И СЕГОДНЯ, И ЗАВТРА… Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Уже несколько недель, как окрестные поля освободились от снега. Промерзшая до корней деревьев почва тоже отошла, оттаяла. На дне канав и колдобин, там, куда не дотягивались солнечные лучи, еще стояла густая липкая грязь, и колеса телег, начавших свой привычный весенний путь с хуторов в село и обратно, то и дело вязли в ней по самую ступицу. Однако веселое солнце уже вовсю румянило пригорки, а теплый ветер с юга подсушивал корку земли. Да, это была уже весна, настоящая и неповторимая. И хотя ничто, казалось, не изменилось в раз и навсегда заведенном порядке вещей — крайние домишки все так же, как три недели или четыре месяца назад, жались друг к другу, робко прильнув к земле, все так же уныло свисали на покосившихся заборах отставшие доски, уцелевшие от огня печек, а иссохшие в солончаковой почве чахлые придорожные деревца, как унылая цепь солдат, все так же сутулились перед окнами, смотревшими на дорогу, — однако все здесь как-то вдруг, будто за одну только ночь, стало другим, новым, непохожим. По утрам уже горячие лучи солнца поднимали над сырыми полями легкий туман, и в его полупрозрачной белесой пелене вещи и предметы странно меняли свои очертания, казались другими. Дома и деревья будто увеличивались в размерах и тянулись вверх, к небу, как бы расправляя затекшие спины, а хуторки вокруг села, казалось, приковыляли на своих коротеньких кривых ногах поближе к околице, чтобы посудачить с земляками на дружеской весенней посиделке. Даже подгнившие, выщербленные плетни и изгороди, зиявшие дырами, как беззубыми ртами, и разметанные в непогоду соломенные крыши, которые еще вчера шептали о близком конце этого затерянного в захолустье деревенского мирка, сегодня тоже вдруг звонко заговорили о весне, призывая прилежные руки взяться за топор, лопату и грабли. Однако никто не отзывался на этот призыв, а из покосившихся домишек не спешили на улицу веселые люди с добрыми руками, готовые залечить печальные следы минувшей зимы…

Мужское население слободки, носившей название Сапожной, хотя там никогда не жил ни один сапожник, было сейчас озабочено другим — поисками работы на лето, чтобы прокормить себя и семью. Кое-кто мыкался по хуторам, спеша показаться знакомым хозяевам, чтобы они, упаси боже, не наняли бы кого другого на весеннюю страду, которая вот-вот должна была начаться. Другие толклись в селе, на базарной площади, в уголке которой издавна притулился рынок батраков. На этой «бирже труда», как в шутку прозвали ее завсегдатаи, с раннего утра собирались безработные зимой бедняки, сидели и ждали покупателя на свои рабочие руки. В полдень они расходились по домам — на обед или просто для того, чтобы соседи и знакомые не подумали, будто их женам нечего поставить перед ними на стол, даже тарелку супа, — а через час-другой вновь возвращались и ждали до вечера, чтобы завтра утром опять прийти сюда и начать все сначала…

В такое время, на пороге весны, не так-то легко было найти работу. Изрядно похудевшие мешки и опустевшие закрома выгоняли каждого мало-мальски годного еще на что-нибудь бедняка продавать себя хозяевам-земледельцам, и, хотя не многие из богатеев обходились без батраков, торговаться им не было надобности: живого товара хоть отбавляй. Об этом знали, но все равно бедняк батрак шел на «биржу», и удержать его от этого мог только судебный пристав или курносая с косой. Тот, кто хотел выжить, должен был идти на «биржу» сам и гнать своих домочадцев — в поисках заработка.

Пал Дьере, тот, что жил в предпоследней от края избушке, был одним из тех неимущих мудрецов, которые все на свете знают лучше других. Так вот прошлой весной он попытался было изменить этот древний порядок вещей. Он не пошел на «биржу», не стал наведываться к хозяевам-хуторянам, а вместо этого выстругал добела дощечку и, кое-как накалякав на ней черными корявыми буквами: «Здесь берутся за всякую поденную работу», прибил ее гвоздем над калиткой. Усевшись под окном, он стал ждать, что уж мимо такого объявления не проедет ни одна хозяйская бричка по дороге из хутора в село. Однако из его предприятия ничего не получилось. Все кругом только посмеивались, а такие же, как он, бедняки говорили меж собой, что бедняга Пали вконец тронулся, и его подзуживали:

— Слышь, сосед, ты эту вывеску лучше на шею себе повесь и сядь посреди дороги. Тогда уж наверняка каждый остановится.

Что же касается хозяев-хуторян, то они подумали иначе: если, мол, этот батрак ждет работы, сидя на завалинке, значит, она ему не к спеху…

После такого конфуза Дьере уже не рискнул продолжить свой эксперимент этой весной и отправился на поиски работы обычным способом, как и все другие мужики слободки.

В течение дня дома оставались только женщины с детьми да немощные, уже не годные для поденщины, старики. Впрочем, те из них, кого еще слушались руки-ноги, тоже вылезали из своих углов за печкой и ковырялись во дворе, дабы показать, что и они не напрасно едят тот скудный кусок хлеба, который дают им дети… Они брались то за лопату, пытаясь вскопать огород, то за молоток, чтобы залатать заборчик или починить что-нибудь во дворе. Правда, из этого обычно ничего не выходило и дело кончалось перебранкой, поскольку им уж не под силу было вогнать заступ на должную глубину и работа их подвигалась так медленно, будто они собирались потянуть ее до осени; забить толком в доску гвоздь и то не получалось, и они лишь постоянно мешались у всех под ногами. Однако это было все-таки лучше, чем выслушивать упреки от дочерей, сыновей или зятьев в том, что они, мол, сидят у них на шее и не приносят в доме никакой пользы…

Конечно, видимой пользы от такого стариковского усердия все равно было не много. Рушащиеся изгороди, проваливающиеся крыши, облупленные, голые стены, на которых от зимней сырости отставала и осыпалась штукатурка, продолжали пребывать в таком виде до самой осени, до той поры, пока не освобождались мужские руки, и тогда мужицкая сноровка плюс кое-какие деньжонки, оставшиеся от весенних и летних заработков, помогали привести все в порядок и кое-как залатать дыры, постепенно, одну за другой. Однако чаще бывало так, что и следующей весной опять выползали и топтались во дворе хлопотливые старики…

Женщины, остававшиеся дома, пытались кое-что подмалевать, хотя бы снаружи. До пасхи, праздника вселенского очищения и большой уборки, было еще далеко, но в Сапожной слободке один за другим уже белили известью фасады домов. Кое-где уже отковыривали замазку и растворяли настежь окна, оставляя их распахнутыми до самого обеда, чтобы проветрить комнаты и освежить застоявшийся в них за зиму воздух.

Итак, Сапожная слободка после некоторого раздумья окончательно обручилась с весной. Не находилось уже слушателей у прорицателя дядюшки Дюрки Заны, вещавшего беззубым ртом о скором конце света. «И спросили Иисуса, уже готовившегося к святому вознесению, его ученики: «Когда ты вернешься к нам на землю, Иисус?» И ответил им Христос следующее: «Пройдет до того времени тысяча лет, но не пройдет двух тысяч, ждите…» Теперь время это настало, это уж точно. А из чего это видно? Из того, что невозможно стало отделить зиму от лета, а весну от осени. Перемешалось все, — значит, ожидайте второго пришествия…» — бубнил дядюшка Дюрка, причмокивая губами. Зимой, когда рано темнело и нечем было заполнить длинные вечера, к этим невнятным рассуждениям доморощенного пророка, бывало, охотно прислушивались и молодые, и старики, собиравшиеся перекинуться словечком в том или другом доме. И тогда в глубине души у многих слушателей холодело все от ужаса. Так, в минувшем году с погодой и впрямь творилось что-то неладное: перед самым рождеством неведомо откуда налетел вдруг дождь и захлестал по соломенным крышам, а в небе грозно пророкотал гром; в середине марта зима еще крепко держала в своих ледяных когтях пустые поля. Однако к концу марта дружно, как всегда, задули теплые южные ветры и на крышах домов стал таять снег. Теперь в древние библейские сказки уже никому не верилось, да и как было верить — весна! И люди, уже не слушая старого Дюрку Зану, словно дождавшись наконец радостного сигнала, которого ждали долгие месяцы, все враз, толпой высыпали из домов на улицу, заполнили дворы и огороды.

Однако, поспешив на волю, люди не забывали прихватить с собой все свои горести и невзгоды, извечные неурядицы и семейную войну. Все кругом будто разом взбеленились: из одного дома вдруг опрометью выскакивала молодая хозяйка с растрепанной косой, громко причитая и плача навзрыд; из другого двора доносилась басовитая ругань самого хозяина, который клял всех и вся до небес. А ведь и в зимние месяцы, когда сама природа, казалось, умиротворяла все живое, накрывая снежным покрывалом поля и села, в домах тоже далеко было до мира и спокойствия. Зима не гасила бушующие страсти, а лишь загоняла их в тесные стены домов. Теперь же, словно забродившее весенними соками семя в земле, вырвались на волю и пошли в рост семейные неурядицы. Да и как им не быть, если в домах бедняков опустели мешки и закрома и в кухне у хозяек обитала одна лишь пустота? Пустота нищеты. Люди поневоле становились раздражительными и злыми. К началу апреля все, что запасалось на прошлогодние заработки, подходило к концу, и если перезимовать зиму еще как-то удавалось, то в это время заработать что-либо невозможно было еще нигде.

В большинстве случаев ни один из членов семейства ни в чем не был виноват, но поскольку накопившуюся досаду не понесешь к соседям, то ее срывали друг на друге. Зачастую даже трудно было понять, из-за чего вдруг вспыхивала ссора, только она — вот вам, тут как тут, и льются неудержимо обидные слова, и люди доходят до крика, порой вцепляются друг другу в волосы, а потом затихают и расходятся по углам. Расходятся, чтобы завтра повторить все сначала. Если в доме есть дети, колотят их: ведь это самое простое! Тетка Дьерене, к примеру, каждую неделю непременно гонялась по двору с большущим хлебным ножом за одним из своих мальчишек и кричала во все горло, угрожая его прирезать. Конечно, она никогда этого не сделала бы, только так кричала. Мальчишки уже давно не боялись ее угроз, хотя каждый раз удирали прятаться к соседям. Так сказать, из почтения к родителям.

Время от времени, однако, такие семейные скандалы и вправду кончались бедой. Так, например, два года назад случилось у Кардошей, чей двор стоял на углу улицы. Кардош поссорился со стариком тестем, который доживал свою жизнь в доме у зятя. Они сцепились из-за того, что старик, получив свою порцию хлеба к обеду, бросил кусочек собаке, хотя хозяйка уже кормила пса.

— Вам что, легко хлебом собак кормить?! — заорал Кардош. — Вы и на свой-то не зарабатываете, другие спину гнут!

Слово за слово, дальше — больше, и разъяренный Кардош выхватил из-под изголовья кровати деревянную поперечину да так хватил ею тестя по голове, что из старика и дух вон. Кардоша, разумеется, осудили. Однако такое решение суда даже жена покойного, тетушка Ковачне, сочла несправедливым, и, когда ее допрашивали в качестве свидетельницы, она с плачем умоляла судью отпустить зятя домой, потому как нет у них другого кормильца… Судья, однако, не внял ее просьбам и, осудив Кардоша на шесть лет, отправил его в тюрьму.

Подобные казусы случались, правда, редко. В основном угроза отправить ближнего на тот свет так и оставалась угрозой, а ссорившиеся обходились пинками, а то и одними словами.

Вот и теперь, едва лишь наступающая весна дала о себе знать, словно тоже следуя неписаному, но незыблемому закону природы, как на залитых весенним солнцем двориках вспыхнули ссоры и перебранки. Соседи, если у них в данную минуту царил мир, разумеется, с величайшим любопытством наблюдали за военными действиями в соседнем дворе. Удивляться же, по правде говоря, никто не удивлялся. Для всех жителей слободки все это было обычным делом, столь же естественным, как весеннее пробуждение, как яркая голубизна неба или теплые ветры. Не услышь они этих рассерженных выкриков и звонких ругательств, не почувствуй внутри себя такого же желания браниться, ссориться и воевать со своими домочадцами, быть может, тогда они поступили бы точно так же, как медведь, разбуженный в своей берлоге в светлую от множества горящих свечей ночь перед рождеством: подумали бы, что произошла какая-то ошибка, и, недовольно поворчав, вернулись обратно в свои сумрачные домишки.

Существовали, однако, и другие признаки того, что весна действительно наступала, а солнечные лучи и оттаявшая земля не окажутся обманщиками.

Одним из таких верных признаков в слободке считалось то, что многочисленные отпрыски семейства Берты, ютившегося в полуподвальной клетушке, которую они снимали у старого Дьере, начинали попрошайничать по дворам… Около полудня, когда хозяйкам приходило время собирать на стол и подавать домочадцам хоть что-нибудь под названием обеда, во дворе непременно появлялся кто-нибудь из представителей младшего поколения Берты — будь то Маришка, Шани, Пали или Ферко — и всегда немного смущенно, но с уверенностью в успехе произносил:

— Мама просила передать, не может ли тетя одолжить ей пригоршню муки…

Такая картина наблюдалась изо дня в день, с той лишь разницей, что малыши посыльные не всегда просили муку. Иногда они просили ложку топленого сала или одно яичко, щепотку соли либо стручок зеленого перца или капельку уксуса. Ассортимент менялся, но не проходило дня, чтобы кто-то из детей Берты не заглянул к соседям. В большинстве случаев, конечно, им говорили в ответ:

— Скажи своей маме, что у нас самих нету…

Если в одном дворе не давали ничего, они шли во второй, в третий и так по очереди обходили всю слободку. Но даже если детям отказывали везде, тетушка Бертане, их мать, нисколько на это не обижалась и всякий раз на следующий день отправляла кого-нибудь из детишек опять по тому же маршруту…

И что удивительно: попрошайничество у соседей начиналось только весной. До ее прихода то ли хватало собственных запасов, то ли удавалось перезимовать впроголодь, заменяя пищу сном, но до первых погожих весенних деньков дети Берты никогда не появлялись с просьбой одолжить что-нибудь из съестного. Впрочем, долги их никогда не отдавались. Стоило только солнцу глянуть по-весеннему, как буквально в тот же день кто-нибудь из малышей Берты открывал соседскую калитку. Таким образом жители слободки не нуждались в календаре, чтобы определить время года…

Что говорить, Бертам не раз крепко доставалось за их нищенство. Люди бранили их на все лады и в то же время так привыкли к этим визитам, что если вдруг случалось детям Берты не прийти, то всем их прямо-таки недоставало. Так, в одну из минувших весен маленькие попрошайки не появлялись у соседей дня два подряд. Соседи заподозрили неладное. Кто-то пошел навестить Берту и узнать, в чем дело. Подозрения оправдались: все члены семейства оказались больны! Накануне они наелись вареных кукурузных стеблей, и это варево так их раздуло, что едва не пришлось прокалывать им животы, как поступают с неразумными телятами, когда те объедятся зеленого клевера. В этом и была причина их двухдневного антракта. С тех пор стоило детишкам пропустить день-другой, как соседи, посмеиваясь, говорили:

— Ну, значит, опять силосом объелись…

Странно, но если бы в один прекрасный день эти детские головенки навсегда перестали мелькать за забором, жители слободки почувствовали бы себя явно не в своей тарелке: для полной картины весны детей Берты не хватало бы, как щебетания ласточек. И еще, наверно, потому, что не на ком тогда было бы выместить свою горечь и досаду, когда надоедало скандалить с близкими. А так, по крайней мере, было кого бранить, и это стоило тех нескольких пригоршней муки или ложки жира, которые они нет-нет да иной раз и давали попрошайкам, а потом сетовали:

— Интересно, что думают эти Берты? Что у нас жир бидонами стоит, а мука — мешками?..

Однажды вдруг распространился слух, будто жена Берты приобрела себе новый фартук, в другой раз говорили, будто она купила в лавке мясо, а за красным перцем для паприкаша опять послала ребятишек к соседям… Все эти слухи, разумеется, не соответствовали действительности, ибо где было Берте взять деньги на такие большие расходы? Соседи и сами знали, что это сказки, но все-таки судачили. Если же о злополучных Бертах просто нечего было выдумать и ничего не приходило в голову, то их ругали следующим образом:

— Что они, совсем спятили? Плодят ребятишек одного за другим…

Однако всякий раз, когда мать семейства готовилась рожать, жители слободки хоть чем-нибудь, но ей помогали: приносили немного продуктов, отдавали старые пеленки или еще что-нибудь. Потом, конечно, об этом не раз вспоминалось. Хозяйка Дьерене, у которой Берты снимали квартиру, никогда не закрывала рот от обилия слов; так, она высказывала даже такие подозрения, конечно, за глаза: мол, Бертане рожает без счету только для того, чтобы была причина просить помощи.

— Уж поверьте, соседка, она рада бы каждый день рожать двойню, — говорила Дьерене, ехидно улыбаясь. — Вот тогда бы они зажили припеваючи…

Подобные разговоры повторялись регулярно из года в год. Каждую весну. Вот и нынче тоже.

Однако не только пробуждение от голодной зимней спячки семейства Берты, не только звонкая ругань и семейные ссоры, выплескивающиеся из духоты домов во дворы, не только лихорадочные поиски поденщины, в погоне за которой люди безжалостно толкали друг друга, как при выстреле стартового пистолета… Не менее волнующей и достоверной приметой весны было и другое — пробуждение любви… Не то чтобы у бедняков Сапожной слободки возникало больше забот с этой неистребимой потребностью рода человеческого, чем обычно, в другие времена года, совсем нет. Просто, подобно тому как в теплом мареве полей вдруг будто вырастали дома, деревья и прочие атрибуты окружающего мира, резче и заметнее становилась извечная игра света и теней, так заметнее под весенним солнцем делалась и любовь. На зимних посиделках, домашних вечеринках или на танцульках в корчме любовные утехи и ухаживания парней за девицами как две капли воды походили на всю прочую зимнюю жизнь, заполненную полусонным бездельем, смутным ожиданием и бессознательной подготовкой к чему-то новому, что еще таилось вдали, скрытое холодным сумраком и густыми туманами. Зимой парни отпускали ядреные шуточки, могли позволить себе кого-то из девиц мимолетно поцеловать, прижать или ущипнуть. Эти проказы и прочие деревенские любовные забавы не очень-то одобряли ворчливые старики. Однако полусерьезные-полушутливые признания в темных углах, сказанные шепотом, никого ни к чему не обязывали. Теперь же, когда светлым весенним вечером, напоенным терпким ароматом проснувшейся земли, тот или иной парень осмеливался стукнуть в девичье окно, стены у соседей будто раздвигались либо становились прозрачными, как стекло, и десятки любопытных глаз жителей слободки следили за каждым шагом смельчака, будто высвеченного прожектором…

Казалось, будто животворные соки, забродившие в уже пробивающихся всходах и набухших почках тополей, переливались в человеческие сердца, наполняя их тайным смыслом. И покрасневшие от ветра, мелькавшие то во дворе, то на улице голые ноги женщин, хлопотавших по весенним делам, олицетворяли собой саму природу, вечно стремящуюся к обновлению, и волновали не меньше, чем зеленеющая травка. А на крошечных, похожих на ватные комочки, цыплят, попискивающих на расстеленных мешках в залитых солнцем, укрытых от ветра закоулках дворов, смотрели уже не как на средство получить несколько грошей, столь дорогих для бедняка безработной зимой, а как на желанных членов семьи, которых долго ждали и которых можно побаловать и понежить. Так было у всех. А в хлеву у Шандора Карбули, самого зажиточного обитателя слободки, на днях призывно захрюкала, заверещала свиноматка. В слободке никто не любил семью Карбули: немножко, пожалуй, просто из зависти, но главным образом за то, что члены этого семейства никогда не упускали удобного случая дать почувствовать остальным свое превосходство. В результате и знакомые, если предоставлялась такая возможность, старались им больше насолить, чем помочь. Однако сейчас, когда у Карбули произошло столь важное семейное событие, каждый встречный-поперечный считал своим долгом остановить на улице главу семьи, старого Карбули, и дать совет, куда — к какому борову и на какой хутор — лучше всего отогнать свинью, жаждущую потомства… Будто каждый почувствовал себя немного ответственным за то, чтобы это потомство оказалось здоровым и многочисленным…


Так жила Сапожная слободка, вытянувшаяся в ряд на самом дальнем конце села, встречая первые дни сияющей весны. Слободка походила на остров. С трех сторон ее охватывали плоские, как стол, пашни, вытянутые в длину полоски зеленеющей пшеницы, иссиня-черные квадраты, запаханные под озимые посевы ячменя и кукурузы, истощенные, высохшие пустыри с редкой лебедой, а среди них, будто ревнивые наседки, виднелись дальние и ближние хутора. С четвертой стороны слободка, как в стену, упиралась в замкнувшееся в своей дремучей извечной спеси «внутреннее» село. Этот длинный ряд сиротливо торчащих домов, стиснутых чужими, не принадлежавшими им, полями, невольно вызывал сравнение с узеньким беззащитным островком, над которым вот-вот сомкнутся волны враждебного моря, грозившего в любую минуту смыть и унести в пучину все живое. Правда, еще дальше, за околицей, на участке, выделенном управой для застройки, за последние годы выросли новые дома, еще более сиротливые. Они и вовсе казались одинокими скалами, отрезанными от мира злобно бушующей стихией, которая вымыла вокруг них и унесла в никуда податливую и мягкую почву.

Впрочем, слободка не только казалась, но и в самом деле было островом, обособленным и изолированным от остальной жизни села. Правда, кое-какие нити все же связывали жителей слободки с коренными обитателями села, протянулись они и на хутора, и даже в дальние, очень дальние поселения, однако это ничего не меняло: общность людей, связанных одной судьбой, на все наложила свой, свойственный только ей отпечаток. В домишках, жавшихся друг к другу, жили сплошь бедные люди. Условия и обстоятельства их жизни мало чем различались, а если и различались, то не настолько, чтобы кому-нибудь из бедняков удавалось выбраться из серого потока будней, захлестывавшего неумолимо и жестоко каждый день и каждый час. Иногда обитатели слободки кидались друг на друга, дрались и ссорились между собой, но никогда не искали защиты у закона. Все возникавшие неурядицы и распри они улаживали сами, не вынося сора из избы. Даже семью Карбули, год от году все больше выбивавшуюся в люди, они судили и осуждали по своим собственным законам. Все, что заносили сюда чужие ветры, что приходило к ним из хуторов и села, а также из других мест, далеких и близких, даже явления природы, — все приобретало в слободке как бы совсем иное, особое значение. Казалось, наступившая весна в других местах точно такая же, как в Сапожной слободке. Точно так же, как везде, южные ветры прогоняли холода, выше и глубже становилось небо, ширился горизонт. Так же, расправляя ветви, потягивались деревья и зеленела, кудрявилась трава. Так же, но не совсем так. Слободка жила в своем собственном, замкнутом и не понятном для постороннего мире, хотя мир этот и был подвержен веяниям и событиям того, другого, большого и общего для всех.

Весною жизнь в Сапожной слободке будто распахивалась настежь, как оконные рамы, расклеенные после зимы.


По обеим сторонам базарной площади, широко распластавшейся позади кальвинистской церкви с колокольней, и даже вдоль тротуаров сбегавшихся к ней улиц длинными рядами стояли брички и телеги. Лошади, не покидая опущенных постромок, жевали сено. В каждой бричке непременно восседала хозяйка, кутаясь в шерстяной платок или в мохнатую, вывернутую шерстью наружу овечью шубу. Хотя было уже совсем тепло и солнце грело по-весеннему ласково, неписаный закон моды обязывал хуторских красавиц и дурнушек одеваться только таким образом, а его предначертаний придерживались строго. Неподвижно и безмолвно сидели хуторянки в своих немудреных экипажах и походили на старинных рабынь, которые сторожили кибитку своего повелителя-киргиза, прибывшего сюда из необозримых степей, и которым было строго запрещено даже смотреть на снующих взад и вперед прохожих. Вожжи смотаны в клубок и повешены на дышло, кнут с длинным кнутовищем воткнут рядом с козлами, а женщинам будто все нипочем: сидят истуканами и смотрят перед собой невидящими глазами, ожидая своего повелителя, как тысячу лет назад. В их сгорбленных позах, застывших и неподвижных, было что-то от фанатической покорности и даже торжественности религиозного обряда. Женщина сидела, ждала, погруженная в себя и в свою шубу, и лишь на несколько мгновений изменяла своей монументальной неподвижности, когда ее муж и повелитель, раскрасневшийся, в расстегнутом пиджаке, из-под которого виднелась выпущенная поверх штанов рубаха, выйдя из дверей ближайшей корчмы, направлялся к ней, слегка покачиваясь на широко расставленных ногах, останавливался перед бричкой и протягивал высокий бокал с вином своей преданной половине. Все так же молча, как по обязанности, женщина-монумент выпивала вино, вытирала губы краем платка, а затем, запахнув у горла шубу, вновь принимала прежнюю позу, словно продолжая нести безмолвный караул, назначенный по чьему-то неведомому приказу. И сидела, не повернув даже головы, чтобы взглянуть на удаляющегося подгулявшего мужа, который с бравым видом — душа нараспашку — возвращался в корчму…

Из длинного ряда то и дело выезжала какая-нибудь бричка и поворачивала на дорогу, ведущую к хуторам. Базар, собиравшийся на площади раз в неделю, понемногу разъезжался. Случайные торговцы и перекупщики, продававшие всякую всячину прямо на земле из корзин и мешков, большей частью уже исчезли, и только аршинники, торгующие мануфактурой, шляпники, сапожники и прянишники продолжали торчать в ларьках, громко расхваливая свой товар. На «бирже труда», в дальнем углу площади, тоже еще толпилось немало желающих продать себя. Даже больше обычного, почти столько же, как в день Ивана Крестителя, когда батраки нанимались не поденно, а на всю летнюю страду. В базарный день сюда съезжались хозяева со всех хуторов, чтобы продать зерно либо скотину, закупить что нужно на всю следующую неделю, а также сделать всякие другие дела в селе — ну и заодно, если нужен поденщик, прихватить на «бирже» и его. Многие хуторяне к этому времени уже наняли себе работников, но каждый год — вот и нынче тоже — всегда находилось несколько хитрецов и выжиг, которые тянули до последнего дня. Другие давно уж и магарыч распили, а эти все тянули, чтобы нанять подешевле…

Конечно, они не боялись, что на их долю не останется рабочих рук: чего другого, а бедняков на «бирже» такая туча, что хватит еще на три поместья. Каких только душа пожелает! И сдельщиков, и сезонников. Сбившись в кучу, спина к спине, плечо к плечу, будто стремясь защитить друг друга, стояли они в уголке базарной площади и ждали. Держались вместе, пожалуй, больше оттого, что так было теплее и безопаснее. Шагах в десяти — пятнадцати от них взад-вперед прогуливались два жандарма, придерживая за приклады винтовки с примкнутыми штыками. В их обязанность входило наблюдать за порядком на всем рынке, но холодный блеск штыков и тесно сгрудившаяся толпа бедно одетых людей невольно порождали мысль, будто это группа осужденных, гонимых куда-то под охраной суровых стражников.

Толпа на «бирже труда» состояла из тесно сбившихся в кучку людей. Все, кто был здесь, на «бирже», разумеется, знали друг друга, но группировались еще и по слободкам, и даже по улицам, на которых жили. В каждой кучке имелось ядро — два-три человека, у которых получше подвешен был язык. Они-то и вершили суд над всем, что попадало в круг их внимания. Остальные помалкивали, попыхивая сигаретами или трубками и время от времени сплевывая табачную горечь. Впрочем, плевали все, даже некурящие. Некоторые, сплюнув, растирали плевок сапогом, как привыкли это делать дома, на своем дворе. Если им нравилось то, что говорили никем не избираемые вожаки, они поддакивали: «Верно! Так оно и есть!» — или просто согласно кивали головой и переходили к другой кучке послушать, о чем толкуют там, а затем возвращались к своим, на прежнее место.

Как рожь на ветру, волновалась, сжималась и вновь ширилась толпа ждущих работы людей. Усатые старики и молодые парни с гладкими, без морщин, лицами, обутые в сапоги или тяжелые рабочие ботинки, топтались на месте. Сгорбленные спины, опущенные плечи, повисшие руки, которые не знали, куда себя девать. Некоторые из молодых задирали друг друга, подталкивая локтями или схватившись за плечи. Неуклюжие и угловатые, в своих драных, заплата на заплате, грубошерстных армяках, в полупудовых сапожищах, они походили на резвящихся молодых медвежат. Их, видимо, мало интересовали рассуждения старших, и задерживались они только возле тех групп, где можно было поспорить, потягаться силой или просто позубоскалить, как, например, сейчас, среди жителей слободки.

В центре стоял пожилой худощавый крестьянин в рваном бараньем кожухе и высокой лохматой шапке, будто на дворе был не конец марта, а середина января. У него на согнутой в локте руке висели новые сапоги, связанные за ушки. Они-то и стали предметом всеобщего внимания. Каждый, кому не лень, корявыми заскорузлыми пальцами щипал, мял кожу на голенищах, пощелкивал и царапал ногтем по подошве, пробовал сгибать их и так и этак, между делом подзадоривая старика:

— Облапошили вас, дядюшка Киш…

— Право слово, вокруг пальца обвели!

— Разве это новые союзки? А передок? Ну уж нет…

— Новые-то, может, и новые, только хлипкие, из шейной кожи, должно быть…

— Подошва тоже дрянь! Порядочный мастер на стельки получше товар ставит…

— Красная цена им пять пенге, а вы десять отдали…

— Отнесите-ка их лучше назад, дядя Киш, пока не поздно. А то выкинет вас тетушка Юльча за порог вместе с сапогами…

Все эти страсти говорились с серьезным выражением лица, и дядя Киш тоже принимал их всерьез. Кудахча, как старая, общипанная наседка, он крутился на месте в центре толпы и сам без конца ощупывал голенища, мял союзки, пощелкивал по подошве то одного, то другого сапога, ковырял каблук, чтобы убедиться, не из картона ли он, и отражал словесные атаки, испуганно огрызаясь на каждое замечание:

— Отличные переда, зачем хаять? Десять пенге, не меньше… Почему хлипкие? Очень даже крепкие… Чистая кожа. Где ты видишь картон? Пятнадцать просил мастер. Ваша тетка Юльча и та не выторговала бы больше… Десять пенге, как отдать… Год проносятся, до весны выдержат точно…

— Выдержат, конечно, если босиком ходить.

— А сапоги в руках таскать, вот как сейчас…

— Неправда, они вполне до весны выдержат, — упрямо доказывал старый Киш, но по его дрожащему голосу было видно, что он лишь старается ободрить самого себя, а на деле чуть не плачет.

Все, кто принимал участие в споре, продолжали сохранять серьезность, но остальные, стоявшие вокруг, уже держались за животы, давясь от смеха. Такой успех еще больше подзадорил насмешников, и они пустили в ход обычную в таких случаях тактику:

— А вам не холодно, дядюшка Киш? Вы так легко одеты, не по сезону…

— Вместо сапог надо было бы купить тулупчик. К лету в самый раз…

— Перестаньте! Сапоги ему тоже нужны, а то вдруг насморк подхватит…

Старик обрадовался, что наконец-то его, может быть, оставят в покое с сапогами, и тотчас ухватился за знакомую тему. Здесь-то у него были давно готовые и испытанные ответы, которые он пускал в оборот, по меньшей мере, раз сто. Вот и теперь он забормотал, как по нотам:

— Мерзну, любезные… Вы же знаете, я всегда мерзну… С тех пор как побывал в плену в Сибири, никак отогреться не могу…

Кто-то в толпе рассмеялся:

— Э-э, дядюшка Киш, уж не собираетесь ли вы нам опять про Екатеринослав рассказывать? Не выйдет, это не объяснение…

Старик совсем растерялся, затоптался на месте, готовый бежать с поля боя, и, жалобно причитая что-то непонятное, принялся опять постукивать и поглаживать свои злосчастные сапоги.

Те, кто поумнее, поняли, что хватили через край (старику явно было не до шуток), и начали урезонивать насмешников. Те было приутихли, но тут решили позабавиться со стариком собравшиеся вокруг молодые парни. Один из них подкрался поближе и ухватился за один сапог, стараясь вырвать всю пару из рук старика и убежать. Дядюшка Киш судорожно прижимал свою покупку к груди и изо всех сил сопротивлялся. Началась борьба, каждый тянул сапоги к себе. Парень нападал с хохотом, подбадриваемый смехом зрителей, а старик защищался с отчаянием, будто речь шла о его жизни. Однако силенок у него было маловато и успех клонился на сторону обидчика. Казалось, вот-вот парень отнимет сапоги, к радости гогочущих сверстников. Однако тут вмешались старшие и оттащили насмешника.

— Постыдись, сопляк! Со старым человеком такие игры разыгрывать…

— Играй со своими дружками, уж если так захотелось!

— Научили тебя уважать старость, нечего сказать…

Парень отпустил сапог и начал огрызаться. Дружки стали активно защищать его. Разгорелась злобная перепалка. Страсти накалялись, и дело наверняка дошло бы до кулаков, если бы в это время на площади не появился хозяйчик, которому требовались два поденщика для весенних работ сроком на месяц. Поскольку работа всех интересовала куда больше, чем потасовка, в том числе и ее непосредственных участников, драка не состоялась. Услышав обращение работодателя, все сгрудились перед ним. Тотчас же нашлись двое, кто принял его предложение, и, выйдя вперед, они начали торговаться об условиях. Остальные, однако, не отошли, а образовали вокруг них тесный кружок. Никто не вмешивался в разговор; это строго-настрого запрещал закон рабочей совести. Все просто стояли и ждали, чем кончится этот торг. Если не договорятся и разойдутся, вот тогда можно и другим вмешаться и попытать счастья. Однако до той поры полагается молчать.

Впрочем, начало переговоров не оставляло никаких надежд на то, что сделка не состоится. Когда оба кандидата запросили по десять пенге и мешку пшеницы натурой, хозяйчик покрутил головой, будто ему стал тесен белый отглаженный воротничок, но не высказал своего решительного «нет».

— Многовато будет, любезные, а? — вместо ответа спросил он.

Батраки ему не возражали и, не проронив ни слова, молча ждали, чтобы он назвал свою цену. Хозяйчик стоял перед ними, небрежно засунув руки в карманы и чуть покачивая своим упитанным крупным торсом. Возвышаясь над их тощими, иссушенными тяжелой работой фигурками, он, казалось, готов был в любую минуту раздавить, втоптать в землю своих противников. Однако он тоже стоял и молчал. Так продолжалось довольно долго, и могло показаться, будто они уже закончили торг и поладили между собой. Только искушенному было ясно, что за этим каменным молчанием идет сейчас жестокая дуэль и всякое лишнее слово, сказанное вслух, может только повредить.

Наконец наниматель заговорил. Тоном безграничного превосходства он спросил:

— С лошадьми обращаться умеете? — И нехотя добавил: — Пашню вам можно доверить?

Батраки молчали.

— Да и свеклу надо бы посадить… Делали это когда-нибудь, разбираетесь? А то посадите для папы римского… Так глубоко, что никогда не прорастет…

Он задавал свои вопросы вовсе не с целью проэкзаменовать кандидатов (такие премудрости известны и школяру), а только затем, чтобы что-то сказать, не молчать. Впрочем, он не стал дожидаться ответа и наконец решил выразить свое мнение по поводу их запроса.

— Ладно, сбросим по двадцать килограммов с мешка, а из наличных по два пенге с десятка. Вы ничего не скажете, я тоже, так будет справедливо. — И опять замолчал.

— Пусть остается как поначалу. Центнер пшеницы, десять пенге.

— Многовато, говорю.

— Меньше никак невозможно.

— Ну да, невозможно! Это только для вас невозможно.

Торг продолжался. Торгуясь, обе стороны не приводили никаких доводов, чтобы доказать свою правоту. Просто фехтовали словами, как рапирами, настаивая каждый на своем.

Люди, наблюдавшие эту сцену, уже не видели для себя смысла и дальше следить за спором и понемногу начали расходиться, возвращаясь к своим прежним группкам или образуя новые, чтобы продолжить прерванное времяпрепровождение. За это время ряды бричек и телег, ожидавших своих хозяев-хуторян, значительно поредели, а когда часы на колокольне пробили одиннадцать, потянулись к дому и завсегдатаи «биржи». Большинство, однако, еще не расходилось.

Теперь любопытные столпились вокруг группы людей из Сапожной слободки. Пламя жаркого спора, перекинувшись сюда, полыхало вовсю. Щупленький шустрый Берта, едва перебивавшийся с хлеба на квас со своим огромным семейством, излагал свои планы переустройства мира для лучшей жизни. Несмотря на то что в повседневной жизни Берта слыл простофилей и готов был угождать каждому встречному-поперечному, его постоянно обуревали всевозможные планы и проекты, причем только в мировом масштабе. Он не расставался с Библией и, о чем бы ни заходила речь, цитировал на память выдержки из Священного писания, выставляя их в качестве решающих и неопровержимых аргументов. Его оппоненты в споре, когда уже не знали, чем крыть столь авторитетные доводы, зачастую низвергали его подобным образом:

— Уж если вы такой ученый, употребили бы вашу библейскую мудрость на что-нибудь дельное или на что-нибудь такое, чем ваша милость могла бы заработать на свою ораву! Пошли бы вы, например, в попы или, еще лучше, в епископы…

Однако чаще всего они вспоминали старушку Харине, которая на старости лет, не в силах больше бороться с нищетой, отколола такой номер. Будучи кальвинисткой, она отправилась к католическому ксендзу и заявила, будто только теперь поняла, где подлинная вера. Не желая больше пребывать в грехе, она попросила наставить ее на путь истинный и обратить в католичество… Ксендз принял ее с искренней радостью, как заблудшую овечку, и, чтобы ей легче было ступить на путь истинный, снабдил прозревшую небольшой суммой денег. Тетушка Харине смиренно поблагодарила духовного пастыря и прямехонько направила стопы к своему кальвинистскому пастору. Ему она, как на духу, рассказала, будто ее душу хотят купить вероотступники-католики, и в результате тоже получила кое-что в руку, чтобы легче было противостоять великому соблазну. Эту операцию она проделывала много раз и, может, прожила бы безбедно не один год, но бедняку уж так на роду, видно, написано: только он немного выбьется из нужды, как и смерть за ним пожалует — тут как тут… И вот, когда собеседникам Берты слишком уж докучали его мудрые речи, они вспоминали о тетушке Харине и рекомендовали ему придумать нечто похожее. Тот никогда не обижался и при первом же удобном случае вновь выступал с каким-нибудь проектом, как осчастливить бренный мир.

На этот раз он носился с новой идеей: надо собрать всех беднейших крестьян села и организовать из них братскую общину во главе с попом, а потом отдать им в аренду все земли, принадлежавшие церкви, которые нынче арендуют местные богачи.

Слушатели только улыбались.

— А почему бы вам не действовать напрямик, дядюшка Берта? — спрашивали у него. — Пойдите к богатеям и скажите: отдайте, мол, заранее…

— Надо рассказать об этом проекте Йожи Мольнару. Он-то вам непременно сообщит кое-что о братской общине. Он знает…

Те, кто знал об этом, уже заранее давились от смеха. Охотник сбегать на розыски Йожи Мольнара тотчас же нашелся, благо его тоже видели здесь, на «бирже». Несколько минут спустя посыльный вернулся, степенно следуя за Мольнаром и оглядываясь с видом победителя. Йожи Мольнару, плотному мужичку очень маленького роста, на вид можно было дать лет за сорок, но он не походил на тощих и изможденных в этом возрасте бедняков-поденщиков. На его круглом лице под седеющими усами постоянно блуждала добродушная улыбка, будто ему всегда было весело. Мольнару наскоро изложили проект Берты и, не дожидаясь, пока он выскажется по этому поводу, начали торопить:

— Ну, дядюшка Мольнар, расскажите про историю с картошкой. Как это было?..

То, как это было, большинство присутствующих знали чуть ли не наизусть, но, предвкушая, что тут будет над чем посмеяться, примкнули к тесному кольцу, окружившему Мольнара и Берту. Мольнар, смекнув, в чем дело, ухмыльнулся в усы и в который уже раз начал рассказывать приключившуюся с ним историю.

— Работали мы тогда на сельскую управу, ремонтировали шоссе на Варарош. Как раз перед рождеством это было…

Короче, история вышла такая: сельская управа, нанявшая работников, расплачивалась с ними малой толикой денег и натурой — мукой и картофелем. Однако картофель оказался гнилым, никуда не годным. Дядюшка Мольнар возмутился и стал подбивать остальных не брать картофель и потребовать, чтобы его заменили. Помявшись немного, крестьяне согласились и отправились мостить дорогу. Но поскольку договаривались они о картофеле во дворе сельской управы, это не осталось незамеченным. Дорога была сильно разбита, работы хватало, но не успели они помахать лопатами и часу, как появился писарь.

— Мольнар! Отойдем-ка в сторонку! — позвал он. — Что вы там такое натворили? Сейчас же идите к господину секретарю управы. Он вас требует. Злой, как сто чертей!

Мольнар тотчас смекнул, откуда дует ветер, и, прежде чем предстать перед грозным начальством, заглянул к завхозу и обменял у него свою долю картофеля. Затем, зажав мешочек подмышкой, вошел в кабинет секретаря. Тот взглянул на него и заорал зычным голосом:

— Вы что себе позволяете? Бунтовать мужиков вздумали и думаете, это вам сойдет с рук? Сто чертей вам в глотку! Вместо благодарности за то, что вообще получил работу, он, видите ли, людей мутит. Признавайтесь, на что вы их подбивали?

Мольнар, разумеется, ни в чем признаваться не пожелал, а прикинулся дурачком: знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Тогда секретарь сам выложил ему затею с обменом картофеля. Смиренно выслушав кипевшее от злости начальство, Мольнар вдруг вознегодовал:

— Как, неужели и в самом деле они отважились поднять шум? — И протянул свой раскрытый мешочек: — Взгляните, господин секретарь! Я пошел и тихо-мирно обменял все у завхоза. Зачем же, спрашивается, мне шум поднимать, если все картошины одна к одной?

Огорошенный секретарь вынужден был сменить гнев на милость и, поворчав, оставил дело без последствий.

— Вот вам и ваше братство! — Мольнар закончил свой рассказ и, ткнув большим пальцем в сторону Берты, добавил: — Своя рубашка ближе к телу! Все люди одинаковы. Продадут даже отца родного, если покупатель найдется. И за ценой не постоят, уступят по дешевке…

Но Берта не думал сдаваться.

— Пусть даже так! Значит, их надобно исправлять, наставлять на путь истинный! — Настало самое время переходить к Библии, и Берта пустился в рассуждения о том, что каждый смертный должен жить по заповедям Иисуса Христа и тогда все будет в полном порядке.

Один из присутствующих долго сопел, слушая разглагольствования Берты, потом, видимо разозлившись, кинулся в жаркий спор:

— Кого это вы собираетесь исправлять, меня, что ли? А зачем? Я человек добрый, не хуже других. Все люди хорошие. Всему виной проклятые деньги. Это они отнимают разум у человека! Вот что нужно уничтожить, так это деньги! И ликвидировать все имения. Тогда действительно все будет в порядке…

Тут не устояли перед соблазном и другие. Началась всеобщая дискуссия: каждый имел, что сказать по этому поводу. Некий Гелегонья, живший на самом дальнем конце села и слывший весьма начитанным человеком, заговорил о том, что когда-то, в глубокую старину, именно так и жили все народы, не зная ни денег, ни собственности. Никто не владел ничем в одиночку, а все было общим.

— Вот и теперь надо бы так сделать! — согласились многие, но нашлись и такие, кто возразил. Они считали, что ничего из этого не получится, потому как все люди разные и в первый же день перессорятся между собой. Ведь кто же согласится отдать свое в общий котел, если даже у него всего и богатства, что клочок под виноградником да лоскуток под просом?..

— Вот я пришел бы к вам и сказал: «Отдайте мне свой дом!» Что бы вы на это ответили? Отдали бы? — выкрикнул в ответ на слова Гелегоньи какой-то мужичок в выгоревшей на солнце шляпе.

— Нет, не отдал бы, — негромко откликнулся Гелегонья.

— Вот видите! — с победоносным видом заключил мужичок в шляпе и подмигнул. Многие засмеялись.

— Не отдал бы, — повторил Гелегонья. — А почему? Нету у меня дома, вот почему…

После такого ответа хохотали уже почти все. Ловко же поддел этот Гелегонья своего противника, ничего не скажешь! Когда шум и гогот наконец улеглись, Гелегонья продолжал гнуть свою линию:

— Нет, братцы, это не разговор. Речь вовсе не в том, чтобы отдавать последнее. Надо жизнь всем отмеривать одной меркой, а не разными…

Дискуссия закончилась столь же внезапно, как и началась, так как на площади появился какой-то торговец, которому требовались люди для заготовки дров. Тотчас же вызвались трое, среди них и книжник Гелегонья. После их ухода разговор спустился с заоблачных высот на повседневные неурядицы. Люди жаловались друг другу на свои беды, которых у каждого было предостаточно. Кто-то упомянул о том, что старый Ковач, самый богатый хозяин на селе, славившийся своей буланой упряжкой, на прошлой неделе позвал к себе батраков, которые каждый год у него пахали, сеяли и убирали кукурузу, и, не поведя бровью, объявил, что в этом году, поскольку осенью он опоздал посеять озимые из-за проливных дождей, они получат работу только в том случае, если согласятся отработать по два дня без всякой оплаты, за одни харчи… Вот он каков, этот Ковач с буланой упряжкой! А ведь если он такую подлость затеял, другие хозяева тоже не отстанут: ведь они всегда с его голоса поют. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней…

— На это соглашаться никак нельзя! — громко горячился один из молодых парней. — Никому нельзя, ни одному человеку. Надо всем договориться раз и навсегда: не будет этого, и точка!

Люди, стоявшие вокруг, смотрели на него с некоторым даже удивлением: что это, мол, он вдруг взвился? Однако никто не возразил ему. Просто об этом больше не заговаривали, будто и не было ничего такого, только сплевывали и неопределенно мычали что-то себе под нос. Кое-кто присоединился к другим группам, а двое или трое, приподняв шляпу в знак прощания, отправились по домам. Можно было даже подумать, что они дали тягу из предусмотрительности: если, мол, зайдет речь о чем-либо таком, можно сказать: «А нас там и не было, ничего не знаем…»

— Ну а у тебя самого-то как дела, Шандор? — спросил Берта молодого «бунтовщика». — Что будет с твоим домом?

— Хотелось бы этой весной подвести под крышу, но задолжал кругом, даже за участок еще двадцать пенге не отдал. Конечно, это не причина, можно строить и дальше, только задаром кто же будет мне помогать? А в одиночку стены выкладывать мне не под силу. — Шандор тяжело вздохнул и махнул рукой. — Еще упаду со стены с голодухи-то! — добавил он с горькой усмешкой.

Такие обстоятельства, и особенно неожиданный поворот разговора, вновь привлекли сюда охотников посудачить.

— Чудак ты, Шандор! Почему не приобретешь себе готовый дом, как твой сосед Карбули? — сказал кто-то. — По дешевке купил. Вот и ты таким же манером, по его следам…

Этот совет вызвал смех и развеселил всех. Люди вновь ожили, как всегда, когда кто-нибудь делал меткое замечание.

— И верно! Сосед Карбули знай себе записывает перерасход. А не дай бог, помрет старый Секе — все до филлера с родственников потребует. Наверно, целый гроссбух уж исписал, — подкинул хворосту в огонь еще один любитель пошутить. Оживление стало всеобщим.

— Хватит ему писанины еще на один гроссбух, в двух томах придется издавать. Не похоже, чтобы дядюшка Секе готовился сыграть в ящик. Он еще долго протянет…

Историю, приключившуюся с четой Карбули, обсуждали уже множество раз. Иногда даже упрекали их этим, но всегда, так или иначе касаясь в разговоре этого диковинного случая, люди от души смеялись.

Чета Карбули не принадлежала к числу аборигенов Сапожной слободки. Они поселились там всего лет десять — двенадцать назад, купив домик у одного из тамошних бедняков, дядюшки Балинта Секе. Купля эта, однако, произошла не совсем обычно. У Балинта Секе не было детей, и, состарившись, они с женой остались одни-одинешеньки. Старики жили бедно и голодно, всеми забытые и заброшенные. Поскольку дом свой им некому было оставлять в наследство, они подумали-подумали и решили хоть мало-мальски обеспечить себе старость. Среди родственников находились, конечно, желающие стать их опекунами в расчете унаследовать затем дом, но старики не соглашались: слишком много печальных примеров им пришлось наблюдать. Думали они, думали и надумали: надо продать дом кому-нибудь из посторонних, нездешних, но с таким условием, чтобы он обеспечил им и угол, и соответствующие харчи до самой их смерти.

В то время оба старичка казались такими слабыми и дряхлыми, что каждый при виде их подумал бы: «Ну годок еще протянут, от силы — два». Семейство Карбули, по-видимому, тоже рассуждало подобным образом и с жадностью ухватилось за выгодную сделку. Вскоре был заключен и договор, согласно которому Карбули обязались помимо бесплатной квартиры обеспечивать пожилую чету Секе и продуктами — ежегодно давать семь центнеров пшеницы, пять центнеров кукурузы и одного четырехмесячного кабанчика. За это после смерти стариков в собственность Карбули переходило все движимое и недвижимое их имущество, все без остатка, включая и то, которое, не ровен час, они наживут в последние годы жизни.

Все остались довольны, но вот беда: старики на обеспеченных хлебах вскорости оправились, встали на ноги, отъелись, покрылись жирком и отнюдь не обнаруживали желания переселиться к праотцам, будто назло расчетливым Карбули. Проходил год за годом, весна сменялась весною, и скоро получилось так, что Карбули на содержание стариков Секе выплатили больше, чем если бы купили дом по обычной цене, за наличные. Жену Секе, правда, схоронили восемь лет спустя. Умерла она тихо и спокойно, видно радуясь тому, что прожила последние годы своей жизни в сытости и тепле. Что же касается Балинта Секе, то он, отслужив панихиду по своей старушке, продолжал себе жить-поживать, получая сполна все договорные блага. А жители слободки, посмеиваясь в кулак, говорили Карбули, что старичок чудо как крепок и наверняка доживет до ста лет.

Видя подобное «упрямство» со стороны Балинта Секе, Карбули понемногу начали терять терпение и стали обращаться с долгожителем все хуже и хуже. Дело дошло до того, что они отказались выплачивать установленное договором довольствие. Однако старик не дал себя в обиду и, отправившись в село, подал на них в суд. Суд постановил: из-за плохого обращения Балинт Секе может поселиться в другом месте, а Карбули должны ему выплачивать с того момента не только содержание, указанное в договоре, но и арендную плату за дом…

Теперь старый Секе проживал в семье одного из дальних родственников, отдавая хозяевам весь свой доход, а те ухаживали за ним и кормили как нельзя лучше: ведь старик в любой момент мог их покинуть, а он проедал далеко не все, что ему причиталось из пшеницы, кукурузы и свежей свининки. Глава семейства Карбули решил утешиться тем, что стал досконально записывать в бухгалтерскую книгу все, что он выплатил несговорчивому старику, высчитывал, сколько он мог съесть, и надеялся тотчас после его смерти потребовать через суд вернуть ему перерасходованные излишки…

Вот на такой способ приобретения дома и подбивали теперь досужие люди Шандора Бакоша. Он не обижался на шутки и смеялся вместе со всеми.

— Что ж, бумага и карандаш у меня нашлись бы, писать и считать я тоже умею. А вот насчет прочего — хоть шаром покати.

На этом и закончился разговор о строительстве дома Шандора Бакоша. Все, пожалуй, уже и забыли об этом, когда Лайош Фаркаш, заводила всей строительной горе-артели Сапожной слободки, будто бы невзначай, мимоходом спросил Шандора:

— Ну, добрый молодец, и какой же ты хочешь построить дом?

— Небольшой, конечно. Комната да кухня. Была бы крыша над головой. Только своя собственная, от других не зависеть…

— По высоте, значит, аршина три с половиной, не больше… — Лайош Фаркаш начал прикидывать вслух, будто бы уже торговался с заказчиком.

— И то ладно. Лишь бы не набить себе шишек о потолок. Чем ниже, тем лучше тепло держится, — соглашаясь, поддакнул Шандор.

— Велик ли участок?

— Моя усадьба-то? Куда там! Десять на десять…

— Да, на таком плацдарме дворца не построишь.

— Это уж точно.

— Двора и того не выкроишь. Домик да нужник — только что и выйдет. Маловато…

— Купил бы побольше, даже с удовольствием. Только ведь и собака с удовольствием бы мясо съела, если б кто дал…

— Ну-ну, я ведь это не к тому сказал…

Фаркаш замолчал с таким видом, будто высказал все, что думал по этому поводу, и принялся разглядывать носок своего сапога. Казалось, его сейчас больше всего на свете интересовало, откуда вдруг взялось бурое пятно на кончике сапога: «В самом деле, откуда?..» Архитектор-самоучка даже нагнулся и потрогал сапог, словно раздумывая, сколько еще продержится старая потрескавшаяся кожа.

— Послушай, Шандор! — сказал он немного погодя, все еще не разгибаясь. — Хотел я тебе сказать кое-что…

— Говорите, дядюшка Лайош. Послушаю, время есть…

— Ты тут заикнулся насчет стен. Только бы, мол, весной под крышу подвести…

— Было дело. Поскорее стены выложить очень хорошо бы… Чтобы до осени просохли. Не хочется еще одну зиму за чужой дверью от холода прятаться. Надоело…

— Что ж, можно и подсобить, дело нужное.

Бакош молчал, набравшись терпения. Пусть старикан выскажет все, что задумал. Старших надо уважать.

— Видишь ли, у нашей артели все равно сейчас заказов не предвидится. Вот я и подумал: отчего мне не помочь Бакошу-младшему? Заплатишь потом, когда сможешь. Были мы с твоим отцом хорошими друзьями… Почему бы не подсобить и сыну, коли есть возможность? Так вот, я готов…

Щеки Шандора залил яркий румянец. Радость обрушилась на него так внезапно, как первый весенний гром. От охватившего его волнения парень затоптался на месте, поднимая то одну, то другую ногу, будто сразу тесными стали ему сапоги. Заплетающимся от счастья языком он только и пролепетал:

— Неужто поможете, дядюшка Лайош? Вот хорошо…

— Стены я тебе сам выложу. Ну а подсобников в своем семействе найдешь. Да и жена у тебя вроде крепкая. С лопатой справится?

— Еще как! Если потребуется, и матушка не откажет, придет. Только бы начать, а там дело пойдет. Сколько же нам у чужих людей по кухням ютиться?

— Ладно, заходи вечерком. Потолкуем, подумаем, когда начинать.

— Непременно зайду, дядюшка Лайош, непременно…

От переполнившей его радости Шандор не мог устоять на месте. В другие дни он торчал на «бирже труда» до тех пор, пока часы на колокольне не отзвонят полдень, и только тогда, словно отбыв положенное время на службе, вместе с другими бедняками Сапожной слободки отправлялся восвояси. Сейчас же его охватила жажда деятельности. Торопливо распрощавшись с коллегами по «бирже», Шандор направился к околице и, быть может, впервые за всю свою жизнь вдруг обнаружил, как далеко живут они от центра села. В другое время он преодолевал это расстояние не спеша, вразвалку, когда, сделав несколько шагов вперед, ощущал желание повернуть обратно и старался растягивать путь к дому, чтобы хоть немногим позже окунуться в ожидавшую его там атмосферу нищеты и безнадежности, которую время от времени прорезывали дикие вспышки злобы и отчаяния. Теперь все обстояло иначе, и он с удовольствием сбросил бы тяжелые сапоги, лишь бы поскорее добраться до своих. Интересно, какое выражение лица будет у матушки и Юлиш, когда он расскажет им о своей удаче? Впрочем, нет, он расскажет обо всем не сразу, а немного погодя. Переступив порог с мрачным, сердитым видом, будто еще не отошел от утренней семейной ссоры, сядет к столу, пододвинет тарелку с супом, возьмет ложку и только тогда, как бы между прочим, негромко скажет, обращаясь к женщинам: «Приготовьтесь послезавтра с утра месить саман. Начнем строиться…»

Ой какой тут поднимется ералаш! Шандор заранее улыбался, представляя себе последующую сцену радости…

— Бог в помощь, Шандор! — совсем рядом произнес мужской голос, выводя его из приятной задумчивости.

Это был дядюшка Михай Шюле, закадычный друг покойного отца Шандора. Парень уже слышал, что старика выпустили из сумасшедшего дома и он вернулся на днях домой. Шюле свихнулся года полтора назад. Его увезли в город, и с тех пор Шандор ни разу с ним не встречался. От неожиданности Шандор даже немного растерялся и забыл ответить на приветствие, однако старикан этого, кажется, не заметил. Он пошел рядом, переложив лопату с одного плеча на другое, и обычной своей скороговоркой поведал Шандору о своем житье-бытье:

— Работаю сейчас на сельскую управу. Прислали повестку, ничего не поделаешь. Все бы не беда, работа есть работа, только вот в полдень каждый раз домой приходится бежать. И все из-за этой козы! Понимаешь, купили мы на прошлой неделе козу, молоко нужно в доме, ничего не поделаешь! Вот теперь и мучимся. Раньше ее доил сам хозяин, вот она и привыкла. Только тогда молоко отдает, если штаны да сапоги увидит, а в юбке к ней не подходи. Тетке Розе приходится переодеваться. Наденет мой пиджак и брюки и идет доить. Вот мне и приходится домой бегать, ведь другой мужской одежды у нас нету, один костюмчик, что на мне. Я снимаю, жена надевает. Три раза в день доим. Дает полтора литра, иногда два. Но только чтобы штаны и прочее, иначе ни в какую. Такая уж у нее мания…

Неудача с козой занимала дядюшку Шюле до такой степени, что он мог говорить об этом всю дорогу. Напрасно Шандор пытался расспрашивать его о жене и детях, о том, как им живется (при встрече полагалось бы спросить об этом), старик пропускал его вопросы мимо ушей и вновь возвращался к истории с козой. Когда они дошли до угла улицы, где дядюшке Шюле пришла пора поворачивать к своему двору, он остановился и без всякого предисловия вдруг сказал:

— Передай, сынок, своей матушке, что сейчас и для твоего отца нашлась бы работа в управе. Если бы он не погиб на войне, наверняка бы нашлась, вместе бы работали…

Вымолвив эту странную фразу, старик повернулся и, не попрощавшись, побрел к дому. Встреча огорчила Бакоша, оживив грустные воспоминания о прошлом. Настроение у него испортилось, бодрая походка будто потеряла уверенность. Но не надолго. Стоило Шандору добраться до околицы и окинуть взглядом выстроившиеся в шеренгу, аккуратно побеленные домики Сапожной слободки, как он вновь повеселел. Выше голову, скоро и у него будет такой же — тут же неподалеку, на делянке, выделенной под новую застройку!

Подойдя к своей калитке, Шандор долго не решался войти во двор: никак не удавалось собрать расплывшееся, как луна, лицо в суровые, горькие складки. Он попытался сосредоточить мысли на том, что вчера жена высыпала из мешка последнюю горсть муки на галушки, затем вспомнил, что детям крайне необходимо купить одежду и ботинки, да и жене тоже, не говоря уж о старушке матери. Но и это не помогло, Если б еще вчера кто-нибудь рискнул перечислить ему одну за другой все эти дыры и нехватки, он наверняка вспылил бы в бессильной злобе на проклятую жизнь. А вот сегодня, когда ему хотелось разозлиться, ничего не получалось, хоть тресни… Наконец ему все-таки удалось согнать с губ непрошеную улыбку. Он толкнул калитку и, опустив голову, решительно направился в глубину двора, к флигельку, в котором ютилась его семья. Однако все его старания пропали даром: едва он подошел к крылечку и увидел дверь, распахнутую настежь, навстречу весеннему солнцу, мрачное выражение его лица опять сменилось улыбкой. И этому была еще одна причина. Уходя из дому спозаранку, он оставил женщин в таком возбуждении, что они, казалось, непременно съедят друг друга до его возвращения. Сейчас же они, по-видимому, заключили мир и сообща хлопотали возле печки, будто утренней ссоры и в помине не было. В первую минуту у Шандора мелькнула мысль: уж не опередил ли кто его с радостной вестью о начале стройки? Вполне могло случиться, что кто-нибудь из соседей раньше его явился на обед с дежурства на «бирже» и по дороге домой заглянул сюда, чтобы сообщить о предстоящем великом событии. Однако, потянув носом воздух, Шандор с волнением понял, что причина благодушия женской половины семьи совсем в другом. Запахи, струившиеся из открытой двери и заполнявшие двор, были не менее божественны, чем фимиам в католическом костеле по праздникам, и свидетельствовали о том, что в доме жарится не что иное, как ливерная колбаса.

Этого еще недоставало! Сколько радостных событий в один день! Шандор, уже не в силах совладать с распиравшим его восторгом, опустился у порога на четвереньки и бочком пробрался внутрь, подражая дворняжке. Не произнеся ни звука, он начал принюхиваться, обследуя все углы кухоньки, не преминув заглянуть и под подол хозяйке. Женщины смеялись, улыбалась дочка Розика, а пятилетний карапуз Шади, ухватившись за материнскую юбку, даже вынул изо рта большой палец и залился звонким смехом.

Жена Шандора легонько ударила его сверху по спине деревянной поварешкой и воскликнула:

— Брысь отсюда, негодник! Нету там никакой колбасы!

— Перестань, дочь моя, при детях! — укоризненно покачав головой, сказала старая Бакошне, однако и сама не могла удержаться от смеха.

Шандор же будто забыл, сколько ему лет, и, вновь превратившись в ребенка, продолжал крутиться на четвереньках и тявкать, копируя хозяйскую собачонку. Одобрение зрителей явно доставляло ему удовольствие, и он старался вовсю. Затем, поднявшись наконец с колен, насупился и с деланной строгостью спросил:

— Ну, добрые хозяйки, а теперь отвечайте: откуда взялось все это свинство, да еще жареное?

Жена Шандора, принимая игру, зашепелявила, подражая тетке Дьерене:

— Да вот, соседушка, принесла вам на пробу, как хорошим соседям по обычаю полагается. Осенью мы, видит бог, немножко задержались с поросенком, так и не закололи на зиму, но и теперь, видит бог, не поздно. Свининка теперь как раз в самый раз. А уж мы думали, околеет. Такая его, сердешного, летом чесотка одолела — страсть! Но ничего, отчесался, вылежался. И так славно отъелся! Только палить стали, а сало уж так и капает: кап да кап…

— Э-э, соседушка, что-то не верится, — возразила старая Бакошне. — Может, от дыма у вас из носу закапало, а вы подумали, что это сало…

Эти слова вызвали новый взрыв смеха. Шандор смотрел на своих домочадцев и не помнил, когда они еще так веселились. Из разыгранного перед ним спектакля он понял, что соседи Дьере зарезали наконец своего кабанчика и хозяйка, по старинному деревенскому обычаю, принесла соседям угощение на пробу. Надо полагать, бабушка ответила на это совсем не так, как только что, изображая сцену угощения: подобные шуточки уместны только среди своих.

— Однако когда мы сможем отблагодарить их тем же? — спросил Шандор и помрачнел. — Когда мы сами сможем купить поросенка и выкормить его как положено, ума не приложу.

— Ничего, к следующей зиме наскребем деньжонок, — бодро сказала старушка. — В долгу не останемся.

Удивительно, но даже обычно ворчливая Бакошне, которая при виде первого выпавшего снега сетовала на то, какая будет грязь, когда он растает, сейчас никак не хотела расстаться с хорошим настроением. Дразнящий запах жарившейся колбасы опьянял ее, будто чарка крепкой палинки натощак.

«А если б она узнала еще и про дом…» — подумал Шандор, но тут же сдержался, решив еще немного приберечь новость. Он расскажет об этом после обеда, так сказать на десерт, когда всеобщее возбуждение, вызванное предвкушением вкусного угощения, пойдет на убыль.

Наконец все уселись за стол. Когда хозяйка разложила на пять тарелок фаршированный ливер и домашнюю колбасу, выяснилось, что каждому досталось куда меньше, чем казалось поначалу.

— Да, особенно не объешься, — в сердцах заметила старая Бакошне. — Уж если так хорошо отъелся у них кабанчик, Дьерене могла бы расщедриться и на большее.

Во время обеда разговор шел о достоинствах, точнее, о недостатках того, что отправлялось в рот. Не то чтобы принесенное соседкой угощение пришлось им не по вкусу, совсем нет, а просто таков обычай. Чем бы ни угощал сосед соседа, блюдо принято было критиковать, а не хвалить, так уж заведено. Мать Шандора утверждала, будто начинка ливера получилась слишком жидкой и, кроме того, не хватает соли. Жена, напротив, считала, что соли в самый раз, а вот крови и хрящиков маловато. Выслушав Женщин, Шандор изрек окончательный приговор: обе они не правы, потому что главный недостаток ливера в том, что в нем слишком мало репчатого лука, а в колбасе слишком много паприки и совсем не чувствуется черный перец.

С едой, однако, покончили гораздо раньше, чем с критикой и перечислением недостатков. Трапеза завершилась точно так же, как иная панихида, когда собравшиеся почтить память усопшего почтенные соседи вдруг припоминают ему все грехи: того обманул, другого обвел вокруг пальца, мошенник, ну а в общем, хороший был человек, царство ему небесное. Вот и теперь, прежде чем встать из-за стола, глава семьи подвел итоги:

— Доброе было угощение, спасибо!

— Каждый день бы такое, даже в неделю раз и то неплохо, — добавила старая Бакошне.

Возражать ей никто не стал. В самом деле, очень даже неплохо.

Теперь настала очередь Шандора порадовать своих родных. Однако, как он ни старался оставаться при этом равнодушным, ничего, конечно, не вышло. Слишком уж долго терпел.

— Ну, бабоньки, готовьтесь! Послезавтра начинаем класть стены!

Эту долгожданную новость он сообщил именно теми словами, которые повторял про себя, торопясь домой с «биржи», но его физиономия сияла ничуть не меньше, чем лица женщин, готовивших неожиданно свалившийся с неба обед.

Эффект превзошел все ожидания. Женщины уставились на Шандора, разинув рты, будто увидели чудо, и не могли вымолвить ни одного путного слова, а только шептали:

— Так это… Так это…

Вероятно, им хотелось сказать: так это не слишком ли много для одного дня? Или, может: так это правда или им только кажется? Не дожидаясь, пока они придут в себя, Шандор слово в слово передал свой разговор с дядюшкой Фаркашем. Только теперь наконец женщины поверили, что он не шутит. Радость их поистине была безграничной.

— Не зря, значит, мне блохи ночью снились, — всплеснув руками, заключила старушка. — Гонялась я за ними, даже поймала трех. Блохи всегда к счастью снятся. Здоровенные, чуть не с ноготь величиной!..

— Значит, и мне такое же счастье привалило! — Шандор рассмеялся и начал шутливо почесываться, будто его и в самом деле кусали блохи.

— Так то же во сне, а не наяву, голова садовая! — пристыдила его мать, но и сама не удержалась от смеха.

Из угла, где в небольшом корыте, служившем колыбелью, спал Палко, самый младший член семейства, раздался плач. Юлиш подошла, взяла его на руки и дала грудь.

— Не плачь, букашка! Отец построит тебе красивый домик, лучше всех на свете, — сказала она.

Малыш, будто поняв, сразу же умолк и, счастливо причмокивая, принялся за свой обед.

— Я, пожалуй, пройдусь, взгляну на участок. — Шандор встал из-за стола и потянулся к шляпе. — Ну а вы, мелюзга, пойдете со мной?

Ребятишек не надо было уговаривать. Едва успел Шандор выйти из-за стола, как мальчик и девочка подбежали к нему и, уцепившись с обеих сторон за полы пиджака, встали на его огромные сапоги: Розика — справа, Шади — слева. Обняв детей за плечи и осторожно переступая, отец понес их к двери, а те весело смеялись, радуясь редкой ласке. На дворе Шандор взял детей за руки, и они направились в сторону пустыря, где были нарезаны участки под застройку. Пошли так, чтобы сократить путь и подойти к участку сзади.

Почти возле каждого дома в Сапожной слободке резвилась детвора. Многие ребятишки уже бегали босиком. Воздух, правда, уже прогрелся, и на солнцепеке земля стала теплой, но в тени промерзшая за зиму почва дышала холодом, который докрасна щипал голые ступни ребятни. Чтобы согреться, мальчишки вприпрыжку галопировали верхом на палках, скакали через канавы, играли в салочки, запускали бумажные змеи. Как и подобает в этом мире, за ними повсюду следовали, стараясь не отставать, такие же босоногие девчонки, не выпуская при этом из рук еще меньших по росту и более чумазых крохотуль, пока не научившихся самостоятельно ходить по земле. Девочки обнимали и нянчили своих меньших братьев и сестер совсем по-взрослому. Только это не всегда оказывалось им под силу, и они волочили свой живой груз по земле, но ни в коем случае не хотели выходить из затеянной мальчишками игры. Иногда, когда им приходилось бежать за далеко укатившимся тряпичным мячом или крайне необходимо было встать в круг игравших в «третий лишний», девчонки клали порученного их заботам малыша прямо на землю. Тот, разумеется, тотчас же заявлял протест и, заливаясь криком, тянулся ручонками к своей юной няньке. В таких случаях почти мгновенно распахивалась дверь или окно одного из домиков поблизости и мать, безошибочно распознав среди шума и криков, исторгаемых множеством детских глоток, голос собственного чада, издали грозила и кричала:

— Почему опять орет ребенок? Подними сейчас же, слышишь?

Команда незамедлительно выполнялась, и мать опять уходила в кухню, но в ту же минуту открывалась дверь в соседнем доме и другая молодая женщина с теми же словами выбегала на порог или за калитку.

— Эй, Розика, Шади, идите играть с нами! — со всех сторон звучали соблазнительные приглашения, но малыши, крепко-накрепко вцепившись в отца, на этот раз не удостоили даже взглядом своих всегдашних компаньонов. А когда те, возмущенные подобным поведением, стали в ответ высовывать язык и показывать ослиные уши, ребятишки с важным, полным спокойного достоинства видом отвернулись, будто не замечая, что их дразнят, и продолжали свой путь, гордые и счастливые, стараясь шагать с отцом в ногу и во всем ему подражать. Сам Бакош и то изменил походку. Сейчас он шел по улице с гордо поднятой головой и распрямив плечи, шел не как какой-нибудь бедный приживальщик, ютящийся по чужим углам, а как солидный и серьезный владелец собственного дома в Сапожной слободке. Дети крепко держались за его руки, но все равно чуть-чуть отставали, так что вся его фигура с отведенными назад руками и выпяченной грудью выражала устремленность и решительность. Любые трудности, ожидающие его впереди, будут преодолены! Под твердыми широкими шагами его ног, обутых в тяжелые сапоги, земля, казалось, даже вздрагивала и уважительно расступалась. Навстречу попадались знакомые, соседи, у калиток сидели или стояли старики. Шандор здоровался первый либо отвечал на приветствия, но ни на минуту не задерживался, делая вид, будто не замечает любопытства, скрытого в словах и взглядах соседей. А что, если и эти взрослые тоже, чего доброго, высунут ему вслед язык или покажут ослиные уши?..

На участке, маленьком как ладонь, ничего не было, если не считать нескольких капустных кочерыжек да полусгнившего стебля тыквы, оставшихся с прошлого лета. Шандор уже измерял свой участок и так и этак, но сейчас решил проделать все сначала. Сдвинув шляпу на затылок и подбоченясь, он постоял немного, раздумывая, в какую сторону направить свои стопы, затем слегка качнулся и двинулся вперед размеренной грузной походкой, отпечатывая каждый свой шаг. Сначала вдоль, потом поперек. Вернувшись к исходной точке, сдвинул шляпу еще дальше и опять погрузился в размышления.

Шандор немало раздумывал над тем — даже советовался с женой и матерью, — как ставить дом: фронтоном к дороге, которая со временем станет улицей, или боком к ней, одним окошком? И никак не мог решиться.

Он взглянул на окружающие поля, непроизвольно отметив про себя все движущиеся и неподвижные предметы. Вдали виднелись разбросанные по степи хутора. Зеленый ковер озимых всходов пшеницы подступал к ним вплотную, стелился под ноги. «Пора начинать прополку», — невольно подумалось Шандору. Буйные всходы пшеницы густой пеленой начали закрывать оставшиеся на поле сухие кукурузные стебли, вывернутые плугом из земли при озимой вспашке. «Если теперь не собрать, забьет их пшеница и топить печи до самой осени будет нечем». Он долго смотрел на пустые сиротливые полосы, оставленные на зиму под паром. На некоторых из них тут и там уже виднелись фигурки пахарей, начавших сев ярового ячменя и кукурузы.

Оттуда, где он стоял, хорошо просматривались огороды и задние дворы домов Сапожной слободки. Вот в одном из них появился седой сгорбленный старичок. Опираясь на палку, он вышел из дверей дома и, зажмурив глаза, подставил лицо солнцу, наслаждаясь ласковым теплом. Так стоял он несколько секунд, а затем засуетился по двору в поисках топлива. Он постукивал палочкой по каждому предмету на своем пути и, если считал его пригодным для очага, кряхтя и дрожа всем телом, медленно приседал на корточки, поднимал щепку или сухой корень и клал в полу своего порыжевшего армяка. Набрав с пол-охапки, старик скрылся в доме, а немного погодя вышел опять продолжать свой обход. Видимо, не сиделось, хотелось принести хоть какую-нибудь пользу семье… В другом дворе на пороге двери, ведущей в кухню, сидела пожилая женщина в длинной черной юбке и таком же платке. Расставив колени и наклонившись вперед, она вычесывала насекомых у кабанчика, растянувшегося перед ней на солнышке. Он с явным удовольствием подставлял старушке свое сытое брюшко и время от времени благодарно похрюкивал. Чуть правее за низеньким заборчиком какой-то старикан перекапывал огород. Белые с ярко-красными гребешками куры шли за ним следом, и, едва заступ выворачивал черный пласт земли, они облепляли его в поисках оставшихся зерен и червяков. Всякий раз когда попадался червяк, начиналась потасовка: куры толкались и громко кудахтали.

Повсюду люди, животные и птицы дружно приветствовали весну, соседей, друг друга. Мирная тишина царила над крышами домов. Где-то неподалеку гудел рой пчел, вылетевший ознакомиться с готовыми вот-вот распуститься почками, и этот гул был, пожалуй, самым сильным из всех других, смутно пронизывавших тишину. Казалось, льющее на землю свои лучи весеннее солнце сглаживает и умиротворяет все и всяческое зло.

Шандор Бакош молча созерцал эту приветливую пеструю картину, затем перевел взгляд на копошившихся рядом детей и глубоко вздохнул. Давно он не чувствовал себя таким умиротворенным и полным сил. Еще раз обмерив шагами свой участок в длину и ширину, он наконец решил ставить дом к дороге боком. Только так можно выкроить побольше пространства для двора. И уже следующей весной жизнь в этом дворе пойдет своим чередом, точно так же, как и во всех других. Потому что теперь у него будет дом, свой дом!..

У них, по правде говоря, когда-то был дом, и именно здесь, в Сапожной слободке. Тот самый, в дворовом флигельке которого они ютились теперь в качестве жильцов. Только его пришлось продать. Бакош-старший, отец Шандора, построил его за год до начала первой мировой войны. Разумеется, в долг. В те времена бедный человек еще имел право делать долги. И все было бы в порядке и они непременно бы расплатились, но отец погиб на фронте, а матушка, оставшись одна с двумя детьми, с трудом зарабатывала на хлеб. Где уж тут было погашать кредиты? Банк собирался пустить дом с молотка, и тогда Бакошне решила его продать. Она расплатилась с банком и, нанявшись батрачкой в соседнее графское имение в Шароше, перебралась туда с обоими сыновьями. Мальчики скоро подросли и могли уже работать сами. Работая втроем, они мечтали за пять-шесть лет собрать нужную сумму для покупки дома, пусть небольшого, но собственного. Однако все получилось иначе: прошло уже десять лет, а накопить ничего не удалось. Так планы и остались планами. Если что и изменилось в их жизни, так только то, что они постарели на десять лет. Шандор, старший из сыновей, женился, пошли дети, а денег на покупку дома так и не было. Еще через пару лет они решили оставить помещичий хуторок, где так долго трудились, и вернуться в Сапожную слободку, чтобы начать с того же, с чего начинали почти полтора десятка лет назад. Так и сделали. Только Ференц, младший сын Бакошне, с ними не поехал. Он женился на дочери одного из графских батраков-испольщиков и остался в имении.

Бакоши сняли флигелек у владельца их бывшего дома и ценой многих лишений и суровой экономии сумели наконец купить крохотный участок. Ну а теперь уже не за горами то время, когда здесь встанет дом…

— Торцом к дороге, только так, — повторил вслух Шандор, как бы соглашаясь с самим собой после того, как все было измерено-перемерено. Позади дома яма, из нее возьмут песок и землю для самана; немного в стороне — колодец. Яму потом постепенно можно будет засыпать и на ее месте разбить огород. По размерам огород будет невелик, но картофеля даст на весь год. Или, быть может, лучше посадить тыкву? Тыква любит насыпной грунт. Правильно: один год — картофель, другой — тыкву. Так будет лучше всего.

В голове Шандора роились мысли. Все казалось возможным и доступным. Даже выплывший было вопрос, на что и как он накроет крышей возведенные стены, не вызывал особенных тревог.


Вечером Шандор побывал у дядюшки Фаркаша, и они договорились окончательно приступить к делу послезавтра с утра. Однако для этого требовалась сухая основа, и Шандор обязался на другой же день накопать столько земли, сколько нужно для начала.

Когда он вернулся домой от старого мастера, домочадцы еще не спали и, не зажигая огня, сидели вокруг стола, дожидаясь его прихода. Шандор присел к ним и рассказал о своей договоренности с Фаркашем. Женщины слушали его с воодушевлением и время от времени смеялись, будто говорил он о чем-то очень веселом. Как видно, хорошее настроение, порожденное ливерной колбасой и доброй вестью о начале постройки, еще не иссякло.

— Послушай, Шандор! — вдруг испуганно проговорила старушка Бакошне, будто вспомнив о каком-то чрезвычайно важном деле, которое ей поручили, а она о нем забыла. — Ведь я не рассказала тебе самую главную новость! Или ты уже слышал?

— Не знаю даже, о чем речь.

— О том, какие у нас будут великолепные соседи!

— Уж не семья ли Берты в полном составе?

— Перестань, дурачок! — Мать махнула рукой и рассмеялась. — Богатый хозяин строит дом рядом с нашим.

— Кто же это? Не Ковач ли со своей буланой упряжкой надумал перебраться в слободку?

— Зачем ему? Хорват Берец, тот самый, у которого дочь выходит замуж за пастора.

— Это правда? Ты не путаешь? — с волнением в голосе переспросил Шандор.

— Правда. Уже заплатили деньги за участок.

— Так ведь у старика есть дом?

— Строит для сына, который женится на дочке Киша, торговца овцами…

— Здесь, у черта на куличках? Не могли найти места в селе?

— Удобно, как раз на пути к их хутору.

— Что ж, ладно… По крайней мере, будет с кем пошуметь, если скучно станет…

Он произнес эти слова с шутливой усмешкой, словно поставил точку на всем этом деле. Берец так Берец, что же такого особенного? О будущих соседях больше не заговаривали, но и сказанного было вполне достаточно, чтобы в глубине души как у сына, так и у матери поселилась какая-то смутная тревога. Их соседом будет один из богатеев села!.. Им стоило немалых усилий отогнать от себя мысли об этом, но тревога и волнение остались.

Шандор начал хвалить дядюшку Фаркаша:

— Вот действительно добрый старик! И справедливый…

— Кто, Лайош Фаркаш? — внезапно переспросила мать. — Когда-то бравый был парень. Ухаживал за мной — и это было, — добавила она после минутной паузы и, смущенная этим воспоминанием, тихо засмеялась. — Мы часто танцевали с ним на вечеринках. И на балах тоже…

Бакошне умолкла, ограничившись таким немногословным замечанием, но даже это случалось с нею редко. Она не любила вспоминать безвозвратно ушедшую молодость и заговаривала на эту тему, быть может, раз или два за многие годы. Да и то лишь в потемках, когда домочадцы сумерничали, вот как сегодня. И сразу же, будто устыдившись мимолетного воспоминания и не желая возможных расспросов, она встала и зажгла лампу над столом.

— Добрый вечер! — произнесли все хором, приветствуя вспыхнувший свет. Таков был обычай.

Маленький Палко проснулся в своем корыте и заплакал, жмурясь от света лампы.

— Погляди-ка, дочка, что там опять с ним! — сказала снохе старая Бакошне. Шандор ждал, что мать сейчас начнет свою обычную проповедь: вот, мол, ее детишки никогда не беспокоили родителей криком, а теперешние молодые мамаши просто не умеют воспитывать детей. Однако на этот раз обошлось, хотя эта тема была для старушки одной из самых излюбленных.

Молодая мать взяла на руки малыша и, легонько похлопав его по голенькому заду, спросила, будто он понимал ее слова:

— Что, букашка моя, кушать захотел?

Затем она расстегнула кофту и дала младенцу грудь. Маленький разбойник припал к ней с таким остервенением, что все засмеялись.

— Не будь таким жадиной! — в шутку прикрикнула на Палко Юлиш и зажала ему пальцами нос. Ошеломленный малыш выпустил сосок изо рта и вытаращил глаза, ставшие большими и круглыми, как медный грош.

Когда маленький Палко наконец насытился, мать, подстелив пеленку, положила его на стол и принялась с ним играть.

— Взгляни, отец, на эти ножки! Съем, съем! Ам! — Она по очереди брала губами каждый пальчик. — Посмотри на эти руки! И их съем! Обе, вот так!

Гордясь здоровеньким малышом, счастливая мать демонстрировала его прелести одну за другой, все без исключения. И ребенок тоже смеялся и щебетал что-то невнятное, поеживаясь от ласковой щекотки. Потом отец и мать по очереди говорили малышу всякие милые глупости. Шандор, желая его рассмешить, подражал разным животным и птицам: лаял, мяукал, кукарекал. И когда маленький Палко улыбался или приподнимал голову, прислушиваясь, родительской радости не было границ.

— Глядите, уже понимает!

Горящая лампочка особенно интересовала малыша. Палко то и дело поворачивал головку к свету, глаза его расширялись, и казалось, что в блестящих круглых зрачках отражается весь мир. Шандор снял с гвоздя цитру, давным-давно висевшую на стене без дела, и начал перебирать струны, наигрывая что-то веселое. Звуки музыки, видимо, очень понравились малышу, и он заливался смехом, поднимая к потолку руки и ноги.

— Лихой танцор будет! — промолвила старая Бакошне.

— И очень скоро, ай-ай! — И молодая мамаша с напускным гневом обрушилась на малыша: — Не спеши, негодник! Подожди еще лет двадцать, не меньше, слышишь? — Обратившись к Шандору, она не могла не похвастать: — Ну, что скажешь? Видел ли ты еще такого разумного ребенка?

— Весь в отца! — самодовольно хохотнул Бакош и ударил по струнам цитры.

— И в самом деле, не приведи господи! — заметила старая Бакошне. В тоне ее голоса вроде бы прозвучала нотка упрека по отношению к сыну, но она потонула в общем потоке семейной радости.

Ребенок, видимо утомившись, задремал. Мать бережно положила его обратно в корыто и отправила спать обоих старших детей. А взрослые продолжали сидеть вокруг стола, словно не желая расставаться с хорошим настроением. Обычно в такой час они тоже ложились, чтобы не жечь понапрасну керосин, а, пожалуй, еще больше для того, чтобы поскорее смягчить досаду и горечь, накопившиеся за день по отношению друг к другу. Сегодня же они не спешили, стремясь сберечь каждую минуту столь редкого семейного мира и согласия и до конца испить чашу нечаянной радости…

Бакош хотел сделать матери приятное и стал наигрывать ее любимую песню. И — о чудо из чудес! — сначала тихонько, вполголоса, а потом все громче и громче старушка запела:

Ах как трудно утаить любовь,

Репейник превратить в фиалку!

Тянусь я к ней — колючки руку ранят,

Кого люблю, не может стать моей…

Негромко повторив первую строфу, старушка продолжала:

Ах как трудно класть голову

На одну подушку с нелюбимой!

Не люблю и я свою жену,

Горько мне ложиться с ней в постель…

Уставшая от жизни седая Бакошне была, конечно, уже слишком стара для того, чтобы всерьез переживать все перипетии неудавшейся любви, но пела она так хорошо и печально, что слушавшие ее молодые едва сдерживались, чтобы не расплакаться. В этой грустной мелодии, в чистом и печальном голосе Бакошне слились воедино и горькое сожаление о давно минувшей юности, и последнее прощание с ней. Шандор влажными от слез глазами смотрел на мать, чувствуя себя подростком, в котором лишь просыпаются чувства и понимание горя других. Слушая ее печальную песню, он будто только теперь до конца осознал тяжелую долю и боль одиночества, с которыми прошла его мать сквозь многие годы, наполненные лишь горестями и лишениями. Она никогда не говорила об этом, и только эта песня давала понять, сколь мучительна и глубока была ее рана, боль утраты, когда с войны не вернулся муж.

Солдаты-фронтовики, знакомые и соседи, не раз рассказывали всякие истории о минувшей войне, собравшись за стаканом вина в корчме или на вечерние посиделки. Шандор, тогда еще подросток, с замиранием сердца слушал о штурмах и атаках, отступлениях и наступлениях, об оторванных, летящих в воздухе руках и ногах и прочих ужасных вещах. Рассказы были настолько устрашающими, что люди со слабыми нервами, в особенности женщины, не выдерживали и уходили. Однако о том, каким ужасным бедствием является сама война, как множество людей из-за нее становятся несчастными на всю жизнь, лишенными радости и цели, Шандор по-настоящему узнал и понял не из рассказов бывших фронтовиков, а из печальных песен матери о несостоявшейся любви…

Однако в этот вечер даже грусть, навеянная горькими воспоминаниями, быстро улетучилась, прошла как бы мимоходом. Они спели еще несколько песен, а потом улеглись спать с радостным убеждением, что для них теперь начнется новая жизнь. И сонное кудахтанье наседки, прикорнувшей под широкой кроватью в ожидании нового потомства, прозвучало для них обнадеживающей музыкой…

2

В сумрачной тишине протестантской церкви, сквозь тусклые узенькие окна которой почти не проникал свет, слова обряда крещения звучали возвышенно, почти ликующе:

— Прими же, в мир входящий, имя свое от отца и сына и духа святого…

Капельки святой воды монотонно барабанили по краю жестяной вылуженной купели, чуть слышно вплетаясь в музыку слов пастора. Под свежевыбеленными сводами храма царила та особая атмосфера чистоты и святости, которая свойственна старинным кальвинистским мистериям. В тишине гулко и одиноко звучали слова обрядного текста, произносимого пастором. И лишь изредка слышались вздохи и покашливание нескольких стариков и старух, сидевших на задних скамьях. Впереди, на ковровой дорожке перед алтарем, стояла пожилая крестьянка в темном платке и время от времени, когда требовалось, поднимала над купелью младенца, лежавшего на кружевной подушке. Впрочем, сам «в мир входящий» был так укутан в пеленки, что его почти не было видно, и он заявлял о своем присутствии лишь слабым писком, когда брызги святой воды, которой кропил пастор, попадали ему на личико. Немного позади, в нескольких шагах от крестной матери, стояла акушерка, принимавшая ребенка. Поношенная, но весьма презентабельная шляпка свидетельствовала о ее высоком звании, а большие очки на носу придавали ей ученый вид. Держалась она достойно и даже торжественно, как человек, сознающий свою важную, если не главную, роль в происходящей церемонии. Отец новорожденного, сухонький невзрачный мужичок, вытянул вперед худую шею и судорожно прижимал к животу свою когда-то черную шляпу. Он полностью стушевался, стоя рядом с дородной матроной.

Церемония крещения закончилась, и ее участники медленно, но все так же торжественно направились к выходу. Шли гуськом: впереди с ребенком на подушке — крестная мать, за ней — пышнотелая акушерка, а последним, замыкая шествие, — счастливый отец. Впрочем, на его костлявом обветренном лице даже теперь признаки счастья не очень-то отражались. Скорее, смущенный торжественностью церемонии, он боязливо переступал сапогами с видом человека, попавшего в незнакомую обстановку и с тоской ожидавшего, что вот-вот кто-нибудь напомнит ему о старых долгах и потребует расплаты… Он старался как можно меньше привлекать к себе внимание, но, как назло, подкованные сапоги громко стучали по каменным плитам пола, а высокие своды потолка многократно усиливали этот звук, что приводило беднягу в еще большее замешательство. Втянув голову в плечи, он постарался ступать на внешний ободок подошвы, потом пошел на носках и в конце концов окончательно замедлил шаг, отстав от остальных. Когда же наконец эти коварные двенадцать — пятнадцать шагов остались позади и он подошел к двери, сорочка его была насквозь мокрой от пота.

На площадке перед входом в церковь толпилось десятка два старух, не упускавших возможности продемонстрировать свою набожность даже в будни. Изрядно вылинявшие темные платья, черные платки, из-под которых виднелись осунувшиеся, высохшие лица, и старчески медленные, неуклюжие движения делали их похожими на стайку унылых ворон. В руках старушки держали потрепанные молитвенники. Сложенными уголком платочками они беспрестанно вытирали глаза, слезящиеся не то от мелкого шрифта, не то от наплыва чувств. Разбившись на мелкие группки по три-четыре человека, они теперь начали переговариваться между собой с таким видом, будто поверяли друг другу великую тайну или сообщали из ряда вон выходящую новость, хотя все это было давным-давно известно и повторялось изо дня в день.

— Значит, и вы пришли, соседушка?

— Пришла, как видите…

— Как дома, все здоровы?

— Здоровы, слава богу, все потихоньку. А ваши?

— У нас тоже все так же…

— Что на хуторе, есть новости?

— Ничего особенного, все по-прежнему. А у вас?

— И у нас ничего, как обычно…

— Что ж, да благословит вас бог! Доброго вам здоровья.

— И вам тоже! Славься во веки веков!

Подобные диалоги происходили ежедневно, но каждый раз в них сквозило неподдельное любопытство: а вдруг что-нибудь случилось? Однако ничего не случалось или почти ничего. А если какая из старушек не появлялась в церкви, остальные ковыляли навестить ее и узнать, не отправилась ли она в лучший мир и не надо ли завтра или послезавтра служить по ней панихиду…

Мужчины, выйдя из храма, тоже останавливались, как заведено, перекинуться словечком. Вопросы были похожи — с той лишь разницей, что представители сильного пола вместо пустословия о здоровье обменивались мнениями о погоде, о ходе посевной, о рыночных ценах на скот и прочую живность… Покончив с этим, они прикладывали указательный палец к шляпе в знак прощания и направлялись по домам. Старики один за другим отделялись от группы мужчин, переминавшихся на паперти, и брали курс к домашнему очагу. И тут же из женской группы, не ожидая знака или зова, вслед за мужем выходила его прекрасная половина и присоединялась к нему, чтобы продолжить путь вдвоем. Они шли медленно, как люди, связанные на всю жизнь, но не рядом: мужчина шествовал впереди, а жена семенила следом за ним. Таков был на селе неписаный закон: женщина всего лишь женщина.

Трое мужчин из тех, кто сегодня, в будний день, посетил храм божий, были одеты еще по-зимнему — в вывороченные бараньи тулупы и островерхие барашковые шапки; остальные — в посеревшие от времени черные костюмы. Глядя на то, как они чинно и важно, выпятив грудь и распрямив плечи, шли, постукивая подковками по истертым плитам тротуара, вдоль приземистых, будто вросших в землю домов, сопровождаемые покорными, молчаливыми женами, можно было подумать, что они ходили в церковь вовсе не для смиренной молитвы, а просто так, чтобы по-приятельски перемолвиться с господом богом.

Они шли один за другим в степенном молчании, пока не исчезали за воротами домов, окружавших церковную площадь. Все они принадлежали к числу зажиточных, крепких хозяев, тех, кто составлял ядро «внутреннего» села. Состарившись под тяжким грузом трудов и забот, они тихонько доживали свой век в старых сельских домах и, будто решив погасить задолженность перед богом, поскольку в молодые годы их одолевала вечная погоня за наживанием добра, теперь посещали церковь при каждом удобном и неудобном случае. Из бедняков в будни в храм божий не заглядывал никто, даже немощные старики, ибо с их стороны было бы непростительно подобным времяпрепровождением лишний раз подчеркивать никчемность и бесполезность своего существования перед молодыми, которые и так-то даром их кормили и поили…


Когда все верующие покинули храм божий, молодой пастор наскоро пробормотал еще одну коротенькую молитву о том, чтобы и этот день по милости всевышнего был не менее плодотворен и обилен, чем все предыдущие, а затем сошел в зал и, подойдя к старой женщине, одиноко сидевшей на краешке предпоследней скамейки и, по-видимому, все еще беседующей с богом, осторожно взял ее под локоть:

— Пойдемте, матушка.

Они вышли через заднюю дверь и направились к дому пастора, расположенному в зарослях акации в двухстах шагах от церкви. Шли медленно и молча, погруженные каждый в свои мысли. Затем, будто очнувшись, старушка украдкой взглянула на сына, но, увидев, что тот не на шутку о чем-то задумался и не замечает ее взгляда, не стала его тревожить. Сделав еще несколько десятков шагов, она решила, однако, привлечь его внимание с помощью маленькой хитрости: притворно закашлялась, потом несколько раз тяжело вздохнула и замедлила шаг; весь вид ее говорил о том, что она внезапно ослабела и без посторонней помощи не может идти дальше.

— Вы устали, матушка? — Пастор, рассеянно поддерживавший ее под руку, остановился и, наклонившись, заглянул ей в лицо.

— Да, что-то ноги вдруг ослабели, — подтвердила она. Затем, помолчав немного, старушка высказала наконец то, что, видимо, очень мучило ее, но начала как бы невзначай. — Я видела старого Береца, он тоже был в церкви…

Сын, однако, никак не отреагировал на ее слова. Тогда она добавила:

— Сидел как истукан возле самой двери…

Пастор продолжал молчать, явно делая вид, будто не замечает стараний матери вызвать его на откровенный разговор.

— В тулупе явился… Весну пугать, что ли?

Она тихонько засмеялась собственной шутке, а потом, собравшись с духом, высказала все, что ее одолевало:

— Даже не поздоровался! Я ему первая: «Добрый день!» А он молчит как пень, даже бровью не повел.

— Наверно, он вас просто не заметил, — нетерпеливо прервал ее обиженную тираду сын.

— Или не пожелал замечать! Несколько раз на меня пялил глазищи-то! Сидит и смотрит, как сыч…

— Ну и бог с ним, матушка. Стоит ли из-за этого расстраиваться? Смотрит — и пусть себе смотрит.

— Да нет, я просто так сказала. — Смутившись, старушка опустила глаза. — Уж если видела… А тебе нынче и слова сказать нельзя, все не по-твоему…

Обиженно поджав губы, старушка покачала маленькой, как у птицы, головой и втянула ее в воротник старомодной кофты. До самого дома они не обменялись больше ни единым словом.

Войдя в свою комнату, пастор торопливо переоделся в обычный костюм, повесив черную сутану в шкаф, затем вышел из дому и направился в село.

Дойдя до перекрестка, он свернул на улицу, ведущую в «жирный квартал». Так местная беднота окрестила часть села возле церкви, где располагались усадьбы самых богатых хозяев. Улица была широкая и нескладная. Редкие дома по обе стороны, построенные в полном беспорядке, свидетельствовали об отсутствии единого плана застройки: один дом глядел на улицу всеми окнами, другой торчал боком, отступив в глубину двора шагов на двадцать. Только изгороди как по ниточке вытянулись в ровную линию, и это вносило хоть какую-то стройность в хаотическое нагромождение домов. Общий вид улицы еще больше портило то, что среди старинных приземистых домов с нахлобученной на окна крышей то там то здесь виднелись двухэтажные коттеджи, построенные в современном стиле — с широкими окнами и застекленными террасами.

С обоих концов улица расширялась наподобие веера. Когда-то, еще во времена крепостничества, здесь в убогих землянках ютились крепостные, которых поселяли сюда помещики. На этих импровизированных площадках, посреди вольготно раскинувшейся улицы, в промежутках между домами, выстроенными где попало, и протекала жизнь крепостного люда. Звякали колокольчики пасшейся на ближних лугах скотины, из амбаров и хлевов доносилась ругань измученных работой людей, слышались крики, смех и плач ребятишек, игравших тут же, в придорожной пыли. Безвозвратно ушло то время, и теперь на безлюдной улице и в закоулках царила тишина. По потрескавшимся от времени плитам тротуара уже не спешили каждый день по своим делам люди, лишь изредка ковыляли старик или старушка, направляясь в лавку или к соседям. Это была улица старых людей. Здесь доживали свой век, мерцая, как угасающие лампады, старики хозяева, передавшие сыновьям трудно нажитые земли и хутора, а вместе с ними — и каждодневные заботы. Только по праздникам и в базарный день, приходившийся на конец недели, проживавшее на хуторах младшее поколение наезжало сюда на громыхающих телегах и в рессорных бричках. Улица сразу оживлялась. Представители молодого поколения, казалось, оккупировали на время эти тихие дома и дворы и оживленно взад-вперед сновали с видом победителей.

Сегодня же здесь стояла обычная тишина. Лишь изредка где-то тявкала соскучившаяся от безделья дворняжка или мычала корова, которую оставили старикам родителям для присмотра и пропитания и которая тоже скучала в каменном хлеву в глубине просторного двора. Однако во всей этой, казалось бы, мертвой неподвижности не чувствовалось заброшенности или безнадежности. Привлекательные, ухоженные, аккуратно покрашенные дома, чистенькие палисадники, заботливо починенные изгороди, закрытые ставнями или завешенные кружевными шторами окна — все это, вместе взятое, производило впечатление скорее надменной замкнутости, чем печального безмолвного запустения. Казалось, даже сам воздух в этом квартале имел привкус грубости крепостничества, консерватизма мелкопоместного дворянства и хвастливого чванства новоявленных выскочек-буржуа — всего, что определяло стиль жизни «жирного квартала».

Дом семейства Хорвата Береца-старшего находился на самой середине улицы, обрамленной узенькими переулками. Это было старинное, вытянутое в длину каменное здание с подслеповатыми маленькими окошечками во двор и красивым ярким кирпичным фасадом в современном стиле, обращенным на улицу.

Пастор открыл калитку и, миновав палисадник, поднялся на парадное крыльцо. Внутрь дома вел длинный коридор, выстланный мозаичной плиткой. Шаги пастора гулко отдавались под потолком, однако из боковых дверей никто не выглянул, отчего дом казался вымершим. Это не смущало молодого пастора, и он уверенно шагал вперед, как человек, хорошо знавший внутреннее расположение дома. Наконец он остановился перед одной из дверей и без стука открыл ее.

С кресла, стоявшего перед большим трюмо, вскочила девушка. Лицо ее изобразило притворный испуг.

— Ах, Пишта, вы меня напугали! — игриво воскликнула она.

Пришелец, однако, ничего не ответил и, улыбаясь, показал большим пальцем через плечо, имея в виду дверь комнаты, располагавшейся через коридор напротив. Девушка со смехом помотала головой. Тогда молодой человек подбежал к ней, шутливо обнял и, взяв на руки, стал покрывать ее лицо поцелуями.

— Ну-ну, не увлекайтесь, пожалуйста! — кокетливо возражала она, делая вид, будто старается высвободиться из его объятий. — Этак, чего доброго, и во дворе услышат!

— Ну, и что же? Пусть слышат! Хоть во дворе, хоть у соседей — экая беда!

— Довольно, Пишта. Отпустите меня и будьте послушным. Сядьте вот сюда. Видите, как вы меня растрепали? А я, несчастная, целых полчаса причесывалась. Теперь надо начинать все сначала.

Надув губы, притворившись, будто сердится, девушка присела перед зеркалом. Когда она подняла руки, откидывая назад длинные волосы, легкая ткань кофточки плотно обтянула ее упругие, по-девичьи острые груди.

— А вы сегодня пришли позже, чем всегда, — сказала она, но, заметив в зеркале жадный взгляд пастора, пристально смотревшего на ее грудь, опустила руки и немного смутилась. — Не стыдно опаздывать?

— У меня были сегодня крестины. Однако намного я не мог опоздать, спешил со всех ног.

— Если я говорю, значит, так оно и есть. Вы опоздали, по меньшей мере, на четверть часа. Кстати, вы знаете, как я определяю, когда вы придете?

— Наверно, смотрите на часы.

— А вот и нет! Я слушаю, когда начнут звонить к обедне. Когда колокол умолкает, я начинаю высчитывать: вот сейчас начали петь гимн, теперь вы поднимаетесь на кафедру, произносите вслух молитву, потом сходите к алтарю, совершаете церемонию, затем снова все поют, заканчивают, вы идете домой, переодеваетесь и вот наконец направляетесь ко мне… Еще немного — и пожалуйста, вы здесь.

— Приятно сознавать, что у вас на счету каждый мой шаг! — Пастор весело рассмеялся.

— Ну уж полно! Вот и сейчас, например, я не знаю, где правда. Действительно ли вас задержали крестины или что-нибудь другое? — с легким раздражением в голосе продолжала девушка. — Быть может, вы успели по пути уже заглянуть на минуточку к Илонке Сабо и ее родителям?

— Я и сам теперь не знаю, где правда. Своим подозрением вы привели меня в полное замешательство. Давайте спросим об этом у вашего деда, тем более что он собственной персоной присутствовал на крестинах, хотя и держался в стороне.

— Если так, пожалуй, я лучше поверю вам на слово, — согласилась девушка, скорчив милую гримасу. — С моим дедом мы опять не понимаем друг друга. Еще, чего доброго, и от крестин откажется, и от того, что вообще был в церкви… Зол, как черт перед пасхой.

— Из-за чего же он на вас злится? Опять из-за меня?

— По-моему, это уже вошло у него в привычку. Сейчас у него другая причина — новый дом в Сапожной слободке. Вот из-за него он и бушует! Вернувшись из церкви, прямехонько проследовал во флигель и заперся там вместе с бабушкой. Бедная бабушка! Представляю, как ей сейчас достается. Со мной он справиться не может, вот и срывает зло на старушке, благо она всегда под рукой… Знаете что? Пойдемте гулять. А заодно посмотрим, как идет стройка. Согласны?

Теплый весенний день разлегся на крышах и стенах домов, на широкой немощеной улице, как довольный, плотно покушавший и разнежившийся ребенок. В расстегнутых пиджаках, а то и в жилетках люди сновали взад-вперед, взопрев от повседневных дел. Некоторые даже выпустили рубахи поверх штанов, и, когда игривый ветерок вдруг вздувал их парусом, можно было лицезреть желтоватую кожу запавших животов. На свободных от строек местах, на ничейной земле, босоногие и чумазые ребятишки ползали на пузе, рвали зеленую травку и собирали ее, кто куда, чтобы отнести домой на корм поросенку, гусям и прочим обитателям хлева. Возле некоторых домиков встревоженные наседки, привязанные за ногу к колышку, рвались к своим цыплятам. Бечевка их не пускала, и бедные матери отчаянно кудахтали, призывая к себе неразумное пискливое потомство. Убедившись, что цыплята не внемлют их жалобному зову, некоторые наседки прибегали к хитрости: они вдруг начинали издавать сигнал тревоги, будто предупреждая о парящем коршуне, и даже поворачивали голову набок, всматриваясь в небо. Крохотные, но уже непослушные создания, инстинктом почуяв грозную опасность, со всех ног бежали под материнское крыло, помогая себе на бегу маленькими, еще не окрепшими крылышками. Немного подальше, на лужке, пасся выводок зеленовато-желтых пушистых гусят. Их охраняла сморщенная бабка в темном платке. Скрестив руки на животе, она стояла, наклонившись над своими питомцами, и разговаривала с ними, как клуша с цыплятами, полная заботы и нежности. Неуклюжие гусята неумело и жадно пощипывали траву. Иной раз, когда травинка вдруг не выдерживала и обрывалась, гусята от неожиданности опрокидывались на спину, смешно помаргивая глазами. Поднявшись, они протягивали друг к другу клювики и, вероятно, обменивались впечатлениями, заявляя своим братьям и сестрам: «А я так и хотел!» Бабка, как видно, понимала их язык, так как каждый раз повторяла: «Не ври, не ври, постреленок! Совсем ты этого не хотел!..»

Пастор и Эва молча шли вдоль улицы, наслаждаясь всеми прелестями наступившей весны, несущей жизнь и пробуждение всему вокруг. Прохожие, попадавшиеся им навстречу, уважительно здоровались, приподнимая шляпы, или кланялись, а потом, отойдя на несколько шагов, оборачивались и смотрели им вслед.

— Послушайте, Эва, — негромко окликнул девушку пастор. — Нам нужно как-то решить наше дело…

— А разве мы сейчас не делаем этого, Пишта? — Эва бросила на спутника удивленный взгляд.

— Я не об этом. Ваш дед упорно противится нашему браку, вот о чем я хотел сказать…

— Ну и что же? Мой дед — старомодный, закосневший в своих предрассудках старик. Всю свою жизнь он упорно противится всему новому. Я уже говорила вам, его не нужно принимать всерьез. Он даже не хотел, чтобы я училась. Моего старшего брата дед тоже собирался упрятать на хуторе, едва тот окончил шесть классов начальной школы. Что бы ни пожелал сделать отец, дед всегда был против. Но все шло как полагается, вопреки его упрямству. Так будет и на этот раз, не беспокойтесь. Мне мог бы запретить выйти за вас замуж только мой отец, да и то, пожалуй, не смог бы, я не послушалась бы.

— Я верю вам, Эва. Но так обстоит дело, когда оно касается нас двоих. Однако существует еще кое-что помимо этого…

— Не будьте столь таинственны, дорогой Пишта! — с досадой произнесла девушка. — Что еще может существовать «помимо этого»? Говорите яснее!

— А то, что понемногу мы стали притчей во языцех у всего села. А я представляю здесь не только самого себя…

— Это вам так кажется! Никто ничего о нас не говорит. И вы по сей день ничего бы не знали, если б я сама не сказала вам об этом. Я жалею, что проболталась. Такая уж я дурочка. Ни за что бы не сказала, если б знала, что это вас так беспокоит.

— Вы не правы, Эва. Лучше мне услышать это от вас, чем от других. Поверьте мне.

— От других? Чепуха! Ничего вы не могли услышать!

— К сожалению, это не так. Уже слышал…

Девушка, вздрогнув от неожиданности, невольно посмотрела на своего спутника и ничего не ответила.

— Я встретил сегодня утром Дюри Сабо. Правда, он не сказал мне об этом прямо в глаза, но всячески намекал, что в селе поговаривают, будто ваш дед категорически против нашей свадьбы… Вы можете себе представить, как приятно мне было это слышать!

— Почему вас так трогают эти сплетни? Дюри Сабо, например, болтает языком оттого, что прочит выдать за вас свою сестру Илонку. Разве не понятно? Вы это отлично знаете и все-таки принимаете близко к сердцу. Если б не упрямство моего деда, нашлось бы еще что-нибудь. Наверняка выдумали бы, лишь бы позлословить…

Голос девушки звучал необычно резко, и в уголках ее рта обозначились злые морщинки.

Пастор обиженно взглянул на нее и продолжал, не повышая голоса:

— Вы не понимаете меня, Эва. Я смотрю на вещи отнюдь не под таким мелочным углом зрения, поверьте.

— Не преувеличивайте! Чему могут помешать эти мелочи?

— Я уже сказал, что представляю в селе не только свою собственную персону. Я опасаюсь, что все эти слухи и интриги лягут пятном на дело, которому я служу…

Девушка молчала, и пастор решился пояснить:

— Каким уважением среди прихожан может пользоваться пастор, если его не хочет принять в зятья богатая семья из-за того, что он вышел из бедной батрацкой семьи?..

— Я уже сказала, что мнение моего деда не имеет никакого значения. Для всякого серьезного человека это ясно как день. И с этим мы давно покончили, раз и навсегда. Вот только вы продолжаете переживать, как кисейная барышня…

Разговаривая, они миновали уже околицу села и подходили к началу Сапожной слободки. Некоторое время они шли молча. Тишину нарушали лишь звуки их шагов да иногда под ногами жужжал майский жук, случайно залетевший сюда с пшеничных полей и упавший с высоты, ослепленный солнцем.

Девушка почувствовала, что за молчанием пастора таится отнюдь не согласие с ее доводами, а нечто иное.

— Вам известен случай, который произошел с Фери Кордой?

— Нет.

— И вы ничего о нем не слышали?

— Не помню. Кажется, ничего.

— Вот видите! Никто о нем не говорит, забыли даже думать. А между тем два или три года назад это была самая большая сенсация. Все село раскололось на два враждующих лагеря, вот даже как!

— Тоже по поводу свадьбы? — Пастор невольно улыбнулся.

— Именно. Но там дело обстояло несколько иначе. Фери Корда, как только появился в селе и занял должность учителя, сразу же начал ухаживать за Шарикой, дочерью Киша Фекете. Конечно, в селе было немало семей, в которых имелись девицы на выданье и которые отнюдь не возражали бы, чтобы их зятем стал учитель. Естественно, отцам и матерям этих семейств не очень-то по вкусу пришлись намерения Фери относительно Шарики. Но это еще куда ни шло, им ничего бы не оставалось, как примириться с этим. Вот тут-то Фери и выкинул фортель. После нескольких месяцев ухаживаний за Шарикой он вдруг резко изменил курс, порвал с ней и буквально через два дня на третий обручился с Жужи Боллой. Тогда из дома в дом поползли слухи, что виной тому не столько внезапно вспыхнувшая любовь, сколько одно обстоятельство, подогревшее страсть учителя. Говорили, будто бы старик Болла, помимо приданого, пообещал Фери полностью обеспечить их житье-бытье в течение двух лет. Соответствовал ли этот слух истине, никто не знает, только родные Киша Фекете усиленно его распространяли. Могли ли они так просто простить учителю его измену? Конечно, нет. И они подняли целую кампанию против Фери. Распустили слух даже о том, будто он небрежно относится к своим обязанностям и плохо учит детей. Стали писать на него доносы начальству. Некоторые родители даже перевели своих ребятишек в другую школу. Против Фери началось дисциплинарное дело, приехала комиссия из города, но она не смогла предъявить ему каких-либо претензий. И все кончилось ничем. Прошло еще полгода, страсти улеглись, а теперь все давно уже и забыли об этом.

— Прекрасное утешение! — Пастор громко рассмеялся. — Спасибо за добрый совет. Теперь я знаю, как поступать.

— Опять вы за свое! Не будьте таким недоверчивым. Что бы я вам ни сказала, во всем вы видите только худшую сторону.

— Ничего подобного! — Пастор постарался обратить ее слова в шутку. — Напротив, я очень благодарен за великолепный пример. И я непременно им воспользуюсь, причем сейчас же…

— Каким же образом?

— Я тоже предъявлю особые условия. И поскольку я все же значу для села больше, чем школьный учитель, мне полагается просить не два, а четыре года полного обеспечения от семьи невесты.

— Принято, милостивый государь! — с напускной серьезностью воскликнула девушка. — Мы можем немедленно приступить к обсуждению деталей. Так что, когда мы вернемся домой, вы будете иметь полную возможность изложить ваши требования моему уважаемому деду. Уверена, что он тоже примет их с восторгом. Более того, он пообещает вам не четыре, а целых пять лет… казенного обеспечения!

Продолжая эту словесную дуэль, они подошли к строившемуся дому. Правда, смотреть тут пока было не на что: скрипучие телеги только подвозили кирпич, а в яме с известью, где мешали цемент, и в котловане под фундамент орудовали лопатами всего несколько работников. Мастер, руководивший строительством, хлопотливо сновал между кладками кирпича и вырытыми в земле ямами, выкрикивал советы, отдавал распоряжения и затейливо бранился. При этом он так энергично размахивал руками, словно дирижировал сводным оркестром. Заметив гостей, мастер поспешил им навстречу и после первых слов приветствия сразу же пустился в объяснения, что, где и как будет в новом доме. Он вытащил откуда-то целый сверток чертежей, разложил их на первой подвернувшейся под руку кирпичной кладке и, водя пальцем по загадочным линиям планов, старался облечь их в зримые очертания будущей «усадьбы», как он ее именовал. В этой «усадьбе» причудливым образом сочетались угрюмая массивность феодальных замков, затейливые и тонкие контуры рококо, рационализм современного стиля и даже греческий портик с колоннами, украшенными «для свежести» витыми спиралями, — одним словом, все, что радовало глаз подражавших помещикам крестьян-богатеев. Образцы творчества доморощенного архитектора, впрочем, кое-где уже украшали улицы окрестных сел, так что опыт он уже имел.

— Здание будет господствовать над окружающим ландшафтом! — Мастер широким жестом обвел Сапожную слободку и район новой застройки, где кое-где уже виднелись приземистые мазанки. — Конечно, здесь не центр села, но через несколько лет все кругом будет застроено. Здешними участками многие интересуются, а кое-кто уже заказал мне чертежи… Конечно, тем, кто ездит на свои хутора по этой дороге, очень даже удобно. Так что не сомневайтесь, соседи будут…

Пастор рассеянно слушал мастера, старавшегося вовсю, и взглядом обводил раскинувшуюся перед ним панораму. Домики и дворы слободки были открыты постороннему взору, как на театральной сцене с поднятым занавесом. Сквозь голые еще ветки деревьев виднелись далекие хутора.

В нескольких сотнях шагов от участка Берецев строился еще один дом — Шандора Бакоша. Бакоши уже выкладывали стены, но продвинулись вперед совсем немного — клали лишь третий или четвертый обвод. Работа шла медленно и мучительно, рук явно не хватало. Вчетвером строить дом — дело тяжелое. Старушка Бакошне на тачке подвозила землю от ямы, Юлиш лопатой бросала землю наверх, насыпая в дощатую форму, а Шандор и дядюшка Фаркаш по очереди ее утрамбовывали, делая очередной обвод. В данный момент они только что вынули железные болты, стягивавшие форму, и снимали доски, закончив очередной участок стены. Дядюшка Фаркаш стоял на узком гребне стены, опустившись на колени, будто благодарил помощников за то, что вот, мол, и еще один обвод осилили, молодцы! Движения старого мастера были медленными и тяжелыми, даже издалека было слышно, как он пыхтит от напряжения. Приложив к кромке отвес со свинчаткой на конце, он неторопливо проверил отвесность стены, а потом, будто не доверяя инструменту, прикинул еще на глазок, не выпирает ли и не просела ли где верхняя часть стены, затем взял в руки длинный, с плоским черенком мастерок и ловко, точными взмахами, отрубил замеченные кое-где неровности. Шандор в это время спрыгнул со стены, выхватил из рук матери тачку, бегом помчался к яме и через минуту вывалил к основанию стены здоровенную кучу земли, чтобы Юлишка со своей лопатой не стояла без дела.

Со стороны все это напоминало кадры из фильма, отретушированные и приглаженные. Расстояние скрадывало натужный ритм и тяжесть труда. Издали не были заметны судорожные от напряжения движения работавших, дрожащие от тяжести руки и ноги, стиснутые до боли в скулах рты. Картина стройки казалась мирной, спокойной и даже жизнерадостной, Пастор, осматривая окрестности, невольно остановил свой взгляд на этой стройке и долго, сосредоточенно наблюдал за работой, о чем-то задумавшись.

— Подойдемте взглянем на них, — сказал он девушке, когда они, простившись с мастером, направились обратно в село. — Надо поглядеть, какие «усадьбы» строят наши соседи…

Члены семьи Бакошей были весьма польщены визитом пастора и даже немного смутились.

— Когда думаете закончить? — спросил пастор.

— На этой неделе, — ответил Шандор. — Если только не помешает погода.

— Надо закончить, — добавил дядюшка Фаркаш сверху, не слезая со стены. — В понедельник меня ждет уже другая артель.

— Не женская эта работа. — Пастор покачал головой.

— А чем мы хуже поденщиков, ваше преподобие? Укладываемся в норму, будьте покойны! — шутливо откликнулась старая Бакошне.

— Только зарплаты не получим от хозяина, — смеясь, поддержала ее Юлишка.

— Почему не получите? Все сполна: шесть дней, да еще седьмой в придачу, — отозвался Шандор, входя в игру. — Только натурой, по семейному обычаю…

Дядюшку Фаркаша мало интересовал визит священника и его спутницы. Во всяком случае, они пришли в гости не к нему, а к Бакошам, и потому он продолжал свое дело, не обращая внимания на начавшийся разговор. Окончив выравнивать стену, Фаркаш перешел на другой угол и начал крепить форму болтами.

— Как здоровье вашей матушки, ваше преподобие? — спросила старушка Бакошне.

— Спасибо, здорова.

— Вы, ваше преподобие, нас еще и не знаете, — проговорил Шандор, переходя на более доверительный тон, будто желая сказать: «Не беда, господин пастор, мы ведь тоже не лыком шиты. Понимаем, что к чему…»

— Да, вы правы. Я не знаю даже вашей фамилии. В селе так много жителей… Не успел еще познакомиться со всеми.

Пастор переводил взгляд с одного члена семейства Бакошей на другого, тщетно пытаясь по лицам угадать или вспомнить, как же их все-таки зовут. Он явно находился в затруднительном положении.

— Вспомните хутор… Помещичий хутор. Золтаном его называли, — попробовала напомнить ему старая Бакошне.

— Хутор?

— Отец вашего преподобия был там у нас старшим, — пояснил Шандор, решив поставить точки над «и». — Помню, мне пару раз крепко от него досталось за то, что долго спал…

— Хутор, значит… Верно, припоминаю, — задумчиво проговорил пастор, все еще не уверенный в своей памяти.

— Вы, ваше преподобие, мало бывали дома, поэтому нас и не помните. А мы неподалеку от вас проживали — я и двое сыновей. Шандор из них старший.

— Как же все-таки ваша фамилия?

— Бакоши мы. Моего мужа звали Шандор Бакош…

— Что ж, будем знакомы. Желаю вам счастливо закончить ваш дом, — пожелал пастор, и они откланялись.

— Передайте наше почтение вашему отцу и вашей матушке. Мы их очень уважаем. Они наверняка нас помнят, — сказала Бакошне уже им вслед.

Неожиданный визит выбил их из привычного ритма работы. Взволнованные и польщенные, они долго не могли успокоиться, припоминая разные подробности, связанные с личностью пастора.

— Еще мальчиком он был умен, как взрослый.

— Помните, мама, когда он летом приезжал домой на каникулы, то и тогда от книжек не отрывался? Читал, наверно, днем и ночью…

— Очень любил кукурузную кашу из молодых початков. Его мать всегда ему посылала…

— Никогда не забуду, как он однажды угодил в купальню для поросят. Чуть было не захлебнулся, а в ней воды — свинье по брюхо…

Воспоминания, казалось, адресовались дядюшке Фаркашу, для которого пастор был новым человеком, однако на самом деле они сами получали от этого немалое удовольствие. А дядюшка Фаркаш, послушав немного, прервал эту забаву: его, что называется, подпирало время.

— Все это очень хорошо, но давайте работать. Шандор, подавай-ка мне доски!

Старая Бакошне, однако, не утерпела, чтобы не сказать хоть словечка в адрес невесты пастора:

— Красивая девушка Эва Берец, ничего не скажешь.

— Только слишком уж гордая, — добавила Юлиш.

— Как и все в их роду. Эти Берецы всегда были гордецами, все, как один.

— Говорят, старый Хорват Берец не хочет, чтобы господин пастор стал их зятем…

— Говорят те, которым этого самим бы очень хотелось. По-моему, это неправда. Старый хрыч должен только радоваться, если такой ученый человек, как господин пастор, женится на его внучке…

— Эй, Роза! — прикрикнул на старушку дядюшка Фаркаш. — Хватит рассуждать, пора за тачку браться. Да и тебе, Юлишка, тоже довольно лясы точить. В понедельник я брошу вас, так и знайте. Будут готовы стены или нет, все равно…

Все опять принялись за работу. Наверху без остановки чавкала и хлюпала трамбовка. Юлиш кидала лопатой землю наверх, а старая Бакошне, отдуваясь и пыхтя, подвозила землю в тачке, скрипевшей на все лады. Мужчины трудились с задором, даже с лихостью молодых парней, получая удовольствие от своей работы. Шандор так наловчился утрамбовывать и наращивать стену, будто всю жизнь зарабатывал этим на хлеб. И если требовалось освободить одну руку, он отлично справлялся другой, как заправский мастер. Для женщин, однако, роль подсобных рабочих была непривычна и тяжела, в особенности для Бакошне. Голова у нее кружилась, в глазах темнело, руки и ноги налились свинцовой тяжестью. Шестьдесят лет жизни, да еще такой, как у нее, не шутка! Когда ей приходилось без передышки оборачиваться с тачкой пять или шесть раз, наполненная до краев тяжелой глинистой землей тачка начинала вырываться у нее из рук, из стороны в сторону мотала старое изможденное тело; усталые руки старушки повисали, как плети, а проклятая тачка, казалось, вот-вот опрокинется. Пальцы деревенели и становились непослушными. Напрасно Бакошне сжимала их на ручках тачки, они решительно отказывались служить. Тогда она соорудила из веревки нечто вроде хомута на шею и привязала его к обеим рукояткам тачки. Однако ее так начало трясти, что глаза чуть было не выскочили из орбит. Старушка переменила тактику и умышленно пошла на самообман: насыпала тачку лишь до половины. Так стало немного легче, зато куча земли у основания стены, возле которой орудовала лопатой Юлиш, начала быстро таять. Невестке пришлось ее подгонять, поскольку на Юлиш сверху орал Шандор, негодуя по поводу того, что она не поспевает подсыпать под трамбовку.

— Повози-ка сама, если ты такая шустрая! — тихо огрызнулась старая Бакошне, едва не плача от бессилия и обиды и в то же время боясь, что Шандор услышит их перепалку.

Юлиш бросила ей лопату и взялась за тачку, однако и эта работа оказалась старушке не по силам. Она подбрасывала землю то слишком высоко, так что земля не попадала в форму, а летела мимо, то бросок ее оказывался слишком слабым, и земля сыпалась по стене обратно в кучу, упорно не желая попадать туда, куда следовало.

Наблюдая эту картину, оба мужчины наверху не произносили ни слова, но по их угрюмому молчанию чувствовалось, как накипают в них гнев и досада. Старый мастер как бы нехотя, чуть шевеля инструментом, разравнивал скудную порцию земли, попадавшую в форму, будто мешал ложкой опостылевшую безвкусную еду, и что-то ворчал себе под нос все громче и громче. Наконец терпение его лопнуло, и он сердито сказал:

— Этак мы до нового урожая не управимся… Не сдобное тесто месим, чтобы маком посыпать…

— Юлиш! — во все горло заорал Шандор. — Куда ты, к чертовой бабушке, запропастилась? Так нельзя дальше! Не работа, а детская забава какая-то!

Шандор кричал на жену, но было понятно, что жестокие, грубые слова упрека адресовались матери. Бакошне поняла это, как и все остальные. В другое время она не оставила бы обиду без ответа, но теперь, когда совместный труд требовал, чтобы каждый добросовестно выполнял свою долю, старушка от сознания своей немощности и бесполезности лишь втянула голову в худенькие плечи и, проглотив слюну, молча продолжала бросать землю, стараясь делать это как можно лучше. Однако все ее старания ни к чему не приводили. Тогда она стала подбирать сыпавшиеся с лопаты комья руками, пытаясь забросить их в форму.

Это было уж слишком даже для дядюшки Фаркаша.

— Эй, Роза! Уж не считаешь ли ты нас воробьями? Комочками швыряешься, как дитя…

Его слова прозвучали весело, будто бы в шутку, но за внешней шутливостью таилась злость. В самом деле, что это за работа? Шандор мгновенно спрыгнул на землю, выхватил у матери лопату и принялся насыпать форму сам. Когда же Юлиш подоспела с очередной порцией земли, он сунул лопату жене в руки и с тихой яростью в голосе произнес:

— Не отлынивай, иначе все ребра пересчитаю!

— Что же делать, если матушка не может справиться с тачкой?

— А я не могу нанимать батраков, да?

Старая Бакошне опять встала к тачке и продолжала свой каторжный труд. Ноги ее дрожали в изнеможении, голова шла кругом; предметы, люди и деревья сливались перед глазами в какой-то серый водоворот. Порой ей казалось, что она вот-вот упадет и никогда уже не поднимется. Но, пересилив слабость, старушка продолжала толкать тачку. «Только не сдаваться!.. Еще, еще немножко!» — твердила она про себя, стискивая зубы. Больше всего она боялась окрика сына. Боялась так, будто его бранные слова станут для нее смертным приговором. Только не это…

И все же случилось то, чего она боялась: колесо тачки наехало на какой-то твердый комок земли или осколок кирпича, тачка рванулась куда-то в сторону, Бакошне выпустила обе рукоятки, и тачка перевернулась набок, вывалив все содержимое на траву. Собрав последние силенки, старушка в ярости пнула ногой проклятую колымагу с одним колесом, затем села, вернее, плюхнулась на днище перевернутой тачки и в бессильной злости на свою беспомощность вдруг запела во весь голос:

Лопнуло у брички колесо,

Как поеду в Хойдусобосло?..

Слезы текли по ее щекам, как у малого ребенка.

Остальные члены «строительной бригады» смотрели на нее как на полоумную. Шандор, уразумев наконец, в чем дело, скверно выругался сквозь зубы, затем схватил мастерок, поднял его над головой и, выпрямившись во весь рост на гребне стены, начал приплясывать в такт рыдающей песне матери…


В это время пастор и Эва были уже далеко. Они говорили о строящемся доме. Разумеется, о том, который строился на деньги Береца-отца. Пастор поддерживал разговор, скорее, из вежливости и рассеянно отвечал на замечания девушки. Он все больше и больше думал почему-то о другом доме — доме Бакошей. Только что увиденное никак не выходило из его головы. Их скрюченные от тяжкой работы тела, их изможденные лица так и стояли у него перед глазами. Их темные фигуры возле земляных стен и наверху, на гребне, с инструментами в руках, казалось, заслонили от него весь мир. Скованный этим видением, пастор отвечал на вопросы Эвы невпопад, и девушка смотрела на него с растущим недоумением. Решив, что эта тема его мало интересует, Эва заговорила о том, как они обставят свое будущее семейное гнездышко.

— Правда, Пишта? А ты как думаешь, Пишта? — заканчивала она почти каждую свою фразу, стараясь вовлечь его в беседу. Пастор, однако, слушал ее так, как слушают иностранца, когда не понимают его языка. Он смеялся, когда смеялась она, делал серьезное лицо, когда серьезнела она, и отвечал на все вопросы прилежно, преданно и только утвердительно:

— Да, Эва… Конечно, Эва… Разумеется…

Со стороны это казалось довольно странным, особенно когда он поддакивал явно невпопад.

Строившийся дом Бакошей продолжал стоять у него перед глазами. Затем в памяти стали возникать длинные каменные бараки для батраков на помещичьем хуторе Золтан, где прошли его детские годы. Вот и самая крайняя, ближайшая к конторе управляющего, потрескавшаяся и облупившаяся дверь, которая вела в комнату, где долгие годы жила их семья. Однако этому предшествовал долгий и трудный путь от рядового батрака, каким начал его отец, до старшего батрацкой общины, жившей и работавшей на этом хуторе. За это время они жили почти во всех клетушках длинного барака, пока наконец не добрались до самой крайней. Она мало чем отличалась от остальных, но так уж повелось на протяжении десятков, а может, и сотен лет, что именно в этой «квартире» проживал старший батрак. Причина была весьма простой: комната ближе всех находилась от домика управляющего, которому стоило только крикнуть в окно — и старший батрак тотчас же являлся на его зов. На отрезанном от внешнего мира хуторе обитатель этой клетушки был окружен почетом и завистью, ибо именно он распоряжался остальными батраками, был для них главным начальником, судьей и прокурором и если не самим господом богом, то, во всяком случае, его апостолом.

Эта дверь, грубо сколоченная из толстых досок, так ясно предстала перед мысленным взором пастора, словно он только что переступил ее порог и, оглянувшись назад, увидел ее сломанную, кое-как перевязанную бечевкой деревянную ручку, которая была такой с того момента, как он помнил себя. Отец, бывало, берясь за эту ручку, каждый раз поминал всех святых, но так никогда ее и не починил. Через эту дверь проникал к мальчику свет жизни, а вместе с ним — и слова проклятий ее бранивших. Помнил он и другое — неясный шум, приглушенную ругань и топот батрацких сапог под окном на рассвете, позвякивание ведер, из которых поили скотину, сонное мычание коров на скотном дворе…

Пастор ясно увидел лицо своей матери, вечно озабоченное с тех пор, как она забрала себе в голову выучить его, своего меньшого, на священника. Она постоянно куда-то спешила, сновала по комнате или по двору, упрямо поджав губы. С таинственным, даже заговорщическим, видом она бежала через хутор то к местному учителю, пряча под фартуком мешочек с фасолью и десятком яиц, то к графскому управляющему, придав лицу выражение смиренного раболепия… Пастор вспомнил, как его провожали из хутора в город, в духовную гимназию… И вдруг — неизвестно по какой аналогии — перед глазами встала картина, которая врезалась в его память, хотя он даже не знал точно, когда этот случай произошел… Он вместе с другими детьми стоял на краю луга, раскинувшегося за конюшнями среди весенних, покрытых зелеными всходами полей. Луг был изрыт свежими норками сусликов и обрамлен колючей живой изгородью из акаций. Серое небо напоминало мыльную воду в корыте. Вокруг стояла тишина, лишь издали доносилось глухое ворчание хутора, живущего своей обычной жизнью. Батраки убивали лошадь, заболевшую сибирской язвой. Вооруженные дубинами и жердями, они окружили кольцом тощую клячу, которая едва держалась на трясущихся ногах… Люди словно завороженные застыли в нерешительности и страхе, а лошадь косилась на них страдальческим взглядом.

Пастор помнил, что спрятался за спинами стоявших кольцом мужиков. Сколько ему было тогда лет? Четыре или десять?.. Вытаращив глаза, он пристально смотрел на покачивающуюся от слабости клячу. Помнится, из норки в нескольких шагах от него вылез и уселся на задние лапки суслик, махнув передней, будто хотел сказать: этих людей, мол, сейчас нечего бояться, они как во сне…

И вдруг один из батраков поднял дубину и с размаху ударил ею лошадь по голове. Лошадь осела на задние ноги, совсем как суслик, только заржала пронзительно и жалобно. Тогда, как по сигналу, кинулись и другие мужики, с криками обрушивая на нее удары кольев и дубин. Они били и били клячу до тех пор, пока она окончательно не распласталась на земле. В течение нескольких минут можно было различить лишь глухие звуки ударов и рвущие сердце стоны и хрипение умирающего животного.

Одного из батраков стошнило: схватившись за живот, он отбежал в сторону. Другие же, чтобы подавить в себе чувство отвращения и жалости, орали во все горло. Управляющий топтался позади. Он тоже кричал и ругался последними словами, бессмысленно и безадресно, натравляя батраков на безответную тварь, и стегал себя по голенищу тонким стеком для верховой езды.

Дергающаяся в предсмертных судорогах кляча в кольце орущих, наскакивающих на свою жертву людей, потерявших облик от бессмысленной дикой ярости; бескрайняя серая степь вокруг с редкими стогами и притаившимися за ними убогими хатами батраков, а над всем этим — свинцовое небо, хмурое и безучастное, — вся эта картина вызвала в душе мальчика такой безотчетный ужас, что он, расплакавшись, с ревом бросился домой, к защитнице-матери… Вспоминая об этом случае потом, гораздо позже, пастор всякий раз думал, что тот детский ужас был вызван не жалостью к несчастной кляче, а внезапным ощущением реальной жизни, жестокой и бессмысленной… Подобные случаи приходилось ему наблюдать и раньше, и позже, но ни один из них не повлиял на его сознание с такой силой, как этот. Быть может, именно в тот момент он впервые почувствовал неосознанное еще желание вырваться из этой жизни, вырваться во что бы то ни стало. И теперь, спустя много лет, ему казалось, будто бегство, начатое еще тогда, на лугу, продолжается по сей день. Он все бежит и не может убежать…

— Идемте быстрее, сейчас дождь начнется! — Слова Эвы вывели пастора из глубокой задумчивости.

Ветер со стороны Тисы крепчал, его порывы усиливались и гнали темные дождевые тучи, хотя небо продолжало улыбаться, а его голубизна все еще казалась надежным предвестником солнечной погоды. Однако тучи наползали, заволакивали небосвод, а приблизившись, лениво замирали на месте, подобно сытым коровам, ожидавшим, когда же ловкие пальцы доярки прикоснутся к их набрякшему вымени. Ветер рванулся еще раз и принес первые тяжелые капли.

По мере того как учащался звук падающих капель, пастор и Эва ускоряли шаги…

Войдя в свой дом, пастор застал отца и мать в кухне беседующими с Анталом, его старшим братом. Квартира пастора состояла из двух просторных комнат, но он никак не мог отучить своих стариков от привычки проводить все свободное время на кухне. Они оправдывались тем, что не хотят пачкать полы и потому, мол, предпочитают придерживаться старого крестьянского обычая. Отец сидел на своем месте, в уголке за плитой, и занимался привычным делом — обдирал ивовые прутья, так как в последнее время пристрастился плести корзины. Брат Антал стоял посреди кухни, расставив ноги, в коротком пальто и шляпе, будто только что вошел или собирался уходить. Во рту у него торчала сигарета. Она уже догорела почти до пальцев, так что ему приходилось выпячивать губы, чтобы не опалить усы. Выбросить же было жалко, и он продолжал ею попыхивать.

— Хорошо, что ты пришел! — проговорил он вместо приветствия. — Я только что рассказал родителям, как Янош Варга, сельский башмачник, в позапрошлом году во время реформы умудрился получить шесть хольдов доброй земли. Но теперь его дела плохи, и он не прочь был бы отделаться от своей земли… Уступит за две сотни, как пить дать… Старик на грани банкротства…

Антал швырнул почти невидимый окурок сигареты на пол и растер его подошвой с таким надменным видом, будто избавил присутствующих от грозившей им неотвратимой беды. Пастор нехотя протянул ему руку:

— Ты похож на древнюю старуху, которая во что бы то ни стало хочет стать свахой. Что ни день — у тебя новые предложения, и все на одну и ту же тему…

Антала смутил неприязненный тон брата, но ненадолго. Он тут же оправился от смущения и ответил:

— Отчего же? Разве я своей выгоды хочу? Я могу арендовать землю и у других, на тебе свет клином не сошелся.

— Я уже говорил, что землю покупать не собираюсь. Нет у меня на это денег!

— Что ж, как будет угодно. Только другой такой удобный случай вряд ли представится…

— Пусть так, мне все равно.

— Ладно, разговор окончен.

— Почему ты не присядешь? — примирительно проговорил пастор, глядя на старшего брата. — И вообще, почему вы опять сидите в кухне, матушка?

— Отец со своими корзинками столько мусора разводит, прямо беда. Лучше уж тут…

— Ну хорошо. А ты хоть бы пальто снял и сел.

— Нет, я всего на минутку. Надо идти на хутор, пешком далеко.

Брат свернул новую цигарку, закурил и продолжал маячить посреди кухни с видом человека, который еще не все сказал.

— Отличную панихиду ты отслужил нашему соседу Гомбкете. Твоя проповедь всем понравилась…

Если Антал колебался, с чего начать разговор с младшим братом, чтобы высказать ему одолевавшую его мысль, он обычно вспоминал похороны Гомбкете, их соседа по хутору. Иштван отлично знал эту привычку брата и улыбнулся про себя. Неужели с тех пор, как проводили Гомбкете в последний путь, он больше ровным счетом ничего не сделал? Однако на этот раз у Антала, по всей видимости, была особая причина начать с панихиды. Не дождавшись ответа на свою похвалу, Антал продолжал:

— Только люди знаешь чему удивились? Как могла жена покойного пригласить на похороны его бывшую любовницу? Она даже послала за ней сына на бричке. Не хватало еще только, чтобы и она панихиду заказала…

— А ты уверен, что это не пустые сплетни? — спросил пастор. Он был неприятно удивлен.

— Нет, это не сплетни. Так оно и было. Все, кто знает эту женщину, видели ее собственными глазами. Я и сам ее видел, только не придал тогда этому значения, потому что не знал, какие у нее были отношения с покойным. Она стояла недалеко от гроба, у изголовья…

— Какой позор! — вздохнула старушка мать и взглянула на своего младшего сына с низенькой скамейки, на которой сидела возле плиты, будто ждала, что тот сразу же со всех ног бросится отсюда на колокольню, прикажет бить в набат и перед всем селом, собравшимся возле церкви, громогласно осудит нечестивых грешников. Однако этого не произошло, и она добавила: — Насмешка над самим господом богом! Нет, на такое только богатые способны…

— Поговаривали, будто жена Гомбкете давненько знала про грехи мужа, как и про полную телегу пшеницы, которую он привозил своей пассии каждый год. Знала, но молчала, потому что последнее время сама часто хворала, говорят, по-женскому…

— Что бы там ни было, но пригласить лиходейку к гробу покойного мужа — это, знаете, уж слишком… — Старушка продолжала негодовать, искоса поглядывая на пастора в ожидании, что он скажет по поводу столь неблаговидного поступка. Однако Иштван по-прежнему стоял молча, с видом человека, под ногами которого неожиданно разверзлась бездна.

Антал между тем, видя, что даже рассказанная им новость пропала даром, потоптался еще немного, мучительно дожидаясь хоть какой-нибудь реакции со стороны брата, но, так и не дождавшись, попрощался и ушел.

Иштван тоже направился было в свою комнату, но его остановил голос матери:

— А ту землицу надо бы все-таки посмотреть…

— Зачем? Ведь я уже сказал, что землю покупать не буду.

— Если сам не хочешь, надо бы Анталу помочь. Пусть станет наконец на ноги…

Пастор вздрогнул, как от удара, и с изумлением взглянул на мать:

— Я не понимаю вас, матушка! Зачем вы шепчетесь за моей спиной, вместо того чтобы прямо сказать, чего вы от меня хотите?

Старая женщина опустила глаза и, чтобы скрыть смущение, нагнулась и стала подбирать с пола обрезки прутьев и коры, старательно сгребая их в кучку, будто это было самым неотложным для нее делом. Однако, когда после длительной паузы она заговорила снова, в ее голосе зазвучали решительные нотки.

— Ни о чем мы не шептались. Это только сейчас пришло мне в голову…

— Сейчас? Конечно, только сейчас, — иронически заметил сын.

Мать не ответила на эту реплику и по-прежнему гнула свою лилию:

— И правильно! Довольно ему в холуях ходить, на других спину гнуть… Разве он не заслуживает самостоятельности? А сколько он нам помогал, пока ты в городской гимназии обучался… Вот я и подумала…

— Все это мне известно. Я готов помочь брату, сколько смогу. Но сейчас у меня нет таких денег, чтобы покупать землю. Да вы и сами это знаете, матушка, не хуже меня.

— Речь идет не о том, чтобы делать подарки. На, мол, тебе — это твое, прими и пользуйся с богом. Он выплатит долг, только пусть немного окрепнет, обзаведется…

— Но поймите же, мама, сейчас у меня просто нет денег. Не-ту!

— Тогда, может быть, стоит попросить в долг? Такой случай бывает раз в десять лет. Грех его упустить…

— У кого? Кто мне даст в долг? Я не могу бегать по селу в поисках денег. Подумайте, что скажут люди?

— А Берецы? Они-то могли бы дать…

Поймав на себе выразительный взгляд сына, старушка стушевалась, однако не отказалась от своей идеи и решила приобрести себе еще одного союзника в лице мужа.

— Конечно, не один Берец на свете. Но мы тут с отцом поговорили… Пожалуй, у них можно было бы занять…

Старый Денеш, сидевший в своем углу и тихонько занимавшийся своим делом, услышав слова жены, втянул голову в плечи, будто его неожиданно ударили по темени. Он никогда не принадлежал к числу борцов, и в семье первую скрипку во все времена играла жена. А после того как в прошлом году однажды ночью его ни за что ни про что до полусмерти избили пьяные хуторские парни и он несколько недель пролежал на койке почти без движения, старый Денеш притих окончательно. Робкий и безответный, он мирился с тем, что все в доме решала жена, и даже радовался, что ему ни о чем не нужно высказывать своего мнения. Вот и сейчас, слушая разговор матери с сыном, он молча, не поднимая глаз, плел свою корзинку, опасаясь лишь одного — чтобы его не вовлекли в спор в качестве свидетеля или союзника.

На последние слова матери пастор не ответил, с досадой махнул рукой, повернулся и ушел к себе, притворив за собой дверь.

— Я думаю, ты тоже мог бы вымолвить хоть словечко! — Старая Денешне принялась за мужа. — Только и дела, что сидит, молчит и плетет свою дребедень с утра до ночи. Больше мусору, чем проку…

— Ты бы помолчала! — отозвался старик, но протест его прозвучал так тихо и даже униженно, что не только не пресек агрессивности жены, но лишь сильнее ее раззадорил.

— Это ты умеешь: «Не говори… Отстань… Помолчи…» Ты намолчался за двоих! Не сегодня-завтра мне вместо тебя на улице с людьми здороваться придется или посулить им золотой, чтобы из моего муженька слово вытянули…

— Ты бы помолчала! — повторил старый Денеш.


Вся семья Берецев собралась в небольшом флигеле, стоявшем в глубине двора. Отсутствовала только Эва. Кроме старого Хорвата Береца с супругой здесь находился его сын, отец Эвы, тоже с женой, и еще одна пожилая пара, соседи по селу, которые, как и сам Хорват, не так давно «вышли в отставку» и сейчас пришли провести вечерок за приятной беседой. Младшие Берецы только что приехали с хутора. Они привезли на продажу откормленных орехами гусей, собираясь продать их оптом или в розницу завтра на базаре. С вечера они приехали не без некоторого расчета: будить гусей на рассвете там, на хуторе, невыгодно — они теряли в весе. А так можно набить им желудок еще десятком орехов — больше потянут на весах. Если мануфактурщик обмеривает в лавке, почему и другим не схитрить немножко? В торговом мире испокон веков существует некое молчаливое соглашение: не обманешь — не продашь. Обе стороны заведомо знают о хитростях своего контрагента, но закрывают на это глаза, ибо каждый верит, что все же он перехитрит другого, и это доставляет ему удовлетворение…

Огонек керосиновой лампы, поставленной на каменную доску, слабо мерцал в густом облаке табачного дыма: оба старика дымили трубками, не вынимая их изо рта. Казалось, даже слова неторопливой беседы тонули в этом дыму и, приглушенные, опускались к полу, не в силах сопротивляться.

Собеседники бормотали что-то себе под нос, невнятно и медленно, и так долго разжевывали каждое слово, будто разговаривали сами с собой. Остальные сидели неподвижно, словно приросли к стульям и не думали с ними расставаться до гробовой доски. Они терпеливо ждали, пока собеседник извлекал из себя необходимые словеса, но и после того, как фраза наконец изрекалась, выжидали, не добавит ли еще что-нибудь говоривший: жеребенок ведь всегда отстает от матери, так и слова от мысли. И только после долгой паузы начинали так же медленно составлять ответ. Каждое слово так тщательно обдумывалось и взвешивалось, будто собеседники определяли судьбу страны лет на двести — триста вперед.

— А мне доподлинно известно, — говорил старый Хорват Берец, цедя сквозь зубы слова и дымя зажатой во рту трубкой, — что отец Юльчи приходился двоюродным братом матери жены Ковача, владельца буланых коней. Другими словами, получается, что отец матери жены Ковача и мать отца Юльчи Бенедек были братом и сестрой. Вот откуда тянется их родство…

— Я всегда была уверена, — взяла слово соседка, — что Юльча приходится родственницей Ковачам по линии матери. У нас дома всегда так говорили, потому что и мы вроде бы ей родственники. Будто отец матери Юльчи и мать отца Ковача — близнецы. Ведь матушка Юльчи в девичестве носила фамилию Береш…

— Так-то оно так, но только это другие Береши. С ними и я в родстве состою, поскольку мой дядя Михай, брат отца, женился на младшей сестре отца матери Юльчи. Их внучка на прошлой неделе вышла замуж за сына Киша, у которых дом на холме. Но это тоже другая семья Берешей, уже третья. Мать отца Ковача была родной сестрой их старшего дяди. Иначе говоря, отец этих третьих Берешей приходился родным братом матери отца Ковача, так будет точнее…

По выражению лиц стариков соседей было видно, что это объяснение их нисколько не убедило, но они уже собирались домой, чтобы пораньше лечь спать, а на прощание не подобало вступать в спор с хозяевами дома. Вот когда старый Берец с женой придут к ним, вечерком, вот тогда можно будет вытащить на свет божий и продолжить этот спор, если, конечно, к тому времени не возникнет повода для распутывания еще каких-нибудь семейных связей. Вот тогда, естественно, правда окажется на их стороне. И правила приличия, и обычай гласят одно и то же: прав всегда тот, кто у себя дома.

Утешив себя такими мыслями, соседи поднялись и откланялись.

Хозяева дома проводили гостей до дворовой калитки и вернулись к детям. Младшая чета Берецев тоже собиралась лечь пораньше, так как завтра они хотели встать затемно, чтобы не опоздать на базар. Отец Эвы остался со стариками, чтобы отчитаться перед старшим Берецем о делах в хозяйстве. Он уже несколько лет хозяйничал самостоятельно, старый Берец давно переписал на него хутор и часть имущества, однако сын из уважения к отцу и в силу привычки продолжал посвящать старика во все дела.

— Ячмень хорошо взошел, вовремя. Мы попробовали в этом году сеять по более глубокой вспашке, чем обычно. Я даже не надеялся, что он так быстро взойдет.

Старый Берец сосредоточенно курил свою трубку и сидел с таким безучастным видом, будто сын обращался вовсе не к нему, а к кому-то другому.

— В этом году, пожалуй, надо сделать прививки свиньям немного раньше, чем в прошлом. — Заметив равнодушие старика, сын счел за лучшее переменить тему.

— Делай или не делай, — сердито отрезал старик, — не моя забота — твоя!

— Я понимаю… Я хотел только узнать, что вы, батюшка, скажете на это.

— Что скажу? А ничего.

— У вас болит что-нибудь?

— У меня? Ничего.

— Тогда почему вы сердитесь?

— Я? Сержусь? Нисколько. Только ты перестань каждый раз мне докладывать: это, мол, так, а то этак… Делай как знаешь. Что бы я ни сказал, все равно по-своему сделаешь… Старым дураком меня считаешь: выжил, дескать, из ума!

— За что вы так? За то, что я хотел посоветоваться с вами?

— Посмеяться надо мной ты хочешь, а не посоветоваться. Именно посмеяться. Вместе с твоей барышней Эвой. Так-то…

Старик все больше распалялся и дважды потянул из трубки, что было у него признаком крайнего волнения. Сын, видя такой поворот дела, встал со стула и начал громко смеяться, желая обратить все в шутку. Однако смех прозвучал неестественно.

— Вот видите, я и вправду смеюсь…

— Смейся над другими, а я тебе не шут гороховый… Вот, значит, чего я заслужил на старости лет! Хорошо же ты меня уважил, сынок! Был умен да хорош, пока имения на тебя не записал. До той поры твоя дражайшая половина, да и барышня тоже пылинки с меня сдували, такие танцы вокруг меня вытанцовывали — думал, ноги отвалятся… А теперь я для них просто старый дуралей!.. Вот как!..

Жена старого Хорвата давно уже ерзала в кресле, как потревоженная наседка в своем гнезде.

— Отец, успокойся… Что ты, батюшка! — пробовала она урезонить разошедшегося старика, но того уже невозможно было остановить. Он не кричал, не размахивал руками, а выдавливал из себя слова, шипя, как разъяренная кобра, и это таило в себе такую скрытую угрозу, от которой, казалось, волосы поднимались дыбом.

— По крайней мере, не разбредайтесь врозь, покуда я жив. Я не хочу видеть, как все идет прахом! Все, за что я драл с себя шкуру, убивался всю жизнь!

— О чем вы, отец? Что идет прахом? Говорите же, во имя господа бога! Скажите, в чем наша вина?

— Этот дом, где я родился, им уже не хорош. Деду и отцу был хорош, а им, видите ли, не подходит. Им нужен дворец. Взять деньги и заложить землю, которая их вскормила! Вот что им нужно! Почему же ты не просил моего совета, когда шел в банк? Что скажешь? И я должен узнавать об этом от других? Позор! А почему? Потому что я старый дурак. Со мной можно советоваться только о том, когда прививать свиней! Или не так?

Сын стоял перед отцом бледный, низко опустив голову. По тому, как у него дрожали губы, было видно, что ему стоит немалых усилий владеть собой.

— Времена меняются, а вы, отец, упорно не хотите этого замечать.

— Меняются, говоришь? Верно, меняются. Мы в наше время прививки свиньям не делали, с нас довольно было лечебной травки да целебных корешков. А если меняются, зачем же ты спрашиваешь про эти прививки такого старомодного, выжившего из ума дуралея, как я? Что?

Берец-младший с досадой махнул рукой и направился было к выходу, но слова отца, как спущенные с цепи злые собаки, догнали его и впились в спину, не давая уйти.

— Ты присоединил к моему полю хоть одну борозду с тех пор, как получил свое? Нет. А вот залоговую квитанцию приобрел, это верно. Разве я не говорил, не долбил тебе каждый день: смотри, сын мой, земля — это такая скотина, которая сама себя съест, если ее постоянно не наращивать?.. Кто будет расплачиваться с банком? Может быть, господин пастор? Он гол как сокол. Вам его самого придется кормить… Но им, видите ли, в зятья нужен пастор! Чтобы не сапоги, а ботинки носил. Барышня-дочь, да еще господин-зять! Хотя какой, к черту, он господин? Нищий босяк, хотя и священник, прости меня, господи, за такие слова!

— Зачем вы, отец, опять вытаскиваете это дело? Мы уже решили.

— Они решили! А вот я — нет!

— Об этом не будем больше спорить. Хочу лишь сказать, что те, кто настраивает вас против пастора, сами были бы очень рады выдать за него собственную внучку! В нашем селе каждый был бы рад породниться с таким человеком.

— Значит, все сошли с ума! Почему, спрашивается, каждый не рубит дерево по себе? Почему не ищет пары в своем кругу? Нет, это добром не кончится. Это я тебе говорю! А если разобраться — кто он такой, этот ваш пастор? Никто. Его отец служил батраком у графа.

— Старая это песенка, отец. Теперь она вышла из моды. Важно не то, кем был у человека отец, а что из него самого вышло, кем он стал сам…

— Ну и кем же он стал? Деревенским попом? Впрочем, я не верю, чтобы и здесь все было чисто. Эту должность он наверняка получил не просто так. Дай срок, увидишь, выплывет наружу какое-нибудь мошенничество. Поверь моему слову! Хотя вы и считаете меня старым дураком, я еще кое-что соображаю. Вот уже семьдесят лет я смотрю на людей вокруг себя и не раз наблюдал, как все вокруг словно сходили с ума. Но это никогда не кончалось добром. Не кончится и на этот раз! Помянешь тогда мое слово.

В голосе старика уже не чувствовалось гнева, а, скорее, таился какой-то безотчетный древний страх земледельца перед новым железным веком, страх крестьянина, который только что освободился от крепостного ярма, но, почуяв ветер свободы, боится, как бы этот ветер не сдул и его с лица земли, а потому цепляется за нее, кормилицу, зубами и ногтями. В слепом ужасе перед будущим он хватается за себе подобных, за своих родных и близких, лишь бы удержаться на поверхности, лежит ничком на земле и не желает поднять глаза, не хочет принять другой уклад жизни, чем тот, которого он достиг ценой вековой борьбы и лишений, пройдя сквозь тысячи обманов и разочарований. Не хочет, ибо боится: стоит ему разжать руки и оторвать взгляд от земли, как он рухнет куда-то в бездонную пропасть или превратится в окаменевшую статую, подобно жене библейского Лота… Он видит тайную опасность и подозревает капканы и волчьи ямы для себя во всем, что непривычно, не укоренилось в подсознательных глубинах его натуры…

Сын стоял, беспомощно опустив руки, посреди этого потока страстей. Иногда он невольно раскрывал рот, пытаясь возразить, но тут же отказывался от этого намерения, понимая, что здесь бесполезны любые слова. Наконец сын повернулся и вышел из комнаты. Уже на пороге его догнали обрывки фраз:

— Растратили все… Нищими станете… Благородными побирушками… Проклятье ляжет на наш дом…

На дворе накрапывал дождь, а на душе у Береца-сына скребли кошки. В тоске он вытянул ладонь и растер пальцами холодные капли.

— Экая чушь! — пробормотал он про себя.

Где-то за его спиной, под навесом, видимо испугавшись чего-то, протяжно завыла собака. От этого тревожного, неприятного звука у него по спине забегали холодные мурашки.

— Замолчи сейчас же! — прикрикнул он на пса и добавил уже тише, словно про себя: — Беззубая падаль…

Он осмотрелся вокруг, ощупав взглядом длинный темный переход и старый приземистый дом, и уставился в темноту. Из-за двери, которую он только что притворил, доносилось отчетливое ворчание. Заунывный пронзительный голос невольно напоминал библейские проклятия и стенания пророков.

Берец-младший сплюнул и пошел в дом, где жена уже постелила постель. Пора спать…


Шандор Бакош стоял под навесом на крыльце их убогого домика и тоже вглядывался в темноту, прислушиваясь к журчанию воды, стекавшей по крыше. Дети и женщины легли. Наверно, спят уже. Ему же не до сна — то и дело приходится выскакивать во двор и присматривать, чтобы не украли доски и строительный инструмент. Конечно, он не торчит все время под дождем, и, пока он в доме, украсть их могут вполне, тем более что в такой кромешной тьме обнаружить пропажу можно только утром. Однако так уж заведено — присматривать. Кроме того, он все равно бы сейчас не уснул. Дождь, продолжавшийся вот уже третьи сутки, взвинтил нервы, и Шандор не находил себе места ни днем ни ночью. А что, если вода размоет земляные стены и они рухнут? Правда, их укрыли сверху досками и закидали травой, но если поднимется ветер и пойдет косой дождь, да еще надолго?.. Шандор вытянул перед собой ладонь, словно пытаясь определить по весу капель, долго ли еще собирается падать с неба эта проклятая вода.

В темной глыбе хозяйского дома, смутно маячившего впереди, открылась кухонная дверь. Это Мариш выпроводила своего ухажера. Удивительно! В семействе Вечери уже дочь на выданье, а хозяйка опять готовится рожать. Девяти детей как будто не достаточно. По вечерам, когда приходит время ложиться спать, они едва помещаются в тесном жилище. Младшие ребятишки из-за тесноты спят не в кроватях, а на полу, и каждый раз им стелют солому.

— Подстилка для поросят, — обычно говорил Вечери, втаскивая в кухню большую охапку свежей соломы. А по утрам повторял: — Ну вот, а теперь генеральная уборка…

Малыши каждую ночь мочились под себя, и однажды, когда солома вся вышла, наутро там было такое, что стыдно сказать.

Мариш и ее парень задержались у калитки. Парень тянул ее к себе, она сопротивлялась, и оба смеялись. Шандора, стоявшего поодаль, они в темноте не заметили. Впрочем, ему этого и не очень-то хотелось. Зачем мешать юности? Однако он с любопытством прислушивался к их любовной воркотне…

На какое-то время Шандор позабыл даже о дожде, о строившемся доме, обо всем на свете. Он слышал только, как шушукались в темноте молодые. Но парень скоро ушел, вернулась в дом и Мариш. Шандор опять остался наедине с темнотой, дождем и своими мыслями. Где-то в курятнике вдруг испуганно закудахтала курица. Видно, приснилось, что ей сворачивают шею, перед тем как нести на базар.

Шандор опять вытянул ладонь. Струйки дождя, казалось, становились реже. Набросив на голову рваный мешок, Шандор зашагал на свой участок, стараясь не поскользнуться на размокшей тропинке.

Стены стояли на прежнем месте. Правда, он ничего в темноте не видел и стал ощупывать их руками. Прежде всего проверил, на месте ли доски, которыми они закрыли стены сверху. Затем ощупал боковые поверхности стен: не подмокли ли? Огрубевшими ладонями он мог не ощутить сырости, и Шандор прижался к стене щекой. Масса плотно утрамбованной земли отражала удары его сердца. Казалось, стена дышала как живая. Щеки Шандора стали мокрыми и грязными. Дождь начал хлестать сбоку. Шандор повернулся и привалился к стене спиной, словно намереваясь защитить ее своим телом. Устроившись поудобнее, он поднял голову и стал всматриваться в непроглядную тьму. Нигде ни одного, даже слабого, огонька. Над полями нависла тишина. Лишь однообразно шумел дождь да время от времени со стороны невидимых в темноте хуторов доносился отдаленный собачий лай. Звуки едва пробивались сквозь дождевую завесу, и потому казалось, что хутора эти находятся чуть ли не на краю света. Сапоги его по самую щиколотку увязли в жидком месиве из грязи и глины, и переступавшему с ноги на ногу Шандору казалось, будто эта трясина все глубже засасывает его, смыкается вокруг поясницы, подбирается к груди…

Неожиданно его пронзила мысль: если не засыпать сухой землей хотя бы основание стен, вода их может подмыть — и все строение рухнет, рассыпавшись на куски… Шандора бросило в жар, пришлось даже снять шляпу. Щетина давно не бритых щек покрылась изморосью от непрерывно падающего дождя.

Он с усилием оттолкнулся от стены и с такой поспешностью шагнул в сторону, будто боялся захлебнуться в этой хлипкой жиже. Пошарив на ощупь в груде наваленных досок и инструментов, он выхватил большую лопату и принялся бросать землю к основанию стены. Шандор не видел даже своих движений и махал лопатой вслепую, машинально ориентируясь в темноте. Поскользнувшись раза два на размокшей куче, он почувствовал, что на лопату попадает больше грязи, тяжелой и вязкой, как расплавленное олово. Шандор остановился и опять прислонился к стене. Сердце его колотилось, готовое выскочить из груди.

Шандор неподвижно уставился в темноту, но ничего не видел. Однако в этой непроглядной тьме вдруг отчетливо, как никогда раньше, проступили контуры всей его жизни. Сменяясь, как кадры в игрушечном калейдоскопе, один за другим потянулись безрадостные дни. Новый день, новые заботы и беды, большие и малые. Нескончаемый поток будней, лишь изредка озаряемый вспышками надежд и мимолетных радостей. Жизнь его походила на узкую тропинку, по которой предстояло ему идти и сегодня, и завтра… Однако и эту тропинку закрыла сейчас непроглядная тьма. Шандор остался один на один со своим клочком земли. Вот он стоит на этой земле, а она, превратившись в жидкую грязь, засасывает, тянет его за собой в зыбкую трясину, уходит из-под ног, грозя неминуемой гибелью. Один-одинешенек, лицом к лицу со всем селом, со всей страной, где живут люди, которые говорят на языке его матери, но почему-то видят в нем только врага… Казалось, будто все эти враги собрались в бесформенную грязную массу в глубине обступившего его со всех сторон мрака, а возле него нет никого, кто бы прикрыл его, защитил, обогрел… Исчезли, смытые темнотой, приступки и сучки, хватаясь за которые он пробирался по узкой жизненной тропе в течение долгих лет, растворились и пропали куда-то Сапожная слободка и ее обитатели, его мать, жена и дети. Не осталось ничего, кроме беспощадного, щемящего сердце одиночества.

Шандор еще теснее прижался к стене, так что уже нельзя было понять, то ли он защищает от непогоды свой недостроенный дом, то ли сам просит у него защиты…

Очнувшись, он медленно двинулся в обратный путь, но, прежде чем уйти, заботливо приставил лопату к стене: пусть хоть она замещает его здесь, оберегает их будущее гнездо…

Неподалеку от крайнего дома Сапожной слободки мимо него прохлюпали сапогами две темные человеческие фигуры. Даже не различив их лиц, он мог бы сказать, кто они. Это Янош Фекете и его сосед Пал Ситаш отправились на какой-нибудь из ближайших хуторов воровать кукурузу из амбаров. Все жители слободки знали о том, чем они промышляют, чтобы приумножить свой хлеб насущный. Об этом часто поговаривали, встречаясь друг с другом, и осуждающе качали головами. Шандор даже не стал прислушиваться, чтобы узнать, куда они держат путь. Черт с ними! Не до них…

Уходя из дому, Шандор оставил свое семейство мирно спящим в тишине. Сейчас же, перешагнув порог, он замер от изумления. Все бегали, суетились и кричали, будто над ними огнем полыхала крыша. Однако все оказалось не так-то уж и страшно, просто у жены Вечери начались предродовые схватки. Старая Бакошне и Юлиш, обе полуодетые и взлохмаченные, метались по кухне в доме Вечери. Одна собирала в кучку и выпроваживала многочисленных детей, чтобы они не слышали душераздирающих воплей роженицы; другая торопливо пихала в плиту собранную с полу солому, чтобы вскипятить воду. Правда, несколькими днями раньше они поссорились с супругами Вечери из-за какого-то пустяка, как это часто случается с бедняками, запертыми в одном доме, и с тех пор даже с ними не здоровались, но сейчас это уже не имело значения. Кто же еще поможет бедной Вечерине, если не они? Мариш, старшая дочь, которая еще недавно пересмеивалась у калитки со своим ухажером, стояла у стены в одной рубашке и дрожала от страха.

— Мой муж… Где он? Он еще не приехал?.. С ним случилась беда… Ей-богу, случилась… — причитала Вечерине в перерывах между схватками.

— Ничего с ним не случилось! Успокойтесь, соседушка, — кротко говорила ей старая Бакошне. — Не успеете оглянуться, как он явится, и все будет в порядке… Только не волнуйтесь! — Увидев Шандора, застывшего на пороге, она тихо произнесла: — А ты беги за акушеркой. Чего стал? Не видишь, соседа все нет и нет…

Шандор повернулся, поправил на голове мешок, который не успел еще сбросить, и опять кинулся в темноту, пронизанную дождем.

— Бедняга Михай, он еще не знает, какая веселая ночка ему предстоит, — пробормотал он, шагая по направлению к селу.

Дядюшка Михай Вечери, их квартирный хозяин, был таким же, как они, бедняком, но отличался странностями. С тех пор как они его знали, он хоть и беден был, как церковная мышь, но всегда оставался самостоятельным хозяином и ни разу не нанимался на работу к другим — пахать, сеять или косить, — как это делали остальные бедняки. Занимался он тем, что объезжал рынки окрестных деревень, заглядывал на хутора и, скупая там кур, гусей и яйца, пытался выручить несколько жалких грошей, перепродавая их в собственном селе. Он вел такой образ жизни вовсе не потому, что чурался тяжелой работы. К тому же вояжерская деятельность сопровождалась немалыми лишениями: зимой и летом, в жару и непогоду, ночью и днем он постоянно находился в дороге и за многие годы не спал ни одной ночи целиком. Он плохо соображал в мелочной торговле, но упорно продолжал начатое дело, мечтая разбогатеть. А то, что, работая на других, он никогда в жизни этого не добьется, дядюшка Михай знал твердо. Правда, и своим промыслом он не добился богатства, но тут, по крайней мере, его не покидала надежда, что ему вдруг повезет. Он просто не мыслил своего существования без плохонькой лошаденки и потрепанной брички. Ведь если собственный экипаж еще не богатство, то, во всяком случае, его иллюзия… И Михай Вечери, как обладатель такового, чувствовал свое превосходство над другими бедняками.

Правда, в последнее время его претензии сникли, а амбиция поубавилась: он не мог держать лошадей, ибо своими безостановочными вояжами он загонял бедных животных до смерти. Кормить их овсом было ему не по карману, иной раз не хватало даже на ячменную солому. В результате у него одна за другой пали две лошади, прямо на дорого от одного хутора к другому. Тогда он предпринял эксперимент и купил более выносливого мула, но и это окончилось неудачей. В конце концов он приобрел осла. Все село смеялось над незадачливым коммивояжером, когда он отправлялся куда-нибудь в тележке, запряженной длинноухим упрямцем. Ребятишки бежали сзади, распевая слова известной песенки:

Смех стоит во всем селе,

Едет ослик на осле…

Впрочем, дядюшка Михай не обращал на это никакого внимания. Он восседал в своей тележке с длинным дышлом, к которому был привязан осел, с таким невозмутимым видом, что в конце концов люди привыкли к этому зрелищу и перестали смеяться.

Сегодня он, как обычно, ушел из дому затемно, чтобы объехать несколько хуторов и поспеть со своими трофеями к завтрашнему базару. Когда он въехал на своем экипаже во двор, к калитке подходили Шандор и акушерка из села, за которой тот бегал. Шлепая по лужам, дядюшка Михай принялся спешно разгружать тележку. Он выпряг печального, измученного, вымокшего под дождем ослика и при свете фонаря с помощью Шандора снял наконец с его спины перекинутые по обе стороны самодельные клетки с курами, шумно протестовавшими против неволи. Дядюшка Михай промок до нитки, устал и молча печально поглядывал себе под ноги. Сквозь тонкую сетку дождя из дома доносились стоны и крики роженицы, но будущий счастливый отец двигался с такой равнодушной медлительностью, будто они не доходило до его сознания.

— Тетушке Мари пришло время… — несмело заметил Шандор. — Акушерку я уже привел.

Дядюшка Михай промолчал и вместо ответа взял за уздечку своего осла, отвел его в стойло, привязал к яслям, подбросил в них несколько кукурузных початков и, взяв какую-то ветошь, попытался обтереть воду с запавших боков своего серого помощника. Крики женщины доносились и сюда. Измученная тощая скотинка приподняла было ухо, прислушиваясь, а затем скосила глаза на хозяина, будто спрашивая у него объяснения или оправдания этим непривычным звукам.

3

— Ситаш укокошил свою жену! — Эту новость с волнением и ликованием сообщил дядюшка Яниш, по прозвищу Воробей. — Пристукнул деревянной скалкой…

Дядюшка Яниш, собственно, имел вполне приличную фамилию: Янош Хатала. Он оставил ногу на фронте и, мрачнее ночи, вернулся домой из госпиталя на деревянной култышке. В течение нескольких месяцев он ни с кем не разговаривал, даже с женой. Работы не выполнял никакой, даже за какие-нибудь мелочи по дому и то не брался, а с утра до ночи просиживал в углу за печкой и широко раскрытыми глазами смотрел на уродливый обрезок ноги и на деревянный протез, валявшийся рядом. Есть он не просил и ел лишь тогда, когда жена ставила перед ним тарелку и втискивала в руку ложку. Наконец после нескольких месяцев молчания он заговорил. Первые слова, которые он сказал своей жене, были:

— Послушай, Роза, тебе нравится моя деревянная нога?

Теперь, встречая кого-нибудь из знакомых на улице, он сразу же задавал вопрос:

— Нравится тебе моя деревяшка?

А затем, не дожидаясь, что ему ответят, наклонялся к уху собеседника и, оглянувшись, не подслушивает ли кто, с таинственным видом, будто сообщал государственную тайну, громко шептал:

— Это не простая деревяшка. Тебе я могу сказать, но смотри не проговорись никому. Она сделана из самого лучшего королевского дуба. Будешь порядочным человеком — и ты получишь такую же…

Некоторое время спустя с ним произошло вот что. Однажды утром он встал с постели и как был, в исподнем белье, без протеза, запрыгал на одной ноге, выбрался на улицу и под смех соседей поскакал от двора к двору, крича в каждую калитку:

— Глядите, люди… Я стал воробьем… Я воробей, я воробей!

После этого его увезли в сумасшедший дом.

Через несколько лет он вернулся домой. Разум его как будто пришел в норму, но прозвище Воробей так и осталось за ним на всю жизнь. Младшее поколение, особенно ребятишки, знали и называли его только так, не подозревая, откуда происходит эта смешная и печальная кличка. «Вон идет дядя Яниш Воробей!» — кричали они.

От былого помешательства, казалось, не осталось и следа. Дядюшка Яниш разговаривал, суетился и хлопотал по хозяйству точно так же, как все нормальные люди. И все же он отличался от других своей неуемной тягой к всевозможным трагическим слухам. Без них Яниш Воробей, казалось, просто не мог жить. Именно к трагическим, ибо мелкие сплетни его не интересовали; но если в селе или округе случалось нечто чрезвычайное, от чего бросало в дрожь, он первым узнавал об этом происшествии и с ликованием потирал руки… На подобные события у него, можно сказать, был особый нюх. Запасясь новостью, он тут же пускался в путь, обходя не только все дворы Сапожной слободки, но даже дальние улицы, и, блестя глазами, без устали рассказывал, пересказывал, комментировал. Если же в течение долгих недель, а то и месяцев в округе не случалось ничего сенсационного, он призывал на помощь собственную фантазию. Однажды он поведал жителям села о том, что через пару дней наступит конец света, потому что наша планета столкнется с огромной, доселе неизвестной кометой, летящей из глубины Вселенной. Когда же столкновения не произошло, дядюшка Яниш провозгласил, что на днях непременно вспыхнет новая мировая война. Талант его в этой области был поистине неисчерпаем.

Узнав о событии в семье Ситашей, Шандор и его домочадцы сначала восприняли эту новость как очередной плод фантазии дядюшки Яниша, но, слушая его подробные и точные описания происшествия, изменили свое мнение: уж очень все походило на правду, тем более что за женой Ситаша водились кое-какие грешки.

Сделав короткий перерыв, все члены «строительной бригады», мужчины — не слезая со стены, а женщины — стоя внизу, с возрастающим любопытством слушали Яниша Воробья, не скупившегося на подробности.

По словам старика, Ситаш и его закадычный приятель Фекете накануне вечером отправились в свой очередной поход по хуторам, чтобы «подоить» чужие амбары, но их, видимо, спугнули. Дело сорвалось, и они заявились домой раньше обычного. Ситаш застал в своем доме какого-то парня, устроил скандал и проломил голову любвеобильной супруге…

— А ее полюбовнику? Неужто так отпустил? — живо спросила Юлиш. — Ему-то в первую очередь надо было ноги переломать. Не только жена виновата!

Шандор сразу смекнул, куда целит его собственная половина. Последние слова адресовались ему. Минувшим летом они вместе с четой Ситашей убирали урожай на Ченгеледской пустоши. Вот тогда-то Шандор чуть не согрешил с этой чертовкой Ситашне… Была она на редкость ветреной, непосредственной натурой и, к слову сказать, весьма собой недурна. Ну и получилось так, что она оказалась совсем не прочь позабавиться с Шандором… Ранним летним утром они и Ситаш, все вчетвером, готовились косить пшеницу, вымахавшую по самые плечи. Они крутили жгуты, а Ситаш задержался на хуторе, отбивая косы. Юлиш взяла грабли и пошла на откос, где они косили вчера, чтобы, как полагается, подобрать остатки. Находясь поодаль, она не видела мужа и Ситашне за готовыми скирдами. А те, утомившись, присели отдохнуть. Истома ночного сна еще давала себя знать, ласково пригревало утреннее солнце, а аромат спелой пшеницы, обрызнутой росой, одурманивал сильнее самых крепких духов, в вышине звенели жаворонки… Одним словом, Шандор и Ситашне без слов поняли друг друга… Но грехопадению не суждено было случиться: в ту самую минуту, когда они повернулись уже друг к другу, перед их глазами возникла фигура Юлиш с граблями в руке. Она с насмешкой в голосе громко спросила:

— Ну как, сорнячки мнете? Видно, жестки оказались для жгутов?..

Застигнутые врасплох, оба растерялись и пробормотали что-то невразумительное о том, что, дескать, из-за сильной росы трава еще сырая: надо немного подождать, пока просохнет. Однако провести Юлиш было нелегко. Она стояла, как статуя возмездия, издевательски посмеиваясь, и сдвинуть ее с места нельзя было никакой силой. От такого позора они готовы были провалиться сквозь землю, и щеки провинившихся пылали кумачом…

Несостоявшаяся проказа не прошла, однако, для Шандора бесследно. Взявшись за косу, он в сердцах так подналег, захватывая полосу, по меньшей мере, в полтора раза шире обычного, что Юлиш, вязавшая снопы, едва за ним поспевала. Но каждый раз, когда ей все же удавалось его нагнать, она подпускала шпильку: «Ох и велика же была поутру роса…» — или того хуже: «Шандор, пожалей себя, побереги силенки, еще пригодятся жгуты вязать!» Эти ее язвительные шуточки стегали куда больнее, чем открытые упреки.

Вот об этом-то конфузе и вспомнил Шандор, когда Юлиш, узнав сенсационную новость от дядюшки Яниша Воробья, еще раз повторила:

— Переломать бы ноги этому ухажеру той же дубинкой! Ишь повадились…

Чтобы подавить в себе поднимавшуюся волну стыда, Шандор прикрикнул:

— Эй, разболтались! А ну-ка за работу, сердечные! — Не удовлетворившись этим, он нагнулся и сердито бросил Юлиш: — Не будь как та старая баба, что языком работает, а руки под передник прячет! Живо!

Стройка продвигалась споро. Они выкладывали уже восьмой венец. Дождь, поливавший три дня, сильно их задержал, но, если все пойдет как сейчас, к вечеру они управятся. К счастью, непогода не причинила серьезного ущерба. Правда, конец наружной стены со стороны будущего двора получился немного кривоват, но старый Фаркаш успокоил Шандора, заверив, что никакой беды в этом нет. Не случалось еще такого позора, чтобы возведенная им стена рухнула. Поглаживая рукой стену, многоопытный мастер шутливо заметил:

— Свиной окорок тоже кривоват, а во рту тает…

Женщины, которым приходилось работать землекопами, основательно измучились. В особенности тяжело доставалось старушке Бакошне. Те немногие силенки, которые еще сохранились у нее после многих десятков лет батрачества, почти без остатка за эти несколько дней высосала тачка. И по мере того как стены будущего дома поднимались все выше, старушка становилась как-то все меньше, будто сжималась в сухой комок. Каждый день старил ее на год. Но сегодня она держалась стойко и даже подбадривала Юлиш. Только в самом начале стройки старушка тихонько постонала, повздыхала, даже пыталась забастовать, а потом сумела переломить себя и продолжала возить землю, стиснув зубы. Больше она не отставала от других, только как-то странно притихла.

А вот в последний день стройки повеселела даже она. И не удивительно: ведь то, что в течение стольких лет было только заманчивой мечтой, теперь стояло перед ее глазами, воплощенное наяву. И старая Бакошне чувствовала: скажи ей кто-нибудь, что нужно начинать все сначала и пройти еще раз весь этот мучительный путь, она, не колеблясь, согласилась бы, даже если это стоило бы ей жизни.

В предвкушении окончания строительства Шандор еще с утра сбегал в корчму за бутылкой палинки, и за завтраком они уже основательно к ней приложились. А теперь, когда опалубка была установлена уже для последнего, девятого венца, решили допить остатки. Первым получил в руки заветную бутылку, разумеется, старый мастер Фаркаш, как руководитель и главный инженер строительства. Прежде чем приложиться к ней, Фаркаш слегка покропил благословенным напитком главную стену.

— Стой, держись, пусть не коснется тебя ни молния, ни вихрь, ни земли трясение! — произнес он старинное заклинание и, отпив глоток, передал бутылку Шандору.

Бутылка пошла по кругу. От выпитой палинки настроение у всех поднялось еще больше. Радостные и счастливые, они начали дурачиться и шутить друг с другом без всякой видимой причины. Старый мастер лихо, молодцевато сдвинул шляпу набекрень, а порыжевший черный платок у старушки Бакошне задорно переместился на затылок.

— А ну-ка, Роза, давай станцуем! — крикнул ей, как когда-то в молодости, дядюшка Фаркаш. — Польку помнишь или забыла? Что, пройдемся?

— Прохаживайтесь по стене своей колотушкой! А я за вами с лопатой да с тачкой, так привычнее.

Однако, упершись в бок левой рукой, правой она сдернула платок, поправила туго заплетенную косу и встала в позу, поводя плечами и напружинив хрупкое, иссушенное годами и работой тело.

— А знаете, не так уж и мал наш домик! — возбужденно кричал раскрасневшийся Шандор. — Как посмотрю со стороны, не такой уж он и маленький…

— Не горюй, сынок! Если окажется мал, я тебе еще целый этаж надстрою, это точно! — отвечал ему Лайош Фаркаш. — Есть у меня такая задумка. Давно хочу всему селу показать, что дядюшка Фаркаш не только мазанки, но и двухэтажные дома из простой земли строить может! Докажу этому зазнайке инженеру, факт!

— Не променяю я свой дом! Ни на какой другой не променяю… — шумел Шандор, окончательно расчувствовавшись от палинки, огоньком разлившейся по крови, и показывая рукой на строящийся дом Берецев. — Вот даже на эти хоромы не поменяю! Пусть предложат — откажусь! Поверь мне, дядюшка Лайош, откажусь… Хоть и бедный я человек и нет у меня ничего, только вот этот домишко… Пусть! Зато я его своими, вот этими руками построил! Правда, дядюшка Лайош? Ну скажи, разве я не прав?!

— Прав, сынок, прав. Да пошлет тебе бог здоровье на долгие годы!

Сейчас важны были не слова, а то настроение и ощущение счастья, которое ими овладело. Говорили и кричали, не разбирая слов, лишь бы освободиться от напряжения, скопившегося за эти нелегкие дни, а глоток палинки всегда способствует этому. Мир возле этих еще не просохших стен казался им прекрасным, а лучи солнца — особенно ласковыми. Наверно, именно так светило оно всему живому, уцелевшему после сорока дней всемирного потопа… Над широко раскинувшейся равниной поднимался легкий пар, и, казалось, было слышно, как на зеленых полях шепчутся молодые побеги пшеницы.

Радовали глаз гладкие бордово-коричневые стены, а сверху, с их гребня, открывался чудесный вид на окрестности. Шандор и Фаркаш, забравшись наверх, чтобы снять опалубку, не могли устоять перед такой красотой и запели веселую песенку, пританцовывая и пристукивая себе в такт трамбовками. Старый мастер, словно помолодев лет на тридцать, начал выкидывать всякие кунштюки: то ходил по гребню стены, подражая канатоходцу и поддерживая равновесие трамбовкой в вытянутой руке, то вдруг с гиканьем перепрыгивал с одной стены на другую и выкидывал коленце чардаша, подыгрывая себе на губах. Иногда казалось, что он вот-вот свалится с высоты. Женщины веселились вместе с ним. Старушка Бакошне, отбросив лопату, хохотала до слез и, не устояв на ногах, присела на перевернутую тачку, съежилась в клубочек и сидела не то плача, не то смеясь…

Рабочие, занятые на стройке у Берецев, приветливо махали им руками, и ветер доносил их смех…


К вечеру, однако, семейный мир был нарушен. Они решили нанести визит к Карбули и покалякать о том о сем. Женщины, и особенно старая Бакошне, настаивали, чтобы Шандор непременно надел праздничный костюм и сапоги.

— Зачем это? Довольно того, что вы вырядились как на свадьбу! Кто я вам? Жених или сват?..

— Если один человек собирается просить другого об одолжении, он должен оказать ему и должное уважение. Так гласит пословица, — убеждала сына старушка.

Визит к Карбули они собирались нанести не от нечего делать, как это часто бывает зимой. Зима кончилась, кончились и посиделки. Бакоши хотели попросить у соседа два центнера пшеницы, чтобы, продав их, купить тес и черепицу для крыши нового дома. Хотя бы балки, потому что, имей они их, черепицу можно будет получить в кредит. Вот по этой-то причине женщины и старались облачить Шандора в парадный костюм.

— Не хочу. Может, вы заставите меня и поклоны Карбули бить? За что? За то, что у них в кармане больше, чем у меня?

— Говори, говори, нечестивец! Упрямому нищему вместо угощения — кнут!

— Я не нищий! Я только хочу попросить у него в долг. Разница!

— Тем более ты не можешь прийти к нему в рубище.

— Тогда идите вы, матушка, сами. Побелите щеки известкой для красоты и идите…

Так они препирались довольно долго. Однако женщины, как это уже не раз было доказано, лучше умеют обращаться со словами, чем мужчины, и в результате победа в этом словесном турнире оказалась на их стороне. Приодевшись, они вышли и направились к Карбули. Детей оставлять было не с кем, и их взяли с собой, так что по улице двигался целый караван.

У Карбули их встретили без особого восторга. Гости у них бывали редко даже зимой, когда свободного времени хоть отбавляй, так что посторонние не слишком часто переступали их порог. Естественно, неожиданный визит соседей теперь, в необычное для гостей время года, заставил их насторожиться: не иначе как с какой-нибудь просьбой. Из приличия, разумеется, им предложили сесть, и жена Карбули поспешила угостить детишек хлебом с вареньем.

Найти тему для разговора было не так-то легко, но старая Бакошне быстро взяла нужный тон и, как опытный дипломат, начала с похвал. Хвалила все, что только можно было, не забыв даже печку, которую так красиво и аккуратно побелили. Постепенно она перевела разговор на старого хитреца Секе, у которого Карбули приобрели дом за пожизненное содержание, и вместе с хозяевами побранили его. После такого маневра подобрел даже глава семейства и достал из комода тетрадку в коленкоровом переплете, в которую вот уже несколько лет записывал все выплаты Секе.

— Закон будет на вашей стороне, не сомневайтесь! — не моргнув глазом, заявила Бакошне. — Суд решит в вашу пользу. Это ясно как день. Потому как это справедливо. Об этом нечего и говорить!

Но говорить она продолжала, и с большим воодушевлением: какой, мол, умный человек наш сосед, что завел такую бухгалтерию; другому это даже не пришло бы в голову. Затем она подробно перечислила, какие это принесет им выгоды в будущем, отметила, что они разумно живут и хорошо хозяйничают…

Карбули и его жена принимали разглагольствования Бакошне с благосклонной улыбкой удовлетворенного самолюбия и гордости за самих себя. Они не поддакивали и не возражали, храня достойное молчание.

— Да, уважаемый сосед, вам поистине не приходится жаловаться на судьбу. Впрочем, и судьбе на вас тоже. Если представился такой случай, грех было его упускать…

— Тут дело не в случае, уважаемая соседка. Главное — во всем прилежание. Я за всю жизнь просто так, без дела, ни разу улицу не перешел. И всегда считал, что человек не языком должен работать, а руками. Тогда он чего-нибудь добьется…

— Верно, сосед, верно. Вы поработали на своем веку достаточно, поломали хребет, ничего не скажешь…

— Было дело, не скрою. И теперь, слава богу, не жалуемся. Конечно, есть в селе и у меня завистники, но такие же, как я, хозяева меня уважают. Недаром наш дом его преподобие господин пастор почтил своим посещением. Не хочу хвастаться, но такова истина. А если человек прав, ему таиться от других незачем…

— Истинно так, сосед. Вот и нас он посетил на днях. Приходил взглянуть, как мы новый дом строим. Господин пастор ведь давно нас знает. Мы, по правде сказать, ему дальние родственники. Правда, мы не любим набиваться, мы люди скромные. А он сам на днях нас посетил…

Шандор смотрел на мать с удивлением и досадой. Ему не по душе были все ее хитроумные маневры, но он не вмешивался и лишь иногда, когда она обращалась к нему за подтверждением, цедил сквозь зубы: «Да, матушка».

— Обходительный человек наш пастор, очень деликатный, — заметила жена Карбули.

— Однако я слышал, — вставил хозяин, словно гордясь своей осведомленностью, — что Берецы против того, чтобы принять его в зятья…

— В самом деле? Интересно, чем же они недовольны?

— Хотят для своей дочери более благородного жениха. Зазнались так, что ног под собой не чуют. Уж слишком стали разборчивы…

— Верно, верно. Совсем потеряли голову от своего богатства. Не знают, чего и пожелать…

— А между тем, как рассказывал мой отец, сам старый Хорват Берец в молодости был так беден, что землицу свою чуть ли не носом пахал.

— И все же мне не верится, чтобы Берецы были против его преподобия. — Жена Карбули огорченно вздохнула. — Радоваться надо такому зятю, а не противиться. Пастор есть пастор!

— Не верится? Вот и зря! Мне сказал об этом Шандор Береш, а он им близкая родня. Не знал бы — не говорил.

Шандор и Юлиш, слушая все эти никому не нужные пересуды, сидели как на иголках. Им хотелось получить ответ на свою просьбу и поскорее убраться восвояси. Ноги у Шандора сильно опухли от тяжелой работы, да и отвык он от праздничных узких сапог. Ступни его ног горели, как в огне, и причиняли такую боль, что на глаза готовы были навернуться слезы. Выставленный будто напоказ в этом парадном облачении, Шандор чувствовал себя глубоко несчастным. «Экая глупость», — досадовал он в душе на старую Бакошне.

Впрочем, она и сама была недовольна таким поворотом удачно начатого разговора.

— Ну а как ваш Пали? — спросила она. — Тоже, наверно, в холостяках нагулялся? За него-то всякая хорошая девушка пойдет, будьте покойны. И не из бедняков…

Заговорив о сыне Карбули, Бакошне опять схитрила: она давно уже слышала, что парень всерьез ухаживает за единственной дочкой Тимара, крепкого хозяина с десятью хольдами земли. Отец, однако, ничего не ответил на эту тонкую лесть и лишь самоуверенно улыбнулся. Помолчав немного, с важным видом сказал:

— Ничего, придет и его время.

— Верно, верно, — набожно вздохнула старая Бакошне. — Всему свое время. Вот и наш пришел черед под собственную крышу перебираться. Теперь уж скоро.

— Да, я видел, как вы строили свой дом. Что ж, дело доброе. Только под своей крышей сон крепок. Так ведь?

— Так-так, — поддакнула старушка.

Теперь наступила наконец очередь Шандора. Ему, как главе семейства, подобало поставить точку над дипломатией матери. Он не стал ходить вокруг да около, а сразу взял быка за рога.

— Вот как раз за этим мы и пришли к вам — насчет крыши… С ней у нас получается маленькая загвоздка.

Заметив, что любезное до сих пор выражение лиц у хозяев сменилось иным, гораздо более кислым, Шандор поторопился перейти Рубикон:

— Не могли бы вы ссудить нам два центнера пшеницы?

Хозяин медлил с ответом, и Шандор несмело добавил:

— До нового урожая… Только и всего.

— Видишь ли, любезный, дело в том… — Карбули сосредоточенно почесал в затылке. — Дело в том, что мы, пожалуй, не сможем вам помочь. Нам и самим-то едва хватит до нового урожая. Поистратились сильно. Мы ведь прикупили полтора хольда земли. Пришлось даже поросят продать, а ведь до половины откормили, такая жалость…

— Да мне только до урожая. Летом я и сам подработаю, вы же знаете. А с крышей до лета ждать никак нельзя…

— Да я бы охотно дал тебе, сынок, но видишь, и сами-то не очень…

— Ну что ж, на нет и суда нет…

Они поговорили еще немного, исключительно ради приличия, ибо добрым соседям не подобает сразу же сматывать удочки, однако разговор не клеился. Вскоре они вежливо попрощались и ушли.

По дороге к дому они шли молча, гуськом, в том же порядке, как в гости.

— Ну, матушка, — начал подводить итога Шандор, — теперь вы убедились, ради чего я вырядился как на ярмарку? Хорошо еще, что вы мне гусиный помет на шляпу не привесили вместо украшения!

— Не охальничай! Ты просто осел!

— Это уж точно! Дал себя уговорить, как сопляк! Явиться в полном параде, чтобы гнуть спину перед этим жадным старым пауком? Подумать только! Заранее можно было предугадать, чем это кончится.

— Не хватает еще только сказать, что это я одна во всем виновата!

— А что, может, я?

— Уж скорее ты, чем я. Ни слова не вымолвил. Нечего сказать, хорош! Сидит как пень и молчит.

— А ты хотела, чтоб я, по твоему примеру, им пятки лизал? Так, что ли?

— Теперь ты горазд рассуждать! А вот там, где надо, тебе хоть кол на голове теши — слова не добьешься.

— А что было мне делать? По-твоему, упасть перед ними на колени и умолять: подайте Христа ради? Мало того, что я вырядился, как жених?

— Выходит, всему причиной одна я?

— Нет, я! Может, я виноват в том, что вы пустили на ветер отцовский дом? Кто его продал? Наверно, опять я?

— Замолчи, безбожник! Это я-то на ветер пустила? Пропила или прогуляла? И у тебя хватает совести попрекать за это свою мать? Боже мой!

— Я не попрекаю. Говорю как есть. Был у нас свой дом, а теперь, спустя десять лет, мы имеем четыре голые стены, да и те без крыши. Черт бы их побрал вместе со всеми вами!

— Как ты можешь… Ты… ты…

Старая Бакошне не нашла даже подходящих слов и горько расплакалась от незаслуженной обиды. Внучата тоже скуксились и заревели во весь голос. Во дворах, мимо которых они шли, всполошились и залаяли собаки, одна за другой, разом, будто обнаружили крадущегося вора.

— Не смейте реветь! Еще нюни распустили, черт вас возьми! — Шандор буквально кипел от злости. — А вы, щепки, цыц, а то шею сверну обоим!

Испуганные дети в страхе замолчали, но старушка Бакошне продолжала всхлипывать и так расстроилась, что едва добралась до дома. Войдя в кухню, она села к столу, уронила руки и, не в силах совладать с собой, заплакала навзрыд. Потом вынула из-под кровати деревянный сундучок и начала совать в него свои скудные пожитки.

— Куда вы, мама? — спросила ее Юлиш. — Куда вы собираетесь на ночь глядя?

— Все равно, только бы не оставаться здесь, в этом доме…

— Да ведь ночь на дворе! Да и вообще зачем вы?..

— Уйду на хутор. Пойду к младшему сыну, авось не прогонит. Он не такой, как этот, будь он проклят! Воды из колодца для меня жалеет…

— Ступайте! То-то он вам обрадуется! — Шандор скривил губы в жесткой усмешке.

— Ах вот что? Тогда и он меня не увидит. Пойду куда глаза глядят. Я еще могу работать. За мой труд мне везде дадут кусок хлеба и угол за печкой. А здесь я больше не останусь ни одного дня, ни одной ночи!

— Ну и уходите! — заорал Шандор и с такой силой швырнул в угол свои праздничные сапоги, что от стены отвалился кусок штукатурки. Считая разговор оконченным, он бросился на кровать и отвернулся к стене.

Старушка Бакошне, не переставая плакать, перекладывала в сундучке свои вещички. Вынет, потом положит опять. Так она проделывала, по меньшей мере, раза три. Потом снова села к столу и, положив голову на руки, еще долго всхлипывала, что-то нашептывая про себя. Наконец огорчение и усталость ее окончательно одолели, и она задремала. Выбившаяся из-под платка блеклая, будто посеребренная инеем прядь волос тускло блеснула сединой в слабом свете керосиновой лампочки.


Вслед за Ситашем жандармы арестовали и его кума Фекете, и теперь он шел со связанными за спиной руками, низко опустив голову, между двумя унтерами, вооруженными винтовками. Он не хотел бы привлекать к себе внимания, но его жена подняла такой крик, что на улицу высыпала чуть ли не вся слободка. Женщина плелась за мужем, держа за руки детей постарше, а самый маленький ковылял, цепляясь за ее юбку. Женщина не отставала от жандармов и во весь голос причитала:

— Куда вы его ведете? Мой муж ничего не сделал. Правда, батюшка, скажи же! Скажи господам жандармам, что ты не виноват. Куда же вы? Ой, не троньте его! Кто на хлеб детям заработает? Ой, пропаду я с ребятишками!

Пройдя сотню шагов, она вдруг резко изменила тон и, оборвав плач, заголосила, проклиная того, кто соблазнил ее мужа на преступление:

— Накажи его бог, окаянного! Подлец, мерзавец, мужа моего сманил!.. Отплати ему, господи, за наше горе!

Дети, напуганные криками матери, заревели с ней взапуски.

Таким образом, из домашней драки, вызванной ревностью, получилось крупное уголовное дело. Жандармы еще несколько дней подряд обходили дворы Сапожной слободки, многих допрашивали, кое-кого увели с собой, но вскоре выпустили на свободу. Не вернулись только Ситаш и Фекете.

Лишь немногие жалели арестованных. Злорадствующих было гораздо больше. Многие жители слободки давно уже втихомолку завидовали Ситашу и его куму, которые отважились улучшить свою жизнь за счет чужого добра. Что и говорить, немало людей радовались тому, что Ситаш и Фекете наконец попались. Однако этот случай сильно взбудоражил всю бедноту, жившую на окраине села.

Потерпевших не жалели: ни жену Ситаша, которую едва не убил муж; ни бедную Фекетене, оставшуюся без кормильца с тремя малыми детьми. Но все случившееся, вместе взятое, будто всколыхнуло мутный осадок, осевший на дне нищей и беспросветной жизни каждого, и заставило оглядеться вокруг себя. Если бы не арест Ситаша и Фекете, то какой-нибудь другой факт или случай рано или поздно стал бы причиной всеобщего возмущения и беспокойства, которые охватили слободку. Так случалось каждую весну, когда кончались холода и выглядывало солнце, словно и в душах людей сонливая апатия зимних месяцев сменялась бурлящим потоком разбуженных страстей, приподнятым настроением и обостренностью чувств.

Балинт Тежла, признанный «политик» Сапожной слободки, вновь приобрел популярность. Пусть на несколько дней или недель, что из того? Правда, большинство односельчан считали его пустомелей и называли карманным политиком, то есть способным лишь показывать кукиш в кармане. До некоторой степени они были правы, но при все том он действительно отличался искренней одержимостью. Правда, он с такой легкостью менял свои убеждения, как иной человек — сорочки, что его никто, собственно, не принимал всерьез. Во времена революции 1919 года он был уполномоченным сельской коммуны, после этого вдруг оказался выборщиком в реакционный парламент, затем стал одним из сторонников оппозиции, ратовавшей за возрождение идеалов революции 1848 года, а потом опять превратился в рьяного сторонника правительственной партии. В конечном счете он потерпел фиаско повсюду и оказался никому не нужным, так как ему уже никто не верил. В последние годы Тежла превратился в великого возмутителя спокойствия, его даже несколько раз забирали жандармы, но потом отпускали. Находились и такие, кто утверждал, будто он шпик и провокатор.

Заветной мечтой Балинта Тежлы было стать депутатом сельской управы, но этому так и не суждено было осуществиться. Однако он продолжал постоянно хлопотать по каким-нибудь общественным делам, — например, собирал подписи под петицией с требованием, чтобы и в Сапожной слободке сделали кирпичные тротуары или установили там десяток керосиновых уличных фонарей. Он положительно не мог обходиться без политики, без общественной деятельности, не важно, во имя чего. О том, чтобы получить работу, он и не помышлял, и его семья жила в нужде и бедности. Когда-то, правда, у него имелось несколько хольдов земли, но и они исчезли в результате бесплодного политиканства. Ходил он чуть ли не в лохмотьях. Сквозь дырявые штаны сзади просвечивали подштанники, однако карманы были всегда набиты газетами; и если ему удавалось заполучить кого-нибудь на пару слов, то он тотчас же доставал газету и начинал с пеной у рта что-то доказывать…

Теперь, после ареста Ситаша, у него нашлось много слушателей. Правда, все они останавливались, выслушивали его версии, а потом шли своей дорогой. Однако выслушивали до конца.

Прибегали и к другой уловке: ради забавы они сталкивали Тежлу и Берту, и тогда, ко всеобщему удовольствию, разгорался великий спор. Тежла излагал политические доводы и прогнозы, а Берта призывал следовать библейским заветам, щедро уснащая их своими проектами. Теперь, однако, над ними никто не смеялся…

Тем более что всем не давали покоя более насущные проблемы. Из отрывков разговоров, сплетен и слухов стало известно, что вокруг ожидавшейся женитьбы пастора на дочери Береца-сына назревает некий конфликт. И все упорнее господствовало мнение, будто уже не только старый Хорват, но вся семья решительно возражает против этого брака.

Вскоре грянул гром и над женой Ситаша, вокруг которой давно собирались грозовые тучи общественного осуждения. Молодая Ситашне, наперекор слухам об ужасном ее избиении, уже через неделю встала с постели и, не снимая с головы повязки, начала сновать по двору и селу, как ни в чем не бывало. И опять поползли разговоры и пересуды о том, будто парень, из-за которого Ситаш проломил жене голову, по-прежнему посещает ее по ночам. Главным источником этих слухов была Дьерене, соседка Ситашей справа. Военные действия между обеими женщинами начались, собственно, еще несколько лет назад. Виновницей этого стала какая-то обнаглевшая курица, забравшаяся в чужой огород, и с того злополучного дня обе соседки вредили друг другу как только могли независимо от того, была на то причина или нет. Жена Ситаша после ареста мужа всем говорила, что именно Дьерене донесла на него в жандармский участок. Правда это или ложь — установить не было возможности. Дьерене, конечно, яростно протестовала против такого обвинения и, в свою очередь, утверждала, будто Ситашне сама рассказала жандармам о ночных похождениях мужа, чтобы его подольше подержали в тюрьме, так как боялась, что, выйдя на свободу, муж убьет ее теперь уже по-настоящему.

Дьерене рассказывала об этом каждому встречному-поперечному, и вскоре многие женщины, а также кое-кто из мужчин уверовали в ее клятвенные заверения и затаили против соломенной вдовушки недобрые чувства. Благодаря этому сам Ситаш в их глазах вскоре превратился в великомученика и до некоторой степени стал олицетворять их собственную горькую нищету и приниженность. Начали вспоминать, какой он был добрый и порядочный человек. Поговаривали даже о том, что вся эта история с воровством — выдумка, а если это и правда, то красть его заставляла стерва жена, а потом сама же выдала жандармам. Переспала, мол, и с ними, лишь бы избавиться от своего кроткого добряка мужа…

Однажды поздно вечером, когда Бакоши уже улеглись спать, их разбудил стук в дверь. На пороге стояла запыхавшаяся, взволнованная Дьерене.

— У Ситашне ночует любовник, — сообщила она, заикаясь от возбуждения. — Выследила я их, голубчиков. Пробрался, как вор, через огород — и шасть в дверь…

Стоя на пороге в рваном ночном капоте, растрепанная и всклокоченная, со сбившимся набок платком на голове, Дьерене при тусклом свете мерцающей коптилки напоминала фурию, жаждущую мести.

— Сколько можно терпеть этот позор? — шипела она. — Надо проучить этих бесстыдников, научить их уважать людскую мораль!

Юлиш тотчас была готова дать урок нарушителям морали. Выпрыгнув из постели, она начала одеваться, но Шандор грубо прикрикнул:

— Никуда ты не пойдешь!

— Почему это не пойду?

— Не твое это дело — вмешиваться во всякие глупости. Пусть занимается этим тот, кому это хлеб насущный…

Дьерене восприняла его слова как личное оскорбление и не осталась в долгу. Прищурившись, она ехидно заметила:

— Для мужчин это всегда глупости. А почему? Потому что они и сами не прочь принять в них участие… Уж я-то знаю…

— Знаете — и знайте на здоровье! Только моя жена не жандарм, чтобы за всеми присматривать! — Шандор повернулся к Юлиш и с еще большей злостью гаркнул на нее: — Ложись сейчас же! Ложись, пока миром прошу!..

Однако намек Дьерене подействовал на Юлиш, как на лошадь, которой сунули в ухо горящий фитиль.

— Мало, что живешь как нищая! Надо еще терпеть, когда у тебя под самым носом занимаются развратом! За волосы эту стерву — да протащить по всему селу!

— Ты у меня протащишь! И думать не смей! Смотри на себя, как живешь, а в чужие окна не заглядывай!

— Что, защищаешь свою ненаглядную? Тоже небось не прочь к ней под одеяло залезть?

— Чертова кукла! Если ты сейчас не закроешь рот…

— И не закрою! Работаю, тяну лямку, как последняя кляча, и что же? Против такой твари даже слова сказать не могу? Кто она тебе, эта стерва, что ты ее защищаешь? Вот я пойду и…

— Иди! Только тогда убирайся совсем! Ноги твоей больше не будет в доме. Это я тебе говорю!

Разбуженная скандалом, старая Бакошне уселась в постели и попыталась урезонить ссорящихся:

— У вас что, других забот нет? Ссоритесь из-за такой ерунды! — Старушка сердито кашлянула.

— Чтобы меня позорила собственная жена? Не допущу!

Дьерене злым взглядом окинула всю эту сцену, затем с оскорбленным видом повернулась к выходу, однако успела переглянуться с Юлиш. Та сидела на кровати с распущенной косой, опустив плечи, в одной ночной рубашке, из-под которой сильно выпирали острые ключицы. Старшие дети, спавшие на соломенном тюфяке, тоже проснулись. Розика широко открытыми глазами следила за этой необычной ссорой, тайный смысл которой ей был непонятен. Шади тоже начал хныкать:

— Мама… мамочка…

Юлиш встала. Ей казалось, что, уйди она сейчас с Дьерене, она рассчитается сполна со многими несправедливостями, с приниженностью в своей жизни, но у нее не хватило смелости.

— Замолчи! — зло прикрикнула она на Шади, и тот, испуганный, умолк. Юлиш подошла к нему, взяла на руки и села на кровать, повернувшись спиной к мужу и входной двери.

Дьерене удалилась не солоно хлебавши. Выбежав на улицу, она отправилась по другим соседним дворам. Ей все-таки удалось собрать группу из пяти-шести женщин, к которым примкнули и трое мужчин. «Карательный отряд» под предводительством Дьерене неслышно приблизился к дому Ситашей. Тихонько, без скрипа, открыли калитку; осторожно ступая, пробрались на крыльцо и спрятались в тени. Йожи Мольнар, непременный участник всех проказ, резко постучал в окно и прыгнул в сторону, чтобы выглянувшая Ситашне его не заметила. Внутри дома, однако, никто не отозвался. Подождав немного, Йожи повторил свой маневр.

Взрослые люди, собравшиеся под навесом в темноте, были похожи на притаившуюся в засаде кошку, когда она, вобрав когти, караулит мышь. На второй стук из дома наконец послышался несмелый вопрос:

— Кто там?

На вопрос никто не ответил. Люди теснее прижались к стене. Двое незаметно стали под окнами, выходящими на улицу, чтобы отрезать путь для отступления попавшемуся донжуану. Остальные продолжали пугать обитателей дома: стучали в окна, царапались в дверь и опять скрывались в тени. Очевидно, внутри дома уже догадались о готовящейся экзекуции и теперь на стук и прочие ухищрения отвечали молчанием. В доме не слышалось ни малейшего шороха.

Дьерене, сгорая от нетерпения, обуреваемая жаждой мести, готова была, казалось, снять дверь с петель, ворваться в дом и, вытащив негодницу во двор, разорвать ее на части. Однако остальные остановили Дьерене:

— Пусть пока повеселятся! А мы им устроим концерт…

Концерт получился громкий. Они стучали в окна, гремели ручкой двери, лаяли, кукарекали, а один из парней с успехом подражал мяуканью кошки. Наконец им наскучила такая игра, и они начали выкрикивать:

— Эй, хозяйка, твой муж вернулся, пусти в дом!

— Постели ему чистую постель!

— Выдели и для него местечко!

Видя такой оборот событий, Ситашне уже не могла притворяться спящей. Она приоткрыла окно и крикнула В темноту:

— Что вам надо?! Не стыдно по ночам людей тревожить, охальники? Есть ли у вас хоть капля совести? Так пугать одинокую женщину! Если я осталась одна, то, по-вашему, надо мной можно издеваться? Если не уйметесь, заявлю на вас жандармам. Будьте прокляты!

Она выпалила все это, не переводя дыхания, одним залпом. В том, как она кричала, посылая проклятия в темноту, стоя у окна в смутно белевшей рубахе, было что-то зловещее, похожее на заклинание злых духов. Однако на «духов» это не подействовало.

— Одинокая, говоришь? Неужто правда?

— Это ты охальничаешь, сума для каждого нищего!

— Донести жандармам хочешь? Мало тебе было мужа за решетку засадить, подлая?

— Впусти нас в дом! Вбр сидит у тебя под кроватью! Мы его выгоним и поймаем…

Ситашне не удостоила их ответом и захлопнула окно. Однако собравшиеся у ее дома уже настолько вошли в роль вершителей правосудия, что им казалось мало предать огласке грехи соломенной вдовы и выставить ее на позор. Они хотели сами совершить акт возмездия.

— Неужто мы до утра тут будем дожидаться? — забушевала опять Дьерене, и остальные ее поддержали. Они навалились на дверь и попытались снять ее с петель, однако дверь не поддалась. Тогда они стали колотить в нее ногами и кричать:

— Открой дверь, стерва!

— Лучше открой, а не то выломаем!

— Не откроешь — крышу подожжем, слышишь?!

По тону выкриков было ясно, что люди и впрямь готовы на все.

Шум и грохот, учиняемые отрядом Дьерене, разносились в ночной тишине далеко вокруг, и все окрестные собаки дружным хором присоединились к атакующим. Ожил даже дряхлый полуглухой пес Ситашей, запертый где-то в глубине двора. Лаять он уже не мог и так жутко завыл, что кровь стыла в жилах. Дрожащими лапами он царапался в дверь сарая, стремясь выбраться на волю, чтобы напасть на незваных гостей, а может, чтобы в страхе удрать куда-нибудь подальше от греха.

За дверью дома послышалась какая-то возня. Видимо, Ситашне не на шутку перепугалась, поверив, что эти сумасшедшие и впрямь подожгут дом. Она открыла дверь и, полуодетая, стала на пороге, будто только что соскочила с кровати.

— За это вы мне еще заплатите, я вам обещаю! Позову жандармов! Как у вас глаза не вылезут — такое безобразие учинять! — благим матом орала она.

Однако в ее голосе не было должной силы и уверенности. Женщина дрожала, как лист, готовая разрыдаться от страха, но на поборников справедливости это не произвело впечатления.

— Где твой хахаль, говори, стерва! — грубо и вызывающе бросил ей один из мужчин.

— Убирайтесь от дома! Нечего вам здесь искать!

— Кого ищем, мы найдем! Ты только впусти нас в дом!

— Нет у меня никого! — С этими словами хозяйка хотела было захлопнуть дверь, но один из охальников помешал ей.

— Дунай, возьми их! Ату их, Дунай, ату! — закричала Ситашне, надеясь, что ее бедный пес, завывавший так, что мороз по коже пробирал, выскочит из сарайчика и разгонит хулиганов. Однако они затолкали ее в кухоньку и всей оравой ввалились в дом. Кто-то чиркнул спичкой и, осветив комнату, заглянул под кровать.

— Вот он, бабник, здесь!

Несколько человек за ногу выволокли из-под кровати отчаянно брыкавшегося незадачливого любовника. Он оказался в одном исподнем.

Кто-то опять зажег спичку, чтобы рассмотреть лицо донжуана.

— Батюшки, да ведь это сын старика Балога! — воскликнул Йожи Мольнар, который хорошо знал всех жителей села.

— Этой бесстыднице понадобился сын хозяина!

— За него и мужа-то в каталажку упекла!

Заполучив в свои руки незадачливого ловеласа, отряд Дьерене сотворил над ним самосуд: с бедняги стащили подштанники, а женщины, участвующие в этой экзекуции, не упустили случая плюнуть на несчастного. В довершение всего полураздетого парня, как он ни упирался, как ни кричал, вытолкали в таком непрезентабельном виде на улицу, поддав ему в назидание по нескольку пинков под голый зад.

А на улице у каждой калитки стояли любопытные. К каждому окну прилипли жадные до скандала селяне. Жители хорошо слышали крики и, конечно, догадывались о случившемся. Они не вмешивались в ход событий, но зато с тайным злорадством слушали крики, стараясь ничего не пропустить. Когда же они увидели, как по скудно освещенной улице, пошатываясь, пробирался полураздетый парень, все схватились за животы и от взрыва их безудержного хохота, казалось, вот-вот сорвутся крыши с домов.

Одним из весенних событий в Сапожной слободке стала свадьба: младший сын дядюшки Лайоша Фаркаша Иштван женился на Этель Жотер. Семью Бакошей связывала с Фаркашами старая дружба, а за время постройки дома они еще больше сдружились со стариком Лайошем и потому получили официальное приглашение на свадебное пиршество. Старая Бакошне за день до свадьбы ушла в дом к Фаркашам, чтобы помочь хозяйке напечь колобков и пряников. Во всей слободке никто лучше Бакошне не умел печь колобки и плетенки. Преисполненная важности старушка сновала по кухне с таким видом, будто ее удостоили высокой награды.

В слободке Фаркаши принадлежали к числу более или менее самостоятельных хозяев, а сам старый Фаркаш, помогавший многим строить новые дома, был с односельчанами в таких отношениях, что те охотно одолжили ему и лошадей, и повозки, чтобы приглашенным на свадьбу не пришлось тащиться пешком в собор. Что правда, то правда: какая свадьба без лошадей? Тем более в Сапожной слободке! Конечно, среди тех, кто не попал в список приглашенных на свадьбу и вынужден был лишь издалека наблюдать за торжеством, нашлись ворчливые критиканы.

— Брать чужих лошадей, чужие повозки — какой срам! — злословили одни.

— Богатая показуха — нищая жизнь! — поддакивали им другие.

— Из грязи да в князи!

— Какая свадьба обходится без завистников? Без этого и счастья в семье не будет! — высказывались более добродушные.

Короче говоря, все шло, как подобает: утром состоялось гражданское бракосочетание, а после обеда — венчание в церкви. Часа в четыре свадебный поезд из пяти повозок подкатил к дому невесты. Кстати, из церкви до дому ехали не ближайшей дорогой, а сделав внушительный крюк, как того требовала старая традиция (пусть как можно больше народу полюбуется на свадьбу!), чтобы брак был счастливым…

На первой повозке важно красовались два свата в разукрашенных шляпах и с белыми полотенцами через плечо. Они даже не сидели, а стояли, обняв друг друга за плечи одной рукой, а в другой каждый из них держал по бутылке вина, к которой они то и дело прикладывались и во все горло орали песни. Увидев толпу любопытных жителей слободки, сваты приветственно им замахали и пропели:

В конце улицы вдвоем

Мы невесту заберем!

А когда их повозка поравнялась с домом Ситашне, они, решив подсыпать ей перцу, пропели:

А ты, шлюха, не гляди

Честной девушке в очи!

Невеста была чудо как хороша! В белом подвенечном платье с фатой, украшенной венком из белых цветов, раскрасневшаяся от радости и волнения, она была похожа на только что распустившийся бутон розы. А рядом с ней важно восседал счастливый Пишта Фаркаш в черной паре.

В следующей за молодыми повозке сидели два шафера, а за ними катили девушки с венками на головах и парни.

Когда свадебный кортеж остановился перед домом жениха, встречать молодых высыпали родственники и гости. Впереди всех стояла старая Фаркашне. Она первая поцеловала невесту, а затем дружка продекламировал полагающиеся в данном случае слова невесты:

Кто теперь заменит мне отца и мать,

Кто по-родительски приголубит?

Возьмите дочкой в семью.

Примите как родную!..

Выслушав эту просьбу, тетушка Фаркашне распахнула ворота. Только после этого начиналась настоящая свадьба. Из самой большой комнаты заранее вынесли всю мебель, расставив вдоль стен столы. Вынесли отсюда на конюшню и кровать старика Бенке вместе с ним самим. Это был отец Фаркашне, которого год назад разбил паралич, и с тех пор старик не мог самостоятельно подняться с постели. Сейчас этот дом был целиком отдан веселью. Молодые, их дружки и подружки в венках уселись со своими ухажерами за стол, и им тотчас же принесли огромный фигурный калач в виде ключа и вино. Первый кусочек отломила от калача молодая, а затем протянула мужу: с этого момента она становилась его послушной рабой. Затем по очереди калач попробовали все остальные. Наконец гости уселись за столы и выпили за здоровье молодых и за их счастливую жизнь. Старый Фаркаш светился радостью. Он подсел к дружкам, чтобы выпить с ними. Он уже, видно, не раз заглядывал на дно бокала, так как чересчур громко говорил:

— У меня ведь пятеро детей… Этот — самый младший… Всех на корень поставил… Уж меня никто не может осудить… Всех их воспитал честными людьми…

Все, казалось, забыли про молодых, а если и не забыли, то, по крайней мере, делали вид, будто не обращают на них внимания, чтобы они наконец могли хоть поговорить друг с другом. Молодые и в самом деле ни на кого не смотрели, а, взявшись за руки, тихо беседовали.

В это время в кухне вовсю пекли и жарили, так как с неотвратимой быстротой приближалось время ужина, а паприкаш только недавно поставили в печь на свободный огонь. В кухне всем верховодила старая Фаркашне. Она сновала из угла в угол, направо и налево отдавая распоряжения, а когда выдавалась свободная минутка, останавливалась в углу и начинала плакать от радости, однако тут же, вытерев глаза, говорила уже кому-то из женщин:

— Выньте из банки соленые огурчики и положите на тарелки.


К вечеру гостей понаехало еще больше. В комнате стало тесно. Росла гора подарков: кто принес кастрюлю, кто — сито, кто — несколько тарелок.

Затем появились музыканты и сразу же заиграли «На нашей улице свадьба». Настроение хозяев и гостей поднялось еще больше. Пришло время разных потешных игр и чудачеств. Девушки в венках потеснее прижались к своим парням, оберегая их от молодых бабенок.

Один из парней потихоньку стащил большую куклу, испеченную из теста, и, усадив ее себе на колени, под общий хохот вдруг выпалил:

— Молодуха родила!..

Когда же принесли ужин, дружка жениха поспешно выложил на стол несколько дырявых кастрюлек, старое корытце, в котором обычно дают воду курам, и потрепанные домашние тапочки. Все это он украдкой насобирал в доме невесты, когда приезжали за постельным бельем. Правда, дружку и его товарищей здорово там пристыдили. Им не хотели отдавать белье до тех пор, пока они не отгадают три загадки. Особенно коварной оказалась третья загадка: «Четверо держат, двое смотрят, двое слушают, один роет и один крутит-вертит. Что это такое?» Парни чуть ли не битый час отгадывали эту загадку, пока не додумались, что это всего-навсего свинья. А пока они ходили вокруг дома невесты, ломая голову над загадкой, то и насобирали весь этот хлам, который попался им на глаза, решив хоть таким образом отомстить родителям невесты за их головоломку.

Сейчас же все это старье они выставили на стол перед невестой. Все от души смеялись, когда дружка жениха пропел лихую частушку:

Дорогая сестрица Этель,

Все это украдено у тебя.

Худые тарелки и кастрюльки

Пригодятся в хозяйстве,

И корытце тоже пригодится

Кормить муженька…

Все так хохотали, что дружка с трудом закончил частушку. Молодая сильно покраснела и стала похожа на только что распустившийся цветок мака. Опустив глаза, она в замешательстве тихонько дернула мужа за руку. Дружка жениха уже собирался пропеть еще какую-то частушку, но молодой супруг оборвал его:

— Перестаньте, дядя Михай!

Жених был человеком несколько иного склада, чем Михай, принадлежавший к более старшему поколению. Иштван и женился как человек: у него и приличный черный костюм, и красивые штиблеты… А эти старинные традиционные фокусы-покусы ему совсем не нравились. Правда, до сих пор он терпеливо и молча сносил их, не желая нарушать общего праздничного настроения, поскольку на свадьбах теперь, собственно говоря, больше веселится не молодежь, а те, кто постарше…

«Пусть бесятся!» — поначалу думал новоиспеченный супруг, но сейчас он решил, что дружка хватил через край. Кроме того, ему хотелось показать своей супруге, что он в состоянии защитить ее. Выпитое вино прибавило ему смелости, и он настойчиво повторил:

— Перестаньте, дядя Михай!

Дядя Михай с изумлением посмотрел на молодожена и, приняв его слова за шутку, махнул рукой:

— Сейчас жених не имеет права голоса!

Окружающие поддержали его:

— Жених, не хочешь ли жмых?

— Сейчас мы гуляем, а не ты!

— Забыл, что ты уже не холостяк? Тогда чего же командуешь? Ничего, со временем привыкнешь!

— Михай, сыпь свои частушки! Жарь смелее! Давай и про жениха!

Дружка прокашлялся, прочищая горло, и хотел было пропеть новую частушку, но Иштван остановил его. Сжав руки в кулаки и покраснев как рак, он произнес:

— Дядюшка Михай, я же сказал: прекратите это!

— Вот глупый! — засмеялся дружка. — Ведь это всего-навсего шутка!

Однако он не стал упрямиться и быстро убрал со стола все старье. Не прошло и нескольких мгновений, как аппетитное чавканье гостей заслонило неприятный инцидент. И все-таки общее настроение было несколько подпорчено. Дядюшка Михай явно обиделся на жениха и перестал делать то, что положено было дружке. Новое блюдо подали на стол без традиционной частушки. Дядюшка Михай забился в угол на кухне и молча сидел там.

— Бросьте, Михай! Не будьте таким обидчивым! — пыталась как-то успокоить его старая Бакошне.

— Зачем тогда приглашали дружкой, если мне и рта раскрыть нельзя?

— Такая пошла молодежь. Ее ничем не развеселишь. Не обращайте на них внимания. Они уж такими и останутся, какие есть…

Однако дядюшку Михая эти слова не тронули. Бедная старушка, перепугавшись, как бы им не стать посмешищем у всего села, решила призвать на помощь Лайоша Фаркаша, а тот в свою очередь попросил выйти на кухню самого Иштвана:

— Выйди-ка на минутку! А то дядя Михай совсем нос повесил.

С грехом пополам общими усилиями нарушенный мир был восстановлен. И нужно сказать, вовремя, так как ужин подходил к концу. Неожиданно появился дружка невесты и стал извиняться за опоздание гостей невесты. Хозяйка начала накрывать им на стол, а остальные гости пошли танцевать. Невесту ни на минуту не оставляли в покое. Ее то и дело приглашали танцевать, причем больше старики, чем молодые.

Лайош Фаркаш, обхватив свою старушку за талию, так закрутился в танце, что ее черная юбка взлетела колоколом. Затем он пригласил на танец молодуху.

Очень скоро от шарканья и притоптывания сапогами и туфельками по земляному полу в комнате поднялся такой столб пыли, какой обычно бывает на дороге, когда по ней промчится повозка.

— Подождите! — крикнул старый Фаркаш музыкантам и, подойдя к столу, за которым сидела невеста, хриплым голосом запел:

…Не только та хорошая хозяйка,

У кого много гусей,

А та хозяйка,

У кого есть красивая дочка…

А та, что хорошо ее воспитала,

На ноги поставила,

Со слезами на глазах поглядывала,

Как ее кровиночку бьют и щиплют…

Этель больше никто не обижал. Она сидела рядом с мужем, вцепившись в его руку. Ее мамаша, расчувствовавшись от песни, начала всхлипывать. Вслед за ней разревелись и другие женщины. Радость и печаль слились в этот миг воедино: причина для радости и слез была одна и та же… И старые и молодые хотели здесь на время забыться. Женщины плакали от радости, а мужчины громко кричали, так как горло им нет-нет да перехватывали спазмы.

Казалось, каждодневные нелегкие заботы и беды остались сейчас за порогом этого маленького домика с низкой крышей, поджидая своих веселившихся хозяев всего в каких-нибудь ста шагах отсюда на маленьком клочке земли…

— Гуляй! Веселись! Раньше смерти не помрем! — выкрикивали беззубыми ртами старики.

И наряженная в белое молодая супруга, и супруг в черной паре, услышав эти возгласы, заулыбались во весь рот, а вместе с ними — и все гости.


Больной старик Бенке, про которого, казалось, все позабыли, лежал в темном хлеву на старой кровати и беспрестанно кряхтел. По соседству с ним стояла коровенка и шумно вздыхала, будто вспоминала лучшие дни минувшего, а затем принялась тихо пережевывать жвачку.

Громко пели гости. Печально плакала скрипка. Приглушенный шум торжества доносился и сюда. Беспомощный старик, услышав долетевшее в хлев пение, видимо, вспомнил свою давно ушедшую молодость, так как прослезился и, едва ворочая плохо подчинявшимся ему языком, чуть слышно простонал в темноте:

— Ма-а-ать… А… ма-ать…

Он звал свою жену, вместе с которой прожил пятьдесят лет. Они трудились с ней не покладая рук, воспитали десятерых детей. Она уже давно покинула его, уйдя в тот далекий мир, откуда нет возврата.

А в доме тем временем разливались новые песни:

Ох и красивая бабенка выйдет из этой девушки,

Ее русые волосы мы заплетем в косу…


Бакоши были вне себя от радости. Только что к ним забегала на минутку тетушка Фаркашне. Она сообщила, что муж ее, работающий сейчас на хуторе, велел Шандору немедленно собирать свои манатки и ехать в его строительную бригаду, так как один из его работников свалился с лесов и сломал себе ногу. Несчастного увезли в сельскую больницу на повозке, которая на обратном пути заедет за Шандором.

Да и как было не радоваться такому известию? Теперь до самого лета, а то и до поздней осени у Шандора будет работа, на которой можно неплохо заработать. Ведь сам Фаркаш говорил, что у него полно заказов. А раз будет работа, значит, не нужно будет ходить по людям и клянчить денег взаймы, значит, еще до жатвы можно будет покрыть крышу и переселиться в свой дом. Летом совсем не важно, что в доме еще не вставлены оконные рамы и не навешены двери: тепло — не замерзнешь. Самое главное — чтобы стены как следует просохли, а уж все остальное можно и осенью доделать. А если все пойдет гладко, то, возможно, Шандор навсегда закрепится в бригаде Фаркаша.

Обо всем этом успели переговорить Бакоши, ожидая повозку, которая должна была заехать за Шандором. В последние дни Бакоши пребывали в ужасном состоянии: мука у них вся вышла и есть было нечего. Работы тоже никакой не предвиделось, да если бы что и подвернулось, то Шандор все равно не смог бы взяться за нее из-за строительства дома. Собственно, дома еще не было, а лишь одни голые стены, какие обычно остаются после пожара. Все семейство Бакошей жило в постоянном страхе: как бы не налетел ураган, не начались бы весенние ливни, которые могли мигом уничтожить все их труды.

Шандор бегал то к одному, то к другому, но ни денег, ни муки взаймы ему никто не давал. Он дошел до того, что не хотел даже смотреть на этот недостроенный дом, а ведь еще совсем недавно все свободное время Шандор проводил на участке, с любовью ощупывал руками сырые стены и мысленно планировал, когда и что именно он сделает здесь еще…

Потеряв всякую надежду, он перессорился с матерью и женой, обвиняя их в том, что это они втянули его в такую стройку.

— Чтоб он завалился, проклятый! Тогда хоть забот больше не будет! Бедняку суждено, видать, околевать под чужой крышей!.. — ругался он.

В такие моменты Шандор мог сказать самые обидные слова. Женщины со своей стороны тоже набрасывались друг на друга. Не было ни одного дня, когда бы старая Бакошне не доставала свою плетеную корзину и не начинала собираться, приговаривая, что больше здесь не может ни часу оставаться, уж лучше она уйдет на хутор к другому сыну. Само собой разумеется, никуда она не уходила.

Однако стоило только вновь появиться надежде, как от былых ссор не осталось и следа. Женщины быстро помирились и, усевшись рядышком, вновь начали строить планы и молить бога о том, чтобы в ближайшее время он не посылал дождя на землю, пока они не покроют крышу.

Старая Бакошне сразу же побежала к соседям попросить календарь, чтобы узнать, какая предполагается погода. Она листала календарь и, с трудом разбирая ослабевшими глазами буквы, чуть ли не по складам читала стишки о народных поверьях, а затем, обращаясь ко всем, продолжала:

— «Во второй половине апреля возможны дожди и грозы, а накануне дня святого Дьердя возможен град величиной с голубиное яйцо…»

Шандор не верил ни в какие прогнозы в календаре и, посмеиваясь над матерью, заметил:

— Все нужно делать так, как делал дядюшка Кунош. Тогда все будет в полном порядке!

Жил на хуторе старик бедняк по имени Кунош. Бог обидел его разумом. Грамоты старик не разумел, и по этой причине молодые парни подчас потешались над ним, разыгрывая старика.

Однажды, когда у дядюшки Куноша был выходной, он стал собираться в село, где не был почти целый год. Ребята решили его надуть. Поскольку старик совсем не умел читать, они вынули календарь и сказали, что в тот самый день пойдет ливень с градом.

Дядюшка Кунош молча выслушал предсказание и, подумав немного, сказал:

— Покажите-ка мне то место, где написаны эти ужасные слова!

Ему показали, зная, что он все равно ничего не поймет. Старик несколько секунд молча разглядывал загадочные для него слова, а затем вдруг резким движением вырвал из календаря листок, смял в руке и, сунув в рот, проглотил.

Не успели присутствующие сообразить, что к чему, как старик, как ни в чем не бывало, спокойно заметил:

— Теперь мне никакая опасность не страшна, разве что желудок расстроится!

Шандор шутил с матерью, но в глубине души и сам ужасно боялся того, как бы природа не разрушила все его надежды…

Правда, сейчас у него не было времени долго раздумывать над этим, так как перед домом остановилась повозка и возчик позвал Шандора.

— Ну смотрите, берегите тут новый дом! — крикнул на прощание Шандор жене и матери, а затем наказал ребятишкам: — Ведите себя хорошо, чтобы на вас никто не жаловался.

С этими словами он распрощался с домашними.


Не успела повозка доехать до развилки в конце улицы, как тетушка Дьерене уже стучала в дом Бакошей.

— Соседушка, я принесла вам немного соли, — проговорила она, хотя в это трудно было поверить. — Юлишка, куда это твой муженек поехал? — спросила она тут же.

— За ним дядюшка Лайош Фаркаш прислал, позвал в свою бригаду.

— Вот и вам счастье подвалило! Этим трудом тоже можно деньги зарабатывать. Пройдет немного времени — и мы встанете на ноги. — В голосе ее звучала зависть.

Юлиш сразу же почувствовала это, но нисколько не рассердилась. Она ужаснулась другому: кто-то чужой вслух выразил ее тайную надежду, в которую она еще и сама боялась верить. А вдруг злой дух, услышав об этом, разрушит все их надежды? И Юлиш громко начала жаловаться:

— Если что и заработает, все на уплату долгов уйдет! Себе ничего не останется. Хоть бы расплатиться с дядюшкой Лайошем!.. Дом-то без крыши стоит! А откуда ее возьмешь? Никогда нам не встать на ноги!..

— Бедняк только в могиле со всеми рассчитается, — решила помочь снохе свекровь. — Только там.

Дьерене, почувствовав, что двоих ей не убедить, решила перевести разговор на другое:

— Не знаем, что и делать с Бертами! С самой осени ни филлера нам не отдали, а ведь в долг брали. Хозяин мой как-то сказал: нечего, мол, нам жалеть их. А мне их жалко. Ну куда они пойдут? Мы-то быстро себе новых жильцов найдем. Вот вчера, к примеру, заходил к нам Мишка Жига, спрашивал, не сдадим ли им жилье.

— Уж не хотят ли они опять в селе пожить?

— Видать, хотят. Но уж кого-кого, а их-то мы не пустим под нашу крышу. Уж пусть лучше Берта остается!

— Ну и цыганистый же этот Жига со своим выводком! — всплеснула руками Бакошне. — Не успеешь оглянуться, а они, действительно как цыгане, уж на новую квартиру норовят переехать. Цыгане, да и только.

Вообще-то Жига считался старожилом Сапожной слободки, но в общей сложности его семья обитала в ней не больше нескольких лет. Свой дом Жига, как и тетушка Бакошне, продал сразу же после войны, как только вернулся с фронта. А долг в то время у него был такой, что и двух домов бы не хватило. Сначала Жиги ушли на хутор на поденщину, но через несколько лет вернулись в село и сняли угол в Сапожной слободке. Не успев как следует обжиться, они уехали в соседний город, устроившись там рабочими на кирпичный завод. Однако недолго задержались и там. Вскоре снова вернулись домой. И так раза четыре или пять.

Семейство Жиги объездило всю округу — все близлежащие села и города, а быть может, даже всю область, — однако через определенное время они все равно возвращались в старое гнездо. Так они и переезжали с места на место, бедные и униженные, будто гонялись за своим счастьем, которое никак не могли поймать. Порой судьба их так разбрасывала, что казалось, будто они уже никогда больше не соберутся вместе. Михай Жига, где бы ни побывал, повсюду оставлял своих детей: одного — свинопасом, другого — поденщиком, третьего — рабочим на заводе. Однако спустя некоторое время все они вновь собирались вместе. За их постоянное бродяжничество люди прозвали Жигу и все его семейство цыганами. Многие потешались над ними, не понимая, какая сила гнала их с места на место.

— Это уж точно, цыгане, — заметила Дьерене. — Семейство Берты тоже не из усидчивых, но уж так, как эти, они не бегают. Скажи, соседушка, разве я не права?

— Права, соседушка, права.

Добившись полного согласия, Дьерене пошла домой. По дороге она встретила Яноша, холостого сына Йожи Мольнара. Янош, как Дед Мороз в рождество, тащил на спине большой мешок.

— Для тебя год, что ли, кончился? — спросила она.

— Кончился, — мрачно ответил парень, делая широченные шаги.

Когда Янош вошел в дом, мать стирала белье. Не говоря ни слова, она опустила мокрые руки и, подобно великомученице, застыла в ожидании. Мать взглянула на сына, когда он бросил в угол мешок, и на ее глаза навернулись слезы.

— Отец ведь прибьет тебя, — тихо сказала она.

Парень стоял широко расставив ноги и опустив голову. Ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Убьет тебя отец, ей-богу, убьет, когда домой заявится…

— Пусть убивает. Я не буду прислуживать чужим людям.

— Ушел от хозяина?

— Не могу я больше, вот и ушел.

— Что же теперь будет?

Парень пожал плечами.

— Тебе лучше обратно уйти, пока не вернулся отец. Он к Боршам пошел, пшеничку просеять.

— Обратно я не вернусь! Даже если за мной с жандармами придут! С меня хватит!

— Я тебя не принуждаю, а вот отец…

— Я и ему скажу, что портянкой ни у кого не буду! Лучше уж я навсегда уйду из дома! С меня такой жизни довольно! Приличного костюма или сапог и тех у меня нет. Хожу оборванный, как цыган. Целый год все мной помыкают. Все только приказывают, дают самую грязную работу… Такого мне и родной отец приказать не может. Лучше сдохнуть, чем всю жизнь так жить! — Хрипловатый, по-юношески ломающийся голос парня дрогнул, в какой-то миг он чуть было не разревелся, но сдержался и, заскрежетав зубами, с еще большей злостью продолжал: — Какой прок от этой работы? На дешевую шляпу и то не заработал. На новогодний бал стыдно пойти. И за это я должен пресмыкаться перед другими, угождать им? С меня хватит, я твердо говорю!..

Последние слова он не проговорил, а выкрикнул, хотя мать ни словом не возразила ему, а лишь печально смотрела на сына. И будто спасаясь от ее взгляда, парень выскочил на кухню, громко хлопнув дверью.

Мать горько заплакала, прижимая край передника к лицу. Затем она тоже пошла в кухню и, налив сыну тарелку горячего фасолевого супа, молча поставила ее перед ним.

Янош успел съесть всего несколько ложек супа, когда появился отец. Увидев сына и его мешок с вещичками в углу, отец сразу же все понял.

— Так скоро кончился у тебя год? — выдавил из себя старик.

Мать быстро поставила тарелку с супом и ему. Отец сел на табурет, но есть не мог, так как горло ему перехватили спазмы.

Когда наконец оба поели, Мольнар спросил сына:

— Они били тебя? — Он спросил тихо, но в голосе его чувствовалось что-то страшное. — Они били тебя? — повторил он вопрос.

— Нет.

— Тогда почему же ты сбежал домой?

— Я не мог больше…

— Чего ты не мог?

Парень молчал.

— Ты что, оглох, что ли? Почему мне по два раза приходится тебя спрашивать, а? Чего ты не мог?

— Терпеть нищенскую жизнь.

— И поэтому ты вернулся домой?!

— Поэтому…

— Забирай свои манатки и немедленно возвращайся обратно.

— Я не пойду, — тихо, но твердо сказал парень.

— Не пойдешь? — не веря своим ушам, спросил отец. — И ты смеешь мне говорить, что не пойдешь? Как ты до этого додумался?

— Не пойду, и все! С меня хватит такой жизни! С жандармами и то не затащите!

— А я и не собираюсь звать жандармов, просто отвешу тебе такую оплеуху, что будешь лететь до самого хутора.

Яноша опять будто подменили, и он решительно выпалил все, что только что говорил матери. По тону его голоса чувствовалось, что он долго вынашивал эти слова и теперь они требовали немедленного выхода.

— Какая мне польза гнуть там спину? Одежды приличной и той у меня нет! Мне стыдно ходить с людьми. И за все за это унижаться? Быть у хозяина портянкой?

— Тогда почему ж ты не стал графом? Богачом? Тогда не нужно было бы прислуживать другим.

— Только потому, что я беден, не нужно на меня смотреть как на бездомного пса!

— Ну, хватит! Забирай свои манатки — и марш!

— Я не вернусь!

— Заткни свою пасть, щенок! Я старался всех вас людьми сделать! Может, мне и сейчас надо работать на тебя и кормить? А ты будешь валять дурака? Видите ли, у него нет приличной одежды! Может, у меня есть, а? Может, мы прокутили твой заработок? А? Черт бы тебя побрал!..

Отец встал из-за стола и подошел к сыну с таким лицом, будто собирался ударить его. Тетушка Мольнарне испуганно попятилась в дальний угол кухни. Ей хотелось крикнуть мужу и сыну, чтобы они не дрались и не скандалили. Ей казалось, что оба они, каждый по-своему, правы, но она не знала, как им это сказать, и потому лишь потихоньку всхлипывала.

— Убирайся отсюда!

— Никуда я не пойду!

Отец замахнулся, чтоб ударить сына. Парень побледнел как мел и, грозно выпрямившись, сказал:

— Не вздумай ударить, а то пожалеешь!

— Ах ты, щенок, ты еще угрожаешь? — заорал в гневе отец и ударил сына кулаком по лицу.

Янош дал сдачи, но потом не стал больше сопротивляться: пусть отец делает с ним что хочет. А разозлившийся отец отвешивал ему одну оплеуху за другой, бил ногами.

Тетушка Мольнарне с охами и ахами бегала вокруг них, заламывая руки.

Янош терпеливо сносил тумаки, которые обрушивал на него отец, а затем, стряхнув с себя старика, схватил мешок со своими пожитками и вышел из дома.

Отец еще несколько секунд продолжал колотить кулаками в дверь кухни и кричать:

— Чтоб ноги твоей здесь больше не было!..

Тетушка Мольнарне опустилась на табуретку и горько заплакала, а сам Мольнар так разошелся, что все бил и бил подкованными сапогами по стене кухни, пока не стали отваливаться куски штукатурки величиной с ладонь. Грохот стоял страшный.

Тетушка Мольнарне, словно спохватившись, с плачем выскочила из дома и побежала за калитку, чтобы посмотреть, куда пошел сын. Однако очень скоро она вернулась в кухню и присела на табуретку. Мольнар никак не мог успокоиться и нервно расхаживал взад-вперед по кухне. Спустя некоторое время старик спросил:

— Куда он пошел?

— В сторону хутора…

Мольнар ничего не ответил и продолжал молча ходить по кухне. Он как-то весь обмяк, сгорбился и даже состарился, а на лице застыло выражение печали. И лишь поздно вечером, ложась спать, он сказал жене:

— Завтра его хозяин поедет на базар. Приготовь нашему шалопаю чистое белье, я снесу…

Раньше от него ничего подобного и ждать было нельзя.


Угловой дом Кардошей напоминал ночлежку, и не потому, что был очень большой, а потому, что в нем ютилось много народу. С тех пор как с самим Кардошем случилось несчастье (его осудили), жена его, чтобы как-то свести концы с концами, стала пускать жильцов. Сейчас в доме жили две семьи: одна — вместе с хозяевами, а другая — в кладовке. Одни квартиранты приходились хозяевам, можно сказать, дальними родственниками. Глава этой семьи Михай Киш был у Кардошей приемышем, так как мать его умерла сразу после родов. Михай до сих пор величал тетушку Кардошне матушкой, и она, в свою очередь, называла его не иначе как «Мишенька, сыночек»… Разумеется, когда они не ссорились.

Жили они как одна семья. Как говорится, в тесноте, но не в обиде. И детишек укладывали в одной комнате, и даже хлеб держали вместе. Однако, разумеется, не всегда все обходилось без ссор и скандалов. Самые незначительные ссоры вспыхивали из-за того, что кто-то отрезал кусок хлеба не от своего каравая или брал жир для готовки не из своей кастрюли. Такие ссоры быстро затихали. Но однажды произошел довольно серьезный скандал. Начали его Киши, и не без причины: сына Кардоша Пишту однажды на рассвете нашли в кровати у их дочери Эржи. И Пишта и Эржи довольно просто объяснили эту историю. Пишта сказал, что ночью он вышел на двор, а когда вернулся, то спросонья перепутал кровати, которые стояли в ряд. Эржи сказала, что даже не заметила этого, так как очень крепко спала. Объяснение казалось вроде бы правдивым, однако стариков родителей оно почему-то не успокоило.

— Почему-то он не улегся в кровать к бабушке, — заметила тетушка Кишне. А ее муж, взяв в руки ремень, как следует вздул дочку, а потом заявил, что разговоры здесь делу не помогут и что, по его мнению, есть только один выход из положения — поженить Пишту и Эржи. Ни девушка, ни парень отнюдь не возражали против такого предложения, а вот старая Кардошне запротестовала:

— Пишта еще очень молод, — заявила она, исчерпав все прочие аргументы, и под конец сказала, что ни в коем случае не допустит этого брака. Более того, она даже заподозрила Кишей в том, что они таким образом хотят-де захомутать ее сына.

— Что такое?! — воскликнула возмущенная Кишне. — Уж не хочешь ли ты сказать, что я сама привела за руку твоего сына к своей дочери?

Случай этот произошел в самом конце зимы, и теперь почти каждую неделю между семьями вспыхивали ссоры. Однако к самой весне тетушка Кардошне размякла, будто на нее подействовала погода. Правда, основной причиной этого явилось то, что у Кардошей кончилась мука, а у Кишей в подвале стояло несколько мешков пшеницы… В конце концов мир и спокойствие снова воцарились в обеих семьях.

В задней части дома, в кладовке, которую пришлось несколько переоборудовать, поселилась одна бездетная супружеская пара. Они очень подходили друг к другу. Кроме их имен, о них почти ничего не знали, хотя они и жили в доме уже больше года. Несколько лет назад они поселились здесь, сразу же после свадьбы. На хутор оба они приехали из одного из соседних сел. Оба батрачили, оба были сиротами. Общая судьба сблизила их, и они поженились. На сбереженные деньжонки они купили кое-что из мебели и поселились в кладовой у Кардошей. Оба работали, а в свободное время редко показывались во дворе. Почти все вечера они просиживали в своей каморке вдвоем.

Однако спустя несколько месяцев после свадьбы они здорово поссорились. Правда, эта ссора была довольно-таки странной, так как никто из соседей не слышал ни ругани, ни криков. Но ссора действительно произошла, так как вскоре они распродали свои немудреные манатки и разъехались по разным хуторам, Однако спустя примерно год они вновь появились в слободке, как будто ничего не случилось, и опять стали жить вместе.

Вот какие квартиранты были у Кардошей. Второй статьей доходов у Кардошей стала плодовитая свиноматка. Два года назад ее купил уехавший на заработки Пишта. Правда, тогда это был всего-навсего крошечный поросенок. Сначала хотели откармливать поросенка на мясо. Свинка ела так много, что Кардоши едва успевали драть для нее кукурузу. Расти она росла, но совсем не жирела, будто заранее знала, какая ждет ее судьба, если она зажиреет. Словно разгадав планы своих хозяев, свинка вылезала из хлева и устраивала во дворе такие бега и игрища, что к тому времени, когда ее удавалось загнать обратно в хлев, она теряла приобретенные килограммы. Пришлось сделать загородку хлева выше, но и это не дало нужного результата, так как хрюшка приподняла своим огромным носом дверь и сорвала ее с петель. Пришлось озорницу привязать проволокой, однако и это не помогло: свинья никак не хотела жиреть.

Сам Кардош в то время еще был дома. Он решил поступить по совету стариков: выкопать глубокую яму, в которой нельзя было не только бегать, но даже пошевелиться. В таких ямах в старое время держали свиней, пока они не зажиреют.

Однако теща считала все эти попытки бесполезными и твердила, что свинку кто-то сглазил, а потому предлагала ее продать…

Кардош не верил ни в какие предрассудки, но идею о продаже свиньи поддержал. В ближайший базарный день свинью погнали на базар. Свинья вымахала огромная, только больно уж худющая. Однако покупатель на нее нашелся довольно быстро.

— У меня дома кабан никак не хочет жрать, — объясняла тетка, которая торговалась дольше всех. — Может, эта свинка его научит?..

Кардоши сразу же оживились и начали доказывать, что лучшей свиньи-учительницы не сыщешь во всем селе. После такого заверения стороны быстро сторговались. На вырученные от продажи деньги Кардош тут же на базаре купил хорошего поросенка на откорм.

А спустя несколько дней во дворе Кардошей появилась тетка, которая купила у них свинью. Тетка гнала свинью хворостиной и устроила во дворе шумный скандал, крича на всю улицу, что ее обманули, так как купленная свинья тоже не жрет, а ее собственная совсем отказалась принимать пищу… Тетка поносила Кардошей на все лады и в конце концов потребовала вернуть ей деньги, пригрозив, что в противном случае она подаст на них в суд.

— Это ваш кабан испортил нашу свинью! — набросились Кардоши на тетку. — Она у нас так жрала, что мы не успевали ее кормить: только поэтому и продали!

Они, конечно, ничуть не грешили против правды. В том, что их свинья была здоровой, покупательница могла убедиться еще на базаре, и потому Кардоши наотрез отказались вернуть обратно деньги.

— Идите к мировому, он рассудит! — крикнул тетке Кардош.

Однако отделаться от нее оказалось не так-то просто.

— Обманщики вы! — кричала она. — В купчую записали, что она у вас шестимесячная, а на самом деле ей не меньше десяти! Значит, вы и власти надули! Если не вернете деньги, всех вас в каталажку посажу. Я найду людей, которые докажут, сколько месяцев этой свинье!.. Я найду на вас управу!

Почувствовав себя разоблаченными, Кардоши решили уладить инцидент миром и договорились обменяться свиньями. В их хлеве снова оказалась здоровенная, но худющая свинья, забивать которую не было никакого смысла, хотя после рождества в доме не осталось ни капли жира…

Даже сам Кардош уже начал было думать, что эта свинья, наверно, и в самом деле заколдована, раз от нее избавиться и то нельзя. Стали советоваться, что же с ней теперь делать, и тогда тетушка Кардошне предложила подсадить к ней хряка: авось поросят принесет.


В Сапожной слободке было очень много детворы. Она попадалась почти на каждом шагу. Сейчас дети возвращались из школы. Девчонки шли степенно, декламируя друг другу стихи или же распевая песенки. Мальчишки, разбившись на небольшие стайки, бегали друг за другом, воинственно размахивая матерчатыми сумками с книжками, которыми они лупили своих противников; при этом попадало и девчонкам.

Янчи, младший сын Карбули, с печальным лицом плелся позади всех. Рядом с ним шел его старший брат Пали, однако, несмотря на его присутствие, Янчи все равно чувствовал себя ужасно одиноким. Янчи хотелось догнать мальчишек и поиграть с ними, но он не смел этого сделать, так как его никто не приглашал. А всего несколько месяцев назад он не разлучался с этой шумной ватагой. Отчуждение наступило после того, как отец Яноша отдал его осенью в реальное училище. И сразу же старые друзья отвернулись от Янчи. Они не только не хотели с ним разговаривать, но даже начали дразнить его. Янчи никак не мог понять, почему это произошло. В душе он, напротив, надеялся, что поступление в реальное училище поднимет его авторитет среди сверстников, и тайком вынашивал мысль о том, что теперь-то уж, играя в разбойников, его будут назначать не иначе как самим атаманом.

На самом же деле ничего подобного не случилось. Постепенно от него отвернулись даже самые лучшие друзья. Вот взять хотя бы Шани Мольнара, вместе с которым он сидел за одной партой. Раньше всегда они вместе шли в школу, вместе возвращались домой. Друг без друга их, бывало, и не увидишь.

А теперь однажды Шани сказал Янчи:

— Я не пойду с тобой.

Янчи в душе пытался хоть как-то утешить себя. Он делал вид, будто ему нисколько не хочется к мальчишкам, хотя его так и подмывало побежать за ними. Как было бы хорошо сбросить сейчас с ног башмаки и побегать по теплой, мягкой земле, попугать девчонок, потешаясь над их визгом и не обращая никакого внимания на их угрозы пожаловаться господину учителю!

Однако Янчи понимал, что мечтам его не суждено сбыться. Придав лицу строгое выражение, он важно зашагал рядом с братом, держа под мышкой новенькие учебники. Все Карбули обычно ходили такой важной поступью, словно хотели оторваться от земли и полететь по воздуху, при этом они так высоко задирали голову, будто гнушались смотреть себе под ноги.

Пали, например, имел обыкновение ходить ленивой походкой, махая при этом обеими руками перед собой, будто держал в руках косу. В слободке Пали так и прозвали за это Косарь Карбули. Жители слободки считали, что так ходить ему не составляло труда, потому что с детских лет он не знал тяжелой работы. Отец не посылал Пали на поденщину, и сын работал только дома. А ни для кого не секрет, что, когда человек работает на самого себя, он никогда не надорвется.

Пали Карбули хорошо знали все жители Сапожной слободки: он так красиво одевался, будто родился в богатой семье. Стоило только войти в моду сапогам с мягкими голенищами, собранными в гармошку, как Пали первым в слободке купил такие сапоги. Первым он начал носить и сорочки с крахмальными воротниками, а когда молодые парни начали носить панталоны и штиблеты, Пали моментально снял старый наряд и приобрел новый.

Сейчас как раз на нем были панталоны и штиблеты. Он так широко шагал, что младший братишка едва поспевал за ним, отставая шага на два. Может, это было и неплохо, так как Пали так размахивал руками, что казалось: попади ему кто под руки, он мигом того «скосит».

Поравнявшись с домом Борша, Пали демонстративно повернул голову в противоположную сторону, чтобы даже невзначай не взглянуть через низкий заборчик во двор. Высоко задрав голову, с гордой миной на лице он прошествовал мимо. Откровенно говоря, у него было больше причин стыдиться, чем гордиться. Видимо, он и сам это чувствовал и потому так важно надулся.

В течение нескольких лет он регулярно ходил к Эсти Борш, и все вокруг, не стесняясь, говорили, что они как нельзя лучше подходят друг к другу. И вдруг год назад Пали перестал туда ходить…

Семейство Борш всегда бедствовало, а в прошлом году бог будто еще больше прогневался на них: в хозяйстве подохла вся живность, к тому же заболел один из сыновей и за все лето не заработал ни филлера. В итоге зимой вся семья осталась без хлеба.

Старый Борш, чтобы семья не умерла с голоду, пошел в сельскую управу и нанялся на сезонную работу, за которую ему платили гроши.

Старик Карбули, который и до этого не особенно пытался понять своего сына и прочил ему лучшую невесту, терзал Пали до тех пор, пока тот не отказался от Эсти. Девушка была очень красивая: высокая, стройная, сильная. Когда Пали ухаживал за ней, ему завидовали многие парни. Однако он все же послушался отца.

Размолвка Пали с Эсти наделала много шума: в слободке только об этом и говорили. Девушка от стыда уехала в близлежащий городок и нанялась там прислугой, а ее старшие братья при встрече с Пали всегда старались поколотить его. Потом Эсти вернулась в село. Постепенно их история забылась, будто ее вовсе и не было.

Пали начал похаживать к дочери Тимара, у которого было десять хольдов земли. Вот почему теперь, проходя мимо дома Борша, Пали воротил нос в сторону, будто в этом доме его оскорбили.

Придя домой, Пали и братишка пообедали. Отец Пали на этот раз не встал, по обыкновению, из-за стола, а выразил желание побеседовать с сыном. Такое обычно случалось, когда старику в голову вдруг приходила важная мысль. Беседа проходила, как правило, так: отец говорил, а сын молча его слушал.

— Я слышал, — начал отец, — что сапожник Варга все еще пытается продать свой участок в шесть хольдов. Брат пастора торговался с ним, но они почему-то не договорились. Вот если бы мы не купили раньше свой участок, то могли бы что-нибудь предпринять…

Проговорив это, Карбули замолчал, но совсем не для того, чтобы выслушать мнение сына, а, скорее, чтобы переварить сказанное самим. Вообще он вел беседу только потому, что лучше соображал, когда высказывал свои мысли вслух.

Скорчившись, будто весь ушел в себя, он сидел на табуретке и производил впечатление человека, на которого свалились все беды и несчастья и который теперь боится заглянуть в будущее, так как оно не обещает ему ничего хорошего. На самом же деле у него не было никаких причин для печали.

Те, кто знал его еще в молодости, рассказывали, что он вступил в жизнь гол как сокол. Отец его был беднее бедного: всю жизнь проработал поденщиком. Ходила молва, будто он влюбился в дочку одного хозяина и девушке он тоже очень нравился. Узнав об этом, отец девушки вместе с сыновьями выставил Карбули с хутора.

Люди говорили, будто Карбули, уходя от хозяина, пригрозил ему:

— Вы у меня запомните этот день! Вы еще станете нищими, а Шандор Карбули разбогатеет…

И нужно сказать, что с молодых лет он начал упорно работать, тянул лямку, как бык, и собирал филлер за филлером. И даже когда его сверстники ходили по гулянкам, он продолжал работать. Злые языки говорили, будто, собираясь жениться, он сначала узнал, а не много ли невеста ест…

Правда, жена ему досталась бережливая, под стать мужу. Их первым приобретением был крохотный клочок земли, в который он вцепился, как клещ. Обрабатывал его, лелеял. Со временем прикупил еще клочок в полхольда, а затем — в хольд. Постепенно образовалась солидная полоса, и они поставили дом. Дела шли все лучше и лучше, и не мудрено, если скоро он вместе с сыновьями приберет к рукам весь хутор.

Разумеется, помимо трудолюбия ему еще и везло, так как за что бы он ни брался, все ему удавалось. Однако, несмотря на все свои удачи, он почему-то не чувствовал себя героем. И хотя он с сыновьями ходил по хутору с таким видом, будто добрая его половина уже принадлежала ему, в глубине его глаз пряталась какая-то затаенная печаль.

В округе их не любили. Правда, враждебно к ним никто не относился, более того, многие старались скорее заискивать перед ними в надежде получить деньги в долг или еще что. Однако они постоянно чувствовали себя здесь чужаками.

Карбули-отец пытался изменить такое положение. Так, прошлой зимой он послал в подарок целый мешок пшеницы семье Бартока, которая буквально голодала. Люди, разумеется, порадовались такому шагу, но решили, что, видимо, жадный Карбули уже начал выживать из ума. Никакого результата он этим, однако, не добился, разве что увеличилось число тех, кто приходил к нему просить в долг денег или зерна. А когда он им отказывал, его ругали еще больше, чем раньше.

Это, собственно, была его первая и последняя попытка пробить лед отчуждения, а поскольку это не дало желаемого результата, старик еще больше замкнулся в себе и стал с еще большим упорством карабкаться наверх, умножая свои приобретения. Как раз в тот период его сын и расстался с Эсти Борш.

И вот сейчас Карбули-отец сидел за столом в глубоком раздумье.

— Вот если бы мы раньше не влезли в это дело, то могли бы купить этот участок, — повторил он и посмотрел на сына, словно ожидая от него поддержки. — А ты что скажешь на это?

Пали пожал плечами.

— Так-то оно так, — проговорил он, чтобы хоть что-то сказать, и лениво развалился на стуле.

Отец немного помолчал, а затем осторожно спросил:

— А что нового у Тимаров? — Однако, увидев выражение лица сына, он тут же переменил тему разговора. — Не знаю, что стало с этим Мольнаром. То ему не так, то не этак. Все время ругается, ни на минуту рот не закрывает. Вот и сегодня утром говорит мне: «Почему бы вам не привязывать своих кур, коли вы за ними следить не умеете?» Мне иногда хочется уехать куда-нибудь из этого нищенского гнезда. Здесь, как ни старайся, все равно завшивеешь вместе с остальными. Все они нам завидуют, а сами и пальцем не хотят пошевельнуть, чтобы улучшить свое положение. Их не тревожат ни вши, ни грязь. Им все равно, лишь бы ничего не делать. Но уж другим спуску не дадут. Вот и этот Мольнар…

Старик начал говорить спокойно, но постепенно разошелся и даже встал. Голос его звучал все громче и громче. Казалось, этот разговор не имел никакого отношения к тому, с чего он начал. Старику, видимо, хотелось, чтобы и сыну передалось его негодование, однако тот довольно спокойно воспринял слова отца. Спустя минуту Пали встал и, потянувшись, сказал:

— Вот я ему разок покажу, тогда он сразу же перестанет болтать…

С этими словами Пали вышел во двор и, взяв лопату, начал убирать навоз. Поработав немного, он остановился, посмотрел на голубое небо, на зелень перед хутором, однако не яркие весенние краски волновали его. Мысли парня витали вокруг Эсти, и он не без испуга подумал: неужели правда, что Анти Бенке ходит к ней?..

Вскоре во двор вышел и отец. Старик принялся чистить хлев. Они работали молча, так как им не о чем было больше разговаривать. А кругом вовсю бушевала весна. Над их головами, над Сапожной слободкой и вообще над всей страной раскинулось по-весеннему высокое голубое небо, под которым, будто муравьи, копошились люди.

Яниш Воробей, стоя на коленях у своего дома, готовил участок под паприку.

Тетушка Вечерине сидела на завалинке и, распахнув кофту, кормила грудью малыша, который лежал у нее на коленях.

Бакоши, свекровь и невестка, копались на своей пшеничной делянке.

Тетушка Дьерене стирала бельишко.

Даже старый Бенке и тот вылез на весеннее солнышко, усевшись на завалинке. Рядом с ним сушился его соломенный матрац.

В семействе Берты рушили и жарили кукурузу. Вокруг жаровни толпились ребятишки, дожидаясь желанного лакомства, которое одновременно было для них и обедом.

Мольнары, Борши, Фаркаши, Кардоши, Фекете, Ситаши, Балоги, Бенке — все бедняки, жившие в Сапожной слободке, да и все село, а может, и все земледельцы страны копались в земле. Дотрагиваясь до нее руками, люди чувствовали приход новой весны. С ее приходом нищета и нелегкие заботы как бы отодвигались куда-то на задний план. Поденщики с тощими котомками за плечами, где лежало немного хлеба, разбредались в поисках работы. Сейчас они старались не думать о том, что хлеб у них скоро кончится, но не кончатся их беды и печали…

4

Старый Хорват Берец сидел у калитки перед домом на низкой скамеечке. Упершись локтями в колени, он курил трубку и смотрел на безлюдную улицу. Для посиделок еще было рано, стрелки часов только-только перевалили за полдень, а в такую пору, как известно, никто возле дома не сидит. Посидеть за ворота дома обычно выходят под вечер, когда после трудового дня людей тянет поделиться друг с другом мыслями. Чаще всего разговор заходит о старых добрых временах, так как теперешние, кроме неприятностей, ничего не несут…

Вечером, как только прогонят по селу стадо коров, одна за другой отворяются калитки и появляются старики и старушки со скамеечками в руках. Они направляются на посиделки к тому дому, до которого сегодня дошла очередь. Уж тут-то они перемоют косточки всем и всякому.

Старый Хорват вместе со своей супругой обычно регулярно ходил на такие посиделки, но сегодня ему не сиделось ни дома, ни во дворе. Утром он ходил смотреть, как идет строительство нового дома. Приковыляв на место, он увидел, что стены уже возведены и недалек тот день, когда его сельский «дворец» будет готов.

— Пусть дом будет не такой, как у всех, — наставлял мастера сын Хорвата.

Мастер заверил, что построит дом, какого ни у кого еще не было: с балконом, широкими окнами, о высокой крышей, украшенной безделушками.

Старик Хорват обошел весь дом, заглянул во все углы и выслушал объяснения мастера. Он не сказал ему ни слова о том, понравился ему дом или нет, а, все осмотрев, молча поплелся обратно домой.

С того момента старик потерял покой. Его охватило такое чувство, будто им грозит какая-то опасность, и, как верный пес, тихо поскуливая, он ходил по двору вокруг дома. Казалось, он и перед домом-то уселся раньше времени для того, чтобы первым встретить идущую к ним беду и отвести ее…

На церковной колокольне затрезвонили оба колокола, призывая прихожан к обедне. На улице там и тут показались старики и старушки с молитвенниками в руках, торопливо направляясь к храму божьему.

Вот отворилась калитка соседнего дома, и на улицу вышли старый Тот и его жена.

— А ты что, не пойдешь разве, сосед? — спросил Хорвата Тот.

Хорват молча покачал головой. Он уже несколько дней подряд не ходил в церковь, хотя до этого не пропускал ни одного богослужения, если не был сильно болен или не уезжал на хутор. Когда же болезнь не очень его одолевала, он все равно тащился в церковь, которая, по его мнению, помогала ему лучше любых лекарств. После смерти старого Ваги он даже стал запевалой в церковном хоре. У стариков уж так было заведено: пока не приходил священник и не начинал службу, они сами потихоньку пели. Начинал, разумеется, запевала, а ему подпевали остальные.

Голос у Хорвата был красивый и «со слезой», способный выразить внутренний душевный трепет. Кому же еще и запевать, если не ему? Его не выбирали запевалой. Все получилось как-то само собой: когда хор после смерти Ваги впервые собрался в церкви, все, будто сговорившись, посмотрели на Хорвата: «Запевай, мол!» И он запел, чувствуя, что им, пожалуй, довольны даже больше, чем его предшественником.

«Кто-то теперь запевает в хоре? — мысленно подумал старик. — Наверняка Михай Барна. Кто ж еще? Он всегда отличался, хотя и не очень отчетливо выговаривает слова».

Хорват хотел даже спросить у соседа, хорошо ли справляется Барна с обязанностями запевалы, но гордость не позволила ему сделать это. Недавно Хорват заявил при всех, что с сегодняшнего дня не будет больше ходить в церковь, а раз так, то ему не к лицу интересоваться и церковными делами.

А случилось это в тот самый день, когда он поругался с сыном. Правда, этот скандал начал не он. Произошло это в воскресенье, когда сын вернулся из села. По одному его виду старик сразу заметил, что сын не в себе.

Позвав отца в комнату, тот довольно грубо сказал ему:

— Знаете, отец, до сих пор я молча сносил все ваши дурости, но больше делать это не намерен! Если вы и дальше будете так помыкать мной, я не знаю что сделаю. Такое сотворю, что вам не понравится! Возьму и объявлю вас помешанным и потребую над вами опеки. Можете хоть полсела обегать…

Услышав столь грубые слова, старик сначала опешил, а потом начал бормотать что-то непонятное.

— Не притворяйтесь невинной овечкой, отец! — одернул его сын. — Я все знаю. Знаю, о чем шепчутся за моей спиной односельчане. Не сегодня-завтра все мы станем всеобщим посмешищем. Вы что, тронулись? Или от старости ум потеряли? Вы что, хотите всю нашу семью по миру пустить из-за своей дурости? Ну отвечайте же!

— Это вы хотите ее пустить по миру, а не я! Вы! Это вы все посходили с ума, а не я! Что бы с вами было, если б я иногда не давал вам по носу? Если б не я, вы давно бы спустили все нажитое. Вы только господ из себя корчить умеете, а больше ничего! И за все мое добро ты хочешь упрятать меня в дом умалишенных?! Может, вам стыдно перед друзьями-господами, что ваш отец — крестьянин? Хорошо бы от него отделаться, а? Не будет по-вашему! До тех пор пока вы меня в землю не упрячете, я всегда вам буду правду-матку в глаза резать! У меня есть на это полное право!

И хотя он чувствовал себя старым и немощным, Хорват понимал, что ему нужно атаковать, наступать на сына, а если понадобится, то на все село и даже на весь свет. Он кричал, стучал по столу, угрожал и успокоился только тогда, когда окончательно выдохся.

В ответ ему сын тихо, но угрожающе сказал:

— Меня ваши глупости нисколько не интересуют. Я их довольно наслушался. Я только хочу вам еще раз сказать: бросьте дурить! Я больше терпеть не намерен! Весной будет обручение, а осенью — свадьба! И точка! Нравится вам это или нет, а будет! — Сын вышел, громко хлопнув дверью.

После этого скандала старик почувствовал себя совсем одиноким, в окружении абсолютно чужих ему людей. Некому было даже рассказать о своем горе. Разве что жене, но она была старше его и более беспомощная и больная. Она все время умоляла его ради бога не вмешиваться в дела молодых. Пусть делают что хотят.

Старик еще больше замкнулся в себе, никуда не ходил, ни с кем не разговаривал. И чтобы хоть как-то выразить свой протест, так как говорить он уже не мог, вернее, его просто никто из домашних не хотел слушать, Хорват решил не ходить больше в церковь, хотя его, разумеется, никто и не принуждал туда ходить. Правда, после этого о нем в слободке стали распространять всевозможные сплетни, но старик мысленно на все махнул рукой. Пусть, мол, говорят!

И вот он сидел перед домом и слушал перезвон колоколов. В голове мелькнула мысль, что если вот сейчас встать и пойти в церковь, то он еще успел бы прийти вовремя. Нельзя сказать, чтобы Хорват был слишком верующим, что он не мог прожить без церкви и нескольких дней; просто там он целиком и полностью хоть ненадолго отдавался своим думам. Хождение в церковь со временем стало для него привычкой, которая доставляла ему столько же удовольствия, сколько любовь в молодые годы и работа в зрелом возрасте, когда все сделанное приумножало его состояние.

— Никуда я не пойду! — решил про себя старик и словно в подтверждение своей решимости даже стукнул каблуком о землю. Однако мысль о церкви крепко засела у него в голове.

«А чего мне, собственно, сердиться на пастора?» — думал он и тут же отвечал, что он на него вовсе не сердится. Более того, ему даже нравился новый пастор, который, не в пример своему предшественнику, с душой и тактом исполнял свои обязанности и появлялся на свадьбах и похоронах не только у богатых, но и у бедняков, не стесняя ни тех, ни других.

«В церковь не пойду, а до кладбища доплетусь», — решил наконец старик.

Он встал, вошел в дом, надел праздничное пальто и пошел, сунув под мышку молитвенник.

«Вдруг отпевают кого-нибудь из знакомых? Тогда почему бы и не попеть немного…»

Когда он подошел к церкви, колокольный трезвон умолк, его сменили звуки органа, а затем медленно вступил и церковный хор…


Постепенно весна кончалась и начиналось лето. Заколосилась пшеница, а кукуруза, словно юноша, становилась выше и стройнее. Пришла пора второй прополки. Мужчины и женщины вышли в поле. Вдоль дороги в тени кустов или деревьев играли маленькие дети. На берегах речек и прудов старики или дети пасли гусей, уток, поросят, время от времени приглядывая за младенцами под кустами. Другие мальцы собирали валежник на топливо. Короче говоря, все, кто мог самостоятельно двигаться, выходили в поле, чтобы хоть чем-то, да поживиться.

Лишь изредка по дороге проезжала телега в сторону села или хутора.

— Дядя! У вас колесо сломалось! — кричали вслед вознице дети.

— Дяденька, вы след от колес потеряли! — выкрикивали более остроумные.

А если в телеге ехала женщина, то мальчишки-озорники обязательно горланили:

— Быть дождю: баба лошадей погоняет!..

Озорничали смело, так как знали, что шалость им сойдет. Старики грозили им кулаками, и только…

Вот по дороге из хутора показались дядюшка Яниш Воробей и Кардошне. Они толкали тележку, груженную кукурузными бодыльями. У самого Яниша никакого скота и в помине не было, но он все же выпросил бодылья у одного хозяина и продал их Кардошне. Работать он не мог, а подобными комбинациями зарабатывал себе лишь на курево.

Толкать тележку было тяжело, и им приходилось отдыхать чуть ли не через каждые десять — пятнадцать шагов. Однако долго отдыхать они не смели, так как работавшие неподалеку от дороги люди, заметив их и втайне завидуя им, начинали подсмеиваться:

— Не спешите! До новой кукурузы до дома доберетесь!

— Эй, дядюшка Яниш, куда это ты бредешь с такой ладной бабенкой?

Они, как могли, огрызались, ворчали и плелись дальше.

Вскоре вслед за ними проехал на своем осле Вечери. Он вез с базара птицу, которая билась о стенки клетки. Вечери, понурив голову, шагал рядом с осликом, и по виду хозяина было ясно, что он недоволен базаром.

Солнце палило нещадно. Вот на дороге показались дрожки Хорвата Береца-младшего. Он ехал с сыном. Сытые лошади, блестя шерстью, легко катили дрожки. Бела с трудом их сдерживал.

— А ну, переведи-ка их на шаг! — крикнул Берец сыну. — Нужно поменьше их кормить, а то скоро повозку разнесут!..

Сказал он это так, будто сердился на коней, на самом же деле гордился ими и сидел с довольным лицом.

— С такими лошадками и в скачках можно участвовать! Что верно, то верно! — похвалил лошадей сын.

— По тысяче пенге дали бы за каждую лошадку. Фако в четверг продал свою пару. По девятьсот за каждую взял. Но они нашим и в подметки не годятся.

— Пали не очень-то разбирается в лошадях. У него сроду не было хороших лошадок.

— Так-то оно так, а вот все же его послали покупать лошадей для сельской управы.

— Вы же знаете, отец, почему так получилось! Чего теперь об этом говорить?

— Господин нотариус точно сказал, что сегодня вечером зайдет? — неожиданно спросил Берец сына.

— Пишта говорил, что он и к ним обещал наведаться.

— Ну посмотрим.

Берец немного помолчал, рассматривая посевы, раскинувшиеся по обе стороны дороги.

— Смотри-ка, у дядюшки Варо очень хорошая пшеничка!

— Говорят, — начал сын и хихикнул, — будто он все еще не разрешает триеровать зерно — боится повредить его. Дурит старик! А сын его по ночам все же триерует пшеничку по соседству.

— Оно и видно, что по ночам, а не днем: пшеничка-то у них похуже, чем наша. Видишь?

— Я думаю, это зависит от самой земли. А вот кукуруза у них намного лучше нашей.

— Может, и лучше, — неуверенно пробормотал Берец и, немного помедлив, спросил: — Послушай, Бела, а ты не думаешь, что нам следовало бы немного подождать? Не торопишься?

— Отстающих бьют… Дедушка у нас умный…

Отец вытащил из кармана серебряные часы. Откинув крышку, посмотрел на циферблат и даже присвистнул от удивления:

— Ого! Вот и до полудня дожили! А ну-ка погоняй лошадок, пусть бегут побыстрее!.. Дедушка умный, но и я не дурак.

Бела подхлестнул лошадей, которые, обрадовавшись, помчались во всю прыть. Берец одной рукой ухватился за скамейку, а другой придерживал шляпу, чтобы не слетела.

— Знаешь, что я сделаю? Приглашу-ка я как-нибудь нотариуса да прокачу его с ветерком на моих лошадках! Уж тогда в следующий раз он меня будет посылать на базар покупать лошадей!.. — Проговорив это, он, довольный, рассмеялся. Даже лицо и шея у него покраснели.


В маленьком домике царил прохладный полумрак. Старая Берецне завесила дверь и окна простынями, чтоб не залетали мухи. На улице уже начало смеркаться, мухи угомонились и не летали, а оба старика все еще сидели в темноте, не снимая с окон простынь. В одном из углов, громко жужжа, билась крупная муха, но старуха не обращала на это никакого внимания. Она сидела на низенькой табуреточке посреди комнаты и время от времени шумно вздыхала. Муж ее вытащил из кармана трубку, потом спрятал ее, затем снова достал, но забыл, что она не набита табаком.

— Они все еще торгуются, — пробормотал он наконец. — До тех пор будут торговаться, пока не проворонят и его, и землю…

Он несколько раз повторил эту фразу, будто все эти беды обрушились на них только сейчас.

— Как можно такое делать? Продать пшеницу на корню, когда она еще и не заколосилась! Да разве хороший хозяин такое сделает?! Пшеничка чем дольше лежит в амбаре, тем дороже становится! Всегда надо дождаться хорошей цены! Продать то, чего, собственно, еще и нет вовсе!..

— Только уж ты не вздумай им говорить что-нибудь! — перебила его старуха. — Пусть делают что хотят. Погубит их эта страсть к вечным покупкам. Но ты уж ничего не говори им!..

Казалось, оба они для того и забрались сюда, завесив окна и двери, чтобы отгородиться от внешнего мира. Эта комнатка с завешанными окнами была для них своим замкнутым мирком, где царили их собственные законы.

— Сделать такое!..

— Ради бога, ничего не говори им!..

Когда же не раз повторенные слова уже не стали служить им утешением, старики ударились в воспоминания.

— Помнишь, — начал старик, — что мы в третьем году делали с пшеницей? Это когда у Берке купили участок в десять хольдов?.. Полтора года держали урожай в амбарах, а когда на следующий год все выбил град, мы продали пшеницу по хорошей цене. Потом мы еще пять хольдов купили… Разве не так? Вспомни-ка, все так и было. Али забыл?..

Старушка кивала головой, а ее супруг все говорил и говорил о том, как удачно он тогда продал пшеничку…

Неожиданно дверь распахнулась, и на пороге, широко расставив ноги, появился их сын.

— Уж не спят ли мои родители? — спросил он. — Что-то больно тихо у вас. Лучше б вы собирались в дорогу, а то ведь ехать пора.


Было решено обручение Эвы и новоселье отметить в один день. На торжество пригласили много гостей, а пока собрались только ближайшие родственники. Первыми приехали старики из старого дома и Эва со своими родителями. Вслед за ними приехал Бела со своей невестой, пухленькой Этелкой Киш. Сегодняшнее торжество было и их праздником, так как со временем этот дом переходил им по наследству. На девушке было дорогое вечернее шелковое платье, но оно всю ее так обтягивало, что имело вид дешевенького платьица, сшитого сельской портнихой. Рядом со стройной красивой Эвой Этелка казалась разжиревшей поварихой. Она, видимо, и сама чувствовала это и, чтобы как-то сгладить смущение, постоянно крутилась и вертелась. Может, это было и кстати, так как пока все бы страшно скучали, если б то и дело не раздавался ее смех.

Старик Берец со своей старухой сидели в углу и молчали. Старик несколько раз доставал из кармана трубку, намереваясь закурить, чтобы хоть немного отделаться от чувства неловкости, но стоило ему бросить взгляд на блестящий паркет, свежевыкрашенные стены и легкие кружевные занавески, как он смущенно убирал ее обратно. Старушка то и дело поправляла что-нибудь на невесте, стараясь придать ей салонный вид. Из-под платка старой Берецне выбивались серовато-седые волосы, а крохотный, величиной с грецкий орех, жалкий пучок сзади делал ее похожей на бездомную нищенку, хотя на ней и надето было черное шерстяное платье, сшитое специально для этого торжества. Старушка заново повязала платок, сдвинув его побольше назад, чтобы хоть спереди не казаться простой крестьянкой. Сидела она прямо, будто кол проглотив, и вымученно улыбалась.

Молодая Берецне сидела с непокрытой головой. Платье на ней было не то крестьянского, не то господского покроя. Супруг ее, Хорват Берец-младший, был при галстуке, но в сапогах. Зато их сын Бела был разодет как настоящий барин.

Скоро приехал жених со своими родителями. Родители жениха и невесты встречались впервые. Когда старики Денеши перезнакомились со всеми, они уселись в углу рядом со стариками Берецами. И хотя Денеши были значительно моложе стариков Берецев, но постоянный труд наложил отпечаток на их лица и как бы уравнял в возрасте. Сидя друг возле друга, они походили на братьев и сестер. Между собой они почти не разговаривали. Вновь прибывавшие лишь усиливали атмосферу отчуждения.

Хорват Берец-младший, чтобы как-то разрядить напряженную обстановку, наполнил стаканы вином.

— Сервус, высокоуважаемый господин, — обратился он к будущему зятю. — Незачем мне тебя на «вы» называть, раз ты вот-вот сыном мне станешь.

Гости выстроились друг перед другом. Приехал старший брат тетушки Берецне с женой и двумя дочерьми, затем семейство Киш, за ними учитель Корда со своими домочадцами, чуть попозже — сельский врач. Последним прикатил судья с супругой.

С приездом судьи все сели за стол. Прежде чем приступить к трапезе, Иштван встал и надел на палец Эвы обручальное кольцо.

Затем начался торжественный ужин. Домашние стали носить одно за другим различные блюда, одно лучше другого, будто это было не обручение, а сама свадьба. И разумеется, пили, опрокидывая в себя бокал за бокалом. Старики и те пили много. А захмелев, оживленно разговорились, и ледок отчуждения быстро растаял.

Судья сидел в центре стола и первым начал говорить, причем говорил он так, будто находился на политической сходке.

— У нас есть еще люди, — сказал он, — которые постоянно твердят о классовом антагонизме. Так вот сегодняшнее торжество является ярким свидетельством, что о таком антагонизме не может быть и речи. Вот перед вами сидит мой друг Пишта. Он родился в самой бедной семье, а стал тем, кем он есть. И в жены себе берет хорошую девушку из богатой семьи, потому что заслужил своим трудом и поведением. Вот здесь собрались духовные пастыри нашего села. И разве мы не можем, спрашиваю я вас, жить в мире и согласии с народом венгерской земли? Можем, так как классовые различия все больше исчезают… — И уже шутливо добавил: — Если кто не верит, пусть посмотрит на этот только что построенный дом, который ничем не хуже моего.

— Пусть так и будет, господин судья! — заметил Хорват Берец-младший и громко рассмеялся.

— Я хочу сказать, господин Хорват, — продолжал судья, — пусть тот, кто может, живет как можно лучше и удобнее. Есть люди, которые говорят: раз ты крестьянка, тебе незачем носить шелковое платье или шелковые чулки, незачем отдавать детей в школу. А я лично с этим не согласен…

— Господин судья прав.

— Я человек двадцатого века…

В таком духе и продолжалась беседа. И чем дальше, тем громче звучали слова, тем энергичнее становились жесты. Молчали только четверо стариков. Прижавшись друг к другу, они чуть ли не с испугом слушали оживленные разговоры.

А на улице, словно поддавшись молчанию стариков, установилась тихая-претихая погода. Во всех домиках Сапожной слободки уже давно все спали мертвецким сном, лишь в каком-то дворе неожиданно закукарекал петух, которому, видно, приснился рассвет.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Старая Бакошне с раннего утра была на ногах и сновала по дому взад-вперед, как наседка. Правда, она никогда в жизни не встречала восход солнца в постели. За свои шестьдесят лет она так привыкла весь день крутиться, что даже теперь не могла жить иначе. Более того, теперь она вставала еще раньше и спешила босиком то в погреб, то на кухню, то во двор. Собственно говоря, весь дом держался на ней, и она не могла пожаловаться на недостаток работы, тем более что сегодня была суббота.

В первую очередь Бакошне проверила курятник, чтобы забрать снесенные яйца, так как если их вовремя не взять, то яичницу будет есть кто-то другой. Она даже знала, когда какая курица несется и какое яичко оставляет. Стоило только курице оказаться с яйцом, как Бакошне хватала несушку и немедленно водворяла ее в гнездо, поэтому почти никогда не пропадало ни одного яйца.

Собрав все яйца, она кормила кур и цыплят, причем давала им ни много ни мало, а ровно столько, сколько следовало. Едва она управлялась с курами, как проснувшиеся утки громко требовали завтрака для себя. Бакошне спешила к канаве и, нарвав там целый передник травы, смешивала ее с отрубями. При этом она вслух жаловалась на то, что отруби опять кончаются, а денег, чтобы купить их, нет. Подумав о деньгах, она сразу же недодавала уткам целую пригоршню отрубей.

«Пусть больше травы едят! — решала она про себя. — Или пусть идут на луг и питаются там чем бог послал. Как хорошо держать гусей! — рассуждала она дальше. — Насколько меньше хлопот, чем с этими несмышленышами. Гусь то там, то тут травки пощиплет, смотришь — уж и набил себе желудок. На будущий год, если будем заводить себе птицу, то только гусей!..»

Скота у них было мало. Ну да в будущем заведут! Дом и двор есть, можно и скот завести. Здесь ей никто не прикажет, хоть в дом кур пускай…

С такими думами старая Бакошне шла к колодцу за водой. Вернувшись домой, она на скорую руку побелила комнату, кухоньку и подвал. Стены хотя и не были очень грязными, но Бакошне никогда не упускала случая подновить побелку. Этим она всегда занималась по субботам, а стиркой — по понедельникам: без этого и неделя не неделя.

Во время побелки ей раза два или три приходилось выскакивать во двор, так как куры и утки, доев корм, подняли страшный гвалт. Она тут же разогнала их и начала кричать, будто они понимали ее:

— Кыш, кыш! Черт бы вас побрал, сбились в одну кучу, окаянные!

Она бегала по двору взад и вперед, поднимая с земли то веточку, то пучок соломы — все, что можно было сунуть в печку. Наклоняясь, она каждый раз охала и даже чуть было не упала — так у нее сильно закружилась голова, — однако, сделав несколько шагов, вновь за чем-то нагнулась и недовольно заворчала:

— И когда только кончится эта беготня! Хоть бы отдохнуть немного! Работаешь, работаешь без всякого отдыха — и так, видно, до самой смерти!

Проворчав эти слова, она уже спешила по двору дальше. Чтобы не оставаться одной со своими заботами, старая Бакошне разбудила Шади, не дав ему как следует выспаться. Больше в доме никого не было. Розику семейство Берецев забрало к себе: пусть, мол, пасет наших гусей, все при деле будет.

Дело было так. Однажды Берецы ехали по дороге мимо их еще строившегося дома и, остановившись, спросили у Юлиш, не отдаст ли она им девочку на лето, когда в школе кончатся занятия.

Бакоши охотно согласились, так как дома с уходом Розики становилось одним едоком меньше. Кроме того, Берецы ей и платьишко справят, и башмаки купят, а это значит, что ни о том ни о другом не нужно будет беспокоиться, когда осенью она снова пойдет в школу. Да и вообще, пусть девочка привыкает к труду.

Вот почему в доме сейчас была только старая Бакошне да Шади. Шандор и Юлиш ушли в поле жать пшеницу, а самого младшего они забрали с собой, так как его еще не отнимали от груди.

Проснувшись, Шади вскочил с постели и, как был в коротенькой ночной рубашонке, так и побежал в конец дома, уже освещенный лучами солнца.

Бабушка успела сунуть внуку в одну руку кусок хлеба, а в другую — длинную хворостину, наказав смотреть за курами и утками, чтобы они, чего доброго, не заклевали друг друга.

Малыш спросонья лениво пожевал хлеб, зевнул, потянулся, а потом начал сбивать ногой жучков, убегавших от преследовавших их уток. Затем стал наблюдать, как деловито снуют муравьи, таща на себе ношу, в несколько раз большую, чем они сами. Когда муравьи дотаскивали наконец свою добычу до норок, Шади отнимал ее у них и заставлял бедных насекомых начинать все сначала. Малыш так увлекся этой игрой, что даже сон прошел.

Бабушка же тем временем переоделась в выходное платье, которое, собственно, от повседневного отличалось только своим черным цветом. Уложив в корзину куриные яйца, она поплелась на базар, чтобы продать их, а на вырученные деньги купить свежего творога и сметаны: вечером, когда все вернутся с поля, она решила угостить их по-праздничному — напечь блинков.

Когда бабушка вернулась домой, солнце уже стояло высоко в небе. Шади она увидела за углом дома. Малыш забавлялся с муравьями. Видно, эта игра не надоела ни ему самому, ни муравьям. А тем временем предоставленные самим себе куры и утки вышли со двора, благо он не был обнесен забором, и направились прямо в огород Дьере, который с задворок тоже ничем не был огорожен.

Тетушка Дьерене, увидев вторжение, громкими криками и руганью, которая относилась уже не столько к птице, сколько к ее хозяевам, выгоняла кур и уток из своего огорода.

Старая Бакошне, кинув корзину с покупками, со всех ног бросилась загонять птицу к себе во двор, произнося при этом обычное свое ругательство:

— Черт бы вас всех побрал!..

Эти слова относились и к внуку.

— Сколько раз я тебе твердила, чтоб ты смотрел за птицей?! Сколько же мне нужно бегать? Минутки свободной не выберешь…

Шади, видно, не очень понимал причину возмущения бабушки, а на ругань он вообще не обратил внимания, так как давно привык к ней. Мальчик вскочил с земли, лишь когда бабушка вплотную подошла к нему и хотела ударить его хворостиной, которой только что загоняла во двор кур и уток.

Спасаясь от наказания, Шади моментально вскочил на ноги и убежал. Старушка еще громче начала поносить внука, крича, что даже такой сопляк и тот не хочет ее слушаться.

— В этом доме я как самая последняя служанка! Ношусь туда-сюда как угорелая, а скажешь слово — все равно тебя никто не послушает…

И старая Бакошне погнала птицу на выгон: пусть покормятся там. Она считала, что и скот, и птица бедняков должны вести себя соответствующим образом. И только кур-несушек Бакошне оставила в курятнике, так как им пришло время нестись.

— А ты ну-ка быстро иди сюда! — крикнула она внуку, который предусмотрительно стоял от нее на почтительном расстоянии. — Смотри не пускай их к пруду!..

Последние слова старушка сказала скорее для собственного успокоения.

Отдав распоряжения относительно птицы, она побежала к тетушке Вечерине спросить, когда та будет топить печь. Своя печка у Бакошей еще была не в порядке, и потому, когда хотелось что-нибудь испечь, приходилось обращаться к соседям.

Вечерине сказала, что печь топить будет сразу же после обеда.

— Ох, — засуетилась Бакошне, — тогда побегу разводить квашню!

Правда, она только что хотела постирать одежду сына и невестки, чтобы те, вернувшись с поля, могли переодеться в чистое. А тут, как назло, мешки еще не убраны, которые Шандор разбросал, уезжая в поле. Если их не убрать, вечером не оберешься упреков: «Чем, мол, ты целую неделю занималась?..»

«Боже мой, чем занималась? Бегала, работала, стирала, варила, убирала с раннего утра до позднего вечера — и все на ногах. Минутки свободной нет, и так до самой смерти…»

Бакошне поспешила домой разводить квашню. А когда развела, вспомнила, что в доме нет ни щепотки соли. Значит, нужно идти в лавку, а денег не осталось ни филлера: все на базаре истратила. В долг лавочник ей ни за что не даст, так как они и без того ему задолжали. Хоть бы яичко одно осталось, тогда бы можно было отдать его лавочнику.

И старушка побежала в курятник посмотреть, не снеслась ли пеструшка, а та сидела в гнезде с таким важным видом, будто высиживала цыпленка.

Бакошне растерянно остановилась посреди курятника.

«Что же делать? Того и гляди опоздаю! Соседка печь истопит, ищи тогда другую…»

— Пеструшка… Пеструшка… — беспомощно пролепетала Бакошне, словно подгоняя несушку.

Курица, как будто догадавшись, чего от нее ждет хозяйка, наклонила голову набок, покосилась на старушку и, попыжившись немного, спрыгнула с гнезда, оставив в нем теплое яйцо.

Бакошне несказанно обрадовалась и, схватив яйцо, побежала к лавочнику.


Перед заходом солнца с поля стали возвращаться первые повозки. Мужчины и женщины, парни и девчата ехали с песнями, радостно размахивая платками и шляпами, словно подгулявшие гости, возвращавшиеся со свадьбы. Все, кто оставался дома, высыпали на улицу, встречая своих.

Приехали и молодые Бакоши. Шандор нес на плечах мешок с зерном, а Юлиш — завернутого в платок ребенка. Убаюканный тряской, малыш мирно спал.

— Поесть бы надо, — проговорил Шандор, хотя ужин уже стоял на столе и он это видел, однако произнес эти слова, видимо, вместо приветствия.

Умывшись, все сели за стол. Шади поел еще до приезда родителей и теперь, сидя на полу, наблюдал за тем, как отец и мать брали худыми загорелыми руками жирные блины. Ели молча.

Во дворе тем временем в огромном котле грелась вода для купания, которое обычно начиналось после ужина.

В этот момент, громко стуча деревянной ногой, к ним зашел дядюшка Яниш Воробей. В субботу вечером он всегда заходил к Бакошам немного поболтать.

Бакошне пригласила его к столу. Она знала, что старику редко приходится лакомиться блинами.

— Не для меня такое роскошное угощение, — начал было отказываться старик. — Лучше собаке отдай. От нее хоть польза есть, а что толку от меня с моей деревяшкой?..

Всегда, когда его приглашали к столу, Яниш распространялся о своей полной бесполезности и со слезами на глазах принимал приглашение.

— Вы хоть с одной ногой, да вернулись с фронта домой! — стандартной фразой утешала старика Бакошне. — А мой бедный муженек совсем не вернулся.

Разумеется, беседа не всегда протекала так гладко. Часто из-за какой-нибудь мелочи разгорался такой спор, что старая Бакошне грозилась переломать Янишу здоровую ногу. Но сегодня был праздник — конец недели, — урожай обещал быть хорошим, и потому беседа текла мирно.

Поев, дядюшка Яниш попросил у Шандора закурить. Подойдя к котлу с водой, он прикурил от уголька и, скорчив гримасу, выпустил изо рта клуб горького дыма.

Шандор, плотно поужинав, поднялся из-за стола и, подойдя к котлу, уселся на землю. Молча свернул цигарку. Шади тут же подбежал к отцу и, усевшись у его ног, с благоговением уставился на него, видимо ожидая какого-нибудь ласкового слова.

Неугомонная Бакошне носилась с места на место: то подкидывала хворост в огонь, то тащила чистое белье, то несла в кухню воду, чтобы Юлиш смогла выкупать детей. Когда старушка крутилась вокруг котла и языки пламени бросали на нее свои кровавые отблески, она напоминала маленькую бабочку с обломанными крыльями.

Дядюшка Яниш считал своим долгом отблагодарить хозяев за угощение и, обращаясь к Шандору, начал хвалить его отца. Это он делал каждый раз.

— Каким замечательным человеком был твой отец! — начинал он. — А как он умел работать! Не удивительно, что его так любили все хозяева. Я-то уж знаю!.. Однажды мы с ним вместе убирали урожай. Поспорили даже, кто быстрее. Как сейчас, помню, по три круга сделали и все друг возле дружки шли. Остальные же далеко от нас отстали…

Шандор молча слушал старика, хотя тот уже не раз рассказывал эту историю.

— Слыхал? — прошептал старик, наклоняясь к Шандору. — Люди говорят, будто это лето не обойдется без войны… Забреют всех в армию… заберут, как бедного отца твоего в свое время забрали… В четырнадцатом году война тоже во время уборочной началась…

Об этом словоохотливый старик тоже уже неоднократно сообщал, и всегда точно с такой же таинственностью. Несмотря на это, его никто не перебивал и не останавливал. Вообще-то люди вокруг них, да и они сами, собственно говоря, жили так, что каждый божий день как две капли воды походил на предыдущий, а тот — тоже на предыдущий и так далее.

Видя, что никто ему не отвечает, дядюшка Яниш спросил:

— Ну, что дает хольд в этом году?

— Довольно хороший урожай. Копенок по двадцать с хольда возьмем, — ответил Шандор и пошел купаться.

Вскоре из кухни послышался плеск воды и громкое кряхтенье Шандора. Он любил мыться такой горячей водой, что потом до тела было больно дотронуться полотенцем. Вытеревшись, Шандор надел чистое белье и отправился спать.

Тетушка Бакошне, намаявшись за долгий день, сидела у котла прямо на земле, жевала блин и время от времени бросала замечания:

— В нонешнем году, может, и хватит хлебушка…

Одной рукой она держала блин, а другой растирала уставшие ноги.

Яниш Воробей, прищурившись, смотрел на догоравший под котлом огонь и молчал.

Кругом стояла такая тишина, что был слышен шелест листьев на деревьях, росших вдоль улицы. Вот прошумела крыльями птица, в соседнем огороде проквакала лягушка. Воздух был напоен ароматами спелого лета, а с высоты над уснувшей слободкой ярко светили звезды. Это были недолгие часы всеобщего отдыха. Через дверь летней кухни, завешенную мешковиной, доносилось ровное дыхание спящих.

— Умаялись, бедолаги, — по-матерински нежно, с теплотой в голосе проговорила старушка. Неожиданно блин выпал у нее из рук и она тихо заплакала: — Бедный отец, не дожил…

И она горько разрыдалась, несмотря на то что сегодняшний день был у нее одним из счастливых, так как сулил на будущее много хлеба.

Яниш Воробей молча слушал рыдания Бакошне, а затем встал и, не говоря ни слова, даже не попрощавшись, поплелся к себе домой. В ночной тишине еще долго было слышно, как он ступал по земле своей деревянной ногой.


На следующее утро Шандор встал поздно. Для чего тогда и дается рабочему человеку воскресенье, если не для того, чтобы хоть немного больше обычного поспать?..

Встав с постели, он вышел во двор босиком, в одной исподней рубахе и, взяв на руки малыша, сел на чурбан. У ног его уютно устроился Шади, не сводя с отца восторженного взгляда. В глубине души Шади завидовал братишке, лежавшему на руках у отца, так как теперь самому Шади почти не доставалось отцовской ласки. Шади попытался сделать что-нибудь, чтобы привлечь к себе внимание отца. Подобрав несколько комьев земли, он, не вставая с места, начал бросать их в кур, а затем встал и полез в открытое окошко. Ему уже почти удалось залезть на подоконник, но в самый последний момент одна нога у него соскользнула и, потеряв точку опоры, Шади шлепнулся на землю. Он быстро вскочил, потер ладошкой ушибленное место, но не заплакал.

Отец же лишь бросил на него недовольный взгляд и сказал:

— Перестань баловаться!

Услышав эти слова, мальчик сначала надулся и отошел немного в сторону, однако через минуту его обида улетучилась и, опять подойдя к отцу, он сам стал забавлять маленького братишку, Шади целовал его, щекотал ему ножки. Он видел, как играют с маленьким взрослые.

У Юлиш же и в воскресенье хватало забот, так что ей было не до отдыха. И хотя свекровь моталась по дому всю неделю, однако немало дел оставалось и Юлиш. И даже если бы по дому все было переделано, Юлиш все равно бы нашла себе работу, так как жена бедного человека никак не может позволить себе бездельничать даже в воскресенье. Едва она успела привести в порядок детишек, как нужно было готовить обед, а потом помочь свекрови заштопать мешки, с которыми та накануне не успела управиться (вечером их нужно было отнести на хутор).

Юлиш бежала то на кухню, то во двор и так же, как старая Бакошне, приговаривала:

— Ни минуты нет покоя, и так, видно, до самой смерти…

Шандор, поиграв с малышом, начал не спеша одеваться. И тут не обошлось без Юлиш: она подала мужу чистую рубаху, достала из шкафа выходной костюм, праздничные сапоги. Шандор собирался не в церковь, а всего-навсего к соседям, к Фаркашам, у которых сегодня собирались все поденщики, нанявшиеся на уборку урожая. Работать они начали еще с середины недели, а теперь им нужно было собраться и кое-что обсудить сообща.

Правда, весной они уже несколько раз собирались и все как следует обсудили. Каждый из них прекрасно знал, что именно он должен был делать, тем более что вместе они работали уже не первый год… И все-таки не мешает еще раз все обсудить, чтобы потом не было никаких недоразумений. Молотьба — кампания весьма ответственная, и ее нужно проводить, как важную военную операцию, по заранее разработанному плану; одержать в ней победу можно лишь тогда, когда рассчитан каждый шаг и все как следует согласовано. Особенно важно это сейчас, когда увеличилось число молотилок и на клин иногда приходится по пятнадцать — двадцать штук. Тут нетрудно и переругаться меж собой: ведь каждый хозяин заинтересован в том, чтобы его зерно как можно скорее оказалось в мешках и амбарах.

Порой споры перерастали в крупный скандал. Один такой случай произошел прошлым летом и у них в артели, когда они работали на ченгеледском участке. Правда, виноват в этом был сам хозяин. Они заранее договорились с ним, что обмолот будут производить на двух молотилках. Когда же дошло до дела, то хозяин вдруг заявил, что нанимает лишь одну молотилку. Разумеется, ни одна из артелей не собиралась уступать другой себе в ущерб, так как к тому времени во всей округе обмолот, можно сказать, был уже закончен, а тут еще предстояло обмолотить по крайней мере тысячу валков, уложенных в два стога. Работы там было не меньше, чем дня на три, да и подзаработать на этом можно было.

Вышло так, что вторая молотилка, работавшая до этого на одном из хуторов, закончила работу быстрее и на час раньше выехала на новое место, чем артель, где работал Шандор. Одну молотилку тащила старая машина, а другую — быстроходный трактор. Получилось так, что на хутор обе молотилки подоспели почти одновременно. Увидев друг друга, обе артели, не сговариваясь, устроили соревнование.

Поденщики со второй молотилки, чтобы ускорить ее продвижение, впряглись в нее сами и потащили. В результате им удалось прибыть на новое место работы первыми.

Артель поденщиков, где работал Шандор, отстала, и, чтобы догнать своих соперников, они решили ехать прямо по полю. Тракторист так и сделал. Однако молотилка сразу же застряла в мягкой пахоте. Как ни старался, как ни пыхтел трактор, как ни царапал землю задними колесами, а молотилку сдвинуть с места не смог, да и сам все глубже и глубже оседал в мягкую почву. Тогда все члены артели — и молодые и старые — начали толкать трактор и молотилку.

Трактор, проехав немного, опять застрял, причем вырыл под собой такую яму, что его с грехом пополам удалось вытащить лишь через полчаса.

А в это время вторая молотилка уже начала поглощать в своем ненасытном зеве сноп за снопом.

Неудачникам ничего не оставалось, как выбраться со своей молотилкой на дорогу и искать в округе хоть какой-нибудь небольшой обмолот.

Опоздавшие и словом не обидели поденщиков со второй молотилки, а вот хозяину-словоотстуннику, который втянул их в такую авантюру, они хотели ребра пересчитать. И пересчитали бы, если б он, увидев опасность, не спрятался в погребе.

Разозлило опоздавших и то, что опередившие их поденщики вдруг встали на сторону хозяина. Более того, те даже начали угрожать им, крича, что если они, мол, сами подобру-поздорову не уберутся из хутора, то их просто-напросто вышвырнут. Тут уж не хочешь, а будешь драться…

Даже самый мирный из пострадавших крестьянин Йожи Мольнар и тот не стерпел.

— Собака и та поумнее вас будет, — обратился он к «конкурентам».

Вот какие случаи бывали летом во время молотьбы. Но даже если дело не доходило до столь острых инцидентов, то с первого и до последнего дня уборки урожая шла ожесточенная конкурентная борьба. Вот почему и сейчас нелишне было еще раз как следует все обговорить.

Кроме того, в артели не хватало одного человека, восемнадцатого по счету, и нужно было решить, кого именно они возьмут. Не хватало Фекете. Он всегда работал в их артели, но на этот раз его арестовали и посадили в тюрьму за кражу.

Как только забрали Фекете, сразу же встал вопрос, кого они возьмут на его место. Людей, разумеется, было сколько угодно, но жена Фекете сразу же пришла в артель и умоляла никого не брать на место ее мужа, заверяя, что к осени, то есть ко времени обмолота, его уже выпустят из каталажки.

— Через трое суток он будет дома! — утверждала Фекетене. — На следующей неделе у него кончается срок. Уж тогда-то его наверняка отпустят!

Правда, эти слова она говорила артельщикам далеко не в первый раз. И хотя они уже перестали верить Фекетене, однако на место ее незадачливого супруга пока никого не брали, считая, что бедняга Фекете и без того достаточно наказан, чтобы его еще на целый год оставлять без хлеба…

А потом, кто знает, быть может, его и в самом деле вот-вот выпустят из заключения?..

Против самого Фекете никто в артели ничего не имел: мужик он был порядочный, свою работу всегда исполнял добросовестно, да и в артели состоял уж не один год. А несчастье, которое обрушилось на него, со всяким может случиться. И не только с бедняком, но и с богатым, только тогда это называют не воровством, а как-нибудь иначе…

До поры до времени артельщики не хотели никого брать к себе: новичок, мол, пока приживется, пройдет несколько лет. Однако и ждать Фекете они уже больше не могли и потому решили взять кого-нибудь вместо него.

Шандор не спеша оделся. Смочив волосы водой, причесался перед зеркалом и отправился на артельное собрание. По улице он шел не спеша, с чувством собственного достоинства, как человек, которому принадлежит вся улица.

Когда Шандор проходил мимо дома Вечери, тот крикнул ему через изгородь:

— С тех пор как стал домовладельцем, ты и носа к нам не кажешь. Не хочешь знаться с такими бедняками, как мы, а?

Шандор поздоровался с Вечери и, перебросившись с ним несколькими словами, пошел дальше.

Во дворе у Фаркашей собралась почти вся артель, не было только самого старшего, До его прихода говорили о том о сем, а в основном — об уборке урожая и о том, что обмолот в этом году, видимо, будет нелегким.

— Как следует придется поработать, это уж точно!

— А если до того времени еще дождичек прихватит, то закопаемся мы в соломе.

— Главное, чтоб намолот был хороший, тогда и солома не помешает.

— По семь-восемь центнеров с хольда возьмем по кругу.

— По крайним участкам вряд ли. Там пшеничка не такая уж хорошая, а вот овес и там вымахал.

Беседа текла неспешно. Свои мысли подкрепляли жестами. Затем стали вспоминать, в каком году в это время стояла точно такая же погода, когда был точно такой же урожай.

Дьере сидел прямо на земле, прислонившись спиной к стене. Сняв башмак, он демонстрировал свою ногу, которой он нечаянно наступил на косу и сильно порезал. Рана уже немного поджила, но разрез был очень глубоким. Стоило только кому-нибудь подойти к Дьере, как он тут же снимал башмак и, размотав грязный бинт, показывал пораненную ногу, объясняя, как именно это произошло. Рассказывал он совершенно бесстрастным тоном, будто речь шла вовсе не о его собственной ноге.

Ощупав со всех сторон опухшую ногу, он начинал не спеша забинтовывать ее, однако через несколько минут вновь показывал ее кому-нибудь другому.

— Никак не хочет заживать, паршивая, — объяснял он. — Не знаю даже, как буду работать…

— Подорожник надо привязать: здорово помогает…

— А лучше всего — свежего коровьего навоза! Быстрее всего зарастет…

— А еще лучше, соседушка, привязать листья волчьей ягоды. У меня в прошлом году тоже такое было. Привязал, а через трое суток как и не бывало…

Дав Дьере несколько полезных советов, перевели разговор на прежние темы. Дьере вскоре и сам позабыл о своей порезанной ноге.

— В двадцать третьем году было точно такое же лето, — проговорил он. — Я тогда работал у Неметов. Жена вязала мне снопы. Сколько же тогда сорняков было! Ну пропасть! В ту пору мы с хольда тридцать копен делали. Только уж солома была, скажу я вам, прямо как тростник…

Наконец пришел и старший артели. Жил он на окраине села, и все его не очень хорошо знали, тем более что он отличался довольно-таки замкнутым характером. Человек он был неплохой и со своими обязанностями справлялся хорошо. Что ни говори, а многие старшие артелей, какую ни возьми, были людьми хитрыми и при дележе заработанного хлеба всегда действовали так, чтобы им доставалось на несколько центнеров больше, чем остальным. Про этого же такое грешно было бы сказать. Да если бы даже за ним что и заметили, то никто и не пожаловался бы: все равно было бы бесполезно, так как он приходился родственником хозяину молотилки. Правда, он никогда не пользовался этим, однако и запанибрата ни с кем из артели не был. Короче говоря, он умел поддерживать в артели строгий порядок и железную дисциплину.

Вот и сейчас, стоило ему только появиться, как сразу же смолкли все разговоры. Артельщики молча окружили его.

— Ну так что надумали, люди? Кого возьмем в артель на место Фекете? — спросил старший.

У каждого из артельщиков была своя кандидатура: у одного — сын, у другого — зять, у третьего — свояк или кум. Наиболее авторитетным считалось слово Йожи Мольнара, а он предложил взять Михая Гелегонью, своего деверя.

Само собой разумеется, у тех, кто хотел предложить свои кандидатуры, сразу же нашлись всевозможные возражения:

— Уж больно он книжки любит читать. Он и на поле…

— Для него самое главное — политика…

— От него не будет проку. Как только начнет мешки таскать на горбу, сразу же выдохнется.

— Разве такой человек нам нужен? За него нам же самим и придется работать.

Мольнар начал горячо защищать деверя, перечисляя все его достоинства, в которые и сам мало верил. Так, например, Мольнар заявил, что его деверь не только по одному мешку, но и по два таскать может: один — на спине, а другой — под мышкой…

— Пустые — да! В это я еще могу поверить, — не без ехидства заметил старый Фаркаш.

Чтобы прекратить препирательства, старший артели решил наконец высказать собственное мнение:

— Подождите, люди! Так мы никогда ни до чего не договоримся. Напарником у Мольнара был Фекете, значит, Мольнару и выбирать. Если тот будет лодырничать, значит, ему самому придется тащить лямку.

— Мой деверь — сильный мужик! Нисколько не слабее меня, это уж точно.

— А он работал у машины?

— Каждое лето.

— А сейчас он почему не в артели?

— В прошлом году у них молотилка сломалась, а в нонешнем еще никуда не устроился.

После долгих споров в конце концов решили взять Гелегонью. Раз Мольнар предложил его, так тому и быть: сам пожалеет, если плохого работника выбрал себе в напарники.

Еще предстояло найти замену одной девушке, которая заявила, что выходит из артели.

Старый Борш предложил взять вместо нее свою дочь Эсти. Ее приняли без всяких споров. Эсти была здоровой, крепкой девушкой. Несколько лет назад она уже работала в артели, из которой ушла только из-за сына Карбули.

Обсудив еще кое-какие вопросы, артельщики разошлись.


Шандор, вернувшись домой, застал там гостей — младшего брата с женой и мать Юлиш. Они были на базаре и по пути домой зашли к ним.

Теща Шандора, худая, костистая старуха, сидела на стуле посреди кухни и была похожа на ведьму, оседлавшую метлу. Одета она была во все черное, даже на шее у нее висел черный шарф, хотя и на улице, и в доме было по-летнему жарко. Возле ее ног на полу стояла корзина. Достав из нее яблоко, старуха пыталась подозвать к себе маленького Шади, который лишь издали наблюдал за бабкой. Потеряв надежду заманить внука, теща ушла в комнату, где начала о чем-то шептаться с Юлиш.

— Эй ты, родственница, опять надумала рожать? — Шандор кивнул в сторону жены брата, у которой живот дорос уже до подбородка. — Не боишься, что у нас на крыльце родить придется?..

Женщина покраснела как маков цвет и в смущении начала теребить фартук.

— Нет, по нашим подсчетам, еще недели две ждать надо, — вместо жены ответил муж.

— Ну-ну, смотрите! В такую жару пшеничка и та созревает скоро…

Старая Бакошне спешно готовила обед: налила в большую кастрюлю воды, всыпала щепотку соли и бросила несколько картофелин, решив угостить гостей хоть тарелкой супа, раз уж они пришли…

— Что у вас нового? — спросил Шандор гостей.

— Ничего особенного. А вы слышали, какое несчастье случилось со стариком Габнаи?

— Ничего не слышали. А что с ним?

— Когда он быков запрягал, так один будто сбесился и пырнул старика в живот. Тот чуть было богу душу не отдал, до сих пор в постели лежит.

Все немного поохали.

— Ай-ай-ай, — несколько раз подряд произнесла Бакошне и, попробовав суп, бросила в него еще щепотку соли.

— Хороший дом у вас будет, — сказал брат Шандору.

— Хороший, если в порядке держать будем. У нас и малыш хороший, — проговорил Шандор и принес спящего Пали: — Посмотрите, какой ребеночек! Посмотрите хорошенько! Вот и у вас такой же будет.

Малыш проснулся и начал пищать. Услышав это, из комнаты стрелой вылетела Юлиш и набросилась на мужа:

— Зачем разбудил ребенка? Теперь мне опять нужно его укачивать! — Забрав кроху у Шандора, Юлиш дала Палко грудь.

Мать Юлиш вернулась из комнаты и, опять усевшись посередине кухни, начала приманивать к себе яблоком Шади. Тот наконец подошел к ней, но, выхватив яблоко, убежал в комнату.

— Какой пострел! — сказала старуха и улыбнулась.

— Вся беда в том, что он редко видит вас, сватья, вот потому и дичится, — утешила старуху Бакошне.

Они немного поговорили о том о сем, помолчали, потом вспомнили кое-какие житейские мелочи…

На дворе было по-летнему тепло. Сегодня, в воскресенье, жара никому не мешала. Шандор разделся до нижнего белья и, бросив на прохладный земляной пол кухни мешок, улегся спать.

2

Край неба порозовел, обещая скорый рассвет. Одна из копен, стоявших на поле, вдруг зашевелилась, а через секунду из нее кто-то вылез, стряхнул с себя солому и, накинув на плечи пальтишко, а на голову нахлобучив высоченную баранью шапку, зашагал к молотилке. В предрассветном полумраке тень мужчины казалась такой большой, словно это шагал не человек, а медведь.

Это был Михай Борш. Он шел будить своих артельщиков. Правда, для этого ему достаточно было громко крикнуть, однако по стариковской привычке он уже не мог много спать и потому считал за честь исполнять роль будильника.

Заглянув под молотилку, где спали артельщики, укрывшись рядном, он проговорил:

— Вставайте!

А затем, взяв в руки деревянные вилы, начал оправлять копну, чтобы потом удобнее было совать пшеницу в молотилку.

— Ребята, вставайте! — крикнул старший артели и, чтобы убедиться, что все проснулись, прошелся вдоль копны. Тех, кто постарше, он потряс за плечо, а кто помоложе — толканул ногой. Все они спали неподалеку друг от друга, укрывшись по плечи свежей соломой. Лежали так, как их свалила вчерашняя усталость, и так, чтобы утречком было удобнее встать и снова приняться за работу. Артельщики мигом поднялись из соломы и начали быстренько раздеваться, так как на ночь каждый из них натянул на себя все, что было под рукой, потому что ночи в поле стояли уже довольно прохладные.

Умываться они не стали, решив, что через несколько минут все равно запылятся как черти. Вот перед завтраком они плеснут несколько раз водой в лицо да помоют руки, а до этого жалко на умывание и время-то тратить. Одни только девушки, работавшие в бригаде, не упустили случая привести себя в порядок: они тут же повытаскивали маленькие зеркальца, хотя рассмотреть в них свои лица им не удавалось, так как еще не рассвело.

Не было и трех часов, когда затарахтел трактор, а вслед за этим над молотилкой поднялось облако пыли. Все громко закричали:

— За работу, ребята! За работу! На сегодня и ста пятидесяти центнеров не будет!..

Артельщики сразу же принялись за работу. Поднимая на вилы большие охапки пшеницы, они совали их в темную ненасытную пасть молотилки.

Первые движения работающих были медленными, так как люди еще полностью не проснулись, но с каждой минутой темп все усиливался и усиливался, и скоро солома пошла так густо, что двое артельщиков с трудом успевали отбрасывать ее.

Вскоре все так разошлись, что работали весело, почти играючи.

Йожи Ковач, второй человек после старшего артели, подобно полководцу на поле боя, громкими криками указывал артельщикам, куда и как класть, хотя они и без этого делали все быстро и ладно.

Старший артели тоже не стоял на месте: он то и дело прохаживался вдоль стога, краем глаза поглядывая, как идет скирдование соломы. Однако старший поглядывал так, чтобы никто не заметил, будто он-де интересуется работой Йожи Ковача.

«Пусть делает как хочет, — отмечал про себя старший. — Мне-то со стороны виднее, что стог получается кособокий, того и гляди, упадет. Да и основание у него такое широкое, будто решили укладывать башню какую. Ну да ладно, пусть делает, я ему ни слова не скажу… Вот когда стог завалится, тогда-то и скажу, как нужно было делать… А стог обязательно завалится: вот еще чуть-чуть его поднять — и он завалится. Кто понимает, тот сразу заметит…»

Старший старался совсем не смотреть на работавших, чтобы потом никто не мог его упрекнуть, будто он все видел, а ничего не сказал. Вот если бы они позвали его да спросили, тогда бы он объяснил им, как нужно класть по-настоящему. Конечно, если они попросят…

Закрыв глаза, старший зашел за стог, а сам, как охотничий пес, прислушивался, не позовут ли его. Но его почему-то никто не звал. Не выдержав, он вернулся на другую сторону, мысленно говоря самому себе, будто идет всего-навсего напиться воды. Правда, кувшин с водой стоял рядом с ящиком, где лежал инструмент, но старший, передумав, направился к колодцу, где была свежая вода, не то что в кувшине.

Дойдя до конца стога, он на миг остановился и, прищурив один глаз, внимательно осмотрел его.

— Кривой как есть, — неуверенно пробормотал он и пошел к колодцу.

Все дело в том, что всего несколько дней назад он сам был старшим стогометателем, а до этого он, считай, лет десять занимался этим делом. И расстался он с этим совсем не потому, что не справлялся, нет, конечно…

Просто ему сказали, что он уже стар для такой работы и уже не может…

Первым об этом заявил хозяин, у которого они тогда работали. Ему, видите ли, не понравилась его работа. Вот он возьми да и скажи: мол, стога очень низкие и чересчур длинные; этак все гумно можно ими загромоздить.

— Ваш шеф, видать, хорошие длинные колбасы умеет набивать, — поиздевался тогда хозяин.

Но если бы только этим и ограничилось дело! Так нет же, хозяин тут же начал ругаться, крича, что больше он с ними никогда не будет иметь дело, так как они-де не умеют как следует сметать стог.

Вот после этого-то артельщики и объявили ему свое решение и на его место поставили Ковача, а его, будто в насмешку, назначили метать полову.

Сначала он никак не хотел смириться с таким решением, даже грозился бросить работу и вообще уйти домой. Однако, увидев, что его угроза не достигла цели, молча принялся за полову. И начал работать, будто ничего не случилось, только с тех пор замкнулся в себе…

Работая на новом месте, он все время невольно вспоминал минувшие десять лет работы, вспоминал, где и когда метал он стога и какие похвалы слышал. Ведь он был лучшим стогометателем во всей округе! А теперь ему говорят, будто он уже не умеет этого делать. Он действительно немного постарел, его стала чаще мучить одышка, однако он готов еще хоть с кем посоревноваться: ведь чтобы сметать хороший стог, нужна не только сила, но еще и умение. Хорошим стогометателем нельзя сделаться: им нужно родиться. Сметать хороший стог труднее, чем построить хороший дом. Пусть теперь Ковач сделает хоть один такой стог, каких он метал сотни!.. Пусть попробует!

Старший мысленно утешал себя тем, что рано или поздно его все равно будут умолять вернуться на прежнее место. И именно не просить, а умолять, так как воочию убедятся, что ни Ковач, ни кто другой не сможет так справиться с соломой, как он. Вот тогда он им и скажет: пусть, мол, не делают из него дурака; куда его поставили, там, мол, он и останется.

Возвращаясь от колодца, он уже не думал о том, что артельщики его могут увидеть или даже заговорить с ним. Он готов был остановиться напротив стога, критически осмотреть его, а затем, взяв в руки вилы, поправить его на свой манер.

— Эй, дядюшка Михай, что скажете? Ну как, нравится вам стог?! — крикнул ему Ковач, стоя на самом верху. — Иди вы любите только длинные и тонкие копенки?! — Прокричав это, Ковач громко засмеялся.

Михай ничего не ответил и, пробормотав себе под нос какое-то ругательство, пошел к своей полове.

Тем временем солнце уже поднялось из-за горизонта, осветив белесое одеяло утреннего тумана. Увидев солнце, артельщики так обрадовались, что вмиг забыли о работе и затеяли игры, будто только для этого и собрались сюда. Парни и девушки перекидывались шутками, острыми словечками. К этой словесной игре сразу же примкнули и молодожены.

Пишта Фаркаш, например, настолько осмелел, что, подобравшись к одной из девушек, поцеловал ее. Девушка громко завизжала, к ней на помощь кинулись подружки. Они схватили Пишту и, хотя он отчаянно сопротивлялся, бросили его в солому. Одна из девушек предложила в наказание раздеть парня.

— Посмотрим, нет ли у тебя блох в штанах!.. — хохотала озорница.

Девушки с громким смехом и визжа от удовольствия стащили с Пишты брюки. Через минуту они наполовину стащили и исподники, однако в это мгновение парню с грехом пополам удалось наконец вырваться из цепких девичьих рук. Поддерживая одной рукой исходники, а другой брюки, Пишта со всех ног бросился бежать.

Артельщики, наблюдавшие эту сцену, покатывались со смеху и криками подбадривали озорниц. Даже семидесятилетний Шандор Бак и тот не остался безучастным: он так хохотал, что его большой живот ходил ходуном, а пуговицы на пиджаке, казалось, вот-вот все до одной отлетят с треском. Под мышкой у Бака была зажата литровая бутыль с палинкой. Вдоволь нахохотавшись, он предложил всем отпить из нее:

— Промочите немного горло-то!

— Ну, будем здоровы! — ответили ему, и бутыль пошла по кругу.

Все были очень довольны, что пить пришлось из горлышка, а не из стаканов.

Добрый глоток палинки еще больше взбодрил артельщиков, и они запели. Пели все: и те, кто метал стога, и те, кто обслуживал молотилку, и те, кто убирал полову. Пели, не обращая внимания на то, что в рот залетала пыль, а шум работающей молотилки заглушал их нестройный хор.

В семь часов молотилку остановили: настало время завтрака. У колодца вымыли руки и лица. Вытирались кто краем фартука, кто подолом рубахи.

Завтракали хлебом с салом, — разумеется, если у кого было сало. У некоторых, кроме хлеба, ничего не было, разве что луковица. И то хорошо: все же не пустой хлеб ели!

Настоящая работа началась после завтрака. О том, что она была настоящей, свидетельствовало хотя бы то, как они к ней готовились. Молодые мужчины и парни разделись до пояса, и не столько потому, что им было жарко, сколько потому, что сухая солома, забиваясь под рубаху, портила материю. И хотя жаркое солнце порой обжигало им кожу, а солома больно колола тело, стремление сберечь одежду было превыше всего.

Не раздевались только старики и пожилые: им не подобало ходить голышом. Разумеется, не раздевались и девушки. Всю голову и большую часть лица они закрывали платком, чтобы защитить их от пыли. Однако платок предохранял лишь от крупной пыли, а мелкая, как ни старайся, залезала повсюду: покрывала все тело, лезла в глаза и уши, и даже в легкие. Во время всего обмолота и несколько дней после него артельщики плевались сгустками пыли.

Так что работа до завтрака по сравнению с той, какая началась потом, была тихой разминкой. А теперь с каждым часом становилось все жарче и жарче. Пыль поднялась столбом, а темп работы все увеличивался и увеличивался, все сильнее подгоняя артельщиков. Постепенно стихли шутки — теперь было не до них. А если и выдавалась минута-другая передышки, то все бросались к кувшину с водой или же спешили к молотилке, чтобы собственными глазами посмотреть, как течет в мешки пшеничка. И тогда подставляли под золотой ручеек сложенные лодочкой ладони и, набрав в них зерна, старались определить его вес, любовались его цветом, а в довершение всего брали в рот несколько зерен и разжевывали их, чтобы почувствовать вкус свежего хлеба.

Молотилка работала вовсю, и старший артели едва успевал завязывать наполненные зерном мешки и подавать пустые.

Артельщики, работавшие у молотилки, с такой поразительной быстротой совали снопы в машину, что иногда казалось, будто она задыхалась. В такие моменты следующую порцию приходилось давать ей поменьше. А над молотилкой, над скирдами да и над всем хутором стояло густое облако пыли.

Эсти Борш работала на выгребке сбоя, которого было так много, что временами она прямо-таки не успевала очищать решетку. Густая пыль резала глаза, мешала дышать. До боли сжав зубы, девушка проталкивала сбой, но только она успевала протолкнуть одну пробку, как возникала новая. Попросить кого-нибудь помочь ей Эсти стеснялась и старалась справиться сама. Иногда ей казалось, что все ее старания напрасны и она вот-вот задохнется в этом непрекращающемся потоке сбоя.

Вдруг кто-то взял у нее из рук вилы и за несколько секунд очистил весь выход.

Это был Анти Бенке. Убрав пробку, он молча отдал девушке вилы и удалился на свое место. Он приходил ей помочь несколько раз, а ведь у него и самого работы хватало: солома все прибывала и прибывала, а стог все рос и рос. И все же он выкраивал минутку, чтобы помочь Эсти. Орудуя вилами рядом с ней, Анти ничего не говорил ей, лишь иногда плечом касался ее плеча, и это прикосновение для них обоих было красноречивее многих слов.

Один из артельщиков, работавший на вершине стога, начал перебранку с Ковачем.

— Я ж тебе говорю, чтоб ты не туда клал, скотина! — сделал ему замечание Ковач.

С этого, собственно, все и началось. Парень не стерпел обиды, и они схватились. Упав на солому, они барахтались в ней до тех пор, пока оба не скатились на землю. Большинство скирдовщиков, разумеется, встали на сторону своего товарища.

Оказавшись на земле, они начали размахивать кулаками и громко кричать:

— Что-то ты слишком заноситься стал…

— Мы тебе покажем!

— Осторожно, а то как бы тебе самому не попало!..

Ссора принимала угрожающий характер.

Между стогометателями и подносчиками соломы всегда возникали конфликты. Первые считали за честь метать высокие стройные стога — такие, чтобы они не были похожи на колбасу. Если стог оказывался не совсем удачным, то хозяин, как правило, винил стогометателей. Те же, кто подносил солому, всегда были заинтересованы в том, чтобы не носить солому издалека и не подавать ее слишком высоко.

На этот раз интересы этих двух групп артельщиков опять столкнулись, так как Ковач хотел сметать стог повыше.

В конце концов Ковач не выдержал и, толкнув парня, начал колотить его деревянными вилами. Несколько парней бросились выручать своего товарища. Вмиг все побросали работу. Даже старый Михай Борш и тот, схватив вилы, подбежал к дерущимся и закричал:

— Это не стог, а какая-то башня! Как на такую высоту подавать солому?!

Старик выкрикивал слова с такой ненавистью, будто ему хотелось сию же минуту разбросать этот стог. И он действительно подстрекал своих товарищей к решительным действиям. Их противники тоже кричали. Очень скоро ссора приняла всеобщий характер. Все уже забыли про тех двух виновников, из-за которых разгорелся сыр-бор.

Две враждующие группы артельщиков стояли друг против друга с таким видом и решимостью, будто хотели разорвать своих противников.

— Я сразу же понял, что это будет за стог! — продолжал кричать Борш. — Таких стогов в господских имениях и то не делают! На него аэропланом нужно солому подавать… Если Ковач такой высокий, пусть сам и подает солому!..

Ругаясь на чем свет стоит, примчался старший артели.

— Боже милостивый, что здесь творится! — воскликнул он. — Да вы что, с ума все, что ли, посходили? А ты замолчи, старый дурень! — набросился он на Борша, а затем полез на стог, чтобы разнять там дерущихся. — Вы цыгане или порядочные люди? Да вас после этого ни один хозяин больше не наймет!..

С грехом пополам наконец удалось восстановить спокойствие. Артельщики, повесив головы, разбрелись по своим рабочим местам, а спустя минуту опять заработала молотилка.

Вскоре все работали так, будто никакого скандала и в помине не было. А Ковач, как ни в чем не бывало, громко распоряжался:

— Клади сюда, Пишта! А ты, Фери, вот сюда! Еще немножко повыше, дружище!..

И если бы сейчас кто-нибудь напомнил этим людям, что всего несколько минут назад они готовы были убить друг друга, то его бы попросту избили или, по крайней мере, обвинили в грубой лжи. Казалось, горячие солнечные лучи словно спаяли этих людей, превратив их в нераздельное целое.

Лишь один старый Борш бормотал себе под нос, что он, видимо, навсегда распрощается с этой бандой. Правда, старик не раз говорил это…

Шандор кидал снопы. Солнце палило нещадно. От его безжалостных лучей негде было укрыться. Шандор буквально изнемогал от жары. За две недели, с тех пор как начался обмолот, он ни разу не болел и не чувствовал себя так плохо, как сейчас. А вот теперь ему казалось, что он не дотянет до обеденного перерыва, и не столько от усталости, сколько от жары. Через каждые десять минут Шандор подбегал к кувшину с водой, чтобы хоть немного освежить себя, но плохая колодезная вода не только не освежала, а скорее усугубляла общее состояние: от нее так пучило, что каждый раз, когда он поднимал вилы с большим пуком соломы, ему казалось, будто живот его вот-вот лопнет. Однако не пить он не мог, так как нужно было хотя бы смочить пересохшее горло.

Пот лил с него ручьями, отчего пыль превращалась в липкую грязь, которая до боли щипала разгоряченное тело и к которой мгновенно приставали колючие усики пшеницы и мелкие комочки, больно вонзаясь в кожу. От нестерпимой жары кружилась голова, а неумолимые солнечные лучи с каждой минутой все сильнее и сильнее проникали в мозг.

Чтобы хоть капельку освежиться, Шандор попробовал помахать перед лицом ладонью, однако воздух был настолько раскален, что никакого ветра не получилось. Хорошо бы укрыться где-нибудь в тени! Но где ее здесь возьмешь? Минутное облегчение наступало, лишь когда он прикладывался к кувшину с водой, однако чем больше он ее пил, тем хуже становилось его самочувствие. Он чувствовал, что если сейчас он не приляжет хотя бы на полчаса в тени, чтобы чуточку передохнуть, то наверняка свалится совсем. Но разве он может просить ребят, чтобы они разрешили ему отдохнуть с полчасика? Нет, конечно. Хотя бы из одной гордости. У каждого своей работы полно. Не хватает только, чтобы они еще и за него работали! На верху стога и двое справлялись, а тут, внизу, где работал он, и трое еле успевали. Попросить помочь ему тех, кто подносил солому, он тоже не мог, так как им и без него доставалось. Он даже крикнуть им не мог, чтобы они работали потише. Не мог хотя бы потому, что боялся — а вдруг кто-нибудь язвительно бросит ему:

— С таким работничком до рождества с обмолотом не управишься! А тот, кто не может, пусть лучше и к молотилке близко не подходит!..

Шандор до боли сжал зубы и решил, что скорее сдохнет, чем откроет рот.

Однако одного желания оказалось явно недостаточно, нужна была еще и сила. У Шандора кружилась голова, и он, естественно, сбивался с ритма и клал снопы не туда, куда нужно. А тот, кто работал рядом с ним в паре, ждал, конечно, чтобы ему подавали солому под руку. Шандор очень ослабел, голова у него шла кругом, сердце бешено колотилось, а живот готов был разорваться на части. Шандор с трудом стоял на ногах.

— Что с тобой, браток? — спросил его Гелегонья, которому он подавал солому. — Силенки, что ли, отказали? Что-то ты все время не туда подаешь?

Шандор с трудом поднял голову и улыбнулся, однако улыбка у него получилась такой вымученной, что Гелегонья подошел к нему ближе.

— Ну что, браток? Уж не заболел ли ты?

— Живот… от этой проклятой воды…

— Иди приляг на часок, — тихо сказал Гелегонья, внимательно вглядываясь в побледневшее лицо Шандора.

Шандор начал было отнекиваться, но Гелегонья взял его под руку и слегка подтолкнул:

— Лучше сейчас полежать часок, чем потом целую неделю. Я пока поработаю за тебя, раз нужно.

— Не надо, Михай. Я сам, только вот немного…

— Не говори так много, а лучше иди! Может, когда-нибудь и ты мне поможешь.

Шандор добрел до деревьев и лег в их тени. Отсюда до молотилки было далековато, и доносившийся ее шум убаюкивал. Положив голову на землю, Шандор уснул.


Когда настало время обеда, всех артельщиков, даже самых сильных, шатало из стороны в сторону. Они расположились в тени деревьев и, вытащив из своих котомок по краюшке хлеба и все, что у кого было, принялись жевать всухомятку, так как сегодня женщины не принесли им из села горячий обед.

Сидя друг возле друга, они казались одной большой семьей, в которой наконец собрались все от мала до велика.

Эсти Борш и Анти Бенке сидели рядом и, пока ели, молча смотрели друг на друга. Здесь почти каждая девушка имела своего парня, однако у Эсти и Анти были самые серьезные намерения. Об этом хорошо знали все, и потому им старались не мешать. Разве что беззлобно подшучивали:

— Да не смотрите вы друг другу в рот!..

— Может, они замерзли, раз так прижались?

— Прижались, чтобы ветер не продул…

— Они друг у дружки в тени, чтобы солнце голову не напекло.

После обеда многие артельщики прилегли немного отдохнуть, однако не успели они задремать, как раздался крик:

— Ребята, за работу!

И опять все начали работать.


Вечером, с наступлением темноты, молотилку остановили и артельщики собрались поужинать чем бог послал: кто — хлебом с салом, а кто — одной луковичкой.

Во время ужина к артельщикам пришел Пали Карбули, у которого по соседству находился небольшой участок земли.

«Как они тут с обмолотом покончат, так и до меня доберутся», — подумал он, а вслух спросил, когда они будут обмолачивать его зерно.

Пали принес с собой кларнет и решил немного поиграть артельщикам. Они охотно слушали его, а те, у кого был голос, подсели к нему и затянули песню.

Эсти Борш тоже подсела к поющим. Она сидела рядом с отцом, недалеко от Пали. Ее смущало то, что все наблюдали за ней, и она старалась придать своему лицу безразличное выражение, хотя в темноте никто ее лица все равно рассмотреть бы не смог. Сначала ей хотелось уйти отсюда, но она не смела сделать этого, чтобы никто не подумал, будто ушла она из-за Пали. А этот Анти, как назло, куда-то запропастился!..

Артельщики не спеша укладывались на ночлег в соломе. И только парни с девушками пошли на игрища поближе к хутору, где стояли уже сметанные стога. Вскоре оттуда послышались веселые крики и девичий визг.

И лишь одна Эсти осталась сидеть среди поющих, в нескольких шагах от Пали. Парень ни разу даже не взглянул в ее сторону, хотя чувствовал, что песня касается именно его. Ему хотелось встать и уйти, так как отец его давно уже лег отдыхать, но он боялся, что его уход поймут по-другому.

Вскоре Эсти и Пали остались вдвоем. Пали поиграл еще немного, а затем, опустив кларнет, наклонился к Эсти и как бы с удивлением спросил:

— А ты все еще здесь?

— Да.

— А может, ты и разговаривать со мной не хочешь? — Он робко засмеялся.

— Почему же не хочу?

— А так… после того, что произошло…

Вокруг них стояла тишина, лишь со стороны хутора доносились девичий смех и крики парней.

Вечернее небо было усеяно множеством ярких звезд, а на востоке показалась, будто раскаленная, тарелка луны. Вечер обещал быть тихим.

Эсти и Пали сидели в темноте друг против друга и время от времени обменивались редкими, ничего не значащими словами. Казалось, они оба осторожно, ощупью искали сближения, но в этот момент к ним подошел Анти Бенке.

Даже не поздоровавшись с Пали, он спросил девушку:

— Эсти, ты идешь? Я и тебе постелил…

Девушка немного замешкалась, будто не могла сразу встать, а затем поднялась и тихо сказала Пали:

— Спокойной ночи!..

Потом подошла к Анти, и они вдвоем не спеша направились к копне.

А в это время остальные девушки, взявшись за руки, ходили между копен и нараспев кричали:

— Юлиш!.. Ю-лиш!..

Они искали свою подружку Юлиш Кишфехер. Всем хорошо было известно, что за нею ухаживает моторист с молотилки. Видимо, и теперь они скрылись в темноте, подальше от глаз. Девушки звали Юлиш потому, что немного завидовали ей, и еще потому, что хотели показать: они-де не забыли о ней, а она пусть будет осторожна… Но так и не дозвались.

— Юлиш!.. Юлиш!.. — еще раз прокричали девушки.

И вдруг им навстречу из темноты выскочили несколько парней. Парни бросились догонять девушек, а догнав, начали обнимать и шутливо бороться.

Эсти и Анти шли рядом молча. Временами их руки касались, и они несмело взялись за руки. Анти ни словом не упрекнул девушку за прошлое. Он вел себя спокойно и уверенно, как и подобает победителю. Анти сердцем чувствовал, что это лето сблизило его с девушкой сильнее всяких слов. Да и сама Эсти тоже чувствовала это. Она взглянула на парня сбоку, но было так темно, что она увидела лишь силуэт стриженой головы да сгорбленную спину.

Эсти на миг закрыла глаза и сразу же увидела, как Анти слез с копны. На нем были короткие черные брюки, покрытые пылью. До пояса он был обнажен. Она вспомнила, как Анти подошел к ней, взял у нее из рук вилы и с улыбкой на лице начал отбрасывать полову. Он что-то тогда сказал ей, но из-за грохота молотилки она не расслышала слов, однако это было не столь важно, так как, увидев его улыбку, она сразу почувствовала себя лучше.

А сейчас Анти тихонько пожал ей руку.

В конце копны в соломе лежало человек десять артельщиков. Это были пожилые или же семейные люди, которые не пошли на гулянку и легли пораньше отдыхать. Они тихо разговаривали о том, что после обмолота, видимо, получат гораздо больше, чем в прошлом году. Правда, и поработать им пришлось побольше, каждый из артельщиков похудел килограммов на пять-шесть.

— Да, за каждый центнер пшенички по кило…

— Если б от меня зависело, то я бы и по десять кило давал…

Один из артельщиков говорил о том, что он где-то читал, будто уже изобрели такую машину, которая ходит по полю и сама и жнет, и молотит…

— А такой еще нет, чтобы она сразу же и муку молола, и хлеб пекла? И остается только руку протянуть, чтобы взять его?..

Все громко засмеялись, заметив, что это было бы совсем неплохо.

— Вся беда в том, — тоном ученого заговорил Борш, — что машин и теперь много. Только все они не только не суют бедняку в руку краюху хлеба, а забирают у него все, что он имеет. Вот когда я был мальчишкой, не было и в помине ни тебе жаток, ни тебе молотилок, но зато любой бедняк зарабатывал столько, что на всю семью хватало. Что правда, то правда…

— Правда совсем не в этом, дядюшка Михай, — перебил старика Гелегонья. — Машина — вещь хорошая. Зачем же тогда человеку ум дан, если не затем, чтобы облегчить свой труд? Вся беда состоит в том, что эти машины служат не рабочему человеку, а тем, кто его угнетает. Вот в чем вся беда!..

— Неправильно ты говоришь, браток. Уж не хочешь ли ты, чтобы у каждого была своя машина, которой он будет жать свою полоску, а? Если у каждого хозяина будет собственная машина, тогда и мы ему не понадобимся. В крайней случае нескольких человек он наймет… лошадей погонять…

— Я не это имел в виду, а то, чему учит социализм. Чтобы не было ни бедных, ни богатых! Чтобы не было богатеев, на которых бедняки спины гнут… Чтобы все равны были и сообща пользовались и землей, и заводами, и рудниками. Ну и машинами сообща пользовались бы, но не так, как сейчас, когда машины есть только у богатых, а они используют их против бедняков…

— От этих книг один только грех. И богатые и бедные всегда были и будут, — подытожил свое выступление Борш и повернулся на бок, чтобы поскорее уснуть.

Однако остальные артельщики на этом не успокоились и продолжали начатый разговор. Каждый высказывал свое мнение. Один говорил одно, другой — другое. Конечно, было бы неплохо жить так, как говорит Гелегонья, но разве так сделаешь?..

— Сколько раз я тебе говорил, свояк, — вдруг подал голос Мольнар, — что все это хорошо выглядит только в книжках? Хочешь, я еще раз расскажу тебе тот случай, который произошел в управе?..

Несколько человек засмеялись. Кто-то заметил:

— Ну и хитрец же этот Мольнар!..

Однако Гелегонью не так-то легко было сбить с толку. Со спокойствием, которому позавидовал бы любой проповедник, он ответил:

— А сколько раз говорил я тебе, свояк, что все это кажется невозможным до тех пор, пока все будут рассуждать по-твоему? Но далеко не все говорят так же, как ты. К счастью, разумеется.

— Ты, конечно, не так говоришь. Ну, может, еще десяток, может, сотня или тысяча… Но какое это имеет значение по сравнению с миллионами людей?

— У Христа было только двенадцать учеников. Правда, один из них оказался предателем… И все-таки учение Христа одержало верх!..

— Уж не решил ли ты, свояк, стать Христом?

— А ты сам-то, случайно, не рехнулся, свояк?

— Поумнеешь, когда мы уснем.

— Это уж точно, — из-под соломы пробормотал Борш. Это было так комично, что все рассмеялись.

— Ну, браток, тогда стели себе рядом с Боршем, — посоветовал кто-то Гелегонье.

Кое-кто из артельщиков продолжал потихоньку обсуждать затронутые вопросы…

Шандор лежал крайним у копны и смотрел на усыпанное звездами небо. Чувствовал он себя хорошо: от утренней усталости не осталось и следа. Прохлада освежила его, и ему самому даже не верилось в то, что еще сегодня утром ему было так плохо. Вытянувшись на мягкой соломе, он лежал на спине, уставившись взглядом в ночное небо. Ему хитро подмигивали звезды. Они были для него сплошной загадкой. Шандор слушал разговоры артельщиков и объяснения Гелегоньи. Правда, многого из сказанного Шандор не понимал, но интуитивно чувствовал, что Гелегонья, видимо, прав. Однако долго раздумывать над этим он не стал. Подложив натруженные руки под уставшую за день поясницу, Шандор потянулся. Он был доволен собой, доволен тем, что выдержал сегодняшнее нелегкое испытание, отчего у него появилась уверенность, что теперь с ним ничего не может случиться и он заработает свои шесть-семь центнеров пшеницы, а то, может, и все десять. Дом у него есть. Со временем как-нибудь и долг выплатит.

«Конечно, прав Гелегонья, еще как прав, — думал Шандор, — но только стоит ли сейчас так много говорить об этом? Все это так далеко, а совсем рядом есть вещи, которые утешают…»

В нос Шандору попала соломинка, и он громко чихнул.

— Будь здоров! — со смехом пожелал он самому себе и повернулся на бок, чтобы уснуть.

Тем временем с песнями вернулись с гулянки девушки, а вслед за ними пришли и парни. Вскоре все улеглись и, немного поболтав и похихикав, крепко уснули.

Много позже вернулась с гулянки Юлиш Кишфехер. Стараясь не шуметь, она тихо шла на свое место. Однако ее шаги все же услышал кто-то из парней и, будто спросонья, сказал:

— Собака вокруг бродит…

— Сожрет еще сало, — проговорил второй голос.

— Ударьте ее по ногам!.. — посоветовал третий.

Несколько человек тихо засмеялись, но скоро снова наступила полная тишина.

И только звезды по-прежнему светили в небе да луна немного сползла к горизонту, будто наклонилась над спящими, охраняя их тревожные сны.


Дорога вдали делала поворот, отчего напоминала русло высохшей реки. Толстый слой пыли, покрывавший дорогу, был похож на слой соды. По обеим сторонам дороги изредка попадались тутовые деревья, за которыми располагались огромные делянки кукурузы. Покрытые густой пылью листья давно ждали благодатного дождя. Нещадно палило солнце, и казалось, было заметно, как под его безжалостными лучами страдали растения. Лишь иногда откуда-то издалека налетал небольшой порыв ветра, поднимая в воздух густое облако пыли. И только это можно было принять за признак жизни среди безжизненной степи. А появление фигурок людей на дороге вообще воспринималось как некая шутка.

Однако люди и в самом деле шли: женщины и много-много детей. Они несли в руках плетеные корзинки или завязанные узелки и туго набитые вещмешки. Все двигались по направлению к хутору. Вся эта растянувшаяся по дороге процессия была похожа на толпу беженцев, спасающихся от вражеского нашествия и уносящих на себе свои скудные пожитки. Некоторые женщины несли за плечами завернутых в платки грудных детей.

На самом же деле это были не беженцы, а жены и сестры артельщиков. Они несли горячий обед: кто — мужу, кто — отцу, кто — брату. Они проделали путь в несколько километров и очень спешили, чтобы поспеть вовремя.

Еще издали можно было определить, что все они из Сапожной слободки. Дело в том, что во главе этой процессии шагал Яниш Воробей — единственный мужчина во всей толпе. Взяв на себя роль «полководца», он так широко шагал своей скрипучей деревянной ногой, будто измерял метром длину дороги.

Молодые женщины и подростки без особого труда поспевали за ним, а вот самые маленькие и самые старые то и дело отставали.

Дочка Дьере тащила узелок, где находилась кастрюлька с супом, почти по самой земле, отчего на дороге оставался след от супа.

Старая тетушка Боршне то и дело останавливалась и, поставив корзинку на землю, садилась на обочину и растирала гудевшие от ходьбы ноги. Затем она вставала и быстро семенила за ушедшей процессией, а догнав ее, снова садилась отдохнуть.

В конце концов одна из женщин сжалилась над старухой и забрала у нее корзинку, чтобы тетушке Боршне было легче идти. Это случалось каждый раз, и тетушке Боршне, собственно говоря, и незачем было ходить туда и обратно, так как ее корзинку или узелок все равно почти всю дорогу нес кто-то другой. Однако никто ни разу не сказал ей, что ей лучше остаться дома.

Откровенно говоря, всю еду, вместе взятую, запросто могли бы отнести артельщикам три-четыре женщины, а в другой раз это же могли бы сделать другие три-четыре женщины. Однако на это никто никогда бы не решился, и потому ходили все до единого, проделывая немалый путь из-за одной тарелки супа и теряя по полдня времени. Так поступали и в прошлом году, и несколько лет назад, и, видимо, даже несколько веков назад, отчего эта привычка превратилась как бы в обычай, который никто не решался нарушить.

Жена молодого Бакоша семенила возле дядюшки Яниша Воробья. Если б не существовало неписаного закона, согласно которому во главе группы женщин непременно должен был идти мужчина, пусть старый и даже на деревянной ноге, но все-таки мужчина, то Юлиш сама бы возглавила эту процессию, лишь бы только она поскорее двигалась. Не успели они пройти и половины пути, как ей уже хотелось поскорее оказаться дома. А теперь домой она попадет только поздно вечером.

«Боже мой, лишь бы только за это время там ничего не случилось! — со страхом думала она. — Может, нужно было послать обед со свекровью, а самой остаться дома?.. А я что сделала?..»

Вчера поздно вечером возле их дома остановилась повозка Хорвата Береца. Он вез дочку Бакошей к врачу. Бедная девочка пластом лежала на повозке и, сколько к ней ни обращались, никому не отвечала и, казалось, никого не узнавала. Хорват сказал, будто она наколола ногу на жнивье, а затем в рану что-то попало и она загноилась.

Юлиш уселась на повозке рядом с девочкой, а та, открыв глаза, никак не могла сообразить, где она находится и что с ней происходит. Юлиш взяла девочку за руку, погладила ее сжатый кулачок и со слезами на глазах начала причитать:

— Розика… девочка моя… это я… Розика… Разве ты меня не узнаешь?..

Хорват изо всех сил погонял лошадей. Время от времени он оглядывался и, будто оправдываясь, говорил:

— Из-за такой маленькой ранки такая беда… Наверняка она ее расцарапала еще больше… Моя жена сразу же забинтовала ей ногу… Мы ей говорили, чтобы она остерегалась… А потом нога начала опухать… Если бы ей не больно было наступать на нее, то она бы ничего и не сказала… Такая неосторожность!.. Ничего не попишешь! ребенок — есть ребенок!.. Ему не до осторожности…

Вскоре приехали к сельскому врачу, старому Бекшичу. Что он говорил Хорвату, Юлиш не знала, так как ее оставили на улице. Нервно расхаживая перед домом врача, она с трудом сдерживала себя, чтобы не побежать к мужу за помощью…

— На ночь положите на ногу холодный компресс… Ничего страшного, — сказал ей врач, окончив осмотр. — На всякий случай покажите мне ее еще завтра.

Всю ночь напролет Юлиш просидела у кровати дочки, то и дело меняя холодный компресс. Керосиновая лампа с подвернутым фитилем отбрасывала замысловатые тени на стены маленькой комнаты, отчего она походила на какой-то подземный склеп. Розика спала беспокойно, у нее был жар, она тяжело дышала и тихо стонала во сне. Храп старухи, сонное бормотание Шади и стоны Розики — все это сливалось в один страшный шум, который пугал сердце матери. Хотя доктор Бекшич и сказал ей, что ничего страшного с дочкой не будет, Юлиш все равно никак не могла успокоиться.

«Как жаль, что Шандора нет дома! Если б он был дома, тогда наверняка ничего бы и не случилось». Сердце Юлиш сжималось от страха. Ей хотелось выбежать на улицу и закричать во весь голос.

И вдруг — она и сама не знала почему — ей вспомнился стишок, который она слышала в детстве. Детишки тогда говорили, будто если прочитать этот стишок несколько раз, то все страхи исчезнут. И бедная мать до самого утра повторяла про себя этот стишок, отвлекаясь тем самым от пугающих ее мыслей…

Утром девочке вроде бы стало лучше. Она заснула и спала даже тогда, когда Юлиш понесла мужу обед в поле.

Только сейчас она вдруг вспомнила, что доктор-то еще и не был у них, а ведь обещал. Может, он пришел, когда она уже ушла из дома? На какое-то мгновение мысль о дочке отошла как бы на задний план, и Юлиш захотелось как можно быстрее оказаться около мужа.

Женщины шли торопливо, поднимая ногами дорожную пыль. Те, кто шагал босиком, шли осторожно, будто ступали по раскаленной плите.

— Вам лучше всех идти, дядюшка Яниш, — со смехом сказала одна из женщин.

— Это почему же? А ну-ка объясни мне.

— Горячая пыль жжет вам только одну ногу…

Старый Воробей что-то рявкнул, но его никто не испугался.

Процессия женщин, несущих обед, шагала уже по ченгеледской меже, когда им повстречалась группа людей: стариков, парней, девушек, которые несли вилы и мешки за плечами, отчего были похожи на солдат разбитой армии.

— Зачем вам нести дальше вашу провизию? — сказал один из стариков, когда они поравнялись. — Давайте мы все съедим. Стоит ли вам и дальше утруждать себя, а?

— Если вы хорошо заплатите нам за это…

— Вам мало того, что мы избавим вас от дальнейшего пути? Ну поможем донести до дома пустую посуду.

— Это для нас слишком мало.

Дядюшка Яниш Воробей встретил здесь своего хорошего знакомого.

— А вы разве уже закончили с обмолотом? — поинтересовался старик.

— Закончили.

— Довольно быстро.

— Нам и этого много было.

— Ну и разборчивы же вы!

— Кишка у нас тонка, не терпит много работы, — шутливо ответил Янишу его знакомый, а затем уже серьезным тоном добавил: — Бросили мы молотилку…

— Уж не сломалась ли она?

— Точно.

— А почему?

— Старый хлам: больше стоит, чем работает. На такой машине ни черта не заработаешь.

— А сидя дома больше заработаете?

— Больше — нет, а столько, пожалуй, заработаем. — Больше он ничего не сказал и, закинув свой узелок за спину, пошел догонять своих.

Старая Боршне, у которой в этот момент как раз забрали корзину, начала рассказывать о том, как однажды, когда она была еще молодой, понесла вот так же обед мужу в поле и по дороге встретилась с двумя бродягами. Они вышли из кукурузы и закричали, чтобы она отдала им обед, а то, мол, худо ей будет… Была она одна-одинешенька на всей дороге, так как запоздала с обедом, а остальные женщины тем временем уже ушли. Она так перепугалась, что не знала, как ей быть.

— А ты и не догадалась, что им можно было дать вместо обеда?.. — перебила Боршне бойкая на язык Михокне.

Все так громко засмеялись, что даже позабыли следить за тем, как бы не расплескать обед. Дядюшка Яниш Воробей и тот повеселел. Он даже остановился и, поставив корзину на землю, похлопал рукой по своей деревяшке.


— Вот чокнутая-то! — ответила Боршне насмешнице, но и сама рассмеялась.

Затем она рассказала, как бродяги съели обед, как пытались завести с ней шуры-муры, но, к счастью, в это время на дороге показалась повозка, и они спешно убрались в кукурузу.

— Мне так еще никогда не везло: я никогда не встречалась с такими бродягами! — жалобно сказала Михокне, и это вызвало новый взрыв хохота.

— Ты сумасшедшая! — опять заметила Боршне, словно для того, чтобы ее попросили рассказать еще что-нибудь. Она тут же села на землю и начала растирать свои ноги.

Рассказ Боршне так подействовал на остальных женщин, что они сразу же начали вспоминать истории, случившиеся с ними самими или с их знакомыми.

Одна из них, например, рассказала о том, как однажды хозяин предложил ей прокатиться на дрожках, а когда она захотела сойти, он нарочно ударил кнутом по лошадям. Те помчались как угорелые, а хозяин не хотел останавливаться до тех пор, пока она не «расплатится» с ним.

Другая рассказала о том, как за ней гнались бродячие цыгане, гнались долго-долго…

Под впечатлением этих рассказов скучная дорога, по которой они сейчас шагали, стала вдруг романтичной, полной опасностей, а росшая по обеим сторонам дороги кукуруза, казалось, полна бродячих разбойников…

Дочка Дьере, которая до этого плелась в самом конце процессии, таща тяжелую корзину, теперь догнала дядюшку Яниша Воробья и шла с ним в ногу. Да и остальные женщины сгрудились вокруг него, хотя он и ворчал, что от их ненужных разговоров они скорее идти не будут.

— А вас никогда не хватали бродячие женщины? Не требовали, чтобы вы отдали им обед? Не пытались насиловать вас? — спросила старика Михокне, вызвав своим вопросом всеобщее оживление.

Солнце тем временем высоко поднялось над горизонтом. Стояла нестерпимая жара. В воздухе — ни ветерка. Жалкие деревья, росшие вдоль дороги, почти не давали тени, и под ними нельзя было укрыться от жгучих солнечных лучей. Вот уж поистине женщины могли не опасаться, что их обед остынет по дороге. Они продолжали идти дальше, гремя посудой и неся жалкий обед для бедняков.

Под действием жары Юлиш уже не отдавала себе отчета в том, что именно подгоняет ее: то ли желание поскорее увидеть больную дочку, то ли желание вовремя принести обед мужу и накормить его. Она шла молча, мысленно повторяя про себя детский стишок, который в далеком, кажущемся теперь почти счастливым детстве охранял ее от всех бед и напастей.

Когда женщины подходили к хутору, обмолот шел вовсю. Артельщики, завидев их, махали им руками и шляпами, а если выдавалась минутка свободного времени, то подбегали к ним, спрашивали, что нового дома, с любопытством заглядывали в корзины и кастрюльки, а потом бегом возвращались на свои рабочие места и с такой энергией принимались за работу, словно только что отдохнули или выпили по стаканчику старого бодрящего напитка.

Шандор сегодня работал на верху скирды и потому не мог спуститься на землю. Он лишь помахал Юлиш рукой. Она улыбнулась ему и тоже в ответ помахала.

С большим нетерпением она ждала момента, когда он спустится вниз.

— Ой, как же мне тебя недоставало, муженек, — сказала Юлиш мужу, все лицо и одежда которого были покрыты толстым слоем пыли.

— Пришла? — спросил он и засмеялся.

— Пришла.

— Что нового дома?

Она торопливо сообщила о болезни дочери и попросила его пойти домой, сказав, что хоть доктор Бекшич и заверял ее, будто ничего опасного нет, но она почему-то очень беспокоится, как бы беды какой не случилось.

Шандор как стоял с корзинкой в руке, так и застыл на месте, будто его ударили чем-то тяжелым. Он весь сразу как-то сгорбился, а легонькая корзинка показалась ему тяжелой ношей.

— Тогда зачем же ты сюда пришла? Оставалась бы дома! А обед попросила бы принести кого-нибудь другого. И мать могла бы принести!..

Юлиш уставилась взглядом прямо перед собой и, будто не расслышав его слов, повторила:

— Тебе лучше сейчас же пойти домой… Прямо сейчас… вместе со мной…

— Но ведь и мамаша может там… — начал было Шандор, но, махнув рукой, осекся и, подумав, добавил: — Я ведь не могу уйти. Вчера до обеда не работал: плохо себя чувствовал. Нам до вечера нужно здесь все закончить, а вечером нас ждут в другом месте. — Затем сказал: — Вечером, так и быть, заскочу домой, а к рассвету вернусь. Что скажут артельщики, если я опять не буду работать? Сейчас нужно торопиться. Я не хочу, чтобы за меня кто-то другой работал… Кто захочет даром работать?..

Шандор проговорил все это очень быстро, будто пытался и самого себя убедить в том, что иначе он поступить не может.

Отойдя в сторонку от остальных, они уселись в тени. Шандор принялся за еду, а Юлиш начала рассказывать ему все по порядку.

— Ну и свиньи же эти Берецы, — сердито проворчал Шандор. — Лишь бы только больше не пришлось ехать к врачу, гонять лошадей и платить деньги! Для богачей жизнь бедняка ничего не стоит. Но если с дочкой что-нибудь случится, я просто-напросто сверну шею этому толстопузому! Это уж точно!

Остальные артельщики обедали группой. Они уже знали, почему Шандор с женой уединились, и потому никто не подшучивал над ними.

После обеда пожилые артельщики прилегли отдохнуть, а молодые, те, к кому пришли жены, уселись в некотором отдалении, чтобы побыть вдвоем.

Пишта Фаркаш направился со своей женой в кукурузу, сказав, что они, мол, хотят нарвать немного вьюнков для поросенка. Однако артельщиков такое объяснение отнюдь не удовлетворило, и они задорно кричали им вслед:

— Эй вы! Что, никак не можете дотерпеть до субботы, а?!

— Эй, Пишта! Кто за тебя будет работать после обеда?..

— А зачем вам корзина?..

— Ну и хорошо же живется вашему поросенку!

Молодая жена Пишты зарделась как маков цвет и уже хотела было повернуть обратно, но Пишта лишь махнул рукой: пусть, мол, говорят что хотят, коли у них нет другого занятия. И, взяв жену за руку, повел ее за собой в заросли кукурузы.

Через некоторое время старший артели громко закричал:

— Люди, за работу!

Женщины и дети, которые принесли обед, стали собираться в обратный путь. По дороге домой они нет-нет да и заходили в кукурузу, чтобы сорвать несколько початков и упрятать их в опустевшую посуду, или же пытались сорвать желтую тыкву, чтобы приготовить обед на следующий день.

И лишь одна Юлиш спешила домой, но ей было неудобно отделяться от остальных, и она тоже сходила с дороги…


Шандор подошел к спящему селу: ни огонька в окнах, ни шума. На улице ни души. Только шлепали его босые ноги по пыльной улице. Ночь была прохладной, однако пыль на дороге еще не успела остыть, и казалось, что идешь не по земле, а по теплой воде. Ночь выдалась на редкость темной.

Шандор с трудом мог разглядеть собственные ноги. До полуночи оставалось совсем немного. Он ускорил шаг, чтобы хоть несколько часов отдохнуть дома, на мягкой чистой постели. Освободился он поздно, так как с обмолотом они управились лишь после захода солнца. Молотилку сразу же повезли на другой хутор, а он пошел домой. Даже не помылся, решив, что сделает это дома, если, конечно, будет время, так как ему нужно было вовремя вернуться обратно в артель.

Дойдя до крайних домов Сапожной слободки, он свернул налево. Чем ближе Шандор подходил к дому, тем быстрее переставлял ноги, а последние десятки метров он уже не шел, а почти бежал. Сердце бешено колотилось, разумеется, не только от быстрой ходьбы.

Еще издалека он заметил слабый свет в оконце. Подойдя к окну вплотную, он заглянул в комнату и сразу же бросился в дом.

Юлиш с растрепанными волосами сидела на краю кровати, уставившись заплаканными глазами прямо перед собой в пустоту. Увидев мужа, она упала на кровать и расплакалась. Все тело ее содрогалось от беззвучных рыданий.

В углу на полу стояла керосиновая лампа с сильно подвернутым фитилем. К Юлиш подскочила Вечерине и тихонько постучала ее кулаком по спине, как это обычно делают с теми, кто подавился, а потом подала ей воды.

Старая Бакошне, закрыв лицо ладонями, сидела в другом углу на низенькой скамеечке, при этом она едва заметно раскачивалась из стороны в сторону и нараспев голосила. Она даже не взглянула на сына, но, заметив его, заплакала громче.

Полураздетая Розика лежала на простыне, постланной прямо на полу. Худенькие ручки и ножки девочки при скудном свете лампы казались обломками веточек. Светлые волосенки сосульками разметались по лбу. Глядя на спокойное полуулыбчивое выражение ее лица, можно было подумать, что девочка сладко заснула. Соседские женщины уже успели обмыть ее и наполовину обрядить в платье уходящих от нас в другой мир.

Шандор прислонился к стене и широко раскрытыми глазами смотрел на дочь. Ни говорить, ни плакать он не мог: так внезапно обрушился на него этот удар. Ему хотелось выбежать сейчас в темную ночь и закричать, завопить так, чтобы разбудить все село, всю страну, весь мир. Хотелось ворваться в дом соседа-богатея, выбить там все окна, разломать стены, чтобы кирпича на кирпиче не осталось… Однако он стоял и не шевелился, хотя даже стоять-то у него сейчас, можно сказать, не было сил.

«Достать бы два центнера пшеницы! Во сколько обойдутся похороны?.. — неожиданно мелькнула у него мысль. — А может, попросить у старшего артели, чтобы он авансом выдал два центнера пшеницы?.. — Потом мысли его перескочили на другое. — Скажу Берецу: пусть сам оплатит все расходы! Это из-за них на нас обрушилось такое горе… Только из-за них! А из-за кого же еще? Дали им ребенка, чтобы они смотрели за ним… И вот тебе результат!..» Мысли, набегая одна на другую, путались в голове.

Шандор подошел к жене и, подобно соседке Вечерине, постучал по ее спине, а затем тихо, со слезами в голосе сказал:

— Не плачь так!.. Ну нельзя же так…

Юлиш села на кровати. Постепенно ее рыдания сменились тихими причитаниями. Теперь уже можно было разобрать слова:

— Я этого не переживу… Моя Розика! Доченька моя дорогая! Что с тобой сделали эти изверги? Они даже били тебя, когда ты уже и ходить-то не могла… Бил сам Берец… Она сама мне перед смертью рассказала… И зачем мы только отдали ее в этот дом? Зачем? Зачем на свете бедняки живут, если они даже ребенка своего не могут по-человечески содержать? Это я виновата в ее смерти! Я! Это я согласилась отдать ее! Она ведь и не болела никогда… здоровенькая была, как цветочек… И вот тебе на!.. Я теперь жить не буду… Я повешусь лучше…

Юлиш опять упала на кровать, но у нее уже не было сил плакать навзрыд, и она плакала беззвучно, отчего все ее тело дрожало мелкой дрожью.

Шандор подсел к ней на край постели и смотрел на жену в полной растерянности. Затем перевел взгляд на мать и на соседских женщин, которые суетились возле Розики.

«Какие грязные у меня ноги», — подумал вдруг Шандор, случайно взглянув на свои босые ноги. Он даже пошевелил большими пальцами, отчего они громко хрустнули.

Соседи, обрядив Розику, накинули темный платок на висевший на стене осколок зеркала и, тихо пробормотав: «Спокойной ночи», разошлись по домам.

Не ушла только тетушка Боршне. Пододвинув к изголовью умершей табурет, она поставила на него керосиновую лампу, будто хотела посветить Розике, затем достала молитвенник и, встав на колени так, чтобы свет падал на книгу, вполголоса начала читать молитву.

Старая Бакошне задремала, сидя на низенькой табуреточке, однако и во сне она продолжала раскачиваться из стороны в сторону.

Юлиш, обессилевшая от рыданий и криков, тоже задремала на минутку.

В комнате стало так тихо, что было слышно, как потрескивал фитиль керосиновой лампы да шелестели страницы молитвенника, когда тетушка Боршне перелистывала его.

Шандор будто оцепенел. Ему хотелось рыдать и кричать, как его жена, чтобы хоть немного выплеснуть свое горе, но он не мог. Даже глаза у него были сухими. Единственное, что он чувствовал, так это сильное покалывание в глазах, словно в них попали горячие искры, да нестерпимый жар в груди.

Желтоватое пламя лампы освещало лицо мертвой девочки. Шандор смотрел на это личико с плотно закрытыми глазами, и его так и подмывало схватить на руки щупленькое тельце дочери, выскочить на улицу и обежать все село, всю страну, взывая о помощи.

«Помогите ей, помогите же!.. Потому что так не может быть! Не может! Помогите, кто виноват! Все виноваты, кто не поможет!..»

Какая радость может быть у бедняка, если не дети? Чему он еще может радоваться, если не им? Семья! Как он радовался этому дому! Радовался чуть большему заработку… И все потому, что больше достанется детям, семье. А вот теперь его маленькая дочурка с худенькими ручонками, которыми она так ласково обнимала его за шею, когда хотела что-нибудь попросить, лежит бездыханная…

Он смотрел на дочку, но даже если бы и закрыл глаза, то все равно видел бы перед собой бескровное личико Розики, освещенное желтым пламенем лампы. Он не хотел верить в случившееся… Не хотел верить, что все это никак нельзя изменить или поправить… А если так, то к чему сейчас слова? Он не мог кричать и плакать, как это делала жена, и оттого на душе у него было еще горше и тяжелее. Ему просто не хотелось больше жить…

Для Шандора в эти минуты уже не имело никакого значения ни то, что было, ни то, что еще может быть. Казалось, уже не существовало больше этого дома, которому он так радовался. Для Шандора в данный момент не существовало ничего на свете, кроме этой крохотной комнатки, до краев наполненной горем, как будто не было до этого минувшего дня и никогда не настанет снова утро…

Не известно, как долго бы просидел так Шандор, погруженный в себя. Все в нем кричало и шумело. В голове, казалось, стучала молотилка, хотя кругом стояла тишина. Жена и мать забылись в минутном сне. Спала и Розика. Только она заснула вечным сном. Она никогда не проснется, никогда не откроет глаз…

Старая Боршне время от времени выкручивала обгоревший фитиль, а затем снова склонялась над раскрытым молитвенником. Почти беззвучно она прочла все до единой молитвы, которые обычно читают над усопшим, а затем начала читать их сначала, временами бормоча вслух несколько строчек.

Неожиданно в кухне раздался плач маленького Палко. Он заплакал тихо, как-то несмело, но для Юлиш и этого было достаточно. Она мигом проснулась, встала и, шатаясь, как во сне, поплелась в кухню. Через минуту она вернулась в комнату с малышом на руках, села на край кровати и достала грудь. Малыш с жадностью прильнул к груди, и Юлиш постепенно успокаивалась, будто вместе с молоком матери малыш вбирал в себя и ее горе.

Малыш громко причмокивал и прерывисто сопел, а когда на момент он выпускал сосок изо рта, то сразу же начинал что-то лепетать, будто объяснял матери, зачем ему понадобился этот маленький перерыв…

Шандор не спускал глаз с ребенка, слушая его лепетание. Неожиданно в нем что-то дрогнуло, и по всему телу побежали мурашки. У него было такое чувство, будто он отлежал руку, а теперь кровь опять начала пульсировать свободно.

Лампа по-прежнему горела у изголовья умершей девочки, но теперь почему-то казалось, будто в комнате стало значительно светлее. И хотя ночь еще не кончилась, в окна уже стало заглядывать предрассветное небо.

— Вы уже заявили? — спросил Шандор жену.

— Мама уже ходила в управу. Еще утром. И у пастора была.

— Когда похороны?

— Послезавтра утром…

Шандор на миг задумался, как человек, которому сейчас надлежит сказать решающее слово…

Он подождал немного, словно подыскивая нужное слово, но, видимо, так ничего и не придумав, тихо и спокойно произнес:

— Тогда я сейчас пойду…

Юлиш с испугом уставилась на мужа.

— Куда пойдешь? — спросила она.

— Обратно на хутор…

— Сейчас?.. Сейчас, когда… А что же с нами здесь будет? Что мы будем делать без тебя? — И она снова заплакала.

От ее плача малыш, которого она держала на коленях, вздрогнул и захныкал. И вмиг как бы ожил весь дом. Проснулась старушка Бакошне. Услышав плач, она сначала подумала, будто они продолжают оплакивать умершую. Старушка вновь нараспев запричитала, раскачиваясь всем телом вправо и влево. Когда же она наконец поняла, почему плачет Юлиш, то моментально перестала стонать и хныкать и набросилась на сына, который в такой момент надумал идти на хутор на обмолот зерна.

— Это еще что за фокусы?! В доме мертвое дитя лежит, а он надумал идти к молотилке!.. Уж не рехнулся ли ты совсем?!

И она сразу же заохала, будто хотела этим сказать, что вот, мол, и этому человеку пришел конец: совсем с ума сошел-де… От этих охов и ахов Юлиш и лежавший у нее на коленях малыш снова громко заплакали.

И только старая тетушка Боршне по-прежнему продолжала читать молитвенник. Склонившись над лампой в своем черном платке, повязанном до самых глаз, она напоминала восточную гадалку, которая беседует с вызванными ею духами, никакого внимания не обращая на мирскую суету. Она ни разу не обернулась и слегка шевелилась лишь тогда, когда переворачивала страницы молитвенника.

Шандор молча стоял перед женщинами. У него был вид человека, который только сейчас осознал то, что сказал перед этим.

— Меня там ждут, — проговорил он наконец. — Скоро молотилку будут пускать. Опаздывать я не могу. А пропускать день — тем более… — А потом, словно спохватившись, что ему нужно чем-то подкрепить свои объяснения, добавил: — Сегодня мы должны обязательно закончить на хуторе… Там семьсот копенок…

— А с нами что будет? — снова спросила Юлиш.

— Вечером я вернусь домой и на похороны отпрошусь, а сейчас не могу. Столько не работать я не могу. Потеряю целый центнер… Обмолот нынче тяжелый: каждый человек нужен.

Пробормотав нечто вроде «прощайте», он вышел из комнаты таким, каким пришел: пыльный, босой, полураздетый.

На улице было темно, и, казалось, даже темнее, чем тогда, когда он шел в село, хотя по охлажденному воздуху чувствовалось приближение рассвета. Шандор поежился от холода. Ноги зашагали быстрее: роса, выпавшая на землю, была такой холодной, что прямо-таки обжигала ступни ног. Несмотря на темноту, он видел, как из села по направлению к хутору спешили люди. Это были молодожены. Они хоть на несколько часов заскакивали к своим молодым супругам, а теперь спешили обратно в поле, туда, где они работали…

Шандор тоже спешил. Он не знал, который сейчас час, но интуиция ему подсказывала, что нужно торопиться. От усталости, бессонной ночи и, самое главное, от горя, которое так внезапно свалилось на него, у Шандора кружилась голова, и его шатало из стороны в сторону. Даже холодный воздух не взбодрил его. Шандору хотелось улечься прямо на пыльной дороге или же растянуться в придорожном кювете и заснуть так, чтобы забыть свое горе. Однако он пересилил себя и зашагал дальше. В ушах у него до сих пор звенел плач малыша, услышав который Юлиш сразу же очнулась, выбежала в кухню, а затем медленно вернулась в комнату с младенцем на руках. Этот детский крик будто вернул их обоих — и мать, и отца — к жизни…

С наступлением рассвета звезды в небе стали меркнуть в густой пелене тумана. Дома, деревья и дорогу тоже окутал туман. Шандор так хорошо знал дорогу, что смело мог идти по ней даже с закрытыми глазами. Однако теперь все словно изменилось вокруг, и Шандор шел неуверенно, чуть ли не на ощупь. За те несколько часов, когда он шел с хутора в село, все здесь изменилось. Так, по крайней мере, ему казалось. Другими стали дорожки и канавы. Деревья, казалось, стояли не на своих местах. Как-то совсем по-иному раскинулось над селом небо, а может, и сама земля вращалась теперь совсем в другом направлении…

Втянув от холода голову в плечи, Шандор быстро переставлял босые ноги, а когда на горизонте появилась бледная полоска рассвета, перед ним раскинулась местность, которую, как ему показалось, он видел впервые в жизни.

3

Время обмолота давно кончилось, но хлеба, заработанного артельщиками, не хватило и на несколько недель. Это и не удивительно, так как у большинства артельщиков были большие долги а, когда наступил день получения заработанного зерна, старший артели, разъезжая по домам, собирал все, взятое в долг.

Лето промчалось быстро, а вместе с ним улетучились и все надежды на лучшее будущее. А люди, как были, так и остались такими же бедными и несчастными, обремененными множеством забот, которые не убывали у них ни сегодня, ни завтра… Мир для них нисколько не изменился, лишь они сами постарели, и многие уже не надеялись больше, что им все-таки удастся ухватить за хвост синюю птицу удачи и хоть как-то улучшить свою жизнь.

Они снова вернулись в свои дома, которые покидали на лето, уходя на заработки. Несколько дней они отдыхали, испытывая чувство удовлетворения, как люди, честно сделавшие свое дело, а затем вновь пускались вдогонку за быстро бегущим временем, чтобы так никогда и не догнать его.

Были, конечно, и такие, кто не хотел мириться с самотеком и пытался как-то изменить свою жизнь. К числу таких принадлежало семейство Берты.

Берта этим летом довольно хорошо поработал сам, да и его взрослые дети тоже кое-что принесли в дом, так что после уплаты всех долгов у них осталось несколько центнеров пшеницы, которой вполне могло хватить до рождества или до Нового года.

Жена Берты так и рассчитывала, однако сам хозяин решился на довольно смелый шаг. Он задумал продать несколько центнеров зерна, а на вырученные деньги купить гусей, которых можно было откормить кукурузой, полученной за работу на ее уборке. Откормив гусей, Берта мечтал продать их. По его мнению, вырученная сумма не только окупит все затраты, но еще и даст внушительную прибыль, пустив которую в оборот, можно увеличить капитал настолько, чтобы позволить себе завести собственное хозяйство.

Сам по себе план был хорош, однако претворить его в жизнь оказалось не так-то просто.

Как только в кармане у Берты появилась сумма, какой он никогда в жизни не имел, голова у него пошла кругом. И не столько от радости, сколько от страха перед ответственностью. Покупку гусей он начал откладывать от одного базарного дня до другого, выжидая, что через неделю цена на них упадет. А денежки тем временем понемногу все текли и текли. Нищета, в которой они пребывали много лет подряд, настойчиво требовала от Берты сейчас, когда у него оказались деньги, пожить по-человечески хоть несколько деньков.

Сначала на радостях они позволили себе праздничный обед, потом еще один, потом еще и еще, пока не истратили почти половину денег. В результате оставшихся денег хватило на покупку всего лишь нескольких гусей.

Однако с этой покупкой им явно не повезло: через пару дней гуси начали дохнуть. Испугавшись, что такая же участь постигнет всех оставшихся птиц, Берты порезали их и съели.

Правда, тетушка Дьерене утверждала, будто гуси вовсе и не подохли, будто все это, мол, выдумка самих хозяев, которым нужно было придумать какой-нибудь благовидный предлог, чтобы съесть птиц. Однако верить словам тетушки Дьерене было опасно, так как она любила обо всех сказать что-нибудь плохое.

— Знаешь, соседушка, саранча и та столько не жрет, сколько гуси, — философствовала тетушка. — Для этих тварей самое главное — набить потуже животы…

Так печально окончилась попытка разбогатеть в семействе Берты.

Были и такие, кто после жатвы с обмолотом, когда до осенних работ оставалось еще несколько недель, принимался за ремонт собственного дома. Этот ремонт, как правило, ограничивался починкой повалившегося забора или же заменой нескольких сгнивших досок, а до ремонта худой крыши руки так и не доходили.

— Ладно, позже починим, — говорил в таких случаях хозяин, и так продолжалось из года в год.

В конце лета наконец выпустили из тюрьмы Фекете. Вернувшись в село, он каждому встречному-поперечному пытался внушить мысль о том, что он долго дома сидеть не станет и снова пойдет воровать, так как ему, мол, нечем кормить семью, поскольку его все лето продержали в тюрьме.

Однако, что бы ни говорил Фекете, все прекрасно понимали, что все это пустая болтовня: тот, кто собирается заняться воровством, никогда не кричит об этом на весь белый свет.

А вообще-то в Сапожной слободке стало своеобразной традицией: кто-нибудь из ее обитателей обязательно да сидел в тюрьме. Едва вышел из нее Фекете, как туда угодил Анти Бенке. Правда, попал он туда не за воровство, а по более приличному делу — за драку: проломил кирпичом голову Пали Карбули, который сказал ему что-то обидное. Однажды, встретив Анти на улице, Пали нарочно толкнул его. Завязалась перебранка. Не долго думая, Анти схватил валявшийся на земле кусок кирпича и запустил им в Пали.

Анти арестовали, но вскоре выпустили, так как дело прекратили.

Узнав об этом, Пали Карбули во всеуслышание заявил, что скоро он сам попадет на место Анти, так как при первом же удобном случае убьет его. Разумеется, к этой угрозе отнеслись как и к заявлению Фекете.

Все это были мелкие эпизоды, но никаких крупных происшествий за лето не случилось. Однако, когда лето кончилось, жителей Сапожной слободки охватило большое волнение, которое со временем не только не проходило, но все возрастало. Нищенское существование настолько подавляло многих обитателей слободки, что они довольно скоро забывали тех, кто уходил от них в загробный мир, даже близких родственников. Однако, вопреки этому, о смерти Розики Бакош не переставали судачить.

Об этом узнали все в округе в самый разгар летних полевых работ. Кто рассказал об этом первый — неизвестно. Может, соседки, которые обмывали и обряжали девочку в последний путь, а может, они только поделились со своими близкими и знакомыми тем, что услышали от самой Юлиш Бакошне. Как бы там ни было, а очень скоро все жители Сапожной слободки шептались и даже говорили в открытую о причине смерти Розики. Слухи росли подобно снежному кому.

Когда же закончился обмолот и все, кто работал в поле, вернулись в село, этот вопрос приобрел первостепенное значение.

Сначала говорили о том, что Хорват Берец сильно избил больную девочку за то, что она не могла пасти гусей, так как у нее болела нога. Эти разговоры передавались из уст в уста. Более того, к Юлиш по очереди стали приходить люди, чтобы услышать объяснение из ее уст. Каждому, кто к ней приходил, Юлиш рассказывала о том, что ей поведала дочка перед смертью. Таким образом, число соболезнующих росло с каждым днем.

Зашел к Юлиш и дядюшка Яниш Воробей. Он внимательно осмотрелся и спросил:

— Юльча, скажи, это правда, что Берец бесчеловечно избил невинное дитя?..

Юлиш сначала заплакала, а потом рассказала старику о признании дочки.

Старая Боршне этого признания девочки не слышала, так как ее пригласили в дом, когда Розика уже умерла, однако, несмотря на это, старушка, чтобы облегчить себе душу, не только поддакивала Юлиш, но и сама стала рассказывать об этом, добавляя кое-какие детали, рожденные ее собственной фантазией. Так умножалось число неопровержимых доказательств преступного поведения Береца.

— Я это и в глаза могу сказать толстому кобелю!.. — так, по обыкновению, начинала свой рассказ Боршне, но поскольку она никогда не отличалась особенной смелостью, то, разумеется, ее обещание так и оставалось обещанием.

Временами, когда старушка хватала лишку, Юлиш робко пыталась остановить ее, но та не только не замолкала, но начинала приводить такие доказательства, что, выслушав их, Юлиш и сама начинала верить в ее слова…

Старый Яниш Воробей до конца выслушал обеих женщин, а затем заковылял вдоль села, заходя во все дворы, где у него были знакомые.

Зашел он и к тетушке Дьерене. На следующий же день она побежала к Бакошам, чтобы уточнить кое-какие детали.

— Скажи, Юлишка… — начала она. — Я впервые слышу, что…


Отдохнув несколько дней, Шандор занялся домом. Сначала он обмазал стены снаружи и изнутри толстым слоем глины, а затем на этот слой положил второй слой глины, смешанной с половой. С каждым днем дом становился все лучше и лучше. И с каждым днем история смерти Розики распространялась все дальше и дальше. По вечерам Юлиш рассказывала любопытным соседям, собравшимся возле ее дома, историю смерти Розики, причем теперь она уже говорила довольно складно.

Юлиш обычно начинала свой рассказ с того, что она сердцем почувствовала беду еще тогда, когда дочка, попрощавшись с ней, села на повозку Береца и поехала на хутор. Затем Юлиш говорила о том, что за несколько дней до беды она видела вещий сон. Ей приснилось, будто к ее кровати подошел Хорват Берец, а в руках у него были волосы Розики. «Вот что от нее осталось, — сказал Хорват. — Остальное унес ветер…»

Дальше Юлиш начинала вспоминать о том, что было задолго до этого. А когда она наконец доходила до самого случая с Розикой, то голос ее уже не был плаксивым, а звучал назидательно, как у великомученицы, рассказывающей о своих страданиях. Юлиш уже не просто делилась своим горем, а излагала это в форме диалога, причем когда говорила за дочку, то, подобно артистке, копировала ее манеру говорить. Вот как все это выглядело.

— Мамочка, я тебе хочу о чем-то рассказать…

— Рассказывай, доченька…

— Только ты не говори об этом дяде хозяину, ладно?

— Хорошо-хорошо, я ничего ему не скажу.

— А то я боюсь, что он опять меня бить станет.

— Не бойся, больше он тебя бить не будет. Ну рассказывай, доченька…

— Вчера он меня сильно избил… Мамочка, а правда, что мне больше не нужно ехать на хутор?..

— Не нужно. Если ты не хочешь, то и не нужно.

— Я больше никогда не захочу туда ехать… Меня там всегда бьют…

— А за что тебя бил хозяин, Розика?

— Гуси у меня убежали в кукурузу… И он меня сильно избил… А я совсем не виновата… Я не могла их догнать… Вот он и побил меня… Только ты не говори ему, мамочка… А то он меня опять изобьет…

Стоял удивительно тихий вечер. Сгустившаяся темнота придавала словам Юлиш особое значение, отчего трагедия Розики воспринималась слушателями не как ее личная трагедия, а как страшный приговор их собственной судьбе…

На следующий вечер односельчане опять шли к дому Бакошей и опять слушали Юлиш, будто она говорила об их собственной жизни…

С каждым вечером увеличивалось число тех, кто слушал эти рассказы. Страсти разгорались…


Игра света и теней и та свидетельствовала о больших переменах в природе. Изменилось и настроение людей. Если весной появлялись новые надежды, то безрадостной осенью они исчезали. Даже солнечным утром до самого обеда в воздухе стояла какая-то почти невидимая пелена, сквозь которую пробивались солнечные лучи. Уже не было высокого чистого неба, а сама голубизна его казалась подернутой легкой дымкой.

Однако в один из таких дней после обеда на село хлынул по-весеннему обильный ливень, а в небе гремело так, будто наступил май.

На дорогах и улицах образовались лужи. В них плескались утки и баловались ребятишки. В это время со стороны хутора в соло ехали повозки, груженные мешками. Ливень их застал в пути. Колеса повозок вязли по ступицу, намокшие лошади казались особенно исхудавшими, а сами возницы, вымокшие до нитки, сидели, скорчившись, на передней скамейке.

— Там, выходит, тоже дождь был?! — кричали им односельчане, которые стояли возле своих домов и наблюдали, как проезжала через село бесконечная вереница повозок.

— Еще посильнее, чем тут, — отвечали возчики. — Кукурузные поля совсем залило водой.

Вслед за повозками шли промокшие крестьяне. И хотя дождь уже перестал, женщины закатали на голову верхние юбки, а мужчины накинули на головы пальто. Держа над головой что-нибудь из одежды, люди шли босиком, увязая по колено в грязи. Шли с хуторов, где они нанимались на осенние полевые работы: кто собирал фасоль, кто — лук, кто копал картошку.

Гроза прошла. Небо очистилось от туч и стало голубым. От мокрой земли поднимался пар, в воздухе пахло свежестью, и все это, вместе взятое, будило в людях весеннее настроение.

Во дворе Дьере неожиданно распахнулась калитка, и на улицу выскочили два маленьких поросенка, а вслед за ними — трое ребятишек. Дети погнали мечущихся из стороны в сторону поросят под тутовые деревья, росшие вдоль дороги, чтобы они могли полакомиться поздним тутовником, сбитым на землю дождем.

Не прошло и минуты, как, словно по команде, распахнулись калитки многих дворов и из них стали выбегать дети, женщины и даже мужчины. Все выгоняли со двора на улицу скотину: кто — грязную свинью, кто — гусей. Нашлись и такие, кто даже кур выгнал. Всю эту живность гнали под тутовые деревья полакомиться дармовыми ягодами.

Самыми непослушными оказались куры. Они почему-то никак не хотели понимать замысла своих хозяев. А для жителей Сапожной слободки сейчас самым важным было никоим образом не отстать от других. Правда, до сих пор еще никому не удавалось загнать кур под тутовые деревья. Но вдруг сейчас удастся?..

Детишки, женщины и мужчины, окружив скотину плотным кольцом, сами тоже то и дело наклонялись, чтобы поднять с земли крупную спелую ягоду и положить ее в рот, сдув с нее предварительно грязь.

Из села по направлению к дому ковылял дядюшка Яниш Воробей. Старик до нитки промок и по пояс был забрызган грязью, так как ему никак не удавалось ставить по очереди свою деревяшку и здоровую ногу на тротуарчик шириной в один кирпич. Если он ставил в грязь деревянную ногу, то из-под нее во все стороны летели брызги, а когда его собственная нога оказывалась в грязи, то он то и дело поскальзывался. Однако, несмотря ни на что, он шел быстро, будто его кто-то подгонял, а чтобы не упасть, он так размахивал руками, что казалось, это не руки, а настоящий пропеллер.

Возле дома Дьере он раскланялся с хозяином. Тот стоял на пороге в домашних тапочках, скрестив руки на груди. Стоял и наблюдал за тем, как ловко загнали детишки двух толстопузых поросят под тутовник.

— Ну и ливень же был, — заговорил с Дьере дядюшка Яниш, остановившись перед домом, и, не дожидаясь ответа, продолжал: — А знаешь, что я видел? Возле дома доктора стояла повозка Береца. С нее сгрузили мешков пятнадцать пшенички…

— У кого деньги есть, чего же не покупать?..

— Уж не думаешь ли ты, что господин доктор платил за зерно деньги?

— А может, лекарством расплачивался? Лекарство — тоже деньги.

— А может, он расплачивался ложью? Лживым показанием по делу Розики Бакош?..

Последние слова старика встревожили Дьере. Он даже переступил с ноги на ногу, облизал языком уголки губ, а затем с такой же загадочностью тихо спросил:

— А откуда вы это узнали, дядюшка Яниш?

— Слышал я кое-что… — Старик наклонился к Дьере, а тот даже вышел за калитку. — Поэтому я и промок до нитки, зато услышал кое-что. Я разговаривал с сынишкой Киша, который работает поденщиком.

— Ну и что же он сказал?

— Кое-что сказал… — ответил старик с достоинством и, наклонившись к уху собеседника, прошептал: — Скверные махинации тут творятся, дядюшка Пали, очень скверные!..

Проговорив эти слова, старик поднял свой узловатый указательный палец, а его густые лохматые брови поползли кверху. Не говоря больше ни слова, он, словно автор захватывающего детектива, пошел своей дорогой дальше.

У Дьере от любопытства перехватило дыхание. Он даже не смог ничего сказать старику вдогонку, только стоял и молча смотрел, как тот, прихрамывая на деревянную ногу, шлепал по грязи.

Не успел дядюшка Яниш скрыться из виду, как отворилась дверь и из задней комнаты вышел сначала Берта, а вслед за ним и его супруга. Они будто почувствовали нечто интересное, хотя слышать ничего не могли.

Тетушка Дьерене несколько дней сердилась на жену Берты из-за гусей и, случайно встречаясь во дворе, обменивалась с нею всего лишь несколькими словами. Сейчас же Дьерене, даже не дожидаясь, когда ее спросят, оживленно сообщила:

— Я всегда чувствовала, что тут что-то нечисто. Человек от одного укола стерней никогда не умрет. Даже если это ребенок. Когда я была девчонкой, то все время босиком ходила по стерне, ноги всегда в ранах были — и ничего, жива до сих пор. Вот так-то! А сейчас дядюшка Яниш рассказал, что Берец привез доктору Бекшичу целую повозку зерна. А за что, спрашивается? За что, а?

Тем временем дядюшка Яниш Воробей подошел к дому Мольнара. Там стояло несколько крестьян. Остановившись возле них, старик осмотрелся по сторонам и начал свой рассказ.

Дьере и Берта со своими супругами поспешили к дому Мольнара, чтобы из первых уст еще раз услышать о жестокости Берецев.

— Где же, спрашивается, бедняку искать правду?.. Если такие, как Берец, ходят на свободе и творят такие дела? Такое не должно остаться безнаказанным…

— Да, дело очень некрасивое, — поддакнула Дьерене. — Я всегда говорила и говорю, что человек от одного укола стерней никогда не умрет. Разве я не права, соседушка? — Она даже толкнула локтем тетушку Бертане. — Разве я не говорила, а?

— Тут все ясно, — заметил кто-то. — Ясно как божий день. За хорошие деньги всегда можно найти нужного свидетеля. Покажет, что хочешь… Даже то, что ребенок умер от укола стерней…

— А Бекшич денежки любит!

— И от пшенички не отказался!

— За деньги он выдаст любую справку…

— Богатею Берецу он ее и без денег даст. Ворон ворону глаз не выклюет. Уж конечно за бедняков у него сердце не будет болеть.

Постепенно люди стали собираться и возле других домов. Все жаждали услышать новость. Многие из них не слышали того, что говорилось в самом начале, но, узнав, о чем идет речь, сами высказывали свое отношение к случившемуся. Дядюшку Яниша уже никто не слушал. Собственно говоря, люди вообще не слушали друг друга: каждый говорил свое. Правда, никто из них не сказал открыто, что маленькую Розику до смерти забил Хорват Берец, но этого и не нужно было говорить, так как все думали именно так.

Наконец кто-то во всеуслышание предложил:

— Нужно обо всем этом рассказать Бакошам. Пусть хоть правду узнают.

Посудачив еще немного, односельчане по двое, по трое начали расходиться по домам. Позади всех плелся по грязи дядюшка Яниш.

Мальчишки с заляпанными грязью ногами и женщины в подоткнутых юбках гнали по дороге скотину домой.

В это время на окраине села появились два конных жандарма. Они тоже промокли. Видно, их тоже в пути застиг ливень, однако, несмотря на это, вид у них был довольно бравый, не то что у возчиков, сидевших на повозках, или у тех, кто добирался домой пешком. Лошади, на которых важно восседали жандармы, шли не спеша. На штыках винтовок играли солнечные блики.

Завидев жандармов, жители села будто почувствовали себя в чем-то виноватыми и спешно разошлись по домам. Те, кто только что собирался навестить Бакошей, чтобы рассказать им всю правду, быстро повернули обратно и, втянув голову в плечи, разбежались кто куда, словно боялись, что жандармы могут их окликнуть и остановить.

Один дядюшка Яниш Воробей, как ни старался, никак не мог поспеть за всеми. В спешке он поскользнулся и шлепнулся в грязь. Увидев старика, барахтавшегося в грязи, жандармы остановили лошадей и громко расхохотались.

Закат окрасил край неба на западе, лужи на дороге отливали золотом.


Вечером жители Сапожной слободки, будто сговорившись, собрались у Дьере. Из каждого дома кто-нибудь да пришел. Расселись кто на табурете, кто на скамейке, а кто прямо на земляном полу. От Бакошей пришли Юлиш и старая Бакошне.

Сначала разговор вели о мелких событиях минувших дней, но очень скоро перешли к главной теме.

Яниш Воробей уже в который раз начал говорить о своей встрече с поденщиком Береца. Старик дополнил свой первоначальный рассказ новыми деталями, но на сей раз его слушали не особенно внимательно, так как все это уже хорошо знали.

Затем решили послушать Юлиш. Она не заставила себя долго упрашивать. На этот раз в ее голосе уже не было той печали и отчаяния, с какими она говорила раньше. Однако это нисколько не поубавило пыла собравшихся, и они довольно бурно отреагировали на ее рассказ.

Юлиш вдруг вспомнила, что в тот вечер, когда они с Хорватом привезли дочку к врачу, ее попросили подождать в коридоре, а к доктору пошел Хорват и довольно долго о чем-то толковал с ним.

— Вот они тогда обо всем и договорились… — заметил кто-то, но на него сразу же зашикали: все хотели узнать, что Юлиш скажет дальше.

Собравшиеся остались бы еще больше довольны, если бы Юлиш расплакалась и тем самым подогрела бы их возмущение. Но Юлиш не заплакала. Зато несколько сердобольных старух начали слезливо гнусавить:

— Бедная Розика… Какая душевная была девочка…

— А какая послушная…

— Ее и бить-то никогда не нужно было. Мать только скажет ей, как она сразу же бежит это делать…

— Добрых всегда постигает самое тяжкое…

Тронутая участием, Юлиш расчувствовалась и заплакала. Потом заговорила старая Бакошне, но скоро и она расплакалась. К ним присоединилось несколько женщин. Правда, эти поплакали недолго и скоро перестали, а вот Юлиш и старая Бакошне никак не могли успокоиться.

— Пусть господь покарает виновных!..

— Господь?! Да он ведь заодно с богачами! — с ненавистью проговорила Кардошне. — Им и пастор родня…

— А господину пастору известно об этом злодеянии?

— Нужно сказать ему: пусть знает.

— Он и не поверит.

— Все равно надо сказать.

— Именно ему?

— Ему, конечно, а то и другому кому. Нельзя же потворствовать…

— Вон мой муж без всякого умысла ударил одного старичка по голове, так его сразу же осудили, — жалобно сказала Кардошне. — А здесь над малым дитем надругались. И безнаказанно. Разве так можно? Где же правда?

— Правду похоронили в тысяча восемьсот сорок восьмом году…

— Но что-то нужно сделать. Нельзя же так оставлять, люди!

— Жалуйся своей бабушке!

— У Береца еще есть пшеничка. Хватит для того, чтобы все было шито-крыто…

Чувствуя свою полную беспомощность, собравшиеся сначала старались прикрыть это пустыми фразами, а потом начали поддевать Юлиш:

— А муж твой почему не пришел? Он у тебя молчит, будто его это и не касается вовсе!

— Он должен что-то сделать.

— Кому же и спрашивать за свое дитя, если не отцу?

— Он должен искать правду, а не оставлять все так…

— Выходит, бедняк и слова не может сказать за своего ребенка?

И опять разговор зашел о Хорвате Береце.

— А этот ходит, как ни в чем не бывало, будто на душе и тяжести никакой нет.

— Таких извергов нужно убивать как бешеных собак!..

— Сжечь его хутор, да и только!

— Неужели на свете нет справедливости? Тогда давайте сами сотворим ее!

— Кому-то сказать надо бы…

— А чего попусту говорить? Правы те, у кого деньги.

И хотя разговор шел о Розике Бакош, на самом же деле все собравшиеся чувствовали, что речь идет об их собственной нелегкой судьбе…

Но если раньше все разговоры об их горькой доле оставляли их пассивными, то этот случай как бы вынес им всем свой жестокий приговор и взбудоражил их настолько, что они решительно настроились найти все-таки правду…

В одном из дворов запела девушка, затем где-то на задворках сердито залаяла собака. У дома послышались чьи-то шаги, затем стукнула дверь.

Это за Юлиш и матерью пришел Шандор. Пока женщины собирались, кто-то спросил Шандора:

— А ты что скажешь, Шандор, на это злодейство?

— На какое злодейство? Их на свете столько творится!

— Да я о Береце… Зерно доктору привез… Или ты ничего не собираешься им говорить?

— Здесь не говорить надо, а действовать.

— Ты и не скажешь, и не сделаешь ничего.

— А чьего ребенка Берец до смерти забил? — недовольно пробормотал кто-то. — Насколько мне известно — твоего!

— А кто это может доказать? Это так, одни разговоры, — ответил Шандор.

Все собравшиеся — и мужчины и женщины — дружно запротестовали:

— Все знают, что это правда. Один ты не веришь!

— Если докажут, поверю.

— А за что же тогда доктор получил пшеницу?

— От этого не откажется ни Берец, ни доктор. Они же видят…

— Может, и ты захотел получить несколько мешков?! — выкрикнул дядюшка Яниш. — Что-то ты упрямишься!..

— Старый дурак! — со злостью выругался Шандор. — Мелешь какую-то чепуху! И только потому, что я не болтаю без умолку? Как это у вас все легко получается! Подумайте лучше, что нужно делать для того, чтобы мир не был таким?..

С этими словами Шандор вышел из комнаты. Жена и мать молча последовали за ним.

Оставшиеся еще немного поговорили, перемыли косточки Шандору, высказали даже предположение о том, что он хочет, видно, и сам снюхаться с Хорватом. Правда, говорившие это и сами не верили в свои слова, но все-таки говорили, чтобы хоть что-то, да сказать. В конце концов все еще раз согласились, что надо что-то делать, а не сидеть сложа руки.

— Поджечь нужно дом у этого толстопузого богатея! — предложил дядюшка Яниш Воробей, выбивая зубами дробь, хотя вечер стоял довольно теплый.

— Нужно бы, — поддакнули старику многие, только в их словах уже не было той решимости, которая обуревала их до прихода Шандора.

В это время заплакал маленький ребенок на коленях у тетушки Дьерене, и она пошла укладывать его спать. И, словно по сигналу, все встали и начали расходиться по домам.


Эва и пастор сидели в комнате на диване. Забыв обо всем на свете, они мило болтали. Возле них валялись маленькие подушечки и помятое одеяло. И Эва и пастор были растрепаны и так раскраснелись, будто только что предавались любовным играм.

Девушка, лениво опустив на глаза длинные ресницы, что-то игриво щебетала. Она сейчас была похожа на малыша, которому вдруг надоело играть.

Иштван наклонился к девушке. Длинная прядь волос упала ей на лицо и щекотала нос, губы и подбородок. Она тихо засмеялась. Неожиданно он притянул ее к себе и начал покрывать поцелуями ее губы, шею и грудь.

Девушка чуть не задохнулась от смеха и сделала жест рукой: «Нет!.. Нет!..»

Внезапно дверь без стука отворилась и в комнату вошел Хорват Берец. Эва и пастор едва успели принять приличное положение и кое-как привести себя в порядок. Однако все их опасения оказались напрасными, так как Хорват, даже не взглянув на них, широкими шагами подошел к окну и, засунув руки в карманы брюк, посмотрел на улицу. Все это он сделал отнюдь не из деликатности, застав дочь целующейся с пастором.

В его походке и позе, в которой Берец застыл у окна, чувствовалось, что здесь он полноправный хозяин и ничто в доме не происходит помимо его воли. Все совершается только сообразно с его желанием…

Хорват долго смотрел в окно, а затем, не поворачиваясь, проговорил, обращаясь к молодым:

— Скотина тот, кто верит этим сплетням.

А поскольку молодые ничего ему не ответили, Хорват повернулся к ним и, подняв голову, сказал:

— Знаете последнюю новость? Болтают, будто я забил до смерти дочку Бакоша!.. — И он злобно рассмеялся. — Мол, я ее забил до смерти, а чтобы доктор не разоблачил меня, я ему как следует заплатил. Пусть, мол, только скажет, что у нее было заражение крови. Я, мол, потому и за похороны заплатил, и Бакошам дал два центнера зерна, чтобы они шуму не поднимали. Ну что вы скажете на это? Не пришлось бы вашу свадьбу справлять мне в кутузке, как убийце, а?

— Я и раньше говорила отцу, — сказала Эва, — чтобы он не вмешивался в это дело, так как Бакоши и все остальные расценят этот шаг не как благо, а как нашу прямую обязанность. А потом рано или поздно скажут, что помощь-то была мизерной…

— Не стоит на это обращать внимания, — заметил пастор. — Это самое лучшее. В таких случаях всегда кто-то что-то выдумывает. Один говорит другому, другой — третьему, ж каждый к услышанному добавляет что-то от себя. Все это ни больше, ни меньше, как бабьи сплетни. Надоест им болтать — перестанут. А если на это обращать внимание, то только себе хуже сделаешь.

— Я и не обращаю. Но ведь это возмутительно!

— А кто вам об этом рассказал?

— На базаре я встретился с Карбули, с нашим новым соседом, от которого я теперь никак не могу отделаться. Он и рассказал мне всю эту чепуху.

— С такими соседями надо жить в мире, — засмеялся Иштван. — И боже упаси сказать про них что-нибудь плохое.

— А я ничего и не говорю, да и не собираюсь. Человек он старательный. Вся беда только в том, что уж больно он лезет вверх.

— А кто вверху, тот ему не пара, да?

— Пара не пара, а он на своем клочке земли в несколько хольдов уже возомнил себя настоящим хозяином. Шляпу на голове и ту носит так, будто у него все пятьдесят хольдов. Слышал я, будто его сын увивается возле дочки Тимара.

— Уж это-то, папа, тебя действительно не должно беспокоить, — засмеялась Эва. — Уж не жалко ли тебе?

— Почему мне должно быть жалко? Мне не жалко, только из этого как раз и видно, как они карабкаются наверх…

— А разве это так плохо? — серьезным тоном спросил пастор.

Хорват покрутил головой.

— Это, конечно, не плохо, — вынужден был согласиться он. — Это, конечно, лучше, чем распространять сплетни о тех, кто не гол как сокол.

В дверь постучали. Вошел сын Хорвата Бела.

— Семейный совет? — спросил он.

— Замолчи! — оборвал его отец и тут же рассказал ему все, что слышал от Карбули.

— Нужно хорошенько прикрикнуть на них, чтобы они заткнули свои глотки.

— Тогда-то они уж наверняка подумают, что мы их боимся.

— Ничего не нужно делать. Поговорят-поговорят да перестанут.

— Ну и люди же у нас!.. — начал было свое Хорват, но сын не слушал его.

— Какую новость я узнал! — вдруг сказал Бела. — Наш друг Корда, оказывается, разводится с женой!

— Это правда? — удивилась Эва.

— Сегодня утром Жужи уже перебралась к своим родителям.

— Это еще ничего не значит. Она уже не в первый раз переселяется к ним.

— Однако на сей раз это, кажется, серьезно.

— Вполне возможно, — засмеялась Эва. — И все потому, что скоро кончится трехгодовая рента.

Пастор с беззаботной улыбкой слушал этот разговор, но последняя фраза испортила ему настроение. Он чувствовал, как у него все внутри закипает от злости. Он даже отодвинулся немного от Эвы. Девушка поняла это по-своему и шутливо набросилась на брата:

— Как ты можешь такое говорить в присутствии моего жениха?!

Бела засмеялся и, повернувшись к Хорвату, сказал:

— Оставим их одних, отец! Не будем им мешать. Я уверен, что в душе они нас обоих сейчас готовы послать куда угодно…

Молодые опять остались вдвоем, но настроение у Иштвана настолько испортилось, что он, поспешно попрощавшись с Эвой, пошел к себе домой.


Семья Хорвата уже переехала в новый дом, оставив стариков в старом. Правда, сначала и стариков хотели было перевезти в новый дом, чтобы они пожили там, пока Эва не выйдет замуж: нехорошо как-то было оставлять девушку в доме одну. И совсем не потому, что Берецы боялись за нее или же не доверяли господину пастору, а так, чтобы злые языки зря не болтали. Однако старики наотрез отказались переселяться в новый дом. Вот и пришлось Хорвату с женой жить в доме возле дочери, а дом на хуторе оставить без хозяина. Хорват утешал себя тем, что через несколько месяцев все будет иначе. Чего не сделаешь ради собственной дочери!

Дом Берецев был полностью готов. Более того, весь участок уже обнесли чугунной оградой. Лишь сад и двор не были еще приведены в порядок, но этим решили заняться весной.

За домом, всего в нескольких шагах от изгороди, раскинулось жнивье, а за ним — кукурузное поле.

Шли первые дни сентября. День выдался на редкость солнечный. На небе не было ни облачка, но солнце уже не пекло, как летом. В воздухе чувствовалось дыхание осени. Окошки домиков Сапожной слободки сверкали на солнце. В воздухе то тут, то там блестела паутина. Жнивье от упавшей на него росы казалось покрытым белой кисеей.

Стоило Иштвану взглянуть на раскинувшееся перед ним поле, как сердце его сжалось, и он зашагал еще быстрее.

Когда он свернул в Сапожную слободку, то увидел, что навстречу ему движется странная процессия. Возглавляла ее старая-престарая повозка, которую тащил облезлый осел. В повозке, подняв руки вверх, стоял возница и во все горло орал песню, а за повозкой с громкими криками и улюлюканьем бежала ватага ребятишек.

Когда повозка подъехала ближе, Иштван узнал в вознице Вечери. Он возвращался с базара. Торговля была, видимо, или очень удачной, или же, напротив, совсем неудачной, но Вечери сильно напился. Он то пел, то ругал бегущих за ним ребятишек.

На крик ребятишек из домов повыскакивали жители, чтобы полюбоваться редкостным зрелищем.

Заметив пастора, Вечери приподнял шляпу и закричал:

— Господин пастор! Благословите мою ослицу! Благословите мою Жофи… Другого имущества у меня нет. На ней все держится. Я же сам — полнейшая свинья… На Жофи все мое хозяйство и держится… Так благословите же ее, господин пастор!

Однако Иштван не только не остановился, а ускорил шаги. Односельчане при встрече с пастором степенно здоровались, а как только он проходил, тихо посмеивались за его спиной.

«А может, мне и в самом деле нужно было остановиться и поговорить с этим пьяницей?..»

Почти в самом конце Сапожной слободки пастор повстречался с Шандором Бакошем, которого он и не узнал бы, если бы тот не поздоровался.

— Это вы, Бакош? — окликнул Шандора пастор, когда тот уже прошел мимо. — Я вас совсем не узнал.

Шандор остановился и смущенно улыбнулся.

— Вы очень постарели с тех пор, как я вас видел в последний раз. Вот я вас и не узнал.

— Да… время идет. Все мы стареем…

Оба немного помолчали, не зная, о чем говорить дальше.

— Как живете? — спросил наконец пастор.

— Спасибо, что интересуетесь. Живем потихоньку.

— Вы хороший дом себе поставили.

— Там еще много чего доделывать нужно.

— Постепенно все доделаете, не расстраивайтесь.

Оба снова помолчали. Затем пастор подошел к Шандору и, взяв его за руку, спросил:

— Вы смирились с волей божьей?..

Шандор нахмурился, поджал губы и обжег пастора взглядом: тот задел еще не зажившую рану. Опустив голову, Шандор ничего не ответил.

— Вы должны смириться с волей божьей. И… не должны никого винить в случившемся. Ни самих себя, ни других…

Пастор чувствовал, что с Шандором сейчас нужно говорить как можно проще, по-мирскому.

— Я знаю, — продолжал пастор, — что в такие минуты человек многих считает виноватыми… в том числе и самого себя… а то и других… В горе он очень часто винит и тех, кто ни в чем не виноват…

— Я никого не виню, святой отец, — произнес Шандор таким тоном, что пастору ничего не оставалось, как прекратить свои наставления. В голосе Шандора прозвучало нечто другое, только не успокоение.

Пастора охватило какое-то смутное чувство тревоги. Он еще постоял немного, глядя на худого, изможденного крестьянина, все в котором было ему хорошо знакомо — от сапог со сбитыми носками до шляпы с лоснящимися полями.

Шандор в этот момент очень походил на своего отца, который в молодости был таким же худым. Походил он и на своих сверстников бедняков, живущих по хуторам. И хотя эта встреча могла бы произойти как встреча старых друзей, однако этого не случилось. Все в Шандоре казалось знакомым, однако что-то внушало тревогу.

Пастор постоял еще немного, будто ожидая, что в последний момент его вдруг осенит какая-нибудь мысль, но, так и не дождавшись, протянул Бакошу руку и, прощаясь, пробормотал:

— Не нужно ни на кого сердиться… Ни на кого…

Дойдя до околицы Сапожной слободки, пастор остановился и, оглянувшись, долго смотрел на покосившиеся во все стороны домики, которые, казалось, присели на корточки. И только дом Береца под красной крышей гордо возвышался над ними.

Пастор по очереди осмотрел все дома слободки, будто это были вовсе и не дома, а молящиеся прихожанки-старушки. Сколько раз он проходил вдоль слободки, но никогда не обращал внимания на подслеповатые окна этих домишек!..

Когда пастор подошел к школе, учитель Фери Корда выпустил учеников.

Прислонившись спиной к столбу, на который была навешена калитка, Корда, размахивая метровой линейкой, командовал:

— В строй! Все становитесь в строй! Первый класс — сюда, второй — туда, за ним — третий!..

Голос учителя был слышен даже в конце улицы. Заметив пастора, он закричал еще громче:

— Поздоровайтесь с господином пастором!

— Целуем ручки! — нараспев протянул хор детских голосов.

— А теперь — шагом марш! Раз-два… раз-два… Будьте молодцами! Тех, кто будет шалить, я запишу!

Спустя минуту он распустил учеников по домам и обратился к пастору:

— Святой отец, зайди ко мне на минутку, выпьем по стаканчику винца.

По лихорадочному блеску глаз учителя было видно, что он пропустил уже сегодня не один стаканчик.

— Я спешу, — начал отказываться Иштван.

— Чтобы выпить стаканчик вина, не так уж и много времени нужно, а?

— Я не хочу вина. И тебе тоже не советую выпивать во время работы.

— Я же на уроках не пью, а только на перемене… Ну зайди же! Брось умничать.

Взяв пастора за рукав, он потащил его в дом, но Иштван стал сопротивляться.

— Кстати, я тебе расскажу кое-что…

— Можешь рассказать и здесь.

— Здесь не могу…

— Ну тогда бог с тобой… Расскажешь когда-нибудь в другой раз.

И пастор пошел прочь. Однако учитель остановился прямо перед ним и наклонился так, будто хотел высказаться ему прямо в лицо.

Иштван отступил назад, так как от учителя несло винным перегаром.

— Дружище, может, я еще и не опоздал со своим советом. Не женись на дочери крестьянина! Даже на такой, которая училась не меньше учителя… Крестьянка, друг мой, всегда останется крестьянкой…

— На то господня воля… — робко попытался протестовать пастор.

И, пожав учителю руку, он тронулся в путь. Корда громко сказал ему вдогонку:

— Мне, к примеру, не очень-то повезло с его волей. Ко мне господь был не очень-то благосклонен…

Пастор почувствовал у себя во рту неприятный привкус, будто выпил вчера целый литр вина, а сейчас проснулся с тяжелой головой. Пастору было стыдно за Корду. А ведь еще совсем недавно он любил этого веселого, правда немного взбалмошного, молодого человека! И даже простил ему неудачную женитьбу…

Иштван знал, что Корда, как и он сам, происходил из бедной семьи. Сначала учитель начал было карабкаться вверх, но после первых же успехов у него закружилась голова. Затем, познакомившись ближе с жизнью, он разочаровался в ней. И вполне возможно, что сейчас он тайно встречается с Шари Фекете…

— Слабый человек, — пробормотал себе под нос пастор и пошел дальше.


Шандор, расставшись с пастором, тоже пошел своей дорогой. У него было такое чувство, будто сейчас, в этот момент, в нем что-то надломилось. Шандор даже самому себе не мог бы объяснить своего состояния. Возможно, ему хотелось поговорить с пастором по душам, а может, ему просто-напросто хотелось знать, что есть человек, который сумеет его понять…

Впервые такое же чувство он испытал в тот печальный день, когда хоронили Розику. Смерть дочки так сильно подействовала на него, что все, еще несколько дней назад казавшееся ему целью жизни, неожиданно превратилось в ничто…

Он стоял у гроба, как до́ смерти уставший путник, который всю жизнь стремился к тихой пристани, где можно отдохнуть, и вдруг в самый последний момент неожиданно понял, что все его старания были напрасными, что он глубоко заблуждался, так как попал в тупик, откуда никогда не выбраться.

Он стоял посреди двора с непокрытой головой. Нещадно пекло солнце, а вокруг стояли в трауре плачущие родственники, соседи и знакомые.

Все они смотрели на пастора, который произносил речь, однако смысл его слов не доходил до их сознания.

Шандор в тот момент почему-то вспомнил свое босоногое детство, когда он сломя голову бездумно носился по хутору, а потом ему припомнился тот вечер, когда к их строившемуся дому подошел пастор и по-дружески заговорил с ними. Еще тогда Шандор подумал, что, возможно, это и есть тот самый человек, который способен указать им правильный путь. И хотя это была лишь иллюзорная надежда, за которую, как за соломинку, хватается утопающий, однако, как бы там ни было, а Шандору очень хотелось подойти к пастору и рассказать ему все, что накопилось на душе.

Сделать это в день похорон Шандор не мог, так как прямо с кладбища он сразу же поспешил в артель, которая еще не закончила обмолота. Однако одно сознание того, что через неделю, а может, через две он подойдет к пастору и поговорит с ним по душам, было для Шандора спасительной надеждой… Может, он никогда и не решился бы на такой разговор, но жить с надеждой на это было уже как-то легче…

Сейчас же, когда пастор остановил его посреди дороги и сказал ему несколько ничего не значащих слов, Шандор вдруг почувствовал себя обманутым.

«Видно, все господа одинаковые, — подумал Шандор и со злостью плюнул. — Не зря, видно, он ходит в дом к Берецу…»

Шандор подумал еще нечто нелестное о господах, а затем стряхнул с себя все эти думы, как промокший пес стряхивает дождевые капли.

Однако, миновав два или три дома, Шандор невольно вернулся к этим мыслям. «Ни на кого, значит, не нужно сердиться? Почему он не сказал прямо, что мне не нужно сердиться на Береца?.. Чтобы я не сердился на его будущего тестя? Зачем ему понадобилось говорить мне об этом?..»

Дело в том, что Шандор ни на кого и не сердился, несмотря на сплетни, которые во всеуслышание распространяли родственники и соседи. Может, только он один и не верил этим сплетням. Так, по крайней мере, было до тех пор, пока он не повстречался с пастором, который вдруг ни с того ни с чего начал убеждать его в необходимости смириться, и, по-видимому, не без цели, не без умысла.

«Выходит, все, что говорят люди, правда? Значит, правда, что, когда господином становится человек из бедной семьи, он гораздо хуже настоящего господина?..»

Подходя к дому Вечери, Шандор отвлекся от своих нелегких дум. Вечери сидел на повозке, уставленной клетками для птицы. В повозку был впряжен осел, а сам Вечери, как полководец, победоносно взирал на стоявшего на дороге дядюшку Шандора Бака.

Они крепко переругивались и уже оба были готовы перейти от слов к делу, ибо каждый держал в руке по здоровенной палке. Вокруг них, подливая масла в огонь, толпились мужчины, женщины и детишки. Жена Вечери с ребенком на руках бегала вокруг ругающихся и жалобно охала.

— Послушай ты, козел, чего это ты так разговорился?! — орал Вечери на Бака.

— Заткнись лучше сам!

Вечери помахал палкой. Казалось, он вот-вот пустит ее в ход, воспользовавшись своим преимуществом: как-никак он сидел на козлах, а его противник стоял внизу, на земле.

Невысокий коренастый Шандор Бак, скрипя от злости зубами, тоже готов был вступить в драку и уже махал палкой в опасной близости от Вечери.

К слову сказать, Шандор Бак отличался вспыльчивым нравом. Всего несколько дней назад он чуть было не избил бедняка Шюле. А произошло вот что. У Шюле была коза, и ей настало время подыскать жениха-козла. Старик привязал козу за веревку и пошел по селу искать ей пару. На улице он встретился с Йожи Мольнаром.

— Куда это ты ведешь свою козу, Михай? — поинтересовался Мольнар.

— На случку.

— И далеко?

— Слышал, на окраине есть у одного козел.

— Я знаю и поближе. Очень хороший козел.

— А где это, у кого?

— Да у Добнера…

Во дворе у Добнера колол дрова Шандор Бак, который нанялся к нему поденщиком.

Дядюшка Шюле затащил козу во двор.

— Вот, на случку привел, — объяснил он.

Однако дядюшка Шандор Бак заподозрил нечто плохое и, замахнувшись топором, выгнал старика со двора. Бак даже хотел ударить Шюле, если бы не возчик, заступившийся за старика.

После этого случая жители слободки долго подшучивали над Баком, — разумеется, за его спиной, так как шуток он не понимал и мог рассердиться еще больше.

А сейчас, завидев Бака на улице, Вечери с храбростью, свойственной только пьяным, прокричал ему: что, мол, там за казус вышел с козой Шюле? Это, собственно, и послужило причиной их теперешней ссоры.

Вечери так ожесточенно размахивал своей палкой, что Баку ничего не оставалось, как держаться от него на почтительном расстоянии. Бак тоже размахивал своей палкой, но с меньшим азартом.

Шандор Бакош присоединился к числу любопытных и стал наблюдать. Жена Вечери продолжала бегать вокруг повозки мужа и со слезами на глазах ругала обоих.

Любопытных тем временем становилось все больше.

— Этак они повыбивают друг другу глаза, — заметил кто-то.

Окружающие подошли поближе к ссорившимся, а затем, схватив Бака, отняли у него палку. Кто-то из жителей взял за поводья осла Вечери и завел его вместе с повозкой во двор.

Таким образом была ликвидирована угроза крупной драки в Сапожной слободке.

Через несколько домов от места ссоры Шандор Бакош повстречался с Ситашне. Она шла с луга, неся в подоле юбки свежую траву для скотины. Нижняя сорочка у нее была такой короткой, что белые ноги женщины виднелись выше колена.

Шандор с трудом оторвал взгляд от этой ослепительной, обворожительной белизны. Сначала он пристально рассматривал крепкие загорелые ноги Ситашне ниже колена, а затем его взгляд невольно скользнул выше, отметив, как постепенно пропадал золотистый загар и увеличивалась белизна.

— Трава-то сыплется, — с хитрой усмешкой проговорил он. — Задрала бы юбку-то повыше…

— Если я ее растеряю, об этом будет плакать мой поросенок, которому травы меньше достанется, а не ваш.

— Мой-то уж точно визжать не станет.

— Ну вот видите.

— А если я сам заплачу?

— Из-за травы?

— Ну хоть бы из-за нее…

— Не такой уж вы слезливый.

Шандор бросил на женщину вызывающий взгляд. Кровь вскипела в нем. Казалось, он даже почувствовал, как она ударила ему в голову. Было в этой женщине что-то волнующее, манящее. Она была далеко не красавица, однако все ее движения, весь ее вид, ее смех и даже то, как она сейчас стояла, расслабившись, немного с ленцой, действовали на любого мужчину одурманивающе. И совсем не зря сердились на нее бабы из села и слободки. Сердились на нее и мужчины, только совсем по другой причине. Они чувствовали себя перед нею бедными попрошайками, которые, однако, надеялись выпросить у нее хоть чуточку ее богатств. Когда же просьбы оказывались напрасными, они свирепели и были готовы избить ее…

Женщина обожгла Шандора взглядом и, немного замешкавшись, сказала:

— Ну чего же мы тут остановились? Пошли дальше, а то, чего доброго, кто другой начнет оплакивать потерянную мной траву.

— А кто же именно?

— Вам об этом лучше знать…

Они сделали несколько шагов, а потом Шандор спросил:

— А ты не боишься ночью спать одна, а?..

— А чего мне бояться? Я не из пугливых.

— Ну, раз ты такая смелая, я тебя как-нибудь попугаю. Постучусь в окошко… — Шандор смущенно засмеялся.

— А я оболью тебя водой из ведра!

Сверкнув белоснежными зубами, Ситашне повернулась и медленно пошла пружинящей походкой, как человек, уверенный в том, что за ним наблюдают.

Шандор и в самом деле некоторое время смотрел ей вслед, любуясь тем, как она покачивала бедрами. Затем он усмехнулся и потер ладонью подбородок, заросший жесткой колючей щетиной.

Дома Шандора уже ждали. Юлиш молча хлопотала вокруг него: помогла ему стащить сапоги, убрала грязную одежду. Она сновала взад и вперед с таким видом, будто ничего не случилось, однако по ее лицу было заметно, что она знает какую-то новость, которой ей очень хочется поделиться с мужем.

Старая Бакошне возилась на кухне с малышом, которому она рассказывала какую-то сказку, однако ее так и подмывало услышать, о чем там разговаривают молодые. Голова у нее была повязана черным платком, под которым, казалось, так и торчали навостренные уши.

В этот момент мимо дома проехали дрожки. Старый Берец с сыном направлялись на хутор. Откинувшись немного назад, Берец с таким видом держал вожжи, будто хотел, чтобы лошади не мчались, а буквально летели по воздуху.

Стоило только Шандору увидеть Береца, как в нем мгновенно проснулся инстинкт холопа и он невольно начал кланяться, однако Берец с надменным видом погрозил в его сторону кнутом.

— Чтоб вы сдохли! — со злостью прошипел Шандор, устыдившись собственного подобострастия.

До самого вечера Шандор бродил по дому, но даже поиграть с детишками ему не хотелось. Шади повсюду ходил за ним по пятам, но так и не дождался, когда отец заговорит с ним. Больше того, отец даже не взглянул на него.

Когда стемнело, Шандор совсем потерял покой: перед глазами у него стояла Ситашне, босая, с оголенными белыми ногами. Он опять видел ее белозубую улыбку, видел, как она, сдержанно засмеявшись, пошла, покачивая крутыми бедрами.

— Схожу-ка я ненадолго к Гелегонье, — сказал жене Шандор после ужина. — Потолковать мне с ним нужно. Может, еще и работенку какую-нибудь получу.

Шандор старался говорить беспечным тоном, однако, несмотря на это, ему казалось, будто Юлиш разгадала его мысли. Не смея поднять на нее глаз, он вышел из дома.

На улице уже не было видно ни одной живой души. Кругом стояла мертвая тишина.

Дойдя до дома Ситашей, Шандор остановился и, втянув голову в плечи, огляделся, будто шел воровать. Сердце бешено колотилось, словно хотело выскочить из груди, во рту пересохло, а язык, казалось, прилип к гортани. Шандор хотел было подойти к окошку и постучать, но ноги не слушались его: они будто приросли к земле. Он испуганно озирался по сторонам, словно из-за каждой подворотни за ним кто-то подсматривал. Какой-то внутренний голос приказывал ему поскорее убежать отсюда, однако Шандор продолжал неподвижно стоять на месте.

Глаза Шандора уставились на черный квадрат окошка на фоне белой стены. Вдруг ему показалось, что из окна на него смотрит сама Ситашне, смотрит своим странным проникновенным взглядом. Кровь прилила Шандору к голове и забилась в висках. Он несколько раз сглотнул слюну, как человек, которого мучит страшная жажда.

Однако он никак не мог набраться смелости, чтобы постучаться. В это время в голову пришла мысль зайти к дому с задов. Однако, дойдя до угла дома, он остановился. На какое-то мгновение Шандор вспомнил о Юлиш. Ему вдруг стало нестерпимо стыдно, и он решительно зашагал прочь от дома Ситашне. Будто освободившись от действия злых чар, он свободно вздохнул и вновь обрел способность мыслить спокойно. Шандор вспомнил слова, которые сказал Юлиш, уходя из дома, и почувствовал угрызения совести. Ему казалось, что и Гелегонье уже известно о его обмане. Этого тихого, спокойного человека Шандор любил и не хотел, чтобы тот плохо о нем подумал.

Шандор и сам не знал, отчего он вдруг пошел от дома Ситашне прочь: то ли оттого, что ему стало жаль Юлиш, то ли оттого, что не захотел использовать в своей лжи имя Гелегоньи. Только теперь Шандор уже не мог вернуться к дому Ситашне. Постояв немного, он посмотрел на поля, вернее, в темноту, которая их скрыла, и, повернувшись, зашагал в противоположную сторону.

Вскоре после того как Шандор вышел из дома, к ним прибежал Берта. Он так запыхался, будто за ним кто-то гнался по пятам.

Старая Бакошне уже стелила постель, собираясь лечь спать, а Юлиш, подсев поближе к сильно коптившей лампе, зашивала Шади штанишки.

— А где же Шандор? — спросил Берта, переступив порог.

— Нету его, только что ушел.

— А я-то бежал к нему! Думал, вместе сходим к слепому… Тот расскажет ему всю правду о Розике…

— Нету его дома.

Берта немного потоптался на пороге, а затем предложил:

— Тогда иди ты.

— Я? Одна?

— Там много народу будет.

— А что Шандор на это скажет?

— Ну как знаешь. Мое дело сообщить. Ты же сама как-то говорила, что хочешь сходить. Вот теперь можно.

Юлиш явно колебалась. Нахмурив лоб, она тыкала иголкой в край стола.

— Ты столько раз говорила, что хочешь спросить про Розику… Я вот и сказал…

— Мама, а ты что посоветуешь?

— Сходи, доченька. Вдруг услышишь правду?

— Тогда я пойду.

Юлиш быстро собралась, и они полем пошли к дому, где жил слепой Сенте.

Когда они подходили к калитке, в нее вошла старушка в черном платке, под мышкой она держала молитвенник. Можно было подумать, что она идет читать над усопшим.

Берта и Юлиш вошли вслед за старушкой.

В маленькой комнатенке было полно народу. Все тихо разговаривали.

На столе, потрескивая, горела керосиновая лампа. Ее скупой свет, с трудом пробиваясь сквозь закопченное стекло, едва разгонял полумрак. Сверху на стекло лампы кто-то положил корочку хлеба, чтобы увеличить тягу и вытянуть пламя от фитиля кверху. Время от времени кто-нибудь из присутствующих подходил к лампе и выкручивал побольше фитиль. На какое-то время лампа загоралась ярче, но вскоре пламя вновь оседало. В полумраке можно было рассмотреть лишь общие контуры лохматых крестьянских голов да покрытые платками головы женщин.

В комнатушке было полно пожилых мужчин и женщин, сидели даже на столе. Юлиш и Берте досталось местечко на кушетке, придвинутой вплотную к стене.

Сенте сидел в углу, прислонившись спиной к печке и положив подбородок на колени. Все тело у него тряслось, а лицо искажали гримасы. Старик был слеп и, кроме того, страдал падучей. Таким он вернулся домой с войны. Сенте вперил свой невидящий взгляд прямо перед собой. Временами он поворачивал голову в сторону говорившего, и тогда по его болезненному лицу, искаженному гримасами, пробегала робкая улыбка.

Вот он встал, потоптался на месте и тихо пробормотал:

— Братья, споем тридцать пятую молитву.

Он запел скрипучим старческим голосом:

Господь, поспорь с моими товарищами,

Господь, порази моих врагов…

— Господь, порази моих врагов!.. — повторили вслед за ним грубые мужские голоса.

— Господь, порази моих врагов!.. — вторили им безгубые старушки.

Когда молитва кончилась, Сенте, прокашлявшись, сказал:

— Братья! А сейчас послушайте и поразмышляйте над восьмой, девятой и десятой строкой шестой части книги пророка Яноша.

И он нараспев начал декламировать строки Священного писания, однако слова его звучали в тишине, как комья земли, падающие на крышку гроба. Вдруг лицо слепого задергалось еще сильнее, и, произнеся последние слова молитвы, Сенте широко раскрыл рот и закричал:

— Вижу!.. Я все вижу!.. Я вижу тех, кто убил господа… Вижу его учеников… Вижу Розику Бакош… Она в белом платье… В руках у нее белый цветок… Она передает матери привет… Говорит, что у нее уже ничего не болит… Просит не плакать и не печалиться о ней…

Юлиш не спускала широко раскрытых глаз со слепого старца. Внезапно она громко зарыдала, а вслед за ней заголосили и остальные женщины.

— Я слышу, что говорят другие… Настанет суд господень!.. Господь покарает всех злодеев… строго покарает… Судный день все ближе… Господь покарает тех, кто издевался над ним… Лишит зрения тех, кто ослепил меня… А Розика скажет, что ее хозяин…

И тут изо рта Сенте вырвался поток бессмысленных звуков. Старик забился в конвульсиях, на губах у него появилась пена. Еще мгновение — и бессмысленное клекотание перешло в плач.

К слепому подскочила жена и концом фартука вытерла ему лицо.

— Что сказала Розика?

— Что она сказала о хозяине?

— Что она хотела сказать?

Все присутствующие враз загалдели, повскакивали со своих мест и еще теснее столпились вокруг слепого прорицателя. Так толпятся возле смертного одра богача его наследники, жаждущие получить свою долю.

Однако жена Сенте и сам старик начали отмахиваться от любопытных:

— Отстаньте!.. Сейчас у нее нельзя больше ни о чем спрашивать… После, в другой раз…

В комнатушке воцарилась напряженная тишина, какая обычно бывает перед грозой.


Вся семья Гелегоньи ужинала вареной кукурузой: муж, жена и детишки — все держали в руках по кукурузному початку. От кукурузы поднимался густой пар. Они дули на початки и вгрызались в них зубами.

Хозяйка радушно предложила кукурузу и гостям.

— Ею и после ужина неплохо полакомиться, — уговаривала она гостей, которые попробовали было убедить ее в том, что они уже поужинали.

А когда гости все же взяли по початку, хозяйка заметила:

— Правда, немного твердовата, но зимой и не такую ели, не так ли?

— И с каких это пор ты не стала любить твердое, свояченица?.. — по обыкновению пошутил Йожи Мольнар, хотя ему было не до шуток.

Никто не рассмеялся, даже он сам, хотя в другое время Мольнар первым смеялся собственным шуткам. Сегодня он был явно не в духе, так как радоваться было нечему: сын его опять сбежал от хозяина, у которого работал, но домой не вернулся. Никто не знал, где он бродил и прятался. Уже целую неделю о нем не было ни слуху ни духу.

— Домой вернется — изобью сопляка, — повторял отец каждый день в течение недели. Сказал он это и сейчас, вгрызаясь зубами в початок вареной кукурузы.

— Вовсе и не изобьешь! — заметила жена Гелегоньи. — Рад будешь, что вернется…

— Изобью, еще как изобью, — повторил Мольнар, но уже без прежней уверенности.

— А пошто ты на дитя сердишься? Может, его хозяин виноват в чем, а? — спросил Гелегонья. — Паршивый мужик этот Сабо. Не больно-то долго держатся у него работники. Редко кто весь год проработает.

— Паршивый, — значит, паршивый. Я тоже бывал в работниках. Годков, считай, десять. И меня в работниках не паштетом кормили. Нашелся мне королевич какой! Но я ни разу от хозяина не бегал. Так пусть и мой сын будет таким же! По-моему, годок можно и на вилах посидеть.

— Ну и дурак же ты, сосед! — проговорил один из гостей и по-дружески похлопал Мольнара по плечу.

— От такого же слышу!..

Они препирались тихо и беззлобно.

— Почему ты хочешь, — не успокаивался Гелегонья, — чтобы твой сын жил так же, как ты? Пусть у них будет лучшая жизнь. И у них, и у всех.

— Собака тоже мясца хочет, если ей дадут.

— Человек не собака, — вмешался в их разговор кто-то из присутствующих.

— Со мной не раз обращались хуже, чем с собакой! — запротестовал Мольнар.

— То-то и оно! — воскликнул Гелегонья. — Вот это и нужно изменить.

— Изменить?! Ха-ха! Так было и так будет.

— Не будет, свояк. Если все бедняки на свете объединятся, они смогут изменить жизнь.

— Но почему-то большинство держит сторону правительственной партии. И чем человек беднее, тем усерднее он служит. Это факт.

— Не скажи! — заговорил один из стариков. — Когда у нас в девяносто первом году провозгласили лозунг «Свобода, равенство и братство!» и написали его на знаменах, господа страх как перепугались. Вызвали жандармов, чтобы те отобрали у нас знамена, но собравшийся народ прогнал жандармов. К нам, например, из города прислали целую роту солдат. Вот это было дело!

— Все равно ничего из этого не вышло. Не получили вы ни свободы, ни равенства, ни братства.

— И все потому, что народ тогда темный был, легко было с ним справляться.

— А теперь разве не так?

— Всем нужно учиться, ума набираться, — сказал Гелегонья и, взяв в руки потрепанную книгу, продолжал: — Вот эту книгу очень не любят господа. А почему, собственно, не любят? Да потому, что в ней написана правда о нас, бедняках.

— Господа хотят, чтоб бедняки всегда были такими темными и глупыми… Чтоб знали только то, что на одну ногу нельзя двух сапог натянуть.

— Когда в тысяча девятьсот девятнадцатом году здесь арестовывали коммунистов, — снова заговорил старик, — жандармы у каждого арестованного спрашивали: «А ты читать можешь, мать твою за ногу?..» И каждого, кто мог, сразу же сажали в тюрьму. Мой папаша, слава богу, не знал грамоты, а когда случилось это свинство, то сказал: «Я как раз хотел было выучиться грамоте, а теперь вижу: дело это опасное, и даже очень, раз за него человека в тюрьму сажают. Пусть уж грамота другим остается».

Все громко засмеялись, а потом начали вспоминать то, что было давным-давно. Затем стали говорить о настоящем, о том, что жизнь их рано или поздно должна измениться к лучшему.

Гелегонья полистал книгу, зачитал вслух несколько фраз, а затем вспомнил кое-что из своей жизни. Потом все стали рассказывать, как в детстве учились читать и писать…

Бакош почти все время молчал. Он давно не чувствовал себя так хорошо, как сейчас. Ему нравилось слушать и самого Гелегонью, и то, что он зачитывал из книги. Шандор внимательно слушал и других.

Собравшиеся так разговорились, что не заметили, что уже поздно. Жена Гелегоньи, уложив детишек спать, легла и сама, а мужчины все разговаривали и разговаривали.

Первым поднялся Мольнар. Взглянув на часы, он ужаснулся:

— Ух ты! Давно пора домой идти, а то жена и в дом не пустит!

— Ну старина, — засмеялся кто-то, — выходит, тебе попадет больше, чем сыну?

— Вполне возможно. У меня жена очень строгая. Сразу видно, из породы Гелегоньи.

— Ну хватит тебе жаловаться, — засмеялся Гелегонья. — Ты к ней имеешь подход.

Закрыв книгу, он аккуратно положил ее себе под подушку.

— Спрячь ее хорошенько, свояк, а то еще кто стащит. Где мы тогда прочтем о нашей правде?

Домой Мольнар и Шандор шли вместе. Все село давно спало. Месяц на небе начал клониться к горизонту. Ночь стояла прохладная и сырая. Холод забирался под рубашки. Шли молча. Каждый думал о своем.

Подходя к дому Ситашне, Шандор вдруг предложил:

— Разбудить бы веселую вдовушку…

Сказал он это в шутку, однако Мольнар принял все всерьез. Подкравшись к окну, Мольнар сильно постучал в него. Не удержался от такого искушения и Шандор: он тоже забарабанил по стеклу.

И вмиг оба со всех ног бросились бежать, как нашкодившие мальчишки. Отбежав немного, они так громко захохотали, что разбудили собак в соседних дворах.


Старая Бакошне возилась с ходиками, которые висели в кухне и только что остановились. В последние годы они стали часто барахлить: то вдруг ни с того ни с сего останавливались, то безбожно отставали. Оно и неудивительно, так как ходики достались по наследству еще ее матери.

Бакошне никак не хотела смириться с тем, что часы не ходили. Она долго возилась с ними, смазывая каждое колесико смальцем, однако часы не пошли, да и не могли пойти, так как жир мешал колесикам вращаться. Тогда Бакошне начала смазывать их по совету Дьерене керосином, доставая его гусиным перышком из лампы, а затем подвесила на гири еще какие-то железки. Все это не пропало даром: часы вдруг затикали и нормально ходили несколько недель.

Старушка была довольна и не без гордости показывала часы всем, кто заходил к ней на кухню. При этом она говорила:

— Старые они, правда, но я их сама починила.

Однако часы вновь закапризничали: то пойдут, то встанут. Но даже когда они ходили, все равно толку от них было мало, так как они все время отставали. И каждый раз когда нужно было узнать точное время, приходилось идти к соседям.

Однако Бакошне не сдавалась и не выбрасывала ходики, а, узнав точное время у соседей, производила следующие вычисления: «Если у Вечери сейчас три часа, а на моих только половина второго, то выходит… мои часы отстают на целых полтора часа».

По правде говоря, таким людям, как Бакошне, совсем не обязательно было знать точное время. Они вставали обычно на рассвете, даже тогда, когда у них не было работы. Для них это был неписаный закон, да и работали-то они отнюдь не по часам.

Старая Бакошне возилась с часами совсем не потому, что они ей очень были нужны: просто жалко было бросать их. Бедняк, собственно говоря, в непрерывном потоке серых, похожих один на другой дней только тогда и замечает бег времени, когда у него что-нибудь пропадает или портится. Видно, потому он так упорно и цепляется за всякую рухлядь. Будто ему гадалка нагадала, что, спасая эту рухлядь, он спасает тем самым и себя.

Когда часы остановились и после ремонта, Бакошне повесила на гирю топор, однако цепочка, на которой висели гири, не выдержала и оборвалась. Бедная старушка со слезами на глазах так и застыла на месте, не зная, что же ей теперь предпринять.

Вот в этот-то момент в дом вошел пастор. Однако старушка настолько была поглощена своим горем, что даже не ответила как следует на приветствие святого отца, пробормотав что-то невнятное. Придя в себя, она пригласила пастора в комнату и, вытерев стул фартуком, предложила сесть.

— Я тут был по соседству. Вот и подумал: не зайти ли поинтересоваться, как вы тут живете?

— Я дома одна. Сын в село уехал, а сноха к соседям ушла: хлеб нам нужно испечь, а своей печки у нас нет, вот и пошла…

— Я вижу, вы понемногу здесь порядок навели. — Пастор осмотрелся по сторонам.

— Живем кое-как, как бедняки живут.

— Все здоровы?

— Слава богу, здоровы.

— Это очень важно. Когда человек здоров, тогда все хорошо, а уж если нет, то и все остальное пойдет не так, как надо.

Так в течение нескольких минут они вели пустую беседу, и скоро им не о чем было говорить.

Старушка уже несколько раз повторила, что дома она одна и почему одна, а затем перевела разговор на поломанные часы.

— Вот ходики я тут починила. Старые они очень, никак не хотят ходить.

Пастор заглянул на кухню и с важным видом осмотрел часы, будто он в них что-то понимал.

— Цепочка порвалась, — сделал он заключение.

— Да, порвалась.

Пастор посмотрел в угол. Там в большом корыте, как в люльке, лежал малыш.

— Сын или дочка? — спросил он.

— Сын, у нас и большенький есть, он ушел с матерью… А вот дочки у нас нет…

Старушка произнесла эти слова без всякой задней мысли, но пастор воспринял их со значением. Слушая жалобы старушки, он мысленно подыскивал слова, которыми хотел объяснить причину своего визита. Он испытывал такое же волнение, как тогда, когда готовился произнести перед прихожанами свою первую проповедь. Он вспомнил, как он взошел тогда на церковную кафедру, как окинул взглядом сидевших на скамьях прихожан — мужчин с непокрытыми головами и женщин в платках, — и вдруг почувствовал какое-то странное оцепенение, из-за чего некоторое время не мог произнести ни слова. Здесь же он стоял один на один с растерявшейся от его прихода старой женщиной, но тоже чувствовал себя смущенным.

«Что мне, собственно, здесь нужно?» — подумал пастор, а затем вспомнил: утром к нему заходил Карбули поговорить о женитьбе сына, а затем он рассказал, что в смерти дочки Бакоша все в округе винят семейство Берецев. Разговоры об этом, сказал Карбули, не только не прекращаются, а все больше разрастаются. Больше того, злые языки говорят, будто в прошлом году Берецы чуть не забили до смерти свинопаса…

Все это Карбули сообщил как сельские новости. Время от времени он повторял, что этой болтовне не следует придавать никакого значения, и даже махнул рукой, однако сам Иштван внутренне содрогнулся от услышанного. И хотя вся эта история вроде бы и не имела к нему никакого отношения, но получилось как-то так, будто и он к ней причастен. Правда, имени его никто ни разу не упомянул, но всякий раз, когда говорили о Береце, наверняка подумывали и о нем…

— И многие верят в эти сказки? — спросил пастор у Карбули.

— Многие, если не все поголовно. Такой уж у нас народ: стоит только одному что-то сказать, как все повторяют, и уж тут их не остановишь никакими самыми вескими доводами.

— Ну вы-то хоть не верите?

— Нет, конечно. Но я сколько ни говорю, что это, мол, не так, никто меня и слушать не хочет. Глупый у нас народ, должен я вам сказать, святой отец. На них лучше и время не тратить. Конечно, вы можете с ними поговорить, но это бесполезно.

«Не следует тратить на них время», — мысленно уговаривал себя пастор, но никак не мог успокоиться. Немного подумав, он решил все же довести это дело до конца.

Вот и сейчас, когда он бесцельно ходил по маленькому крестьянскому домику, его охватило сильное волнение.

Наконец, повернувшись к старушке, пастор заговорил с нею напрямик, будто хотел спасти ее от значительно большего греха:

— Вы тоже верите в то, что якобы по вине хозяина… ваша внучка ушла в потусторонний мир?..

Старушка испуганно взглянула на него и, зажмурившись, поправила платок на голове, надвинув его на самые глаза.

— Я ничего не знаю, — пробормотала она. — Сына дома нет, снохи тоже… Мы сегодня хлеб печем, потому она и ушла… Я же ничего сказать не могу…

— А что говорит ваш сын? А сноха?

— Я не знаю. Ничегошеньки я не знаю, а их нет дома…

В смущении Бакошне не знала, чем бы ей заняться. Она сняла топор с цепочки на часах и вынесла его в коридор, а вернувшись, начала передвигать стулья и табуретки, причем делала все это так, чтобы не смотреть на пастора. Старушка кряхтела, гремела посудой, шумела, лишь бы только ее опять о чем-нибудь не спросили, хотя у нее был готов ответ на любой вопрос, какой бы ей ни задали.

— Старая я стала… очень старая… Наверно, мне лет семьдесят… и ничегошеньки-то я, старая, не знаю… Я плохо слышу… да и глазами стала слаба… — без умолку повторяла она.

Проговорив это, она подошла к корыту, взяла на руки спящего малыша, даже слегка встряхнула его, чтобы он заплакал, а потом начала расхаживать с ним по кухне, убаюкивая его.

Пастор растерянно стоял посреди кухни и уже собрался было уходить, но в это время вернулась Юлиш, ведя за руку Шади. Не дав молодой женщине опомниться от удивления, пастор сказал:

— Я пришел к вам не как судья, а как пастор, который обязан вселить в ваши души спокойствие и истину… — Однако, проговорив это, пастор почувствовал, что столь высокопарные слова вряд ли уместны в хижине бедняка, и продолжил уже другим тоном: — Поговорим откровенно. Я знаю, вы вините в смерти дочери Береца. Вот об этом-то я и хочу с вами поговорить по душам, как подобает пастору.

Юлиш побледнела, глаза ее округлились. Шади испуганно спрятался за мать, еще крепче вцепившись в ее юбку.

На какое-то мгновение в кухоньке воцарилась тишина. Лишь плакал малыш на руках у старой Бакошне.

— Скажите откровенно, почему вы обвиняете Береца? У вас есть для этого серьезные основания?

Юлиш молчала, крепко сжав губы.

— Если есть, скажите мне.

— Мы знаем только одно: из дома девочка ушла здоровая, а вернулась больная и на другой же день умерла…

— Она умерла от заражения крови. Но ведь это вы начали говорить, будто хозяин до смерти забил ее?

— Мы ничего не говорили, святой отец.

— А кто же говорил?

Юлиш на этот вопрос не ответила, лишь водила босой ногой по земляному полу кухни.

— Кто же тогда об этом начал говорить? — повторил свой вопрос пастор. — Скажите кто?

Пастор говорил тихо, будто упрашивал, но Юлиш все равно молчала.

— Я сам разговаривал с доктором Бекшичем. Он сказал, что в рану попала инфекция и получилось заражение. Или вы и врачу не верите?

— Мы знаем только одно: дочку мы похоронили… И больше ничего не знаем…

Воспоминания о дочке расстроили Юлиш. Казалось, она вот-вот заплачет, но женщина взяла себя в руки. Юлиш молчала и неподвижно стояла на месте, как бы олицетворяя собой неодолимое упрямство.

— Поговорим обо всем спокойно, — сказал пастор. — Как друзья. Ведь я ваш пастор, а не жандарм. Я пришел не обвинять вас, нет… — Иштван опять заговорил тоном просителя. Произнеся несколько слов, он делал паузу, будто предоставлял возможность заговорить одной из женщин. Однако, убедившись в тщетности своей попытки, пастор вдруг поддался охватившему его гневу и закричал: — Что вы тут прикидываетесь невинными овечками? Мне хорошо известно, что вы каждому встречному-поперечному говорите о том, что якобы Берец подкупил врача. Откуда вы это взяли?! Разве вы не понимаете, что это может привести к большим неприятностям?!

От крика и угрожающего тона пастора обе женщины очень перепугались. Старая Бакошне, которая из-за глухоты не все разобрала, вообще ничего не могла понять и начала причитать:

— Милостивый создатель!.. Что-то с нами будет?.. Боже ты мой!..

Качая на руках ребенка, она быстрее заходила по кухне. Юлиш, не проронив ни слова, только еще больше съежилась от страха. Спрятав свои большие руки под передник, она продолжала стоять на месте, изредка бросая на пастора испуганные взгляды. Иногда казалось, что она вот-вот откроет рот и что-то выдавит из себя, но она только сильнее сжимала губы. В этот момент она, возможно, мысленно видела перед собой бессвязно бормотавшего слепого Сенте…

Пастор переводил взгляд с одной женщины на другую. Неожиданно он вспомнил почти совсем забытый случай, происшедший некогда на хуторе. По соседству с ним жила семья поденщика, жена которого каждый год находилась в положении: не успевала она одного ребенка отнять от груди, как у нее рождался следующий. Старший ребенок стал уже парнем-подростком и доставлял родителям много хлопот: он воровал все, что попадало ему под руку. Однажды из дома управляющего пропали часы. Подозрение сразу же пало на парня. Сказали отцу, и тот сначала по-хорошему стал спрашивать сына, не брал ли он этих часов. Однако такой разговор никаких результатов не дал: сын не сознавался, что это дело его рук. Он стоял, опустив голову, и молчал.

Тогда отец взял в руки веревку, вымоченную в воде. Парень уже не раз знакомился с ней и раньше. Он весь задрожал, но продолжал молчать. Отец еще раз по-хорошему попросил сына признаться, а когда тот опять не ответил, начал его бить мокрой веревкой. Он бил его по чему попало, зверея с каждым ударом, но сын так и не проронил ни слова.

Вокруг мужа и сына бегала растерянная мать и, заламывая себе руки, со слезами причитала:

— Боже милосердный… Что же теперь будет?.. Создатель, смилуйся…

Паренек не плакал, не кричал, лишь изредка как-то по-звериному скулил.

— Скажи, ты украл часы? — спрашивал отец в короткие перерывы между ударами, когда заносил веревку над несчастным. — Скажи, ты или нет? Скажешь — бить больше не стану…

Мать и сбежавшиеся на шум соседи тоже уговаривали паренька признаться, но он упрямо молчал.

В конце концов соседи вырвали парня из рук озверевшего отца и поплескали ему водой в лицо, но паренек и тогда не проронил ни слова, лишь смотрел на всех оцепеневшим взглядом…

Отогнав от себя воспоминания, пастор заговорил снова.

— Вам ничего не будет, только скажите мне, — попробовал он еще раз уговорить перепуганных женщин, но те продолжали молчать.

Потеряв всякую надежду услышать от них что-либо, пастор начал убеждать их в том, что они не правы, а под конец призвал их спокойно поразмыслить над его словами и, самое главное, верить ему…

Но разве они поверят?

Окинув взглядом обеих женщин и нищенскую обстановку их жилища, он понял, что ничего от них не добьется.

Он молча стоял перед ними, как боец, вышедший на бой, но в самый последний момент вдруг заметивший, что вместо меча в руках он держит палку.

У двери послышались чьи-то шаги. Это вернулся домой Шандор. Не заметив никакой напряженности, он с упреком обратился к жене:

— Почему вы не пригласили святого отца в комнату? — И сам открыл дверь.

Обе женщины остались в кухне.

— Мы здесь как раз беседовали о том, — после короткого молчания начал Иштван, — что пора кончать говорить… об этом печальном случае… о несчастье, случившемся с вашей дочкой… Нужно покончить с этим делом.

— Людей нелегко успокоить… но они постепенно успокоятся…

Пастор рассказал о цели своего визита. Шандор молча и с подобающим почтением выслушал его.

— Бабы всегда так делают… Блоху примут за вола… — проговорил Шандор и через силу засмеялся.

— Но слух этот распускают не только женщины. Уже все в округе говорят об этом…

— Видите ли… Люди любят копаться в чужих бедах, чтобы своих не замечать. Сейчас о нас болтают, потом будут о других. Так уж водится.

Дальше, что бы пастор ни говорил, Шандор только кивал головой. Пастор видел, что и с Шандором он добился не большего результата, чем с женщинами. Иштван понял, что ему так и не удалось перебросить мостик к сердцам этих людей.

— Ну, значит, договорились, — сказал пастор и встал.


— Пишта, чем ты занимался? — спросила Эва плаксивым тоном, когда он вошел к ней в комнату. — Отец очень сердится.

— На меня? Я ничего плохого не сделал.

— Папа видел Бекшича, и тот рассказал, что ты был у него и разговаривал по поводу дочки Бакоша.

— Я у него не был. Я с ним случайно встретился на улице. А что плохого, если б я и зашел к нему?

— Доктор сказал, будто ты ему не веришь, будто ты сам способствуешь распространению этой сплетни.

— По правде говоря…

— Я знаю, тут может получиться недоразумение. Пойдем скорее к отцу, пока он не уехал на хутор.

Взяв Иштвана за руку, Эва потащила его в заднюю комнату.

— Вот я привела «преступника»! — со смехом сказала она отцу.

Хорват Берец как раз натягивал сапоги, собираясь ехать на хутор. Он недовольно буркнул что-то в ответ и на шутку дочери не улыбнулся.

— Я никогда не думал, что вы, святой отец, можете мне в чем-то не доверять, — тихо произнес Хорват, словно забыв о том, что со дня обручения дочери он перешел о пастором на «ты».

— Я ничего плохого не сделал, — как бы оправдываясь, сказал Иштван.

— А зачем вам понадобилось ходить к Бекшичу? Я бы вам сам рассказал, как все было, не соврал бы ни единым словом.

— Не ходил я к нему. Я его совершенно случайно встретил на улице…

Хорват не стал выслушивать пастора до конца и перебил его:

— Все это выглядит так, святой отец, будто вы собираетесь вести следствие. Бекшич тоже говорил со мной со странным выражением лица. И не только он… Насколько мне известно, об этом говорит уже полсела.

— Я не собирался делать вам никаких неприятностей. Наоборот, я хотел сделать лучше, хотел положить конец всем этим сплетням.

— Ничего с ними не нужно было делать! Такой уж у нас народ: поговорят-поговорят, а когда надоест — перестанут.

— Мне казалось, лучше объяснить людям, что…

— Однако зачем было интересоваться этим у доктора? Меня это оскорбляет! Этот старый бородатый козел заварил такую кашу, что не успеваешь расхлебывать…

— Я не верю, чтобы он это сделал. А я только поинтересовался, как все произошло. Просто хотел знать из первых уст, только и всего.

— Нечего этим людям что-либо объяснять! — выпалил рассерженно Хорват. Он так покраснел, что казалось, будто его вот-вот хватит кондрашка. — Ну и народ у нас! Паршивый и темный! Лишь бы только языками болтать. Пусть болтают, мне все равно. Зависть их съедает, если у кого на одни подштанники больше, чем у них. Они места себе не находят от зависти! Чертовы бедняки! Они не стоят сожаления! Ни один из них! Гадкие, грязные людишки!..

Лицо пастора стало белым, как стена, а на скулах выступили багровые пятна.

— Не забывайте, что и я принадлежу к числу этих гадких, грязных людей, — тихо, но твердо произнес он, а вернее, выдавил из себя сквозь зубы.

Хорват на какое-то мгновение будто оцепенел, но, быстро оправившись от смущения, заговорил еще громче:

— А ты не забудь, что теперь принадлежишь к нам, к нашей семье. И даже если бы я был виновен в смерти этой девочки, если бы я убил ее… — Он с силой ударил себя в грудь и продолжал: — То и тогда тебе следовало бы защищать меня!

— Папа, ради бога! Что ты говоришь? — заговорила дочь. — И не кричи так громко! Люди услышат!

— Ну и пусть, пусть слушают! Кто услышит? Разве мы не одни? — И он вперил в пастора горящий негодованием взгляд.

В этот момент дверь в комнату отворилась и появившийся на пороге поденщик доложил:

— Лошади запряжены.

Хорват мгновенно успокоился и посмотрел вокруг так, будто только что очнулся от тяжелого сна. Быстро поцеловав дочь в лоб, он пожал пастору руку и вышел из комнаты.

Иштван был бледен как полотно.

— Не обращай на него внимания, Пишта, — умоляющим тоном произнесла Эва. — Папа очень вспыльчивый человек. Я это знаю… — Заметив, что жесткие складки, залегшие возле рта пастора, никак не расходятся, она продолжала: — На него не надо сердиться. Он очень чувствительный человек. Его любая мелочь может вывести из себя. А сейчас у него и без того полно забот. Торговые дела его сейчас идут плохо, поэтому он такой нервный. Да и этот случай очень его расстроил… Утром он вернется домой…

— Теперь уже поздно… — тихо и как-то безразлично сказал Иштван.

— Пишта, так нельзя!.. Право, нельзя! — Эва обняла его за шею и поцеловала. Она гладила его по щекам и уговаривала: — Пишта!.. Дорогой мой Пишта!.. Нельзя так!.. Пойми, нельзя!..


Как только пастор ушел от Бакошей, к ним с совком для мусора заявилась Кардошне:

— Юлиш, угольки горячие есть у вас?

— Уже нет, тетушка Мари.

— А я слышала, вы хлебы печете…

— Печь утром будем, сейчас только заквасили.

— Я уж всех соседей обегала, но ни у кого углей нет, а мне ужин готовить нужно.

— Мы можем дать вам одну спичку. У нас, кажется, еще останется на вечер.

— Если можете, дайте, ради Христа. Я вам как-нибудь отдам.

— Хорошо, тетушка Мари.

— Я никогда ни у кого в долгу не была.

— Я знаю.

— Я видела, к вам заходил господин пастор, — почти шепотом произнесла она. — Что ему от вас понадобилось?

Юлиш объяснила все по порядку.

— Ну и дела! — покачала головой любопытная старуха и, поблагодарив еще раз хозяйку за спичку, ушла…

— Ты только послушай, как дело-то обернулось, — начала рассказывать старуха дочери, вернувшись домой, — к Бакошам уже и господин пастор приходил. Интересовался историей с Розикой.

— Он, конечно, испугался, что и его впутают в эту историю?

Спустя несколько минут они рассказали об этом своим квартирантам, а те — еще кому-то. И пошел по Сапожной слободке новый слух, обрастая с каждым часом все новыми и новыми деталями.


Под вечер Шандор пошел к Фаркашам. Вместе с ними он нанялся ломать кукурузу на ченгеледском поле.

Старик Фаркаш, как главный подрядчик, утром сходил на участок, чтобы лично убедиться, когда именно нужно ломать кукурузу. В этом году из-за плохой погоды кукурузу посадили на две недели позже, а прохладное дождливое лето также притормозило ее рост, так что уборка урожая отодвинулась на более поздний срок. Слава богу, урожай обещал быть хорошим: вот уж сколько лет не было такой хорошей осени!

— В девятнадцатом году такое же дождливое лето было, — вспоминали старики. — С хольда можно взять по тридцать центнеров кукурузы. В среднем, разумеется.

— В этом году вряд ли столько возьмешь.

— Но по двадцать пять верных можно взять.

— Кукуруза-то будет, вот только свиней не будет. Кому скармливать ее?

— Бедняку всегда худо: и когда урожай хороший, и когда плохой. Когда много кукурузы, свиньи дорогие. Когда мало кукурузы, свиньи дешевые, но их нечем кормить. Так всегда и бывает.

Вот так сидели поденщики и вели между собой неторопливую беседу. Поскольку урожай кукурузы в этом году предвиделся хороший, наняться ломать ее было нетрудно. В последние годы крупные земледельцы брали на уборку урожая тех же поденщиков, что работали у них на прополке, получая вместо денег одно питание.

Шандор и его товарищи втроем нанялись убрать кукурузу с участка в двадцать хольдов. Они заранее рассчитали, что на каждую семью придется центнеров по двадцати. Разумеется, если все пойдет хорошо. А почему бы и не пойти?..

С надеждой на лучшее будущее приятнее было ждать, однако всем не терпелось поскорее приступить к работе. Все эти дни они слонялись без дела вокруг дома. Другой работы у них больше не было, а зима, до которой рукой подать, пугала бедняков.

Шандор особенно боялся зимы. И не только из-за хлеба, которого обычно не хватало до нового урожая. Откровенно говоря, боязнь будущего никогда не покидала его, и он уже как-то привык к ней, хотя привыкнуть к этому можно только так же, как цыганская лошадь привыкала к голоду, а потом взяла да и околела…

Самой большой бедой для Шандора было то, что у него не хватало нужных материалов, чтобы закончить строительство дома. Не было ни стекла для оконных рам, ни досок для пола, а ждать без этого прихода зимы было опасно. Правда, мать пыталась успокоить Шандора: мол, окна они могут заколотить и еще летом обмазать коровьим навозом, как это в свое время делали их предки, таким путем можно хоть в какой-то степени сохранить тепло. Однако это предложение матери Шандор счел просто за шутку.

Он решил во что бы то ни стало достать оконное стекло. Лучше продать часть кукурузы, но стекло купить. Все равно поросенка им в этом году вряд ли удастся завести. Придет время — будет и поросенок. Летний заработок незаметно утекал: основную его часть съел долг за пиломатериалы, необходимые для постройки дома, да и с Фаркашем нужно было рассчитаться. Короче говоря, дыр было много и все их необходимо было заткнуть. Хорошо еще, что Хорват одолжил два центнера пшеницы, без них едва ли хватило бы хлеба до осени. А хлеб у них в семье расходился так, будто едоков было человек шесть, не меньше. Правда, завтракали и ужинали в основном хлебом, а желудок требовал набить его. В середине прошлой недели Юлиш испекла два огромных каравая, а сегодня от них не осталось ни кусочка, и снова нужно печь.

Когда Шандор поздно вечером вернулся домой от Фаркаша, Юлиш как раз ставила квашню. Поставив корыто на кровать, она, стоя спиной к двери, просеивала муку.

Шандор, прислонившись к косяку двери, молча наблюдал за ритмичными движениями жены и ее плавно покачивающимися бедрами. Кровь в нем взбунтовалась. Он невольно потянулся, чтобы хоть куда-то деть свою силу, не дав ей взять верх над ним.

Квашня уже стояла на столе, распространяя кисловатый запах, который всегда придавал выпечке хлеба некоторую праздничность. В такой момент старая Бакошне ходила почти на цыпочках, занимаясь, в основном, детьми. Она раздела Шади и уложила его в постель. Шади раскапризничался и попросил воды.

— Сейчас нельзя, — зашикала на него бабка. — А то хлеб будет клеклый. Вот заквасим тесто — и попьешь.

— Муки у нас только на одну выпечку осталось, — сказала Юлиш, заметив мужа.

— Еще смелем, время пока есть.

— Ну, что сказал дядюшка Фаркаш?

— В середине следующей недели, пожалуй, можно будет ломать кукурузу.

Во дворе послышались чьи-то шаги. В комнату вошел Берта и попросил одолжить ему бритву.

— Моя полностью отказала: кто-то из ребят пробовал строгать ею палку, — объяснил он.

— Да, палка, конечно, не для бритвы.

— Мне до обеда в управу сходить надо, приглашали, а я, как назло, совсем зарос. Перепугаю там всех.

— Зачем же вызывают? Может, Антал чего напроказничал?

— Да нет! — засмеялся Берта. — Еще зимой я просил дать мне хоть какое-нибудь пособие на детишек. Вот они и вызывают.

— Быстро они управились.

— Я посоветовался с женой и решил заодно попросить помощь и на эту зиму. Как раз к будущей весне и получу.

— Ты бы малость потолковал там о любви к ближнему, — заметил Шандор. — Может, тогда бы быстрее дела пошли.

Однако на этот раз Берта не был настроен долго разглагольствовать.

— Брось дурить, дай-ка лучше мне бритву.

Шандор достал из шкафа бритву, а затем вытащил из-под подушки книгу, которую дал ему Гелегонья. Сунув ее под нос Берте, он сказал:

— Вот в этой книжке вся правда написана.

— Ну так и читай ее на здоровье, а я по-прежнему Библию буду почитывать.

Взяв бритву, Берта ушел.

Шандор же сел к столу так, чтобы свет от лампы падал на книгу, и начал читать.

Вскоре, тяжело вздыхая, улеглась мать Шандора, и только Юлиш еще гремела в кухне посудой. Скоро и она покончила с делами и молча села на табурет напротив мужа.

Шандор взглянул на уставшее лицо жены, и его охватило чувство любви к ней. Он тихо-тихо заговорил с нею, будто продолжил недавно прерванный разговор:

— Не будь всегда такой печальной… Подожди, скоро лучше будем жить… Не вечно же такая паршивая жизнь будет… И мы не вечно будем бедняками…

Дети уже спали. Спала и старая Бакошне. Временами она ворочалась и как-то нараспев тихо стонала.

— Придет время — и у нас будет земля, — продолжал Шандор. — Не будем так гнуть спину… Свободно, спокойно заживем. Вот увидишь…

Юлиш устало улыбнулась мужу и молча протянула к нему свои худые натруженные руки.

Шандор положил на них свои руки и сказал:

— Каждую зиму будем откармливать двух свиней, больших, жирных… кило этак на сто двадцать… Куплю тебе красивое платье, красивые туфли… Не нужно будет ломать голову, что есть завтра… Мы еще поживем хорошей жизнью… И этого времени не долго осталось ждать…

— Это все ты из книжки вычитал? — с улыбкой спросила Юлиш.

— Не только. Я знал это и без книги. Теперь же еще лучше знаю.

— Пошли спать. Отдохнуть-то надо.

Когда они легли в постель, то обнялись так горячо и страстно, будто это была их первая брачная ночь. А рядом с ними, на другой кровати, в квашне, укутанной одеялом, тихо подходило тесто для нового хлеба.

4

Старый Хорват Берец копошился во дворе. Сначала он принес воды для кур и вылил ее в корытце, затем метлой смел в одну кучу листья, слетевшие с тутового дерева, потом зашел в хлев и бросил в кормушку коровам несколько горстей сухой кукурузной крошки. Он расхаживал по двору взад-вперед, будто его преследовали дурные воспоминания. Останавливался он лишь на несколько секунд, чтобы выпрямиться и дать отдых постоянно согнутой спине. В такие моменты он смотрел в небо, будто искал там что-то, и глубоко вздыхал. А через минуту он опять суетливо сновал по двору. Своей беспорядочной беготней он напоминал жучка, который торопливо спешил по своим делам, но потом вдруг неожиданно останавливался на полпути и, сменив направление движения, снова бежал, боясь опоздать куда-то.

Старушка его суетилась на кухне, готовя обед. После того как молодые переселились в другой дом, они со стариком зажили еще тише, чем раньше.

Старый Хорват пытался уговорить жену взять в дом какую-нибудь молодую служанку, которая будет помогать ей по хозяйству, но старушка ни за что не соглашалась, заявляя, что не собирается бросать деньги на ветер и сама со всеми делами справится.

Неожиданно отворилась калитка и во двор вошел бедно одетый старик. Он громко поздоровался:

— Добрый день!

Хорват слышал скрип калитки, слышал, как поздоровался вошедший, однако он не прервал своей работы до тех пор, пока тот не подошел к нему. Старик остановился за спиной Хорвата и еще раз поздоровался:

— Добрый день.

— День добрый.

— Как работается?

— Потихоньку… А тебя какая нужда сюда привела, Иштван?

— Из-за кукурузного поля пришел…

— А что с ним? Насколько мне известно, скоро можно будет ломать кукурузу.

— Можно-то можно, но хозяин его не хочет держать свое слово.

— Как это «не хочет»?

— Не хочет платить нам, как мы условились.

— Но вы же договорились?..

— В том-то и дело. Вот я и пришел с вами посоветоваться.

— Хорошо, я с ним поговорю. Иди спокойно домой.

— Поговорите, пожалуйста.

— Хорошо, я скажу сыну. Я уверен, он просто забыл о договоренности.

— Заранее благодарен, благослови вас господь!

— Не за что. Иди с богом!

Хорват не проводил Иштвана и продолжал прерванную работу. Когда он собирался заглянуть в курятник, чтобы проверить, не снеслись ли куры, у ворот дома остановилась повозка.

Через минуту работник отворил ворота и во двор въехал сын Хорвата.

— Привезли зерно, — сказал он.

— Успели бы. Ведь мука у нас еще не кончилась.

— Мне все равно нужно было съездить в село. Вот заодно и пшенички захватили. Теперь неизвестно, когда свободное время выдастся. А позже пойдут дожди, дорогу развезет…

— Ну, раз привезли, сгружайте. В амбаре полная чистота и порядок.

Сын Хорвата помог работнику сгрузить мешки с зерном, а потом крикнул ему:

— Лошадей не распрягай! Сейчас поедем!

И пошел в кухню к матери. Хорват последовал за сыном. Хорват-младший, по обыкновению, начал рассказывать сельские новости. Говорил он быстро, как человек, которому хочется поскорее избавиться от неприятной обязанности.

Хорват немного послушал сына, а затем прервал его:

— У меня только что был Иштван Мучи. Он жаловался, что ты не хочешь расплачиваться с ним, как договорились раньше. В чем тут дело?

— Он правильно тебе сказал, — недовольно буркнул сын.

— Как это так?

— А вот так. Сейчас все за уборку кукурузы платят меньше, так почему, спрашивается, я должен платить по-старому, то есть больше?

— Потому что так было всегда! И я так платил, да и ты сам в прошлом году.

— А сейчас этому надо положить конец. Почему я для него должен сделать исключение?

— Хотя бы потому, что он тридцать лет на совесть работал у меня! Хотя бы поэтому!

— Он получит за работу то, что ему положено. Может, ему назначить теперь пожизненную пенсию, а? А когда он умрет, к нам явится его сын и скажет, что так, мол, и так, отцу моему платили столько-то… Потом дело дойдет до внуков. Пора положить этому конец, раз ж навсегда!

— Я с тобой не согласен.

— Отец, ты же ему никогда не обещал по гробовую доску платить по этим ставкам?

— Я ничего не обещал, но поступал всегда так. Иштван этого заслуживает. Он всегда хорошо работал, — упрямо стоял на своем Хорват.

— Пойми, отец, так не может продолжаться до скончания века. Так нельзя вести хозяйство. Каждый получает столько, сколько заработал. Подарков же мы не раздаем, не в такое время живем. Хозяйство есть хозяйство! Это, по-моему, и вам ясно.

Однако старый Хорват не только не успокоился, а еще больше разволновался: багровые пятна выступили у него сначала на лбу, а затем покрыли все лицо.

— Ничего мне не ясно! — громко крикнул он. — Кто больше работал? Ты или я?! Как ты ведешь хозяйство?..

Выкрикнув все это, он неожиданно замолчал, будто его ударили в грудь. Старик сразу как-то скорчился и, не проронив больше ни слова, вышел из кухни.

Сын некоторое время испуганно смотрел вслед отцу, а затем, будто оправдываясь, проговорил:

— Что я ему сказал? Только то, что Мучи не имеет права требовать большего… Но если отец уж так хочет, я могу, конечно, заплатить по-старому…

Однако отец уже не слушал его. Он шел не останавливаясь.

— Зачем ты с ним спорил? — плачущим голосом сказала мать. — Почему ты не хочешь сделать так, как он говорит? Он сейчас так расстроен.

— А разве я сказал ему что-нибудь плохое? Черт бы побрал этого старика Мучи вместе с его кукурузой! Из-за него и расстраиваться-то не стоит!..

Немного постояв в растерянности, Хорват-младший попрощался, сказав, что ему пора ехать.

— Остался бы пообедать, — предложила мать.

— Ждут меня там, мама. В селе много дел.

Сын вышел во двор и, пока работник готовил лошадей, огляделся по сторонам, чтобы попрощаться с отцом. Однако того нигде не было видно. Вот уж и повозка была готова, а Хорват-младший все стоял на месте, не зная, что же ему делать. Горло сжимали спазмы, которых раньше у него никогда не было. Хотелось громко позвать отца, как он звал его в детстве по вечерам, когда ему вдруг становилось страшно, однако его нигде не было видно.

Правда, чувствительность лишь на миг взяла над ним верх. Он быстро овладел собой и, сев в повозку, ударил по лошадям.

Когда старушка приготовила обед, она выглянула во двор и громко позвала:

— Отец, обед готов! Иди есть!

Она накрыла на стол, а муж все не шел и не шел. Сердясь и охая, она вышла во двор, чтобы позвать мужа еще раз, но того не было и во дворе.

— И куда только он мог запропаститься? — пробормотала себе под нос старушка, а затем снова громко прокричала своим дрожащим голосом: — Отец! Ты что, не слышишь, что ли?! Обед простынет!

Она немного подождала, но ей никто не ответил. Тогда она засеменила на верхний этаж: вдруг он прилег отдохнуть? Однако мужа и там не было.

— Отец! Отец! — звала она.

Старушка обежала весь дом, осмотрела двор и заглянула даже в хлев. Там наконец она и нашла мужа.

Он сидел на низкой скамеечке, обхватив голову руками.

— Ты что, оглох, что ли? Кричу, кричу, а ему хоть бы что! — проговорила она с легким упреком.

— Я ничего не слышал, — печально ответил он, поднимая на нее глаза.

— И как только можно доводить себя из-за какого-то пустяка? — продолжала она упрекать его. — Кем тебе приходится этот Мучи? Да никем. Хорошо еще, что ты из-за него в колодец не бросился!

— Чего ты городишь?!

— Я тебе, по-моему, побольше служу, чем этот мужик, но что-то я не замечала, чтобы ты из-за меня так расстраивался, а?

— Оставь меня в покое со своим Мучи!

— Тогда не сиди здесь с такой печальной физиономией!

— Как же мне не расстраиваться, если родной сын уже не хочет меня слушать? Смотрит на меня как на старого, ни на что не пригодного пса, который уже и слеп, и глух, и ничего не смыслит. Тебя это, может, и не волнует…

— Брось, отец! У сына столько забот и неприятностей, что нет ничего удивительного, если он порой и нервничает.

— Неприятностей, говоришь? Уж не я ли навязал их ему на шею?

— Я этого не говорю…

— Не говоришь?.. Он небось не очень бы опечалился, если б я подох. Да лучше ноги протянуть, чем такое видеть…

— Оставь, отец… — начала было старушка, но тут же замолчала, стоя возле мужа с опущенными руками.

Корова в стойле вопросительно поглядывала на них своими печальными глазами, будто молча сочувствовала.


Когда Иштван вошел в кухню, он сразу же понял, что родители говорили о нем. Едва он ступил на порог, как они моментально замолчали. Отец сидел в углу и, по обыкновению, плел корзину. Без этого, казалось, он не мыслил своей жизни. Весной, когда кончались ивовые прутья, он с нетерпением ждал наступления лета, чтобы плести что-нибудь из соломы. Когда же поспевала кукуруза, он мастерил из нее, и так весь год без остановки…

Антал сидел, прислонившись спиной к холодной печке, и скручивал цигарку. Мать, стоя за дверью, позевывала. Картина на первый взгляд была настолько обычной, что Иштван, как всегда, спросил:

— Вы что тут сидите, а не идете в комнату? — И, не дожидаясь, когда мать скажет обычное: «Не хватает еще сорить в комнате», он, обращаясь к брату, продолжал: — Ко мне утром заходил старый Сабо. С его слов я понял, что он намерен заключить с тобой сделку.

— Да, мы с ним, собственно, договорились, но я хочу, если можно…

— Я так и понял. Только советую тебе пока обождать. Положение таково, что я не намерен их упрашивать.

— А чего там упрашивать? В долг ведь берем или под проценты… — упрямо не сдавался Антал.

— Я и так не хочу.

— Тогда опять упустим эту возможность, как раньше…

— А разве нельзя обождать месячишко-другой? Вот сыграем свадьбу, — может, полегче будет? — вмешалась в разговор мать. Первый ее вопрос относился к Анталу, а второй — к Иштвану.

Антал с любопытством взглянул на брата. Иштван недовольно нахмурил лоб, но ничего не ответил матери.

Старушка от этого еще больше смутилась и опять начала зевать, слегка прикрывая рот правой рукой, которую она вытащила из-под передника. Однако старушка отнюдь не отказалась от своих нравоучений и, немного подождав, продолжала:

— Перед свадьбой такого делать не следует. Право же, не следует! Сейчас и других забот хватает… Перед свадьбой-то… — И, подойдя к Иштвану, она вдруг тихо спросила его: — Или, может, никакой свадьбы и не будет вовсе?..

Сын испуганно взглянул на мать, которая задала этот вопрос тихо, почти с подобострастием, однако в ее голосе ему почудилась и какая-то доля уверенности.

— Это почему же ей не быть? — проговорил он наконец.

Старушка на какое-то мгновение испугалась — то ли голоса сына, то ли собственной смелости. Она втянула в плечи маленькую, как у птички, голову и, покачав ею, замолчала. А потом улыбнулась, вновь становясь слабой, безвольной и подобострастной старушкой, какой она была не один год.

— Почему бы ей не быть? — еще раз спросил Иштван.

В кухне воцарилось напряженное молчание. Мать теребила руками край передника. Антал достал жестянку, в которой хранил табак, и сосредоточенно начал сворачивать цигарку, а отец, сидевший в углу, вдруг начал вслух пересчитывать количество сплетенных рядов.

— Люди такое болтают… — скорее не сказала, а простонала мать. — Вот и Анти слышал… Чего только не говорят…

— Много чего говорят. Болтают, да и только. Я просто так сказал маме…

— Ну так расскажи все снова.

— Ерунду всякую говорят. Я и сам-то из десятых уст слышал…

— Почему вы прямо мне не говорите?! — возмутился Иштван. — Что случилось? Болтаете за моей спиной, а когда я спрашиваю, лепечете бог знает что! Зачем это? Ну скажи, Анти, зачем это, а?

— Я ничего не болтаю! Только с тобой по-человечески и посоветоваться-то нельзя. — И он взглянул прямо в лицо Иштвану.

— Это почему же нельзя?

— Да потому что нельзя. Ты со мной так разговариваешь, будто я тебе и не брат вовсе.

— Это когда же я с тобой так говорил?

— Да всегда. И сейчас тоже. Скажешь: так, мол, и так, нельзя — и баста!.. С тобой ничего нельзя…

— Все, что было можно, я для тебя делал, а чего нельзя, того нельзя. Как тебе объяснить, что мне сейчас особенно осторожным нужно быть по отношению к Берецам? Или ты хочешь, чтобы я занимался только твоими делами?

— Я тоже как-никак помогал выучить тебя… — начал было Антал.

— К чему весь этот спор? — перебил их отец с несвойственным ему раздражением и тут же, будто опомнившись, опять начал про себя считать сплетенные им ряды, беззвучно шевеля губами.

Иштван сразу как-то сник. У него вдруг закружилась голова, будто он оказался на краю глубокой пропасти. Он закрыл глаза и, как бы согласившись со словами отца, сказал:

— Не будем сейчас говорить об этом!.. Потом… позже…

Мать, желая хоть как-то разрядить напряженную обстановку, заметила:

— Ничего плохого Анти сказать не хотел… — Однако тут же осеклась.

Снова стало тихо, лишь отец пересчитывал сплетенные ряды.

— Ну так что же все-таки говорят люди? — опять спросил Иштван. На этот раз в его голосе уже не было прежней настойчивости. Скорее всего, он спросил об этом лишь для того, чтобы хоть что-то сказать.

— Разную чепуху. Что ты поругался с Берецем… и ходить к ним перестал… потому что якобы кто-то сказал, будто это старик забил Розику Бакош до смерти… Другие же говорят, будто, мол, и ты хочешь скрыть это… Кто болтает, что и свадьбы, мол, теперь никакой не будет… ни осенью, ни позже…

Последние слова Анти произнес несколько раз, словно подчеркивая этим, что все остальное его вовсе и не интересует.

Пастор стоял в растерянности, как человек, который никак не может понять того, что ему только что сказали.

Мать расценила молчание Иштвана как подтверждение слухов и, отбросив обычную боязливость и подобострастие перед сыном, заговорила быстро-быстро, будто хотела словами отогнать надвигающуюся на них беду:

— Люди всегда много чего болтают. Чего хотят, о том и сплетничают. Если одному бедняку удается выбраться из бедности, они готовы его задушить. Мол, почему он, а не мы? Зависть их съедает. Ради них и пальцем-то не стоит шевелить! Все сплетни о дочери Бакоша они для того только и придумали, чтобы нас угробить, чтобы поссорить тебя с Берецем. Они думают, что ты глуп и сделаешь так, как они хотят. Как бы не так! Каждый человек — кузнец собственного счастья, а завидовать другим нечего. На меня, к примеру, некоторые смотрят так, будто я собственными руками задушила их родного отца. Как-то на днях встретилась я с тетушкой Юлчей Бачи. Так она меня спрашивает: «Ну как, будет у вас осенью свадьба с богачом Берецем?» Спрашивает, а у самой такая кислая рожа, будто она пол-лимона откусила. «Будет», — отвечаю я ей. «Смотрите, не пришлось бы пожалеть», — говорит она мне. «А вам-то чего переживать?» — сказала я ей. Так вот взяла да и отрезала! Мне теперь в церковь и то идти не хочется: все на меня оглядываются. Не стоят эти люди, чтобы добро для них делать. Пальцем пошевелить и то жалко! Зависть их съедает. Ну и пусть завидуют! Пусть болтают что хотят! Пусть говорят, что свадьбы не будет, а она вот и будет!..

Опустив голову, она закрыла глаза и без умолку говорила. Она говорила с такой ненавистью и негодованием, что муж прекратил свою работу и испуганно уставился на нее, словно это была не его жена, а какое-то страшное чудовище. Иштван тоже слушал мать с возрастающей тревогой: он еще никогда не видел ее такой и, разумеется, не подозревал, что она способна на такие речи. Куда девалась ее боязливость? Только что он, закрыв глаза, хотел бежать отсюда куда глаза глядят, а теперь вот стоит и не может пошевелиться.

А ведь правы и крестьяне, которые обвиняют Береца, и Хорват по-своему прав…

— Все это глупости! Чего только люди не наболтают! — проговорил наконец Иштван, желая хоть как-то успокоить домашних, и вышел из кухни.

На околице села пастора вдруг охватило такое чувство, будто он оказался в совершенно незнакомой местности. Он даже остановился и осмотрелся: не заблудился ли он случайно? Улица, дома — все было ему знакомо: сколько раз он проходил мимо них! Сомнений быть не могло: это Сапожная слободка. И в то же время все как-то изменилось.

Пастор еще раз посмотрел по сторонам.

Что же, собственно, изменилось? Разве только то, что улица почему-то была пуста, хотя под вечер обычно люди выходят из своих домов, чтобы посудачить с соседями. Правда, вдалеке виднелось несколько человек, но, как только пастор стал приближаться к ним, они быстро укрылись в своих домах.

«А может, мне это только показалось, — мелькнула у него мысль, — и они разошлись вовсе не из-за меня?»

Иштван пытался успокоиться, но не мог. Он стал внимательнее присматриваться к улице. Через несколько домов повторилась точно такая же картина: при его приближении люди расходились кто куда.

«Но почему они прячутся от меня?»

Он оглянулся: не идет ли следом за ним кто-нибудь из местных властей — сборщик налогов или нотариус? Однако позади него никого не было.

«Значит, они убегают от меня? Раньше они так не поступали. Больше того, они частенько поджидали меня, чтобы поздороваться. А вот сейчас они избегают меня… Но ведь я не сделал им ничего плохого!»

Возле дома Кардошей стояла группа людей — трое или четверо.

«Если и эти сбегут от меня, — решил про себя Иштван, — дело плохо…»

Завидев пастора, и эти люди тоже засуетились и стали расходиться кто куда. Люди расходились не спеша, но так, чтобы нырнуть в калитку своего дома раньше, чем успеет подойти пастор. Некоторые из них даже зазывали домой детишек, беззаботно игравших на дороге.

Пастор с возраставшим недоумением следил за поголовным бегством от него жителей. И чем больше он это замечал, тем сильнее сердился. Казалось, поймай он кого-нибудь из жителей — наверняка отколотил бы.

Иштвану хотелось распахнуть калитку ближайшего дома и заорать на всю улицу так, чтобы все его слышали… Что именно, он и сам не знал, но обязательно заорать… Ему хотелось знать: что же, собственно, случилось с жителями Сапожной слободки?

«А может, все это чистая случайность?» Не понимая причины исчезновения жителей при его появлении, пастор снова и снова думал: «А может, я все же ошибаюсь? Умнее всего не обращать на это никакого внимания!»

И тут пастор увидел Карбули. Тот стоял возле своего дома. Пастору оставалось пройти три-четыре дома. Однако Карбули, еще издали заметив пастора, начал пятиться.

«Если он спрячется в доме, я разобью ему дверь ногами!» — решил про себя Иштван.

Карбули же явно растерялся: он уже взялся за ручку калитки, но пока еще не открывал ее. Он прислонился к калитке так, будто хотел раствориться и остаться незамеченным.

Иштван ускорил шаги и громко, тоном приказа поздоровался с Карбули, еще не дойдя до него.

Карбули повернулся к пастору, натянуто улыбнулся и сделал вид, будто только сейчас заметил его.

— Почему вы хотели скрыться от меня?! — не спросил, а буквально набросился тот на Карбули, подойдя к нему.

— Я не хотел… Зачем мне это?.. Я вас вовсе и не видел, святой отец… Я только… — Пожилой крестьянин окончательно смутился, речь его стала сбивчивой, как у школьника, которого уличили в очередной шалости.

— Но я же видел: вы хотели уйти, — уже тихо сказал Иштван.

— Я вовсе не…

— Послушайте, Карбули, я же вижу: тут что-то случилось. Пока я сюда шел, от меня сбежало полсела. И вы тоже хотели… А раз так, вы должны мне объяснить: что же случилось?

— Я ничего не знаю, святой отец!

— Господин Карбули! Вы человек здравомыслящий, верный сын нашей церкви. Насколько я знаю, в прошлом году вы даже намеревались стать пресвитером. С вами можно говорить откровенно. Говорите смело все, что вы знаете. Я вам обещаю: никаких неприятностей не будет.

Такое подкупающее заверение сделало свое дело. Карбули немного поколебался, будто взвешивая в уме все «за» и «против», а затем с трудом выдавил из себя:

— Да все из-за жандармов…

— Каких еще жандармов?

— Сегодня утром они были в слободке…

— Зачем?

— По делу Розики Бакош. Люди говорят, будто это вы, святой отец, прислали их к нам.

— Кто такое говорит?

— Люди говорят… Многие…

У пастора голова пошла кругом.

— А что нужно здесь жандармам?

— Я так слышал… будто они ищут тех, кто болтает, что якобы Берец забил Розику до смерти… и подкупил врача…

— И они говорят, что жандармов вызвал я?

— Да, говорят. А еще болтают, что вы были у Бакошей и пригрозили им, если они не замолчат… Нескольких человек уже вызвали в управу… Правда, может, их сегодня же и отпустят…

— Значит, говорят, будто это я?.. А что еще говорят люди?

— Еще…

Карбули опять стушевался и нервно завертел шеей, как гусь, которому для откорма насильно запихивают в горло кукурузу.

— Говорите, говорите, господин Карбули! Не бойтесь!

— А вы никому не скажете, что узнали это от меня? Я не хочу, чтобы обо мне судачили… Я здесь живу среди, людей и не хочу, чтобы…

— Будьте спокойны, я никому ничего не скажу!

— Люди говорят… будто вам, святой отец, заплатят, мол, за это…

Даже не попрощавшись с Карбули, пастор зашагал дальше. У него при этом было такое лицо, будто он хотел привлечь к ответственности весь белый свет.


— Пишта, что с тобой? Ради бога, что случилось?! — испуганно воскликнула Эва, когда он, с силой рванув дверь, вошел к ней в комнату.

— Этого… этого я не ожидал, Эва… Чтобы такое сделать!

— Что случилось, Пишта! Говори! Какая-нибудь беда?

— Чтобы вызвать жандармов против этих несчастных людей?! Как можно было решиться на такое, Эва? Вы этим погубили меня, понимаете, погубили!

— Как ты можешь говорить такое? Отец хотел как лучше! Просто он хотел положить конец всем этим глупым сплетням! Он очень сожалел, что рассорился с тобой… Никакой беды в этом нет.

— Боже мой! Да неужели вы не понимаете, что этим вы только еще больше разозлите народ?!

— Не беспокойся, Пишта! Уверяю тебя, что никакой беды в этом нет.

— Нет? По-вашему, это не беда, что вы мне все испортили? Подорвали и мой авторитет… и авторитет моего сана! Все-все испортили! Все!

Девушка стала бледной как полотно и с трудом сказала:

— Ты говоришь глупости! Какое отношение ты имеешь к этому цирку? Все это касается только отца.

— Но эти люди считают, будто это я, их пастор, заявил на них. Их пастор!.. Как я после этого буду смотреть в глаза моим прихожанам?

— Это неправда! Можно легко доказать, что ты к этому не имеешь никакого отношения!

— Неужели ты не понимаешь, Эва? Никакие доказательства тут не помогут. В глазах своих прихожан я уже их враг, сколько бы и как бы я им ни объяснял. Я потерял их доверие, и мне его больше уже не завоевать!.. Никогда!..

Проговорив эти слова, пастор как бы и сам только сейчас понял всю логичность своего умозаключения.

Девушка, возбужденная его словами, с трудом сдерживала себя.

— Не преувеличивай, Пишта! Ты всегда все склонен преувеличивать. Речь идет о простом недоразумении, и только… Скоро все слухи улягутся. Случались здесь вещи и похуже, в том числе и с пасторами. Никакой беды из этих разговоров не будет.

Иштван с удивлением смотрел на девушку, пытаясь понять ее.

— Эва, разве ты не понимаешь, что речь здесь идет не об обычном правовом деле и не о подозрении кого-то невиновного? Речь идет о человеческом доверии, а его, как Известно, вернуть трудно. Что я буду теперь делать с этими людьми?

— Боже мой, да то, что делал до сих пор! Будешь у них пастором. Будешь читать им проповеди, крестить их детей, отпевать умерших… Что там ты еще с ними делал? Ну не будь же ребенком!

«Действительно, а что я делал до сих пор? Делать это и дальше — только и всего! Читать проповеди, крестить детей, отпевать умерших… Неужели я больше ничего и не делал? А ведь я думал, что делал нечто большее. А что именно? Видимо, что-то такое… Но если бы я делал что-то большее, то односельчане не поверили бы сейчас каким-то сплетням обо мне… и не считали бы меня своим врагом…»

Мысль об этом как-то сразу погасила в нем и его возмущение, и отчаяние… Он уже не кричал, как прежде, а, обессиленный, сел на диван и закрыл лицо руками.

Эва присела рядом с ним и, обняв за шею, стала целовать его лицо, гладить волосы и приговаривать:

— Дорогой мой Пишта! Не будь таким чувствительным! Вот увидишь, ничего-плохого не будет! Помнишь, я ведь и тогда была права, когда дело касалось нашего брака, а? Я и сейчас не ошибаюсь. Успокойся! Может, отцу и не следовало бы делать этого, но ведь он хотел сделать как лучше. А может, и хорошо, что он так поступил. По крайней мере, теперь-то уж прекратятся все эти ужасные сплетни. Ты же останешься чистым, я уверена в этом…

Иштван неожиданно встал.

— Я пошел! — произнес он таким тоном, что девушка ужаснулась.

— Не ходи, Пишта! Ты не можешь идти в таком состоянии! — В отчаянии она повисла на шее Иштвана.

— Я пойду, Эва! Пусти меня!

— Не пущу! Ты никуда не пойдешь!

— Я не могу тут больше оставаться!

Пастор попытался освободиться из объятий невесты, но девушка не отпускала его. Она целовала его и с отчаянием в голосе говорила:

— Никуда я тебя не отпущу, Пишта! Никуда! Поедем немедленно к отцу на хутор. Я никуда тебя не отпущу, пока мы все не уладим! Я велю запрячь лошадей, или мы пойдем пешком? Послушай меня, Пишта!

Между ними началась настоящая борьба. Наконец Иштвану с трудом удалось вырваться из объятий девушки. Эва упала на диван и залилась слезами, а пастор выбежал из комнаты.


В большом зале сельской управы находилось несколько присяжных. Они покуривали свои трубки и вели неторопливую беседу. Работы у них всегда было немного. После обеда они все приходили в здание управы, садились вокруг большого стола и не спеша беседовали на мирские темы. Когда в зал вошел пастор, присяжные как раз говорили о том, как сильно испортились теперь люди, особенно бедняки крестьяне и поденщики. Работать-де они не желают, но жить хотят как господа. А уж если берутся за работу, то заламывают такую цену, что у хозяев волосы дыбом поднимаются. Что правда, то правда: раньше у них таких требований никогда не было! Испортился народ, да и только! Ах! Ах!

Присяжные с должным уважением поприветствовали пастора, и словами, и жестами давая понять, что они прекрасно знают, насколько он стоит выше их, и в то же время стремясь подчеркнуть, что это они подняли Иштвана так высоко.

Пастор с каждым присяжным поздоровался за руку, каждому сказал несколько слов, поинтересовался урожаем и только после этого спросил, здесь ли секретарь сельской управы.

— У себя он, в кабинете, — ответили ему.

Пастор постучался и вошел.

— Милости прошу, святой отец, — с подчеркнутой вежливостью спешно поздоровался с пастором Йенеи. — Прошу садиться. Чем обязан столь редкому счастью?

— Вряд ли это можно назвать счастьем, брат Бела!.. — с горькой усмешкой сказал пастор.

— Ну не будь таким философом. Уж не случилось ли какой беды?

— Весь вопрос в том, когда начинается беда.

— С женитьбы, разумеется. Но у тебя она еще не началась. Больше того, у тебя еще есть возможность избавиться от нее. — Довольный собственным остроумием, Бела рассмеялся, но, сразу став серьезным, продолжал: — Не нравится мне, когда такие молодые люди, как ты, по всякому поводу и без него начинают философствовать, как старики. Скажи, что с тобой?

— Со мной ничего. Но я бы хотел знать, что происходит с моими прихожанами?

— С твоими прихожанами? Ты их пастор или я? А раз ты, то тебе бы и следовало это знать.

— Я хочу спросить тех, кто вызывал в село жандармов.

— А! Ты имеешь в виду заговор бездельников из Сапожной слободки? — засмеялся Бела. — Э, дружище, этих прихожан ты лучше оставь себе. И надеюсь, они не все такие?

— Не шути, брат Бела. Скажи серьезно, что с ними?

— По-моему, я знаю не больше тебя. Все это не имеет к моим обязанностям никакого отношения.

— Но что-то ты, наверно, знаешь? Разве жандармы не сюда приводили крестьян?

— Сюда. Многих из них отпустили, а нескольких человек отправили в Ченгелед. Там их допросят. Я же говорю: это не мое дело! Ими занимается жандармерия.

— А что от них, собственно, хотят?

— Это ты, Пишта, должен лучше знать.

— Я? Откуда мне знать? Я к этой истории не имею никакого отношения и потому абсолютно ничего не знаю. А сейчас я самым решительным образом протестую против такого ведения дела!

Йенеи пожал плечами:

— А ты знаешь, какие сплетни ходят о вас? О Береце и о тебе? Все это дело надо поскорее кончать. А что бы ты сказал, если бы однажды ночью в твоем доме подожгли крышу, а? Опасные это люди, друг мой…

Иштван заерзал на месте.

— А это вполне могло случиться, — продолжал Йенеи, заметив, как сильно расстроился пастор. — Я слышал, взбудоражилось уже полсела. Кто знает, что им может взбрести в голову? Найдется один зачинщик и подобьет их на восстание против хозяев. Я слышал, в селе уже говорили об этом. Ты не считаешь, что в создавшейся ситуации лучшего, чем произошло, и не придумаешь? Даже с точки зрения…

— Но люди думают, что это я вызвал в село жандармов… Их пастор…

— И поэтому ты расстроился так? Глупости! В этом деле ты не пастор, а частное лицо. Отдели свою личную жизнь от служебной!

— До сих пор я, брат Бела, так и поступал, а теперь вижу, что так дальше продолжаться не может. Человек не может играть две роли, вернее, вообще играть хоть какую-то роль. Иначе нужно идти в артисты, а не в пасторы!

— Слишком трагично ты воспринимаешь все мелочи жизни. Пройдет несколько дней, и об этом все позабудут. Тем более что правда на вашей стороне.

— Я уже в этом не уверен…

Мысль об этом уже несколько дней зрела в голове Иштвана. И теперь, когда он в пылу беседы высказал ее, она испугала его.

Йенеи с удивлением взглянул на него:

— Не глупи, Пишта! Уж не хочешь ли ты этим сказать, что Берец действительно…

— Не хочу! Разумеется, не хочу! — энергично запротестовал пастор.

— Тогда я тебя не понимаю.

— Ты никогда не думал, что бывают положения, когда ложь может перерасти в правду?..

— Не думал. По-моему, ложь всегда останется ложью, а правда — правдой. Не понимаю я твоей странной философии. Я тебе только что говорил, что ты слишком много философствуешь. Очень многие люди погорели на этом! И ты туда же лезешь!

Все это Йенеи проговорил сухим, официальным, почта враждебным тоном, а сказав, встал, словно желая подчеркнуть этим, что с него довольно таких разговоров.

Однако Иштван не обратил внимания на слова Йенеи в продолжал говорить. И вовсе не потому, что пытался его в чем-то убедить. Иштвану хотелось самому получить ответ на мучивший его вопрос.

— По-моему, нельзя обвинять людей в том, что они так думают… Я хорошо знаю их жизнь. Сам жил среди них. Какая у них жизнь? Живут сегодняшним днем, перебиваются с хлеба на воду… И сегодня, и завтра… и так всю жизнь… Да такую жизнь и жизнью-то назвать нельзя… Скорее, это вымирание… Кто умирает старым, а кто — молодым… Разве кто-нибудь думает о том, чтобы помочь им? Они брошены на произвол судьбы, как какие-нибудь колониальные рабы… Ты их каждый божий день видишь у себя в управе, а я по воскресеньям — в церкви или на кладбище возле гробов умерших родственников. Но разве мы о них думаем? И разве удивительно, что, живя в таких условиях, они иногда начинают возмущаться? Будем же откровенны, когда речь идет о собственной шкуре! Слова, которыми они выражают свое возмущение, могут быть и несправедливыми, и даже лживыми — ну, например, как сейчас. Но ведь сама причина, вызвавшая возмущение, справедлива! А разве не это самое главное?..

Нахмурив лоб, Иштван с трудом подбирал нужные слова. Йенеи подошел к нему вплотную и спросил:

— Ты что, поссорился с Берецем? Или блажь какая в голову пришла?

Пастор непонимающе уставился на него, будто только что очнулся от тяжкого сна.

— Нет. Ни с кем я не ссорился, — пробормотал он и добавил: — Я только хотел бы примириться с самим собой.

— Я вижу, ты слишком близко к сердцу принял всю эту историю. Будет лучше, если ты поскорее с этим разделаешься. Попытайся обо всем этом забыть.

Пастор молчал. Он с отрешенным видом сидел перед Йенеи и походил на человека, который только сейчас понял, что они говорят на разных языках, хотя каждый из них стремится убедить другого. Он встал и быстро спросил:

— Как можно им помочь?

— Кому?

— Тем, кого забрали в Ченгелед?..

— Теперь все пойдет своим чередом. Сначала их там допросят, а потом, думаю, отпустят по домам.

— А нельзя ли позвонить туда, чтобы их сразу же отпустили?

— Нет. Я не имею права вмешиваться в это дело. Да и неумно это было бы, по-моему! А им этот небольшой урок отнюдь не повредит. Больше того, я и тебе советую ничего не предпринимать. А свою философию оставь при себе, а то ведь другие могут тебя понять иначе…

Все это Йенеи проговорил таким ледяным тоном, что Иштван понял: спорить с ним бесполезно.

— Тогда… — неуверенно начал было пастор, но, решив не продолжать, подал Йенеи руку и вышел из кабинета.

Присяжные, сидевшие в большой комнате, по-прежнему болтали о пустяках. Закончив судачить об испортившемся народе, они говорили о своих делах и перемывали косточки знакомым.

Один из присяжных стал рассказывать о чудачествах одного богатого крестьянина. Получив от отца хорошее наследство, он так умножил его, что к старости имел несколько сот хольдов земли и три собственных хутора. Несколько лет назад он раздал нажитое сыновьям, однако дух стяжательства настолько одолел его, что и в преклонном возрасте он никак не мог заставить себя сидеть дома сложа руки, как это обычно делали пожилые зажиточные крестьяне. Старик то и дело появлялся на каком-нибудь из своих хуторов, где он, как правило, ругался с одним из сыновей, а затем, разозлившись, возвращался в село. Однако уже на следующий день он ехал к другому сыну, особенно ему не сиделось дома во время жатвы и обмолота.

В это лето сыновья решили увезти старика на хутор и оставить там его без лошадей и повозки, чтобы он не мог оттуда никуда выехать. Однако старик долго просидеть на одном месте не смог и в один прекрасный день запряг в сани четырех волов (может, густая пыль на дорогах казалась ему снегом?) и выехал на другой хутор…

Эта история так развеселила присяжных, что они разразились громким хохотом.

Когда пастор проходил мимо них, кто-то крикнул ему вдогонку:

— Скажите, святой отец, а вам не приходилось кататься летом на санях?

Иштван от неожиданности остановился и задумчиво посмотрел на них, словно он и в самом деле вспоминал, катался ли он на санях летом. Постояв немного, он неуверенно произнес:

— Нет… Не думаю… — И пошел дальше.

А присяжные теперь смеялись уже оттого, что им так хорошо удалось разыграть пастора.


Иштван долго не мог заснуть.

Когда же наконец он забылся в тревожном сне, его разбудил сильный шум, будто над его головой били в тысячу кастрюль, а вслед за тем он услышал грохот падения тяжелого предмета на пол.

Вскочив с постели, Иштван зажег лампу.

Стекла в обоих окошках были разбиты, а на полу валялось несколько кирпичей. Повреждены были и рамы. Нетрудно было догадаться, что кирпичи бросали с большой силой.

Пастор выглянул в окно, однако ничего и никого не увидел, так как ночь стояла темная. И лишь в конце улицы слышались удалявшиеся шаги: судя по ним, убегали несколько человек.

Иштван примерно догадывался, кто бы это мог сделать.

В этот момент из соседней комнаты вбежала мать Иштвана. Вслед за ней вошел отец в исподнем белье. Остановившись посреди комнаты, они с ужасом уставились на погром. Полураздетые, они стояли перед сыном с таким видом, будто перед ними вдруг разверзлась земля. Старики дрожали — то ли от ночной прохлады, то ли от того, что увидели.

Вид у обоих был настолько перепуганный и жалкий, что Иштван не знал, что делать: то ли успокаивать старых родителей, то ли сожалеть о разбитых окнах.

— Ничего… все это ничего! — попытался он успокоить родителей. — Это случайно… По ошибке… По пьянке кто-то бросил.

— Нужно заявить в жандармерию, — тихо предложила мать, словно не расслышав слов сына.

— Я же говорю, ничего страшного не случилось. Какой-то пьяный перепутал дома, только и всего… Идите к себе и ложитесь спать.

— Разве теперь заснешь? А если они вернутся?

— Не вернутся, мама, не беспокойтесь.

Иштван деликатно вывел отца с матерью из комнаты. Оставшись один, он уселся на край кровати и уставился на осколки стекла, которые, как бриллианты, сверкали при свете керосиновой лампы. Сквозь разбитые окна в комнату врывался свежий осенний ветер. Иштван поежился от холода и, погасив лампу, нырнул под одеяло, однако долго не мог успокоиться. Он опять сел на кровати и уставился прямо перед собой в темноту. У него было такое чувство, будто он забрел в болото и никак не может из него выбраться: с каждым движением его все глубже и глубже засасывает трясина.

«Как я попал в нее? — лезли в голову печальные мысли. — Ведь я всегда думал, что у меня под ногами твердая почва… Как же такое могло случиться?..»

Он жадно всматривался в темноту в надежде увидеть хоть какой-нибудь просвет, но кругом была тьма…


Утром он собирался в церковь с таким чувством, с каким ленивый студент, сильно запустивший материал, идет на экзамен.

«Как же я теперь предстану перед своими прихожанами?»

Вечером он решил начать свою проповедь словами из Евангелия: «Ищите мира во всем…» А утром ему казалось, что он не может, не имеет права произнести эти слова с церковной кафедры, так как это будет ложью. Правда, в это время в церкви, наверно, будет всего-навсего несколько стариков да старух, которые, возможно, и знать не знают о том, что произошло ночью, однако это не оправдание.

«Отдели свою личную жизнь от служебной», — вспомнились ему слова Йенеи. Хорошо бы сейчас воспользоваться этим советом, но имеет ли он на это право?..

Пока Иштван завтракал, мать все время крутилась возле него, нашептывая ему на ухо:

— Нужно заявить в жандармерию… Плохие у нас в селе люди, завистливые, злые… Ради них и пальцем-то пошевелить не стоит… Нужно заявить в жандармерию…

Она упрямо повторила последние слова несколько раз, будто чувствовала, что настало время последнего, решающего боя, на который она и вдохновляла сына.

А когда на церковной колокольне зазвонил колокол и сын, облачившись в сутану, направился к церкви, она проводила его до самых ворот.

— Нужно заявить в жандармерию… — твердила она, семеня вслед за сыном. — Плохие у нас в селе люди, завистливые, злые…

На церковных скамейках действительно сидели всего лишь несколько старух. Они устало тянули слова молитвы, подпевая органу. Как только пастор взошел на кафедру, они с обычным благоговением уставились на него и, покорно сложив руки на коленях, внимательно слушали его проповедь.

Иштвану же казалось, что все скамейки в церкви заполнены мужчинами, женщинами, парнями и детишками, что здесь сидят все жители Сапожной слободки от мала до велика, и не только из слободки, но и голытьба со всего села.

А когда он произнес слова: «Ищите мира во всем…», на лбу у него выступил пот. Больше смотреть в Библию он уже не мог и лишь быстро-быстро, невнятно бормотал слова, словно хотел отгородиться ими от преследовавших его видений.

Кое-как закончив службу, уставший и разбитый, Иштван вышел из церкви с таким чувством, что больше он уже не сможет прийти сюда до тех пор, пока не примирится с самим собой, пока не обретет мира для собственной души. Но где? У кого? На это он не находил ответа.

Подойдя к своему дому, он увидел мать, а рядом с нею — секретаря управы и двух жандармов, которые рассматривали выбитые стекла и изучали следы под окном. Чуть поодаль несколько односельчан с любопытством следили за их действиями.

Увидев сына, мать, втянув голову в плечи, юркнула во двор.

— Ну вот видишь! — вместо приветствия сказал секретарь, отводя Иштвана в сторону. — Что я тебе вчера говорил?

— Что ты здесь делаешь, брат Бела? — холодно спросил Иштван.

— Что делаю? Ищу злоумышленников. Необходимо немедленно положить этому конец, и твердой рукой, а то начинается нечто нехорошее.

— Я тебя очень прошу, ничего не надо делать! Это мое личное дело, я его сам улажу!

— Это ты называешь личным делом? Брось валять дурака, Пишта! Да это, если хочешь знать, самый настоящий мятеж!

— Я протестую против любого вмешательства властей.

— Может, ты еще попросишь прощения у тех, кто это сделал? — с ехидством спросил Йенеи.

— Если бы это помогло, я бы так и сделал.

— Скажи, с тобой можно по-умному говорить? Неужели ты не видишь, что тут творится?

— Здесь со мной вообще нельзя говорить. Как ты мог вызвать сюда жандармов? Немедленно отошли их обратно! Прошу тебя, отошли! Ты видишь, сколько любопытных глазеют на нас? Через несколько часов об этом будет знать все село. А я этого не хочу! Пойми, я этого не желаю. Я протестую против вмешательства в мою личную жизнь. Я тоже хочу положить конец этой некрасивой истории!..

Говорил он быстро, задыхаясь, глаза его лихорадочно блестели.

Йенеи с удивлением смотрел на пастора, чувствуя, что спорить с ним сейчас бесполезно и даже опасно.

— Прекратите расследование! — сказал Йенеи жандармам. — Святой отец не желает этого.

Когда жандармы удалились, Йенеи, повернувшись к пастору, сурово проговорил:

— Я не хочу ссориться с тобой, тем более здесь. Только поэтому я и отослал жандармов. Однако имей в виду, что этим дело отнюдь не закончилось. В селе за порядок и спокойствие отвечаю я, и я вовсе не собираюсь потакать твоему всепрощению, как не собираюсь разделять твои более чем странные теории о мире и спокойствии. Сегодня они окна выбили тебе, завтра их выбьют мне, послезавтра они перевернут все село, а потом всю страну. Знаю я, что это такое. И тут уж никакие проповеди не помогут!

— А я несу ответственность за мир и спокойствие душ моих прихожан! И вовсе не намерен потакать твоим действиям…

Сказав это, пастор повернулся к Йенеи спиной и направился к дому.

— Ну это мы еще посмотрим! — со злостью бросил ему вслед Йенеи.

В комнате Иштван не нашел матери. Она, видимо, где-то спряталась. Сначала он хотел было найти ее, чтобы отругать за то, что она вызвала жандармов, а потом раздумал, решив не обижать ее упреками. Она ведь хотела видеть своего сына как можно выше и как можно дальше от бедности, хотела с его помощью вытащить из нищеты, в какой она прожила свою жизнь, всю семью.

Иштван понимал, что вся его ошибка заключалась как раз в том, что он и сам-то думал точно так же, как его матушка…

Сняв с себя сутану, пастор вышел на улицу и направился к Сапожной слободке, хотя, откровенно говоря, в тот момент он еще не отдавал себе отчета в том, куда именно идет. Быть может, к Эве, чтобы рассказать ей обо всем?.. Однако поймет ли она его?..

Когда он дошел до околицы, вчерашняя сцена бегства от него жителей повторилась. Только сегодня односельчане делали это более открыто и враждебно. Однако пастор, казалось, ничего не замечал.

Дойдя до дома Бакоша, Иштван вдруг остановился. Немного подумав, он вошел в дом. Дома были одни только женщины. Они встретили его недружелюбно, почти враждебно, совсем не так, как в прошлый раз.

— Где ваш муж? — спросил он у Юлиш.

— Да он… — начала было женщина, но тут же замолчала. Ее молчание было красноречивее слов. Казалось, она хотела крикнуть: «Там, святой отец, куда вы его упрятали!..» Однако, помолчав немного, Юлиш все же ответила: — Увезли в Ченгелед… в участок.

В голосе ее пастор не услышал ни жалобы, ни отчаяния. Юлиш сказала это таким тоном, будто была уверена в том, что жертва эта ими приносится отнюдь не напрасно. Пастор сразу же понял, что спрашивать или объяснять что-то не имеет никакого смысла.

— Ваш муж сегодня же вернется домой! Я сам поеду за ним. — Сказав это, пастор немного помедлил. Он, видимо, хотел услышать от женщин слова благодарности или одобрения. Однако те молчали и, крепко сжав губы, смотрели себе под ноги. Своим молчанием они как бы давали понять, что теперь уже поздно что-либо предпринимать…

Попрощавшись с женщинами, пастор вышел на улицу. Обычно, когда он делал визиты, его провожали до калитки, но на сей раз его проводили лишь до порога, да и то не столько из уважения, сколько по необходимости.

Выйдя за калитку, Иштван остановился, раздумывая, куда же ему теперь идти. Влево от него огромной серой змеей извивалась пыльная дорога на Ченгелед, справа виднелась черепичная крыша дома Береца.

«Эва наверняка ждет меня, — мелькнула у него мысль. — Она со вчерашнего дня ждет, чтобы поскорее закончилась эта скверная история. Может, и сейчас она стоит у окна и с тревогой наблюдает, в какую сторону я поверну?..»

Он уже хотел было направиться к невесте, как вдруг его осенило: ведь в этот момент вся улица наблюдает за ним — куда он пойдет и что станет делать…

Иштван повернул налево и пешком, как апостол, зашагал по дороге на Ченгелед.


Едва пастор вышел за околицу, как на повороте дороги показался тарантас Береца. Кровь ударила Иштвану в лицо. Глазами он уже искал убежище, куда бы можно было спрятаться. Иштван хотел даже укрыться в зарослях пожелтевшей кукурузы, росшей сбоку от дороги, но это была лишь минутная слабость. Пастор взял себя в руки и, как ни в чем не бывало, продолжал шагать по дороге, и даже более уверенно и твердо, чем раньше.

В тарантасе сидела Эва с отцом. Девушка первой заметила пастора и дернула отца за руку, в которой тот держал вожжи. Эва будто испугалась, что отец раздавит шедшего им навстречу путника. А когда тарантас поравнялся с Иштваном, она, не дожидаясь, когда отец остановит лошадей, на ходу спрыгнула на землю и бросилась Иштвану на шею.

— Какой… Вот ты какой!.. — проговорила она, смеясь сквозь слезы.

От смущения Берец то чесал в затылке, сдвинув шляпу на лоб, то трогал заросший щетиной подбородок, то бормотал какие-то ласковые слова лошадям. Затем он слегка покашлял и несколько раз открыл рот, как бы собираясь что-то сказать. Однако как-то неудобно было разговаривать, сидя в тарантасе, и Берец, намотав вожжи на крюк, слез на землю, подошел к Иштвану и подал ему руку.

— Не стоило пускаться в путь пешком, — проговорил Хорват примирительным тоном. — Дома разве не сказали, что мы заедем за тобой?..

— Разве мама тебе не сказала? — спросила и Эва.

У Иштвана будто ком в горле застрял. Он стоял посреди дороги, прижимая к себе невесту, пораженный столь неожиданным и хитрым примирением. Плач Эвы и ее смех сквозь слезы пробудили в памяти картины прошлого счастья, и на мгновение его охватила такая нежность к ней, что он уже не был способен что-либо возразить. Сейчас он был готов согласиться со всем, что ему говорили невеста и ее отец, готов был сесть в тарантас и вернуться вместе с ними в село. Однако перед его мысленным взором тут же встала вся Сапожная слободка с ее неказистыми домишками и подслеповатыми крошечными окошками, из которых на него смотрели десятки глаз…

«В слободке наверняка все уже знают о моем обещании жене и матери Бакоша. Что же они скажут, когда увидят, что я возвращаюсь в село в тарантасе их злейшего врага?..»

— Я иду в Ченгелед…

— В Ченгелед? — обиженным тоном спросила Эва, отстраняясь от Иштвана.

— Да, за односельчанами, которых увезли жандармы…

Эва и Хорват сразу как-то оцепенели и недоуменно переглянулись между собой, а прямо перед ними стоял пастор с нахмуренным лбом и крепко сжатыми губами. У него был такой вид, будто он подверг себя мучительной экзекуции.

Хорват Берец молча повернулся кругом и сел в тарантас. Эва с искаженным от горя ртом вскочила рядом с отцом и схватила его за полу пиджака, словно хотела предостеречь от какого-то несчастья.

— Папа, ну что ты!.. Не делай этого!.. — проговорила она и разрыдалась.

Здоровенный, всегда уверенный в себе Хорват в этот момент казался несчастным. Он переводил взгляд с дочери на пастора и обратно, словно измерял расстояние, которое их разделяло. Немного помолчав, он тихо, почти заискивающе сказал:

— Я только лошадей хотел развернуть… Сейчас поедем в Ченгелед!..

Девушка бросила на отца благодарный взгляд и, повернувшись к Иштвану, быстро сказала:

— Садись быстрее! Ну быстрее же!

Она схватила Иштвана за руку и потянула. Иштван растерянно сделал несколько шагов, но потом остановился, уставившись на свои ноги.

— Я пешком пойду. Один…

— Пишта, не умничай. Садись!

— Я пойду пешком. Один, — еще тише повторил пастор.

— Не делай этого, Пишта! Пора покончить с этим нелепым положением, в котором мы находимся.

Пастор ничего не ответил ей и молча окинул взглядом осенние поля, пыльную дорогу и высохшие кукурузные бодылья. Опустевшие поля и низкое небо над головой лишь усиливали охватившую его душу печаль и незримо приказывали ему идти дальше так, как он решил. Пробормотав нечто вроде благодарности, Иштван, покачиваясь, как во сне, двинулся по дороге.

Эва хотела было броситься за ним, но отец удержал ее, бросив строго:

— Садись в тарантас!..

Девушка беспомощно остановилась, протянув обе руки к Иштвану, а затем, повернувшись, разрыдалась и бросилась в тарантас, спрятав лицо в ладонях.

Отец тяжелой рукой погладил дочь по голове, а другой, в которой держал вожжи, так дернул лошадей, что те взвились на дыбы.

А пастор, ускорив шаг, шел по дороге не оглядываясь. Он шел как человек, твердо решивший выдержать бой.

Пастор прошел уже примерно половину пути, как вдруг увидел, что ему навстречу идет какой-то человек. Когда расстояние между ними сократилось, Иштван узнал в путнике Шандора Бакоша. Тот шел босиком, поднимая ногами густую дорожную пыль. Пастор почти с заискивающей вежливостью остановил его.

— Вас уж отпустили? — спросил он.

— Да.

— А сколько человек там еще осталось?

— Двое. Яниш Воробей и мой сосед Дьере. — Шандор с недоверием уставился на пастора.

Так они и стояли несколько секунд друг против друга молча. В душе у пастора творилось нечто невыразимое: ему хотелось говорить и говорить, хотелось растопить этот лед молчания, излить душу перед этим измученным бедняком, сказать, что у них, собственно, одна судьба, что им нужно идти по одному пути и что эта встреча на дороге отнюдь не случайна. Однако в этот момент пастор вдруг подумал, что ключ к душам людей отнюдь не в словах…

Осененный этой мыслью, пастор зашагал дальше, бросив через плечо остолбеневшему Шандору:

— Я приведу домой и тех двоих… Обязательно приведу…

Бакош недоуменно посмотрел ему вслед. Его, собственно, не очень-то интересовало заявление пастора. Больше всего Шандор радовался тому, что жандармы не нашли у него в доме книги, которую ему дал почитать Гелегонья. Он сейчас же зайдет к нему и скажет, что ничего страшного не случилось…

5

Пастор и Хорват Берец сидели друг против друга в церковной канцелярии с очень серьезным видом, соблюдая все приличия. Хорват то и дело копался в кармане брюк, отчего казалось, что он вот-вот выложит на стол туго набитый кошелек, а затем, как купец, приехавший на торги, накроет его сверху своей широкой мясистой рукой. На самом же деле Хорват держался скромно, а когда начал говорить, голос у него был тихий и усталый.

— Свое заявление я забрал обратно, — проговорил Хорват. — Теперь вы, святой отец, уже не можете обижаться на меня. Пришлось пресмыкаться… хотя этого и не следовало бы делать! — От волнения он несколько повысил голос, но вовремя сдержался и продолжал: — Но я все же сделал это…

— У меня нет к вам никаких претензий. Я просто не мог поступить иначе.

— Подумайте хорошенько, святой отец, не делайте несчастной бедную девушку… Да и себя тоже. И всех нас.

— Я никому не хочу причинять несчастья. Я только говорю, что нужно подождать. Подождать, пока зарубцуются раны… — Почувствовав, что его слова звучат несколько по-церковному, он добавил: — Нужно подождать. Время — лучший лекарь.

— Эва в этом не виновата, да и сам я не виноват. Я не мог допустить, чтобы на нас клеветали… — Голос Хорвата на миг окреп и стал таким же, как всегда, но Берец снова взял себя в руки и продолжал уже спокойнее: — Я ведь забрал свое заявление обратно. Забрал!.. — Последнее слово он произнес таким тоном, будто сделал собеседнику богатый подарок.

— Возможно, в этом вообще никто не виноват, — произнес пастор после некоторого раздумья. — Может, никто, а может, мы все виноваты, все мы… Но кто может это знать?

— Подумай хорошенько. — Хорват перешел на дружеское «ты». — Нельзя из-за пустяков ломать все…

— Я же сказал, что я не хочу ничего ломать. Просто надо подождать!

На лбу у Береца выступили крупные капли пота. Он вытер их большим клетчатым платком. Затем он так заерзал на месте, что стул под ним жалобно заскрипел.

— После свадьбы я сразу же перепишу на Эву десять хольдов земли, — скорее простонал, чем проговорил Берец и, взглянув на пастора, опять полез в карман за платком, которым принялся с таким усердием утирать пот со лба, будто хотел стереть им и только что высказанное обещание… — А что скажут родственники? Знакомые? Нам теперь и на улице-то стыдно показаться!.. — В глазах Хорвата сверкнули хитрые огоньки. — Да и для тебя это неприятно… из-за твоей должности… А как посмотрит на это твое начальство? Что повыше?

Все это Берец произнес тихо и спокойно, хотя в тоне его чувствовалась скрытая угроза.

Пастор окинул его ледяным взглядом, но промолчал.

Берец опять вытер лоб платком и тоном просителя сказал:

— Чего вы от меня хотите, святой отец?

— Ничего не хочу, кроме того, чтобы вы оставили это дело. Подождем!..

— Что же мне делать?.. Идти к этим несчастным и просить у них прощения? Что же делать? Идти к ним? Бить себя в грудь и объяснить им все?

— Нет, — сказал Иштван. — Я сам пойду к ним…

С этими словами пастор встал, словно сейчас же собирался идти к односельчанам…


В доме у Бакошей все суетились. Уже было поздно. В такое время пора было ложиться спать, а у них в доме собирались в путь. Вечером хозяин передал Фаркашу, что утром можно начинать ломать кукурузу.

Юлиш собрала Шандору еду в мешок. Мать Бакоша крутилась возле снохи, подавая ей то одно, то другое.

Собирались весело, почти по-праздничному, будто на свадьбу. Закончив сборы, Юлиш вынула из корыта спавшего там малыша и завернула его в платок, а потом в старое пальто, чтобы маленький не замерз. Они решили и малыша взять с собой: кто же его будет грудью кормить здесь без матери? Шади уже был в постели, но не спал, а сидел, следя сонными глазами за приготовлениями взрослых. На ресницах у него висели слезинки. Он тоже хотел поехать вместе со всеми в поле, но, сколько ни просил и ни плакал, его не взяли.

— Ну, можно выходить? — спросил Шандор. — Фаркаши наверняка уже ждут нас.

— Можно.

Шандор вскинул на плечо мешок. Юлиш взяла на руки малыша, и они вышли из комнаты. Юлиш с порога крикнула Шади:

— Смотри, чтоб на тебя не было никаких жалоб!

Шади сначала молча смотрел на отца с матерью, а потом тихо захныкал.

— Не плачь! — с улыбкой сказал ему отец. — Если мы тебя возьмем, то заставим там работать.

Юлиш вернулась к сыну и, погладив его по головке, утешила:

— Не плачь, моя милая букашка. Мы тебе принесем много вкусных початков кукурузы.

— Да уходите же вы наконец! — сердито прикрикнула на них старая Бакошне, хотя и сама то и дело вытирала глаза краем передника.

— Смотрите, чтобы дома порядок был! — сказал ей Шандор с нарочитой строгостью. — А то не получите кукурузы!..

— Хорошо, хорошо, неуклюжий! — засмеялась старушка и погладила сына по рукаву, чего никогда не делала раньше.

Распрощавшись с матерью и сынишкой, Шандор и Юлиш вышли на темную улицу.

В этот момент с другого конца Сапожной слободки до них донесся крик Пишты Фаркаша:

— Бакоши, идете вы или нет?!

— Идем! Идем! — громко крикнули Шандор и Юлиш в один голос.

С Фаркашем они встретились на углу улицы. Немного передохнув, двинулись в путь.

Кругом было темно и тихо. Вечер выдался удивительно теплый. Поденщики радовались предстоящей работе, верили в лучшее будущее, и от этого ночь не казалась им такой уж темной. Порой они спотыкались, когда нога попадала в глубокую выбоину от колеса или колдобину, но не обращали на это внимания и шли вперед.

Загрузка...