ЧАСТЬ II. ВТОРОЙ

*5*


Итак, я отправился в новое путешествие. Я повернулся спиной ко всему, что, как мне казалось, я искал, и пошел. Я не буду одиноким слишком долго.


20 апреля, День Первый.

День начался в темноте: 6 ч. 15 мин. утра. Поезд третьего класса от Куско до Оллантайтамбо сделал двухминутную остановку на какой-то сельской станции на правом берегу Урубамбы. Этих двух минут было как раз достаточно, чтобы добежать до двери, выбросить рюкзак прямо на насыпь и спрыгнуть самому.

Я не один здесь в темноте, со мною сатреsinоs, фермеры, и двое huayruros — отец и сын. Мальчик и мужчина были одеты в обычные для кечуа рубашки из красной ткани и удобные, похожие на капюшоны альпаковые шапочки с наушниками, украшенные черным и красным бисером. Это huayruros, горцы-носильщики: они зарабатывают себе на жизнь тем, что переносят через горы вещи других людей. Из-под коротких брюк видны были их необычайно развитые икры; сандалии, казалось, срослись с потрескавшейся кожей на подошвах ног, а грубые толстые ногти загнулись вниз подобно когтям. Отец предложил понести мой рюкзак. Я отказался, употребив все свои познания в кечуа; он улыбался; зубы его были испачканы Mihta — специальным веществом стимулирующего действия; они приготавливают его из кусочков богатой известью глины, обернутых листьями коки, и жуют для усиления сердечной мышцы в условиях высокогорья. Вместе со мной они перешли ржавый висячий мост через Урубамбу, а затем исчезли в густой и серой предутренней мгле долины.

Я направился к юго-востоку по легкой тропе, перебрался через крохотный ручей и очутился над рощей эвкалиптов.

В долине Урубамбы рассвет наступает поздно. Взбираясь вверх по ручью, я наблюдал, как Солнце поднимается слева из-за Вероники — покрытой снегом великой ари (18000 футов высотой), «смотрительницы Священной Долины». Я увидел, как огромные кучевые облака, проносились через вершину горы, сиявшую розовым и оранжевыми отсветами Солнца, а в это время длинные лучи света, подчеркнутые утренним туманом, нерешительно направились вглубь долины справа от меня. Когда Солнце показалось наконец над далеко забравшимся в небо горизонтом, остроконечная снежная шапка Вероники засияла золотом.

Па рассвете я добрался до развалин Алоактапаты, крепости, вросшей в склон горы на выходе из долины, там, где Куси-чака впадает в Урубамбу. Не останавливаясь, я спустился к реке, перешел через нее в том месте, где все еще стоял сооруженный инками контрфорс, и направился дальше по простой тропе, пересекающей левую сторону долины.

Это был легкий день. Долина Кусичака, как и всякое высокогорье, не изобилует растительностью: кактусы, амаранты да колючие кустарники kiswar и chilca. Долина постепенно сужается, и растительность пополняется деревьями cachacomoc с темно-зелеными листьями и похожей на бумагу корой, которая шелушится длинными полосами. Высота 8–9 тысяч футов над уровнем моря для меня не создает проблемы воздуха: я спустился в Куско.

Один. Может быть, Я и есть тот Другой из моего сна. Тот, кого я преследую и кто преследует меня. Сегодня никаких кошек-мышек. Я просто благодарен, что я здесь, благодарен тому полуживому существу в Саксайхуамане за то, что оно вырвало меня из гипотонического оцепенения последних лет. Я не понимаю толком, зачем я приехал в Перу в этот раз, да меня это уже и не волнует, но я знаю, что бросился сюда не из-за того дурацкого золота в Сипане.

Важно то, что здесь мой рассудок свободен и может побыть в одиночестве. Занято лишь мое тело: ноги работают ритмично, в согласии с руками, я передвигаюсь по тропе, которая тянется далеко вперед по серо-зеленой Долине, и мой ум может свободно заниматься самим собой. Почемуто мирские дела здесь в голову не приходят. В один день я обрел уют и ясность, необходимые Для моих мыслей.

Сегодняшний день я провожу в размышлениях о своей профессии. Я психолог, доктор психологии. Меня учили и воспитывали в традициях западной дисциплины. Доктор — это только формальное звание, принятое в Соединенных Штатах; его особенно домогаются врачи и академические представители «естественных» наук. Со времен Фрейда возникло некоторое презрение к этому званию, если оно присваивается тому, кто изучает человеческую душу.

Никто никогда не слышал о массовой биологии, массовой физиологии или массовой медицине. Широко распространено мнение, что поскольку психология занимается субъективным мышлением и абстрактным толкованием, то она не относится к наукам; если кто-то там кому-то присваивает докторскую степень по психологии, то с тем же успехом ее можно присвоить и астрологам.

Психология означает буквально «наука о душе»; в различных случаях душу называют также духом, человеческим разумом или умом. Психология изучает что-то такое, что современной науке не удалось определить. Разумом считается мышление, которое происходит в мозгу, но мы не можем доказать, что так оно и есть. Мы можем рассекать, измельчать, взвешивать человеческий мозг, измерять его электромагнитные поля и прослеживать биологические процессы в нем на молекулярном уровне, но разум ускользает от нас. Свойства сознания в нем не могут быть выведены из неврологии мозга. Мы не можем локализовать центр сознания, как не можем доказать существование Бога. Мы знаем, что у нас есть разум, — об этом говорит нам наш разум, — но он не поддается гипотезам, клиническому подтверждению и независимому повторению результатов.

Когда мы изучаем человеческий разум, то неизбежно получается, что разум изучает сам себя. Таков парадокс психологии как науки: если бы человеческий разум был столь прост, что мы могли бы его понять, то мы были бы столь просты, что не смогли бы этого сделать. Практические методы современной западной психологии — клиника, статистика, поведение. Ее основы — ее образный и метафорический фундамент — заложены Фрейдом в результате его исследований психики и сновидений дефективных пациентов. Первые психологипрактики — шаманы — подходят к делу с совершенно другой стороны. Традиции шаманизма — это практика экспериментальной психологии. Ее образы и метафоры заимствуются у самых творческих, художественных умов общества. Символы и архетипы их психологии представляют то, что шаман видел и испытывал в бесстрашном путешествии по океану сознания.

Далее, западная психология построена на мифе о происхождении человека; этот мир обрекает свой народ на изгнание из Рая, то есть из Природы. Поэтому и западная психотерапия сосредоточена на лечении неврозов у людей, которые были выброшены из Рая во враждебный мир — сначала Богом, а потом родителями. И мы воплотили этот мир в действительность. Мы настолько отдалились от Природы, что даже запрет на инцест, первейшее требование Природы, не действует среди нашего населения. Во всех уголках мира инцест карается смертью или изгнанием; а среди американского населения каждый третий подвергался сексуальным злоупотреблениям со стороны одного из родителей, и это осталось безнаказанным.

В противоположность этому, психология исконных обитателей Америки основана на мифах, которые представляют мужчину и женщину идущими во всей красе по Земле, любящей их матери под живительным отцовским наблюдением Солнца.

Я поел лишь далеко после полудня. Настолько поглощен был размышлениями, что забыл о еде. Я добрался До небольшого притока, перешел его по бревенчатому мостику и двигался дальше правой стороной долины, пока не очутился в крохотном селении Хуайяллабамба. Соответственно своему названию, оно представляет небольшую заросшую травой площадь, где когда-то было древнее кладбище, а теперь однокомнатная каменная хижина, крытая пальмовыми листьями, служит школьным помещением для индейцев долины Цветок Ллуллучи.

Я расположился рядом со школой и разбил палатку у подножия холма, где рассеяны обломки старого кладбища. Я накачал маленьким поршнем старый примус, набрал в котелок вод из ручья, добавил туда несколько капель йодной настойки уселся смотреть, как закипает вода.

Итак, первый день закончился, я поел, Солнце спряталось за высокий горизонт и становится холодно. Я здесь не буду разводить костер, а пишу при скудном свете своей походной печки. Я варю чай с кокой; к утру он будет холодным, и я наполню им фляги, я уже знаю этот вкус, у него даже цвет желто-зеленый; напоминает желчь, — но он освежает. И если он добавляет сил, то вкус стоит терпеть.

Несколько минут назад я видел двух мальчишек-индейцев, они вели лошадь с провисшим животом через кладбище на холм за моей спиной. Я сильно устал. Один, но не одинок. Холодно, и ночная темень столь же глубока, сколь совершенно сияние дня на этой неоскверненной высоте. Ночные звезды более отчетливы, чем дневное светило: они висят в абсолютной черноте. Они кажутся ближе, не потому, конечно, что я на 9000 футов поднялся к ним, а потому что их лучам не приходится сюда пробиваться сквозь плотный переработанный воздух низин, где живет почти весь мир.

Дневное светило, Солнце, здесь не так различимо: его сияние наполняет все небо такой неотфильтрованной яркостью, что различить его лик нелегко; просто это ярчайшая часть ярчайшего неба, которое я когда-либо видел.

Мне хотелось бы рассказать виденный мною сон — очередной выпуск сериала, который я начал сновидеть в Сан-Франциско и в каньоне Шелли. Но дело в том, что в эту ночь я спал, как бревно.

Переспал. Я проснулся внезапно, резко дернулся — это редко случается, когда спишь не в помещении, — и снова откинул голову на скатанные брюки, выполнявшие роль подушки. Солнце уже проникло в долину, и в моей палатке сиял синий свет, отфильтрованный тканью. Я лежал, дышал спертым синим воздухом и производил тщательную проверку собственного тела: икры, бедра, плечи. Слишком большая нагрузка вчера дала ощутимый эффект сегодня утром, подобно излишней дозе вина. Но чувствовал я себя хорошо.

Плохо только, что переспал. Сегодняшний этап будет длиннее, круче и выше, чем вчерашний, а я знал, что перевала должен достичь до захода Солнца. Я спал на своих часах, и когда нашел их, я поднялся на колени и расстегнул молнию на входе в палатку. Было девять пятнадцать.

Мальчишки снова здесь; оба они вместе со своей лошадью стоят на холме, на старом кладбище, и наблюдают за мной, пока лошадь что-то жует. Школьный двор пуст; никем не занят, и сама школа, напоминающая одну из развалин, только покрытая пальмовыми листьями. Единственный звук доносится из-под пешеходного моста, где журчит вода Ллуллучайока.

Мне следовало бы поесть, но потребность пройти какое-то Расстояние, оказаться подальше от места, где я задержал: я, заставила меня засуетиться с одеждой, затолкать поскорее палатку в чехол, сложить кое-как спальный мешок, наполнить фляги чаем, который я варил вечером, навьючить на себя весь этот тюк и без четверти десять уже шагать по тропе.

Я покинул долину с опозданием, зато нечаянно доставил развлечение двум мальчишкам, которые наблюдали за моей решительной спешкой с невозмутимым любопытством, как те дети, что любовались моим танцем t'аi сhi в Саксайхуамане. Только тогда я был североамериканец, практикующий китайские движения среди руин древнего Перу, а здесь вертелся какой-то gringo, словно опаздывал куда-то в Анды — где понятия «поздно» или «рано» определяются временем суток, а не человеческими обстоятельствами. Дети сидели, как прикованные, на холме среди кактусов, кустов кiswar и поваленных кладбищенских сооружений. Когда я отправился в путь, их уже не было.

Я взобрался на холм и пошел по краю бесформенных развалин, а дальше начался подъем по неумолимому, крутому и густо заросшему склону. Грунтовая тропа — здесь почти не оставалось каменистых плит, уложенных инками, — поднималась все выше, и я почувствовал действие высоты, вес рюкзака, голод, медленное и болезненное сгорание молочной кислоты в мышцах ног, тесноту грудной клетки для легких. Я напряженно работал, чтобы добраться туда, куда стремился; внутренняя лента шляпы взмокла, а сатиновую украсили разводы соли, нейлоновые лямки с поролоном внутри и поясничная подкладка были насквозь мокрыми к тому времени, когда я вышел на влажную, покрытую сочной зеленью поляну, там где Ллуллу-чайок сливается с Хуайруро Чико.

Это было райское место, которое можно увидеть только в Андах, там, где встречаются две глубокие зеленые долины с крутыми склонами. Перед местом слияния есть небольшой луг с высокой травой; на нем красуются канареечно-желтые и ярко-красные цветы к'апtu, пахнущие лимоном стебли ajhu-ajhu, растет в изобилии llullucha, красивая трава с гроздьями пурпурных ягод. Здесь появляется испанский мох под сплетением похожих на дуб деревьев mаrk'u, chachасотос и последних колючих кустов kiswars. Земля здесь мягкая и влажная, еще хранит воду мартовских дождей.

Я опустил рюкзак на землю, отделил шляпу от спутанных волос и сбросил сорочку. Стащил с себя ботинки и толстые носки, нырнул под низкие ветви старого дерева mагк'u и, осторожно ступая, забрел в ледяную сверкающую речку. Я вымылся, используя свой старый платок как мочалку, затем выстирал его, отжал воду, помахал им в воздухе и повязал на шею.

Я выполоскал сорочку и повесил ее сушиться на ветвях mаrk'u. Пока она сохла, я позавтракал. Поздний завтрак из сушеных фруктов и холодных блинов quiпоа. На кофе нет времени, потому что поздно вышел. Я должен быть на перевале Мертвой Женщины до заката.

Пока сорочка сохнет, запишу несколько важных моментов. Новизна первого дня сегодня потускнела, я смотрю только вперед, где меня ожидает длинная дорога. Час назад проходил мимо руин небольшого селения инков в долине. Впереди еще больше руин, но они за перевалом.

Я говорю себе, что я выбросил из головы всякие мысли о цели, намерении и причинах этой одинокой экспедиции. Я знаю только, что впереди меня ждет Мачу Пикчу, у меня есть свое любопытство к перевалу, на который я поднимусь сегодня, а мысли о другом человеке, который идет по этой тропе, присматривается к моим следам или ожидает меня на излучине реки — чистая Мелодрама. Я потакаю себе. Физические требования к этому переходу и неповторимая красота земли, по которой проходит мой путь, полностью меня поглощают. Но существуют маленькие цели: следующий подъем, вон та группа скал, поворот тропы или странный цветок прямо впереди. Пройти его, прежде чем остановишься отдохнуть…

Я оделся, вскинул на плечи рюкзак и зашагал вдоль левого пролива реки к бревенчатому мосту, где дорога становится более отчетливой. Здесь я поднялся на крутой обрыв; три необычные птицы с изумрудно-зеленой и малиновой раскраской, крохотными ярко-желтыми клювами и нелепыми длинными хвостовыми перьями взлетели, хлопая крыльями, образовали строй и скрылись далеко в долине.

Я последовал по тропе, вьющейся среди густого леса и перепутанной темно-зеленой тропической зелени — испанского ракитника и папоротникового дерева, деревьев chacomo с корой, похожей на бумагу, гниющих стволов и чахлого подлеска; повсюду яркие пятна желтого или оранжевого моха. Тропа свернула вниз, обратно к Ллуллучайоку, и я пошел дальше по левому берегу речного русла и так шел до самого вечера.

Если этот первый день, легкий день, я привыкал к ходьбе и думал о цели психологии, то второй день был проведен в испытании моей выносливости и смелости, а также в размышлениях о том, что я сделал для достижения своей цели.

Я искал опытов и старался служить им. Антонио сказал мне когда-то, что различие между опытом и служением опыту определяется чистотой намерений. Опыт не будет служить вам, если вы не служите опыту. Когда он объяснял это в первый рал, он привел пример Святого Причастия. Я подтвердил, что принимал святые дары; облатка оказалась невкусной и чуждой моему нёбу, а вино дешевым и слишком сладким. Он заметил, что если бы я отдался странному ритуалу поедания тела и питья крови Христа, я, возможно, пережил бы опыт приобщения к просветленному состоянию. Цель этого ритуала не может быть достигнута, если намерение участника не находится в согласии с опытом. Так Антонио дал мне пример из философии, которую он впоследствии столь изящно изложил.

Но опыт не нуждается в том, чтобы его превращали в ритуал, церемонию или еще что-нибудь важное, чему надлежит служить. Хитрость, конечно, состоит в том, что, строго говоря, всякое событие, с которым мы сталкиваемся, является опытом. Необходимо уметь различать те опыты, которым следует служить, и те, которым не следует. Это требует определенного состояния сознания — различительного инстинкта; иначе человек начинает наделять каждый момент глубоким значением, а известно, что самые занудные в мире люди — это люди крайне несознательные или сверхсознательные.

Уже давно определил свою цель: найти путь к изучению сознания, найти метод, который окажется плодотворнее научного, ибо научный метод ограничивает изучение разума объективным анализом. Мое намерение состояло в том, чтобы перенести такой метод — если он существует — в современную западную практику. Я прошел по путям, проложенным первыми психологами, теми, кто исследовал человеческий разум изнутри, а не извне. Я вскоре обнаружил, что мне нужно новое состояние разума, которое допускало бы субъективный опыт, но не обольщалось им. Я установил, что мастерство, необходимое для вхождения в такие состояния, приобретается на пути служения опыту, оно приходит естественно, словно находишь мачете как раз в том месте, где дорога заросла и стала непроходимой. И я стал развивать мышление так, чтобы оно могло обеспечить здоровье и ответственные исследования человеческого разума и его возможностей, стал искать опытов, которые помогли бы мне испытать свои предельные способности. Некоторые из этих опытов оказались ошеломляющими; большинство из них выходили за рамки обычного. Я испытывал свой визуальный мир, измененный в драматическом и болезненном ритуале, и обнаружил, что могу замечать приливы и отливы тонких биологических энергий. Я научился путешествовать по одушевленному миру и испытывать там магию скал, деревьев и облаков; там горы — великие арus, а реки и ущелья — могучие аukis.

Я испытывал собственную смерть и бродил по стране архетипных образов, которые, казалось, существовали в мире, созданном самой жизнью и параллельном миру повседневности. Я оставил свое мертвое тело гнить среди мертвых песков на дне одной из лагун Амазонки, а сам «жил», чтобы рассказать об этом.

Я узнал кое-что о сновидениях наяву и установил, что возможно взаимодействие с образами, созданными разумом и Природой. Я испытывал себя в иных формах, например в формах животных, которые могут двигаться и жить независимо от моего тела. Я был свидетелем событий, которые подтверждают гибкость пространства и времени, и понял, почему физики становятся философами и поэтами в науке.

Я предавался любви с женщиной — одновременно девушкой и дряхлой старухой, — которая вышла из Камня Пачамамы в Мачу Пикчу. И мою «галлюцинацию» видел и подтвердил мой друг, находившийся рядом со мной всю ту ночь. Он описал мне такие детали опыта, которые я считал личными, субъективными, исключительно принадлежащими мне.

Все это — случайные эпизоды из пятнадцатилетнего опыта необычных восприятий и оценок, замечательных исцелений и предвидений и тому подобных барабанов и свистков мистицизма, относительно которых никто не сомневается, что это побочные продукты шаманского состояния разума. Как следовало ожидать, оказалось, что я могу служить опыту, хватая его, препарируя и подавая без гарнира к столу. Пища для мысли. В конечном итоге я служил своим опытам, рассказывая их, преобразуя их в хроникальные документы.

Но не существует управы на вкусы. Кому-то блюдо покажется невкусным. Другие приобретут вкус к нему. Некоторым трудно будет переварить его. И, конечно, есть люди, которые съедят что попало. Кое-кто жаловался, что некоторые блюда перегружены приправами. Приправы, по их мнению, могут подавить аромат блюда и совершенно изменить его вкус.

Психотропные вещества, подобно специям и травам, могут превратить мягкое, обычное, в нечто аппетитное, но совершенно не настоящее. Эта критики упустили из виду, что еда в целом зависит от приправ. Мои приключения в царстве шаманского сознания никогда не зависели от айяхуаски или Сан Педро — местных «медикаментов», которые я употреблял. Я еще расскажу, как незначительна была эта зависимость.


21 апреля, День Второй.

Несколько часов шел по левому берегу Ллуллучайока.

Тяжелая и жаркая работа, но у меня такое ощущение, будто я прошел сквозь зачарованный лес. День совершенно безоблачный, и Солнце беспрепятственно наполняет небосвод головокружительным белым сиянием, которое проникает даже сквозь густое переплетение листьев, веток, лиан, наполовину повалившихся стволов и висячего моха. Даже в самых темных тайниках леса отчетливо видна каждая мелочь: текстура гниющей коры и грибницы, лепестки цветов и полупрозрачные молодые побеги, покрытые мхом глыбы гранита, сверкающие грани минералов. Цвета опьяняют; каждый оттенок зеленого, коричневого, желтого, красного так богат и ярок, что может служить спектральным эталоном.

Я выбрался из этого леса наверх по крутой тропе; я вынырнул из гущи деревьев и очутился на краю покатого, расположенного ступеньками пастбища. На первой же ступеньке этих естественных террас я остановился поесть. Это Ллуллучапампа, Равнина Цветка Ллуллуча.

Гордый взгляд назад и вниз в долину, на путь, который я одолел. В отдалении стоит Хуайяна, ари, высотой 19000 футов, с сияющим снежным пиком; еще дальше слева — Вероника. Впереди, там, куда я иду, должны быть вершины Ллуллуча и Хуайруро; я их не вижу из-за поворота долины, но знаю, что они там есть. Перевал Хуармихуаньюска лежит между ними.

Снова гляжу назад, на пройденный путь; веду свой современный разум по очень древнему маршруту. Когда закончится мое путешествие, я смогу описать то, что видел: пологий наклон тропы по горному склону, заросшему кактусами и мескитовыми деревьями, прямо над поймой реки Кусичаки (она течет на юго-юго-запад); место, где Кусичака встречается с Ллуллучайоком, и долину, названную именем этого цветка, — по ней можно подняться сквозь волшебный лес и выйти к одному из перевалов в Андах. Это все я уже видел, и меня ожидает множество других событий: другие долины, которые необходимо исследовать, леса, сквозь которые нужно пройти, взобраться на крутые склоны, миновать древние развалины. Все эти удивительные вещи собрались здесь, в далеких горных районах, где сама Земля поднимается к облакам. Я смогу описать это все, даже дать названия остроконечным снежным вершинам, охарактеризовать местность, определить растения и животных, которые здесь обитают.

Подобно первым пионерам, я могу по возвращении домой рассказать о своем путешествии людям, которым не выпала роскошь такого похода, кто не смог создать себе возможности пережить эти испытания. И они поверят моим словам. Они будут знать, что если бы они сами предприняли такое путешествие, то увидели бы то, что видел я собственными глазами. И мой опыт поможет им найти свой путь. У них даже возникнет уверенность, что они способны противостоять воздействию высоты, тропических широт, ярости слабо отфильтрованного солнечного излучения. И никто не задаст мне ни единого вопроса. Зачем? Я же просто описывал то, что видел собственными глазами. И все мы знаем, что у каждого из нас есть два глаза. Мы лишь подозреваем, что существует иной способ видения. Мы, однако, не понимаем его и поэтому отказываемся признавать его реальность, отвергаем уроки и вопросы, которые ставит и на которые отвечает такое видение.

Солнце угрожающе клонилось к горизонту, когда я оставил равнину. Держась левой стороны, я продолжал неуклонный подъем из долины. Прошло, наверное, не меньше часа, прежде чем я заметил, что все изменилось.

Ллуллучапампа — переходная зона между лесистой высокогорной долиной и рuna, безлесым разнотравьем Анд.

Внизу Полина была широкой и травянистой, по обе стороны ее поднимались серовато-коричневые склоны. Здесь наклон заметно круче, чем постепенный подъем русла реки внизу.

Я очнулся на том, что неотрывно смотрю на свои ботинки, ступающие по тропе. Я осознал, что дышу, что сердце колотится и что необходимо остановиться.

Вместо этого я поднял голову и взглянул вверх. И остановился. Не потому, что устал, а из-за того, что увидел: тропа впереди безжалостно поднималась все выше, тонка, как царапина на бесплодной поверхности горного склона; открытые участки породы терракотового цвета с вкрапленными кусками гранита; щетинистые пучки травы, которая растет в тысяче футов от линии снегов… Я не мог видеть вершины Хуайруро, хотя и двигался по его северовосточному склону.

Пот заливал глаза; я снял шляпу и вытер лицо тыльной стороной руки. Справа, на противоположной стороне долины, к самому снежному пику Ллуллучи поднимался другой, неправдоподобно крутой склон с раскиданными по нему пятнами льда. Прямо впереди, на расстоянии около мили, как раз на уровне линии снегов, местность принимала седлообразную форму. Это Хуармихуаньюска, перевал Мертвой Женщины.

С того места, где я стоял, скользя взглядом по тропе, угол восхождения казался увеличенным. По моим оценкам, я находился на высоте около 13000 футов, высота перевала — 13860 футов. Если мне взбираться еще на 1000 футов выше, а расстояние составляет около 2500 футов, значит, угол будет где-то между 20 и 25 градусами. Не так уж плохо.

Но в высотных условиях все мои расчеты были не более чем цифрами. По склонам долины уже поползли тени. Я буду там вовремя, если буду все делать твердо, решительно, если сосредоточусь на движении — к тому месту под самым перевалом, где тропа круто сворачивает влево и направляется к центру седла. На этом месте видна горизонтальная площадка; до нее еще два, может быть, три поворота, зато когда я ее достигну, то до вершины останется один рывок.

Я оглянулся в последний раз. Стояла совершенная тишина, ни малейшее дуновение не нарушало покоя тонкого, драгоценного воздуха. Далеко позади виднелась граница леса — гораздо ниже, чем я ожидал, и это подбодрило меня. Никаких признаков человека, который преследовал меня в моем сне, — эдакий следопыт-супермен, обошедший меня, когда я спал, и разбивший мою палатку в долине Пакамайо за перевалом. Неужели я действительно ожидал услышать трение его башмаков о каменные плиты тропы? Я поискал глазами кондора. В моем сне был кондор: он нигде не кружил над пастбищами в пойме долины.

Никакого движения. Только мое сердце билось с частотой 140–150 ударов в минуту; оно работало усиленно даже во время отдыха, чтобы снабдить все части тела кислородом.

Во время отдыха тело не желает расставаться с состоянием отдыха.

Внутренняя лента шляпы остыла и холодила мой лоб. Я натянул шляпу покрепче, засунул пальцы под лямки рюкзака и пошевелил плечами, чтобы все пятьдесят фунтов удобнее легли на спине. И сделал первый шаг. Потом второй. Два. Три.

Сначала впереди у меня был перевал, слева, как стена, поднималась гора, а справа крутой склон уходил до самого дна Долины; противоположный склон и двадцать футов грубой коричнево-красной тропы впереди я воспринимал периферическим сознанием. И затем…

Была только тропа, усеянная острыми камнями и спекшимися комьями земли. Мое поле зрения сузилось настолько, что я видел лишь участок длиною в два ярда впереди да камешки и голыши, разлетавшиеся от моих башмаков. И затем… Были только ботинки, двигающиеся равномерно — один шаг, одно дыхание. Этот ритм настолько заворожил меня, что ботинки начали удаляться. И затем…

Был только я. Было мое агонизирующее тело, транспортное средство, в котором едет сознание себя — напряженного, натянутого, все движущиеся части болят от усилий, сердце стучит, как молот, а легкие беспрерывно качают воздух, чтобы поддержать движение тела.

Антонио однажды сказал, что существует способ видеть вещь во всей ее целостности. Обычное видение двумерно, это просто картинка, фотография объекта.

Настоящее видение позволяет наблюдать не только, например, переднее изображение горы, но и все ее проекции — спереди, сзади, боковые, сверху и снизу. Для этого глаз не достаточно; видение осуществляется всеми органами чувств.

У меня не было времени экспериментировать. Как я ни старался расширить свое видение, барабанный бой сердца призвал меня вернуться к своему телу и к настоящему моменту времени. Вместо того чтобы расширяться, мое внимание суживалось: сначала была цель, затем был путь, а затем был я. Все пути ведут к себе.

Я действительно так думал в те минуты. В критические моменты всегда первыми всплывают ближайшие банальности: справишься; могло быть и хуже; завтра утром все будет выглядеть иначе; перед костром всегда темнее; все пути ведут к себе. Мои легкие и сердце работали в три раза интенсивнее; чем обычно, потому что на высоте 13000 футов кислорода в два раза меньше, чем требуется телу, а кроме того, я не сидел, а двигался, и к этому времени использовал все вторые дыхания, на которые рассчитывал.

И тут я остановился. Все поплыло перед глазами, тропа уходила из-под ног; промелькнула перед глазами линия снегов, и я упал. К счастью, упал влево, в сторону склона, который здесь почти вертикален.

Я скорчился вдвое, мои пальцы впились в колени, локти свело… Когда головокружение прекратилось, я ощутил симптомы высотной болезни. Но это не была ни тошнота, ни головная боль; просто короткие мимолетные покачивания, резкая боль в легких и бешеный сердечный ритм. Я знал, что если сниму рюкзак, то ни за что не надену его снова.

А затем я взглянул вверх. С трудом повернул голову и взглянул вверх, на тропу. Я был в тридцати футах от поворота тропы, в пятидесяти ярдах от линии снегов и — вершины. Я посмотрел на часы и увидел, что на этот участок у меня ушло пятьдесят пять минут.

Остаток пути был легким. Хуармихуаньюска, перевал Мертвой Женщины, оказался тем самым приятным седлообразным местом, которое я видел во сне: земля возле линии снегов скорее серая, чем красная; узкие, остроконечные лезвия высокогорной травы повсюду торчат пучками; сам же перевал какой-то серо-зеленый, и с обеих сторон к нему подступает белый снег и вылизанный ветрами лед.


*6*

Если ты знаешь противника и знаешь себя, то тебе незачем бояться исхода ста битв.

Если ты знаешь себя, но не знаешь противника, то за каждую победу будешь платить поражением.

Если же ты не знаешь ни себя, ни противника, то будешь уступать в каждой битве.

Сун Цзу.


Я не сбросил рюкзак и не рухнул на колени. Это не был сон. Я отвинтил колпачок фляги и долго, без передышки, пил чай с кокой. Я просто стоял там, мне необходимо было четверть часа постоять на гребне Хуармихуаньюски во власти высоты и романтики открывшихся просторов Хуармихуаныоска.

Более чем две с половиной мили над уровнем моря. На этой высоте давление в самолетах поддерживается искусственно. Здесь живут облака.

Чувство большого удовлетворения. Действительно, если мои сны привели меня сюда для того, чтобы я испытал свои предельные возможности, чтобы увидеть то, что я вижу, и почувствовать то, что чувствую, — пусть только это и ничего более, — тогда я удовлетворен и даже благодарен.

Мне очень хорошо здесь. Позади меня — длинная долина Цветка Ллуллуча и apus Вероника и Хуайяна, «смотрители» пройденного мною пути. Впереди — долина Радуг и долина Пакамайо; а еще дальше — apus Салкантай на западе и вершины-близнецы Пирамика и Пумасилло на северо-востоке, смотрители пути, который я пройду. Их белые пики, нижние края облаков, даже, кажется, самый воздух — все подкрашено розовыми, оранжевыми, красными отсветами заходящего Солнца.

Долина Пакамайо наполнена романтикой, глубокой зеленью тропического леса на всем протяжении русла реки, начиная от высотного озера, спрятавшегося в горной складке слева от меня. Я отметил это озеро на своей карте.

Прямо впереди я вижу второй перевал: это Рункуракай, завтрашнее возмездие. А ниже, на середине крутого противоположного склона, лежат развалины Рункуракая. Отсюда они выглядят как круглая куча камней, тщательно уложенная на склоне, словно дорожный указатель на каком-то пути.

Я останавливаюсь на пятачке прямо под развалинами. Там проходит что-то вроде естественной террасы речного русла, а чуть ниже начинается линия деревьев тропического по виду леса, который переполняет глубину Долины Радуг.

Солнце садится за далекий перевал. Я не могу здесь оставаться, мне пора вниз по крутому спуску, по гранитным ступенькам, которые начинаются здесь. Я почти бежал вниз по склону долины Радуг. Время от времени короткие марши уложенных инками ступенек — связанных, точно пригнанных друг к другу замшелых гранитных блоков четырех — шестифутовой ширины — замедляли мой неосторожный спуск, но я спешил добраться до места, которое еще с перевала приглядел для ночлега. Я перескочил через ледяной ручей, оставив без внимания еле заметную тропинку, которая вместе с ним спускалась в долину и пряталась в гуще сплетенных лиан и подлеска; я мчался по главной тропе, проходившей выше линии леса. Несмотря на сильную усталость, я был возбужден, мне не терпелось попасть на ту сторону реки, к моему месту…

Меня остановил водопад. Я ахнул, остановился так резко, что инерция рюкзака чуть не свалила меня с ног. Найдя устойчивое положение на каменистом склоне и восстановив дыхание, я с улыбкой смотрел на водопад, который находился в полумиле от меня, слева и вверх по долине: узкий стремительный поток воды лился каскадами и свободно падал с высоты ста — двухсот футов вдоль вертикальной стены, вставленной в горный склон. Долину уже перерезали подкрашенные закатом тени; розовые отсветы лежали на густой зелени в глубине долины и на ее холмах. Вид водопада наполнил меня таким сильным чувством романтики и экзотического приключения, что я громко засмеялся.

Я перебрался через реку Пакамайо в болотистом, заросшем камышами месте и уже по левому берегу направился к небольшой террасе, которую наметил с перевала. Там я оставил рюкзак. Впереди, вниз по долине, начинался густой лес, переходивший в джунгли.

Оттуда послышался визг — видимо, обезьяний. Там было уже темно. Тропический лес заполнил долину и тянулся вниз далеко, сколько я мог увидеть. Местами он выходил за пределы долины, становился гуще, переходя в настоящие джунгли; там было теплее, влажнее и темнее, чем в его высотных отростках-щупальцах, поднимавшихся вверх там и сям вдоль долины, подобных этой. Было в этом что-то угрожающее.

Я разжег старенький примус и принес ледяной воды из реки, бурлившей и плескавшейся среди камней. Я поставил воду на огонь и соорудил из камней круг трех футов в диаметре, где будет костер.

Я был голоден как волк, но наступала ночь, а скоро станет еще и холодно, холоднее, чем в школьном дворе в Хуайялла-бамбе. От близости тропического леса мне было не по себе, я вспомнил, что совсем один здесь. Мне нужен огонь, свет, тепло и компания. Словом, несмотря на странное недоверие к переплетению веток и густому подлеску, подступавшему снизу к моей террасе, я проник за линию леса, чтобы набрать дров и сухой травы.

Я ходил туда трижды. Луна, сегодня почти полная, поднялась над Ллуллучей. Звуки моих шагов, хруст веток, скрип и стук деревьев, шелест листьев вырывались из густой чащи с ненужной громкостью и еще больше усиливались тишиной наступающей ночи, подхватывались и разносились эхом по долине.

В третьем заходе я схватил сухой и крепкий по виду длинный сук дерева, потянул его, — но это оказалась лиана, бесконечная в своей гибкой вкрадчивости среди леса, и когда я потянул ее, то было ощущение, словно выдираешь варикозную вену И плоти: сопротивлялась вся масса леса; все напряглось против Меня. Я не мог достаточно быстро выбраться оттуда; карабкаясь, перелезая через остатки какой-то каменной кладки — слишком плохой, чтобы быть древней, — я чувствовал что-то у себя за спиной, чувствовал всеми возбужденными позвонками от шеи до копчика. Быть может, это лес сердито бранил меня. Через некоторое время я уже сидел возле костра, разведенного внутри каменного кружка; я сел поближе к огню и принялся за ужин — кусок сыра и тонко нарезанную колбасу. Со стороны леса доносились звуки — нельзя сказать, как издалека, потому что форма долины искажала их траекторию: крики и пение птиц, жужжание и щелкание насекомых, весь тот особенный ритм и лад, которые так согласуются с темнотой, звездами и треском костра.

Но было что-то еще, нечто чуждое, не принадлежащее этому месту; оно таилось в пространстве как инородное присутствие. Оно внушало мне благоговейный страх. Я боялся, но не знал, какую форму оно может принять. И когда в ночи раздался голос, я вскочил, как пружина; моя реакция была непроизвольной — бежать или драться, жизнь или смерть.

Звук человеческого голоса в таком месте, где его не могло быть; и человеческое лицо, выхваченное из мрака светом костра, неподвижная темно-оранжевая маска без тела у меня за плечом справа…

Мне приходилось слышать, что от внезапного ужаса волосы у человека могут побелеть до корней. Существуют бурные биохимические реакции на острый страх, и я не сомневаюсь, что они могут усиливаться обстоятельствами, состоянием тела в момент испуга.

Тревога и ожидание обостряют каждое чувство. Ночью, при надвигающейся опасности, начинаешь видеть в темноте — расширенные зрачки улавливают малейшие различия в ее плотности; слышишь самые осторожные шаги и звук дыхания; чувствуешь запах собственного пота, затылком воспринимаешь движение воздуха; ощущаешь тревогу даже на вкус. И когда это случается, когда то, чего ты боишься больше всего, возникает и прикасается к тебе в темноте, тогда…

Моя реакция была настолько непроизвольной, как будто я был отдельным от 175 фунтов собственного тела, которое вздрогнуло и рывком повернулось к повисшему надо мной лицу. Я схватил свой охотничий нож, измазанный сыром и колбасным салом, схватил его правой рукой, а левая уперлась в землю для толчка — но попала на один из камней, подпиравших костер. Я взвыл от боли и выругался; в крови забушевал адреналин.

Он мог сказать что угодно там, у меня за плечом; как я уже говорил, в эту ночь что-то было в воздухе, и мои чувства обострились до предела. Не имело значения, что он сказал.

— Вuеnаss посhes…

Вот что он сказал. И я взвился, и обжег руку о раскаленный камень и ткнул в его сторону испачканным, жирным ножом. И заорал что-то не совсем человеческое.

У него было молодое индейское лицо, темно-оранжевое в свете костра. Я выпустил воздух, сдавленный моими легкими, и остановился, пытаясь совладать с собою и с болью в руке.

— Регdone, sепог, — сказал он, и снова при звуке его голоса холод пробежал у меня по спине.

Ничего особенного не было в его голосе; он был даже приятен. Я достаточно много слушал его в течение двух последующих дней и помню, что он был средней силы и низкого тона. «Извините меня», — сказал он, и было видно, что он небезразличен к моей реакции: его глаза расширились и он отпрянул от меня. Затем его взгляд устремился на костер за моей спиною.

— Вы уронили что-то, — сказал он.

Я оглянулся. Палка колбасы, которую перед этим я держал в левой руке, горела в огне; шкурка на ней вздулась пузырем, который тут же лопнул, и брызги жира зашипели на углях.

— Черт!.. Я наколол колбасу ножом, и мы оба стали ее разглядывать, а через несколько секунд расхохотались над этой дурацкой жертвой нашей встречи.

Мне следовало рассмотреть его более внимательно, запомнить его черты и особенности; но я никак не готов был к этой встрече, не имел даже малейшего предположения о том, как важно будет мне впоследствии подробно вспомнить его; я не догадался, что придет время, когда мне необходимо будет вспомнить. Обычно подобных промахов я не делаю — это давно стало привычкой, результатом многолетних тренировок: я чувствую сразу важность людей или событий, как только они возникают на моем пути. Но в эту ночь ничего не получилось, может быть потому, что все мои шесть или восемь чувств были настолько взвинчены, что я фактически просто оцепенел, не в силах осознать даже того, что я не осознаю ситуацию.

Даже сейчас я не могу вспомнить его лицо. Он был молод, лет девятнадцати — двадцати. У него были тонкие, почти благородные черты индейца кечуа. Лучше всего я помню его волосы, длинные, черные и прямые (он имел привычку зачесывать их назад со лба пятерней), а также глаза — чистые, темные и более круглые, чем у большинства индейцев.

Мы поужинали вместе. Он шел на полдня раньше меня; он был на перевале Мертвой Женщины где-то в то время, когда я стоял на Ллуллучапампе. При спуске в долину он, вместо того чтобы перескочить через первый ручеек и держаться слева и выше линии леса, пошел той первой, еле заметной тропинкой вдоль ручья и попал в густые джунгли. Там, в глубине леса, ручей стал местами исчезать под землей. Он потратил несколько часов на то, чтобы выпутаться и вернуться обратно в открытую часть долины. Он рассказал, что в джунглях попадаются следы развалин, но ходить там очень опасно из-за множества змей, а подлесок настолько густой, что временами нельзя определить, ступаешь ли ты по земле или по естественному мату из переплетенных ветвей, лиан и листьев в двух — трех футах над поверхностью грунта. У него не было фонарика, но вскоре после того, как тьма сомкнулась вокруг него, он увидел мой костер.

После всех приключений в джунглях его одежда выглядела не худшим образом. Все на нем было старое, но чистое и опрятное. Поверх альпакового свитера и джинсов он носил плотное черно-серое пончо.

Старомодные туристические ботинки больше подошли бы для работы на стройке, чем для похода. За спиной у него был старый армейский рюкзак из двойного брезента. Он не был похож на персонажа моих сновидений (я, правда, никогда не видел его лица), по ирония встречи с ним именно здесь, в долине Радуг, не прошла мимо моего внимания. Когда позже я рассказал ему о своих сновидениях и о предчувствии встречи с другим на Пути Инков, он откинул голову назад и чуть-чуть склонил ее набок — универсальный жест клинической оценки и легкого подозрения. Но это было уже на следующий или даже на третий день, сейчас уже не помню.

В ту ночь мы разговаривали о всякой всячине, нащупывая дорогу друг к другу. Я психолог и владею искусством выуживать информацию из других, но сейчас я могу сказать, что он обо мне узнал больше, чем я о нем. Он студент, почти на двадцать лет моложе меня, очень хорошо образован, прекрасно поставлена речь; кажется, именно образование предрасполагало его к недоверию в отношении gringo. Что из того, что я латиноамериканец по рождению, — мои предки были испанцами, сопquistadores, miхti. И потом, я приехал из Соединенных Штатов, и мир, который я представляю, это, конечно, первый мир, элитарный… старый, как кляча, и торгашеский. Мой новый друг — кечуа по рождению и либерал по убеждениям. Я сразу решил, что он мне не доверяет, и мое уважение к нему возросло.

— Зачем вы всем этим занимаетесь? — спросил он, покачивая одну из складных распорок моей палатки. Мы уже поели вместе, то есть узнали главное друг о друге. Я — кубинец родом, психолог из Калифорнии, провел много лет в Перу. Он — студент, собирается уехать из своей страны за «высшим образованием». Завтрашний чай из коки варится на примусе, дрова в костер подложены, мы устанавливаем палатку.

— Мне всегда этого хотелось, — пожал я плечами. — Я был в Мачу Пикчу много раз, но никогда…

— Извините меня, — сказал он, — я спрашиваю о вашей работе, а не о развлечениях.

Я запнулся. Правду сказать, я был шокирован его грубостью. Латиноамериканцы всегда и неизменно вежливы, и прямые вопросы считаются неучтивыми. И это со стороны незнакомого юноши, вдвое моложе меня. Я взглянул ему в глаза: они были широко раскрыты, и в них было что-то похожее на настоящее любопытство.

— То есть, почему я психолог?

Он кивнул и вежливо улыбнулся. Я улыбнулся ему в ответ.

Долина реки Пакамайо Почему я психолог? Потому что это был самый легкий способ стать взрослым, когда я понял, что никогда не пойду по стопам отца? Потому что это такая гибкая дисциплина: субъективная, построенная на недоказанной теории, смутная, податливая, удобная для интерпретаций? Потому что в этой дисциплине наименьшее количество правил? Потому что врач-психолог имеет дело с людьми, с большим количеством людей на таком уровне интимности, который редко достигается в отношениях? Ничего подобного. Просто я это делаю лучше всего. У меня к этой работе руки чешутся.

Тот, Другой из моих сновидений, оказался восемнадцати — двадцатилетним индейцем, прилежным студентом, который собирается оставить свою родину и поехать, видимо, в мою страну делать себе будущее. Когда я был студентом, я уехал из своей страны ради этого.

Сейчас он спит возле костра, укутавшись в свое пончо. Я предлагал спать вместе в моей палатке, поскольку он хуже оснащен для похода и ночлега, к тому же холодно. Он слишком горд, чтобы принять это предложение. Молодец.

— Потому что, — сказал я, — это дает мне возможность думать о том, что я чувствую, и чувствовать кое-что из того, о чем я думаю. Вполне остроумно. Каков вопрос, таков и ответ.

Он нахмурился и кивнул, словно и в самом деле обдумывая мой ответ. А может быть, он и обдумывал его. Может быть, я ошибся относительно его прилежности.

— Это похоже на изучение истории моего народа, не правда ли? — Он подбросил ветку в огонь и внимательно наблюдал, как ее листья чернеют, скручиваются, вспыхивают пламенем и обращаются в пепел.

— Вашего народа?

— Да, инков. — Он кивнул головой в сторону Рункуракая, который темнел грузной массой за его спиной, на фоне освещенного луной холма. Он посмотрел в огонь костра и стряхнул с себя меланхолию; он весело и открыто улыбнулся мне: — Кто-то сказал, что история инков — это 60 процентов болтовни, 30 — возможного и 10 — правды.

— Вам карты в руки, — сказал я. — Но зачем их изучать? Мы понимаем, что времена инков миновали, и мы не можем переживать их время; но мы тратим наше время, изучая развалины их времени, мы суетимся вокруг разрушенных стен и камней, как если бы это были ключи к их жизни.

— Я не изучаю историю инков, — сказал я, засовывая одну из стоек в чехол.

— Это я ее изучаю, — сказал он, вздохнул глубоко и добавил: — Неизвестно зачем.

Итак, в конце концов я встретился с тем, кто шел по этому пути. Ну и что же? Я оказал ему гостеприимство у моего костра. Мы вместе поужинали. Думаю, завтра утром он уйдет.

Я спрятал дневник и повернул головку фонарика, выключая свет. Синевато-серое серебро просачивалось сквозь ткань палатки с одной стороны, а с другой светилось тускло-оранжевое пятно костра. Я надеялся, что он уйдет утром, потому что не очень жаждал делить с кем-либо остаток путешествия. Странно, я так озабочен был своим одиночеством еще два дня тому назад, а сейчас я просто наслаждался им. Кроме того, он был из молодого поколения: путаный, сердитый, высокомерный, более зрелый, чем я был в его возрасте, потому что новости мира и другая информация распространяются теперь практически со скоростью света и бомбардируют даже Перу. Нет, я, конечно, не отнес его сразу к классу анестезированных циников, усталых от жизни бесцельных подростков; наоборот, его любознательность и решимость пройтись по развалинам предков вызывали восхищение; но то, что он сам не знал, зачем он здесь, и склонен был осуждать собственный интерес, обескураживало. Я был, пожалуй, встревожен встречей с человеком, который уважает свою историю, но сомневается в собственной значимости. Наверное, подумалось мне, когда я теснее натягиваю на себя спальный мешок, я становлюсь старым, и мне уже не понять эту путаницу, это самонаблюдение, весь этот дискомфорт. Нет, не в этом дело. Конечно, я такой же безрассудный и сомневающийся, каким всегда был.

Может быть, все дело-то в том, что это он поднял вопрос о цели, и это мне стало неуютно из-за отсутствия повестки дня, несмотря на то что я так счастлив быть здесь. Я вспоминал предыдущую ночь. И еще сильнее надеялся, что он уже ушел. Я неподвижно лежал в палатке. Было очень рано, всего половина седьмого, и предрассветный холод, конечно, ждал, когда я вылезу из спального мешка и натяну на себя всю одежду, которую потом буду постепенно снимать по мере подъема Солнца. Речка тоже ожидала меня, мечтая довести до посинения мои пальцы, обжечь холодом лицо и потечь за воротник. Я лежал скрючившись в мешке, наслаждаясь последними минутами тепла и от всей души надеясь, что мой друг уже ушел. Теперь это было иначе: желание осталось тем же, причина изменилась — я даже злился на себя за эгоизм минувшей ночи. Может быть, он был каким-то необычайным проявлением моей воли, моих ожиданий и сновидений, даже проявлением независимого от меня духа.

Я выполз из мешка и тут же натянул брюки, прежде чем расстегнуть вход в палатку и встречать рассвет. Его не было. Я быстро осмотрелся: река справа, Хуармихуаньюска, водопад, Рункуракай, джунгли…

Долина Радуг — это долина тумана. Если вообще существует обитель мифов, из которой выходят призраки и куда возвращаются снова, то это она и есть. Темнозеленое месиво тропического леса, заполнявшее пологое дно долины, было окутано Туманом, который, казалось, исходил из переплетенных лиан и отяжелевших листьев и заливал каждое углубление. Этот перенасыщенный туман плотно и неподвижно стоял над деревьями, а по краям леса становился прозрачным, разваливался на клочья, которые цеплялись за крутые склоны, пытаясь выползти наверх. Я выдыхал и наблюдал образующиеся клубки пара; я думал о том, что туман, заполнивший долину Радуг, — это тоже дыхание, дыхание джунглей. На крутом склоне слева от меня происходила демонстрация восхода Солнца: тень Хуармихуаньюски медленно скользила вниз, туда, где прямо из тумана поднимались развалины Рункуракая.

Костер превратился в кучку пепла гранитного оттенка, лишь несколько углей еще светились слабым оранжевым светом в утреннем сумраке да три-четыре струйки дыма вертикально пронизывали неподвижный воздух. И тут я увидел его рюкзак. В тот самый миг, когда я осмысливал его отсутствие, я увидел этот рюкзак, прислоненный к небольшому валуну над потоком. Я увидел, как он приветственно поднял руку и стал подниматься по склону к нашей стоянке. И я почувствовал унылую боль в левой ладони, которую вчера обжег до волдырей.


*7*


Я задерживаюсь на подробностях моего знакомства с юношей, который сопровождал меня от долины Пака-майо до Мачу Пикчу, потому что я не могу позволить себе небрежность в моем рассказе. Только располагая и связывая между собой события в том порядке, как они происходили, и восстанавливая наши с ним диалоги, я имею возможность ухватить сущность того, что произошло, и понять, что оно все в конечном счете значило.

К тому времени, когда мы поели, упаковались, наполнили фляжки чаем с кокой и закопали пепел костра, Солнце уже нашло путь в долину; но туман не рассеялся, а засиял сразу тремя радугами: две яркие, отчетливые, и одна тусклая и более отдаленная. Я теперь всегда буду возвращаться в эту долину в своих снах и медитациях. Из всех когда-либо виденных мною зрелищ ни одно не умиротворяло меня так, как вид Мачу Пикчу в сумерках и долина Радуг сразу после рассвета. Очень важно бывает убедиться, что существуют еще на нашей Земле места — одни совсем дикие, другие с печатью человеческого присутствия, — в полном молчании хранящие очарование этого мира. Мы простились с долиной и стали взбираться зигзагообразной тропой по крутому обнаженному склону к развалинам Рункуракая. Наш путь был выложен каменными ступенями, словно вросшими в косогор; отсюда начиналась хорошо сохранившаяся часть Царской Дороги инков.

Мы остановились возле развалин, прямо на склоне, только для того, чтобы посмотреть еще раз на Долину Трех Радуг и на наш завтрашний перевал. Затем мы обошли круговой коридор, образованный кривыми гранитными стенами этого странного аванпоста, и направились в центральный двор. Здесь мой юный друг объяснил мне, что название руинам дал Хирам Бингам; он, конечно, спрашивал своих носильщиков кечуа, как называется это место. Это Рункуракай, отвечали они, «Строение в Форме Корзины». Это было в 1915 году, через четыре года после того, как он «открыл» затерянный город Мачу Пикчу во время поисков Вилкабамбы, сказочной крепости и последнего убежища инков. Он возвратился, чтобы «открыть» остатки Пути Инков, включая участок между долиной Пакамайо и Пуйупатамаркой, «Городом в Облаках», который ожидает нас в конце дневного перехода.

— Нам не известно первоначальное название этих мест, — сказал мой товарищ, стоя позади меня в центре двора; я в это время находился наверху наружной стены, в последний раз осматривая долину с высоты птичьего полета. — Это были места отдыха, tambо, где останавливались паломники на пути к святому городу.

Я спрыгнул во двор.

— Вы считаете, что Мачу Пикчу был религиозным центром? — спросил я, полагаясь на его практические знания истории инков.

— Да, — сказал он. — Но это не Вилкабамба. Мы оставили развалины и продолжили наше восхождение к следующему перевалу, который назывался так же, как и развалины. На высоте 13 200 футов подниматься очень тяжело, но дорога здесь была вымощена камнем, путь известен, и после вчерашнего успешного штурма Хуармихуаньюски да еще после нескольких добрых глотков коки я шел уверенно, как сэр Эдмунд Хилари по лестничному маршу. Мой спутник выдерживал темп безупречно, следуя за мной как тень.

Вилкабамба — это одна из тех раззолоченных, в кожаном переплете легенд, от которых воспаряет фантазия и учащенно бьется сердце. История поисков Вилкабамбы сосредоточила в себе элементы лучших сказок о поисках Затерянного Города. Подобно Шамбале, Авалону, Атлантиде, Эльдорадо или Паитити, Вилкабамба живет в легенде, потрясает сердца и забирает жизни бессчетных исследователей и путешественников на протяжении уже нескольких сотен лет.

После страшного поражения в Саксайхуамане весной 1536 года повстанцы Манко Инка бежали из Куско в долину Урубамбы и в крепостные сооружения в Оллантайтамбо; сотня испанских солдат под командованием Франциско Писарро преследовала их по пятам. Манко справился с ними успешно: отведя русло реки в ирригационную сеть, инки затопили долину, прилегавшую к крепости, и вырезали почти всех испанских всадников, которые застряли в болотах. Не прошло и года, как испанцы послали против Оллантайтамбо отряд из трехсот человек. У Манко людей было меньше, и он отступил к северо-западу, пробравшись через снежные перевалы в дикие районы Анд, где Урубамба прорезает каньон сквозь цепь гранитных гор и где буйные, влажные джунгли кишат существами, подобных которым никогда не видел ни один испанец. По мосту, подвешенному к крутым обрывистым берегам, инки прошли над пенной быстриной реки и скрылись в долине одного из притоков, где нашли убежище в укрепленном городе Виткосе. Если бы испанцы не соблазнились грабежом и женщинами Виткоса, Манко там бы и погиб; но жажда золота оказалась сильнее жажды крови, и Манко ускользнул в еще более дикую часть Анд, в недоступную крепость среди опасных джунглей, именуемую Вилкабамба, что значит «Священная Равнина».

Вилкабамба, последний оплот инков, стала легендой. Из глубины недоступных долин и непроходимых джунглей Манко Инка продолжал вести партизанскую войну, которая наводила ужас на оккупантов и вдохновляла миллионы инков, порабощенных испанцами.

В 1539 году другой брат Франциско Писарро, Гонсало, возглавил одну из бесчисленных экспедиций к печально известному святилищу Манко; снова и снова пытались испанцы проникнуть сквозь лабиринт джунглей к городу, где, как говорили, Манко хранил огромные сокровища, в том числе «самое большое и ценное из золотых изображений Солнца, которые прежде украшали главный храм в Куско».

Но дворцы Манко в джунглях оставались недоступными, а дороги к ним — еще более негостеприимными из-за туземных воинов, отряды которых наводняли провинцию Вилкабамба.

Тут рассказчик умолк. Он развлекал меня этим рассказом, пока мы поднимались к перевалу Абра-де-Рункуракай мимо двух озер-близнецов с одним названием — Янакоча, то есть Черное Озеро. Теперь мы остановились, чтобы отдышаться, вытереть пот с наших лиц и освежиться чаем из коки. Я закрыл глаза, и мое буйное воображение с нездоровым любопытством занялось страданиями маленьких групп испанских наемников; я видел их, отвратительных и нечистых; спутанные длинные волосы заплетены в грязные косички и засунуты под металлические шлемы с гребнем, лица испачканы грязью и гнилью джунглей, искажены мучениями от soroche — высотной болезни; нательные доспехи, кирасы, которые дают ощущение неуязвимости, но и отягощают, как всякая неполная безопасность, побиты и покрыты ржавчиной от конденсации тропической росы; высокие до бедер кожаные сапоги испачканы аллювиальным илом и слизью; мечи из толедской стали выщерблены и ржавеют, как и доспехи, но несут смерть любому вероломному вождю туземцев; ножны путаются в густых зарослях, сквозь которые так трудно что-либо увидеть. Глаза, обезумевшие от перегрузок, лишений, золота…

После двух десятков безуспешных попыток усмирить бунтующих инков испанцы привезли Куру Оклло, жену Манко, в Оллантайтамбо: ее предлагали в качестве выкупа за капитуляцию. Говорят, что когда Манко отказался от переговоров, сам Франциско Писарро приказал раздеть Оклло, бить кнутами, а затем, как св. Себастьяна, пронзить десятками стрел. Говорят, что ее обнаженное тело привязали к плоту и пустили вниз по реке, в сторону Вилкабамбы.

Говорят, что. Dicеn quе. Как хорошо эти простые слова гармонируют с романтикой, рискованными приключениями и неизвестностью. История инков дошла до нас в устной традиции, высказанной на рukina — языке инков, в грамматике которого, говорят, зашифрованы секреты их архитектуры и религии. Только quipukamayocs, художники, знающие шифр qu-ipus — шнурков с узелками, — хранят историю и могут рассказать ее; и dicenquе предваряет почти каждый фрагмент сказания об Империи инков. Я помню, как это слово акцентировало наши шаги все утро и после обеда, когда мы взбирались на перевал Рункуракай, а затем спускались по гранитным ступеням, любуясь эффектным зрелищем: перед нами кипела зеленая роскошная долина; один из впившихся в нее горных отрогов увенчан был, как короной, руинами Сайякмарки — Недоступного Города.

Мы продолжали спуск, который затем сменился крутым взлетом гранитных ступеней по склону отрога, к руинам. Сайякмарка, видимо, был построен по стратегической необходимости; а может быть, его расположение на краю пропасти, с видом на зеленую долину и точку соединения двух больших дорог далеко внизу, было вызвано эстетическими соображениями: здесь Дети Солнца могли остановиться на отдых и созерцать свой мир по дороге на Мачу Пикчу к Городу Света. Теперь от Сайякмарки остался лишь лабиринт монолитных стен с короткими лестничными маршами сбоку, купальни, соединенные с акведуком, да треугольная площадь на самом краю обрыва. Здесь мы остановились, прикончили трехдневной давности блины quinoa и сушеные фрукты, приложились к арахисовому маслу и напились чаю.

И мой попутчик продолжил рассказ о настоящем Затерянном Городе инков. История Вилкабамбы, как и всякая хорошая легенда, противоречива и запутанна. Авторами сохранившихся хроник являются такие различные люди, как секретарь Писарро, монах-августинец, испанский солдат-авантюрист, испанским дворянин и посланник вице-короля, а также испанский сын одной из принцесс инков. Существуют даже записанные под диктовку мемуары Титу Кузи, побочного сына Манко. Все эти документы несут на себе печать личных интересов их авторов. Быть может, устное предание, знакомая история, которую я слушал в тот день, — это и есть квинтэссенция всех источников: так складываются и живут легенды.

Говорят, что после того, как Писарро был убит шайкой мятежников сопquistadores, Манко имел удовольствие пригласить к себе в Виткос семь испанских конспираторов, объявленных вне закона. Виткос тогда находился на пороге недоступной зоны Вилкабамбы, и царские апартаменты этой крепости были как бы прихожей целого королевства в джунглях. Почти все драматические события следующих двадцати семи лет происходили в Виткосе. Здесь в 1545 году Манко был убит своими семью гостями, опрометчиво поверившими в амнистию от испанской короны. Сын Манко, Сапри Тупак, вышел из святилища Вилкабамбы в 1557 году и перебрался сначала в Виткос, а затем в Куско, где провел последние четыре года своей жизни и, говорят, был отравлен. Титу Кузи, незаконный сын Манко, получив трон, начал жестокую кампанию против испанцев. В Виткосе этот новый Инка был посвящен в христианское учение отцом Диего Ортисом и диктовал свои воспоминания отцу Маркосу Гарсиа. Говорят, что эти два монаха были, видимо, единственными испанскими подданными, которые побывали в главном дворце Вилкабамбы и где они даже обосновались, чтобы обращать туземцев в свою веру; там же отец Диего был обвинен в отравлении молодого инка в 1571 году, подвергнут пыткам и казнен; тело его бросили кондорам, а голову присоединили к тем семи гниющим черепам испанцев-конспираторов, которые украшали внешние стены «дворца» в Виткосе после убийства Манко Инка.

Смерть отца Диего испанцы восприняли, конечно, как мученический подвиг; и когда посол королевского наместника попал в засаду и был убит по дороге к Виткосу, наместник короля Филиппа II приказал экспедиционным силам перейти через горные цепи Вилкабамбы и убить или взять в плен нового инка, Тупака Амару. Из трех сыновей Манко Тупак Амару был самым неопытным в военном искусстве. Испанская экспедиция взяла Виткос и разграбила крепость, но Тупак Амару ушел глубоко в джунгли вниз по течению. Испанцы под командованием капитана Гарсиа упорно преследовали его, проникая все глубже в сказочную местность, где еще не бывал никто из их предшественников. Говорят, что Тупака Амару нашли в джунглях стоящим на коленях перед огнем. В Куско его привезли в цепях.

Последний Инка прожил еще ровно столько, чтобы возвратиться в прежнюю столицу, город в форме ягуара, и увидеть, как публично четвертовали его жену. Последний Сын Солнца был в сознании ещё достаточно долго, чтобы «обратиться» в христианскую веру, после чего ему отрубили голову на главной площади — на животе ягуара. Это произошло в 1572 году, и это был конец величайшей империи Западного полушария.

К сожалению, ни в одной из хроник завоевания Перу не отмечено точное местоположение легендарного города в джунглях; многие документы даже путают Виткос с Вилкабамбой. Существуют свидетельства о том, что испанцы добрались-таки до «последнего убежища инков», но есть и другие, где говорится (dicen que), что испанцы так и не нашли святилище инков и оно было поглощено джунглями.

Мне ярко представился город, к которому стекалась кипучая жизнь долин; Сайякмарка, среди руин которого мы остановились перекусить, возвышался, царил над всеми этими долинами, над их густой буйной зеленью и стойкими утренними туманами в складках низин. Стоя на площади Сайякмарки, я глядел вверх, на горы, на ожидавший нас путь к северо-востоку, Путь Инков; вымощенная белым гранитом тропа прорезала зеленый горный склон и равномерно поднималась к перевалу над руинами Пуйюпатамарки.

Мы вышли из руин в полдень и направились по идеально сохранившейся тропе мимо живописных болот Чьякикоча (Сухое Озеро) и вверх по зеленому косогору, прошли туннель, образованный естественной трещиной в скале, и очутились на другой стороне горного склона. Дальше дорога шла по кромке оврага, заполненного до отказа тропической флорой. Воздух был наполнен беспрерывным негромким гудением насекомых, к которому я уже привык; повсюду носились птицы и бабочки. Я вспоминаю эти послеполуденные часы как лучшее время, которое я когда-либо с кем-либо — кроме Антонио — проводил в своей жизни.

Хорошо известная история поисков Вилкабамбы начинается с Хирама Бингама. Этот джентльмен родом из Гонолулу получил образование в Йельском и Гарвардском университете и стал исследователем-путешественником, а также писателем. В 1911 году он нашел местоположение Виткоса и исходил всю долину Урубамбы и Кордильеры Вилкабамбы в надежде открыть легендарное последнее убежище инков.

Позднее Бингам открыл руины среди первозданной дикости восточнее Виткоса. Эта местность называлась Эспириту Пампа — Равнина Духов. Он нашел также остатки Царской Дороги инков и первым описал руины Рункуракая, Сайякмарки и множество других. Но самой удивительной оказалась его «находка» в западном направлении от Виткоса, там, где Урубамба, как змея, обвивает подножия двух высоких пиков, поднимающихся из ее долины. Это знаменитый Мачу Пикчу, который вошел в историю как Затерянный Город инков, поскольку Бингам был уверен, что это и есть Вилкабамба.

По иронии судьбы, он таки нашел какой-то затерянный город, но не узнал в нем сказки, которую искал. А в 1960-х годах археологи исследовали заросшие джунглями руины в Эспириту Пампа, где мимоходом побывал Бингам, и пришли к выводу, что Вилкабамба, Священная Равнина и последнее убежище инков, находилась в дикой местности, известной как Равнина Духов, в пятидесяти милях к западу от Мачу Пикчу.

— А теперь там проблемы, — сказал мой друг. — Эту местность контролируют sendero luminoso, партизаны-наблюдатели.

— Выходит, — сказал я, — что мятежники наносят удары по беззаконию и коррупции нынешней Республики из тех же недоступных районов, где когда-то их предки сражались с испанцами.

Он улыбнулся:

— Вы путешествовали по Перу пешком. У вас бывали неприятности?

— Нет. Безусловно, в 70-х годах, когда мы ходили с Антонио, никаких проблем не было. Волнения в сельских провинциях Республики Перу еще не были организованы.

Сейчас партизаны таились повсюду, и в джунглях, и на горных перевалах. Я видел их на Амазонке, вооруженных до зубов молодых парней в разнотипном защитном обмундировании. И, конечно же, я теперь повсюду чувствовал их присутствие, всегда знал, что они рядом и знают о моих передвижениях и о моей работе.

— Нет, — сказал я, — у меня никогда не было неприятностей. Сендеро уже знают, чем я занимаюсь, а кроме того, я обычно путешествую с людьми, которых они уважают как целителей.

Третий, последний перевал мы одолели, когда Солнце садилось за Салкантай — дедушку всех apus, 20 565 футов.

Я стоял на высоте 13 000 футов и широко раскрытыми глазами пытался охватить грандиозное высокогорье, изрезанное оврагами; с этой высоты зелень джунглей выглядела как мох, неровными коврами облепивший склоны гор. Тронутые лучами заката громадные снежные пики арus сияли, словно освещенные изнутри; как и разлегшиеся вокруг них облака, они ловили и посылали мне последние лучи дня. А внизу, прямо подо мной, гранитные руины Пуйюпатамарки — Города в Облаках — уже окутал вечерний сумрак.

После того как Солнце исчезло за горными кряжами и луна — завтра полнолуние — превратила золото снежных вершин в серебро, мы развели костер. Сидя у огня, мы наблюдали, как из-за резких контуров горизонта появляются звезды и начинают свое движение по небосводу нашего полушария; и в какой-то момент я ощутил, что это Земля движется, вращается в объятиях неба. Я сидел со скрещенными ногами на холме, но в то же время я находился в нескольких тысячах метров над поверхностью моря, в свободном полете; взвешенный в пространстве, я наблюдал вращение Земли, я почти слышал ее движение.

— Эту историю я, наверное, слышал ребенком, потому что я всегда знал ее, — сказал мой друг, не глядя на меня. Я не отрывал взгляда от зубчатого горизонта, он — от лунного диска.

— Еl Sоl lloro de аlеgria, — сказал он. — Солнце плакало от радости. Y una lаgrima de fuego cayo sobre la barriga fertil de la Расhamama. И огненная слеза упала на чрево беременной Земли.

Это звучало как детская сказка, и он так ее и рассказывал. Это была та самая сказка, которую я начинал в каньоне Шелли, которую я слагал до тех пор, пока она не обрела собственную жизнь. Подобные сказки рассказываются, как той ночью в Аризоне, когда и место, и время, и сама Природа сговорились, чтобы сложить эту сказку, первую из когда-либо рассказанных: она сложилась нечаянно, сама собой; и каждый раз, когда она рассказывается, это происходило впервые…

— Y el Рuеblo de Piedra… И Каменные Люди собрались вокруг этой большой слезы… Все было там: и про любовь Земли и Солнца, и про сестру и повивальную бабку Луну, и даже про Каменных Людей.

Хотел бы я увидеть себя со стороны той ночью, когда я ловил каждое слово его простой сказки, той самой сказки, рассказанной напевным, ритмичным речитативом.

— Y ahi ardio сото una еstrella саida… И вот она загорелась, словно падающая звезда. Но Каменные Люди не могли удержать эту большую слезу, и огонь растекся по поверхности Земли. Он бежал по долинам, по руслам рек, разыскивая пути вниз, к самым глубоким недрам Земли; и там он будет гореть долгие-долгие века…

Так звучит сказка в детской. Он сидел у огня, подтянув к себе ноги, сцепив пальцы и поставив локти на колени. Время от времени он обводил взглядом посеребренную лунным светом долину, костер, мое лицо.

— Y lа Tierra tеmblо… И Земля вся дрожала, когда рождалась жизнь. И вот появился человек из океана и встал на вершине мира; Дети Солнца вышли из вод своей матери, Земли. И на поверхности, и в расщелинах скал, и в долинах, вдоль рек, где бежала и остывала большая слеза, они находили мягкие камни, похожие на Солнце, и это было золото.

Он говорил, а я наблюдал, как он говорит.

— А еще они находили другие камни, помнившие, как Солнце уронило слезу, и с помощью этих камней Дети Солнца и Земли создавали огонь и согревали им себя, когда Земля прятала лицо в ночную тень. Огонь — это дар гордого отца своим детям, и дети жили в его золотом свете и поднимали к нему глаза с благодарностью. А Солнце и Земля продолжали творить жизнь, потому что они страстно любили друг друга. И Дети Солнца и Земли любили свою мать и поклонялись отцу, и жили в Раю, который родители создали для них.

— Золото осталось напоминанием о той древней любви Солнца к Земле. Золото было на Земле, и оно было похоже на Солнце, и Дети Солнца, жившие здесь, — он посмотрел на серебристые цепи гор, образовавшие горизонт, — собирали золото и покрывали им священные изделия, украшали святилища.

— Но нашлись и другие, жадно собиравшие эти слезы любви Солнца, — не из-за их красоты, а из-за редкости. Они тоже были Детьми Солнца, но они не называли себя Детьми Солнца; они называли себя детьми бога. Они пришли, чтобы присвоить эту землю и ее золото себе и своему отцу, и Дети Солнца взяли то, что осталось от древней любви Солнца к Земле, и ушли в то место, которое называлось Вилкабамба. И там они исчезли.

— Вот как появились на Земле огонь и золото, и вот как люди использовали их. И говорят, dicen que, что Золото инков находится в Вилкабамбе.

Я спросил его, где он слышал эту сказку. Он ответил, что всегда знал ее. Превосходный ответ. Он сказал, что это очень древняя сказка. «Да, я знаю, — сказал я. — Я ее рассказывал».

Мы еще долго могли бы обсуждать ее и мой опыт в каньоне Шелли, когда эта же сказка слагалась для того, чтобы достичь… чего? Генетической памяти? Памяти предков? Чего-то такого, что можно рассказать, но нельзя знать. Но беседа не состоялась, потому что я чувствовал себя плохо. Я поблагодарил его за сказку, за красивое се изложение, сказал что-то об «удивительных старых сказках», и вот я в своей палатке, в спальном мешке, мой фонарик свисает с растяжки, и я пишу все это, и у меня такое чувство, что я пишу во сне.


*8*


Я оказался в стране туманов. Я проснулся очень рано, вылез из палатки, и меня тут же окатил густой холодный пар, садившийся росой на лицо, на все открытое тело. Наш высотный лагерь был просто пропитан им. Нейлоновая поверхность палатки казалась зернистой от конденсированной воды; я щелкнул пальцем по натянутому тенту, и капельки запрыгали и покатились вниз. Я вылил чистую воду из фляги в котелок и поставил его на огонь, чтобы приготовить кофе, а сам спустился ниже по склону и сквозь туманную изморось попытался разглядеть руины внизу. Я едва мог различить там стены, почти сохранившиеся сооружения, лестничные марши, каскады ритуальных купален, ступеньки террас, исчезавшие внизу во мгле, — целый гранитный город, плывущий как призрак в рассветном тумане Анд.

Где-то там внизу был мой товарищ. Он и в этот раз вежливо отклонил мое предложение спать в одной палатке. Он провел ночь в руинах. Размышляя о том, каково ему там в холоде, я тем временем собрал палатку и упаковал все, кроме еды для завтрака. Вода медленно закипает на высоте, поэтому я натянул через голову свой альпаковый свитер и присел на корточки возле примуса, пытаясь согреть руки над котелком. Я представлял себе его ночлег; я вспоминал свои бесчисленные ночевки, проведенные в полу-укрытии среди развалин, в неглубоких пещерах, во мраке и тишине, когда ожидаешь звука и прислушиваешься к игре собственных чувств и воображения. Я достал дневник. Из-за сводившего пальцы холода запись получалась кривой и неразборчивой.

Очертания комнат, огромные открытые звездам залы, безукоризненные стены, сложенные из пятнистого гранита; храмы, наблюдательные посты, поселения, сооруженные около тысячи лет назад, — все построено на вечные века. Все это сегодня загадочно, непостижимо: Саксайхуаман, Корихуайрачина, Сайякмарка, Пуйюпа-тамарка, Мачу Пикчу, Виткос… и Вилкабамба? Остатки духа, души, разума людей, которые населяли эти места на Земле. И я скитаюсь по поверхности этой земли, по ее изгибам и впадинам, я наблюдаю эти знаки, и я понял, что существует некий путь, некая возможность обитать в этом пространстве, жить им.

Когда вода закипела, я засунул дневник в карман рюкзака, приготовил кофе и стал мурлыкать что-то себе под нос. Каждое движение, каждый момент этого утра был сознательной попыткой отвлечься от ощущения, что что-то случилось или вот-вот случится. Я с этим ощущением проснулся, и оно было мне знакомо. Оно сопровождало меня в моих опытах так много раз, что я научился уважать его и быть начеку. Из всего, что произошло до сих пор, выделялся рассказ путешественника, которого я встретил на Пути Инков: он рассказал сказку, которую раньше я рассказывал — или она сама мне рассказалась. Совпадение было необъяснимым, я не знал, что с ним делать; но само по себе оно не имело отношения к моему смутному беспокойству. Я буду делать все, что могу, чтобы это был обычный день. К тому времени, когда туман рассеялся, мы были уже в пути. Мы постепенно спускались ниже поперек горного склона над левым берегом Урубамбы, где нас встречали тропические заросли — лианы, мох, папоротниковые деревья, пальмы, кедры. Облака все еще стояли низко, плотно закрывая долину от неба. Он, похоже, хорошо выспался в одной из полукруглых каменных комнат на краю развалин, а утром искупался в ритуальной ванне с родником.

— Мне было очень спокойно, — сказал он.

— Ты видел сны?

— Нет, — улыбнулся он. — Вы считаете эти места очень важными. — Он произнес это безо всякой интонации, как режиссер сообщает актеру подробности его роли.

Затем я рассказал ему свою историю: как я приехал в Перу изучать действие аяхуаски и открыл традиционную психологию, неизвестную западному миру, традицию, сохраненную его предками. Я описал Волшебный Круг, мифическое путешествие на Четыре Стороны Света, и продолжал развивать изящество этих представлений, пока мы шли бок о бок по широкой заросшей зеленью тропе.

— Это психология священного, — говорил я. — Эта традиция идентифицирует Божественное как естественный феномен, как нечто принадлежащее Природе, находящейся в ней. И только через достижение того состояния сознания, которое сообщает жизни форму, информирует ее, мы обретаем мудрость, необходимую нам, чтобы изменяться и развиваться.

Он слушал внимательно; по крайней мере, мне казалось, что я удерживаю его внимание. Он шел со мной в ногу, а когда дорога суживалась, пропускал меня вперед, так что я ни разу не говорил ему в спину.

— В моей культуре, — продолжал я, — сама идея прямого доступа к Божественному сознанию является богохульством. А здесь рудименты Волшебного Круга живут и поныне — ваши люди тайно сохранили традицию и практику, столь же древнюю, как и род человеческий. — Эта традиция пережила эволюцию, пережила чуму и другие эпидемии, пережила войны — Конкисту. Я считаю, что она основана на древней памяти о до-сознательном состоянии разума, о том его состоянии, в котором он находился, когда мы еще не приобрели способности размышлять. И это его состояние не было ни заменено, ни дополнено мышлением. Ты меня понимаешь?

— Мне это кажется весьма разумным, — ответил он. Это был очень умный юноша.

— Волшебный Круг описывает целое путешествие, — снова продолжил я — На Юге я сбрасываю свое прошлое, как змея сбрасывает кожу. Я вхожу в состояние сознания, в некий мир осознавания, где передо мной проходят самые значительные события и люди моего прошлого. И в этом состоянии я становлюсь способным снова испытать влияние этих событий и людей, увидеть и почувствовать их такими, какими они были в действительности, и по очереди уволить, освободить их — освободить себя от их хватки.

Я запыхался от напряжения и грубого энтузиазма. Не часто Волшебный Круг так легко давался себя описать. Возможно потому, что я его персонализировал.

— На Западе я лицом к лицу встречаюсь со страхом.

Страх живет в будущем, и наш величайший страх — смерть. Мы боимся того, чего не знаем; испытав смерть, мы научаемся поддерживать само-осознание и свою идентичность после смерти. Если я способен ощутить себя сгустком сознательной энергии как Дитя Солнца, — то смерть становится всего лишь Дверью на пути; она перестает быть угрозой. Это ступенька на бесконечной дороге жизни.

— Вы знаете это, — сказал он.

— Да.

— Вы знаете это, или вы подозреваете это?

Я остановился и отстегнул фляжку от пояса. Я предложил ему выпить, но он отмахнулся, и я сам сделал большой глоток из горлышка. Я никогда больше не встречу этого человека. Зачем мне кривить душой?

— Я испытал это, — сказал я. — И я верю в это.

— Вы принимали аяхуаску?

— Да.

— И вы испытали смерть?

— Да. Я видел собственными глазами, как разлагается мое тело. Я чувствовал, как теряю свои восприятия, как они исчезают одно за другим.

— Но вы знали, что вернетесь обратно.

— Нет, — покачал я головой. — Я не думал об этом. Я не осознавал, что…

Я остановился. Я вспомнил страх. Я знаю, что тот мой давний опыт в джунглях дал мне свободу прожить жизнь, наполненную глубокими и даже безрассудными опытами, потому что я пережил смерть и знаю, что она не страшна. Но я переживал и страх, и, это правда, каким-то образом в ту долгую ночь в хижине Рамона я знал, что вернусь, что Рамон вернет меня.

— Продолжайте, — сказал он.

— Отдавая почести моему прошлому, освобождая себя от его притязаний на мое настоящее, став лицом к лицу со смертью и узнав, что я уйду из этого мира живым, я приобрел способность жить всецело в настоящем. Я не хвастаюсь, я привожу себя как пример…

— Я понимаю.

— Я узнал нечто фундаментальное о своем существовании. Я узнал, что тело — это сосуд, в котором содержится сознание, и что мне надлежит жить не каких-то семьдесят лет. И поэтому у меня возникли новые взаимоотношения с Землей. Я стал стюардом Земли, потому что она будет оставаться моим домом значительно дольше, чем кто-то может сосчитать. И подобно ягуару, который представляет Запад, я знаю, что у меня есть много жизней, которые я буду жить на протяжении этого времени. Некоторые из них я уже прожил — как этапы моей жизни. Работа на Западном Пути научила меня легко переходить от одной жизни к следующей, не привязываясь к людям или событиям, которые играют в них свои роли.

— Дальше — Север; я иду туда, чтобы обрести мудрость всех тех, кто пришел туда раньше меня. Это самый трудный для описания этап путешествия на Четыре Стороны Света. Способность черпать из огромного океана информации, знаний и мудрости кажется автоматической. В этом состоянии сознания я бывал лишь эпизодически, мельком. Это царство личного совершенствования, я еще не совсем его понимаю. Иногда мне кажется, что я несу в себе мудрость, которой не сознаю, которая не является плодом моего опыта. Я знаю, что я могу жить в каком-то месте, например в Мачу Пикчу, и знаю многое о нем — о его роли религиозного центра, места инициации. Но все это очень неясно.

— Да, — сказал он.

— Каким-то образом я приобрел до-научные познания: я предчувствую события будущего, я часто чувствую прошлое человека или даже места. Я знаю, когда будет землетрясение; я воспринимаю настроения — радости и несчастья — тех, кого я люблю, даже когда меня с ними разделяют тысячи миль. Я ощущаю присутствия, формы, которые считаю проявлениями человеческих и природных энергий — как положительного, так и отрицательного характера. Но это все — случайные познания. Я не совсем понимаю Север, потому что это и не подлежит пониманию; это подлежит испытанию, опыту, а мой опыт здесь ограничен. Очевидно, однако, что доступ сюда закрыт для тех, кто ищет, не сбросив бремени предубеждений и страхов — прошлого и будущего.

— Верно.

— И, наконец, Восток. Этот путь считается самым трудным. На Восточном Пути я учусь примирять все, что я знаю, с тем миром, в котором я живу. Восток означает возвращение домой. Я сумел использовать путешествие на Четыре Стороны Света в своей психологической практике; я описал собственный опыт так, как я его переживал…

— Это и есть ваша работа на Восточном Пути?

— Да, — кивнул я. — А также работа, которую я провожу с отдельными людьми и группами. Я привез в Перу сотни людей для работы в этих местах.

— В руинах?

— Да. Они действительно значительны, как видишь. Некоторые из них всегда были священными местами, словно созданными для медитации и преображения, — что-то вроде архетипных ландшафтов, пейзажей из сновидений. Эти места внушают благоговейный трепет, каким-то непостижимым образом пробуждают в нас древнюю память, подают знаки нашему бессознательному.

Он смотрел на меня тем особым оценивающим взглядом, который поразил меня еще в первую ночь нашей встречи.

— Кроме того, — сказал я, — изучение шаманского искусства в Мачу Пикчу подобно изучению композиции камерной музыки в Зальцбурге.

Он весело улыбнулся.

Неожиданно наша дорога пошла зигзагами вниз по крутому, заросшему кустарниками склону. Бингам никогда не забирался в эту даль; в 1915 году Путь Инков сразу после Пуйюпатамарки становился непроходимым, и руины Виньяй Вайны — храмы и площади, ритуальные купальни и фантастические лестничные марши в скалах, круто спадавших к берегам Урубамбы, — были открыты только в 40-х годах. Для нас они открылись в полдень.

Мы спустились на тысячу футов ниже Пуйюпатамарки; тучи над нами угрожающе потемнели. Я торопился, мне хотелось достичь Мачу Пикчу до темноты, показать моему спутнику заброшенный город, который я так хорошо знал.

Было очевидно, что его внимание поглощено моим рассказом о его наследии — наследии инков. Мы миновали руины, не проронив ни слова. Полчаса спустя он произнес:

— Вы верите в то, чему учите.

Эти слова звучали серьезным вопросом, и я ответил со всей искренностью на которую был способен:

— Да. Я верю в то, что я сам вынес из собственного опыта.

— А что еще?

Я собрался было рассказать ему о Волшебном Круге и системе реакций лимбического мозга, но подумал, что это сейчас ни к чему. Это выглядело бы как еще одна недоказуемая гипотеза, отвлекающее предположение, которое я использовал как мост через пропасть между моей работой и моим западным образованием. Не то чтобы в этой идее заключена была какая-то ошибка: я продолжал верить в нее; но она звучала бы как объяснение стихов: чем больше стараешься передать их другими средствами, тем слабее становится очарование.

— Во что еще вы верите? — повторил он свой вопрос.

— Я верю в то, что психология подобна физике, подобна квантовой теории; я верю, что попытки изучать душу изменяют ее.

— А еще что? Чего же ему не хватает. Быть может, он не слушал внимательно, — и я сказал первое, что мне пришло на ум:

— Я верю, что области сознания — это участки человеческого мозга, на которые можно составить карту, как на обычную территорию. Существует их топография, и она может быть описана.

Какое-то время мы шли молча. Это была главная часть нашего диалога. Я помню все, что говорилось, и даже как я это высказывал. Чувство обновленного энтузиазма, вновь обретенной цели не покидало меня в тот день и даже ночью; оно живет во мне до сих пор. Слова оставались позади, вдоль нашей тропы, и мне достаточно собрать их, чтобы восстановить содержание того дня; ибо теперь-то я знаю, как это важно стало для меня впоследствии.

Было далеко за полдень; пасмурный день тянулся бесконечно. Внезапно ступеньки перед нами круто пошли в гору, в густо разросшийся по всему склону лес. Мы взяли подъем без остановки; я шел на третьем дыхании, мое тело переключилось на новый режим с медленным дыханием и медленной работой, моя система адаптировалась, я был бодр и ничто не могло остановить меня. На самом верху я остановился, согнул руку в локте и поднес к лицу растопыренные веером пальцы: рука дрожала. Я снял шляпу и пошел вдоль гребня между двумя долинами, приближаясь к затененной площадке, сплошь укрытой опавшими листьями; там стояли вытесанные из монолитного камня ворота. Они стояли уже пять или семь сотен лет, и их гранит был покрыт пятнами лишайника. Это Интипунку, Ворота Солнца, вход в Мачу Пикчу.

Прежде чем войти, мы молча постояли в их тени. Дальше дорога описывала плавную дугу поперек лесистого склона холма и поворачивала вправо; я знал, что мы увидим город внизу справа, как только минуем ворота.

— А во что ты веришь? — спросил я его внезапно.

Он взглянул на меня и двинулся дальше, в ворота и к зеленому склону холма.

— Я верю, что мы — Дети Солнца, — сказал он. — И если мы Дети Солнца, то мы вырастем и станем похожи на Солнце. Мы находимся здесь, — он огляделся на все стороны, посмотрел вниз и наконец поднял глаза на меня, — чтобы стать богами.

Уже не раз замечалось, что Мачу Пикчу и Хуайна Пикчу, пики-близнецы одной и той же горы, которая поднимается из чашеобразного углубления долины Урубамбы, практически всегда освещены солнечными лучами. Мы миновали Интипунку, перешли из одной долины в другую, и все это время город инков, Город Света, сиял в предзакатных лучах. Позади нас все было пасмурным и мрачным, а здесь, внизу под нами, резкие тени смягчены теплыми тонами солнца.

Мачу Пикчу был таким, каким я его всегда себе представляю: живой город с пустыми домами, многоэтажный лабиринт стен из крапчатого гранита, единый комплекс площадей и дворов, мощеных каменными плитами тротуаров, гордых храмов и больших террас под косыми лучами заката.

Тропа вела нас дальше по косогору и сворачивала к холму, на вершине которого, недалеко от крытой тростником хижины надзирателя, лежит Камень Смерти; я заметил, что мой спутник смотрит на руины с выражением почти тоскливым — словно смотрит сквозь окно и видит что-то недосягаемое. Быть может, он видит свое наследство, подумал я.

Мачу Пикчу, Священный Город, воздействует на людей по-разному, но воздействует неизменно. Его влияние на меня изменялось за те годы, в течение которых я так хорошо узнал его. Когда я был молод и исполнен приключенческой романтики, это была окаменевшая цитадель, орлиное гнездо доколумбовой культуры, вымощенное в седловине горного кряжа и окутанное тайной, как облаками. Позже он стал своеобразной личной вехой — местом, где мое прошлое обрело для меня видимость и где я пережил глубокий катарсис. Затем здесь было учебное место; на этом этапе я испытывал свое мастерство в управлении скрытыми драмами личных преображений и пытался помочь людям изменить их восприятие мира и самих себя. А недавно это место стало местом медитации; сюда устремляется мой разум и бродит здесь, в то время как сам я нахожусь далеко отсюда и поглощен заботами.

Мы спустились к холму и направились к его плоской вершине, где лежит Камень Смерти, массивная глыба серого гранита, словно высеченная в форме широкого каноэ, которое плывет среди высоких зеленых трав и диких желтых цветов.

Я спустил на землю рюкзак и посмотрел вниз на город; экскурсовод сопровождал одну из двух последних туристских групп вниз по длинному и узкому лестничному маршу и через высохший ров к террасам, которые ведут к главному входу мимо домиков смотрителей, расположенных прямо под нами и справа.

Я не раз ложился на этот камень, где мое энергетическое тело освобождалось в символическом ритуале смерти. Камень — это корабль, уносящий душу на запад, в царство тишины и смерти, с тем чтобы она возвратилась с востока, где восходит Солнце и нарождается жизнь. Исполнив этот красивый и простой ритуал, каждый может войти в город как человек, который уже умер, как Дитя Солнца.

Я предложил моему молодому другу исполнить это символическое действо; мне было любопытно, как он к этому отнесется. Я объяснил ему, что мы не будем встречаться со сторожами — я знаю место, куда мы можем пойти и дождаться темноты, а затем я «поведу его в ночную прогулку по священному городу его предков. Сегодня ночью руины Мачу Пикчу предстанут в наивысшей своей красе в сиянии полной Луны. Наконец я рассказал о значении Камня Смерти. Он слушал невозмутимо.

— Нет, — сказал он. — Благодарю вас.

Он отвернулся и стал смотреть влево на окрестности города, туда, где заканчиваются террасы и вертикальный обрыв горы, закругляясь, исчезает из виду. Я знал тропу, которая туда ведет. Она становится все уже, капризнее и ненадежнее, то приближаясь к самому краю обрыва, то почти исчезая в непроходимом переплетении буйной зелени. Заканчивается тропа над крутым обнаженным утесом красного гранита, с которого свисают толстые, как рука, лианы. Там есть разрушенный мост, построенный еще инками; он подвешен к утесу в таком месте, что туда невозможно подойти. Когда-то я стоял там наверху; уцепившись за куст и свешиваясь над пропастью, я оценивал свои шансы добраться по вертикальной скале до моста, который наверняка рухнет под моей тяжестью.

Именно туда устремлен был взгляд моего спутника — туда, где кончаются террасы и вьется тропа для получасовой головокружительной прогулки над пропастью.

— Спасибо за совместную прогулку, — сказал он. И затем сообщил, что он уходит. Точнее, что не собирается останавливаться. Кажется, он просто сказал: «Я пойду дальше». Это было так неожиданно и однозначно, что я только молча смотрел на него. Он улыбнулся, подтянул повыше рюкзак и сказал что-то насчет того, что уже поздно и что наши беседы были очень интересны.

Делать мне было нечего. Да я и не уверен, что мне хотелось что-либо делать. Сказать правду, его присутствие было в какой-то степени навязано и нарушило мой замысел путешествия в одиночку; но, с другой стороны, рассказав ему так подробно о своем прошлом и о своих увлечениях, я пришел в Мачу Пикчу исполненный энтузиазма. И еще была сказка, которую он рассказал, первая из сказок. Я хотел поговорить с ним, нужно было сказать что-то об этой сказке, которую мы оба знали, не зная об этом. Я собирался обсудить это сегодня ночью — как раз удобно было бы скоротать время, пока надзиратели совершают свой последний обход и укладываются спать в сторожевых домиках.

Ничего этого не получилось. Вообще все шло как-то не гак с самого момента моего приземления в Лиме. И вот я стою и смотрю на него в последний раз: пончо, рабочие башмаки, рюкзак — и широкое, открытое лицо индейца, прямые черные волосы, целеустремленные глаза.

Мы еще несколько минут разговаривали, а на прощанье он мне сказал нечто такое, что я никогда не смогу забыть. И прежде чем я успел предупредить его об опасной тропе, о покосившемся мосте, порогах и теснинах, он уже удалился от меня — но в другом направлении. Он спустился с холма, пересек высохший ров и пошел по ступенькам вниз к центральному двору и дальше по широкой ровной площади, протянувшейся вдоль всего города. Я смотрел ему вслед; он шел мимо храмов и залов, полуразобранных стен, лестничных маршей и террас — по направлению к лугу, где Камень Пачамамы обозначает границу города. Он свернул влево, не выходя на луг; он исчез на самом краю города, там, где, я знал, начинались террасы, а за ними — нигде не обозначенная дорога в горы.

Я стоял и спрашивал себя, не ослышался ли я.

— Куда ты идешь? — спросил я его.

— Я иду в Вилкабамбу, — ответил он.


*9*


Я пошел своим излюбленным путем по самому краю руин. Я спустился с холма и пересек террасы, похожие на ступеньки гигантской лестницы. Как Гулливер в стране Бробдингнегов, я спрыгивал с одной шестифутовой ступеньки на другую, пока не очутился в самом низу, у подножия наружных стен юго-западной стороны, как раз там, где заканчивается склон холма. Я пошел вокруг руин по часовой стрелке, то с трудом пробираясь через каменоломню, то размашисто шагая вдоль террас под Главным Храмом и Интихуатаной — окруженной стенами скалой, «местом стоянки Солнца», — и, наконец, взобрался по еще одному каскаду террас к северному концу Длинной центральной площади. Я оказался почти в том месте, где мой приятель исчез за гребнем холма. Я заглянул вниз; красновато-коричневый склон, усеянный серыми камнями, кустами сhilcа, амарантом и выжженой травой, спускался на 2000 вертикальных футов к излучине Урубамбы; там кипела Мутная быстрина. Мой спутник давно ушел. Я притаился за верхней ступенькой террасы, уровень которой совпадал с уровнем площади, и стал следить за надзирателем. Я набрался терпения, зная, что здесь найдется добрая сотня уголков, куда он может заглянуть во время своего неспешного обхода, давно рассчитанного так, чтобы закончиться до темноты. Я уже переваливался через край ступеньки, когда он показался среди развалин возле Храма Кондора с юго-восточной стороны, направляясь к ритуальным купальням, к лестнице, ведущей к сухому рву, и далее к своему домику на холме по ту сторону Камня Смерти. Я быстро взглянул на левую сторону, на луг, где стоит Камень Пачамама, пересек площадь и скрылся среди полуразрушенных зданий северо-восточного сектора. Я влез на небольшую стену, перевалился через нее и спрыгнул на другую сторону; здесь я был невидим, а для верности спрятался за небольшое деревце, которое приютилось в разломе упавшей стены.

Я не знаю, суеверны ли здешние надзиратели или просто уважают ночную магию разрушенного города, но они обычно не появляются в руинах после захода Солнца, предпочитая оставаться в своих хижинах, подальше от центра города, и вести свой надзор оттуда, с безопасного расстояния. Оставаться в развалинах после наступления темноты строго запрещено, и хотя я давно знаком со всеми надзирателями, археологами и другими государственными служащими, которые охраняют, изучают и возглавляют «Затерянный Город Инков», и мне разрешено проводить в руинах ночные занятия — некоторые из них даже участвовали в подобных мероприятиях, — я стараюсь никогда не пользоваться этими связями. Сегодня, когда я был один, мне особенно не хотелось быть замеченным. Я знал, что, конечно, увижусь с ними утром. Мы будем пить кофе, потолкуем о последних находках, и они будут меня спрашивать, как прошла ночь. Запрятавшись в своем гранитном укрытии, я доел то, что у меня оставалось, — немного орехов и ореховых крошек, затвердевший обрезок колбасы и остатки арахисового масла, которое я выгреб из банки последним черствым блином quiпоа. Завтра я спущусь вниз к реке, позавтракаю на железнодорожной станции и поездом вернусь в Куско, а пока я подчищаю все свои запасы, оставлю лишь немного воды на ночь. А ночь уже окружила меня. Как хорошо, что я один. Как здорово, что я совершил этот поход. Я столько пересмотрел в своем прошлом, я обновил источники моего энтузиазма, очистил грязные закоулки тела и сознания; я даже сбросил лишний вес: сползая ниже, чтобы положить голову на рюкзак, я почувствовал, что мои брюки свободно болтаются на поясе. Я сложил руки на груди, закрыл глаза и задремал, каким-то образом зная, что сегодня ночью мне предстоит общаться с Антонио.

Я спал урывками, судорожно вздрагивая. Я нуждался в отдыхе и хорошем самообладании. Я понимал, что обессилен дневным переходом, но не забывал и о своей цели; мысль о том, что я могу проспать полнолуние, подстегивала меня, и я каждые пятнадцать минут просыпался, чтобы взглянуть на светящийся циферблат часов. Это тянулось бесконечно: я был слишком измотан, чтобы прогнать сон, и слишком взвинчен, чтобы поддаться ему. В конце концов я умылся водой из фляги, и ко мне вернулась бодрость; я выпил остатки чая из второй фляги и, оставив рюкзак под деревом, перебрался через стену и снова очутился на центральной площади.

Освещенный луной город был великолепен. Идеально круглый медно-белый диск Луны сиял среди черного, как уголь, неба над полосой облаков, укрывших соседнюю долину. Немного влажный воздух перемещался с востока на запад. Туман уже закрыл Интипунку — сейчас это выглядело так, словно наша тропа вместе с опоясанной ею горой растворилась в ночи. На город надвигалась непогода, но черное небо все еще сияло яркими звездами; заросшая травой длинная — во весь город — площадь выглядела серо-зеленой, а стены, храмы и гранитные лестницы отливали потускневшим серебром.

Если бы я не знал душу этого места и не был в самых близких отношениях с ночью и со всеми таящимися в ней возможностями — демонами, которых она приютила, как преступников, духами, для которых ночь есть день, — я ни за что никуда из своего убежища не двинулся бы. Мы ведь и вправду Дети Солнца, мы живем в роскоши его сияния и видим все собственными двумя глазами благодаря его свету. Стоит исчезнуть свету, и мы становимся беспомощны и зависимы от остальных, менее совершенных чувств. Мы различаем, где верх и низ, мы ориентируемся по солнечному освещению или его имитации. То, что мы видим собственными глазами, и есть граница нашего мира. Ночью эта граница становится неразличимой, и наши чувства напряжены: мы не уверены, потому что никогда не учились доверять чему бы то ни было, если не видим его собственными глазами. Поэтому в ночи живет и страх.

У меня с ночью давно установилось взаимопонимание. Гоняясь сорок лет за вещами, о которых мы почти ничего не знаем, которые живут вне диапазона восприятия наших двух глаз, я привык к темноте и чувствую себя вполне уютно в ночное время. Словом, эта жуть была мне знакома. Я призвал к себе на помощь всю свою выдержку и терпение и направился к северу, туда, где кончаются развалины и где в серебристой темноте видны неясные очертания громады Хуайна Пикчу, Молодой Вершины, которую называют также Вершиной-Бабушкой; возвышаясь на сотни метров над развалинами, она словно охраняет их своим вечным присутствием.

Камень Пачамама — это поставленная вертикально гранитная плита размерами десять на двадцать футов; она стоит на лугу за развалинами, недалеко от узкого гребня, ведущего к Хуайна Пикчу. Крапчатый гранит лицевой стороны камня покрыт пятнами лишайника, но срез его представляет на редкость точную и гладкую плоскость, в отличие от верхней грани, явно нетронутой и неровной, хотя ее очертания совпадают с далекой линией горизонта. Это место Матери-Земли, Пачамамы; здесь много лет назад я провел ночь, раскинувшись навзничь на лугу, и пришла девушка-индианка, и я почувствовал на себе и в себе ее распростертое тело, и я погрузился в Землю и видел удивительные вещи. А потом она ушла от меня; она была в одно и то же время старой каргой с уродливыми желтыми зубами и сморщенными остатками женских признаков и юной девственной индианкой, и она уходила в сторону камня, ступая по траве, и исчезла. Возможно, она вошла в камень. Этот мой опыт длился всю ночь, и всю ночь мой друг наблюдал за нашим любовным свиданием, укрывшись в каменной хижине под тростниковой крышей на краю поляны.

Тогда я воспринял этот опыт как архетипное столкновение с царством Севера: это обитель мудрости и, согласно шаманской традиции, источник женственного. Существуют легенды, в которых рассказывается, что Хуайна Пикчу — это полая гора, огромный сотовый лабиринт, и в нем живет та самая старуха. Это хозяйка горы. Ей сто лет, и она питается энергией Земли, текущей по подземным туннелям и трещинам точно так же, как течет вода минеральных источников, из которых она пьет. Говорят, что существуют такие места, где свет Солнца проникает внутрь горы, и там стоят большие полированные диски из золота, которые отражают и фокусируют этот свет и таким образом освещают ее жилище. Она — шаманка, одновременно дух и смотрительница горы, в которой обитает.

Камень Пачамама является как бы воротами к горе, и мой Друг был так воодушевлен чудом, свидетелем которого оказался, что с уверенностью заявил: это дух Хуайна Пикчу любил меня в ту ночь. Я никогда ни в чем не бываю уверенным, но опыт и персональные уроки экологии, тончайшим путем усвоенные мною во время погружения в Землю, сомнения у меня не вызывают.

Это глубокая древняя память, уже рассказанная когда-то сказка. И теперь, стоя посреди залитого лунным светом луга, лицом к камню, я чувствовал удовлетворение от того, что добрался в эту даль, возвратился в любимое место. Я был один; что-то позвало меня в это путешествие, и я решил служить каждой минуте моего времени с наибольшим умением и наименьшими ожиданиями, на какие только был способен.

И вот я стоял в середине луга и вызывал духов Четырех Ветров. Мое приветствие первичным духам Природы усовершенствовалось многолетней практикой; я расширил импровизационный и образный арсенал четырех направлений, чтобы возбуждать внимание и воображение слушателей. Но в эту ночь, один на лугу, я с глубоким и нежным чувством повторял простую драматичную молитву к Природе — приветствие, которому научил меня Антонио во время первой нашей совместной работы.

Я обратился к югу и призвал Южную Змею, Сачамаму, я просил ее обвиться вокруг меня, завернуть меня в ее великие кольца света. Я обратился к западу и призвал Мать-Сестру Ягуара, золотого ягуара, который видел рождения и смерть галактик, я просил ягуара гибко и грациозно обходить луг по кругу и наблюдать за мной. Я призвал мудрость Севера, место древних предков; я просил праотцов и праматерей принять меня, быть добрыми со мной, позволить мне участвовать в их совете.

Обратившись к Востоку, я позвал Орла, я просил его прилететь ко мне с горных вершин и научить меня смотреть так, чтобы мой взор проникал в Землю и в небеса, и летать со мной, чтобы я мог парить крыло-в-крыло рядом с Великим Духом. Я опустился на колени и прикоснулся рукой к земле рядом с кустиком травы, и я запел мою молитву к Пачамаме, Матери-Земле, которая питает и взращивает меня от своей груди, и я просил научить меня, как ходить по ее чреву во всей красе и милосердии.

Я поднял лицо к бездонной черноте между двумя звездами надо мной и приветствовал Солнце и Виракочу, Великий Дух. Я торжественно заявлял, что все, что я делаю, я делаю в честь моей Матери Земли и Отца Солнца.

А затем я сел скрестив ноги на траву среди луга и закрыл глаза; я вводил себя в спокойное состояние. Мои призывы, молитва, которую я обращал к ветрам, несомненно, мобилизовали мою волю, прояснили намерение и определили цель: освободить восприятие настолько, чтобы я мог объединиться, сжиться с этим местом, дать ему спеть мне свою песню. Я слушал.

Место может обладать собственной вибрацией. Эту фантазию умеют воспринимать и выражать только поэты, которые научились даже правила логики использовать для метафорического описания того, как действует на человеческую душу кафедральный собор, лесная полянка или куча камней на мысу. Клинические мудрецы вполне способны читать такие описания и признавать подобные чувства; подобно каждому из нас, они тоже чувствуют что-то без всякой видимой причины при посещении места, у которого есть своя история, неважно — персональная или общественная; но особенностью этих мудрецов является то, что если причина чувств невидима или не может быть измерена, то весь опыт не принимается во внимание.

То, что произошло со мной на лугу в эту ночь, не было результатом только моих приготовлений, как и не было исключительным действием магии, присущей этому месту. В шаманском понимании, приготовление должно быть и внешним; необходимо обладать личной силой, чтобы вызвать силу, дремлющую в камнях. Подобно тому как струнный инструмент всем своим аккордом отвечает на музыку окружающего оркестра, я просто отвечал на то, что здесь происходило. Место снова пело мне свою песню.

Началось тогда, когда я меньше всего ожидал этого. Я продолжаю сидеть все там же и фокусирую свое сознание на лбу, в области третьего глаза, который повидал уже значительно больше, чем два другие. Я спокойно дышу животом, я открываю себя месту, в котором нахожусь среди ночи. И когда я собираю слюну с десен и внутренней поверхности щек и глотаю ее, я ощущаю горечь чая из коки. Я прикасаюсь к грунту и ощущаю его прохладу, я поднимаю руку с прилипшей к пальцам землей. Во время вдоха я ощущаю запах горящего розмарина и душистой травы; влага в воздухе приправлена пряностями пахучих растений. Когда я вслушиваюсь, то слышу погремушку и еле различимое ритмичное гудение; когда я всматриваюсь, я вижу молодых мужчин и женщин в национальном праздничном убранстве с вышитыми бисером поясами, с которых свисают тяжелые кожаные плетки, хлопающие при движении; на лодыжках у них браслеты из сушеных бобовых стручков и пустых ореховых скорлупок, они стучат на босых ступнях, отливающих темной медью в неровном свете пламени, которое вспыхивает и бросает снопы искр вверх из каменной жаровни — огромной гранитной ступы в центре круга. Сколько их там? Шесть, семь… восемь… Я сбиваюсь со счета, потому что они танцуют, кружатся в тесном хороводе вокруг огня.

Некоторые одеты в пончо или длинные сорочки с широкими рукавами из плотной, богато расшитой ткани желтого, черного, оранжевого и красного цвета; на груди у них золотые пластины, отполированные лаймовым соком (откуда-то я это знаю), а у некоторых — золотые браслеты или дужки над локтями. Я замечаю, что они не босиком; на их ногах мягкие кожаные сандалии, кожа подобрана и стянута ниже лодыжек. На лбу у каждой женщины — тончайшая золотая лента. И еще — красные, зеленые, желтые и коричневые накидки, украшения-оборки из перьев тропических птиц… Мужчины и женщины движутся вокруг огня по ходу часовой стрелки и бросают свои жертвоприношения — дикие цветы и крохотные связки листьев и трав — в костер, единственный здесь источник света, от которого на поверхность Камня Пачамамы падают фантастические пляшущие тени.

Прошел час, может быть два, моей медитации на лугу; здесь происходит что-то величественное, и я знаю, что являюсь частью его, потому что вдыхаю острые и нежные благовония и ощущаю брызги воды на лбу и на лице. Черноволосая девочка в ярких заплетенных в косички лентах идет против часовой стрелки; время от времени она погружает маленькую ручку в керамическую чашу и неумело встряхивает кистью, и брызги слетают с безукоризненных крохотных пальчиков и благословляют танцующих и меня. Я наблюдаю за ней; она движется встречно остальным участникам; она робеет, и все улыбаются ее робости.

Сверху тоже падают легкие капли — начинается дождь. Я совершенно поглощен ритмикой танца — два шага — полшага — два шага — и звонким перестуком пустых орехов и стручков с бобами, заворожен погремушкой, ритмичным гудением, широкими улыбками, блеском золота, вспышками и выстрелами костра, запахом розмарина.

Я во власти опыта, он забирает меня всего, и я охотно иду, хотя в какой-то момент мелькает жуткая мысль, что я никогда не выйду из этого круга, никогда не проснусь от этого сна, — вот откуда я знаю, что я в его власти. Я уже на ногах, двигаюсь вместе со всеми вокруг огня, мой шаг легок, никаких усилий не нужно, и я продолжаю кружить, а затем оказываюсь вне круга, возле самого Камня Пачамамы; дождь продолжается, и танец продолжается, и я следую за девочкой с косичками. На ней белая mаnta, платье, которому придает форму яркий домотканный пояс, подчеркивающий тоненькую фигурку. Она идет дальше, дальше, и звуки танца и стук ореховых скорлупок и стручков стихают, удаляются, отражаются от Камня Пачамамы. Мы миновали Камень и по грунтовой тропе, освещенные лунным сиянием, движемся к седловине, к Хуайна Пикчу. Мне хочется вспомнить смысл ритуала, который остался позади, но — не суждено.

Кроме Луны нет других источников света, а она окрашивает все в серые тона — все, кроме серебристо-белого платьица, которое двигается впереди меня. Мой взгляд прикован к его бестелесному силуэту, и я ловлю себя на том, что продолжаю карабкаться только благодаря этому яркому ориентиру, который уверенно ведет меня все дальше и дальше. Я смотрю вниз под ноги и вижу, как ступают мои башмаки по узкому желобу — это тропа, она поднимается по заросшему склону круто, вертикально, безжалостно, не оставляя никакого права на ошибку. Я знаю, что в дневное время путь, ведущий к гранитному пику Хуайна Пикчу, представляет серьезное испытание, временами здесь приходится работать всеми четырьмя, это уже не прогулка, а скорее скалолазание; ночью же это просто опасно. Я не мог видеть, куда ведет тропа, но продолжал подниматься.

Еще, еще выше — и тут я заметил, что белая фигурка исчезла, ее больше не видно на фоне сложных очертаний тяжелой, темной массы горы. Я один в темноте, нет ничего, только запах мокрой земли и ощущение мокрой ветки, за которую я держусь, чтобы сохранить равновесие на крутом склоне. И тихое шипение дождя, сеющегося на склон горы и руины Мачу Пикчу далеко внизу. Я понял, что взбирался долго и без передышки и что сейчас я на высоте двух третей дороги до вершины. Я не могу идти назад, дорога вниз слишком опасна. Что ж, иду дальше вверх, будь что будет.

Я прижимаюсь к скользкой неровной поверхности огромной гранитной глыбы, торчащей из склона горы, и продвигаюсь дальше по тропе, которая принимает V-образную форму, вклиниваясь между двумя валунами. Я окружен со всех сторон недвижным мокрым гранитом, я вспоминаю, что здесь где-то должен быть проход, естественный туннель, да, в одной трети пути до вершины; есть, я вижу его, косое щелевидное отверстие впереди, среди мокрой серой ночи. Я сгибаюсь и в то же время вытягиваюсь, чтобы протиснуться сквозь эту странную щель в камне, и вот я уже на противоположной стороне, на ровной площадке. Прямо передо мною вершина горы, огромная груда сваленных в беспорядочную кучу мегалитических глыб.

И тут же я вижу ее. Она уже не надо мной, а справа от меня, стоит рядом с выступающим из земли валуном. Она делает движение — и исчезает из виду; я иду за ней, перелезаю через скалу и оказываюсь над крутым обрывом — пути нет. Я поворачиваюсь лицом к склону и вытягиваюсь всем телом, чтобы ступить на узкую террасу.

Впереди еще одна скала, дождь льет как из ведра, а она снова исчезла. Я догадываюсь, что ее платье стало не так заметно, потому что намокло, она вся промокла до нитки, и я знаю наверняка, что она ведет меня к укрытию.

Я прижимаюсь к склону горы и пытаюсь ориентироваться. Я знаю, что Храм Луны находится в углублении горы на полпути к Хуайна Пикчу по северному склону. Тропа к этому спрятанному храму ответвляется от главного пути влево, я же пошел вправо и сейчас нахожусь слишком высоко — вершина находится едва в ста футах надо мной. Я смотрю снова в ту сторону, где она исчезла, но валун плохо виден сквозь дождь, а облака наползают на Луну, и серебристо-серая ночь сменяется черной, и я снова иду вперед, обнимая руками склон и тщательно выбирая место для каждого шага, чтобы не потерять трения между моим телом и горным склоном. А вот и комната, вход в нее замаскирован гранитной складкой у самого края террасы, которую никогда не обрабатывал ни один фермер. Большая комната, я насчитал двадцать шагов в глубину при свете спички. Когда спичка догорела и упала на пол, темнота стала темнее ночи, еле видной по тусклым очертаниям входа в мою маленькую пещеру.

Никаких признаков девочки. Снаружи льет дождь, и мрак перекликается с его шумом, похожим на шум отдаленного водопада. Я вытираю влагу с лица и сажусь на пол, спиной к каменной стене. И закрываю глаза.

В снегах стояла хижина. Это было жилище, построенное из земли, рядом с острым гранитным утесом, проткнувшим ледяной слой. Я увидел хижину с дерева, высокого, тонкого дерева без листьев — стояла зима. На одной из веток висел пучок сухих трав, хрупких коричневых и серых стебельков с крошечными высохшими желтыми цветами. Воздух был совершенно неподвижен, потому что дым, выходивший сквозь отверстие в крыше хижины, поднимался ровно вверх.

Вдыхая воздух, я обонял его сухость.

Слева начинался пологий белый склон, поднимавшийся не более чем на сотню футов в сторону ровного черного горизонта, резко очерченного и хоршо видимого в этом чистом, прозрачном и недвижном воздухе. Справа обнаженный гранит горы круто уходил в темную долину. Я знал, что линия снегов проходит двумястами футами ниже. Позади меня тянулись снежные пики и зеленые долины, серые ночью, чередование белого и серого, вершин и долин, так далеко, как только я мог… чувствовать.

Я описываю эти признаки в порядке их расположения, но сам я видел все это сразу. Я осознавал одновременно все, что находилось вокруг меня — впереди, сзади, слева, справа, вверху и внизу. Все мои пять чувств утратили свою различность.

Можно сказать, что я обонял сухость воздуха, что я чувствовал горы и долины, чередующиеся вдали, и это будут литературные фокусы, но это лучшее, что я могу найти для описания всеобщего ощущения. Этот же феномен я испытывал в хижине: там были цвета, которые можно слушать, и ткани, текстура которых воспринимается на вкус.

Не стоит возиться с этими метафорами. Лучше вообразите себя сферой, вроде пузырька в бокале с шампанским, и ваша поверхность отражает все; ведь и вправду все отражается на поверхности идеальной сферы. Ваш опыт не связан с вашей пространственной ориентацией — вы испытываете одновременно все, что есть; и вы воспринимаете все всеми чувствами, то есть текстура, аромат, вкус, звуки и цвета осязаются, обоняются, воспринимаются на вкус, слышатся и видятся одновременно.

Я проник в хижину и ощутил запах оранжевого тепла, пылавшего в глиняной печи. На деревянном столе стояла толстая свеча, меня тянуло к ней; и толстая разноцветная плетеная циновка на глинобитном полу, и стены, увешанные растениями и высушенными насекомыми и частями животных, и брызги пламени оплывающей свечи, и жемчужный отблеск лужицы горячего воска, и женщина — все отражалось в совершенной сфере моего осознания.

Это была старая индианка с необычайно морщинистым лицом, серыми глазами и седыми волосами, разделенными посередине; одна сторона заплетена в косу вместе с матерчатой лентой. Ее рот и руки двигались, она говорила обо мне; она не смотрела на меня непосредственно, но явно воспринимала мое присутствие, потому что не одобряла его. Она шевелила губами; её брови, несколько чахлых седых волосков над опущенными веками, стянулись к переносице, она хмурилась. Непрерывно шевелились и ее руки, пальцы с желтыми ногтями лоснились от животного жира, из которого она делала свечи.

Всю эту картину, каждую ее мельчайшую деталь, какая только может быть описана, я воспринял без единой мысли. Первая моя мысль была — что я сплю; да, это так и было, это был сон, и я осознавал, что вижу сон.

А потом комната свернулась, схлопнулась, как будто лопнул сферический пузырь, который был мною и парил над пламенем свечи, и во сне я увидел себя сидящим у Камня Пачамамы, увидел хоровод под теплым дождем и оранжевый свет костра. Я знал, что нахожусь где-то в собственном теле и сновижу себя, следящего за танцующими и за музыкой их ореховых скорлупок и бобовых стручков. И то было мое сновидение. А это? Я снова оказался в хижине, и женщина была так близко, что я различал поры ее носа, все ее безобразное и сердитое лицо, она сосала костяной наконечник трубки из твердого дерева и выпускала едкий вонючий дым на мою поверхность. Она явно смирилась с тем, что я здесь; и хотя я не мог слышать ее слов, я видел, как шевелятся ее губы, и я знал, что она велит мне следовать за ней.

Я двигался рядом с ней, у ее правого плеча, покрытого черной альпаковой шалью. Ей трудно было идти, ее ноги с хрустом проваливались сквозь наст и утопали в глубоком снегу, истрепанные полы длинного и тяжелого шерстяного плаща волочились по насту, подметая снег.

Ее дыхание пахло кокой, оно поднималось клубами пара, скользило по щекам и рассеивалось за плечами, когда она наклонялась, кряхтя, чтобы преодолеть трудный участок. Наконец мы пришли к неприветливому каменистому месту за большой скалой ниже линии снегов.

Среди острых торчащих камней там была небольшая V-образная площадка, а на ней небольшое дерево с несколькими засохшими листьями. Под деревом я увидел двух птиц, отвратительных во всех отношениях; я полностью ощущал их — я, шар, совершенно осознающий и испытывающий каждую вещь всеми органами чувств; и я возмущен и зачарован собственным восприятием этих кондоров [Кондор. Кuntur — на кечуа. Vultur gryphus — по-латыни. ], которые скачут и отталкивают друг друга от лежащей перед ними на земле груды — красного месива из мяса, шерсти, костей и внутренностей.

Они были величиной с собаку, один немного крупнее другого, сплошной черный и серый цвет, крылья полуприподняты — каждое шесть футов в раскрытом виде, — а головы казались слегка деформированным продолжением шей, торчавших из серого пуха, как из жабо. Удлиненные морщинистые розовые щеки заканчивались крючковатым желтым клювом, похожим на загнутый вниз желтушный ноготь. Глаза напоминали черные блестящие бусинки. Ударяя друг друга крыльями, роняя перья, они танцевали вокруг убитого животного и с бессмысленной яростью долбили клювами его плоть. И хотя я знал, что это какое-то извращение сна, что я где-то на самом деле сплю и вижу во сне танцующих на Мачу Пикчу, — я знал также и то, что сейчас не время производить опыты. Здесь должно совершиться что-то важное.

Я знал, как овладеть ими. Старуха закрыла глаза, затем открыла их, и научила меня там и тогда, с подветренной стороны от намеченных нами птиц, как мне перейти в животное. Они были осторожны; одни животные более чутки, другие меньше. Когда они почувствовали нагну энергию, заподозрили, что их дурачат, они забеспокоились, стали дергать головами, — у моего кусок кровавого мяса забавно свисал с правой стороны клюва.

Я учился быстро; я уже знал, что с их нехитрым сознанием можно слиться и обитать в их существе как угодно долго.

Это произошло мгновенно, когда он повернул голову и я ухватил его взгляд. Я уже был с ним; он испугался. Рефлекс «драться или убегать» у птиц означает убегать, улетать; и вот я с ним уже на краю скалы, мы взмываем в ночь и парим, я дрожу в экстазе полета; высота, головокружительная скорость свободного падения со сложенными за спиной крыльями, свободный, без малейших усилий, подъем, бесшумные круги в темноте ночи над долиной, — я мог бы летать так до смерти, вперив глаза во мрак и кружась в ночи, как ошалевшая ракета. Я мог убить птицу или измотать ее совершенно, но вместо этого я повел ее над оврагом, прорезавшим ари от вершины до реки внизу, затем обратно к хижине в снегах, где старуха уже ожидала меня. Я оставил птицу, выпрыгнув прямо на наст, и снова подобрался поближе к свече; старуха грелась возле печки, и губы шевелились, она давала мне понять, что мне пора уходить. Я пришел без приглашения, и если я приду в другой раз, то должен сообщить о своем появлении, подергав пучок травы, висящий на дереве у входа.

Я попытался вернуться в свой сон. Я знал, что я снова должен находиться в состоянии сна, чтобы проснуться. И видя себя спящим на лугу перед Камнем Пачамамы, я старался проснуться. Участники хоровода исчезли, начинается рассвет, а я сплю в траве, еще мокрой от ночного дождя, и не могу очнуться. И только когда я вижу, как я шевелюсь и как открываются мои глаза, я осознаю, что сплю, что мне снится сон о том, как я просыпаюсь на лугу. Я наблюдаю, как я на локтях приподнимаюсь с земли, как смотрю на растоптанную грязь, следы кожаных сандалий танцоров, примятую траву… Нет, говорю я себе, я все еще сплю. Я застрял между сном и пробуждением, я застрял в этом сне и должен из него выбраться.

Я, конечно, выбрался из сна; зрелище меня самого, просыпающегося на лугу и изучающего следы ночных танцев, оказалось сновидением, из которого я проснулся. Но когда я, наконец, избавился от него, то оказался вовсе не на лугу.

Я находился в пещере на склоне Хуайна Пикчу. Я окоченел и чувствовал, что заболеваю. Я поднялся на ноги и попробовал потянуться; мышцы напряглись, захрустели суставы, волна тошноты наполнила пустой желудок. Я вспомнил свое всеобщее ощущение минувшей ночью; удивительным образом воспоминание о том дезориентированном восприятии, о неопределенном ощущении той старухи, ее спины, лица, одежды, запаха, вкуса и осязания, вызвало у меня содрогание, похожее на тошноту при морской болезни. Было еще очень рано, около половины седьмого; я осторожно выбрался на узкую террасу и посмотрел вниз. Подо мной была головокружительная крутизна почти ровной гранитной поверхности — северный склон горы. Я оторвал взгляд от речки и железнодорожной станции в 2000 футов ниже меня и стал зрительно подниматься по зигзагообразной дороге к Мачу Пикчу; дорога семь раз меняла направление и наконец достигла руин.

Все было закрыто утренним туманом и облаками — все, кроме руин. Мачу Пикчу раскинулся внизу подо мной в своем совершенном покое; сверху на него падал неравномерный свет, и освещенные участки города вспыхивали яркими цветами. Источником этого странного освещения был разрыв в облаках, рваная прореха, сияющая белым золотом на сером облачном небе, и рвущиеся сквозь нее лучи Солнца овеществлялись утренним туманом и падали на остатки стен и храмов и на длинную полосу главной площади. Я знал, что трещина в небе будет расширяться, через час или около того тучи разойдутся, туман исчезнет и город согреется в лучах апрельского Солнца.


Загрузка...