В целом людей нет ни хороших, ни плохих, ни честных,
Нет ни плутов, ни овец, ни волков,
а есть только люди наказанные и безнаказанные.
Церемония прощания с Марселем Перикуром была прервана и даже завершилась полным беспорядком, но, по крайней мере, началась она вовремя. С самого утра бульвар Курсель перекрыли. Во дворе собрались музыканты республиканской гвардии, раздавались приглушенные звуки настраиваемых инструментов, а из автомобилей высаживались на тротуар и сдержанно приветствовали друг друга послы, парламентарии, генералы, делегаты от иностранных государств. Следуя деликатным указаниям распорядителя, в обязанности которого входило управление потоками в этой толпе в ожидании выноса тела, академики проходили под устроенный над широким крыльцом черный навес с серебряной бахромой и вензелем усопшего. Было много известных лиц. Похороны такого значения – это как вельможная свадьба или показ коллекции Люсьена Лелонга[1], где следует появиться, если занимаешь определенное положение в обществе.
Хотя Мадлен потрясла смерть отца, она, энергичная и сдержанная, успевала повсюду и незаметно раздавала инструкции, принимая во внимание малейшие детали. Тем более что президент Республики дал знать, что прибудет лично, чтобы проводить в последний путь «своего друга Перикура». С этого момента все усложнилось: протокол Республики был по-королевски требовательным. Дом Перикуров, заполненный сотрудниками службы безопасности и специалистами по этикету, теперь не знал ни минуты покоя. Не говоря уже о толпе министров, секретарей, помощников, советников. Глава государства был чем-то вроде рыбацкого баркаса, за которым постоянно следовали стаи птиц, кормящихся в его кильватере.
В намеченное время Мадлен стояла на крыльце, скрестив на груди руки, затянутые в черные перчатки.
Машина прибыла, толпа стихла, президент вышел, поприветствовал присутствующих, поднялся по ступенькам и на мгновение обнял Мадлен, без слов – великие скорби слов неймут. Затем деликатно и обреченно махнул рукой, и толпа расступилась, чтобы пропустить его к гробу.
Присутствие президента являлось не просто свидетельством дружбы с покойным банкиром, оно было символично. Обстоятельства и правда были исключительными. С Марселем Перикуром «угас факел французской экономики», о чем свидетельствовали заголовки на первых полосах газет, где еще держали марку. «Он всего на семь лет пережил своего сына Эдуара, который покончил с собой…» – комментировали другие. Не важно. Марсель Перикур был центральной фигурой финансовой жизни страны, все смутно ощущали, что его смерть означает смену эпох, и это было тем более тревожно, что перспективы тридцатых годов были скорее сумрачными. Последовавший за Великой войной экономический кризис так и не закончился. Французские политические круги клялись, положив руку на сердце, что поверженная Германия до последнего сантима заплатит за все, что разрушила, делом слов не подтвердили. Страна, которой было предложено подождать, пока не выстроят новые дома, не отремонтируют дороги, не выплатят компенсацию инвалидам, не переведут пенсии, не создадут рабочие места, короче говоря, пока не станет как прежде и даже лучше, потому что мы победили в войне, – так вот, страна смирилась: чуда не произойдет, Франции придется выпутываться самостоятельно.
Марсель Перикур представлял как раз ту Францию, что когда-то брала экономику под свое крыло. Сложно было однозначно сказать, кого повезут на кладбище – влиятельного французского банкира или ушедшую эпоху, которую он воплощал.
Стоя возле гроба, Мадлен всматривалась в лицо отца. Последние несколько месяцев старение стало его основным занятием. «Я должен постоянно за собой следить, – говорил он, – я боюсь, что от меня будет нести старостью, боюсь начать забывать слова, мне страшно стать обузой, понять, что я говорю сам с собой. Я слежу за собой – это занимает все мое свободное время; как же утомительно стареть…»
На плечиках в шкафу она обнаружила его самый новый костюм, выглаженную рубашку, прекрасно начищенные туфли. Все было подготовлено.
Тремя днями ранее господин Перикур поужинал с ней и своим внуком Полем, семилетним симпатичным, бледным, застенчивым и заикающимся мальчиком. Но против обыкновения, он не поинтересовался его успехами, не спросил, как прошел день, не предложил доиграть партию в шашки. Он пребывал в спокойной, почти мечтательной задумчивости, что не входило в его привычки, и едва притронулся к своей тарелке, ограничившись улыбкой, чтобы продемонстрировать, что он существует. И поскольку трапеза показалась ему слишком долгой, он сложил салфетку, пойду наверх, сказал он, заканчивайте без меня, на мгновение прижал к своей груди голову Поля, ну все, сладких снов. К лестнице он подошел упругим шагом, хотя частенько жаловался на боль в ногах. Обычно он покидал столовую со словами «ведите себя хорошо». В тот вечер он забыл это сказать. Назавтра он умер.
Пока во дворе особняка разворачивался катафалк, который тянули две лошади в попонах, церемониймейстер собирал близких, родственников и следил, чтобы все размещались согласно протоколу. Мадлен и президент Республики стояли рядом, не сводя взгляда с дубового гроба, на котором сиял большой серебряный крест.
Мадлен вздрогнула. Правильный ли выбор она сделала несколькими месяцами ранее?
Она была не замужем. Вернее, в разводе, но в те времена это было одно и то же. После громкого судебного процесса ее бывший муж Анри д’Олнэ-Прадель гнил в тюрьме. И это положение женщины без мужчины стало заботой ее отца, который думал о будущем. «В этом возрасте снова выходят замуж! – говорил он. – Не женское это дело – банк, у которого есть вклады во многих фирмах». Впрочем, Мадлен была согласна, но при одном условии – муж еще куда ни шло, но не мужчина, я сыта по горло Анри, спасибо, брак – пожалуйста, но в остальном на меня не рассчитывайте. Хотя она часто и утверждала обратное, на этот свой первый союз она возлагала большие надежды, а он оказался катастрофой, так что теперь было ясно – жить под одной крышей возможно, но не более того, к тому же у нее больше не было никакого намерения заводить еще детей, для ее счастья было вполне достаточно Поля. То, что Марселю Перикуру жить осталось недолго, стало всем понятно прошлой осенью. Казалось благоразумным принять некоторые меры, потому что до того, как его заикающийся внук Поль встанет у руля семейного предприятия, пройдут еще годы и годы. Тем более что представить себе эту преемственность было довольно тяжело, поскольку слова давались маленькому Полю с трудом, чаще всего он бросал попытки выразить что-либо – слишком уж сложно, так что какой из него руководитель…
Тут-то и появился Гюстав Жубер, доверенное лицо «Банка Перикуров», бездетный вдовец, – идеальная партия для Мадлен. Пятидесяти лет, экономный, серьезный, организованный, сдержанный, заранее все просчитывающий; за ним знали только одну страсть – к механике: к автомобилям – он питал отвращение к Бенуа и обожал Шаравеля[2] – и к самолетам – он ненавидел Блерио, но боготворил Дора[3].
Перикур всеми силами ратовал за это решение. И Мадлен согласилась, но:
«Гюстав, будем откровенны, – предупредила она. – Вы мужчина, я не буду препятствовать тому, чтобы вы… Ну, вы понимаете, что я хочу сказать. Но при условии, что все будет незаметно: я отказываюсь стать посмешищем во второй раз».
Жубер легко согласился с этим требованием, тем более что Мадлен имела в виду потребности, которые он испытывал редко.
Но вдруг спустя несколько недель она заявила отцу и Гюставу, что в конечном счете свадьба не состоится.
Новость прозвучала как гром среди ясного неба. Недостаточно сказать, что Перикур рассердился на дочь, чьи аргументы были нелогичны: ей было тридцать шесть лет, а Жуберу пятьдесят один, как будто она только что об этом узнала! К тому же разве, наоборот, не лучше выйти замуж за мужчину зрелого и рассудительного? Так нет же, решительно нет, Мадлен «не могла привыкнуть к мысли» об этом браке.
Значит, нет.
И она прекратила дискуссию.
Прежде Перикура не удовлетворил бы подобный ответ, но он уже слишком устал. Он приводил доводы, настаивал, потом сдался; именно по тому, как он отказался от дальнейшей борьбы, стало понятно, что он уже не тот, что прежде.
Сегодня Мадлен с беспокойством спрашивала себя, правильное ли решение она приняла.
Когда президент выходил из помещения, где находился гроб, все замерли.
Во дворе приглашенные начали считать минуты: они пришли, чтобы показать себя, и не собирались провести здесь целый день. Самым сложным было не избежать холода – это было невозможно, – а найти способ скрыть свое желание побыстрее с этим покончить. Ничего не помогало, даже несмотря на теплую одежду, мерзли уши, руки и нос, присутствующие незаметно притопывали и начинали уже проклинать мертвеца, которого всё не выносили. Собравшиеся с нетерпением ждали, когда же наконец кортеж тронется с места, – по крайней мере, тогда начнется движение.
Кто-то сказал, что сейчас наконец вынесут гроб.
Священник в черном с серебром облачении вывел во двор одетых в длинные подрясники фиолетового цвета и белые стихари детей из церковного хора.
Распорядитель украдкой посмотрел на часы, медленно поднялся на крыльцо, чтобы получить общее представление, и поискал глазами тех, кому предстоит через несколько минут возглавить шествие.
Там были все, кроме внука усопшего.
Хотя было предусмотрено, что маленький Поль вместе с матерью пойдет чуть впереди остальных, – зрелище ребенка, идущего за катафалком, всегда радует глаз. К тому же этот круглолицый ребенок с синевой под глазами казался таким слабым. А это вносило в происходящее какую-то особенно трогательную ноту.
Леонс, компаньонка Мадлен, подошла к Андре Делькуру, воспитателю Поля, который лихорадочно что-то записывал в небольшую книжечку, и осведомилась у него, где же находится его юный ученик. Тот оскорбленно посмотрел на нее:
– Но Леонс!.. Вы же видите, я занят!
Эти двое никогда друг другу не нравились. Соперничество прислуги.
– Андре, – ответила она, – когда-нибудь вы станете великим журналистом, я в этом не сомневаюсь, но пока вы всего лишь воспитатель. Так что сходите за Полем.
Андре в ярости хлопнул блокнотом по ляжке, раздраженно засунул карандаш в карман и, постоянно извиняясь и улыбаясь собравшимся, пробился к выходу.
Мадлен проводила президента, машина которого затем пересекла двор, толпа расступилась, чтобы пропустить ее, как будто она несла саму смерть.
Под барабанную дробь республиканской гвардии гроб Марселя Перикура наконец показался в вестибюле. Двери широко распахнулись.
В отсутствие дяди Шарля, которого нигде не нашли, Мадлен вслед за телом отца спустилась по ступенькам. Ее поддерживал Гюстав Жубер. Леонс взглядом поискала рядом с матерью маленького Поля, но его не было. Андре, который уже вернулся, беспомощно развел руками.
Представители Центральной инженерной школы вынесли гроб и поставили его в открытый катафалк. Там же разместили венки и букеты. Вперед вышел судебный исполнитель с подушечкой, на которой лежал Большой крест ордена Почетного легиона.
Посреди двора в толпе офицеров неожиданно началось волнение. Она странно поредела и, казалось, почти рассеялась.
Гроб и катафалк уже не привлекали всеобщего внимания.
Все взгляды обратились к зданию. Толпа приглушенно охнула.
Мадлен тоже подняла глаза, и рот у нее приоткрылся от изумления – наверху, на подоконнике третьего этажа, широко раскинув руки, стоял семилетний маленький Поль. Над пустотой.
Он был в подобающем случаю черном костюме, но без галстука и в расстегнутой на груди белой рубашке.
Все смотрели вверх, как будто присутствовали при запуске аэростата.
Поль чуть согнул ноги в коленях.
Никто не успел ни окликнуть его, ни подбежать, он отпустил створки окна и под вопль Мадлен бросился вниз.
Тело ребенка мотало во все стороны, как подбитую птицу. Под конец быстрого и беспорядочного падения он исчез на короткое мгновение в черном навесе.
Раздался вздох облегчения.
Однако натянутая ткань подбросила его, и он вновь появился как черт из табакерки.
Все увидели, как он поднялся в воздух и перелетел через полог.
А затем рухнул на гроб своего деда.
От раздавшегося во внезапно наступившей тишине глухого удара его головы о дубовую крышку у всех присутствующих во дворе сжалось сердце.
Все словно окаменели, время остановилось.
Когда к нему бросились, Поль лежал на спине.
Из его ушей сочилась кровь.
Распорядитель церемонии растерялся. А ведь он на похоронах собаку съел, у него за плечами были погребения бесчисленного количества академиков, четырех иностранных дипломатов, он даже похоронил трех президентов – действующих или в отставке. Он славился хладнокровием, слыл мастером своего дела, но этот малыш, который только что разбился, упав с третьего этажа на гроб деда, не вписывался в обычные рамки. Что делать? Он был сам не свой: потерянный взгляд, безвольно повисшие руки. Надо признать, случившееся совершенно выбило его из колеи. Впрочем, несколько недель спустя он умер, почти повторив судьбу Вателя[4], только на ниве ритуальных услуг.
Первым опомнился профессор Фурнье.
Он взобрался на катафалк, грубо разбросал венки, которые упали на брусчатку, и, не двигая тела мальчика, приступил к быстрому врачебному осмотру.
Он повел себя достойно, потому что в толпе уже спохватились и начали дьявольски шуметь. Эти разодетые люди превратились в дрожащих от нетерпения зевак, присутствующих при несчастном случае, – повсюду раздавались охи и ахи, а вы видели? Это ж надо, сын Перикура! Нет, не может быть, он умер в Вердене! Не тот, другой, младший! Как это – прямо выпрыгнул в окно? Оступился? А я думаю, что его толкнули… Ох, это уже чересчур! Нет, посмотрите же, окно еще открыто. Ах и правда, черт-те что, Мишель, веди себя прилично, прошу тебя! Каждый пересказывал увиденное другим, которые были свидетелями того же самого.
Вцепившись в борт катафалка, так что ее ногти вонзались в древесину, словно когти, Мадлен рыдала как сумасшедшая. Леонс, тоже вся в слезах, пыталась удержать ее за плечи. Никто поверить не мог – чтобы ребенок вот так выпал из окна третьего этажа, разве такое может быть. Но достаточно было взглянуть на разбросанные венки, чтобы, несмотря на толпу, заметить тело Поля, лежащее на дубовой крышке, будто надгробие в виде распростертой фигуры, над которой склонился профессор Фурнье. Он пытался нащупать пульс и уловить дыхание. Доктор распрямился, весь в крови, которой были забрызганы его смокинг и манишка, но он, ничего не замечая, взял ребенка на руки и встал во весь рост. Какому-то счастливчику-фотографу удалось сделать снимок, который облетел всю страну, – стоя на катафалке рядом с гробом Марселя Перикура, профессор Фурнье держит на руках ребенка, из ушей которого сочится кровь.
Ему помогли спуститься.
Толпа расступилась.
Прижав маленького Поля к груди, он пробежал сквозь ряды, за ним бросилась перепуганная Мадлен.
При ее приближении комментарии стихали, и это неожиданное молчание было еще более мрачным, чем похороны. У господина де Флоранжа на время одолжили его автомобиль «сизер-бервик»; вцепившись в дверцу, его супруга заламывала руки, потому что опасалась, что на сиденьях останется кровь.
Фурнье и Мадлен сели сзади, положив вялое, как мешок, тело ребенка себе на колени. Мадлен умоляюще посмотрела на Леонс и Андре. Леонс ни секунды не колебалась, а Андре мгновение помедлил. Он повернулся в сторону двора, обвел быстрым взглядом катафалк с венками, гроб, лошадей, военную форму и костюмы… Потом опустил голову и сел в машину. Хлопнули дверцы.
Автомобиль понесся к больнице Питье-Сальпетриер.
Все оцепенели. Мальчиков из церковного хора лишили их важной роли в мероприятии, священник, по всей видимости, до сих пор не мог в это поверить, а республиканская гвардия не торопилась заводить запланированный похоронный мотив.
Дело было в крови.
Потому что похороны – это очень мило, но обычно это всего лишь закрытый гроб, а вот кровь – это вещь физическая, это пугает, это напоминает о боли, которая хуже, чем сама смерть. А кровь Поля была на мостовой и даже на тротуаре, капли крови образовали дорожку, как на скотном дворе. При одном взгляде на нее перед глазами вставал мальчуган с болтающимися руками, вас пробирало до костей; и как после такого спокойно присутствовать на похоронах, если только они не ваши…
Прислуга, полагая, что поступает правильно, набросала опилок, и, конечно, все начали кашлять, отводить взгляд.
Потом додумались, что негоже везти на кладбище гроб мужчины с потеками крови юного дитяти. Стали искать черное сукно, но не нашли. Кто-то из слуг поднялся на катафалк с ведром крутого кипятка и попытался губкой оттереть серебряное распятие.
Тогда Гюстав Жубер, человек решительный, приказал снять большой синий занавес в библиотеке Перикура. Ткань была тяжелой, плотной, ее повесили по наказу Мадлен, чтобы отец мог отдохнуть днем, когда солнце заливало фасад здания.
Стоящие внизу увидели, как к окну, из которого за несколько минут до этого выкинулся ребенок, подставили стремянку и по ней забрались какие-то люди.
Наконец свернутый в спешке кусок материи спустили и почтительно накрыли им гроб. Но это все же была просто большая занавеска, так что складывалось впечатление, что человека хоронят в домашнем халате. К тому же с ткани не удалось снять три медных кольца, которые при малейшем движении упрямо принимались звенеть, стукаясь о стенку гроба…
Всем не терпелось, чтобы похороны вернулись в обычное официальное, то есть всем понятное, русло.
Во время переезда лежащий на коленях у рыдающей матери Поль не шелохнулся. Пульс у него был очень медленным. Водитель постоянно сигналил, пассажиры подпрыгивали, как в фургоне для перевозки скота. Леонс крепко держала Мадлен за руку. Фурнье обвязал голову ребенка своим белым шарфом, чтобы остановить кровь, но та не переставала течь и уже капала на пол.
Андре Делькур, неудачно севший напротив Мадлен, по мере возможности старался отвести взгляд, на душе у него было муторно.
Мадлен познакомилась с ним в религиозном учебном заведении, куда предполагала отдать Поля, когда тот подрастет. Делькур был высоким и худощавым молодым человеком, с волнистыми волосами по тогдашней моде и довольно сумрачным взглядом карих глаз, зато губы у него были сочные и выразительные. Он служил репетитором французского языка, говорили, что он чудесно изъясняется на латыни и даже дает уроки рисования, если нужно. Он мог неустанно говорить об итальянском Возрождении, которое было его страстью. Полагая себя поэтом, он придавал своему взгляду лихорадочный блеск, принимал одухотворенные позы, вдруг неожиданно отворачивался: это, по его мнению, указывало на то, что его посетила какая-то блестящая мысль. Он никогда не расставался с блокнотом, который вытаскивал при любом случае, что-то торопливо писал, отвернувшись, и вступал в общую беседу с видом человека, возвращающегося к жизни после мучительной болезни.
Мадлен сразу понравились его впалые щеки, длинные пальцы и некоторая пылкость, позволяющая предвидеть яркие моменты. Она, более не желающая мужчин, нашла в нем неожиданный шарм. Она попробовала, Андре ее не разочаровал.
Еще как не разочаровал.
В его объятиях Мадлен оживила не самые худшие свои воспоминания. Она почувствовала себя желанной, он был очень нежен, даже несмотря на то, что подолгу медлил с переходом к делу, потому что всегда отводил много времени на то, чтобы поделиться впечатлениями или какой-нибудь точкой зрения, прокомментировать свои мысли. Он был разговорчив – оставшись в одних трусах, продолжал читать стихи, но в постели, когда умолкал, был хорош. Читатели, знающие Мадлен, помнят, что она никогда не была особенно хорошенькой. Не уродливая, скорее самая обыкновенная – таких взглядом не провожают. Она вышла замуж за очень красивого мужчину, который ее никогда не любил, поэтому с Андре она открыла для себя счастье быть желанной. И грани сексуальности, в которых никогда не представляла себя. Будучи старше, она считала себя обязанной сделать первый шаг, показать, объяснить на практике, одним словом, посвятить и просветить. Разумеется, это оказалось ни к чему – Андре, хоть и был про́клятым поэтом[5], посетил немало домов терпимости, принял участие в нескольких оргиях, где доказал широту своих взглядов и безусловные способности к самосовершенствованию. Но он был вдобавок практичным молодым человеком. Поняв, что Мадлен упивается ролью наставницы, хотя и не совсем компетентна, он воспользовался своим положением с удовольствием, которое было тем более искренним, что он имел некоторую склонность к пассивности.
Их связь осложнялась тем, что Андре жил при учебном заведении, визиты посторонних там были запрещены. Сначала они пользовались гостиничным номером, куда Мадлен приходила украдкой и откуда возвращалась, пряча глаза, как какая-нибудь водевильная воровка. Она давала Андре деньги, чтобы тот платил портье, и прибегала к разнообразным уловкам, чтобы у него не сложилось впечатления, что она покупает его, дарит себе мужчину. Она оставляла банкноты на камине, и это напоминало бордель. Незаметно совала в карман его пиджака, но он находил их у стойки портье только после того, как перетряхивал все; прощай, тайна. Короче, следовало подыскать другое решение, и как можно быстрее, потому что Мадлен не просто завела себе любовника – она влюбилась. Андре представлял собой почти полную противоположность ее предыдущему мужу. Образованный, внимательный, пассивный, но крепкий, свободный, незаурядный, Андре Делькур имел на самом деле лишь один недостаток – он был беден. Не то чтобы это имело значение для Мадлен, она была богата за двоих, но ей следовало сохранять свое положение в обществе, у нее был отец, который неодобрительно отнесся бы к зятю на десять лет моложе дочери и совершенно неспособному войти в дело. Сочетаться браком с Андре было немыслимо, и Мадлен нашла практичное решение – сделать Андре домашним учителем Поля. Тогда ребенок получит персональные занятия, особые отношения с учителем, и, самое главное, у него отпадет необходимость посещать закрытую школу – слухи о том, что там происходит, ее ужасно пугали, в этой области у духовенства была уже солидная репутация.
В общем, Мадлен неустанно находила достоинства в своем решении.
Так Андре поселился в верхнем этаже особняка семьи Перикур.
Маленькому Полю эта идея очень понравилась, потому что он уже представлял, что у него появился товарищ по играм. Ему пришлось разочароваться. Хотя в первые несколько недель все было хорошо, Поль выказывал все меньше и меньше энтузиазма. Мадлен уговаривала себя, что никто не любит латынь, французский, историю и географию, все дети таковы, к тому же Андре очень серьезно относился к своей работе. Постепенный спад интереса Поля к частным урокам не ослабил энтузиазма Мадлен, которая находила в своей затее довольно много положительного – для нее надо было лишь незаметно подняться на два этажа или иногда спуститься – для Андре. Так что очень скоро в доме Перикуров эта связь перестала быть тайной. Слуги развлекались, корча слащавые гримасы и имитируя шаги хозяйки, крадучись поднимающейся по черной лестнице. Когда они изображали спускающегося Андре, то пошатывались от усталости, и в кухне не умолкал смех.
Для Андре, который мечтал о карьере литератора, воображал, как станет журналистом, опубликует первую книгу, потом вторую, получит крупную литературную премию, положение любовника Мадлен Перикур представляло бесспорный козырь, однако это жилище наверху, прямо под комнатами прислуги, казалось ему невыносимым унижением. Он замечал, как прыскают со смеху горничные, как снисходительно улыбается шофер. В каком-то смысле он был таким же, как они. В его обязанности входил секс, но он все же был обязанностью. То, что было бы престижно для светского танцора, для поэта было унизительно.
Так что следовало как можно скорее покончить с этим позорным положением.
Вот почему в тот день он чувствовал себя таким несчастным – похороны Перикура должны были стать для него значительным событием, потому что Мадлен пригласила Жюля Гийото, главного редактора газеты «Суар де Пари», и собиралась попросить его заказать Андре заметку о похоронах отца.
Представьте себе – большая статья на первой полосе! В самой продаваемой парижской газете!
Андре вот уже три дня жил этими похоронами, он несколько раз прошел пешком по пути следования катафалка. Он даже заранее написал об этом целые абзацы: «Отягчающие похоронную колесницу бесчисленные венки придают ей величественный вид, наводящий на мысль об уверенных и могущественных поступках, признаваемых за этим гигантом французской экономики. Одиннадцать утра. Похоронный кортеж вот-вот тронется с места. В первой машине, раскачивающейся под тяжестью знаков почтения, можно различить…»
Вот ведь повезло! Если бы статья удалась, возможно, его бы приняли в газету… Ах, достойно зарабатывать себе на жизнь, освободиться от оскорбительных обязанностей, которыми он связан… Более того – добиться успеха, стать богатым и знаменитым.
А этот несчастный случай все разрушил, отбросил его на исходную позицию.
Андре упорно смотрел в окно, чтобы не видеть закрытые глаза Поля, залитое слезами лицо Мадлен и Леонс, суровую и напряженную. И все увеличивающуюся лужу под ногами. Сердце его разрывалось от сочувствия к мертвому ребенку (или почти мертвому, потому что жизнь оставила тело и под пропитавшимся кровью шарфом дыхание уже не различалось). Но поскольку он думал и о себе, обо всем том, что только что исчезло, о своих надеждах и ожиданиях, об этой упущенной возможности, то вдруг расплакался.
Мадлен взяла его за руку.
В итоге оказалось, что на похоронах остался лишь один член семьи – Шарль Перикур, брат усопшего. Его наконец обнаружили около крыльца в окружении «гарема», как он называл свою жену и двух дочерей, его нельзя было назвать утонченным человеком. Он полагал, что его жена Ортанс недостаточно любит мужчин, чтобы рожать сыновей. У Шарля было две засидевшиеся в девушках дочери – с тощими ногами, узловатыми коленями и прыщавыми лицами. Они постоянно хихикали, отчего им приходилось прикрывать ладонью ужасные зубы, приводившие в отчаяние их родителей. Как будто при их рождении обескураженный бог бросил каждой в рот горсть зубов. Врачи пребывали в растерянности – следовало либо все вырвать и сделать им вставную челюсть, либо они обречены всю жизнь жить, прикрываясь веером. Потребовалось бы немало денег на стоматологическую клинику или на приданое, которое заменило бы им красоту. Этот вопрос преследовал Шарля как проклятие.
Выпирающий живот, потому что половину своей жизни он проводил за столом, зачесанные назад давным-давно поседевшие волосы, грубые черты лица и выдающийся нос (признак целеустремленных людей, как он сам подчеркивал), пышные усы – вот портрет Шарля. Добавьте к этому, что он уже два дня оплакивал кончину старшего брата, поэтому лицо у него покраснело, а глаза опухли.
Увидев, что он выходит из туалета, жена и дочери сразу бросились к нему, но в смятении ни одной из них не удалось ясно описать ему ситуацию.
– А? Что? – говорил он, вертясь во все стороны. – Как это прыгнул? Кто прыгнул?
Гюстав Жубер уверенно и твердо потеснил людей – пойдемте, Шарль, – взял его под руку и повел через двор, дав понять, что теперь он представляет семью, что налагает на него определенную ответственность.
Шарль потерянно озирался, безуспешно пытаясь понять ситуацию, изменившуюся за время его отсутствия. Возбуждение толпы не соответствовало похоронному настроению, его дочери визжали, закрывая рот растопыренными пальцами, жена икала от рыданий. Жубер придерживал его под локоть – в отсутствие Мадлен похоронную процессию следует возглавить вам, Шарль…
А Шарль пребывал не просто в растерянности, он к тому же испытывал муки совести. Утрата брата причиняла ему огромную боль, но она произошла в нужный момент – теперь разрешатся его крупные материальные затруднения.
Как вы уже поняли, большим умом он не обладал, но был известным хитрецом, что в определенных случаях позволяло ему найти в своих закромах неожиданную уловку и также позволяло его брату Марселю вовремя вытащить его из беды.
Промокая глаза платком, он встал на цыпочки и, пока катафалк покрывали синим занавесом, заново раскладывали венки, мальчики-хористы вновь занимали свои места, а музыканты, чтобы сгладить общее замешательство, заиграли медленный марш, Шарль освободился из цепких рук Жубера и подбежал к мужчине, которого неожиданно взял под локоть. Так, вопреки протоколу, Адриен Флокар, второй советник министра градостроительных работ, оказался во главе процессии вместе с братом усопшего, его женой Ортанс и дочерями Жасинтой и Розой.
Шарль был на тринадцать лет моложе Марселя, и этим все сказано. До брата ему всегда недоставало какой-нибудь малости. Он был младшим, не такой умный, не такой усидчивый, а поэтому не такой богатый, в 1906 году он стал депутатом благодаря деньгам старшего брата. «Потому что избраться стоит кучу денег, – комментировал он с обескураживающей наивностью. – Ужас сколько надо дать избирателям, журналистам, коллегам, конкурентам…»
«Если ты в это ввязываешься, – предупреждал его Марсель, – то проиграть не имеешь права. Не хочу, чтобы Перикура обошел какой-нибудь мутный радикал-социалист!»
Выборы прошли хорошо. Должность сразу давала ему многочисленные преимущества, Республика была девочкой послушной, неприжимистой и даже щедрой в отношении таких пройдох, как он.
Многие депутаты думали о своих избирательных округах, а Шарль – только о своем переизбрании. Благодаря талантливому и щедро оплаченному специалисту по генеалогии он явил миру древние и очень смутные корни в департаменте Сена и Уаза, которые представил как столетние, и всерьез заявлял, что происходит оттуда. У него категорически отсутствовали достоинства политика, миссия его заключалась исключительно в том, чтобы нравиться избирателям. Следуя скорее интуиции, нежели разуму, он в качестве поля деятельности избрал область более чем популярную, способную объединить не только его соратников, удовлетворить и богатых, и бедных, и консерваторов, и либералов, – борьбу с налогами. Плодородную почву. С 1906 года он яростно выступал против проекта Кайо[6] о подоходном налоге, подчеркивая, что он пугает «тех, кто имеет собственность, тех, кто экономит, тех, кто работает». Он был работящим и каждую неделю ездил по всему избирательному округу, жал руки, громко возмущался «невыносимой налоговой инквизицией», председательствовал на вручениях премий, областных сельскохозяйственных выставках, спортивных турнирах и не пропускал ни одного религиозного праздника. Он постоянно обновлял разноцветные карточки, на которых скрупулезно записывал все, что могло иметь значение для его переизбрания, – имена местных деятелей, амбиции, сексуальные привычки тех или иных людей, доходы, долги и грешки своих оппонентов, сплетни, слухи и вообще все, чем он мог в нужный момент воспользоваться. В интересах своих подопечных он письменно формулировал вопросы министрам, и два раза в год ему удавалось подняться на несколько минут на трибуну в Ассамблее и затронуть проблему, интересующую его округ. Эти выступления, скрупулезно отмечаемые в «Официальной газете»[7], позволяли ему прямо смотреть в глаза избирателям, доказывая, что ради них он в лепешку расшибся и что никто не справился бы лучше.
Его кипучая деятельность не принесла бы ничего без денег. Они были нужны на объявления о кампании, на собрания, а еще – на весь срок его мандата – на то, чтобы платить избирательным агентам, которые поставляли ему информацию, нескольким хозяевам кафе и чтобы показать всем, что голосование за брата банкира предоставляло несравнимые достоинства, поскольку он мог давать деньги на спортивные клубы, выделять суммы на различные премии, на покупку лотов для лотерей, на знамена ветеранам и медали и ордена разной степени всем без разбора, ну или почти всем.
Покойному Марселю Перикуру пришлось раскошелиться в 1906, 1910 и 1914 годах. В 1919-м он смог сделать исключение, потому что Шарль в то время был мобилизован в интендантскую службу недалеко от Шалона-на-Соне и без особого труда, на огромной волне «голубого горизонта»[8], попал в и так переполненную палату ветеранов.
В последний раз, в 1924 году, чтобы обеспечить переизбрание брата, Марселю пришлось потратить на него намного больше, чем до этого, потому что Картель левых[9] расправил паруса и продвинуть депутата от правых с довольно хилым результатом оказалось значительно труднее, чем в предыдущий раз.
Так что Марсель всегда поддерживал и самого Шарля, и его карьеру. И даже после своей смерти, если все пойдет так, как надеялся Шарль, брат опять вызволит его из довольно катастрофической ситуации.
Именно об этом Шарль хотел не откладывая поговорить с Адриеном Флокаром.
Процессия только что тронулась. Он шумно высморкался.
– Архитекторы такие чревоугодники… – начал он.
Второй советник (чиновник до мозга костей, взращенный на Гражданском кодексе, который и на смертном одре прочел бы наизусть закон Мариуса Рустана[10]), так вот, второй советник нахмурился. Катафалк двигался с торжественной медлительностью. Все еще были под впечатлением от падения Поля из окна, но Шарль ничего не чувствовал, поскольку ничего не видел, а еще потому, что в данный момент его личные проблемы были важнее, чем смерть брата и возможная смерть юного племянника.
Поскольку Флокар не оправдывал его ожиданий, Шарль, сильно раздосадованный как своими мыслями, так и отсутствием реакции министерского чиновника, добавил:
– Откровенно говоря, они пользуются ситуацией, вы не находите?
В раздражении он отстал от гроба и теперь должен был поспешить, чтобы догнать своего собеседника. Он уже начал задыхаться, ходить пешком он не привык. Он покачивал головой… «Если так будет продолжаться, – думал он, – к ночи в Париже не останется ни одного Перикура!»
Возмущаться было ему свойственно – он считал, что по отношению к нему жизнь всегда была несправедлива, устройство мира никогда его не удовлетворяло. И случай с социальным жильем – лишь еще одно подтверждение этому.
Чтобы решить свирепствовавший в столице глубокий жилищный кризис, департамент Сена запустил крупномасштабную программу по строительству доступного жилья. Рай для архитекторов, строительных организаций и производителей стройматериалов. И для политиков, которые на правах хозяев подписывали разрешения на строительство, раздавали земли, лишали собственности, жаловали право преимущественной покупки… В этом раю рекой текли тайные отступные и взятки, так что последствий этой сокровенной, но обильной оргии Шарль избежать не сумел. Он входил в градостроительный комитет департамента и сделал все, чтобы предприятие «Братья Буске» получило великолепный участок под строительство на улице Колоний: два гектара земли, где можно было разместить несколько отличных многоквартирных домов для людей скромного достатка. До этого момента ничего особенного не произошло, Шарль получил комиссионные, как всякий другой. Но он воспользовался своей прибылью и купил акции крупного производителя строительных материалов «Песок и цемент Парижа», а затем навязал его как единственного подрядчика при строительстве. И тут время жалких конвертов и символических подарков закончилось! Проценты от поставок леса, железа, бетона, досок, смолы, шпаклевки и известки дождем полились на Шарля. Его дочери трижды сменили свой гардероб и утроили количество визитов к стоматологу, Ортанс полностью обновила обстановку – вплоть до ковров – и приобрела баснословно дорогую выставочную собаку, отвратительную шавку, которая постоянно пронзительно тявкала. В один прекрасный день ее труп обнаружили на коврике – она сдохла, вероятно, от сердечного приступа, и кухарка выкинула ее в помойное ведро вместе с очистками и рыбными костями. Шарль же подарил своей тогдашней любовнице, бульварной актрисе, специализирующейся на парламентариях, кольцо с огромным, как булыжник, брильянтом.
Теперь наконец существование Шарля соответствовало уровню его притязаний.
Но после этого временного улучшения финансовой ситуации, продлившегося примерно два года, жизнь опять сделалась к нему неблагосклонна. И даже крайне неблагосклонна.
– И все-таки, – прошептал Адриен Флокар, – этот рабочий был очень…
Шарль болезненно поморщился. Да, поскольку надо было платить комиссионные направо и налево, предприятию «Песок и цемент Парижа» пришлось, дабы сохранить свои барыши, поставлять не такие дорогостоящие материалы, не такую сухую древесину, не такие густые растворы, не такой качественный железобетон. Второй этаж в одном из зданий чуть было не стал первым – каменщик провалился под пол, так что конструкцию пришлось укреплять в большой спешке. И стройку заморозили.
– Перелом ноги да пара трещин! – защищался Шарль. – Тоже мне национальная катастрофа.
На самом деле рабочий вот уже два месяца лежал в больнице, его пока никак не удавалось поставить на ноги. К счастью, семья оказалась скромной в своих требованиях, так что его молчание обошлось фирме в очень небольшую сумму, и говорить не о чем. За какие-то тридцать тысяч франков наличными служащие программы доступного жилья признали за подрядчиком факт причинения вреда по неосторожности госпитализированному рабочему и разморозили строительство. Но сделали они это недостаточно быстро, поэтому круги по воде все-таки дошли до Министерства общественных работ, и хотя ответственное лицо и получило двадцать тысяч франков, ему не удалось помешать назначению экспертизы двух архитекторов, каждый из которых требовал двадцать пять тысяч франков, чтобы объявить этот несчастный случай несущественным.
– А город или министерство… думаете, можно что-нибудь сделать? Я имею в виду…
Адриен Флокар прекрасно понимал, что Шарль имеет в виду.
– А, это… – уклончиво ответил он.
Пока что случившееся было известно лишь нескольким благосклонным чиновникам, но приблизительно пятьдесят тысяч франков, которыми располагал Шарль, растаяли, и этот туманный ответ Флокара означал, что дело пока не закрыто и другие посредники будут оценивать свое чувство долга и республиканскую неподкупность непомерными суммами. Чтобы замять скандал, придется передать по меньшей мере в пять раз больше конвертов, чем обычно. Боже, а ведь все шло так хорошо!
– Мне просто нужно еще немного времени. И все. Неделю или две, не более.
Шарль возлагал на это обстоятельство все свои надежды – через несколько дней нотариус должен был приступить к оформлению права наследования и определить Шарлю его часть.
– Неделю или две можно потянуть… – решился Флокар.
– Прекрасно!
Полученными в наследство от брата деньгами он заплатит за то, что от него требуют, вот и все.
Дела пойдут как прежде, а пренеприятное воспоминание останется в прошлом.
Неделя или две.
Шарль снова заплакал. Несомненно, у него был самый лучший брат, о каком только можно было мечтать.
Во дворе больницы Мадлен побежала за врачом, крепко сжимая неподвижную ладошку своего сына. Ребенка со всеми предосторожностями уложили на каталку.
Профессор Фурнье без промедления настоял на том, чтобы Поля отвезли в смотровую, куда матери войти запретили. Последнее, что она увидела, были голова Поля и его растрепавшиеся кудри – она постоянно сетовала, что их невозможно пригладить.
Она вернулась к хранящим молчание Леонс и Андре.
Всех сковало оцепенение.
– Но… – спросила она, – но как же это могло случиться?
Леонс этот вопрос смутил. Достаточно было восстановить в памяти событие, чтобы понять «как», но Мадлен, по-видимому, этого пока сделать не могла. Она пристально посмотрела на Андре. Разве не ему следовало объяснить ей все? Но хотя физически молодой человек и присутствовал, мысли его витали далеко, он ускользал, больничная атмосфера его угнетала.
– Наверху был кто-то еще? – настаивала Мадлен.
Сложно сказать. На службе у Перикуров состояла многочисленная челядь, к которой следовало еще прибавить дополнительно нанятых на этот день. Поля толкнули? Кто это мог быть? Кто-то из слуг? И зачем совершать такое зло?
Мадлен не услышала, как пришла медсестра, чтобы сообщить, что для нее подготовили комнату на третьем этаже. Она была обставлена по-спартански – кровать, комод, стул – скорее как в монастыре, а не в больнице. Андре подошел к окну и смотрел на снующие по двору автомобили и кареты «скорой помощи.» Леонс заставила все еще рыдающую Мадлен прилечь на кровать. Сама она уселась на стул и держала Мадлен за руку до прихода профессора; когда он вошел, Мадлен как будто током ударили.
Она вскочила.
Теперь на нем был халат, но воротничок он не отстегнул, что придавало ему вид деревенского священника, случайно забредшего в больницу. Он сел на край кровати:
– Поль жив.
Удивительно, но все почувствовали, что это не такая уж хорошая новость и что дальше последует нечто, к чему необходимо подготовиться.
– Он в коме. Мы думаем, что он выйдет из нее в ближайшие часы. Полностью гарантировать этого я не могу, но, видите ли, Мадлен, дальше надо быть готовым к… непростой ситуации…
Она кивнула, ей не терпелось, чтобы ей объяснили наконец то, что ей следовало знать.
– Очень непростой, – повторил Фурнье.
Мадлен закрыла глаза и потеряла сознание.
Похоронная процессия выглядела впечатляюще. Катафалк двигался с удручающей участников медлительностью, но на тротуарах постоянно останавливались и глазели восхищенные зеваки. Правда, когда повозка равнялась с ними, они вздрагивали от неожиданности. Большая синяя комнатная занавеска, которая при дневном свете казалась слишком яркой, наваленные на гроб букеты, которые как будто пострадали не меньше усопшего, позвякивание колец о бортики катафалка – все это придавало процессии нечто легкомысленное, и Гюстав Жубер первым об этом сожалел.
Он шел во втором ряду, в нескольких метрах позади Шарля и Ортанс Перикур и их нескладных близняшек, которые пихали друг друга локтями. Даже Адриена Флокара, который в данных обстоятельствах вообще не имел ни малейшего веса, поставили перед ним, потому что Шарль воспользовался случаем, чтобы поговорить с ним о своем деле, о котором Гюстав, разумеется, знал все. Кстати, Гюстав знал почти все обо всех, в этом он был образцовым банкиром.
Это был костистый мужчина, высокий и худощавый, угловатый, широкоплечий, с впалой грудью, полностью отдавший себя миссии, которую почитал священной, – именно так представляют себе швейцарских гвардейцев. У него были светло-голубые глаза, он редко моргал, так что от его пристального взгляда можно было и растеряться. Он напоминал средневекового инквизитора. Он хорошо изъяснялся, хотя по природе своей не отличался болтливостью. Жубер обладал ограниченным воображением, однако очень твердым характером.
Патрон нанял его сразу после Инженерной школы, которую окончил и сам, именно там он подбирал себе сотрудников. Гюставу Жуберу не хватило малого, чтобы стать лучшим из выпуска, у него были большие способности к математике и физике. За исключением военных лет, когда его призвали на службу в штаб, потому что он свободно владел английским, немецким и итальянским, всю свою карьеру Жубер сделал в группе Перикура. Серьезный, очень работящий, расчетливый и лишенный скачков настроения, прекрасно подходящий на роль банкира, он быстро поднялся по служебной лестнице. Он всегда оправдывал доверие Перикура, вплоть до 1909 года, когда его назначили генеральным директором группы и наделили властью в банке.
Он часто вел дела, когда после смерти сына в 1920 году его патрон начал сдавать. Уже два года, как Перикур полностью выпустил из рук бразды правления, и Жубер пользовался практически полной свободой действий.
Когда, годом ранее, Перикур заговорил о его возможном браке со своей единственной дочерью, Гюстав Жубер кивнул, как будто соглашался с решением совета директоров, но на самом деле под видимым безразличием скрывал огромную радость. Более того – гордость.
Он, как говорится, собственными силами поднялся на вершину в банковской иерархии, добился уважения всего делового мира, и теперь ему не хватало лишь одного – состояния. Слишком щепетильный для того, чтобы обогатиться самому, он всегда удовлетворялся тем, что вел вполне достойный образ жизни, который обеспечивало его жалованье, и некоторыми второстепенными вещами: так, ничего особенного, – буржуазная квартира и страсть к механике, заставлявшая его менять машины чаще обычного.
Многие его однокашники достигли высот, но только в личном плане. Они унаследовали и развили семейные фирмы или создали процветающее предприятие, выгодно женились, он же преуспел исключительно по административной части. Получив неожиданное предложение жениться на Мадлен Перикур, Жубер понял нечто, в чем никогда не отдавал себе отчета, – он посвятил всю жизнь этому банку и давно ждал благодарности, пропорциональной его рвению и оказанным услугам. Но этого все не случалось. И вот Перикур, всегда до последнего медливший с выражением признательности, нашел способ, как это сделать.
Новость еще официально не огласили, а весь Париж уже бурлил слухами о будущем союзе. Акции семейного банка поднялись на несколько позиций: это был знак того, что выбор Гюстава Жубера способен повлиять на рынок. Он почувствовал вокруг своей персоны то сладостное свежее дуновение, какое производит завистливая молва.
В последующие недели Гюстав начал смотреть на особняк Перикуров другими глазами. Он представил, что это его дом, что он сидит в кресле в библиотеке или в большой столовой, где он столько раз ужинал в обществе своего патрона. И после стольких лет бескорыстных усилий это показалось ему вполне заслуженным.
Он фантазировал. Вечером, ложась спать, он мысленно занимался преобразованиями, планировал свою будущую жизнь. И прежде всего – положить конец ужинам «У соседа», в ресторане, куда любил хаживать Перикур, принимать будем «у себя». Он уже думал о нескольких молодых поварах, которых мог бы нанять, мечтал о создании достойного винного погреба. Стол у него станет одним из лучших в Париже. Поэтому к нему будут рваться, и ему лишь останется выбирать из многочисленных претендентов на его вечера тех, кто окажется наиболее полезен в делах. Так что изысканность блюд и ненавязчивая элегантность приема послужат рычагом к успеху банка, который Жубер намеревался сделать одним из крупнейших в стране. Сегодня следовало адаптироваться, развивать оригинальные финансовые предложения, проявить себя креативным, короче говоря, изобрести современную банковскую модель, в которой нуждалась Франция. Он не представлял, что Поль сможет однажды заменить дедушку: заика, председательствующий в совете директоров, будет полной катастрофой для бизнеса. Гюстав поступит так же, как Перикур, и сможет, когда придет время, подыскать себе преемника, соответствующего тому размаху и величию, которые он уже заранее предрекал семейному делу.
Как мы видим, он чувствовал себя на своем месте.
Поэтому, когда Мадлен вдруг без обиняков заявила, что брак не состоится, Жубер словно упал с небес на землю.
Мысль о том, что она нарушила их планы только потому, что спала с этим жалким учителем французского, показалась ему совершенно неразумной. Пусть заводит себе каких хочет любовников, как это может угрожать их браку? Он был вполне готов мириться с внебрачными связями своей супруги – если на этом заострять внимание, то что станет с обществом! Но ничего не сказал, он боялся, что, если таким образом, пусть даже исподволь, заговорит о ее «женской жизни», Мадлен воспримет это как неуважение, боялся, что его сомнения могут подтвердиться и он окажется не только униженным, но и смешным.
На самом деле над всей этой историей витала тень Анри д’Олнэ-Праделя, бывшего мужа Мадлен. У этого нервного, властного, мужественного, обольстительного, властолюбивого, циничного, без угрызений совести мужчины (да, знаю, многовато, но те, кто был с ним знаком, скажут вам, что в этом описании нет ни капли преувеличения) было столько любовниц, сколько дней в году. Гюстав понял это в день, когда, выходя из кабинета своего начальника, случайно услышал несколько слов из разговора Леонс Пикар и Мадлен, которая рассказывала, сколько ей когда-то пришлось выстрадать:
«Не хочу обрекать на такое Гюстава, не хочу выставлять его посмешищем в глазах всего Парижа. Когда любишь, можно заставлять страдать, но когда не любишь… Нет, это низко».
Сообщив о своем решении отцу, Мадлен сразу ощутила, что обязана сказать что-то и Жуберу:
«Гюстав, уверяю вас, ничего личного. Вы человек совершенно…»
Нужного слова ей подобрать не удалось.
«Я хочу сказать, что… Не думайте, что это из-за вас».
Ему захотелось ответить: я не думаю, что это из-за меня, я думаю, что это против меня, но он воздержался. Он просто посмотрел на Мадлен, потом поклонился, как делал это всю жизнь. Он поступил так, как поступил бы на его месте любой джентльмен, но воспринял этот поворот событий как оскорбление.
Ему вдруг показалось, что он перерос свою роль поверенного в делах. Вскоре он почувствовал на себе насмешливые взгляды. Чудесный свежий ветерок слухов сменился ироническим молчанием и лукавыми намеками.
Перикур назначил его вице-президентом нескольких дочерних предприятий, Гюстав поблагодарил, но счел это назначение неустойкой, несоразмеримой с тем, что он только что пережил. Он вспомнил, как в юности читал про горечь Д’Артаньяна, которого кардинал обещал назначить капитаном, но оставил лейтенантом.
За три дня до этого он стоял возле гроба своего бывшего патрона рядом с Мадлен, немного отступив назад, как мажордом. Достаточно было взглянуть на него, чтобы явственно представить себе его чувства и заметить свойственные хладнокровным людям натянутость и напряженность, которые вызваны холодным гневом.
Когда процессия достигла бульвара Мальзерб, зарядил ледяной дождь. Гюстав раскрыл зонт.
Шарль обернулся, увидел Жубера, протянул руку и, указывая на дочерей, с извиняющимся жестом забрал зонтик.
Обе девицы крепко прижались к отцу. Замерзшая Ортанс старалась тоже урвать себе несколько сантиметров этой защиты.
Гюстав с непокрытой головой продолжал свой путь к кладбищу. Дождь тотчас усилился.
Потрясенную, впавшую в беспамятство Мадлен тоже пришлось госпитализировать. За исключением родни Шарля, одна половина семьи Перикур находилась в больнице, а другая на кладбище.
В общем же случившийся поворот событий был вполне в духе времени. В течение нескольких часов богатая и уважаемая семья познала смерть своего патриарха и преждевременный выход из игры единственного наследника мужского пола, пессимисты могли бы узреть в этом свершение некоего пророчества. Человек же умный и образованный, вроде Андре Делькура, стал бы строить разные предположения, однако он, как только прошел ужасный шок от падения маленького Поля, пребывал в сильном расстройстве. Его статья о похоронах Марселя Перикура, его надежды на победу – все пропало. Что давало обильную пищу для размышлений о случае, о судьбе, о роке, о случайностях, а он обожал высокопарные слова и мог бы порассуждать об этом, но перспективы ему виделись только сумрачные.
Ребенок наконец вышел из десятичасовой комы, и вечером его привезли в палату, туго запеленутого в рубашку, которая доходила ему до подбородка.
Кому-то следовало за ним присматривать. Вызвался Андре. Леонс вернулась в дом Перикуров, чтобы взять сменную одежду и привести себя в порядок.
Теперь в палате было две кровати – на одной покоился Поль в бессознательном состоянии, на другую – в нескольких сантиметрах – положили напичканную лекарствами Мадлен, но она не переставая вертелась, крутилась, ее мучили кошмары, и она что-то бормотала во сне.
Андре сел и снова предался мрачным мыслям. Неподвижные тела смущали его, этот ребенок в состоянии овоща его пугал. Вдобавок он в каком-то смысле на него сердился.
Читатель без труда представит себе, что для Андре значила перспектива опубликовать рассказ о похоронах человека государственной значимости и как давила на него теперь мысль о невозможности это сделать. Из-за Поля. Из-за этого ребенка, которому все было дано по праву рождения. О котором он заботился почти по-отцовски, отдавая всего себя.
Безусловно, учителем он был требовательным, и иногда Поль, вероятно, считал, что ярмо тяжеловато, но все школьники таковы, самому Андре приходилось в тысячу раз хуже в учебном заведении Святого Евстафия, но он же от этого не умер. Он с восторгом отдался своему делу – не воспитанию ребенка, а его созиданию. Ему хотелось передать этому мальчику все, что он знал сам. Ребенок – часто говорил он – это камень, а наставник – работающий над ним скульптор. Андре добился результатов, которые с лихвой окупили его старания. В том числе в отношении заикания. Предстояло еще многое сделать, но Поль, без сомнения, говорил все лучше и лучше. То же касалось и его правой руки. Она еще не стала совершенной, но благодаря дисциплине, концентрации внимания Поль достигал результатов видимых и внушающих надежду. Один учил, другой учился, путь этот отнюдь не всегда был прост, но они стали друзьями. Да и сейчас Андре думал об этом с умилением.
Андре сердился на своего ученика, потому что не понимал его поступка. Смерть дедушки была большим горем, это он знал, но почему мальчик не пришел с этим к нему? Он наверняка нашел бы нужные слова.
Было десять часов вечера. Только от стоящих кое-где во дворе фонарей в комнату проникал бледный, желтоватый и мутный свет.
В очередной раз пережевывая свой провал, Андре вдруг задумался, действительно ли у него не осталось хотя бы тени надежды на удачу. Ведь мог же он написать статью, даже если не присутствовал на похоронах?
Дело, конечно, рискованное, но, глядя на распростертого на кровати Поля, он задался этим вопросом. А что, если он все-таки постарается написать статью и в будущем его поступок станет показателем преданности и доверия? И Поль, когда вернется к жизни, сможет гордиться, обнаружив имя своего друга Андре Делькура под статьей в «Суар де Пари»?
Задать себе вопрос – значит уже ответить на него.
Он поднялся, на цыпочках пересек палату и отправился к дежурной сестре – дремлющей на ротанговом стуле толстой женщине. Та резко проснулась: где, что, бумагу? Она заметила милую улыбку Андре, вырвала десяток страниц из больничного журнала, протянула ему два из трех имеющихся у нее карандашей и снова уснула, размечтавшись о молодом человеке.
Первое, что увидел Андре, когда вернулся, были широко раскрытые глаза Поля, блестящие и неподвижные. Это сильно взволновало его. Он колебался. Подойти? Сказать что-нибудь? Он не знал, как вести себя, и понял, что не сможет и шага ступить. Поэтому он снова занял свое место на стуле.
Положив бумагу на колени, Андре вытащил блокнот, в котором сделал уже столько заметок, и приступил к делу. Это оказалось нелегкой задачей: ведь он видел только начало, что же произошло в его отсутствие? Журналисты, которые освещали событие, в деталях опишут продолжение церемонии, в деталях точных и ярких, которых он был лишен. Поэтому он выбрал совсем другой подход – лиризм. Он писал для «Суар де Пари» и обращался к народу, которому понравится подчеркнуто литературная статья.
Вскоре в его записях – мятых, перечеркнутых, на сложенных в несколько раз листах – стало совершенно невозможно что-либо разобрать, поэтому к трем часам ночи, в крайнем возбуждении, он опять подошел к окошку, чтобы попросить еще несколько листов, которые в этот раз сестра практически швырнула ему в лицо, недовольная, что ее снова разбудили. Он не обратил на это внимания. Ему предстояло, сидя на стуле, переписать статью на коленке.
Именно тогда он обнаружил, что Поль смотрит в его сторону и взгляд у него все такой же неподвижный и блестящий. Он развернулся на стуле так, чтобы белое лицо плотно запеленутого с ног до головы и странно вытянувшегося на своем ложе ребенка больше не попадало в поле его зрения.
Около семи утра вернулась Леонс, чтобы отпустить его, он же, вместо того чтобы пойти домой, сел в такси и поехал в редакцию газеты.
Жюль Гийото, как обычно, прибыл в семь сорок пять.
– Так… а вы что тут делаете?
Андре протянул редактору свои записки, которые тот с трудом взял в руки, занятые другие листками, исписанными широким уверенным почерком.
– Дело в том, что… я вас заменил!
Он был огорчен, но также и заинтригован. Как Делькуру удалось написать репортаж, если он уехал до выхода процессии, а после его уже не видели? За свою карьеру у главного редактора случались и странные, уморительные ситуации. Но эта займет достойное место среди забавных историй, благодаря которым он был героем вечерних приемов в городе. Ну же, дорогой господин Гийото, настаивала хозяйка, у вас ведь есть в запасе хорошенькая история, так расскажите… И он заставлял упрашивать себя, как престарелая кокотка. Наконец Жюль прочищал горло: это нечто совершенно конфиденциальное. Гости прикрывали глаза, предвкушая удовольствие от того, что вот-вот услышат. Так вот, на следующее утро после похорон бедняги Марселя Перикура…
– Ну-ну… – сказал он, открывая дверь. – Входите…
Не снимая пальто, он сел и положил перед собой на письменный стол две статьи – ту, что держал в руке, и написанную Андре; тот, чтобы скрыть нервозность, рассеянно оглядывал кабинет с отсутствующим видом человека, который витает в облаках, думает о чем-то своем.
Редактор один за другим прочитал оба текста.
Потом более неторопливо перечитал текст Андре под названием «Пышные похороны Марселя Перикура, омраченные ужасной драмой» и с подзаголовком «Когда похоронная процессия тронулась, внук усопшего упал с третьего этажа семейного особняка».
Статья начиналась с описания погребальной процессии, выдержанного в подобающем случаю выспренном тоне («Президент Республики отдал дань уважения зерцалу нашей экономики Марселю Перикуру…»), а затем вдруг переходила на стиль раздела происшествий, создавая эффект умело преподнесенной неожиданности («Все ужаснулись виду этого ребенка, чья широко распахнутая белая рубашка подчеркивала невинность и чистоту…»). Далее автор приступил к повествованию о семейной драме («После этого несчастного случая, в который невозможно поверить, мать придет в отчаяние, родственники – ужаснутся, а все присутствующие испытают чувство глубочайшего соболезнования»).
Андре порывал с традиционным репортажем и предлагал трагедию в трех актах, полную переживаний, неожиданностей, сострадания. В его изложении эти похороны казались живее самой жизни. По мнению Жюля Гийото, этот молодой человек обладал двумя необходимыми для журналиста качествами – он был способен рассуждать на совершенно незнакомую тему и описать событие, при котором не присутствовал.
Редактор оторвался от чтения, снял очки и причмокнул. Он был в затруднении.
– Ваша статья лучше, дружище… Намного лучше! Слог, стиль… Честно говоря, я был взял ее, но…
Андре был совершенно подавлен. Гийото, но Андре этого еще не знал, отличался болезненной скупостью, и равных ему в этом не было.
– Я, видите ли, уже нанял другого! Поймите, дружище, вы куда-то пропали, а мне требовалась статья! За которую я теперь должен заплатить… Так что…
Он надел очки, протянул Андре его листки. Ситуация была ясна.
– Я дарю ее «Суар де Пари», – заявил Андре. – Публикуйте, она ваша.
Вот это по-честному. Директор согласился – раз так, беру.
Андре Делькур только что стал журналистом.
Едва проснувшись, Мадлен увидела Поля в постели и бросилась к нему.
Ей бы очень хотелось прижать его к себе – так счастлива она была снова его видеть, но ее сначала остановило то, что он был плотно спеленут рубашкой, а потом его взгляд. Ребенок не лежал, а покоился с широко открытыми глазами, и было даже невозможно понять, слышит ли он, понимает ли, что происходит вокруг.
Леонс бессильно развела руками. С того момента, когда она прибыла, он так и лежал, ни разу не пошевелившись…
Мадлен почти лихорадочно принялась говорить с Полем.
В этом состоянии эйфории, к которой примешивалось волнение, и застал ее профессор Фурнье. Он глубоко вздохнул, попытался привлечь ее внимание, но безрезультатно – молодая мать крепко сжимала руку сына, торчащую из накрахмаленного кокона.
Тогда он по очереди разогнул ей пальцы и заставил Мадлен повернуться к нему.
– Рентген… – начал он, говоря медленно, как будто обращался к глухой, что было недалеко от истины, – рентген показывает, что у Поля сломан позвоночник.
– Он жив! – сказала Мадлен.
Врачу нелегко было сообщить новость, и так не сулившую ничего хорошего.
– Был защемлен спинной мозг.
Мадлен нахмурилась и посмотрела на профессора Фурнье, как будто разгадывала шараду. Вдруг ее озарило.
– Вы прооперируете его и… ох! Нужно готовиться к длительной операции, да? Разумеется, сложной…
Мадлен кивнула – я понимаю, само собой, потребуется много времени, пока Поль не вернется в прежнее состояние.
– Мы не будем его оперировать, Мадлен. Потому что здесь ничего нельзя поделать. Поражения необратимы.
Мадлен открыла рот, но не произнесла ни слова. Фурнье подался назад:
– У Поля параплегия.
Слова не возымели ожидаемого эффекта. Мадлен продолжала смотреть на него, ожидая продолжения – и?..
Понятие «параплегия» для нее ничего не значило… Ладно, подумал Фурнье, ничего не поделаешь.
– Мадлен… Поль парализован. Он никогда не сможет ходить.
В Париже неожиданно наступили холода. Над городом нависло молочно-белое небо, и к чему все идет, стало понятно, когда вновь заморосил ледяной пронизывающий дождь.
В погруженном в полумрак кабинете мэтра Лесера зажгли свет, пришедшие отряхнули пальто, прежде чем повесить их на вешалку, и заняли свои места.
Ортанс настояла на том, чтобы тоже присутствовать вместе с мужем. Эта женщина, обделенная пышными формами и умом, считала Шарля величайшим человеком. Ничто никогда не могло поколебать завышенное мнение, которое она о нем имела, к тому же она продолжала безмерно восхищаться им, тем более что ненавидела своего деверя Марселя. Она думала, что тот всегда хотел ограничить Шарля – исключительно из ревности. Если Шарль преуспел, то не благодаря старшему брату, а вопреки ему. Оглашение завещания еще вернее, чем его похороны, означало окончательную смерть этого старого хрыча Марселя Перикура, поэтому она ни за что не пропустила бы это событие.
Итак, Шарль с Ортанс сидели в первом ряду, а Жубер, чье место должно было бы быть позади них, сидел рядом с ними, потому что представлял Мадлен, которая отказалась покидать больницу.
Новости о маленьком Поле были нерадостными. Он вышел из комы, но Гюстав, который ненадолго появился у его изголовья, нашел, что мальчик похож на мертвеца и в данной ситуации нет ничего внушающего надежду. То, что Гюстав представляет Мадлен в столь важный момент, ясно доказывало, что его место предполагаемого супруга пока не занято.
На противоположном краю ряда, скромно скрестив руки на коленях, сидела обворожительная Леонс Пикар под своей сиреневой вуалеткой. Она представляла интересы Поля. Боже, как она была хороша! Все в кабинете, за исключением Гюстава, который являл собой чистый разум, были словно наэлектризованы – или же обеспокоены, как Ортанс.
Вступление мэтра Лесера, мешающего юридические термины и личные воспоминания, длилось более двадцати минут. Он по опыту знал, что в подобной ситуации никто не решится прервать нотариуса, поскольку слушатели зачастую боятся повести себя неподобающим образом, что может принести им несчастье, а рисковать сейчас не время.
В общем, каждый терпеливо сносил свое горе и думал о посторонних вещах.
Ортанс думала о своих постоянно болезненных яичниках, доктор при каждом осмотре причинял ей ужасную боль, по этому поводу она наслушалась разных историй, так что тряслась от страха с головы до ног и ненавидела свой живот, приносивший ей одни неприятности.
Шарль же вспоминал кунью мордочку мелкого чиновника из Министерства общественных работ: То, о чем вы меня просите, господин депутат, очень сложно… Он указал на дверь соседнего кабинета и прошептал: Вот этот такой – вы себе не представляете – прямо ненасытный… Скорее бы это закончилось, думал Шарль, тихонько притопывая ногой.
Леонс с любопытством гадала, о каких, конечно же астрономических, суммах пойдет речь. Она очень любила Мадлен, но согласитесь: жить со столь оскорбительно богатыми людьми непросто.
Что касается Гюстава, тот в очередной раз готовился наблюдать, как блюдо пронесут мимо него.
– …Так что наш дорогой Марсель Перикур обратился ко мне, чтобы продиктовать мне свою последнюю волю.
Конец вступления, уже почти одиннадцать часов.
Состояние Марселя Перикура оценивалось примерно в десять миллионов франков в акциях банка, занимающегося дисконтными и кредитными операциями, который он сам создал. К этому следовало добавить особняк на улице Прони стоимостью два с половиной миллиона. Шарля приятно удивили эти цифры, которые он недооценил.
В завещании Марселя Перикура бенефицианты перечислялись в порядке их значимости. После смерти его сына Эдуара единственной наследницей была Мадлен. Ей доставалось чуть более шести миллионов франков, а также фамильный дом. Жубер, представлявший ее интересы, ограничился тем, что просто моргнул. То, что получала Мадлен, являлось именно тем, что потерял он.
Совершенно логично последний носитель фамилии Перикур, Поль, получал три миллиона франков в государственных облигациях, то есть без надежды на большую прибыль, но ценность которых со временем не упадет. Управление ими ложилось на плечи его официального опекуна, Мадлен Перикур, и переходило к Полю по достижении им двадцати одного года.
Жубер, который умел считать, как никто, следил за распределением денег, ему любопытно было узнать, каким образом патрон распределил оставшееся, потому что, если исключить особняк, двумя росчерками пера он раздал девяносто процентов своих авуаров.
Шарль скромно опустил голову. С точки зрения логики пришла его очередь, что было и верно и неверно, потому что следующий дар касался его дочерей. Каждая получала пятьдесят тысяч франков, что вполне позволяло добавить кругленькую сумму к приданому, которое могли дать за ними родители.
Жубер уже улыбался про себя. Считать ему теперь было не нужно, но то, чего он ожидал, оказалось еще хуже, чем он себе представлял. Шарлю Перикуру доставалась сумма в двести тысяч франков… Копейки. Едва ли два процента от состояния брата. Он получал не наследство, а пощечину. Шарль побагровел, почти утратил способность соображать и смотрел перед собой остановившимся взглядом мертвой птицы.
Гюстав Жубер не удивился. Я сделал для него достаточно, – с глазу на глаз говорил ему Марсель Перикур. – Один он ничего не может, только проблемы создавать. Разбогатев, он через год разорится, да еще и всю семью за собой потянет…
Остаток состояния – в пятьдесят тысяч франков – был поделен между различными заведениями, такими как Жокей-клуб, Западный автоклуб, футбольный клуб «Расинг» (Марсель обожал клубы, хотя никогда их не посещал).
Особой милости удостоились ассоциации ветеранов войны, которые символизировали Эдуара Перикура, его покойного сына. Им отошли целых двести тысяч франков. Одни лишь воспоминания стоили больше, чем весь Шарль!
Речь мэтра Лесера подходила к завершающей фазе:
– «Моему преданному соратнику, который был со мной все эти годы, Гюставу Жуберу, завещаю сто тысяч франков. Персоналу особняка Перикуров – пятнадцать тысяч франков, которые будут получены и розданы моей дочерью на повседневные нужды».
Жубер сохранял все хладнокровие, которого начисто лишился Шарль; тот, разумеется, с неудовольствием отнесся к этой сумме. Она была не пощечиной, а милостыней. Он закрывал список, прямо перед горничными, шофером и садовниками.
Шарль оглядывался по сторонам, как будто ждал, что кто-нибудь возьмет слово. Но чтение было закончено, нотариус закрывал папку.
– Э-э-э… скажите, господин…
– Мэтр.
– Да, если угодно, скажите… все ли тут правильно?
Нотариус нахмурился. Если под сомнение ставилась правильность оформленного им акта, то затрагивалась и его ответственность, а он этого не любил.
– Что вы имеете в виду под словом «правильно», господин Перикур?
– Ну не знаю! Но ведь…
– Поясните!
Шарль не знал, что говорить. Но тут его посетило яркое, очевидное соображение.
– Но, мэтр, в конце концов! Правильно ли давать три миллиона франков агонизирующему ребенку, который завтра наверняка умрет? В тот момент, когда вы передаете ему эту колоссальную сумму, он лежит как овощ на кровати в больнице Питье-Сальпетриер, и недели не пройдет, как он присоединится к своему покойному деду! Я еще раз спрашиваю вас – правильно ли это?
Нотариус медленно поднялся. Профессиональный опыт призывал его к осторожности, но также и к твердости.
– Дамы и господа, оглашение завещания господина Марселя Перикура завершено. Разумеется, тот, кто желает опротестовать завещание, может с завтрашнего дня обратиться в суд.
Но Шарль не сказал своего последнего слова, он напоминал собаку, лишенную стоп-сигнала системы, которая может до смерти обожраться шоколадом или опиться растительным маслом.
– Подождите, подождите! – заорал он, хотя Ортанс пыталась удержать его за рукав. – А вдруг мальчонка уже мертв? А? Вдруг? Правильно ли тогда ваше решение? Вы на кладбище ему наследство вышлете?
Он сделал театральный жест, попытался привлечь в свидетели все собрание, теперь состоявшее из одной Леонс, потому что Гюстав упрямо отворачивался от него, чтобы надеть пальто.
– А что, ведь так! Миллионы, значит, покойникам раздают, и всем все равно! Ну тогда браво!
На сем он вышел из кабинета, буквально волоча за собой под руку Ортанс.
Нотариус, поджав губы, за руку простился с уходящей Леонс.
– Господин Жубер…
Он сделал знак Гюставу – у вас есть минутка? – и они вернулись в кабинет.
– Господин Шарль Перикур, если желает, может опротестовать завещание в суде, но, исходя из интересов семьи, должен вам…
Гюстав сухо прервал его:
– Он ничего не сделает! Шарль – сангвиник, но он реалист. Но если бы у него возникло малейшее поползновение сделать что-то подобное, я бы взялся отговорить его.
Нотариус степенно кивнул.
– Ах да! – сказал он, как будто вдруг вспомнил о чем-то. Открыв ящик письменного стала, он сразу достал оттуда широкий и плоский ключ. – Наш дорогой усопший передал мне это… От сейфа в его библиотеке. Для Мадлен. Поскольку вы представляете ее интересы…
Гюстав взял ключ и тут же положил в карман. Они не имели ни малейшего желания продолжать беседу. Оба знали, что речь идет, вероятнее всего, о чем-то, что Шарль имел бы некоторые основания опротестовать, и это не устроило бы ни того ни другого.
Шарль размышлял. Ортанс попыталась взять его под руку, но он грубо оттолкнул ее – хоть ты уж меня не доводи. Она слабо улыбнулась: она обожала такие моменты. Ее мужчина охвачен сомнением или гневом, а это верный знак того, что он скоро ринется в бой; таковы все крупные хищники – раненные, они лишь сильнее разъяряются. Чем большую неудачу он терпел, тем больше она ликовала. По возвращении с оглашения завещания она пребывала в эйфории – посмотрим, кто кого.
Машина ехала по Парижу, который удивительным образом соответствовал настроению Шарля. Следовало ожидать череду ненастий. Он подсчитывал. На языке чиновников «гурман» означало десять тысяч франков, «прожора» – двадцать пять тысяч, «ненасытный» – пятьдесят тысяч франков. К этому следовало добавить нескольких второсортных бюрократов, от которых потребуется поставить печать, допустим, еще двадцать тысяч франков, на непредвиденные расходы – еще десять тысяч…
Может быть, я тоже умер? – спрашивал себя Шарль.
Неожиданно он ощутил себя сиротой. Ему захотелось плакать, но это было бы недостойно. Он не знал, как выйти из этого тупика. Ему ужасно не хватало брата.
Шофер включил дворники и тыльной стороной ладони протирал запотевшее стекло.
Несколько минут Гюстав смотрел, как дождь превращается в снег, а потом сел в машину; при любых обстоятельствах он водил сам.
Конец правления Перикура был грустным не только для него.
Стоило войти в палату, где спал маленький Поль, увидеть Мадлен, спящую, положив ноги на стул, чтобы понять – то, что оставил Марсель Перикур, в сущности, не имеет никакого значения, потому что ничто не переживет его надолго, скоро все пойдет прахом, как печально…
– Ах, Гюстав, вы здесь? – Мадлен с горестным видом поднялась. – Все прошло хорошо?
– Да, разумеется, можете не беспокоиться.
Мадлен кивнула – она нисколько не сомневалась, а о подробностях даже не спросила. Просто кивнула – да, да, конечно… Они несколько минут смотрели на Поля, каждый думал о своем.
– Вот, мэтр Лесер передал для вас. Это ключ от сейфа вашего отца…
Если бы с Мадлен завели разговор о проблемах сельского хозяйства в Китае, это произвело бы на нее большее впечатление. Поэтому, когда она машинально взялась за ключ, Гюстав специально сжал его, чтобы привлечь ее внимание.
– Мадлен… то, что находится в сейфе, в завещании не фигурирует, понимаете? Если налоговая… Будьте осторожны.
Она снова кивнула, но сложно было понять, поняла ли она, о чем он. Мадлен заплакала. Он инстинктивно раскрыл объятия, она, захлебываясь рыданиями, прижалась к нему. Ситуация была очень неловкой. Ну-ну, – приговаривал он, но Мадлен прорвало, она не помнила себя и все твердила: Гюстав, ох, Гюстав; конечно, обращалась она не к нему, но поставьте себя на место Жубера, что он должен был думать?
Так продолжалось довольно долго.
Наконец она отстранилась, чтобы шмыгнуть носом, он поспешно протянул ей свой носовой платок, в который она шумно и совершенно неэлегантно высморкалась.
– Прошу прощения, Гюстав… Мне не следовало устраивать такой спектакль… – Она пристально посмотрела на него. – Спасибо, что пришли, Гюстав… Спасибо за все.
Он сглотнул, заметил, что ключ от сейфа все еще у него. И протянул его ей.
– Нет, оставьте у себя, потом решим, хорошо?
Затем Мадлен подошла и смутила его еще больше. Она поцеловала его в щеку, отчего он потерял дар речи. Ему следовало что-нибудь сказать, но она отвернулась и тихонько приблизилась к кровати Поля.
Жубер вышел из палаты, добрался до улицы, сел в машину. Дворники едва справлялись со снегом, из-за отопления было нечем дышать. Гюстав находился в странном состоянии. Ему было непривычно разбираться в своих чувствах, но он силился понять, что хотела выразить Мадлен. Возможно, она и сама этого не знала.
Прибыв в дом Перикуров, он отдал пальто горничной и, как прежде, сразу поднялся по главной лестнице, которая вела в библиотеку.
Помещение мало изменилось с последнего раза, когда он беседовал здесь со своим патроном, однако взгляд отмечал вещи, от которых на душе становилось печально: лежащие на письменном столе очки, трубки, которые хозяин курил исключительно по вечерам.
Жубер без промедления вытащил из кармана ключ, присел на корточки перед сейфом и открыл его.
Там он обнаружил несколько семейных документов, личные записи и перетянутый зеленым шнурком темно-синий холщовый мешок, в котором обнаружилось более двухсот тысяч франков и почти вдвое больше в иностранной валюте.
После похорон Перикура прошло около двух месяцев. В доме царила напряженная тишина, обстановка была тяжелой, как в конце семейной трапезы, во время которой все перессорились.
Никто и словом не обмолвился, но за несколько минут до прибытия машины все слуги украдкой спустились на первый этаж. Кто-то небрежно обмахивал перила метелкой из перьев, кто-то рылся в книжном шкафу, кто-то ходил туда-сюда якобы в поисках забытой швабры.
Вероятно, это неловкое и смущенное внимание объяснялось тем, что в холле стояла инвалидная коляска, которую за несколько дней до этого купила сама мадемуазель Леонс. Видневшаяся сквозь щели досок ящика коляска напоминала животное в зоопарке, про которое никто не знал, насколько оно опасно.
Когда объявили о возвращении господина Поля, Реймон, садовник, открыл ящик с помощью гвоздодера, и, когда прошел первый ужас, одна из горничных неуверенно подошла к коляске и привела ее в порядок, начистив железные детали, как делала это с медной кухонной утварью, навощила деревянные части, и кресло на колесах так засверкало, что хоть сам становись парализованным.
Мадлен видели лишь мельком, она заходила только переодеться, отвечала на вопросы прислуги рассеянно и торопливо – спросите у Леонс. Она дни напролет проводила в больнице, будто собиралась окончательно туда переселиться и стать одним из тех пациентов, что приезжают в санаторий и навсегда там остаются.
Рано утром прибыла с последней проверкой Леонс. Присутствовал и Андре – в своем вечном темно-сером сюртуке и стоптанных, начищенных до блеска башмаках. Жубер, как свой человек в доме, налил себе немного портвейна и задумался, насколько глубоко Мадлен захочет вникать в дела. Он чувствовал себя вполне уверенно.
Пока Поль лежал в больнице, она все подписывала не читая – спасибо, Гюстав. При встрече она целовала его в щеку, как будто их связывали давние приятельские отношения. Если бы она была накрашена и одета для выхода, Жубер принял бы это как данность. Но поцелуй наскоро причесанной женщины в халате и тапках с помпонами, которые она взяла из дому, пожалуй, смущал его, она вела себя почти по-домашнему, как будто они были женаты и она выходила из своей спальни и целовала, прежде чем спуститься к завтраку. Не говоря уже о том, что Мадлен взяла в привычку вставать на цыпочки, потому что он был намного выше ее, и, чтобы не потерять равновесия, цепляться за его руку и неизбежно прижиматься к нему… Уж не возникла ли опять у нее в мозгу мысль о прежней перспективе, отвергнутой исключительно по чистому стечению обстоятельств?
Не было ли в их сближении – сейчас, когда ей предстояло полностью посвятить себя ребенку, тяжелому инвалиду, – желания опереться на чье-нибудь крепкое плечо?
Около половины одиннадцатого послышался шум машины Шарля. Задыхаясь от нетерпения, он кинулся к бару, щедро плеснул себе шерри и выпил залпом. Лоб у него был в испарине, лицо раскраснелось – все подтверждало то, о чем Гюставу регулярно сообщали верные люди. Шарль Перикур был на редкость в плохом положении. Проблема его стала довольно щекотливой, говорили одни, все завертелось, уверяли другие. Если он решится попросить у него помощи, Жубер еще не знал, как поведет себя. Желание прийти на помощь Шарлю принесло бы столько же пользы, сколько решение дать ему упасть в пропасть. А может быть, и подтолкнуть к ней.
– А! – вдруг заорал Шарль. – Вот и он!
Машина остановилась.
За стеклом – лицо Поля. Очень коротко остриженные волосы придавали ему еще большую округлость. Он смотрел на прислугу, собравшуюся на крыльце, на Гюстава и Шарля, стоящих в первом ряду, на Андре – чуть дальше, в гуще слуг. Наконец показалась Леонс, она прошла через толпу, первой спустилась к машине и открыла дверцу.
– Ну вот, мой маленький принц, ты и вернулся! – Она присела на корточки и улыбнулась.
Поль не ответил, он пристально смотрел на середину крыльца, куда выкатили инвалидную коляску.
В уголках рта у него собралось немного слюны, Леонс пожалела, что не взяла носового платка.
Мадлен, вышедшая с другой стороны, обошла машину. Казалось, с каждым днем она теряла по килограмму, всех потрясла именно худоба хозяйки и господина Поля.
– Вот мы и дома, зайчик мой, – сказала Мадлен, но чувствовалось, что она еле держится и вот-вот расплачется.
Она повернулась к собравшимся. Никто не шелохнулся.
Тут кто-то сообразил, что инвалидную коляску надо спустить вниз, чтобы посадить в нее ребенка.
Садовник Реймон так резко схватился за ручки коляски, что, едва ступив на вторую ступеньку, он осознал весь ужас происходящего, послышались крики – осторожно! Реймон откинулся назад, но под тяжестью своей ноши чуть не упал, ему пришлось отпустить коляску, присутствующие пытались подхватить ее, но было уже слишком поздно: все сильнее подскакивая, она покатилась по ступенькам крыльца, так что Мадлен и Леонс едва успели отскочить. Поль, и глазом не моргнув, спокойно наблюдал за приближающейся катастрофой. Коляска, лязгнув, ударилась об автомобиль и тяжело завалилась набок.
Поспешно поднявшись, Реймон рассыпался в извинениях, которые никто не слушал. Он нервно теребил свой новый передник. Происшествие привело всех в оцепенение. Упавшая набок коляска с вертящимся в воздухе покоробившимся колесом казалась предвестием беды, что еще более подчеркивала мраморная бледность коротко стриженного мальчика, чьи странно неподвижные глаза смотрели в пустоту.
Шарль оторопел, он так и замер с открытым ртом. Дохляк, подумал он, и сердце его сжалось. Этот мальчонка, почти безжизненный, бесполезный, чье абсолютно никчемное присутствие разорит и его, и двух его совершенно здоровых дочерей, которым принадлежит будущее, черт побери, этот малолетний покойник разрушит все, что он создал.
Что-то сконфуженно бормоча, Реймон опустился на колени перед покореженной дверцей и взял мальчика на руки.
Вот так – с ватными и болтающимися ногами, с неподвижным взглядом, в объятиях садовника – господин Поль вернулся домой.
Казалось, в жизни Мадлен сместились все ориентиры. Она не плакала, но Поля часто одолевали ночные кошмары, и он садился и беспокойно метался в постели, рыдая от страха. «Он видит, как снова падает, я в этом уверена!» – кричала она, заламывая руки, кидалась к сыну и начинала вторить ему. Иногда ей случалось заснуть возле него, и было непонятно, кто из них составлял компанию другому. Она очень устала.
Ее былые достоинства хозяйки дома пропали. Она по-прежнему оставалась активной и хорошо знакомым всем ее близким озабоченным взглядом окидывала коридоры, но это была лишь видимость деятельности, Мадлен оказалась не в состоянии принять необходимые меры. Например, инвалидная коляска Поля. От падения у нее деформировалось колесо, сиденье треснуло пополам, она стала непригодна. Когда же Леонс заговорила о том, чтобы отослать ее в починку, Мадлен согласилась – да, конечно-конечно, но прошло два дня, а коляска так и стояла внизу в холле, как хлам в чулане. Леонс решила, что займется этим сама.
То же и с комнатой Поля на третьем этаже. В создавшейся ситуации она стала непригодна для него, следовало выбрать и обустроить другую. Мадлен все никак не могла решиться – может, здесь? – но от туалета далеко, замечали ей, ах, правда, тогда тут, но здесь северная сторона, Полю постоянно будет холодно, и света маловато. Мадлен в досаде осматривала дом – да, верно, шептала она и, не в силах сделать выбор, меняла тему. Она часами думала о чем-то постороннем – например, о «Титанике», – она бы первым делом начала красить лежаки.
– В конечном счете лучше всего Полю будет в спальне господина Перикура, – предложила Леонс, – рядом есть ванная, там светло и просторно.
Хорошо, – сказала Мадлен таким тоном, как будто это была ее идея. – Где господин Реймон? – спросила она. – Кровать Поля поставим к окну…
Леонс терпеливо прикрыла глаза:
– Мадлен… Думаю, сначала надо кое-что переделать. Малыш не может жить в этой комнате… пока она в таком виде.
Она имела в виду, что с того дня, как здесь умер Перикур, в спальне ничего не изменилось. Мадлен согласилась. Она кивнула и вернулась к сыну.
Тогда Леонс принялась за работу. Следовало поменять ковры, занавески, вымыть и освежить комнату, убрать мебель и купить вместо нее другую, более современную, среди которой мог бы жить постоянно пребывающий в инвалидном кресле семилетний ребенок. И на все это нужны деньги.
– Конечно, поговорите с Гюставом, хорошо? – сказала Мадлен.
Хорошо бы назначить Леонс на другую должность, сделать ее домоправительницей, увеличить ей зарплату. Но об этом Мадлен, конечно, не подумала. А для Леонс деньги имели значение. Она часто говорила, посмеиваясь, «не знаю, куда они деваются, будто сквозь пальцы утекают», и верно, месяца не проходило, чтобы она не просила аванса.
Жубер же прекрасно понимал, что вся эта работа, требующая определенных усилий, не входит в обязанности компаньонки, но, как опытный хозяин, оставил этот вопрос в подвешенном состоянии – если работник не осмеливается жаловаться, повышать его ни к чему.
Андре Делькур не возобновил занятий с Полем – в своем почти вегетативном состоянии тот ничему не мог учиться. Но платить ему продолжали. Не зная, чем заняться, он широкими шагами ходил по дому с книгой под мышкой и с озабоченным видом и молил Небеса, чтобы никто у него не спросил отчета. Та Мадлен Перикур, которую он прежде знал и которая частенько со смехом подталкивала его к постели, не имела ничего общего с нервной, напряженной женщиной, занятой и встревоженной, – он встречал ее в коридорах, она просила его: Андре, не могли бы вы сходить за журналами для Поля, я хочу попробовать почитать ему немного, что-нибудь легкое, понимаете, и тут же снова окликала его: Нет, Андре, давайте лучше книжку про приключения. Или журнал. Не знаю, вы лучше знаете, можете сейчас сходить? Но когда он возвращался, она уже забывала о своей просьбе: Не позовете господина Реймона? Нужно отнести вниз Поля, пусть ребенок немного подышит свежим воздухом.
Перспектива искать другую работу приводила его в бешенство, к тому же он чувствовал, что находится на пороге чего-то нового. Сделанный им в феврале блистательный обзор похорон не принес ему ни гроша, но о нем заговорили. Его даже пригласили однажды к графине де Марсант, которая раз в неделю принимала у себя на бульваре Сен-Жермен; она считала его настоящим писателем, хотя он пока ничего не опубликовал. Чтобы произвести хорошее впечатление, он потратил последние деньги на покупку костюма, конечно, не сшитого у портного, а поношенного; костюм показался ему вполне приличным, чтобы произвести впечатление, но на следующий же день разошелся на спине. Он отдал подлатать его в ателье на улице Сантье, и, как ему казалось, результат выглядел неплохо, однако он попросту не замечал снисходительных взглядов, которыми его провожала прислуга, когда он входил в гостиную.
Для Мадлен не существовало ничего, кроме Поля. Она считала своим долгом делать все сама. Поскольку кресла на колесиках больше не было, Поля приходилось носить на руках, и Мадлен не позволяла никому делать это вместо нее. Сын сильно похудел и весил не более пятнадцати килограммов, что для семилетнего ребенка не очень много, однако… Но позвольте мне, мадемуазель Мадлен, говорил Реймон. Она уже раз десять чуть не упала, но все оставалось по-прежнему. Поль говорил: Пу…пусть он… ма…ма! Никогда еще он так сильно не заикался.
Глядя, как Мадлен суетится вокруг него, все спрашивали себя, сколько она еще продержится.
В частности, непростым делом была интимная гигиена. Три-четыре раза в день Поля надо было приподнять, уложить, раздеть, отнести в ванную, поменять ему памперсы, как грудничку, переложить его мертвые ноги, перевернуть, опять одеть. Вид его безжизненных конечностей терзал душу. Взгляд его оставался пустым и неподвижным, и он никогда не жаловался. Когда Поль принимал сероводородные ванны или ему делали массаж с прописанными профессором Фурнье обезболивающими препаратами, Мадлен с горячностью шептала что-то сыну на ухо, словно обезумевшая грешница на исповеди.
Ее не покидали мучительные размышления о причине его поступка. Почему он выбросился из окна? Она не могла отделаться от воспоминания о своем брате Эдуаре. Оба бросились в пустоту. Один под колеса отцовской машины, другой на гроб деда. Перикур был камнем преткновения, о который разбивались жизни всех членов семьи.
Мадлен захотела разобраться.
И начала с Поля. Поставив перед собой стул, она посадила на него Поля – мама хочет поговорить с тобой, мама должна понять – что-то в этом роде… Поль покраснел, заерзал, завертел головой, Мадлен стала настаивать, Поль начал заикаться: Н…нет, н…нет… Да, да, Поль, мама хочет знать, понять. Поль тихо заплакал, Мадлен повысила голос, принялась в большом волнении ходить по комнате, рвать на себе волосы, кричать: я с ума сойду. Поль плакал горючими слезами, Мадлен истошно кричала. Леонс ушла за покупками, вопли услышал Реймон, он, перескакивая через ступеньки, взбежал по лестнице, рывком распахнул дверь – ну же, мадемуазель, не мучайте себя, и, пока он ловил Мадлен, которая, как петух с отрубленной головой, металась по комнате, маленький Поль рухнул на стул, чуть не упав с него, ему не хватало сил подняться, он еле держался пальцами за спинку; Реймон не знал, что и делать, он бросил мать, кинулся на помощь ее сыну, тут пришла кухарка, прижала к себе Мадлен. Так их и застала Леонс – Реймон держит на руках уставившегося в потолок Поля с безвольно болтающимися ногами, кухарка сидит на кровати, а голова Мадлен покоится у нее на коленях.
Едва оправившись от случившегося, Мадлен снова принялась мучить себя теми же вопросами.
В конце концов у нее в мозгу возникла твердая уверенность. Кто-то в доме должен что-то знать, иначе просто невозможно.
Вероятно, с ним кто-то был. Мысль о виновности кого-то из прислуги поначалу показалась ей возможной, потом определенной – это все объясняло.
Она созвала всех шестерых, не считая Леонс и Андре, они пришли и выстроились перед ней рядком – это было ужасно, будто кто-то украл серебряные ложки, и одновременно смешно. Нервно потирая руки, Мадлен пыталась добиться правды. Кто видел Поля в день, когда произошло несчастье? Кто был рядом с ним? Никто не знал, что отвечать, и все спрашивали себя, что будет дальше.
– Вот вы, например, – сказала она, указывая пальцем на кухарку, – мне сказали, что вы были наверху!
Бедная женщина покраснела и вцепилась руками в фартук.
– Потому что… у меня там были дела!
– Ага! – воскликнула ликующая Мадлен. – Видите, значит, были!
– Мадлен, – умоляюще и мягко сказала Леонс, – прошу вас…
Больше никто не вымолвил ни слова. Все смотрели себе под ноги или в стену. Это молчание еще больше ее разгневало. Она заподозрила заговор и принялась поочередно опрашивать одного за другим: а вы?
– Мадлен… – повторила Леонс.
Но Мадлен ничего не слушала.
– Кто из вас толкнул Поля? – крикнула она. – Кто выбросил моего ребенка в окно…
Все вытаращили глаза. Никто не выйдет отсюда, пока она не добьется правды, она пойдет в полицию, к префекту, а если никто не сознается, все отправитесь в тюрьму, слышите, все разом!
– Я требую правды!
Затем Мадлен умолкла. Она посмотрела на кучку собравшихся, как будто видела их впервые, потом рухнула на колени и разрыдалась.
Зрелище распростертой на полу женщины, которая теперь только хрипло стонала, вызывало сочувствие, но на помощь ей никто не пришел. Слуги один за другим покинули комнату. А вечером многие попросили расчет. Мадлен два дня пролежала в постели, поднимаясь лишь, чтобы переменить Полю простынки.
С этого дня дом погрузился в странное оцепенение, все хранили молчание или говорили вполголоса, хозяйку жалели, но все-таки подыскивали себе новое место, где их не будут считать убийцами. Но главное – жалели Поля – бедняжка, как тяжко его видеть…
Исчерпав все предположения, Мадлен пришла к заключению, что ответ на страшный вопрос снизойдет на нее с небес, ударилась в мистику и вернулась в лоно Церкви, которую покинула после смерти своего брата Эдуара.
Священник прихода Святого Франциска Сальского дал ей единственный совет, которым располагал, – подождать и отдаться на волю Божью. В сложившейся ситуации это мало помогало. Католическая вера или гадание – всего лишь вопрос интерпретации, так что Мадлен начала посещать прорицателей, гадалок и медиумов. Оставаться одной ей не хотелось, поэтому ее сопровождала Леонс.
Они обращались к хиромантам, ясновидицам, телепатам, нумерологам и даже к одному колдуну из Сенегала, который покопался в куриных потрохах и уверил посетительниц, что Поль хотел кинуться в объятия присутствующей здесь матери; и то, что он сделал это из окна третьего этажа, не поколебало его уверенности, – курица дала однозначный ответ. Все эти визиты заканчивались одним и тем же – сразу вопрос не решить, необходимо приходить еще и еще.
Мадлен приносила фотографии, пряди волос, выпавший у Поля год назад молочный зуб. Заливаясь слезами, она слушала невразумительные объяснения. Один астролог разглядел, что падение Поля было неизбежно: так сошлись звезды, все в руках Божьих, – и круг замкнулся. Леонс в ужасе смотрела, как уходят деньги, они потратили больше шести тысяч франков.
Мадлен была не настолько наивной, чтобы верить тому, что ей рассказывают. Глубоко несчастная женщина не знала, что думать, кому верить, она нервничала, почти сходила с ума, перескакивала с одной мысли на другую. Все ее попытки с обескураживающим постоянством заканчивались ничем.
Наконец из ремонта забрали инвалидную коляску.
Полю от этого не стало ни хуже ни лучше, но теперь, по крайней мере, Мадлен могла катать его по коридору, возить в ванную, не надрывая себе спину. К коляске спереди была прикреплена небольшая подставка, куда можно было положить книгу или игру, но Поль никогда не читал и не играл, бо́льшую часть времени он смотрел в окно.
Наконец подготовили комнату. Она ничем не напоминала бывшую спальню господина Перикура. Леонс выбрала цвета живые и веселые, светлые занавески. Поль сказал: сп…спасибо, м…м…мама. Все сделала Леонс, дорогой мой. Сп…спасибо, Л…Л… Леон…нс…
– Не за что, малыш, – сказала Леонс, – главное, что тебе нравится.
Когда Леонс заговорила о том, чтобы нанять санитарку, Мадлен резко отклонила предложение:
– Полем занимаюсь я.
Полученные по наследству двести тысяч франков Шарль пустил на свои операции с недвижимостью, он только-только начал приходить в себя, как к нему заявился «интересующийся строительством на улице Колоний» рыжеволосый репортеришка с лисьей мордочкой и бегающим взглядом.
– Меня удручает не то, что работы ведутся, а то, что их заморозили. Три дня простоя, а потом опять начинается.
– Ну так что же, – вскричал Шарль, – раз опять начали, значит все в порядке!
– Рабочий, которого я посетил в больнице Сальпетриер, придерживается иного мнения… Он в плачевном состоянии. Четверо ребятишек, жена, которая ничего не умеет делать, хозяин, вспоминающий о нем, исключительно чтобы обвинить его в пренебрежении правилами безопасности, но конвертик ему все-таки всучивший – не слишком толстый, кстати, но на костыли хватит…
Шарль смотрел на него – к чему он клонит?
– Я задумал сделать репортаж. Неделю идет стройка, потом один мужичок проваливается сквозь пол и оказывается этажом ниже со сломанной ногой, в больнице констатируют повреждения, что-то типа того…
Шарль сразу представил себе, к какой катастрофе это приведет.
– Я решил написать, но, признаюсь, я предпочитаю, чтобы мне платили за то, чего я не сделаю.
Шарль тоже в своей жизни практически ничего никогда не делал, так что понять он мог, но то, что предложение исходит от наемного работника, показалось ему безнравственным. Журналист же расфилософствовался:
– Информация, знаете ли, стоит ее опубликовать, ужасно теряет в цене. Ненапечатанная, она котируется гораздо выше. Назовем это премией за оригинальность…
– Да вы…
Шарль подыскивал нужное слово.
– …журналист, господин Перикур. Журналист – это тот, кто знает цену информации. В этой области я эксперт, ваша информация стоит десять тысяч франков.
Шарль чуть не задохнулся.
Вне себя, он принялся мерить шагами приемную, и именно на его негодующую физиономию наткнулся Жюль Гийото возле своего кабинета.
Скандал на улице Колоний, негодные материалы, рыжеволосый репортер (то самый парнишка, который писал о комиссариатах и больницах), десять тысяч франков.
– Шарль, дружище, – сказал он, – вы совершенно правы! Сейчас я пошлю за ним, и мы сразу с этим покончим.
Шарль испытал удовлетворение и облегчение. Когда они пожали друг другу руки, Гийото спросил:
– Да, Шарль… А это предприятие, о котором вы говорите… «Буске и сыновья»… Они дают рекламу в прессе?
– Что вы! Клиенты сами их находят! Это была бы пустая трата денег.
– Какая жалость! Ладно, Шарль, до встречи. А что касается этого молодого репортера, надеюсь, что он окажется понятливым…
Проблемы так и сыпались, поэтому по отношению к ним у Шарля развилось шестое чувство.
– Как это «надеетесь»? Вы в этом не уверены?
– Дело в том… Существует профессиональная этика, дорогой мой! Редактор газеты не может навязать все, что хочет, всем, кому хочет, это было бы непрофессионально!
Аргумент был смешон. «Суар» не имела ничего общего с настоящей газетой. Тут не было ни одного журналиста – только служащие.
– Я постараюсь, но если он откажется…
– Выставите его вон!
– Без таких сотрудников мне не обойтись, Шарль! Они работают за мизерную зарплату! Они совершенно необходимы! Ну конечно, чтобы газета выжила, нам бы побольше рекламы… Будь у нас объявлений на сорок тысяч франков, я был бы спокойней по поводу вашего дела… И это позволило бы мне заткнуть ему рот!
Шарля как оглушили. Сорок тысяч франков…
– Ладно, – пробормотал он, – я подумаю, подумаю…
Гийото открыл дверь, потом положил руку Шарлю на плечо:
– А эти из парижского «Песка и цемента»… скажите, что там у них с рекламой?
Шарль только что взял в долг семьдесят пять тысяч франков на объявления, которые никогда не будут опубликованы.
Ему придется решиться на поступок унизительный, но неизбежный.
Гюстав Жубер выждал необходимое время, но уже наступил май, и времени больше не оставалось.
Он сел напротив Мадлен, чтобы ввести ее в курс дела, но молодая женщина смотрела на него так, будто он говорил на иностранном языке. Он взял ее руки в свои и обратился к ней, как к ребенку:
– Вы председатель совета директоров банка, Мадлен, а председатель должен председательствовать…
– Председатель совета?
Она была в ужасе.
– Просто поприсутствовать. Я могу написать небольшую речь, чтобы заверить присутствующих, что банк по-прежнему в надежных руках. Никто вас ни о чем не спросит, не волнуйтесь.
Совет директоров собирался в огромном зале на последнем этаже занимаемого банком здания. Стол делали на заказ, чтобы за него могли сесть более шестидесяти человек.
Мадлен вошла в зал, погруженный в звенящую тишину.
При ее появлении все поднялись. Это был призрак женщины в дорогом костюме, в трясущейся руке она держала пачку бумаг, которую тотчас же уронила, все бросились поднимать, пришлось заново навести в документах порядок, на это потребовалась уйма времени, все были явно озадачены.
Как ей заранее посоветовал Гюстав, она коротко кивнула, приглашая присутствующих снова занять свои места. Более шести десятка мужчин молча смотрели на нее в ожидании каких-то убедительных слов.
Ее речь была жалкой. Нерешительность, оговорки, повторение уже сказанного сделали ее обращение невнятным, порой едва слышным, одним словом – никудышным. Постоянно казалось, что директора вот-вот потихоньку разойдутся и она закончит свое выступление при трех-четырех отчаявшихся акционерах, сидящих на расстоянии пятнадцати метров друг от друга.
Но ничего этого не случилось.
Когда она наконец подняла голову, в зале стояла глубокая тишина. Гюстав встал и зааплодировал, глядя на нее, и вскоре все последовали его примеру, это был полный успех.
Все были по-настоящему искренними.
Их основное опасение заключалось в том, что эта женщина – и это было в ее праве – может пожелать руководить банком, но теперь они совершенно успокоились. Они аплодировали тому, что она в этом ничего не понимает и не будет высовываться.
Устраивая этот спектакль и составляя речь гораздо более детальную, чем требовалось, Гюстав Жубер выполнял волю Марселя Перикура, которую тот изъявил несколькими месяцами ранее: Гюстав, Мадлен будет моей единственной наследницей, это само собой разумеется, но… отсоветуйте ей вмешиваться в дела, она будет чувствовать себя неловко. А если вдруг захочет, найдите способ отговорить ее.
Мадлен присутствовала на бесконечном собрании, не проронив больше ни единого слова. Когда она собралась уходить, ее окружили. Все хотели попрощаться с ней, поскольку знали, что здесь до наступления следующего года никому такой возможности больше не представится.
Мадлен смотрела то в стену, то в окно, крутилась и вертелась, это ей напомнило те давние ночи, когда приходилось выжидать, чтобы подняться «наверх» к Андре. Тогда они придумали такой пароль: «до вечера… наверху». Ей стало стыдно, как будто воспоминание о былом счастье оскорбляло ее сына.
Почти полночь.
Ей потребовалось больше часа, чтобы решиться, открыть дверь, пройти по коридору на черную лестницу, подняться.
Она подошла к комнате Андре, приложила к двери ухо, ничего не услышала, взялась за ручку и повернула ее.
Андре вздрогнул от неожиданности:
– Мадлен!..
Невозможно перечислить все, что было в этом возгласе, – удивление, смущение, паника. Андре держал в руке карандаш и листы бумаги. Мадлен, Мадлен, – голос его дрожал, он поспешно положил все на ночной столик и молча смотрел на нее, словно не узнавая, как археолог перед неожиданной находкой.
Мадлен тотчас распахнула руки навстречу ему, ей хотелось сказать «не бойтесь!», она уже жалела, что пришла. Она смотрела на кровать, где… Ее охватил стыд, она покраснела, ей хотелось перекреститься. Она расплакалась.
– Садитесь, Мадлен, – прошептал Андре, будто опасаясь, что их застанут.
На кровать – о нет, она не хотела. Оставался стул, который ей придвинул Андре. Он обратился к ней на «вы», как когда-то, когда они бывали не одни.
– Простите меня, Андре…
Он протянул ей носовой платок. Мадлен слегка успокоилась, огляделась, словно впервые видела эту комнату, словно не помнила, что она такая маленькая.
– Андре… я хотела посоветоваться с вами… по-вашему… почему Поль…
Она снова расплакалась. Тише, Мадлен, тише. Ей удалось наконец сформулировать вопрос, тотчас превратившийся в упрек самой себе.
– Не терзайтесь так, – сказал Андре. – Не стоит быть к себе такой несправедливой, уверяю вас.
– Я поступила дурно, да?
Мадлен думала о Божьей каре. Задавать такой вопрос здесь, в этой комнате, значило обвинять в произошедшем их связь. Андре не был к этому готов.
– Разве вы были плохой матерью?
– Наверняка невнимательной…
– Поль не был один, у него были вы, я, его дед! Все его любили!
Он сказал это с такой горячностью, что Мадлен как будто полегчало. Она поднялась и указала на листы бумаги: – Вы работали, я вам мешаю… Это стихи? – Она смотрела на него, как на ребенка перед причастием. – Я рада за вас, Андре.
Она подошла к двери, вспомнила, что для того, чтобы она не заскрипела, надо резко дернуть.
Андре было не по себе.
Своим внезапным визитом Мадлен подтвердила шаткость его положения в доме. Скоро ему придется уйти. Как он проживет без учительской зарплаты? Андре перебирал имеющиеся у него в запасе хилые возможности. Профессиональный опыт позволял ему претендовать только на пост учителя французского языка или латыни. Прежде всего следовало найти место, а потом проводить десятки часов с противными учениками за мизерное жалованье, на которое придется питаться, одеваться, где-то жить, боже, у него даже лишних сорока франков нет, а арендную плату постоянно повышают!
На пороге Мадлен обернулась:
– Я хотела сказать вам, Андре… – Она шептала, как в церкви. – Вы были так добры к Полю… Это правда… Вы можете оставаться здесь сколько пожелаете… Надеюсь, что Поль когда-нибудь… Даже не сомневайтесь…
Андре так никогда и не узнал, в чем он мог не сомневаться, потому что Мадлен резко оборвала фразу и исчезла, закрыв за собой дверь.
Андре продолжал жить в доме Перикуров, делая вид, что верит, будто к этому его принуждает «крайняя нужда», как он сам снисходительно называл свое положение. На самом деле оказалось, что он не столь горд, как думал. По распоряжению Мадлен раз в неделю горничная опять стала убирать в его комнате, ему стирали и гладили, отапливали его спальню, а жалованье ему все так же выплачивали по понедельникам раз в две недели.
При встрече Мадлен останавливалась: о, Андре, как поживаете? Она смотрела на него, как на Поля, когда тот был маленьким, в ее взгляде читалась любовь, великодушие и жалость к своим собственным чувствам – некоторым матерям это свойственно.
Гюстав Жубер ездил из банка в больницу, потом опять в банк, затем в дом Перикуров. В ожидании доставки новенького «студебеккера» он сам сидел за рулем «стара» модели М и возил с собой бухгалтера Броше.
Установился определенный ритуал. Они входили. Жубер извинялся перед Броше. Он держался с персоналом почтительно, как когда-то до него Перикур. Чем более уважительны вы с подчиненными, тем больше они вас боятся, – говорил он, – они потрясены, вежливость кажется им угрожающей, таков закон психологии.
Броше усаживался в коридоре на стул, клал свои объемистые папки с документами на колени. Жубер заходил в библиотеку, куда, в зависимости от времени, горничная приносила чай или стаканчик портвейна. По пути она предлагала что-нибудь Броше, тот неизменно в знак отказа поднимал руку – спасибо, – в непосредственной близости от патрона он не осмелился бы выпить и стакана воды.
Вскоре спускалась Мадлен, здравствуйте, Гюстав, ухватившись за его предплечья и привстав на цыпочки, быстро целовала в щеку и приоткрывала дверь в комнату Поля – на всякий случай, вдруг ему что-то понадобится… Гюстав брался за свою папку и приступал к изложению текущих дел, подробно комментируя каждое.
Затем приглашали Броше, который почтительно выкладывал перед Мадлен свои расчетные книги, а Жубер переворачивал страницы, как делал всегда – даже при жизни Перикура. Мадлен подписывала все, что ей давали. Броше со своими папками возвращался в коридор, садился, спасибо, поднимая руку в знак отказа, говорил он горничной, настойчиво предлагающей ему что-нибудь выпить.
Получить согласие Мадлен было просто, но в глубине души Гюставу это не нравилось. Существует банкирская этика, нельзя быть равнодушным к деньгам, это почти аморально. Со стороны женщины это неудивительно, но не внушает надежд.
Ритуал предписывал не уходить сразу после подписания тонны бумаг. Жубер не подчиненный, которому после выполнения своей задачи следует покинуть помещение. Обычно Мадлен предлагала: присядьте, Гюстав, у вас же есть еще минутка для вашего друга… Она звала горничную, та подливала еще чая или портвейна на низком столике около рояля (в коридоре Броше махал рукой – нет, спасибо), и Гюстав начинал разговор на единственную тему, которая интересовала Мадлен, – о ее сыне.
Она делилась с ним сегодняшними мелкими новостями – Поль съел немного супа, она почитала ему, но он уснул, ребенок очень устает. В зависимости от ситуации Гюстав покачивал головой либо справа налево, либо сверху вниз, потом вставал – прошу меня извинить, Мадлен, разумеется, я же вас задерживаю, а у вас столько работы, конечно, бегите, Гюстав, – она цеплялась за его предплечье, вставала на цыпочки, целовала в щеку – до четверга. До среды! Да, простите, Гюстав, до среды.
В этот день ритуал был нарушен, что сразу привлекло внимание Мадлен.
– Что-то случилось, Гюстав?
– Ваш дядюшка Шарль, Мадлен… Он… в общем, столкнулся с некоторыми трудностями. Ему нужны деньги.
Мадлен молитвенно сложила руки – говорите все как есть.
– Хорошо бы он сам вам рассказал. И тогда бы вы решили… У нас есть возможность помочь ему, это не будет…
Мадлен кивнула – передайте, чтобы пришел ко мне. Довольный, Гюстав посмотрел на часы, с сожалением махнул рукой и поднялся. Мадлен, как всегда, проводила его до двери.
Она встала на цыпочки, поцеловала его в щеку – спасибо, Гюстав…
Он долго обдумывал ситуацию и из всех вариантов выбрал именно этот момент, показавшийся ему наиболее благоприятным… И вот все произошло и завертелось.
Тем хуже, Гюстав приступил к действиям, хотя и с некоторым опозданием, он вытянул руку, коснулся талии Мадлен и подхватил ее.
Она замерла.
Затем молча взглянула на него и медленно коснулась ногами пола.
Он был очень высоким, и в таком положении – с запрокинутой головой – у нее затекала шея.
– Мадлен… – прошептал Шарль.
Шейные позвонки страдали, и Мадлен опустила голову – что происходит? Она увидела, что рука Гюстава лежит у нее на талии. Он хочет попросить о чем-то еще? Рука Гюстава переместилась к плечу, спокойно, по-братски.
Мадлен опустила глаза, это был знак согласия, он возвышался над ней на целую голову, ну что ж, начало немного скомкано, но он уже чувствовал себя уверенно.
Она снова посмотрела на него.
– Мы же друзья, верно, Мадлен?
Гм… да, они друзья… Мадлен едва заметно улыбнулась, пытаясь осторожно показать ему, что ожидает продолжения, что он может объясниться.
Гюстав повторил заранее заготовленные фразы:
– Когда-то у нас были планы, которые не реализовались, но прошло время. Сейчас нас все сближает. Кончина вашего отца, несчастный случай с Полем, деловые обязанности… Не кажется ли вам, что сейчас можно взглянуть на вещи иначе? И довериться вашему старому другу?
Его рука по-прежнему лежала на плече Мадлен.
Она пристально взглянула на Гюстава, в голове у нее, не находя выхода, крутились его слова. Вдруг она, кажется, поняла. Не просит ли Гюстав… ее руки? Она не была в этом уверена.
– Чего вы хотите, Гюстав?
Поняли ли мы друг друга? – размышлял Гюстав. Обстоятельства вынудили его немного сдвинуть начало своего выступления, но дальше он говорил без запинки, в нужном порядке, он не видел, в чем может быть препятствие.
Мадлен нахмурилась, чтобы подчеркнуть свой вопрос.
Жубер предвидел разные ситуации, но не рассматривал варианта быть непонятым. Поэтому не подготовил фразы, способные рассеять сомнения, и теперь действовал по наитию. Если она не отстранилась, значит ждет подтверждения, так что он перешел от слов к делу. Взял ее руку и поднес к губам.
Сигнал был ясным. Он поцеловал ей пальцы и в подкрепление своего действия добавил: Мадлен…
Ну вот, пока хватит.
– Гюстав… – ответила она.
Он бы не стал утверждать, но ему показалось, что в конце ее ответа стоит вопросительный знак. Вот что нервирует в женщинах, им надо, чтобы все было сказано, проговорено, они так не уверены в себе, что малейшее сомнение приводит их в нерешительность, они меняют свое мнение, с ними все должно быть прямолинейно, четко, ясно. Официально. До чего же это мучительно.
Не станет же он признаваться ей в любви, это было бы смешно. Он пытался подыскать нужные слова, и тут ему вспомнились первые свидания с бывшей женой. Картина возникла перед его глазами, как пузырек воздуха, он удивился: тогда его бывшая жена смотрела на него с таким же сомнением и нерешительностью, как сейчас Мадлен, теперь он четко вспомнил. Он склонился к ней. Поцеловал. Она именно этого и хотела. Больше добавить ему было нечего. Женщины таковы – или вы долго что-то говорите, потому что им нужны только слова, или же заменяете свою болтовню поцелуем или чем-нибудь подобным (хотя для них с поцелуем не сравнится ничто), функция одна и та же.
Жубер взвесил все за и против. Она была здесь, совсем рядом, ободряюще улыбалась. Ну же, пора решаться…
Мадлен наблюдала за Гюставом и постепенно успокаивалась. У нее сложилось досадное впечатление, но оказалось, что это просто недоразумение. Может, у него личные неприятности? От этой мысли ей стало страшно. Если так, они помешают ему исполнять свои обязанности в банке? Или даже еще хуже, вдруг он хочет уйти от них?.. Что она тогда будет делать? Самое время выказать ему немного симпатии. Она еще немного придвинулась к нему:
– Гюстав…
Этого подтверждения он и ждал. Жубер сделал глубокий вдох, потом наклонился и прижался губами к губам Мадлен.
Дальше все произошло мгновенно: она отпрянула и дала ему пощечину.
Жубер выпрямился и оценил ситуацию.
Он понял, что сейчас Мадлен его уволит.
Она же подумала, что он уволится и оставит ее одну.
Она в волнении потерла руки:
– Гюстав…
Но он уже вышел. Боже, что я натворила? – спрашивала себя Мадлен.
Гюстав Жубер был в замешательстве. Как он мог до такой степени ошибаться? Слишком взбудораженный, чтобы спокойно проанализировать ситуацию, он снова и снова прокручивал случившееся в голове.
В прошлом гордость его часто страдала, господин Перикур был непростым человеком, но того, что Жубер тысячу раз терпел от хозяина, он не собирался выносить от женщины, пусть даже от Мадлен Перикур.
Неужели это конец его карьеры в банке? Там избыток молодых талантливых банкиров, готовых душу продать, чтобы услужить Мадлен, к тому же она дала понять, что ей нравятся молодые.
А ему придется искать себе новое место. Да ладно, стоит только записную книжку раскрыть, думал он, что было правдой, но теперь, когда брак с дочерью патрона окончательно отменен, Жуберу казалось невозможным вдобавок быть уволенным по причине, из-за которой ему придется краснеть.
Так что спустя несколько часов он решил взять на себя инициативу, чтобы соблюсти приличия.
Он написал заявление об увольнении.
И избрал самую простую формулировку, объявив о своем скором уходе и уточнив, что пока пребывает в распоряжении совета директоров и его председателя.
В ожидании посыльного Гюстав прошелся по кабинету. Он, всегда способный отодвинуть на задний план эмоции, которые могли бы повлиять на рассудок, сейчас испытывал огромную скорбь. Как он сможет работать где-то в другом месте, ведь здесь прошла вся его жизнь? От этого на душе было тяжело.
Посыльным оказался молодой человек лет двадцати пяти, столько же было ему, когда он вошел в дело Перикура. Сколько времени и сил отдано этому заведению…
Жубер отдал свое письмо. Посыльный протянул ему другое, подписанное Мадлен.
Она оказалась проворнее, чем он.
Дорогой Гюстав,
мне очень жаль, что так случилось. Это недоразумение. Забудем об этом, согласны?
Я полностью вам доверяю.
Ваш друг
Гюстав вернулся к работе в банке, но в нем бушевала тихая ярость. Вместо того чтобы проявить прагматизм, быть реалисткой, Мадлен повела себя нелогично, как идеалистка, короче говоря, как сентиментальная женщина.
Остаться на должности означало, конечно, признание в собственной слабости, свидетельницей, причиной и главным бенефициаром которой стала Мадлен…
Но вот что удивительно: достигнув самого дна, Гюстав Жубер размышлял, не станет ли это новое унижение началом новой эпохи его жизни.
Прошло три месяца с тех пор, как ребенок вернулся из больницы, а он все так же смотрел в окно. Мадлен отчаянно пыталась чем-то его заинтересовать, а потом подумала, что какая-нибудь умственная деятельность пойдет ему на пользу. А это была сфера Андре.
Представляя себе прикованного к инвалидной коляске Поля, неподвижного и страдающего недержанием, Андре не очень понимал, какое чудо должно произойти, чтобы его можно было чему-то научить.
– Да, – все же отважился он, – попробуем.
Про себя же он знал, что не собирается работать с бывшим учеником, ему просто было необходимо сохранить скудное жалованье, от которого зависело его существование. Заниматься латынью – идиотизм, счетом – казалось невозможным с ребенком, не способным вытереть себе рот, история представлялась слишком теоретическим предметом, поэтому он выбрал мораль.
Однако в комнату к своему бывшему ученику он вошел без иллюзий, зато с неукротимым ужасом в душе. Они не виделись несколько недель. В спальне царил полумрак, за окном лил дождь. Поль осунулся, черты его землистого лица заострились, он стал похож на сухой листок. Мадлен ободряюще кивнула Андре и потихоньку вышла, изобразив игривую улыбку: оставляю вас вдвоем, мальчики…
Андре прокашлялся:
– Поль, дружище…
Он листал книгу в поисках подходящего случаю изречения, все звучало фальшиво, в сложившейся ситуации лучшие намерения были обречены на провал.
Он выбрал: «Нет ничего невозможного для того, кто упрямо и храбро идет вперед». Эта максима лексикографа и поэта Пьер-Клода Виктора показалась ему уместной – храбрость Полю сейчас необходима, и какими бы ни были трудности, которые… ну да, годится. Он сделал шаг вперед, повторяя: ничего невозможного для того, кто… сделал глубокий вдох, решительно поднял глаза от книги и взглянул на ученика.
Тот уснул.
Андре почему-то сразу понял его уловку. Поль только делал вид, что спит. Лицо его ничего не выражало, но ребенок определенно притворялся спящим.
Андре стало досадно. Он потратил столько сил на воспитание этого мальчика, и вот вам благодарность? Ни фигурка ребенка, безвольно завалившегося на бок в инвалидной коляске, ни струйка слюны, подсохшая в уголках детского рта, не могли усмирить его холодную ярость, которая находила на Андре, когда он чувствовал несправедливость по отношению к себе.
– Ну уж нет, Поль! – громко и четко произнес он. – Не надейтесь, что я тоже попаду в эту грубую ловушку.
И поскольку ребенок не двигался, добавил:
– Не принимайте меня за дурака, Поль!
Это он выкрикнул гораздо громче, чем ему хотелось бы. Поль открыл глаза. Он испугался раскатов голоса своего учителя, схватил позолоченный колокольчик и тревожно зазвонил.
Андре обернулся к двери. Мадлен была уже здесь.
– Что стряслось?..
Она подбежала к Полю – что случилось, ангел мой, прижала его к себе. Поверх материнского плеча Поль холодно смотрел на Андре. И это был… вызывающий взгляд. Да, вызывающий. Андре чуть не задохнулся. Он сжал кулаки – нет, не бывать этому!
Мадлен лихорадочно повторяла: все в порядке, душа моя?
– Н…ничего, м…ма…ма, – ответил тот с трудом. – Ус…уст…устал…
Андре молчал, закусив губу. Мадлен старательно и заботливо прикрыла Полю ноги пледом и опустила шторы.
– Пойдемте, Андре. Пусть он отдохнет, ребенок обессилел…
Шарль предпринимал шаги, которые ему многого стоили, он надеялся, что это в последний раз, что ему не придется просить помощи Гюстава Жубера, наемного работника брата, это было бы немыслимо!
А тяжкие испытания все не кончались. Следовало во что бы то ни стало выпутаться из них.
Особняк Перикуров очень изменился. Повсюду, как в больнице, царила тишина, лишь изредка прерываемая шагами слуг, которых осталось всего четверо. Теперь у подножия широкой лестницы помещалась стальная платформа, на которой при помощи штурвала и блоков коляску Поля можно было поднимать и спускать. Механизм напоминал средневековую машину для пыток.
Горничная сообщила ему: госпожа ожидает вас наверху. Шарль, задыхаясь, поднялся по лестнице. В полумраке он не сразу разглядел Мадлен, которая с очень прямой спиной сидела около инвалидной коляски. Медленными движениями она гладила исхудавшую руку ко всему равнодушного Поля.
– Садитесь, пожалуйста, дядюшка, – сказала Мадлен, ее чистый голос не соответствовал замогильной атмосфере комнаты. – Какими судьбами?
Шарля охватило сомнение. Этот голос – властный, почти начальственный – показался ему предвестником чего-то особенного.
Он решился.
Поскольку, как известно, женщины ничего не смыслят ни в политике, ни в делах, он сделал акцент на чувствах, к чему они испытывают особую склонность. Он стал жертвой недоброжелательности. Хуже того, манипуляций. Кое-кто злоупотребил властью, которую он делегировал, и…
– Что я могу сделать для вас, дядюшка?
На мгновение Шарль впал в нерешительность.
– В общем… мне нужны деньги… Немного. Триста тысяч франков.
Две недели назад его собеседница была бы более сговорчива. Гюстав посоветовал Мадлен помочь дяде, и после их злосчастного недоразумения при мысли, что тот покинет банк, она так запаниковала, что охотно бы послушалась его. И Шарль ушел бы с чеком, даже не успев и рта раскрыть. Но с тех пор все наладилось. Приходил Гюстав. Благодарил ее. В руке у него было письмо, в котором Мадлен писала, что по-прежнему доверяет ему, Жубер несколько театральным жестом бросил его в камин. Опасения Мадлен утихли, она чувствовала, что может сама решать, как поступить.
– Триста тысяч франков – это примерно стоимость ваших акций в банке, не так ли? – ответила она. – Почему вы их не продаете?
Шарлю и в голову не приходило, что Мадлен может интересоваться подобными вопросами.
– Это наши единственные авуары, – терпеливо объяснял он. – То, что пойдет на приданое нашим дочерям. Если я продам акции… тогда, – он коротко рассмеялся, чтобы подчеркнуть всю нелепость ситуации, – я просто на паперти окажусь!
– Да что вы… До такой степени?
– Именно! Поверь, я обратился к тебе только потому, что исчерпал все остальные возможности!
Вдруг Мадлен разволновалась:
– То есть, дядя, вы… вы в шаге от разорения?
Горестно вздохнув, Шарль кивнул:
– Так и есть. Через неделю я стану банкротом.
Мадлен сочувственно покачала головой:
– Я бы охотно помогла вам, дядя, но ваши слова мешают мне это сделать, поймите меня.
– То есть как? Почему же?
Мадлен сложила руки на коленях:
– Вы же уверяете меня, что находитесь на грани банкротства. А тому, кто скоро умрет, дядя, денег в долг не дают, вы прекрасно это знаете…
Она издала сухой, короткий смешок:
– Если бы я не боялась показаться грубой, то сказала бы попросту… что покойникам денег не раздают.
Она на мгновение отвернулась, достала из кармана носовой платок и вытерла струйку слюны, текущую у сына по подбородку.
– Я даже спрашиваю себя, вполне ли законно давать деньги тому, кто приговорен…
Какая низость! Шарль заорал:
– То есть пусть имя Перикуров опять вываляют в грязи, ты этого хочешь? Этого хотел бы твой отец?
Мадлен грустно улыбнулась ему. Ей было его жаль.
– Он всю жизнь помогал вам, дядя. Он заслужил, чтобы вы оставили его память в покое, вам не кажется?
Шарль так поспешно поднялся, что опрокинул стул. Его чуть удар не хватил.
Но зря Мадлен воображает себя победительницей: Шарль всю жизнь участвовал в политических баталиях и научился покидать поле битвы с высоко поднятой головой.
– Я вот думаю, что ты за женщина…
Вопрос сопровождался таким испытующим взглядом, перед Шарлем встала задача непредвиденной сложности.
– Или, вернее, – он посмотрел на Поля, – что ты за мать.
Это слово буквально прозвенело в воздухе.
– Что… что вы имеете в виду, дядя?
– Какая мать допустит, чтобы вверенный ее заботам сын упал с третьего этажа?
Она вскочила, задохнулась.
– Это был несчастный случай!
– Что ты за мать, если твой семилетний сын так несчастен, что у него появляется желание выброситься в окно?
Этот выпад убил Мадлен. Она покачнулась, зашарила в поисках опоры. Выходя из комнаты, Шарль, не оборачиваясь, добавил:
– Рано или поздно всем нам приходится платить по счетам, Мадлен.
Последняя остановка перед банкротством. Шарля шокировало осознание того, до какой степени расходится с окружающими его взгляд на вещи.
Увидев, что Шарль входит в ресторан при Жокей-клубе Жубер отложил газету «Авто», убрал с колен салфетку, встал и приглашающим жестом вытянул вперед руки. Он указал на свой стол и с сожалением произнес:
– Простите, Шарль, что вынудил вас приехать, но суфле – блюдо капризное, оно, как говорится, не ждет…
Шарль был удовлетворен, он принимал извинения.
Жубер пользовался приборами с почти женской тщательностью, но на тарелку не смотрел. Вперив свой голубой взгляд в глаза Шарля, он раздражающе медленно жевал. Ну и что дальше? – казалось, спрашивал он. Прежде Шарль его терпеть не мог, теперь начинал ненавидеть. Жубер прекрасно знал ситуацию. Все эти люди хотели, чтобы он, Шарль, испил свою чашу до дна, это выводило его из себя. Он бы в бешенстве опрокинул стол, если бы перспектива банкротства не удерживала его.
– Дела мои… по-прежнему плохи.
Жубер не торопясь надел очки, склонился над помятой бумагой, которую придвинул к нему Шарль, и восхищенно присвистнул.
Жубера волновали не столько деньги, сколько то, что может быть запятнано имя Перикуров. Мадлен отказалась помочь своему дяде, ее женское начало опять взяло верх над стратегическими соображениями.
Он вытер губы и отложил салфетку:
– Шарль, вы уверены, что этого достаточно, чтобы спасти положение?
– Безусловно! – вышел из себя Шарль. – Я все подсчитал!
Гюстав Жубер улыбнулся и поднялся из-за стола.
Он подошел к сохраняемому за ним шкафчику, вытащил из перетянутого зеленым шнурком полотняного мешочка темно-синего цвета двести тысяч франков и переместил их в конверт с вензелем Жокей-клуба. А вернувшись, просто положил конверт на край стола.
Шарль пробормотал нечто невразумительное, что должно было сойти за слова благодарности.
– Хорошего вечера, Шарль. Мое почтение Ортанс.
– Спасибо, Жубер.
Он привычно назвал поверенного не по имени, а по фамилии. Ведь это всего лишь служащий.
Мадлен не поддалась на обман. Андре мог сколько угодно красться вдоль стен, стараться быть совершенно незаметным, но его бездеятельность угрожала скоро стать проблемой в доме. Тем, кто трудится с утра до вечера, присутствие здорового парня, получающего жалованье за то, что он не выходит из своей комнаты, где сочиняет стишки, казалось шокирующим, несправедливым. Даже богатому ясно.
Так, подумала она, разглядывая в зеркале свое накрашенное лицо, лучше все же надеть вуалетку…
Ее ожидал Жюль Гийото – дорогая моя, – он взял Мадлен под руку, проводил до кабинета, словно выздоравливающую после тяжелой болезни.
Позже, во время вечерних приемов в городе, Гийото будет не долго заставлять упрашивать себя пересказать эту сцену – давайте же, Жюль. – Ну ладно, так вот, честно говоря, тем, кто знавал эту женщину прежде, сейчас трудно будет ее узнать. Он опишет, как она подняла вуальку, упомянет о лице, отмеченном печатью горя, и его заострившихся чертах. Заметит вскользь, что теперь уже непонятно, сколько ей может быть лет. Однако главного сразу не выложит – давайте же, Жюль, не томите, так вот, хотя она как будто и стоит одной ногой в могиле, но пришла-таки просить за своего любовника. – Неееет! – Да, да, именно! Эта часть истории присутствующим нравилась больше всего.
– Но, дитя мое, – (он звал так Мадлен с рождения, потому что был близким другом ее отца), – что же вы хотите, чтобы я ему поручил?
Понравился ли ему отчет, который Андре написал о похоронах господина Перикура? Главный редактор охотно соглашался, что действительно статья замечательная, у вашего друга и правда прекрасный стиль, вернее, у вашего протеже.
– А что, если… не знаю… он написал бы для вас небольшую заметку, стал бы вести хронику…
– Это все, Мадлен, дело опытных журналистов! Что скажут в газете, если я позволю вести постоянную рубрику неизвестно кому?
Мадлен была дочерью банкира. И знала, что все начинается и заканчивается деньгами и что возгласы Жюля Гийото сводятся к цене.
– Я прошу взять его на работу, Жюль, а не платить ему.
Гийото в задумчивости опустил голову. Готова ли Мадлен платить за то, чтобы он взял на работу ее молодого друга? Его удержали слабые угрызения совести.
– Угодить Мадлен – это еще не все, – сказал он на следующий день Андре. – Я руковожу газетой, а не благотворительным фондом, что я могу вам дать?
Молодой человек вытирал о брюки влажные руки.
– Я думал, – пробормотал он, – может быть, какую-нибудь маленькую заметку под названием «Эскизы». Что-нибудь о жизни, о моих наблюдениях, но под определенным углом зрения.
Тут Андре вытащил из кармана лист бумаги и развернул его – «Статья об…»
– …аптекарях? Почему об аптекарях?
Пробегая статью, Гийото цокал языком. Несколько парижских фармацевтов попали в тюрьму, потому что работали в воскресенье.
«Так что проще напиться в ближайшем баре, чем найти лекарство, чтобы вылечить ребенка, который – вот ведь! – имел наглость заболеть в воскресенье».
Андре в ироничной манере перечислял профессии, к которым по этой логике можно применить подобные санкции, – пожарные, повитухи, врачи и так далее – и заканчивал коротким, но пронзительным призывом к свободе деятельности: «Пусть в парламенте сотрясают воздух, как там любят это делать, но не мешают работать на благо других тем, кому хватает духу вставать рано утром, то есть в тот час, когда Ассамблея и Сенат еще спят сном праведника».
Неплохо. Жюль Гийото изобразил озадаченность:
– Да, должен признаться, остро…
Четверть часа спустя Андре возглавил новую рубрику «Суар де Пари» за подписью А. Д. Сорок Строчек. На третьей странице. По вторникам и пятницам.
– Это хорошие дни – так о вас узнают. Посмотрят, на что вы способны. Но платить вам я не могу, это обговорено с вашей… с Мадлен Перикур, не так ли?
Когда главный редактор рассказывал об этом, то обходил денежный вопрос и давал понять, что согласился нанять Андре Делькура исключительно из добрых побуждений и платит ему столько же, сколько любому другому хроникеру.
С лета по Рождество Поль вырос на два сантиметра и похудел на три килограмма. Он постоянно испытывал трудности со сном и очень часто просыпался от кошмаров. С едой тоже были проблемы, он практически ничего не ел. Профессор Фурнье жаловался: Полю нужно набрать вес, это жизненно необходимо. Его слова пугали Мадлен. Три или четыре раза в день она сидела возле коляски с тарелкой, подыскивая новую уловку, песенку, считалку, рассказ, выходила из себя. Поль не то чтобы не хотел, но говорил:
– Н…не… г…глот…глотается, м…м…мама.
Мадлен отправляла поднос обратно в кухню и распоряжалась по поводу следующего приема пищи, она все перепробовала, посылала на другой конец Парижа, потому что вообразила, что пюре из брокколи творит чудеса.
Спустя год после «несчастного случая» она по-прежнему переодевала Поля, поднимала его, но, поскольку уставала все больше, 3 февраля 1928 года Мадлен упала, когда несла его в ванную комнату. Ребенок сильно ударился головой о ножку ванны. Мадлен чувствовала себя виноватой, и Леонс, которая настаивала на этом решении с прошлого лета, наконец победила. И тогда начался бесконечный поток медицинских сиделок.
Эта слишком грубая, та – слишком равнодушная, слишком молодая или старая, следующая подозрительно себя ведет, не говоря уже о тех, кто выглядел грязнулей или злюкой, испорченной или глупой. Мадлен никто не подходил, потому что она никого не хотела.
Леонс, конечно, постаралась внушить ей, что найти сиделку без недостатков сложно, но все было напрасно, пока не появилась молодая женщина лет тридцати, деревенского вида, с крутыми бедрами, широкими плечами, большой грудью, жизнерадостная и краснощекая, с маленькими, глубоко посаженными глазами, светлыми, почти белыми волосами и широкой улыбкой, открывающей крепкие зубы, – она была очень приятной.
Женщина встала перед Мадлен и произнесла что-то непонятное, потому что была полькой и ни слова не говорила по-французски. Затем она предъявила многочисленные рекомендательные письма, которые одно за другим комментировала по-польски, Леонс засмеялась, Мадлен же удалось остаться серьезной, хотя, как и ее подруге, ситуация казалась ей совершенно абсурдной. Даже если рекомендации молодой женщины можно было проверить, она никогда не согласилась бы стать в их квартале «той, что взяла на работу пшечку»… Она до конца выслушала ее речь, аккуратно сложила стопку сертификатов и объявила, что не наймет «пше… гм… сиделку, с которой невозможно общаться».
Молодая женщина неверно поняла сказанное, широко улыбнулась, совершенно не удивленная тем, что ей сразу удалось пройти первую проверку, и указала на дверь спальни, выпучив глаза и давая понять, что теперь ей не терпится встретиться с ребенком.
– Moze teraz do niego pójdziemy?[11]
Мадлен принялась еще раз спокойно объяснять свой отказ, но едва начала фразу, как молодая женщина пошла в комнату и подошла к креслу Поля. Мадлен и Леонс бросились за ней.
Санитарка оказалась говорливой. Никто не понимал и слова из того, что она болтала, но на ее лице читали, как будто она была актрисой немого кино. И положение дел ее не устраивало. Она отступила от коляски, поискала взглядом самую ближнюю к ней тряпку и, недовольно бурча, начала вытирать столик, на который накапала слюна Поля. Она прикрыла ему ноги одеялом, взяла стакан и пошла его мыть, потом передвинула коляску так, чтобы Поль видел свет, но чуть задернула занавески, чтобы Поля не слепили лучи. Затем навела порядок на прикроватной тумбочке, которой Поль не пользовался, сложила стопкой несколько книг, которые он никогда не читал, и все это время продолжала говорить, говорить, прерывая свое щебетание неожиданным смехом, как будто сама что-то спрашивала и отвечала, как будто вопросы ее забавляли, а ответы доводили до изнеможения. Все были поражены. Даже Поль от ее непрерывного жужжания склонил голову и сощурился, пытаясь угадать, что это за фея, потом чуть улыбнулся, и, скажу вам, никогда еще со своего возвращения домой он не казался таким живым.
И вдруг все рухнуло.
Молодая женщина застыла, принюхалась, как охотничья собака, пристально посмотрела на Поля, нахмурилась, заговорила низким голосом – было понятно, что она сердится. Она одним махом подхватила ребенка, как тюк с бельем, перенесла на кровать, положила и, не переставая ворчать и грозить пальцем, раздела его и поменяла подгузник.
Во время этой интимной процедуры она продолжала комментировать происходящее. Никто не знал, обращается она к Полю или говорит сама с собой, вероятно, и то и другое, интонации ее звучали добродушно, властно, укоризненно и весело, эта смесь снова вызвала улыбку Поля. Второй раз менее чем за четверть часа. Она вдруг громко рассмеялась – она держала подгузник кончиками пальцев и зажимала себе нос, потом подошла к корзине для белья, покачиваясь, как будто сейчас упадет в обморок от запаха, потом принялась одевать Поля, который впервые попробовал что-то сказать:
– В…вы… з…забы…
– Бу-бу-бу-бу! – ответила она, не прекращая своего занятия.
Когда она закончила, все пришли к убеждению, что с этого момента Полю подгузник больше не понадобится.
Потому что Влади не хочет.
Владислава Амброзевич. Влади – говорила она, поднимая вверх оба указательных пальца.
Было в ней что-то простое и юное, поразительные бодрость и жизнерадостность.
Леонс заметила, что Мадлен напряглась, скрестила руки, как будто решила, что ее не обведут вокруг пальца.
Леонс притянула ее к себе.
– Все хорошо, – зашептала она, – вы не находите?
Мадлен была в ужасе.
– Да вы что, неужели не понимаете! Перикуры не наймут для ухода за Полем какую-то иностранку! К тому же польку!
Но тут внимание обеих женщин привлек звук голоса. Влади сидела перед Полем, держа его за руки, и рассказывала что-то, похоже считалочку. Она вращала выпученными глазами, как людоедша, и после каждой строчки чуть щипала ребенка за щечку.
Поль сияющими глазами смотрел на нее и слабо улыбался.
В тот же день Влади отвели комнату на третьем этаже – там, где уже проживал Андре.
По крайней мере, говорила себе Мадлен, она католичка.
Андре в крайнем возбуждении пришел в редакцию «Суар де Пари», чтобы отдать текст хроники. Утром он проснулся с готовой фразой «Занимается заря…», которая выражала одновременно все его надежды и склонность к гиперболам и красноречию.
В статье под названием «Наконец-то скандал!» он делал вид, что приветствует последовательность дел, продолжающих сотрясать страну. Когда-то редкие, теперь они, «к счастью, стали насущным хлебом журналистов, радуя своим разнообразием самых требовательных читателей. Теперь рантье мог полюбоваться скандалами на бирже, демократ – в политике, моралист – нашумевшим делом, связанным с гигиеной или моралью, литератор – склоками в артистических или юридических кругах… В Республике их можно найти на любой вкус. И ежедневно. В этой области наши парламентарии выказывают чудеса воображения, чего по части налоговой или иммиграционной за ними не замечается. Избиратели с нетерпением ждут, когда же они обратят свою изобретательность на пользу дела. То есть на борьбу с безработицей, потому что во Франции эти два слова скоро станут синонимами».
Он нес эту статью главному редактору с пьянящим ощущением вхождения в журналистику.
Перспектива встречи с собратьями по перу вселяла в него гордость, к которой примешивался страх. Он не исключал, что его первые шаги будут омрачены некоторой завистью, вызванной тем фактом, что его нанял хроникером владелец газеты, но такие вещи быстро забываются, профессиональное братство основывается прежде всего на владении ремеслом, а корпоративный дух быстро сметает мелкие личные заботы.
– Я… – рискнул Андре.
– Я знаю, кто вы, – поворачиваясь к нему, ответил главный редактор.
– Я принес…
– Я знаю, что вы принесли.
В помещении наступила тишина… осуждающая. На ум Андре пришло именно это слово.
– Положите сюда.
Главный редактор показывал на корзину, как если бы Андре принес какой-то мусор. Пока тот решал, как лучше отреагировать, ему никто не пришел на помощь. Он занервничал: неужели он сразу не понравился? Какую ошибку он совершил? Прочитает ли хотя бы редактор его статью? Если она ему не подойдет, он его вызовет или просто-напросто выбросит материал? Или, что еще хуже, исправит?
Его хронику опубликовали на третьей странице внизу, без купюр, в том виде, в каком он ее принес. С его инициалами.
Но то, что он принял за осуждение, вскоре оказалось настоящей враждебностью. С ним не здоровались, при его появлении все разговоры прерывались, на его брюки частенько проливали кофе, однажды он нашел свою шляпу в унитазе, это было очень неприятно.
Начавшееся в сентябре ужасное испытание продолжалось и в апреле следующего года.
Восемь месяцев унижений и неудач, когда оскорбления чередовались с насмешками.
Машинистка, которой Андре пришелся по душе, шепнула ему:
– Тот, кому не платят за работу, здесь совсем не ко двору…
Теперь он приходил в редакцию в последний момент, чтобы положить статью в корзину. Он уже понял, что она предназначена только чумному, для того, к чему никто не хотел прикасаться. Если бы у него было немного денег, он бы платил посыльному, чтобы тот ходил в редакцию вместо него.
Он поговорил об этом с Жюлем Гийото.
– Это пройдет, не переживайте! – заявил старик, который обожал распри между сотрудниками.
Пройдет, если будет жалованье, хотел ответить Андре, но не осмелился.
Неприятие, которое он вызывал в редакции, было пропорционально успехам его хроники у читателей. Официанты в «Бульоне Расина» не упускали случая поздравить его, как, например, в начале года, когда вышла его отличная статья о Чарли Чаплине.
Не устанем повторять, что Чарли Чаплин является, вероятно, самым великим актером мирового кинематографа. Что еще раз бесспорно подтверждает его последний фильм «Цирк» – на протяжении семидесяти минут в нем происходит столько смешного, человечного и фантазийного, что этого с лихвой хватит на год всему американскому кино.
А также глубокого. Потому что Шарло особенно хорошо удается роль еврея.
Изгнанный отовсюду из-за своих непрестанных оплошностей, он трогателен, жуликоват, не погнушается бутербродом, постыдно выхваченным у ребенка, он ленив, скор на темные делишки, он прирожденный лентяй, мастер на проделки, вечно поджидающий возможности спекульнуть, чтобы не напрягаться и при случае заработать за чужой счет. Довольный собой, когда что-то удается, Шарло безмятежно наслаждается комфортом. Пока ему снова не поддадут под з… и не поставят на место.
Награждая его взрывами смеха, мы сходимся на том, что хотя бы его Шарло честно заработал.
Через несколько недель после своего вступления в должность Влади принесла Полю книжку под названием «Król Maciuś Рierwszy»[12] и начала читать ее вслух.
Это было «живое» чтение. Она изображала персонажей и сопровождала каждую сценку гримасами и звуками, которые должны были усилить повествовательный эффект, потому что Поль, конечно, ничего не мог понять, ведь история была написана по-польски.
В комнату по необходимости зашла Леонс и несколько минут присутствовала при этом наполненном бодростью представлении. Когда, почувствовав озадаченный взгляд Леонс, Влади прервала чтение, Поль замахал рукой – продолжай, продолжай, – никаких сомнений, ему нравилось.
Влади пришлось читать эту книгу по меньшей мере дюжину раз, и ему никогда не надоедало.
Мадлен тоже проявила инициативу и купила за восемьсот семьдесят пять франков переносной граммофон «Виктор» модели «Делюкс», а к нему полтора десятка пластинок – с песнями, с джазом, с оперными ариями. Поль принял граммофон с благодарной улыбкой – с…сп…спасибо, м…м…мама. Он не возразил, но даже не открыл крышку. Приходила Леонс, ставила пластинку Мориса Шевалье и задорно напевала «Валентину». Мадлен же, когда приходила посидеть с ним, выбирала оркестр Дюка Эллингтона, и Поль мило улыбался. Потом граммофон выключали, Поль погружался в оцепенение, обложки покрывались пылью.
Влади любила музыку, во время работы она с удовольствием пела, довольно, кстати, фальшиво, но ее интересовали не джаз или шлягеры, а оперные арии. Так что когда однажды во время уборки среди подаренных Полю пластинок она обнаружила несколько арий из «Нормы» Беллини, то запрыгала, как козочка.
Поль, которого часто забавляло поведение Влади, лениво согласился на ее просьбу поставить «Casta diva…». В этот раз Влади не подпевала, во время длинного вступления она замедлила уборку, словно каждую секунду ждала, что сейчас произойдет что-то невероятное или ужасное. Потом комнату заполнил голос Соланж Галлинато, и Влади прижала к груди метелку. При нежных трелях «Queste sacre», которые певица исполняла почти интимно и заканчивала на чистой ноте, как будто с облегчением выдавая какую-то личную тайну, Влади закрыла глаза. Казалось, что певица на одном дыхании пропела арию вплоть до невесомого ля-диез в исповедальном «antiche piante». Влади вновь принялась за работу, но неторопливо, останавливаясь, чтобы насладиться медленной хроматической гаммой «A noi volgi il bel sembiante». Эту арию Галлинато в свойственной ей манере осмеливалась еле заметно резко оборвать, что вызывало бурю эмоций. Столь часто исполняемые в вульгарной интерпретации вокализы у нее приобретали воздушную свежесть и легкость.
Охваченная волнением Влади замерла в углу комнаты. Ах эта удивительная мощь высокого до, разрушительного, пронзительного… она раздирала вам сердце.
Она повернулась к окну и вдруг улыбнулась. Поль уснул, повернув голову набок. Она с превеликой осторожностью подошла, чтобы выключить граммофон.
Тогда стремительным, властным и решительным движением Поль вытянул руку. Он слушал.
Его лицо с закрытыми глазами орошали слезы.
По традиции каждый год ходили в новый ресторан. После «Друана», «Максима» и «Гран Вефура» в этот раз компания «Гюстав Эйфель» – примерно полтора десятка выпускников 1899 года Инженерной школы собирались в ресторане «Куполь».
Рассадка довольно тонко отражала состояние этой небольшой группы. Одного посадили подальше от прошлогоднего соседа, потому что за это время успел переспать с его женой, другой разбогател благодаря каким-нибудь удачным делам, и его усадили ближе к началу стола, где собирались самые-самые.
Гюстав оказался между Саккетти, который служил в департаменте внешней торговли, и Лобжуа, свирепствовавшим в Дуржских шахтах. Он был всего лишь заместителем директора по буровым работам, но пользовался некоторой властью, потому что был лучшим учеником выпуска, обойдя Гюстава Жубера. Как ни странно, ни годы, ни неудачная карьера не положили конец приобретенной тогда репутации (и злобе, которую тогда затаил на него Жубер).
Беседа текла по неизменному руслу. Сначала политика, потом экономика и промышленность. Заканчивали всегда разговором о женщинах. Общим местом, конечно, были деньги. Политика утверждала, что их можно заработать – экономика уточняла сколько, промышленность советовала как, а женщины – каким образом их тратить. Это сборище напоминало одновременно ужин ветеранов войны и конкурс павлинов, все приходили, чтобы распушить хвост.
– Что там со вторым туром выборов? – бросил Саккетти. – Дело в шляпе, друзья?
Никто не знал, о какой именно шляпе идет речь, а потому каждый мог оказаться прав.
– Красная чума стране не страшна. Слава богу, – сказал Жубер, – нам, вероятно, удастся выкинуть всех этих москвитеров из Франции…
– И оплатить долги… – кивнул Саккетти.
В вопросе долга все были единодушны. Какова бы ни была позиция каждого из них по отношению к франку, все сходились во мнении, что государство, у которого слишком много чиновников, неэффективно, затратно, подавляет частную инициативу, все больше душит налогами предприятия и состоятельных людей, которые тем не менее обогащают страну, обремененную послевоенными долгами. Они были уверены, что французское государство стало местным вариантом большевистской системы. Что требуется больше свобод, меньше административных препон, что необходимо отдать долг… Об этом согласно и складно говорили под «сладкое мясо» – зобную железу теленка в белом вине.
Гюстав воспользовался паузой в беседе, чтобы незаметно схватить Саккетти за руку.
– Слушай, старина, что ты думаешь по поводу румынской нефти…
В Министерстве промышленности Саккетти занимался вопросами энергетики, парового и водоснабжения, углем и так далее.
– Лучше обрати внимание на Месопотамию, – ответил тот. – Например, на месторождение в Киркуке. Иракская провинция. Очень многообещающий регион, уверяю тебя.
Гюстав удивился. На бирже румынская нефть вот уже несколько месяцев била все рекорды, акции постоянно росли, Гюстав даже подумал, что опоздал.
– Не могу тебе сказать, откуда мне это известно, – продолжил Саккетти, – сам понимаешь, – (Жубер согласно моргнул), – но, уверяю, румынская нефть очень дурно пахнет. Грязное дело.
– А как же их новый заем!..
– Чтобы уменьшить потери. А поскольку все рады обманываться, акции взлетят. Но лед тронется, и не обойдется без жертв. Поверь мне, старина, будущее по-прежнему за нефтью. Но не за румынской. За ближневосточной. Иракской.
Жубер осмотрительно сказал:
– Но как ты можешь быть в этом уверен, ведь экспертиза еще не закончилась!
– Ну, молись, чтобы она не закончилась слишком быстро и ты успел заработать. Потому что, когда объявят результаты, всякие проныры опередят тебя, и ни капельки нефти не останется, чтобы утолить свою жажду.
Время шло к десерту.
– Естественно, я тебе ничего не говорил.
Это напоминало разглашение профессиональной тайны, но Саккетти подходил к вопросу исключительно формально. Во всей стране дела устраивались именно так, а сейчас еще более, чем когда-либо.
Вздох облегчения – теперь можно наконец поговорить о женщинах. Гюстав понимающе улыбнулся, что приняли на счет его известной целомудренности. Ему нечего было особо сказать, но мысли о нефти погрузили его в мечтательное состояние.
Поль раз десять подряд просил поставить пластинку с несколькими наиболее известными ариями Соланж Галлинато – «Una voce poco fa», «Oh! Quante volte, oh, quante!» и так далее.
Леонс тотчас была отправлена по магазинам пластинок. Продавец из «Мелодии» озадаченно поинтересовался возрастом любителя музыки: восемь? Хорошо, что ему нравится? – Пока неизвестно, он постоянно слушает только одну пластинку, оперную музыку. – Понятно, какой тип оперы ему нравится?
Леонс не знала.
– Комическая опера? – предложил продавец.
Леонс сразу согласилась. Комическая опера – это-то и нужно было Полю.
– Что-нибудь очень веселое!
В «Мелодии» было кое-что повеселее комической оперы, а именно оперетты!
И Леонс выбрала самые привлекательные названия и вернулась с кучей пластинок – от «Веселой вдовы» до «Страны улыбок», захватив и «Парижскую жизнь», все они казались ей ужасно веселыми, и она очень гордилась собой.
Уставший от ожидания Поль с восторгом принял подарки, он горел желанием прослушать пластинки. Мадлен украдкой поставила на столик тарелку с чем-то мутным. И пока Леонс с Мадлен незаметно отбивали ритм, а Влади притопывала ногой в своем собственном темпе, Поль ел и слушал новые приобретения.
Его оставили равнодушным «Кружат в вальсе, кружат гости», потом он долго разглядывал свои ногти, слушая «Ландыши дневные, ландыши любви, ландыши прекрасные цветы…», чуть вздохнул при звуках «Сначала же, месье, вы обняли меня», но на первых нотах «Ах, лети вперед, мой верный мул» не выдержал – м…ма…мама…, пластинку остановили, обошли вокруг коляски, склонились к нему, хотели понять. На это ушло добрых пятнадцать минут. Поль просил, чтобы его отвезли в магазин и он мог сам выбрать.
– Эти тебе не нравятся, дорогой мой?..
Мадлен была в отчаянии. Поль ужасно воспитанный ребенок, совершенно не из тех, кто может прямо сказать что-нибудь неприятное. Он поклялся, что очень-очень доволен – эт…это оч…очень хорошо, но все поняли, что все это никуда не годится. Чтобы успокоить мать, он стал есть яблоко. Мадлен согласилась.
Так что в один прекрасный апрельский день 1928 года Поль вошел в магазин «Пари-Фоно». Когда я говорю «вошел» – это чтобы побыстрее ввести вас в курс дела, на самом деле коляска не проходила в двери, пришлось оставить ее на улице. Влади подхватила парнишку под мышки, как она всегда это делала, и приладила на прилавок, как подставку для книг, рассыпаясь в объяснениях, которые оставили продавцов равнодушными, потому что никто тут по-польски не говорил.
Продавец весь вечер ставил Полю произведения, которые считал самыми лучшими. Влади воспользовалась этим и пошла обжираться булочками со сливками в компании водителя, который давно уже настойчиво напрашивался к ней в комнату с дружеским визитом.
Амелита Галли-Курчи, Нинон Валлен, Мария Ерица, Мирей Бертон… «Мадам Баттерфляй», «Кармен», «Сомнамбула», «Ромео и Джульетта», «Фауст»… Поль сделал выбор, но оказался довольно требовательным. Слушал и тут же резко откидывал голову, продавец со скрипом соглашался, действительно, вибрато слишком рискованное, в другой раз жмурился и втягивал голову в плечи, как будто боялся, что сейчас что-нибудь упадет. Продавец кивал, тут и правда на высоких нотах на четверть тона не дотягивает. Поль купил четыре коробки пластинок. О Соланж Галлинато речи еще не было, имя ее Поль выговорил с большим трудом. Продавец с удовольствием закрыл глаза. Вскоре он добавил еще несколько пластинок – практически всю дискографию итальянской оперной певицы.
Когда пришло время уходить, молодой продавец нырнул под прилавок. А когда появился, то напевал первые такты «Рахиль, ты мне дана небесным Провиденьем…» и протягивал Полю открытку с изображением Соланж Галлинато в роли Рахили из «Иудейки».
Также Поль получил полные каталоги HMV, «Одеона», «Колумбии» и «Пате».
В тот вечер он поужинал с аппетитом.
Когда водитель незаметно пробрался по лестнице, чтобы нанести визит вежливости (наконец-то) Влади, было около часу ночи, но он не боялся, что его услышат, потому что на весь дом раздавался голос Галлинато:
«Ella verrà… per amor del suo Mario!»[13]
В июле Поль попросил еще один граммофон. Ему, без всякого сомнения, стало лучше.
Дни его были заняты. Он сам менял граммофонные иглы, наводил порядок в пластинках, делал заметки, обновлял картотеку, отмечал названия в каталогах издателей. Его возили в библиотеку, где, пока Влади в хранилище толковала о чем-то с помощниками библиотекаря, он по полдня переписывал статьи из энциклопедии или перебирал бесчисленные вырезки из газет, в которых говорилось о главных концертах в Европе, карьере оперных певиц и певцов, премьерах новых опер практически по всему миру. У него была тетрадь, полностью посвященная Соланж Галлинато, которая еще при самом первом прослушивании стала для него неповторимой.
С помощью матери, которая исправила его ошибки, он написал оперной диве:
Дорогая Соланж Галлинато,
меня зовут Поль, я живу в Париже и восхищаюсь вами. Я предпочитаю «Фиделио», «Тоску» и «Лючию ди Ламмермур», но также очень люблю «Похищение из сераля». Мне восемь лет. Я живу в инвалидной коляске. Я знаю наизусть почти все ваши пластинки – мне не хватает лишь нескольких, которые сложно найти, например «Севильский цирюльник» 1921 года в постановке Ла Скала с вашим участием, но я найду. Мне бы доставило большое удовольствие, если бы вы прислали мне вашу фотографию с автографом.
P. S. Я очень вами восхищаюсь.
Все решили, что письмо затерялось, но в июле, к всеобщему изумлению, пришла фотография дивы в костюме Медеи с подписью: «Полю с нежностью. Соланж Галлинато». И довольно короткой запиской, написанной от руки, которая заканчивалась словами: «Твое писмо миня тронул».
Фотографию вставили в рамку и повесили над граммофоном.
Представьте себе облегчение Мадлен. Поль начал оживать, он часто погружался в собственные мысли, но только когда слушал Моцарта или Скарлатти, он снова хорошо ел, лицо его порозовело, и дни его проходили между библиотекой и музыкальными магазинами. Мадлен не теряла надежды снова завести с ним серьезную беседу и поднять завесу тайны над тем, что постоянно ее мучило.
– Вам следовало бы оставить его в покое, – говорила Леонс, – вы же знаете, что говорит профессор Фурнье…
Он говорил, что надо отстать наконец от ребенка!
Мадлен закусывала удила и посылала за восточными сладостями из миндального теста.
Андре тревожила ситуация в доме. Он, безусловно, радовался за Поля, но теперь, когда ребенку стало лучше, следует ли ему вернуться к работе? Воспоминание об их последнем уроке пугало его.
Пока Мадлен об этом не заговаривала. Андре проводил дни за работой над бесплатными статьями для «Суар». Женский спорт, публичные чтения, мужская мода, праздник святой Екатерины…[14] В своей хронике он брался за очень разные темы, надеясь, что Жюль Гийото предложит ему наконец настоящее место, то есть то же, только с жалованьем.
Главный редактор газеты с ним никогда об этом не говорил, но обычно не забывал поздравить: Ваша вчерашняя заметка отличная!.. Придумаем для вас что-нибудь, как говорится, Бог не выдаст – свинья не съест! Он был удовлетворен его работой. Не настолько, чтобы за нее платить, но удовлетворен.
Прежде чем отважиться заговорить о вознаграждении, Андре сперва дал себе срок до конца года, но прошли новогодние праздники, наступил январь (Ваша колонка о Богоявлении бесценна! – бросил Гийото), вскоре пришел апрель (Заметка о домоводстве просто отличная, неплохо подмечено, ха-ха-ха!), на носу было лето, еще несколько недель, и цикл замкнется. Год работы два раза в неделю над хроникой, а со стороны дирекции молчок.
В самой редакции дела обстояли не лучше, там ему приходилось мириться с враждебностью и недоброжелательностью собратьев по перу.
Потом однажды, дело было в конце июля, один из представителей профсоюза, чуть более нервный, чем остальные, схватил его за воротник, поволок в подвал и провел серию апперкотов; Андре упал на колени, задохнулся, его замутило, показалось, что сердце вот-вот выпрыгнет из груди, он на четвереньках добрался до двери под взглядами сотрудников, которые подталкивали друг дружку локтями, самый молодой из них сплюнул на пол и попал ему на лацкан пиджака.
Это стало последней каплей.
Он в бешенстве вернулся в дом Перикуров, пытаясь проанализировать причину своей обиды. Эксплуатируют. Вот что он чувствовал. Это было слово коммунистов, Бог судья, он не хотел иметь ничего общего с этими людьми, но то, что год назад он посчитал обещанием карьеры в журналистике, казалось ему теперь форменным воровством.
Андре ходил по комнате, пиная стены. Становилось очень жарко, окошко почти не пропускало воздух, по ночам он потел, комната казалась еще меньше, чем обычно, мебель – старой, белье – обтрепанным, полька, жившая в другом конце коридора, была, конечно, услужлива, когда он навещал ее дважды в неделю, но она фальшиво пела с ужина до ночи, господи, так больше продолжаться не могло; и он написал прошение о расчете. Да и нужно ли оно, раз ему даже жалованья не платят?
Он схватил пальто, в ярости отправился в редакцию и сразу пошел в кабинет к Гийото.
– А, вы очень кстати! Скажите, возьметесь вести ежедневную рубрику?
Андре опешил.
– Колонку только… Но выделенную. На первой полосе!
– Какую рубрику?
Гийото принял озабоченный вид:
– Видите ли, Марси занимается экономикой, Гарбен – политикой, Франдидье – всем понемногу. Но никто не занимается… простыми людьми, понимаете? Те, кто покупает «Суар», хотят, чтобы с ними говорили о них самих. Почему, думаете, им так нравится раздел «Происшествия»? Потому что это то, что может произойти с любым из них.
Андре неопределенно махнул рукой:
– «Происшествия» – об этом уже пишут…
– Безусловно! Я не совсем о том думаю. Я о рубрике, где бы громко и четко говорилось о том, о чем люди лишь тихо шепчутся.
– Что-то вроде сатирической зарисовки?
– Если угодно, но с плохим настроением, потому что люди предпочитают жаловаться, как всем известно! Написано должно быть качественно, поэтому я и подумал о вас…
– Качественно…
– Абсолютно! Читатели обожают представлять себе, что более умные люди думают как они, им это льстит. Но чтобы вас читали, нужно быть доступным. Все дело в дозировке.
Андре, оглушенный новостью, искал в этом предложении подвох.
– Это будет оплачиваться? – спросил он.
– Ну… не очень… Ситуация…
Андре уже наслышался этой присказки и понял, что ситуации редакции и владельца не следует путать. Он поверит, что дела идут плохо, когда Гийото придется уволить всех сотрудников их отделения в Индокитае.
– Это будет оплачиваться?
Андре гордился своей решительностью. Гийото сразу вышел из себя, как будто ему попытались вырвать зуб, и наконец воскликнул:
– Да, да, будет, будет!
– Сколько? – повторил Андре, он явно находился в прекрасной форме.
– Тридцать франков за колонку.
– Сорок.
– Тридцать два.
– Тридцать семь.
– Ладно, ладно, тридцать три. Но внимание! Мне нужна… отличная рубрика, ясно вам?
Он резко развернулся, что выражало его крайнее недовольство и являлось несомненным признаком того, что он доволен тем, как прокрутил это дельце.
– Да! – добавил он. – И имя себе подберите, ясно?
– То есть как… у меня есть мое!
– А на это нам наплевать. Вам все равно надо сделать себе имя, а будет оно вашим или выдуманным…
Гийото подошел к нему и заговорил конфиденциальным тоном:
– Псевдоним. Все подумают, что какая-нибудь знаменитость не желает быть узнанной! И не забудьте, читатели любят гороскопы, так что выберите себе имя, в котором отражалась бы вселенская мудрость.
Так в начале августа на первой полосе «Суар де Пари» появилась первая хроника, подписанная «Кайрос»[15]:
Четырнадцать лет назад страну призвали к мобилизации. Весь французский народ поднялся, бросил все силы на борьбу в невиданной войне и готовился к долгой череде личных трагедий. Сорок месяцев спустя, после немыслимых жертв, общее упоение уступило место замешательству – пробил час сомнений и волнений. Тогда нация вверила свою судьбу человеку семидесяти шести лет. Человеку, который всегда ошибался, никогда не был в согласии с собой, был недоверчив, часто свиреп, отличался замашками тирана и диктатора. Случается, что в определенных обстоятельствах недалекие люди становятся великими. У господина Клемансо на уме было лишь одно, и он думал только об одном: «Что касается внутренней политики, буду воевать, что касается внешней политики, буду воевать (…). Россия предает нас, а я буду продолжать воевать, и воевать до конца».
Эти простые слова и были теми, которые требовалось услышать нашим доблестным французам.
Через несколько дней господину Клемансо исполнится восемьдесят восемь лет. На фотографии, сделанной в Сен-Венсан-сюр-Жар в Вандее, мы видим еще не старого человека, походка его еще тверда.
Когда взгляд наш поднимается к вершинам, с которых нами руководят, правители кажутся нам безликими, бледными, неуверенными, непоследовательными. И вслед за Диогеном хочется взять фонарь и спросить себя: «Неужели во всей Франции нет никого, равного Клемансо?»
После ужасного недоразумения между ними Мадлен так и не удалось вести себя с Гюставом естественно. Она решила ничего не менять в их ритуале – так она хотела подчеркнуть, что произошедшее совершенно не повлияло на их отношения, но год спустя все еще смущалась, когда поднималась на цыпочки, чтобы быстро поцеловать его в щеку и сказать добрый день, Гюстав.
Это был не мужчина, а сфинкс, и Мадлен совершенно не знала, о чем он думает. Он отчитывался в делах, небольшими глотками пил кофе и смотрел на нее своими пугающе голубыми глазами… Пока в другом конце комнаты Поль погружался в «Историю итальянской оперы», Гюстав посвящал Мадлен в текущие дела:
– Господин Рауль-Симон оказался в несколько затруднительной ситуации. Предлагаю оказать ему услугу. Никогда не помешает иметь должника в совете…
Мадлен улыбалась, делая вид, что участвует в заговоре, хотя до конца не понимала истинной ситуации. Она подписывала то, что он приносил. Иногда Жубер что-то объяснял – он не хотел, чтобы потом ему пеняли на то, что он пренебрег своей обязанностью ее проинформировать. Поэтому он говорил:
– Не хочу утомлять вас деталями, Мадлен, но давно пришло время реорганизовать ваши активы.
Мадлен кивала: да, конечно, она понимает.
– Государственные акции ничего не приносят, и в будущем положение не улучшится. «Реорганизовать» – значит отказаться от недоходных вложений и перейти к тем, что приносят прибыль.
– Очень хорошо, да, прекрасная мысль.
– Это мудрое решение, поверьте. Но вы должны отнестись к нему со всей ответственностью.
Она понимала.
– Это определит ваше будущее, понимаете? По-моему, это именно то, что вы должны предпринять, но я хочу быть уверен, что вы знаете, что это означает.
Она понимала, подписывала.
Как-то она рассеянно спросила:
– Кстати, а что было в папином сейфе?
– Ничего компрометирующего, не волнуйтесь. Старые ценные бумаги и тому подобное… – ответил Жубер, и она заговорила о другом и даже не потребовала ключ.
А иногда, ни с того ни с сего, с безошибочным нюхом, как и все некомпетентные управляющие, она замечала какую-нибудь цифру и попадала в точку.
На самом деле это случилось лишь один раз – в августе, но произвело на Мадлен огромное впечатление, потому что так ведь еще ни разу не бывало.
– Что это? – спросила Мадлен прямо перед тем, как подписать чек, выписанный на имя Ферре-Делажа.
Жубер посмотрел на нее:
– Убыток. В банковском деле такое часто случается. Если бы мы всегда выигрывали, об этом бы стало известно.
Жубер ответил слишком быстро, слишком сухо, такая импульсивность выражала его признание. Мадлен отложила ручку и инстинктивно повела себя так, как повел бы себя в подобной ситуации ее отец. Она не произнесла ни слова и стала ждать, пока ей ответят.
Банк Перикуров сделал неверный выбор, чистых потерь было около трехсот тысяч франков.
Мадлен осознала, что наделила Гюстава Жубера компетенциями, близкими к всевластию, и что она ошиблась. Зная, что ее молчание будет более тревожащим, чем упреки, что тайна ее соображений укрепит ее власть, она просто поставила свою подпись и перешла к следующему документу.
Пришло время уходить, но Гюстав сидел, потягивая кофе с озабоченным видом. Или суровым – Мадлен не знала. Как будто он хотел ее в чем-то упрекнуть и вот-вот собирался это сделать.
– Позвольте, дорогая Мадлен, пригласить на несколько минут госпожу Пикар и господина Броше?
Мадлен удивилась – да, конечно, но зачем… Жубер поднял руку – подождите.
Броше пришел первым и уважительно поклонился Мадлен. Потом появилась Леонс, стремительная и свежая, – я вам нужна?
– Мадемуазель Пикар, вот господин Броше, он бухгалтер и…
Жубер замолчал, удивленный видом своего сотрудника, – лицо у того обычно было красноватым, но сейчас стало бордовым, пылающим, еще чуть-чуть, и он взорвется. Он смотрел на Леонс, как заяц, выхваченный фарами машины. Она и правда была хороша в костюме из джерси с V-образным вырезом, с приколотым к лацкану большим цветком и в маленькой круглой шляпке… Леонс сложила руки на коленях, повернулась к Броше, склонила голову и приоткрыла рот в немом вопросе – большего, чтобы бухгалтер растерялся, не было и нужно.
Жубер прокашлялся.
– …и я попросил присутствующего здесь господина Броше проверить траты дома Перикуров.
Леонс побледнела, заволновалась и в волнении быстро заморгала. Мадлен вздрогнула:
– Но, Гюстав, я полностью доверяю Леонс и…
– Именно, дорогая Мадлен, и я сомневаюсь, что ваше доверие оправдывают.
Броше должен был начать читать свои бухгалтерские записи, но папка упала на пол, счета и квитанции рассыпались. Пока он на четвереньках собирал бумаги у ног молодой женщины, Леонс смотрела на Мадлен, Жубер смотрел на Леонс, и в комнате царила тягостная и неловкая тишина.
– Вот, – сказал наконец Броше. – Вот счета, тут авансы, чеки…
– Приступайте к главному, Броше, мы же не будем сидеть тут целый день!
Бухгалтер начал читать глухим, несчастным и едва слышным голосом.
Леонс регулярно просила у Жубера по приказу Мадлен денег и в обмен предоставляла нужные счета, которые Жубер небрежно брал и запихивал себе в карман. Все всегда сходилось до копейки. Сказать нечего. Только вот некоторые из них не отражали реальной покупки, или торговцы выписывали счет, который намного превосходил реальную цену. Квитанции, которые были у Жубера, относились к февралю прошлого года – мошенничество длилось целых полтора года.
Господин Броше с сожалением качал головой, ах, как жаль, если бы мадемуазель вверила ему работу по подделке счетов, цифры были бы гораздо более убедительными.
– Гюстав, – начала Мадлен, – это очень неприятно… Прошу вас…
Жубер не сдавал позиций.
– Доход с занавесок, ковров, обоев, краски, мебели, осветительных приборов, паркета, грузового лифта, коляски Поля… В какой-то момент это может ударить по карману, мадемуазель Пикар!
Вдруг Леонс резко повернулась.
– Вы знаете, сколько мне платят? – спросила она.
Сказав это, она посмотрела на Мадлен, которая с удивлением поняла, что никогда раньше не задавалась этим вопросом. Это она виновата, но времени вмешаться у нее не было.