- Одного такого зверя с его пикюром на весь город хватит, - сказал Август.
Малина вдруг улыбнулась и сказала:
- Если хочешь, я тебе шапочку свяжу с наушниками.
- Чтоб люди не пугались? - пролепетал Август, сраженный ее улыбкой. Или потому, что ты меня любишь?
- Чтоб голове тепло было. А про людей не думай. Многие тебе завидуют, потому что без ушей люди красивее, чем в жизни.
Жаркой летней ночью на крыше крематория умер Меконг. Он любил здесь лежать, терпеливо считая звезды. Когда Август сказал ему, что человек, обладающий самым острым зрением, может при ясном небе разглядеть максимум две с половиной тысячи звезд шестой величины, Меконг пробормотал: "Мне и одной хватит, знать бы - какой".
Отныне за паровозом стал присматривать Август. Обследовав весь участок железнодорожного пути, тянувшегося на юг до глухой каменной стены, которую невозможно было пробить никаким снарядом или паровозом на полной скорости, ни даже тупой башкой Банзая, на спор забивавшего лбом трехдюймовые гвозди в телеграфный столб, он попутно обнаружил залежи угля в полузаросшем и давно заброшенном котловане. И несколько суббот потратил на пополнение запасов топлива для паровоза, на котором проехал весь путь - от вокзала до каменной стены и обратно. Но его больше не радовали восторженные крики людей, откликавшихся ружейной пальбой и "Прощанием славянки" на могучий гудок приближающегося к городу паровоза.
В свободное время он спускался в сопровождении Зажигая в подземелья Города Палачей и обследовал их - без энтузиазма, но упорно, милю за милей. И чем глубже он спускался, тем больше встречалось ему предметов и сооружений неизвестного назначения - какие-то широкогорлые колодцы, стальные решетчатые фермы, цепи и зубчатые колеса, пока однажды он не спустился на перрон, возле которого стоял готовый к отправке поезд - пять пассажирских вагонов, набитых мумиями вооруженных до зубов солдат с русско-индийскими разговорниками в ранцах, и две платформы с орудийно-пулеметными башнями. Там, где должен быть локомотив, высился огромный проходческий щит, застрявший в самом начале будущего тоннеля.
Август вернулся наверх через склад, доверху заставленный ящиками с мылом, пехотными минами, вином, заваленный связками костылей, мешками с мукой, солью и кальцинированной содой. Потянув на себя ржавый рычаг, он открыл дверь в ресторанную подсобку, где нашел дремавшую на стуле Малину с тарелкой остывающего горохового супа в руках. Он любил гороховый суп, но не хотел будить женщину. Поэтому Август, сняв подаренную Малиной шапочку, опустился перед нею на колени, съел суп, а на вылизанную дочиста тарелку положил подобранный в подземелье желтый кругляш с профилем человека, который встретился ему однажды в Готском альманахе, пылившемся среди сокровищ Гаваны.
Оставив дверь в подземелье открытой, он на цыпочках выбрался в ресторан, где от души угостил Зажигая пивом, а сам выпил рюмку вина и выкурил папироску. Когда же пес громко икнул, он вывел его во двор.
- Сливай, страна огромная, - вздохнул Август. - Все равно некому на тебя пожаловаться.
И пес, задрав ногу, слил. Да так слил, что вечерние посетители добирались до двери ресторана на ходулях.
Малина же, проснувшись и обнаружив в чистой тарелке золотую монету, вдруг подумала, что если счастье у нее уже было, то теперь не миновать ей любви.
Она довольствовалась обследованием склада, примыкавшего к подсобке: дальше идти не отважилась, боясь затеряться среди призраков. Вино, обнаруженное Августом в подвале, оказалось годным к употреблению, и в тот же вечер Малина выставила его на продажу. Братья-миллионеры Рагозины, жившие в Медных Крышах и иногда заглядывавшие в ресторан, попробовали портвейн и переглянулись. Когда-то они служили младшими научными сотрудниками в НИИ, и глоток портвейна вдруг напомнил им о тех золотых временах, бедных и веселых, о вечеринках, которые устраивали под лестницей тайком от начальства и на которых оба познакомились с будущими своими женами.
- Тринадцатый, - выдохнул Михаил. - А семнадцатый?
- Тоже, - насторожилась Малина. - И три семерки.
- Много? - спросил Иван, не скрывая волнения. - Возьмем все.
- Оптом! - воскликнул Михаил.
- Только по розничной цене, - возразила Малина. - Десятка за бутылку.
Иван выложил на стол две стодолларовые купюры.
- И десять процентов за тару, - добавила она. - Но поскольку вы сделали почин, могу отдать сразу два ящика всего за двести пятьдесят.
Рагозины согласились не моргнув глазом, и через несколько минут Малина вынесла им из подсобки два ящика портвейна.
На следующий день жители Медных Крыш, прослышав о свалившейся на Рагозиных удаче, бросились в ресторан, выкладывая за три ящика ностальгического портвейна по тысяче. Их друзьям и гостям, примчавшимся даже на вертолетах, еще посчастливилось отхватить по пять ящиков за две с половиной тысячи, - уже через две недели Малина продавала бутылку семнадцатого за сотню, а три семерки шли по триста за пару. И только сын покойного доктора Жереха, Сергей Сергеевич, недавно купивший дом в Медных Крышах, попробовал заветного напитка, но вторым глотком подавился.
- Я ж говорю: мир на дураках стоит, - заметила Малина. - А чтобы мир не стоял, а жил и цвел, нужны умные люди. Или все же возьмете эти помои, доктор?
- Лучше стакан паровозной, - сказал Сергей Сергеевич, отодвинув стакан. - И огурчик понеприличней. Они у тебя чем неприличней, тем вкуснее.
А других у Малины и не было. Потому что, если женщина, особенно из старых африканок, брала соленый огурец в рот, весь ресторан отворачивался, чтобы не смущать одну из тех, кто во время революции защищал публичный дом из всех видов оружия, включая крепостные ружья, с трехсот метров сбивавшие с ног всадника пятидесятиграммовой оловянной пулей. А тут - огурец, подумаешь!
Торговля же портвейном продолжалась. Малина складывала доллары в трехлитровые банки и закатывала крышки вручную, как при консервации огурцов или варенья. Банки закапывала в подвале.
Она не тратила эти деньги вплоть до того дня, когда умерли обе вернувшиеся в Город Палачей ее дочери, много повидавшие, но ничему не научившиеся. Их в один день сожгли в крематории, и закопченный ангел долго провожал их нелепые души, пока последние завитки дыма не растворились в зимнем небе.
Всю зиму она жила как во сне. А по ночам, чтоб не сойти с ума, бралась за пяльцы и штопала лунный свет, и так доживала до рассвета.
На исходе зимы она очнулась, и когда Август однажды пригласил ее прокатиться на паровозе, спросила:
- В Хайдарабад?
- Можно, - с серьезным видом кивнул гологоловый.
Паровоз стоял под парами за зданием вокзала.
- Вперед, - тихо сказал Август, когда Малина и Зажигай поднялись в кабину. - И без семафоров. Сначала зашьем, а потом, конечно, зарежем?
- Чтоб жарко и весело, - добавила Малина, расстегивая шубу.
Паровоз тронулся мягко, без рывка, - только злой перестук колес да ландшафт, уже через несколько минут превратившийся в сплошную пеструю полосу, размазанную в пространстве, только участившийся стук железа и сердца, только слившийся стрекот колес да ударившее, как газировка из темной бутылки, сердце, только вжавшийся в угол пес, закрывший лапой глаза, и черноликий Август с белым ртом и железной лопатой в руках, только бешеное пламя в топке, и больше ничего не осталось, кроме движения и радости, радости диковатой и страшной, дочеловеческой, словно вызванной животным гудком паровоза из неведомых глубин и далей, чтобы невразумительной своей мощью переиначить мир, открыть запертую в коже и мясе душу, и потрясти ее, и ожечь ее безжалостным ударом, чтобы остался навсегда шрам, чтобы никогда не забывался этот восторг, это движение, эта бесчеловечная радость. "Держись!" - закричал Август, когда впереди показалась каменная стена, и Малина, схватившись за поручень, закрыла глаза и замерла в ожидании всесокрушающего удара, и мгновенно оглохла от грохота и визга, а когда открыла глаза, - увидела плывущие в нежном голубовато-розовом мареве купола и звезды Хайдарабада, и своих дочерей, живых и любимых, и услышала протяжную музыку, вызывающую дрожь, и почувствовала запахи цветов - роз и магнолий, гвоздик и пионов, и запах горелого угля не глушил и не оскорблял красоты этого мира, и сухой перестук колес не будил город, погруженный в чарующий сон, утопающий в теплых водах вечности...
- Возьми, - шепнул Август. - Чистый.
Она вытерла слезы и открыла глаза: паровоз замедлял ход, приближаясь к черному зданию вокзала.
- Чем пахнет? - спросила она, боясь пошевельнуться. - Розами...
- И пионами, - сказал Август. - Давай руку.
Левой рукой она крепко прижимала к груди охапку цветов, источавших раздражающе-радостный запах, от которого у нее и текли слезы. Но она не стала выбрасывать букет. Протянув Августу правую руку, она пошла за ним, как слепая.
"Пусть само угаснет, - вдруг решила она, боясь назвать словом то, что должно угаснуть. - Само".
Когда на следующий день Август при свидетелях в ресторане сделал предложение руки и сердца Малине, Сранино Сранини только свистнул.
- Да вы вместе в одном зеркале не уместитесь.
- Ты весишь ровно восемь пудов тридцать четыре фунта три лота и один золотник с долей, - пролаяла своим собачьим голосом Скарлатина фон Бисмарк, пришедшая за едой для себя и мужа, которого держала взаперти. - Проще говоря, сто сорок пять тысяч два грамма и двадцать семь миллиграммов без мелочи. Если, конечно, за последние тридцать два года твой вес не изменился. Так записано в журнале. А он?
Мужчины вытащили на середину весы - на них когда-то взвешивали невест. В трудные годы замуж брали мешок серой ржи в три пуда с походом, а вообще-то идеальной считалась девушка, против которой на другую чашу весов бросали пароходный куль, вмещавший ровно пять с половиной пудов пшеницы, и невеста выравнивала чаши движением ресниц. Эти цифры заносились в толстенный ресторанный гроссбух, где буфетчицы записывали долги клиентов, а на оборотной стороне листа - примечательные события вроде установки бронзового коня или лаконичные комментарии: "Люся Стрегоза потянула на четыре пуда и два фунта, но после касторки из нее вышло десять фунтов свинцовой дроби, проглоченной перед взвешиванием ради Василия Храмова, который хвастал, что украл член у Бога, а по правде член у него контрабандный".
- Самые безошибочные весы для людей, конечно, виселица, - сказал Четверяго, который ухаживал за кладбищем и владел четверкой лошадей, катафалком и женой Катериной. - Но и эти сойдут. - Кивнул Августу. - Ну что - зашьем или зарежем?
- Судят не по словам, а по весу. - Люминий-младший спокойно разулся и шагнул в широкую чашу весов.
Малина со вздохом ступила на другую, и Август взлетел под потолок.
- Прошу тебя, - сказал он, с трудом выпрямившись, - брось мне ключ.
Подумав, Малина выплюнула ключ, который всегда носила за щекой, и бросила его Августу.
- Ключ весит пятьдесят два грамма, - напомнила Скарлатина.
- Нет, - возразил Август, - он тяжелее Города Палачей со всеми его тенями.
И все, кто находился в ресторане, включая бронзового коня, увидели, как чаши весов стали вровень.
- Значит, и у него с ногтем, - пробормотал еле слышно Сранини. - Это даже Пушкину ясно.
- Вот теперь мы можем уехать в Хайдарабад, - сказал Август. - Со всеми, кто пожелает.
- Угля не хватит - это раз, - сказала Скарлатина. - Бесплатно углем и водой паровоз никто заправлять не станет, времена не те - это два. И стена - это три.
Скарлатина ушла, а Август погрузился в глубокую задумчивость.
Вечером он выпросил у Петрома Ивановича ключ от библиотеки, собрал все книги о паровозах и взялся за их изучение. На это ушло несколько дней. Этого времени ему хватило, чтобы придумать план действий.
План этот заключался в том, чтобы, во-первых, тщательно обследовать стену, закрывавшую путь на юг, и отыскать там, за стеной, продолжение железного пути, которое, по всем сведениям, строилось несколько лет и очень быстро; во-вторых же, нужно было перевести паровоз с твердого топлива на жидкое, что сразу повысит его скорость, мощность и вообще коэффициент полезного действия. В качестве же жидкого топлива можно использовать паровозную водку, запасы которой в городке неисчерпаемы.
- Так это получится настоящая ракета, - наконец сообразила Малина. - И мы либо взорвемся, врезавшись в стену, либо попросту улетим Бог весть куда и будем лететь со свистом-дристом, пока не упадем в какое-нибудь Азовское море...
Шут Ньютон, однако, тотчас вызвался обследовать стену.
- Вы будете смеяться, - вдруг вступила в разговор Скарлатина, - но если кто вам и поможет переоборудовать паровоз в ракету, так это Ксаверий. - Она опустила глаза. - Он же был учителем физики и вообще всегда занимался починкой и изготовлением разных приборов, а главное - он знает людей, братьев Друстановых, которые много лет назад были осуждены за попытку бежать за границу при помощи самодельной ракеты, работавшей на самогонке. Она подняла руку, заставив всех замолчать. - Но он поможет вам, если только выполнит одну мою просьбу...
- Ты все еще хочешь наказать его за смерть родных? - с укоризной спросила Малина.
- Нет. Он должен рассказать о свиньях Великого Боха. Рассказать правду, которую знает от своей матери.
В ресторане стало тихо.
- Но ведь тогда ему придется рассказать и о том, почему вы поженились, - еле слышно проговорила Малина. - И может быть, при свидетелях. Иначе какой прок...
Не дослушав ее, Скарлатина кивнула.
- Я согласна. Правда не бывает страшнее любви.
Ксаверий Подлупаев и Скарлатина фон Бисмарк
Никто не знал, каким ветром занесло на Русь эту знаменитую немецкую фамилию да еще прилепило ее к семейству самому что ни на есть заурядному. Предок их, первым приехавший в Вифлеем, впрочем, был походным палачом при Петре Великом, но ничего больше о нем известно не было. Жили они в Жунглях не бедствуя, но никогда и богатством не выделяясь. При Великом Бохе Василий Бисмарк был брандмейстером, а когда того арестовали, - одним из закоперщиков дела, едва не приведшего к гибели детей и женщин из семьи Бох, но завершившегося лишь поголовной смертью лилипутов. В тот день, когда Великий Бох по выходе из тюрьмы впервые появился в Вифлееме, отставной брандмейстер повесился на стропилах собственного дома, не оставив никаких ни устных, ни письменных - намеков на причину своего страшного решения. Старшие его сыновья давным-давно перебрались в Москву, а младший женился и годами исправно трудился шофером большегрузной машины. Жена его умерла от долгой сердечной болезни. Дочь же Ольга, которую прозвали Скарлатиной за лающий голос, училась в старшем классе единственной в Вифлееме школы, когда ее отца нашли зарезанным за зданием заброшенного вокзала. Незадолго до этого его видели в компании братьев Столетовых, с которыми в последние годы у него были деловые отношения (он что-то возил в Москву и обратно), а на привокзальной площади та же пьяная компания поздоровалась с учителем физики Ксаверием Подлупаевым. По горячим следам схватили было известных бандитов Столетовых, но вскоре и отпустили: против них не обнаружилось ни одного сколько-нибудь веского свидетельства или доказательства.
Но с того дня, когда в Вифлееме стало известно о решении суда, Скарлатина фон Бисмарк начала травить Ксаверия Подлупаева. Именно его. И только его. Этого рослого голубоглазого сына Великого Боха матушка заставила сменить фамилию, и Ксаверий Бох стал Ксаверием Подлупаевым, который фамилию свою не любил и даже презирал, но матери не перечил. Скарлатина при любом удобном случае, а то и походя напоминала учителю о том, что он предал память отца этой сменой фамилии на скоморошье прозвище. Она утверждала, что ее дед повесился из-за Великого Боха, который якобы не мог спустить бывшему брандмейстеру участия в покушении на убийство своей родни. Она прилюдно обвиняла учителя в том, что на суде он солгал, не сказав всей правды о негодяях Столетовых, которые зарезали ее отца, а заявив лишь, что встретился с компанией на привокзальной площади. А поскольку учитель был уже мужчина не первой молодости и после смерти матери жил совершенно один, Скарлатина в глаза называла его извращенцем и пидорасом. А с другой стороны, он, мол, не раз пытался заглянуть ей, Скарлатине, под юбку, поскольку склонен к растлению малолетних и вообще палач и потомок палачей.
Ксаверий Иванович поначалу пытался игнорировать бешеные наскоки несчастной девушки, потом сделал ей строгое внушение и попросил прекратить преследование и шельмование неповинного ни в чем человека. В тот же день Скарлатина притаилась в кустах возле его дома, и как только учитель вставил ключ в замочную скважину, бросилась на него с ножом. Рана была неглубокой и неопасной, Ксаверий Иванович даже не стал обращаться в больницу и уж тем более - в милицию. Но стоило Скарлатине узнать об этом, она остановила его в школьном коридоре и прямо сказала: "Значит, все, о чем я говорила, правда. Иначе вы заявили бы в милицию и отделались бы от меня раз и навсегда". Ксаверий Иванович попросил ее остаться в классе после урока, чтобы поговорить с глазу на глаз.
"Тебе нужна живая причина всех твоих несчастий, - сказал он, глядя ей прямо в глаза. - И ты нашла подходящий объект - меня, сына Великого Боха, потомка палачей. Когда-то твой дед и его товарищи пытались всех нас, маленьких, перебить в переулке у реки. Но не получилось. И я думаю, что у твоего деда было не все в порядке с совестью, раз он, едва завидев Великого Боха живым и здоровым, наложил на себя руки. По христианским понятиям это грех, но я его понимаю: каждый по-своему расправляется с дьяволом, сидящим внутри нас и борющимся с нашим же Богом. Ты избрала дьяволом меня". Скарлатина с ненавистью посмотрела на него и сказала: "Это так и есть. Недаром же именно благодаря вашему семейству здесь на пустом месте возник Город Палачей, куда, как мухи на говно, и потянулись все русские палачи, и не только русские. Дыма без огня не бывает". Ксаверий Иванович побледнел, ослабил узел галстука и, не повышая голоса, велел Скарлатине раздеться. Догола. Закусив губы до крови, она разделась. И тут же, на полу в классной комнате, он ее изнасиловал. Хотя вообще-то Скарлатина и не сопротивлялась и даже не пискнула. Когда же все завершилось, учитель приказал ей тотчас собираться и перебираться к нему домой. "Будем жить вместе, - сказал он, завязывая галстук, - раз нет пока другого выхода. Хотя, конечно, можешь написать заявление в милицию, и на суде я все признаю и получу самое малое десять, а то и пятнадцать лет лагерей. Однако в любом случае, - твердо сказал он, - хотя я совершил гадкий поступок, прощения у тебя я просить не стану. Ты этого сама хотела".
Он ушел домой, выпил рюмку водки - что вообще-то делал очень редко - и сел писать письмо сестре Гаване. Ему хотелось рассказать ей честно, что он только что вытворил нечто грязное и ужасное, но не грязнее и ужаснее того, что делал их отец. И в то же время хотел твердо заявить, что не винит отца ни в чем, потому что не хочет длить своей жизнью бесконечную цепь деяний семейства Бох. И еще следовало поведать сестре о неотступном ужасе, который он испытывает с той ночи у реки, когда все эти люди хотели и лишь по воле случая не убили их, и что он не может избавиться от этого темного удушья, этого мрака и этой боли, хотя в то же время при одном упоминании имени отца ему хочется плакать и просить прощения - у кого? Он надеется, что величайшая и зверская глупость, которую он только что совершил, надругавшись над милой, красивой и умной, но озлобленной девочкой, каким-то непостижимым образом избавит его от этого мучительного мрака одиночества, от жизни, больше напоминающей самосожжение, которое он не вправе кому бы то ни было демонстрировать, а только себе, и вот отваживается сейчас ей, да и то - на бумаге, потому что в глаза этого всего не сказать - проще ослепнуть, оглохнуть и умереть. Он с легкостью выпил еще одну рюмку водки и продолжал писать о том, что даже рад этому своему поступку, который кладет конец неопределенности, и пусть будет так, как суждено, потому что на самом-то деле он любит эту дрянную девчонку, но никогда ей этого, разумеется, не скажет...
После третьей рюмки он попросту уснул за столом.
Поэтому он не слышал и не видел, как к нему пришла Скарлатина фон Бисмарк - с маленьким чемоданчиком, в сиротском каком-то клетчатом пальтишке и клетчатом же бабьем платке. Прежде чем сжечь письмо, она выучила его наизусть, а уж после этого, не раздеваясь, легла спать в соседней комнате.
И чего только потом не рассказывали обыватели Вифлеема о жизни учителя Подлупаева и несовершеннолетней Бисмарк. Над нею посмеивались в школе, но она все равно училась лучше всех, а когда ей исполнилось шестнадцать официально стала женой Ксаверия Подлупаева. Он же ушел из школы и работал где придется: помогал чинить и совершенствовать самогонные паровозы, придумав идеальную систему безопасности, после чего самогонщики перестали один за другим гореть заживо и калечиться; служил механиком на станции водоочистки; чинил разные хитрые бытовые приборы, которые новые богачи привозили из Москвы в Медные Крыши; помогал приводить в порядок пароход "Хайдарабад", который после каждого рейса становился все больше похож на развалину...
Но вот дома - тут уж молва являла свою бессмертную силу - жил он хуже распоследней паршивой собаки. Одну из комнат он переоборудовал в тюремную камеру с решетками и запорами, где Скарлатина и содержала его в грязи и голоде, да еще и в вонище, поскольку естественные надобности ему было велено справлять в ведро, которое она разрешала выносить из камеры лишь раз в неделю. Эта совсем еще юная женщина, заперев мужа на замок в клетке, разгуливала по квартире голышом, дразня его своими прелестями, а однажды даже привела какого-то пьяненького мужичонку, чтобы совокупиться с ним на глазах у законного мужа, да почему-то этот фокус у них не вышел, - может, потому, что и не было его вовсе. Гостей у них никогда не бывало, а в городе ни Ксаверий, ни Скарлатина о своей домашней жизни никому ни полслова не рассказывали, - однако и вместе нигде не показывались.
Поэтому Малина, разрешив Августу поговорить с Ксаверием, попросила его брата Ивана, чуть ли не в один день лишившегося любимой и отца, сопровождать своего зеленоглазого в логово Скарлатины фон Бисмарк. Заглянув на минутку к Гаване, Иван (так меня зовут) отправился к Подлупаевым.
Никакой вони, тюремных решеток и запоров, мрака и сизого достоевского надрыва в доме не было и в помине. Похоже только было, что супруги жили отдельно, вот и все. Но за стол Скарлатина пригласила всех и мужу поставила то же, что и гостям.
Выпив и закусив, Август изложил свою идею.
- Это вообще-то можно, - сказал Ксаверий, - но времени займет много. Это ж не просто так - взял да и заменил уголь на спирт. Систему надо менять. Материалы нужны, специалисты, инструмент.
- Малина сказала, что готова заплатить за это долларами, - сказал Август. - А в Медных Крышах на ее просьбы всегда откликались.
- Тогда проще.
- Не проще, - возразила Скарлатина. - Я поставила одно условие, и они все согласились. Ты им поможешь, если расскажешь про свиней. Про тех самых свиней Великого Боха.
Ксаверий закурил и закрыл глаза.
- Это не моя история, - сказал он. - Это рассказывала моя мать. И зачем вам Хайдарабад, ребята? Взорвется ваш спиртзавод на полдороге - и тьфу! Как всякая мечта. Не ракета же. Ракеты - и те взрываются.
- Я читал, - сказал Август, - что во многих странах эксплуатировались паровозы на жидком топливе. Именно паровозы, а не тепловозы.
- Хорошо. - Голос Ксаверия был тих и ровен. - Но тогда я должен буду рассказать кое-что и о нас с тобой. - Он слабо улыбнулся жене. - Это мое условие.
Она кивнула.
- Сейчас Африка превратилась в башню, - начал Ксаверий, - ну, почти в башню, если не считать прорех и полуобваленных перекрытий. А тогда там был двор - между Африкой и Голубиной башней. И правили Городом Палачей бандиты, один страшнее другого, мужчины и женщины. Мужчины безо лба и женщины с черными ногтями на беломраморных ногах. И когда отец решил с ними покончить, добрые люди - среди них был и отец Меконга - сказали, что это невозможно, а он уже к утру будет убит. Потому что бандиты прятались в бескрайних подвалах, в тайных чуланах, встроенных в разных углах Африки, да и мало ли где еще. После этого Великий Бох отправился в домашнюю библиотеку и несколько часов изучал проекты и чертежи, составленные инженером Ипатьевым и его помощниками. Он вычислил тайные убежища - их же просто не было на плане, а также сообразил, как очистить те места подвалов, которые тогда были доступны людям. Ночью во главе вооруженных лилипутов и еще пятерых-шестерых примкнувших к ним добровольцев он обошел Африку, сверяясь с планом, и когда он останавливался и указывал на глухую стену, карлики давали залп из винтовок - из-под стены вытекала кровь. Бандиты, так и не сумевшие объединиться, потому что не поверили в серьезность намерений Великого Боха, бежали в подвал. Тогда по его команде были открыты одни шлюзы, шандоры и вентили, а другие - закрыты. Кто не утонул, выполз во двор. Их было около сотни, и сослепу они бросали оружие, кого-то рвало, кто-то сразу падал без чувств. Из окон кричали женщины, призывая Боха к милосердию, но за женами и детьми самых ярых бандюг Великий Бох уже успел послать, и их похватали. Днем же двор огородили, а в ограду запустили свиней. Их собирали по всему Городу Палачей и Жунглям. Великий Бох лично проверял, годится ли свинья для задуманного дела или нет, - вот пригодившихся и запустили в ограду. Карлики дали несколько залпов в толпу, во дворе началась давка, полилась кровь, и вот тут-то и вступили в дело свиньи. Я не знаю, чем поливали карлики этих полумертвых людей. Этот состав по приказу Боха придумал аптекарь Попов-Змойро. Свиньи затаптывали раненых, ошалевших, до смерти перепуганных людей... и жрали их...
Ксаверий выпил водки.
Все молчали.
- Эта казнь завершилась только на третье утро. Куски недоеденной человечины сожгли в крематории, а свиней отдали хозяевам. Но ни жители Города Палачей, ни обитатели Жунглей не прикоснулись к животным, с ног до головы вывалявшимся в крови. Они позабивали их и заплатили Меконгу, чтобы он сжег свиней в крематории. Так Вифлеем остался без свиней. Редко кто отваживался заводить поросят... А потом пошел дождь, и вдруг из подвала на четвереньках выползла страшная Катя Полумесяц, которой боялись даже бандиты. Как ей удалось там высидеть - никто не знает. Совершенно обезумевшая и голая до черных ногтей на беломраморных ногах, она на четвереньках выбралась во двор и двинулась, как слепая, пока кто-то из карликов не ударил ее изо всей силы железной палкой по спине. Катя пукнула - из задницы у нее вылетел маленький колокольчик, катившийся и бренчавший на булыжнике до самой пристани. А полумертвую Катю бросили в крематорий.
- Полуживую, - тихо поправила Скарлатина.
- Полуживую, - не стал возражать Ксаверий. Он пустыми глазами посмотрел на жену: - Вот и все, что я знаю про свиней. Уходите. Пожалуйста.
Когда мужчины ушли, Скарлатина, стараясь двигаться как можно тише, постелила постель и уложила мужа. Он дрожал. Она прижалась к нему всем телом, пытаясь его согреть.
- Я читала твое письмо Гаване, - наконец сказала она. - Которое ты так и не отправил ей. Мы больше не будем так жить. Не надо больше мрака.
- Если бы этот мрак слушался моих приказов, его давно не было бы и в помине.
- Мужчина и женщина одинаково изживают мрак, если любят друг друга, сказала Скарлатина, впервые за десять лет употребив слово "любовь".
- Я знаю, - сказал он. - Черт возьми, ведь когда мы тогда остались наедине в классе, на тебе ведь даже трусиков не было. Мы знали, что...
Она прикрыла его рот горячей ладонью.
- Я этого хочу, но не знаю, как сказать... - От нее вдруг запахло потом. - Baisemoi, пожалуйста, baisemoi, милый...
По возвращении в Африку Август и Иван Бох сели за крайний столик в тени.
- Я попросил Шута Ньютона обследовать стену, - сказал Август. - Не может же она тянуться на сотни километров. И толщина - не Китайская стена. Может, нам ее удастся прорвать как-нибудь? Тут динамита хватит.
- Ты же наверняка сверялся с картами и знаешь, сколько отсюда пути до Хайдарабада, - сказал Бох. - Мы ведь даже не знаем, есть ли там, за стеной, рельсы. Да даже если б и были...
- Я поеду, - сказал Август. - Я опрошу всех и выясню, кто хотел бы составить мне компанию. Я думаю, таких наберется немало. И мы доберемся до Хайдарабада. Это не будет чудом. Просто мы доберемся до него, потому что доберемся. Потому что иначе быть просто не может. Я знаю, ты не поедешь...
- У меня еще тут дела остались. - Иван встал. - Я еще не все узлы развязал, не все понял, и вообще...
Август кивнул.
- Я тоже верю, что она еще жива.
- Знаю, - сказал Бох. - До свидания. Ищи пассажиров. И еще... это, конечно, не мое дело, но было бы просто здорово, если бы у вас с Малиной родился ребенок. Извини.
Август сглотнул.
- Мальчик или девочка? - наконец выговорил он. - И как же тогда Хайдарабад?
Бох улыбнулся.
- Это и будет ваш Хайдарабад. Слюнявый, писклявый, писаный-каканый чудо, а не Хайдарабад. На всю жизнь, а не какая-нибудь экскурсия. И даже чуть-чуть больше, чем мечта.
- Это в Городе-то Палачей?
- А нету здесь палачей, - сказал Бох. - Давным-давно нету. И города такого на карте, сам ведь знаешь, тоже нету. Остальное - это правда - есть. Если верить Шуту Ньютону, Город Палачей с окрестностями занимает территорию радиусом двадцать два километра четыреста метров, таким образом, площадь его не превышает четырех тысяч двухсот восьмидесяти семи километров восьмидесяти четырех квадратных метров. Но ведь никому не известно, сколько на самом деле он занимает во временах в этой вечности. Так что - желаю и прочее.
И он приподнял шляпу, прощаясь с Августом.
Через несколько минут Август вошел в спальню к Малине и передал ей разговор с Иваном Бохом.
Женщина села на кровати и с улыбкой попросила у него ключ. Щелкнул замок.
- Зеленый мой ангел Август, - сказала она шепотом. - И наплевать, сколько жизней мы прожили и сколько нам еще предстоит прожить.
- Да, - согласился Август, - возлюбленный ангел Малина, любовь моя. Ничего, если я сниму шапочку?
Устав пересчитывать чайные ложечки, но так и не утрудившись до сна, Бздо спустился в ресторан с одной-единственной целью - выпить. Но ни пива, ни вина, ни паровозной - ну ни капли - обнаружить ему не удалось. На зов его никто не откликался.
Бздо прислушался: из-за стены, за которой располагалась спальня Малины, доносились какие-то звуки.
- В доме ни капли спиртного, а они мебель ломают!
Известно, что за сутки корова испускает около 280 литров газов. Бздо же от переполнявшего его возмущения с одного выстрела испустил в четыре раза больше, при этом разбив все лампочки в люстре. Услыхав же, что итальянский бронзовый конь вызывающе закашлялся, Бздо прорычал:
- Рожденный мертвым чихать не может!
И ушел, намеренно громко топоча босыми ороговевшими пятками, но прежде похитив на всякий случай пяток оставленных без присмотра чайных ложечек. Лег поверх одеяла и долго смотрел в потолок, размышляя о слонах, на которых держится земля и которые наверняка были родом из Хайдарабада, где и сейчас, наверное, живут их слонята, скучающие без родителей, не спящие по ночам и пересчитывающие по ночам краденые чайные ложечки, которых у Бздо набралось не меньше тыщи. Или больше. И он принялся вновь пересчитывать чайные ложечки, и уснул на семьсот тридцать девятой, похожей скорее на рыбку, чем на слоненка...
Каролина Эркель, прекрасный Антиной и Федор Михайлович Достоевский
Каролина Эркель впервые прочитала роман писателя Федора Достоевского "Бесы", когда ей не исполнилось и шестнадцати, но почувствовала себя если и не униженной или оскорбленной прочитанным, то глубоко задетой и растерянной до отчаяния. Когда библиотекарь Иванов-Не-Тот спросил о книге, она, вдруг вся похолодев, ответила:
- Почитать есть о чем, читать же - нечего.
Роман "Бесы" болезненно потряс ее.
Каролина была начитанной девушкой, более того, типичной интеллигентной русской девушкой, любившей литературу. Она обожала Пушкина и Тютчева, Стендаля и Гаршина, переводила - для себя, конечно - Бодлера и Шекспира и однажды проплакала в подушку всю ночь, обнаружив у Флобера фразу, недостойную великого мастера слова: "Quand elle eut ainci un peu battu le briquet sur son coer sans en faire jaillir une etincelle"1. Когда после революции гимназию закрыли, Каролина продолжала заниматься самообразованием под руководством матушки Ирины Георгиевны и бывшей директрисы гимназии Милли Левандровской, с которой обсуждала прочитанное, делилась сокровенным и сблизилась настолько, что ничуть не удивилась, а даже обрадовалась, когда отношения их перешли в сафические, в которых роль многоопытной Сафо играла жестокая красавица Милли, а неопытную, но старательную и страстную Эранну голубоглазая Каролина.
Потрясший ее роман "Бесы" Каролина не обсуждала ни с матушкой, ни с Милли. После нескольких дней тягостных раздумий она втайне от родителей отправилась в гости к дедушке Егору Эркелю, жившему на отшибе в своем доме и считавшемуся шутом гороховым и чуть ли не позором семьи. Отслужив - как, впрочем, и все Эркели по мужской линии - мелким чиновником по речному ведомству, Егор Эркель женился на жеманной проститутке из Африки, разъезжал по городку на германском мотоцикле и вообще фраппировал публику выходками вроде полета на воздушном шаре или установки на городской площади фаянсовой статуи анархиста Бакунина.
Увидев внучатую племянницу, он тотчас догадался о цели ее визита, хотя Каролина не успела еще и к началу-то приступить, потому что уже жалела о походе к Егору Ивановичу. Тот, однако, без церемоний пригласил ее в гостиную, угостил превосходным чаем, познакомил с красавицей Тату, славившейся в Африке умением играть сразу на трех небольших гобоях милую пьеску, причем лишь один инструмент находился у нее во рту, и - выпив подряд несколько рюмок рябиновой - сам приступил к делу.
- Я знавал человека, который пустил себе пулю в лоб только потому, что фамилия его была Лужин, - сказал он. - Вообрази! Не Свидригайлов, не Версилов, даже не Смердяков, а всего-то - Лужин! Каково же, спросишь ты, а ради этого ты сюда и пришла, - жилось мне, человеку, которого Достоевский не удосужил даже имени, но лишь фамилией назвал, да еще вывел какой-то мелочью пузатой, страшненьким ничтожеством и так далее. Да я наизусть, милая, помню! - Вскочив, он прошелся по гостиной и остановился у окна. Эркель был такой "дурачок", у которого только главного толку не было в голове, царя в голове; но маленького, подчиненного толку у него было довольно, даже до хитрости... - Он прокашлялся и с кривой улыбкой продолжал цитировать роман: - Исполнительная часть была потребностью этой мелкой, малорассудочной, вечно жаждущей подчинения чужой воле натуры - о, конечно, не иначе как ради "общего" или "великого" дела. - Он выпил еще одну рюмку рябиновой. - Это ведь он, то есть я, обманом заманил несчастного полубольного Шатова на место убийства и помогал этим негодяям убивать Шатова и топить его труп в пруду. А потом как с ним простился Верховенский, эта мерзкая мерзятина? Да никак. Отделался и бежал, бросив Эркеля на произвол судьбы и полицейских властей. Писатель еще упоминает о несчастной нищенке - матушке Эркеля, которой он отсылал часть своего жалованья, и о том, как она приехала хлопотать за сына... И ее имени классик нашей литературы тоже не желает упоминать! И так оно и было. Потому что вы можете хоть триста раз считать меня дураком, но тем рабом и глупцом Эркелем был ваш покорный слуга. - Он поклонился Каролине. - Казалось бы, ну и что? - Он сел в плюшевое кресло и закурил дешевую сигарку. - Мало ли что могло взбрести в голову знаменитому Достоевскому, предупредившему мир о приходе нигилизма, безмозглой стадной революционности - и об одном из энтузиастов этого страшного стада - прапорщике Эркеле, который так и сгинул бы, едва книга прочитана и закрыта, но не сгинул, потому что гений нашей словесности создал живого человека. - Каролина и не заметила, как взвинченно-шутовской тон Эркеля постепенно сменился чуть ли не меланхолическим. - Не стану передавать всех деталей и извивов моего жизненного сюжета, но кое-что расскажу... - Он вдруг придвинул к Каролине рюмку, и она машинально выпила рябиновой. - Революционная организация все же была, хоть и соломенная, немножко дурацкая, но была, и она помогла мне бежать из-под стражи. Но бежал я не за границу, а в столицы. В пекло! Очень уж хотелось мне объясниться с Федором Михайловичем Достоевским, право слово, не вру. Воображал себе сцену за сценой: приветствие, изумление, не желаете ли чаю и папироску и тэ пэ... Да не успел, то есть успел, но к похоронам. Да, милая, я шел в той огромной процессии, которая провожала Достоевского на кладбище, и венок от своего имени - "От прапорщика Эркеля" - взгромоздил на кучу венков, среди которых никто его не заметил, а если б заметили, - воображаю эффект! - Он закурил новую сигарку, такую же гадкую, и выпил рюмочку. - А потом... потом такая жизнь сложилась - Дюма да Жюль Верн, и только! И в Африке послужил у англичан, и во Франции с анархистами сошелся, и довольно близко. Снимал комнату в пансионе, куривал манильские сигары, жил совершенно один - с портретом Достоевского на стене, вечерами брился у открытого окна, мечтая перерезать бритвой намыленное горло, да так вдруг и замирал с бритвой в руке, прислушиваясь к музыке, гремевшей в соседнем кафешантане, к стуку каблучков какой-нибудь робкой мидинетки, спешившей к любовнику или от него, и думал, и уплывал туманной мыслью куда-то... Так и не зарезался, да, собственно, с чего бы и резаться было? - Он шумно вздохнул. - А когда в России началось, все бросил и рванул сюда, да успел только к разгрому белых армий. Под Ростовом нас большевики окружили, разгромили, и мне командир наш Петр Игнатьевич доверил вывезти в Крым, к Врангелю, кое-какие документы, а главное - полковое знамя, заслуженное, славное еще со времен Петра, Екатерины и Крыма. Чтобы не выдать себя, я, конечно, переоделся, а дамочки в одном, извините, публичном доме, помогли мне обернуться знаменем по голому телу. Одна из них взяла в саквояжик полковые бумаги, благо их мало было, и мы где пешком, где на паровозах двинулись на юг, в Крым. Девушка была красивая, умная... глаза у нее были серые... - Он быстро промокнул левый глаз носовым платком. - Стихов знала пропасть. По бумагам мы с нею были муж и жена - фальшивые, конечно, но все же... рояль дрожал и тэ пэ... На одной из станций нас с нею сняли с поезда большевики, а то ли анархисты, и учинили допрос. Черт их разберет, почему сразу в расход не пустили. Или почуяли? Словом, взялись за нас всерьез. - И голос Эркеля стал серьезен, едва ли не сух. - Говори, кто таков, и так далее. А чтобы устрашить меня, а заодно и поглумиться, на моих глазах ее стали насиловать... Она знала, что знамя, которое на мне, важнее документов, я сам ей про это сто раз говорил, и выдала им документы. Тут-то они на нее и набросились, она только успела крикнуть: "Беги, Егорушка!", и я побежал, а они там ее... ну, не знаю... В живых, конечно, не должны были оставить. А я - бежал. Как же! Знамя! Святое! Добрался кое-как до Крыма, меня к самому главнокомандующему барону Врангелю. Он как увидел знамя с пятнами крови и прочей благородностью - слезами пошел. И спрашивает, чего б я хотел, что бы он, главнокомандующий, мог сделать для такого героя и так далее. А за все это время много чего я передумал, и вспомнился этот ее крик почти нечеловеческий, и Егорушка, особенно - Егорушка, тут оно все из меня вдруг да и поперло, и тут я вызверился и говорю: "А ради такой святыни поцелуйте меня в задницу, извольте соблаговолить!" - Он помолчал. - Не соблаговолили изволить. Даже промолчали. Ни виселицы, ни расстрела, ни шомполов - все же я офицер, и герой, и вообще дворянин. Выгнали вон, а я и отправился в ближайший кабак, и пил, много пил, а все думал: стоило ли все это того? Достоевский, Шатов, бритва, каблучки парижской мидинетки, зверская смерть той сероглазой умницы, которую - ради спасения святыни - на моих глазах насиловали, да как! - Он наклонился к Каролине. - Винтовочным дулом!
Каролина вскочила.
Эркель махнул рукой.
- Идеи того не стоят. Знамена, клятвы, слезы умиления, трепет сердечный - ничего все это не стоит, потому что у той сероглазой умницы была красивая белая попа, и грудь - вся электричество и восторг, а ее дулом винтовки - в жопу! - Он вскочил и забегал по гостиной. - И никакой Достоевский ни в чем не виноват - просто ему под перо фамилия попала, ну и пусть, не всем же фамилиям после этого вешаться! Главное - никакая идея не стоит даже поцелуя проститутки. И никакое общее дело того не стоит! - Он остановился, выдохнувшись. - А вот Егорушка - стоит. Только Егорушка и стоит, милая...
- Но если без общего дела...
- Ну да! - устало махнул рукой Эркель. - Если Бога нет, все дозволено. Да нет, милая, я вовсе не против общих дел, нет же, - только пусть это общее великое дело каждый сам по себе творит, без крови, без пыток, без того, чтобы винтовкой в женщину... Слезинка детская, конечно, ничего не стоит, - поэтому наш Достоевский так и носился с нею, что сам это отлично понимал. А стоит чего-то только любовь. Вы Данте Алигьери читывали? Любовь, что в книгу целую сплела то, что разлистано по всей вселенной! Высшая любовь, недоступная одному человеку, но только - всем. - Он вдруг как-то сердито щелкнул зубами. - А в Бога я не верю! Вот что! Они верили, и это хоть как-то их оправдывает, а я - нет. Мне что осталось? Скрипеть зубами, вспоминая, как я с револьверчиком бегал вокруг Шатова, обманывал его, да распахнутое окно в парижском пансионе, и музыку, и цокот мидинетки, и мою сероглазую умницу, и ее грудь - восторог и электричество... и Егорушку! Я приехал сюда с такими планами, с такими проектами, с такой высотой в душе, а мне велели холмы мостить, Мечтальоном обозвали! Мечтальон! И это тоже только вспоминать да скрипеть остатками зубов! Вот уж кто палач, так это Достоевский. Я все понимаю: литература и прочая тригонометрия, - но Мечтальона, но Егорушку - не прощу, будь он хоть трижды Федором и четырежды Михайловичем! На пистолетах! Через платок! - Он плакал. - Нам лишь забвение дается, как нам дается благодать... да Тату... Тату!
Тотчас из другой комнаты вышла опрятная милая женщина средних лет и, подхватив содрогающегося Эркеля под руку, повела спать.
- Вы уж извините его, - прошептала она на прощание. - Нельзя ему, сердце у него больное... Извините! Уж скоро отдрожит, Господи...
Когда Великий Бох устроил великое избиение бандитов, Каролина взяла себе на память колокольчик, вылетевший из нутра убитой бандитки. Она выстояла у окна всю церемонию, не отворачиваясь и даже не обращая внимания на матушку, лежавшую в обмороке. А вскоре она стала помощницей Великого Боха. Именно она и сказала ему, когда он покончил с бандитами и свиньями, что тем дело не закончится. Потому что кокаин, опиум, шлюхи, краденые драгоценности, оружие, исфаханские ковры ручной работы - девятьсот пятьдесят узелков на квадратный метр - и прочий товар бандиты сбывали в столицы, и как только там поймут, что поставки прекратились неспроста, - а доносчики уже наверняка умчались в Москву, - жди ответа. Великий Бох выслушал ее внимательно и приказал готовиться к встрече врагов. Он мобилизовал молодежь призывного возраста и принялся обучать ее стрельбе и бою, тогда как Каролина - откуда что взялось! - взялась налаживать артиллерийскую оборону Города Палачей.
А вскоре донесли о приближении по реке Ердани флотилии Золотой Вдовы, владевшей в Москве опиекурильнями, борделями и прочими притонами. Лазутчики доложили о приближении двух бронированных мониторов с пехотным десантом и парового катера с пулеметами под флагом самой Золотой Вдовы, которая была дочерью немца и китаянки, славилась жадностью, хитростью и жестокостью. Говорили также, что она необыкновенно красива, и особенно потрясали всех ее глаза - голубые с золотым оттенком.
За два дня при помощи часовых мастеров и артиллеристов Каролина создала и изготовила несколько снарядов, которых, как она утверждала, будет довольно для уничтожения вражеского флота, хотя пушкари клялись и божились, что эти снаряды слишком хитры и разорвут крепостные орудия при первом же выстреле.
- Она идет под желтыми флагами с черными крестами, - сказала Каролина. - Каким флагом встретим ее мы?
- Подумаем об этом после боя, - ответил Великий Бох.
Поскольку уже точно было известно, откуда грозит опасность, орудия Северного и Северо-западного бастионов развернули в сторону реки и опустили их хоботы до предела. Зарядив пушки, артиллеристы все как один легли наземь и хором принялись читать молитвы.
Флотилия Золотой Вдовы появилась из-за поворота реки рано на рассвете, с первыми лучами солнца, и все увидели низкосидящие утюгообразные мониторы, угрожающие пушками, и вооруженных пехотинцев вдоль бортов, а также паровой катер, ощетинившийся пулеметами.
Каролина Эркель выхватила револьвер, подняла пушкарей и велела им делать свое дело. Крепостные орудия были тотчас наведены и замерли. Мадемуазель Эркель смотрела на часы, тикавшие у нее на ладони, и когда стрелки сошлись, скомандовала: "Пли!".
Крепостные пушки разом грянули, длинные снаряды, делясь на лету, рвались в воздухе и крушили пехоту и мониторы, и когда ветром разогнало пороховой дым, Великий Бох увидел сотни трупов, беспомощно плывущих по течению, охваченные огнем и тонущие мониторы да ошалело крутящийся на одном месте паровой катер без флага и людей. Он послал лодку, и вскоре на Лотов холм доставили Золотую Вдову - она осталась в живых и даже не поцарапанной, в то время как вся ее экспедиция в минуту погибла.
Она и впрямь была красива, а глаза ее - и того пуще. Из ушей у нее текла кровь, и отвечать на какие бы то ни было вопросы она была просто не в состоянии. Великий Бох велел посадить ее в железную клетку и запереть в Западном бастионе.
- Какой же флаг мы теперь вывесим над башней? - спросила Каролина.
- Белый, - сказал Великий Бох. - Ибо мы не хотим никакой войны, а хотим новой жизни, жизни и только жизни. Мы как бы заранее сдаемся, а на самом деле мы просто наперед отказываемся от участия в каких бы то ни было схватках.
Покачав головой, Каролина распорядилась повесить над Городом Палачей белоснежный флаг.
Той же ночью она стала женщиной Великого Боха, его первой помощницей и распорядительницей.
Когда Золотая Вдова пришла в себя, ее осмотрел врач, выяснивший, что ради красоты эта женщина пожертвовала природными зубами, вставив жемчужные протезы, которые извлекались изо рта при помощи нехитрых приспособлений. Жемчуг Великий Бох отослал Каролине, которая велела изготовить бусы и украсила ими свою красивую шею. А Золотой Вдове Великий Бох назначил скромное питание, которое, как он уточнил, может быть дополнено известным ей способом.
- Так мне с утра до вечера придется не вставать с колен, - возмутилась красавица.
- Зато и мужчины тебя не тронут, - возразил Бох. - Я прикажу им хорошенько мыться, прежде чем кормить тебя.
И мужчины потянулись к Золотой Вдове, которая, стоя на коленях, изо дня в день только полнела от избытка белковой пищи. Мужчинам же нравилась вместительность ее рта и беззубость.
Самую большую опасность для нее представляли огромные крысы, шнырявшие по бастиону, пробиравшиеся в клетку и норовившие отгрызть что-нибудь у пленницы. От этой напасти Вдова быстро нашла защиту. Отловив двух крыс помоложе, она выдрессировала их и вскоре могла спать спокойно под охраной двух серых стражниц, одна из которых по ночам устраивалась в парадном входе, а другая стерегла задний двор.
Великий Бох и слышать ничего не хотел о казни Золотой Вдовы, невероятно растолстевшей и издали похожей на красавицу-свинью. Его поддерживали и мужчины. Каролина Эркель не стала перечить Боху, но однажды ночью кто-то при помощи детской дудочки выманил обеих сторожиц из вдовьих телес, и туда ринулись изголодавшиеся огромные крысы, которых Каролина несколько недель держала впроголодь, лишь изредка подкармливая то лапкой кролика, то собачьим хвостом. К утру от Золотой Вдовы остались серьги с лиловыми бриллиантами, горстка серебряных перстней да два глаза дивной красоты, которые, как вдруг выяснилось, были изготовлены лучшими ювелирами Берлина и Пекина.
Узнав об этом, Великий Бох только покачал головой.
- Ты осуждаешь меня? - спросила Каролина.
- Нет. Что случилось, то случилось.
- Ты меня любишь?
Великий Бох внимательно посмотрел на Каролину.
- Хорошо, я сделаю тебе ребенка, - сказал он.
- Я про любовь... Впрочем, извини.
- Но если ты забеременеешь и родишь ребенка, он будет пять тысяч сорок первым, - напомнил Великий Бох. - Ты же понимаешь, что эта арифметика - мир превыше всякого ума.
Она всюду успевала, все видела и никогда не сбивалась со счета. Едва оправившись от родов, она облачилась в рабочий комбинезон и отправилась на строительство. Взгляд ее привлек чернокудрый юноша дивного сложения, который шатался от усталости, бросая лопатой жидкий цемент в яму.
- Ты заслужил небольшую премию и сутки отдыха, - сказала Каролина, вынимая из кармана специальный блокнот. - Имя?
- Антон, - прохрипел юноша, восторженно глядя на красавицу Каролину. Вообще-то родители назвали меня Антиноем. - Он смутился. - Но с таким именем разве можно жить?
- Нельзя, - согласилась Каролина. - Вот тебе пропуск. У нее ты можешь хорошенько вымыться, поесть и выспаться, Антиной. - Она вдруг улыбнулась. И ты не боишься меня?
Всем было известно, что Боховы псы за версту учуивали мужчину, который осмеливался влюбиться в Каролину, и загрызали того насмерть. Одного такого несчастного не спасла даже свинцовая шапка, которая, как он надеялся, защитит его мысли от собачьих взглядов.
Каролина напомнила об этом Антону-Антиною.
- Головой только дураки любят, - сказал он. - А сердцем - безумцы.
- Чем же любят, по-твоему? - насторожилась Каролина.
- Ничем, - беззаботно ответил юноша. - Просто любят - и все. Как апостолы Христа.
- Все они, кроме Иуды, были педерастами.
Той же ночью он покончил с собой выстрелом из револьвера в висок после сна в постели одной из африканок. Его тело выдали родителям, которые установили над его могилой скульптуру голубовато-черного мрамора.
Африканку, ссудившую юношу оружием, выпороли крапивой на бильярдном столе, и она орала от боли, переживая оргазм за оргазмом.
В 1953 году, отдав дочь Лавинию на воспитание Милли Левандровской, Каролина Эркель отправила курьером письмо в Кремль, а когда за Великим Бохом и другими врагами народа прилетел цельнометаллический тюремный цеппелин, она выбросилась из своего окна с петлей на шее.
В соответствии с завещанием ее кремировали. Но тело ее, к изумлению Меконга, не превращалось в прах. Целый месяц не гас огонь в кремационной печи, а Каролина не сгорала. И тогда Меконг погасил крематорий, дал машине остыть, после чего извлек из печи прекрасное нагое тело нежнейшего фарфора. Он разбирался в своем деле, этот китаец, и понял, что столкнулся с чудом. Это была не пустотелая фарфоровая фигура, а тяжелая цельная статуя. Сообразив, что с нею сделают враги Великого Боха, Меконг спрятал фарфоровую Каролину в ящик с опилками, где она и пролежала несколько лет. И лишь после того как страсти улеглись и многое забылось, он открыл тайну Лавинии. Статую установили на кладбище - и так уж получилось, что Каролина оказалась лицом к лицу с голубовато-черным Антиноем. По ночам, как уверял Четверяго, в ее теле, слева, тлело что-то алое, будто внутри кто-то зажигал свечку. Но Меконгу-то было известно, что это невозможно.
С высоты надгробия фарфоровая Каролина с голубыми глазами за эти годы хорошо изучила вифлеемское кладбище. Она видела, как заживо похоронил себя Великий Бох - в простой могиле, без всех этих штучек, которые вошли было в моду в конце девятнадцатого века. Страшась погребения заживо, начитавшиеся Эдгара По, Гоголя, Диккенса и Коллинза люди пользовались изобретением некоего жителя Гамбурга Боссельмана, который в 1880 году придумал для предупреждения таких случаев (а было их в жизни немало) специальную трубу, которая соединяла внутренности гроба с атмосферой. И если лжепокойник вдруг оживал, он мог воспользоваться рычагом, который приводил в движение колокол, созывавший живых на кладбище для спасения мнимоумершего. С 1887 года стали употреблять изобретение немца Карла Редля: к рукам и к области сердца присоединялись электрические контакты, которые при малейшем движении мнимоумершего включали звонок и вентилятор, нагнетавший в гроб воздух. Впрочем, устройство сработало лишь однажды, когда в гроб забралась мышь, замкнувшая контакты и сгоревшая на полусгнившем сердце.
Годами Каролина и Антиной смотрели друг на друга, и иногда обоим казалось, что на самом деле они живы, только проживают в другом, ином мире, и тогда черный Антиной нежно обнимал белоснежную Каролину, которая ласкала его и позволяла все что угодно, стараясь хоть этим искупить свою вину перед убитым ею мальчиком, и с каждым годом объятия их становились все более страстными, пока однажды Каролина не поняла, что любит Антиноя, и неважно чем, - а Антиной признался ей в своих чувствах.
- Я знаю, кто выстрелил в меня, - сказал он. - Но прошло столько лет, мы изменились, мы любим друг друга...
Она открыла ему свой замысел: проникнуть каким-то образом в пресловутую двадцать первую комнату, если она таки существует, отыскать прапорщика Эркеля и попытаться изменить ход событий, запечатленных в романе Достоевского "Бесы". Антиной согласился с ее замыслом, и спустя три или четыре ночи они незаметно проникли в Африку, бесшумно прошли до конца коридора, до двери с латунной цифрой 20, и через несколько шагов непостижимым образом оказались в промозглом губернском городе, в трактире, где в одиночестве ужинал прапорщик Эркель. Каролина обнаружила вдруг, что одета по моде начала 70-х годов XIX века, а Антиной куда-то вдруг исчез, сделав ей на прощание непонятный знак. Но ей было не до тайн. Извинившись, она подсела к столику и обратилась к Эркелю по-французски. Он слушал ее, морщась и продолжая жевать отбивную. Наконец он в сердцах отшвырнул вилку с ножом, махом выпил рюмку водки и поднял взгляд на белокожую красавицу.
- Я вижу, что вы меня принимаете за какую-нибудь шпионку, - грустно сказала Каролина. - И не измените своего решения, потому что так уж назначено этим чертовым Достоевским.
- Кем? - отрывисто спросил он.
- Да все равно вы его не знаете. Сейчас вы таки отправитесь к Шатову, наврете ему с три короба... а потом случится весь этот ужас у пруда, эти камни, это унижение и бессмыслица, а потом вы будете стоять у распахнутого окна в Париже, прислушиваясь к стуку дамских каблучков и музыке из соседнего кафешантана и решая, сейчас или когда же наконец вы отважитесь перерезать намыленное горло бритвой, и дрожать, и бредить Егорушкой...
- Мадам! - Эркель вскочил. - Я и в самом деле занят и даже тороплюсь. Но если нам по пути, я проводил бы вас... с вашего позволения...
Они вышли из трактира и двинулись вдоль плохо освещенной улицы, и Каролина вдруг поняла, что, как только они свернут за угол, он выстрелит ей в затылок из своего револьвера, - она ускорила шаг, споткнулась...
- Мадам! - закричал Эркель. - Позвольте!..
Подняв взгляд, она зажмурилась от яркого солнечного света. Тело ее до подбородка было покрыто ровным слоем ярко-желтой краски.
- Это за девочку? - спросила она севшим до хрипоты голосом. - Я ничего не знала... У меня нет командиров. И на самом деле меня зовут Каролиной. Что за фокус вы хотели мне показать?
Мужчина покачал головой.
- Ваше тело очень красиво, особенно ярко-желтая грудь. Это масляная краска, готовая к употреблению. В ацетоновой вы задохнулись бы через несколько минут.
- Вы сожжете меня в этой бочке?
- Садитесь. Ну, быстро! И ни о чем не думайте несколько минут привыкайте. Прощайте или до свидания - кому как повезет. Аннам иногда везет, Анютам - реже. Про Каролин ничего не знаю - не встречались. Обещают дождь.
Голова у нее закружилась. Подступила тошнота. Она закрыла глаза и потеряла сознание.
Даже Четверяго с годами привык к изменениям, которые претерпели черный и белый памятники на кладбище. Они сплелись в объятиях, тесно прижавшись друг к другу, женщина даже закинула ножку на черное бедро мужчины, а губы их слились в поцелуе.
Катерина Блин Четверяго признавалась, что никогда ничего более красивого не видела.
- Я же вижу, что его член - в ней, - говорила она мужу. - Член черный, а баба - белая. Вот и вся премудрость. Черным по белому, белым по черному а все равно... - Она вдруг начинала смеяться. - А помнишь, как ты ко мне все посвататься не решался, а однажды таки пришел, но так напился, что решил для начала обоссать мои розы. Член-то в ограду просунул, а за ним и яйца провалились. Розы обоссал - знатно обоссал, ничего не скажу. А яйца застряли! Они ж у тебя моржовые, каждое с два кулака! Тут-то я тебя и поймала! И ведь живем с тех пор! - удивленно восклицала она, обнимая огромного мужа. - Душа в душу! Как эти. Только мы-то оба - белые, как куриное яичко.
Иногда Миссис Писсис приводила сюда девушку из больницы, которую когда-то извлекли из бочки с желтой краской. Летом они садились рядышком на скамейку и любовались черно-белой скульптурой, излучавшей какую-то загадочную энергию, которая будто обволакивала людей, заставляя их грезить наяву, а их сердца - биться сильнее. Девушка плакала без голоса, глядя на скульптуру, и тогда Миссис Писсис, заботливо укутав ее одеялом с больничным штампом, уводила ее назад, в палату, укладывала в постель и, погладив по голове, оставляла одну, наедине со всеми ее сновидениями и надеждами, с Егорушкой, который, ласково на нее глядя, говорил: "Женщины хорошие водители, но левые повороты у них получаются хуже, чем у мужчин", и она оставалась одна - нагая, желтая, на берегу озера, над которым висел перевернутый башнями и шпилями вниз город...
Амнистия
Только старые африканские шлюхи да немногие жители Жунглей поняли, что означают удары колокола и остановка часов на Голубиной башне. Впервые за много лет в Городе Палачей и окрестностях была объявлена великая Амнистия, и люди потянулись к Африке, чтобы выяснить, что же произошло.
Столы в ресторане были убраны, у стойки в своем знаменитом кресле - с сигарой в зубах и длинноствольным пистолетом на коленях (из него она каждое утро стреляла в ворона, садившегося на железный столб напротив ее окна, но так никогда и не могла - или не хотела - убедиться, убита или нет черная птица, словно отсчитывавшая дни ее жизни) - восседала Гавана.
Окинув взглядом собравшихся, она сообразила, что не явились главным образом те, кто занят переделкой паровоза для поездки в Хайдарабад. И это и было первое слово, которое она произнесла вместо приветствия:
- Хайдарабад. Мечта. Пусть сначала Шут Ньютон расскажет о том, что видел он.
И Шут Ньютон, постоянно сверяясь с какими-то записями в толстенном блокноте и сыпля цифрами, поведал ошеломленной публике о Стене, окружавшей со всех сторон Вифлеем, Город Палачей и прилегающие земли. Не умолчал он также и о сиянии над Голубиной башней, которое издали было различимо в бинокль с разных расстояний от Африки.
- Сияние это, - сказал Шут Ньютон, - или свет, или свечение, как кому угодно, возникает на высоте от двенадцати до восемнадцати метров над крышей Голубиной башни.
- Судя по чертежам и строительным планам, - вступил Иван Бох, плоской эта крыша стала уже при Великом Бохе. А до того над нею возвышалось что-то вроде купола с крестом или флюгером.
- С крестом, - возразила Будила - самая старая из африканок, - потому что флюгера остались на месте. Можете пересчитать. А вот крест вместе с куполом по приказу Великого Боха были снесены. И на том месте повесили белый флаг. Когда тогдашний священник отец Пимен попенял этим Великому Боху, тот ответил: "Если церковь, отделенная от государства, еще раз попытается вмешаться в дела светской власти, вам, отец Пимен, и вашим преемникам, если они у вас будут, придется крестить крольчат, котят и отпевать ангелов Божиих, которые, как я подозреваю, собираются помешать строительству Города Счастья". Я слышала это своими ушами и могу свидетельствовать.
Гавана с трудом поднялась с кресла и поманила Боха.
- Возьми бинокль посильнее, Иван, и проводи меня наверх. А вам всем придется обождать. Потом Иван расскажет вам все, что узнал о двадцать первой комнате. А ты, Август, отыщи остальных - не пришли человек десять. Быть может, кто-то умер, а мы и не знаем. И соберите людей, которые помнят, где была брошена сеть, которой когда-то поймали дьявола. Она же огромная была, я помню. За эти годы ее помотало течением туда-сюда, сором всяким набило, но она там, и в ней мог запутаться человек, который убил моего ничтожного брата Бориса. - Она вздохнула. - Сами понимаете, что тут дело не в ничтожности его. Надо поискать сеть. - Она нетерпеливо дернула Ивана за рукав. - Ну же! Ты так смотришь на меня, будто у меня только что выросли ноги.
Первой, кого сразу не смог отыскать Август, была Лариса Ложечка. Дверь ее была открыта. Впрочем, как всегда. Когда-то она из недели в неделю меняла дверной замок, но подпившие гости Африки особенно не церемонились, вышибая дверь ногой, чтобы попасть к первой по коридору африканке. И тогда Лариса просто вбила в дверь и косяк два кольца и стала запирать дверь, всовывая в кольца обыкновенную чайную ложечку. Клиенту стоило чуть поднажать, чтобы ложечка лопнула, и без особого шума войти к Ларисе. При этом, помимо обычной платы, он должен был возместить ущерб за сломанную ложку.
В комнате напротив послышались голоса, и Август метнулся туда.
Это помещение, скорее похожее на пещеру, занимал могучий мужичина по прозвищу Бздо, разбивавший своим вонючим звуком электролампочки в ресторане и сметавший со столов тяжелые стеклянные бутыли. По поручению Гаваны он занимался туалетом на базаре, которым владела старуха, и люди воротили от него носы, хотя другого такого чистого места, как базарный туалет, в городе было еще поискать. Тем более что там стояли биде и писсуар, по-прежнему вызывавшие интерес у мужчин и женщин, готовых вносить дополнительную плату за пользование этими странными приспособлениями.
В пещере у Бздо Август застал странную картину. Бздо и Лариска стояли на коленях друг против друга и ревели в один голос, а по всему полу, на столе и подоконниках - всюду - стояли огромные стеклянные банки, доверху наполненные сломанными чайными ложечками.
- Он меня любит, - едва вымолвила сквозь слезы Лариска, показывая Августу сломанную ложечку.
- Это правда, - подтвердил Бздо. - Но узнала она об этом случайно.
Бздо никогда не пользовался услугами Лариски и лишь скрипел зубами, заслышав характерный звук чайной ложечки, которую ломал очередной клиент. Ему недоставало решимости ни вышвырнуть клиента вон, ни признаться в своих чувствах известной и еще красивой африканке, пользовавшейся таким успехом у гостей. Поэтому он купил в магазине все чайные ложечки, что были в наличии, и, едва заслышав характерный звук, сопровождавший приход очередного гостя, ломал чайную ложку и бросал ее в стеклянную банку. Нет, он не вел счет визитам - таким образом он просто освобождался от ярости и бессилия. Вечерами он переставлял банки с места на место, накрывая их бумажными кульками, чтобы случайный гость не раскусил его затею. На этот раз таким случайным гостем оказалась сама Лариска. Она застала Бздо в тот момент, когда он, сняв кульки, стирал пыль с банок, занимавших все свободное место в его пещере. Бздо был поражен ее явлением и не сразу смог ответить, что все это значит и зачем ему столько сломанных чайных ложек. Тогда-то Бздо, впервые, быть может, обретший дар связной речи, и проговорился:
- Это мое объяснение в любви к тебе, Лариса.
И рассказал ей все как на духу.
Когда же Лариса все поняла, она вдруг увидела разом всю свою жизнь, всех этих мужчин, пахнущих паровозной водкой, искусственную розу в своей редеющей прическе, запах одеколона "Сирень" и гитару на стене, прикрывавшую жирное пятно на обоях, - и поняла, что впервые в жизни Господь посылает ей знак. Или дает шанс. Или позволяет принять то, что безответственные поэты называют "любовью". Потому что такого признания в любви - восемьдесят две пятилитровые стеклянные банки, доверху набитые сломанными чайными ложечками, - она не могла вообразить и в самом светлом сне, последний из которых видела лет в десять-одиннадцать.
- Я его люблю, - по-прежнему захлебываясь слезами, пробулькала Лариса. - Он пообещал повесить на мою дверь амбарный замок, а ключ носить при себе.
Август кивнул: этот довод был не менее весом, чем все восемьдесят две пятилитровые банки со сломанными ложечками. И шепотом напомнил, что объявлена Амнистия и в ресторане собрались все. Бздо и Лариска, всхлипнув в унисон, сказали, что явятся немедленно.
Пока в ресторане Шут Ньютон отвечал на вопросы многочисленных граждан, пытавшихся уличить его во лжи, и на обороте клеенки вычерчивал свой маршрут с указанием координат, Август успел поговорить с Мурым и Миссис Писсис, а также с трезвой Тетей Брысей, - и все трое без особых раздумий отказались покидать Город Палачей ради путешествия в Хайдарабад.
- С мечтой лучше жить, а не сожительствовать, - заметил Сюр Мезюр, которому Август пожаловался на несговорчивых собеседников. - Ведь вот и вы не уверены в том, что беременной Малине будет так уж расхорошо в этом самом Хайдарабаде. Не отвечайте. Это не вопрос.
Август замялся, но все же спросил:
- А правда, что вы женились на самой уродливой женщине в городке, а потом вам завидовали все мужчины, потому что вскоре она стала краше всех красавиц?
Сюр Мезюр с улыбкой опустился в плетеное креслице у окна и пригласил Августа на рюмочку яичного ликера и чашку кофе с корицей.
- Даже родители называли ее Костяной Ногой - в смысле, Бабой Ягой. А выглядела она так, что на улицу ее можно было выпускать только с кусочком колбасы на шее - чтоб хоть собачки с нею играли. Она была горбата, кривобока, не знала, что делать со своими руками-граблями, прихрамывала, а вдобавок так страшно косила, что всегда натыкалась на столбы, деревья и людей. Родители, которые и привели ее ко мне, не хотели ничего особенного. И более того, они попросили построить ей дамский костюм или платье из гроденапля - это из тех тканей, в которых хоронили почтенных монахинь и архиепископов. Девушке было девятнадцать. Появившись в ателье, она сразу встала спиной к зеркалу и закрыла глаза. Я сказал родителям, что процесс займет довольно много времени, и они оставили нас... - Он отхлебнул из крошечной чашки кофе и пыхнул папироской. - Не стану скрывать: я был не то что в затруднении - я был в шоке. Конечно, меня не касалась ее жизнь, и я мог сшить ей что угодно, получить гонорар и заняться другими делами. И вдруг Бог - а я и до сих пор уверен, что это был именно Господь Всемогущий, Творец всего сущего и великий испытатель наших душ, - вдруг Бог грубым ее голосом проговорил: "Не мучайтесь вы, господин мастер, сшейте мне что захотите - саван или мешок для капусты - и родители будут страшно довольны. А мне ведь все равно". Я открыл глаза и увидел перед собой ее лицо - ее губы, чуточку распухший нос и кипящие синевой глаза, которые на какой-то миг сошлись, чтобы сосредоточить взгляд на моей персоне. И я понял, что Господь послал мне испытание. Настоящее испытание. Я понял это не умом, но - сердцем, в глубинах которого вскипела вся моя галльская кровь. Она уже знала, что в общении с портным ей предстоит пережить несколько неприятных моментов, и была готова ко всему. Выгнав помощников, я запер ателье на ключ и велел ей раздеться донага. Причем сделав это медленно, не срывая с себя опостылевшую одежду, а снимая вещь за вещью. Ну, вы можете вообразить, каково это девушке... Но поскольку она была согласна и на саван, она проделала это именно так, в точности как я просил. А я не спускал с нее взгляда, подмечая изгиб локтя, напряжение бедра, покатость плеч, неповторимое это движение шеи и подбородка одновременно, ее наклоны, ее внезапную усмешку - грустную и в то же время - я поверить себе не мог! чуть ли не озорную. Возможно, это было вызвано отчаянием: ах, так, вы хотите досыта насмотреться на редчайшее женское уродство? Нате! Я не стану составлять каталог ее недостатков и изъянов - впрочем, как и список несомненных достоинств, не скрывшихся от моего острого глаза. - Он рассмеялся. - Это была величайшая авантюра в моей жизни! Испытание Господне, которое я решил выдержать с честью и пройти до конца. У меня был запас образцов одежды, в том числе и интимнейшего нижнего белья, и я заставил ее перемерить все. Больше всего ей понравился корсет - лишь потому, что эта глупость отчасти скрывала ее горб. Я попросил ее пройти туда-сюда, наклониться, сесть в кресло, подойти к окну - оно было зашторено, конечно. После чего я измерил ее и, простите, обследовал так, как военачальник, готовящийся к штурму неприступной крепости. Я был Вобан! - Он поклонился Августу, который слушал его не перебивая. - Я был осторожнее, хитрее, наконец - умнее трех вобанов, тотлебенов и карбышевых. Завершив процедуру, я попросил зайти ее через неделю. Она вышла от меня страшно раскрасневшаяся, ошеломленная, но при этом - я заметил - умудрилась обойти все встретившиеся на ее пути фонарные столбы. После этого я отправился к доктору Жереху и имел с ним продолжительную беседу о ее горбе и прочих изъянах. Он много чего рассказал мне о психологии людей с физическими изъянами, об их жизни и так далее. Днем у меня и без того было полно работы, а ночами я мучился над куском гроденапля. Я грезил, да - я грезил! Мысленно я надевал на нее белье, туфли, высокий лиф - а, заметьте, это вовсе не корсет. Мысленно я заставлял ее прогуливаться по ателье, мысленно же я прогуливался с нею по городу, заходил в лавки, садился на скамейки под акациями и каштанами, обедал - да мысленно же, подавая ей блюда, наливая вино и наблюдая за ее взглядом, движениями губ, пока не добился улыбки... - Он вздохнул. - Поверьте, это была самая тяжелая работа в моей жизни. И сколько мыслей... Я никогда не думал так и столько о какой бы то ни было женщине, а вскоре поймал себя на том, что не меньше того размышляю о собственной жизни. Наконец я не выдержал физического и нервного переутомления и свалился в сон, и во сне - именно в сновидении - я увидел ее платье, ее в платье и... и себя рядом с нею! Нонсенс! Но это так.
Она пришла в назначенное время - горбатая, прихрамывающая, косоглазая и унылая. Я выложил перед нею - предмет за предметом, деталь за деталью все, что она была должна надеть. От чулок до маленькой шляпки и перчаток. Она впервые в жизни оказалась в руках портного и потому, наверное, решила, что так и полагается. Следуя моим указаниям, она надела все так и в той последовательности, какую я ей указал. Даже туфли, которые я два дня выбирал в наших тогдашних лавках. Я попросил ее взять меня под руку, поднять подбородок и подойти к зеркалу.
Господь вел меня, потому что я ни на йоту не усомнился в Его силе и Его правоте. В этот момент пришли ее родители - ведь это они оплачивали наряд дочери. Они молча стояли в дверях и смотрели на нас. А мы с Анеттой смотрели на их отражения в зеркале. Пауза затянулась, сгущаясь в некий вопрос или в некое решение, которое я принял и готов был отстаивать до конца. Когда же ее отец пролепетал, что им не по карману такой наряд и вообще, я решительно прервал его и попросил руки и сердца их дочери. Самой красивой и любимой девушки во всем белом свете, а не только в Городе Палачей. Я никогда не забуду взгляда, которым она подарила меня в тот миг.
Август выпил залпом чашку остывшего кофе.
- Когда вы рассказываете, кажется, что все - просто, - сказал он. - А на самом деле ведь это была самая настоящая любовь!
- Конечно! - с гордостью подтвердил Сюр Мезюр. - Мы прожили вместе душа в душу около тридцати лет, и не было на свете женщины красивее ее... такой прекрасной, страстной, нежной и умной...
- Я видел ее надгробие со стихами...
O, blanches mains qui mon ame avez prise,
O, blonds sheveux qui la serrez si fort...1
- Она была белокурой, - кивнул Сюр Мезюр. - А какая у нее была фигура! Но сделать такое можно лишь раз в жизни. - Он вздохнул. - Мне говорили, что вы собираетесь куда-то уехать?
Август смущенно кивнул.
- Ну да, этот Город Палачей... Попробуй влюбиться в такое уродство! Сюр Мезюр усмехнулся. - Хорошо бы пожить в Багдаде... или на Таити...
- Спасибо. - Август встал. - Но, насколько я знаю, у вас с Анеттой не было детей...
- Таковы были условия контракта. Она стала гранд-дамой Африки, а проституткам, даже ее ранга, детей иметь не полагалось.
- То есть... - Август растерялся. - Вы же любили ее!
- Чудак вы человек, ведь если я чему-то и научил ее, так только свободе. А свобода есть осознанная необходимость, как говаривал старик Аристотель. - Сюр Мезюр встал и поклонился. - Мы действительно любили друг друга, и ни одна женщина еще не любила так ни одного мужчину. Желаю успеха и приятного пути.
Увидев в окно рабочих, направлявшихся к ресторану, Август крикнул:
- А почему Штоп не с вами?
- Ты же знаешь! Копается там чего-то - он же любитель!
- Здравствуйте, - сказала девочка. - Вы не хотите поздороваться со мной, Август?
- Букашка! - обрадовался Август. - Господи, а мне говорили, что ты опять взялась шаги считать.
- Вас не обманули. Сегодня уже тысяча двести один.
Август вздохнул и взял ее за руку.
- Пойдем в ресторан. Госпожа Гавана собрала там много народу. Просила, чтобы ты была обязательно.
Девочка послушно зашагала рядом.
Было ей лет двенадцать-тринадцать, она щеголяла в мужских ботинках со шнурками, а когда ее мать, торговка с рынка по прозвищу Пристипома, приводила в гости мужчину, девочку выгоняли в коридор. Прогуляться. Она меряла шагами бесконечные лабиринты Африки, пока однажды Иван Бох не сообразил, что при этом она считает шаги. Прогулки ее были разной продолжительности, но количество шагов - тысячу сто или три тысячи триста шестнадцать - девочка непременно записывала в тетрадь. "Ну, считаешь и считаешь, - сказал Бох. - Сложишь, получится сумма. И что?" Девочка ответила бесстрастным голосом: "И потом я эту сумму предъявлю". Бох поежился. "Кому? Матери? Людям? Или, быть может, Богу?" Девочка ответила без усмешки: "Всем. На всех хватит". Молодой Бох содрогнулся. Все знали, что Пристипома вот-вот выйдет замуж за хозяина рынка по кличке Федя Крюк мужчину огромного, сердитого и немногословного. Вместо левой руки у него был протез, напоминавший металлический крюк. Приходя к ней в гости, он выходил в трусах покурить на общей кухне, но ни с кем не вступал в разговоры. Он строго надзирал за продавщицами, и все знали, что если какая-нибудь из них - по молодости и глупости - пыталась обмануть хозяина, он зазывал ее в свою конторку, велел раздеться, повернуться к нему спиной (что некоторые из девушек считали просто издержками производства) и изо всей силы вгонял в задницу узкий кактус - из тех, что в изобилии украшали его подоконник. В основном это были девушки приезжие, готовые за грошовую плату на любую работу, поэтому никто и не жаловался на зверства Крюка в милицию - обходились медицинской помощью. Но после этого он заставлял их еще отрабатывать с метлой на базаре, прежде чем разрешал вернуться за прилавок.
- Опять Крюк пришел? - спросил Август.
- Он сказал, что я уже для него готова, - ответила девочка. - Подарил лифчик с кружевами и узкие трусы. Красные. Сначала, конечно, на мамаше женится.
- Иди к Гаване, - тихо повторил Август. - У меня еще дела.
Девочка побежала вниз по лестнице.
Судьба странным образом свела Крюка с одним из младших и самым непутевым сыном Великого Боха, которого в городке все от мала до велика знали под кличкой Штоп. После действительной он устроился в пожарную команду. А когда в городе то там, то здесь начали полыхать сараи и брошенные склады на станции, выяснилось, что поджигателем был пожарный Штоп. "Но зачем, скажи на милость, ты это вытворял?" - кричали на него судья и прокурор. Голубоглазый дуралей лишь улыбался и отвечал: "Чтоб". Чтобы посмотреть, а как оно все это будет гореть и вообще - что из этого выйдет. После недолгой отсидки в тюрьме он вернулся в город и служил в коммунальных ведомствах, и хотя поджогами больше не баловался, без присмотра его боялись оставлять. Он мог нажать какую-нибудь кнопку, дернуть рычаг или нажать педаль устройства или механизма, назначения которых не знал, но зато хотел посмотреть, что из этого получится. Штоп - и больше ничего. Ни капли злого умысла. Однажды случилось так, что какая-то проезжая женщина пожалела его и стала с ним жить, но когда родила, уехала в одночасье, оставив Штопа с дочкой. Девочка стремительно росла и ела все подряд. К шестнадцати годам она превратилась в бесформенный кочан, за что ее и прозвали Капустой. Она никуда не выходила. Сидела в комнате перед тлеющим телевизором и смотрела все передачи, жуя огурцы, куски хлеба, жевательную резинку и бог весть что еще. Штоп кое-как сводил концы с концами, зарабатывая на еду себе и дочери, которая толстела изо дня в день. Привычный ко всему и безответный Штоп был страшно удивлен, когда узнал от доктора Жереха, что его дочь беременна. Она никому так и не открыла имени отца, но когда была на седьмом месяце, каким-то чудесным образом выбралась из комнатки, вскарабкалась на самый верх Голубиной башни и молча прыгнула вниз. Ее похоронили в закрытом гробу. Штоп не плакал. Но на глупом его большом лбу появилась вертикальная морщинка. О чем он думал - об этом он не разговаривал даже с горячо любимой Гаваной. Иногда он взбирался на Голубиную башню и подолгу смотрел вниз, пока перед глазами его не начиналось некое страшное кружение, смешивавшее предметы и видения в жуткий вращающийся хаос, страшный и безголосый, и безгласностью своей, может быть, вдвойне страшный. Но знал ли Штоп, случись такое и хаос заговорил бы с ним на языке человеческом, о чем бы он спросил страшную стихию? Да вряд ли.
Иногда он появлялся на рынке, где Федя Крюк охотился на бродячих собак. Это и впрямь было зрелище страшное и дивное. Крюк хвастался, что главное тут - поймать собачий взгляд, заворожить, загипнотизировать пса, а уж когда тощий голодный зверь просто цепенел, замерев на месте, Федя подхватывал его стальным своим крюком и с коротким вскриком вспарывал пса от хвоста до глотки. Женщины, работавшие у Крюка, млели от этого зрелища и готовы были в огонь и воду за хозяина, который, по их мнению, был ничем не хуже Великого Боха, а то и самого Сталина. Особенно после того, как фактически стал главным акционером паровозно-самогонного завода.
Поприсутствовав как-то на очередной такой собачьей казни, Штоп робко спросил:
- И Бога ты не боишься, Федя?
- От этой конторы до подъезда моего дома ровно сто одиннадцать шагов, - сказал с усмешкой Крюк. - Что туда, что обратно. Можешь пересчитать. Я каждый день считаю. И пока это так, Бога - нет.
- Скотина ты, - сказал Бздо, покупавший в соседней лавке мясо.
Он схватил полувзрезанного поросенка и изо всей силы надел тушу на Федину голову. Дал пинка и заорал:
- Вот теперь иди и считай. - В кармане его явственно щелкнул револьверный курок. - И не дай тебе Бог ошибиться.
Крюк попытался снять тушу с головы, но Бздо уж если что делал, да с силой, то уж и делал: тушу снять не удалось.
- Считаю! - прорычал Бздо. - Раз!
На третьем шаге Крюк упал и потерял сознание. А возникшим из ниоткуда милиционерам Бздо показал спрятанный в кармане старенький арифмометр, щелкавший не хуже кольта, после чего вдруг взял их всех троих за плечи и сказал:
- Сейчас он вам платит и сосиской бесплатной кормит. А потом, когда вы ему и за говно нужны не будете? Что будет? Я знаю, что будет. У него для каждого из вас на такой случай по кактусу припасено. Хороши? Как раз от дырки до дырки. Верхние иголки у вас из носу торчать будут!
И отшвырнув милиционеров, ушел с базара, стреляя задницей так, что торговлю в этот день пришлось закрыть. Давным-давно доктор Жерех подсчитал, что если в среднем за сутки корова испускает около 280 литров газов, то разъяренный Бздо мог с одного раза чуть не тыщу запузырить. Вот и запузырил.
Однако спустя неделю или две Крюк встретился в коридоре Африки со Штопом и спросил:
- А чего ты тогда хотел-то, чудила?
- Чтоб ты убил меня, Федя, - шепотом ответил Штоп. - Либо крюком, либо так, камушком. Чтоб тихо и без свидетелей. Жизнь моя... Да что жизнь моя! Можешь помочь или нет? Ведь тебе все равно - сто одиннадцать шагов. А?
Лицо Крюка потемнело.
- Значит, никого лучше меня на эту роль найти не мог? Нет? Значит, раз я собак... - Он схватился рукой за грудь. - Все, хватит. Лучше я не буду, а на Пристипоме женюсь. И соврал я тебе, дурак синеглазый: от конторы до подъезда не сто одиннадцать шагов.
Штоп удивился.
- А сколько ж?
- Не знаю, - хмуро ответил Крюк. - Дурак я, что ли, шаги эти считать. Да и Богу, есть он или нету его, наплевать на мои шаги, на меня и на все остальное. Дай пройти. Если он Бог, он как-то по-своему считает. А как кому же известно? Никому. Я в Афганистане сапером был, дело свое знал - до миллиметра, а Бог вон что - руку мне оторвал к чертям собачьим. После Афгана другой Бог - правительство или государство наше - ох и попил у меня кровушки. Семью потерял, а пенсию дали - на два раза покашлять. Сколько я говна нахлебался, пока хоть чего-то добился - сам, этой рукой да этим крюком, даже рассказывать не буду. Однажды оглянулся я и вдруг понял: а нету ничего и никого, кроме меня. Ни Бога, ни, извини, России. И может, еще настанет время, когда они спросят, захочу ли я считать их своими - или свиней пошлю пасти!..
Штоп отшатнулся.
Ничего у него не получалось, хотя он много раз пробовал одним махом покончить с собой. Даже придумал систему смерти. А ведь сколько недель провел в библиотеке, сколько месяцев отрабатывал этот трюк, сколько книжек по актерскому мастерству и прочей человеческой механике перечитал, и все впустую. Боялся только одного: при очередном уличном обыске обнаружат пистолет, который он позаимствовал из запасов Гаваны. Ничего другого не боялся. Добравшись до Москвы, он устраивался на лавочке по другую сторону площади, напротив памятника Пушкину, и наблюдал за людьми, выбегавшими из перехода, быстро пересекавшими короткое пространство, за которым наблюдал бронзовый поэт, и спускались вниз, в следующий переход. Как ни странно, безоглядно бежавших было мало. А нужны-то были ему именно они. Люди, мчавшиеся вперед, занятые своими мыслями и в течение нескольких мгновений машинально, по инерции готовые выполнить навязанное им действие, прежде чем придут в себя, очухаются и пошлют тебя к чертям собачьим. Несколько раз он ставил на таких заполошных людях опыты. Выскакивал ему навстречу, как черт из коробочки, молча тянулся за сигаретой, и тот вдруг начинал хлопать себя по карманам, пока не просыпался: "Извините, нету спичек... Господи, да я же бросил еще в январе! Двадцать первого!". И - дальше. Другому такому же сумасшедшему сунул в руки куклу с белым бантиком и попросил передать Марине, у которой сегодня понятно что, но сам он быть не может, поэтому... Отмахнувшись, прохожий хватал куклу и мчался дальше - хитрый, о, хитрющий Штоп следовал за ним, - и тот вдруг останавливался ни с того ни с сего, тупо смотрел на куклу (что это? какая Марина? почему?) и, швырнув ее в мусорный ящик, продолжал свой бег. Именно такие - такого рода то есть люди и были ему нужны. Иногда он прогуливался по площади, тайком подогревая себя коньячком и листая газеты, которые обычно прихватывал с собой по пути в Москву. Человек с газетой не привлекает внимания бдительных милиционеров. Иногда ему даже приходила в голову мысль о каком-нибудь вконец спившемся забулдыге, который после поллитры выстрелит ему из пистолета в затылок на каком-нибудь захламленном дворе. И ищи такого - не досвищешься. Но эту идею Штоп отбрасывал: по прямой линии хорошо только капусту сажать, как говаривал старина Стерн. Он же мечтал - слово неподходящее, и черт бы его, - мечтал-таки о некоем произведении искусства, в создании которого участвовали бы несколько человек, которые даже и не догадались бы в конце концов о сотворенном ими шедевре. Le Chef-d'ouvre inconnu. Штоп увлекся этой идеей, то и дело принимался набрасывать план действа на бумаге, но сюжет тотчас обрастал деталями, оттенками, репликами, и вообще взывал к вниманию почтеннейшей публики, тогда как в его случае речь шла об изысканной анонимности. Ну должен же был он хоть раз в жизни наказать себя за стремление поставить свою бессмысленную личность в центр бессмысленного мира и, как кафкианский "голодмейстер", демонстрировать то, что по-русски делается тайком, в баньке с пауками. Почти каждую неделю он приходил на Пушку с пачкой газет под мышкой и пистолетом за поясом, покупал бутылку пива и, включив маленький радиоприемник, грезил наяву, странным образом умудряясь слушать обрывки радиопередач, схватывать газетные заметки, потягивать пиво, даже прогуливаться, поглядывая на другую сторону площади и сверяя движение людей с секундомером. Чудо случилось, и случилось именно здесь, и никакого прямого отношения выдуманно-правдивые события к нему не имели. Услыхав по радио о расстреле братьев Лодзинских на кольцевой автодороге, он напрягся, точнее сказать, его что-то напрягло. Вот оно. Он расстегнул летнюю куртку, сунув пистолет подальше за брючный ремень и проверив предохранитель, и стал ждать. Муравей полз. Он считал вздохи, голубей, прохожих и то и дело бросал взгляд на никчемный секундомер. Машинально выпив пиво, он заскочил за киоск и до дна опростал фляжку с коньяком. Бросился к скамейке, боясь пропустить миг, тот самый миг, и Бог смилостивился над ним: он увидел человека, который был ему нужен. Вне всякого сомнения, это был он. Никаких признаков волнения, чуть убыстренная походка. Задержался у банкомата, но уже через минуту стал спускаться в подземный переход. Штоп встал со скамейки и прогулочным шагом достиг выхода из перехода на другой, на своей стороне площади. Как только он в несколько прыжков выскочил наружу, Штоп уже не сомневался: это - он. И побежал по тротуару, стараясь ни на миг не выпускать из виду этого сухощавого мужчину, торопливо спешившего по Тверской мимо гостиницы "Минск". Впереди их ждал переход. Он должен был его опередить. Сбросив куртку, он выхватил пистолет (в двадцать пятый раз проверив предохранитель), на который в подземной полутьме никто не обратил внимания, и прыжками одолел эти дурацкие ступеньки навстречу ему - он стремительно приближался. У него и мысли не возникало, сработает ли физиологическая механика, на которую он так рассчитывал, - он не сбавлял ходу, Штоп тоже - Штоп буквально налетел на него, держа пистолет за ствол, и всунул ему рукоять в правую руку, которая машинально сжалась, грохнул выстрел, и Штоп полетел куда-то вбок, еще один выстрел, но он уже ничего не чувствовал - ударившись головой о ступеньку, он потерял сознание. И только в отделении скорой помощи института Склифосовского он понял, что, продумав все мелочи и вымолив у Бога чудо, он забыл об одной важной детали - о ней напомнил дежурный врач во время утреннего обхода: "Вам повезло, что у вас сердце справа". Как у всех Бохов. Радовался, конечно, подлюжина, что остался жив...
Он долго не возвращался домой, чтобы не вызывать вопросов у знакомых, особенно - у Гаваны, которая, конечно, все сразу бы поняла. В конце концов вернулся - и вот опять. Опять не так, не на то нажал, не за то дернул. Уж на что Крюк, и тот увернулся.
- Странно, - усмехнулась Гавана, когда они остановились передохнуть на лестнице в Голубиной башне. - Если верить Кафке, - а почему ему не верить-то? - европейцы стремятся в замок, в баню, в укрытие, боятся - и стремятся. А мы - вон из замка, да подальше. В Индию.
Она оперлась рукой на Ивана, и они стали подниматься выше.
Отдышавшись на верхней площадке, она осмотрела в бинокль горизонт. Дома, деревья, кладбище, река, самогонные паровозы, заброшенное здание вокзала с крышей в форме китайской пагоды, готовый к отправлению на Хайдарабад паровоз с прицепленными цистернами и пассажирскими вагонами.
- Для меня небось люкс оборудовали, - усмехнулась она. - Диван рытого бархата. Мохнатые зайцы по стойке смирно с канделябрами в руках. Много-много зайцев. Или медвежьи чучела со стеклянными глазами.
Протянула бинокль Ивану.
- Так что мы хотели увидеть-то? Чего ради перлись сюда?
Бох посмотрел в быстро темнеющее небо и вдруг, согнув ногу в колене, замер. Рядом поставил другую ногу. Он висел в воздухе.
- Ступенька, - сказал он. - Сколько их - не знаю. Ньютон свечение видел...
- Уси-пуси, - усмехнулась старуха, снимая домашние туфли с надписью на стельках Rose of Harem. - Слыхала я эту байку насчет свечения, поднимающегося ровно на высоту свергнутого креста. - Встала рядом с Иваном. - И ведь даже не шелохнется. Сколько их?
- Не знаю.
Первым поднимался он, за ним - она.
Воздух словно застыл.
- Больше нету, - прошептал он. - Тридцать восемь.
- Ну?
Он безотрывно смотрел в бинокль.
Гавана легонько толкнула его в бок.
Он отдал ей бинокль.
- Я не знаю, что это, - сказал он. - Назови сама.
- Чар-Минар, - сказала она. - Мекка-Месджид. И это... эти зверюшки...
- Хайдарабад, - сказал он. - Все прекрасные рассветы и закаты, розы и мечты! Уси-пуси.
Она схватила его за плечо.
- Но ведь ты же не поедешь, правда?
- Пойдем вниз. Держись крепче.
- Не знаю, как про это и рассказывать всем этим людям, - вдруг проговорила Гавана, когда они одолели путь вниз. - Ведь засмеют.
- Нашла чего бояться! - усмехнулся Бох. - Да вся наша жизнь такая, что если кому о ней рассказать, - на смех подымут. А тут - подумаешь! Совершенная любовь не боится смеха. Или как там?
Гавана раскурила сигару, подозрительно долго кашляя.
- Ну-ну, - наконец сказала она. - Туфли-то свои я наверху оставила, дура старая. Придется босиком - по-коровьи. Старости учатся в юности - я была никудышной ученицей.
Рыбы и раки еще не успели по-настоящему добраться до Лодзинского, запутавшегося в дьявольской сети, но так и не выпустившего из рук револьвера, из которого - все были убеждены в этом - он и убил капитана Бориса Боха. Старики, вспомнившие, откуда тащили сеть и как с нею потом обошлись, сидели вокруг на корточках и устало курили.
- Оставьте его на берегу, - крикнул Август. - Сейчас приедут из милиции - заберут. И не подпускайте Турку!
Но скелет собаки уже задрал ногу и помочился на труп давнего врага из гуттаперчевого своего члена.
- Горит! - закричал кто-то сверху - похоже, Крюк. - Паровозы горят! Паровозы!
- Там Штоп! - встревожился Август.
- Нет, он на хайдарабадском локомотиве.
И в этот миг все увидели яркую вспышку с юга от вокзала, громкий переливчатый гудок и слитное многотонное движение металла.
Самогонные паровозы вдруг оба ярко вспыхнули и через мгновение взорвались - взрывной волной вышибало стекла в домах, снесло с вокзала китайскую крышу, повалило Трансформатор и так тряхнуло Африку, что потолки ее где просели, где треснули, а где и обвалились. Люди бросились вон. Бздо подхватил на плечи бронзового конягу и ринулся через толпу к выходу.
- Диверсия, блин! - завопил Федя Крюк.
В районе заброшенного вокзала бушевало высоко взметнувшееся ярко-синее пламя, ярко освещавшее Жунгли, площадь и Африку. Но все следили за локомотивом, который, набирая скорость и отчаянно свистя, мчался к Стене в сторону Хайдарабада.
- Он просто нажал какую-нибудь кнопку, - сказала Гавана. - Чтоб.
Локомотив на полном ходу врезался в Стену, весь юг озарился огромной многоцветной вспышкой, но никто не слышал грохота взрыва. Локомотив исчез. А вместо Стены образовалась дыра, и все вдруг увидели божественной красоты розовый закат и почуяли эти запахи, и переливы огней над стеклодувными мастерскими Хайдарабада, и голоса, и пение, и свежий воздух, мягкой и душистой теплой волной прошедший над Городом Палачей...
- Снег, - сказала удивленная Катерина Блин Четверяго. - Зима, весна, лето, осень и дождь. А теперь еще и снег. - Она поймала на ладонь снежинку и понюхала. - Это лепесток розы. Видишь - роза!
Стоявшая рядом с нею Гиза Дизель молча кивнула. Да, это была роза. Но от нее, Гизы Дизель, пахло леденцами. Это точно. Это лучше, чем роза.
- Уси-пуси, - усмехнулась Гавана. - Иван, ты где? Теперь все кончилось: в Хайдарабад можно пешком за пивом ходить. Или за солью.
- Вот теперь-то мало кому туда захочется, - возразил Иван. - Ждущие у ворот - это одно, а вошедшие внутрь - совсем другие люди, почти и не люди, а... А где Малина?
Малина сидела на корточках под Стеной Африки, тупо глядя перед собой. Катерина Блин Четверяго кое-как раскурила трубку и протянула буфетчице. Та машинально кивнула, но от трубки отказалась. Рядом пристроился Федя Крюк со своей Пристипомой, вполголоса обсуждая будущее здания: "Кирпич и камень ладно, а каркас-то - устоял. Строили же когда-то! Теперь надо кредит искать - может, в Медных Крышах? Диснейленд здесь грохануть с саунами и полями для гольфа... Заказ-то жирный...".
Вдруг как-то разом, обвалом пошел дождь. Но люди не расходились, глядя на Ивана Боха, ковырявшегося в замке двери, ведущей в подземелье Спящей Царевны.
- Кольт, - сказал Крюк. - Шесть пуль. Не успеешь даже понять, что из тебя потекло, ссаки или кровь.
- Тебе сейчас не помешало бы вспомнить, - сказала Гавана, - что все можно переиначить.
Иван кивнул. Он справился с замками и уже стоял в дверном проеме.
- Переиначить, понимаешь? - настаивала Гавана. - Потому что хоть и в именительном падеже, но ты - Бох. Ты знаешь все, и у тебя это получится. Ведь получалось же! История рассказана, осталось лишь написать ее. Да и убийца найден. Слава Богу, никакой мистики и патетики. Тебе осталось лишь расставить слова в нужном порядке...
- Я знаю, - сказал он. - Если можете, подождите немножко, я только вниз спущусь и все такое...
- Подождем, - сказал Август. - Тебе Митя Генрихович Бох из Москвы ботинки прислал. Я их вот тут, у входа, и поставлю, ладно?
Иван вздохнул.
- Мы твои свидетели, и ты Бох, - с мучительной улыбкой сказала Гавана, глядя на ботинки. - Мерзнешь? - Рядом с нею в наброшенном на голое тело одеяле стояла босая девушка из больницы. Из-под одеяла падали капли желтой краски. Гавана обняла ее толстой рукой за плечи. - Грейся, хватит мерзнуть. Это дождь.
Бох и Ханна
Сто пятьдесят две ступеньки вниз. Он неторопливо одолел их, включив свет только в подземелье, где висел саркофаг. Считал шаги, бормоча по привычке: "Бом-кливер. Кливер. Фор-стеньга-стаксель. Фор-бом-брамсель. Фор-брамсель. Фор-марсель. Фок. Грот-бом-брам-стаксель. Грот-брам-стаксель. Грот-стеньги-стаксель. Грот-трюмсель. Грот-бом-брамсель. Грот-брамсель. Грот-марсель. Грот. Крюйс-брам-стаксель. Крюйс-стень-стаксель. Крюйс-бом-брамсель. Крюйс-брамсель. Крюйс-марсель. Бизань. Контр-бизань".
Выкурил отсыревшую сигарету на чурбачке - никакого удовольствия. Да и что он время-то тянет? В конце концов это же он объявил Амнистию, и только он в силах вернуть этим людям, что ждут его наверху, их время. А остальное - вы только не смейтесь - любовь. Ей осталось пролежать в этом серебряном ящике лет триста, чтобы утратить имя и все остальное, чтобы постепенно превратиться в некую святыню, на которую можно сваливать все неудачи и которую можно благодарить за ниспосланные ею удачи. Раз или два в году ударят колокола, откроются все парикмахерские, и пока мальчики будут петь, цирюльники обреют мужчин наголо, а женщины повяжут головы белыми платками. И все потянутся - сюда, вспоминая, выдумывая и складывая историю о крылатой красавице и жестоком брабантском палаче, о сердце царевича Алексея, спрятанном в бескрайних подземельях Африки и готовом в любой миг прорасти великим русским бунтом, о холме, вымощенном пушечными ядрами, и вялокипящем небе над флюгерами, о пушках, набитых жемчугами и золотом, об отчаянном Феликсе Бохе, ловившем зубами пущенную из пистолета пулю, и несчастных возлюбленных - о Дашеньке и сумасшедшем Ипатьеве, встретившихся, может быть, в несуществующей, но вечной двадцать первой комнате, о толстогубом окуне-американце и Золотой Вдове с жемчужными зубами и глазами, изготовленными лучшими ювелирами Берлина и Пекина, о Великом Бохе, скормившем свиньям бандитов и не успевшем построить Вавилонскую башню, потому что так и не понял, ради чего все это затеял и зачем жил, и его унес тюремный цеппелин, и о карликах, и о невидимых кровожадных псах, о Меконге и Каролине Эркель, об Антиное и Миссис Писсис, о Муром и Малине, зеленом Августе и Скарлатине фон Бисмарк, о Ксаверии Подлупаеве и капитане Бохе, о Четверяге, которому с каждым годом приходилось тратить все больше басмы, чтобы его сивые кони выглядели как черти из преисподней, о Петроме Ивановиче и четырехгрудой Линде, о Катерине Блин Четверяго и тете Брысе в белых носочках и с медным змеем в заднице, о палачах со скрипкой и топорами, о крематории и Хайдарабаде, о тех, кого давно нету на этом свете, ибо ему они предпочли иной свет, но - свет, свет! - обо всем том, что вот уже который век связывает этих людей воедино, не позволяя распадаться на тварей бродящих и летучих, но этой связью не должна, не может быть живая женщина, сжавшаяся от холода и отчаянья в серебряном саркофаге, потому что она лишь одна из них, единственная, но не одинокая. Он не должен допустить этого. Потому что он любит ее, а она поклялась любить его вечно. Вот и наступила вечность. Пора. Конечно, он все переиначит и все расскажет заново, на этот раз, быть может, получится удачнее, хотя даже Богу это неведомо - уж тут Он сам во власти человека, - но это потом, после всего, что он сейчас сделает, чтобы хоть кто-нибудь да вышел к тем людям, которые мокнут под дождем наверху. Только и всего. Люди, ждущие под дождем. Свидетели. Гавана, так и позабывшая о своих домашних туфлях с надписью на стельке Rose of Harem, сухой шелест крошечных колокольчиков в такт шагам (но псы его не в счет, он сам говорил, и еще надо бы понять, с какого боку припекся тут приблудный Достоевский, напоминавший кого-то Гизе, но вот кого - не могла вспомнить), и дрожащие под мелким дождем слонята, очень маленькие слонята, чьи уши похожи на чайные ложечки, и самый маленький слоненок, вдруг сообразила упорно считавшая вся и всех Гиза Дизель, оказался пять тысяч сороковым (в число живых существ она, разумеется, включила и свою отросшую ногу, которую пеленала в шелк и обувала в ботинок с бантиками вместо шнурков - хоть на выставку) - пять тысяч сороковым, отважно присоединившим Хайдарабад, пахнущий розами и жаркой глиной, к Городу Палачей, не существующему на картах мира, но и на картах войны тоже.
Спохватился: камень. Выплюнул в ладонь камень, согревшийся за щекой. Иногда камень к утру темнел. На этот раз голыш не изменил цвета.
Он не станет ей ничего объяснять. В Городе Палачей еще никто не выигрывал в лотерею. Но на этот раз пусть решит жребий.
Он открыл саркофаг. Обнаженная Ханна, вытянувшись с севера на запад, лежала на подстилке из сухих водорослей с револьвером Кольта в правой руке. На груди ее покоился прозрачный шарик с безостановочно вращающимся обручальным колечком. Конечно, она была жива. Он и не сомневался в этом. Она медленно открыла глаза. Она увидела его. От нее пахло леденцами. На этом его уверенность в чем бы то ни было кончилась.
Он вдруг почувствовал, что ноги у него замерзли. Почему он спустился сюда босиком? Впрочем, и она без одежды. Просто ей чуть-чуть легче: спящие не бывают голыми.
- Это я, Бох, - сказал он наконец онемевшими губами. - Просыпайся, Ханна. Наступила вечность - пора жить..
И, зажмурившись до боли и искр в глазах, склонился к ней - в ожидании выстрела или поцелуя.
Эпилог
Аз, первое слово, первая фраза, и вот история потекла, и история становится историей, осталось лишь не мешать ей добраться до финала...
Так было издавна. Так и будет. Хотя бы потому, что финала не бывает ни у истории, ни у историй, поэтому всегда остается шанс начать все сначала пусть и без какой бы то ни было надежды на успех. Да и о каком тут успехе может идти речь? Ведь люди говорят не о победах или поражениях, но лишь о жизни, смерти и любви, а это важнее триумфов или крушений.
Но что же побуждает людей взяться за перо, как говаривали в когдатошние времена, и запечатлеть на бумаге свои представления о жизни, а тем более - о собственной жизни, если даже Пушкину известно, что мысль изреченная есть ложь? Да и как передать, запечатлеть движение жизни мертвым безликим словом - знаками на бумаге, занимающими весьма скромное место в том грандиозном, всеобъемлющем словаре, где тигр неотличим от существительного, река от речи, а язык - от языка?
Существуют лишь три причины, мало-мальски оправдывающие обращение человека к перу и бумаге.
Наименее веская: это единственная возможность возвыситься над смертью и уберечь жизнь хотя бы отдельного, одного человека от абсурда, бессмыслицы и бесцельности, и я глубоко убежден в том, что сами эти попытки есть деяния вовсе не героические, но неизбежные, ибо они продиктованы любовью; это единственная возможность одержать верх над хаосом, который одинаково влечет и пугает живого человека, а то и низводит его до тени, лишенной шанса на победу, поражение или даже на бессмертие.
Вторая, более основательная причина сформулирована давным-давно: Нас порождает Дух, но жизнь дает нам Буква.
И наконец, главная: потому что вода.