Из фронтовых воспоминаний

В огне войны

Было воскресенье, но я поднялся намного раньше, чем в будни. К двум часам надо было быть в институте, где предстояло сдать устный экзамен. Никакие отговорки на экзамене по школьной гигиене не помогут. Профессору надо отвечать в точном соответствии с учебником, который он же и написал. Сижу, зубрю уже с пяти утра. Вопрос только в том, довезу ли я наскоро приобретенные знания от своего подмосковного жилья до института. За это время все еще может вытрястись из головы.

На железнодорожной платформе сегодня шумнее, чем обычно. В воскресенье многие люди уезжают из города. Поезда идут один за другим, и вагоны переполнены. Радио транслирует музыку. Но кто в этом шуме может ее воспринять?

Вдруг радио умолкает, и после короткой паузы слышится необычно напряженный голос диктора: «Говорят все радиостанции Советского Союза». И еще раз: «Говорят…»

Кто мог ожидать, что через минуту мы услышим: «Гитлер напал на наши границы».

Продолжаю ехать в институт, но уже не знаю, зачем. Ведь завтра пойду в военкомат и заявлю: «Посылайте меня на фронт».

Оказалось, что очень немногие из сотрудников завода, где я работаю ответственным секретарем многотиражки, будут мобилизованы. Уже подходит к концу третья неделя войны, а я все еще гражданский. Когда я проводил своего брата Изю в армию, то в военкомате попросил, чтобы меня тоже мобилизовали и нас обоих послали в одну часть. Лейтенант на бумажке записал мою фамилию и адрес, потом еще несколько фамилий. Казалось, он просто хотел, чтобы мы от него отстали. Но нет…


В тот самый день, когда началась война, 22 июня 1941 года, мой отец написал мне и моему брату Исроэлу (Изе): «Мы с мамой сегодня ночью не сможем заснуть. Сердце болит за вас, дети, но мы благословляем вас и заклинаем: бейте проклятого врага».

Был ли в его мыслях, пока он писал эти слова, этакий цензор, который ручкой, как миноискателем, прощупывал каждое слово и каждую букву? Думаю, что нет.

А вот еще два письма мне и моему брату, который уже был мобилизован. Первое:

9.7.41

Дорогой и любимый Мойше[135]!

Слава Богу, мы живы. Письмо Исроэла от 1-го сегодня получили. Помогай ему Бог, везде, где бы он ни оказался. Как только получишь от него письмо, прошу, перешли его нам. Пиши часто, каждые три дня. Ареле в Днепропетровске. У нас все без перемен. На днях, сегодня или завтра, начнут уборку хлеба. Если ты можешь переслать эту открытку Исроэлу, прошу тебя: сделай это. Дай ему Бог здоровья, и чтобы он вернулся здоровым, и чтобы враг был уничтожен, и чтобы настал мир у нас и во всем мире.

От меня, вашего отца Арье.

Мама, дядя и тетя вам кланяются и желают того же.

И второе:

25.07.41

Дорогой и любимый Мойше!

Мы, слава Богу, здоровы. Сегодня мы получили твое письмо от 18-го. Дай Бог тебе здоровья. Вчера я тебе послал открытку в Москву. Уже почти все молодые из нашего колхоза — в армии. Были трактористами, а теперь, наверно, будут танкистами. По тому, как ты пишешь, я не уверен, что ты еще в Москве. Немец, конечно, будет разбит, но когда? Маме я говорю, что скоро. Я ей читаю ваши письма, и она плачет. Ох, как хочется дожить до того дня, как с Гитлером будет покончено, и обнять вас, живых-здоровых.

У меня очень мало времени, чтобы писать. Нам приходится выполнять по две нормы в день.

Будь здоров.

Твой отец Арье.

Мама шлет тебе привет.

Моих родителей — Арье сына Йойсефа и Песю дочь Шлойме — и их деревенский дом немцы стерли с лица земли. Они были еврейскими переселенцами, земледельцами. Встав до рассвета, перекусив, чем Бог послал, старые и молодые брались, как рабы, за тяжкий труд. О лучшей жизни и не мечтали.

На плодородных землях Криворожчины раскинулся наш еврейский национальный район, один из трех на Украине. В его трех машинно-тракторных станциях было свыше двухсот тракторов, десятки комбайнов и много других сельскохозяйственных машин. ИКОР[136] щедро помогала евреям переезжать из маленьких местечек в новые места и заниматься сельским трудом.

Этот район Украины славился отличными урожаями пшеницы и винограда.

«Холить виноград — все равно что холить само солнце. Это солнечные лучи, собранные в капли», — так говаривал мой отец, который был виноградарем.

Грянула война, но колхозникам хотелось обеспечить Красную армию хлебом, поэтому они не двинулись с места, хотя немец уже был близко. Лишь 14 августа, после целого дня жатвы и обмолота, запрягли лошадей. До Днепра добрались 18-го. Поздно, переправу контролировали немцы. Часть людей они убили на месте, у остальных беженцев не было другого выхода, кроме как вернуться без лошадей и телег.

Как только прошла первая волна грабительской армии, в поселение хлынули эсэсовцы из «Айнзацгруппы-6». В колхозе «Урицкий» они среди бела дня ворвались в дома и уничтожили их обитателей.

В большом селе Калиновка 24 сентября устроили массовую бойню. Там жила моя старшая сестра. Ее мужа и двух детей привязали за ноги к лошадям и волокли по степи до места уничтожения. У оврага расстреляли всех жителей села — взрослых и детей. Спустя пять лет я нашел там сгнившие детские туфельки.

В селе Войково, где жили мои родители, палачи сперва занялись грабежом. Забрали все до нитки. В первые дни сентября староста села Войково, немец Риц, собрал всех мужчин. Объявил, что их якобы повезут на работу в Никополь. Вечером в свете пожаров подъехало несколько грузовиков. На них убийцы увезли согнанных людей и расстреляли возле рва неподалеку от деревни.

Два дня спустя к колхозной конюшне согнали всех женщин и детей. Им тоже объявили, что повезут в Никополь. Выстроили по пять в ряд и принялись избивать винтовочными прикладами, чтобы они выравнивали ряды и стояли, как солдаты в строю. Их тоже отвели не очень далеко. Среди жертв была моя мама.

От оставшихся в живых свидетелей знаю, что в те дни мой отец божился не «чтобы я так жил», а «чтобы я так умер».


Я — курсант и на марше тащу на себе винтовку, патроны, гранату, котелок, противогаз, лопатку, полный вещмешок и тяжелую шинель, свернутую в скатку. Совсем не просто каждый день с такой поклажей проходить по двадцать и более километров. От проезжих дорог нас держат подальше, а наша — полна буграми и рытвинами. Сперва мы дошли до противотанковых рвов, которые сами же и вырыли, потом до грязной речушки, которую форсировали в одежде, держа винтовки над головой, и на закуску, когда все уже смертельно устали, нам, вместо разрешения отдохнуть, приказали идти строевым шагом. Это называлось «Тяжело в учении — легко в бою».

Но мы не нуждались в поблажках и стремились как можно скорей оказаться на фронте. Я знал, что очень скоро на воротничке моей гимнастерки появятся два эмалированных кубика и я буду командовать взводом. Не секрет, что лейтенантов в пехоту требуется как можно больше. На войне они погибают первыми.

Среди бела дня послышался сигнал тревоги. Мы были почти уверены, что она учебная. Это уже стало будничным делом. Строем зашагали к вокзалу. Эшелон долго маневрировал по железнодорожной линии вокруг Москвы. Наконец прибыли в Подольск. Мой друг дал мне две почтовые открытки. Посланная мною отцу с матерью до них уже не дошла. Брат спустя годы после войны вернул мне ту, что я послал ему, и еще одно письмо, которые он получил уже на фронте. Вот что я ему написал:

Дорогой Изя!

Мы только что прибыли в Подольск и ждем поезда, не знаю куда. Пишу в темноте. Как только буду знать, напишу тебе или сообщу свой адрес.

Будь здоров.

Твой Миша.

Мы прибыли в Малоярославец, расположенный в 124 километрах от Москвы. Город казался пустым; будто навечно законсервированными выглядели и две сходившиеся в нем магистрали: Московская железная дорога и Брестское шоссе. Не нужно быть стратегом, чтобы понять, что это главные оперативные магистрали, соединяющие столицу с южными и западными окраинами страны.

До нас донеслись звуки близких разрывов. Мы уже на фронте? Так ли это, нам никто не сообщил. Я около двух лет провоевал в партизанском полку, прославившемся своим боевым духом, но именно эти первые двенадцать дней войны под Москвой врезались в память и заслонили многие кровавые бои, в которых мне довелось участвовать.

…Немцы перешли в наступление в 10 утра. К тому времени они заняли деревню Сабиново, убив всех находившихся там тяжелораненых. После короткой, но сильной артподготовки стали бомбить нас с воздуха. Их самолеты летали так низко, что колесами едва не касались земли. И при этом стреляли. Отступать нам было запрещено под страхом смертной казни!

У немцев было пятикратное превосходство, но мы ринулись в рукопашный бой (патронов у нас уже было очень мало). Такого немцы не ожидали. Это было не поле битвы, а поле резни, когда люди уже, кажется, не люди. В тот раз немцы не выдержали, потому что штыковой бой страшен, как встреча с самой смертью.


О том, как подольские курсанты в судьбоносном октябре 1941 года с жертвенной готовностью отбили атаки фашистских войск, которые рвались к Москве, уже издавали книги военных историков, писателей, журналистов, создавали кинофильмы и музыкальные произведения известных композиторов. Стоят памятники, есть специальный музей. В Москве и других городах есть улицы, названные в честь подольских курсантов, и все же многое из этой правды еще не договорено. Еще должно появиться более основательное и всестороннее понимание масштаба этой эпопеи. Мы, очень немногие оставшиеся в живых (например, из 120 бойцов моей роты выжил я один), каждые пять лет собирались и, вспоминая прошлые дни, уточняли такие подробности, которые мог запомнить лишь тот, кто сам все это пережил.

Днем, в полубреду, еще можно было выдержать, но ночью, во сне, снова была только война. Мы вязли в густой грязи. Земля дрожала и словно смешивалась с небом. Мой друг Семен Штерн будил и пытался успокоить меня. (Семен был двоюродным братом Григория Штерна, генерал-полковника, Героя Советского Союза, а в 1940–1941 годах — командира Дальневосточного военного округа. 28 октября 1941 года Григорий Штерн и дважды Герой Советского Союза Яков Смушкевич были расстреляны по приказу Сталина вместе с еще несколькими прославленными генералами.)


После этих двенадцати суток беспрерывных боев я, вчерашний курсант и завтрашний лейтенант, исчез на целых два года и девять месяцев. Мои родственники и друзья, разузнавая обо мне, неизменно получали один и тот же ответ: «пропал без вести». Такое сообщение лучше было бы спрятать куда-нибудь подальше и не показывать постороннему. Раз в государственных канцеляриях про тебя, фронтовика с передовой, больше вестей нет, ты уже из тех, кого подозревают в измене.

Так это тянулось до 27 июня 1944 года, когда наш партизанский полк соединился с наступающей Красной армией. В полку было 1302 бойца. Мы действовали в Кировском, Кличевском, Бобруйском, Осиповичевском районах Могилевской области и Рогачевском районе Гомельской области. Я был последним, пятым начальником штаба полка. Максим Дрозд, четвертый начальник штаба, погиб в ночном бою, который мы сами навязали врагу. Дрозд тогда обогнал меня всего на два-три шага…

Утверждали меня на его место с трудом. Как же могло быть иначе, ведь у меня не было никакого воинского звания, а такая должность этого непременно требовала. Беспартийный. Был в руках у немцев, к тому же еврей. Командир полка, требовавший, чтобы меня утвердили, был уверен, что я русский. Руководство военно-оперативной группы, однако, знало, кто я, а потому заупрямилось (особенно комиссар Герасим Комор) и сперва добилось своего.

Тут я прерву свой рассказ и позволю себе процитировать несколько строк из письма ко мне. Написал его Степан Свирид.

С первых дней в партизанах я затылком чувствовал его злой взгляд. Но продолжалось это недолго. По его приказу я вскоре был назначен командиром взвода разведки в его оперативной группе. В партизанском лагере, где находилось командование, я появлялся редко. Он и командир внимательно выслушивали мой рапорт, долго расспрашивали и всякий раз предупреждали, чтобы я меньше рисковал. Когда я привел двух бывших красноармейцев, которые уже носили немецкую военную форму, мне опять было строго запрещено лично вести предварительные разговоры с такими личностями. Так вот, из письма С. Свирида:

…Вы проявили себя стойким, решительным и смелым партизанским вожаком. Я, покойный Г. Л. Комор и другие командиры партизанского движения нашего края всегда ценили Вас, были высокого мнения о Вашей смелости, находчивости, организаторских способностях, которые Вы использовали, чтобы добывать разведданные о враге, в которых так нуждались наши соединения, белорусский партизанский штаб и Красная армия.

Ваш С. Свирид.

Как сильно в нас, евреях, в годы войны было чувство мести, можно не объяснять. Надо полагать, что именно поэтому мы часто первыми бросались в огонь.


В июле 1944-го недалеко от Гомеля мы обнаружили в амбаре довольно большое количество мешков с адресованными нам, белорусским партизанам, письмами. Разбирать эти мешки, видно, начали только несколько месяцев спустя, так что письма от брата Изи я получил, уже находясь в госпитале.

Дорогой братишка!

День, когда я узнал, что ты жив и воюешь, был для меня самым счастливым в жизни. И мои друзья, боевые офицеры, шлют вам, мстителям, фронтовой привет. Если бы я мог эту счастливую весть передать нашим родителям, нашей сестре Муне, ее мужу… Думаю, не мне тебе рассказывать, что собою представляют немецкие убийцы. Мы их обязательно добьем, и пусть они лучше не просят пощады. Очень многие наши писатели и сотрудники издательства «Эмес» ушли на войну и геройски погибли. Очень редко, но с некоторыми из них я переписывался. Особенное геройство проявил наш Эли Фалькович. Прекрасную статью о нем опубликовал в «Правде» Эренбург[137]. 8 февраля 1944 года мы освободили Никополь. Почти по той же дороге, по которой мы ездили в ближний город, я поехал обратно, к нашему старому дому, в еврейский национальный район, где не встретил ни одного еврея. Я хотел бы написать тебе об этом подробно, но что делать, в моем распоряжении считаные минуты.

Пока посылаю тебе свою статью, опубликованную в «Эйникайт»[138], которая раньше выходила в Куйбышеве, а теперь — снова в Москве. Редакция просит у меня как можно больше материалов, но мне не до писания.

Крепко обнимаю тебя. Хоть бы дожить до того дня, когда настанет конец фашизму. Окончательный конец.

Твой Изя, который хочет тебя крепко обнять и расцеловать.

Так оно, братишка, когда-нибудь и будет. Будем надеяться.

Еще предстоят очень тяжелые бои, но немцы уже приближаются к своему черному концу. Я служу в Днепровской военной флотилии, и у меня уже есть почтовый адрес.

Вот узкий листочек бумаги, исписанный мелкими буквами с обеих сторон, испачканной кляксами.

03.01.45.

Дорогой Изя!

Не удивляйся, братишка, что пишу по-еврейски. Откуда это приходит ко мне, сам не знаю. Но мне захотелось поговорить с тобой на нашем родном языке. Хотя за все годы войны я ни одного слова не произнес по-еврейски. Видно, мы еще не так скоро встретимся с тобой. У нас же так много накопилось, о чем рассказать друг другу… Ты не можешь представить себе, как хочется изложить тебе все пережитое.

Тебе, должно быть, знакомо, что чувствуешь в первые дни боев. Когда к тому же ты оторван от соседних частей, без полевой кухни, без медиков. Командир роты относился ко мне по-братски. У нас были исключительно московские ребята. Каждый из нас был готов трижды умереть, но не сдаться в плен. А обо мне уж и говорить нечего.

16.10.41 нас окончательно окружили. До вечера мы сражались. Ночью нас оставили в покое. Вечером мой командир мне говорит: «Бери трех курсантов и отправляйся к командиру укрепленного района». Везде уже были немцы. Я еле добрался туда и объяснил, что наша рота просит разрешения выйти из вражеского окружения и что ранним утром уже будет поздно. Вернулся, и на нас смотрели, как на сумасшедших. Я передал приказ «Ни шагу назад!» и обещание: рано утром получите подкрепление.

К двум часам дня нас осталось человек двенадцать пехотинцев и человек шесть артиллеристов. Мой ротный мне говорит: «Без команды стрелять запрещаю. Может прийти помощь». Почти все мы были кто ранен, кто контужен. К концу дня немцы ворвались в наш дзот и захватили нас в плен.

Брат мой, что мне пришлось пережить, начиная с 17 октября 1941 года, невозможно передать. Расскажи кто-нибудь такое, я бы сам ни за что не поверил. Я уже еле ползал и решил: хватит! Лучше получу пулю в лоб. Когда прибыл приказ выдать евреев и коммунистов, я сам вышел. Два моих друга решили, что я сошел с ума, потому что не могли меня удержать. Нас отвели в сторону и решили, что евреи не стоят пули, а потому нас надо загнать в большую выгребную яму, чтобы мы голышом мучились там часами и сутками, пока не умрем. Откуда у меня взялись силы, не знаю. Но я твердо решил, что если у меня была бы тысяча жизней, я бы их тоже отдал, лишь бы отомстить. Мои друзья, на редкость преданные ребята, спасли меня.

Зимовал я в Могилевском лагере для военнопленных. Несколько тысяч человек погибли там за зиму от голода, холода, избиений. Меня мои друзья еле живого сволокли в так называемый госпиталь для пленных. О том, что я еврей, никто не знал, а может, и знали, но молчали.

У нас собралась конспиративная группа. Мы были оторваны от всего мира. О партизанах ничего не знали. Нашей целью было, как только потеплеет, убежать и организовать партизанский отряд или перебраться через линию фронта.

Вот-вот, и мы уже должны были попытаться осуществить наши намерения, но тут меня и еще десять человек (я вовремя прикинулся санитаром) перевели в Бобруйск, в лазарет. В первые же дни я связался с советскими патриотами в городе. Узнал, что в округе есть партизанские отряды. Тринадцатилетний парнишка вывел нас двоих ночью из города. Через месяц я уже был разведчиком. С тех пор я делал все, что мог, чтобы отомстить.

Уже поздно, надо кончать. Как мне хочется, чтобы ты получил мое письмо.

Дорогой, будь здоров и силен, и будем надеяться, что когда-нибудь еще встретимся.

Пиши почаще. Целую тебя крепко.

Твой Миша.

Передай привет своим друзьям.

Этот очерк я писал долго. Вычеркивал, восстанавливал, снова вычеркивал, переставлял. И все эти недели опять был в огне войны. Мои домашние постоянно упрашивали меня бросить работу, но это было выше моих сил. Заслугами тут не пахнет, потому что это не только моя военная судьба. Сегодня, к сожалению, мало осталось тех, кто бы мог рассказать о войне.

Хаше Беркович

Дремучие белорусские леса, чей вид и запах живы в моей памяти до сих пор. Прошло больше шестидесяти лет с тех пор, как мы расстались, но вы, как туман, снова всплыли передо мной. Я вижу белоствольные березы и заросшие зеленью болота. Чувствую запах грибов и поздней земляники. Память уносит меня в знакомые деревни, села, хутора, где каждый дом, каждый пригорок и куст мне напоминают минувшие дни, большие и малые бои, долгие ночи у костра.

Я вспоминаю наших друзей, белорусских крестьян, которые делились с нами последним ведром картошки, ложечкой соли, цигаркой махорки, смешанной с корой.

Уже давно заросли травой эти стежки, эти узкие партизанские тропы, но в моей памяти все осталось таким, каким было в те годы, которые никогда не будут забыты.

…Лес и небо — первые утренние лучи медленно рассеяли тьму, и все кругом озарилось светом. На небе пасутся облачные овечки, которые кажутся легкими, как паутинки. Я уже знаю, что ветка иногда может вздрогнуть, как человек, прогоняющий страх. Мне ведомо, что, когда запевают птицы, листья прислушиваются и становятся от этого пения еще зеленей.

Небо и лес — заросшая травой дорога, которой уже давно не касались колеса. От легкого ветерка травинки начинают гнуться и целоваться друг с другом. Рядом с бывшей дорогой — узкая извилистая тропинка. Вспоминаю хор порхающих птиц, которые умеют не только петь, но и смеяться, и плакать, и тихонько переговариваться, даже предупреждать. Эти звуки мне уже давно знакомы и больше не мешают прислушиваться к тому, что происходит вдали. Я снова в том времени и с теми героями, о которых пишу.

Слышу приближение знакомых шагов. Это мой ординарец Ваня Чайка. Все бы хорошо, но на хутор он ходил не один. С ним отправился Митя Ерохин, один из лучших моих разведчиков, а Митиных шагов не слышу.

Я заметил, что Чайка слегка выпил, глаза поблескивают. С мальчишеским задором, а не так, как обычно, он сообщил мне, что неподалеку от хутора они задержали немецкую шпионку.

— Чайка, — не даю я ему продолжить, — где документы, которые вы забрали у этой шпионки?

— Какие документы? Она еврейка. Разрешите привести ее сюда, к нашей палатке.

Примерно так начался мой день 64 года тому назад. А теперь об этой «еврейке», о Хаше Беркович, о том, какой я ее запомнил. Не знаю, почему до сих пор не рассказал о ней, хотя она этого честно заслужила. Видно, так уж в жизни бывает, что мы перелистываем прошлое с недопустимым опозданием.

Хаше — типичная еврейка, на вид уже далеко за шестьдесят. Черные когда-то волосы поседели. Немного сутулится. За плечами объемистая торба. В правой руке не палка, а целый посох, длиной почти с нее саму.

— Бабушка, — спрашиваю ее, — как вас зовут?

Ответа не последовало. Немного подождав, повторяю вопрос. На этот раз слышу:

— Так и зовут. Старики и дети зовут меня бабушкой. Имя у меня было, но я его так глубоко спрятала, что даже во сне оно ко мне не приходит.

В эту минуту я не мог и не хотел спрашивать еще о чем-нибудь. Попросил ее присесть рядом со мной на колоду, которую мы втащили в палатку, и пододвинул поближе к ней оцинкованную миску с вареной картошкой. Она посмотрела на меня так, что мы оба без слов почувствовали душевное родство.

Пока мы еще могли оставаться в этом лесу, бабушка была с нами. Она стала рассказывать сама, не дожидаясь моих расспросов. Это был разговор от сердца к сердцу, который возможен только между своими. Начала она, кажется, так:

— Как я понимаю, вы хотите узнать, что в моей торбе. Трава. А еще там лежит крестьянская дерюга. Когда ноги не слушаются, я там, где лес погуще, высыпаю траву на землю, ложусь, закутываюсь в дерюгу и, если тихо кругом, могу поспать. Уже привыкла. Зовут меня Хаше, Хаше Беркович, и другой не стану. Медный крестик и «картинки»[139] у меня есть, но только я их ношу в кармане.

На что живу? Когда надо, выдаю себя за нищенку. Надвину платок на глаза и прошу плачущим голосом: «Люди, кто в Бога верует, пожалейте». Кочую от дома к дому, и так наш человек может шепнуть мне тайну, которую я должна как можно скорей передать партизанам.

Для тех, кого надо поддержать, напомнить, кто выиграет войну, я гадалка. Ведь чем-то надо привлекать к себе людей. Пускаю в ход сразу две колоды. Мои-то карты уже истрепались, ими пользоваться нельзя. Так я недавно пошла к знакомому крестьянину, и он мне привез из города новые.

Иду я себе по едва заметной тропинке, на которой нет человеческого следа, и вдруг: «Стой!» И еще раз: «Стой, ни с места!»

Стою и не шевелюсь. К таким встречам в лесу уже привыкла. Но этот ваш Чайка… Вначале он мне дал ответить на его вопросы. Но потом его что-то насторожило, и он так на меня глянул — хоть с жизнью прощайся. Мало того, что сразу опознал во мне «немецкую шпионку», так еще вытащил из кармана полицейскую повязку и жестяную кругляшку, похожую на немецкий орден. Со мною он больше не разговаривал, но Мите сообщил, что знает наверняка: она, дескать, идет с заданием от партизан, и за поимку такой лесной бандитки им обоим хорошо заплатят.

Теперь хотите знать, как ваш Ерохин повел себя? Они долго шушукались, потом Митя расхохотался, подал мне две вареные картофелины и велел сесть на землю. Когда Чайка ушел, он мне объяснил, что все будет так, как прикажет командир.

Командир, а не офицер или староста, все решит. Тут я окончательно поняла, кто меня задержал и с кем имею дело. Сказать, что полегчало на душе, значит, ничего не сказать.

…Партизаны и особенно партизанские разведчики часто вели себя, как ночные птицы, как совы: ночью орудуют, а днем дремлют. Но когда Хаше рассказывала о себе, мне было не до сна. Вот что я услышал дальше:

— Родом я из Фаболова[140] — еврейского местечка, такого же, как десятки других. В девках не засиделась. После свадьбы мы с мужем переехали в Бобруйск. До того, как я оказалась в Минске, а затем в Москве, я-то думала, что города, больше нашего, и на свете нет.

Что касается заработков, то мой муж был сапожником, а сын — слесарем на деревообрабатывающем комбинате. Наш домик стоял недалеко от железнодорожной линии, мы держали скотину, кур, гусей и даже индюшек. Прислуга мне была не нужна, сама справлялась.

У старшей дочери у самой уже было двое детей, и за несколько дней до начала войны из Москвы приехала в гости моя младшая с любимым внуком. Из Бобруйска она успела с ребенком выбраться, но Бог весть, удалось ли ей добраться до дома.

Спустя шесть недель, когда немцы захватили город, они собрали 800 евреев и всех расстреляли. Среди них были мой муж и сын. Дочь с внуками заперли в гетто. Меня спрятал хороший человек, белорус. Я думала, что все-таки смогу им чем-то помочь.

Думала…

Однажды я ночью отправилась в далекий путь. 40 километров проделала за трое суток. Там, в деревне, жила семья, в которой двое детей довольно долго снимали у меня комнату. Я их обслуживала, как родных. Они меня не выгнали, я не голодала, днем сидела в яме, а ночью — в доме, но жить мне не хотелось.

Это длилось до тех пор, пока хозяин не стал рассказывать о партизанах в окрестных лесах. Тут у меня в голове все переменилось. Еле перезимовала, дождалась весны и снова пустилась в дорогу.

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Но я опять встретила знакомую женщину, которая была очень напугана. Ее мужа успели мобилизовать в Красную армию, да к тому же у нее был еще один «недостаток» — она все еще была красива. Остаться у себя она позволила не больше, чем на два-три дня. Я ее понимала, но после долгих скитаний должна была прийти в себя.

Лежу, спрятавшись, на печи. Слышу, стучат в дверь. Пришел человек из соседней деревни, в которой есть немецкий комендант и полицейский гарнизон. Из его рассказа понимаю, что он и сам не прочь надеть полицейскую повязку. Партизан он кроет последними словами, и моя хозяйка вынуждена ему поддакивать. Боится, что ее судьба окажется в его лапах.

Водку этот тип принес с собой. Несколько раз приложился к бутылке и тут уж совсем разоткровенничался. Оказывается, завтра гитлеровцы нападут на партизан, которые находятся в лесу около Озерян.

Меня тогда обуял такой ужас, что я даже забыла о себе. Как только они перебрались в другую комнату, я слезла с печи, тихо-тихо вышла из дома и огородами — в тот лес, из которого пришла. Дальше уже не пошла, а побежала. Где Озеряны, я знала, но доберусь ли туда за один день?

В темноте, не видя ни домов, ни даже дороги, все же добралась. Охоты пускать меня в дом у хозяек не было. Пришлось побираться.

Наконец я переступила порог дома, в котором сразу почувствовала себя счастливой, будто попала в свой родной город. За столом сидели двое мужчин, в углу лежали седла, пропахшие конским потом. Мужчины вначале не хотели признаваться, что они партизаны, но меня уже трудно было обмануть. Я их предупредила, что их ждет в ближайшие часы. Один сразу вышел из дому, чтобы как можно скорей предупредить командира.

Как гитлеровцев встретили и чем кончился бой, вам, наверно, рассказывать не надо.


Выписки из документов с подписями и печатями.

Этим удостоверением подтверждается, что гражданка Хаше Беркович действительно была партизанкой в 257-м отряде Восьмой партизанской бригады. (Одним из основателей бригады был Шмуэль Свердлин. С октября 1941 года по июль 1942 года он был командиром 255-го партизанского полка.) Она не раз ходила в разведку в Михничи и Жиличи и приносила очень ценные сведения. Когда немцы заблокировали леса, она приносила еду.

Из другого документа:

…Товарищ X. Беркович доставляла медикаменты для нашего медицинского отделения. За ранеными партизанами она ухаживала, как родная мать.


К нашим лесам потянулись немецкие колонны — пешком и на грузовиках, с артиллерией и танками. Они собирались окружить несколько районов и уничтожить нас. Партизаны, уже понимавшие, что к чему, собирались временно покинуть базы и забраться как можно дальше в лес. Об этом мне в те дни сообщил командир полка Семен Демидович Борковский. Разведчики не знают покоя. Как бы ни было опасно, нужно рисковать. У моей роты серьезные потери. Митю Ерохина так тяжело ранило, что взять его с собой в дальний путь нельзя. Что делать?

Остаться с Митей Хаше Беркович вызвалась сама. Я пытался ее отговорить, но она ответила: — Нет! — И еще раз: — Нет!

Я сам отвел Хаше и Митю к мужику, сын которого, как я знал, служит полицаем, так что к нему не придут искать «лесных бандитов». Этого человека мне не надо было предупреждать, что если с его «гостем» случится что-то плохое, ему несдобровать. Он понимал, что ему не отказаться, но все упрашивал меня:

— Партизана — ладно, еще можно что-нибудь придумать, но это же еврейка, о Господи, еврейка! Их же всех уже истребили, откуда она взялась?

О Хаше Беркович, которая тогда чудом осталась жива, можно сказать: «По делам и слава». Кто-то может мне возразить, что не надо жить прошлым, а Хаше уже давно нет на этом свете. Честно говоря, я и сам думал об этом. Но решил: такое славное имя нужно помнить. Хаше это заслужила, потому что опять-таки — по делам и слава.

Загрузка...