Ольге Леонидовне Штраус-Юдиной

ArsisBooETJ

Москва 2013

УДК ББК

З

Наталья Земскова

Город на Стиксе. — М.: ООО «АрсисБукс», 2013. — 2 хх с.

ISBN

Наталья Земскова — журналист, театральный критик. В 2010 г. в издательстве «Астрель» (Санкт-Петербург) вышел её роман «Детородный возраст», который выдержал несколько переизданий. Остросюжетный роман «Город на Стиксе» — вторая книга писательницы. Молодая героиня, мечтает выйти замуж и уехать из забитого новостройками областного центра. Но вот у неё на глазах оживают тайны и легенды большого губернского города в центре России, судьбы талантливых людей, живущих рядом с нею. Роман «Город на Стиксе» — о выборе художника — провинция или столица? О том, чем рано или поздно приходится расплачиваться современному человеку, не верящему ни в Бога, ни в черта, а только в свой дар — за каждый неверный шаг.

УДК

ББК

ISBN

© Наталья Земскова, 2013 © Издание ООО «АрсисБукс», 2013 © Дизайн-макет ООО “АрсисБукс”, 2013

Издание осуществлено при поддержке Министерства культуры, молодёжной политики и массовых коммуникаций Пермского края и Администрации города Перми. Проект является победителем XV городского конкурса «Город-это мы», посвященного 290-летию города Перми.

Наталья ЗЕМСКОВА

Город на Стиксе

Роман

Густая августовская полночь. Полустанок на границе Кировской и Костромской областей, где никогда не встречаются эти два скорых — из Петербурга и в Петербург, а тут неожиданно встретились: тот, что шел «в», опаздывал часа на три. Я выскочила на перрон глотнуть ночного воздуха и сразу наткнулась взглядом на бодрую тетку из того, опоздавшего, которая весело курила возле своего вагона.

— В Город? — почему-то спросила тетка.

— В Город, — ответила я.

— Из Питера?

— Из Питера.

— Надолго?

— Насовсем.

— Да-а-а.

Тетка помолчала и, проигнорировав просьбу проводницы поторопиться, так как стоянка сокращена, вытянула шею в надежде что-то рассмотреть в моем лице:

— Ты, деушка, была в этом Городе-то?

— Нет, не была. Вот — еду.

Тетка отпрянула и, бросив свой окурок, запричитала на всю станцию:

— Ой, бог с тобой, ворачивайся сразу! Не сможешь ты там, ой, не сможешь! Лучше воротись!

Шел 1995-й, последний год, когда человеческими жизнями командовало вузовское распределение.

Глава первая Пленницы свободы

1

— .. .А дальше? — спросила Жанна, подавшись вперед, как та тетка на полустанке. — Нет, погоди, схожу за чаем и позову Галку.

Мы сидели в редакции и все не могли собраться с силами, чтобы оторваться от места и выйти из здания, то есть оказаться лицом к лицу с грядущими выходными, которые не сулили ничего интересного. Предлог для задержки имелся: жара. Она, правда, начинала спадать, пирамидальные тополя, посаженные возле Дома печати лет сорок назад, заострились и приобрели лиловый оттенок. Но куда спешить нам, незамужним девушкам под тридцать, каждую минуту готовым встретить свою судьбу, которая, однако, не спешит?

Значит, дальше. Что же было дальше? Интересно ли вспоминать обо всем этом сейчас, пять лет спустя. Дальше я полгода плакала — с перерывами на сон и чтение «Былого и дум» Александра Иваныча Герцена.

Герцен, как известно, тоже был когда-то сослан в Город, возненавидел его сразу же — точно так же, как я, и подсознательно выражал свой протест тем, что все время гулял по неказистым грязным улочкам. «Провинциалы не любят платонических гуляний», — ворчал ссыльный Герцен. Вот и я то и дело норовила улизнуть из неуютной съемной квартиры, которая давила на меня со всех сторон.

Я жила тогда на Юбилейном, и, чтобы добраться до центра, — меня, как магнитом, тянуло в этот центр, — нужно было пройти весь микрорайон, пересечь пустырь, который одним боком граничил с кладбищем, а другим — с моргом, и, если повезет, выбраться к трамваю. Была, правда, остановка в пяти минутах ходьбы от дома, где теоретически появлялся автобус, но мы с ним никогда не совпадали, и я с упорством барана тащилась через пустырь и морг, что составляло массу неудобств из-за наличия каблуков и отсутствия асфальта. Ладно, хоть маньяки не попадались. В центре принималась гулять, то есть озираться по сторонам в надежде полюбить хоть что-то из этих скудных видов… Дом Грибушина? Дом Мешкова? Собор?

Мне просто не повезло: попади я сюда напрямую из райцентра, все, выражаясь языком масс, было бы в шоколаде. Но в свое время из крохотного городка, где выросла и родилась, я уехала в Ленинград, и случилось непоправимое: точкой любого отсчета стал он.

— Сменить окно в Европу на ворота в Азию! — смеялась моя вредная соседка.

Злобным эхом ей отзывалось областное радио с утренними известиями, которые молотком стучали в моей голове: в Осе, Косе, Барде, Куеде температура минус сорок, в Сиве, Ныробе, Гайнах — сорок пять — сорок восемь. Прошел год, пока я начала различать эти тарабарские названия.

С русским языком, на котором говорили местные жители, дело обстояло еще хуже. Интонационные конструкции здесь таковы, что первая часть фразы быстро прожевывается, а конец долго поется-вопрошается. Ударения в словах, мягко говоря, произвольные. Ну и, естественно, основная масса людей не подозревает о существовании слова «класть» — говорит «ложить».

.Мою душераздирающую историю о покорении Города Жанна и Галка знают наизусть. И как я два года зачем-то ходила на службу, где, оказалось, меня никто не ждал. Как как раз в полгода переезжала, стараясь обустроиться и найти себе место хотя бы географически. Как в полном отчаянии появилась на пороге редакции «Городских ведомостей».

И вот уже года полтора Жанна, Галка и я сидим рядом: мы с Жанной в отделе новостей, Галка — за стенкой. Пишем на разные темы и занимаемся тем, чем все люди на свете: примерно с одинаковым успехом пытаемся занять себя, насытить и устроить свою жизнь.

Пока это выходит плохо.

Родившейся и выросшей в спальном районе Города Жанне Фрониус (вообще-то она Фролова, псевдоним пришлось взять для выразительности акустического образа) повезло куда больше, чем мне: она училась в Свердловске-Екатеринбурге, который, как известно, стал столицей Урала только после Октябрьского переворота, а до того был уездным городом. Так что ей все равно: Город, Свердловск… Ну, а то, что она в очередной раз пытается примерить на себя мой первый ужас от ее малой родины, говорит только о том, что у Жанны опять драма.

— Не звонит? — спрашиваю я.

— Не звонит.

И вот так всегда.

Своими драмами Жанна ставит нас в тупик. Уж если не звонят ей, длинноногой и белокурой, с неподражаемым чувством юмора и «Тойотой-Королой» в активе, на что рассчитывать нам с Галиной — небелокурым, недлинноногим и без «корол»? Правда, у Жанки позиция, выплавленная в горниле трехлетнего междоусобного брака с блестящим тележурналистом Эдуардом Мытарским, который ради нее бросил жену и детей, ну, а потом, разумеется, бросил Жанну — ради смены декораций и юной московской модели.

— Брак,—декларирует Жанка, — не должен добавлять новых проблем, брак призван решать старые.

Ну, а старые — это все та же песня о главном: отсутствие денег, квартиры и, конечно, Мытарский. Она просто обязана выйти за олигарха. Олигархов здесь нет в помине, но солидные люди встречаются. Вот поэтому Жанка в редакции. Вот поэтому пишет не о культуре, как я, и не о медицине-школе, как Томина, а о проблемах многострадальной городской экономики, которые, разумеется, лучше всего известны первым лицам флагманов машиностроения, ну и, конечно, банкирам. Возникшим как черт из табакерки банкирам она, последняя комсомолка, доверяет примерно так, как бывшему мужу. С директорами и вовсе беда. Пока предполагаемый герой выплывет на этом флагмане да завоюет нужный чин, жизнь имеет обыкновение заканчиваться, да и вакантного места жены с ним рядом как-то не наблюдается. Остаются некрупные бизнесмены…

— Лиза! — внушает она мне. — Конкуренция — огромная: каждый год подрастает армия юных и ловких девиц. Но если устройством личной жизни заниматься регулярно и грамотно — как обменом квартиры! — то шансы возрастают резко.

Меньше всего Фрониус пытается убедить в этом нас. Начитавшись психологических книжек для неустроенных женщин, Жанка раззадоривает, раскачивает себя и пространство, сотрясая его энергией убеждения. Томина на полном серьезе советует ей поступить на сцену.

— И зачем тебе эти дядьки с толстыми животами? — в сотый раз наставляет Галя. — Потенции ноль, наследников тьма.

— А при чем тут наследники-то?

— Да при том, что хоронить его тебе придется. Продолжительность жизни российского мужика — пятьдесят девять лет, что на двадцать лет меньше, чем европейского. Я вообще сомневаюсь, стоит ли с нашими связываться.

— Ну, не связывайся, ищи европейского.

— Я не могу, ты же знаешь, Жанетта.

Галя и в самом деле не может. Галя — поздний ребенок, ее родителям под восемьдесят, она прикована к Городу, к этой газете, что ее не только не мучает, но даже как-то ограждает от ярких и мучительных надежд: чего и рыпаться, раз система координат неизменна?

«Рыпается» из нас троих одна Фрониус. Мы с Галей рассматриваем подворачивающиеся варианты. Гуманная

Томина, воспитанная исключительно на литературных образцах, где принца велено разглядеть именно в «квазимоде» (и чем страшнее эта «квазимоде», тем лучше), — все варианты подряд. Я — в соответствии с личными тараканами в голове (например, мне важна длина ног, а не только правильные ударения) свадебную фату примерю, видимо, не скоро.

Выпускница философского факультета Галина Томина с моей позицией не согласна: тараканы тараканами, а закон о переходе количества в качество никто не отменял. И действительно, на пять-шесть ее маргинальных поклонников приходится один ликвидный, но до полного взаимопонимания дело не доходит: недостаток в количестве, то есть в критической массе.

И сегодня терпение Жанны закончилось.

— Все, — сказала она после чая, — пишем письмо, потому что дальше так продолжаться не может.

— Жан, какие письма, седьмой же час, — начала было Галя, но, не удостоенная ответом, продолжала следить за моноспектаклем в исполнении Фрониус, которая достала чистый лист и начала старательно выводить фразы, проговаривая вслух каждое слово:

— Итак. Куда? В небесную канцелярию. Кому? Господу Богу.

Жанка задумалась, посмотрела в окно, словно строчила по заданию ответсека «сто острых строчек» в номер, и сочинила текст:

— «Срочно требуются три мужа товарного вида и возраста. Галке — доктор технических наук, мне — нефтяной магнат, Лизавете — бизнесмен-петербуржец». — Выдержав паузу, уточнила: — Свадьбы происходят именно в этом порядке, по старшинству. Галке у нас тридцать один, мне — тридцать, Лизавете — двадцать девять. Все, значит, справедливо. Справедливо?

— А стиль почему телеграфный? — обиделась Галя.

— Почему, почему. Он так лучше поймет. — И, пробежав письмо еще раз, удовлетворенно кивнула: — Так лучше. Этих посланий туда знаешь, сколько каждый день уходит? Да просто тонны мегабайт. А связь нарушена, он занят, дел по горло. Изложить важно суть, ну и крикнуть погромче. Понятно?

— Где кричать будем? — оживилась я. — Не на площади?

— На площади — оно, конечно, лучше, — снова сосредоточилась Фрониус. — Но. рядом с офисом. Нет, это вряд ли. Да хоть бы вот — на набережной. А?

— На набережной?!. Ты это серьезно? — Я представила изуродованно-запущенную, всю в пивных точках и следах конной милиции набережную, где всегда толпы народа, и идея мне не понравилась.

— Ну, а где же еще? Вы все не понимаете. Вам лень. А жизнь проходит. Да, жизнь прошла, как тетка в магазин.

— Ну, не прошла еще, — затрепетала Галка.

— Пока. Но надо успевать. Нет — не хотите, не кричите. Я одна.

— Ты что, серьезно?

— Я серьезно. И если вы незнакомы с бестселлерами па- рапсихологической мысли, то вам повезло, что у вас есть я. И первый ее постулат гласит, что цель должна быть проговорена многократно, публично.

— А можно без публики?

— Без публики нельзя. Потому что когда вы кричите это на людях, вы испытываете стресс, сознание частично отключается, и тогда ваша цель-утверждение записывается там, где нужно — в подсознании. И оно запускает программу реализации. Как же вы мне надоели-то!

После развода с Мытарским, которого бедной Жанне пришлось отдирать от себя вместе с кожей и мясом, она раза три посетила семинар «Женские раны» — не прогорающее предприятие, — обзавелась там кучей знаний, чтобы использовать налево и направо.

Самое удивительное, что все Жанкины пассы работают, то есть желания, в общем, сбываются (к примеру, «Тойота», кредит за которую на две трети был погашен чудом, то есть взаимозачетом в виде написанных рукой Фрониус рекламных статей). Все, кроме одного — про солидного мужа.

— Блокируется завышенной значимостью, — объяснила она и, чтобы разблокировать ситуацию, решила подключить и нас: — Значит, публика — это условие первое. Есть и второе: количество (Галка права). И мы должны создать поток из женихов, который вместе с тоннами песка нам вынесет алмазы.

Пламенная Жанкина речь была прервана шумным появлением Михаэля Гаврикова, кстати сказать, единственного на сегодняшний день жениха нашего, в основном мужского, редакционного коллектива. Женихом, к своему «полтиннику» малость помятый Гавриков являлся де- юре по причине расторгнутых в прежние годы то ли пяти, то ли шести браков. Де-факто же дома его ждала тридцатилетняя бухгалтерша Татьяна, о которой он всем рассказывал и к которой никогда не спешил.

— Сигарет не найдется? — спросил Михаэль и, со вздохом отказавшись от Жанкиных «Вог», поковылял в свой отдел криминальных расследований, где за распахнутой дверью на пару секунд обнаружилась едва ли не вся мужская часть «Городских новостей».

Вот так-то, дорогие девушки, вот так-то. Мы не спешим домой по причине отсутствия там мужей. Они — по причине наличия в этих домах жен. Такое вот редчайшее единодушие.

Проводив спину Гаврикова скорбным взглядом, Жанка подвела итог затянувшегося пятничного вечера:

— Значит, так: в три, в воскресенье. Сбор возле галереи.

И чтобы мы с Томиной не вздумали развести прения

на эту тему, в два счета собралась и, уже исчезая, засверлила меня своими мастерски накрашенными очами:

— Нет, Лиз, я все-таки не понимаю: ну, ты-то что забыла в этом Городе?!

***

Я вышла в пустой редакционный коридор, который так удачно заканчивается-нависает над Егошихинским логом, и попыталась нащупать линию горизонта. Июльское солнце уплывало за Каму, розово-рыжие тучи стремились к воде, и, как всегда в это время, Город примерял одну из самых безобидных своих масок: драпировался зеленью и красками, манил вечерними огнями, обещал забавы. Линия горизонта совпадала с железнодорожным мостом через Каму, где в слабой матовой дымке начинался Город- off, а там — дорога на запад, «в Москву! в Москву!», неизменный рефрен жизни, мимоходом уловленный и сформулированный тем самым доктором в той самой пьесе. Но, в отличие от тех самых сестер, мне известно: в действительности ни моста, ни пути, ни даже Москвы — нет.

Есть странный, многослойный, асимметричный и закрытый Город — ворота в Азию, но еще больше — в собственную реальность, где все размыто и неясно, где не действуют, где всё время меняются правила, и непонятно, где игра, где жизнь, где одни миражи и обманы и нужно быть настороже. Все время. Эта привычка — вслушиваться, вглядываться — ощущать Город у меня возникла давно, в первый год здешней жизни.

Точно так же он всматривается в меня и, словно в насмешку, меняет свои маски. Многие мне известны. И именно эта бутафорская пасторальность лежащей у моих ног картинки тревожит и настораживает, я ловлю, угадываю невнятную нотку саднящего предчувствия, разлитую в этом расслабленном времени-месте.

Жанна права: нужно было бежать. Бежать, подобравши юбки и в тот же день, бежать из этого убежища ссыльных и ссыльно-каторжных, пока он не увлек, не заставил играть в свои игры. Поздно. Он, этот город, со своими странностями: одних выталкивает, гонит, других засасывает, как трясина. В отличие от мегастолиц он нуждается в людях; я чувствую: меня не отпускают, не пускают. И я завидую Герцену, который изначально знал свой срок.

Срок моей ссылки мне неизвестен, и я занимаю себя, как могу: пишу статьи о том, что происходит и не происходит. Не происходит ничего, но действительность, вычлененная таким образом из контекста и переведенная в литературно- эстетическую категорию, как известно, меняет свою природу.

И сейчас она мне не нравится. Необъяснимое и неоправданное ощущение чего-то ужасного, а главное — неотвратимого, пронизывает и уродует городской ландшафт. И жуткая какая тишина, так не бывает. Еще ничего не случилось, не началось, но все уже произошло, все решено, и нездешний, жутковатый план предстоящих событий явственно проступил сквозь реальный.

Только что это? Что?

Быстро перебрав в уме события-фразы-звонки ближайших дней и не обнаружив в них ничего предостерегающе тревожного, я повернулась, чтобы уйти, но вдруг остановилась, скованная резким страхом. Привычно-стандартный коридор редакции, по которому всегда снуют люди, сейчас был гол и гулок — исчезли все, а я и не заметила. Казалось, его пространство было расчерчено сотней невидимых нитей, в которых легко запутаться. Метров семь-шесть отделяли меня от своего кабинета, но я была не в силах сделать шаг. Примерно так же в детстве я боялась темноты, и было сущим наказанием идти через всю комнату, чтобы выключить свет, а затем нестись до кровати, в ужасе ожидая, что кто-то непременно схватит и утащит. Темноты я давно не страшусь, но сейчас все мое существо запрещало мне это движение.

Вдохнув поглубже и зачем-то сосчитав до десяти, я все же шагнула к дверям и вздрогнула от внезапного шума и крика:

— Стоять, не двигаться! За спину руки!

Двое парней в камуфляже, в которых я без труда опознала охранников Дома печати, выскочили из недр черной лестницы и в один прыжок оказались передо мной:

— Лиза?! Тьфу ты, чесслово! Что вы здесь делаете, Лиза?

— Работаю. А вы?

— И мы. Какой-то идиот, уходя, поставил ваш этаж на сигнализацию, она на вас и сыграла. Хорошо, что не взяли собаку. Давайте, собирайтесь, мы проводим.

Не заставляя себя долго уговаривать, я побросала в сумку диктофон и ручки. Выскочив в духоту вечера под надзором двух крепких охранников и оказавшись на твердом асфальте, я успокоилась и изумилась: снизу картина мира была совершенно иной — простой и внятной, без ядовитых флюидов тревоги и всяких там предчувствий.

Я не верила ей ни секунды.

2

Ну, а утром раздался звонок, и так как часы показывали неприличные для моего круга девять ноль-ноль, а в трубке прорезался голос Олега Дуняшина из «Вечерки», с которым мы, приятельствуя, все же конкурировали, а значит, никогда не обменивались срочными новостями, я поняла: что-то случилось.

— Это правда? — спросил, заикаясь, Дуняшин.

— Правда — что?

— Что Крутилов убит?

— Ты что, сегодня же закрытие сезона. — начала было я и проснулась окончательно. — Когда? Кто сказал?

— Вчера, в восемь вечера в собственной спальне. Но информация не проверена.

Через час я входила в репетиционные помещения «Балета Георгия Крутилова», и по тому, как взглянула на меня вся в черном завлит Ника Маринович, как медленно подтягивались танцовщики с прямыми спинами и каменными лицами, стало ясно: да, правда.

Молчали все. Только глухо, ровно, монотонно — и, видно, не в первый раз все это повторялось — звучал голос педагога-репетитора Оксаны Думченко, прерываемый всхлипами и слезами:

— .Я должна была забрать документы. Договорились, что зайду назавтра утром. А потом он звонит и говорит: лучше нынче вечером, накануне, что так ему удобнее. Сказала, что приеду в десять, а сама приехала в одиннадцать — он ведь поздно ложится. Стою, звоню, никто не открывает. И телефон не отвечает. Я дверь толкнула, а она не заперта. Вошла — тихо. Я в гостиную, на кухню, зову: «Георгий Александрович!» Потом в спальню. Открыла дверь, а он. он. там весь голый. на кровати. кровь . и голова вот так назад. Ой, мамочки мои, да что же это! А если бы я пришла на час раньше, как обещала! Там же убийца был!

— Ну, без подробностей, Оксана Павловна, здесь пресса, — одернула ее железобетонная Маринович, дала что-то выпить. — Прошу вас, Лиза, не цитируйте все это. Оксана Павловна упала в обморок, оказывали помощь, и что там она видела, никто не знает. Идемте, вам нужен портрет для газеты.

***

Уничтоженная смертью Крутилова, я сидела, пытаясь писать.

Непрерывно звонил телефон со стандартным вопросом, на который я давала стандартный ответ, не в состоянии поверить до конца в случившееся.

Господи, почему, почему он? Здесь и так никого не осталось!

На столе были разложены его снимки, которые мы так любили публиковать по причине фактурности и колоритности модели. По причине ее избранности. Даже не постановочный, сделанный обычной «мыльницей» снимок выдавал портрет Крутилова за произведение искусства: редкой красоты форма черепа, элегантный точеный профиль, царственное чело. Именно царственное и именно чело, вызывающее у окружающей черни одновременно восхищение и раздражение.

Как его только не обласкала критика — римский патриций, высокий древний дух, правитель, император. Из трех трупп создать на ровном месте, без денег и связей, собственную империю, частный театр, выдавать по пять-шесть премьер в год, отвечать за такое количество людей — здесь нужно было быть художником, продюсером, мыслителем, провидцем. Человек абсолютно невербальный, он мыслил развернутыми хореографическими текстами, спектаклями, на которые валила публика. Театр триумфально ездил на фестивали и конкурсы, то есть Крутилов существовал в контексте, и этот контекст contemporary dance без него был бы точно неполным.

Его танцы были виртуозно сложны и одновременно изящны, и как же он сердился, когда артисты не могли их повторить со второго и третьего раза! Поиск нового языка танца для выражения мучивших идей стал смыслом его пребывания в этом мире и в этом Городе, который. Который, заполучив его однажды, ни за что не хотел отпускать.

Проявление невероятного — вот что такое был Георгий Крутилов. Кто хоть раз видел на сцене его безупречно вылепленную только для танца фигуру, знает об этом.

Как сложно-то писать об очевидном.

Я пыталась выжать из себя что-то возвышенно-адекватное, но вместо этого в голове билось одно простенькое и безнадежное: «Все закончилось. Все закончилось. Все.»

Что именно закончилось, объяснить до конца я себе не могла, но то, что гибель сорокадвухлетнего балетмейстера с европейским именем на пике славы и признания есть начало чего- то катастрофического и переломного, мне было очевидно.

Промучившись за компьютером до пяти и ничего не «родив», я засобиралась в театр. Закрытие сезона театр Крутилова решил не отменять. Последние года четыре сам хореограф редко выходил на сцену (ей, видите ли, нужны молодые лица), но неизменно стоял в правой кулисе, появляясь лишь на поклонах и вызывая шквал восторга. Теперь здесь будет зиять пустота. И не только здесь. И не только. Я ехала по Городу и со всех афишных тумб ловила его взгляд — то иронично-печальный, то отстраненно- язвительный, но неизменно сочувствующий: он уходил, он не мог ничего для нас сделать.

Но до зрительного зала я не дошла.

… — Елизавета Федоровна? А я вас жду — решил перехватить в театре.

Товарного вида мужчина с дежурной улыбкой и неза- поминающейся внешностью вывел меня из людского потока в дверях и бережно-настойчиво взял за локоть:

— Следователь по особым делам капитан Ларионов, — проговорил он негромко и предложил пройти в администраторскую. — Не бойтесь, это ненадолго.

— Я не боюсь. Только зачем я вам?

Капитан улыбнулся еще шире:

— Так. Вам нужны мои подробности по поводу Крути- лова? И мне нужны, но только ваши. Я не представился: Алексей Иванович.

Предложив мне стул возле окна, Ларионов открыл свой портфель и достал оттуда тонкую папку. Пока он в ней что-то перебирал и разглядывал, мой взгляд невесты со стажем сканировал нужную информацию: здоров, хорош собой, женат, успешен, прост в общении, в театре был последний раз в десятом классе, читает только детективы. Как говорит Галина, «не жених», и, значит, я не напрягаюсь.

— Так вот, Елизавета Федоровна. Интересующие вас подробности заключаются в том, что вчера около двадцати трех часов труп балетмейстера Георгия Крутилова был обнаружен в его собственной квартире педагогом театра Оксаной Павловной Думченко.

— Это знает весь город.

— Крутилова убили его же кухонным ножом. Как мы думаем, во время внезапно вспыхнувшей ссоры. Дверь убийце он открыл сам и, судя по всему, был с ним — или с ней — знаком. Поскольку это был публичный человек, круг поиска у нас обширен, сами понимаете, и я хотел у вас спросить.

— Конечно, спрашивайте. Только, Алексей Иванович, мне кажется, вы не по адресу. Я не была с ним дружна, мы даже не были приятелями. Да, я писала о его балетах, часто. Вот, собственно, и все.

— И все же. Вот, скажем, вас не удивляет, что человек такого уровня, лауреат всяких международных конкурсов и тэ дэ, сидит в провинции, не грезит о Парижах? Как он вообще тут оказался?

Я сосредоточилась и попробовала коротко выложить все, что знала. Самородок. Родился и вырос в деревне, где, кроме школы и клуба, ничего не было. Заниматься хореографией было не у кого и негде, но он рано понял: единственное, что приносит ему радость, — это придумывать танцы. В Городе у него жил приятель, и он объяснил, что нужно поступить на факультет хореографии в институте культуры. А дальше — взрыв. Уже студентом он создает танцевальный коллектив «Импульс», спектакли которого буквально трещат от наплыва успеха и зрителей. Подобных «Импульсов» на час в Советском Союзе тогда была тьма тьмущая, но крутиловский выжил и как-то очень быстро обнаглел и дозрел до театра. Люди из того, первого, состава, работают в нем до сих пор. Людмила Стрельцова, бывшая, кстати, жена, Матвей Рольник. Потом Крутилов окончил ГИТИС и, конечно, упорно занимался самообразованием; в его спектаклях тьма цитат: из Ноймайера, из Матса Эка.

— .Иногда ему ставили это в упрек, но, я считаю, зря: где мы — и где Ноймайер, а так есть возможность увидеть.

— Почему же не уезжал?

— Он тут в интервью сказал, что покорить провинцию сложнее и опаснее, чем центры, и из какого-то своеобразного снобизма не рвался ни в Москву, ни в Петербург. Не суетился, что ли. Говорил: какая разница, где у него репетиционная база.

— А где же он брал деньги на театр?

— Он же теперь на бюджете. Да и такие ли большие деньги? Спектакли у него практически без декораций. Нет, про деньги не знаю, это не ко мне. Да, кстати, пятикомнатная квартира, в которой жили артисты, — это его.

— А знакомства, связи? С кем дружил?

— Спросите у Стрельцовой, у Рольника. Опять же, какие связи? На связи нужно время, а он жил в хроническом цейтноте.

Да уж, и изворачивался же он. Театр находился на пике популярности, но то и дело стоял на грани закрытия. Говорят, когда было время талонов, а на прилавках — шаром покати, он где-то раздобыл коровью тушу, чтобы кормить своих танцовщиков. Устойчивость и определенность появились только год назад, когда Город взял коллектив на баланс и сделал театр муниципальным.

— Крутилов был счастлив?

— С одной стороны, он вздохнул с облегчением, но с другой-то — ведь это зависимость.

— Почему он расстался с женой?

— Ой, не знаю. Хотел одиночества. Поймите, я писала о балетах, а не о балетмейстере. Это все-таки разные вещи.

— Я к балетам вас и подвожу. Вы помните свою последнюю рецензию, неделю назад? Вот тут у меня подчеркнуто: «. он бродит с фонарем по тайным безднам подсознания, пытаясь начертить и объяснить картину мира, пронизанную эсхатологическими ощущениями конца-начала века». Что вы имели в виду, Елизавета Федоровна?

— Фраза вырвана из контекста. Вы понимаете, балет — условное искусство. Тем более, современный. Буквально его объяснить, перевести на «понятный» язык невозможно, а этот, последний спектакль был в высшей степени условен. Я написала то, что чувствовала: ощущение исчерпанности, замкнутости возможного, неизбывной печали. Если буквально — ощущение тюрьмы. Но здесь сложнее. Как всякий художник, Крутилов нам пытался что-то объяснить или предупредить о чем-то. Он попытался и.

— Его убили.

— Вы спросили меня о последнем спектакле.

— А теперь посмотрите на это.

Ларионов протянул мне несколько фотографий, и я увидела то, от чего педагог-репетитор театра упала без чувств. Глубоко запрокинув голову и раскинув руки, словно сползая на пол, на кровати лежал обнаженный Кру- тилов, грудь была залита кровью, с которой контрастировало белое лицо. Страшный кадр с фотографической точностью повторял финальную мизансцену спектакля, премьера которого состоялась неделю назад.

— Что скажете?

— Ужасно. Просто мистика какая-то.

***

Материал я закончила только под утро, и, едва лишь забрезжил рассвет, провалилась в лёгкое, феерическое пространство, где не было ни мёртвого Георгия Крутило- ва, ни Города с его тревожным небом, которое ни с того, ни с сего разразилось короткой и мощной грозой, то и дело прорывавшейся в ткань моего сна. Категорически отказываясь просыпаться на эти звуки, я улетела совсем далеко и опять пыталась достичь линии неведомого горизонта, который поминутно плавился, менял обличья и фактуры. Иллюзию разрушил настойчивый звонок в дверь, и, пока я возвращалась в реальность, он трансформировался в наглые и нервные удары. На пороге стояла Жанетта. Я это скорее почувствовала, чем увидела: открыть глаза было невмоготу.

— Ты чего-нибудь ела? — весело спросила она.

— Когда спят, не едят. Ты откуда так рано?

— Я вообще-то — куда. Ты забыла, что мы договаривались? На часах, кстати, полдень с копейками. А в три у нас акция. Вас не проконтролируешь, так ничего не будет.

Жанка деловито прошла на кухню, распотрошила свой пакет и что-то высыпала в раковину.

— Ща сделаю салат, ты — умываться-краситься. Пообедаем и захватим Галину. План такой: прочитаем воззвание миру, а затем можно ехать купаться.

— Может быть, не сегодня? Крутилов.

— Слышала по радио. Ужасно. Только ты понимаешь: сегодня Крутилов, завтра у Галки командировка, дальше я еду. В Германию. Крутилов… Что Крутилов? Он прожил яркую жизнь: создал театр, родил ребенка, — мальчик ведь? — мальчик. Объездил мир и занимался твор-чест- вом! Предел возможного, по-моему. А ты?

— Жан, он талантлив.

— А ты? Ты не талантлива?

— При чем здесь я? Не сравнивай.

— Ну, хорошо. Талант и ты здесь ни при чем. Но каждый проживает свою единственную жизнь, и относиться к ней, как вы с Галиной, — это преступление.

— А как я отношусь?

— В том-то и дело, что никак. Случилось что-то — «Не судьба! » Или наоборот: «Судьба!» Придумали себе какую- то судьбу, сидят и ждут погоды. А мир устроен так, что получаешь то, что заявляешь. Судьба — это фантом. Но я согласна: мы, конечно, в рамках, и надо успевать.

— Все люди в рамках, дорогая.

— Я про рамки пола. У мужчин другое. Мы же. Ты посмотри, на все-про все пятнадцать лет: получить образование, встретить любовь, родить и воспитать детей плюс еще разобраться с профессией. Конфликт между женской и человеческой жизнью. И ведь десять лет уже прошло. Лиз, ты подумай — десять!

— Да, ты права. Ужасно. Что же делать?

— Совершать движения.

— Ну, если мы с тобой не живем человеческой жизнью, то кто тогда уж и живет!

— Дело за малым: наладить как-то женскую.

Сломавшись под ее напором, я принялась собираться. Залезла в душ, который работал, несмотря на июль, достала струящийся в пол сарафан с абсолютно открытой спиной, привычно завязала рыжий хвост, нагрузила себя бижутерией.

Критически окинув меня взглядом, Жанка кивнула, и мы, прошептав «Теперь или никогда», отправились творить свою судьбу.

Но судьба в этот день твориться решительно не желала.

— Девочки, я не могу, — прошелестела Галина, когда мы прибыли на место действия. — Но я буду в группе поддержки.

— Да ты взгляни: знакомых нет, и мы вообще преувеличиваем нашу значимость в глазах людей, — вздохнула Жанетта. — Им не до нас, прекрасных.

— Я не об этом, девочки. — Галка подула на челку, пожала загорелыми плечами.—Дело в том, что проблема отпала.

— Ты решила уйти в монастырь?

— Нет, но.

— Что «но»? Что случилось за эту субботу?

— Не за субботу, а за вечер пятницы.

Завернув в попавшееся под руку летнее кафе, которых я не переношу в принципе, мы недоверчиво приготовились слушать. Похлопав глазами, Галка доложила:

— Позвонил Аркадий.

— И что? — спросили мы, переглянувшись.

— Сказал, что без меня не может.

— Во сколько позвонил?

— Жан, ну, какая разница, во сколько?

— Большая. И?

— Где-то после десяти.

— Так я и знала. — К поздним звонкам Жанка относится критически, объясняя их просто: «Напились и звонят». По ее наблюдениям, серьезно можно рассматривать лишь дневные и утренние звонки. — Трезвый?

— Конечно, трезвый. Пригласил меня на свадьбу.

— На твою? — Я привстала со стула.

— На свадьбу брата.

Возникла мхатовская пауза.

— Ну, и при чем же здесь твоя проблема? Лиз, нет, ты посмотри, реинкарнируется бывший ухажер, пропавший без вести среди зимы, и мы сейчас должны все бросить и бежать на эту свадьбу.

— Нет, не зимой, в середине марта. Мы с ним поссорились.

— В который раз?

— Ну, в третий.

— И он пропал до лета. Лиза, что ты молчишь?

— А что тут скажешь?

Душераздирающая история с Аркадием Гутниковым, главным лирическим героем Галкиной женской жизни, состояла в том, что он появлялся, два-три месяца вел себя прилично, но когда в отношениях назревало нечто устойчивое и даже перспективное, внезапно исчезал без объявления войны. Ровно через такое же время Аркадий возникал вновь, и сюжет повторялся. Всякий раз после разрыва влюбленная Галка переживала трагедию, плавно переходящую в депрессию, но как только в конце ее тоннеля начинал брезжить свет в виде нового кавалера, Гутни- ков материализовывался с очередным «люблю-не могу», и все начиналось по новой. По основным параметрам он был, конечно, жених: работал топ-менеджером в солидной компании, связанной с переработкой нефти, жил в большой квартире-студии, кроме компьютерных игр, вредных привычек не имел и увлекался входящим в моду дайвин- гом. Что с этим было делать, непонятно. Вернее, понятно: бросать без выражения лица.

— Галя, ты же философ с дипломом, — неожиданно вспомнила я. — Ты знаешь: то, что произошло однажды, может и не повториться, но то, что случилось два раза, будет повторяться еще и еще. Вот и мой опыт показывает.

— А тут не два, тут целых три раза! — возмутилась Жанна. — Сколько ему, тридцать пять? Тридцать пять — и ни одной жены в анамнезе. Тяжелый случай. Это хуже, чем женатый. Ты знаешь, кто он? Бракофоб. Вот ты представь, сколько же баб его пыталось довести до ЗАГСа — не смог никто. И ты напрасно тратишь время. Сама же меня учила, что если отношения перестают развиваться, они начинают сворачиваться: вы ходите по кругу!

— Нет, вы не поняли. Ведь свадьба брата.

— И что?

— А то, что будут родственники, мама с папой там, сестра. И он решил меня представить.

— Что, есть сестра? Ужасно. Замужем хотя бы?

— Не знаю.

— Вот! Ты даже не знаешь.

— Согласна с Жанной — тупиковый путь.

— Ведь обещали: никаких возвратов! Они как чувствуют, Мытарский тоже.

— Вчера звонил — и тоже ночью, нес какой-то бред. С моделью мы уже порвали, от Москвы тошнит, сейчас летим в Америку по гранту.

— Пусть летит. В одной стране нам тесно.

— Какая-то во всем этом вымороченность, Жанна, — вздохнула я и вспомнила Крутилова.

— Так я и говорю: обрезать все хвосты, пока не поздно. Теперь идем читать воззвание.

Выбрав самое людное на городской набережной место и взгромоздившись на бетонный куб, зачем-то здесь оставленный — не для того ли? — строителями, мы по очереди зачитали написанную Жанной в адрес высших сил депешу. Прохожих это заинтриговало мало, и в самом деле все поглощены собой. Мы осмелели и решили повторить, после чего дорогой подругой нам было велено:

а) писать в течение недели по семьдесят раз магическую фразу «Я та, которая ловит стрелу»;

б) скачать из Интернета какое-нибудь свадебное фото, с помощью фотошопа заменить лицо невесты на свое и повесить оную картинку над кроватью;

в) составить подробный портрет желаемого жениха;

г) регулярно посещать свадебные швейные салоны с целью примерки белых платьев;

— Платья — обязательно? — спросила я.

— Да. Не перебивай. Последнее: поужинать м-м-м. с дипломатом.

— С дипломатом? Где мы его возьмем?

— Я видела у Михаэля: кожаный, большущий.

— Дипломат? — не поняла Галина.

— Ну, дипломат, что в этом необыкновенного? Нет, объяснять я ничего не стану. Хотите жениха — готовьте ужин, одевайтесь, ставьте дипломат напротив и потчуйте его, как дорогого гостя.

— Про ужин — тоже с семинара?

— С другого. Но это неважно. Чуть не забыла, самое последнее! Вы каждый вечер перед сном должны себя представить в ЗАГСе. И обязательно во всех деталях. В учреждении мы в этом бывали, а тот, кто не был, пусть зайдет — стоит напротив цирка. Все!

***

Понедельник выдался мучительным. После планерки, на которой редактор пространно рассуждал, кто продуктивнее на рабочем месте: агафья тихоновна или алкоголик, — и пришел к выводу, что все же алкоголик (у того хоть бывают ремиссии), ко мне зашел Гавриков с фотороботом убийцы Крутилова.

— Уже?

— Ага. Уж лучше бы жену его проверили.

— При чем здесь Людмила?

— А при том, что наследница.

— Не она—сын. Брак давно расторгнут, лет восемь назад.

— А не расторгнут, не расторгнут. Они разъехались, и все. А в марте он ее уволил из театра! — радостно сообщил Гавриков и сел на подоконник.

— Она сама ушла.

— Ушли, ты хотела сказать.

— Михаэль, ее не было в городе в эту пятницу. Да и какая мать стала бы так вот убивать театр, где танцует их сын, между прочим?

Мне не нравилась насмешливая агрессивность Гаврико- ва, впрочем, обычная по понедельникам.

— Тоже мне ценность, — хихикнул Михаэль. — Театров этих понаоткрывали.

— В сравнении с пивными точками — конечно.

— Вот тут ты не права. Пивные рестораны, но не точки. И посидеть-то негде. Да, жалко твоего Крутилова. Пошли, помянем, что ли?

— И это наши кавалеры, — вздохнула Жанетта. — Прочь, гоголевские персонажи! — И вдруг присвистнула: — Ой, Лизавет, а вдруг они нас точно так же видят?

— Кто?

— Ну, Михаэль. и этот, Долгих из «Вечерки». Он знаешь кто? Он — фокстерьер: энергии много, толку мало. Глазенки выпучит и бегает, бегает.

— Я, думаю, они не видят нас вообще.

— Что?

— Ну, смотрят: вроде женщина. И все. А сколько лет и что на ней, какая там прическа-туфли — ни боже мой.

— Как? Почему?

— Не знаю. Так устроены. У нас тут до тебя один работал, так он нас с Галкой вечно путал.

— Вас? С Галкой?

— Ну да.

— Но Галка — темная, круглолицая, с короткой стрижкой и на размер тебя побольше. А ты — ты высокая, рыжая, с хвостом!

— И что? Им все равно: что я, что Галка.

— Чего же мы тогда стараемся, тратимся на шопинги и пилинги?

— Не знаю. Чтоб занять себя, должно быть.

К двенадцати поехала в театр на похороны. Еле-еле пробилась. Еще бы чуть-чуть — и осталась на улице. Несмотря на жару и закрытие сезона, люди шли и шли, и из страха Ходынки администрация перекрыла все входы и выходы. Тогда они встали широким кольцом на площади перед театром и слушали панихиду из репродуктора. Как во время войны.

Гроб на сцене утопал в цветах, и это был самый ужасный и самый впечатляющий спектакль Георгия Крутило- ва. Я боялась к нему приближаться.

Неделя без Жанны казалась бесконечной. Тем радостней была встреча и упоительней ее отчет о поездке в Германию, подробный и красочный.

Больше всего на свете Жанна не любила самолеты: ее укачивало. А тут перелетов получалось три штуки. Шесть взлетов-посадок, потому что сначала они зачем-то приземлялись в Екатеринбурге, затем — во Франкфурте-на- Майне и уж только потом — в Ганновере, где и проходила эта ЭКСПО.

— Да еще и видов никаких: мужики, скорее всего, думала, сплошь дядьки с животами, так что я заранее пыталась не обольщаться. И все-таки: от ЭКСПО не отказываются, тем более, что женщин в делегации практически нет. В общем, настроение было еще то.

Проходя регистрацию в шесть утра и потом, тоскливо разглядывая соседей по «отстойнику», Жанка ощущала такое острое чувство одиночества, что была готова разреветься здесь и сейчас. Уж они-то наверняка озабочены не устройством личной жизни. Вот этот, лысый и значительный, мается, что негде покурить. Вон тому, строгому и скучному, эта выставка нужна как прошлогодний снег. И все они хандрят, томятся и скучают. И ждут трехчасового антракта во Франкфурте: все выпьют, и, возможно, жизнь наладится. А ей что делать? Ничего. Вздыхать по сторонам. И сколько: год? Два? Пять? А может, не вздыхать? Поставить жирный крест и просто жить, как эти дядьки. Пятнадцать лет на все про все — осталось шесть, ну, может, восемь. Тихий ужас. Вспомнилось, как года два назад брала интервью у кинопринцессы Евгении Симоновой, и та сказала, что в тридцать лет пережила настоящий шок от этой цифры: «А потом ничего, рассосалось, я про возраст как будто забыла».

«Ну да, забыть, конечно, можно, но только при условии, что решены все женские задачи, — размышляла Жанна, рассеянно скользя взглядом по новому притоку пассажиров. — А что такое женские задачи? Муж, дети. Дети, муж». Но просто выйти замуж, чтобы родить детей, она могла раз шесть. Наличествовала даже пара вариантов довольно выгодного вложения своей молодости. Но разве можно было на них согласиться, зная наверняка, что своего человека она так и не встретила? И есть ли он вообще, этот «свой человек»?

Жанна категорически не верила в теорию разбросанных по свету половинок. Скорее всего, люди взаимозаменяемы. Главное, вовремя встретиться, совпасть по фазам. Ведь даже она, Жанна Фролова, та, которая стоит сейчас в «отстойнике», и та, которая стояла бы, скажем, лет пять назад, — совершенно разные люди.

Нет, тридцать — это ничего, еще не так страшно, но тридцать восемь — потолок, а сорок — занавес. Ужасно. Тикают часы. Нет, действовать, пока это возможно, чтобы хоть себя потом не упрекать. Во всем, конечно, виноват Мытарский. Потому что до него она была женщиной, которая всегда уходила первой, и женщиной, которой добивались. Бросив Жанну практически без объяснений, он нанес такой удар ее самолюбию, так подорвал ее уверенность, что она год не могла восстановиться, вернуться к себе прежней. Он уничтожил ту дивную Жанну, и сколько ей ни объясняли, что причины в нем — не в ней, сколько внутренний голос ей ни твердил, что от таких, как Эдик, бегут как черт от ладана, и чем скорей, тем лучше, она не унималась и страдала — в особенности по утрам. Вот вставала и начинала страдать. К середине дня боль обычно стихала, притуплялась под грузом рутины, вечер был тоже терпим, а утром — все по новой. И чем более ранним оказывалось это утро, тем хуже. И значит, тоже — надо как-то жить до Франкфурта.

Фрониус еще раз оглядела делегацию и убедилась, что Ворохин, ио директора НПО «Искра», единственный человек, который хоть как-то мог заинтересовать ее женскую сущность, конечно, не летит. Ворохин, разумеется, как все, женат, но ему хотя бы интересно строить глазки, а так. ну не Кудрявцеву же их строить, который еле-еле достает ей до плеча!

. — Ой, здравствуйте, а я вас знаю.

Жанна обернулась и расцвела в условно-рефлекторной улыбке, которая не только демонстрировала неправдоподобно белые зубы, но, по мнению подруг, сбавляла ей лет пять или шесть. Голос принадлежал молодому, — просто ужасно молодому, лет двадцати пяти, — человеку, который, в отличие от всех, смотрел по сторонам не усталыми, а смеющимися глазами:

— Да, я вас знаю. Вы раньше вели «Экономический вестник» по вторникам. А потом он куда-то пропал.

— Урезали сетку вещания. Сейчас предлагают возобновить, в другом формате. Вы тоже летите в Ганновер?

— Я — тоже. Дмитрий Громов, новый пресс-секретарь администрации губернатора, — протянул он руку.

— А Дина Астрова?

— А Дина вышла замуж и месяц, как в декретном отпуске.

— Ой, правда? — изумилась Жанна.

Астрова была старше Жанны года на четыре, внешность имела самую обыкновенную, никогда не улыбалась и отчего-то не носила юбок, так что этой новости надлежало радоваться: мол, вот, есть же положительные примеры даже и с такими данными! Но порадоваться как-то не получилось. И еще Жанна только под дулом пистолета могла бы отнестись серьезно к мужчине в этой должности — пресс-секретарь. Сразу вспомнился случай — теперь его рассказывают в виде анекдота.

В прошлом году вышла замуж Эля Карелина, красивая девочка из отдела рекламы. Редактор, как отец родной обрадовавшийся, что хоть одна Агафья Тихоновна его королевства обрела покой и, наконец, обратила свой взор на работу, ее спрашивает:

— Кто ваш избранник, Эля?

— Он журналист, — щебечет та.

— Да, это минус. Квартира есть?

— М-м-м, нет.

— Машина?

— Нет.

— Ну, он не пьет хотя бы?

Кстати, Мытарский не пил. Вернее, пил, но только по- другому: был бабником. А это, по утверждению Лермонтова Михаила, одно и то же.

Раскрученная ЭКСПО оказалась гигантским городом разнокалиберных павильонов — чтобы их осмотреть хотя бы по разу, пришлось бы остаться здесь навечно. Два дня Жанна честно бродила по выставке, пытаясь набрать материал и развлечься, но на третий день мозг перестал воспринимать эти игрушки, и она мечтала только об одном — добраться до гостиницы и лечь. Но мечта оказалась несбыточной. Их делегацию пригласили на банкет по случаю дней России в Ганновере, и Жанна похвалила себя за то, что в последний момент все-таки сунула в сумку вечернее платье.

— Вы идете? — зачем-то спросил ее Громов, потому что шли все. Два дня они почти не виделись, так как он тенью следовал за вице-губернатором Тущенко, а Фрони- ус гуляла сама по себе. «А не ходи на холуйские должности», — злорадствовала она между делом, не желая развивать это знакомство и приближаться к чиновникам.

Платье было довольно смелым: черное декольте с открытой спиной, выделенным блестящим лифом и длинным-предлинным шлейфом. Жанна была уверена — не пригодится. Потому и взяла, чтобы не было мучительно больно, если вдруг разразится какой-нибудь бал. Разумеется, оно больше подошло бы для церемонии вручения

Оскара, но и здесь, в центре ЭКСПО, рифмовалось со смокингами, которые все же преобладали над просто костюмами.

«Мир для мужчин», — вздохнула Жанна и выпрямила спину: кроме нее на сотню особей правящего класса здесь приходилось всего десять женщин — и ни одного вечернего платья.

Высокого брюнета, как две капли воды похожего на Ки- ану Ривза, она заметила сразу и все пыталась угадать: русский или немец? «Ривз» стоял в группе мужчин в противоположном конце зала и, улыбаясь, что-то говорил. «По внешности не немец, это точно. Но русский так не может улыбаться.» На минуту она отвела взгляд на шумную группу австрийцев, а когда вернула его назад, то «Ривза» на прежнем месте не обнаружила. Официант ей предложил шампанское — она поблагодарила и стала медленно скользить по залу. Боковым зрением Жанна видела, что за ней двигался Громов, и она делала все, чтобы избавиться от неожиданного хвоста. Это было нетрудно: обширный зал позволял быстро перемещаться, и, если бы не шлейф, который диктовал совсем иную пластику, она бы убежала.

— Жанна, у Тимофей Игнатьича к вам просьба, — настиг ее Дмитрий.

— У Тимофей Игнатьича? Мы даже не знакомы.

— Вы не знакомы с вице-губернатором? Так познакомьтесь, пригодится. Только позже. А сейчас побеседуйте, пожалуйста, с Сергеем Проскуриным, директором российского павильона ЭКСПО. Неплохо бы с ним сделать отдельный материал, чтобы упрочить контакты и заручиться его поддержкой для нашего участия в следующей выставке, которая.

И пока Жанна соображала, как отбрить мальчишку, он ловко развернул ее, и она оказалась лицом к лицу с этим самым «Киану», на бейджике которого было написано: «Проскурин Сергей Львович».

Вблизи он не так походил на знаменитого голливудского персонажа, вернее то походил, то нет. Не походил, когда не улыбался. Но осанка, взгляд, манера держаться сразу выдавали персонажа, который утвержден в этой жизни самим фактом своего существования, невзирая на карьеру, социальное происхождение и прочие параметры успеха, по которым вычисляется «стоимость» человека.

Он вопросительно посмотрел на Жанну и Громова, но тот уже исчез, и Фрониус ничего не оставалось, как выполнить его инструкцию. Представляться ей не потребовалось, бейджик сообщил нужную информацию.

— Вот, — рассмеялась она почти искренне, — велят задавать вам вопросы.

— Кто?

— Наш вице-губернатор в ипостаси своего пресс- секретаря.

— А вам не хочется?

— Не то чтобы не хочется, а я не вижу смысла. Вчера я много разговаривала с вашими помощницами («Наглые хищные девки!») и все, что было нужно, узнала. У вас толковый пресс-релиз, и мне. мне жалко ваше время. К тому же на банкете интервью непродуктивно, вы согласны?

После истории с Эдиком она дала себе слово не иметь дела с блестящими мужчинами. С личностно состоятельными — да, но только не с блестящими. И, как водится, жизнь ей предлагала обратное. И сейчас одна часть Жанны Фроловой била тревогу, приказывая ей спасаться бегством, а другая — тянулась к общению. В какой-то момент они даже повздорили, но победила вторая.

— Хорошо, — улыбнулся Проскурин короткой улыбкой. — Тогда я вам стану задавать вопросы, окей? Вы первый раз на выставке?

— Да, первый, — пытаясь быть раскованной, ответила Жанна.

— И как?

— Ужасно. Гипервпечатления. Освоила лишь маленький кусочек.

Он кивнул и опять улыбнулся:

— Я здесь два месяца, но всего не видел тоже. А жаль — есть просто чудо павильоны: китайская беседка, например.

— Нет, не дошла. Да и Ганновер для меня — фантом. Я первый раз в Германии.

— Ну, это поправимо. Если хотите, то где-то через час, когда я здесь не буду нужен, я мог бы что-то показать.

— Хочу, конечно, — удивилась Жанна, пытаясь сообразить, какое именно свидание ей предлагают — деловое или все же не очень, но пока соображала, Проскурин извинился и отошел к китайцам. Затем еще к какой-то группе, и еще. Жанну окружили японцы, и она с радостью вспомнила свой университетский английский. Говорить с ними было, конечно же, не о чем, но в японском мега-павильоне была представлена вся электроника будущего — из уважения к электронике пришлось говорить.

Потом она очутилась еще в какой-то компании, где вдоволь наслушалась комплиментов, общалась с американцами и бельгийцами и все время краем глаза наблюдала Проскурина, который был здесь, кажется, знаком со всеми и, в отличие от Жанны, совершенно не напрягался. В конце концов, расслабилась и она, разрешив себе не думать ни о чем и просто радоваться жизни хотя бы в этот вечер.

«Просто радоваться» оказалось непросто — среди крупных промышленников, политиков и банкиров на этом балу жизни экономический обозреватель областной газеты, пребывающая в критическом возрасте, безуспешно пыталась отделаться от образа Золушки, которая твердо знает, что карета превратится в тыкву, а кучер — в крысу. Это ноющее чувство она испытывала всегда на подобных мероприятиях и сердилась на себя, что испытывала. Хоть десять шлейфов и корона с бриллиантами, но если ощущать себя обслугой, ничего не выйдет. Вот ведь работает в газете восемь лет, а так и не обзавелась защитным панцирем.

— Идемте? — отыскал ее Проскурин.

— А как они без вас? — засомневалась Жанна.

«Они» ее сейчас заботили меньше всего, но поспешность, с которой она согласилась на предложение едва знакомого человека покинуть банкет, вдруг бросилась ей в глаза и подпортила радость.

— А через час здесь все свернется, не переживайте. Немцы — ранние пташки, практически везде рабочий день стартует в семь ноль-ноль, так что за полночь здесь не гуляют.

— Это что, вставать в шесть утра? Никогда бы не смогла жить в Германии!

— Привыкаешь. Я тоже сова.

Часы показывали всего лишь восемь, и Жанна поразилась тому, как резко опустели дорожки ЭКСПО и захлопнулись все павильоны. Пока они усаживались в ярко- красный «Фольксваген» и медленно выбирались на шоссе, наступили сумерки.

— Не самое лучшее для экскурсии время, — рассмеялся Проскурин. — Но вечерний город даже интереснее.

Это было отчасти правдой. Ганновер, который не слишком блистал архитектурой, немного выигрышнее смотрелся в темноте, задрапированный подсветкой и тенями. Но Проскурин в этих тенях и подсветке был уже совершенно Киану Ривз, и Жанне приходилось прилагать серьезные усилия, чтобы смотреть в другую сторону и задавать уместные вопросы.

Крошечное пустое кафе, куда они завернули, показалось ей настолько ремарковским, что все деловые замечания вдруг стали неуместны, и она сказала:

— Мне кажется, вы здесь скучаете.

— Не люблю представительских дел и длительных командировок, когда ты надолго превращаешься в функцию.

Но радуюсь тому, что в свое время не уехал из страны, хотя планировал.

— В Европу?

— Да, в Европу. Нам все-таки здесь сложно. И чем дольше, тем больше нуждаешься в оставленном контексте.

— Мне кажется, я бы не нуждалась.

— Попробуйте — и убедитесь.

— Я бы ездила, ездила, ездила.

— А я еще в детстве наездился. Отец был дипломатом — мы долго жили в Дании, в Австралии. Ну, мама-то, понятно, не работала, и мы частенько колесили по стране.

— Ух ты, как здорово!

В Жанкиных глазах вспыхнули огоньки и тотчас погасли: два мира — два детства. Ей опять указали на карету- тыкву, и она зачем-то потрогала платье, словно убеждаясь в его реальности.

Заметив ее настроение, Проскурин сменил тему и спросил про газету.

— Газета как газета, — улыбнулась Жанна своей фирменной улыбкой, твердо решив быть загадочной, как сфинкс, и не вываливать на собеседника тонны информации, что, по ее наблюдениям, являлось главной чертой провинциалов. — Большая, ежедневная и ненасытная.

— А это значит, нужно ездить?

— По-разному. Зато есть ощущение жизни, движения. А может быть, иллюзия движения.

— Иллюзии — самое ценное. Если их нет, то конец.

Он отвернулся к окну, выходящему на небольшую круглую площадь, и на несколько мгновений совершенно отключился от разговора, вглядываясь во что-то свое: исчезли и любезность, и улыбка, и Жанна даже испугалась этого ухода.

— Отчего вы не пьете вина? Это я за рулем, а вы — пейте, — вернулся он так же внезапно и вдруг оживился, начал что-то рассказывать.

Какие-то выставочные байки, истории и анекдоты, подслушанные диалоги и картинки из немецкой действительности втянули ее на орбиту чужой, инопланетной жизни и заставили забыть о своей. «Точно солдат в увольнении», — подумала она о Проскурине и о себе, и это было почти правдой. Он общался с ней так, как мог бы общаться со старым московским приятелем-однокашником, и она не знала, радоваться этому или нет. Он даже не смотрел в ее лицо подолгу, не говоря уже о других признаках явной мужской заинтересованности. Да и какая разница? И так понятно, что не свободен.

— .Да, кстати, немцы жутко заинтересовались вашей спелеокамерой — она уже сейчас хит выставки. Приедем к вам зимой за целой партией — покажете мне город?

— Уж лучше загород. А если вы катаетесь на горных лыжах.

— А вы?

— Я — нет.

— Я тоже по-любительски, чуть-чуть.

— Договорились, покатаю.

— Спасибо. Что ж, начнем интервью?

И пока Жанна (на которую эти слова оказали примерно такое же действие, как ведро ледяной воды) лихорадочно перестраивалась на деловой лад, Проскурин начал объяснять концепцию выставки, попутно делая рисунки на салфетке и вдаваясь во всевозможные детали.

В кафе зашла девушка и, заказывая какие-то пустяки, с такой грустью и завистью посмотрела в их сторону, что Жанне захотелось встать и сказать: «Это не то, что вы подумали». Сто тысяч раз она сама оказывалась этой случайной девушкой, лицезреющей эффектную пару как символ чужого личного счастья, в то время как ее счастье опять откладывалось на неопределенное время. Обычно этой картинки хватало, чтобы испортить вечер, а то и весь следующий день, и вот сейчас выяснялось, что как минимум

половина этих пар точно были «фальшивыми», — вот как

они сейчас, — и, следовательно, страдания — напрасными.

***

— .Это все? — дружно спросили мы с Томиной, выслушав рассказ и недоверчиво переглянувшись.

Отчет происходил в редакционном буфете, который мы в последнее время посещали редко, обнаружив у себя отсутствие иммунитета к диковинным сладостям, регулярно заказываемым буфетчицей Антониной. Месяц назад простодушная стокилограммовая Антонина подсадила нас на шоколадные шарики с молочно-ромовой начинкой такого вкуса, что регулярно спускаемые на это дело гонорары уже начали воплощаться в сантиметры наших и без того не безупречных талий. Больше всех убивалась Галка, уверенно приближающаяся к страшному сорок восьмому размеру, да и Жанна никак не могла вернуться в утраченный сорок четвертый. Шариками мы заедали все — от редакторской взбучки и любовных трагедий до вялости общего сюжета нашей журналистской действительности.

— А тут и истории-то не вышло! — возмущалась Жанетта. — «See you later. И спасибо за вечер».

— Он что, совсем не приставал? — расстроилась Галина.

— Совсем.

— Что, ни разу?

Жанка положила в рот сразу два шарика и медленно кивнула.

— А что вы делали?

— Беседовали.

— О чем?

— «О сенокосе, о вине, о псарне, о своей родне».

— О родне — это хорошо, — потянулась я за третьим шариком. — Ты внушила доверие.

— Тогда тем более странно, что не приставал. Стоп! Может, он голубой?

— Не-а. — вздохнула Жанетта. — Их, голубых, я вижу за версту.

— Ну, может, импотент?

— Да не похоже вроде.

— Была волна мужского интереса?

— Не знаю. Может, и была. Нет, Галь, я не могу понять, я что, уже вышла из того возраста, когда женщине предлагают секс в первый вечер? Конечно, я бы отказалась. Но не предложить.

— Мне кажется, что ты здесь ни при чем.

— Мне тоже, — поддержала я Галину. — Может, у него зуб болел или просто хотелось спать? Сама сказала, в шесть утра встает.

— Ну, а потом, потом-то что, на следующий день?

— Потом был самолет, и Громов с Тущенко, от которых я почувствовала та-акую волну мужского интереса, что с горя напилась мартини и проспала до самой посадки.

Глава вторая Без героя

1

Если бы не «городские сумасшедшие», я бы не продержалась в этом Городе так долго. И сейчас не ехала бы на встречу к одной из ярчайших и милейших фигур этого небольшого, но выразительного списка, кто-нибудь из которого всякий раз заявлял о себе в пик моей занятости и требовал немедленной аудиенции. Бросив два незаконченных материала и разбитую поездкой Жанетту, я направлялась к Ларисе Михайловне Гобачевой, невероятное количество лет возглавляющей Дягилевскую гимназию.

По моим наблюдениям, функция у местных «городских сумасшедших» одна — собой и своей деятельностью заполнять дыры в культурном контексте, которые они чувствуют как никто и вырабатывают просто нечеловеческую энергию для их заполнения. Конечно, прежде всего они пытаются занять себя, но так как ко всему, что они делают, применима приставка «гипер», то результата их деятельности обычно хватает на всех — и с лихвой. Гобачевой мы обязаны запатентованным для Города брендом под названием «Сергей Дягилев», имя которого она извлекла из недр советского небытия и водрузила над своей гимназией.

Дело в том, что гимназия располагается в бывшем особняке Дягилевых, проданном с молотка за долги в конце XIX века. Мэтр Дягилев здесь жил аж до шестилетнего возраста, пока семья не перебралась в Петербург, сохранив, однако, имение на юге губернии. Каждому, кого приводят в стены гимназии, Гобачева пристально смотрит в глаза и проникновенно говорит магическую фразу:

— Это был единственный дом Сергея Павловича. Всю дальнейшую жизнь он жил в гостиницах и на съемных квартирах, так что дух его здесь.

Жизнь великого импресарио ей известна лучше, чем была известна ему самому. Посетители, чувствуя это, кивают и озираются в поисках духа, проникаются священным ужасом и начинают захаживать в музей Дягилева, расположенный тут же. В музее, кроме атмосферы, ничего нет, что никого не смущает. Да и разве этого мало? В гимназии давным-давно работают одни фанатки (все остальные не прижились), а дети отдрессированы так, что если их поднять среди ночи, они вам быстро разъяснят, кто шел под номером один в искусстве первой трети двадцатого века.

Неутомимая Лариса отрыла всех ближних и дальних родственников Дягилева, которые сначала пришли в ужас от ее напора, а потом ничего, даже начали приезжать.

Труднее было с начальством. Лет десять власти Города не могли выучить, кто такой С. П. Дягилев, как ни старались. Тогда Гобачева догадалась вцепиться в журналистов. Брала их теплыми, по одному, и каждый был вынужден написать про дягилевскую историю от пяти до семи материалов. У нее ко всем был свой подход, и даже голос для каждого свой: то просителный, то непререкаемо-жесткий, то жалобный, то официальный, а то «домашний», мягкий, доверительный.

Вот и сейчас, когда грядет очередной Дягилевский фестиваль, куда зовут музыкальных звезд не только второго и третьего, но и первого ряда, я понадобилась для того, чтобы поведать миру про очередного потомка великой фамилии.

— Пойдем, я тебе покажу! — поднялась Лариса из своего высоченного допотопного кресла и с несвойственным ее возрасту проворством полетела в актовый зал. — Портрет Нижинского в костюме Фавна. А? Каково? — махнула она рукой на стену в коридоре.

Ее лицо выражало такой острый девический восторг, что ничего, кроме «потрясающе», я выдохнуть не могла.

Напряженные плечи, вывернутые ладонями вперед и зафиксированные в вертикальной плоскости кисти рук, стремительно-капризный поворот головы отдавались гулким эхом одного из самых знаменитых балетов дягилевских сезонов, хореография которого была построена Нижинским на профильных позах из древнегреческой вазописи.

— А вот «Весна священная», ну как?

За те полгода, что я не заходила, здесь появились девять новых репродукций, отобранных, как и всегда, по принципу «настроения», которое не могли разрушить ни шумящие вокруг дети, ни бесконечные культурные мероприятия, резво проводимые педагогическим коллективом, которым Гобачева правила, как Салтычиха.

— Идем в музей, там прохладнее, — приказала Лариса и по привычке начала говорить не о деле, а о том, чем жила в данный момент. — Приснилась матушка и говорит: «Кроме каторжников в кандалах никого не видно».

«Матушкой» Лариса Михайловна называла Елену Ва- лериановну, мачеху Дягилева, оставившую интересные, превосходно написанные воспоминания о семье своего мужа, которая была действительно необыкновенной — по-русски самобытной и европейски образованной одновременно. Прочитав ее книгу «Семейная запись о Дягилевых», я и сама заразилась ностальгией о великом минувшем настолько, что в залах гимназии мне все время мерещились многочисленные Дягилевы, Дягилевы, из года в год устраивающие театрализованные домашние праздники, играющие на всевозможных музыкальных инструментах и говорящие на разных языках.

Фраза про каторжников принадлежит бабке Сергея Дягилева и выражает ее первое впечатление от Города, который она не выносила совершенно, и все время проводила в Петербурге — в отличие от мужа, неожиданно пустившего здесь корни.

— Приснилась матушка. А это не к добру, — опять повторила Лариса. — Который раз замечаю: как скажет она мне про этих каторжников — все, жди беды. Ну, ты, Лиза, помнишь, я рассказывала, как прошлый год здесь чуть пожар не сделался. Вот ладно, я не поленилась, приехала в четыре часа ночи! А позапрошлый год история с подвалом — и тоже матушка явилась. Чего ждать сейчас? Ведь никому нет дела! Никому! Преставлюсь — ничего не будет! Успеть бы памятник поставить.

— Сохрани господь, — прошептала заведующая музеем, до которой донеслась предпоследняя фраза, заставившая ее буквально вжаться в стенку.

— А вечных нет, Марина. Да! И, значит, мы должны работать, не покладая рук и ног. Именно что ног, которыми должны ходить к чиновникам и требовать, что нам положено. А нам положен памятник — ведь стыдно от людей.

— Деятельность гимназии — лучший памятник Дягилеву, — начала было я, но Гобачева перебила меня, глядя куда-то сквозь стену:

— Не дадут денег — вместе с детьми пойду на паперть. — И, как всегда, без паузы продолжила: — Так я о чем хотела, Лиза! Нашли последнего племянника, тот, который от среднего брата, Валентина Павловича. Представляешь, живет в Костроме, полжизни проработал врачом, защитил диссертацию, и представляешь, профессионально занимался музыкой: преподает в музучилище и выступает в симфонических концертах, фаготист. А? Вот что значит порода! Возьми материалы, черкни пару строк. На этой бы недельке. А?

— От этой недели осталось два дня, идет материал о Крутилове.

Лариса знаком приказала подать чай и проговорила «домашним» голосом:

— Читала твои слезы по Крутилову. Что говорить, эффектно. Я понимаю: да, сезон закрыт, лето, не о чем писать. Но, милые мои, в том, что он умер, нет никакой загадки.

— Что вы имеете в виду? Вы знаете, кто это сделал?

Мои глаза выражали такое нетерпеливое изумление, что Лариса печально вздохнула:

— Какая разница: кто, что? Вот почему, зачем?

— И почему?

Гобачева отхлебнула чай, недоверчиво покосившись на печенье, и по-учительски отчеканила:

— Как хореограф он закончился пять лет назад, когда собрал качков со всех спортзалов города и начал стряпать эти «шоу для широкой публики». Для черни.

Я пожала плечами:

— Эксперимент, боковая ветвь творчества.

— В серьезных работах пошли повторы, штампы. Цитаты самого себя. К слову сказать, Дягилев этого боялся больше всего, из суеверного страха изгоняя художников и балетмейстеров, как только те начинали повторяться. Он знал, что делал, Сергей-то Павлович. А Георгий ваш думал: все просто.

— Одно то, что вы сравниваете его с Дягилевым, говорит в пользу Крутилова.

— Куда там сравнивать, о чем ты? Но кое-что, я согласна, было дано и Крутилову. А когда дают, — Лариса театрально возвела руки к потолку в лепнине, — то и спрашивают. Час пробил — и спросили.

— О господи, вас послушать, Лариса Михайловна, — чуть не фыркнула я, — так иных наших художественных руководителей иных академических театров лет тридцать назад следовало ликвидировать по этой же самой причине. А ничего — справляют бенефисы, получают звания.

— Да не путай ты грешное с праведным! — Ее голос зазвенел почти торжественно. — Художественные руководители академических театров — во-первых, образованные люди; во-вторых, они вышли из театральной среды и, в-третьих, прошли театральную школу. Ну, обделил их зачастую Бог талантом, чтоб сидели, не высовывались в своих академических гробницах по семьдесят лет — что с того? С Крутиловым другое. Он выскочка. Но выскочка с врученным божьим даром. За дар и спрашивают. Вот посмотрели и решили отозвать.

На всякий случай, оглядевшись по сторонам, я спросила:

— А Дягилева — тоже отозвали?

— Да. Отозвали. По другой причине.

— И по какой?

— А слишком жирно было бы Европе, если б Сергей Павлович поработал еще. Пусть это переварит, если сможет.

Гобачева завела свою пластинку о русском Серебряном веке, доставшемся пресыщенной Европе, а я подумала о том, что Лариса хорошо выкрутилась, спрятавшись от нашей суетной, да и своей женской жизни в Серебряный век, укрывшись в монастыре под названием «явление Дягилевых». И гори оно все синим пламенем.

Из прохладной сени музея я снова ухнула в уличную жару, которая не спадала даже к вечеру. Под моими сабо плавился асфальт. Сейчас не в этом бы пекле торчать, а оказаться где-нибудь на берегу Чусовой или Сылвы, куда, бывало, возил меня Бакунин.

2

Отчего я осталась здесь так надолго? Оттого, что «поймала стрелу».

То есть я тогда думала, что поймала. На самом деле Город зачем-то решил меня задержать. И сделал это старым проверенным способом, послав мне бесперспективный роман на ровном месте.

Тогда я еще не знала, что главное здесь — прожить один год. Если ты его прожил, то уже никуда не уедешь. А я как раз решила уезжать — посреди так называемой осени, в самом страшном ее месяце — ноябре, когда в тебя буквально вгрызаются бесснежные морозы, и ты чувствуешь себя тем самым каторжником в кандалах, от которых сбежала в Петербург Анна Ивановна Дягилева. Оттого-то именно в ноябре Город по мере сил кишит увеселительными мероприятиями — от премьер академических театров до разнокалиберных корпоративов, чтобы народ как-то перекантовался этот жуткий месяц и вступил в нарядную, снежную и гораздо менее опасную зиму.

.Это был какой-то нудный корпоратив на моей первой работе, где начальство делало вид, что оно с народом, а народ делал вид, что веселился. Начались невразумительные танцы с растрепанными от алкоголя женщинами и комически расслабленными мужчинами, когда все приходит в движение, чтобы закончиться какой-нибудь бессмыслицей, о которой будут говорить еще месяц. Сотовая связь тогда в стране отсутствовала напрочь, и я, проклиная все на свете, безуспешно изобретала способы вызова такси, служба которого была тоже развита не настолько, чтобы машины с шашечками торчали на каждом углу.

Съев три куска неправдоподобно вкусного торта и выпив пол-литра кофе, я уже готовилась выйти в холод и мрак, когда рядом со мной опустился на стул черноволосый мужчина лет сорока, дав волю еле сдерживаемому смеху.

— Павел, — хохотнул он и заглянул мне в лицо. — А вы — Лиза.

— Чему вы радуетесь? — огрызнулась я.

Среднего роста, с покатыми, как у Полины Виардо, плечами, коротковатыми даже для его роста ногами и намечающимися залысинами, он был настолько не в моем вкусе, что я даже не попыталась быть любезной.

— Да-а-а. — сморщил он свой правильный нос (который организовывал лицо, делая его скорее располагающим, чем никаким) и слегка отодвинул свой стул. — Верно говорят о вас в отделе.

— И что же говорят?

— Вам интересно?

— Так, наполовину.

Он опять рассмеялся и выдержал паузу:

— Много мнит об себе, говорят. Вот и сейчас вы смотрите вокруг с оттенком отвращения. А это плохо. Следует владеть собой и не подставляться так откровенно.

Тут он прервал себя на полуслове, вскочил и потащил меня на танцевальный пятачок, где уже топтались штук пять пар под медленную композицию «Скорпионс».

— Прошу вас, Лиза, ну, пожалуйста, это вещь моей молодости, — зашептал он мне прямо в лицо, удивив отсутствием перегара и вообще всяких запахов.

— Не льстите себе. Эта вещь МОЕЙ молодости, которая наступила позже вашей как минимум лет на двенадцать, — опять огрызнулась я, однако подчиняясь его напору. Насчет «подставляться» он был, разумеется, прав. Но меня сбило с толку не это. Отсутствие запахов, неправильных ударений и местного интонирования заставило выделить этого персонажа и даже сильно не капризничать, когда он начал набиваться в провожатые. Дело решила стоящая у крыльца «Волга» — вот отчего он почти никогда не пил, предпочитая комфортную доставку домой алкогольному изменению сознания.

— Три танца — и я отвезу вас, куда только попросите, — рассмеялся он, обнажив ровные белые зубы — да, еще белые ровные зубы! — и напустив на лицо мечтательное выражение.

Было странно, что солидный, как мне тогда казалось, человек прыгал, как ртуть, и кривлялся, как гном. Но в толпе гоголевских персонажей нашего коллектива он выглядел почти как Чацкий на фоне фамусовского общества, и я впервые не томилась от общения.

У него были две дочери-старшеклассницы, постылая жена-библиотекарша, больная теща и старая собака в доме, о чем он меня оповестил сразу — совсем не из расчета, а исключительно из природной болтливости, которая, как ни странно, ему шла.

Как девяносто или сколько там процентов истомившихся в браке особей мужского пола, он давно придумал причину-оправдание периодических измен жене, которая металась между девочками-погодками и больной матерью и, думаю, тихо ненавидела эту семейную жизнь, давно лишившую несчастную женщину полета желаний и приковавшую к одному мужчине. Думаю, она отлично знала обо всех его подвигах, сначала ревновала, а потом не то чтобы привыкла, но стала относиться к мужу как к иногда раздражающему, порой удручающему, но необходимому условию достойного существования близких людей. И если вся эта семейная драма была банальна до последней степени, то личная история Павла Афанасьевича Бакунина все же выделяла его из толпы. Будучи единственным сыном знаменитого на весь Город химика, он отказался продолжать вековую династию, гордость местного университета, и, порвав с родителями в семнадцать лет, проехал всю Европу автостопом, зачем-то пару лет прожил на Кубе, после чего поступил в московский финэк и закончил его с красным дипломом.

И жизнь, как он теперь думает, была бы совсем иной, если бы восемь лет спустя Павел не спохватился и не приехал повидать родителей, не наткнулся бы на свою Машу, с которой учился в одной школе, а через месяц бы она не забеременела.

Бакунин знал испанский и немецкий — нахватался в своих одиссеях, — ко всему относился с вынужденным юмором и, не скрываясь, катался на роликах. Своими эскападами он развлекал и отвлекал меня от грустных мыслей.

Месяца два мы встречались «просто так», и это выражалось в том, что он забирал меня с работы, и мы часа по два болтали в его старой «Волге». Потеряв бдительность, я и мысли не допускала, что таким образом вколачиваю в наши отношения тот самый золотой гвоздь дружбы, на котором так основательно может закрепиться и все остальное. И оно, разумеется, закрепилось.

Как-то я заболела, Павел приехал меня навестить. И наутро мы с изумлением обнаружили, что дружба наша закончилась. Началось нечто другое.

Это была самая глупая, самая ненужная и мешающая мне жить любовь, которая задержала меня здесь на целых два года. Наши отношения, кажется, ни на йоту не изменили партитуру его основной жизни, в которой он действительно много работал, потому что нужно было всех содержать, за каким-то чертом регулярно ходил с друзьями играть в бильярд и все время был ими востребован — то в качестве водителя, то в роли переводчика. Эта жизнь текла по старому, никогда не меняющемуся сценарию — я же оставалась жизнью факультативной, и вообще непонятно, как туда втискивалась.

Это я-то, «много об себе мнящая»!

Было ясно как божий день, что Бакунин, сам того не желая, занял в моей жизни не свое место. То место (где-то в районе грудины), где должна помещаться любовь, у меня так долго пустовало и страдало от пустоты, вдруг заполнилось тем, что подвернулось под руку, и теперь, как я ни пыталась тащить и выцарапывать оттуда это чувство, оно оставалось на месте.

Нет-нет, Бакунин не был кем попало, но не был и моим героем. Виной всему Город, ноябрь, одиночество.

Впрочем, он был отличным товарищем, и, если бы не хроническая нехватка времени, то моя черная дыра под названием «личная жизнь» могла бы заполняться им гораздо дольше. Во враждебном мне Городе он родился и вырос и, как все уроженцы, был его страстным апологетом. Он уверял меня, что если смотреть на Камское море из Малого Турбина (предкрайняя перед Заозерьем точка Города) и сильно не всматриваться в противоположный берег, где Чусовая сливается с Камой, то эта панорама — точь- в-точь Неаполитанский залив. Я сомневалась, и мы ехали проверять — то в это Малое Турбино, то в беренде- ечную Хохловку, и, преодолев уродливую вездесущую промзону — классические декорации для фильмов ужасов, — оказывались в роскошных местах, где синяя Кама рифмовалась с серебристо-желтоватыми скалами, а холмы и возвышенности были правильно-сказочными, как на полотнах старых мастеров.

— Ты понимаешь, — веселился Бакунин, — в каждом приличном городе должны существовать три вещи: трамваи, священные истуканы и классический университет. Вкупе с Камой мы вообще перевыполняем программу.

Я слушала его болтовню, ловила его привычный мягкий хохоток и думала о том, что лет десять-двенадцать назад он вполне бы мог представлять собой то лучшее, что было на местном рынке женихов.

От этого романа я очнулась в конце мая — под воздействием запаха сирени и черемухи, которые, как всегда, возвестили о том, что еще ничего не потеряно, и вручили мне список летних надежд и иллюзий на тему искрометной личной жизни, которая просто обязана сложиться так, как нужно.

Объявив Бакунину о разрыве и накупив умопомрачительное количество коротких юбок, я решила жить по-другому. Отправлялась в историческое место на Верхней Набережной, где, как утверждает легенда, в одна тысяча восемьсот тринадцатом году сидел на скамейке сосланный в Город статс-секретарь Сперанский и каждый вечер с помощью компаса смотрел в направлении Санкт-Петербурга. Скамейки здесь давным-давно повы- корчевывали, но я отыскивала местечко и устраивалась загорать. Неизвестно откуда возникали строчки: На Сенатской снега, снега, Над Казанским дожди, дожди.

Вспоминаю мой Ленинград,

Не вернется — не жди, не жди.

Я пыталась их отогнать, переделать, но слова стояли насмерть, не менялись, не исчезали, и я поняла, что Ленинград, мой Ленинград, и в самом деле больше не вернется, какое-то — кто знает какое — время я для чего-то должна прожить здесь, в Городе.

***

То лето меня, разумеется, обмануло и, наобещав с три короба, быстренько свернуло декорации, заставив разбираться со своими настроениями под непрерывные шорохи совсем не ленинградского, а здешнего острого и ледяного осеннего дождя. Когда было совсем уж невыносимо, я и в самом деле отправлялась к священным истуканам под названием «деревянные боги». Случайно обнаруженные на чердаках заброшенных коми-пермяцких деревень в начале двадцатого века, они представляли собой странный сплав языческого и христианского в наивном искусстве. Я шла пешком по Камскому проспекту, поднималась под купол бывшего кафедрального собора и подолгу смотрела в их строгие лики. Но боги, любовно вырезанные не знающими цивилизации язычниками под влиянием христианских миссионеров сто-двести лет назад, ничем не могли мне помочь.

После этого мы еще пытались раз-другой кое-что возвратить, но уже стало совершенно ясно, что подобные возвраты вытянут из меня все жилы, Я поменяла работу и поменяла жизнь. Мы еще изредка созванивались и разговаривали о всякой чепухе. Больше того, между нами установилась странная телепатическая связь, которая выражалась в том, что Павел набирал мой номер строго вслед за тем, как я успевала о нем подумать.

Вот и сейчас, выходя от Гобачевой и вспомнив о наших с ним поездках на тихие речки, я услышала в телефоне все тот же смеющийся голос:

— Есть дело. Может, встретимся?

Виделись мы, однако, редко. Чувствуя «вину» за потраченные мной на него «лучшие годы», он время от времени подкидывал темы, на которые без него я никогда бы не вышла. Было очевидно, что в нем умер профессиональный репортер, но таки умер — или сам он его прикончил с привычным легким смешком, — потому что в банке, где Павел работал, платили несоизмеримо больше, чем в любой из редакций. Чтобы добро не пропадало, Бакунин предлагал его мне, а я уже решала, писать или не писать.

Но обычно он передавал информацию по телефону, и предложение встретиться меня удивило.

«Отчего бы нет?» — подумала я, на всякий случай оглядев в уличной витрине свои голубые бриджи и белую майку. На загорелом теле эти простые, но броские вещички смотрелись эффектно, и, уверенная в своей неуязвимости, я сказала:

— Давай.

Подхватив меня возле оперного сквера и продемонстрировав новый «Хёндай» (который, видимо, компенсировал углубившиеся залысины и наметившееся брюшко), он свернул в первый попавшийся «карман» на дороге и достал из сумки кинокамеру. Нетерпеливо покопавшись в кнопках и настроив нужный режим, Бакунин сунул мне под нос экран и с видом победителя велел смотреть. Звук был нечленораздельным, изображение мигало и прыгало, но можно было разглядеть, что это стандартный городской двор-колодец и резвящаяся в нем компания молодежи.

Посмотрев этот бред три минуты, я непонимающе взглянула на Бакунина, но он знаком попросил не отвлекаться. Некоторое время картинка не менялась, затем камера вдруг нацелилась на подъезд противоположного дома. Оттуда вышла женщина и, ускоряя шаг, скрылась в арке.

— Ну? — еле дождался Бакунин.

— Что? — не поняла я.

Он забрал камеру, перемотал пленку и, увеличив изображение, опять велел разглядывать женщину из подъезда.

— Посмотри же! Совсем не узнаешь?

— Походка балетная. Погоди-ка. Людмила Стрельцова. Ну и что?

— Дату в углу посмотри.

— Ну, пятнадцатое июля.

— Время?

— Девятнадцать ноль пять.

— Ты что, не знаешь этот двор и этот дом?

— Обычный двор, стандартная хрущевка.

Бакунин сделал гримасу и попытался отвернуться, дернувшись всем телом:

— Так. Кто из нас двоих работает в газете? Здесь, между прочим, жил Крутилов. Ты что, у него не была никогда?

— Мы встречались только в театре.

— В этот день его убили после восемнадцати часов! И я это знаю из твоей статьи.

— Ну да, пятнадцатого, точно. Откуда пленка?

— Девчонки мои наснимали с балкона. Ходили к однокурснице на день рождения, и я их забирал оттуда. Почти при нас приехала милиция, и выносили труп. Погоди, там есть еще одна героиня.

Павел опять отмотал пленку, и я увидела ту же картинку, только вместо Стрельцовой шла Маринович, а в углу экрана уже стояло 19.55.

— Действительно, немая сцена.

— Да уж.

— И как ты только разглядел?

— Да эти курицы снимали и все сломали, вчера чинил полночи, дай, думаю, проверю всю кассету. А тут такое вот кино.

— Откуда, кстати, знаешь Маринович?

— Клиентка банка, но это секрет. Несколько раз приезжала с Крутиловым. В боа из страусиных перьев.

— Показывал кому-нибудь?

— Когда?! Конечно, видно плохо, но ты бы все равно не поняла, напросись я к тебе с этим в гости под предлогом просмотра на телеке?

— Поехали, здесь очень плохо видно.

Просмотр на большом экране все подтвердил, после чего мы пили чай в полном замешательстве, потому что теперь нужно было что-то решать.

— По идее бы надо в милицию, — усмехнулся Бакунин, старательно отводя взгляд от моих плеч. — Но ты будешь против, конечно.

— Сначала я встречусь с Людмилой. Расследования — это не мое, но встретиться необходимо. Осложним человеку жизнь, а, может быть, она ходила вовсе не к нему.

— И Маринович тоже не к нему. К соседу!

Махнув рукой, Бакунин сказал, что согласен сидеть со мной за недоносительство и поэтому пленку с камерой оставляет мне на неделю: завтра он едет в Москву и больше об этом не думает.

3

Сказать, что Галка Томина серьезно отнеслась к свадьбе брата своего бойфренда, — не сказать ничего. Поставив себе цель вернуться в сорок шестой размер и достигнув оной путем прекращения походов в редакционный буфет, она отправилась к стилисту, где в муках родился лирический образ «подружки невесты», призванный нужным образом воздействовать на нужного мужчину.

— Понимаете, ваш наряд должен говорить вместо вас, — в сотый раз повторял стилист, помогая Галине облачиться в длинное, декольтированное, цвета темного золота платье, к которому полагалась еще и диадема с вуалью, ниспадающей на плечи и переходящей в складки на спине. Платье под названием «Нефертити» логичнее бы смотрелось где-нибудь на показе Haute Couture, так что Галка, собираясь в ЗАГС, мечтала лишь об одном — не затмить невесту. В последний момент она даже решила заменить эту роскошь на черно-белый костюмчик в горошек, но мы с Фрониус, поднятые по тревоге, отстояли «Нефертити» и от греха подальше забрали костюмчик.

Объяснив нам, что свадьба — мероприятие карнавальное, Томина нацепила на затылок своей коротко стриженой головы хвост-шиньон, что добавило ей не только роста, но и лиризма. Впрочем, подлинный, натуральный лиризм был в ней всегда, являясь одним из генеральных женских достоинств. А если учесть, что в Галке присутствовали и другие — веселый нрав, доброта и здравый смысл (в Жанне не было доброты, а во мне — веселья), — то можно было обойтись и без красоты. И она, собственно, обходилась. Правда, иногда в ней вдруг что-то зажигалось, начинало сиять и пульсировать, и этот внутренний огонь менял ее до неузнаваемости, донося до окружающих тот образ, который в себе носила и видела лишь она. Стоя перед маминым старым трюмо в золотом платье, она ощущала это свечение.

Галя Томин любила свадьбы. Как человек, посетивший их в количестве девятнадцати штук, она знала: люди на этих мероприятиях меняются, с них спадают маски, и они — хотят того или нет — начинают вести бессознательный диалог с тем, что в них есть самого-самого лучшего. И всякий раз, когда кого-то в ее присутствии опять объявляли мужем и женой, ей отчаянно хотелось верить, что именно этот брак и есть тот самый, истинный, навек заключенный на небесах.

Заехавший за Галиной Аркадий на секунду остолбенел, но потом рассмеялся, подтвердив ее худшие опасения по поводу возможного затмения невесты. И в самом деле, платье подействовало мгновенно: непробиваемый Гутников не только приобнял Галку в прихожей на глазах ее изумленных родителей (чего не делал ни за что и никогда, содрогаясь не столько от последствий мизансцены, сколько от ее пошлости), но даже завел пространный диалог с потенциальной тещей на тему безобразия городских дорог. Нарочно замешкавшись в дальней комнате (пусть будущие родственники привыкают друг к другу), Томина вышла и обомлела, обнаружив своего пугливого кавалера в компании с папой перед каким-то догорающим футбольным матчем в прямой трансляции.

«Боже ты мой, — подумала она тогда, — счастье — это так просто, если ничего не выдумывать и не громоздить никаких терниев».

О том, что в их союзе «выдумывала» она, а «громоздил» Аркадий, Галина мгновенно забыла. (Зато мы не преминули ей напомнить, когда потом она нам это излагала.)

Вышли из квартиры и столкнулись с соседкой напротив, которая взглянула так, точно это у них сегодня свадьба, и Томина, не раздумывая, улыбнулась победной улыбкой. Когда, наконец, добрались до машины, весь подъезд уже находился в первом ряду партера — свисал с балконов, а те, кто не успел, прильнули к окнам. Гутников смотрел на Галину с удовольствием обладателя и, держа одну руку на руле, другую по-хозяйски положил на ее колено:

— Ужасно соскучился. Может, к черту ее, эту свадьбу?

И жест, и фраза были, в общем, стандартны, но сейчас в них чувствовалось столько нежности, что, смутившись, Томина приказала следить за дорогой. Вернее, это приказало золотое платье — сегодня парадом командовало оно, все остальные подчинялись.

Как все потенциальные невесты, Галка с трепетом относилась к ЗАГСам. Но на этот раз никакого ЗАГСа не было и в помине: в виде особого шика регистрация проходила на сцене театра драмы, где совсем недавно стоял гроб с телом Крутилова. Сейчас здесь на заднике красовался дворец, а сама сцена была украшена «мраморными» колоннами, оставшимися от трагедии Софокла «Царь Эдип», и увитыми зеленью лесенками — от комедии Бернарда Шоу «Пигмалион». Гости в количестве ста пятидесяти человек сидели в партере и ложах. В ближайшей к сцене ложе оказались и Галина с Аркадием, и теперь Галке казалось, что все взоры обращены на них. Отчасти так оно и было: Гутников не баловал родню знакомством со своими подругами, и теперь женская половина бесцеремонно разглядывала и Томину, и ее «Нефертити».

Галка твердо решила держать хвост пистолетом и вообще быть как Татьяна в финале романа «Евгений Онегин»: не суетиться, не молчать, не трещать без умолку, главное — не зависеть. Но сейчас, когда ее откровенно сканировали десятка три женских глаз, она от смущения начала беспрерывно хлопать ресницами и, — ужас!- поправлять свои бретельки. Какая-то девица, оказавшись впоследствии отдаленной кузиной, с азартом влетела в их ложу и, прокричав «Я — Кира!», совершенно смутила Томину тем, что уставилась на ее искусственный хвост. К счастью, это длилось недолго — в кулисе мелькнула невеста и сразу переключила внимание на себя.

То, что фейс-контроль пройден успешно, Галка поняла по лаконичным улыбкам, за которыми не последовало шушуканья. Можно было немного расслабиться.

Возблагодарив нас с Жанеттой за насилие над костюмчиком, в котором бы она здесь выглядела, как горничная в салоне Анны Павловны Шерер, Томина тоже погрузилась в созерцание публики, местами показавшейся ей знакомой. Приглядевшись внимательнее, она обнаружила пять-шесть не сходящих с экранов политиков, трех депутатов, вице-мэра, двух ректоров, главного врача самой главной больницы и других представителей местной знати. Началась церемония, которую вел знакомый Галке с детства актер, переигравший всех героев-любовников и не собирающийся переходить на возрастные роли папенек и дядюшек.

— Какая-то светская хроника. Это что, ваши родственники? — обернулась она к Аркадию.

Взяв ее за руку, — свет погас, опасаться пока было нечего, — он шепнул ей в самое ухо:

— Ну, в какой-то степени да. Тебе нравятся?

Вопрос о том, нравятся ли ей его родственники, поверг Галину в сладостное возбуждение, но, выразительно кивнув, она взяла себя в руки:

— И кто есть кто?

Аркадий снова положил ей руку на колено:

— Этот мой братец, который жених, хирург-косметолог. Последние пять лет трудится в Ё-бурге, и почти все гости здесь — его клиенты.

Галина не поверила:

— Все-все?

— Все-все. Плюс жены, тещи и любовницы.

Пока Томина размышляла, хорошо это или плохо — иметь в мужьях хирурга-косметолога, — молодых, как говаривали в старину, окрутили, и вокруг них поплыли в вальсе несколько бальных пар. После вальса было па- де-де из третьего акта «Лебединого озера», а после «Лебединого» — фрагмент мюзикла Рыбникова «Юнона и Авось», где «ты меня никогда не забудешь». Галке показалось, что от Гутникова пошли пульсирующие волны — и действительно, вместо того чтобы смотреть на сцену и проникаться пафосом момента, он был загипнотизирован ее профилем, тогда как Томина всю жизнь была убеждена, что ее сильная сторона — как раз анфас, но никак не профиль.

Погладив Аркадия по щеке, Галина еле заметным движением повернула его голову в направлении сцены, но там все уже кончилось. Прослезившейся и проголодавшейся публике предложили покинуть зал и занять места в свадебном поезде, состоявшем из неимоверного числа конных экипажей. Экипажи торопились в ресторан «Демидов», благо он находился через дорогу.

В ресторане Томина обнаружила группу «Блестящие» и певицу Валерию, которые вместе с устрицами и поросенком с хреном были призваны обеспечить пятизвездочный статус мероприятия, чтобы уж ни у кого не осталось сомнений. Тут-то и поджидала ее вожделенная чета папы и мамы Гутниковых. Здороваясь с мамой, Галка, журналист по социалке, сразу поняла, кто тут хозяин в доме. Прямая, эффектная, с безупречной фигурой мамаша, владелица магазинчика каких-то дамских штучек, чуть дольше необходимого задержалась взглядом на Галине и произнесла поставленным голосом, не сдержав превосходства:

— Ирина Петровна.

Папа, преподаватель лицея (по-русски говоря, профтехучилища), — он был одного роста с мамой, но казался значительно мельче, — разулыбался, наклонился к ручке:

— Очень рад, очень рад.

— Я тоже очень, очень рада, — благодарно взглянула на него побледневшая Галка и на полшага отодвинулась от Аркадия.

— Да вы просто красавица, — заметила этот шаг в сторону мама и немного смягчилась. — Как-нибудь поболтаем, Галина.

Решив, что первое знакомство прошло на твердую четверку (мамаша насторожилась, зато папа расцвел), Галка приказала себе больше не думать об этом и хотя бы часть вечера пожить для себя. Видимо, звезды сегодня светили как нужно, и за столом, куда их посадили, Томи- на усмотрела двух старых знакомых — директора школы с экспериментальной программой и завкафедрой мединститута, о которых она когда-то писала весьма приятные вещи. Приятные вещи принципиальная Галя выдавала далеко не всегда, так что она сто раз возблагодарила Бога, что ее усадили не с вице-мэром и не с самым главным врачом самой главной больницы, которых она на страницах родной газеты как раз требовала прогнать взашей.

Директор и завкафедрой оказались людьми благодарными и, сами того не подозревая, весь вечер лили воду на Галкину мельницу, воспевая ее достоинства и таланты. Томина набирала очки.

***

— Ну?! — терзали мы счастливую и оттого ничего не соображающую Галку за утренним чаем. — Что потом?

— Потом Аркадий сказал, что мужчины в их семье женятся только один раз.

— Тебе сказал? — уточнила Жанетта.

— Нет, когда поздравлял молодых.

— М-м-м! Значит, все-таки женятся? Уже легче. А кто, кстати, эта жена брата-косметолога?

— Студентка юрфака, моложе его на пятнадцать лет.

— Н-да, понятно, — расстроилась Жанка.

— А Аркадий сказал, что только под расстрелом бы женился на двадцатилетней!

— Когда сказал? Когда поздравлял?!

— Нет, когда мы домой возвращались.

— Так. И что?

— Жан, ну, что? Ничего. Все выходные, извините, провели в постели — даже ужин заказывали с доставкой. Из «Иль Салотто», между прочим!

4

Я стою на краю крыши оперного театра и совершенно не боюсь разверзнувшейся у моих ног пропасти. Где-то далеко внизу расположилась аккуратно разбитая на квадраты в тусклых ночных фонарях площадь, окруженная садом. Кажется, стоит сделать шаг вниз, и я протяжно, как при замедленной съемке, спланирую в ее гладкое лоно, и полы моего длинного, сложно устроенного плаща будут развеваться и тихо трепетать. Но вниз не хочется. Гораздо интереснее оставаться здесь, в эпицентре ясной июльской ночи, освещаемой оранжевой луной, лежащей на одном из недавно отстроенных небоскребов.

Странно: эта якобы крыша совсем не похожа на крышу. Покрытая белым и розовым мрамором, увенчанная по углам причудливыми башнями и массивным фонтаном в центре, она напоминает богатый венецианский дворик для прогулок. Фонтан, конечно, не действует, но все остальное не только не имеет явных следов разрушения, но кажется довольно ухоженным; в больших белых чашах устроены клумбы, по периметру стоят скульптуры.

Я не удивилась, не испугалась, не шелохнулась, когда на противоположном конце этой тщательно декорированной площадки возникла мужская фигура — и тоже в плаще, несмотря на жару и безветрие. Некоторое время она была неподвижна, как статуя, и мы стояли симметрично, по диагонали, каждый в своем углу, будто противники в шахматной партии. Было напряжение, но противостояния — не было; что-то такое нас связывало, и мы издали всматривались друг в друга и словно даже разговаривали, не произнося ни слова, непонятно о чем. Затем он сделал несколько шагов ко мне и сказал — я услышала это:

— Ты должна меня узнать. Это важно.

А я всматриваюсь — ни одной знакомой черты.

Поворачиваюсь, чтобы уйти, а он опять и даже чуть не в крик:

— Ну, посмотри же! Запомни!

Встав так, чтобы луна светила ему прямо в лицо, он снял капюшон плаща, чтобы я могла его видеть. Худощавый, высокий. Глубоко посаженные глаза, нос с горбинкой.

Прошло секунд десять. Луна зашла за тучу, и все погрузилось в кромешную тьму, а когда лунный диск появился опять, крыша-площадка была совершенно пуста. Ни фонтана, ни цветов, ни незнакомца.

.И проснулась я так, будто упала. Не знаю уж, с крыши или нет, но первой моей мыслью было бежать в оперный и подняться наверх. Теоретически это было возможно — я приятельствовала с завтруппой, — но тут же вспомнила весь сон, и декорации отошли на задний план. Впечатление, которое оставил этот странный сюжет, было настолько сильным, что держало меня в напряженном волнении весь день — и когда я строчила срочные информашки в номер, и когда на автомате правила присланные собкорами материалы, и когда вместе со всеми сидела в кабинете редактора на летучке и даже что-то деловито обсуждала. Это было не просто волнение. Отключившись от текучки и несколько раз прокрутив увиденное, я разложила свое состояние на вкрадчивую тревогу и все усиливающуюся печаль. Там, во сне, меня что-то связывало с этим человеком, и, проснувшись, я ощутила пустоту. Человек, которого мне показали, не был похож ни на одного моего знакомого, я с ним никогда не встречалась. Выходит, должна была встретиться?

Зная, как быстро тают, улетают, растворяются при свете дня даже самые пронзительные, самые яркие сны, я записала его в свой блокнот, а потом, чуть подумав, позвонила одному знакомому молодому художнику со странным псевдонимом «Фикус» и спросила, может ли он набросать портрет с моих слов. Парень — он бросил в том году Городскую академию живописи и собирался в питерскую «Муху», — сказал:

— Нет проблем.

Изрядно сомневаясь в успехе предприятия, я поехала на другой конец города. И так торопилась, что легко отложила и материал про дягилевского племянника, и встречу с Людмилой Стрельцовой. Я вспоминала то, что видела, рассказывала, уточняла, а Фикус старательно составлял «фоторобот». Часа через два с листа форматом А-3 на меня смотрело лицо, настолько напоминающее облик незнакомца из сна, что я не могла оторвать от него глаз.

— Все так и есть, — прошептала я, — за исключением деталей. Нет, не могу понять. Как будто что-то лишнее. Или наоборот.

Краем глаза взглянув в телевизор, по которому без звука шел фильм «Три мушкетера», я вскрикнула неожиданно для себя:

— Волосы! У него были длиннее волосы!

— До пояса? — невозмутимо поинтересовался Фикус.

— Да нет же, как у мушкетеров, смотри, почти по скулы.

Фикус удлинил волосы, и на секунду я перестала дышать: это был он, незнакомец из сна.

В порыве я тут же рассказала ему всю историю, и, к моему изумлению, он отнесся к ней очень серьезно:

— Совершенно очевидно, — объяснил он мне, — что тебе показали человека из будущего. Чтобы ты его запомнила и узнала, если встретишь. Должно быть, судьбоносный человек.

— А почему он одет так странно? Несовременно как- то, — опять заволновалась я.

— Ну, я не знаю. Может, он актер и играет в шекспировской пьесе?

— Нет в Городе постановок по Шекспиру.

— Другие спектакли есть. Проверь.

— Вот ты сказал «из будущего». А из какого — ближнего, далекого?

— Я тебе Ванга? Нострадамус? Но вообще-то есть теория, по которой все времена текут параллельно, так что близкое ли, далекое — не поймешь. Опять же это будущее многовариантно, с ним никогда ничего не понятно. Но ты смотри по сторонам на всякий случай. И вообще закажи этот сон. ну, повторно.

— Повторно — это как?

— Да очень просто. Задаешь себе на ночь вопрос. Например: кто этот человек? И во сне получаешь ответ. Моя соседка всю дорогу этим пользуется, ей даже номера ее экзаменационных билетов сообщают во сне.

Портрет, нарисованный Фикусом, его слова — все это сняло с моей души непонятный и неоправданный груз. Дома

я спрятала рисунок в стол, чтобы не маячил перед глазами,

но время от времени все же решила на него посматривать.

***

Как ни заказывала я по совету Фикуса повторный сон с вопросом, ответа мне в эту ночь не последовало. Более- менее успокоившись, я поехала к Людмиле Стрельцовой, которая с некоторым удивлением назначила мне встречу в кафе. Мы были едва знакомы, повода писать о ней у меня никогда не было — она давно не танцевала, оставаясь в тени, как все педагоги-репетиторы крутиловской труппы. Но я симпатизировала Людмиле и сочувствовала: она кругом была «бывшая» — и жена, и танцовщица, а бывшим всегда очень сложно.

— Вы отличную написали статью, — сказала она вместо «здравствуйте», демонстрируя мне усталое, без всяких следов косметики лицо и неправдоподобно прямую спину.

— Последнюю? — уточнила я.

— Нет, предпоследнюю. Я говорю про рецензию. Вы обозначили то, до чего он добрался в своих постановках. Ведь он и сам не знал, он только чувствовал и шел по наитию. Я прочитала и сказала: можно умирать.

Она достала сигарету, закурила, покачала ногой, и в каждом ее движении было столько безразличия и усталости, что я невольно вздрогнула и отодвинулась вместе со стулом.

Не зная, как начать, я достала бакунинскую камеру и прокрутила Стрельцовой пленку.

— Откуда у вас эти кадры? — спросила она, помолчав, и по тону я поняла, что следователю об этом визите ничего неизвестно.

— Случайно отсняли знакомые. И теперь я не знаю, что делать.

Раскурив от первой сигареты вторую, Стрельцова отвернулась к окну и тихо проговорила:

— Никакой встречи у нас не планировалось. Последние два года мы практически не общались, то есть общались как коллеги, на работе. И вдруг Георгий мне звонит, просит срочно приехать. Я удивилась, но поехала. Он усадил меня в кресло и с порога начал рассказывать о спектакле, который придумал накануне ночью, и теперь ему было нужно, чтобы его выслушали. Когда он кому-то подробно объяснял едва родившиеся идеи, он сразу видел все их минусы и плюсы. Конечно, я была поражена: последние семь лет его слушает только одна Маринович. Когда-то слушала я, но это было настолько давно, что забылось. Но позвал он меня не поэтому.

Людмила помолчала. Потом встряхнула причудливо остриженной головой и с отвращением затушила наполовину выкуренную сигарету:

— Он позвал меня, чтобы задать вопрос, по-видимому, мучивший его в последнее время. Вопрос звучал так: «Ты считаешь, что я тебя предал?»

— Он имел в виду ваш развод?

— Нет, не только развод. Понимаете. Георгий был зажатым романтичным мальчиком, когда мы познакомились. Я старше Гоши на два года и уже училась на втором курсе, когда он только поступил на наше отделение хореографии. Но даже тогда, при всей своей закомплексованности, он был таким своеобразным, ярким, — натуральным, что ли, — что не отличить его было нельзя. На первом же факультетском вечере он подошел ко мне, взял за руку и больше не отпускал. Сначала это было просто любопытно, как любопытен всякий сгусток энергии, фонтанирующий идеями и обладающий гигантской силой притяжения. А потом я влюбилась. И больше уже не помню себя в одиночестве: мы жили вместе, спали вместе, ели вместе, вместе учились. У него обнаружились такие пробелы в программе средней школы! Так что по всем общеобразовательным предметам я училась вместо него. Вместе бежали в танцкласс, из которого готовы были не выходить сутками. Все ночи напролет мы то смеялись, то спорили, и однажды он сказал: «Когда я ехал в Город, у меня было две мечты: встретить любовь и выбрать судьбу. И как же все быстро случилось!» Тогда родился его «Импульс», мы станцевали «Звезду и смерть Хоакина Мурьеты», стали знаменитыми в студенческих кругах, и в Городе тоже. Было полное ощущение собственной силы, ощущение будущего. Он еще учился, а мечтал о собственном театре! И вот тогда, в одну из наших бессонных ночей, мы пообещали: создать Театр Георгия Крутилова и никогда не предавать друг друга. Что бы ни случилось.

Она вздохнула, спросила стакан минералки и отрешенно замолчала.

— Он сильно изменился с той поры?

— Очень сильно. С каждым годом я чувствовала, что он не то чтобы отходит от меня, а что ему требуется гораздо больше его личного, собственного пространства. А тут родился Женька, и мне просто нечеловеческими усилиями удавалось оставаться на сцене. Ребенок болел, бабушек рядом не было, так и вырос за кулисами на руках у ребят.

— Сколько вы были вместе?

— Десять. Десять лет. А потом. Я недавно перечитывала «Курсив мой» Нины Берберовой — в том месте, где о разрыве с Ходасевичем, и была потрясена аналогичной нашей с Гошей ситуацией. Только я была на месте Ходасевича, а Георгий — на месте Берберовой. Не берусь повторить точь-в-точь, но где-то примерно так. Что- то медленно, едва заметно, начало изнашиваться, сквозить — сначала во мне, вокруг меня, между ним и мною. То, что было согласием, начало оборачиваться привычкой соглашаться, нежеланием спорить. То, что служило утешением, облегчением, постепенно стало безразличным, механическим. Я портилась сама и портила все вокруг себя. Начала опасаться, что испорчу наше с ним общее, а общего уже не было. Именно, общего не было. А для того, чтобы Гоша мог двигаться дальше, ему просто необходимо было личное пространство. Одиночество, свобода. Понятно я говорю?

— Более чем, — кивнула я, поражаясь образованности Стрельцовой и тому факту, что танцовщица вообще может быть образованной.

— Немотивированные ссоры, неадекватные поступки, невразумительные объяснения. В общем, мы решили на время разъехаться, и буквально через неделю я почувствовала, нет — увидела, что у него снова выросли крылья. Это поставило точку в наших отношениях.

— А вы?

— А я умирала. Не знала, как жить. Хотела уйти из театра и склеить себя по частям, склеить заново — он силой удержал меня от этого. Ради меня, разумеется. Танцевать я могла только в его труппе, а танцевать оставалось чуть- чуть, года три.

— То есть, значит, не бросил же, не предал?

— Я не знаю. Не знаю. Не хотел предавать, это точно.

Стрельцова опять достала сигарету и, не зажигая, играла ею, переворачивая и постукивая о стол то одним концом, то другим:

— Человеку ведь далеко не всегда дано принимать решения, даже относительно собственной судьбы. Принимает решения жизнь, и то, что ему потребовалась свобода от меня, было условием этой жизни. Он ушел не к кому- то, а к себе. Но если бы он ушел к кому-то, мне было бы, возможно, легче. С момента нашей первой встречи он проделал такой путь, что невозможно сравнивать «того» и «этого» Крутилова. Удивительно, что он вообще заговорил на эту тему.

— Почему же вы все-таки ушли из театра?

— Как ни странно, по той же причине. Я долго танцевала, долго была педагогом, нужным винтиком дорогого для меня детища. Которое на самом деле не было моим. Захотелось вернуться к себе, и, значит, тоже потребовалось одиночество.

— А я считала, из-за Маринович.

— Ну, Маринович — внешняя причина.

— Это правда, что она была вторым человеком в театре?

— Скажем так: хотела бы им быть. И в какой-то мере ей это удавалось. Как человек с университетским образованием, человек невероятной начитанности, а, главное, человек с культурным кодом, что, конечно, плохо вяжется с ее вульгарностью и вечными интригами, она имела фантастическое влияние на Георгия, человека без подобного культурного кода, надлежащего образования и многого другого. Не понимаю, как они нашли друг друга, но то, что они были друг другу необходимы, — совершенно точно. Георгий выдавал свои потрясающие работы — как она говорила, хореографические послания, — но никогда двух слов не мог сказать о том, что ставит. Маринович смотрела и объясняла, что он делает, — ему же самому, танцовщикам и зрителям. Пожалуй, должность завлита в крутилов- ском театре — единственное место, где она вообще могла бы работать.

— Почему же?

— Ну, везде-то ведь нужно работать, причем работать от и до, а не только лишь фонтанировать мыслю. У нее, правда, есть оправдание: она всерьез считала Гошу гением и служила ему, как могла.

— Вы сказали: интриги.

— В театре оставался тот, кто мог работать с Маринович. И с Гошей оставался тот, кого «допускала» она. За очень редким исключением.

— У них был роман?

— Не смешите. Но были жалкие попытки уверить всех, что да, роман. Чисто женские штучки.

— Вернемся к тому разговору. пятнадцатого.

— Да странный был какой-то разговор. Не добившись от меня никакого ответа на тему предательства, он вручил мне три тысячи долларов, чтобы я «отдохнула, как люди», и обещал купить квартиру Женьке.

— Откупался.

— Похоже, что так.

— А потом?

— Я ушла, торопилась на дачу. А он, мне показалось, ждал кого-то.

Глава третья

Праздник, который всегда с другими

1

Дверь отдела новостей распахнулась, и по очереди явились две невообразимых размеров корзины: одна с цветами, другая — с фруктами. Два молодых человека, молчаливо водрузившие их на стол, синхронно кивнули и удалились, пятясь, словно японские гейши.

— Постойте, вы к кому?! — кинулась в коридор Жанка, но было поздно: двери лифта уже поглотили посланцев.

Мы с изумлением смотрели друг на друга.

— Может, записка какая. — начала было я, а Жанна, деловито осмотрев первую корзину, уже вытащила открытку и прочитала: — «Жанне Фрониус, самой очаровательной девушке “Городских ведомостей”. Анзор Геворкян».

Достав другую из корзины с фруктами и пробежав ее глазами, протянула мне. Вторая открытка гласила, что вышеупомянутый Анзор приглашает нашу Жанетту в недавно открывшийся ресторан «Живаго» «для приятной беседы».

— Кто это? — не сразу обрела я дар речи.

— Директор сети магазинов «Кокос». Ну, помнишь, приезжал на юбилей редактора, но только с десятью корзинами.

— Вы знакомы?

— Знакомы. Чуть-чуть. Как-то делала «репортаж, пришлось брать его комментарий. Интеллигентный дядька, без акцента и без живота. Живет здесь лет тридцать или больше.

— Старый?

— Да нет. Лет сорок восемь — пятьдесят. У меня вообще- то завтра встреча назначена. Ты в этом «Живаго» была?

— Я — нет. Но молва утверждает, что там две достопримечательности — искусственные деревья и искусственно вздернутые цены. Да, еще варьете и стриптиз.

— И как он?

— Ничего.

Через час, в течение которого мы втроем так и не смогли прикончить эту прорву фруктов, раздался звонок, и Ан- зор Геворкян осведомился, принято ли его предложение.

— Да, конечно, — проворковала Жанетта. — Только видите ли, Анзор Венедиктович, я вас так мало знаю, что могу прийти только с подругой. С подругами. Не против? Очень хорошо. Ну, значит, завтра в шесть.

К этому трюку — десанту подруг — Фрониус прибегала всякий раз, когда отказывать впрямую было неудобно, а причин для согласия не находилось. Обычно нацеленный на свидание кавалер после такого ответа а) терялся, б) оскорблялся, в) исчезал. Раз или два идущие в нагрузку подруги, то есть мы с Томиной, все-таки принимались, но кастрированный таким способом вечер можно было сдавать в утиль.

— Жан, это неудобно, — запротестовала Галка.

— Да, неудобно, и что? Ты была на стриптизе?

Загрузка...