Звонить ей нужно было пять раз, но никто не звонил, никто не приходил к ней с того самого дня, как она сюда переехала. Целую неделю она начищала-намывала комнату, первую в жизни свою комнату, и ей почему-то казалось, что здесь она ненадолго, что скоро переедет. Решившись на развод, она верила, что кто-то непременно полюбит ее, а вместе с нею и Машеньку, что она снова станет по утрам будить и провожать на работу мужа, вечером ожидать звонка в квартиру. Одна она, конечно, не останется. Нет, только не это! Все восставало в ней против такой мысли. Но как ни любила она Машу, как ни ласкала в жарком порыве, когда приходила за ней в детский сад, все же иногда признавалась себе: вот в ком помеха. Утром в садик, вечером из садика, по пути домой — в магазин, в одной руке — ручонка Маши, в другой — сумка, сетка с продуктами. Машка тянет в сторону, ей скучно стоять у молочного прилавка, она видит витрину с конфетами и начинает скулить, а потом топать ногами и вырываться. Лена порой удивлялась, до какой степени ребенок способен быть жестоким. Машка чувствовала малейшую перемену в ее настроении, любила испытывать ее нервы; и именно в те моменты, когда они были напряжены до предела, спасал урок, когда-то преподанный матерью: не будешь держать себя в руках, сама себе не поможешь — никто не поможет.
Иной раз Лена оглядывала комнату как бы заново, посторонним взглядом, и ее охватывало уныние: по-другому представляла она свою жизнь. Оказаться в двадцать четыре года у разбитого корыта — об этом ли мечтала она, отправляясь на учебу в Москву с дешевым в полотняном чехле чемоданчиком.
Первое время Лена пыталась создать в комнате уют, но ничего не получалось: мебель, купленная в комиссионке, принадлежала прежде разным хозяевам и вкусы отражала тоже разные. Широкий, красной обивки диван, темный, со множеством ящиков и полочек шкаф, из которого никак не выветривался едкий запах лекарств. Круглый стол, покрытый клеенкой, на нем вечно валялись то Машенькин фартук, то платок, а то и кукла с оторванной рукой. Еще четыре стула, вполне крепкие, но видавшие лучшие времена, да холодильник «Север-5», небогатое содержимое которого промораживалось насквозь. Единственное, что нравилось Лене в комнате, — два самодельных плаката на стене. На одном из них, на огромном куске ватмана, она нарисовала себя и Машку — так, как рисуют дети: квадратное туловище, растопыренные руки, ноги-палочки; а на другом — веселую рожицу («точка, точка, два крючочка…») и написала: «Помни, что смех продлевает жизнь!»
Именно так — счастливо и весело — жилось ей в отпуске, когда вместе с Машей она приезжала в Полтаву. Дома в шкафу висело ее любимое платье — матросское, синее с белым, — сшитое к выпускному вечеру. Оно слегка выгорело, было тесноватым, но Лена и теперь надевала его. А как она волновалась в тот вечер, когда вошла в зал и увидела, что все девчонки в бальных платьях — белых, голубых, розовых, и только она одна… Впрочем, именно на это и делался расчет, и по глазам девчонок Лена сразу поняла, что ее наряд приняли. Да, с матроской ей повезло: в ателье работала бывшая мамина ученица, и она сразу почувствовала фасон, который придумала Лена, — и широкий воротник, и большие накладные карманы с клапанами, и короткие рукава…
По ночам в узкой своей кровати Лена снова ощущала себя девчонкой, школьницей, и снова возвращались к ней прежние сны, когда-то тревожные, а сейчас почти беззаботные: будто сдает она экзамены в институт, вытягивает билет за билетом и все с вопросами, на которые не знает, как ответить, а экзаменатор торопит…
Дни отпуска летели быстро, и вот Лена снова на вокзале, отец ставит в багажник ящик с помидорами, соседи по купе уступают Лене нижнюю полку, Маша, отвыкшая от детсадовских строгостей, бесцеремонно знакомится с пассажирами, охотно рассказывает им, что живет вместе с мамой, а папа плохо себя вел, и мама его прогнала… Вот и прощаться пора, все сказано и много раз переговорено, Лена целует мать и отца, и вот ночь в поезде — и Москва, еще остается один день на то, чтобы разобрать чемоданы, прибраться в комнате, сходить с Машей в поликлинику, а время снова летит, не оставляя следов. Лена понемногу смирилась с этой жизнью, успокоилась, постепенно привыкла к тому, что Машенька — единственное ее утешение. И так, наверное, продолжалось бы и дальше, если бы не тот июльский вечер. Он был теплым и душным, какими часто бывают в Москве летние вечера, когда неделями собирается, да так и не соберется дождь. Лена ехала к свекрови — иногда по субботам отвозила к ней дочку, у метро задержалась — выпить газировки. Автомат исправно проглотил одну монету, потом другую и, когда Лена, махнув рукой, отошла, выплюнул густую шипучую пену.
За ее поединком с автоматом наблюдал парень — темноволосый, щуплый, в очках с толстыми стеклами. В метро он направился следом за ней.
Поддерживать разговор у Лены не было решительно никакого настроения, и когда парень стал иронизировать но поводу автоматов, Лена односложно поддакнула ему, терпеливо дожидаясь, пока эта тема будет исчерпана. Парень продолжал говорить, а она в это время думала о том, что Маша все чаще огорчает ее. Свекровь баловала внучку. В прошлое воскресенье, возвратясь домой, Машка раскапризничалась и проговорилась, выдала тайный замысел свекрови: забрать девочку к себе. Услышав об этом, Лена с трудом сдержала гнев, да и теперь хмурилась, вспоминая. А парень стоял рядом и говорил, говорил… Потом замолчал и как-то несмело спросил прерывающимся голосом: может ли он и дальше ехать вместе с ней? Лена пожала плечами: «Метро не мое». И все-таки взглянула на парня повнимательней. У того, наверное, было тяжело на душе, хотя он и храбрился, хорохорился. Лена знала за собой эту черту: разжалобить ее легче легкого, поэтому решила не поддаваться первому впечатлению и промолчала весь длинный путь до конечной остановки.
Когда вышли на улицу, стало прохладнее, свежее. Лена все еще не привыкла к тому, как велика Москва, какая она разная. Вот и сейчас: проехала полчаса на метро, вышла, и воздух совершенно другой — чистый, бодрящий, даже голова перестала болеть.
Лена остановилась, поблагодарила молодого человека за то, что тот проводил ее, и добавила, что дальше пойдет одна. А для полной ясности объяснила: идет к свекрови за дочкой.
— Но можно мне вам когда-нибудь позвонить? — спросил парень, и по тому, к а к он это спросил — неуверенно, запинаясь, без того самоупоенного нахальства, с которым спрашивают телефон другие, спрашивают так, словно оказывают ей большую честь, — Лена поняла, что этого парня опасаться незачем, и назвала номер домашнего телефона. Потом, помедлив, и рабочего.
Он стал звонить — Валентин. Лена привыкла к его голосу, к его манере неожиданно, без всякой связи менять тему разговора. Лена удивлялась терпению, с которым Валентин дожидался, когда они смогут встретиться.
К Валентину, точнее, к его звонкам привыкли и у нее на работе. А Лена долгое время не могла пересилить себя, стеснялась разговаривать на виду у всех и на вопросы Валентина отвечала односложно. Как она ненавидела себя за эту дурацкую застенчивость! Однажды машинально взглянула в зеркало, которое Светка Гаврикова, ее подруга, оставила рядом с телефоном, и ей стало противно за свое будто бы окаменелое, напряженное лицо. Голос ее срывался, вся она словно бы цепенела. Сколько раз убеждала себя, что нужно относиться ко всему проще, что другим нет дела до ее переживаний, но стоило Светке объявить на всю комнату: «Лена, иди, твой!», как она опять заливалась краской. Сначала Лена пыталась протестовать, но потом махнула рукой: «твой» или «не твой» — какая разница, звонит, и то хорошо.
Да, кстати сказать, Лену не особенно донимали расспросами: наконец и у нее, Василенко, появился кто-то, и слава богу, давно бы так.
Вообще-то в отделе относились к Лене хорошо, и не только потому, что жалели. Она, пожалуй, была единственной среди чертежниц, кто воспринимал свою работу не как временное прибежище. Другие, совмещая работу с учебой, высчитывали, сколько еще месяцев им оставалось «торчать в этой конторе» — так обычно называли девчонки институт по проектированию зрелищных зданий и спортивных сооружений. Лена не высчитывала; и без того знала: много — и все реже вспоминала о своем решении: лишь только Машенька немного подрастет, восстановиться на заочном…
Как-то само собой получилось, что она всегда помогала, если у кого-нибудь не ладилось с чертежом. Помогала без долгих уговоров и словно бы незаметно. Хотя если чертеж не получается или ты не укладываешься в график, то на все, как говорится, согласишься, даже назидательные слова стерпишь.
Однажды, когда Светлана Гаврикова попросила, чтобы Лена раскрыла ей свои профессиональные секреты, та смутилась. Какие еще там секреты, что ты сочиняешь? Но все обстояло не совсем так, один секрет у нее все-таки был. Лена л ю б и л а чертить. Она умела представить чертеж в целом, владела пространственным мышлением, которое позволяло ей на огромном листе ватмана мысленно разместить основные узлы так, что все они соединялись в единый ансамбль.
В институте еще на первом курсе Лена удивлялась, как это девчонки н е в и д я т чертеж. Считают, размечают заранее, а когда чертеж готов, получается чепуха: то какой-нибудь узел оказывается явно не на месте, раздражает, то угол листа пустой, «провисает» — тоже не дело. Но все это еще, как говорится, полгоря. Насмотрелась Лена на муки, когда кто-нибудь из подружек заканчивал чертеж — вот он почти готов — и вдруг беда: рейсфедер подвел, оставил подтек, та схватит бритвочку, станет подчищать, да в сердцах еще сильнее намажет, — считай, дальше толку не будет, все пойдет через пень-колоду. И еще одно правило усвоила Лена: пока полностью не придешь в себя, за рейсфедер лучше не браться.
Однажды она не удержалась, расхвасталась, назвала себя ученицей Рябова. Тут же поняла, что прозвучало это хвастливо, но все пропустили фразу мимо ушей, видно, фамилия Рябова никому ни о чем не говорила. Значит, никто не учился в МИСИ — иначе имя это врезалось бы в память. В инженерно-строительном Рябова знал каждый — его любили, боялись, его прославляли и проклинали, слагали о нем легенды. Седенький, сухонький, небольшого роста, с ясными голубыми глазами, правую руку он всегда прикладывал к уху, чтобы лучше слышать, Рябов был подчеркнуто строг и сразу же сообщил, что его предмет любит усидчивых и аккуратных, предупредил, что многим, наверное, будет трудно, но пусть лучше трудно сначала, на первом курсе, зато потом станет легко, а не наоборот. Старика слушали недоверчиво, да и невнимательно: мало ли кто о чем на первой лекции говорит, поживем — увидим.
Угрозы свои Рябов привел в исполнение довольно скоро — после первого домашнего задания. Он прошелся по рядам, отпуская короткие, но выразительные реплики. От беглого и как бы невнимательного его взгляда ничего не укрывалось: ни подчистки, ни толщина линий.
Случилось однажды и у Лены объяснение с Рябовым. Он присматривался к ее чертежам, но молча, не высказывая замечаний. И вот однажды, после одного из занятий, когда Рябов произнес патетическую речь о том, что черчение не ремесло, а искусство, что для некоторых оно, конечно, и ремесло, для тех, у кого грязный, неухоженный рейсфедер и все линии — одинаковой толщины, но бывают — старик пожевал при этом губами, — да, бывают люди, у которых линии на чертеже имеют несколько градаций: есть линии тоненькие, словно их и не тушью начертили, а волос упал на бумагу, а есть толстые, а есть и еще потолще. Рассуждения эти легли Лене на душу. Домашнее задание она выполнила с особым старанием, а перед тем, как сесть за работу, вычистила рейсфедер до чистоты идеальной. Меньше всего она думала о похвалах Рябова — просто было и приятно и радостно, когда на ватман ложилась тонюсенькая ниточка туши.
Рябов не мог не заметить ее стараний. Но прореагировал довольно странно: ткнул пальцем в те линии, что были сделаны тоньше других, и спросил у Лены: «Тушь? Карандаш?»
— Тушь! — ответила Лена, немного задетая подозрениями преподавателя. — А вот мы сейчас и проверим, тушь это или не тушь, — умиротворенно проговорил Рябов. — Возьмем ластик и проверим.
Убедившись, что здесь именно тушь, старик воздержался от обычных своих сентенций. Но с тех пор Лена ходила у него в любимицах. Правда, Рябов спрашивал с нее строже, чем с других, но и подсказывал ей многое из того, о чем с другими говорить считал бесполезным. Именно от Рябова Лена научилась тем мелочам, секретам, которые есть в каждом деле и которые поистине преображают ремесло в искусство, ибо кому, как не творцу, решать, чем является ежедневное его занятие — тяжким бременем или легкой ношей, не всегда, впрочем, легкой, но приятной, или, если быть еще точнее, необходимой.
Так у Лены обстояли дела с профессиональными секретами. Впрочем, иногда и они ее не спасали. Время от времени Машка болела, Лена оставалась дома, а в график отдела недельные простои вовсе не включались. Иван Филиппович, начальник отдела, что-то неуверенно мямлил, и все же смысл его увещеваний был яснее ясного: конечно, все мы понимаем, как трудно одной с ребенком, и это ужасно, когда дети болеют, но, поймите, квартальный план у нас горит, и хорошо ли, если двенадцать человек будут страдать из-за одного, — словом, соберитесь, голубушка, с силами, поторопитесь, мы все на вас надеемся.
И Лена торопилась — в обеденный перерыв или в субботу, оставляя дочку в саду, — не таскать же ее каждый раз к свекрови… План — это прогрессивка, а прогрессивка — это тридцать два рубля, которые не были для Лены с неба свалившимся подарком — она задолго до копейки распределяла эту сумму.
И все же как-никак, а с планом Лена управлялась. Хуже было другое — когда рабочий день кончался, она чувствовала себя пленницей Машки, рабой собственного ребенка. Никуда не пойти, никуда не отлучиться. Девчонки в отделе говорили о новых фильмах, о каких-то выставках в Сокольниках, Лена слушала, и ей казалось, что происходит это не в Москве, за несколько остановок от ее дома, а где-то очень далеко, в другом городе.
У нее складывались сложные отношения с комсомольским секретарем Игорем Смирновым. Прежде комсоргом института был Володя Костромин — парень спокойный и добродушный. Но руководство он, видно, не устраивал: вялый какой-то, безынициативный. При нем комсомольские собрания проходили обычно в рабочее время — собирались незадолго до конца работы и за полчаса прекрасно управлялись со всеми вопросами. Правда, начальство этому противилось. Смирнов пошел на уступку, согласился, чтобы собрания проводили после работы. Ничего, конечно, из этого не вышло: многие рвались домой и причины называли настолько убедительные, что казалось, задержится человек на одну минуту — и случится нечто непоправимое. Лена сочинять не умела да и не любила, поэтому, когда она объясняла Игорю, что должна забрать дочку из детского сада, тот всегда сердился: «Неужели некому, кроме тебя?», — хотя, кажется, не мог не помнить ее объяснений: да, некому, представьте себе, некому!.. А впрочем, почему он должен об этом помнить?
У Игоря был ярко-синий модный пиджак с блестящими металлическими пуговицами (отец привез из-за границы), чемоданчик «дипломат» и красивая шариковая авторучка с девушкой, которая то снимала, то надевала купальник. Игорь охотно демонстрировал ручку всем и каждому, несмотря на преувеличенно громкие негодования девчонок…
Впрочем, далась ей эта ручка! Лена не привыкла никого осуждать, тем более за такие пустяки. Ее раздражало другое: Игорь был энергичным, бесцеремонно энергичным. Он вечно куда-то спешил, вид его говорил о неукротимой жажде деятельности. И это было особенно смешно: числился он, в нарушение всех бухгалтерских законов, на каких-то двух полставках, обязанности у него были неопределенные, и работой он себя явно не перегружал, даже норовил увильнуть от поручений, ссылаясь то на срочный вызов в райком комсомола, то на семинары, которых, даже учитывая кипучую энергию Игоря, случалось подозрительно много. Однажды Игорь неожиданно понадобился кому-то из начальства. Лену попросили дозвониться в райком, вызвать Игоря — слишком он прозаседался. Лена позвонила в приемную, объяснила, в чем дело. Потом долго сидела в некотором смущении: никаких семинаров в этот день в райкоме не было. Первым ее желанием было позлорадствовать: попался, голубчик, с поличным! Потом милосердие взяло верх, Лена сказала, что Игоря искали и не могли найти, но с тех пор, слушая пылкие выступления комсорга, Лена смотрела на него снисходительно и недоверчиво.
Игорь, как и других, называл Лену на «ты», и это обращение вовсе не было у него доверительным или дружеским, скорее панибратским и грубым, как и манера здороваться — размашисто, крепко пожимая руку. Прощаясь, Игорь полуобнимал за плечо своего собеседника — это был скорее всего отработанный жест, но Лену он коробил, и она, заканчивая разговор, всегда спешила отойти в сторону. Лена подозревала, что ее нелюбовь к Игорю взаимная, хотя и не могла понять, чем не угодила ему. В конце концов не тем же, что отпрашивалась с собраний? Это было бы совсем глупо: иные просто уходили, ничего не говоря, а она старалась что-то объяснить, доказать… Впрочем, не все ли равно! Лена прочитала где-то, что каждому человеку нужны, как минимум, один друг и обязательно — один враг. Вот так будет и у нее. На этом и успокоилась.
Когда они с Сергеем разъезжались, Лена не проявила при обмене особого усердия. Заниматься этим было противно, некогда, да и сложно. Сказала Сергею: «Найдешь себе подходящую комнату, дай мне знать, а я на любую согласна. Только чтобы в центре, — уточнила она поспешно. — И, пожалуйста, не тяни», — прибавила еще.
В конце концов Сергею надоело жить у родителей, да и убедился он, что Лена отступать не собирается, и предложил на выбор две комнаты. Одна — подальше, но в двухкомнатной квартире, другая — в центре, но в самой что ни на есть типичной коммуналке. Шесть комнат, шестеро жильцов, вместе с Машей и Леной — восемь. Правда, комната светлая, большая. Лена, как увидела ее, сразу сказала: согласна. Сергей, а потом и мать его, Ирина Леонидовна, пугали: это же настоящая «воронья слободка», и смотри, дом снесут или передадут под учреждение, загонят тебя куда-нибудь к окружной — наездишься!
Но у Лены было на этот счет свое суждение. Пусть пока так, да и хорошо, что здесь шесть человек: когда соседей много, не надо вступать ни с кем в контакт. Здравствуйте, до свидания — и все; с кем нравится — говоришь, с кем не нравится — нет.
Всю глубину своей наивности Лена почувствовала очень скоро, в первый же день, когда переезжала. Лену смутил интерес, с которым соседи наблюдали за ее вселением: выстроились в коридоре и терпеливо созерцали, как грузчики вносили мебель в комнату. Не было только Марины. Все почему-то звали ее «заочницей», хотя времени с тех пор, когда Марина училась в институте, притом не на заочном, а на вечернем отделении, прошло уже немало, и Марина успела дважды получить повышение по службе, сейчас она была старшим экономистом в министерстве. Соседи должны были бы жалеть девушку — личная жизнь у нее не сложилась, и, похоже, чем дальше, тем меньше шансов оставалось у нее как-то устроить свою судьбу. Но Марина держалась очень независимо, а этого ей простить не могли. Она редко показывалась на глаза: варила у себя в комнате по утрам и вечерам кофе, пробавлялась бутербродами, и в этом соседи тоже усматривали вызов: как же, станет она возиться с едой, как другие, ей бы все пить к о ф е, вот и допилась до того, что смотреть не на что — одни ключицы торчат.
Тон в квартире задавала Екатерина Никитична Калмыкова — приземистая, рыхлая старуха с недовольно поджатыми губами, — ни дать ни взять замоскворецкая купчиха. Другой жилец, Петр Никодимыч, — дородный, могучего сложения бухгалтер на обойной фабрике, находился в духовном подчинении у соседки, притом в минуты дурного настроения та делала вид, что старика не замечает, и Петр Никодимыч виновато топтался на месте, покашливал, желая обратить на себя внимание.
Две комнаты занимала семья Бугаевых. Прасковья Васильевна, или просто Васильевна, маленькая, сухонькая старушка, трудилась, кажется, одна за всех. Муж ее рано вышел на пенсию; у него была тяжелая контузия еще с сорок третьего года, когда в санитарный поезд, везший его, раненного, в тыл, попала бомба. Сейчас Бугаева донимали головные боли, бессонница. Безответный и бессловесный, он легкой тенью двигался по квартире, только изредка огрызаясь на слишком настойчивую ворчню Екатерины Никитичны.
А Васильевна хлопотала от зари до зари. Она работала гардеробщицей в ресторане на Новом Арбате, кроме того, была уборщицей в редакции одного научного журнала, два раза в неделю прибирала на квартире профессора-окулиста, даже не столько ради денег, сколько ради того, чтобы тот иногда консультировал ее мужа, и хотя профессор много раз пытался объяснить, что это не его профиль — ну, совершенно не его! — Васильевна с непреклонной твердостью настаивала, и профессор, махнув рукой, соглашался. Лена старалась никому не мешать и того же добивалась для себя. Но спокойная жизнь быстро кончилась: приехал сын Бугаевых — Шура, Шуренок. Лена долго не могла привыкнуть к этому имени. Шуренку было двадцать пять; взлохмаченный, невзрачный, прыщеватый, по утрам он был бледным, угрюмым; вечером, если находились собутыльники, он резко преображался, становился пунцово-красным, оживленным, с блестящими глазами.
Шуренок отсидел год за дебош. Дело могло бы обернуться и по-другому: двух приятелей Шуренка взяли на поруки, а он, как назло, был в тот момент в свободном полете: с одной работы уволился, другой еще не нашел, кто же за него станет просить…
Вообще-то вел себя Шуренок довольно тихо, и единственное, чего он желал, — общества, которое могло бы разделить вечером его возвышенное настроение. Но у соседей созрел серьезный, вполне решительный план.
Однажды Калмыкова позвала Лену к себе в комнату, и первое, что бросилось ей в глаза, — торжественный вид оказавшегося тут же Петра Никодимыча. На старике был двубортный костюм из тяжелого добротного бостона, сшитый по покрою пятидесятых годов, и яркий расписной галстук — дань современной моде. Лена с трудом подавила улыбку и подумала, что причина, из-за которой ее зазвали сюда, и впрямь очень важная, если старик, разгуливающий по квартире по-домашнему, предстал вдруг при полном параде.
— Пришла? Ну и хорошо, — пропела Екатерина Никитична. — Вот Петр Никодимыч, — показала она пальцем на старика, хотя Лене вовсе не нужно было его представлять, — он сейчас все объяснит.
Но Петр Никодимыч объяснять ничего не стал, только взял со стола листок бумаги, вырванный из тетради в клетку.
— Такое, значит, дело. Надо это подписать. От имени общественности жильцов квартиры, значит.
Лена медленно прочитала заявление, где предлагалось выселить Шуренка из квартиры как «лицо без определенных занятий» и где в скобочках квадратными буквами была аккуратно выведена ее фамилия «Василенко», притом рядом со скобками, внизу и вверху, с обеих сторон были проставлены точки, что придавало письму вид отчасти художественный. Лена молча положила письмо на стол.
— Что же ты? — с недоумением спросил Петр Никодимыч, подсовывая ей ручку, предусмотрительно обмакнув перо в школьную «непроливайку». — Или испугалась кого?
— Пугаться мне некого, а подписывать письмо я не стану.
— Да он же хулюган! — взвизгнула Екатерина Никитична. — Он же нас всех перережет здесь, в собственной квартире! За себя не боишься, за дочку побойся хотя бы!
— Подожди, — поморщился Петр Никодимыч, — зачем же так! Она, значит, еще не подумала, потом подумает и, значит, подпишет. Вот, возьми, — протянул он листок Лене.
— Не нужно мне это письмо! — оттолкнула она руку и выбежала из комнаты.
Ей было жаль не Шуренка, а Васильевну, но если рассудить, то и к парню снисхождение не мешало бы иметь: ладно, попал в беду, вернулся, так помогите ему, а не отмахивайтесь, как от прокаженного… Все было так, но Лена понимала, что теперь она бросила вызов и ей не избежать квартирных баталий.
Наконец она решила встретиться с Валентином. Будь что будет, один раз живем! И вот уже нарядная, возбужденная Машенька и ее мама — не такая, конечно, нарядная, как дочка, но все же — с сияющими глазами поджидают у метро того, кто должен сегодня или оправдать надежды, или окончательно их развеять, — словом, будь что будет!
А надежды возлагались немалые. Лена мечтала, мечтала и незаметно поверила, что Маша совсем не помешает их встрече, даже наоборот — втроем им будет куда легче и лучше. Маша легко снимет напряжение, которое вдруг может возникнуть: ведь Лена и Валентин так давно не виделись.
Валентин опоздал, и это был дурной знак. Собственно, они так и не выяснили, кто именно перепутал, у какого выхода договорились встретиться, — каждый великодушно обвинял себя, хотя был уверен в обратном, а впрочем, все это никакого значения уже не имело: в душе остался неприятный осадок. К тому же запыхавшийся Валентин как-то небрежно и словно по обязанности сунул Лене букетик цветов — словом, те первые минуты, когда Лена обычно н а с т р а и в а л а с ь, заранее определяла, как дальше пойдет вечер, были скомканы.
Но вот неловкость понемногу исчезла, Валентин перестал топтаться с ноги на ногу и твердить о том, как легко разминуться, если в метро существует несколько выходов, Лена пристроила цветы в сумку и теперь свободной рукой смогла поправить прическу — это был привычный жест, который почему-то всегда придавал ей уверенность; и даже Машенька с откровенным любопытством стала оглядывать Валентина.
Неловкость исчезла, но предстояло самое сложное: решить, куда они пойдут, что станут делать? Было пятнадцать минут седьмого.
Очередь у кинотеатра «Художественный» дрогнула, распалась — видно, в кассе кончились билеты на очередной сеанс. Несколько человек с безнадежной настойчивостью в голосе спрашивали лишний билетик в Театр Вахтангова.
— Так что же будем делать? — озабочено спросила Лена, словно трудность состояла именно в том, чтобы не ошибиться, из множества возможных вариантов выбрать самый удачный и заманчивый. — Что будем делать? — повторила она уже без прежнего оживления, но все еще как бы со знаком вопроса: время идет, так можно и опоздать.
И с некоторым беспокойством подумала: не переигрывает ли она? Ведь как ни крути, а получалось, будто Лена обманула Валентина, да и не «будто», а так, в сущности, и было. Когда сегодня они договорились встретиться, Лена что-то сочинила про соседку, которая согласилась посидеть вечером с дочкой. Правда, потом для очистки совести Лена спросила у Васильевны, не посмотрит ли она за Машенькой, и та даже согласилась, но когда Лена представила, как Машка будет весь вечер реветь, сама же отказалась от своей просьбы.
А у Валентина, наверное, были свои планы на вечер, куда Машенька вовсе не входила, недаром он так сник, заметив ее; старался не подать вида, но Лена-то заметила, что он сник, явно сник. Какое-то время она колебалась, как повести себя: извиниться, улыбнуться виновато и объяснить: ничего, мол, не получилось, не удалось оставить дочку дома — или же сделать вид, будто ничего не произошло: ну, пришла вместе с ребенком — и нужно на этом просто не сосредоточивать внимание, считать, что все так и было задумано, никаких помех для их встречи не существует.
— Так что же будем делать? — озабоченно наморщив лоб, сказала Машенька и, посмотрев сначала на мать, а потом на Валентина, сокрушенно развела руками.
Лена, а за ней и Валентин примирительно рассмеялись.
На старом Арбате имелось детское кафе, куда Лена несколько раз ходила с Машей. Правда, ходили они днем, а сейчас какой-никакой, а вечер, и Лена сомневалась, получится ли из ее затеи что-либо путное. Но ничего другого не приходило на ум, да и Валентин быстро согласился. Правда, для Лены важно было не согласие его, нет, ее интересовало, к а к он согласится. А согласился он без всякого энтузиазма и даже не потрудился, кажется, скрыть свое разочарование. Что ж, его можно понять: вряд ли о походе в детское кафе он мечтал, договариваясь с Леной о встрече. Все верно, все верно. И все-таки для Лены это был удар. Где-то глубоко, в самых тайниках души, теплилась у нее надежда: вот человек, который полюбит и ее и Машеньку; пусть даже Машеньку больше, чем ее.
Но Валентин, видно, никогда не имел дела с детьми — стал разговаривать с Машей ненатуральным, специально «детским» тоном. И Машка сразу не приняла этот тон, ненадолго замкнулась, а потом стала вести себя так, словно они остались только вдвоем — она и Лена — и никого постороннего рядом с ними не было.
Пятнадцать минут покорности и терпения, с которыми Маша стояла у метро, требовали немедленной компенсации. Пока дочь молниеносно поглощала мороженое («Бедные гланды!» — с тупой покорностью подумала Лена), было еще ничего. Но вот когда Маша доела свою порцию, ей стало скучно, и она принялась яростно, со всей нерастраченной за день энергией стучать ложкой по металлической вазочке. Лена отодвинула вазочку, еще не понимая, что это всего лишь пролог в том обширном представлении, которым Маша решила развлечь всех сидящих в зале. И, уже глядя на нее, аккуратный мальчик лет четырех, в синем костюмчике с широким галстуком, тоже радостно застучал ложкой. И как бы по условному знаку в разных концах зала прозвучал сначала звонкий перестук ложек, а потом сердитые голоса родителей.
— Видишь, что ты наделала? Нет, ты видишь, что наделала? — сердито зашептала Лена, хотя Маша уже присмирела, испуганно и кротко моргала голубыми глазами. — Вот придем домой, я тебя научу, как себя вести!
Лена понимала, что ей нужно сдержаться, изо всех сил сдержаться, но гнев был сильнее ее, она потянулась, чтобы шлепнуть Машеньку, та увернулась, зацепила сумочку, и на пол с грохотом посыпались кошелек, записная книжка, какие-то старые рецепты…
И, как ни странно, именно это неожиданно успокоило Лену. Она простилась с Валентином холодно, хотя кто-кто, а он меньше всего был виноват в том, что произошло.
В комнате почему-то горел свет. «Кто бы это мог быть? — удивилась Лена. — Мама? Отец? Люська? Но они всегда предупреждают заранее, задолго до приезда. Или случилось что-нибудь?»
На диване сидел Сергей. Лена растерялась. После развода она частенько заставала его в квартире свекрови: «Как жизнь?» — «Хорошо». — «А у тебя как?» — «Тоже хорошо».
Они разговаривали, словно сослуживцы, встретившиеся после летнего отпуска. Сейчас же Лена остановилась в дверях, не решаясь перешагнуть порог. Выручила Маша — бросилась к отцу: «Ура! К нам папа приехал в гости!»
Сергей машинально погладил ее по голове, посадил рядом с собой на диван и спросил Лену:
— Ты где была?
— Может, сначала поздороваешься?
— Где ты была? — с нажимом повторил Сергей.
Лене вдруг стало смешно: владыка отыскался, требует повиновения и отчета.
— В ресторан ходила, — с вызовом ответила она.
— Уже снюхалась с кем-то? Быстро ты! И ребенка туда же тащишь! Ну, давай, давай! Только учти, так просто это тебе не пройдет!
Лена следила за тем, как Сергей нервно расхаживает по комнате; вот он отшвырнул ногой кубики, что лежали на полу, и ею овладело странное чувство: вроде было приятно, что Сергей ревнует ее, и в то же время немного жаль: она видела, как он похудел, осунулся — все-таки справляться с домашними заботами нелегко, а м а м о ч к а каждый день не наездится постирать да приготовить; и тут же стало обидно: она снова различила хорошо знакомые ей деспотические нотки.
— А в чем, собственно, дело? — спросила Лена. — Я, кажется, человек свободный.
— Ты дождешься! — зло ответил Сергей. — Дождешься, лишим тебя права материнства.
— Ах, вот оно что! — Лена вспомнила, как недавно Машенька выдала планы свекрови, и, подойдя вплотную к Сергею, медленно проговорила: — Поздно хватился, раньше нужно было о ребенке заботиться! То видеть не хотел, отмахивался, как от обузы, а теперь вдруг родительские чувства проснулись. Машку я вам не отдам, не думайте. Она моя и только моя!
— Ну, это мы еще посмотрим…
— И смотреть нечего! Ты все сказал? Или есть еще что-нибудь? Поторопись, а то нам спать пора.
Он, конечно, сказал не все. Он вообще не сказал ничего из того, ради чего пришел сюда, ради чего просидел весь вечер в этой унылой комнате. Худенькая старушка поверила ему, впустила в комнату; Лена — странный человек — жилище свое не запирала…
Он пришел с твердым намерением помириться… попробовать еще раз пожить вместе, может быть, и наладилось бы у них. Холостяцкая жизнь Сергея складывалась не совсем так, как представлялось ему в первые месяцы после развода, когда он почувствовал радость свободы. Теперь он в общении с женщинами был куда увереннее, чем до женитьбы, и, восстановив некоторые из давних знакомств, убедился не без гордости, что и его прежние подруги заметили и оценили эти в нем перемены. Потом стало надоедать…
Он долго не решался на разговор с Леной. Самолюбие его было задето, ему казалось, что в таких случаях первой не выдерживает женщина: одиночество угнетает ее больше, чем мужчину, — и вдруг является он и поднимает белый флаг… И еще одно: когда он стал советоваться с матерью, та слышать ни о чем не хотела. «Да ты найдешь себе девушку в тысячу раз лучше!» Она действительно предприняла кое-какие меры: в гостях подозрительно часто стали бывать ее ученицы — то аспирантки, то студентки, но, стыдно признаться, Сергей чувствовал себя с каждой из них скованно, он не забывал ни на секунду, что имеет дело с м а м и н о й у ч е н и ц е й… Одним словом, не очень просто было ему прийти сюда, в Трубниковский переулок, но он пришел, пришел, когда мать уехала на юг, сделал это как бы тайком от нее, хотя такие уловки смешны и унизительны — человек он, слава богу, самостоятельный. А теперь видит: пришел напрасно, разговора не получилось, да еще, кажется, они и обидели друг друга, что было вовсе не обязательно.
— Ты все сказал? — повторила Лена.
Она напряженно думала о том, что бы мог означать его приход. Не ради угрозы или расспросов пришел он, это ясно, и не для того, чтобы увидеть дочку. Неужели?.. Да, остается только это. Лена много раз думала о том, что, может быть, еще не все потеряно, Сергей сумеет перемениться, и тут же убеждала себя, что ничего хорошего из такого эксперимента не получится. Но это были ее собственные построения, а вот теперь, кажется, он пришел с готовностью помириться — и надо же, как глупо все получилось.
— Ты не голоден? — спросила она, все еще хмурясь, но уже готовая к примирению.
— Обойдусь. Сама сказала, что поздно.
— Так я поставлю чайник?.. — Лена сделала вид, что не заметила недовольства Сергея, а тот взглянул на часы, театральным жестом заломил руки над головой.
— Ах, уже поздно, очень поздно! Пора спать ложиться, иначе ты не выспишься, ты ведь устаешь, ах как ты устаешь! — Он помолчал и сказал уже с откровенной злостью: — По ресторанам шататься не поздно, а с мужем поговорить поздно!
— Мы, кажется, разведены, — снова холодно заметила Лена и подумала с разочарованием: «Ну почему, почему он так? Никогда не уступит, а хочешь пойти ему навстречу — вредничает, постарается сказать что-нибудь обидное. Ну что ж, нисколько он не изменился, да и с чего я взяла, что должен он измениться?» Вслух сказала: — Маша, скажи папе «до свидания», ему пора идти.
Маша присмирела, тихо наблюдала за их разговором, словно понимала, что речь идет о чем-то важном. Когда Сергей ушел, она посмотрела на Лену и спросила, явно волнуясь:
— Мама, ты не сердишься на меня? Я больше никогда не буду баловаться в кафе! Ты меня прощаешь?
Когда Лену вызвали к директору, она долго гадала: зачем? И удивилась еще больше, когда увидела, что в кабинете собралось человек двадцать — из самых разных отделов. Николай Васильевич Тарасов — коренастый, плотный, с гладко бритой, под запорожского казака, головой и густыми темными бровями — усадил всех за длинный стол для заседаний и, пока они прихлебывали чай, балагурил, говорил о вещах второстепенных. Накануне ему позвонили из главка — давнишний его приятель в полуофициальном порядке сообщил, что институту доверяют почетное дело — проектировать Олимпийский комплекс в Измайлове, разумеется не весь, а несколько объектов. Решения пока нет, но если институт не хочет замешкаться на старте, потерять несколько месяцев, то можно было бы потихоньку присматриваться к проектам. Когда Николай Васильевич спросил, как с плановым заданием, приятель, великий мастер темнить, ответил жизнерадостно, что тут беспокоиться нечего, плановое задание у них никто не отберет и не срежет. Потом, на следующий год, планы переверстают, а пока выкручивайся, как можешь.
Николай Васильевич подождал, когда закончится чаепитие, и перешел к делу.
— Есть несколько новостей. Первая — нам предстоит примерно полгода воевать на два фронта: и плановое задание, и Олимпийский комплекс. Некоторая сложность заключается в том, что официального распоряжения начать проектировку пока нет, хотя… — Тарасов помедлил, — верные люди нас уже обо всем проинформировали. Так что в приказном порядке я никого не могу заставить подключаться к проекту. Вы птицы вольные, решайте сами. Но я почему-то надеюсь, что вы не откажетесь…
Так Лена оказалась в составе инициативной группы. Правда, сначала она не могла понять, зачем и почему включили ее в «мозговой трест». Потом, когда стали распределять обязанности, Николай Васильевич сказал, что наряду с теоретиками, «гигантами ума и надеждой современной архитектуры», должно быть в группе и несколько человек, которые сумели бы быстренько оформить на бумаге замысел, шаровой молнией мелькнувший у кого-нибудь в воображении…
— Наши институтские Корбюзье, — заметил директор, — в черчении не большие мастера, а импровизировать на коробке сигарет или вычертить какой-нибудь узел на ватмане — вещи разные. — И хотя потом Тарасов взглянул на Лену и сказал, как хорошо чертит, например, Василенко, весь этот разговор ей не понравился. Выходит, она приглашена на роль подсобницы, чернорабочей; другие будут строить дом, а она — подноси кирпичи.
Правда, получилось все иначе. Первое время она действительно была «на подхвате». Но после нескольких ее реплик, поданных робко, но попавших в самую точку, ее стали привлекать к обсуждению проектов, поручать поездки в смежные институты. Так она попала в Вычислительный центр.
Главного инженера, к которому было поручение, пришлось ожидать в большом зале, заставленном узкими темно-серыми шкафами. Лена разочарованно подумала, что шкафы эти никак не назовешь главной силой НТР — уж очень буднично они выглядели. Даже сказала об этом программисту, который тоже поджидал главного инженера. Программист, молодой парень, рассмеялся: «А вы хотели железных монстров увидеть? Чем проще машина по внешнему виду, тем она надежнее и эффективнее. Пошли-ка вон туда, что-то покажу».
В стороне на столах кипами лежали бумаги, она развернула верхнюю, прочла: «Уважаемый товарищ! Ответив на вопрос нашей анкеты, вы поможете улучшить облик столицы и облегчить вам быт… Против выбранного ответа перечеркните квадрат. Если среди предполагаемых ответов нет подходящего, допишите его сами».
— Ну вот, — предложил парень, — заполните анкету, с этого мы и начнем.
Лена пробежала глазами вопросы: «Чем вам нравится ваш район?», «В чем, по-вашему, преимущества проживания в центре Москвы?», «Где вы предпочитаете делать покупки?», «Где вы обычно встречаетесь с друзьями?». Перевернула анкету на другую сторону: «Укажите род ваших занятий», «Ваше образование», «Ваше семейное положение». Она поставила крестик в графе «Разведен(а)» и слегка покраснела.
Парень взял желтоватый листок картона, густо исписанный цифрами, нажал на клавиши аппарата, похожего на большую пишущую машинку, та в ответ приглушенно заворковала, раздался щелчок, и картонка в нескольких местах оказалась проколотой.
— Та-а-к, — удовлетворенно заметил парень. — Теперь перфокарту вместе с другими вложим в машину, она высчитает и выдаст готовый счет по всем пунктам анкеты.
Лена поспешила к выходу: приехал главный инженер, ей хотелось первой перехватить его. Но парень торопливо попросил:
— Подождите…
Лена приостановилась.
— Видите ли… Там есть графа, довольно каверзная: «женат», «холост», «разведен», а я ни то, ни другое, ни третье. От жены ушел, а развода она не дает.
— Вот и напишите как есть: женат.
— Я не об анкете…
Она не стала разговаривать. Вот так всегда. Чувствуя на себе любопытные взгляды мужчин, она торопилась пройти мимо. Порой, правда, сомневалась: может, зря? Может, свекровь права? Та не уставала повторять: «Милочка, да ведь вы пропадете! Одна, с ребенком, без родственников… И это с вашим-то характером, с гордостью непомерной, с правдоискательством провинциальным. А ведь здесь не Полтава, а Москва, Мо-ск-ва, понимаете вы это или нет?! Вот вы называете Сережу эгоистом, жалуетесь, он мало вам помогает; но ведь это не мужское, милочка, дело, возиться с кастрюлями. Вам не нравится, что он деньги лишние в дом приносит, незаконные, как вы их называете? А лучше, если бы он из дому таскал? Подумайте, милочка, потом станете локти кусать, да поздно будет».
И свекровь и Светка Гаврикова упрекали ее в том, что она слишком гордая. Лена не понимала таких разговоров. Что значит с л и ш к о м? У человека или есть гордость, или ее нет.
Правда, когда не хватало денег до зарплаты, когда, не выспавшись, мчалась с Машей в детский сад, чтобы потом успеть еще заскочить в булочную, выпить на ходу стакан теплого безвкусного кофе с молоком, когда от усталости, растерянности, дурного настроения все валилось из рук, она думала в смятении: может быть, я и вправду сделала глупость? Какой-никакой, а муж, и вдвоем все-таки легче. Но, как только вспоминала последние месяцы, когда для себя уже все решила и ей не хотелось ни ссориться, ни выяснять отношения, все было уже миллион раз сказано, и она чувствовала, что рядом с нею в одной квартире живет ч у ж о й человек, — как только Лена вспоминала это, в ней все решительно восставало против т а к о й мысли, и она утешала себя: ничего, ничего, как-нибудь. Да и не одна я, со мной Машка, дочь, моя дочь.
Если с кем-нибудь заходил разговор о причине развода, Лена лаконично объясняла, что муж пил. Но в этом ли было дело? Да, Сережка выпивал, скорее всего по безволию, слабохарактерности; когда затевалась какая-нибудь компания, он устоять не мог. А вообще-то водку переносил плохо, быстро терял над собой контроль и потом еще несколько дней страдал, мучился, пока приходил в себя. Да и Лена старалась вести «воспитательную работу».
Временами он держался, избегал компаний, и дома ненадолго устанавливался мир, но чаще их семейная жизнь напоминала затяжную войну — с наступлением и обороной.
«Все так живут», — обрывала свекровь ее жалобы. Нет, не все. Лене неудобно было ссылаться на пример своих родителей: вот они жили иначе, да только ли они?
И дело было вовсе не в том, что Сережка не помогал ей. Конечно, это тоже обижало, Ирина Леонидовна его избаловала до невозможности. Лена как-то попросила его помочь с посудой: сама взялась мыть, а его попросила убрать со стола. Со свекровью чуть было обморок не случился: Сережа — и грязные тарелки! Кажется, именно тогда назвала она впервые Лену «милочкой»: «Милочка, мой муж за все пятьдесят лет к раковине не подошел». Лена тогда рассердилась, ответила что-то резкое: не отсохнут, мол, у мужчины руки, если он вымоет тарелку. А Сережка вообще хорош: посуду убирать не стал, ушел от разговора, пристроился к телевизору — видите ли, какой-то финал кубка показывали. Лена промолчала, но дома устроила ему «финал»: взяла раскладушку и легла на кухне; он дернул дверь раз, другой и ушел в комнату. Не надо было ей этого делать, дурой была, конечно, но тогда еще верила, что сможет изменить жизнь, отучить его от излюбленной фразы: «Я даю деньги, ты ведешь хозяйство».
Теперь, когда все это было уже позади, она как-то подумала о том, что семьи, в сущности, у них не было. Вернее, она существовала, но только в ее, Лены, воображении: и она, и Сергей, и Машка — все они были как бы частью целого, и Лена одинаково переживала и Машкино нездоровье и Сережины неприятности на работе. А у Сергея была счастливая способность не воспринимать ничего из того, что осложняло бы его жизнь, он как бы выносил все это за скобки.
Каждую среду Машеньку нужно было возить в поликлинику — она была не то чтобы далеко, а неудобно расположена: три шумных перекрестка, подземный переход, и если не попадется добрая душа, не поможет, коляску приходилось тащить на руках. Еще с понедельника Лена предупреждала, просила, чтобы Сергей пришел пораньше, помог ей. Обещал, заверял, клялся. В пять часов она собиралась, одевала Машеньку, дожидалась звонка в дверь. Времени оставалось в обрез, она спускалась, караулила его у подъезда. И напрасно — снова приходилось идти одной. А он возвращался поздно и как ни в чем не бывало рассказывал о каких-то неотложных делах, которые его задержали. Лена слушала угрюмо, а он требовал полного прощения и говорил небрежно: «Ну, ладно, подумаешь, ничего ведь не случилось! Ну, хочешь, сходим в поликлинику завтра?» И тогда она уже не выдерживала, взрывалась: «Завтра? О чем ты говоришь? Неужели нельзя запомнить, что грудничков принимают только по средам, я сотню раз тебе объясняла!» Он пожимал плечами — истеричка, устраивает скандалы по пустякам — и отправлялся ночевать к родителям, на другой конец Москвы…
После развода ей хотелось поскорее забыть Сережку, забыть все, что связано с ним. Но во время прогулок с Машенькой вспоминалось вдруг, как Сережка носил девочку на плечах, да что там вспоминалось — Машка вдруг начинала скулить: почему папа так долго не приходит? На работе, забывшись, Лена думала о том, что сегодня вечером нужно устроить стирку, подкрахмалить Сережкины рубашки… Потом спохватывалась: о чем это я, какие рубашки?
Хуже всего было по ночам… Но посвящать во все свои переживания Лена никого не собиралась, напротив, приходилось открещиваться от слишком участливых расспросов. Васильевна несколько раз предлагала познакомить с «хорошим человеком». Немолодым, уточняла она с некоторым даже уважением, но надежным, при котором и Машеньке было бы спокойно, и она, Лена, не знала бы забот, сидела бы себе, как «Светочка на веточке».
Эта «веточка» Лену однажды рассмешила, она не удержалась от улыбки, и Васильевна обиделась, сказала: «Ну и майся на здоровье, живи бобылкой, если тебе нравится!»
Подруги тоже не отличались особой дипломатией и напрямик говорили о «хороших парнях». Но они называли совсем другие, чем Васильевна, достоинства: альпинист, дача, магнитофон, у отца — машина, хохмач, с ним не соскучишься. Альпинистов этих Лена предостаточно уже насмотрелась у кафе «Ангара»: вечером у его дверей всегда выстраивалась очередь — девчонки и молодые ребята; одетые с претензией, модно и дорого, они ей были смешны.
Словом, во всех этих попытках сватовства Лене виделось что-то обидное и оскорбительное для нее, будто она кому-то мешала своим существованием и ее следовало поскорее сбыть с рук, как залежавшийся товар. Если уж на то пошло, она могла бы прекрасно обойтись и без сватов: время от времени в метро, в магазине или на улице за ней увязывался какой-нибудь мужчина. Как Валентин увязался.
Что находили в ней мужчины, она до сих пор не могла понять. Но, наверное, что-то было в ее остром, вздернутом носике, который, когда Лена была еще маленькой, мать дразнила «туфелькой», или в детской густой челочке на лбу. Или, скорее всего, дело было в ее улыбке: мягкая и немного виноватая, почти непроизвольная, но кто-то из мужчин, быть может, относил ее на свой счет?
Однажды, когда вдруг нахлынула тоска, она уступила Вадиму Голубеву, старшему инженеру из отдела эксплуатации. Он подошел к ней в институтской столовой, попросил выбить чеки: «Что и себе, опаздываю, а есть хочется до смерти». И, улыбнувшись в ответ, она поняла, что уже втянулась в ту несложную игру, которую поведет дальше Вадим. О чем думала она в тот момент, когда улыбнулась Вадиму? О том, что если ей суждено когда-либо и с кем-либо испытать то же, что и с Сережей, то пусть им будет неглупый, уверенный в себе тридцатилетний мужчина, ко всему прочему и красивый. Или подумала она, что сможет когда-нибудь спросить Вадима, какова судьба его знакомых: юных, с удивленными и восторженными глазами и видавших, как говорится, виды девиц? А может быть, она вообще ни о чем не думала в тот момент и улыбнулась просто так, да и почему бы не улыбнуться мужчине, если он тебе нравится?
Так или иначе, в ближайшую субботу, когда Маша была отведена к свекрови, Лена приняла приглашение Вадима и отправилась с ним в ресторан. Она с самого начала знала, чем завершится этот вечер, была к этому готова и даже ждала развития событий с некоторым нетерпением. Но все, что произошло, разочаровало ее глубоко и горько. Тело ее было каким-то чужим, она не чувствовала ничего, кроме стыда, страха и, может быть, совсем немного — любопытства. Та слабая надежда, что случайное это приключение поможет избавиться, излечиться от одиночества, напрочь улетучилась, исчезла сразу же, как только Вадим вошел в комнату и деловито, буднично стал снимать пиджак, развязывать галстук. Лена вовсе не ожидала уверений в вечной любви, не мечтала о так называемых нежностях — поцелуях, объятиях, но тогда она подумала: поцеловал хотя бы, что ли…
Наверное, в тот вечер поняла она еще одно: ее уже не тянет к сильным, самоуверенным мужчинам, которые, оказывая женщине внимание, будто делали ей великое одолжение. И если с тех пор она думала о том, что снова полюбит кого-то, то избранник ее почему-то походил на Валентина.
А Валентин после неудачного похода в «Буратино» больше не звонил. Несколько дней Лена еще надеялась, ждала звонка, но потом поняла: обиделся. А дальше ее переживания на время заслонили другие события.
…Винниту ступил на тропу войны.
Подряд шли фильмы про Винниту — то вождя апачей, то еще какого-то вождя, и Лену, которая ходила в кино редко, угораздило попасть именно на один из этих фильмов. Когда вышла из кинотеатра, все начисто выветрилось из головы, осталась всего лишь фраза: ступил на тропу войны.
И ей пришлось ступить на тропу войны, только не с Винниту, а с Екатериной Никитичной Калмыковой, вздорной старухой, которая не могла простить Лене не подписанного ею письма. Екатерина Никитична часто ворчала, и это угнетало не только Лену, но и Машеньку. «Я не хочу, чтобы баба Катя ругалась», — однажды захныкала она.
А Шуренок тем временем решал мучительно трудную задачу: как избежать встречи с участковым милиционером, который наведывался уже несколько раз, спрашивал о дальнейших планах, даже приглашал в районный отдел по трудоустройству. Приходил лейтенант именно тогда, когда Шуренок был дома, следил за ним, что ли? Один только раз заявился впустую, наскочил на Васильевну, она ему и выдала: «Что ходишь-то, что ходишь? Пусть парень передохнет, вон какой худущий!»
Слепота материнской любви, не меньшая, чем ее сила, — вот чему не переставала удивляться Лена. Что происходило там, за дверьми комнат Бугаевых, Лена не знала, но когда кто-нибудь пытался высказаться относительно Шуренка, Васильевна горой становилась за сына.
Лене было известно, что после недолгих раздумий Васильевна пошла к директору ресторана, в котором работала уже лет десять, с тех самых пор, как его построили. Она, правда, знала, что свободных должностей сейчас нет, но подсобные рабочие менялись часто, и Васильевна решила договориться с директором заранее, чтобы он держал Шуренка на примете.
Начала она издалека и посетовала на несправедливость: дрались, дескать, втроем, но двоих взяли на поруки, а за ее сына заступиться было некому. Директор, рассказывала старушка Лене, слушал хмуро: эту историю он уже знал из уст той же Васильевны, притом в нескольких версиях, одна из которых состояла в том, что добрый и легковерный Александр Бугаев принялся разнимать двух дерущихся хулиганов, в это время подъехала милиция и, не разобравшись-де, тут же его «засудила». Наконец Васильевна перешла к сути дела: если сын ее станет работать в ресторане, то будет у нее под присмотром, сразу же бросит баловничать. Такого поворота директор не ожидал, на какое-то мгновение заколебался, но потом, видимо, быстро овладел собой, сказал, что не далее как вчера метрдотель жаловался ему: опять сын Бугаевой торчит на кухне, дружкам своим мешает работать. И директор отрезал решительно: нет, мол, и нет, недовольно предупредил, чтобы на кухне Шуренка больше не видели, и припугнул милицией. Васильевна поняла, что спорить с директором бесполезно, и так же, как тому, скорее для очистки совести, сказала Лене: «А ведь был бы присмотрен, глаз не спускала бы…»
Лена позвонила в детский сад: задержусь на работе, приду за девочкой немного позже, нет, нет, не волнуйтесь, до семи ее заберу.
Сегодня отчетно-выборное собрание, с него не отпросишься. Комсомольский возраст… Все никак из него не выйду. Ну что ж, пусть хотя бы он лишний раз напоминает, что не все еще потеряно в жизни.
Народу оказалось довольно много. Кроме комсомольцев на собрание пришли заместитель директора, председатель месткома и Галина Николаевна Литвинова — член партбюро. Вот кто нравился Лене в институте! Была в этой пятидесятилетней женщине какая-то внутренняя сила, которая позволяла ей уверенно и совершенно спокойно говорить на собраниях то, о чем другие предпочитали шептаться между собой. На днях Лена узнала, что у Литвиновой недавно умер муж. Лена стала лихорадочно вспоминать, отразилось ли это горе как-то на поведении Литвиновой… Да, та ходила похудевшая, молчаливая, но не больше, чем если бы неделю проболела гриппом и вышла на работу, не долечившись. Нет, мужественная женщина!
И еще, кроме институтских, на собрание пришел инструктор райкома комсомола — лет тридцати, плотный, солидный, с задумчивым лицом.
В президиум предложили избрать инструктора райкома, Игоря Смирнова как секретаря комсомольского бюро и Володю Костромина. Предложение вносила Лида Краснова, член комсомольского бюро, — худенькая, с маленькими бегающими глазками, похожая на мышонка. Она и одевалась неприметно: то блеклый сарафан с блузкой, то серенький брючный костюм.
Игорь попросил для доклада двадцать минут; все радостно закричали: «Дать!» «Дать!», инструктор осуждающе и с сомнением покачал головой. И сомневался он не напрасно: Игорь, конечно, в регламент не уложился. Когда пунктуальный Костромин объявил: «Время доклада истекло», — Игорь успел лишь сказать о политической обстановке в стране, об участии комсомольцев в производственной жизни института и только произнес фразу: «А теперь рассмотрим организационно-практическую деятельность нашего бюро и комсомольской организации…» Именно тогда и подал голос Костромин, заявил о своих обязанностях председателя.
— Какие будут предложения? — спросил он хладнокровно и отчасти даже недоумевающе, словно был заранее уверен в том, что ситуация совершенно безвыходная и никаких предложений, как из нее выпутаться, нет и быть не может.
— Прошу еще пять минут! — твердо заявил Игорь.
— Докладчик просит пять минут, — повторил Костромин. — Кто за то, чтобы дать ему еще пять минут?
И пока галдели, пока Володя абсолютно невозмутимо ставил на голосование одно предложение за другим и начал подсчитывать поднятые руки, время шло. И тут неожиданно встала Галина Николаевна.
— Извините, что я вмешиваюсь в ваши внутренние дела, — начала она ровным и высоким голосом, — но ведь вы ведете себя как дети, честное слово! За это время, пока вы спорите и голосуете, можно было бы закончить доклад. А вы: «Дать — не дать, дать — не дать!» — передразнила Литвинова, улыбнулась, и все облегченно и примирительно рассмеялись. — А вам, — обернулась она к Игорю, — нужно серьезнее готовиться к докладу. И время точнее рассчитывать.
— Да я… это… по часам не сверил… — пробормотал Игорь, сбитый с толку. Обычно он сам вел собрание и умел поставить крикунов на место, но сегодня, как докладчик, подменять председателя не имел права, а Костромин выглядел настоящей размазней. Дурацкое голосование устроил: кто — «за», кто — «против»? Ему бы ворон в небе считать, а не собрание вести — лопух несчастный!
Лена не принимала участия в общем гомоне. В сумочке у нее лежало нераспечатанное письмо из Полтавы, Лена вынула его из почтового ящика перед самым уходом на работу и могла бы прочитать не один раз, но не хотела делать этого на ходу, наспех. Другое дело — вечером, дома, когда уложит Машу, включит настольную лампу и станет неторопливо вчитываться в четкий и крупный почерк матери — почерк учительницы. Отец обычно приписывал в конце несколько строчек, а мама подробно рассказывала о домашних делах, давала всяческие наставления относительно Машеньки. Письма всегда начинались одинаково: «Дочка, у нас все хорошо, волнуемся за тебя». Она щадила самолюбие Лены и, с тех пор как та развелась с Сережкой, никогда не спрашивала, как собирается дочь жить дальше, не думает ли снова выходить замуж, хотя Лена чувствовала: мать переживает, терзается, может быть, даже ругает себя за то, что отпустила дочь в Москву, если бы та выходила замуж в Полтаве, было бы время присмотреться к человеку поближе, что-то посоветовать… «Милая мама, — думала Лена, — ты так хорошо меня всему учила, и я помню все твои советы, но что делать с ними, не знаю, и разве я виновата, что моя семейная жизнь оказалась совсем другой, чем я ее представляла?»
Игорь продолжал доклад, но Лена слушала его невнимательно. И она не сразу услышала, когда Смирнов стал говорить о ней. Он осуждал пассивность некоторых комсомольцев и вот теперь назвал ее фамилию. «Возьмем, к примеру, комсомолку Василенко, — сказал Игорь. — Никакого участия в общественной жизни она не принимает. Больше того, редко посещает наши собрания. Намечается собрание — у Василенко один ответ: надо забирать ребенка из детского сада. — Игорь сделал небольшую паузу и добавил: — И это почти постоянно. Странное совпадение!»
Лена почувствовала, как кровь прилила к лицу, ей сделалось жарко. «Что он говорит? За что? Он понимает, что говорит? Почему его никто не остановит и не скажет, что я беру Машку из сада каждый день и собрание здесь совершенно ни при чем? Почему никто не объяснит ему, что я одна, что, кроме меня, Машку некому взять из детсада? Ведь я ему тысячу раз это объясняла, он что же, мне не верит?»
Дальше Игорь говорил о комсомольской дисциплине, о чувстве ответственности, и, хотя эти слова не были никому адресованы конкретно, Лене казалось, что это опять упреки ей и что все сейчас думают тоже о ней, смотрят на нее и осуждают.
Да, она не общественница. Но сколько раз выручала девчонок, когда те не успевали с проектом: «Леночка, помоги, Леночка, выручай!» А потом: «Леночка, я тебе по гроб жизни обязана, чем тебя отблагодарить?» Правда, дарили ей и конфеты, и косметику, и игрушки для Машеньки, но разве она из-за подарков помогала?
— Есть вопросы к докладчику? — спросил Костромин.
И когда Светлана Гаврикова сразу же подняла руку, Лена ожидающе замерла, надеясь, что теперь-то все разъяснится и несправедливость будет немедленно посрамлена. Конечно же Светка ему все скажет! Она еще с утра бегала по институту, грозилась, что приготовила против Игоря такую «бомбу», о которой он и не подозревает.
— В докладе говорилось, что у нас хорошо налажена культурно-массовая работа, — с резкой ноты, иронично начала Светлана. — Это так, Игорь? Я правильно поняла?
— Ну, правильно, — угрюмо согласился Игорь.
— А я скажу откровенно, даже резко. — Светлана многозначительно помолчала, обвела всех взглядом и сказала зазвеневшим от волнения голосом: — Культурно-массовая работа ведется у нас недостаточно хорошо. Она организована просто плохо. Мы только один раз в театр ходили, да и то в последний день некоторые девчонки от билетов отказались, пришлось их перед самым входом распродавать. А выставку Тутанхамона так и не посмотрели. Вот в других организациях…
— Извини, — перебил ее Костромин. — У тебя вопрос или выступление?
— У меня и вопрос и выступление, — замялась Светлана.
— Так в чем же состоит вопрос, я что-то не пойму? — снова спросил председатель.
— Не хотите понимать, и не нужно, — окончательно обиделась Светлана. — А все-таки я успела высказать свое мнение, — с гордостью заключила она и победоносно взглянула на Игоря.
Лена выслушала сбивчивые слова Светланы разочарованно. Теперь полгода будет носиться по институту: «Вы слышали, как я выступила против Смирнова? Вы знаете, как я поставила Смирнова на место?»
После Светки выступила Лида Краснова. Она говорила бесстрастно и сухо, повторила многое из того, что сказал в своем докладе Игорь, только не называя фамилий. А потом образовалась пауза. Костромин меланхолически спрашивал: «Кто будет выступать? Никто не хочет выступить?» — и, ожидая поддержки, посматривал на Игоря. Молчание затягивалось. Все отводили глаза друг от друга и больше всего — от Костромина. Тогда подал голос инструктор райкома:
— В докладе были подвергнуты критике некоторые комсомольцы. Может быть, они хотят дать объяснение своим поступкам?
И хотя никто не назвал фамилию Лены, все посмотрели в ее сторону. Она продолжала сидеть, но уже чувствовала, что сейчас встанет и обязательно скажет все, что думает об Игоре, о его фамильярности, о плоских его шуточках и похлопываниях по плечу. И про липовые его семинары скажет… Впрочем, нет, это говорить она не станет — это будет выглядеть как сведение счетов. Но все равно… Тогда она скажет, какие подруги черствые и равнодушные. Что в конце концов она теряет?
Костромин тоже повернулся к ней и спросил:
— Василенко Лена, вы ничего не хотите сказать?
Лена поднялась и почувствовала, что волнение и обида мешают ей говорить.
— Меня критиковал Игорь за пассивность, — начала она тихим голосом. — Я действительно несколько раз пропускала собрания, — сказала Лена еще тише и замолчала.
— У нее же ребенок! — возмущенно крикнула Светлана, и все одобрительно зашумели.
— Это не оправдание! — отрезал Игорь. — Мало ли что ребенок! Комсомольская дисциплина для всех одинакова. Даже для ребенка, — добавил он насмешливо и тихо, адресуясь к преданной своей единомышленнице Лиде Красновой. Подождал, какая последует реакция на его слова, убедился, что никто его не поддержал, но никто особенно и не протестует, и опять украдкой подмигнул Лиде.
Лену эта ухмылка вывела из себя. Она вдруг отчетливо поняла то, о чем догадывалась прежде, но во что не хотела верить. Комсомол для Игоря — всего-навсего ширма, за которую он удобно прячется со своими хитрыми делишками, своим краснобайством. И такую прекрасную жизнь создают ему они сами — сидят и молчат. Может, снова сейчас выберут Игоря секретарем и опять будут шушукаться по углам, что под видом семинаров тот целыми днями не появляется на работе.
Лена не могла больше сдерживаться. Первых своих слов она не запомнила и даже не слышала, потом успокоилась, стала смотреть прямо перед собой, поймала сочувственный взгляд Галины Николаевны, и ей сделалось совсем легко.
Неожиданно Игорь перебил ее:
— Ты по делу говори! Это все теория, а ты говори по делу!
«Спокойно, спокойно, — внушала Лена себе и, прежде чем ответить, принялась считать до десяти. — Раз, два, три, спокойно, спокойно, не сорвись!»
— Хватит называть меня на «ты!» — все-таки не сдержалась и горячо выкрикнула Лена. — Мне это не нравится, не нравится, понимаете! И панибратские замашки мне тоже не нравятся — если кто-то любит, чтобы его хлопали по плечу, то на здоровье, а с меня хватит!
Растерянный Костромин перевел взгляд с Лены на Игоря, потом вопросительно посмотрел на Галину Николаевну. Та поняла этот вопрос по-своему и решительно поднялась с места.
— Успокойтесь, товарищи, успокойтесь. Нельзя же так, Лена, вы все сказали?
— Нет, не все. Я хочу сказать, что если в комсомольское бюро снова выдвинут Игоря, я буду голосовать против. Хотя мы, наша организация, лучшего секретаря и не заслуживаем, если сидим, хлопаем глазами вместо того, чтобы сказать правду о его липовых семинарах. Вот теперь я сказала все.
— Это еще доказать нужно, — огрызнулся Игорь.
— Хватит заниматься перебранкой, — возвысила голос Галина Николаевна. — Разрешите и мне? — обратилась она к Костромину. Тот кивнул в знак согласия, и Галина Николаевна, немного помолчав, сказала: — Лена Василенко погорячилась, говорила, пожалуй, излишне резко. Но мне запальчивость ее нравится больше, чем равнодушие, некоторых из вас. Посмотрите на себя со стороны… Вот вы и вы, — показала она рукой, — сидите, как маленькие старички, честное слово! Ну, неинтересны вам комсомольские дела, скучные они у вас, формальные, так от кого же все это зависит? Только от вас, ни от кого больше! Возьмем хотя бы вашу непосредственную работу — разве это не показатель комсомольской активности? А здесь, насколько я знаю, многим из вас до Василенко далеко, очень далеко. Вот и подумайте, ребята, не организовать ли вам конкурс на звание лучшего по профессии? Здесь сразу станет видно, кто работает, а кто языком болтает. Это, естественно, не исчерпывает всей комсомольской работы, но все же является реальным и нужным делом… И последнее. Я буду рада услышать от Игоря опровержение того, в чем обвинила его сейчас Василенко. Только не выкрики, а ответственное и серьезное опровержение.
Все повернулись к Игорю. Смотрели по-разному — насмешливо, злорадно, сочувственно. Больше всего — с недоверием. Игорь решился было доказывать свою правоту, но, уловив всеобщее настроение, махнул рукой.
— Кто еще желает выступить? — раздался по-прежнему невозмутимый голос Костромина. — Нет желающих? Тогда переходим ко второму вопросу: выборам нового состава бюро.
Кандидатуру Игоря никто даже не предложил. Зато Светлана, мстительно взглянув на Игоря, назвала Лену. Когда же подошло время самоотводов и Лена стала объяснять, что работала бы с большим удовольствием, если бы не мешала маленькая дочка, все зашумели: ничего, мол, справишься, кто-то крикнул даже: «Нас обвиняла в пассивности, а сама — в кусты!»
— Вы что же, в комсомольское бюро выбираете в порядке наказания? — снова подала голос Галина Николаевна, все рассмеялись, и Лена тоже. В самом деле, глупо получается — ругала девчонок за равнодушие, а как до дела дошло — струсила. Ну ладно, я теперь дам вам жизни!
При голосовании все подняли руки за Лену, только Игорь и Лида воздержались. На первом заседании нового бюро ей поручили отвечать за производственный сектор, и она охотно согласилась, подумав, что это и есть ее работа. Лена заметила, что инструктор райкома с интересом присматривается к ней. Сначала она покраснела, засмущалась, потом, понимая, что совершает несусветную глупость, быстро показала ему язык, рассмеялась и сразу же сделала серьезное лицо. У инструктора от удивления поползли на лоб брови.
Был, правда, и еще один вариант: вернуться в Полтаву. Мама не раз говорила и писала об этом, да разве дело в приглашениях? Лена знала: в любую минуту она может приехать в родной город, поселиться в двухкомнатной, не очень просторной, но такой привычной, до боли знакомой квартире, и никто не упрекнет ее ни в чем, разве только Люська, сестренка, фыркнет, съехидничает, но что с нее возьмешь — молодая да глупая, подрастет, сама разберется, что к чему. И потому Лена, наверное, и не хотела перебираться — утешений, родительской ласки хотелось, до слез хотелось, но к утешениям разве не примешана жалость? Не о таком возвращении мечтала она, да и мечтала ли она о возвращении? Об этом Лена тоже думала и не могла себе внятно объяснить, что же сильнее всего держит ее в Москве. Прописка? Нет, конечно. Чепуха все это. Тогда что же? Театры, в которые она не ходила? Большие, столичные универмаги, в которых почти ничего не покупала?
Лена не могла четко определить причины, но только чувствовала в самой атмосфере, воздухе столицы что-то такое особенное, ни с одним другим городом не сравнимое. Нравился Лене вид, который открывался с Ленинских гор, если подняться на эскалаторе на самый верх, на смотровую площадку у огороженного поручнями обрыва. Со всеохватной этой высоты Москва все-таки не просматривалась насквозь: четко виднелась вблизи чаша Лужников, угадывались знакомые профили небоскребов, зелеными пятнами темнели парки, но далеко еще и впереди, с обеих сторон в тусклом предвечернем мареве, в дрожащем летнем воздухе терялись кварталы новостроек — широко, размашисто шагала Москва. А центр? Всегда возбужденный, лихорадочно-нервный; толпа у «Националя» и ряды машин — четкие и строгие контуры «Чаек», привычные очертания «Волг» и иностранные машины с необычно яркой расцветкой — марок Лена не знала и не различала, но цепкая ее память фиксировала и плоские, низкой посадки, как бы сплющенные лимузины с тремя рядами сидений, и кургузые четырехместные автомобильчики — иногда по вечерам она рисовала Машке эти машины фломастером, а за рулем, в зависимости от полета фантазии, помещала зайца, лису или медведя. Нравились Лене неизбывный людской поток у Арбата и проспект Калинина, который не без тайной гордости она считала своим. Кто станет уточнять, что живет она не в прямоугольных многоэтажках из бетона и стекла, а в старом каменном доме, и кто отнимет у нее ощущение праздника, когда ступала она на широкий, вымощенный плитками тротуар и ноги сами несли ее сквозь разноцветную, шумную толпу — от «Подарков» к «Синтетике», от «Синтетики» к «Москвичке». У Лены отношения с модой были особые, они регулировались нехваткой времени и еще отсутствием лишних денег; она оставалась вполне или почти хладнокровной там, где кипели страсти.
Впрочем, дело было не только в деньгах. До развода с Сережей, до того, как родилась Машенька, Лена еще пыталась, как говорится, следить за модой. Но чем сильнее вовлекалась она в эту честолюбивую погоню, тем больше разочарований поджидало ее. Модные вещи, как правило, нужно было д о с т а в а т ь, а это стоило не только денег, но и унижения, и каково было потом видеть, что точно такие же туфли или кофточку носят в с е, словно в насмешку над ее стараниями.
Однажды по секрету (только ей, и никому больше!) Светка Гаврикова сказала, что где-то в Люберцах есть ателье, в котором шьют юбки и куртки из замши. Об этом ателье никто не знает, вообще оно шьет для магазинов, но в конце месяца «выбрасывают» иногда для плана несколько дефицитных изделий.
Лена так и не поняла, чем была вызвана доброта Светки — бескорыстием или ей просто скучно было ехать за город одной, но так или иначе они встретились рано утром в субботу на Казанском вокзале, чтобы успеть к открытию ателье.
И не одни они, как выяснилось. По рукам уже гулял тетрадный листок, на котором записывались в очередь, но как только открыли ателье, листок исчез бесследно, ожидавшие в беспорядке хлынули в двери, и Лена поначалу поддалась ажиотажу, стала протискиваться вперед. Но потом вдруг ее охватило полное безразличие, и она вышла на улицу. Рядом с ателье была лужайка, неизвестно как уцелевшая среди асфальта, на ней росли одуванчики. Лена срывала их один за другим, дула изо всех сил и долго смотрела, как медленно оседают вниз маленькие прозрачные парашютики. Было обидно, конечно: проснулась рано, тащилась в такую даль — и уехать с пустыми руками. Да и еще одно: стыдно признаться, но Лена немного стеснялась и боялась своих соседок по очереди. Зимой стеснялась своего пальто неопределенной длины, сшитого еще в ту пору, когда соперничество «мини» и «макси» не занимало умы ее юных соотечественниц, летом — любимого матросского платья. Вот удивительно: насколько свободно и легко чувствовала она себя в нем дома, в Полтаве, настолько в Москве ей приходили в голову сомнения: не слишком ли оно провинциальное?
Словом, у Лены отношения с модой были вовсе не простые. Что же тогда тянуло ее в магазины, если она знала о более чем скромных своих покупательских возможностях? Матовый, чуть мерцающий свет неона, бесшумные эскалаторы, мягкий женский голос на фоне приглушенной музыки: «Одно из достижений современной химии — изделия из искусственного шелка. Они красивы, элегантны, удобны… Если вы увлекаетесь фотографией, приветливые, знающие продавцы…» За углом, в десяти шагах отсюда, Лена могла спокойно, без толкотни, купить пакет молока и стограммовый кусок масла, но ее почему-то упорно тянуло в гастроном «Новоарбатский», где горьковато-ванильный запах свежемолотого кофе смешивался с резким, пряным запахом сельди, с ароматом горячего, только что испеченного хлеба. И здесь — броуновское движение, возникают и распадаются очереди, кто-то тянет чек через головы, кто-то развернул карту-схему Москвы и пытается определить дальнейший свой маршрут, кто-то стоит растерянный, ошеломленный шумом и толкотней… Лена привычно снует по лабиринту отделов — колбасный, молочный, хлебный… Ощущение многолюдства никогда не раздражало ее, напротив, нигде она себя так не чувствовала н а е д и н е с собой, как здесь, на шумных магистралях.
И все-таки, наверное, сильнее всего Лену удерживал в Москве стиль ее жизни — непростой, напряженный, связывающий воедино миллионы людей. Какая разница, где чертить узлы спортивных сооружений — в Москве или Полтаве? В этом разницы действительно не было, но была она в другом. Лена тянулась к многолюдному обществу: ей казалось почему-то, что там, где собираются вместе современные, умные, интеллигентные люди, невольно образуется магнитное поле, и любая, самая ничтожная мысль, попадая в это поле, сразу обретает значительность и глубину. Она не любила участвовать в спорах, но очень любила слушать их, отмечая про себя, где собеседники говорят искрение, а где рисуются, позируют, что-что, а фальшь Лена привыкла различать безошибочно.
После комсомольского собрания Лена стала тянуться к Галине Николаевне, и та заметила, почувствовала это. Когда Литвинова улыбалась Лене своей открытой улыбкой, так понятной им обеим, Лена просто таяла от радости. Однажды Галина Николаевна попросила Лену помочь в одном, как сказала она, щепетильном деле. Нужно было проверить, насколько точно уходят на обеденный перерыв сотрудники и все ли вовремя возвращаются с него. При этом, пояснила Галина Николаевна, сделать все надо спокойно, «без битья посуды», в высшей степени корректно.
Лена согласилась не раздумывая. Только потом убедилась, какую ношу взвалила на себя. За три дня, пока длилась проверка, Лена перепортила отношения с людьми больше, чем за три года. Но зато и научилась многому.
Первая, на кого наскочила после обеденного перерыва, была Светлана Гаврикова. Лена объяснила по-свойски: проверка и все такое прочее. Но Светка обиделась, вспыхнула:
— Да что ты, нанялась разве? А если я задержалась в магазине, тогда что?
— Тогда я так и запишу, что ты задержалась в магазине.
— Ну и ну! Не понимаю тебя, Ленка, совсем не понимаю!
Ее, конечно, Лена не стала записывать в опоздавшие, но все равно Светка несколько дней дулась, делала вид, что не замечает подругу.
Когда Светлана сердилась, то хорошеньким своим личиком, кудряшками, румяными щеками еще больше походила на целлулоидного пупса или на любимую Машенькину куклу с закрывающимися глазами, с длинными светлыми ресницами. Светка обиженно надувала губы, морщила нос, но Лену это только забавляло.
Хуже было с другими. Когда Лена спрашивала без предисловий и околичностей: «Почему опоздали с перерыва?» — то чувствовала: здесь что-то не так, не совсем так.
Но постепенно она разработала целый ритуал расспросов. Подходила к очередной своей «жертве» и с легкой иронией, как бы приглашая человека в соучастники заговора, сообщала, что местком и группа народного контроля проводят рейд по проверке трудовой дисциплины. Дальше голосом, исполненным сострадания к самой себе, говорила, что выбор, неизвестно почему, пал на нее. Потом делала паузу, чтобы можно было оценить всю нелепость ситуации, и продолжала уже с большей уверенностью: сами понимаете, мне не очень приятно расспрашивать, кто и почему з а д е р ж а л с я после перерыва. Я знаю, что у вас была какая-то серьезная причина, поэтому, пожалуйста, скажите мне, чтобы я могла записать в рапорт.
Говорила, а сама то умилялась изобретательности своей, то окатывало вдруг с головы до ног чувством неясного страха: возьмет кто-нибудь за локоть, отведет в партбюро и скажет: забирайте свою актрису, незачем важное дело превращать в спектакль! Но все обошлось, Галина Николаевна ее благодарила, хвалила за умение найти подход к людям, ведь проверять тоже можно по-разному… А Лена испытала облегчение, когда проверка наконец кончилась.
Ее позвали к телефону, и настроение сразу испортилось — не иначе как из детского сада, опять скажут: приезжайте за девочкой, у нее температура.
Но это звонил Валентин.
— Я боялась, что вы больше не позвоните, — сказала она.
— Почему?
— Ну… В общем, очень глупо все получилось тогда. Не сердитесь на меня, ладно?
И опять Валентин говорил своим привычным тоном и опять рассказывал что-то забавное, а Лене делали знаки: хватит болтать, телефон всем нужен; она отчаянно жестикулировала: очень важный разговор! — хотя важного в нем не было ровным счетом ничего, важным был только факт, что он опять позвонил.
— Я что-нибудь придумаю скоро, — пообещала Лена вдруг, без всякой связи с тем, о чем говорил ей Валентин. — Придумаю что-нибудь. В субботу, например, я отведу дочку к свекрови и буду вечером свободна. Нет? Ну, тогда в воскресенье, но только до шести часов. Тоже не получится? Ну, тогда на той неделе договоримся. Что-нибудь придумаю.
Лена попрощалась с легким разочарованием. Ей казалось, что, услышав про субботу, Валентин обрадуется и тут же назначит свидание, но он почему-то смутился и ушел от разговора. Странно! То звонит, уверяет, что хочет ее видеть, а то — в выходные дни и не может. Наверное, все же он обиделся. Ну что ж, его дело! Лена, немного расстроенная, подошла к кульману, где ее нетерпеливо поджидала Светлана, готовая ради свежих новостей заключить перемирие.
…Встретились они с Валентином только через полторы недели, в среду. У выхода из метро, где продавали горячие пирожки, Лена задержалась.
— Не успела пообедать, — объяснила она Валентину и виновато улыбнулась. Валентин предложил пойти в ресторан. Там, правда, пирожков нет, заметил он, ответно улыбаясь, но тоже бывают вкусные вещи. Ему понравилось, что Лена не стала ломаться, сразу согласилась.
— Только, пожалуйста, ненадолго, — попросила она. — Я оставила дочку у соседки, а та рано ложится спать. Даже раньше Машки, — прибавила Лена веселым голосом.
Она обратила внимание, как Валентин старался держаться непринужденно, небрежно, но от этого его неловкость и скованность становились еще заметнее. «Сережка, — подумала Лена, — куда уверенней». И, отметив это, поймала себя на мысли, что уже не раз сопоставляет их — Сережку и Валентина, сопоставляет, правда, непроизвольно, но и это все равно было нелепостью, кто ей они: один уже не муж, другой… еще?.. Что за глупости! Другой вообще никто.
Когда Валентин неловким жестом протянул ей меню, она, увидев длинные столбцы замысловатых названий, тут же закрыла твердую глянцевую обложку:
— Мне, если можно, какой-нибудь овощной салат и кусок мяса, как бы он здесь ни назывался. — И улыбнулась извинительно: я, мол, понимаю, так в ресторане не принято, здесь нужно долго и тщательно обсуждать каждое блюдо, но я вот такая, что с этим поделаешь?
Ей было хорошо, и ее даже не терзало неприятное воспоминание о неудавшемся походе в кафе. В конце концов ничего страшного не произошло, а Валентину, наверное, было полезно посмотреть на детей вблизи, может, когда-нибудь и у него будут собственные, пусть знает, что это такое.
Она уже отметила манеру Валентина: говорить много, но о себе ничего, то есть ничего из того, что интересовало ее в первую очередь. Ей хотелось спросить, есть ли у него девушка, и хотя Лена понимала, что спрашивать об этом неловко и даже глупо, вопрос этот упорно вертелся на языке. А Валентин явно чего-то недоговаривал; рассказывая о себе, он вдруг умолкал или резко менял тему. И даже невинные (хотя и со значением заданные) вопросы Лены о том, как Валентин провел субботу и воскресенье, вызвали у него явное смущение — он ответил что-то неопределенное, а потом пустился в длинные рассуждения о том, какое зло таят в себе два выходных и насколько приятнее и проще проработать пять дней, чем субботу и воскресенье провести в безделье.
— Не знаю, не знаю, — возразила Лена, — у меня эти два дня пролетают в одно мгновение. Да и что бы я делала, если бы их не было? Хоть отоспаться можно.
«Спросить или нет? — в то же самое время думала она. — В конце концов почему я не имею права спросить его, если он ничего не рассказывает о себе?»
— Валентин… — Лена замялась, не решаясь назвать его ни на «вы», ни на «ты», потом закончила храбро: — Почему ты не женишься?
— Почему?.. — Валентин смутился и заерзал на стуле. — Видишь ли…
— Ты, наверное, уже женат? — полувопросительно, полуутвердительно высказала Лена вдруг пришедшую ей на ум догадку. — Так ведь?!
— Как бы тебе сказать?.. Видишь ли…
— Тогда я хочу выпить за твою жену. — Лена попросила резко: — Ну, налей же мне вина! Полнее, полнее! И себе тоже. И пить надо до дна, я прошу тебя!
«Вот и все, — подумала она грустно. — Встретила человека, который понравился, а он женат. И я, глупая, еще какие-то планы строила, мечтала подружить его с Машенькой. А у него, наверное, дома три свои Машки сидят, ждут, пока он здесь вино распивает».
— Ну, а дети есть у вас? — уже спокойнее спросила Лена, примирительно улыбнувшись, словно попросила прощения за недавнюю резкость. — Мальчик, девочка?
— Нет, детей у нас нет, — поморщился Валентин. — Видишь ли, почему я не говорил тебе, что женат…
— Говорил, не говорил, какая разница, — перебила Лена. — Главное, что ты женат, и, пока мы сидим здесь, жена ждет тебя дома, волнуется.
— Я предупредил ее… И потом еще ведь рано. Но вообще-то, — Валентин стал оправдываться, — вообще-то мне нужно будет потом отойти, на одну минутку только, позвонить, она у меня такая рассеянная, все забывает и действительно будет волноваться.
«Ну и дела! — растерянно думала Лена. — Впрочем, Валентин и не давал оснований на что-то надеяться».
Официантка подвела к столику трех человек — двух парней и девушку. Лена мельком оглядела их: парни — в джинсах, добротных, ф и р м е н н ы х, в черных кожаных куртках, каких-то рубашках из грубого полотна, с кнопочками, «молниями», замочками, блестящими пуговицами. Сначала ей показалось, что и парни очень похожи друг на друга, потом рассмотрела: нет, один постарше, притом намного, лет на пять — восемь. С ним девушка — высокая, худая, некрасивая, чем-то немного похожая на Марину, «заочницу»; он, видно, стесняется ее и старается не замечать, и девушка держится самолюбиво и обиженно. Как только официантка подала меню, сразу стало ясно, что душа компании — молодой белобрысый парень. Когда он диктовал официантке заказ, Лену покоробило его балагурство — весельчак какой-то, так он и поговорить спокойно не даст с Валентином. Но вот тот отложил меню, откинулся на спинку стула, и ее удивила внезапная перемена — лицо усталое, в глазах — озабоченность.
После того как эти трое подсели к столу, Валентин и вовсе сник. «Какой он все-таки чудак, — пожалела его Лена. — Если кому-то интересно слушать, о чем мы говорим, пусть слушают на здоровье! Но, если разобраться, кому нужны наши секреты! Нет, все же он милый, славный парень, а чудак!»
Чтобы как-то приободрить Валентина, Лена принялась рассказывать о последних Машиных проделках. Он слушал вежливо, но безучастно, посматривал на часы, потом ушел — звонить жене. Лена прислушалась, о чем говорят соседи по столику. Насколько сумела догадаться, они работали несколько лет в Италии, и вот недавно белобрысый парень опять ездил туда и сейчас делился с приятелем впечатлениями:
— Девчонки тоже хорошо устроились. Почти все. Анджелу помнишь? Она в Турине, в университете преподает. Профессорша. Три книжки выпустила. Папочка — директор завода, всегда ей поможет. Но девка она хорошая, ничего не скажешь.
— А Габриэль замуж вышла. Ну, Габриэль, Габа, не помнишь, что ли? Веселая такая, заводная. Да, точно, на море тогда подбила нас пойти ночью. Так вот, говорят, за миллионера вышла замуж.
— Миллионы в лирах или долларах?
— А черт его знает! Я ее не видел больше.
— А помнишь еще Анну-Валерию? В министерстве иностранных дел работает. Муж бросил ее. С ребеночком. Но она молодцом держится.
Лену вдруг заинтересовало имя, красивое, необычное. Анна-Валерия! Ничего, Анна-Валерия, меня тоже бросил муж, вернее, я сама его бросила, но это уже неважно. И тоже осталась с ребеночком. И тоже держусь молодцом. Видишь, сижу себе в ресторане, пью вино, это ли не жизнь?
Но вообще-то Лене было совсем не весело.
Интересно, какая ты, Анна-Валерия? Лена неожиданно вспомнила свои прогулки с Машенькой по Арбату. Во дворе какого-то посольства (у входа на медной, добела начищенной табличке — вязь незнакомого Лене арабского алфавита) с радостным визгом катался на велосипеде мальчик лет четырех-пяти. Его мать — тоненькая, высокая — несколько раз окликала малыша, тот подъезжал на велосипеде к машине, но как только видел, что мать бралась за ручку дверцы, тут же нажимал на педали и с воинственными криками уезжал в дальний угол двора. Наконец ему, видно, надоело, он бросил велосипед посередине двора и со всех ног помчался к матери. Та усадила сына рядом с собой, привязала его наискось широким ремнем, и маленький ярко-красный, похожий на божью коровку автомобиль с места набрал скорость. Милиционер у ворот посольства взял под козырек.
Такая ты, Анна-Валерия? Очень четко, словно картинку в иллюстрированном журнале, вспомнила сейчас Лена эту юную женщину из посольства: короткая стрижка, свитер грубой вязки, шерстяные серые брюки — в одежде, прическе ее было что-то небрежное, но чувствовалось, что небрежность эта умышленная, тщательно продуманная. И что еще поразило тогда Лену — взгляд, легкий, беззаботный. Да, она сердилась на сына, что-то выговаривала ему, но как бы невзначай, без того исступления, которое порой находит на замотанных обыденными делами женщин. Впрочем, спохватилась Лена, уж не завидую ли я? Этого только не хватало! Тогда надо было замуж выходить не за строителя, а за дипломата, вот и все дела. Эх, Анна-Валерия!..
Валентин вернулся, чем-то явно озабоченный.
— Пристала: где ты да где ты? Я сейчас приеду к тебе, возьму такси и приеду! А я и не знал, что говорить. Если скажешь, что у приятеля, она действительно приедет, она у меня такая. — Валентин пытался говорить шутливо, даже иронично, но это ему плохо удавалось. — И зачем только пошел звонить!
— Ну что же, тогда пойдем отсюда, — легко согласилась Лена. — И мне, кстати, пора домой; дочка, наверное, капризничает, спать не хочет.
— Нет, нет, что ты! — запротестовал Валентин. — Ни в коем случае. Мы еще полчаса можем посидеть, даже минут сорок, да-да, сорок минут совершенно спокойно можем посидеть.
«Очень ты спокоен», — усмехнулась Лена, но осталась из любопытства и, сказать по совести, из-за какого-то мстительного чувства: пусть он помается, понервничает, если хочет угодить и мне и своей рассеянной жене.
— Налей мне вина немножко, — попросила она Валентина. — Ты все время забываешь.
— Да-да, вина, конечно, нужно налить вина, извини, — засуетился Валентин, и это его смущение Лена тоже отметила со злорадством.
— Почему же у вас нет детей? — поинтересовалась — Ты не хочешь или жена не хочет? Или, — она понизила голос, — не может?
— Нет, она может, конечно, может, то есть не конечно, а наверное, — говорил он, все больше сбиваясь на тон какого-то непонятного ей оправдания. — Да-да, точно может, — уже уверенно засвидетельствовал он, — только мы пока решили не заводить детей, и я и она, — словом, мы вместе так решили пока.
— Смотри, а то потом поздно будет, — вставила Лена реплику, но Валентин не обратил на реплику внимания и, разгоряченный какими-то своими мыслями, заговорил быстро, запальчиво.
— Вот ты про детей спросила, да? А кто возиться с ними будет, опять я? Ведь ты не знаешь мою жену, она ведь совсем-совсем беспомощная в домашних делах. Хочешь знать, что у меня сейчас в портфеле? Нет, я покажу, покажу! Вот смотри, мясо, а это консервы, а это, смотри, пакет с картошкой. Ты спрашивала, что я в портфеле ношу, отчего он такой тяжелый, так вот, я всегда продукты домой покупаю. И не потому, что жена не может — просто не любит, или не хочет, или забывает.
— Вот и хорошо, что ты дома жене помогаешь, — миролюбиво заметила Лена, не ожидавшая этой исповеди. — Я своего мужа приучала, да, к сожалению, ничего не получилось.
— Если бы помогать! — все еще нервничая, сказал Валентин. — Помогать я согласен, был бы счастлив, если бы речь шла о помощи! Но ведь мне приходится почти все самому делать, самому! А она только смеется да уверяет наших друзей, что мне это очень нравится. — Валентин замолчал, как бы размышляя, говорить ему дальше или нет, потом махнул рукой и продолжил: — Нет, ты не представляешь даже, до чего она беспомощна! Вечно у нее из рук все валится. Если поставит варить что-либо, обязательно забудет, все выкипит или пригорит. Тарелки начнет мыть — разобьет. Нельзя же быть такой неумехой!
— Ничего, научится когда-нибудь!
— Да нет, не научится и не хочет учиться! У нее голова совсем другим забита. Скажи ей: в таком-то кинотеатре французский фильм показывают. Она на край Москвы помчится, всеми правдами-неправдами попадет в зал, проберется. Но вот попроси ее сходить утром за хлебом — здесь же, в соседнем доме, ни за что не пойдет, будет завтракать с печеньем… Я однажды приезжаю из командировки, захожу в ванную, нет мыла. Спрашиваю: «Как же ты умывалась?» «А шампунью!» — смеется. Ей всегда весело!
— Но ведь это же мелочи, Валя! Ну, шампунь, мыло. Главное, она любит тебя, так ведь?
— Любит, только по-своему.
— Но ведь ты тоже по-своему любишь. Ругаешь ее, а сам как на иголках. Беспокоишься, значит. И со мной вот зачем-то познакомился. Зачем, а?
— Вот потому и познакомился. Разве не понятно?
— Ладно, замнем. Зови официантку, расплачивайся.
Валентин ушел искать официантку, а Лена рассеянно прислушивалась к тому, как белобрысый парень пересказывал детектив: в машину прокурора мафия подложила взрывчатку, и взрыв произошел, когда прокурор отправлялся утром на работу, — на глазах у жены и детей. Вдруг что-то резануло слух: Лена не сразу сообразила, что никакой это не фильм, а самый что ни на есть реальный случай, свидетелем которого оказался ее сосед за столом. И она совсем другими глазами посмотрела на него да и на его приятеля. А белобрысый парень, наверное, по-своему воспринял этот внимательный взгляд, лицо его снова стало беспечным и веселым, и он предложил:
— Подсаживайтесь к нам поближе, А то у нас недокомплект!
Валентин вернулся, стоял за стулом, деликатно так покашливал, не решаясь вмешаться, подать голос.
— Спасибо, в другой раз, — ответила Лена дружелюбно, попрощалась со всеми, даже с девицей, которая кивнула ей, не выпуская изо рта сигареты, и пошла к выходу.
— О чем он говорил? — угрюмо спросил Валентин.
— О том, что нужно быть решительнее. А то невесту из-под носа уведут. Он принял меня за твою невесту, ты как, доволен?
Валентин проводил ее до подъезда, но Лена, угадав его намерения, решительно пошла к лифту. Он загородил дорогу, ткнулся губами в щеку, попытался поцеловать.
— Не надо, Валя. Ну, прошу тебя.
— Я позвоню тебе? — уныло спросил Валентин.
— А это нужно? — уточнила Лена. — Может, не стоит? — Она взглянула на его обиженное, как у ребенка, лицо и согласилась: — Ладно, звони. Только на той неделе.
Лена заглянула в комнату Васильевны, увидела Шуренка, оседлавшего перевернутый стул: он гудел, изображая самолет, а Машенька сидела сбоку и спрашивала:
— А ты настоящий хулиган? Живой? А почему ты не страшный? Нам в детском саду говорили, что хулиганы все страшные.
Шуренок залился смехом.
— Ты что городишь, Мария? — спросила Лена сердито. — И не спишь до сих пор! Где баба Паша?
— А ее доктора увезли, и мы с Шуренком стали в самолет играть, — охотно пояснила Машенька, — А потом ты пришла из театра, — решила она восстановить всю картину до конца.
— Какие доктора, куда увезли? — спросила Лена у Шуренка.
— А… Ну, в общем, из-за письма они поругались, того самого, что ты не подписала, — подал он наконец голос. — Пошла мать на кухню чайник ставить, а там толстуха эта: выселим, мол, твоего хулигана да выселим! Ну, мать сказала что-то, та ей — тоже; в общем, «скорую» вызвали. С сердцем что-то.
— Эх ты! — не удержалась Лена. — Не стыдно? А ведь из-за тебя все это! Такая мать у тебя — да ее беречь надо, на руках носить! А ты сел ей на шею и в ус себе не дуешь!
Шуренок страдальчески морщился, слушая упреки, и ответил грубовато:
— Все, завязал я. Мое слово верное.
— Мой муж тоже каждый день завязывал и до тех пор дождался, пока я сама не завязала вещи да не ушла. Посмотри на себя: здоровый парень, а в семью копейки не приносишь, отец больной, мать за вас, мужиков, надрывается.
— Да завязал же я! — с досадой повторил Шуренок. Ему, наверное, было обидно, что он пустил в ход самый сильный в своем словесном арсенале аргумент, а ему не верили, продолжали читать нотацию. — Мое слово верное.
— Ну ладно, Машке спать пора. А ты завтра пойдешь в больницу, от меня привет матери передай, да смотри не забудь!
— И от меня, и от меня тоже! — запрыгала на одной ноге Машенька. — Я тоже лежала в больнице, когда была совсем-совсем маленькая.
…Теперь Лена понимала, что уже не может или даже не хочет видеть Валентина. Если бы они с самого начала п р о с т о в с т р е ч а л и с ь и если бы она ничего от него не ожидала, ни на что не надеялась — другое дело, а теперь, после того как столько думала-передумала, считала, что ей, дурочке, повезло наконец… теперь его лучше совсем не видеть.
И уже заново ко всему привыкала: к одиночеству своему, капризам дочери, к вечной спешке. Ну что ж, одна так одна, ничего не поделаешь.
Лена ненавидела точность своих денежных расчетов: дважды в месяц, в аванс и получку, составляла список необходимого, старалась отложить еще что-то на книжку, но оставалась такая мелочь, что, махнув рукой, Лена тратила все.
Особенно неприятны были для нее теперь поездки к свекрови. А ведь раньше ей так нравилась эта квартира! В Москву Лена приехала с твердым убеждением, что единственное назначение вещей — быть удобными, ну, по возможности, красивыми. Родители ее прожили жизнь скромно и тому же учили дочерей. Какое богатство нажили они к пенсии? Несколько дорогих ваз, настенные часы, массивные альбомы для фотографий — вот, наверное, и все ценные вещи в доме. Впрочем, их не покупали специально, их дарили ученики, когда мама вела классное руководство. Каждый раз, незадолго до выпускного вечера, происходила одна и та же история. Домой к ним приходили делегаты от класса, толпились в прихожей. Мама приглашала их в комнату, но, как только они, пунцовые от смущения, принимались вручать подарок, мать тут же их выпроваживала. Хотя она знала, чем все кончится: уйдут эти, придут другие или придут родители — все равно будет нудное препирательство, будут слова о том, что все это о т ч и с т о г о с е р д ц а и что она их о б и ж а е т… Конечно, придется уступить.
Год с небольшим, который Лена прожила в общежитии, с подругами, еще больше укрепил убеждение, с которым она приехала из Полтавы: не человек для вещей, а вещи для человека. В комнате у них царило вызывающее, почти восторженное пренебрежение к быту. Студенческая коммуна, где все нараспашку, все общее, а имущество все состояло из купленных в складчину сковороды, двух кастрюль, полдюжины тарелок и заварного чайника. После домашних обедов, после обилия овощей к институтской столовой приходилось привыкать. Если к котлетам здесь полагалась долька помидора, кусок соленого огурца, то это даже оговаривалось в меню, поначалу такое казалось странным: дома овощи были вволю, навалом. Потом, конечно, она привыкла. В Москве, в общежитии, девчонки стряпали неплохо. Тамара Филькова из Барнаула готовила такие пельмени, что в кухню на их аппетитный запах прибегали ребята с других этажей. А Лена пекла пирожки, блинчики с яблоками, рыбой, капустой. Нет, жили они дай бог каждому!
Ее представления о ценности вещей поколебала первая поездка в гости к Сереже. Она сразу, как только вошла в коридор, поняла, что находится в б о г а т о й квартире, где все говорит о достатке, о свободных деньгах. Вещи здесь были не просто вещи — кресла, люстра, ковер, — они еще были красивы и радовали глаз. Когда Лена с тихим, но твердым упорством отказалась от ужина, Ирина Леонидовна настояла все же на чаепитии, вынула из серванта множество тарелок, вазочек, розеток, предназначение которых было для Лены не вполне ясным. Она по своей привычке хотела положить варенье прямо в чай, поймала косой взгляд будущей свекрови, густо покраснела и уже наотрез отказалась от варенья. А варенье было вишневое, ее любимое…
До свадьбы Лена еще несколько раз бывала в гостях у Сергея. С некоторым удивлением, даже смущением ловила себя на мысли, что ей все больше и больше нравится это… она не хотела даже про себя произносить слово «богатство»… этот уют. И застекленные от пола до потолка книжные шкафы, и сервант, заставленный хрустальными рюмками. Лену все больше и больше увлекало это ощущение надежности и прочности быта, и она словно бы примеривалась, как будет обставлять будущую свою квартиру. Конечно, она вносила поправки и в рисунок обоев, и в цвет штор на окнах, но она уже привыкла к тому, что вещи в их доме будут такими же основательными, добротными…
Впрочем, что сейчас вспоминать о каких-то шторах и обоях, если кооперативную квартиру, которую выплатили родители Сережи, давно уже разменяли, если семья распалась.
Когда это случилось? — часто спрашивала себя Лена. Когда Сережка первый раз пришел выпивши? Наверное… хотя нет, она помнит, как стыдился он своей нетвердой походки, заплетающегося языка и как виновато смотрел утром ей в глаза, — она ничего ему тогда не сказала и вспоминала этот случай с некоторым даже непонятным умилением, быть может, потому, что поняла: Сережка считается с нею и боится, да, да, боится ее.
Правда, когда Сережка пришел пьяным во второй раз, Лена и на этот раз сдержалась, но забеспокоилась: не станет ли это системой? Что же, так и произошло.
И все-таки нет, не на этом они разошлись, не из-за этого поссорились. Сейчас поняла это очень ясно: все решил тот день, когда они стали сознательно, с наслаждением обижать друг друга. До этого щадили, боялись перейти какой-то рубеж, а потом, когда у одного из них сорвались обидные, явно несправедливые слова, которые чужой человек мог бы снести и стерпеть, а родного они оскорбляют и ранят… Да, да, именно в тот день все и произошло. Потом понадобилось бы много усилий, чтобы все изменить, сгладить, но они не пошли на сближение, наоборот, отдалялись друг от друга все дальше и дальше.
Лена вспомнила, как все произошло. Еще до рождения Машеньки они копили деньги на телевизор, Лена из своей стипендии тоже откладывала десятку, и, хотя взнос ее имел почти символический характер, она гордилась тем, что принимает участие в семейном бюджете. По самым радужным проектам до покупки телевизора оставалось еще месяца три. Лена предвкушала удовольствие, которое было уже не за горами; конечно, они смотрели передачи и у Сережиных родных, когда ездили к ним в гости, но телевизор в своей квартире совсем другое дело, что там объяснять!
Сергей как раз перешел работать на стройку прорабом, о чем давно мечтал. Приходить он стал позже, появились у него какие-то вечерние дела, настроение стало неровным. Лена терялась, не знала, как себя вести: терпеть, ссориться, не замечать? Ближайший и верный пример, который оказался перед глазами, — мама: она вступала в конфликты с отцом лишь в тех случаях, когда все иные возможности были исчерпаны, вообще же предпочитала терпеливо дожидаться, пока, как говорила она, чайник выкипит. А у отца пар выходил скоро — пошумит, покричит, затихнет, и после этого его можно было «брать голыми руками».
Лена терпела. Однажды Сергей пришел возбужденный, чуть-чуть навеселе и обратился к ней неестественно грубоватым голосом:
— Мать! Держи телевизор!
И жаргонное словечко и тон Лене не понравились, но она смолчала, а Сережа царственным жестом бросил на стол пачку десятирублевок и почему-то с довольным видом захохотал.
— А то ведь с твоей стипендией… — Сережа не закончил фразу и опять залился счастливым, дурацким смехом, — с твоей стипендией мы до-о-лго будем собирать. А здесь бац — и две сотни! Раз — и в дамках!
— Откуда эти деньги, Сережа? — как можно спокойнее спросила она, стараясь не обращать внимания на неприятное ей «бац», по поводу которого в другое время она обязательно бы высказалась.
— Откуда? От верблюда! Шел верблюд, да не туда, а я ему дорогу показал, смотри, говорю, вон там денежки лежат. Он пошел, куда я ему велел, взял денежки, а потом мне принес: вот, говорит, твоя доля. Честный верблюд, ей-богу, честный!
Сережа хохотал и паясничал, и по гримасам его Лена поняла: здесь что-то не так, и ей стало страшно.
— Сережа, перестань дурить! Я спрашиваю: откуда эти деньги?
Он, продолжая смеяться, подошел к столу, аккуратно сложил деньги, десятка к десятке, словно взвешивая их убедительную тяжесть, и сказал небрежным голосом:
— Хватит, мать, травить душу. Деньга верная, честная. Я сделал штукатурам приварок в нарядах, а они мне накинули с зарплаты. Так что не боись.
Лена почувствовала, как неприятно заныло у нее в груди, и, надеясь еще, что она ослышалась, чего-то не поняла, спросила неуверенно:
— Но ведь это же… воровство. Это же… незаконно.
Он ухмыльнулся, взял новенькую, хрустящую десятку, повертел в руках, посмотрел на свет и сказал:
— Да нет, вроде бы не поддельная, законная. Так что не боись, говорю тебе!
— Я не возьму этих денег, — тихо сказала она. — Этих денег мне не нужно.
— Каких э т и х?! — обозленно закричал Сергей. — Почему э т и х?! Они что — меченые? Их что, в магазине не принимают?
Лена ничего не ответила, но молчание ее еще сильнее разожгло Сергея.
— Смотрите, какая чистюля нашлась! Хорошо жить она хочет, а как достанешь деньги — они, видишь ли, незаконные! Зато стипендия твоя законная. Что же, давай жить на нее! Будем картошку жарить по три раза в день, по воскресеньям молочную лапшу варить. И есть из алюминиевых мисок. Плохо, зато честь по чести, шито-крыто, никто не придерется. Ну! Давай по-законному!
— Не кричи на меня, — устало попросила Лена. — Сережа, ты не понимаешь, что говоришь. И делаешь что-то не то. Мне страшно, Сережа, — совсем жалобно закончила она.
Сергею, видно, стало жаль ее; злость и обида еще держались в нем, но жалость уже пересилила, и он обнял ее, начал гладить волосы и быстро заговорил:
— Ну не надо, Ленок, не надо, брось ты это! Я, что ли, один! Все равно больше, чем можно выписать, не выпишешь, фонд зарплаты существует, из него не выпрыгнешь. Сегодня больше начислишь, завтра меньше, так и крутишься. А это ведь не взятка, нет, это вроде прогрессивки, от доброго же сердца ребята дали. Я к ним по-хорошему, и они ко мне по-хорошему.
Что тогда убедило ее, она и до сих пор не знает: извиняющийся тон Сережки или слова, прозвучавшие так магически, — «прогрессивка, фонд зарплаты», — но тогда она как будто бы поверила, заставила себя поверить, что ничего незаконного здесь нет. Или видела, что назревает первая крупная ссора, а ссориться ей не хотелось, не хотелось и волноваться: шел уже пятый месяц беременности. Но именно с той поры все изменилось. Правда, дальше Сережа был умнее — он не рекламировал мнимую свою прогрессивку, не раскладывал деньги веером и не потрясал ими в воздухе. Просто клал на книжку, тратил сам, давал ей на хозяйство… А там родилась Машенька. Лена сразу же перешла на заочное, стипендия ее — какая-никакая, а выпала из семейного бюджета, и хотя Сережины родители помогали, не скупясь, денег все равно не хватало, и время ли было выяснять, какие деньги законные, а какие нет.
Но с того дня, с того разговора Лена почувствовала, как надломились их отношения. Сережа, прежде боявшийся сказать ей грубое слово, перешел на какой-то гаерский тон; посматривал на Лену со снисходительной насмешкой и с особым удовольствием называл ее «мать», прекрасно зная, как не любит она этого обращения.
О том, что было дальше, Лена старалась не вспоминать. Первый год Машенька часто болела, у Лены все валилось из рук, а здесь эти ночные возвращения, эта блуждающая бессмысленная улыбка, длинные запутанные исповеди. Маша спала очень чутко и просыпалась, когда Сергей приходил, потом уложить ее стоило немалых трудов. Ну, конечно, иногда и у него заговаривала совесть, он на несколько дней становился образцовым отцом и мужем — ей бы радоваться, а она в эти дни думала только об одном: надолго ли?
Последний раз он держался почти неделю. Потом все повторилось снова. И тогда она сказала ему почти спокойно:
— Сережа, здесь не гостиница. Если мы с Машенькой тебе не нужны, мы тебя не держим.
Он перепугался, она видела. А сама уже ничего не могла с собой поделать: он для нее стал чужим, и хотя всю неделю Сергей возвращался с работы вовремя, она воспринимала его как квартиранта, не ближе.
Вот и все. Быть может, она слишком требовательна, слишком много хочет? Ведь говорят девчонки, что семья — это прежде всего терпение, но ей т а к а я семья не нужна.
У дверей проектного института стоял «ЛАЗ» — новенький, с еще не запыленными шинами, глянцево отсвечивающими на солнце стеклами.
— Вот это блеск! — восхищенно сказала Лена. Настроение у нее было хорошим, и она не очень огорчилась, если бы пришлось поехать и на другом автобусе, старом, но тут как-то совпало, что автобаза прислала институту именно этот роскошный «Турист».
Такая идея — съездить в Измайлово, на место будущих сооружений Олимпиады, сделать привязку на местности — зародилась в инициативной группе давно. Но вместе с группой решил поехать и директор института, и тут пришлось приноравливаться к его времени — пока он найдет в своем расписании «окно». Вот и сейчас все собрались, ожидали, когда прибудет Николай Васильевич вместе с руководителем НИИ по градостроительству. Лена решила рискнуть, сбегать к переулку, где продавали мороженое. А когда вернулась, увидела, что автобус уже полон и единственное свободное место — на втором сиденье, позади директора.
Лена задернула окно шторкой, чтобы солнце не слепило глаза. Она не прислушивалась к тому, о чем говорят директор и руководитель НИИ, но какие-то обрывки фраз долетали до нее.
— Пока не определится тип комплекса, — убеждал директор, — мы будем топтаться на месте.
— А разве до сих пор неясно? — удивился собеседник. — Сооружение смешанного типа, для спортивных и зрелищных мероприятий. Мы давно отправили свои рекомендации.
— Лично мне неясно. Нужны более детальные разработки. Сооружение типа «концерт-спорт» — одно, типа «спорт-концерт» — совсем другое. От этого все и зависит — расположение рядов, расчетное число зрителей, размер арены…
— Ваше дело поскорее проектировать. Скамейки и потом сообразят, как расставить, было бы где. Пока вы станете выгадывать копейки на зрительских билетах, потеряете рубли из-за медлительности. Вот и вся ваша экономия. А спортивные залы все равно нерентабельны, степень их эксплуатации небольшая, тут и голову ломать незачем.
— Значит, чем хуже, тем лучше?
— Я не говорил это, — сухо отрезал руководитель НИИ и обиженно замолчал.
Лена была на стороне Николая Васильевича, но не стала углубляться в предмет спора, а еще раз подумала о том, что только теперь ей становится понемногу понятным весь гигантский объем задания по Олимпиаде. Ведь раньше и в голову не приходило, что за пределами проекта, который должен выполнить институт, существовали еще десятки кардинальных проблем: как увязать новое сооружение с уже сложившимся архитектурным ансамблем района, с жилыми комплексами, с многочисленными коммуникациями. Иногда инициативная группа собиралась для коротких совещаний у директора, и Лена видела, как с каждым разом стеллаж, отведенный под документацию, пополнялся все новыми и новыми папками деловой переписки: «Мосэнерго», «Мосгаз», «Главмосавтотранс», «Архитектурно-планировочное управление».
Она другими глазами смотрела теперь и на плановые задания института, понимала, что проекты, над которыми работает она, ее отдел, тоже включены в некую замкнутую цепь. Если раньше Лена вместе с другими посмеивалась над тем, что какое-то плановое задание надо сдавать к тридцатому числу, а не ко второму или четвертому следующего месяца, то теперь ей стало ясно, что два дня опоздания — это два дня простоя строительной техники, актированные дни у рабочих…
Автобус ехал мимо Измайловского парка; Лена удивилась его размерам — настоящий лес. Рядом с главным корпусом Института физкультуры водитель притормозил, в автобус лихо вскочил работник спорткомитета — загорелый мужчина лет сорока, с короткой стрижкой «под ежик». Он несколько секунд осматривался, потом безошибочно определил, где находится начальство — директор проектного института и руководитель НИИ, представился им.
Еще минут через пять «Турист» подъехал к месту строительства. Мужчина из спорткомитета пригласил посмотреть, как идут земляные работы. Лена с некоторой неохотой подошла к карьеру — что может быть там интересного? А потом остановилась, изумленная. Да, и котлован был огромен, это так. Но еще больше поразила ее техника. Бульдозеры с огромными ножами, ртутно поблескивающими на солнце. Сваебойный аппарат — ажурная, при всей своей исполинской высоте, металлическая мачта, по которой плавно двигался сверху вниз стержень, вбивал в землю бетонные столбы. Гидравлический автомобильный кран — длинная платформа с двумя кабинами — впереди и сзади, с выдвигающейся стрелой, у подъездных путей к строительству были уже сложены блоки, и в отдалении виднелись трейлеры, которые протяженным своим остовом, множеством колес напоминали гигантскую сороконожку, бетоновозы, с непривычным треугольным кузовом, похожим на опрокинутую набок воронку. Когда Лена училась на первом курсе, на лекциях о таких механизмах говорилось как о завтрашнем дне строительной техники… Надо же, оказывается, сейчас эти машины вовсю работают, роют траншеи и котлованы, выравнивают дороги, укладывают трубы, поднимают кирпичи в поддонах… И что особенно понравилось Лене — их окраска, не экономный темно-зеленый цвет, а яркие, веселые тона — желтый, красный, синий.
— Ну как? — поинтересовался представитель спорткомитета у Николая Васильевича. — Идут дела?
Тот вместо ответа показал большой палец. Потом спросил:
— Не пойму только, почему именно Измайлово? Все хорошо, но далековато.
— А Лужники ближе?
— Лужники — это Лужники. Их все знают.
— Теперь будут знать и Измайлово. Я, например, этот район очень люблю. И школу здесь закончил и институт. Жалею, что работать приходится не здесь. Самый чистый воздух в столице.
Лена усмехнулась: такие же похвалы, но уже по адресу Химок-Ховрина, она слышала от свекрови, и Светка, обитавшая на Молодежной, говорила о своем районе нечто подобное. «Помешались они на этом свежем воздухе», — подумала Лена. А вообще-то здесь и впрямь было прекрасно, и она поняла, что надолго запомнит эту поездку.
Утром она загадала: если встретит сегодня своего лейтенантика, все будет у нее хорошо. Она незаметно втянулась в странную игру: когда, проводив Машу в детский сад, шла на работу, на улице Фрунзе в одно и то же время, без двадцати девять, ей навстречу попадался юный, моложе ее, лейтенант — краснощекий, курносый, в новенькой офицерской форме, при встрече оба отводили глаза в сторону, хотя и она и лейтенант (Лена была уверена в этом) не могли не замечать друг друга; и то, что они д е л а л и в и д, будто друг друга не замечают, еще больше подчеркивало их невольный сговор.
Лена посмотрела на часы — было тридцать пять минут девятого — и решилась на невинную хитрость: замедлила шаг, иначе она разминется с ним, а именно сегодня ей хотелось, чтобы сбывались все ее желания. Она всегда любила этот утренний час, даже зимой любила, когда сумрачно, сыро, но впереди ее ждали ярко освещенные окна института, кульман, остро отточенные карандаши; а летом, если день был солнечный, свежий, деревья отбрасывали на асфальт четкую и прохладную тень, — летом у нее всегда было настроение приподнятое.
Лена уже прошла улицу, пора было поворачивать в переулок, а лейтенанта все не видно. Оглянулась по сторонам: он перебегал улицу, и на его лице была такая откровенная радость — успел! — что Лена не удержалась, приветливо помахала ему рукой и ускорила шаг. Молодец, лейтенант, не подвел, теперь она твердо знает, что все у нее будет хорошо. Машка скоро подрастет, пойдет в школу, тогда и она сумеет наконец закончить свой МИСИ. И вообще станет легче…
Она подумала о том, что осталось всего три дня до сдачи планового проекта, и ей стало жаль расставаться с нынешним заданием. Те несколько месяцев, которые она работала над комплексом — стадион и спортивный зал для средней школы, — она часто вспоминала Полтаву, подруг по волейбольной секции, тренировки. Площадка находилась рядом с огромным пришкольным участком, и в памяти ее слились воедино сладковато-терпкий запах цветущих вишен и глухой звук ударов по тугому мячу.
В институте на лестнице ее догнала Светка Гаврикова, быстро и возбужденно принялась пересказывать новости, а попутно сообщила о том, чего Лена, к удивлению своему, до сих пор не знала. Оказывается, комсомольское собрание обсуждалось… там (Светка многозначительно показала пальцем на потолок — кабинет директора находился на втором этаже), — Галину Николаевну вызывали для объяснений. Но Литвинова, ты ведь ее знаешь, держалась очень спокойно и сказала, что, если существуют какие-либо неясности, она готова доложить о комсомольском собрании на партбюро. И директор тут же дал обратный ход, заявил, что незачем разжигать страсти, тем дело и кончилось. А Игорь теперь имени твоего слышать не может. В общем, Ленка, только о тебе сейчас в институте и говорят.
Лена понимала, что Светка преувеличивает, и все равно ей было приятно. Она замечала, что Игорь, сталкиваясь с ней в коридоре, уже не хлопал ее по плечу, но и не здоровался, а Лида Краснова, которая и прежде относилась к ней с холодком, стала задираться почти открыто.
В перерыв они столкнулись в столовой, у столика, где лежали подносы; Лена уже пообедала, Лида только пришла. К столику они подошли почти одновременно и обе остановились, как бы выжидая, кто кому уступит. Лена поколебалась немного, и первой положила свой поднос, и вдруг по-детски обрадовалась: все-таки одолела, хотя, конечно, глупо утверждаться на таких мелочах.
А дальше все произошло неожиданно. Лена направилась к выходу и даже не заметила, как Лида оказалась рядом, сказала злым шепотом: «Ну, тихоня, смотри! Слишком много берешь на себя!» — и Лена не успела ничего ответить, как Лида уже отошла. Да и дело разве в этом — успела или не успела? Она даже не нашлась что ответить. Сначала испугалась. Но только на один миг, словно что-то кольнуло в сердце, зашумело в висках. Но потом сразу же пришли какая-то ясность, легкое, почти парящее чувство свободы. Ей угрожают? Очень мило! Ну что ж, я готова, думала она, только вы заранее проиграли, милые мои. Бояться мне нечего, потому что я права, и терять мне, в сущности, нечего. Все, что есть у меня: заботы, недосыпание, — я отдам вам хоть сейчас, только вы сами откажетесь, вам это не подойдет… И хотя в этих ее рассуждениях ничего особенно веселого или радостного не было, к ней опять вернулось утреннее настроение, и единственное, о чем Лена жалела, — что слишком поздно пришли ей на ум эти мысли и она ничего не успела ответить Лиде.
Вместо нее ответ выслушала Екатерина Никитична — вечером на кухне.
Старуха на время присмирела после того, как Васильевна вышла из больницы. Не то чтобы Екатерина Никитична испугалась, просто, наверное, подумала о том, что и ей уже не восемнадцать, и, если и дальше ссоры будут продолжаться так, то неизвестно, за кем «скорая» приедет в следующий раз. Бугаевых она пока оставила в покое, но всю энергию свою обратила на Лену. Вот и сегодня, только Лена принялась кипятить молоко, старуха загремела у плиты кастрюлями. Обычно Лена тут же выходила из кухни, пережидала, пока Екатерина Никитична выговорится и пойдет смотреть телевизор. Но сейчас она осталась из принципа.
Старуха бубнила монотонно:
— Вот и муж бросил ее. Видно, за дело бросил. Просто так никто не бросает. Значит, надоела, если бросил.
Лена погасила горелку, повернулась к старухе и спросила, четко выговаривая каждое слово:
— Вы это обо мне, Екатерина Никитична?
Та растерялась, потом ответила с вызовом:
— О тебе, о ком же еще!
Лена продолжала спокойно смотреть на старуху, а та, отведя взгляд, потихоньку пятилась к двери.
— И чему же вы радуетесь? Неужели вам только тогда хорошо, когда другим плохо? Ну, а если к вам люди будут так же относиться? Вот с вами случится несчастье, а я буду ходить и злорадствовать, вам понравится?
— Ты что это? Ты брось! Да я на тебя в товарищеский суд подам! Ты еще молода над старым человеком издеваться!
— Не нравится! Видите, вам уже не нравится! А я ведь еще ничего не сказала.
Откуда у нее взялась эта уверенность? Чувствовала, как вся напряглась, как колотится сердце, но голос — спокойный, даже безразличный немножко, и, наверное, это спокойствие больше всего старуху и бесило, выводило из себя и, кажется, испугало немного. Нет, хватит ей быть покорной овечкой! Что она, приживалка, чтобы ходить по квартире на цыпочках, выслушивать нотации? И чего ради?
Странные были дни, когда Лена чувствовала, что в ней что-то меняется и что она со стороны как бы присматривается к себе. Самым непонятным было одно: легче или труднее ей станет теперь жить? Ведь она всегда хотела никого не задевать, ни с кем не ссориться, уступать… Сейчас все это уже стало невозможным, словно границу какую-то переступила, дверь какая-то за тобой захлопнулась и назад пути нет.
Все это хотелось кому-то рассказать. Кому? Да, пожалуй, и некому. Вот только если… Может быть, именно он и поймет, он сам, кажется, такой, что из-за каждого своего слова переживает, шагу не может ступить без сомнений: правильно ли его поймут, хорошо ли он сделал?..
Лена разыскала автобусный билет — Валентин когда-то написал на нем свой телефон — и позвонила ему. Первый раз сама позвонила.
Они встретились там же, где и первый раз, когда ходили с Машенькой в кафе «Буратино». Почему-то сейчас вспоминать об этом было приятно и немного грустно. «Нет, напрасно я пришла», — подумала Лена, когда увидела Валентина, и почему-то захотела сразу же уйти, ничего не объясняя. Он тоже поздоровался как-то неуверенно и смущенно. Не глядя друг на друга, они медленно пошли по бульвару.
Она поняла, почему не стала рассказывать Валентину о последних своих переживаниях, ради которых, собственно, звонила. Рассказать об этом — значило бы посвятить его во что-то для нее важное, начать все сначала, а этого делать совсем не следовало. И она решила найти предлог и поскорее уйти домой, а пока, посмотрев на хорошо утрамбованную красноватую дорожку бульвара, по которому они шли, вспомнила о том, как однажды весной комсомольцев института попросили после работы «поразмять мускулы», и они принялись с энтузиазмом скалывать лед и минут сорок ковырялись ломами и лопатами, а потом прибежал перепуганный дворник: оказывается, здесь какое-то особое специальное покрытие, разрушить его проще простого, а восстановить — целая проблема. Тогда их перебросили на другой участок, где уже почти все было сделано, и закончилось это веселое мероприятие уже в «стекляшке» у Никитских ворот.
Все это Лена рассказала Валентину и ожидала и с его стороны какой-нибудь легкой истории, над которой можно было бы посмеяться. Но Валентин говорил против обыкновения мало. Отношения его с Таней, оказывается, совсем разладились, зашли в тупик. Он начинал разговор о разводе, она не соглашалась, злилась, но когда после долгого спора он продолжал настаивать на своем, вдруг говорила покорным голосом: «Хорошо, если тебе так будет лучше, я согласна». И здесь, как выяснилось, он испытывал чувство, похожее на страх перед высотой, когда хочешь сделать шаг назад, а ноги подкашиваются, не слушаются тебя…
— Расскажи что-нибудь повеселей, — попросила Лена.
— Какое уж тут веселье, — вяло откликнулся он.
— Ну, про свою работу расскажи. Социология — ведь это ужасно сложная вещь, а? Вот вы расспрашиваете людей, а потом все вместе соединяете, и сразу становится видно, кто о чем думает, так?
Лена не поняла, отчего Валентин вдруг оживился. Наверное, какую-нибудь глупость сморозила. Он несколько секунд молча смотрел на нее, потом улыбнулся насмешливо:
— Ну нет, немножко не так. Ладно, если тебя интересует социология, мы проделаем сейчас маленький эксперимент. Ты о теории ролей что-нибудь слышала?
— Ролей? Нет, ничего. А что такое?
— Ну, вот и хорошо. Я буду задавать тебе вопросы, а ты отвечай на них, только быстро, не задумываясь. Идет?
— Смотря какие вопросы.
— Всего один вопрос, не бойся. Значит, отвечай мне: ты кто?
— Ну… Василенко Елена Витальевна, — с некоторым смущением назвалась Лена.
— Так, прекрасно. А еще кто?
— Ну, чертежница.
— Так. А еще?
— Еще? Ну, дочка у меня есть, Маша.
— Вот, отлично, — почему-то обрадовался Валентин. — А еще?
— Еще? Ну, кто я еще? Комсомолка.
— А еще? Еще ты кто?
— Все. Больше никто. Вообще странный какой-то вопрос: кто ты? Человек — вот кто, разве неясно!
— В том-то и дело, что неясно. Вот ты сказала сейчас — человек. Да, человек. Но ведь и я человек, и этот старичок… вон сидит на скамейке — тоже человек, и эта девушка, видишь, идет по дорожке — тоже. А вот социология хочет знать, к а к о й человек. У нас для этого существуют различные тесты, ты слышала об этом, наверное. Но еще нам интересно выяснить, что думает о себе каждый человек как о личности. Вот для этого и создана теория ролей. Мы задаем разным людям один-единственный вопрос: кто он? И человек отвечает. Вот ты назвала сейчас три социальных роли: чертежница, мать, комсомолка. А могла бы назвать еще несколько: например, бывшая спортсменка, ведь ты занималась волейболом, правильно? Дальше — только ты не обижайся — разведенная жена, и так далее. В зависимости от того, какие социальные роли человек называет, от их количества, мы и составляем характерный портрет… Но и это еще не все. Здесь важен порядок, в котором роли распределяются. О том, что ты мать, ты сказала во втором по очередности ответе. Значит, это для тебя главное качество, одно из самых главных. А другая женщина могла бы вспомнить об этом в пятом или восьмом ответе — она перечислила бы, что она научный работник, кандидат таких-то наук, преподаватель такого-то вуза, еще и еще что-то, ведь для нее именно это главное, понимаешь, а потом бы вспомнила под конец, что она ко всему прочему еще и мать.
— Да, — задумчиво протянула Лена, — интересная у тебя работа. А ты не хотел мне рассказывать. И что вы делаете потом с этими ответами, посылаете куда-нибудь?
— Зачем посылать? Мы сами их обрабатываем.
— И что потом?
— А потом — суп с котом, — рассмеялся Валентин и сделал движение, чтобы обнять Лену, но она мягко уклонилась и переспросила настойчиво:
— Нет, а потом? Мне очень важно знать, какие выводы социология сделает обо мне, например.
— Ну, о тебе она сделает самые похвальные выводы. Красивая, добрая, умная, ласковая!
— Я серьезно спрашиваю, — тихо обронила Лена, немного жалея, что завела этот разговор.
— А я серьезно отвечаю, — смущенно, но твердо произнес Валентин. — Ты сама себя не знаешь. Ты умница, ты чудесная, ты замечательная.
Он обнял ее, и, хотя уже стемнело, а скамейка находилась далеко от фонаря, Лене было неловко: ей казалось, что прохожие оглядываются. И все-таки обхватила его руками за шею, нашла его губы и не отпускала до тех пор, пока не почувствовала, что нужно перевести дыхание. Но когда Валентин снова прижался к ней, мягко отстранилась и сказала:
— Все, Валя. Нам больше не нужно встречаться.
— Но почему, почему? — удивился Валентин, не заметивший, как изменилось ее состояние.
— Не нужно, и все, — устало ответила Лена. — У тебя семья, я чувствую себя виноватой перед твоей женой, хотя ее и не знаю.
— Но я ее не люблю…
— Не надо, Валя… Ты сейчас не сознаешь, что говоришь. Потом, когда остынешь, тебе станет стыдно. Ты не любишь жену, но сейчас все равно вернешься к ней. И всегда будешь возвращаться, так?
— Я разведусь, — не очень уверенно сказал Валентин.
— Нет, Валя, никуда ты от нее не уйдешь. Ты слишком мягкий. Ты боишься кого-нибудь обидеть, хочешь быть добрым ко всем — и ко мне и к своей жене. А ко всем быть добреньким нельзя. Я по себе знаю. Если рубить, то сразу.
— Но можно я буду звонить хотя бы иногда?
— Не надо, ничего не надо, Валя. Мне было с тобой хорошо, я всегда буду тебя помнить. Но больше не нужно встречаться. И сегодня не провожай меня, уходи, я очень тебя прошу. Нет, нет, мы уже простились, уходи.
Валентин нерешительно переминался с ноги на ногу. Все было для него так неожиданно и обидно. Лена не догадывалась, что сильнее, чем просьба не встречаться, на Валентина подействовали слова о мягкости его характера. Это было ново, непривычно, никак не вязалось с его представлением о себе. Это пронзило его, как открытие, и нужно было решать, как жить дальше, жить с этим открытием.
Лена отвернулась, прижалась лицом к дереву. Прохлада вечера не освежила застоявшегося летнего воздуха, было душно. Валентин хотел подойти к Лене, что-то сказать ей, но потом резко повернулся и направился к метро.
А через час набежали облака и прошел над Москвой дождь, легкий и летучий. Он осторожно пробарабанил по крышам, прошелестел в листве. Он прибил пыль на тротуарах, впитался в асфальт, разогретый жарким июльским солнцем, шинами автомобилей, подошвами прохожих. И воздух стал чистым и упругим, готовым зазвенеть под первыми солнечными лучами.
Но до утра было еще далеко. В домах гасли последние огни, засыпали те, кому мешали заснуть заботы, дела или бессонница. А те, кто засыпал рано и быстро, уже видели первые полуночные сны.
Когда Лена вернулась домой, ей сразу бросились в глаза рисунки на стене. Она почувствовала, что и смеющаяся рожица и нелепые человечки раздражают ее. «Детство все это», — подумала Лена, открепила кнопки, свернула ватман трубочкой.
Сны она видела редко, под самое утро, и какие-то будничные. Но сегодня приснились Полтава, школа, выпускной вечер. Паркет легко скользит под ногами, музыка никак не кончается, оркестр играет все быстрее. А на ней — матросское платье, оно еще не обмялось по фигуре и пахнет утюгом.