ЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ ДИРЕКТОРА Роман

1

Осенью, когда идут дожди, вода в Алгуни становится мутновато-желтой; в такие дни не хочется смотреть на реку. А дожди льют с конца сентября до первого снега. Даже пристань, мое любимое место в Таежном, выглядит тоскливо: лодки, перевернутые вверх днищем, напоминают, что лето прошло, кончились походы за грибами и кедровыми орехами и рыбу больше не поудишь — идет нерест кеты…

Тыльной стороной ладони я протираю запотевшее боковое стекло, хотя что можно разглядеть на ходу, при скорости девяносто километров в час? Скоро, за поворотом, начнется крутой подъем, а там — смотровая площадка, откуда хорошо видны река, широкая полоса тайги на правом берегу, на левом — плоские крыши жилых домов, серая, с красной поперечной полосой горловина теплоцентрали и бетонные строения целлюлозно-бумажного комбината. Отсюда, с крутого холма, и начинается Таежный, город, выросший в тайге и сохранивший ее зеленые островки в парках и на проспектах. Тремя лучами улицы расходятся с холма, фасады домов, выложенные облицовочным кирпичом, сверху похожи на веселую мозаику. Впрочем, и декоративный орнамент стен и витражи детсадовских зданий выглядят хорошо лишь в солнечные дни, но не сегодня — в серую, унылую непогодь.

— Ну и льет! — говорю я своему соседу. — Прямо всемирный потоп!

Гурам ничего не отвечает, только смущенно ерзает на сиденье. Даже здесь, в машине, Гурам Чантурия пребывает в обычной своей позе бедного родственника. У него блестящие черные глаза, густые вьющиеся волосы — все характерные признаки уроженца города Тбилиси. Но до чего обманчива внешность: Гурам не унаследовал от традиционной грузинской натуры ни темперамента, ни самообладания, ни веселого нрава. Говорит Чантурия тусклым, монотонным голосом, быстро тушуется в острых ситуациях, сесть старается так, чтобы даже случайно не оказаться на виду. Хотя чего бы ему скромничать?

«Волга» одолела подъем, миновала строящийся Дом культуры, водитель прибавил газу. Дело, по которому я тороплюсь на СБО — станцию биологической очистки, — грозит сорвать весь мой отдых. Неприятное, честно говоря, дело. Председатель рыболовецкой артели Лапландер позвонил утром в горком партии и сообщил, что в двадцати километрах от города обнаружен косяк дохлой рыбы. Пока не прибыла комиссия, Лапландер не берется ничего утверждать, но боится, что причина — в сбросах.

Вот какой подарочек ожидал меня в понедельник, за неделю до отпуска. Год был трудным, вымотался я до предела и все дела на комбинате подогнал так, чтобы уехать в Кисловодск со спокойной душой. Я вообще не понимаю руководителей, которые гордятся тем, что по нескольку лет не бывают в отпусках. Оправдания, которые приводят в таких случаях, кажутся мне неубедительными, даже жалкими. Если директор не может доверить завод своим ближайшим помощникам, не способен задать ускорение, чтобы месяц без него работали как бы по инерции, значит, не отлажен, как необходимо, механизм управления. У меня самого, правда, тылы не были до конца надежными, но все-таки не настолько, чтобы отказываться от отпуска. Я специально подогнал срок путевки так, чтобы добить месячный план, закончить капитальный ремонт, а все остальные дела подождут моего возвращения.

Кажется, все учел, все предусмотрел, а тут эта история! Пока мы ехали в машине и было уютно и тепло (далее сейчас, осенью, Саша, шофер, прогревал салон, зная, как не люблю я зябнуть), я старался отогнать всякие мысли о том, что рыба погибла по вине комбината. Скажем, глушили ее браконьеры динамитом — вот и пожалуйста! Или рядом опыляли химикатами поля… хотя осенью, кажется, их не опыляют. Ну еще что-нибудь, мало ли…

Гурам не торопится укрепить мои надежды или развеять их; потирая лоб рукой, говорит тихим голосом:

— Независимо от работы комиссии, хорошо бы всерьез заняться станцией. Иначе все время будем кусать собственный локоть. Комбинат расширяется быстрее, чем строим очистные. Даже не строим — латку на латке ставим. В лаборатории такая проба воды, что в пору производство останавливать…

Вместо ответа я тяжело вздыхаю. Да, надо расширять, это каждому ясно, только как? Лишних денег нет, несколько цехов придется ставить на консервацию, а план никто не скостит…

Саша резко тормозит у квадратного кирпичного домика, похожего на будку стрелочника. Здесь начальник станции и старший оператор, лаборатория и другие помещения — немного дальше.

Полтора года проработал я в этом домике с тремя широкими окнами. Помню, тогда было у меня увлечение — разводить цветы. На южной стороне розовая фиалка цвела с апреля по октябрь; многие брали отростки, но ни у кого она не росла так хорошо, как здесь: солнышко, много света. «Эх, прекрасное было время, — думаю я со сладким лицемерием, — оставался бы начальником станции, отвечал за свое дело, и никаких забот!»

За столом сидит плотная краснощекая молодица; из-под косынки с изображением Эйфелевой башни выглядывает металлическая кругляшка бигуди. Увидев меня, она захлопывает книгу, пытается спрятать ее в ящик стола, но обложка зацепилась за крышку, застряла. Я подхожу, помогаю задвинуть ящик и спрашиваю, где Плешаков.

— Михаил Степанович пошли на сооружения, — по-деревенски вежливо и певуче отвечает девушка.

Надо же, с тех пор как я ушел отсюда, столько воды утекло, что появились работники, которых совсем не знаю. Гурам, молча стоявший в сторонке, уже берется за ручку двери, чтобы пойти к сооружениям, но мне не терпится выяснить, была авария или нет, и я прошу показать дневник начальника смены. Девушка шарит в ящиках стола, извлекает наконец пыльную тетрадь в клеенчатом переплете. Давненько, видно, ею не пользовались! Последняя запись сделана 27 августа. А перед ней — 18 июля. Ну и дела! Когда-то у нас считалось нарушением, если начальник смены не отчитывался письменно за дежурство. Всегда можно было сравнить загрязненность стоков по неделям, месяцам — все видно как на ладони. А сейчас что поймешь и узнаешь? Впрочем, чему удивляться: когда нет настоящего хозяина, нет и порядка.

— Почему дневник не ведется? — спрашиваю я девушку, хотя понимаю, что ей этот вопрос надо задавать в последнюю очередь.

— А мы устно…

Представляю, что говорят они «устно». Но делать нечего; пока не решу кадровую проблему, не с кого всерьез спрашивать.

— Ночью как, дежурство было спокойным? — пытаюсь узнать хоть что-нибудь. — Кто был старшим оператором?

— Личный Дом. То есть Авдеев, — поспешно поправилась девушка.

Что ж, Личный Дом — это уже лучше. На него положиться можно.

— А начальник смены?

— Печенкина, Тамара. Знаете, которая…

— Знаю, знаю, — обрываю я девушку. Этих ребят я знаю лучше ее. Во всяком случае, дольше. Как-то не верится, что они могли довести дело до аварии… или что должно произойти, чтобы стоки попали в Алгунь.

Ничего не остается делать, надо искать Плешакова.

Вот она, наша местная Венеция! Огромный бассейн, разделенный на десятки узеньких каналов, между ними бетонированные дорожки. На поверхности клубятся хлопья белоснежной пены, наводят на мысль о стирке, накрахмаленном, пахнущем морозцем белье. Но внизу, под пеной, — маслянистая, шоколадно-коричневая жидкость с удушливо-едким запахом. Именно здесь стоки доводят до такой консистенции, когда можно сбрасывать их в реку. Конечно, не совсем до такой, как хотелось, но все же…

Когда после долгого перерыва я увидел очистные сооружения, жутковатым показался мне этот гигантский бетонированный бассейн со зловещим запахом.

Чантурия достает платок, несколько раз громко чихает.

— Хороша ингаляция! Лучше всякого сероводорода. Даже на курорт ехать не нужно.

Гурам не откликнулся на мои слова. Сложно с молчальником — никогда не поймешь, что у него на душе, на кого сердится сейчас: на меня или на себя самого. А может, на жену, с которой поссорился утром.

— Вы не помните, кого у нас на комбинате называли «санитаром»? — задаю я провокационный вопрос, чтобы расшевелить Гурама.

Но он только поглубже натягивает на лоб беретик, прячет свои густые кудри и произносит виновато:

— Нет, что-то не припомню…

Конечно, если бы даже и помнил, все равно постарался бы забыть. Так за глаза называли меня, когда я трудился на СБО и время от времени сопровождал экскурсии — то иностранцев, то местных школьников, то делегации из Дальневосточного. Сначала импровизировал, каждый раз напрягал память и воображение, но потом сам собой отработался текст, который я произносил почти механически.

«Целлюлозу принято называть хлебом бумажной промышленности. Это не совсем точно. Целлюлоза лежит в основе всей продукции, которую выпускает наш комбинат. Это не только разные сорта бумаги, но также и картон, фанера, канифоль и еще многое другое. Наконец, целлюлоза идет на изготовление тканей различных марок, в том числе и высших сортов, как, например, шелк этого модного и красивого — вы не смущайтесь, девушка! — платья. Производство целлюлозы, как вы сейчас видели, — процесс трудоемкий и сложный. Древесина проходит длительную обработку — паром, высокой температурой, кислотой. На всех технологических циклах комбинат расходует много воды. Ее, слава богу, хватает — рядом Алгунь, только когда вода пройдет сквозь чан с сернистой кислотой, она не становится после этого дистиллированной. И если мы станем сбрасывать ее непосредственно в Алгунь, то больше не сможем купаться в реке, а рыба переведется на несколько лет. Вот почему на пути производственных сбросов и стоят очистные сооружения. Это целая система фильтров и отстойников, в которых происходит биологическая очистка стоков. Следовательно, станцию можно назвать санитарным постом комбината, а нас, если угодно, санитарами».

«Санитаром» звали меня в глаза и за глаза довольно долго, даже после того, как я перешел со станции в другой цех.

Впереди мелькает ярко-красная нейлоновая куртка Плешакова — не по возрасту пижонит этот грузный пятидесятилетний мужчина. Он никогда не вызывал у меня симпатии — маленькие бегающие глазки цепко ловили каждое мое движение, но в ответ я не мог прочитать ровным счетом ничего: Плешаков прятал, отводил взгляд. Уже около года исполняет обязанности начальника станции, а перспектива его служебного роста остается для меня крайне туманной. Выдвинул Плешакова на эту должность Вадим Черепанов, главный инженер комбината, мне этот вариант не очень нравился, но, поскольку на примете никого не было, я согласился сделать его «исполняющим обязанности». Вот и доисполнялся он до такого происшествия!

Гурам вытягивает у Плешакова своим тусклым голосом:

— Какая загрязненность стоков в ночную смену? При выходе к водоему?

— В ночную? Почему именно в ночную? — Глаза у Плешакова суетливо забегали.

Я объясняю, в чем обвиняют комбинат, и говорю, что, учитывая скорость течения реки, авария на станции могла произойти ночью.

— Это все Авдеев, его штучки! — возбужденно, словно опасаясь, что кто-то опередит его, частит Плешаков. — Я давно его предупреждал, что рационализация боком нам выйдет! Нет же, не послушался. Вот пусть теперь за все и отвечает!

— Ну, кому отвечать, мы еще разберемся. Сначала объясните, что произошло.

— Да я же говорю вам, Личный Дом во всем виноват! — с легким раздражением повторяет Плешаков. — Он что затеял: насыщать воду кислородом. Тогда, видите ли, бактерии быстрее размножаются, активизируется очистка стоков. И, говорит, расход свежей воды уменьшается. Тоже мне, борец за природу нашелся — без него, видите ли, река обмелеет!

— А вы как считаете?

— Насчет реки?

— И реки тоже. Но сейчас меня больше интересует, как вы относитесь к проекту Авдеева.

Плешаков в растерянности, переводит взгляд то на меня, то на Гурама, словно ожидая подсказки, потом с жаром оправдывается:

— Хорошо отношусь, Игорь Сергеевич, хорошо! Только не готовы мы к этому еще. Всему свое время! А Личный Дом ни минуты ждать не может, вы же знаете его, Игорь Сергеевич! Сколько раз я предупреждал, чтобы он бросил свою затею, так нет же! Смонтировал установку и в ночную смену, когда дежурил, запустил на полную катушку.

— Ну и что? — нетерпеливо обрываю Плешакова.

— Что, что! Это пусть Авдеев вам объяснит. Я знаю только одно: где-то его система не сработала, и стоки хлынули в реку. Хорошо еще, быстро заметил, перекрыл вентиль, а иначе бы… Как, Игорь Сергеевич, много рыбы на тот свет отправилось?

— Я по головам не считал. Но немало. Артель понесла убытки на десять — пятнадцать тысяч. Штрафа нам не избежать.

Плешаков чуть заметно ухмыляется: не из собственного, мол, кармана. Он сделал было шаг — проводить нас до машины, но я жестом останавливаю его, советую разобраться с делами, чтобы в ближайшие дни выступить в дирекции с подробным отчетом.

Когда машина трогается, говорю Чантурия:

— Надо подыскивать ему замену.

Чантурия не откликается.

— Как, Гурам Шалвович, у вас никого нет на примете?

— Вроде бы нет, — наконец отвечает Чантурия. — И вообще надо разобраться, может, Плешаков и не особенно плох?

— Не особенно хорош, вот в чем беда. Все мы знаем, что Авдеев рационализатор не мирового класса. Так ему нужно было помочь, а не вставлять палки в колеса.

Чантурия подавленно молчит, и я решаю сменить тему разговора. В конце концов что я привязался к нему? В обязанности главного технолога меньше всего входят подбор и расстановка кадров…

Гурам просит подвезти его к цеху древесноволокнистых плит. Мы поставили цех на капитальный ремонт, провести который собирались за восемьдесят часов. Сегодня после обеда отключат линию, а в пятницу вечером она снова должна затарахтеть. Иначе каждый час опоздания — удар по плану.

Начальник цеха Тихомиров подготовился к этому испытанию неплохо, составил сквозной и почасовой графики ремонта. А вот доложить на планерке как следует не сумел — жевал, как говорится, мочало, поминутно поглядывал на часы, отчего еще больше сбивался с мысли. Я хотел прийти ему на помощь, но передумал. Бог с ним, нельзя требовать, чтобы каждый человек был вместилищем всех добродетелей. Работник Тихомиров прекрасный, и это главное, а то, что он лишен ораторских способностей, пережить как-нибудь можно.

Мы прощаемся с Гурамом у цеха древесноволокнистых плит. Договариваемся, что я подъеду к четырем, а он еще раз уточнит, проверит готовность к ремонту.


В приемной уже полно народа. Галя, как всегда, старается по глазам определить мое настроение — через пять минут, я знаю, посетители будут пытать ее на этот счет.

Попросил секретаршу разыскать Авдеева и Печенкину, начальника смены на станции; поинтересовался, кто меня спрашивал. Она молча протянула листок, на котором слева были напечатаны телефоны, справа — фамилия и должность того, кто звонил. Новый стиль — с тех пор, как Галя прочитала брошюрку о научной организации труда. Что ж, приближаемся к уровню мировых стандартов.

Всего на час отлучился, а сколько набежало звонков. Впрочем, в понедельник всегда так — рвут на части, а в пятницу, после обеда, ты словно никому и не нужен.

Я подчеркнул несколько фамилий, попросил Галю соединить, но не сразу, а после того, как приму человек пять.

На ходу снял плащ. Он намок, покоробился, и я подумал: хорошо бы прогреть его в сушилке, какие существуют в детских садах. Повесил плащ на деревянную вешалку в углу. Она словно молчаливый укор — давно собираюсь заказать шкафчик, куда можно было бы вешать одежду, вообще неплохо бы обжить кабинет как следует. Но все не хватает нескольких свободных дней. Теперь, наверное, уже и не дождусь, скоро будет готов новый корпус заводоуправления, там и оборудую кабинет по своему вкусу.

Только я подошел к столу, затрезвонил «личный» телефон. Его номер знали немногие, всего несколько человек. Ну, от Иры с недавних пор я больше не жду звонков. Люся? Ничего не могу с собой поделать: когда жена звонит мне сюда, на работу, я разговариваю с ней сухо и неприязненно. Дома я еще могу высказывать свое раздражение как-то по-другому: хмурюсь или, например, демонстративно молчу. А здесь — только голосом, интонацией.

Люся поинтересовалась, когда я освобожусь, предложила сходить в кино. Никаких причин отказываться у меня не было, но неожиданно для себя из чувства противоречия я отказался — последняя неделя перед отпуском, на работе такое кино, что не продохнешь. Люся стала возражать, но я этого уже не слышал — отнес трубку подальше от уха и взялся просматривать голубую папку — заявления об отпуске, различные просьбы, словом, «пересортицу».

Бочком, словно бы стесняясь чего-то, вошел председатель завкома Стеблянко, положил передо мной лист бумаги.

«Таежной целлюлозе — государственный Знак качества!» И рядом: «Даешь Знак качества!»

— Лозунгами решили давить, Николай Остапович?

Он с виноватым видом, потирая ладони, объяснил:

— Так ведь митинг. Нужно плакат повесить в цехе. А Ермолаева нет.

Действительно, секретарь парткома в командировке. Ну и что же?

— Вывешивайте на здоровье. В чем проблема?

— Утвердить бы надо! И выбрать, какой лучше.

О, господи! Даже в такой мелочи не хочет брать на себя ответственность. Меня это начало раздражать, и я вернул Стеблянко листок.

— Любой.

Он потоптался на месте, потом спросил вкрадчиво:

— А все-таки, что вам нравится больше?

— Лю-бой! — медленно и раздельно повторил я.

Председатель завкома ушел, явно недовольный мною. А меня он привел в хорошее настроение. Сколько бились мы за эту целлюлозу! Сначала даже не замахивались на Знак качества, мечтали дотянуть хотя бы до союзных образцов. Весь технологический процесс пересматривали звено за звеном, пока не нашли в цепочке разрывы, не подтянули слабые места. Немало потов сошло с нас, пока заслужили право ставить на продукции пятигранник с аббревиатурой «СССР». Собственно, впервые в стране беленая целлюлоза получила такую аттестацию. Теперь готовим пять вагонов к отправке в Румынию, а дальше будем расширять экспорт…

Я услышал, как хлопнули двойные двери, и мысленно чертыхнулся — кому там не терпится, несет его нелегкая!

— Трудимся?..

А, Черепанов! Спрашивает снисходительно-небрежным голосом, словно застал меня за разгадыванием кроссворда. Короткая спортивная стрижка, волевой раздвоенный подбородок, на щеках — едва заметные ямочки. Ну почему бы не работать ему тренером хоккейной команды или, скажем, диктором телевидения? Во всяком случае, с его артистической внешностью он будет там уместнее, чем на комбинате, где прозаические заботы и бездна черновых неблагодарных дел.

Уверенной походкой Вадим прошел через весь кабинет, пожал руку тем особым, эффектным рукопожатием, которому я, грешен, даже хотел в свое время у него поучиться, и уселся — но не в кресло, а на подлокотник его, небрежно свесил ногу и принялся ею покачивать. А меня это задело, хотя, кажется, пора бы привыкнуть к его штучкам.

Я сухо поинтересовался, где пропадал он утром — не был на планерке, да и потом не могли его найти.

— Да-а?! — протянул Черепанов, как бы не замечая моего недовольного тона. — Я ездил на очистные.

Опять водит меня за нос? Или нет? Но тогда это вдвойне интересно — поехал на станцию именно в тот день, когда там случилось ЧП. Или он уже знал о чем-то?

— Вот как? — изумленно заметил я. — Тогда почему я тебя не видел?

— Разминулись, наверное. Я, кажется, побывал там немного раньше. — Вадим с насмешкой посмотрел на меня. Эти пижонские очки с полированными дымчатыми стеклами всегда сбивали меня с толку, я терялся, когда не видел перед собой глаза собеседника. Впрочем, сегодня Вадим позволяет себе больше обычного. Чего же он добивается? Хочет выяснить отношения? Пожалуйста. Хотя нет, сейчас не время. Надо разобраться с этой злосчастной рыбой, начать ремонт цеха, провести митинг. Ну, а там отпуск. Вот после отпуска…

Я вышел из-за стола, давая понять, что у меня вопросов больше нет и что Черепанов свободен. Тот продолжал невозмутимо сидеть, покачивать ногой. Я вспомнил, как когда-то учился «эффекту молчания». Молчание дает человеку преимущество, из двух людей проигрывает тот, у кого раньше сдают нервы.

Нет, Черепанов явно что-то задумал: сидел он настолько уверенно и небрежно, что мне показалось, будто вот-вот начнет насвистывать модную песенку. И все-таки, не слишком ли большую роскошь я позволяю себе: молчание ради эксперимента. Пять дней до отпуска, полно дел, а директор комбината ведет войну нервов с главным инженером…

— Ну, и что интересного на станции?

— На станции? — переспросил Вадим лениво. — Вонища. Вонь. Что может там быть интересного!

Черепанов достал из кармана пачку сигарет, вытащил зажигалку и, не спрашивая моего разрешения, закурил, небрежным жестом пододвинул пепельницу. Меня это задело, и мне захотелось одернуть его.

— Впрочем, — Вадим выпустил колечко дыма, — есть там один любопытный субъект. Рационализатор-кляузник, так сказать.

«Ах, вот оно что! Значит, Авдеев наступил тебе на ногу, а ты, голубчик, этого не любишь. Очень интересно!» Я полистал календарь, открыл его на чистой страничке и, делая вид, будто разбираю какую-то запись, назвал первую пришедшую на ум фамилию:

— Семенов, что ли?

Вадим поперхнулся дымом.

— Какой к черту Семенов?! Есть там изобретатель доморощенный, в технике ни хрена не понимает, но настырный, черт! Так, представляешь, жалобы на меня пишет, будто я не внедряю его полуграмотный бред. Да ты знаешь прекрасно, о ком я говорю. — Вадим посмотрел на меня в упор и произнес медленно и с нажимом: — Авдеев.

Я решил поиграть еще — старательно наморщил лоб, якобы вспоминая Авдеева. Он был небольшого роста, рыженький, с хитрыми белесыми глазками, прическу имел не по возрасту — мальчиковую, челочку. Внешность запоминающаяся, спутать с другим человеком трудно… Я спросил у Черепанова:

— Это высокий такой, черненький? С кудрявыми волосами?

Вадим сказал укоризненно:

— Плохо знаете свои кадры, товарищ директор. Авдеев совсем другой. У него еще прозвище дурацкое: «Личный Дом».

— А, Личный Дом? Так бы и сказал. А я думаю, какой это Авдеев?

Ну, все, стоп. Переигрывать тоже опасно, и вообще пора свернуть этот разговор.

Но у Вадима, похоже, другие планы. Он пересел поудобнее в кресло, иронически-сочувственно посмотрел на меня:

— А рыбка-то приказала долго жить…

Ничего себе, хороший повод для веселья… Я даже не сразу сообразил, что нужно ответить человеку, который злорадствует по такому поводу, и сказал, как бы слегка оправдываясь:

— Кажется, косяк небольшой. Да и рыба, слава богу, не ценной породы, обычная мелочь.

Черепанов усмехнулся:

— А большие неприятности чаще всего возникают из маленьких происшествий.

Вот, значит, как он ставит вопрос! Ну что ж, тогда и мне не мешает внести некоторую ясность.

— Неприятности делить нам вдвоем.

— Нет уж, как говорится, извините за компанию! Ты директор, тебе это по чину положено.

— Но ведь и ты не курьер.

Интересный складывается у нас разговор! В любое другое время я обязательно довел бы его до логического конца, но сегодня этого не хочется.

— Ладно, не будем сами себя запугивать. Думаю, отделаемся штрафом.

— Нет, не отделаешься, — с нажимом возразил Черепанов. — Боюсь, поднимется большой шум. Комиссию создадут, а там, смотришь, обком заинтересуется, да еще, не дай бог, печать выступит. Мне, кстати, уже звонил наш редактор.

— Он тебе или ты ему?

— Ну, какое это имеет значение?

— Имеет. Решил, значит, руки погреть на этом происшествии! Работу развалил да еще плетешь интриги. Лучше бы делами занялся!

— Всех дел не переделаешь, — сказал Вадим с нагловатым спокойствием, явно провоцируя, чтобы я и дальше продолжал кричать и сорвался на чем-нибудь.

Но здесь наш содержательный разговор, к счастью, прервался: вошел Кандыба, мой заместитель по капитальному строительству. Я кивнул Вадиму: мол, ты свободен, но Черепанов сделал вид, что не понял моего жеста, закинул ногу за ногу, демонстрируя, что не собирается уходить, намерен присутствовать при всех моих беседах. Ладно, не с милиционером же его выгонять… Я давно убедился, что есть люди, у которых несколько своеобразное представление об обязанностях: как можно больше времени проводить рядом с начальством — слушать, подавать реплики, словом, создавать иллюзию полной сопричастности трудовому процессу. Вот и Вадим из их числа… Мешать он мне особенно не мешал, но ведь деньги ему не за то платят, чтобы сидел на подлокотнике кресла.

Кандыба прошел через кабинет, отдуваясь, медленной слоновой походкой. Кто бы мог подумать, что ему всего тридцать девять: тучный, с опухшим лицом, резко очерченными подглазьями, он тянул на все пятьдесят. Конечно, такая работенка не для хронического сердечника. Сколько раз Кандыба просил, чтобы перевели его на другую должность, поспокойнее, и в горкоме обещали: вот сдашь объект, обязательно что-нибудь придумаем. Но Кандыба сдавал один объект, тут же принимался за другой, и конца-края этому не было видно.

Тимофей Филиппович отдышался, сел напротив меня и сказал без всяких предисловий:

— К декабрю фабрику не сдадим.

— Придумай что-нибудь новенькое, — добродушно заметил я.

Тактику Кандыбы я изучил прекрасно: он запугивал, угрожал, шантажировал — впрочем, иногда это была единственная возможность добыть нужные материалы. Правда, иногда Кандыба без нужды дергал меня там, где вполне мог обойтись и своими силами. А он на всякий пожарный случай подстраховывался: сами не смогли сделать — что же с меня, бедного, спрашивать!

— Ну, кому звонить? — спросил я Кандыбу, уже наперед зная «сценарий».

— Хрипачеву. Я не намерен из-за этого мерзавца партийный билет отдавать. Он у меня один.

Я нажал клавишу селектора, но тут же отпустил: надоела эта спекуляция партийным билетом!

Кандыба продолжал ворчать: раньше сами замесы делали и горя не знали, а сейчас построили завод, привозят бетон такого качества, что хоть ломами долбай.

— Давай закроем завод! — предложил Черепанов.

Да, один тренируется в остроумии, другой бессильно разводит руками, но никто не хочет портить отношения друг с другом, уступают эту приятную обязанность мне. Нажал клавишу селектора — решил передать микрофон Кандыбе: пусть сам объясняется, но Хрипачева, как назло, не было на месте. Тогда подозвал Кандыбу, показал: вот здесь, третья слева, клавиша, нажмешь ее и сможешь напрямую переговорить с директорам железобетонки.

— Прошу! В любое время к твоим услугам. Приходи, объясняйся из моего кабинета и от моего имени. Все ясно?

— Все, — ответил Кандыба упавшим голосом.

Какие-то у меня сегодня амбициозные поползновения! Происшествие с рыбой подействовало или просто нервы сдают? Нет, так разговаривать нельзя, толку от этого не будет. Все мы работаем не за страх, а за совесть, уж, конечно, не ради орденов и благодарностей к праздникам. Тот же Кандыба — дай ему рабочую силу, материалами обеспечь сполна, что, не стал бы он сдавать объекты в срок? За милую душу! А так — мечется, бедняга, словно в клетке.

Я вспомнил, что хотел поговорить с Кандыбой о Доме культуры. Вчера Люся с возмущением швырнула городскую газету: «Объяснись наконец с этим упрямым редактором! С Иванцовым! Тебя, как мальчишку, шпыняют по любому поводу».

Люсины эмоции я привык делить как минимум надвое, но сейчас меня что-то задело. Я взял газету. Статья была о том, как двое хулиганов избили пожилого рабочего. Дальше говорилось, что в Таежном плохо организован досуг молодежи, а строительство Дома культуры опять затягивается на долгий срок. Все верно. Одно только непонятно: зачем меня здесь упоминать? Люся, пожалуй, права, вполне можно было обойтись и без моей фамилии. За два года я привык к тому, что появляется она почти в каждом номере газеты: если речь идет о комбинате, в скобках обязательно напоминают, кому он обязан своими успехами или промахами. Сказал как-то Иванцову: не склоняйте меня без особой надобности, — тот обещал проследить, но не очень, видно, помнит о своем слове.

Да, и все же я еще раз вспомнил про этот заколдованный объект. Уже сколько всего понастроили с тех пор, как заложили фундамент, возвели коробку, а дальше — ни с места. И никто вроде бы не виноват. Все хотят закончить Дом культуры, но опять подворачивается стройка поважнее… Туда и рабочих перебрасывают и материалы.

Об этом я и хотел поговорить с Кандыбой. Вид у него был усталый, замотанный, чувствуется, он и за воскресенье не отдохнул, а в субботу у строителей всегда решающий штурм.

— Тимофей Филиппович, надо что-то делать с Домом культуры. Иначе…

Неожиданно в кабинет заглянула Галя. Она редко заходила без вызова — или по очень срочным делам, или когда не хотела, чтобы в приемной слышали, о чем она говорит по селектору.

— Вы просили срочно найти Авдеева. Пусть подождет?

Не стоило бы беседовать с Личным Домом при Черепанове. Да и с Кандыбой не закончил разговора. Всегда так получается: хвост накрутить успеваешь, а разобраться толком или сказать человеку несколько добрых слов времени не хватает. Но мне не хотелось, чтобы Авдеев долго ожидал меня — пусть лучше инженер или начальник цеха посидят в приемной, чем рабочий. Ладно, уж если так получилось, может, оно и к лучшему — все станет на свои места.

Вспомнилось, как десять лет назад Авдеев напросился, чтобы его выбрали председателем жилищной комиссии на СБО. Город только-только начинал строиться, закладывали первые дома, из-за каждой квартиры шел бой — все имели практически одинаковые основания претендовать на жилье, и у меня иногда мелькала еретическая мысль: не легче ли решить вопрос простой жеребьевкой? Можно себе представить, какие грозовые разряды скрещивались над жилищной комиссией — как бы она ни мудрила, обиженных все равно оказывалось больше, чем довольных. А тут Авдеев, можно сказать, сам напрашивается сесть на эту раскаленную сковородку. Или задумал поскорее решить квартирный вопрос? Авдеев, видно, почувствовал мои сомнения и с пафосом произнес: «У меня личный дом в Передовом, в пятнадцати километрах отсюда. И койка в общежитии. Так что корысти никакой не имею». Потом это заявление он повторял на заседании жилищной комиссии всякий раз, прежде чем приступить к решению вопроса. «Личный дом», о котором так торжественно упоминал Авдеев, представлял собой деревянную избу, без удобств, где, кроме самого Авдеева, жили мать и сестра; ездить в поселок Передовой было неудобно, только на попутных, поэтому каждый, кто знал обстоятельства дела, не мог удержаться от усмешки… Так за Геннадием и закрепилось это прозвище — Личный Дом.

Авдеев вошел в кабинет по-хозяйски — несколько раз он бывал у меня в приемные дни. Странный это был проситель — хлопотал не за себя, а за других, притом не из корыстных соображений, как тоже иногда бывает, а только из чувства справедливости. Я вышел из-за стола, встретил Авдеева у дверей. Только сейчас заметил, что за последние годы его рыжеватые волосы полысели со лба, отчего голова стала казаться еще более круглой, а на лице заметнее выделялись хитрые белесые глазки.

Оба кресла у приставного столика были заняты. Если Авдеева посадить отдельно от Кандыбы и Черепанова, это будет выглядеть неловко, получится, будто я обособляю его. Поэтому подошел к столу для заседаний, отодвинул стулья, сел рядом с Личным Домом. Разговор вроде бы приватный, но в то же время секретов особых у нас нет — пусть слушают, кому интересно.

Геннадию пришлось сесть спиной к Черепанову, и он оглянулся смущенно, заерзал на стуле.

— Ну, Гена, как дела? — поинтересовался я, вытащил пачку сигарет, которые держал специально для посетителей. — Закуривай… Извини, что потревожил, но тут ЧП на комбинате. Вернее, на станции. Как же это ты?

Авдеев пожал плечами:

— О чем вы, Игорь Сергеевич?

Черепанов с шумом отодвинул кресло, подошел к столу, сел напротив Личного Дома:

— Брось дурочку из себя строить! Можешь не темнить, мы уже все знаем.

«Что он лезет? — подумал я с раздражением. — Сейчас все испортит. И вообще слишком по-хозяйски чувствует себя в чужом кабинете». Я хотел осадить Черепанова, но подумал, что устраивать сейчас перепалку ни к чему.

— А знаете, — запальчиво ответил Авдеев, — чего тогда спрашиваете?

— Ну, Авдеев, — стукнул Вадим кулаком по столу, — Ты допрыгаешься!

— Вы кулачки поберегите. Стол твердый.

Я решил вмешаться и объяснил Авдееву, в чем подозревают комбинат. Он развел руками:

— Товарищ Черепанов уже все выяснил. К чему меня спрашивать!

Вадим побагровел.

— Кустарь-одиночка! Доигрался со своими фокусами!

Мне не понравился тон Черепанова. И еще раз подумал: ох, как не хватает здесь секретаря парткома. Тугой завязывается узелок!

— Геннадий, — сказал я. — Главный инженер погорячился. Тут не суд, и я не прокурор. Но посуди сам: погибла рыба. Вина так или иначе падает на тебя.

— Я не виноват, — твердо сказал Авдеев.

— Точно? — с надеждой спросил я.

— Вы все равно не верите.

— Верю.

— Ну, а он, — Авдеев показал головой в сторону Вадима, — не верит.

Я замолчал, не зная, что ответить. Вообще-то пора прекратить этот перекрестный допрос, лучше поговорить с Авдеевым наедине. Но на всякий случай решил пустить пробный шар — выяснить, что знает Вадим о происшествии с рыбой.

— Гена, — сказал я проникновенным голосом, — все мы волнуемся. И Вадим Николаевич тоже. Он уже побывал с утра на станции, пытался выяснить, что случилось…

Я посмотрел испытующе на Черепанова. У того дрогнула верхняя губа, он напрягся, подобрался, но больше ничем не выдал себя, не подтвердил моих слов, но и не опроверг. Вот прекрасный пример — как следует держать себя!

— Сейчас мне надо срочно ехать, — схитрил я, — а ты позвони вечером. Знаешь телефон? — Давать свою визитную карточку мне показалось неудобно, претенциозно, и я размашисто записал телефоны на листочке бумаги, протянул Авдееву. — Только обязательно позвони!

По тому, как враждебно поглядывали друг на друга Черепанов и Авдеев, я чувствовал, что не самая удачная сложилась обстановочка для доверительного разговора с Личным Домом. Наверное, именно потому он с таким упорством и не отвечал на мой вопрос. А вдруг, мелькнула у меня надежда, Авдеев действительно не виноват в случившемся? Почему я должен верить именно Плешакову, которого знаю довольно слабо, и не верить Геннадию, с кем, слава богу, несколько лет работал вместе? Меня могли пустить и по ложному следу — мол, пока комиссия во всем разберется, я доверюсь готовой и удобной версии.

Словом, есть над чем задуматься… Ну, а теперь, хочешь не хочешь, надо продолжать начатую игру, выматываться из собственного кабинета. Иначе как объяснить Черепанову, почему я не стал разговаривать при нем с Личным Домом? Можно было бы, конечно, и по-другому: прямо сказать Вадиму, чтобы удалился, занялся, кстати, общественно полезным делом, но я на это не способен. Так что приходится расплачиваться за хорошее воспитание.

Кандыба вопросительно смотрел на меня. Ему-то что неясно? Ах, да. Дом культуры. Хотя все тысячу раз говорено-обговорено, у него один ответ — нет фондов. Надо звать управляющего трестом, нажимать через министерство, горком, обком…

Я полистал еженедельник, назначил совещание на вторник и, чувствуя себя крайне глупо, вышел из кабинета.


До четырех осталось еще полчаса, и я решил проехаться по городу.

Немного прояснилось, но воздух был густо напитан влагой.

Грязно-серые облака висели низко над землей, цеплялись за сопку, и крыша Дома культуры, хорошо видная в любую погоду, тонула сегодня в белесой мгле. Я снова попросил Сашу прогреть салон — в сырую погоду у меня мерзли руки и ноги, отмороженные в детстве. Впервые я приехал на Дальний Восток тоже осенью, в ненастье, и тоскливыми показались мне тогда улицы областного центра, пасмурными, неприветливыми — тайга и сопки. Десять весен встретил я здесь с тех пор, десять ледоходов, тайга зеленела и снова покрывалась рыжими красками, но до сих пор свежо в памяти ощущение: вылетел из Москвы в ясный солнечный день, а приземлился в дождливую непогодь.

Суровый край и девять тысяч километров, отделяющих его от Москвы, физически ощущались в такие хмурые дни. Восток действительно был дальним — летишь на самом быстром самолете, и часами под его крылом не видно ни одного огонька — только тайга или снежные хребты… В этом далеком краю легче жить, если рядом люди, с которыми делил вместе счастливые и горькие минуты.

Я вспомнил утренний разговор с Черепановым, и мне стало грустно: рушится давняя дружба, рвутся старые связи. Сколько лет знаком я с Вадимом? Институт, да еще десять лет с тех пор прошло — почти половину жизни, то отходя друг от друга, то снова сближаясь, прожили мы рядом. Мучительно тяжело рвать отношения со старым приятелем, но сколько можно терпеть, покрывать его?! Я вспомнил студенческие годы, когда жил с Черепановым в общежитии, в одной комнате. Столовая была паршивая, мы предпочитали питаться в складчину — со стипендии, с того, что присылали родители. Впрочем, помогали только ему — отец, полковник, служил на Севере и присылал от пятидесяти до ста рублей в месяц, все зависело от того, насколько часто сын отвечал на его письма. А мой «приварок» к стипендии шел от чертежей, которые я подряжался делать лентяям-первокурсникам, у кого было мало времени и хватало денег. Противно, конечно, но разве лучше, если бы не я, здоровый лоб, подрабатывал себе на жизнь, а мама или отец надрывались из-за тридцатки?

Оборотный наш капитал составлял семьдесят пять рублей в месяц. Я соорудил «кассу» — склеил пятнадцать плотных конвертов и в каждый вкладывал пятерку — расходы на два дня. Если удавалось истратить на еду немного меньше, мелочь бросали в тот же конверт, а в конце месяца выгребали серебро и медь — и, бывало, набиралось на маленькую пирушку. Хорошая система, что ни говори! Жирок, конечно, с нее не нагуляешь, но зато всегда найдешь в шкафу буханку хлеба, сыр или колбасу…

Месяца три все шло у нас, как по накатанным рельсам. Потом началась пробуксовка — полезу утром в конверт, а там пусто. Однажды спросил Вадима: как же наш уговор? Он обиделся до смерти, вытащил из кармана кипу рублевок, разбросал по комнате — подавись, дескать. Но разве, черт возьми, это постановка вопроса?

А мне, честно говоря, надоела роль казначея. Почему, спрашивается, я должен отвоевывать свои же деньги, из-за которых гнул спину за чертежной доской? И я предложил: давай питаться порознь. Вадим на попятную: нет, это в последний раз, теперь я и близко не подойду к «кассе».

Держался он не больше недели. Затянется где-нибудь гулянка за полночь, тут Вадька и выгребет деньги из конвертов, пытается перехватить у таксистов бутылку. Пил, кстати, он немного, но хмелел быстро. Однажды, когда я работал, он пришел, заглянул через плечо:

— Чертишь? Все чертишь, чертишь, хочешь денег побольше заработать… Брось, старик! Зачем молодость свою гробишь? Бери пример с меня: завтра жрать не на что, а мне — плевать! Все равно меня в беде не оставишь, точно? Или будешь втихую рубать? А, старик? Что молчишь?

Он ерничал, а я думал с тоской, что ничего не могу ответить. Есть у меня отвратительная черта, которую всю жизнь в себе ненавижу и, кажется, только теперь понемногу от нее избавляюсь. Я совершенно беззащитен перед наглостью. А такие люди просто кожей ощущают, перед кем можно проявлять свою агрессивность, а перед кем — опасно. Я сидел, лепетал какие-то жалкие слова. Теперь-то понимаю, что мы сами плодим наглецов, когда позволяем кричать на себя или обводить вокруг пальца, но тогда только краснел и смущался.

— Да хватит тебе чертить! — вдруг крикнул Вадим. — Мне поговорить с тобой хочется, понимаешь? Может, душа болит у меня. Потому я… такой. И еще оттого, что никто меня не понимает. Вот я пришел в свою комнату, а ты сидишь, чертишь какую-то хреновину. Даже тоска берет!

— Я что, мешаю?

— Да нет, старик, нет! Ты меня не так понял. Просто поговорить хочу по душам. Я ведь тебя очень люблю, да, очень, очень! А ты этого не знаешь и сердишься на меня. Не-ет, не говори ничего, я знаю, что сердишься. А может, ты прав. Так мне и нужно. Ты должен презирать меня. Ты, старик, гордый, и это правильно. А я тряпка, ничтожество. Своего отца ни в грош не ставлю, а деньги у него беру.

Эти внезапные переходы в настроении пугали меня. Кажется, в такие минуты он вполне искренне верил своим словам; и если притворялся, паясничал, то самую малость. А мне становилось жаль его, даже стыдно за себя делалось. Что я, в самом деле, за жмот такой? Ну, вынул он пятерку из наших общих денег — вернет ведь когда-нибудь, да и не обнищаю я в конце концов. Может, вправду у человека тяжело на душе, надо ему помочь, выслушать хотя бы.

И все-таки я никак не мог простить Вадиму тот вечер, когда впервые привел Люсю в общежитие. Господи, до чего же глупым тогда я был, вспомнить стыдно! Поставил на стол бутылку вина, но никак не решался открыть ее, мне казалось, девушка подумает, будто я собираюсь спаивать ее, оскорбится и уйдет. Так и ходил кругами рядом с неоткупоренной бутылкой, говорил что-то очень мудреное. Люся внимательно наблюдала за мной, потом перебила на полуслове:

— В этой комнате есть штопор? Мне хочется вина.

Стыдно сказать, но поцеловал Люсю я тоже по ее разрешению, даже подсказке, что ли. Она попросила: «Подойди ко мне. Нет, поближе…»

А позже, когда она принялась раздеваться, в дверь постучали. Какие в общежитии двери — фанерка и та покрепче! Я услышал знакомый бас: «Старик, открой». «Мы ведь договорились!» — жалобным голосом сказал я, а сам уже поворачивал ключ в двери: если не открыть, Вадька поднимет на ноги все общежитие. Оказывается, мой сосед забыл сигареты, никто не одолжил ему курева, и вот теперь он пришел за пачкой «Примы». Люся накрылась с головой одеялом, у меня сердце бухало в груди. Пока Вадим шел к столу за сигаретами, я возненавидел его, как никого в жизни, кажется, не ненавидел…

Я подумал о том, что со временем эгоизм Вадима приобрел другие формы, стал более утонченным. Как, впрочем, и иждивенчество. Но суть оставалась прежней — в этом я с грустью убеждался каждый раз, когда сталкивался с Черепановым вплотную. А он то исчезал из поля зрения, то возникал снова, притом никогда нельзя было знать, на сколько недель или месяцев пропадет он теперь.

В Таежный мы приехали вместе, по распределению. О какой работе по специальности можно было говорить, если только-только монтировали оборудование на комбинате! Некоторое время мы были инженерами-целлюлозниками и одновременно строителями, прорабами. Одним нравилось это больше, другим — меньше. Черепанову не понравилось совсем, и он малопонятным мне образом перевелся на ближайший сибирский комбинат. Уехал, не простившись, а года через три, когда что-то не заладилось у него на новом месте, объявился снова. Меня удивляла эта его манера: Вадим не испытывал ни малейших душевных терзаний от того, что несколько лет не подавал о себе весточки, является так, словно расстались с ним мы вчера и расстались ближайшими друзьями. Потом он уезжал еще раз — в Дальневосточный, где, кстати, преуспел на административной работе, в промышленно-транспортном отделе облисполкома. За то время, пока Черепанов трудился в Дальневосточном, он приобрел определенный лоск, умение держаться и производить впечатление. Впрочем, это сейчас-то я знаю цену всем этим вещам, а тогда, изредка встречаясь с Вадимом в областном центре, я смотрел на него и радовался: растет парень, взялся наконец за ум и растет! И когда меня утвердили главным инженером, пригласил Черепанова на должность начальника крупнейшего и заглавного на комбинате цеха — беленой целлюлозы в надежде, что Вадим станет надежным помощником и союзником. Вот и оправдал он мои надежды…

Я посмотрел на часы. Пора отправляться в цех древесноволокнистых плит. К четырем часам должен был приехать первый секретарь горкома партии Андрей Фомич Колобаев, а если так, то будет и Авдошина — председатель горисполкома. Был у меня к ней запоздалый, но важный разговор — из тех, что лучше затевать не специально, а на ходу, кстати.

За десять лет мы впервые ставили на капитальный ремонт всю технологическую линию. Долго откладывали, латали дыры, пока не поняли — дальше тянуть нельзя. Да и то сказать — верой и правдой послужила она, если вспомнить, с какими недоделками ее принимали. Вечная беда — все на ходу сдаем, наспех, к празднику, круглой дате в календаре. Впрочем, со строителями и нельзя по-другому — не будешь сидеть «на хвосте», затянут, и никаких концов не найдешь.

Что теперь обо всем этом говорить! Сейчас самое главное — втиснуться в «окошко», которое с таким трудом отыскали, не затянуть с ремонтом. Иначе каждый час опоздания — удар по плану. Наверстывать будет очень непросто.

Навстречу мне пронесся Тихомиров — волосы взъерошены, пиджак внакидку, глаза как у загнанного зайца. Не таким мне хотелось бы видеть начальника цеха древесноволокнистых плит перед самым ремонтом. А он на бегу кивнул головой, потом резко остановился, несколько секунд пробыл, как мне показалось, в состоянии полнейшей прострации и, возбужденно размахивая руками, закричал:

— Все летит к черту! И график — коту под хвост! Сами себя обманываем!

«Какая муха его укусила?» — удивился я. Подошел к Тихомирову и спросил самым безразличным голосом, ка какой только был способен:

— Ну, и что случилось? Ничего страшного…

— Значит, случится… — продолжал он на тех же высоких нотах. — Это надо додуматься — каждый человек на счету, а здесь пятерых забирают в колхоз, на картошку.

Действительно, не самое мудрое решение. Я вспомнил, что разнарядку поручил Черепанову и Стеблянко; неужели они не подумали, рубанули по наиболее важному участку? Я успокоил Тихомирова, посоветовал ему, пока не приехал Колобаев, сделать легкую передышку, посмотреть на небо, на облака.

— Как Андрей Болконский под Аустерлицем? — улыбнулся он. — Перед смертью о душе подумать?

— Вот-вот.

Но свидание с космосом у Тихомирова не состоялось. Навстречу уже шествовала процессия. Она напоминала журавлиный клин: впереди неторопливой своей походкой, глядя, как обычно, немного вверх, двигался Колобаев, за ним — Авдошина и Черепанов — он всегда умудрялся оказаться по правую руку от начальства, а еще дальше, по три-четыре человека в ряду, — начальники цехов, горкомовские работники. Так они заполнили весь широкий проход в цехе.

Я поздоровался с секретарем горкома, Фомич бесстрастно кивнул мне. Потом я подошел к председателю исполкома. Авдошина сняла промокший плащ, перекинула его на руку; я машинально оглядел наряд, который не менялся годами: темный сарафан свободного покроя, блузка защитного цвета. Выщипанные брови, ярко подкрашенные губы, перманент — во всей красе мода пятидесятых годов.

— А, Игорь Сергеевич! Очень рада вас видеть!

Размеры ее радости я знал прекрасно: две недели не отвечала она на мое письмо, а секретарше приказала не соединять со мной. Что ж, хорошо ее понимаю: когда у человека пытаются, скажем, забрать деньги, он заталкивает бумажник поглубже в карман.

— Ну так что с детским садом, Зоя Александровна? Мы ждем…

— Ах, вот вы о чем! — Авдошина сделала вид, что слышит о моей просьбе впервые. — Вы же знаете, как тесно у нас. Пока очередь подойдет, ребенка в школу отдавать пора.

Для приличия я поторговался еще немного с Авдошиной, но понял, что игра проиграна, нечем мне будет обрадовать Стеблянко. Впрочем, речь-то не о нем, а о молодых женщинах, вынужденных сидеть дома. Ясли и детские сады на комбинате перегружены, и все-таки каждый раз мы отдавали горсовету несколько причитающихся ему мест, а иногда и сверх того, помня о твердом уговоре — когда построят исполкомовский детский сад, нам тоже подбросят с десяток мест. Но Авдошина отвертелась. А все почему — я до сих пор чувствую себя перед ней неуверенно. Боязливо-почтительное отношение к ней возникло в те давние времена, когда я был начальником СБО, то есть одним из многих руководителей среднего звена, а Авдошина уже тогда являлась вторым человеком в городе. От нее зависело очень многое и, в частности, такая проблема, которая касалась лично меня, — утвердит ли исполком малогабаритную двухкомнатную квартиру. С годами, по мере того как я поднимался по служебной лестнице, прежнее отношение к Авдошиной слабело, но полностью избавиться от него я не мог. Сохранилось оно и сейчас, до сих пор, когда уже она, Авдошина, гораздо больше была заинтересована в моем благорасположении, нежели я — в ее. Но такова механика человеческих отношений: прошлое вытесняется настоящим медленно, по частям, корешки торчат, напоминают о себе, — у меня, во всяком случае, так. Вот и сейчас на секунду я почувствовал легкий озноб — порядочный получился тогда балаганчик из-за нескольких лишних метров: Люся то напирала на то, что я, как начальник цеха, имею законное право пользоваться привилегиями, то предлагала доверительным и загадочным голосом оповестить всех, что семья наша в скором времени может увеличиться (хотя ни о каком ребенке тогда и слышать не хотела). О господи, как вспомнишь доморощенные наши хитрости, смешно и стыдно становится: дети, да и только, взрослые дети!..

Я подозвал Тихомирова — пора было останавливать линию.

— Вот он, обреченный… — посмотрел я на пресс. Сейчас из-под него выходили ноздреватые, слоистые, светло-коричневые плиты. По цвету и форме они напомнили мне в десятки раз увеличенный брикет жмыха, который я так любил грызть в детстве, когда жил недалеко от маслобойного завода: улица была запружена грузовиками с семечками, и шоферы угощали ребятню жмыхом или подсолнухами…

Плиты выходили из-под пресса непросохшие, от них шел влажный ароматный пар. Запах осеннего леса, горьковатой коры и немного тухлости — так пахнет несвежее, залежалое белье. Конечно, не парфюмерная фабрика, и все-таки не сравнишь, например, с кислотноварочным цехом, где без респиратора лучше не появляться — начинает щипать глаза, наворачиваются слезы, нос режет удушливо-острый запах.

Мотор несколько раз чихнул и замолчал. Оператор подчистил совком остатки древесной массы. Ну вот, теперь все. Секундомер, можно сказать, включен, дай бог, чтобы ремонт пошел по графику, иначе каждый час простоя и опоздания — удар по плану.

Видно, всех занимали те же самые мысли. Фомич, внимательно наблюдавший за тем, как остановилась линия, сказал:

— Половина дела сделана. Теперь другая половина — ввести линию в строй. И, — Колобаев назидательно поднял палец, — в срок. Чтобы не получилось, как у конферансье во время концерта: объявляем десятиминутный перерыв на тридцать минут.

Все засмеялись. Вопрос Колобаева не был обращен конкретно ни к кому из нас, да и можно ли назвать эти слова вопросом, но Тихомиров почему-то решил, что секретарь горкома сомневается в проделанной работе, и сказал, волнуясь:

— Мы будем… Учли, что раньше не ремонтировали… И с рабочими трудно… — Тихомиров мучительно напрягся, было заметно, что в горле у него пересохло. Он совсем сбился с мысли и закончил неожиданно: — Трудно потому, что картошку надо убирать под дождем.

Этой тирадой он вызвал смех. Колобаев нахмурился: видно, Тихомиров сбил у него жизнерадостное настроение. И здесь раздался уверенный, хорошо поставленный голос Черепанова:

— Андрей Фомич, ремонт закончим минута в минуту. Через восемьдесят часов, Андрей Фомич, все зрители будут сидеть на местах. Лично я гарантирую, Андрей Фомич.

— Ну что ж, — Колобаев повеселел. — Это совсем другой разговор. Спасибо вам. — Он пожал Вадиму руку, тот сделал церемонно-скромное лицо — ничего, мол, особенного я не сделал, всего-навсего честно исполняю свой долг. Тихомиров, бедняжка, покрылся красными пятнами, на него жалко было смотреть. И так у Тихомирова не в первый раз: любой пустяк способен сбить его с толку. Недавно Тихомирова принимали в партию; у других шло без сучка без задоринки, а именно его, как назло, спросили: почему не вступал раньше? Как отвечать на этот вопрос тридцатипятилетнему человеку? Не считал себя достойным… Но говорить эти слова нужно твердым голосом, спокойно глядя в лицо тому, кто спрашивает. А Тихомиров произнес что-то смущенное и невнятное, и когда кто-то поинтересовался, что же изменилось в нем теперь, то он, начальник одного из крупнейших на комбинате цехов, окончательно стушевался. Пришлось срочно прийти на помощь, сказать похвальное слово о его человеческих и деловых качествах… Да, хуже нет, когда человек не умеет за себя постоять. И я тоже хорош — стою сейчас в сторонке и спокойно наблюдаю: одному — вершки, другому — корешки. Ну, извините!

— Если ремонт пройдет удачно, главная заслуга в этом принадлежит Тихомирову. Он очень хорошо поработал. Конечно, все потрудились на совесть, но начальник цеха особенно.

Я слушал свою речь как бы со стороны, и мне стало стыдно: какие-то деревянные слова. Потому и воспринимают их с вежливым безразличием — получается, будто я неумело, только от доброты душевной защищаю Тихомирова. Эх, надо учиться говорить хлестко и эффектно! Хоть просись к Вадиму на выучку!

— Да, да, молодцы, но лучше будем хвалиться, когда ремонт закончим. — Фомич развел руками и направился к выходу. А я шел и думал: «Ну, Черепанов, ну, выскочка, надо припомнить тебе эти трюки! И то, что рабочих на картошку сдуру послал из цеха, — тоже!»

Фомич остановился, подошел ко мне, взял за локоть и сказал громко:

— Дайте нам с директором посекретничать.

Все понемногу разошлись.

— Может, заглянем в кабинет начальника? — предложил я. — Там удобнее.

— Ничего, дело минутное. Хочу спросить: есть какие-нибудь новости?

Я не стал уточнять, о чем идет речь, и без того понял — о рыбе.

— Пока еще не все ясно. А давать неточную информацию…

— Меня интересует информация точная, — резко оборвал Колобаев. — И оперативная. Мне уже звонили из Дальневосточного. Ровно через неделю я должен доложить по существу вопроса. Так что разбирайтесь поскорее.

Фомич небрежно кивнул мне и направился к выходу.

Интересное получается дело. Значит, Черепанов привел угрозы в действие и до обкома дошли слухи. Иначе кто бы поторопился обрадовать областной центр такими приятными новостями? Колобаеву говорить об этом нет никакого интереса — все равно что самому на себя заявлять в милицию. Лапландер, насколько я его знаю, не такой, чтобы устраивать трезвон на всех перекрестках. Я понимал, разумеется, что позвонить в обком партии и сообщить о происшествии мог колхозник из рыболовецкой артели, работник комбината, да и любой житель Таежного, но скорее всего информация идет именно от Черепанова. Что ж, когда-нибудь мы должны были встретиться на узкой дорожке. Давно ожидал я этого, только не думал, что Вадим выберет именно этот повод.

Первое серьезное столкновение случилось у нас года полтора назад. Я уже смирился с бездельем Вадима, страстью к представительству… со многим смирился и думал, что отношения между собой мы выяснили. Но Вадим смотрел на это иначе. Он считал, что ему чего-то недодали, требовал большего. И вот однажды Черепанов заглянул ко мне со списками — годовая премия. Я просмотрел их и против двух первых строчек, где стояли его и моя фамилии, поставил вопросительный знак.

— Не нам бы этим заниматься. Министерство — другое дело. А то получается: сами сеем, сами жнем…

— Да брось ты! — возмутился Вадим. — Перед кем это мы стесняемся и кого нам бояться?

— Народа.

Слово это вырвалось у меня неожиданно, но, к удивлению моему, оно не прозвучало претенциозно. И я повторил еще раз:

— Народ. Знаешь, есть такое понятие?

Черепанов ничего тогда не ответил, молча унес списки, но взгляд его был красноречивее любых слов.

Вот тогда впервые я понял, что мира не будет. Мы с Вадимом слишком разные, и взаимная неприязнь заложена в нас, кажется, изначально. И все-таки можно было не доводить дело до вражды. Несколько раз после этого инцидента главный инженер очень выразительно намекал: разделим сферы влияния, не станем мешать друг другу — и все будет о’кэй!

А что? Комбинат огромный, дел много, за всем не уследишь, и нужно только з а к р ы т ь г л а з а, не видеть того, что видеть полагается, вот и все. Сколько раз Вадим подсказывал мне — с недомолвками и вполне открыто: не мешай жить спокойно, и тебе будет хорошо. Ну, а не согласен, тогда расплачивайся, любезный, за свою несговорчивость, за неуступчивость… Вот теперь Вадим и выбрал момент для расплаты. Что ж, надо готовиться к бою, другого выхода нет.


Когда я вернулся в заводоуправление, было без десяти пять. Галя приготовилась уходить, каждую минуту она ощущала с мучительным напряжением, словно спринтер на гаревой дорожке в ожидании старта. Жаль, черт возьми! Я рассчитывал еще часика два на ее помощь, а придется ковыряться одному. Давно собираюсь взять еще одного помощника — иногда приходится задерживаться надолго, он и подменял бы секретаршу. Но трудность была в том, что к Гале я привык, кого попало брать не хотелось, а подходящего человека на примете пока не было.

— Я пойду, Игорь Сергеевич?..

Попробуй удержи, если у нее на шесть часов билеты в кино!

В воскресенье Галя побывала в парикмахерской и, видно, не привыкла еще к своей новой прическе, стеснялась. Ей казалось, наверное, что посетители обращают внимание на короткую стрижку и обсуждают на все лады… Иногда я ловлю себя на мысли, как несправедлива судьба. Вот Галя — хорошая девчонка, добрая, душевная. А мордашка подгуляла — нос уточкой, подбородок узкий, вытянутый. Правда, глаза красивые — живые, умные, и все же самый снисходительный ценитель красоты не назовет Галю симпатичной или интересной — есть, кажется, такой обтекаемый эпитет. Почему бы господу богу или тому, кто в его епархии занимается внешностью, не позаимствовать для Гали хотя бы немного красоты у себялюбивых стервочек, в чьих глазах плавится лед? Или, может, все так и задумано: каждому свое, — и будь Галя посимпатичнее, и она постукивала бы сейчас ярко накрашенными ноготками по столу и плевать на все хотела!

— Да, да, Галя, ступай. Дай только списочек, кто меня разыскивал.

Я бегло посмотрел записи. Фамилии Тамары там не было.

— Скажи, а не звонила мне Печенкина, начальник смены на СБО? Я просил ее зайти.

— Ах, да! Звонила. Я записала ее на отдельном листочке. Вот: «Мама больна, не может прийти».

— Мне мама ее не нужна…

— Нет, Игорь Сергеевич, это я прочитала неправильно. У нее мама больна, поэтому Печенкина не может прийти. Сказала, что позвонит завтра.

Я попрощался с Галей. Ну что ж, теперь можно спокойно поработать. Правда, все относительно: на комбинате сейчас заступила вторая смена, работа не прекращается, и в любую минуту в каждом из цехов может что-нибудь произойти, мне придется бросить все дела и срочно мчаться туда. И все-таки в заводоуправлении рабочий день закончился, звонки и посетители резко пошли на убыль.

К вечеру котельная устроила пробную топку — сразу в кабинете стало уютнее, исчез противный запах сырости, идущей от непросушенного плаща.

Я открыл папку с почтой. Председатель исполкома из поселка Передовой просил выделить для медпункта детского врача. Педиатра нет уже полгода, медсестра не всегда умеет правильно поставить диагноз, и были случаи, когда только чудом удавалось спасти ребятишек. Все эти соображения излагались в письме с житейской обстоятельностью и дотошностью, хотя, как любит говорить Вадим, если поставить вопрос ребром, все упирается в одно: выделить детского врача поселку — значит отнять у городской поликлиники еще одного специалиста. Не знаю, право, как поступить. Да и не мое это, если разобраться, дело. Я написал: «На усмотрение главврача поликлиники», — отложил письмо в сторону, но все еще продолжал думать об этой просьбе. Город растет, а поликлиника все та же, что и пять лет назад. В регистратуру очередь занимают с пяти утра, попасть к врачу — полдня потратить. А когда она будет, новая поликлиника? Опять передвинули в число объектов второй очередности… И врачей не хватает. Слава богу, отыскали среди пенсионеров нескольких специалистов, уговорили поработать на полставки. Не знаю, правда, что получилось. Ира как-то рассказывала о дежурном терапевте, работающем на вызовах, — высокий сутулый старик лет семидесяти, он ходил медленной, шаркающей походкой и почти в любую погоду был одет в линялое старомодное пальто, на ногах — галоши. Первый вопрос, который он задавал: «Курите?» Если больной курил, старик сурово и убежденно внушал: «Надо бросать!» Если же нет, он несколько минут озадаченно молчал, потом приступал к осмотру. Какие он ставил диагнозы, какие прописывал лекарства, один бог знает, хотелось верить, что вреда он не приносит, а польза… что польза — ходит по вызовам, и за это спасибо.

Длинно, прерывисто заверещал телефон. Междугородная.

— Таежный, ответьте Москве, — взвинченным, раздраженным голосом приказала телефонистка. — Москва, не вешайте трубочку, Таежный по вызову!

Через несколько секунд молодой женский голос, нелепый и мелодичный, вкрадчиво спросил:

— Игорь Сергеевич? Добрый день. Как вы себя чувствуете? — И, не дожидаясь ответа, моя милая собеседница сообщила доверительно: — Сейчас с вами будет говорить Вячеслав Степанович.

Вячеслав Степанович Котельников, заместитель министра, бывший директор нашего комбината. Вот так, по цепочке, передали ему меня и, ожидая, пока замминистра возьмет трубку, я попытался представить его, но воображение не срабатывало, и вместо подтянутого, щеголевато одетого, каким я видел Котельникова в последнюю свою командировку в Москве, я упорно вспоминал грузного, в темно-синем, просторном — на размер больше, как мне всегда казалось, — свитере, с которым он не расставался от осени до весны, стриженного под «полубокс» — любимую прическу лучшего комбинатского парикмахера. А сейчас пошлифовала столица-матушка нашего бывшего директора, крепко пошлифовала! Ну и правильно, во всем нужен стиль… Вон какой голосок ангельский у его секретарши…

— Приветствую, Игорь Сергеевич, приветствую, дорогой, — зарокотал знакомый голос, мощный, басовитый. А слова «дорогой» и «приветствую» — министерские, вновь приобретенные, в Таежном за ним они не водились. — Извини, но я сразу о деле. Утром шеф посмотрел наметки плана на следующий год. Все хорошо, но картона и небеленой целлюлозы маловато. Вот даже написал на полях: «Резервы» — и восклицательный знак поставил. Подумай-ка над этим, дорогой!

Меня такой разговор не застал врасплох. Каждую осень начиналось то, что я называл про себя «перетягиванием каната»: мы называли цифры ниже наших возможностей, министерство давило на нас, предлагало план с явным превышением, в результате долгой и хитроумной тяжбы удавалось прийти к среднему варианту. Премудрость эту Котельников знал прекрасно, не хуже меня, другое дело — теперь интересы его изменились, и он будет навязывать мне то, от чего сам прежде открещивался.

— Три процента прироста по целлюлозе и пять по картону, Вячеслав Степанович. Но больше — никак.

Я слышал, как мой предшественник негромко повторил кому-то эти цифры, как обменялся он короткими репликами с невидимым мне собеседником и жестким голосом сказал в трубку:

— Маловато. Просто мало! — Потом помолчал и уже другим тоном, помягче, объяснил: — Понимаешь, Соликамск посадил нас на мель. Затеяли реконструкцию, но ты же знаешь наших строителей… А целлюлоза эта уже задействована во всех планах. Теперь вся надежда на другие комбинаты. В общем, подумай, дорогой.

Если так, то ситуация посложнее, чем я себе представлял. Но и мне не легче: в следующем году надо ставить на ремонт несколько технологических линий — сколько можно тянуть? Считай, полтора-два месяца простоя, и то, если ремонт пройдет строго по графику. Я сказал об этом Котельникову.

— Да отложи ты свой несчастный ремонт! — возбужденно закричал он в трубку. — Тоже мне, нашел время! Ну перенеси на год. Взгляни, дорогой, на это дело пошире, не только со своей колокольни.

Я подавленно молчал. По своему опыту я знал, что план министерство никогда не срежет. Не для того оно создано. Поэтому обещание, что через год нам дадут спокойно провести ремонт и занизят по этой причине показатели, я сразу вынес за скобки. Нет, нужно отбиваться.

— Вячеслав Степанович, ты же сам помнишь: все линии работают на пределе. Не сделаем вовремя ремонт, пойдут аварии, одна за другой. Себе дороже.

Несколько секунд Котельников не отвечал, видно, задумался над моими словами, потом сказал негромко:

— Все понимаю, дорогой. Но и ты нас пойми. Нам бы один год продержаться. Всего год! Ну не жмись, помети по сусекам, наверняка наберешь что-нибудь. Это не я тебя прошу — шеф просит, да и не он один, сам понимаешь. Сколько в стране лесов, а бумагу покупаем на валюту. Ну! Подумай, дорогой, подумай! Стране нужна бумага, очень нужна!

Нужна бумага… Еще бы не нужна! В последнюю свою поездку в Москву я ощутил это со всей наглядностью. В овощном продавщица насыпала яблоки прямо в сумки и авоськи: кончились пакеты; один мужчина долго рассовывал яблоки по карманам, пока какая-то добрая душа не снабдила его газетой. На Петровке, у Пассажа, стояла гигантская очередь: думал — за женскими туфлями или зонтиками, оказалось — за туалетной бумагой, ее покупали по десять рулонов и несли их большими связками. А неподалеку, на Кузнецком, очередь поменьше, но тоже вполне внушительная, дожидалась, пока разгрузят машину с книгами — был день привоза, новинок ожидали терпеливо и основательно, как объяснили мне, несколько часов. А что у нас, в лесном краю, творилось с теми же книгами или с подпиской! Все, что было в лимите, доставалось по жребию, одному из двадцати желающих. Не хватает бумаги! Нужна бумага… Я ли не понимаю этого! Но все-таки не любой ценой. Любой ценой — этот лозунг уже не раз выходил нам боком, пора бы и поостыть немножко. Я ответил неопределенно и, кажется, разочаровал Котельникова. Он холодно попрощался: «Ну-ну», — а я прекрасно знал, что эти слова ничего хорошего не означали.

Но странное дело: все время, пока продолжался разговор, меня занимали другие мысли — сказать или не сказать Котельникову о том, что произошло на станции? Лучше всего, если он узнает об этом из моих уст, в моей интерпретации. Но что-то и удерживало меня: во-первых, не было пока полной ясности, зачем заранее рвать рубаху на груди; а, во-вторых, момент был не совсем подходящий. Новость годилась только для того, чтобы разжалобить их там, в министерстве: вот, мол, беда у нас. Но Москва слезам не верит да и не любит их, кстати говоря.

От разговора с Котельниковым у меня остался неприятный осадок. Двух лет не прошло, как переехал он в Москву, а как быстро перестроился. Я только сейчас вспомнил, что график ремонта и генеральный план реконструкции составлялись еще при нем, я только уточнял некоторые детали. Или сейчас, с нынешнего его кресла, действительно виднее, чем отсюда, из Таежного? Не знаю, не знаю… Во всяком случае, без обсуждения на парткоме и в дирекции никаких обязательств по плану брать не следует.

Из среднего ящика стола я извлек кипятильник, два пакетика с грузинским чаем, пачку сухарей. Если бы лет пять назад мне сказал кто-нибудь, что директор комбината, одного из крупнейших в стране, будет пробавляться чайком собственного приготовления, я поднял бы такого человека на смех. Ответил бы, что у директора есть спецбуфет, ну и само собой симпатяшка-официанточка в накрахмаленном кокошнике… Конечно, буфетчица в штатном расписании значится, но рабочий ее день — канонические восемь часов, и хотя приходит Настя попозже, чтобы остаться на часок-другой после пяти, каждый раз задерживать ее совестно: ей надо забирать ребенка из детского сада. Настя полная, флегматичная, красотой не блещет, но обладает совершенно бесценным качеством: ее не интересует ничего, кроме двух вещей — чтобы не болел ребенок и чтобы муж возвращался домой вовремя. Поэтому с кем бы и о чем бы ни, говорил я в маленькой комнатке, примыкающей к моему кабинету, за пределы комнаты это не выходило. Несколько раз, когда у Насти болел сын, ее подменяла раздатчица из столовой — та, как сорока на хвосте, разносила по городу мои разговоры, многое к тому же изрядно переврав.

Зазвонил городской телефон. Я поднял трубку, сквозь шипение и треск различил возбужденный голос:

— Игорь Сергеевич, это я! Извините… я это… обманул вас.

— Кто говорит?

— Ну я, Авдеев.

Заныло в груди, остро кольнуло сердце.

— Ты где находишься? — прокричал я в трубку. — Подъезжай в управление. И сразу заходи ко мне.

Ну вот, сейчас все и разъяснится. Не знаю почему, но я ожидал такого поворота, был готов к нему. Слишком хорошо было бы, если бы обошлось с этой рыбой.

Авдеев появился довольно скоро. Мокрая «болонья» прилипла к пиджаку, кепочку мнет в руках. Вид затравленный, жалкий, и у меня язык не повернулся ругать его, я только сказал:

— Эх, ты! Что же молчал раньше?

Авдеев переступил с ноги на ногу и ответил тихо:

— Не хотел говорить при Черепанове. Он только и ждет, чтобы прищучить меня в «узком месте».

— А я, думаешь, премию тебе дам? Путевку бесплатную в Сочи?

— Ну, вы другое дело! Можете хоть уволить, я не обижусь. Знаю, за дело. А с ним даже говорить не хочется.

— Думаешь, мне хочется? — сгоряча вырвалось у меня. — Ах, Авдеев, наломал ты дров!

Я не сразу понял, что огорчило меня больше — факт, что авария на станции в с е - т а к и б ы л а, или же необходимость давать задний ход, звонить Фомичу, объясняться. И то и другое плохо, как ни посмотри!

Авдеев переминался с ноги на ногу. Я подумал: зачем добивать парня, и без того переживает. Пусть лучше толком объяснит, что произошло, будем решать, как отбиться с меньшими потерями. Я попросил его снять плащ, вскипятил, несмотря на все протесты, чай, и Авдеев немного ожил, белесые его глаза проснулись, заблестели.

— Сам я маленький, Игорь Сергеевич, а работу люблю большую. Не знаю, в кого пошел: мать и отец рослые у меня, и сестра — жердь порядочная, один я в семье шкет. Но я не лодырь, вы знаете, вместе ведь работали. Да и сейчас спросите кого угодно. А чтобы я заснул, когда ночное дежурство! Другие, знаете, покемарить приходят, а я — ни-ни. Нельзя, я же понимаю, нельзя! За час до смены чаек крепкий заварю, не такой, Игорь Сергеевич, как вы приготовили… извините, конечно, чай хороший, но я, что называется, к чифирчику приучен.

Мне хотелось остановить Авдеева, спросить, что же произошло на станции, но передумал. А он заметил, как я раздраженно кручу в руках карандаш, и заторопился:

— Я по делу говорю, Игорь Сергеевич! Сейчас вы все поймете. Вот, к примеру, я делю всех людей на понятливых и непонятливых. В общежитии со мной в одной комнате жил шпендрик один, Василь, сейчас в армию его забрили. Очень был непонятливый. Кровать свою никак не хотел заправлять, скомкает утром одеяло — и привет. А я не могу в комнате терпеть беспорядка, хоть и не один живу. И так ему объяснял и этак — фиг с маслом! Приходилось за него убирать. Потом думаю: что я, дурнее паровоза? Дождался субботы, когда у Василя был выходной, он куда-то ушел, а я заправил, как всегда, постель — без единой складочки. Приходит, я спрашиваю: «Нравится?» «Ну!» Я подошел и все разворошил: «Убирай!» Запузырился, но убрал кое-как. Я опять скомкал одеяло. И так — раз десять, пока пот его не прошиб. С тех пор всегда убирал сам. Понятливый оказался. А вот Черепанов — черта с два.

Мне был не совсем ясен переход в его мыслях, и я, желая поддразнить Авдеева, переспросил с его интонацией:

— Непонятливый, что ли?

— Непонятливый! — жестко отрезал он.

Я вспомнил утренний разговор с Вадимом, его перепалку с Авдеевым и решил докопаться до сути. Что-то мне подсказывало: именно об этом и пойдут у нас дальше разговоры.

— Помните, какой шум стоял в дробильном цехе? Башка трещала! Ну, а почему бы не залить трубы асбестом, а сверху кожух? И верблюду понятно! Я составил проект, не знаю, хорошо или плохо — как сумел, и стал толкаться к Черепанову. А он мне мозги пудрит: то завтра, то через неделю, то командировка у него, то совещание. А я что, рыжий, что ли? Да я вообще в другом цеху работаю. Правда, премия мне не помешала бы: мотор приглядел, как раз весна подходила, в самый раз приладил бы его к лодочке. А Черепанов, как увидит меня, уже морщится. Ну, а что мне, больше всех надо? Плюнул я. А когда он в отпуск ушел, я — к его заместителю, тот сразу уцепился. За два дня запеленали трубы, и как тихо стало, милое дело! Через бриз мне оформили все честь по чести, да вот только мотор барахлистый попался, три раза пришлось перебирать. Но Черепанов с тех пор зуб на меня заимел, чувствую.

— За что же?

— Ну, не по его вышло. А он, видать, не любит таких вещей. Да и кто любит! И, смотрю, как только этого плешивого… пардон, Плешакова, сделали начальником, он сразу стал прижимать меня к борту. Только извините, — он погрозил пальцем, — Геннадия Ивановича Авдеева еще никто на пустышку не ловил. А чем я от него завишу? Да хоть завтра перейду в другой цех. Общежитие везде дадут, да у меня и личный дом есть — в Передовом. А я из принципа остался.

— Все хорошо, Гена, только зачем ты рыбу отравил?

— И вы туда же! — не принял моей иронии Авдеев.

— Ну-ну, не кипятись.

— Да я глотку кому хочешь перегрызу, кто воду в Алгуни грязнит. Из-за этого все и задумал, но разве знал, что так оно обернется?

— Пошутил я! Слишком долго байки рассказываешь, а каша крутая заварилась.

— Ну, в общем, прочитал я в одном журнале, как активизировать очистку стоков. Кислородом. И подумал: что я, рыжий, что ли; в других цехах занимаюсь изобретательством, а здесь свой, родной, и я пас. Пошел к Плешакову, а он мне: почему опоздал на двенадцать минут? Было дело, не спорю. Ладно. Я — к главному инженеру. Вежливо, культурно, чин чинарем: «Не посмотрите статью, Вадим Николаевич?» Он тоже отшил меня. Ну, думаю, жизнь. Пошел к начальнику бриза, а у меня с ним отношения особые, с тех пор, как он премию мне зажать хотел. Тогда я поцапался с ним, ну, думаю, забыл, может? Нет, не забыл. Сразу: «Еще на мотор заработать хочешь?» Да я в гробу этот мотор видел! Мне хочется, чтобы река чистой была. Махнул я рукой…

— Почему же ко мне не пришел? — с досадой воскликнул я.

— Как не пришел? Приходил, и не раз. Только к вам не попадешь. Вас или нет, или вы есть, но там заседание, народ сидит.

— Ну, а приемные дни?

— В них и подавно не пробьешься.

А ведь он прав, подумал я, редко когда бываю в кабинете один. Но что делать, жизнь такая сумасшедшая. И все равно чувствовал себя виноватым перед Авдеевым, мне казалось, приди он ко мне со своими предложениями, многое можно было бы изменить, избежать этого происшествия.

— Ну, а позвонить ты не мог? — спросил я с укором.

— Что по нему скажешь! — махнул Авдеев рукой. — Не люблю я этот телефон.

— И напрасно. Позвонил, мы все и решили бы. — Я нашел все-таки уловку, и мне стало легче, сбросил тяжелый груз. — Ну договаривай, что случилось дальше.

— А что дальше? — пожал Авдеев плечами. — Видать, не подрассчитал малость. Система не сработала, или кислорода оказалось недостаточно.

— Как это — недостаточно? И где ты его раздобыл?

— У ребят, газосварщиков. Три баллона для пробы.

— Вот и попробовал.

Да, невеселая получилась картина. Я понял, что в любом случае Авдеев заслуживал наказания. Но то, что рассказал он мне о Черепанове, о том, как его толкали локтями, в корне меняло дело. И все же это мне казалось немыслимым: на станции, оборудованной сложнейшими приборами, черт знает чем, произошла катастрофа из-за одного энтузиаста. Авдеев принялся рассказывать мне о технической стороне дела, но дар популяризации, видно, не был самой сильной его стороной, и вскоре он стал говорить медленно и неуверенно, с ненужными подробностями, которые только затемняли суть дела, потом вовсе замолчал.

— Ну, а как же Печенкина тебе разрешила?

— Она была не в курсе.

— Знаешь что!.. — Я пристально посмотрел на Авдеева. — Давай хотя бы сейчас не играть в прятки. Знала Тамара или нет?

— Знала.

— А Плешаков?

— Нет.

— Точно?

— Даю слово.

Я понял, что здесь Авдеев меня не обманывает. Да и с чего бы ему выгораживать Плешакова? Да, интересная заварилась каша: прав тот, кто ничего не делает, виноват тот, кто хотел сделать лучше.

Мне стало ясно, что сейчас мы ничего не решим. Многое зависело от того, как будет вести себя Тамара, что она скажет. Я попросил Авдеева разыскать ее. Тот ушел повеселевший, хотя в такой ситуации радостного было мало. А я просидел часов до восьми: надо было разобрать завал из неподписанных документов, просмотреть оперативные сводки — словом, обычная бумажная суета. А попробуй перекрой этот поток на день-другой — и комбинат, живущий своим отлаженным ритмом, захлебнется.

Я не люблю уходить домой, оставляя бумаги неподписанными. Но сегодня была и другая причина, почему я не торопился. Что-то не понравился мне телефонный разговор с Люсей. Уже по пустякам начинаю злиться, срывать на ней свое настроение. И неловко перед женой, и каяться самолюбие не позволяет. С тяжелым сердцем приближался к дому…

Вечером наша квартира напоминает празднично иллюминированный корабль. Как только я вхожу домой, первым делом тушу свет в передней, потом в ванной, потом… Люся ходит следом и уверяет, будто только что, секунду назад она была здесь. Как можно находиться в кухне, ванной да еще и в трех комнатах одновременно, мне не совсем понятно. Сначала я в шутку говорил Люсе о том, что планета на пороге энергетического кризиса, нужно экономить электричество, потом стал упрекать ее. Короче говоря, если жена дома, вечер начинается с перепалки.

Не знаю, почему, но сегодня мне вдруг стало жаль Люсю. Скучно ей здесь. Она любит, чтобы вокруг было много людей, веселых, оживленных, которые беседовали бы об искусстве, говорили ей комплименты. Но здесь, в Таежном, откуда взяться светским приемам? Тут и театра-то нет, концертного зала порядочного — один только старенький клуб «Строитель» да кинотеатр «Космос». Когда ехали сюда, Люся говорила друзьям: «Не представляю, как буду три года жить без консерватории». Но вот уже десять лет прошло, и ничего, живет, правда, несколько раз в месяц устраивает мне такие концерты, что я спрашиваю себя: неужели этому ее тоже учили в Институте культуры или она родилась актрисой и за неимением других вариантов превратила в подмостки нашу квартиру?

Люся из тех людей, кому все время нужна разрядка. Пока мы жили в Москве, она часто выбиралась в поездки, в экскурсии — на неделю, на несколько дней, на сутки. Здесь, на Дальнем Востоке, расстояния другие, и единственное, что могла позволить себе Люся, — вылазки в основательно надоевший ей областной центр. Так она и закисала в Таежном — летать не отваживалась, авиации боялась панически, а пилить на поезде до Черного моря или Прибалтики терпения не хватало… Ее детские представления о некоторых вещах и раздражали и умиляли меня, все зависело от того, в каком я находился настроении. Однажды, на беду, попалась ей популярная книга о профилактике и диагностике рака. Не знаю, почему, но особенно поразил Люсю такой факт: в бифштексах, которые поджаривались на углях, была обнаружена солидная доза бензпирена. Как на грех, мы несколько раз выезжали летом в тайгу, где, само собой, не обходилось без шашлычков. Бедняжка кружилась вокруг шампуров, глотала слюну, но держалась стойко — домой возвращалась голодная, зато в полной уверенности, что раком желудка никогда не заболеет…

Я позвонил в дверь, снял плащ, сразу прошел на кухню. Люсина стряпня энтузиазма не вызывала, но ничего не поделаешь, голод не тетка. Это у нас давний спор: жена считала, будто я питаюсь полусырым мясом, я ворчал, что она все пережаривает, и пока никакого сближения позиций не предвиделось.

— Что нового? — задала жена традиционный вечерний вопрос.

— Все по-старому.

— У тебя всегда по-старому, — раздраженно сказала Люся.

— А новое, — нудным голосом, назидательно ответил я, — и есть хорошо забытое старое.

С холодным безразличием посмотрел я на жену. Раньше мне очень нравились пышные темные волосы, рядом с которыми ее голубые глаза казались особенно светлыми, почти прозрачными. Теперь в них появился недобрый, ледяной блеск, он вызывал у меня беспричинное раздражение… А ведь были времена, когда я стремился домой и с порога спешил посвятить Люсю во все происшествия дня; семейные наши вечера превращались в сплошную исповедь. Я и не заметил, как советы ее понемногу превратились в инвективы, и, если я не соглашался сделать так, как требовала она, мне приходилось раздражаться и спорить сильнее, чем со своими подчиненными на комбинате: там соблюдали дистанцию, а здесь Люся, когда у нее не хватало аргументов, могла презрительно скривить губы: «Тряпка ты, а не руководитель! Позволяешь обводить себя вокруг пальца…»

Нужно было давать обратный ход. Я с удивлением убеждался: чем меньше конкретной информации получала жена из моих уст, тем спокойнее становилась моя жизнь — Люся уже не лезла с рекомендациями, кому и что сказать. Так понемногу разговор и упростился до формулы: «Все по-старому». Нет, не надо было бы мне так отвечать. Но ничего не мог с собой поделать: когда Люся злилась, каждое ее движение выводило меня из себя. Мне было ее жаль, и все-таки усталость и раздражение оказывались сильнее этой жалости, к ним примешивалась обида: почему все время она думает только о себе, почему ей не придет в голову, что и у меня жизнь не малина, что к моему настроению тоже надо прислушиваться?

Несколько лет Люся томилась от безделья. Потом, слава богу, нашли ей занятие: вести драматический кружок в клубе. Правда, это было не очень удобно: репетиции, как правило, вечером, да и зарплата у почасовика небольшая, чисто символическая, но я согласен был даже приплачивать, лишь бы жена убивала как-нибудь время.

— А где Андрей? — спросил я, прекрасно зная, что Люся отвезла сына к няне.

Она не отвечала несколько минут, потом сказала со злостью:

— Тебе ребенок нужен как игрушка! Поразвлечься десять минут, а мне целый день сидеть с ним, мучиться!

— А ты не мучайся! Почему другим это в радость, а тебе в наказание?

Разговор я затеял совершенно бессмысленный. Когда-то Люся объясняла свою раздражительность тем, что у нас нет ребенка. Но стоило появиться Андрюшке, начались новые проблемы: трудно, тошно, выматывает все нервы… Рухнули мои последние надежды, что сын как-то сплотит семью, что Люся станет спокойнее. Нет, она быстро уставала, раздражалась, начинала дергать его и себя.

— Да, — вспомнила Люся, — там Андрюшка оставил тебе рисунок. Посмотри на столе.

Я быстро прошел в комнату, взял плотный лист бумаги. Краснозвездный танк палит в небо снарядами. Пушка у танка вертикальная, снаряды по прямой попадают в самолет с черной свастикой.

Долго я разглядывал рисунок, и понемногу спокойствие возвращалось ко мне. Нет, все-таки худо или бедно, но парень растет, умнеет, с ним становится все интереснее. И Люся по-своему его любит — неровной, немного экзальтированной любовью, но любит. И нужно, наверное, ценить хотя бы то, что ты имеешь, — семью, этот маленький хрупкий плот в бушующем океане. И мало ли в жизни счастливых минут: когда по утрам Андрюшка прибегает к нам в комнату, залезает под одеяло и сбивчиво, запинаясь, рассказывает сон; пытается детским своим разумом склеить разрозненные ночные ощущения в нечто цельное; или когда ранней осенью втроем отправляемся мы в тайгу — какие могут быть грибы или орехи, когда Андрей еле ковыляет, останавливается у каждого пня, у любой травинки, но мысленно на секунду попробуй представить себе прогулку без ребенка, как потускнеет и поблекнет она…

Я вернулся на кухню, подошел к жене, обнял ее.

— Милая Мила! Ну что мы все время ссоримся, как будто три жизни жить собираемся…

— Все только от тебя зависит, — примирительно ответила Люся.

2

Вот чего я не люблю больше всего — не доспишь какой-нибудь час, а чувствуешь себя хуже некуда: тело ватное, голова будто свинцом налита. Проснулся я минут за сорок до того, как зазвонил будильник, и вставать не хотелось и засыпать снова было бессмысленно. Так и промучился. А потом другая глупость — вместо электрической бритвы взялся зачем-то за безопасную. Я убежден, что хуже меня никто не бреется: хуже просто некуда — ковыряюсь долго, а все равно весь в порезах. Была наивная надежда, что бритье снимет усталость, поднимет боевой дух, но, кроме того, что провозился с этим занятием дольше обычного, ничего не добился. Подумал с неудовольствием, что с утра предстоит трудный и, кажется, бесполезный разговор о Доме культуры. Не так надо было бы начинать рабочий день, но, с другой стороны, лучше свалить самое неприятное дело сразу, со свежими силами.

В приемной меня поджидал Чантурия. Зачем я пригласил его? Дом культуры не был Гураму, как говорится, ни с одного бока. Но я чувствовал, что разговор пойдет на повышенных тонах, а в разгар спора должен прозвучать какой-нибудь меланхолический голос, который погасит огонь. В последнее время слишком часто начал я кипятиться, подставлять себя под удары. Тем более со строителями, с которыми идиллических бесед никогда не было: сколько помню, с первых кирпичей, как зарождался Таежный, у них вечно чего-нибудь да не хватало — то фондов, то стекла, то бетона.

Мельком взглянул на Чантурия: сегодня он был какой-то особенно тихий, подавленный. Иногда у меня мелькало подозрение: не поколачивает ли его жена?

— Был в древесноволокнистом, — виноватым голосом, словно оправдываясь, сказал Чантурия. — Ну, там все нормально.

— Тихомиров на стенку не лезет? Слишком он переживает, бедняга.

Гурам потер висок ладонью.

— Вообще с разнарядкой прокол получился. Хорошо бы отозвать ремонтников с картошки, а взамен отправить из сульфатного. Там сейчас работы немного.

— А что? Идея! Надо сегодня же это сделать.

— Но у меня нет власти.

— Ничего, ничего. Распорядитесь от моего имени.

Про себя подумал: у Чантурия власти и в самом деле нет, но вот у Черепанова больше чем достаточно, только на что он ее расходует… Эх, снова соль на незажившие раны! Все перипетии того, как назначался Вадим главным инженером, я вспомнил с такой остротой, будто не прошло с тех пор полутора лет. Да, оступился я тогда, смалодушничал, вот теперь и несу тяжкий крест. И перед Гурамом чувствую себя неловко, приходится глаза отводить, хотя он давно, кажется, все понял и никаких претензий ко мне не имеет. Или все-таки имеет?

Минувшей зимой мы вместе ездили в Правдинск. В небольшом подмосковном городке в экспериментальном институте бумаги начались испытания особо прочного картона — им должны были постепенно заменить деревянную тару. Ну, я и решил вникнуть в новое дело, а заодно надо было обговорить несколько вопросов в министерстве.

В Домодедове мы взяли такси и подъехали к «России». В гулком просторном вестибюле, среди людской толчеи я растерялся, видно, немного одичал в своем Таежном. Гурам тянул меня побродить по Москве, но я чувствовал себя усталым, разбитым — сказывалась разница во времени, да и полет был трудным: самолет садился в предвечерних облаках, они казались зловеще-темными, словно гигантские хлопья дыма; несколько раз проваливался в воздушные ямы, от которых сладко ныло внутри и на мгновение замирало сердце.

После недолгих размышлений решили с Гурамом вместе поужинать. Но в ресторан нас не пустили: сегодня варьете, оказывается, надо покупать входные билеты. Их продавал пижонистый мужчина.

— Места неудобные, спиной к эстраде, — сообщил он обиженным голосом, словно не он, а мы навязывали ему плохие билеты.

Когда в зале нас усадили рядом с дверью, а парочка, что купила билеты позже, прошла ближе к эстраде, я понял, чем был недоволен торгаш: к двум рублям надо было прибавить еще один, тогда нашлись бы места и получше.

У меня испортилось настроение, и я приготовился к тому, что официантка начнет демонстрировать характер. Но подошел паренек лет восемнадцати — веснушчатый, курносый. Элегантный форменный пиджак никак не вязался с простодушной физиономией. Официант быстро принял заказ, тут же принес закуску, и у Гурама даже возникла идея написать благодарность, потом, правда, мы решили не торопиться, подождать, пока нас обслужат до конца.

Я лениво поковырял вилкой закуску и вспомнил кулинарную остроту, которую рассказывала мне Ира: «Как вы делаете этот салат?» «Так же, как обычный, только добавляю туда черной икры».

Господи, уехал из Таежного, а все равно вспоминаю ее, а не Люсю! Мне вдруг захотелось рассказать Гураму об Ирине, но тут же представил, как странно будет выглядеть моя исповедь: «Есть одна прекрасная женщина… В лаборатории работает… Может, знаете?..» Чушь какая-то!

Разговор не складывался. Я все сильнее чувствовал свою вину перед ним.

Официант принес горячее. Мы сосредоточились на еде и тут в зале притушили свет — началось варьете.

«Эх, тачанка-ростовчанка» заиграл оркестр; со второго этажа по боковым лесенкам вбежали в зал девушки в алых шелковых пижамах. Протянув друг другу длинные ленты, они устремились в атаку, яростно рубили воздух пластмассовыми саблями. Меня поразило безучастное, мертвенно-бледное лицо той, что размахивала саблей рядом с нашим столиком, — не лицо, а маска; длинные наклеенные ресницы даже отсюда, с расстояния нескольких метров, казались проволочно-жесткими.

Потом вышел иллюзионист, грациозно, по-кошачьи расхаживал он между столиками, комкал и разглаживал розовые салфетки; акробат, молодой упитанный богатырь, упираясь головой в шаткий столик, с багровым от прихлынувшей крови лицом удерживал в стойке свою партнершу.

«Каждый по-своему хлеб зарабатывает», — заметил Чантурия.

Я решил, что настало самое время поговорить — снять камень с души: «Гурам, вы обижены на меня… Ну, за то, что ничего не получилось с назначением».

Чантурия смутился: «Что теперь говорить! Я не обижен, нет. Мне всегда не везет. Но тут почему-то я стал надеяться. И опять мимо».

Кто бы мог подумать, удивился я, что в душе тихого Гурама тоже кипят страсти. Вот и суди после этого о людях!

«Клянусь, — прижал я руку к груди, — сделал все, что мог». «Не об этом речь! — с горячностью перебил меня Чантурия. — Мне нужно было утвердиться. Хотя бы в своих глазах. Знаете, есть люди, которые умудряются проходить везде и всюду безо всякого пропуска. Как-то умеют они на вахтеров смотреть. А других даже с пропуском неохотно пускают. Вот я почему-то такой. Смешно, правда? Теперь понятно, почему тогда я так расстроился?»

Меж столиков проскользнули с независимыми лицами солистки кордебалета — тоненькие, стройные, в коротких венгерках, отороченных пушистым белым мехом. Кто-то уверял меня, будто вопреки молве именно из таких вот девчонок получаются прекрасные жены: домовитые, хозяйственные, чистюли. И никаких «гастролей» на стороне. Я сказал об этом Гураму: «Надоедает небось, что мужики каждый вечер глаза пялят — вот и захочется прибиться к одному берегу».

Чантурия ничего не ответил, и мы принялись за остывшее филе.

«Меня, честно сказать, это мало волнует, — вернулся он к прежней теме. — Мне бы со своей супругой разобраться. В последнее время она меня совсем поедом ест. Какой, говорит, ты грузин! Грузины — народ темпераментный, веселый, пробивной, а ты кисель. В бумажки уткнулся и ничего не видишь…»

Я вспомнил этот давний разговор в ресторане и подумал: не пошла ли жена в новую атаку на Гурама? Что-то слишком грустный он сегодня. Но не успел я деликатно сформулировать вопрос, как Чантурия огорошил меня. Отводя глаза в сторону, запинаясь, он сказал:

— Знаете, Черепанов предложил мне вчера… чтобы я стал главным инженером.

— Вот как…

Я прикинул в уме расстановку фигур: Чантурия вместо Черепанова, Черепанов вместо… Новикова?

Нет, не может быть! Вадим умен и хитер, чтобы раскрывать свои планы. Или в этом и есть коварство: бить по противнику прямой наводкой среди белого дня?

Это уже новый сюжет в моих взаимоотношениях с Черепановым. Я понимал, что ему хотелось видеть на комбинате другого директора, но все-таки своей кандидатуры он никогда еще не выдвигал. Впрочем, Вадим настолько самонадеян, что от него всего можно ожидать. А он даже и не представляет, какая гора забот и волнений, какая ответственность ляжет на его плечи, как только он сядет в директорское кресло. Только там не будет никакой широкой спины, за которую можно спрятаться.

— Вот как, — повторил я. — Интересную новость вы мне сообщили, Гурам Шалвович!

Чантурия виновато отводит глаза в сторону. Да, теперь все сходится: и хочется ему стать главным инженером, и передо мной неловко, и темпераментная жена провела дома наглядную агитацию. Попал в переплет, бедняга!..


— Барвинский, на совещание, — раздался по селектору голос секретарши.

— Приглашай, пусть заходит.

Тот вошел уверенной походкой человека, привыкшего появляться в просторных, хорошо обставленных кабинетах. Когда он открыл дверь, часы пробили десять ударов. Я мельком оглядел управляющего трестом и снова (в который раз!) позавидовал его вальяжности: словно он только что плотно, с удовольствием и знанием дела пообедал, выпил стопку коньяку и теперь, повеселевший, добродушный, готов немного заняться и делами. Я загадал: сейчас Барвинский усядется поудобнее в кресло, расстегнет пуговицу пиджака и эффектным жестом, словно струну на гитаре трогает, расслабит подтяжки. Все!

— Кого ждем? — спросил Барвинский добродушно, словно не для делового совещания мы собрались, а на вечеринку.

— Кандыбу. Сейчас должен подойти.

— А-а… — протянул Барвинский и щелкнул подтяжками. — Нервный он стал какой-то. Скоро на людей кидаться начнет.

Наконец появился Кандыба — медленно подошел к креслу, сел и несколько раз шумно вздохнул. Потом озабоченно посмотрел на часы:

— Не опоздал? У меня без пяти.

— А у нас уже семь минут, — уточнил я. — Ладно, не на банкет пришел, можно и опоздать.

— У тебя небось швейцарские? — усмехнулся Барвинский.

Кандыба оставил вопрос без внимания, сокрушенно вздохнул: отстают, наверное. Надо мастеру показать…

Чантурия тихо грустил в стороне, полузакрыв свои жгучие глаза.

— Ладно, начинаем, — произнес я жестким голосом, как бы подводя черту под весельем и прибаутками. Вытащил из ящика стола вчерашнюю городскую газету и показал пресловутую статью, где подчеркнул красным карандашом то, что говорилось о Доме культуры.

— Все читали?

Кандыба кивнул, Чантурия промолчал, Барвинский отрицательно замотал головой, но по короткой его усмешке я понял, что он читал, и, видно, не без тайной радости.

— Ну, что будем делать?

— Если взять нынешний год, — благодушно начал Барвинский, — то ничего. Все фонды уже съели.

— Увы, — грустно подтвердил Кандыба.

— Ну, не знаю, — рассердился я, — как вы питаетесь этими фондами, только пятый год резину тянете. Делайте, что хотите, только к Новому году дом должен быть готов. Работы всего на неделю.

— Не-ет, — возразил Кандыба. — Остекление, полы, побелка… — начал перечислять он.

— Фондов нет, — повторил Барвинский безмятежным тоном, словно этот факт доставлял ему большое удовольствие. Я смотрел на круглое розовое лицо с младенческим белесым пушком на щеках, и во мне нарастало раздражение. Как же надо любить себя, чтобы к сорока годам сохранить цветущий вид! Есть ведь люди, которые умудряются не пропускать сквозь себя неприятности, словно эмульсией защитной пропитаны.

— Тогда стройте без фондов, если все растранжирили! Меня ни о чем не спрашивают, когда трясут за шиворот, — давай, и все!

Барвинский обиженно поджал губы. И тут голос подал Чантурия:

— Какие у нас пусковые объекты? В последнем квартале?

Вот молодец! Ставит разговор на реальную почву. С моими-то угрозами далеко не уедешь.

Барвинский принялся лениво перечислять:

— Дворец бракосочетаний, больница — инфекционный корпус, теплоцентраль — третья очередь…

— Вот, кстати, — перебил я, — что, в городе так часты эпидемии? Не продохнуть? Нельзя ли перебросить рабочих на Дом культуры?

— План, — вздохнул Барвинский. — Министерство не разрешит.

— Давайте договорюсь с Котельниковым. — Я положил руку на аппарат. — Хоть сегодня.

Разумеется, я не был уверен в этом полностью. И все-таки надежда была — Котельников по старой дружбе помогал нам решать многие сложные вопросы.

— У нас свое министерство, — снисходительно пояснил Барвинский. — И заказчик у больницы свой — горсовет. Прижимайте объекты комбинатские.

Я чувствовал себя, как в мышеловке. Туда нельзя, сюда нельзя, что же можно, черт возьми?!

— А какие объекты у нас?

Барвинский кивнул в сторону Кандыбы — его, мол, дело.

— Картонная фабрика, компрессорная, ясли-сад, — принялся перечислять Кандыба. Сбился, запутался. — Нет, надо сходить за документами.

Он не спеша стал разворачиваться, приподнялся и направился к двери. Можно себе представить, сколько с его темпами он будет путешествовать до кабинета и обратно, копаться в бумажках. Барвинский снисходительно и сыто улыбался, наблюдая за моим заместителем, и с видом заговорщика подмигнул мне.

Я остановил Кандыбу, сказал, чтобы тот позвонил по телефону, попросил принести все, что нужно, и спросил Барвинского взвинченным голосом:

— А что же вы, Михаил Борисович, не подготовились? С вами, оказывается, нельзя вести деловых разговоров. Трестовские объекты не знаете… Зачем же я вас… — чуть было не сказал «вызвал», мысленно поправился и произнес: — Пригласил?

Барвинский переменился в лице.

Нюанс этот действительно был существенным. Я не имел права «вызвать» управляющего трестом — он лицо автономное, и в городской табели о рангах стоял если не наравне со мной, то всего лишь на ступеньку ниже. Целлюлозно-бумажный комбинат и строительный трест — два головных, как говорят, предприятия. Вместе с Барвинским мы являлись членами бюро горкома, вместе подписывали трудовые рапорты, и хотя я понимал прекрасно, что моя роль главнее, что Таежный — это прежде всего комбинат, всячески старался подчеркивать наше с Барвинским равноправие, соблюдать субординацию. Особенно после того, как стало ясно, что дружеские отношения между нами не сложатся. Вот с Черепановым, как только тот перешел в новое качество, стал главным инженером, Барвинский сошелся сразу. Родство душ, что ни говори, — оба жизнелюбы, эпикурейцы, да и работники одинаковые: сделают на копейку, а шумят на рубль.

Вошла Галя, положила перед Кандыбой несколько растрепанных папок с документами. Тот придвинулся поближе к Барвинскому, и они принялись что-то подсчитывать вслух. Наконец, когда спор зашел в тупик, вмешался Чантурия:

— А может, так сделаем… Общественность, комсомол привлечем. Субботники организуем.

— Тут специалисты нужны, — возразил я.

— А специалисты направлять работу станут, координировать.

Барвинский брезгливо поморщился:

— Самодеятельность какая-то!

— Хуже все равно не будет, — оживился Кандыба.

Два строительных босса продолжали переругиваться, а я никак не мог поверить, чтобы положение было совершенно безвыходным, сколько бы ни рассказывали они о лимите и фондах. Мне, что ли, на комбинате легче? Эх, забрать бы все строительство в свое подчинение — нашлись бы и цемент, и стекло, и все, что нужно! А сейчас я чувствую себя беспомощно, кажется, будто меня обманывают среди белого дня. И я оборвал спор на полуслове:

— Кончаем базар! Значит, так: Дом культуры сдаем к Восьмому марта. Сделаем женщинам подарок…

— И женам, которые будут там работать, — вполголоса вставил реплику Барвинский. Она была вроде бы невинной, но произнес он ее так, что только глухой не заметил бы шпильки по адресу Люси, а заодно и по моему адресу. Я оставил слова без внимания и продолжал:

— До Нового года, пока нет фондов, сделаем так, как предложил Гурам Шалвович. А с первого января…

— С третьего, — так же негромко поправил меня Барвинский.

— С первого января, — с нажимом повторил я, — беру строительство под личный контроль. А сейчас обязываю Кандыбу раз в неделю информировать меня о ходе работ. Как, Михаил Борисович, согласны?

Тот передернул плечами:

— Хозяин — барин. Вы заказчик…

В его ответе, собственно, ничего обидного не было, и мы расстались бы с миром, если бы я не вспомнил две прежние реплики. И если бы не его вальяжность, которая особенно раздражала меня сегодня. Я переводил взгляд с Кандыбы на Барвинского, видел загнанного, затурканного трудягу, который ишачит, пока тот барин только подтяжки распускает, прислушивается, как урчит у него в животе высококалорийная пища, и хотя чувствовал, что нужно молчать, иначе сорвусь, а срываться перед такими людьми, как Барвинский, не стоит — слишком дорогое удовольствие, все-таки не удержался:

— А кто вы, милейший? Я заказчик, а вы? Заезжий гастролер? Вольнонаемный? Чем без нас, без комбината, вы занимались бы? Планетарий строили? Велодром? Ночной бар? Да вас разогнали бы в два счета!

Розовое лицо Барвинского налилось кровью, стало пунцовым. Он застегнул пуговицу пиджака и, приподнявшись в кресле, сказал возмущенно:

— Вы что себе позволяете?

На минуту я заколебался, а потом решил, что если сейчас, в присутствии подчиненных, уступлю, Кандыба вообще будет ходить перед этим хлыщом на задних лапках. Нет, надо поставить его на место!

— А я не церемониймейстер, — сказал подчеркнуто спокойно. — И думаю не об условностях, а о деле.

— Ну что ж, — с угрозой произнес Барвинский, — мы перенесем этот разговор в другое место.

Когда управляющий трестом закрыл за собой дверь, я испытующе посмотрел на Гурама и Кандыбу. Чантурия сидел притихший, кажется, он мечтал как можно скорее испариться из кабинета, хотя бы через форточку. Вот натура — не только не любит в драках участвовать, даже присутствовать не хочет, норовит спрятаться в кусты. Кандыба печально смотрел перед собой в одну точку. Я подошел к нему:

— Как, Тимофей Филиппович, дожмем мы этого борова?

Тот постучал ладонью по затылку:

— Вот он где у меня! И стенокардия моя от него!

— А это, Тимофей Филиппович, напрасно. Пускай лучше он стенокардию наживает. А ты нервные клетки не расходуй, дави на него методически и упорно. Я тебе — втык, а ты заземляй его на Барвинском. Не слезай с него. Не стесняйся. Звони по три раза в сутки, пускай он голоса твоего боится!

Я остался в кабинете один. Посмотрел в окно: все льет и льет. Облака шли низко над землей, цеплялись за широкую горловину ТЭЦ с красной поперечной полосой. Скорее бы снег! Я вспомнил прошлогоднюю поездку в Правдинск, звонкую подмосковную зиму. Несколько дней землю засыпало крупными влажными хлопьями, потом снегопад прекратился и установились сухие морозные дни. Меня поражало, что в декабре небо редко бывало с утра голубым — у горизонта оно слегка розовело, а чем дальше от низкого металлически блестящего диска солнца, тем больше было затянуто белесой, пепельной дымкой, словно где-то высоко натянули гигантскую кисею. Но это утром, а к полудню краски приобретали свежесть и сочность, и вот уже в середине небосвод отдавал голубизной, которая потом разливалась к горизонту. Тяжелый снег уже успел осыпаться с деревьев, и теперь ветки были покрыты налетом сухой крупчатой изморози — она была удивительно похожа на иней, который в сильные морозы намерзает на шарфах и меховых воротниках. Скорее бы зима!.. Я попросил секретаршу минут десять никого не пускать и принялся набирать номер 42-17.

Наконец я понял, почему сегодня сам не свой. Мне не хватает Ирины. Никак не ожидал, что без нее будет так тоскливо. Если бы я мог сейчас услышать ее голос — ломкий, прерывистый; она всегда говорила быстро, возбужденно, словно куда-то спешила…

Как нескладно все получилось! Может, она и права, и я поторопился? Я сидел в ее тесной кухоньке, верил и не верил, что больше никогда не приду сюда, и говорил, что уже не могу раздваиваться, разрываться на части, и достаточно малейшего толчка, чтобы я остался с нею навсегда, но тогда я потеряю Андрюшку, а при одной мысли об этом мне становится не по себе. И вообще каждый раз у меня такое чувство, будто я предаю его, — странно, не правда ли, что не жену, а сына я вспоминаю в такие минуты, но это действительно так.

Я говорил, а лицо ее становилось замкнутым и отчужденным. И только это придавало мне решимости — я боялся слез, а тут у меня появилась обида: она не хочет меня понять! Но потом Ира провела ладонью по лицу, как бы стряхнула этим жестом оцепенение, и снова стала похожей на Иринку-балеринку, которую я так любил: возбужденную и веселую.

— Ну что ж, когда-нибудь это должно было случиться. Только я почему-то думала, что это произойдет позже.

Она посмотрела на меня испытующим своим взглядом, словно стараясь заглянуть глубоко в глаза, и сказала укоризненно:

— Эх, ты!

А когда я с убитым видом топтался у дверей, непонятно чего дожидаясь, она поправила воротник плаща и сказала уже спокойно:

— Только не терзайся, прошу тебя. Наверное, так лучше. А то я уже стала привыкать к тебе.

Я не решался уйти, не поцеловав ее в последний раз, и все же боялся этого поцелуя. И опять, как обычно, она поняла мои терзания и пришла на помощь — короткий, летучий, легкий поцелуй, без горечи и раскаяния, словно не навсегда расставались, а всего на несколько недель, до следующей нашей встречи.

Но когда захлопнулась за мною дверь, когда спустился по лестнице, вышел на улицу в вечернюю темень, тоскливо заныло сердце. «Что делаю? Зачем я это делаю? Здесь моя судьба, та единственная женщина, с кем мне хотелось бы прожить жизнь и встретить старость, а я ухожу от нее!..»

Я вспоминал о расставании, а сам в это время крутил диск. Машинально? Нет, хотел услышать ее голос и тут же повесить трубку. Видно, не из тех я людей, что рвут отношения сразу.

Но телефон был занят. И тут же замигала лампочка селектора.

Вот в чем мое несчастье: ни на минуту нельзя остаться одному. А иногда так необходимо перевести дух, пройтись по кабинету или полить цветы из оранжевой пластмассовой лейки. Даже когда приказываешь никого не пускать, есть на комбинате несколько человек, кого Галя не решается останавливать: Ермолаева, например, или Черепанова.

Я нажал клавишу селектора и услышал возбужденный голос Гали:

— Игорь Сергеевич, нашла Митрохина.

— Ну давай, если нашла.

У Гали удивительная способность — запоминать все мои поручения именно в тех формулировках, в каких я их высказал. Если бы я попросил: р а з ы щ и Митрохина, она ответила бы — «разыскала». Возвращает мне мои же слова.

Я поднял трубку:

— Приветствую, Павел Егорович! Ты что, вредительством занимаешься? Скоро работать будет нечем.

Митрохин тяжело вздохнул:

— Дожди, Игорь Сергеевич. Сами видите. Льет и льет.

— Вижу. Ну, а выход какой? Останавливать, комбинат?

— Тракторы на трелевке и те буксуют, — продолжал он плаксивым тоном, словно не слышал моего вопроса. — Каждый год так: в октябре никакого плана. Вот морозы стукнут, сразу все наверстаем.

— Ты-то наверстаешь. А вот меня по башке стукнут, не дожидаясь морозов.

— Не стукнут, — заверил Митрохин, сделал многозначительную паузу: разговор, дескать, закончен, могу еще чем-нибудь быть полезен?

Но меня такой оборот не устраивал. В понедельник начальник древесно-подготовительного цеха предупредил, что подвоз леса замедлился, запас почти на исходе. «Одно к одному! — подумал я тогда. — Если Митрохин будет ждать холодов, месячный план по целлюлозе горит синим пламенем. Этого мне только не хватало сейчас, при прочих радостях. С меня спросят не так, как с Митрохина, дождем не оправдаешься. Нет, надо его дожимать».

— Павел Егорович, мне нужен лес. Придумай что-нибудь.

— Что придумывать, разлюли малина! Дороги развезло.

— Это я слышал. Помощь, может, нужна какая? Людьми, техникой?

— Людей хватает, сидим, дни актируем. Вчера меня даже заактировали двое мудрецов из облсовпрофа. Высокий, дескать, процент травматизма. А попробуй поковыряйся в грязи, под дождем. Эх, разлюли малина!

Да, все это разговоры в пользу бедных. Я решил не отступаться до тех пор, пока не выжму из Митрохина хоть какого-то обещания. И в третий раз повторил:

— Павел Егорович, нужен лес. Не обеспечил запас — давай крутись!

— У меня всего сорок машин, — заныл Митрохин, чувствуя, что так просто не отделаться. — А шестнадцать стоят раздетые. Попросил у Черепанова запчасти, он меня отшил: «У нас не автохозяйство». Ну и на здоровье! Не очень, значит, лес этот нужен. — Я не сразу разобрался в потоке его обид, не сразу понял, о чем просит директор леспромхоза. Потом быстро прикинул в уме: как оформить на ремонтно-механическом внеплановый заказ и какой нужен разговор с начальником цеха, чтобы тот не спекулировал потом моей просьбой, не сваливал на нее все грехи. Еще мелькнула злость: опять Вадим не в тот колокол зазвонил, не поймешь даже, нарочно это сделал или от непонимания; подумал злорадно: может, это и к лучшему — уйду в отпуск, пусть Черепанов покрутится, завалит план, и никто ему уже не поможет, но тут же пристыдил себя и, окончательно приняв решение, сказал:

— Машины беру на себя. Присылай список деталей, пару механиков, сделаем все, что можно. Ну, а ты давай лес. Будь здоров!

Не дожидаясь ответа, положил трубку. Конечно, леспромхоз не вытянет месячную норму, при такой погоде и надеяться на это нечего. Но взять от Митрохина нужно все, до последнего кубометра. А там морозы — наше спасение.

Опять, в который уже раз, подумал: скорее бы Ермолаев приезжал. Вызвал Галю, поинтересовался, нет ли вестей от секретаря парткома. «Как только узнаю, Игорь Сергеевич, сразу скажу».

Галя остановилась в дверях, словно чего-то выжидала. Я вопросительно посмотрел на нее.

— Игорь Сергеевич… — нерешительно начала она. — А правду говорят, будто… — Она смутилась, не закончила фразу.

— Ну, смелее!

— Будто… скоро вместо вас назначат Черепанова?

Секунду я молчал. Вот, значит, как! Уже пошли круги по воде — стоило только Вадиму бросить камень.

— Ну, это мы еще посмотрим! — быстро произнес я, но голос у меня сел, доброго тона не получилось, и мне сделалось стыдно за себя. Я буркнул, чтобы Галя ни с кем не соединяла меня и никого не пускала.

Да, хорошенькие дела разворачиваются! «Лев готовится к прыжку» — такой фильм крутили сейчас в кинотеатре «Молодость».

Чтобы успокоиться, я поворошил землю в цветах, полил их, но даже это привычное занятие, которое всегда вызывало во мне душевное равновесие, сейчас не помогло. Я прикинул, сколько времени оставалось до поездки в горком, и решил быстренько смотаться к Дому культуры. Похожу по стройке, отвлекусь немного. Да и не мешает посмотреть, как там движутся дела.

Дорога петляла, круто поднималась в гору. Асфальт был густо заляпан раствором, который расплескивали грузовики, и сейчас, после долгих дождей, машина скользила на каждом метре, такое ощущение, будто ехали по мыльному покрытию. На повороте «Волгу» занесло.

— Саша, ты это… давай полегче, — охладил я водителя.

— Порядок, Игорь Сергеевич!

У него всегда один ответ: «Порядок!» Помню, поехали мы однажды вечером в Дальневосточный, забыл заправиться и часа полтора «голосовал» на пустынном шоссе. Я злился, нервничал, а Саша сплевывал сквозь зубы и повторял: «Порядок! Сейчас запасемся бензинчиком, то-другое, и двинем дальше». Говорил он таким бодрым голосом, будто наша стоянка посреди тайги была неизбежной, даже запланированной, и у меня не поворачивался язык ругать Сашу.

Водил машину он лихо, ничего не скажешь, но в голове у него отчаянно гулял ветер. С тех пор, как Саша вернулся из армии, приехал в Таежный, его интересы были безраздельно отданы массовым спортивным зрелищам и прекрасному полу. Несколько раз Стеблянко жаловался, что в завком поступают сигналы, будто Хромов раскатывает на машине с девицами, и это бросает тень на директора комбината, я обещал поговорить с Сашей, провести, так сказать, воспитательную беседу, но не сделал этого. Не потому, что не хотел или боялся испортить с ним отношения, просто не мог найти для этого подходящих слов. В конце концов велика ли беда, если парень прокатит свою подругу по невеликому нашему городку, продемонстрирует класс водительского искусства? Впрочем, была у меня и убедительная причина не обострять с ним отношений: несколько раз в месяц Саша подбрасывал меня на Стандартную улицу, и хотя, кажется, он ничего не знал об Ирине и останавливался всегда метрах в двухстах от ее дома, мои регулярные поездки по вечерам «к одному инженеру» могли при желании дать пищу для размышлений.

Саша развернулся на асфальтированном пятачке перед Домом культуры. Я вышел, чувствуя неприятное оцепенение во всем теле, ломоту в костях.

Дождь прекратился, но, чувствовалось, ненадолго. Висела плотная пелена сырого воздуха. За нею не видно было другого берега реки, где начиналась тайга. Помню, когда я приехал в Таежный, она меня разочаровала: ожидал увидеть вековой бор с огромными деревьями, а здесь мелколесье, пестрое, с рыжеватыми проплешинами, низкорослые деревья, загущенные, растущие в беспорядке. Правда, попади в эти заросли — сутками будешь бродить, пока не набредешь случайно на избушку лесника…

Внизу расплывчато виднелись днища перевернутых лодок. Однообразный серый цвет. Я прошел поближе к строительству. Навстречу мне никто не попался, хотя по утренней сводке должны были работать три бригады отделочников. Значит, Кандыба все-таки под шумок перетянул куда-то рабочих. Ничего, завтра я ему об этом напомню!

По прогибающимся доскам поднялся на второй этаж. У окна встретил двух рабочих — один курил, сидя почему-то на корточках, другой сосредоточенно смотрел вдаль, на сопки.

Я поинтересовался, из какой они бригады.

— Трест «Сам-строй», — мрачно сострил тот, что сидел на корточках.

— А кто есть из начальства? Как фамилия или имя-отчество?

— Имя-отчество? Славка.

Вот так. Мы надрывали все утро глотки, а здесь — три человека, включая прораба Славку, который куда-то исчез. Уж не в магазин ли: скоро одиннадцать.

Меня вдруг охватило тупое, тоскливое безразличие. Как часто за последнее время возникало это чувство — оттого, что все словно бы уходит в песок. А начнешь распутывать, в чем дело, сталкиваешься с бестолковостью, инерцией, неразберихой: почему-то с запозданием дали на подпись приказ, не составили вовремя смету, потеряли копию, курьер не вышел на работу… Сущий пустяк, мелочь, но из-за нее стопорилось важное дело, все шло вверх ногами…

Да, только-только стал я входить в ритм, чувствовать, как начинает повиноваться штурвал этого огромного, многопалубного корабля. И отдать теперь комбинат в равнодушные руки? Нет, ни в коем случае! Черепанов таких дров наломает, будучи директором, что и представить трудно…

Я вспомнил: почти год, не меньше, понадобился мне на адаптацию. Вроде бы не такой и резкий скачок произошел — был вторым лицом на комбинате, стал первым… Производство, кажется, я знал неплохо, и надеялся, что обязанностей особо не прибавится. Ну, документов побольше подписывать. Ну, представительство. А главное ведь, как и прежде, — тянуть производство. Надо выполнять план, давать стране бумагу — вот и вся премудрость.

Но уже спустя месяц я понял, что плохо представлял свое новое положение. Первое, с чем пришлось мне столкнуться, — весь день находился я под прицелом многих и многих глаз: в кабинете, заводоуправлении, в цехах. Уже одно это утомляло, заставляло держаться собранно, натянуто, к вечеру я уставал до чертиков. Потом ничего, освоился. Перестраиваться с одного состояния на другое я научился так же легко, как, например, переключать волны в своем транзисторе. А телефонные трели стали для меня просто приятны. Мне нравилось менять голос и интонацию, шутить и тут же переходить на серьезный тон, просить, угрожать и требовать. Я купался в море телефонных звонков. Многолюдье, многоголосье сделалось для меня привычным и необходимым, и теперь, если прихватит болезнь и несколько дней сидишь дома, недостает человеческих лиц.

И чувство уверенности пришло ко мне не сразу. Помню, первые недели боялся, что на заседании кто-нибудь остановит меня, перебьет, бросит ироническую реплику, и все сразу догадаются, как я волнуюсь, чувствую себя не в своей тарелке. Нет, ничего. И каждый раз вздыхал облегченно: слава богу, пронесло. Оказывается, само кресло приподнимает тебя, и любая мелочь приобретает неожиданное значение: кашлянул, потер ладонью щеку, рисуешь карандашом чертиков на бумаге — во всем видят символику, тайный знак. Глупость, конечно, но я стал говорить медленнее, с расстановкой, и почувствовал, что в моих паузах появились значительность и весомость, а заметив это, обрадовался.

А «внутривидовая борьба» на комбинате! Сгоряча, по молодости, я с головой окунулся в бурлящее море взаимных обид, претензий, наветов. Начальник цеха жаловался на главного механика, тот — на своего заместителя, заместитель — на председателя завкома, и все — доверительными голосами, со множеством убедительных фактов — садись и тут же пиши приказ об увольнении!.. Но когда провинившийся являлся, и я, разумеется, терпеливо внимал ему, то за каких-нибудь несколько минут картина менялась в корне, и вот уже прокурора приходилось мысленно усаживать на скамью подсудимых, а радостно улыбающегося подсудимого освобождать, чтобы тот с волнением и гневом принялся зачитывать обвинительный акт. Все запутывалось, понять было решительно ничего невозможно, и я понял, что нужно т р е т ь е м н е н и е, нужна, как минимум, еще одна точка зрения, беспристрастная, объективная. А еще лучше — несколько р а з н ы х суждений, чем больше, тем лучше.

Когда выяснилось, что я не собираюсь «пускать кровь», поток обвинений стал мелеть, жалобы приобретали более мирный и камерный характер, и непримиримые враги, которые только что схлестывались на планерке, в конце заседания улыбались и пожимали друг другу руки. Корабль продолжал плавание, за борт никого не выбрасывали. Но прежде, чем я усвоил нехитрую, в сущности, истину: нельзя доверять только одной точке зрения, все-таки успел, кажется, наломать дров. Понятно, и на этот курс самообразования тоже ушло несколько месяцев.

Ну, а «притирка» к людям! Нужно было найти ровный тон, но для каждого он звучал по-своему, особо; это сейчас я достаю связку ключей и почти вслепую открываю любой замок, а тогда сколько вариантов приходилось перепробовать, пока сработает механизм!

Перед тем как уехать в Москву, бывший директор комбината Котельников предупреждал меня: самое главное и самое трудное — отделить основные проблемы от второстепенных, не лезть в частности, мелочи, запутаешься, и ни одна душа не спасет.

Я убедился в этом сразу же: за короткий, в несколько недель период «безвластия», пока меня назначали и утверждали, скопилась масса вопросов, срочных, безотлагательных, которые надо было решать не медля ни минуты… Они захлестывали, и все равно мне казалось, что многие важные дела проплывают мимо меня, я хватался то за одно, то за другое. Вот тогда я и вспомнил своего предшественника: он объяснил, как отпирать дверь, да только забыл сказать, где лежит ключ от нее.

Я не успевал следить за тем, как разрастается комбинат. Строились новые цеха, реконструировались старые, расширяли виды изделий — клееная фанера, канифоль, кормовые дрожжи… Важно было правильно расставить людей, а их не хватало, вернее, не хватало тех, кого я знал лично и на кого мог положиться, других же приходилось контролировать или дублировать, а это совсем не дело.

Да, как вспомнишь все синяки, которые я успел набить за неполных два года, не по себе становится. Многое с тех пор изменилось во мне, и однажды, вспоминая прекраснодушные иллюзии молодости, которые сохранились в тайных глубинах души, я подумал с удивлением: во мне уживаются как бы два разных человека, иногда они вступают в противоречие, сталкиваются друг с другом, и, боюсь, не произошло бы короткое замыкание, как бывает, когда электробритву с напряжением 127 вольт включают в 220-вольтовую сеть.

«Ладно, электрик! — оборвал я свои сумбурные размышления. — Пора ехать». Опять начал моросить дождь, но он меня уже не раздражал. Не знаю, почему, настроение поднялось: «Нет, так просто, без боя, я не дамся!»

Посмотрел на часы — еще сорок минут в моем распоряжении. Можно было бы отсюда, со стройки, сразу поехать в горком, и все же я решил заскочить на комбинат. Сейчас можно ожидать любых сюрпризов.

В приемной ко мне рванулся Стеблянко, размахивая какой-то бумажкой. Я остановил его, попросил немного подождать. Галя разговаривала с кем-то по телефону, кажется, с подругой, быстро попрощалась с ней и сказала возбужденно:

— Колобаев просил позвонить. Срочно.

— Я собираюсь к нему.

— Нет, нет, он просил не приезжать, а позвонить.

Вот, пожалуйста, еще новость. Секретарь горкома отказывается принять. Н е п р и н и м а е т. Я почувствовал, как уверенность и спокойствие, только что обретенные на стройке, мигом выветрились. Придется опять спасаться валерьянкой. Сколько выпил я ее за последнее время — цистерну, не меньше. Стыдно, неловко, но все же лучше, чем разговаривать дрожащим голосом.

Я немного подождал, почувствовал, как внутри все обмякает, как напряжение отпускает меня, и потянулся к зеленому аппарату, набрал номер Колобаева.

— Выяснили что-нибудь? — спросил Фомич суховато, словно мы и не уговаривались о том, что я должен был подъехать к нему.

Меня это покоробило, и, понимая, что допускаю тактическую ошибку, напрашиваюсь на то, чтобы мне указали на дверь, я сказал:

— Выяснил. Через десять минут я готов приехать к вам, как мы договаривались.

— Нет, — поспешно возразил Колобаев. — У меня… — он помедлил, — обстоятельства изменились. Расскажите пока в общих чертах, что узнали.

— Если в о б щ и х ч е р т а х, — сказал я, специально упирая на эти слова, — то произошло следующее. Есть на комбинате один рационализатор, фамилия его Авдеев, который решил усовершенствовать очистку стоков. Но, видно, знаний ему не хватило, да и руководство не пошло ему навстречу, вот и не дотянул он…

— Пожалуйста, покороче, Игорь Сергеевич, ближе к делу! — перебил меня Колобаев.

Эта реплика почему-то задела меня, и я ответил обиженно:

— Короче не умею. — И замолчал.

Почувствовал ли Фомич мое настроение, догадался ли о нем, но только ответил спокойно и благожелательно:

— Я слушаю вас. Только учтите, через десять минут мне звонить по этому делу в Дальневосточный.

Значит, уже вместо недели — десять минут. Ну, теперь ясно: на Фомича идет нажим по всему фронту.

— Так вот, оператор нарушил технологический цикл очистки, и стоки прорвались в Алгунь.

— Выводы? — бесстрастным голосом спросил Колобаев после долгой паузы.

— Надо разобраться во всем, Андрей Фомич. Наказать стрелочника проще всего.

— Главную вину всегда несет руководитель. И вам от этого никуда не уйти, — жестко отрезал Колобаев. — Разбирайтесь, но особенно не тяните. И держите меня в курсе.

Я положил трубку на рычаг, снова потянулся к пузырьку с валерьянкой, но передумал. А что в конце концов я теряю? Цепляюсь за это кресло, похоже, начиненное динамитом, и к нему еще с разных сторон подведены тлеющие бикфордовы шнуры…

Вспомнил о том, что в приемной меня ждет председатель завкома, пригласил его.

— Игорь Сергеевич, а как же митинг? Будем отменять?

— Это еще почему?

— Ну… — замялся он. — Такие неприятности.

— А вы как считаете?

— Это палка о двух концах, — с подъемом начал он. — С одной стороны, конечно, радостное событие, а с другой… — Стеблянко растерянно замолчал.

Вечная его присказка мне надоела, он искал диалектику там, где ею и не пахло. Пора бы остановиться, ухватиться за один конец палки, а не метаться из стороны в сторону.

— Ну, ну, — поторопил я председателя завкома. — Что с другой, объясните.

— Пятно легло на комбинат, — выпалил он. — И все об этом знают.

— Пятно, дорогой Николай Остапович, легло на меня и на вас, на руководителей комбината. Нам с вами и отвечать. А зачем портить настроение другим? Так?

— Так-то оно так, — тяжело вздохнул Стеблянко.

Ну, подумал я, дожили! Скоро собственной тени будем бояться.

Работать с ним было нелегко. Я не помню случая, чтобы Стеблянко принял решение сразу; прежде чем сказать «да» или «нет», он подолгу консультировался, уточнял, утрясал и даже, подписав какую-нибудь бумагу, казалось, готов был тут же аннулировать свою подпись. Меня эта нерешительность выводила из себя, и даже если в сомнениях Стеблянко содержалось рациональное зерно, я с маху отбрасывал его колебания, решал вопрос в приказном порядке. Впрочем, таких случаев, когда мне стоило бы прислушаться к доводам председателя завкома, кажется, было не очень много. Чаще его приходилось подталкивать, тормошить. В прошлом году, например, был такой случай. При парткоме создали комиссию по контролю за деятельностью администрации, Стеблянко возглавил бригаду по проверке внедрения новой техники. Надо было видеть, с каким почтительным лицом, ступая чуть ли не на цыпочках, крутился Стеблянко вокруг моего стола!.. Странное было у меня состояние: с одной стороны, приятно, когда тебе смотрят в рот и дают понять, что на комбинате все прекрасно и что жена Цезаря вне подозрений… Но, с другой стороны, я-то знал, что дела обстоят не блестяще, они были изрядно запущены и тогда, когда я работал главным инженером, а теперь, после того, как в это кресло сел Черепанов, новая техника вообще внедрялась через пень колоду. И в конце концов я был готов принять половину шишек на свою голову, разделить вину с Вадимом, лишь бы он наконец взялся за ум; одно дело — мне выяснять с ним и без того сложные отношения и совсем другое — когда замечания высказывает авторитетная партийная комиссия. Я, как мог, наводил Стеблянко на след, подсказывал «узкие» места, но он свел все к сущим мелочам, и бригада сообщила о результатах проверки под звон фанфар.

При всем том Стеблянко был беспредельно добрым человеком. Должность у него не из завидных: от него требовали путевок, квартир, мест в детских садах, но он умудрялся сохранять удивительное спокойствие. Злые языки уверяли, будто председатель завкома не отказал еще ни в одной просьбе. Выполнял он, понятно, далеко не все свои обещания, но это уже другое дело, главное, что просители выходили от него обнадеженные.

Я задумался и не сразу заметил, что Стеблянко все еще не ушел, терпеливо ждет от меня каких-то слов, кротко смотрит своими умиротворенными голубыми глазами.

— Ну! У вас еще что-нибудь?

— Может, все-таки посоветоваться в горкоме? — жалобным голосом спросил он.

— Николай Остапович!.. — укоризненно взглянул я на него.

Стеблянко смотрел с видом обиженного ребенка, которого взрослые никак не хотят понять.

— Не помешаю?

В кабинет заглянул Ермолаев. Ну, слава богу, наконец-то! С завистью окинул взглядом подтянутую худощавую фигуру. Ему уже далеко за тридцать, а выглядит словно юноша; мысленно вместо финского костюма я представил его в форме курсанта — с поблескивающими погонами и ярко начищенными пуговицами, она очень бы ему пошла…

Чтобы полностью успокоить Стеблянко, снять у него камень с души, я решил посоветоваться с Володей.

— Вот Николай Остапович сомневается, стоит ли проводить митинг. Про рыбу ты уже слышал, наверное?

— Слышал, слышал. — Ермолаев нахмурился, потер ладонью щеку. — А что, разве одно исключает другое? Или у нас уже отобрали Знак качества?

— Нет, конечно, — зачастил Стеблянко. — Но, понимаете, настроение у людей будет явно не то. И вообще…

— А вы, как председатель завкома, обеспечьте хорошее настроение, — пошутил Ермолаев, и я понял, что вдвоем мы успокоили-таки Стеблянко.

— Чайку бы горячего! — мечтательно произнес Володя.

— Можно и чайку. Но если потерпишь минут пятнадцать, тогда мы подкрепимся основательно. Я закажу обед.

«Закажу» — сказано, конечно, слишком громко. Галя звонила в столовую, и официантка приносила еду в судках. Не берусь утверждать, что все два года, изо дня в день, я питался регулярно и все же старался в середине дня пообедать. Иначе ноги протянешь. Когда при мне заходит разговор о гастритах, колитах, язвах, я всякий раз думаю, что и мне приходится расплачиваться за здоровый желудок — каждый день в два часа я стараюсь при любых обстоятельствах съесть тарелку горячего супа.

Володя подсел к столу.

— Ну, — взглянул он на меня пристально, — как настроение?

Я махнул рукой.

— Да, дела, — задумчиво протянул он. — Мне шофер сказал про рыбу. Вот уж не знаешь, где соломки подстелить. Что все-таки случилось?

— Потом расскажу. Давай поедим сначала.

Еще не открывая крышку судка, я понял, что сегодня щи, и потер от удовольствия ладони. Помню, сколько нервов пришлось истратить на споры с директором совхоза, чтобы тот выделил площадь под капусту. Золотухин упорно стоял на своем: не наш климат; сгниет под снегом, убирать некому, да и невыгодно это совхозу… Здесь, впрочем, он не хитрил. Возиться с капустой ему было действительно неинтересно. Но город на зиму оставался без витаминов, на крупах и мучных изделиях. Таежный только-только начал обрастать транспортными артериями; полгода назад подтянули к городу ветку железной дороги, а до этого, в межсезонье, пока Алгунь не покрылась льдом, а катера уже не ходили, только «воздушные десанты» спасали нас, но ведь капусты не навозишься с Запада. В общем, и кнутом и пряником пытался я воздействовать на Золотухина, уломал, слава богу. Все дело в желании. Раздобыли поздние сорта капусты, с уборкой комбинат помогал, а когда начали совхозу торфокомпост поставлять, и урожаи стали неплохие.

Я наполнил тарелки с верхом. Сначала ели молча, потом спросил Володю:

— Ну, как съездил?

— Ничего. Вот только с сапогами не повезло. Привез тридцать седьмой, как просила, меряет — голенища не сходятся. Говорит — подъем не тот. А при чем тут подъем, если ноги, как у слонихи…

Он поморщился, снова углубился в еду.

— Ну, а у тебя что? — спросил Ермолаев, когда мы разделались со вторым.

Я подробно пересказал ему разговор с Черепановым, с Гурамом, и хотя старался передавать их в юмористическом ключе, какие-то тревожные нотки, видно, пробились в моем голосе.

Ермолаев нахмурился и, когда я кончил говорить, несколько минут сидел молча, только постукивал по столу пальцами.

— Не нравится мне все это! Кажется, Черепанов и впрямь хочет столкнуть тебя под откос.

Я поймал себя на мысли, что вопреки всем фактам и доказательствам мне все равно не хочется верить в них, и я возразил:

— А зачем? Ему так удобно за моей спиной. Работать он не любит, ответственности боится, а тут, шутка ли сказать, огромный комбинат.

— Работать он посадит Гурама. А сам будет представительствовать. Мы недооцениваем это качество, думаем, оно только в том проявляется, как правильно держать себя на приеме. Это чепуха! Пажеский корпус мы не кончали и не знаем до сих пор, как правильно есть рябчика. Представительство — это целое искусство. Оказаться всегда на самом видном месте, перед глазами у начальства помелькать, реплику бросить удачную, остроту. Вообрази себе: идет какое-нибудь совещание, некто делает доклад — обстоятельный, серьезный, но скучноватый вместе с тем. Жует он свое мочало, а Черепанов тут выберет подходящий момент и вставит реплику, шутку соленую, да так, что про докладчика скоро забудут, а о нем вспомнят. Нет, брат, все не так просто.

Я вспомнил, что именно так и вылез вчера Вадим вперед завоевал расположение секретаря горкома. Что ж, пожалуй, Володя прав.

И здесь нервы, что ли, стали сдавать у меня или просто усталость навалилась, но мне сделалось как-то не по себе. Никогда я не думал о том, что мое движение вверх закончится так бесславно и так печально. Я подумал даже, что снять меня могут за оставшуюся неделю и, чтобы полностью соблюсти иерархию ценностей, аннулируют путевку в Кисловодск: рядовым инженерам нечего делать в министерском санатории.

Нет, что за чушь! Это я уже дал маху — только на тяжелую голову, в последнюю неделю перед отпуском можно додуматься до такого бреда.

Кажется, эта смена настроений отразилась на моем лице, потому что Ермолаев нахмурился:

— Не нравится мне твое благодушие.

— А ты что предлагаешь? Посыпать голову пеплом?

— Во всяком случае, тоже показать зубы. Идти в наступление. А ты даже оборону толком не занял.

— Ну нет, извини: я принимаю только честный поединок. А иначе недолго превратиться и в такого же, как Черепанов.

Володя ничего не ответил, но я видел, что мой ответ ему не понравился.

— Ну, а что будем делать со станцией? Надо созывать партком, выходить с какими-то идеями.

— Идея одна: п л о х о р а б о т а е м. Надо пересматривать всю систему очистки. Просить деньги, стучаться в обком, в министерство…

Мы договорились с Ермолаевым, что он по своим каналам проведет разведку, узнает, чем грозит авария каждому из нас и комбинату в целом, а я решил все-таки проехать вечером к Тамаре. Непонятно, почему она прячется, это совсем не в ее интересах.

Каким безнадежным унынием дохнуло на меня, когда «Волга» выехала за черту городских кварталов и приблизилась к местам «самодеятельной» застройки, к Заречью! Дождливые осенние вечера, темные и сырые, когда неверный свет фонарей выхватывает блеклый, некрашеный забор, темную лужу, глубокую колею размокшей дороги! В невеселую пору подъезжал я к дому, в котором когда-то, лет восемь назад, прошло столько веселых часов, когда был счастлив одним только ощущением собственной молодости, которая, как искренне я тогда верил, будет длиться вечно!..

Тамара встретила меня холодно. Смахнула грязной тряпкой пыль с расшатанной деревянной табуретки, с грохотом придвинула ее и надолго исчезла в другой, смежной комнате, из которой доносились приглушенные стоны. Потом вернулась, остановилась в дверях и бросила сердито:

— Ну говорите, чего приехали…

Я попросил ее сесть и спокойно побеседовать несколько минут.

— Некогда мне рассиживаться, надо воды натаскать из колонки. — И Тамара метнула такой неприязненный взгляд, что у меня язык не повернулся предложить ей свою помощь.

Она звенела дужками ведер, что-то переставляла на террасе, ворчала, а я сидел и никак не мог понять, в чем дело, отчего Тамара так изменилась. Я вспомнил, как в этой самой комнате лет восемь назад мы собирались отмечать то получку, то чей-либо день рождения. Ее мать, Клавдия Федоровна — низенькая, плотная, краснощекая, — напекала целую гору пирожков, а выпивка была у нас неизменная: ставили на газовую плиту эмалированное ведро, выливали туда несколько бутылок красного вина, добавляли сахар и яблоки… Наутро от этого пойла раскалывалась голова, но пить было приятно. Люся не любила моих «загулов», как их она называла, напрашивалась несколько раз на вечеринки, но я говорил, что нечего ей здесь делать, а она сердилась, подозревала бог знает что, иногда наводила справки, убеждалась, что версия моя соответствует истине, и тогда атаковала с другого фланга: «Пойми, ведь это несолидно. Ты начальник станции, понимаешь, на-чаль-ник! За дешевой популярностью гонишься?»

Как было ей объяснить, что всем нам хорошо в этой «зале» — по-деревенски просторной двадцатиметровой комнате с дощатым потолком, никто на мой авторитет не посягал, я не чувствовал особой дистанции между собой и другими и вместе со всеми хохотал, когда Авдеев брал в руки гитару и начинал свои устные рассказы, перемежая их частушками.

Господи, здесь ли все это происходило? Я посмотрел на давно не крашенный пол, стены, на которых висели приколотые кнопками цветные репродукции из журналов, на столетник в жестяной банке… Многое переменилось тут за восемь лет.

А как изменилась Тамара! Я помню густой румяней во всю щеку, широкую улыбку, которая делала ее большеротое, с крупными чертами лицо привлекательным и открытым. Сейчас у нее наметился двойной подбородок, у глаз — морщинки… Но больше всего не понравилось мне то, как Тамара плотно сжимала губы, отчего лицо ее приобретало выражение постоянного недовольства, которое свойственно пожилым женщинам, что любят судачить в очередях и ожесточенно ругаться с продавщицами. Я редко видел ее в последние годы, и все-таки, кажется, не было в ней этой озлобленности. Разве случилось что-нибудь, о чем я не знаю?

Тамара прекратила греметь на террасе, вышла в «залу», уставила руки на бока:

— Ну, спрашивайте, чего хотели? Только по-быстрому, скоро вода согреется, надо маму купать.

Я снова попросил Тамару сесть, она махнула рукой: «на работе насижусь», — но все-таки пристроилась на краешке табуретки и состроила мучительно-скучающее лицо.

— Тамара, — сказал я ровным голосом. — Ты знаешь о том, что произошло на станции?

— Почем я знаю?

— Ты обязана знать, иначе плохой из тебя начальник смены.

— Подумаешь! — Она презрительно повела плечами. — Очень я держусь за это место. Да пойду опять каландровщицей — хоть зарабатывать буду как человек.

Я понял, что так мы ни к чему не придем. Надо зайти с другого бока.

— Твоему товарищу грозит беда. Но ему можно помочь. Ты слышала, как Авдеев уговаривал Плешакова, чтобы тот разрешил ему изменить режим очистки стоков?

— Ничего я не слыхала!

— Тамара… — Я не знал, что говорить. — Подумай хорошо. Ты ставишь под удар своего товарища.

— Куда там! Как обещать — все товарищи, а как помочь — никого вас нету. Ничего я не слыхала!

До меня постепенно доходил смысл ее негодования. Я вспомнил, что года полтора назад, как только утвердили меня директором, Печенкина пришла на прием и попросила квартиру в новом доме. Я еще не был в курсе всех жилищных проблем, но все равно понимал, что дело это непростое: дать квартиру работнице, у которой вдвоем с матерью собственный дом в тридцать квадратов. Сколько еще семейных мотаются по общежитиям, своего угла не имеют… нет, это очень сложно. Тогда Тамара предложила отдать дом любому очереднику, многосемейному, не все ведь любят жить в пятиэтажках, может, кому-нибудь захочется иметь садовый участок, цветник под окнами. Я мало верил в такую перспективу, но пообещал Тамаре помочь, если сама она найдет желающих взять ее дом.

И через полгода… — здесь я почувствовал, как краска заливает лицо, — через полгода я встретил Тамару в приемной, она была оживленной, радостной и без всяких предварений бросила воодушевленно: «Нашла!» А я долго не мог понять, чему она радуется, куда-то опаздывал, в горком, кажется; Тамара перепрыгивала через ступеньки, забегала то сбоку, то спереди и просила поговорить со Стеблянко и с председателем жилищной комиссии. Да-а… Самое смешное, что Стеблянко я попросил, правда, т а к попросил, что ни меня, ни его это ни к чему не обязывало, он ведь прекрасно отличал просьбы обязательные от необязательных, а я тогда уже уяснил себе, что даже у директора комбината количество просьб лимитировано, что каждая из них связывает тебя по рукам, ставит в зависимость от подчиненных. Только что перед этим я хлопотал о квартире для начальника телефонного узла — тоже вне очереди и без особых оснований… Правда, перед этим он крепко меня выручил. А Печенкиной, значит, отказали…

Я подавленно молчал. Если раньше можно было рассуждать, так ли позарез семье Печенкиной нужна квартира с удобствами, то теперь вывод напрашивался сам собой. Вот ведь как получается: краем уха я слышал о том, что у Клавдии Федоровны случился инсульт, что у нее парализовало правую сторону, но никакие слова, никакие названия болезни не ранят так, как то, что видишь собственными глазами. И при всех тяжелых обстоятельствах с жильем на комбинате нужно давать Печенкиной квартиру сейчас же, немедленно…

С грустью я подумал о том, что Тамара больше не приходила ко мне. Конечно, она не из тех, кто просит о чем-нибудь дважды, но здесь и другое: больше не верит в мою помощь, не надеется на нее.

Надо что-то делать! Я вспомнил о шестидесятиквартирном доме, который сдавал комбинат, документы находились на утверждении в исполкоме, еще можно успеть. Но ничего обещать Тамаре не стал, сухо попрощался и покинул дом в грустном настроении. Понимал, что у нее есть все основания обижаться, и все-таки… Для меня Тамара всегда служила примером женщины с а м о с т о я т е л ь н о й; той, что хлеб сама себе зарабатывает. Я часто сравнивал ее с Люсей и приходил всегда к одному и тому же: нет, не знает моя жена настоящих забот, трудностей настоящих. Тамара всегда тянула, как лошадь, — младшей сестренке помогла стать на ноги, мать содержала, да еще и умудрялась учиться на курсах — японского языка ей только не хватало для полного счастья! Я знал, что она недосыпала, да, наверное, и недоедала, но никогда ни на что не жаловалась, на скуластых ее щеках всегда пламенел густой румянец. А теперь, значит, и ее не пощадила судьба, согнула, озлобила… Впрочем, с трудностями, которые свалились на нее, впору управиться только неработающему человеку: у матери — инсульт, младшая сестренка вышла замуж, укатила со своим лейтенантом в Среднюю Азию, родила ребенка и, чувствуется, деньгами не очень помогает.

Да, дела… Я шел к машине под проливным дождем и не сразу мог понять, что так беспокоило, мучило меня. Квартира? Проблема, что и говорить, не из легких, но разрешимая. Если придется, нажму, где надо, хозяин я на комбинате или нет! И здесь я почувствовал, в какую ловушку загонял сам себя, — более неподходящего, неудобного момента, чтобы «пробивать» Тамаре квартиру, придумать было трудно. Не стану же я ходить и объяснять каждому, что делаю это из сострадания к двум женщинам, все равно в моих действиях увидят другой смысл. И самое печальное, будут отчасти правы: мне совсем неинтересно, чтобы Тамара выступала на стороне моих оппонентов. Вот как все переплелось!

Обычно поездка в машине отвлекает меня от грустных мыслей, но сегодня разговор с Тамарой не выходил из головы. Мы часто сокрушаемся: «Ну и жизнь! Задает она загадки!» Но жизнь здесь ни при чем, виноваты мы сами. Хочешь жить спокойно, есть безошибочный рецепт — не принимай ничего близко к сердцу. А уж если решился в н и к а т ь в человеческие судьбы, разделять чужие заботы, жаловаться нечего — чем больше будешь стараться помочь, тем сильнее станешь увязать в запутанных, сложных обстоятельствах. Такова се ля ви, как шутит Саша…

Я попытался переключиться на другую тему, но сегодняшняя беседа с Ермолаевым тоже была не из веселых. Неужели Черепанов настолько самонадеян, что всерьез считает себя претендентом на мое кресло? Да ведь это равносильно самоубийству! Что такое обязанности директора? Это необходимость каждый день принимать десятки решений, крупных и мелких, срочных и долговременных, решений, которые, кроме него, никто на комбинате принять не может. Или Вадим надеется окружить себя сильными помощниками, которые будут страховать каждый его шаг? Но это нереально! Директор есть директор, и существуют тысячи ситуаций, когда он должен принимать решение единолично, полагаясь только на себя самого.

Впрочем, совсем не эти проблемы — справится Черепанов с руководством комбинатом или нет — должны были заботить меня сейчас. Вадим перешел в атаку, и мне следует побеспокоиться о том, как надежнее ее отразить. А напор будет мощным: два года назад, когда Вадим прорывался к должности главного инженера, я сполна ощутил его пробивные способности.

История эта вспомнилась мне с неожиданной ясностью и последовательностью. Недели не прошло, как утвердили меня директором, а документы Чантурия уже находились в горкоме партии. Я интересовался ими в отделах, но все мои вопросы уходили в пустоту. Мистика какая-то! У меня кончилось терпение, и я напрямик спросил Колобаева, что происходит. Он ответил, что личного дела Чантурия еще не видел, но обязательно поинтересуется им. И тогда впервые я заподозрил: здесь что-то не так. Мог ли Фомич не видеть документов Чантурия, если они лежат у него на столе, с правой стороны, где находятся бумаги первоочередной важности? Я хорошо помню эту ярко-голубую папку — их делали из нашей целлюлозы на одной из сибирских фабрик, нам прислали несколько опытных образцов. Правда, попытался успокоить я себя, может быть, Фомичу недосуг… хотя, если крупнейшее в городе предприятие несколько недель без главного инженера, это, извините, не мелочь.

А разгадка оказалась простая. Однажды после бюро Фомич попросил меня задержаться и сказал, отводя глаза в сторону, что обком рекомендует на место главного инженера другую кандидатуру. Я решил, что хотят кого-то прислать из областного центра, и сказал, что «варягов» нам не нужно. Тогда Фомич обрадовался: «Нет, товарищ наш, местный. Работник опытный и специфику производства знает прекрасно». И назвал фамилию Вадима. Вот тогда и надо было мне вопрос поставить ребром: нет, мол, и все. А я растерялся, начал мямлить, сопоставлять деловые качества Чантурия и Черепанова.

Пока шла массированная обработка «общественного мнения», Вадим держался в стороне, никак не проявлял себя, хотя по осторожным напоминаниям Фомича, по регулярным звонкам из областного центра («Почему тянете с кадровыми вопросами?») я чувствовал, что он держит руки на пульте и нажимает нужные клавиши.

А я из последних сил волынил с этим делом, ожидал, когда из Прибалтики вернется Ермолаев. Можно сказать, я спекулировал на его отсутствии, говорил, что не могу решать вопрос без секретаря парткома. Но мне действительно позарез нужен был его совет.

Разговор с Ермолаевым состоялся в субботу: собрались в тайгу, за орехами. Пока ехали на моторке, пока ходили по тайге, сбивали кедровые шишки, он отмахивался от моих вопросов, объяснял, что не хочет комкать разговор. И только потом, когда зажарили шашлычок, Володя сказал:

— Да, милый друг, надо смотреть правде в глаза. Из Дальневосточного жмут очень сильно. А сам знаешь, все зависит от мощности напора.

Несколько минут я подавленно молчал. Даже не знаю, что угнетало меня больше — что придется работать с человеком, который меня не устраивал, или что теперь мне нечего будет объяснить Гураму, которого я уже подключил к делам, и вот теперь нужно давать обратный ход.

— Значит, мы не хозяева на комбинате.

— Ну, убиваться раньше времени тоже не стоит. А вдруг мы не знаем всех возможностей Черепанова и на новом месте он развернется?..

Да, на это я надеялся тоже. Что, если я несправедлив по отношению к своему бывшему приятелю, что, если он и в самом деле изменится в лучшую сторону? Голова-то у него светлая, ну, а нелюбовь к черновой работе… тут многое и от меня зависит, от того, как буду я его нагружать.

Так утешал я себя, но довольно скоро пришлось отбросить все иллюзии и согласиться с тем, что я действительно проиграл. И вот теперь, два года спустя, Вадим вновь предпринял атаку. Ну что же, теперь буду умнее: ясли отбиваться, то умело, до победного конца. Только когда этот следующий раз представится?..

Мы уже отъехали порядочно от Заречья, когда я вспомнил, что можно было зайти к няне, Ангелине Антоновне, повидаться с сыном. Но возвращаться не хотелось, да и поздно уже, наверное, Андрюшка ложится спать.

«Волга» выехала на улицу Гагарина. Рядом, всего через два квартала, Стандартная, где пятиэтажный блочный дом, где в угловом подъезде, на третьем этаже, быть может, горит сейчас свет. А что, если заехать — внезапно, без предупреждения? Меня окатило, захлестнуло жаром. Я понял, что прощания с Ириной не получилось, что думаю о ней все время и, чем больше не ладится у меня в семье, тем сильнее ищу здесь опоры и утешения. Заехать? Ну хотя бы на минутку, извиниться, объяснить… впрочем, Ире объяснять ничего не придется, она все прекрасно понимает без слов. Я взглянул на часы: начало девятого. Ну, так что? А вдруг она взяла из детского сада дочку? Или к ней пришла в гости подруга? Обычно мы старались соблюдать законы конспирации, а теперь можно одним неосторожным визитом все поломать, испортить. Ну, решайся!

Но, пока я сомневался и раздумывал, машина уже свернула к проспекту Строителей, и мои колебания приобрели чисто платонический характер. Я ругал себя последними словами, проклинал свою нерешительность, но втайне был доволен, что уберег себя от испытания, к которому внутренне не был готов. «Ну что ж, — с некоторым успокоением думал я, — это и к лучшему. Проведу тихий вечер в кругу семьи, с законной супругой. Посмотрю телевизор, выпью хорошо заваренного чая… Надо расслабиться немного, дать отдых нервишкам, они еще очень пригодятся».

3

Утром, за недолгую дорогу от дома до комбината, перед моими глазами проходит вся история архитектуры в нашем городе. Началась она с недоброй памяти блочных пятиэтажек, несколькими унылыми кварталами выстроились они, окрашенные в грязновато-желтый цвет, с потеками возле окон, жирными битумными прокладками между этажами. А когда принялись мы застраивать проспект Строителей, подули свежие ветры, от экономии на каждом кубическом сантиметре отказались, и на радостях городской архитектор пережал в другую сторону — налепил портики и барельефчики на каменных стенах; пока разобрались что к чему, проекты были утверждены. А массовое строительство совпало уже с «золотой серединой», найденной в градостроении, да и строить научились с умом — не размахивать топором налево и направо; если можно елку или сосну уберечь рядом со стройкой — пусть растет себе, красавица. Словом, за короткий срок трижды менялся архитектурный стиль, то-другое, как любит приговаривать Саша, но, слава богу, полоса бараков нас не коснулась, счастливо миновали мы это порождение больших строек. Когда я еду к заводоуправлению, то жилые кварталы отсчитывают в памяти отрезки моей жизни в Таежном, куски моей биографии. Двухэтажная, силикатного кирпича, музыкальная школа, из-за которой в свое время переругалась половина комбината; одни намертво стояли за то, чтобы следовать проекту, другие требовали перестроить ее в жилой дом, считали, что прежде надо дать людям крышу над головой, а потом заставлять их детишек пиликать на скрипке. Кинотеатр «Космос» — розово-каменный, с широкими побеленными колоннами, на портале — вылинявший лозунг; в любом провинциальном городе обязательно встретишь его двойника. А вот здесь, в жилом доме, когда-то была первая парикмахерская — в однокомнатной квартире, на первом этаже; очередь жалась в тесном коридорчике, выходила на лестничную клетку… Интересно, что ни говори, быть старожилом! Таежный напоминал юнца, который рос так быстро, что родители не успевали напастись на него одежды. Строим много, а очередь на жилье почти не уменьшается. Растут запросы, да и мы не всегда учитываем перспективу — отталкиваемся от потребности в рабочей силе, а не учитываем, что приезжают сюда не в одиночку, а семьями.

На развилке я попросил Сашу притормозить, вышел из машины. С этого места комбинат виден особенно хорошо. Серая, с красной поперечной полосой горловина теплоцентрали возвышалась над скопищем разновысоких сооружений из глухих бетонных плит — казалось, будто взрослый ребенок разбросал на огромном пространстве кубики из конструктора, и строения эти застыли в произвольном беспорядке. На самом деле каждый цех, каждое здание были жестко увязаны между собой, создавая возможность для циклической, непрерывной работы.

С утра я собирался заехать в древесно-подготовительный цех на месте посмотреть, как обстоят дела с запасом пиловочника.

Растопыренная клешня подъемника выхватывала из штабеля сразу несколько свежеошкуренных, глянцевито поблескивающих бревен, они на секунду зависали в воздухе, прежде чем кран обрисовывал кривую дугу, бросал их в широко разинутую пасть барабана, где с истошным визгом вонзались в них добела раскаленные зубья пилы, и потом, распиленные на короткие чурки, бревна с адским грохотом попадали по транспортеру в дробилку и дальше, в гигантский котел, где с шипением обваривали, расплавляли их кислота и водяной пар…

Этот цех — свидетель стремительного взлета моего однокурсника. Года три назад… да, уже три года прошло с тех пор… в сухой и знойный августовский день из Дальневосточного приехал на комбинат Федотов; как положено, его сопровождали несколько сотрудников промышленного отдела. Котельников был в командировке, поэтому принимать гостей пришлось мне. Я немного терялся перед моложавым и подтянутым, недавно утвержденным секретарем обкома, и мешало мне не столько ощущение того, что передо мной высокое начальство, сколько стиль его поведения — непринужденно-свойский. Когда я увидел Федотова, то почему-то подумал о том, как хорошо бы смотрелся он на корте, в традиционном наряде теннисиста, с фирменной ракеткой, и с каким удовольствием посмеивался бы над партнером, его промахами, да, пожалуй, и по поводу своих собственных. Дистанцию в отношениях Федотов определил самую короткую: несколько удачных шуток, с первой же минуты на «ты», чем поставил меня в трудное положение, ответить тем же, несмотря на его настойчивость, я так и не решился, пришлось прибегать в разговоре к неопределенно-безличному обращению; вообще со стороны могло показаться, что Федотов знаком со мной несколько лет, не меньше… Одним словом, чувствовал я себя довольно неловко, пожалуй, даже более скованно, чем обычно, и старался не выходить за рамки чисто делового разговора: обком и министерство впервые поставили перед нами тогда вопрос о пересмотре всего технологического цикла с тем, чтобы производить целлюлозу высшего качества, на экспорт.

В древесно-подготовительный цех мы заглянули без особой необходимости, просто по пути. Я хорошо знаю, как впечатляет свежего человека это зрелище, когда за несколько секунд огромное бревно измельчается в щепу, и не торопил гостей, хотя какое-то неясное, смутное беспокойство подсказывало мне, что задерживаться здесь не стоит…

Мы уже направлялись к выходу, когда в грохочущей, но по-своему упорядоченной звуковой лавине с тревожной внезапностью прозвучал сбой. То, что мы увидели, заставило нас растеряться, оцепенеть — на транспортере с пугающей скоростью вырастало беспорядочное нагромождение бревен. Видимо, ленту заклинило, а синхронизатор, который должен был отключить всю систему, не сработал, и потому барабан продолжал выплевывать из пасти привычную продукцию, она не умещалась на узкой ленте транспортера, и вот уже несколько чурок, словно бы выброшенные из катапульты, разлетелись в разные стороны.

Все решилось в несколько секунд. Начальник цеха беспомощно выкрикивал противоречивые команды, оператор опасливо поглядывал на рассыпающееся деревянное скопище; короткие кругляши летели с тяжелым свистом, преграждали дорогу к табло… Кто-то должен был рискнуть, броситься под град увесистых, будто бы выпускаемых из пращи, деревянных снарядов. И сделал это Черепанов. Он, правда, бросился не к табло, а к рубильнику, находившемуся в стороне, у входа, рванул его, цех погрузился в полутьму, и несколько минут понадобилось, чтобы глаза привыкли к слабому свету, снопами пробивавшемуся из небольших окошек высоко под крышей, и на то, чтобы я пришел в себя, осознал, что опасность миновала, а она могла быть вовсе не шуточной. Вадим отдавал одно за другим четкие указания… И разгружать транспортер от завала первым бросился тоже он, вслед за ним устремились еще несколько человек, я робко попытался удержать Федотова, но тот с азартом включился в работу…

В эти минуты я искренне восхищался Черепановым. Я и прежде знал за ним такую особенность: в решающие минуты он отряхивал с себя лень, равнодушие и преображался на глазах, откуда-то появлялись в нем находчивость, самообладание, но тогда Вадим превзошел себя самого. Грешным делом, я даже подумал тогда, что Черепанову просто не повезло, не нашел он в жизни поприща, на котором можно было бы сполна проявить свою натуру… или, быть может, такого поприща не существует, и в любом деле, в любой профессии наряду с минутами риска, эффектных и дерзких решений есть недели и месяцы будничного, утомительного и довольно скучноватого труда, а на него у Вадима пороха не хватает. Не знаю, так оно или нет, но в тот день Черепанов был в ударе. Когда продолжили обход, он в небольшой группе из десяти человек оказался «душой общества». В каждом цехе Вадим находил повод для красноречивой и остроумной реплики, правда, она не всегда касалась сути вопроса, но это уже, как говорится, дело десятое. Я снова и снова вспоминал аварию с транспортером, думал о том, насколько несовершенна еще у нас на комбинате техника безопасности, словом, настроение было далеким от веселья, поэтому в душе я был даже благодарен Черепанову за то, что он взял на себя заботу о жизненном тонусе Федотова и его сопровождающих. Ну, а когда ближе к вечеру мы сидели за шашлыком, Черепанов сам себя превзошел. По настоянию Федотова Вадим устроился слева от него, я сидел справа, но если у меня дело не пошло дальше вымученного тоста «за дорогих гостей», то Черепанов сошелся с Федотовым, что называется, накоротке. Испытывал ли я к нему ревность? Конечно, не без этого. Но самую легкую; да и тому застольному братству, к которому причастился Черепанов, особого значения я не придал: дорого ли стоят клятвы, подогретые чудодейственным эликсиром из бутылки с тремя или пятью звездочками, и мало ли встречаем мы в поездках очаровательных эпизодических знакомых, память о которых выветривается через месяц?

Но, оказалось, случай здесь был другой. Федотов запомнил Вадима. И как запомнил — как работника, который единственный не растерялся в сложной ситуации, в с е в з я л н а с е б я, действовал уверенно, смело, с умом. Ну, а его обаяние довершило дело…

Да, дорого обошлась мне авария с транспортером! Все мои действия, все мои попытки переломить Вадима, привить ему другой ритм и стиль работы разбивались как о бетонную стену — он чувствовал влиятельную защиту в областном центре, куда время от времени наезжал для укрепления личных контактов. Личные контакты… Я недооценивал их, а ведь они — великое дело. Я убедился в этом, когда несколько раз очень дипломатично пытался сказать Федотову, что Вадим не совсем тот человек, за которого его принимает секретарь обкома. И что же? Федотов весело и небрежно отмахивался: «Брось, Вадим — хороший парень!» А когда Ермолаев отправился в Дальневосточный, чтобы пролить свет на истину, переубедить Федотова, тот отверг все аргументы одним-единственным доводом: «Да что там, я с а м видел, как умеет Черепанов работать!» Вот так и существовали отдельно друг от друга человек и его репутация, и с некоторых пор я устал бороться, махнул на Вадима рукой.

…Я вслушивался в равномерный шум механизмов и заново переживал историю неожиданного возвышения своего институтского приятеля. Тянуло речной сыростью, к запаху мокрого дерева и опилок примешивался едкий аромат кислоты, уши закладывало от непрерывного шума. Я очень любил этот цех, «кухню» комбината, которая кормила все его многочисленные цеха. Но сегодня мне было что-то не по себе. Дышалось трудно, под ребрами давило, словно их заковали в стальной панцирь.

Наскоро поинтересовавшись, как обстоят дела, я поспешил в заводоуправление. Минут десять надо никого не принимать, отсидеться в кабинете. Выходить из строя в эти дни никак нельзя — сочтут симулянтом. А мне бы продержаться только до субботы. Там — самолет на Минеральные Воды, четкие профили гор на всегда ясном высоком небосклоне. И ленивые прогулки по парку, очередь за минеральной водой из источника — теплой, слегка тошнотворной. И нарзанные ванны, когда чувствуешь, как пузырьки лопаются, проникают в тело, излечивают от напряжения и затяжной усталости. Хорошо!

Зазвонил зеленый телефон.

— Когда у вас партком? — спросил Колобаев, не здороваясь, словно бы продолжая прерванный разговор.

— В пятницу.

— Поздно.

— Нужно разобраться, Андрей Фомич. Раньше мы не успеваем.

— Разбирайтесь, но не тяните! В пятницу в два — бюро.

Фомич бросил трубку. Да, чувствую, и ему несладко приходится. Но что без толку шуметь, размахивать руками — истину от этого быстрее не узнаешь!

Спустя минуту Колобаев перезвонил мне:

— А что, если мы проведем совместное заседание бюро и парткома? Зачем нам дважды выяснять одно и то же?

Я согласился прежде, чем успел взвесить все достоинства и недостатки такого предложения. А они зависели не только от баланса при голосовании. По крайней мере на одном из заседаний я мог чувствовать себя более-менее спокойным, поскольку за дирижерским пультом будет находиться Ермолаев. Теперь же судьба моя целиком во власти Фомича и бюро — а там публика пестрая, не все относятся ко мне с восторгом. В последнюю секунду я успел сказать Фомичу о том, что на заседании парткома мы собирались заслушать непосредственных виновников аварии на станции.

— Что ж, приводите их вместе с собой, — безразлично сказал Колобаев и тут же другим, более приветливым голосом: — Да, Игорь Сергеевич, чуть не забыл. Я разговаривал с Котельниковым — он интересовался вами, просил обязательно передать привет.

— Спасибо, — машинально ответил я, а сам подумал: что бы это значило? По старой дружбе Котельников и Фомич перезванивались довольно регулярно, и, понятно, что так или иначе всякий раз говорили о директоре комбината. Но прежде что-то не водилось за Колобаевым такого: передавать привет да еще информировать, что заместитель министра интересовался мною. А что интересоваться — я весь на виду…

В другое время этот психологический нюанс всерьез заинтересовал бы меня, но сейчас все мысли были заняты другим — предстоящим заседанием бюро горкома партии. Стало быть, третейский суд переносится в другие стены. Тогда особенно важно, как выступит Тамара. За Авдеева я спокоен, от Плешакова я ничего хорошего не жду, а вот Печенкина… К ее рассудительному голосу могут прислушаться. Она находилась за пультом управления в тот момент, когда ядовитые стоки хлынули в Алгунь, она изнутри знает обстановку на станции, наконец, она может выступить беспристрастным свидетелем в споре между Авдеевым и Плешаковым. Только вот на чью сторону станет Тамара? После вчерашнего визита у меня не было особой уверенности, что она будет поддерживать меня. Эх, кажется, не вовремя взялся я помогать с квартирой! Впрочем, ей-то что — больше всего я ставлю под удар себя, даю повод для кривотолков. Хотя и она тоже девка гордая — может и в лицо швырнуть ордер: дескать, раньше не нужна была Печенкина, а теперь вон как забегали и квартиру отыскали быстренько! Нет, сколько раз я убеждался: добрые дела надо делать вовремя!

Придвинул к себе бумаги, взглянул на утреннюю сводку. Три стройные колонки цифр: полугодовой, месячный планы и план текущих десяти месяцев. Два цеха насторожили меня: картонный и беленой целлюлозы — там было всего восемьдесят два и восемьдесят шесть процентов. Придется побеспокоить главного специалиста по авралам. Я потянулся было к трубке телефона, напрямую соединявшего меня с Черепановым, но передумал. Что-то не готов я к разговору, хотя и дел всего-то — дать указание, чтобы он принял под жесткий контроль два отстающих цеха. Можно, конечно, вопрос поставить и по-другому: как он допустил, что весь месяц раскачивались и только в последнюю неделю принялись наверстывать план, но это разговор особый, а пока надо на ходу спасать дело. Здесь Вадим — мастак, виртуоз, надо отдать ему должное. Он любит, как сам говорит в таких случаях, ставить вопрос ребром. Древесно-подготовительный цех задерживает пиловочник? «Старик, где сырье? Не знаю, не знаю, с лесобиржи мы спросим особо, ну, а ты тоже ушами не хлопай: хочешь жить — умей крутиться!» Нет вагонов для отгрузки? «Алло! Начальник станции? Почему саботажем занимаетесь?»

Черепанов шутит и угрожает, травит по ходу дела анекдоты, которых знает великое множество, и с канительным, нудным делом, когда все должно было бы держаться на нервах, на крике, справляется весело и небрежно. При этом очень точно натягивает именно те сто один — сто два процента, которые нам нужны. Если бы месяц состоял из нескольких авральных дней, как было бы прекрасно!

Помедлил немного, потом решительно снял трубку:

— Вадим? Загляни!

Внимательно посмотрел на Черепанова. Почему-то показалось, будто он виновато отвел от меня глаза — всего на несколько секунд, но и этого было достаточно, чтобы я задумался. Может, почувствовал раскаяние? Только в чем? В том, что «подключил» Федотова? Или есть за ним еще что-то, о чем я не знаю и не догадываюсь?

— Какие у тебя планы?

— На месяц? На год? Или на всю жизнь?

— Нет, на сегодняшний день. Вернее, на ближайшие несколько часов.

— Да вот, «телегу» прислали. В фанерном цехе что-то с вентиляцией не в порядке. Пойду разберусь.

— Дай-ка мне. — Я протянул руку за телефонограммой. — А ты лучше двумя этими цехами займись, — показал я сводку. — Опять придется авралить.

Вадим ленивым движением приподнялся с кресла.

— Я свободен?

— Подожди.

Не знаю, что толкнуло меня, заставило остановить его. Надежда еще раз выяснить наши отношения по-доброму, без публичных исповедей и обвинений? Все-таки не чужие мы люди, сколько лет бок о бок, неужели не сможем договориться друг с другом?

— Вадим, ответь мне, пожалуйста, — я начал говорить медленно, тщательно подбирая слова: — Только давай договоримся: ответь честно, как на духу, а если не можешь или не хочешь, лучше не отвечай вообще.

Черепанов еле заметно напружинился, тверже уперся в подлокотники кресла.

— Авдеев говорил мне, что ты давно вставляешь ему палки в колеса. Это правда?

Он помедлил с ответом, потом сказал с некоторым вызовом:

— Ну, допустим, правда.

— Так, спасибо. Тогда еще один вопрос. Почему ты это делаешь?

— Да не нравится мне он, твой Авдеев! — крикнул Вадим. — Крутится вечно перед глазами, сует нос везде и всюду. Вот и доигрался!

— Погоди, погоди! — остановил я Вадима. — Почему он занялся партизанщиной? Только потому, что и ты и Плешаков вместо помощи в угол парня загнали.

Черепанов полез в карман за сигаретами, вытащил их, потом демонстративно бросил пачку на стол.

— Да брось ты сказочки рассказывать! Ладно, допустим, в бредовых его идеях есть рациональное зерно. Малюсенькое такое зернышко… Ну и что? Много ли изменится, если внедрить его проект? Все равно, что море кружкой вычерпывать…

— А у тебя, что, есть другие идеи?

— Представь себе, есть.

— Интересно было бы послушать.

— Прямо сейчас?

— А почему бы и нет?

Черепанов потянулся за сигаретами, сказал иронично:

— Ладно, послушай, может, пригодится когда-нибудь. Что я, — на слове «я» он сделал ударение, — затеял бы, если бы занялся станцией. Прежде всего выколотил бы деньги на ее коренную реконструкцию. Деньги не маленькие, и тут надо вопрос ставить ребром. За рубежом затраты на очистные сооружения составляют от четверти до трети всех расходов при производстве целлюлозы, а они умеют считать монету. Так что прикинь, во что реконструкция нам обойдется. Дальше. Проводить ее надо с учетом перспективного развития комбината на восьмидесятый год. Если будем жаться, ориентироваться на сегодняшние расчеты, переделки обойдутся в три раза дороже.

— Ну, допустим, эти деньги у комбината есть. Что дальше?

— Можно и дальше. Я ввел бы жесткое разделение стоков. Сейчас у нас все смешано: и хозяйственно-бытовые сбросы с минимальной загрязненностью и варочный цех с высокой токсичностью. Отсюда и неэффективность очистки. Понятно, раньше ничего другого позволить мы себе не могли — станция вон сколько времени не менялась, а комбинат расширяется каждый год. Соответственно и очистку стоков следует разделить. Разве мы не можем позволить себе все три типа очистных сооружений? Притом по первому классу, по мировым образцам! Возьмем механическую очистку — тут бы я построил многоярусные отстойники — это, кстати, в пять-шесть раз сократило бы объем сооружений. В химической — сменил бы всю систему фильтров, это дорого, но тоже окупится со временем. А в биологической — модернизировал бы оборудование, перевел бы весь процесс на замкнутый цикл водоснабжения — есть прекрасные образцы в Швеции, например, или в Финляндии. Вот так-то, старик! Вопрос надо ставить ребром, а не носиться с кустарем-одиночкой, не ставить заплаты на костюме, который давно пора выбросить!

— Прекрасная программа! — воскликнул я, пропустив выпад в адрес Авдеева. — Неясно только одно: почему ты ею не занимаешься?

— Значит, не время.

— Почему же?

— А ты скоро об этом узнаешь…

Вадим резким движением поднялся, притушил сигарету и быстрым шагом направился к двери.

Ну, каково! У меня не напрасно мелькали иногда опасения, что я недооцениваю Черепанова. Конечно, он и краснобай, и позер, и лентяй порядочный, но котелок у него варит, тут ничего не скажешь. И еще — я привык думать, что Вадим скользит по верхам, но нет, оказывается, он способен и в глубь проблемы заглянуть… Только кому легче от того, что он м о ж е т. Никакого желания заниматься делом у него нет… во всяком случае, сейчас, пока он остается вторым лицом на комбинате.

Я колебался, самому ли ехать в фанерный цех или перепоручить кому-нибудь — дело, наверное, пустяковое. Заглянул в еженедельник, проверил, что было расписано на сегодняшний день, — да, успею быстренько смотаться.

Дорогу к цеху вовремя не заасфальтировали, сейчас, во время дождей, образовалось такое месиво, что Саша то и дело газовал. Из-под задних колес вылетали жирные комья глины. Водитель присвистнул.

— Не проскочим? — спросил я.

— На тракторе, может, и проскочим. А еще лучше — на бронетранспортере.

Тем не менее Саша благополучно подвез меня к самому цеху. В дверях я столкнулся с Кандыбой.

— Ну и дорожку ты умостил, Павел Филиппович! Небось на вертолете сюда добираешься?

Кандыба тут же завел знакомую пластинку, принялся жаловаться на Барвинского. Я терпеливо дослушал его, потом протянул телефонограмму:

— И тут управляющий трестом виноват?

Кандыба озабоченно потер лоб:

— Так не вам же адресовано, Игорь Сергеевич!

— Мне или не мне, какая разница? Давай-ка посмотрим, что творится.

Мы зашли в цех. Да-а, на альпийских лугах воздух малость почище…

— Понимаете, Игорь Сергеевич, — тяжело дыша, оправдывался Кандыба, — объект пусковой, основное оборудование уже подключили к компрессорной станции, а пока идет монтаж, питаемся от трех компрессоров.

Шум в цехе стоял невероятный — словно из сотни туго надутых мячей с хлопаньем и свистом выпускали воздух. Но шум — это еще ладно, а вот загазованность здесь действительно такая, что надо звонить во все колокола.

— Павел Филиппович, голубчик, — возмутился я. — Что это такое? Как же здесь люди работают?

Кандыба в ответ глубоко вздохнул:

— Не знаю… Мне начальник цеха всего три дня назад пожаловался.

— Всего! Ничего себе — всего! И что ты сделал?

— Поговорил с этим пижоном… ну, с Черепановым.

— Ну, а он?

— А он рассказал анекдот.

— Какой еще там анекдот?

— Ну, мол, человека, который привык жить в центре города, вывезли в лес. И он от свежего воздуха стал задыхаться. Смешной анекдот, правда?

Я задумался. Как это похоже на Вадима: легко и эффектно отбросить все, что связано с малоинтересными ему делами. Тем более когда рядом нет достойных зрителей, которые могли бы ему аплодировать. Но и мой заместитель тоже хорош — отмахнулись от него, он и успокоился.

— Не узнаю тебя, Павел Филиппович. Стал застенчивым, как красная девица.

— Почему вы так думаете? — запротестовал Кандыба. — Я ему после этого напоминал несколько раз, начальник цеха — тоже. И все впустую. Вот даже телефонограмму отбили, для большей убедительности. Как только она к вам попала?

Я решил разыскать Черепанова — пусть бросит все дела и обеспечит в цехе вентиляцию, потом вспомнил, что сам отправил его выбивать план, и спросил у Кандыбы:

— Ну, а что нужно? Конкретно!

— Что, что! — проворчал он. — Газоотводы установить. Это гибкие шланги такие, они, кажется, есть в Дальневосточном. И вытяжную вентиляцию поскорее монтировать.

— Ладно, Павел Филиппович, сделаем. Но и ты хорош все-таки: видишь, что Черепанов тянет резину, мог бы сразу ко мне обратиться.

— Так вы меня сами позавчера отшили, когда я просил нажать на Хрипачева насчет бетона, помните? И потом, если разобраться, разве это ваша обязанность? На то и существует главный инженер. А так будет каждый раз из-за мелочей дергать, что получится?

«Моя ли это обязанность? — машинально подумал я, садясь в машину. — Моя не моя, а заниматься все равно приходится, куда денешься».

Я вспомнил утренний разговор с Черепановым, и мне окончательно стало понятно, почему так агрессивно настроен он против Личного Дома. Неудавшийся эксперимент невольно привлек внимание к работе станции, и теперь стали видны все упущения, которые допустил он, Черепанов, непосредственно отвечающий за производственные дела. Да еще нужно учесть, что Плешаков, который не справляется с руководством, назначен по его настоянию. Незавидная ситуация!


Я вернулся в заводоуправление, прошел к себе в кабинет. Давление ли атмосферное менялось или по какой другой причине, не знаю отчего, только мне стало еще хуже. Боль в ребрах не отпускала, я попробовал поглубже вдохнуть, набрать в грудь воздуха, но здесь длинная острая игла прошила висок внезапной болью. Я почувствовал, как покрываюсь холодным потом. Откинулся на спинку кресла, стараясь переждать боль. Она слабела, становилась тупой и деревянной, но через несколько секунд вспыхнула снова.

Дело худо. Я нажал кнопку звонка, спросил у секретарши, когда принимает Сорокина. Эта худенькая сорокалетняя женщина, сдержанная и молчаливая, как врач закреплена за работниками заводоуправления, вернее, мы являлись ее подопечными. Не знаю, была она лучше или хуже других терапевтов, но мне очень нравилось то, что Елена Трофимовна не пыталась вести никаких светских разговоров и не делала никаких различий между своими пациентами — директор это или младший бухгалтер.

Я предупредил Галю, что скоро вернусь, оставил бумаги на столе и поехал в поликлинику.

Елена Трофимовна встретила меня упреками:

— Опять буду ссориться с вами! Мы твердо договаривались: каждую неделю, в четверг. А не были полтора месяца!

— Зато сегодня приехал досрочно, на день раньше.

— Всё ваши шуточки! — Она покачала головой. Потом, другим тоном, спросила: — Что-нибудь беспокоит? Так просто вас сюда не затащишь.

— Как-то жмет, — показал я на бок, — и давит немножко.

Елена Трофимовна взяла стетоскоп:

— Давайте послушаю вас.

Я разделся; в кабинете было прохладно, и я поежился. Стало неприятно при виде своего незагорелого тела.

— Вдохните поглубже еще раз, теперь не дышите… Ну, сердце у вас в порядке, слава богу. Давайте померяем давление.

Елена Трофимовна всегда ставила тонометр так, чтобы я не мог видеть шкалу. Чудачка, все было написано на ее лице, когда она наблюдала за ртутным столбиком. Сейчас она нахмурилась, отодвинула тонометр и грустно посмотрела на меня:

— Ну вот, дожили. Сто семьдесят на сто двадцать. Как вам это нравится, Игорь Сергеевич?

— Многовато, конечно. Но жить можно?

Она, не отвечая, что-то быстро писала в истории болезни своим мелким, четким почерком.

А я чувствовал себя ужасно. Затылок печет, в голове шум, и какая-то вялость, даже рукой пошевелить трудно.

— До понедельника посидим дома. Раунатин, горчичники на шею. И укольчики нужно поделать. А завтра навещу вас.

— Мне до субботы продержаться бы. А там я попаду в руки ваших кисловодских коллег.

Елена Трофимовна смотрела на меня с изумлением, как на человека, который не понимает элементарных вещей.

— Игорь Сергеевич, дорогой! Забудьте на минуту, что вы директор комбината. Вам, — она заглянула в историю болезни, — тридцать пять, а давление, как у старика. Но в пожилом возрасте у человека сосуды эластичные, «разношенные», и скачки давления не так страшны. А у вас в любую минуту может лопнуть самый крошечный сосудик. Понимаете это или нет?

Никогда не видел своего врача такой встревоженной. Неужели положение настолько серьезно? Я быстренько прикинул, какие дела смогу выполнить, если бумаги возьму домой. Да, а митинг? А бюро горкома? Хотя если выбирать, то здесь и думать не о чем — митинг проведут и без меня, а вот на бюро я должен явиться живым или мертвым. Ну что ж, отсижусь дома сегодня, а к пятнице или, дай бог, к четвергу войду в форму.

— Все, Елена Трофимовна, сдаюсь — уговорили! Только дайте бюллетенчик, а то запишут прогул.

Она недоверчиво смотрела на меня, стараясь понять, не шучу ли я. Потом сказала строго:

— Меня не обманете. Прикажу сестре звонить каждый час, проверять, дома ли вы. И с вашей женой обязательно поговорю.

Я медленно спустился по лестнице, вышел на улицу. Было сумеречно; туманный, сырой воздух мешал вдохнуть глубоко, полной грудью. Наверное, меняется давление, подумал я и немного утешился: нашел наконец причину — все легче.

Саша читал «Советский спорт».

— Ну и ну! — сказал он с возмущением. — «Спартачок» на нервах своих болельщиков играет!

Меня мало волновали судьбы футбола, и я сухо сказал:

— Саша, давай на комбинат, а потом к «небоскребу».

Первый и пока единственный в городе девятиэтажный дом прозвали «небоскребом». Года через два в новом районе будет построено шесть таких девятиэтажек, а пока жить в «небоскребе» считается делом престижа. Незадолго до новоселья Люся зачастила сюда: то плинтус плохо прибит, то форточка неплотно закрывается. Мне о своих инспекторских поездках она не сообщала, и я не сразу понял, почему это прораб время от времени звонит и докладывает только о моей квартире: «Все сделано, Игорь Сергеевич, на самом высоком уровне». Потом узнал, рассвирепел: «Прекрати меня позорить! Примут дом, тогда и бегай на здоровье по квартире!» «Тогда уже поздно будет. Я ведь хочу как лучше», — жалобно отвечала Люся, напуганная моим тоном.

— Приехали, Игорь Сергеевич! — окликнул меня Саша.

Да, в самом деле. Я хотел было отпустить Сашу до утра, но передумал: а вдруг понадобится по срочному делу.

Саша, кажется, привязался ко мне, готов был крутить баранку с утра до ночи. Но недавно у меня появился опасный соперник — Светлана из бухгалтерии, — на этой двадцатилетней блондинке, рослой и пышнотелой, замкнулся холостяцкий марафон, который Саша тянул с тех пор, как приехал сюда после службы в армии. По вечерам водителю приходилось задерживаться, правда, потом, когда я уезжал в командировки, он брал отгулы, но Светлану это не устраивало, она требовала внимания более основательного. И как-то на днях Саша уже намекнул мне, что хотел бы перейти на работу в трест…

Я попрощался с водителем, попросил его не отлучаться далеко, держать связь с Галей.

Люси не должно быть дома, но я на всякий случай позвонил. Никто не ответил. Ну, это еще лучше. В коридоре, рядом с вешалкой, валялись перчатка, Андрюшкин шарф… Прошел в общую комнату (недавно Люся заявила с обидой, что у нее нет в квартире своего угла, я принялся спорить и назвал большую комнату; Люся в ответ раздраженно сказала: «Это же общая, где все толкутся»). Сейчас здесь был такой разгром, словно кто-то срочно уехал, все бросил в спешке. Журнал «Клуб и художественная самодеятельность», рваный чулок, таблетки от головной боли… Когда-то я пытался навести в квартире хотя бы видимость порядка, но теперь отчаялся, махнул на это рукой.

Заверещал телефон. Я настолько привык к тому, что Колобаев звонит мне по зеленому аппарату горкомовской АТС, что теперь не сразу узнал его голос:

— Можете подъехать ко мне? Срочно!

Неужели еще что-то стряслось на комбинате? Нет, Галя позвонила бы, предупредила. Или решила не волновать меня, подождать, пока я выйду на работу?

Я медлил с ответом. Хорошенькие вопросы Фомич задает: смогу ли я подъехать? Хотел бы я посмотреть на человека, который отказался бы от такого приглашения! А что, если сказать: принял ванну, боюсь схватить воспаление легких?

— Да, Андрей Фомич, конечно. Правда, водителя отпустил, должен созвониться.

— Пришлю свою машину. Спускайтесь…

Я положил трубку на рычаг, стал переодеваться, но тут телефон заверещал снова.

— Игорь Сергеевич, давайте-ка подъеду сам. Это будет лучше. — И повесил трубку.

Хотел бы я знать, что происходит. Загадочные приглашения на пять минут; подъезжайте; нет, сам подъеду… Прекрасно проходит у меня лечение, нечего сказать! Но тут же я переключился на другие заботы — как принять Фомича? Ну, не глупо ли? Колобаев едет по делу, а меня начинают терзать комплексы, издревле свойственные русскому человеку: чем угостить гостя? И где принять — в комнате, на кухне?

Фомич не стал садиться, вытащил из папки несколько листочков, протянул мне.

— Вот, сегодня поступило. Познакомьтесь, пожалуйста.

Меня сразу бросило в жар. Читал, перескакивая через абзацы, старался поскорее добраться до конца. Слава богу, кажется, про Иру не говорилось ни слова. Видно, Черепанов, сочинивший это заявление, ничего не знает о ней, иначе не упустил бы возможности прижать меня к стенке. Ну, я-то ладно, а ее имя мне совсем не хотелось бы трепать.

Колобаев внимательно за мной наблюдал. Я извинился и попросил несколько минут — прочитать еще раз. Он кивнул: «Конечно, конечно! Дело серьезное».

Теперь я стал читать медленнее и тут же готовился к защите. «Покрывает нарушителей трудовой дисциплины…» Речь, стало быть, об Авдееве. Ну, здесь у него ничего не выгорит. Этот клубочек еще надо размотать, и неизвестно пока, в какую сторону он покатится.

«Допускает грубость в деловых разговорах», — вот, значит, как аукнулся мой спор с Барвинским. Что ж, тот честно меня предупредил. «Окружил себя людьми неквалифицированными, подобранными по приятельскому принципу…» Ну, это не аргумент. Не ему определять квалификацию моих друзей. А вот это действительно серьезно: «Злоупотребление служебным положением… телефонизация, не предусмотренная проектом…» Значит, кто-то навел его на след. Да, это неприятно.

Историю с телефоном я уже списал, как говорится, за давностью лет, но вот где она выплыла. Да, придется отвечать, никуда не денешься.

Вопросительно взглянул на Колобаева: что мне делать — прямо сейчас, по пунктам, оправдываться? Он подошел, взял у меня из рук докладную записку:

— Ничего говорить не надо. Обдумайте все и приезжайте завтра в горком. Будем разбираться.

И направился к выходу степенной своей походкой, медленно надел плащ, бесстрастно попрощался и ушел. Попробуй пойми, как относится он к этой бумаге: верит ли в ней чему-нибудь, что намерен делать?

Я проводил Фомича до дверей. В голове была полнейшая сумятица. Вряд ли докладную Черепанов написал за один день. Свежий факт ему подбросил Барвинский, но остальные Вадим собирал исподволь и кропотливо. Значит, динамит давно был подложен под меня, оставалось ждать удобного момента, чтобы запалить шнур…

Да, не знал я, что давно надо было занимать круговую оборону. Но сейчас интересовало одно: от кого Черепанов узнал о телефоне, где произошла «утечка информации»? Неужели Шурыгин? А я так был в нем уверен…

Когда в Таежном наладили АТС на пятьсот номеров, число заявок перевалило за две с половиной тысячи. Депутатская комиссия заседала целую неделю, пытались разделить пирог так, чтобы осталось как можно меньше «голодных». Шурыгин, начальник телефонной станции, принес мне списки очередников — в порядке консультации, что ли. Я подержал в руках увесистую кипу бумаги, полистал для вида и спросил Шурыгина:

— Резерв большой оставили?

— Резерв? — растерянно переспросил он. — Откуда? И так номеров не хватает. Вот через три года построим новую станцию, тогда…

— У хорошей хозяйки всегда есть запас в погребе. За три года мало ли где потребуются телефоны! Дворец культуры, школа, детский сад, больница…

— Вас понял! — кивнул Шурыгин головой. — Перетрясем списочки.

И здесь, глядя на услужливое лицо начальника станции, на его предупредительные жесты, я вдруг подумал, что самое время решить и для себя одну проблему. У Ангелины Антоновны не было телефона, и, чтобы договориться, когда мы привезем или заберем Андрюшку, приходилось каждый раз гонять машину. Правда, была одна трудность: в Заречье, где жила нянька, кабель не протянули, пришлось бы устанавливать «воздушку». Ну да ладно, семь бед — один ответ!

Шурыгину не пришлось долго объяснять, в чем дело. Он почтительно наклонял голову и приговаривал: «Понимаю, Игорь Сергеевич. Все понимаю». А через два дня Галя положила передо мной его заявление на квартиру. Кажется, мы хорошо поняли тогда друг друга, вот почему я был уверен, что Шурыгин не станет болтать.

Я решил проверить свои сомнения и позвонил Шурыгину на работу.

— Ивана Павловича нет, — ледяным голосом отрезала секретарша. (Неужели и Галя так же отбривает всех по телефону?) — Что ему передать?

Я назвался.

— Одну минуточку, — торопливо сказала она, — сейчас соединю.

Шурыгин поздоровался, поинтересовался моим здоровьем (всего час назад я уехал из поликлиники, а уже весь Таежный знает о моей болезни — быстро!), я сказал, чувствую себя нормально, и наступила выжидающая пауза. Я мучительно соображал, о чем бы спросить Шурыгина. Наконец придумал: как подвигается строительство АТС? Тот обрадовался вопросу, засыпал меня жалобами: пора застеклять корпус, но рамы до сих пор не привезли, да и трест все время забирает рабочих. Я что-то пообещал, и Шурыгин попрощался со мной в некотором недоумении, так и не догадался, зачем я звонил. Зато мне показалось, что подозрения мои напрасны. Если бы Шурыгин был в чем-нибудь виноват, он не разговаривал бы так спокойно, чем-нибудь да выдал себя. Я нюхом чувствую такие вещи…

Ну, хорошо, если не Шурыгин, кто же тогда? Я принялся вспоминать всех, с кем мог говорить о телефоне, потом — тех, кто был у меня в гостях. Неожиданно меня словно горячей водой окатило. Ну, конечно! И как только я мог допустить эту промашку! Так тебе, дураку, и надо, в другой раз будешь умнее!

Я вспомнил, как во время новоселья (не пригласить Черепанова я не мог, хотя бы из-за того, чтобы в городе было поменьше слухов о наших отнюдь не идиллических отношениях) Вадим вдруг поинтересовался, где Андрюшка, поинтересовался, быть может, из дежурной вежливости, не больше, но я растаял, стал подробно рассказывать о сыне, об Ангелине Антоновне и среди прочего сказал ему о телефоне. Мог ли я предполагать, что именно здесь Черепанов устроит мне ловушку!

Меня угнетала мысль, что Вадим предал нашу дружбу… Нет, друзьями мы никогда не были, но все равно — молодость наша прошла рядом, вместе удирали с лекций в кино, ездили в колхоз на картошку, ему первому я рассказал о своей любви к Люсе…

Мне стало совсем худо. Голова налита свинцом, в затылке печет.

Надо поспать наконец. Задернул шторы, пошел выключать телефон. Взялся за вилку, и тут он зазвонил. Снимать трубку или нет? Ладно, сниму, вдруг что-нибудь важное.

— Игорь Сергеевич? Это Митрохин. Извините, что звоню домой, беспокою, но, кроме вас…

— Ну? — буркнул я.

— Как вы чувствуете себя, Игорь Сергеевич? Надеюсь, ничего серьезного, и я вам не…

— Ну, телитесь, телитесь скорее! — закричал я. Меня вывела из себя эта обходительность. Если звонишь по делу, так и говори, ни к чему разводить светскую болтовню.

Митрохин обиженно проворчал:

— Ну и порядочки у вас на комбинате, разлюли малина! Мы насчет ремонта договорились, а Черепанов отказывается подписать документы.

Единым духом выпалил я довольно замысловатое ругательство; оно зацепилось в памяти еще с тех давних времен, когда я работал на стройке.

— Вот и он говорит то же самое, — отпарировал Митрохин. — Только, что делать дальше, непонятно.

— Неси, Павел Егорович, бумаги к Чантурия. Он подпишет.

Я повесил трубку. Печальная получается перспектива. Если на время моего отпуска доверить штурвал Вадиму, он быстро посадит комбинат на мель. С другой стороны, если обойти Черепанова, Фомич расценит это как сведение личных счетов. Да и по всем канонам положено назначать его, а не главного технолога.

Позвонил в партком — Ермолаев еще не вернулся с митинга. Да, ситуация… И опять мелькнула коварная мысль: а что, если все-таки отдать Черепанову на месяц место у пульта, к которому он рвется? Пусть попробует. Может, тогда и в обкоме узнают ему цену, и Фомич перестанет прикрывать с флангов. Впрочем, я-то знаю, какой ценой придется заплатить за этот урок — страдать будут комбинат, производство, интересы дела. И живые люди. И все это ради того, чтобы позлорадствовать, вывести Черепанова на чистую воду? Нет, явно не выход.

Ну, а что же тогда? Гурама все равно не удастся «пробить». Он, конечно, будет подстраховывать Черепанова, в опасную минуту всегда нажмет на тормоза, но в этом есть и своя несправедливость. А у Черепанова редкая способность увиливать от черновой работы. Как только утвердили его главным инженером, он с головы до пят оброс престижными должностями и званиями: и председатель совета молодых специалистов, и член президиума облсовпрофа, и активный деятель в обществе «Знание»… И бесконечные командировки: Иркутск, Ленинград, Москва. А недавно каким-то загадочным образом пришло персональное приглашение из Румынии. Все это хорошо, но надо когда-нибудь и делами заниматься. Когда я был главным инженером, такой воз приходилось тащить, что ой-ой! И это правильно: директор есть директор, ему отвечать за комбинат в целом, а заниматься производством вплотную, вникать во все мелочи обязан именно главный инженер.

А может, я сам виноват в том, что не загрузил Вадима, продолжал по привычке тянуть полный воз? Но ведь из-под палки работать никого не заставишь. Перепроверять да контролировать — себе дороже обойдется. Да и не тянет Вадим на эту должность, чего уж там скрывать. Нет у него вкуса к самостоятельным поступкам, решениям, которые надо принимать сразу. Когда я уезжал на несколько дней, то безделье его не было особенно заметно. Но если отсутствовал неделю и больше, видел по приезде, сколько накапливалось дел, которые он должен был решить, но не решал. А потом и начальники цехов поняли, что по главным вопросам обращаться к нему бесполезно, и дожидались моего возвращения.

А резолюции! Это ведь курам на смех, какие резолюции ставил он на докладных. Там, где речь шла о конкретном вопросе, который надо было решать срочно, он писал: «Разобраться», «Принять меры». Кому? Какие меры? Однажды я не удержался, показал Ермолаеву письмо с такой резолюцией. Было это как раз в тот момент, когда мы искали причины, почему не ладится дело с беленой целлюлозой. Ларчик открылся просто: цех водоподготовки. Он не обеспечивал нужного качества очистки, и это сказывалось на целлюлозе. Начальник цеха подготовил подробную докладную, я был в отъезде, а Черепанов начертал свое знаменитое резюме: «Принять меры» — и положил бумагу в одну из папок, которые хранились у него в шкафу. Получалось, он написал резолюцию самому себе. Хорошо еще, начальник цеха забеспокоился, поинтересовался, что с его предложениями. Мы принялись искать концы и обнаружили докладную.

Рассказал я секретарю парткома об этом в юмористических тонах, чтобы тот не подумал, будто я жалуюсь, ищу защиты и сочувствия, но смех смехом, а если подумать, то целый месяц комбинат гнал целлюлозу низкого качества… И вот теперь этот человек напролом рвется к власти!

Я почувствовал возбуждение, которое всегда было плохим помощником, но несколько раз в жизни решительным поступкам я был обязан именно такому состоянию, когда море по колено. Набрал номер телефона и продиктовал Гале приказ о том, что на время отпуска исполняющим обязанности директора комбината назначаю главного технолога Чантурия Гурама Шалвовича. Потом вызвал водителя и в его присутствии написал заявление — стиль его был самым парламентским, но вопрос стоял ребром: или я, или Черепанов — вместе работать дальше не считаю возможным. На конверте я сделал пометку: «Весьма срочно!», может быть, Колобаев прочитает заявление уже сегодня.

Вызов брошен — я не мог не понимать этого. Меня охватила волна высвобождения из давнего, тягостного плена, и в то же время чувствовал мелкий, противный страх, из-за которого дрожали пальцы, ладони становились липкими. Я с нетерпением посматривал на телефон, ожидал, когда же последует реакция на мой безрассудный выпад.

Потом лег на диван и взял в руки любимую свою игрушку — радиоприемник.

Транзистор этот доставил мне в свое время немало хлопот. Когда комбинат установил прямые контакты с японской промышленной фирмой, приехала делегация, которая кропотливо, детально обговорила все пункты соглашения. Помню, тогда я сказал Фомичу: «Удивляюсь, почему японцы не берут с нас денег за учебу». «Какую учебу?» — не понял тот. «Ну как же! Умение быть деловыми людьми. Не считать ворон, не надеяться на авось, а учитывать все: и на сегодня, и на десять лет вперед, и в глобальном масштабе, и каждую мелочь». «Ну, не надо идеализировать буржуазный стиль работы», — остудил мой пыл Фомич.

После того как переговоры закончились, господин Сунао Усиба передал мне на банкете аккуратно упакованную картонную коробку: «Разрешите выполнить личное поручение уважаемого президента нашей фирмы — вручить вам небольшой памятный подарок». Я поблагодарил, раскланялся и не открывал коробку до самого вечера, пока не пришел домой: думал, там и в самом деле какие-нибудь сувениры вроде «Золотой тайги», которые мы повезли в Токио. Оказалось: прекрасный современный транзистор, последняя модель — с индикатором, магнитной антенной, наушниками и автостопом. Я, как ребенок, принялся щелкать рычажками, крутить ручки наводки, и до сих пор это остается любимым моим занятием, особенно когда так вымотаешься, что даже книга из рук валится.

Ну, а потом мне предстояло решить, что делать с транзистором. Вправе ли я принимать такой дорогой подарок? Не есть ли это подкуп? С другой стороны, не принять его тоже не было оснований. Словом, терзался сомнениями и спустя несколько дней спросил у Фомича, как мне поступить. Тот сделал вид, что не слышал вопроса, и перевел разговор на другую тему. Решил посоветоваться на всякий случай с Ермолаевым. Он засмеялся: «Присоединяюсь к мнению первого секретаря горкома».

— Так он ничего не ответил!

— Разве? По-моему, ответил очень ясно: не морочь голову!

Потом, когда Володя увидел транзистор, от восхищения прищелкнул языком: «Настоящая портативная радиостанция!»

Я нашел волну, где русская речь звучала с акцентом: в одних передачах — еле уловимым, других — резким и отчетливым. Дикторы, обозреватели, комментаторы раскраивали карту новостей, анализировали мгновенно меняющуюся ситуацию в мире. Новые террористические акты в Италии. Результаты выборов в Португалии. Чрезвычайное заседание министров стран — экспортеров нефти… Десятки версий, прогнозов, гипотез, и каждая претендует на исключительную достоверность и убедительность.

Повернул ручку настройки дальше, пока не остановил меня усталый женский голос: «Здравствуй, Федя! У нас все в порядке. Я работаю, дети учатся. Очень скучаем по тебе, беспокоимся, как переносишь ты суровый северный климат. Были у нас в гостях Володя с женой. Отпуск они провели хорошо. Погода в Москве холодная и дождливая, скорее бы зима. Ждем от тебя писем».

Шла передача для полярников. «А теперь, — бесстрастно объявил диктор, — вызываем старшего научного сотрудника станции «Северный Полюс-22» Николаева. С вами, уважаемый Павел Григорьевич, будет говорить ваша внучка Оленька».

Послышался шум переставляемого микрофона, покашливание, чей-то громкий шепот, потом медленно и звонко зазвучал детский голос: «Дедушка, я уже выросла и стала совсем большой, ты меня даже не узнаешь. Приезжай поскорее, ты будешь читать сказки, а я буду их слушать».

Мне вдруг стало грустно. Вот так всегда мы чего-то ждем — скорее бы зима наступила, дедушка приехал, дети выросли… И как хочется верить, что все будет хорошо, когда человек вернется после долгой разлуки! А, впрочем, почему бы и нет? Или я завидую уже таким элементарным вещам, как спокойствие и лад в доме?.. До смерти захотелось увидеть сына. В понедельник утром Люся отвезла его к няньке. Два дня всего прошло, а я почувствовал, как соскучился по нему. Дольше всего во мне сохранялось чисто телесное ощущение Андрюшки — запах его волос, ни с чем не сравнимое ощущение, когда я гладил его худенькое тело, где прощупывалась каждая косточка.

Набрал номер и подождал несколько минут: няня не сразу поднимала трубку, считала, что телефон может ее ждать бесконечно долго.

— Ну, Ангелина Антоновна, какие будут указания?

— Указания ты отдаешь, — серьезно возразила старуха. — Гляжу, доуказывался — всю рыбу в Алгуни отравили.

Меня почему-то задело ее замечание — сговорились они, что ли?

— Так уж, няня, и всю. Посмотри, сколько ее на балконах вялится. И, между прочим, даже кета. А ведь ее ловить запрещено!

— Раньше, пока яды всякие в реку не бросали, и ловить можно было и рыбы всем хватало. С кетой в будние дни и обедать и завтракать садились. А теперь что? Захотела я твоему ушицы сварить, пошла в магазин, а там эта, как ее, с а б л я. Только и считается, что рыба, а в ней и нет-то ничего — кости да чешуя. А когда в океане рыбу переловят, говорят, водоросли будем есть да ракушки разные.

— Океан большой, на наш век хватит рыбы, — успокоил я няню.

— На мой, может, и хватит…

Я понял, что пора сменить тему, и спросил, как Андрюшка.

— Жив он, твой, жив! Что, опять будешь разговаривать?

Она не одобряла наших телефонных бесед, считала их баловством.

— Папа, — услышал я возбужденный голос Андрюшки, — кошка меня оцарапала, но мне совсем не было больно. А няня помазала меня зеленкой.

— Андрей, ты больше не трогай кошку.

— Мне не было больно, — повторил он убежденно, — и я совсем не плакал.

Хорошо бы завтра взять сына, посидеть с ним дома. Я договорился с нянькой, что приеду за Андрюшкой.

После разговора на душе у меня остался какой-то неприятный осадок. Напрасно принялся спорить со старушкой. Няня была права, но что значил этот несчастный косяк рыбы по сравнению с тотальным наступлением на природу, которое идет на земном шаре! На дне океанов истекают смертоносным газом контейнеры с радиоактивными отходами; гигантские пятна нефти расползаются по воде из-под обломков попавших в аварию танкеров; сернистый ядовитый дождь сыплется с неба над промышленными центрами Западной Европы. Но самое страшное зрелище, которое довелось видеть и мне, — это мертвые реки, медленно текущий поток гниющей воды. Природа предъявляет человеку счет за легкомыслие, умение жить только сегодняшним днем. А чем в будущем обернется наша «борьба» с лесами и реками — подумать страшно… Но что делать, как восстановить нарушенный баланс? Я, например, не берусь ответить на этот вопрос. А есть мудрецы, которым все ясно. Много развелось сейчас защитников природы, которые суетятся вокруг любого свежего пня, причитают у каждой заводской трубы. Милые мои, да ведь обратного хода прогресс не имеет, и нам никак уже не вернуться в заповедное царство сохи и колодезной воды! Разве у меня сердце не болит, что наш комбинат сбрасывает в Алгунь стоки, которые по чистоте уступают дистиллированной воде? Болит, и, может быть, посильнее, чем у других, потому что я знаю: нужны деньги, и весьма немалые, чтобы добиться идеальной очистки…

От невеселых этих мыслей лучше я себя не почувствовал. Выдернул из розетки телефонный штепсель, решил немного подремать. Но голова была словно свинцом налита, сон не шел. Прежде мне казалось: дело только в том, что устал за год и достаточно побывать в отпуске, чтобы все вошло в норму. Но теперь на меня навалилась какая-то дикая тоска. Я чувствовал себя волом, который пашет и пашет и впереди у него никакого просвета.

Я лежал и думал: ради чего все-таки я живу? Ради работы? Пожалуй. Но разве может работа быть смыслом жизни, ее целью? Разве нет чего-то ущербного в человеке, который посвящает себя ей полностью, без остатка? Ну, а чему тогда еще? Семье? Она, в сущности, распалась. Правда, есть еще Андрей, Андрюшка. Приходишь домой и встречаешься с собственным детством… И еще — Ирина. Когда я вспоминал, как она разговаривала с дочерью, а та смотрела на нее блестящими карими глазками и повторяла: «Да, мама. Хорошо, мама», — я думал: «Вот человек, с кем я мог быть счастлив».

Почему я не женился на ней? Не знаю. Впрочем, зачем хитрить — прекрасно знаю. Боялся, что не хватит сил круто изменить жизнь. Я представлял, сколько энергии объявится у Люси, когда она захочет удержать меня, прибрать к рукам. Имя мое начнут трепать на каждом перекрестке, а я очень не люблю этого. Нет, не то. Вот чего я боялся: не повторится ли с Ирой та же история, что была у меня с Люсей? Ведь как поначалу я любил ее! Идиллия, да и только. Разве не скучал без нее, даже если не видел всего несколько часов? А теперь? Не знаю, что случилось, только не сумели мы сберечь то хорошее, что было у нас. И не получится ли то же самое с Ириной? Пока до сих пор мы ни разу не поссорились, а сохранится ли все это, если жить бок о бок неделями и месяцами? Нет, опять не то. Ира не Люся, у нее счастливое умение не распыляться на мелочи, к быту она относится с веселым, пренебрежительным спокойствием, а Люся — неумеха, вечно создает из всего проблемы и сама же страдает из-за них. Нет, главное препятствие — это Андрюшка. Из-за него я и не могу уйти. Может, Ира и согласилась бы взять его к себе, конечно, согласилась бы, да ведь Люся не отдала бы. О господи, какой-то заколдованный круг…

Я не заметил, как заснул, провалился в тяжелую дрему. Разбудил меня пронзительный звонок в дверь. Теряя на ходу тапочки, я подошел, открыл замок — Саша.

— Галина приказала, чтобы я приехал. Телефон молчит. Боится, не случилось ли чего.

Я не ответил, машинально взглянул в зеркало. Щеку отлежал, на ней багровый отек, глаза заспанные, оплывшие, волосы всклокочены. Хорош, нечего сказать! Интересно, сколько же я проспал: час, полтора?

— Давай, Саша, чайком побалуемся.

— Нет, нет, — засмущался он. — Надо ехать.

— Пошли, — потянул я его за рукав.

Саша с опаской посмотрел на паркет, на свои ботинки и, ступая зачем-то на цыпочках, прошел на кухню.

Я поставил на плиту чайник, включил телефон и набрал свой служебный номер.

— Ой, Игорь Сергеевич, — обрадовалась Галя, — а вас все ищут! И телефонограмма из Москвы. Я объясняю, что вы больны, но телефон у вас молчит. Не знаю, что и думать… Попросила Сашу приехать.

Хотел было сказать о том, что водитель разбудил меня, но в последнюю минуту удержался. Как-никак Галя беспокоилась обо мне, сделала это из лучших побуждений. Попросил секретаршу перечислить, кто мной интересовался. Ермолаев, Тихомиров, Чантурия… еще несколько фамилий. Я подумал: кто только сегодня не звонил мне — и домой и на комбинат; все, кроме жены. Но тут же пристыдил себя: Люся просто могла не знать о моей болезни. Кстати, сам запрещаю ей звонить на работу без особой надобности, а как иначе она могла узнать об этом?..

А Черепанов, значит, молчит, выжидает. Ну, хорошо, пусть посидит в засаде, сам себя перехитрит. Приказ о назначении Гурама исполняющим обязанности подписан, обратного хода уже нет. А вот то, что Печенкина не объявляется, плохо. Придется самому разыскивать ее.

Галя прочитала телефонограмму от Котельникова: «Просим срочно уточнить план будущего года». Так… Значит, и в министерстве пожар, если вместо обещанной недели цифры требуют уже через два дня. И тут я задумался над тем, кто в пятницу в горкоме будет «прикрывать» меня с тыла. Колобаев? Не знаю, не уверен. Впрочем, многое станет ясно уже завтра, во время нашего с Фомичом разговора. Обком? Ну, его надо пока сбросить со счетов. Можно, конечно, рискнуть, выйти прямо на п е р в о г о, но тогда надо проявить большое искусство, чтобы мои аргументы перевесили ту версию, которую ему на стол, готовенькую, в упаковочке, положит секретарь по промышленности. Да, тут есть над чем задуматься. Отношение к этому человеку у меня непростое. Я зол на Федотова за то, что его высокое покровительство Черепанову связывало меня, многое усложняло в моей деловой жизни. Особенно обидно это было потому, что сам Федотов умел работать, делал это как бы с весельем и отвагой и это было для него естественным и постоянным состоянием, тогда как Вадим был способен лишь на вспышки. Так что выходить на первого — это риск, последний, отчаянный вариант, а сейчас, пока не все еще определилось, суетиться не стоит. Москва? Здесь у меня, пожалуй, позиции самые надежные. Министерство не позволит так просто, за здорово живешь, снимать директора комбината, который худо-бедно, а два года дает план, держит переходящее знамя. Хотя как на все это посмотреть — авария высветлила многое, невыгодное для меня… Но что такое министерство? Несколько главков, тысячи работников. А решает всегда один конкретный человек. С министром же у меня почти никаких личных контактов. Пятнадцатиминутная беседа, когда решался вопрос о моем назначении, несколько телефонных разговоров… Достаточно ли это для того, чтобы пойти, если будет нужно, против мнения обкома и будет ли он стоять до конца?

Есть, правда, еще и Котельников. Он тоже может бросить гирьку на чашу весов. Только бросит ли? Здесь, в Таежном, мы жили с ним мирно, без конфликтов, но особенно близки не были. Поэтому некоторой неожиданностью явилось для меня упорство, с которым стоял он на своем, «пробивая» мою кандидатуру, когда получил назначение в Москву. Конечно, послужной список у меня был внушительный: начальник СБО, секретарь парткома, главный инженер… Вполне логично надеяться на более высокую должность. Но и другие претенденты на директорское место — а они были и в Дальневосточном и, как узнал я потом, в Москве — тоже не лыком шиты, и никто не хотел уступать его добровольно.

Что и говорить, я был многим обязан Котельникову. Но теплее, интимнее наши отношения после этого все равно не стали. Да ведь и еще одно: с глаз долой — из сердца вон. Я часто вспоминал эту поговорку в Москве, когда Вячеслав Степанович задавал мне неизменный вопрос: «Ну, как вы там?» — улыбался, слушая меня, но я хорошо понимал, что мысли его далеки от Таежного; он весь в бумагах, которые, не прерывая беседы, мимоходом просматривал… Да и я, надо признаться, скованно чувствовал себя в этом просторном и уютном кабинете, непривычный облик Котельникова сбивал с толку: вместо разношенного свитера голубая рубашка, модный, в тон костюму галстук…

Конечно, таким, как Черепанов, легче: всегда можно спрятаться за чью-то широкую спину. А я? Всегда сам карабкался вверх, срываясь с крутых уступов, обдирая в кровь пальцы, но сам, трезво рассчитывая только на свои силы, упорство, сообразительность… Да еще и независимость свою оберегая. Что же тогда плакаться, если сознательно выбрал этот путь — без патронажа, без покровителей? Для меня просить о чем-то — сущая мука; буду изводить себя терзаниями и в последний момент все равно стушуюсь, уйду в кусты. А кто ничего не просит — тому ничего не дают.

Я угостил Сашу чаем, посудачил с ним и попросил приехать завтра к девяти. Только закрылась за ним дверь, зазвонил телефон.

— Это я… — возбужденный голос, ломкий, прерывистый, такой знакомый и такой любимый. У него были совершенно особые интонации: когда Ира загоралась чем-нибудь, то говорила быстро, словно бы перескакивая с одной темы на другую.

Не дожидаясь, пока я отвечу, Ира продолжала:

— Я знаю, ты болеешь. Хочу приехать к тебе. Прямо сейчас.

Как всегда, я не успевал следовать стремительному ее ритму, и, как всегда, по моему затянувшемуся молчанию Ира догадалась, о чем я думаю, сказала насмешливо:

— Не бойся: она в клубе, растит молодые таланты. А я на две минуты. Только назови номер квартиры.

Я положил трубку и почувствовал, что дрожу от совершенно непонятного волнения, Ира никогда не была у меня. Мне сделалось стыдно, что она увидит полнейший разгром в квартире.

Когда она пришла, я потянулся поцеловать ее, она отстранилась, сняла плащ, уверенно, словно не раз была в этом доме, нашла вешалку, повесила плащ и быстро прошла в комнату.

Беглый взгляд, всего несколько секунд, но, почувствовал я, их было вполне достаточно, чтобы особым, женским чутьем уловить беспорядок, или, точнее, н е у ю т в квартире.

— Тебя интересует, зачем я пришла? Ты у меня кое-что забыл…

Ира достала из полиэтиленовой сумочки долгоиграющую пластинку и подчеркнуто церемонным движением положила ее на журнальный столик.

Я взглянул на темно-красный кружок в середине диска. «Гендель — Бах». Да, это была моя пластинка. Когда Ира прослушала ее в первый раз, то поинтересовалась, что это за музыка. «Гендель — Бах. Разве есть такой композитор?» «Нет, конечно. Просто музыка записана вперемежку, а я не очень различаю, чей именно этот этюд. Что, нравится?»

Ира часто ставила диск, когда я бывал у нее; это была н а ш а пластинка. И вот теперь возвращает ее мне.

Я посмотрел на любимое лицо. В нем не было ни одной резкой линии: подбородок, открытый лоб, волосы, собранные пучком на затылке, — все состояло из овалов, плавных переходов. Подошел к Ирине, но она резко отстранилась:

— Опять все сначала? Ну уж нет!

Не знаю, что толкнуло меня на это, я взял пластинку, положил ее обратно в сумочку.

— Может, иногда будешь вспоминать обо мне…

Ира гневно и презрительно воскликнула:

— Да?! Скажите, какая милость! А ты уверен, что мне это будет приятно? Знаешь, почему я принесла тебе пластинку? Так вот — она раздражала меня. Я физически чувствовала, что она находится в комнате, мешает мне. Конечно, можно было ее просто выбросить, но, думаю, пусть вернется к законному владельцу.

Ира направилась к двери. А я почувствовал с болью, что этот наш разговор действительно последний и что я теряю ее. Я мог бы понять это и раньше и понимал, кажется, но старался не придавать этому значения, потому что спокойнее и проще считать, что и меня и ее устраивают отношения, которые сами собой определились, и что менять, пересматривать их ни к чему. И что-то пропустил в своей жизни… Наши будничные встречи на час-полтора в ее квартире на Стандартной улице… Пришел — ушел… Каждый раз я давал себе слово, что последний раз приезжаю к ней в спешке, на полтора часа, краткая деловитость таких встреч унижает нас обоих, но и через неделю все складывалось так, что у меня опять не находилось времени, я предупреждал Иру — не смогу побыть подольше. Она отвечала, как всегда, коротко: «Приезжай, я жду тебя». Но, когда я уходил, терзался, кажется, не меньше, чем она, или просто она жалела меня и старалась не подать вида, это у нее получалось, и я страдал еще больше. И все опять возвращалось на прежние рельсы. А что, собственно, иное можно было придумать в Таежном? Сходить в кино, провести вечер в ресторане? Это тоже как говорится, не Рио-де-Жанейро, да и она заботилась о конспирации не меньше, чем я сам, самоотверженно отказывалась от предложений, которые высказывал я в порыве великодушия. А в мире столько прекрасных вещей! Крошечные таллинские кафе, где можно было бы часами тянуть какую-то малость коньяка из широкого приземистого бокала и смотреть, как блестят в полутьме ее глаза, и молчать… как хорошо умеет она молчать! Или раскаленные черноморские пляжи — лежать бы рядом с ней у самой кромки берега, и чтобы холодные брызги окатывали нас… Люся не умела радоваться таким вещам, всегда находила какую-нибудь мелочь, в которую все упиралось: номер в гостинице слишком шумный, окно выходит не на ту сторону. Господи, а как мне хотелось, чтобы Ира была счастливой, как хотелось прожить с ней хотя бы небольшой кусок жизни!

Но что говорить об этом теперь, когда любимая женщина стоит в коридоре, надевает плащ и через секунду за нею закроется дверь!

— И еще я пришла, чтобы проверить свои подозрения…

— Какие подозрения? — почти машинально переспросил я.

— Да вот такие. С некоторых пор мне стало казаться, что ты просто тряпка. Ну, конечно, ты крупный администратор, уважаемый человек и все такое, но в обыденной жизни… И мне до смерти захотелось побывать у тебя дома, посмотреть, как ты живешь.

Она говорила быстро, возбужденно, и я не мог даже слова вставить… хотя, впрочем, что мне было сказать в ответ.

— И вижу — так все и есть. Хочешь совет на прощание? Никому больше не жалуйся на свою принцессу, просто заставь ее подмести пол и вытереть пыль. А не сможешь — значит, каждый получает то, чего заслуживает.

Последние слова она произносит уже на лестничной клетке, в сердцах хлопнув дверью. И это тихая, спокойная Ирина!

Все рушится, все трещит по швам… Я подошел к окну — посмотреть, как выйдет она из дома, станет переходить улицу. Но Ира долго не появлялась. В соседней комнате трезвонил телефон, я опрометью бросился, зацепил ногой шнур, еле успел схватить аппарат и бросил раздраженно: «Да!»

— Это опять я. Звоню из твоего подъезда. Знаешь, забудь обо всем, что я сейчас наговорила. Нашла, дуреха, момент — ты болен, на работе неприятности…

И повесила трубку.

Через минуту телефон зазвонил снова:

— Когда тебе будет трудно, можешь вспомнить, что у тебя есть я. Телефон мой, надеюсь, ты еще не забыл.

— Ириша… — растерянно протянул я.

— Ну все! Салют! — Она безжалостно повесила трубку.

Господи, зачем дается нам любовь? Для счастья или для страдания? Или одно без другого невозможно? Я снова, в который уже раз, подумал о том, что тогда, три года назад, мог бы так и не подойти к ней в Дальневосточном, в гостиничном буфете, не подсесть за столик с неубранными тарелками и пустой бутылкой из-под кефира. И когда в тот же вечер она храбро пришла из своего двухместного номера в мой «люкс» и осталась до утра, у меня и мысли не было, что наши отношения могут перерасти во что-то серьезное — слишком внезапный был старт, легкое начало. Утром она вернулась в Таежный, я приехал туда неделей позже и несколько дней никак не мог понять, что же так мучает, терзает меня.

Когда я разыскал Иру, она сказала насмешливо: «А я считала, что нужна тебе только в Дальневосточном». Я произнес какую-то патетическую фразу, но Ирина не дослушала ее до конца. «Есть анекдот один, я запомнила только конец, очень смешной: «Интимная близость не повод для знакомства». А вообще до сих пор не пойму, что на меня нашло тогда в гостинице. Словно это не со мной, а с кем-нибудь другим произошло».

Сколько было после этого встреч — торопливых, тайных, с горьким привкусом скорого расставания — на неделю, на месяц, неизвестно на сколько… ясно только, что надолго. Мы часто говорили о том, как хорошо бы нам встретиться хотя бы на день, на сутки, но все это так и осталось планами — в выходные она была накрепко привязана к пятилетней дочке, я не мог выкроить «окошка»…

Я подумал сейчас, что за три года мы ни разу не поссорились. Она удивительно чутко реагировала на все перепады в моем настроении и всегда умела «гасить» негативные эмоции. Только один раз возник у нас напряженный момент, когда я попытался узнать о ее прошлой семейной жизни. Кто был инициатором развода, я не знал и потому, боясь обидеть неосторожным вопросом, задал его в неопределенной форме:

— Из-за чего вы разошлись с мужем?

Она махнула рукой: «Да ну!» — и потянулась за сигаретой. Потом сказала с упреком:

— Неужели я бы не рассказала тебе, если б хотела? Значит, об этом неприятно вспоминать. — Взъерошила мне волосы и добавила: — Расскажу когда-нибудь потом. Когда будет настроение.

И вот сегодня — ее приезд, разговор, который буду долго помнить, и, наконец, телефонный звонок. Что за создания — женщины! Их поведение не поддается никаким законам логики — и к этому я привык, но не поддается оно и антилогике.

С тревожным и сладким чувством подумал о том, как, вернувшись из Кисловодска, поеду на Стандартную улицу, поднимусь на третий этаж блочного дома, нажму кнопку у двери, покрытой масляной темно-коричневой краской… И тут зазвонил телефон:

— Володя? — обрадовался я голосу Ермолаева. — А я ищу тебя!

— Нет, это я тебя ищу. Ну, как самочувствие?

— Терпимо. В пределах нормы.

— Это ты врачам говори. А на самом деле?

— И на самом. Знаешь что, — на ходу сообразил я. — Приезжай ко мне домой, навести больного.

Заглянул на кухню — проверить свои запасы. Бутылка кагора, полбутылки водки. И то и другое не годится. После недолгих размышлений решил сходить в магазин — за вином получше. Пока одевался, собирался, пошел шестой час. Ну, теперь не протолкнешься — конец смены.

Потом мне пришлось постоять за продуктами, зайти в булочную, а когда вернулся в дом, Володя уже стоял у двери, с ожесточением нажимал кнопку звонка. В руках у него был букет хризантем и огромная плитка шоколада.

— Это что-то новое! — объявил я.

— Как же, неудобно приходить с пустыми руками в дом, где ребенок и молодая женщина.

— Это у тебя все по-человечески. А я один время коротаю. Впрочем, Люся должна скоро подойти.

— А сын?

— Сын на «пятидневке».

Володя знал, что «пятидневка» наша не совсем обычная. Когда Андрею исполнилось три года, Люся завела разговор о детском саде. Больше месяца она терзала меня, требовала, чтобы я устроил сына в спецгруппу. «На одного ребенка, что ли?» — спрашивал я. А жена сердилась: «О боже, о собственном ребенке позаботиться не может!»

Наконец Андрюшу записали в группу, где было поменьше детей (заведующая, преданно глядя мне в глаза, объяснила, что, поскольку мальчик развитой и смышленый, ему лучше ходить в группу, где индивидуальные занятия).

Я ожидал с нетерпением и тревогой, когда он пойдет в садик. Накануне жена собралась отнести документы. Вернувшись вечером домой, я спросил, ходила ли она к заведующей. Люся проворчала, из чего я понял: что-то опять не так. Оказывается, она никак не могла отыскать вход в детский сад, ткнулась в какую-то боковую дверь и, заметив нянечку в белом халате, спросила, где заведующая. «Ну, не здесь же, не в туалете!» — вполне резонно заметила та. Моя супруга, однако, не оценила ее юмор: «Если вы грубите родителям, то детей, наверное, просто бьете».

— Нет-нет, — убеждала она меня вечером, — пока не уволят эту грубиянку, нам нельзя отдавать сына в сад.

Я рассвирепел. Опять эти штучки, когда они кончатся!

Дня три Люся выжидала, потом, делать нечего, все-таки отвела Андрюшку. По нескольку раз бегала, проверяла, хорошо ли он обедал, надели ли на прогулку двое штанов… А через пять дней случилось то, что должно было случиться: ребенок заболел. Господи, какими проклятиями осыпала Люся детский сад! Я пытался пошутить: он и создан для того, чтобы дети болели, но Люся смерила меня таким взглядом, что я предпочел не развивать эту тему.

Второй раз Андрей продержался дольше — полторы недели. Ветрянка. Не самое страшное, и все равно — температура, сыпь, рвота. И тут Люся решила подвести черту. Ну, хорошо, детский сад не годится, а что взамен? Сама она не хотела сидеть с Андрюшкой. Отправлять его к старикам — в Москву или Ростов? Я представил на минуту, какой пустой и холодной станет квартира, когда не будет Андрюшки, и взбунтовался. Сначала было плохо, потому что нет ребенка, теперь плохо, потому что он есть!

Люся притихла, присмирела. Но на несколько дней, не больше. Теперь у нее возникла новая идея: взять няню. Начались смотрины — днем и вечером тянулась вереница старушек, пожилых женщин, совсем молоденьких девчонок. Все не то. И вот Люся сделала выбор — Ангелина Антоновна, пенсионерка, живет в Заречье. Она согласилась не только присматривать за Андрюшей, но и готовить, убирать. Я сразу почувствовал, как ожила наша квартира, какое-то тепло в ней появилось.

Из-за чего они не поладили — не помню, да это и неважно. Няня собралась уходить, Люся дулась, не хотела ни с кем разговаривать. А у меня, страшно вспомнить, даже мелькала мысль — прогнать эту молодую барыньку на все четыре стороны, пусть живет в квартире няня. По крайней мере всегда буду спокоен за ребенка, и, когда вернусь с работы, меня всегда будет ждать ужин. Но, слава богу, с нянькой нам повезло — она нашла хороший выход: утром к ней домой приводить Андрюшку, а вечером — забирать. Но сначала один раз что-то помешало Люсе забрать его, потом другой… так потихоньку все свелось к тому, что ребенок и ночевать оставался в Заречье… Когда я приходил домой, а сын был у няньки, я лез на стену от злости. Люся оборонялась: «Тебе ребенок для забавы нужен, как игрушка. А возиться с ним приходится мне. Он все нервы вымотал». И было нечего сказать ей, хотя мне казалось, что любовь к ребенку для женщины чувство настолько же естественное, как потребность в пище или тепле, например. Что возмущало меня больше всего, — я видел, как женщины, работающие на комбинате, отводили к семи часам детей в ясли, потом отрабатывали полную смену и вместе с ребенком отправлялись в магазин, в прачечную… Завидовать тут, конечно, нечему, но моя-то принцесса могла хотя бы половину своих обязанностей выполнять.

Я пригласил Володю на кухню — жарить антрекоты.

— Что-то совсем холостяцкий быт у тебя.

Я решил, что лучше не начинать этого разговора. И все-таки сказал, что завидую Володе: когда тот приходит домой, его ждут, в квартире порядок, ребятишки здоровые и спокойные. Нет, такая жена, как его Вера, — просто клад.

— Понимаешь, все это хорошо, — задумчиво ответил Ермолаев. — Но Верочка моя, извини, весит восемьдесят четыре килограмма при росте в метр шестьдесят. Когда родила сына, уже тогда крепко ее разнесло. Ну, думаю, на этом остановится. Нет, через три года, после вторых родов, еще больше растолстела. В общем, я люблю ее, все у нас нормально, но, как бы это объяснить… иногда смотришь и думаешь: что общего у этой толстушки с тоненькой Верой, за которой я когда-то ухаживал?

Я следил за мясом, и когда одна сторона покрылась корочкой, перевернул антрекоты. Через полторы минуты выключил огонь.

Володя с интересом наблюдал за моими действиями.

— Если не секрет, что собираешься делать?

— Разложить мясо по тарелкам.

— Сырое?

— Ну почему сырое? Это называется — с кровью.

— Это называется сырое. Или полусырое. Нет, дорогой, так с мясом не обращаются. Только переводишь ценный продукт.

Володя подождал, пока мясо остынет, разрезал его на куски и полчаса возился у плиты, прибавлял и убавлял огонь, подливал воду и соус… «Возьму тебя на стажировку», — пообещал Володя, когда по кухне разнесся аромат хорошо прожаренного мяса.

Мы выпили вина, и меня потянуло откровенничать.

— Хреновые, Володька, у меня дела.

— Знаю.

— Да нет, не знаешь. На комбинате это само собой. С Люськой ничего складного не получается. Видишь: семьи нет, дома нет. Ребенок — у чужого человека.

Володя задумчиво теребил бахрому скатерти.

— Может, это не мое дело, но иногда ты ведешь себя странно. Затеваешь скандалы из-за мелочей, пустяков. Или я не прав?

— Боюсь, что прав. Я прекрасно это понимаю, но сделать ничего не могу. Она раздражает меня, понимаешь, раздражает. Претензии ее неумеренные, непрактичность… А бывает, я завожусь просто не из-за чего: раздражение накопится — вот и вся причина…

Ермолаев встал, прошелся по комнате — чувствовалось, какой-то вопрос не давал ему покоя.

— Одного не могу понять — зачем ты женился на ней?

— Зачем, зачем! Когда это было! В двадцать четыре года. Вроде бы взрослый возраст считается, самостоятельный, не так ли? В эти годы и в космос летают, и открытия делают, и подвиги совершают. Все, что хочешь, а вот к семейной жизни мы совершенно не готовы. Как слепые котята тычемся… или в облаках витаем, что совсем не лучше.

— Ну ладно, допустим, что это так. Только зачем сейчас мучиться и мучить Люсю? Не лучше ли вам разойтись?

— А Андрюшка? Я много раз думал об этом и понял, что без него не могу.

Я почувствовал непонятное облегчение — ничего от моей глупой исповеди не изменилось, и все-таки излил душу. А Володька, чувствуется, наоборот, загрустил.

Он отогнул рукав, взглянул на часы.

— Без двадцати девять.

— Посиди, рано еще.

— Нет, я не тороплюсь. Но хочется гимнастику посмотреть.

Я включил телевизор. Соревнования уже кончились, награждали победителей. Девушки-гимнастки принимали медали, улыбались, пожимали друг другу руки, дарили своим соперницам, с которыми только что сражались за каждые пять сотых балла, мимолетный поцелуй в щеку. Комментатор подошел с микрофоном к маленькой худенькой девчушке лет тринадцати, не старше.

— Наташа, тебе только что вручили серебряную медаль за вольные упражнения. Это первая твоя медаль?

— Да, первая, — безразличным, тусклым голосом ответила она.

— Медаль явилась для тебя неожиданностью или ты была к этому готова?

— Да, была неожиданностью.

— Но неожиданность приятная?

— Да, приятная.

Совсем еще пичуга, а на лице только усталость, тяжесть и напряжение недавней борьбы.

— Бедная девчонка, — вздохнул я, — ей бы в куклы играть, а здесь очки, баллы, медали… Сама у себя детство украла.

— Ничего, — возразил Володя, — она свое еще возьмет. Потом.

Заиграла музыка, гимнастки перешли к другому снаряду. Я убрал звук и сказал:

— Ладно, давай поговорим о делах. Ты можешь объяснить, из-за чего сыр-бор разгорелся? Я понимаю, происшествие не из приятных, но столько сил подключилось: горком, обком…

— Однокурсничек твой все раскрутил. Почувствовал, что за неполадки на очистных сооружениях спросят с него — он в первую очередь отвечает за производство, и решил, что лучший способ обороны — это нападение.

— Ну, хорошо, а на что Черепанов надеется? Дела он развалил дальше некуда…

— Значит, есть у него какой-то тайный ход. Кажется, он пустил такую «утку»: будто бы Авдеев проводил эксперименты с твоего согласия.

— Но это же неправда!

— Правда или неправда — никто этого сразу не скажет. Станут выяснять, разбираться, и ты будешь на некоторое время скомпрометирован. А если еще парочку дохлых кошек подбросить, ты заведешься, в горячке напишешь дурацкий ультиматум, а такие выходки сейчас не в моде.

— Ты что, видел мое заявление?

— И видел и читал.

Ага, выходит, Колобаев не стал делать секрета из моего заявления. Но для чего Фомич дал прочитать его секретарю парткома: согласовать мое увольнение или же отстоять меня? Хм, отстоять… Не слишком ли я самонадеян? Почувствовал, как противно заныло сердце, — опять как и утром. Если по совести, то свое заявление я не принимал всерьез на сто процентов, придавал ему характер игры. Ну, попугаю малость, может, станут больше ценить, будут уговаривать, чтобы взял бумагу назад. И не очень верил, что заявлению могут дать ход, даже обрадуются возможности снять меня без лишнего шума.

— Ну и как? — спросил я с напускной небрежностью. — Будут снимать?

— Когда нужно, снимут и без всяких твоих заявлений. Бог с ним, с ультиматумом, а вот с приказом ты дров наломал. И как мог такую промашку допустить? Кто теперь поверит, что ты относишься к Черепанову беспристрастно? Пришлось мне нагородить Фомичу с три короба, объяснить, что ты погорячился.

— Я не просил об этом.

— Еще бы… Ты человек гордый. Чуть что не понравилось — хлопнул дверью. А о других ты подумал? О Чантурия, о Тихомирове, обо мне, наконец? О товарищах своих, с которыми строил город, создавал комбинат, выпускал первую целлюлозу? Наша сила — в единстве, неужели ты не понял этого? Или тебе все равно, что будет дальше? Ну, что молчишь?

Молчал я потому, что чувствовал правоту Ермолаева, однако и отступать теперь было стыдно. Вот если бы он удержал меня еще до того, как приказ был подписан, — другое дело. А сейчас капитулировать, давать обратный ход… нет, надо держать слово.

— Приказ я не отменю.

— Нет, отменишь. Вернее, не надо даже отменять, аннулируем, пока он не ушел в делопроизводство.

Я почувствовал, как решимость моя тает. Очень уж удобную лазейку подсказал мне Ермолаев. И все-таки ради приличия я возразил:

— Ведь это же подлог! И потом ты не знаешь, какой донос написал на меня Черепанов.

— Я же сказал: в с ё знаю, — с нажимом произнес Ермолаев. — Вовсе не обязательно на глупость отвечать глупостью.

— Это не глупость, а подлость. Кстати, он очень не тонко работает: заявление — Фомичу, а копия — Федотову. Понимаешь, не первому секретарю, а секретарю по промышленности. Почему, интересно?

— Мне тоже хотелось бы знать. Может, боится первого: если тот станет раскручивать дело, неизвестно, как оно обернется. А здесь всегда можно тихо, мирно, по-семейному нажать на тормоза, если ничего не выгорит. Или же другое: он так уверен в себе, что не считает нужным маскироваться. Не знаю, как и что, только накладочка небольшая получается. И Колобаева она насторожила. Он уже совсем было склонялся в твою пользу, а ты как раз с приказом идиотским вылез. И Фомич опять начал колебаться.

— Ладно, сдаюсь, — поднял я вверх руки. — Но как сделать это практически?

— С приказом? Я попросил Галю до утра отложить его. Кстати, очень симпатичная девчонка — добрая, смышленая.

Мне пришло на ум сравнение: Володя и Колобаев словно два бакена, которые удерживают меня от неверного курса, не позволяют сесть на мель. Только Фомич делает это более жестко и определенно, используя неоспоримый свой авторитет и служебные полномочия, а Ермолаев опирается на дружеские наши узы, духовное родство… Я вспомнил, как упорно не хотел переходить с ним на полную откровенность. Боялся, что Ермолаев свяжет мне руки, будет опекать, а это мне ни к чему. Кстати, имелась и еще одна причина, почему я держался настороженно: как-то слабо верилось в друзей, которых можно заводить после тридцати с лишним лет жизни. То, что они отпадают с годами, что круг их сужается — вполне понятно, а вот новые… И уже был день, когда мне казалось, что у Ермолаева заговорит обиженное самолюбие, он махнет рукой — сколько можно набиваться в друзья?.. Слава богу, я почувствовал этот момент, что-то подкупило меня — настойчивость ли Володи или его такт, который придавал его упорству неназойливый, деликатный характер, но я решил рискнуть пойти на сближение и до сих пор ни секунды не жалею об этом.

Володя посмотрел на часы:

— Пойду, наверное. Ну, — протянул он мне руку, — держи хвост пистолетом!

Проводил его, запер дверь, а ключ вынул. После небольших колебаний оставил свет в передней включенным: Люся не любила приходить в темную квартиру.

Долго не мог заснуть: разговор с Володей снова заставил меня задуматься о том, о чем я старался думать как можно реже. Да, он прав: мне иногда не хватает в отношениях с Люсей теплоты, спокойствия и просто выдержки. Почему так происходит? Потому ли, что между нами встала другая женщина и часть моей души теперь принадлежит ей? Или потому, что меня так выматывает работа, приходишь домой измочаленный, мечтаешь поскорее добраться до дивана… А Люся не хочет с этим считаться, для нее главное — ее настроение, ее эмоции. Или, может, я слишком многого требую от жены? Где они сейчас, альтруистки, которые счастливы только тем, что облегчают жизнь другому человеку? И вообще в семейных разладах очень редко виноват один человек… Кто-то из великих сравнил мужа и жену с гребцами, которые, каждый на свой манер, пытаются управлять лодчонкой в океане. Править должен кто-то один, иначе лодка перевернется. Вот так и наше суденышко — качает его из стороны в сторону. Раньше, помню, мы были терпимее, охотнее и легче прощали друг друга. Нет, непросто распутать узел! — с этими невеселыми мыслями я уснул.

Разбудили меня пронзительные трели звонка. Я открыл дверь и сказал зло:

— Неужели трудно открыть самой! Теперь до утра не засну.

Она, не отвечая, стремительно прошла на кухню.

— С кем это ты пьянствовал? Пользуешься тем, что меня по вечерам дома не бывает!

Меня задел ее вопрос. Какого черта! Мне, конечно, есть в чем повиниться перед Люсей, но совсем не в том, в чем она меня подозревает.

— Ермолаев приходил, — сухо объяснил я.

— На работе не могли наговориться?

— Может, мне разрешение спрашивать, с кем встречаться? — вспылил я.

— А ты и не спрашиваешь!

— Вот и прекрасно.

— Давай-давай! Ничего хорошего из этого не получится!

Я понял, что единственная возможность прекратить затянувшийся диалог — уйти к себе в комнату, закрыть дверь на ключ. Но если это и выход, то на один вечер, на неделю, но никак не больше. Прятаться в собственной же квартире — что за глупость! Да, неуютно жить на вулкане — на работе один сюрприз за другим, а тут еще дома приходится круглые сутки выяснять отношения. Нет, дальше так нельзя, надо что-то делать.

4

На следующее утро я проснулся позже обычного. В голове шумело, видно, менялась погода. Но чувствовал я себя довольно сносно. Может, пренебречь наставлениями врача и все-таки поехать на работу? Ну хотя бы на пару часиков? Я позвонил Гале, заказал машину и попросил разыскать Стеблянко.

Люся встретила меня на кухне бледная и печальная.

— Я не спала всю ночь…

— Кажется, это обычное твое состояние.

— Не говори так! Почему ты всегда хочешь меня обидеть?

Что-то в ее голосе заставило меня насторожиться.

— Игорь, я виновата перед тобой. Прости меня. Я ведь не знала, что у тебя неприятности. Ты давно уже ничего не говоришь о своих делах. Все узнаю от посторонних.

Люся то защищалась, то нападала, и трудно было понять, к чему клонит она разговор.

— А знаешь, — глаза ее заблестели, — может, это и к лучшему? Если тебя… ну, снимут, давай вернемся в Москву! Заживем как люди.

— Меня никто пока не снимает, — холодно отрезал я.

— Ну не надо, не надо так! Я понимаю, что виновата перед тобой, измучила своими истериками, но ведь я прошу прощения. Если хочешь знать, ты тоже во многом виноват: к тебе всей душой, а ты словно зверь.

— Всегда виноват я — это давно известно. Все, что ли?

Когда Люся плачет, вместо жалости я почему-то чувствую раздражение, даже злорадство. Неужели так далеко зашло у нас дело? А ведь когда-то ее слезы… Эх, да что говорить!

Вошел в свою комнату, прикрыл дверь, но ничем не мог заняться. На душе было нехорошо. Кажется, за последнюю неделю было столько всего, что этот разговор с Люсей — мелочь, пустяк, из-за него ли переживать, но я чувствовал: здесь что-то не так.

О, эти семейные ссоры! Вместо того чтобы затоптать, притушить уголек обиды, с каким наслаждением принимаемся мы раздувать костер, подбрасывать хворост, готовые и обидеть и оскорбить, но только не уступить ни в чем!..

Я заглянул в Люсину комнату, жена сидела, неподвижно глядя перед собой.

— Милая Мила… — Я вспомнил обращение, которое придумал в первый месяц женитьбы. Она посмотрела на меня безнадежными глазами, потом в них мелькнула искорка. — Милая Мила, ты меня тоже прости. Может, уехать тебе на родину, пожить там? А вдруг встретишь хорошего человека… Все равно у нас ничего не получается.

Она молча сглотнула слезы.

— Для меня родина там, где мой муж. Без тебя и Андрюшки для меня жизни нет. Только не бросай нас.

— Ну что ты… — Я положил руку на плечо, попытался обнять, но она выскользнула и сказала дрогнувшим голосом:

— Вчера ты приводил какую-то женщину.

— Женщину? — удивленно переспросил я и с деланным облегчением рассмеялся. — Ах, да! Так это была Галя!

— Это была не Галя. И ты прекрасно знаешь, кто.

Я почувствовал, как медленно и неудержимо краснею.

— Ну ладно, — спокойно заключила Люся. — Не хватало еще, чтобы я допытывалась, кто эта женщина. Черт с ней! Ночью я не спала и все думала, как будет дальше. Знаю тебя: молчишь, терпишь, а потом решишь все в одну минуту. И мне стало страшно. Не представляю, как мы будем одни с Андрюшкой.

— Почему я должен вас бросить? У меня и в мыслях не было.

— Вот увидишь, — обрадовалась Люся, — теперь все будет по-другому. Я поняла, что дальше так нельзя. Приходишь домой, а я со своими капризами, истериками.

— Ну ладно, ладно…

Я понимал, что Люся ждет от меня каких-то слов, примирительного шага, и мне мучительно было ее жаль, но ничего не мог с собой поделать — мстительное чувство было сильнее меня, с тайным удовольствием я наблюдал, как она терзается.

За окном несколько раз просигналила машина — приехал Саша. Вернее, приехал он уже давно, а теперь подавал сигнал. Иногда, если утром было срочное дело, я просил водителя посигналить — для гарантии, чтобы не опоздать.

— Надо ехать, — развел я руками. — Потом договорим.

— Я уже все сказала. Это ты молчишь почему-то. А я сказала все.

— Вот и хорошо.

— Боже мой! — жалобным голосом, обращаясь не ко мне, а словно и впрямь апеллируя непосредственно к богу, воскликнула Люся. — Ну почему, почему он не хочет мне поверить? Почему он не хочет, чтобы все было хорошо! Я ведь не оправдываюсь, я все признаю, все поняла.

— А не слишком ли поздно?

— Нет, — горячо возразила она. — Совсем не поздно. Вот если ты уйдешь, разрушишь семью, тогда будет поздно. Посмотри на всех, кто женится во второй или третий раз, — что они, счастливы? И первую семью не смогли сохранить, и дальше идет наперекосяк. И у тебя, если хочешь знать, характер тоже не мед. На работу я боюсь тебе звонить — рычишь по телефону… Нет, надо стараться сберечь то, что есть, а не бегать на сторону.

С улицы донеслись три длинных гудка — с равномерными интервалами. Значит, Саша уже волнуется. Я схватил с вешалки плащ и шляпу, открыл дверь.

— Когда придешь сегодня? — грустно спросила Люся. — Приходи пораньше…

С тоскливым чувством вышел я на улицу. Вот победа, которая не радует. Если бы год или месяц назад Люся произнесла половину этих покаянных слов, как было бы хорошо! А сейчас… Нет, я вовсе не считал, что поздно пытаться склеить наши отношения, но слишком многое уже надломилось. Может, поэтому я и мучаю ее сейчас? Разве по-человечески это — Люся заливается слезами, а я как бесчувственный истукан… Эх и дела!

Я сел в машину и не сразу понял, почему вопреки печальным мыслям настроение резко изменилось к лучшему. Ах, вот что: кончилась эта тягомотина с дождем, и снова, после бог знает какого ожидания, я увидел солнышко — уже по-осеннему невысокое, тусклое. За ночь слегка подморозило, но только маленькие лужицы покрылись непрочным ледком, а большие подернулись полупрозрачной пленкой, словно жир в наполовину остывшем бульоне. На фоне бледно-голубого неба очертания домов, сопок и тайги, видневшейся вдалеке, казались непривычно резкими, будто бы специально подретушированными. Прежде чем машина двинулась с места, я успел заметить еще, что березка у крыльца за время долгого ненастья потеряла почти половину листьев, а у рябины запламенели прежде желтоватые ягоды. Что же, пора — конец октября.

Саша нажал на газ, «Волга» рванула с места. А я откинулся на сиденье, прикрыл глаза. «Вчера ты приводил женщину…» Приводить я никого не приводил. Ира пришла сама, но это, разумеется, дела не меняет. Гриф секретности, стало быть, с наших отношений теперь снят. Или соседи, которые видели Иру возле дверей моей квартиры, не знают, кто она? Хорошо, если бы так. Впрочем, и это неважно. О господи, о чем я думаю! Жена узнала, что ко мне приходила любовница, надо как-то выпутываться из этой ситуации, а я? Хотя стоп! Наконец я понял, почему так холодно держался с Люсей, почему не откликнулся на ее порыв, не пошел навстречу. Заключи я мир, Люся не растерялась, содрала бы с меня три шкуры за вчерашний «визит дамы». А так она — в обороне, а кто защищается, тот всегда виноват. Вот, оказывается, в чем фокус!

И все равно объяснения не успокоили меня. Запутался я в этой шахматной партии. Получается, все утро я мучил жену из-за того, что не хотел в своей вине сознаваться. Ну, положим, не только из-за этого, и сама она кое-что заработала, но все-таки…

Неужели у всех так? Неужели всякий брак основан на неуступчивости, на борьбе самолюбий? Как это странно: пока ухаживаешь за девушкой, все готов ей простить — и то, что она опаздывает на свидания, и то, что подолгу выбирает шляпку в магазине… это даже умиляет тебя, ты свято убежден, что каждая шляпка твоей невесте к лицу, сшита специально для того, чтобы украшать ее милую головку. Ты называешь свою возлюбленную первой красавицей, обещаешь сделать самой счастливой, но вот проходит несколько лет, и уже не можешь простить ей плохо выглаженной рубашки, а в кино вы угрюмо смотрите в разные стороны, вам не о чем поговорить пятнадцать минут перед началом фильма. Неужели у всех так?

— Саша, — окликнул я водителя, — когда на свадьбу пригласишь?

— Все, Игорь Сергеевич, полный отбой!

— Поссорились, что ли?

— Говорю же, полный отбой. Слишком много от меня хочет. Надумал я в прошлое воскресенье в Дальневосточный смотаться, на футбол. А она: пойдем к подруге, посидим, потанцуем, то-другое. Есть у нее тут Нинка, такая оторва. Я свое; ну, она психанула: ты со своим футболом… маньяк, что ли. Ну, а зачем на горло брать, спрашивается? Меня даже старшина в армии на горло не брал, бесполезный это номер.

Саша полез за сигаретами, прикурил, потом вопросительно взглянул на меня.

— Ладно уж, дыми, — разрешил я, — только опусти стекло.

С завистью посмотрел на парня: он был красив небрежной мужской красотой; в своей неизменной кожаной куртке походил то ли на мотогонщика, то ли на тренера по боксу.

— Съездил в Дальневосточный, то-другое, два дня ее не видно, а вчера заявляется, цыпочка. Пошли, мол, к Нинке. Ну, пошли так пошли. Только предупреждаю по-честному — чтоб без фокусов. А то клеются к ней разные шпендрики, обнимут, прижмутся, то-другое.

— Ревнуешь, значит?

— Еще чего! — возмутился Саша. — Просто если не твоя, то не лапай. А то танцует с ней один и лапает, гад, как свою. А та глаза закрыла, прижимается к нему. Я подошел и говорю: осторожней, мол, на поворотах. Она обиделась, а он смотрит на меня и, что характерно, вроде не понимает ничего, будто не ему, а форточке говорю. Ну, я и врезал… Хотел еще раз, да он уже отключился. И тут Светка бросается ко мне: дикарь! Ага, «дикарь», да еще и этот, как его… «маньяк»! Ну и ей заодно засветил. И разошлись как в море корабли.

— Женщину бить нельзя.

— Да какая она женщина! Обыкновенная шалава! От хорошего обращения она враз наглеет… Вот увидите, скоро прибежит ко мне, никуда не денется.

Похоже, не удалось мне убедить своего водителя. Больше того, вспомнил утренний разговор с Люсей и подумал: чем строже к ней относишься, тем охотнее она повинуется. И если Люся признает только силу, то неизвестно, кто из нас больше виноват: она ли в том, что плохая раба, или я, что плохой рабовладелец. Да что там плохой — вообще никуда не годный!

В приемной меня поджидал председатель завкома. Я поежился: трудное предстоит объяснение — неприятное и щекотливое. Хуже нет, когда не чувствуешь за собой стопроцентной правоты: можно провести разговор нахально, «на арапа», и неуверенности твоей никто не заметит, а все равно чувствуешь, как дрожат коленки. Ночью мне приснилась невозможная белиберда: как будто бы я вручал Тамаре ордер на квартиру, но в последнюю секунду Стеблянко выхватил его и принялся меня стыдить: у Печенкиной десять тысяч квадратных метров, а мы даем ей еще одну квартиру. Я начал возражать, и тогда он молча схватил меня за руку, мы полетели над городом. Снижались над Заречьем, над новым жилым микрорайоном, музыкальной школой, и всюду Стеблянко говорил мне укоризненно: «Здесь у Печенкиной тоже квартира, хотя она и не прописана». Тьфу, черт! Сколько раз проваливался я в эти воздушные ямы и взмывал вверх…

Я с усмешкой посмотрел на председателя завкома: что, если сказать ему о ночном путешествии? Нет, не стоит. Не поймет или, еще хуже, истолкует в свою пользу, так я всю игру испорчу. Пропустил Стеблянко в кабинет, а сам задержался на минуту, попросил Галю разыскать нужных мне людей. В ее глазах было столько жалости, что мне на мгновение стало не по себе — неужели мои дела так плохи? Я попробовал улыбнуться и сказал бодрым голосом:

— Галя, жизнь продолжается! Разве не так?

— Так, Игорь Сергеевич, — вяло согласилась она.

Вошел в кабинет и бросил испытующий взгляд на Стеблянко. Он был похож на учителя сельской школы: гладко зачесанные назад волосы с аккуратным пробором посередине, голубые спокойные глаза. А одевался он как-то по-домашнему: полушерстяная рубашка без галстука, воротничок поверх пиджака, в нагрудном кармане — расческа и две шариковые разноцветные ручки.

Он чувствовал себя напряженно и неуверенно, словно в сиденье стула навтыкали гвоздей. Я поинтересовался его здоровьем, чего, кстати, никогда не делал, и Стеблянко обрадовался, принялся нудно и подробно рассказывать о печени и о диете. А я в замешательстве обнаружил, что не удосужился придумать никакого предлога, никакой темы для разговора, чтобы потом, под сурдинку, дать на подпись документы. Придется идти ва-банк.

— Ну, очень рад, — оборвал я на полуслове его длинную исповедь и подсунул бумаги. — Мы с Ермолаевым решили поменять одного очередника. Надеюсь, вы ничего не имеете против?

Стеблянко взглянул на бумажку, пробормотал: «Нет, отчего же», — потянулся за ручкой, потом смущенно отложил документы и сказал, запинаясь:

— Но ведь исполком не пропустит.

— Исполком я беру на себя.

Стеблянко снова полез в карман, вынул ручку, но подписывать не стал.

— У вас какие-нибудь сомнения, Николай Остапович? — спросил я иронично: можно ли, дескать, сомневаться в очевидных вещах. — Вы, наверное, не заметили медицинскую справку. Мать Печенкиной тяжело больна, у нее парализовало правую сторону.

— Я знаю, — кротко вздохнул Стеблянко. — Здесь палка о двух концах. С одной стороны, хочется помочь Печенкиной, с другой — условия у нее лучше, чем у многих очередников. К тому же она замешана в происшествии с рыбой.

«А это уже третий конец», — заметил я про себя. В любой иной ситуации не упустил бы возможности сострить, но сейчас был явно не тот случай.

— Ну? — спросил я резко, словно подталкивал председателя завкома — решай наконец, с кем ты: со мной или с Черепановым?

— Можно мне подумать? — неожиданно тонким, жалобным голосом спросил Стеблянко. — Денька два-три.

Ах, вот оно что! Завтра тебе и думать будет нечего, и без того станет ясно, чью голову принесут сюда на острие копья. Решил, значит, переждать, отсидеться в кустах. Ну нет, не доставлю я тебе такого удовольствия.

— Николай Остапович, дорогой, — начал я нарочито спокойным голосом, хотя предчувствовал, что не выдержу, сорвусь. — Я понимаю, каждый из нас заботится не только о человечестве, но и о самом себе. — Стеблянко сделал протестующее движение рукой, но я продолжал, повышая голос: — Да, да, не будем лицемерить, и о себе тоже. Это естественно. Но нельзя, Николай Остапович, заботиться лишь об одном себе. Хотите всем угодить? Для всех быть хорошим? Не получится! — Я видел, как Стеблянко пытается возразить, чувствовал, что зашел слишком далеко, что пора остановиться, но не смог сдержаться и перешел на крик: — Ну, чего вы боитесь? Вечно дрожите как заяц!

Все, что произошло дальше, я наблюдал с каким-то странным спокойствием, почти оцепенением: Стеблянко побледнел, на лбу у него выступили крупные капли пота, он попытался расстегнуть ворот рубашки, но рука у него подломилась, и он обмяк, провалился в кресле. Я почувствовал, как мелко задрожали у меня пальцы, нажал кнопку звонка, Галя на вызов не откликнулась. С трудом соображая, что делаю, почти машинально нацедил в стакан валерьянки, плеснул воды из графина, протянул председателю завкома.

— Николай Остапович… — Я понимал, что нужно извиниться, но не мог найти нужных слов. Еще раз нажал кнопку звонка и не отпускал до тех пор, пока не увидел в дверях растерянное лицо секретарши. — Где ты шляешься? — зло бросил ей, понимая, что в следующую минуту буду жалеть об этих грубых словах. — Скорее врача!

Галя, наверное, не заметила Стеблянко — он сидел боком к дверям, глубоко провалившись в кресло, с недоумением посмотрела на меня, пожала плечами и вышла.

— Не надо врача, — твердым голосом сказал Стеблянко. — Пусть все останется между нами.

Я рванулся к нему:

— Вам вредно разговаривать!

— Жить, если вдуматься, тоже вредно. — Он попробовал улыбнуться, но улыбка получилась слабая, натянутая. — Давайте документы, я подпишу.

Мне сделалось стыдно. Неужели я приму такую победу?

— Дайте бумаги, пока не приехал врач, — медленно и раздельно повторил он.

Я подал ручку, смотрел, как выводит он свою фамилию, и мне становилось ясно, что среди тех, на кого можно положиться в жизни, с этой минуты становится на одного человека больше.

Стеблянко полузакрыл глаза, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя.

— Это ничего, — негромко произнес он. — Обычный приступ панкреатита. Я рассказывал, как это бывает. (Знал бы он, где были мои мысли в тот момент!) — Он помолчал и тем же тихим безразличным голосом, без всякого перехода, сказал: — Видите ли, в чем дело… Вы живете, словно в карты играете. На азарте, на риске. И от других требуете того же. Но люди ведь разные, Игорь Сергеевич! Есть и такие, что хотят тихонько, по-стариковски, постучать в скверике в домино. Что же с ними делать, а? Я вот вижу, как вы раздражаетесь, когда говорите со мной, нет, нет, не спорьте, я все прекрасно понимаю. Да, я тяжелодум, да, я привык во всем сомневаться. Но перестраиваться мне поздно, шестой десяток, слава богу, на исходе. А может, я чем-то иным окажусь вам полезным, вы никогда об этом не думали? И потом вы слишком горячитесь, а это еще никому не помогало. Поспокойнее, Игорь Сергеевич, поспокойнее и ровнее к людям! Извините, что я учу вас, но ведь вы тоже рискнули давать мне советы. И еще одно…

Николай Остапович не успел закончить фразу — в кабинет вошла Галя, а с нею — врач из поликлиники.

На душе у меня было неспокойно. Кто я перед Стеблянко? Мальчишка, который и десятой доли не пережил того, что пришлось испытать ему. Он фронтовик и, может, войной заработал право на то, чтобы сейчас отсидеться спокойно, погреть на солнышке старые кости? А я толкаю его в драку. Нет, не надо было мне обижать его, повышать голос. Но без этого он не очнулся бы от спячки. Вот черт, неизвестно, как быть!.. Я вспомнил, как хитро и загадочно смотрел иногда на меня Стеблянко, как сквозь меланхолию, бесконечные сомнения вдруг прорезался острый и живой взгляд, всего на несколько секунд, но их было вполне достаточно, чтобы мне становилось не по себе. Да, он не совсем такой, каким я себе представлял, может, даже совсем не такой. Интересно, что еще хотел он мне сказать?..

Я задумчиво смотрел на листок бумаги. Как все просто: три подписи, и человек получает квартиру. Просто? Разве что со стороны. Да и сейчас, после того, как, опираясь на руки врача и медсестры, Стеблянко ушел отлеживаться, и сейчас еще не все решено. Существуют исполком, депутатская комиссия. Нет, здесь уже нельзя рисковать, слишком много поставлено на карту.

Да, теперь исполком… Вся беда в том, что времени очень мало, просто в обрез, никаких возможностей для маневров, обходных путей просто нет.

Мне не хотелось думать о разговоре с Зоей Александровной, хотя я понимал, что от него никуда не уйти. Главное, нет особого повода для визита. Авдошина — баба ушлая, и, если я приеду специально по этому делу, она сразу поймет: здесь что-то не так. Конечно, документы подпишет, но я буду у нее в руках. Впрочем, черт с ней, сейчас главное — выбить квартиру, а взаимоотношения наши — дело десятое, потом разберемся как-нибудь.

Я потянулся было нажать кнопку звонка, попросить, чтобы Галя соединила меня с председателем исполкома, и здесь меня неожиданно осенило. А что, это, пожалуй, выход! Как я мог забыть! В четыре часа в исполкоме заседание планово-бюджетной комиссии. Чем не повод для поездки и разговора с Авдошиной? Правда, вчера Галя предупреждала, что я заболел и не приеду, но пусть увидят, как быстро современная медицина ставит людей на ноги.

До поездки в горком оставалось часа три. За это время я успею еще побывать в нескольких цехах и вернуться в заводоуправление — принять людей, ответить на телефонные звонки.

Прежде всего я зашел в древесноволокнистый. Тихомирова на месте не оказалось, слесари на вопрос, когда закончится ремонт, ответили неопределенно-философски: «Тише едешь, дальше будешь». Но, судя по тому, что уже начали монтировать линию, ремонт шел близко к графику. Странное впечатление производил пресс — со снятым кожухом, разобранными деталями внутренность его смущала своей непривычной оголенностью, неприбранностью, словно квартира, в которой во время ремонта ободрали обои, сняли с потолка люстры. Я подозвал бригадира ремонтников. Скоро предстояла одна из самых сложных операций — регулировка древесной массы. Именно здесь мы спотыкались чаще всего: при слишком крупном помоле масса становилась «жирной» и грубоватой; если снизить помол, плита теряла почти половину необходимой прочности. Многое, конечно, зависело и от человека, который контролировал помол, от его чутья, быстроты реакции, но за одним работником закреплено семь рафинаторов, тут впору уследить только за тем, чтобы масса не вылилась из лотка — тогда пиши пропало, останавливай поток; а, во-вторых, надо ли перекладывать на человека заботы, которые предназначены машине?..

У входа в цех беленой целлюлозы меня поджидал Чантурия — нам предстояло решить одну из тех мучительных головоломок, которые скапливались к концу месяца, когда мы «подбивали бабки», подсчитывали сколько процентов н е х в а т а е т до заветных ста. Сейчас задача была посложнее; лаборатория дала тревожные сведения — целлюлоза шла низкого качества. Если бы это была обычная продукция, можно бы закрыть глаза, как иногда мы это делали: несколько рекламаций от фабрик — беда меньшая, чем невыполнение плана. Но партия эта экспортная. А коль скоро мы вырвались на внешний рынок, вступили в конкуренцию с западными фирмами, тут вопрос престижа, я сказал бы даже — принципа.

Цех встретил нас мучнистым запахом свежесваренной целлюлозы, легкой гарью окалины, приторностью разогретого машинного масла. В гигантском чане в последний раз переплавлялся липкий, вязкий кисель — будущая продукция для швейных фабрик. С усыпляющим, монотонным шумом вращается барабан, тянет за собой белоснежную ленту целлюлозы… белоснежную на вид, но не по строгим и бесстрастным требованиям лаборатории, мысленно поправился я. Еще раз посмотрел на контрольные цифры — самое заметное отклонение от нормы было в проценте содержания смолы — именно эту графу я отчеркнул красным карандашом. Старая наша беда! Год назад, казалось, мы уже решили эту проблему — поставили еще одну ступень смолоотделителей. И все разно коварных загадок оставалось много: как только белизна целлюлозы приходила в норму, хромала вязкость; и главное, баланс этот нельзя было отрегулировать раз и навсегда: древесина поступала разной степени смолистости, определялась эта степень пока «на глазок». Да и только ли в этом была загвоздка! Мы взялись осваивать те марки целлюлозы, из которых получаются высшие сорта шелка и штапеля. Отсюда и требования жесточайшие — к качеству сырья, воды, химикатов и плюс к тому нужна высокая стабильность технологического процесса. Ясно, что время от времени цепочка эта где-нибудь да замыкает, только вот где, разве сразу поймешь?

Я передал контрольные листки Гураму. Тот долго теребил свои густые антрацитово-черные волосы. Потом сказал тусклым голосом:

— Есть только один выход — доотбеливание. Двуокисью хлора. — Пожевал губами, добавил: — Жаль, что план подгоняет. А то хорошо бы разобраться, в чем дело…

— Разве кто мешает? Разбирайтесь. Прямая ваша обязанность.

Гурам молча проглотил мою реплику, хотя она, как уже потом, поостыв, я понял, вряд ли была справедливой: как ни странно, именно я больше всего и мешаю Гураму заниматься непосредственным его делом, все время отрываю то на одно, то на другое. Распрощался с Чантурия, медленно направился к заводоуправлению. Конечно, сегодня я буду под колпаком: каждому интересно посмотреть, как поведет себя директор комбината накануне смещения. Что ж, постараюсь утолить любопытство.

Раскрыл свою синюю записную книжку, в которой фиксировал все звонки, просьбы, поручения, без нее я шагу не мог ступить, и она стала на комбинате притчей во языцех, сразу наткнулся на запись: «Дом культуры». Вот уж не до него сейчас, но ведь решил: вести себя так, словно ничего не случилось. Вспомнил свою поездку на стройку во вторник, где ковырялись два человека… Нужно призвать Кандыбу к ответу!

Через несколько минут Галя соединила меня с заместителем по капитальному строительству.

— Тимофей Филиппович, сколько рабочих было позавчера на богом забытом объекте? Я имею в виду Дом культуры.

— Три бригады, — быстро ответил Кандыба. — Все чин чинарем…

— Что-то плохо у тебя стало с арифметикой. Я насчитал только двух человек.

— Ах, позавчера! — обрадованно воскликнул Кандыба. — Во вторник!.. Да, да, сейчас вспоминаю. Действительно, перебросил три бригады. Но всего на несколько дней.

— Вот что, брось дурачком прикидываться. Ни одного рабочего без моего разрешения. Забыл уговор?

— Игорь Сергеевич, надо вытягивать месячный план. А что заработают они на отделке — ноль целых и сколько там десятых?

— Ну, ладно, ладно… Только помни: вернусь из отпуска, сразу спрошу, как дела.

Хорошо, одного запугал. Да только, кажется, совсем напрасно.

— Не помешаю?..

Хмуро взглянул на вошедшего Ермолаева — даже его не хотелось видеть сейчас, до того муторно на душе.

— Объявил войну профсоюзу? Я встретил Стеблянко, он еле ногами переступает.

Я рассказал ему, что произошло.

— Это не здорово, — задумчиво протянул Володя. — Совсем не здорово. Но ты действительно уверен теперь в нем?

— Ну, на сто процентов не уверен, но, кажется, теперь мы смотрим друг на друга немножко по-иному.

— Дай бы бог! Это во многом меняет дело. Кстати, я заезжал утром на очистные, к Печенкиной. — Он помолчал немного, словно не мог найти подходящих слов. — С характером девица! И, чувствую, она обижена на тебя.

— Знаю, из-за квартиры.

— Нет, — Ермолаев поморщился, — не только из-за квартиры. Обижена невниманием твоим, тем, что нескольких минут для нее не нашлось.

Что я мог сказать в оправдание? Действительно, мне все труднее и труднее отыскать время для тех, с кем когда-то начинал работать на комбинате. Каждый год я обрастаю новыми знакомыми, поднимаюсь на более высокий ярус, откуда сложнее спускаться в нижние. Так что не одна Тамара должна быть на меня в обиде. И если сначала я терзался, переживал по этому поводу, то потом постепенно смирился. Рабочее время мое расползалось — на совещания, на о б я з а т е л ь н ы е встречи, разговоры, и я понимал, сколько теряю, лишаясь радости простого, без повода и причины, человеческого общения со старыми своими знакомыми, но другого выхода просто не было.

— И вообще, — задумчиво сказал Ермолаев, — дело здесь непростое. Оказывается, Печенкина тоже замешана в этой истории. Когда Авдеев подключал баллоны с кислородом, ее на станции не было: бегала мать проведать. Нарушение? Да еще какое! Видно, Черепанов и Плешаков и спекулируют этим. Так что девка сейчас меж двух огней: и хочется защитить Авдеева и боязно…

Я посвятил Ермолаева в свой план. Он нахмурился:

— Ох, и не вовремя ты это затеял, очень не вовремя! Конечно, квартиру дать ей нужно, и чем скорее, тем лучше, но ведь разговоры пойдут! О них ты подумал?

— Сам вижу, что не вовремя, — мрачно сказал я. — И все-таки рискнем?

Я начал рассказывать о предстоящей поездке в исполком, но тут в кабинет заглянул Чантурия. Приоткрыл дверь, увидел Ермолаева, извинился; через несколько минут заглянул снова. Я махнул рукой: «Заходите!»

Тот потоптался у дверей, нерешительно подошел к столу.

— В общем… если завтра вас снимут, я тоже уйду с комбината. Я за свою должность не держусь.

Ермолаев жестко отрубил:

— Надо думать о деле! Остальное приложится.

Я откинулся на спинку кресла, закрыл на минуту глаза, и мне стало удивительно хорошо и спокойно. Вот, значит, что такое солидарность людей, связанных общими интересами! И здесь уже не имеет значения — тихий он человек или горлопан, главное, как поведет себя в решающую минуту. Захотелось обнять Гурама, потом подумал, что это будет выглядеть немного манерно, и подошел, положил руку на плечо:

— Спасибо, дружище! Но, ей-богу, рановато мне поднимать белый флаг.

Гурам, чувствуется, тоже был взволнован.

— Знаете, я много думал последние дни… И решил: хватит мне быть специалистом, которому вроде бы все равно, при каком начальстве работать.

Как мне хотелось показать Гураму приказ о назначении его исполняющим обязанности директора! Но, увы, увы… И если даже Ермолаев прав — надо уступить, не время сейчас дразнить гусей, я все равно пожалел об отмене приказа, почувствовал угрызения совести.

Гурам собрался уходить. Я остановил его:

— Посидите, если нет срочных дел. Одна голова хорошо, две…

Чантурия долго выбирал себе место в углу кабинета, но я решительно показал на кресло у приставного столика. Хватит ему прятаться!

Я снова вспомнил утренний разговор с женой. Интересно, кто видел Ирину, когда она приходила ко мне? Впрочем, не все ли равно? Свет, как говорится, не без добрых людей. Но Люся, Люся! Вот уж чего от нее не ожидал. Вместо битья посуды — кроткий, виноватый голос. И это при ее экспансивности! Или она и в самом деле почувствовала, что я готов уйти… Да, вот если бы сделал это, тогда Люся дала бы мне прикурить!

Распахнулась дверь — Тихомиров. Он широко и радостно улыбался, подошел ко мне и долго тряс руку:

— А то ходят разные слухи. Я уж поверил было…

Он всегда отличался ребячьей непосредственностью, иногда она раздражала меня, но сейчас я подумал: как хорошо, что среди нас, мудрецов, запутавшихся в сетях собственной дипломатии, есть и простодушные, чистосердечные люди, которые не позабыли простых человеческих эмоций. С улыбкой посмотрел на его традиционный наряд: накинутый на плечи пиджак поверх ковбойки в крупную зеленую клетку.

— Меня, Анатолий Григорьевич, не так просто съесть! — неожиданно расхрабрился я. — Можно и подавиться.

И еще раз подумал о том, что комбинат — это не только бумага и картон, не только производство, но еще и друзья, с которыми повенчали тебя авральные дни и бессонные ночи. Прав Володя: нужно подумать и о том, каково придется моим соратникам, если к руководству комбинатом прорвется Черепанов, об их судьбе нужно позаботиться.

— А ты меня порадуешь чем-нибудь? Когда затарахтит твоя линия?

— Завтра, в четыре. Как штык.

Я попросил Тихомирова не уходить и тут же пожалел об этом. Массовое действо получается — полный кабинет народа, и людей от дела отрываю, и себе мешаю.

— Игорь Сергеевич, — появилась в дверях Галя, — срочная телефонограмма.

Я прочитал несколько строчек, отпечатанных на машинке, и присвистнул. В сульфатном цехе вышел из строя компрессор. Ну вот, как говорится, одно к одному! Пустил листок по кругу, его передали с тревожными и озадаченными лицами.

Галя не уходила, ожидая от меня указаний.

— А кто такой этот Погребняк? Он что, считает ниже своего достоинства поговорить со мной? Отбарабанил телефонограмму — и руки в брюки!

— Начальник цеха в отпуске, Погребняк его заменяет. Игорь Сергеевич, — Галя замялась, — он молодой еще совсем и боится вас. Соединить с ним?

— Да чего уж теперь. Пусть приезжает срочно.

Галя вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.

Вот неожиданно и понадобился большой сбор. Хотя что тут придумаешь, положение, кажется, безнадежное.

— Ну, какие идеи? — спросил я бодрым тоном. Сейчас главное — не раскисать. И пытаться из каждого выжать любую конструктивную мысль, хоть за что-нибудь зацепиться.

— Володя, — кивнул я в сторону Ермолаева, — ты что думаешь?

— Понимаешь, — извиняющимся голосом ответил он, — мне не очень ясна техническая сторона вопроса. И какие могут быть варианты.

— Варианты, — пояснил за меня Тихомиров, — незавидные. Пока не исправят компрессор, отключается вся пневматика, сульфатный цех становится на якорь. При непрерывном цикле производства — это двадцать четыре часа сплошных убытков.

— Из-за какой-то мелочи! — сокрушенно вздохнул Ермолаев.

— Компрессор — не мелочь, — вполголоса заметил Чантурия. — Компрессор это компрессор. — Он разграфил лист бумаги на три части и что-то подсчитывал в каждом из столбцов.

— Дела идут, контора пишет! — послышался от дверей насмешливый и беспечный голос. Ну, вот и Черепанов. Я заметил, что у него поразительная способность приходить вместе с плохими новостями, но потом рассудил трезво, что появляется он у меня в кабинете каждый день, вот только, когда все более-менее нормально, он раздражает меня меньше, а когда запарка, его туристский вид — поперек горла.

Я внимательно его оглядел. Прекрасный серый пиджак (из твида, когда-то небрежно объяснил он мне), дымчатые модные очки, на руке — японские часы-браслет. Вполне современный человек… Что делать ему здесь, в тайге, среди ватников и спецовок?

Я угрюмо заметил:

— Ты очень кстати. Тут у нас ЧП небольшое.

— Опять ЧП? — возмущенно спросил Вадим, словно призывая всех, кто находится в кабинете, разделить его негодование.

Я бесстрастно объяснил ему, что произошло.

— Надо что-то делать! — авторитетно заметил он и, словно подчеркивая, что никаких конкретных разъяснений не последует, принялся угощать всех импортными сигаретами.

Исключительно ценный совет. Вадим в своем репертуаре, и смешно ожидать от него другого.

— Вот, я посчитал, — унылым голосом сообщил Чантурия. — Ремонт компрессора длится от суток — но это вариант идеальный — до нескольких месяцев. Компрессорная станция вступит в строй через пятьдесят дней, если по графику, или через три недели, если бросить все резервы и организовать двухсменку. Если же покупать новый компрессор, — монотонно продолжал Гурам, — то на это уйдет от недели до нескольких месяцев.

— А где у нас главный механик? — перебил я Гурама.

— В Венгрии, — уважительно, со значением в голосе объяснил Черепанов.

— У нас не комбинат, а филиал «Интуриста». Один в Венгрии, другой, — я посмотрел на Черепанова, — только что из Румынии. И никакие расстояния не помеха.

— Мой отчет о деловой поездке находится в дирекции, — лениво сказал Вадим.

Что, проглотил? И поделом. Подсечку тоже надо делать умеючи. Завидую, что мой подчиненный ездит больше меня? Кто же виноват — не сиди сиднем, будь порасторопнее. А если самолюбие не позволяет набиваться в заграничные поездки, на себя и пеняй.

Неожиданно я вспомнил, как прошлой осенью в Белграде маялся восемь часов в ожидании рейса на Загреб. Аэропорт жил обычной своей жизнью: шелестел многостраничными газетами, пил из крошечных рюмок сливовицу, небрежно стряхивал пепел от сигарет в причудливые длинные урны, коротал в ожидании вылета часы в кафе, — во всяком случае, я не видел людей, напряженно ожидающих, когда же пройдут часы до вылета самолета. А я измучился, компостируя билет: сначала попытался скроить какую-то куцую фразу на английском, тут же сбился, потом, словно глухонемой, что-то объяснял на пальцах и, окончательно сконфузившись, протянул билет, из которого дежурная по транзиту все поняла, ловко щелкнула несколько раз компостером и, возвращая талон, очень выразительно на меня посмотрела… Ну, кого здесь ругать, кроме себя самого?.. Но вот тогда я почему-то вспомнил Вадима и подумал, что он бы не растерялся, размотал эти восемь часов ожидания на полную катушку: съездил бы в Белград и посмотрел город или, на худой конец, пристроился в баре и со знанием дела потягивал бы сливовицу. Современный человек!

— Мы, кажется, отвлеклись, — оборвал мои тягостные воспоминания Ермолаев.

— Есть еще один вариант, — меланхолически заметил Чантурия. — Мы оформляли документы на новый компрессор. Вот только не помню, успели или нет.

Ну, Гурам, ну, молодец! Я вспомнил, как год назад он ходил за мной по пятам и канючил своим нудным голосом, что нужно приобрести запасной компрессор, пока они есть в Дальневосточном. А я никак не мог понять, зачем при двух действующих машинах нужно тратить такие огромные деньги, если скоро должны закончить компрессорную станцию. Поедом ел он меня и, надо же, оказался прав. Сколько мы еще со станцией протелепаемся — неизвестно, а сульфатный цех уже на приколе, и каждый час простоя — удар по нашему карману.

— Успели, — бесстрастно заметил я.

— Вот и решение проблемы! Все очень просто, а мы принялись паниковать. — Черепанов подытожил разговор с таким значительным видом, словно идея эта и впрямь принадлежала лично ему и без его резюме мы просто не знали бы, что делать.

Удивительное у Вадима качество: мгновенно примазаться к любой удаче. Помню, в прошлом году создали при общежитии Клуб молодого рабочего, он вызвался быть председателем. На один из вечеров ребята пригласили Стеблянко. Вадим представлял председателя завкома и говорил о его боевом прошлом таким доверительным тоном, словно сам был причастен к его подвигам и являлся по меньшей мере его ближайшим сподвижником. Нет, он просто рожден для того, чтобы на любой свадьбе оказаться шафером.

Я распорядился передать отдел главного механика в распоряжение Погребняка до тех пор, пока не отладят пневматику.

Кажется, пронесло. Нет, Гурам молодец, просто умница. И настоящий хозяин, у которого за все голова болит. А ведь история эта могла кончиться очень неважно.

Чувствовалось, все понимали, какая гроза миновала нас, сбросили оцепенение, возбужденно переговаривались. Вадим распечатал «Кент», новую пачку, и эффектным жестом протянул Чантурии и Тихомирову, те вежливо, но твердо отказались, задымили своими сигаретами. Надо было отпустить людей, остаться с Ермолаевым наедине. Ладно, пусть докурят.

В переговорнике раздался голос секретарши: «Можно соединять или вы заняты?»

— Соединяй, если что срочное. И найди Авдеева.

Чантурия и Тихомиров попрощались, Вадим почему-то не торопился уходить, задумчиво пускал колечки дыма под потолок. Галя соединила меня с Авдеевым; мне не хотелось говорить с ним при свидетелях, но выбора не было, и я решил по возможности хотя бы напустить туману.

— Скоро, Гена, нам будут мылить шею.

Из трубки доносились треск, шуршание.

— Шею? — удивленно переспросил Авдеев. — Плохо слышно!

Я попросил перезвонить — та же история. Тогда я сказал, что пришлю машину, пусть подъезжает и сразу проходит ко мне в кабинет. Но через пять минут Авдеев перезвонил мне.

— Игорь Сергеевич, Плешаков не отпускает меня.

— Как это не отпускает? Скажи — приказ директора.

— Все равно. Может, вы сами с ним поговорите?

Я представил, какой спектакль мечтает устроить сейчас Плешаков. Решил, стало быть, обозначить позиции. Все правильно — опираться надо на того, кто тебя поддерживает. Но почему-то я подумал о Черепанове с жалостью: незавидные у него союзнички! Неужели он сам этого не видит? Я узнал у Авдеева, когда кончается у него смена, попросил держать связь с Галей и найти меня, где бы я ни был.

Ермолаев выразительно постучал ногтем по циферблату часов и слегка повел глазами в сторону Вадима: пусть, мол, уматывает.

А Черепанов не торопился уходить.

— У тебя что-нибудь серьезное? Срочное? — резко спросил я его.

— Как сказать, — пожал плечами Вадим. — Никогда заранее не знаешь, что серьезное, а что нет.

— Тогда, — я сделал вид, что по-своему понял ответ главного инженера, — больше тебя не задерживаю.

Вадим, прежде чем уйти, взял у меня со стола статуэтку Салавата Юлаева на вздыбленном коне — тысячу раз видел он ее, — покрутил в руках, заметил: «Хорошая вещица», — и медленно, независимой походкой покинул кабинет.

Ермолаев проводил Вадима взглядом, спросил:

— Что-нибудь не так?

— А ты сам не видишь?! Какой стыд: он написал донос, наплевал мне в душу, а я делаю вид, что ничего не случилось, да еще китайские церемонии развожу. Как это, по-твоему, нормально? Да надо подойти и при всех, при свидетелях, заехать ему по физиономии. Потом объяснить, за что, — и еще раз.

— Этого от тебя только и ждут.

— Да нет, — я устало махнул рукой, — никто ничего не ждет. Мы давно уже не позволяем себе поступки, которые прежде для порядочного человека входили в кодекс чести.

— Пошуми, пошуми, может, легче станет.

Я подошел к вешалке, снял плащ.

— Ну, ни пуха! Да, — крикнул Володя мне вослед, — не лезь в бутылку, очень тебя прошу…


Что ждет меня у секретаря горкома? Странно, но почему-то я почти не чувствовал волнения. Наверное, потому, что Колобаев, я знаю, никогда не позволял себе «выходить за рамки», даже самые неприятные и обидные вещи звучали в его устах мягко. Правда, и хвалил он тоже без особого подъема, как бы через силу. Есть в нем что-то необъяснимое для меня; назвать Фомича сухарем я бы не решился, но как расценить такой эпизод: поехали мы с ним на машине в Дальневосточный, минут сорок, пока говорили о делах, о комбинате, все шло нормально, но как только обязательные темы себя исчерпали, разговор сам собой иссяк. Я растерянно перескакивал с одного предмета на другой, Фомич поддакнет что-нибудь, из чистой вежливости, кашлянет, но продолжать беседу никакой готовности не выражает. Так и проехали три часа молча. Сначала я терзался сомнениями, решил, что Фомич питает ко мне антипатию, потом убедился: это его стиль, его манера. И в ровной линии его поведения, нежелании выделять кого-либо есть свой немалый резон. Иначе пошло-поехало, и никаких концов не найдешь.

Я поймал себя на мысли, что мне подчас не хватает именно спокойной уверенности, с которой держится секретарь горкома. Здесь, в молодом городе, где столько страстей, запальчивости, экспромтов, это качество особенно важно, просто необходим человек, чье присутствие невольно погасит излишние эмоции…

Фомич вышел мне навстречу; как всегда, он держал спину неестественно прямо и смотрел словно бы поверх собеседника. В этой его привычке мне виделось высокомерие, пока я не узнал, что причина совсем другая — у Колобаева что-то неладное с шейными позвонками (мудреное название болезни я позабыл), потому и голову он держит так высоко и при разговоре поворачивается всем корпусом. Но все равно привыкнуть к его походке, к манере держаться я сумел далеко не сразу.

На столе краешком глаза я увидел свой ультиматум — узнал его по размашистой подписи. Может, с этого разговор и начнется? Я молчал, уступая первое слово хозяину. К тому же неизвестно, какую ниточку Колобаев потянет: мое заявление, докладную Черепанова или аварию на очистных сооружениях.

— Что касается отравленной рыбы, сейчас обсуждать этот вопрос не станем. Завтра бюро, там все выясним. Скажу только, что пятно ложится и на горком. С комбината спросим по первое число. И с директора снимем стружку.

Что же, все правильно. Мне показалось бессмысленным затевать обсуждение — как и почему произошла авария, кто виноват больше или меньше: разговор долгий и сложный, необходимо желание слушать, а Колобаев, похоже, не был к этому расположен.

— Так? — спросил он и, не дожидаясь моего согласия, продолжал: — Тогда перейдем к докладной записке, с которой я вас познакомил. Сигнал поступил, надо составить мнение.

Я подумал о том, что Фомич ни разу не упомянул фамилию Вадима, словно бумага эта не имела автора и всю информацию Колобаев получил нажатием кнопки компьютера. Кажется, настроен он был миролюбиво, и я решил рискнуть — поточнее выяснить его позиции.

— В какой последовательности оправдываться, Андрей Фомич? Как в доносе Черепанова?

Фомич нахмурился.

— Черепанов поставил горком в известность о случаях нарушения партийной дисциплины. Будем разбираться. У него нет оснований искажать факты.

«Есть, и еще какие!» — подумал я. Спокойно глядя Колобаеву в глаза, ответил, что в оценке моих взаимоотношений с работниками комбината Черепанов пристрастен, и это объясняется его субъективным отношением не только ко мне, но и к Ермолаеву, Печенкиной, Авдееву. Не могу назвать такой подход сведением личных счетов, но не обошлось и без этого.

— У вас есть какие-нибудь факты? — отрывисто спросил Колобаев после долгой паузы.

— Сколько угодно. Мне просто жаль вашего времени, и еще я считаю, что во всем можно было разобраться, не вынося сор из избы.

Последняя фраза Колобаеву почему-то понравилась.

— Вот именно, — назидательно поднял он палец. — Ребята молодые, красивые, что вы с Черепановым не поделили? Нужно идти локоть в локоть, а вы подножки друг другу подставляете.

Насчет подножек я не стал ничего уточнять. Зачем ставить Колобаева в двусмысленное положение — он не может не считаться с мнением секретаря обкома, а отношение Федотова к Черепанову ему хорошо известно.

Секретарь горкома подобрел, и я понял, что основную часть докладной мы проработали. Правда, оставался вопрос, которого я боялся больше всего. Если бы и он сошел под сурдинку!

— Надо почаще советоваться, помогать друг другу, а вы войну бумажную затеяли. — Колобаев был похож на отца, который наконец помирил строптивых сыновей. Значит, так он обошелся с моим заявлением: отложил легким движением руки в сторону, посчитал блажью, капризом. Ну, нет! Мне нужен мир, но, как говорится, не любой ценой.

— Конечно, если бы Черепанов поменьше писал доносы, он больше бы занимался делом…

Кровь отхлынула у Фомича от щек, он сжал в руках пепельницу.

— Черепанов пользуется авторитетом в обкоме, — заметил он сухо.

— Не авторитетом, Андрей Фомич, а поддержкой.

— Авторитетом! — отрезал Колобаев, давая понять, что спорить со мной не намерен. И сразу, не меняя тона, спросил: — А с телефоном — правда? Для домработницы?

— Для няньки.

— Это одно и то же. Правда или нет?

— Правда.

Мне показалось, что Фомич огорчился, услышав такой ответ.

Мысленно я представил, каким путаным будет мое объяснение: телефон необходим, чтобы предупреждать няню, когда я заберу ребенка, потому что жена не может сидеть с ним дома, вернее, не хочет, потому что… Нет ничего труднее оправданий, когда чувствуешь себя правым! И я сказал резко:

— Андрей Фомич, если меня хотят столкнуть с рельсов, сделать это можно проще. Возьмите сводки за первые три квартала. План по небеленой целлюлозе не выполнен — раз, — я принялся загибать пальцы, — древесноволокнистых плит поставили девять миллионов квадратов вместо одиннадцати, — я загнул второй палец, — в варочном цехе частые простои линий — три. Чем не повод? Могу насчитать и еще что-нибудь. Правда, тогда придется задать и другой вопрос: почему это произошло? И с главного инженера, который отвечает за производство, тоже спросится. Ведь мы, словно альпинисты, идущие в одной связке. Потому Черепанов и решил: прижму-ка директора по моральной линии. Дешево и сердито! — Я вспомнил, что на днях слышал эту реплику в магазине, когда покупал вино, такое совпадение меня развеселило, и я закончил уверенным голосом: — Да что там объяснять! Вы лучше меня все понимаете.

Кажется, эти слова произвели на Фомича впечатление. Несколько наставлений он все же прочитал на прощание: о скромности, о пользе личного примера, опять о деловой дружбе директора с главным инженером, и я понял, что дело с докладной запиской Вадима закрыто. А с моим заявлением? Его тоже под сукно? Так сказать, почетная ничья. Хорошо же буду я выглядеть в глазах Фомича — поджал хвост, сделал вид, будто ничего не писал, ни на чем не настаивал.

Колобаев проводил меня до дверей, и здесь я спросил про свое заявление.

Колобаев рассердился.

— Вот что, братцы, — ответил он, словно кроме нас двоих в кабинете находился еще кто-то, — хватит, братцы, вам ерепениться. Словно петушки молодые, у которых гребни чешутся. Войну бумажную затеяли… Работать надо, вот что!

— Если этот вопрос нельзя решить в Таежном, буду вынужден обратиться в обком.

Колобаев с силой захлопнул внутренние двери в приемную и сказал, с трудом сдерживая злость:

— Этого только не хватало! В обкоме заниматься больше нечем, как разбирать ваши обиды. Работать надо! — повторил Колобаев с нажимом и, прощаясь, протянул руку.

Я шел по коридору и не мог понять, победа это или поражение, радоваться мне или нет. То, что Колобаев не принял мою отставку или, точнее, мой ультиматум, хорошо, но какая-то половинчатая это удача. А вообще, кажется, Фомич решил не предвосхищать событий: все решится завтра на бюро.

…Так, сейчас пятнадцать минут второго. Можно было бы поехать домой, отлежаться. Но не хочется уходить в отпуск, бросая незаконченные дела. Прежде всего решил заехать в заводоуправление, разыскать Володю, рассказать о разговоре с Фомичом. В парткоме Ермолаева не было, посоветовали поискать его в кислотноварочном цехе.

В тесном предбаннике вахтер протянул мне респиратор. Я поежился, прежде чем облачиться в жаркую и душную маску, но выбора нет — без респиратора уже через несколько минут начинает першить в горле, на глазах выступают слезы: воздух едкий, удушливый.

По узкой железной лестнице я поднялся наверх, к пульту управления. Сюда, в помещение, изолированное от цеха, запах кислоты почти не проникал, можно снять респиратор. Ермолаев разговаривал с начальником цеха Рыбаковым — темноглазым живым пареньком с белесым чубом, небрежно зачесанным на лоб. Заметив меня, Володя оборвал разговор на полуслове, посмотрел вопросительно и встревоженно. Я взглядом успокоил Ермолаева и сказал, что поговорим потом, когда он освободится.

Всю торцовую стену занимал пульт управления; стрелки приборов, вмонтированных в металлическую панель тускловато-салатного цвета, словно намагниченные, упирались в конечную отметку шкалы, только одна плясала, колебалась между пятым и восьмым делениями.

— Вот, Игорь Сергеевич, — повернулся ко мне в крутящемся кресле оператор, — опять дают щепу заниженного качества.

— Почему мне говорите? Есть же начальник цеха. А если бы я не пришел сейчас?

— Да что он волну гонит! — вмешался Рыбаков. — Древесина сырая — вот и все дела. Еще раз изменим процесс варки — и о’кей!

— Нет, не о’кей! — осадил я его. — Вы случайно дозировку кислоты не увеличивали?

— Ну, — подтвердил начальник цеха.

— И температурный режим повысили?

— Да, а что?

— А то, что целлюлоза идет с отклонением от нормы. И мы концов найти не можем. Я ведь сто раз объяснял: никаких изменений режима без согласования с главным технологом. Вы сернистую кислоту фугуете, а мы двуокись хлора добавляем. Хорошенькое дело! Или вы с моим приказом не знакомы?

— Понимаете, — стал оправдываться Рыбаков, — я звонил Чантурия, но его не было на месте. Все утро. Кажется, у вас был.

— Мой кабинет тоже телефонизирован, между прочим.

— Я думал, совещание, — замялся Рыбаков.

— Ну, конечно, — хмыкнул я. — О том, как влепить вам выговор за самоуправство.

Рыбаков озадачил меня. От каких, оказывается, случайностей все зависит: один человек постеснялся меня побеспокоить, и технологический процесс, продуманный до малейших деталей, дает сбой. А для этого ли бились мы годами, перестраивали хлорный цех, ломали голову, как улучшить фильтрование воды…

Кажется, Рыбаков не понял моей шутки, как-то поувял, смотрит испуганно. Я подошел к нему:

— Ладно, ладно… На первый раз прощается. Только обязательно разыщите главного технолога, утрясите с ним, что надо делать.

Кивнул Володе: «Подожду тебя внизу», надел респиратор, стал спускаться. В лестничных пролетах виднелись исполинские, высотой с восьмиэтажный дом, чаны, где расплавлялась та самая щепа заниженного качества, которая сегодня утром принесла нам немало беспокойства. Механизация, автоматизация… Вот уж поистине это «палка о двух концах», как любит приговаривать Стеблянко. Мы освободили человека от многого, и прежде всего — от неинтересного, тяжелого, однообразного труда. Но чем больше забот принимает на себя машина, тем легче напортачить, если относиться к технике без должного почтения и собранности. Что мы иногда и делаем — относимся к ней по старинке, как десять — пятнадцать лет назад.

Во дворе меня встретило солнышко, легкий осенний морозец, показавшийся особенно свежим после удушливо-едкого запаха кислоты. Я снова вспомнил сладкий и теплый воздух Кисловодска, короткую и крутую улицу в центре — со старинными двухэтажными домами… Конечно, рановато я приобщился к стариковским радостям. А впрочем, дело не в годах; здоровье стало ни к черту, вот и начались санаторно-курортные карты, вот и пишут врачи: «Показаны лечение и отдых в Кисловодске».


— Ну как? — окликнул меня Ермолаев. — Со щитом или на щите?

— Под щитом, — отшутился я. — Завтра узнаем.

Я подробно пересказал Володе разговор с Колобаевым.

— Ну что ж, не так все и плохо. Я, честно говоря, боялся, что Фомич уступит нажиму. Или даст ход твоему заявлению. Кстати, он вернул его тебе?

— Нет, оставил у себя.

— Напрасно. Я бы такую бумагу сжег и пепел развеял бы по свету. — Володя усмехнулся, потом спросил повеселевшим голосом: — Ты сейчас куда?

— В упаковочный.

— Давай вместе.

Кто откажется заглянуть в упаковочный цех, в девичье царство! Работа несложная, поэтому цех служит как бы перевалочной базой для молодых девчонок из ближайших деревень и поселков — пока они окончат курсы на комбинате, приобретут специальность, по которой заработок повыше.

У входа нас встретила свежая «молния» — вчера дневная смена установила рекорд: отгрузила 144 тонны картона вместо 98 по плану.

— Видишь, что творится! — недовольно показал я на стенд.

Ермолаев взглянул на «молнию», удивленно спросил меня:

— Не нравится? Это я вчера проводил совещание по наглядной агитации.

— Да нет, сама «молния» прекрасная. А на цифры ты обратил внимание? Почти полторы нормы. А что это значит? Опять неделю спали, две недели раскачивались, а теперь рекорды ставим. А комбинат не стадион, между прочим!

— Упаковщицы-то при чем? — миролюбиво заметил Ермолаев. — Их дело — отгружать продукцию, а сколько ее дадут — вопрос другой.

Да, это так. Только вопрос этот старый как мир. В большинстве цехов мы уже покончили со штурмовщиной, а картонный цех все еще по-прежнему нагоняет план в последние дни месяца. Работают в ночную смену, платят сверхурочные… Как же, денежки не свои, государственные! И причины находят настолько убедительные, что слова поперек не скажешь.

— Полюбуйся, пожалуйста! — развел я руками. — Чем не товарная станция?

Просторный ангар с застекленной крышей был сплошь заставлен готовой продукцией; полутораметровые коробки с картоном, проштемпелеванные фирменной маркой нашего комбината — «Таежный ЦБК», громоздились вдоль стен, в проходах между транспортерами. Еще бы, склад забит под завязку; железная дорога, которая во всех случаях не балует нас четкостью графика, сейчас просто захлебнулась под этим напором.

— Володя, давай кончать с этой анархией!

— Давай. Но как?

— А что, если ввести подекадные отчеты на планерках? Именно для картонного цеха? И за невыполнение плана десятого и двадцатого числа спрашивать так же строго, как в конце месяца. А ты по линии парткома подключись.

— Можно и так. Только я постарался бы внимательно изучить причины, почему цеху выгодна штурмовщина.

— Одно другому не мешает.

Мы вышли во двор, Ермолаев проводил меня до машины. Я предложил ему проехать со мной, посмотреть, как идет расширение хлорного цеха, но Володя отказался: через десять минут совещание политинформаторов.

Я откинулся на сиденье, водитель вопросительно на меня посмотрел, и неожиданно для себя самого я назвал другой маршрут: «В Заречье». Конечно, надо съездить к Андрюшке.

Мне нравилось бывать у Ангелины Антоновны, в ее светлой кухне, где на бревенчатых стенах висели портреты космонавтов и репродукции картин Айвазовского, — я всегда обмякал здесь, чувствовал себя уютно.

Когда я приехал, Андрюшка спал. Он любил зарываться носом в подушку, руки раскидывал в стороны. Я осторожно пригладил его русые волосенки, поцеловал в щеку и вышел на кухню. Ангелина Антоновна что-то наливала в чашку с ярко-фиолетовыми цветами.

— Я не голоден, не хлопочи.

— Нет, ты выпей. Киселек из облепихи сварила. Небось, не знаешь, какая полезная ягода?

— Нет, не слышал, — притворился я.

— То-то и оно. Ею сейчас все болезни лечат, даже рак, если он незапущенный. И еще надо знать, какую собирать. Самая лучшая — с подпалиной, та, что зарозовела. Только теперь облепиху эту нигде не достанешь. Я считаю, ее космонавтам отдают, пищу для них готовят.

Я понял, что нянька не отступится от меня, и залпом выпил кисель. Он был густой, с каким-то леденцовым привкусом, и я торопливо отказался от второй чашки.

— Сосед третьего дня попал в больницу, — сказала она без всякого перехода. — Отощение было на нервной почве. Весь организм алкоголизмом себе отравил.

Ангелина Антоновна подробно пересказала местные новости, а мне хотелось как можно больше узнать о сыне, любая мелочь была мне интересна. Но у няньки был свой взгляд на воспитание: чем меньше внимания обращаешь на ребенка, тем лучше. Андрюшка, который дома ни на секунду не мог оставить в покое меня или Люсю, здесь часами играл сам с собой — и ничего.

— Старуха померла, бабка Федосия, через три дома жила от меня, — продолжала информировать меня нянька.

— Ты что, дружила с ней?

— Да нет, просто соседками были. Для себя всю жизнь жила, ни детей, ни внуков. Восемь десятков прожила, так и двести можно. Чем бы не жить?

Почему-то я подумал о Люсе. У нее есть и муж и ребенок, а ведь тоже «для себя» живет. И дергает меня без конца, изводит перепадами настроения — от раскаяний к угрозам. А мне-то больше всего не хватало спокойствия; свой дом хотелось воспринимать как крепость, а не как лачугу, которая разлетится при легком дуновении ветерка. Может, потому меня так тянуло к Ирине, что она заражала меня своим жизнелюбием. Однажды я сказал:

— Ириша, ты настоящий генератор энергии.

Она отмахнулась, потом ответила:

— Мне ничего другого не остается. И потом, знаешь, так даже легче. Нужно только привыкнуть.

А спустя две недели она завела такой разговор:

— Ну, что ты терзаешься? Живи проще. Как поплавок, например.

— Какой поплавок?

— Обыкновенный. Бросают его в воду, где выплывет, там и хорошо. Бери пример с меня. Видишь, как мне легко.

— Ну уж… — усомнился я.

— А что? — бодро сказала Ира. — Разве не так? У меня работа, которая мне нравится. Машка. И еще, — она задумалась, тщательно выбирала слова. — У меня есть ты. Правильно?

Я молчал. Неужели наши короткие, на ходу, встречи, наши разговоры по телефону, сплошь состоящие из недомолвок, значат для нее так много? Неужели те крошечные лоскутки времени, которые я отрываю от работы, семьи, ребенка, для нее составляют что-то цельное?

Или она довольствуется этим за отсутствием, так сказать, других вариантов? Я часто думал о том, что мы с Ириной в неравном положении. У меня какая-никакая, а семья, а что у нее? И при всем том Ирина мне ни разу не жаловалась. Потому ли, что поняла: у наших отношений нет никакой перспективы, раз и навсегда смирилась с этим?

Я ухватился за это слово. Вот именно, смирилась… Вспомнил, как в первую неделю нашей любви, когда я нервничал, поминутно поглядывал на часы, Ира сказала насмешливо: «Да не волнуйся! Не украду тебя». Потом взяла сигарету, помолчала, выдохнула негромко: «А хорошо бы!» И еще десять минут спустя спросила: «Ну, можно забрать тебя на несколько дней, под расписку?» Шутка застала меня врасплох, не знаю, что прочитала Ира на моем лице, только она быстро отыграла свой вопрос: «Правильно, не надо. А то заполучу и назад не отдам. Я ведь ужасная собственница. Как, впрочем, и все женщины».

Наверное, это и было наше решающее объяснение. А я, как всегда, не придал ему значения, вернее, придал исключительно шутливый оборот. Ведь мы часто видим события такими, как нам хочется, как нам удобнее видеть. Все внимание я переключил на то, что Ира курит, мне это не нравилось, но какие были у меня права предъявлять ей претензии?

Так что и здесь все обстояло очень непросто. Мне было легко с Ирой только потому, что однажды она сделала выбор, не стала терзать меня упреками и сомнениями. Только кто знает, о чем думает Ира дождливыми осенними вечерами, когда я подолгу не звоню и не приезжаю?

…Никак не развяжу этот запутанный узел — неужели и дальше, вернувшись из отпуска, я снова буду терзаться? Нет, далеко мне до того пресловутого директора завода в Дальневосточном, чья история прочно вошла в наш производственно-служебный фольклор. Ему было за пятьдесят, когда он развелся с женой и зарегистрировался с молоденькой лаборанточкой, про которую знатоки прекрасного пола говорили, будто ноги росли у нее чуть ли не от плеч. Все было бы хорошо, но бывшая супруга директора, оставшись в одиночестве, весь пыл употребила на сочинение писем, которые лично разносила в редакции и учреждения города. Финал был печальный; директора сняли, притом, как объясняли злые языки, вовсе не за то, что он развелся, а за то, что не сумел утихомирить бывшую свою супругу. И вправду: если не можешь справиться с одной женщиной, как можно доверить тебе завод, где тысячи рабочих?

«А ведь он рядом со мной просто орел, — подумал я, — не побоялся пересудов…»

Что же можно было бы сказать обо мне и что я возразил бы в ответ? Что личная жизнь и жизнь общественная — разные ипостаси и путать их никак не полагается? Наверное. Но уж больно слабое это утешение, самому себя жаль становится.


Посмотрел на часы — времени оставалось мало, надо будить сына. Я откинул одеяло, пощекотал Андрею пятки.

— Папа! — Цепкие его ручонки обвили мою шею, да так, что не вырваться. — Ты со мной не поиграешь?.. Ну, тогда возьми с собой.

— Тебе нельзя туда. Я еду, — подумал, как бы получше перевести это на язык детской логики, — воевать.

— Мне тоже хочется! Я буду тебе помогать. У меня есть пистолет! — устремился он к игрушке.

— Нет, Андрей, в другой раз.

— Тогда расскажи, кто твои враги. Они страшные, Да?

— Ужасно! — Я потрепал Андрея по плечу. — Могут даже съесть.

Он приготовился зареветь, но здесь вмешалась няня, успокоила его, а мне сказала, что незачем стращать ребенка. А я невольно представил себе Вадима, Барвинского и удивился, до чего это внешне милые, симпатичные, приятные люди.

Нет, противники у меня хоть куда! Каким же я был безнадежным идеалистом, когда, принимая ключи от директорского кабинета, предавался самоупоенным мечтам: я никогда не стану, подобно Котельникову, вступать в состояние конфронтации, буду умнее, гибче; к каждому человеку всегда можно найти подход, уладить дело по-мирному. Нет, я не хотел становиться всеобщим любимцем, но все-таки надеялся прожить без тревог. А что получилось из этого?..

Я услышал, как зашуршала шинами подъехавшая «Волга», быстро оделся и чмокнул Андрея в щеку. Лучше уходить сразу, иначе он станет канючить, да и я расклеиваюсь. Что за жизнь: свидания с собственным ребенком, который живет в этом же городе, бегом, на ходу! Нет, надо поговорить решительно с Люсей, поломать это дело…

Уже второй раз за сегодняшний день Саша подвез меня к двухэтажному строгому зданию с белыми колоннами. Только теперь у меня дела на первом этаже, где помещается исполком. До начала заседания оставалось минут пятнадцать, но я решил поговорить с Авдошиной потом, когда ее не будут отвлекать.

Я пристроился в сторонке, у окна, чтобы можно было незаметно посмотреть бумаги, которые прихватил с собой. Кабинет у Авдошиной был большой, но я не назвал бы его уютным. Во всяком случае, никому не пришло бы в голову, что хозяин этой комнаты — женщина. Хотя бы цветы на подоконник догадалась поставить, сменила шторы да гравюру какую-нибудь повесила на стену, подумал я невольно. Впрочем, и в одежде Авдошиной господствовал тот же подчеркнутый аскетизм: белая блузка, мешковато сидящий сарафан, зимой — темный, летом — стального цвета. Иногда, по торжественным случаям, Зоя Александровна позволяла себе приколоть на блузку сиреневую круглую брошь, а в карман сарафана вкладывала кружевной, без меры надушенный платочек. Ее наряды исправно служили нашим городским дамам мишенью для острот, несколько камешков в ее огород довелось бросить и мне, но, когда по поводу пресловутой броши принималась злословить Люся, я вставал на защиту Авдошиной. В городе не все просто со снабжением, детские сады и ясли переполнены, для новых школ нужны учителя, для магазинов — продавцы, и все это ее, предисполкома, заботы, об этом ее голова болит, а не о кружевах и нарядах… Я понимал, что с точки зрения строгой логики был не совсем прав, видел элемент демагогии в своих речах, но мне не нравился великосветский тон моей супруги, и потому хотелось немножко опустить ее на грешную землю.

Кабинет понемногу заполнялся народом. Секреты в нашем городке долго не держатся, все знали о событиях на комбинате и с любопытством поглядывали на меня. То, что я сел особняком, в сторонке, видно, подтверждало версию, носившуюся в воздухе: «Будут снимать…» Не скажу, чтобы чувствовал себя особенно уютно под перекрестными взглядами, и чертыхнулся: «Угораздило меня приехать раньше времени!» Начальник АТС Шурыгин передал мне записку, я с удивлением развернул ее, ожидая подвоха, но он всего-навсего напоминал о вчерашнем разговоре, просил потревожить строителей. Пообещал — надо выполнять, никуда не денешься.

Авдошина посмотрела на часы и сказала низким, глуховатым голосом:

— Будем начинать. Кто опоздал, подойдет, а пока рассмотрим вопрос второстепенный — с лодками.

Все оживились. Лодки — моторные и весельные — в Таежном были предметом истинной любви и даже страсти. Иметь лодку (а иногда и две) было вопросом престижа для каждой семьи. Лодки с угрожающей быстротой заполняли все подступы к пристани, в несколько ярусов громоздились на крутом берегу, и наступил момент, когда лодочная эпидемия вырвалась из-под контроля: возникали карликовые кооперативы по охране моторок, стихийные товарищества пытались обосновать свои права на когда-то захваченные стоянки, и надо было срочно заключать это море разливанное в гранитные берега.

Авдошина прочитала проект решения исполкома о лодочных станциях при предприятиях. За каждой из них закреплялся определенный участок берега, организовывалась централизованная охрана. Я был здесь одним из немногих, кто лодки не имел, поэтому довольно равнодушно прослушал дополнение к приказу: в течение месяца убрать все лодки на семьсот метров справа и слева от пристани. Опубликовать в городской газете соответствующее объявление: все лодки, которые не будут убраны владельцами, конфискуются в административном порядке. Пока Авдошина отбивалась от вопросов, где заканчивается означенная зона и как найти новое место для стоянки, я вспомнил минувшее лето, когда вместе с Ермолаевым мы ездили на другой берег Алгуни, в тайгу, и подумал, как прочно связана теперь моя жизнь с дальневосточным краем, с его природой, так непохожей на привычную, среднерусскую…

Авдошина перешла ко второму вопросу: подготовка ледовой переправы через Алгунь, а я углубился в привезенные с собой бумаги. Время от времени поднимал голову, прислушивался, о чем идет речь, но это все были проблемы, которые не имели к комбинату отношения, вернее, не имели отношения непосредственного, ибо вообще-то городское хозяйство и наши комбинатские дела были связаны между собой довольно тесно. Да и все, что происходило в городе, так или иначе имело в своем эпицентре комбинат — не дымились бы его трубы, кто знает, сколько бы еще оставалось здесь лишь малолюдное нанайское стойбище.

В конце заседания мне пришлось все-таки отложить документы в сторону. Утверждался перспективный план застройки нового микрорайона, по рукам пошли чертежи, главный архитектор отбивался от вопросов. Меня больше всего беспокоила проблема с транспортом: новые кварталы намечалось строить вдали от комбината, у Заречья, вплотную к дачному поселку, незаметно выросшему за последние годы. Мне не хотелось, чтобы перевозка рабочих из этого жилого массива легла на плечи комбината. Главный архитектор клятвенно заверил, что автобусное сообщение предусмотрено и продумано до мелочей. Я хотел уточнить, будут ли расширять двухрядную дорогу, которая явно не справится с потоком машин, но меня опередил директор леспромхоза Митрохин, спросил, какие запланированы магазины и когда они вступят в строй. Ему ответили, что все магазины запроектированы в первых этажах, так что ни одного дома не примут прежде, чем оборудуют магазины. Я представил себе барственную, надутую физиономию Барвинского, у которого главный архитектор не принимает «ни одного дома», и усмехнулся: до чего мы смелы и принципиальны, пока все существует на кальках, на бумаге, и как быстро поджимаем хвост, когда вплотную сталкиваемся с делом! Но заметил, правда, и другое: понемногу приживается в Таежном этот стиль: не заселять первых этажей, строить там магазины, ателье, прачечные. А сколько нервных клеток сгорело, пока мы приучили ту же Авдошину не жаться, не экономить на каждом сантиметре, заглядывать немножко вперед, когда с жильем станет посвободнее и «времянки» — неказистые палаточные магазинчики — станут серьезно уродовать вид города! Когда застраивался проспект Строителей, лет восемь назад, первый наш п р о с п е к т, какие споры кипели, и смешно даже вспомнить, из-за чего — декоративных цветочных клумб в витринах магазинов. Что и говорить, лихая это была идея — выдвинуть первый этаж на полтора метра вперед, чтобы в огромных застекленных витринах устроить газоны! Проект удорожался ненамного, на какие-то двузначные цифры, но тут-то Зоя Александровна запротестовала, уперлась намертво. Никто этого не ожидал — ей, как женщине, казалось бы, такой проект должен был понравиться, а она вознегодовала, размахивала кипой бумаг: «Это письма остронуждающихся. Люди ютятся с детьми в крохотных комнатушках, а вы оранжереи, клумбочки затеваете!» Это она меня срезала, мою патетическую речь об эстетике быта. А кипа бумаг, которой Авдошина размахивала над головой, действие произвела безошибочное; прием не новый, но всегда срабатывал. Дело шло к тому, чтобы с треском угробить идею, которую предложили комсомольцы комбината, а меня как члена парткома просили «провести в жизнь». Но здесь встал Колобаев, степенно и веско сказал: «А я склонен поддержать молодежь. И закрепить за ними практическую сторону проблемы». Ну, само собой, тут же все подняли руки в знак согласия.

А клумбочки прижились, черт возьми! Нехитрое вроде бы дело: огородили кирпичом полутораметровое расстояние, засыпали черноземом, посадили традесканции и прочие неприхотливые цветочки, и как впечатляет все это зимой, когда на улице минус двадцать, да еще ветер со свистом гонит поземку. Что говорить, сразу настроение меняется!

Я вспомнил этот давний спор и подумал о том, о чем никогда прежде не задумывался: каждый из нас, членов «триумвирата», вынужден серьезно считаться с мнением друг друга. Теперь, после того как я стал директором комбината, особенно остро ощутил, что никто из нас — ни я, ни Авдошина, ни Колобаев — не всесильны на территории тех квадратных километров, которые занимает Таежный, и что каждый из нас обладает только частицей магической силы: я — деньгами, Авдошина — административной властью, Фомич — авторитетом и влиянием, но, чтобы сила эта сработала, нужно соединить все вместе, словно разрозненные кусочки волшебного талисмана, которые в сказках попадают в руки законного владельца. Да разве и у нас по-другому? Каждый обладал безусловной н е г а т и в н о й властью: чтобы отменить, забраковать, провалить что-либо, достаточно было голоса любого из нас. Но для этого и ума особого не надо. А вот п р и н я т ь серьезное решение — здесь, хочешь или нет, нужны согласованность позиций, притирка, взаимные уступки, компромиссы. А как же иначе…

Я понял, что слегка тревожусь за судьбу квартиры для Печенкиной. У меня был только один бесспорный аргумент: у Тамары мать — инвалид, жилье не имеет удобств, но его Авдошина могла побить играючи: метраж у Печенкиной большой, а есть очередники, которые ютятся по нескольку человек в комнате. Я мучительно ломал голову, как лучше начать разговор, но, когда подсел к столу и увидел сочувственные глаза Зои Александровны, вдруг понял, что все мои хитрости совершенно излишни, что можно вести игру напрямую. Положил перед ней документы и сказал:

— Этому человеку обязательно нужно помочь.

Авдошиной всего несколько секунд понадобилось для того, чтобы оценить положение, определить излишек площади. Она поставила карандашом еле заметную «галочку» в графе, где был обозначен метраж, отложила документы в сторону и спросила меня безразличным голосом, как о чем-то, не имеющем никакого отношения к делу:

— А сколько квартир выделяет нам комбинат в этом доме?

— Шесть, Зоя Александровна. Как и положено, десять процентов, не больше и не меньше.

Авдошина задумчиво постучала карандашом по столу.

— Дайте еще хотя бы одну трехкомнатную. Тут есть многодетная семья, четверо ребятишек. А, Игорь Сергеевич?

Я хотел было посоветовать, чтобы многодетной семье выделили площадь в любой из шести квартир, но понимал, что Авдошина ждала от меня явно не такого ответа. Что ж, за все приходится платить…

— Только с возвратом, Зоя Александровна.

— Конечно, конечно, — с жаром заверила Авдошина, хотя оба мы прекрасно понимали, что в реально обозримом будущем исполком никакой трехкомнатной квартиры комбинату не вернет.

Она пододвинула к себе документы Печенкиной, почти не глядя, подписала и протянула мне.

— Да, и еще одна просьба, Зоя Александровна. Мне очень хотелось бы иметь ордер сегодня.

Представляю, что подумала обо мне Авдошина: «Дай мед да еще и ложку». Но вслух она сказала озадаченно:

— Бланки в сейфе, а никого, наверное, уже нет.

Она принялась крутить телефонный диск, а я искоса смотрел на выщипанные по моде пятидесятых годов брови, ярко накрашенные губы и подумал с грустью: а что ждет ее, когда она вернется с работы домой? Чай с бутербродами из горкомовской столовой? Телевизор? Да еще бумаги, которые не успела просмотреть днем? Так и пролетела ее жизнь за всеми нашими совещаниями, активами, семинарами, в хлопотах о воскресниках и ударных декадах, о помощи горожан совхозу и подготовке котельных к зиме. А о себе, лично о себе было время подумать? Вот ей уже за пятьдесят, а итог? Семьи нет, здоровье не богатырское. А впереди что — пенсия, старость… Мне на мгновение сделалось страшно. Когда-то мелькала у меня мысль: если нельзя избавиться от Черепанова, существует тысячу раз испытанный способ — повысить в должности. Мэр города — чем не пост для его возраста при его честолюбии? Да и возможности представительствовать довольно широкие. Но теперь этот проект показался мне кощунственным. Конечно, город, комбинат давно уже переросли возможности и способности нашего бессменного предисполкома. Она работала по старинке, по наитию, свято верила в лозунг «поднажмем, ребята!» — а против модных, как выражалась она, «идеек» перспективного комплексного планирования вставала горой. И вместе с тем она жила этими заботами, ничего другого в ее жизни просто не было. А что от Черепанова можно было бы ожидать в этом кресле?..

— Девочки, Валя не ушла еще? Это ты, Дашенька? Даша, деточка, знаешь, где ключ от сейфа? Да, да, тот самый. Принеси мне, умница, один ордер, да, здесь заполним. Да, лапонька, с печатью… Ваше счастье, — обернулась она ко мне. — Но вообще это — нарушение.

— Вся наша жизнь состоит из нарушений, Зоя Александровна.

Я почему-то вспомнил, как на южной узловой станции суетился маневровый паровозик — среди блестящих современных электровозов он выглядел чумазым, громоздким, неповоротливым, но дело свое этот пришелец из эпохи угля и пара выполнял исправно.

В кабинет вошла «Дашенька» — пожилая грузная женщина. Она, видно, уже собралась домой — на голове вязаная шапочка из желтого мохера.

Через несколько минут я держал в руках ордер — с печатью, подписью предисполкома, честь по чести. Теперь можно говорить с Тамарой по душам.

— Зоя Александровна, — приложил я руку к груди, — вы сделали для меня великое дело.

— Ладно, ладно, — засмущалась она. И без всякого перехода: — Вы вот что, Игорь Сергеевич. Не падайте духом. Всякое бывает. Вы человек еще молодой, а жизнь — она ведь длинная. Поверьте мне, старой бабе.

Несколько раз остро кольнуло сердце, потом боль отпустила, обмякла. Наверное, в идиотской этой суете, нервотрепке мне очень нужны были сегодня эти слова, но никак не ожидал услышать их именно от Авдошиной.

Я вышел на улицу. Стало подмораживать, ветер гонял по асфальту остекленевшие пожухлые листья. Я вспомнил вдруг воскресные московские электрички, когда вечером дачники возвращаются в город с охапками разноцветных листьев, в сумках — поздние осенние яблоки, крупные, глянцевито-зеленые и даже с виду хрустящие, сочные; ближе к Москве в вагоне становится тесно, входят все новые и новые пассажиры, окна запотели, и кто-то рисует на них немудреные вензеля…


— Не понравилось, значит, в столице? — спросил я водителя. После армии Саша получил по лимиту прописку, работал в аэропорту.

— Как вам сказать, Игорь Сергеевич. Москва она и есть Москва. Метро, театры, музеи, то, другое. Рестораны опять же — куда нашему «Амуру»! Словом, с деньжатами очень даже хорошо можно пожить. Но что характерно, Игорь Сергеевич, такая тоска на меня напала, как никогда в жизни. Придешь в парк или в центр куда-нибудь, все идут, торопятся, а ты один, совсем как этот… ну, палец по-научному?

— Перст, что ли?

— Вот-вот! — обрадовался Саша. — И комнату мне дали во Внуково, то, другое, а все одно тоска. Лежишь вечером на койке, из окна видно, как самолет идет на посадку, да так низко, будто огромный автобус по дороге катит — с круглыми окнами и яркими огнями. А ты — все один.

Я с большим трудом попытался представить себе разбитного, веселого парня в меланхолическом настроении.

— И что же, девушки у тебя не было?

— Ну! — презрительно скривил он губы. — Как же без этого дела! Но что характерно, Игорь Сергеевич, выбор большой, а такого разворота, как у нас, в Таежном, нету. И что характерно, Игорь Сергеевич, не очень они мне, эти москвички: дохленькие какие-то, бледные. Да и они меня, если по-честному, тоже не очень. То ли одевался не как надо, после армии, известно, прибарахлиться не успел, то ли еще что…

— Значит, из-за девушек сюда приехал?

— Ну почему! — обиделся Саша. — Жалко мне себя стало, Игорь Сергеевич. Ковыряешься в ангаре, а краем уха слышишь, как диктор рейсы объявляет. Рига там или Ташкент, то-другое. Ну, думаю, Саша, рванем-ка мы отсюда! Да подальше, докуда только самолеты летают. Прихожу в райком, говорят: «Таежный, всесоюзная комсомольская стройка». Беру! Ну, а тут посадили меня в эту колымагу, вас возить.

— Что, жалеешь?

— Порядок! — бодро ответил Саша.


В заводоуправлении меня поджидал Личный Дом.

Я спросил у секретарши, какие вести от Печенкиной. Та ответила, что Тамара работала в ночную смену, сейчас дома, приехать ко мне отказалась категорически, сказала, что не может оставить мать одну. Делать нечего, надо снова ехать к ней. Только на этот раз прихвачу с собой Авдеева.

— Вот, Гена, посмотри, — показал я ему ордер. — Как ты считаешь, что нужно привезти вместе с этой бумажкой? Цветы, конфеты, шампанское?

Авдеев часто заморгал своими хитрыми белесыми глазками:

— Вы что, шутите? Это вам должны пол-литру поставить. Ну, в смысле отблагодарить…

А меня не покидало тревожное чувство. Тамара — девушка с характером, выставит за дверь — и будь здоров! Безо всяких пол-литр.

Мы приехали, когда Тамара и ее мать ужинали. Вернее, Тамара кормила ее с ложечки; та полулежала в кресле с высокой, откидывающейся спинкой, силилась держать в левой руке некрашеную деревянную ложку, но несколько раз пронесла мимо рта, уронила жареную картошку на клеенку, и тем дело кончилось.

Я подосадовал про себя: принесла нас нелегкая! Хотя, когда в доме тяжелобольной человек, всегда не вовремя. И я предупредил Тамару:

— Мы ровно на одну минутку. Разговор очень короткий.

Она равнодушно скользнула взглядом и сказала без всяких эмоций:

— Сейчас мать докормлю, и будем разговоры разговаривать.

Держалась Тамара спокойнее, чем в прошлый раз, без раздражения и нервозности, но в излишней приветливости обвинить ее было трудно.

Клавдия Федоровна, чувствуется, узнала меня, постаралась улыбнуться, но улыбка на непослушном, лишь наполовину повинующемся лице вышла искаженной и жалкой. Старушка сказала дочери, чтобы та угостила нас, и это вполне невинное предложение вызвало у Тамары бурю:

— Они сюда не картошку есть приехали. Люди по делу.

Правда, спустя минутку Тамара спросила напряженно:

— Капусту будете? Или, может, грибы соленые?

— Да у тебя, Тома, не все дома! — закричал Авдеев, возбужденно хлопнув себя кепкой по колену. — Мы ордер привезли тебе, дуреха, а ты жмешься, грибки зажать хочешь! Да по такому случаю!

— Подожди, Гена, не шуми, — остановил я его.

Зря он влез с этим ордером, поторопился.

— Да? — недоверчиво протянула Тамара. — Это с какой же, извините, стати? За то, что изобретателя послушалась, а он рыбу потравил?

Услышав про ордер, Клавдия Федоровна заволновалась, вопросительно переводила взгляд с меня на Авдеева и спросила у дочери:

— Ордер? Нам?

— Ну нам, мама, нам, не соседям же! — раздраженно ответила Тамара и продолжила другим голосом, растерянным и дрожащим: — А посмотреть можно?

— Зачем смотреть! Бери его и переезжай. Только зайди завтра в исполком, распишись, что получила ордер. Держи!

Я протянул розоватый бумажный прямоугольник и почувствовал, как перехватило от волнения в горле: то, что для меня так или иначе было ходом в стратегической игре, для двух этих женщин — событие, переворот в жизни: не надо заботиться о дровах и топить печь, не надо таскать воду в дом, не надо по холоду выбегать за огород, к деревянному строеньицу… А что, разве они не заслужили этого?

— Томочка, радость какая! — с напряжением выговаривая слова, отчего возникало невольное противоречие между смыслом и интонацией, сказала Клавдия Федоровна. — Приезжайте к нам почаще.

— Мама, он теперь директор, у него нет времени, — сердито отрезала Тамара. Слова матери она встретила почему-то с раздражением.

— Конечно, конечно, — продолжала старушка, не слушая, что сказала дочь. — Я мешаю вам. Бог мне смерти никак не дает.

— Мама, о чем ты! Да ты скоро поправишься, вот увидишь!

Я чувствовал, нужно уходить, но все же хотелось узнать, что будет завтра говорить Тамара.

— Кстати, — сказал я непринужденно, — расписаться за ордер сможешь в два часа, когда пойдешь в горком партии. Это в том же здании.

— Не пойду я! — с тихим упорством ответила Тамара.

— Как это — не пойдешь?

— Чего я там не видела?

У меня опустились руки. Ну что здесь скажешь?

— Ишь, чего придумала — не пойдет! — заволновался Авдеев. — Да я за волосы приволоку тебя, дуреху! На меня будут бочку катить, а ты хочешь в сторонке остаться.

— А что я им скажу? — угрюмо спросила Тамара.

— Да брось ты темнотой деревенской прикидываться! Когда на дежурстве лаешься, слова находишь. Если кто станет завтра тянуть на меня, ты пусти его на полусогнутых. Так, Игорь Сергеевич?

— Ну, не совсем. Тамара, если не хочешь выступать, — это твоя воля. Но пойми, даже если ты просто придешь в горком, Плешаков побоится открыто клеветать на Геннадия, испугается твоих опровержений. Ты понимаешь меня?

— Да выступит она, выступит! — горячился Личный Дом. — Вы не знаете, какой у нее язычок, почище бритвы. Это сейчас она тихонькая.

— Ладно, приду, — согласилась Тамара. — Только говорить я все равно не буду.

Мы попрощались, я предложил Авдееву подвезти его до общежития, но тот уперся, сошел на развилке.

— Вам отдохнуть нужно, речь приготовить, каждая минута дорога, — объяснил он.

— Смотри, не опоздай завтра, — предупредил я Геннадия. — Здесь, как на вокзале: лучше прийти на полчаса раньше, чем на минуту позже.

Опоздать Личный Дом не опоздает, этого я не опасался, а вот как он выступит, что будет говорить? Иногда его заносит в такие дебри, что, как говорит сам Гена, без переводчика не разберешься. Впрочем, зачем гадать, что будет завтра, — ждать осталось совсем недолго.

5

Утро было холодное, обещавшее свежий, прозрачный день, какие летом в Москве случаются нечасто. Только что выглянуло солнце, я подставлял себя под длинные, косые его лучи, но теплее мне почему-то не становилось. В утренней тишине особенно резко и напряженно прозвучал гул взлетающего самолета. Наверное, это был первый рейс. Отсюда, издалека, аэропорт, его стеклянный, свинцово отсвечивающий куб казался безмолвным, вымершим.

Гул взлетевшего самолета нарастал, в нем слышалось что-то неестественное, зловещее. Рядом со мной промелькнула огромная треугольная тень; я поднял голову и увидел над березками в бледной голубизне неба слепящий блеск алюминия. Самолет набирал высоту; корпус, крылья, каждая заклепка его дрожали от исполинского перенапряжения. Как был красив он, утробно ревущий своими могучими турбинами, подсвеченный лучами низкого солнца! Красив и грозен. Я смотрел на самолет и даже не сразу заметил, что он замер на ничтожную долю секунды, словно наткнулся на невидимое препятствие. Что-то сладко заныло у меня внутри, как бывает при воздушных ямах. Странное ощущение вызывала оцепеневшая на миг машина: я словно бы находился в эту секунду в самолете, чувствовал, как натянулись привязные ремни, когда после едва слышного толчка он накренился и стал терять высоту; и одновременно я стоял на земле и, уже предчувствуя, что последует за внезапным сбоем движения, инстинктивно взмахнул руками, будто и впрямь в моих силах было спасти эту гигантскую махину в то мгновение, когда она еще застыла в воздухе, когда пилот отчаянно выжимал из двигателей все, что могло бы удержать ее в полете, и всего несколько секунд, казалось мне, не хватает, чтобы самолет преодолел коварное притяжение земли… Он падал стремительно и медленно. Задрожав, одновременно отломились оба крыла и вместе с фюзеляжем обломками рухнули вниз. Раздался гулкий взрыв, и сразу же заполыхали березы внуковского леса. Пламя приближалось ко мне, надо было бы побежать вперед, к аэродрому, откуда с визгом пронеслись пожарные машины, «мигалки» на крыше разбрасывали сиреневые снопы искр, но я чувствовал, как ноги приросли к земле, и в памяти моей снова и снова, с замедленной скоростью повторялся один и тот же кадр: дрогнувший, застывший на мгновение самолет разламывается в воздухе на куски, и, падая на деревья, они становятся неправдоподобно, угрожающе огромными. Я с изумлением думал о том, что предчувствие катастрофы жило во мне сегодня с самого утра. Внезапно березы заполыхали прямо передо мной, потом сбоку и сзади, и я оказался в огненном кольце. Первыми на мне вспыхнули волосы, я принялся их тушить, бросился на землю, но земля уплыла у меня из-под ног. Я закричал…

— Что с тобой? Игорь, что с тобой?

Я открыл глаза. Было уже светло. Люся испуганно смотрела на меня; она провела ладонью по моему вспотевшему лбу, убедилась, что температуры нет, и сказала сердито:

— Нет, так больше нельзя! С этой работой и до больницы недолго…

«Старая песня», — машинально отметил я про себя, но сегодня эти слова, всегда меня раздражавшие, услышать было почему-то приятно. Взглянул на часы — половина одиннадцатого, мимоходом заметил — суббота, тридцатое октября. Да, неплохо начинается мой отпуск; крепко выспаться — это великое дело. О вчерашнем заседании в горкоме вспоминать не хотелось; да, кстати, оно как бы выветрилось из памяти, словно вовсе и не было этой двухчасовой баталии.

Из своей комнаты прибежал Андрюшка. Он принес бумажный самолет, склеенный вкривь и вкось, и спросил обиженно:

— Папа, а почему он не летает?

— Подожди, Андрей, папа заболел.

— Но он обещал сегодня поиграть со мной, — надул Андрюшка губы.

Я смотрел на его густые русые волосы, на ясные глаза — требовательные, хитрые и капризные, и чувствовал, как что-то неожиданно обмякло во мне и мне сделалось легко и хорошо, как давно уже не было. «Все-таки он ужасно у нас избалованный», — подумал я с непонятным умилением.

— Папа, а почему ты кричал во сне? — продолжал Андрюшка. — Тебе сон страшный приснился, да?

— Нет, Андрюша, совсем не страшный. Ложись, я расскажу тебе свой сон.

Андрей не стал дожидаться повторного приглашения. Он, как был, прямо в домашних тапочках, забрался под одеяло, прижался ко мне. Я тоже обнял его упругое, тугое тельце, поцеловал мочку уха и сказал:

— Противный, гадкий мальчишка! Пороть тебя нужно!

— Папа, ты говоришь глупости, — важно произнес Андрюшка. — Ты мне сон обещал рассказать. А я совсем не противный. Я утром съел много каши. Целых три добавки. Расскажи мне сон!

— Ну ладно, слушай… Мне приснилось, что мы вместе с тобой поехали на море и там…

— Мы вдвоем поехали? — нетерпеливо уточнил Андрюша.

— Вдвоем.

— А мама? Маму мы не взяли с собой?

Люся бросила вязанье, с грохотом отодвинула стул, выбежала из комнаты:

— Учи, учи ребенка!

«Нет, — подумал я, — так не годится. Зачем мальчонку сбивать с толку? Он уже все понимает».

— А мама потом к нам приедет. Мы полетим на самолете, а она приедет на поезде. Ты же знаешь, мама боится летать на самолете.

За дверью слышалось учащенное дыхание Люси, она безразлично вошла в комнату, сделала вид, будто что-то ищет в шкафу.

— И мы научим маму плавать, хорошо? — сделал я еще один шаг к примирению.

— Ура! — закричал Андрюша, вскочил с дивана и потянул меня за собой. — Пошли, папа, пускать самолеты!

«Что же делать? — растерянно думал я. — Не так это просто — уйти. Уйти-то можно, но что я объясню Андрюшке? Мне разрешат встречаться с ним, допустим, по субботам, с двенадцати до двух. Но это только себе и ему сердце разрывать на куски. Все-таки ребенок твой только тогда, когда он живет вместе с тобой, когда утром он может забраться к тебе под одеяло; когда ты приходишь с работы, он выбегает тебе навстречу, ты подбросишь его к потолку, он потянет тебя рисовать машины, и все, что накопилось в тебе за день, — раздражение, злость, усталость, — все это улетучится куда-то, выпадет осадок; и если ты чувствуешь, что зашел в какой-то тупик, не видишь впереди никакой цели и просвета никакого, то вечером хотя бы то утешит тебя, что сын твой растет, что он еще на один день стал старше. Это в конце концов нечто совершенно бесспорное, и хотя бы ради этого стоит жить».

— Ты когда будешь завтракать? — недовольно спросила Люся, но суровость в ее голосе была явно напускная. Ну и женщина! Совершенно искренне считает, будто память человеческая ничем не отличается от магнитофонной ленты и что можно сколько угодно стирать одни воспоминания и записывать другие. Люся и отмякала быстро, и для ссоры любого пустяка ей было достаточно. — Картошка еще теплая, а антрекот в холодильнике, ты ведь сам любишь жарить.

Она явно искала примирения и все-таки на всякий случай проверяла, готов ли я к нему, не потребую ли от нее односторонних уступок.

— Андрей кофе еще не пил, сказал, что будет вместе с тобой. Ты только не разрешай ему надолго включать мельницу.

— А ты пила кофе?

— Мне же нельзя, ты знаешь.

— Ну, тогда посиди немного вместе с нами.

Я принял душ, съел антрекот с кровью и медленными глотками пил кофе. Андрей, которому я плеснул немного кофе в чашку с молоком, со значительным видом надувал щеки, отфыркивался, делал вид, что питье его тоже горячее и крепкое, и, прижимая ручонку к правому боку, вскрикивал притворно:

— Ой, сердце! Ой, сердце у меня болит!

При этом он посматривал хитро на меня и на Люсю, явно провоцируя с ее стороны недовольство: она не любила, когда ее передразнивали. Но Люся была на удивление миролюбива, пила жиденький чай, закусывала любимым своим овсяным печеньем и подала голос только тогда, когда Андрей, расшалившись, захлебнулся, закашлялся.

Я обнял его, ощущая под своей ладонью тонкие, хрупкие ребрышки, и с грустью подумал, что целый месяц мне будет его не хватать. А когда-то — вспомнить смешно и стыдно — я чувствовал себя неловко, если Люся отправляла меня с коляской на улицу, мне казалось, что прогулки эти унижали меня: есть нечто неполноценное в мужчине, гуляющем с ребенком. Теперь я вижу, до чего был глуп!

В такое промозглое, серое утро, когда с неба сыплется отвратительная крупа и днем она обязательно перейдет в дождь или снег, особенно хорошо ощущаешь, что такое семейный очаг: на кухне тепло; мерно гудит холодильник, рядом с тобой твоя семья; твоя жена, которую когда-то ты любил больше, чем родителей своих, своих друзей, и когда вы впервые расстались на неделю, ты ездил по заданию института в Ленинград, а она не встретила тебя, перепутала поезд, ты места себе не находил, метался по комнате, и как только раздался звонок, и она, не зажигая света, с порога бросилась к тебе, ты задохнулся от счастья, снова ощутив знакомый запах ее волос, почувствовав под своими руками ее сильное молодое тело, которое было покорно тебе одному и тебе одному принадлежало; и сын твой, теперь уже он дороже тебе всех на свете, и, если он болеет, если проигрывает в честной ребячьей игре, плачет и злится, ты чувствуешь себя совершенно беспомощным, бессильным чем-либо помочь этому маленькому человечку, так похожему на тебя самого; и когда ты достаешь дошкольную свою фотокарточку, сделанную сразу же после войны «кодаком», который отец привез из Германии, то тебе кажется: что бы с тобой ни случилось — сегодня, завтра, через десять лет, весь ты уже не исчезнешь, и кареглазый мальчонка с густыми русыми волосами, с длинными пушистыми ресницами обязательно добьется того, чего не удалось сделать тебе…

Сухая крупа за окном перешла в густой липкий снег. На асфальте он быстро таял, а крыши и газоны сразу забелели. Снежинки крупные, мохнатые, и было хорошо видно, как они не опускались на землю прямо, а плавными движениями кружили вокруг невидимой оси. Все прекрасно, заметил я с тревогой, но как посмотрит на это дело Аэрофлот?

…Ну вот и все. Вещи уложены, Саша уже снес чемоданы в машину и дает о себе знать протяжными, с равными интервалами гудками.

Мы сели на заднее сиденье — иначе у Саши будет не езда, а мука: Андрей все время норовит нажать какую-нибудь кнопку — хлопнешь по рукам, он присмиреет минут на десять, а потом снова тянется к рычагам и приборам.

— Саша, уговорите Игоря, чтобы он не летел сегодня, — обратилась Люся к водителю. — Смотрите, какой снегопад!

Люся знала, что Саша после службы в армии полгода работал в аэропорту, и решила прибегнуть к его авторитету.

— А что «Илу-шестьдесят второму» снег? — не поддержал ее Саша. — Наберет высоту — и привет. Важно, чтобы в Минводах была погода.

— Но ведь это опасно — по скользкому асфальту разгоняться? — не унималась Люся.

— У нас больше опасностей, — возразил водитель. — В любую минуту юзом, то-другое — и в кювет. А там, по бетону сцепление — дай боже. Главное, пилоту не хлопать ушами при взлете и посадке. Иначе труба, это уж точно.

Хорошую мы тему нашли для разговора, нечего сказать! Я заметил, как Люся побледнела, вцепилась руками в сиденье.

— Нет, Игорь, ты не должен лететь!

— Здравствуйте! А как я попаду в Кисловодск?

— Не знаю. Мало ли способов! Но лететь ты не должен. Особенно сегодня.

Я ничего не ответил, Саша тем более никак не реагировал на ее слова, озабоченно поглядывал на часы. «Дворники» безостановочно сгоняли со стекол липкую сероватую жижу.

— Папа! — с обидой воскликнул Андрюша. — Я тебя спрашиваю, а ты молчишь!

Я не заметил, как отключился, прослушал, о чем меня спросил сын.

— Не можешь поговорить с ребенком! — вспыхнула Люся. — На целый ведь месяц уезжаешь. Там и переживай, сколько твоей душе угодно.

У Люси всегда мудрые советы, жаль только, что ими трудно воспользоваться. В шестнадцать лет, когда ангины окончательно замучили меня, было решено вырезать гланды. Сделали укол, горло онемело, и я совершенно ничего не чувствовал. Но когда через несколько часов наркоз отошел, вся операция много раз повторялась, проворачивалась в моем сознании с такой ощутимой болью, словно происходила она наяву. Вот и теперь, помимо воли и желания, весь ход вчерашнего заседания вспомнился мне до мельчайших деталей, от первого и до последнего слова.


Неожиданностью для меня было уже то, что не пришел Стеблянко. Приступ панкреатита. Я вспоминал о последнем резком разговоре с ним, меня мучила совесть и в то же время разбирала досада: ах, как не вовремя, очень он нужен здесь, я возлагал на него столько надежд.

После некоторых колебаний я уселся на привычное свое место — рядом с секретарем горкома, по правую от него руку. А сомнения были такие: я чувствовал, что рано или поздно разговор свернет с намеченного русла. Черепанов начнет бить по мне прямой наводкой, а торчать в такие минуты на виду не очень-то приятно. Но все уже рассаживались, двигали стульями, переходить куда-либо было поздно, так и остался рядом с Колобаевым.

Позже других пришли Авдеев и Печенкина. Личный Дом оглядел кабинет с нескрываемым любопытством, не спеша выбрал себе место. Тамара держалась напряженно, присела на краешек стула поближе к дверям, на колени положила клеенчатую хозяйственную сумку.

Без пяти минут два; все молча посматривали то на стрелку больших настенных часов, то на секретаря горкома.

— Не имею права, — развел он руками. — Впрочем, если не быть формалистами, можно и начать.

Вадим поднял руку.

— У меня вопрос по существу. На заседании присутствуют два человека, которые не являются членами парткома. К тому же оба товарища — беспартийные.

Личный Дом насмешливо и с вызовом посмотрел на Вадима, Тамара смутилась, быстро приподнялась со стула и устремилась к двери. Колобаев жестом остановил ее.

— Я не вижу никакого нарушения партийной этики.

На Тамару жалко было смотреть; не хотела приходить, так надо же, получилось, будто она набивается присутствовать здесь. Конечно, Черепанову очень невыгодно, чтобы Авдеев и Печенкина слышали весь разговор. У него своя версия событий на станции, а тут нежелательные свидетели. Вот и пытается запугать их, сбить с толку. Да, чувствуется, настроен Вадим по-боевому!

— Начнем, товарищи, — сдержанно сказал Колобаев. — Первое слово Плешакову.

«А ведь Плешаков тоже не член парткома, — отметил я про себя, — почему по его поводу не протестовал Вадим? Впрочем, что гадать, очень даже хорошо понятно. Будет говорить сейчас с чужого голоса».

— Я нисколько не снимаю с себя вину за то, что произошло в ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое октября. Как руководитель станции и как коммунист, готов нести полную меру ответственности…

Ого, для первого хода совсем даже неплохо. Опытные у Плешакова консультанты. Я обратил внимание, как умело обошел он некую двусмысленность своей роли — не стал делать акцента на том, что является «исполняющим обязанности», и не стал самозванно именовать себя начальником станции, а нашел компромиссный вариант — руководитель. Неплохо, неплохо…

Плешаков по обыкновению всматривался в лица сидящих за столом, словно искал сочувствия и понимания.

— Больше того, — продолжал он, — положение, сложившееся на станции, никак не могу признать нормальным, и в этом тоже признаю немалую долю своей вины.

Мысленно я аплодировал режиссерской работе Черепанова: Плешаков призадумался и после хорошо рассчитанной паузы сказал, но уже в другом регистре:

— Могу ошибиться, и если так, то заранее прошу у товарищей извинения, но мне почему-то кажется, что это печальное происшествие во многом отражает положение дел на комбинате в целом. Внешнее благополучие никак не может скрыть того, что в каждом цехе, на любом участке может внезапно произойти катастрофа, по своим последствиям способная далеко затмить происшествие, которое мы сегодня обсуждаем.

У меня пробежал холодок по спине. Высокий уровень демагогии всегда тем и опасен, что замешан на истине; правда и ложь переплетены так искусно, что чудовищная эта манипуляция срабатывает безошибочно, ставит в тупик даже многоопытных в подобных делах людей. Комбинат в последнее время действительно штормило, но разве когда-нибудь здесь было все гладко?.. И зачем театральным жестом рвать на груди рубаху и походя бросать комок грязи в меня? Известны в конце концов законы больших чисел, по которым случаются непредвиденные несчастья, фатальные стечения обстоятельств. Так и наш комбинат — индустриальная махина, промышленный колосс, разросшийся во все стороны, он и впрямь становится порой неуправляемым!

С Личным Домом Плешаков разделался двумя снайперскими выстрелами: недисциплинирован, технически малограмотен. Но о Печенкиной, что меня насторожило, высказался очень неопределенно. Из его рассказа нельзя было понять, виновата она или нет, при желании все легко было истолковать по-разному. Наверное, они (мысленно я только так и воспринимал теперь Плешакова и Черепанова — «они») не потеряли надежды взять Тамару в союзницы. А что, вполне может быть! Хотя зачем тогда Вадим предлагал удалить ее из кабинета?

Обвинения в мой адрес показались мне самым неинтересным местом в сценарии, который подготовил Вадим. Слишком уж очевидно все было, как банальная развязка в шахматной партии, разыгранной по учебнику. Но сами по себе они, эти обвинения, впечатляли, потому что возникали как крещендо, логическим выводом из фактов. На многих это произвело впечатление, я сужу хотя бы по тому, как наклоняли головы, смущенно отводили глаза, чтобы не встретиться со мной взглядом.

Говорил Плешаков не дольше десяти минут, а сразу задал тон, настроение, и себе глухую защиту обеспечил, и в нападение перешел весьма агрессивно. Браво, просто браво! Когда он садился на место, Володя незаметно пододвинул мне записку. Я развернул, в ней было одно только слово: «Расслабься!» Неужели со стороны заметно мое оцепенение, моя напряженность? Если так, то дело совсем худо: вся драка еще впереди, а я уже теряю очки, проигрываю на исходных позициях. Нет, утешил я себя, это от Ермолаева трудно что-либо скрыть, а другие вряд ли заметили мое состояние.

В бой отчаянно рвался Авдеев. Когда выступал Плешаков, Личный Дом ерзал на стуле, порывался возразить, но Ермолаев предостерегающе на него смотрел, и тот с большим трудом, но сдерживался. Я понимал, что сейчас не время бы выступать Авдееву, все пойдет на эмоциях, он сорвется, а это никогда никому не помогало. Вот попозже бы хорошо, тогда он успокоится, сообразит, о чем стоит говорить, а какую обиду лучше проглотить молча. «Прокладочку» — хоть одну, хоть какую-нибудь, чтобы сбить этот поневоле навязанный нам настрой! Но никому не хотелось вылезать первым, все тягостно молчали. Колобаев заметил высоко поднятую руку Авдеева и без долгих раздумий дал ему слово.

— Да неправда это, — рубанул Геннадий воздух рукой. — Выходит, на станции беспорядок потому, что директор комбината плохой? А Плешаков тогда на что? Или, получается, директор должен работать за всех? Да его дело — контролировать! Он — за пультом. Если хотите, Плешаков хочет все свалить на директора! А свою вину признать не хочет!

Я слушал Авдеева и не знал, что делать. Искренний его порыв меня тронул, но ведь все, что он говорил, было беспомощно, сплошной детский сад; так человек, не знающий ни одного боксерского приема, пытается одолеть опытного бойца, машет перед его носом кулаками. Еле удерживал себя от желания прервать парня — по душевной своей простоте он все только портил.

Вадим негромко бросил реплику:

— По-моему, Плешаков вовсе не уходит от ответственности. Он открыто заявил, что признает свою вину. — Потом повернулся к Авдееву и церемонно сказал: — Извините, что перебил вас.

Я подумал, что сейчас бы самое лучшее для Авдеева — сесть на место, но он вспыхнул словно порох, в который бросили горящую спичку:

— А про вас я вообще говорить не хочу! Если про вас начну, то на карачках отсюда уползете!

И это было явно лишнее. Плешаков торжествующе обвел всех глазами: вы слышали? А я что говорил?

Печенкина сидела угрюмая, на скуластом лице выступили красные пятна. Я еще раз подумал о том, что добрые дела лучше делать вовремя: услужливость задним числом всегда отдает суетой.

— Давайте, — Фомич предостерегающе поднял вверх палец, — держаться, так сказать, в рамках. Вопрос серьезный, тем более не стоит оскорблять друг друга. У вас все? — холодно поинтересовался он у Авдеева.

Мне было до смерти жаль Геннадия. Представляю, что творилось сейчас у него в душе! И тут же отпустил крепкое словечко по своему адресу: не мог подсказать парню, что и когда говорить, как вести себя! Все деликатничаю, вот и поделом, расхлебывай теперь кашу!

Но, странное дело, глупо, неудачно выступил Авдеев, а что-то изменилось в кабинете, переломило настроение. Я с надеждой смотрел на Ермолаева — может, он возьмет слово? Но тот покачал головой: рано, мол, не спеши. Ну, а мне вылезать тем более не стоило.

Попросил слово Лапландер, председатель рыболовецкой артели. Я с любопытством посмотрел на него. Старик, уже за шестьдесят, а крепкий, словно топором вытесан, лицо медно-красное, обожженное ветрами и солнцем. Мне бы такую красивую старость.

— Что творится на комбинате, — он повернулся ко мне, — дело ваше. Я вам тут не судья. Хочу только спросить: часто вот так рыбу травить собираетесь? А то я распущу артель.

К удивлению моему, старик не садился на место, а смотрел на меня, ждал ответа. Я растерялся, неожиданно для себя выпалил:

— Не знаю.

— Вот, — обрадовался вдруг Лапландер, — честный ответ. А то товарищ выступал, не помню его фамилии, уж очень красиво себя ругал. Так ругал, будто награды требовал.

Несколько человек рассмеялись, Вадим звучно бросил карандаш на стол, но от реплики удержался.

Поднялся директор леспромхоза Митрохин.

— Я тоже не знаю всех дел на комбинате. Но директора знаю хорошо. Он часто холку мне мылит, если пиловочник на исходе. И вот сегодня говорят, будто он плохой руководитель. Нет, разлюли малина, вы меня извините! Плохой руководитель тот, кому на все наплевать. Как ему, например, — он показал в сторону Вадима.

Тот смутился, но только на одно мгновение. Быстро нашелся, подарил Митрохину радушную широкую улыбку и спросил, словно речь шла о веселом розыгрыше:

— Почему же, позвольте узнать?

Тот ответил ворчливо:

— Не хотел говорить, но если сам набиваешься…

Колобаев предостерегающе поднялся с места:

— Товарищи, товарищи…

— Пусть говорит, — милостиво разрешил Черепанов.

— Да что говорить? — с той же ворчливой интонацией продолжал Митрохин. — Когда я попросил машины отремонтировать, ты куда меня отфутболил? Здесь две женщины, неудобно перед ними, а то бы я повторил. Разве пиловочник нужен только леспромхозу? Да ведь комбинат последние кубометры доедал, он остановился бы, заглох, разлюли малина! Это что, хороший руководитель? Да когда Новиков в отъезде, я вообще на комбинат не звоню, потому что это без толку.

Ну что ж, наконец-то игра пошла веселее, не в одни ворота.

Вадим стиснул челюсти, отчего раздвоенный подбородок и ямочки на щеках выступили еще резче, и сказал отчетливо:

— Справку по этому поводу я позволю себе дать несколько позже.

— Никаких справок! — возмутился Колобаев. — Это совсем другой вопрос, частный, мы не будем на него тратить времени. Давайте, товарищи, больше говорить по существу: что произошло, кто виноват, какие будем принимать меры.

— Нет, если мне бросили обвинение, — с обиженным видом засуетился Вадим, которого явно приободрили слова Фомича, — я готов ответить.

Тем временем руку усердно тянул Барвинский.

— Извините, Андрей Фомич, — Барвинский развернулся вполоборота и обращался прямо к секретарю горкома, — если не смогу выполнить ваше пожелание и говорить непосредственно на тему. Я, к сожалению, не компетентен в вопросах очистных сооружений и не берусь искать виноватых в этом прискорбном для всех нас происшествии. Но мне кажется, Андрей Фомич, вовсе не случайно встал сегодня вопрос о стиле работы директора комбината. В нем, позволю себе сказать образно, как солнце в капле воды, отразились недостатки в работе и станции биологической очистки, о чем самокритично сказал товарищ Плешаков. И в отличие от председателя рыболовецкой артели я не вижу здесь никакого повода для иронии. Плешаков выступил честно, по-партийному, и мы понимаем, что он готов исправить все недостатки.

— Да из-за Плешакова авария и произошла! — отчаянно закричал Личный Дом. — Из-за него и Черепанова! Если бы они не мешали мне, ни одна рыбина в Алгуни не сдохла бы!

Колобаев нахмурился:

— Вы срываете заседание. Когда вы говорили, никто не перебивал.

Но Авдеев не унимался:

— Значит, не очень вам нужна правда! Только на словах призываете!

«Пусть говорит!» — с разных сторон прозвучали голоса.

— Сначала закончит Барвинский, потом — Авдеев, — настоял на своем Фомич. — Пожалуйста, — кивнул он управляющему трестом.

Барвинский расстегнул пиджак, по привычке хотел было расслабить подтяжки, но в последнюю секунду удержался, спохватился, поиграл пальцами на животе, слегка смутился.

— Я считаю своим долгом, Андрей Фомич, защитить от необоснованных обвинений и главного инженера комбината. Мне по долгу службы приходится часто общаться с Вадимом Николаевичем, и я твердо убежден в том, что это опытный и умелый производственник, кстати сказать, с большими перспективами, принципиальный человек, надежный друг. Что же касается ваших похвал товарищу Новикову, — он посмотрел на Митрохина, — то это сомнительные, на мой взгляд, похвалы. Вы умиляетесь тем, что он холку мылит, так, кажется, вы изволили выразиться? Мне он ее тоже мылит, но что, извините, в этом хорошего? Новиков несдержан, груб, ему ничего не стоит обидеть человека.

Колобаев постучал карандашом по графину.

— Нет, Андрей Фомич, извините, но я все-таки закончу. Не далее как три дня назад в деловом разговоре, в присутствии товарищей по работе Новиков грубо оскорбил меня. Я уже поставил в известность об этом городской комитет партии и считаю своим долгом…

— Да врешь же ты! — стукнул кулаком по столу Кандыба. — В глаза врешь.

— Товарищи, товарищи, что такое! — возмутился Колобаев. — Немедленно прекращайте перебранку! Незачем, — сердито сказал он Барвинскому, — поднимать здесь этот вопрос. Написали докладную — и ладно!

Управляющий трестом вопросительно посмотрел на Черепанова, тот пригнул ладонь книзу — все, хватит, садись.

— А у вас есть свидетели? — деловито поинтересовалась Авдошина. Ничего не скажешь, типично женский вопрос.

— Зоя Александровна! — с упреком воскликнул Фомич.

— Ну почему же, — со всей непосредственностью возразила председатель исполкома, — это очень легко выяснить.

— Есть. — Управляющий трестом с надеждой взглянул на Чантурия.

Гурам сказал удивленно:

— Если это разговор о Доме культуры, то я никаких оскорблений не слышал.

— Я тоже, — громко, с азартом выкрикнул Кандыба.

«Великодушные мои спасители! — подумал я. — Мне это хороший урок — следует повнимательнее следить за речью, иногда меня заносит».

— Как же вы это? — стала допытываться Авдошина. — Выходит… — она замялась, — оклеветать решили человека? Пользуетесь, что неприятности у него.

— Зоя Александровна, — застучал карандашом Колобаев, — мы это выясним позже.

— Я не исключаю возможности, что они предварительно сговорились между собой, — растерянно пробормотал Барвинский, но секретарь горкома решительным жестом прервал его, усадил на место.

— Продолжим, товарищи. И — больше по существу.

Опять взял слово Лапландер:

— Мое дело — ловить рыбу, а не выступать. Слушал вон его, — Лапландер бесцеремонно ткнул пальцем в сторону управляющего трестом, — и дивился, до чего говорит кругло! Будто сети вяжет! А ведь правда — она всегда прямая! Ложь круглая.

Старик невозмутимо сел на место, Барвинский рванулся было что-то сказать, но передумал, тугие его щеки возмущенно налились румянцем.

Я подумал о том, что сражение, пожалуй, еще не проиграно. Мы заседали полтора часа, но своего слова не сказали ни Володя, ни Печенкина. Тамаре, впрочем, Черепановым и Плешаковым отведена роль молчаливого свидетеля. Расчет, наверное, такой: заговоришь — мы тоже тебя чистенькой не оставим. Может, и в самом деле ей лучше не выступать? Да и Авдошина, судя по всему, рвется в бой. В другом же лагере… Кто еще не подключен к атаке? Черепанов пока отделывался больше репликами, вел себя, словно коверный на манеже, но если возьмется выступать, то без дураков.

Я заметил, как Ермолаев поднял руку, — да, пожалуй, пора ему обозначить позиции. Но Колобаев показал в сторону Личного Дома:

— Сначала Авдеев. Он просил слова раньше.

Как я молил Геннадия, чтобы он не повторял своей ошибки, не горячился! Все на волоске держится, и так легко упустить, испортить этот момент! Но Авдеев, похоже, и сам догадался, в чьи паруса дует теперь ветер. Он говорил рассудительно и неторопливо, но, когда принялся рассказывать байку о том, как учил соседа по общежитию заправлять койку, я опять заволновался, — теперь в другую крайность ударился: россказнями занялся. Посадит сейчас его Фомич на место и будет прав. Но Авдеева слушали с интересом, тут как бы невольный антракт, пауза в заседании получилась: напряжение спало, кто-то закурил, кто-то уселся поудобнее на стуле. У безыскусной речи есть свое обаяние, своя гипнотическая сила, порой она даже выше, чем у отработанного спича записного оратора. Личный Дом рассказывал о своих мытарствах с проектами, о стычках с Плешаковым и, наконец, подошел к тому, как договорился с газосварщиками — купить у них три баллона с кислородом.

— Как это купить? — удивился Колобаев.

— Очень просто. За десятку. Точнее — за три бутылки…

— Бутылка водки за баллон кислорода, — желчно заметил Черепанов.

Да, грустный получился рассказ. Личный Дом переминался с ноги на ногу, совсем как тогда у меня в кабинете, он не решался сесть, но и делать ему было нечего.

Фомич молча смотрел впереди себя, в пространство. Потом повернулся к Плешакову и спросил сурово:

— Ну, что вы теперь скажете? Да как вы могли допустить такое?

Личный Дом называл Плешакова немногим чаще, чем Черепанова, но Фомич, как я понял, на ходу вычленил эти фигуры, сделал вид, будто все сказанное относится только к начальнику станции. Правда, и на Вадима метнул короткий сердитый взгляд; тот даже поежился.

— Авдеев не все осветил правильно, — сказал Плешаков неуверенным и довольно жалким голосом, в котором от недавнего его ораторского пыла ровным счетом ничего не осталось. — Он сваливает вину на других, а ведь аварию устроил сам. К тому же нарушает дисциплину. Недавно опоздал на работу, к началу смены…

— Вот что, — остановил его Колобаев, — если нечего сказать по существу, не отнимайте у нас время. Мы не для того собираем бюро горкома, чтобы разбирать опоздания на работу.

Вадим яростно жестикулировал, делая какие-то энергичные знаки, но Плешаков удрученно разводил руками, не знал, что сказать. «Вот каково без репетиции!» — со злорадством подумал я.

— Ермолаев, — объявил Фомич и предложил: — Давайте, товарищи, заканчивать. Ситуация в общих чертах ясна, надо принимать решение.

— Андрей Фомич, я прошу выслушать товарища Печенкину, начальника смены. Мы не так часто приглашаем на заседание рядовых производственников, а их мнение значит очень много.

Теперь пришла пора удивиться мне: неужели у Ермолаева был с ней разговор, о котором я ничего не знаю? Почему он так уверен, что Тамара выступит в нашу пользу? Или Володя надеется, что направление разговора подскажет ей, как себя вести?

Тамара поднялась, неприязненно посмотрела на секретаря парткома:

— Чего мне говорить? Я не умею выступать красиво.

— Выступи как умеешь, — улыбнулся Ермолаев.

Плешаков беспокойно ерзал на месте, Вадим сказал с досадой:

— Что это еще за нажим! Не хочет говорить — и не надо.

Авдошина резко возразила ему:

— Хотим узнать правду!

— А кому правда эта нужна, кому? — неожиданно взорвалась Тамара. — Вы собрались сейчас, поговорите, а потом разойдетесь. А я приду завтра на работу, и кто меня там встретит? Он! — Тамара показала пальцем на Плешакова. — Вам правда, а мне выговор. И кому что докажешь? У меня, например, мама больная, парализованная, мне во время смены надо домой сбегать. Так что, за каждый раз — выговор? У меня и места в трудовой книжке не хватит. Пока что начальник отпускает меня, а потом возьмет и скажет: не положено! И крутись как хочешь. Вот вам и правда!

— Нет уж, так не годится, — подал голос Колобаев. — Мы никому не позволим вас запугивать.

— Да чего запугивать! Я сама не из пугливых. Если что — пойду каландровщицей, без работы не останусь.

— Андрей Фомич прав: пора заканчивать, — энергично предложил Черепанов.

— А вы мне рот не затыкайте! — огрызнулась Тамара. — Когда захочу, тогда и сяду. Я одно скажу: могло и еще хуже случиться. Станция на пределе работает, но никого это не волнует. С тех пор как Игорь Сергеевич ушел со станции, порядка никакого не стало. Авдеев попробовал свое изобретательство, так с отчаяния же это! Главный инженер с Плешаковым сколько заставляли его пятый угол искать! Он еще не все рассказал вам.

В тягостной тишине уверенно прозвучал голос Черепанова:

— Хочу дать фактическую справку… Вчера директор комбината вручил Печенкиной ордер. Квартира получена без соблюдения очередности, с нарушением положенных норм.

Вот это ход! Второй раз за время заседания мне стало не по себе: я даже не успел подумать о том, как быстро, поистине со скоростью света, распространяются в нашем городе новости.

У Тамары на глазах навернулись слезы. Она рылась в клеенчатой хозяйственной сумке и ожесточенно выкрикивала: «Да подавитесь этим ордером! Чтобы всю жизнь за него упрекали!»

— Замолчи! — властно остановила ее Авдошина. — Тебе квартиру дал исполком, Советская власть дала. Жаль только, что не могли сделать этого раньше.

Большеротое лицо Тамары сделалось от слез еще некрасивее, но плакать она перестала, терла глаза ладонью.

— Теперь отвечу на упрек Вадима Николаевича, — сказала Авдошина.

Вадим запротестовал, галантно наклонил голову:

— Речь не о вас, Зоя Александровна! Вас могли ввести в заблуждение.

— Вадим Николаевич, родненький! Обмануть можно человека, который ничего в своем деле не понимает. А через мои руки прошло все жилье в нашем городе, каждый квадратный метр.

Крепко огрела она его, по самому темечку. Старая школа чувствуется, куда нам до нее! Нет, хорошо, что я не стал вчера темнить, повел разговор напрямую. Был в этом свой риск, конечно, но, с другой стороны, доверие всегда обязывает.

— У меня такие предложения, Андрей Фомич. Администрация комбината, надо думать, накажет виновных — и Авдеева и Печенкину. С директора же спрос особый. Я думаю, ему следует объявить замечание. А вот что дальше, что с другими делать? С Плешаковым, например? Он не справляется с работой, это же ясно. Или с Черепановым? Что я слышала здесь… мне страшно даже стало. Я, Андрей Фомич, не знаю, что и предложить.

Колобаев сделал вид, что не понял ее вопроса, и нетерпеливо поднял с места Ермолаева:

— Пожалуйста, Владимир Михайлович, И будем заканчивать, если больше нет желающих.

— Как-то я был в Москве, — негромким голосом, четко акцентируя паузы между словами, начал Ермолаев, — смотрел одну пьесу. Там, помню, герой жаловался: хотел купить маленькую рыбу, а купил большой огурец. Так и мы — собрались обсуждать аварию на станции, а заговорили о комбинате в целом. Полемика была резкой, в хоккее, например, нескольких игроков уже удалили бы за недозволенные приемы. Спорить мы совершенно не умеем, считаем, чем сильнее обидим человека, тем лучше. Но так или иначе симпатии и антипатии были выражены очень четко. Я не имею морального права свою личную точку зрения выдавать за позицию парткома. И все-таки, надеюсь, большинство согласится с тем, что я скажу. Плешаков вел себя малодушно. Нам не нужны красивые жесты, которыми, по существу, он пытался защитить себя от критики. Очистные сооружения нужно расширять, реконструировать, притом делать это без копеечной экономии, которая может обернуться убытками. Но кто должен думать об этом? Кто должен стучаться во все двери, предлагать, настаивать, требовать? Плешаков ничего этого не делал. Я, во всяком случае, не могу назвать ни одного случая, чтобы он обратился с конструктивными идеями. Вместо этого отбивался от рационализаторских предложений. Плешаков с обязанностями не справляется, для меня это совершенно ясно. Предлагаю освободить его от должности, подыскать работу по силам. Предлагаю также в течение ближайших трех месяцев заслушать на парткоме вопрос о перспективах работы станции. Я согласен: Авдеев и Печенкина заслуживают выговора. Но если бы этот вопрос ставился на голосование, я бы поднял руку с тяжелым чувством. Так или иначе, мы накажем людей, которые живут интересами комбината, болеют за него. И что будет с ними дальше? Не забросит ли Авдеев свои чертежи? Принесет ли он их в наш негостеприимный БРИЗ? Я не могу не думать об этих вопросах. Быть может, задаю их с запозданием. Но всем надо извлечь из этого случая уроки, сделать выводы на будущее.

Володя взглянул на часы и сказал, обращаясь непосредственно к Колобаеву:

— А теперь, Андрей Фомич, я прошу не останавливать и не перебивать меня, если даже наши взгляды будут в чем-то расходиться. Я не злоупотреблю регламентом.

Я внимательно посмотрел на Ермолаева. Сегодня его худощавое бледное лицо сильнее обычного отсвечивало желтизной: мается, бедняга, печенью. Володя выглядел совершенно бесстрастным, и я не мог догадаться, о чем станет он сейчас говорить.

— Представьте себе современный корабль, курс которому прокладывает неопытный штурман. Время от времени на помощь ему устремляется капитан… Впрочем, не буду прибегать к иносказаниям. Давайте посмотрим правде в глаза: главный инженер комбината со своими обязанностями решительно не справляется… У Вадима Николаевича есть немало завидных качеств. Он красноречив, находчив — чему не раз сегодня мы были свидетелями, полон энергии. Наконец, он волевой человек, обладает редкостной выдержкой, всегда подтянут, в хорошем, бодром настроении. Быть может, все это подкупило управляющего трестом, когда он назвал Черепанова перспективным работником. Вадим Николаевич, дорогой, не обижайтесь на меня, но призвание ваше — не в инженерно-технической деятельности. Вы умудряетесь стоять над потоком бесконечных производственных забот, ежедневных, будничных, часто неблагодарных, состоящих из мелочей, а ведь все это жизнь комбината, и все это прямые ваши обязанности, Вадим Николаевич. Подумайте над этим. Вас все время подстраховывают то Новиков, то Чантурия, но комбинату не нужны два или три главных инженера, нужен один, который справляется со своим делом… И последнее. Не поймите меня так, Андрей Фомич, что я поднимаю вопрос о несоответствии главного инженера комбината занимаемой им должности. Сегодня, пока я так вопрос не ставлю. Все, что сказал я сейчас, — это разговор коммуниста с коммунистом, который я решился провести публично. Но если со временем мне придется поставить такой вопрос, я это сделаю.

Прошло несколько минут, как Ермолаев сел на место, а в кабинете все еще стояла глубокая тишина. Кажется, все не могли опомниться от предметного урока, который преподал сейчас секретарь парткома: вместо запутанных, обходных маневров он решился на прямой и кратчайший путь, по тонкой проволоке прошел, словно по гладкому асфальту. Одно фальшивое слово, неточная нота — и все летело бы с треском в тартарары, но Володя не допустил даже малейшего сбоя… Я, во всяком случае, был поражен дерзостью его замысла и безукоризненной чистотой исполнения. И если до последней минуты я все еще колебался, выступить или нет и какую выбрать тактику — защищаться? нападать? излагать программное заявление? — то сейчас ясно понял, что не нужны никакие слова и что я могу только испортить дело. Если, конечно, Вадим с отчаяния не выкинет какой-нибудь фортель, после которого уже нельзя будет промолчать.

— Нет больше желающих? — спросил Колобаев. — Вадим Николаевич? Игорь Сергеевич? Тогда будем закругляться.

У Черепанова было лицо несправедливо наказанного ребенка, на предложение выступить он обиженно пожал плечами: я, понятно, могу внести ясность, камня на камне не оставить от этих обвинений, но не стану этого делать — вы, мол, сами все прекрасно понимаете… В другой раз этот актерский этюд вывел бы меня из себя, но сейчас я воспринял его вполне добродушно.

— Мне понравилось выступление секретаря парткома, — начал Фомич неторопливым, размеренным голосом. — Оно конструктивное, продуманное. Так и нужно — больше заботиться о деле. Авдеев волновался, это понятно, но грубить все равно не нужно. Мы его поправили. Давайте помнить хороший девиз: правда, только правда и ничего кроме правды. Вводить в заблуждение товарищей по партии — это никуда не годится. Товарищ Барвинский, вы об этом серьезно подумайте. Это реплики в сторону. Теперь по существу. С Плешаковым дело ясное. Он не справился. Надо снимать с понижением в должности — есть такая форма наказания. Мы редко к ней прибегаем, а забывать ее не стоит. Коммунисту Новикову предлагаю объявить замечание. На комбинате немало недостатков, о многих я сегодня услышал впервые. Если нужна помощь горкома, мои советы — пожалуйста. Двери открыты всегда. Но, Игорь Сергеевич, надо исправлять дела на станции. Через полгода мы послушаем, что вы уже сделали и что собираетесь делать дальше. Поднимался вопрос, как быть с главным инженером. Я считаю, что он заслуживает той же формы наказания, что и директор комбината. Им вдвоем вытягивать дела на очистных сооружениях, вообще работать рука об руку, Владимир Михайлович! Кстати, все ли сделала партийная организация комбината, и партком, и вы как секретарь парткома, чтобы помочь Черепанову? Вы говорили, что он не нашел себя как производственник. Так помогите ему! Или, может, призвание его в чем-то другом, как вы здесь намекали. Тогда надо и об этом подумать. Но не решать с кондачка, не разбрасываться кадрами. Сейчас Черепанов возглавит на месяц комбинат, пока директор будет в отпуске. Посмотрим, что у него получится. Но надо помогать, а не отпихивать его от себя.

«Ну что же, — подумал я, — Вадим уцелел. Пусть молится на Фомича. Хотя, впрочем, как посмотреть: Фомич умудрился прикрыть Черепанова, но и аккуратную лазейку оставил для себя — просто так в широкой аудитории не намекают на то, что со временем, быть может, товарища переведут работать по другому профилю. А большего, пожалуй, ожидать от него нельзя. Во всяком случае, сегодня. А все, что сказал Ермолаев, Фомич намотает на ус и со временем пустит эту информацию по назначению».

Я вспомнил вчерашние свои рассуждения о городском «триумвирате», о равноправии внутри него и усмехнулся: куда мне рядом с Фомичом, сосунок, да и только! И вовсе не случайно он играет в Таежном первую роль — не только в силу должностной иерархии, но и по возрасту своему, опыту, биографии, уважению, которым пользовался. Он всегда сохранял хладнокровие, его не заносило в сторону, хотя и комбинат и город, за которые он так или иначе отвечал, порой штормило так, что впору схватиться за поручни и об одном только думать: не свалиться бы за борт, любой ценой устоять, удержаться, уцелеть! Я представил себе весь тот мощный напор, который ежедневно давит на первого секретаря горкома: просьбы и советы, требования и рекомендации, со всех сторон, извне и изнутри, из Москвы и Дальневосточного… Нет, молодцом он держится, с достоинством.

Колобаев слегка прищурился, это было для меня безошибочным признаком того, что он оттаял; пристально посмотрел на меня и сказал с неожиданной укоризной:

— Первый звоночек прозвенел, Игорь Сергеевич! Я понимаю, событие чрезвычайное, сейчас мы разобрались, объяснили, что произошло. Комбинат заплатит штраф рыболовецкой артели. А что завтра? Можете гарантировать, что не случится ничего подобного?

Я чувствовал себя довольно глупо: понимал, что Фомич задает вопросы чисто риторические, но он повернулся ко мне всем корпусом, так пристально на меня смотрел и делал многозначительные паузы, что меня поневоле тянуло ответить. Я порывался было уже что-то сказать, но Фомич снова заговорил:

— Смотрите-ка, что получается. Мы приехали в Таежный, когда десяток избушек здесь стояло — рыбаков да охотников. И всего было вдоволь: орехи кедровые — пожалуйста, кеты — навалом, ягоды, грибы — сколько хочешь. Не знаю, помнит ли кто-нибудь из вас или нет, тогда мы дали клятву себе… ну, не клятву, но пообещали сохранить природу такой, какой мы ее здесь застали. Да-а, хорошо сказано — сохранить. Но как это сделать? Только пустили комбинат, первую очередь, берем пробу воды в Алгуни — а там и фтор, и углерод, и чего только нет. А потом и ТЭЦ задымила в свою горловину — смотришь, уже в воздухе горчинкой попахивает. Индустрия, что говорить! Ну это ладно, никуда не денешься. А вот дальше мы стали забываться. Помните, кору сжигали, целые горы? Чад, копоть, а нам весело — какой костер раскочегарили!.. Тайга-матушка все стерпит! Нет, братцы, не все. И детям, и внукам, и правнукам нашим ходить по этой земле, дышать этим воздухом. Давайте помнить и об этом!

Время от времени Колобаев поглядывал на меня с укоризной — словно все сказанное относилось именно ко мне или в первую очередь ко мне. А что, может, так оно и есть. С кого, как не с директора, ему спрашивать? И какое ему дело, что я люблю природу не меньше других, — здесь не платонические чувства нужны, а действия, реальные и конкретные.

— В общем, товарищи, нужно работать. Сегодняшний разговор был острый, сложный, но, надеюсь, он всем пойдет на пользу. А теперь разрешите от вашего имени пожелать товарищу Новикову, который завтра отправляется на воды, счастливого отдыха. Так, Игорь Сергеевич, я не перепутал?


Нет, он ничего не перепутал. Билет на самолет у меня в кармане. «Волга», разбрызгивая грязноватый осенний снег, мчится к аэродрому, шофер ведет с моей женой философский разговор о безопасности воздушных путешествий.

— И все-таки часто самолеты разбиваются? — допытывается Люся.

— Ну, не чаще, чем машины. В Америке, например, в прошлом году было всего четыре аварии, погибло сорок пять человек. И что характерно, Людмила Семеновна, даже на велосипедах людей гробанулось в пять раз больше. Что вы, в небе сейчас безопасней, чем на земле.

Мне снова вспоминается вчерашнее заседание. Когда расходились, переговариваясь, с шумом сдвигая стулья, подошел Черепанов.

— Ну как, старик, доволен, что утопил меня?

— Ты сам себя утопил. Притом не сегодня, а давным-давно это началось.

— Больше ничего не хочешь мне сказать?

Я посмотрел ему в глаза — в них перемешались привычная наглость и что-то новое, заискивание, что ли. Я подумал и ответил твердым голосом:

— Почему же, хочу. Мне очень обидно, что ты разучился улыбаться. Как-нибудь посмотри на себя в зеркало: вместо улыбки у тебя ухмылка. Кривая, циничная усмешка, ухмылочка. А ведь когда-то очень красиво умел ты улыбаться.

Я почувствовал огромное облегчение, произнеся эти слова. Как не любим мы говорить правду в лицо — боимся обидеть… потом сами удивляемся: откуда он такой, куда люди смотрели? Но ведь люди — это мы сами, и никто другой… И, быть может, в том, что Вадим вырос иждивенцем, есть доля и моей вины — кому приятно воспитывать взрослого мужика, требовать с него, настаивать… Куда проще откупиться подписью под характеристикой, торопливым поддакиванием.

За окнами «Волги» мелькают деревья — ветки с не облетевшими еще листьями наклонились под тяжестью мокрого снега. Когда я вернусь, он будет лежать уже плотным покровом, тайга перекрасится в белый цвет, застынет Алгунь. А первые несколько дней в санатории я буду отсыпаться, напрочь отключусь от всех забот и тревог, которыми жил последнее время. Но пройдет неделя, другая, и меня будет тянуть сюда, к этим деревьям, к лодкам, что лежат перевернутыми на берегу в ожидании весны. Снова в привычных заботах замелькают дни, и, выходя в сиреневые предвечерние сумерки из прокуренного кабинета, где еще клубятся неостывшие споры, я вдохну полной грудью свежий воздух тайги и сопок, и сердце ответит на приток крови ровными и мощными толчками. Не надо его беречь! Пусть оно работает с перегрузками — это вредно только для тех, кто здоровье свое и себя самого хранит под колпаком. Словно национальную реликвию… В государственном музее!.. Но мне-то это зачем? Мне хочется, чтобы и мышцы мои, пока они не стали дряблыми, и разум, пока он не утратил ясности, и память, пока она меня еще не подводит, чтобы каждая клеточка моего существа, — чтобы все было натянуто, как электрический провод, и упруго прозванивало под напором ветра, а не обвисало бы, словно ветки деревьев, придавленные, как сейчас, мокрым снегом. И каждый новый рубец на сердце пусть будет говорить о том, что заработан он в честном и открытом единоборстве с тем, что еще не устроено в жизни…

Я не сразу заметил, что снегопад резко, будто по невидимому сигналу, прекратился. «Дворники» бесцельно скользили по чистому, отполированному стеклу машины, и в нем отразился нечеткий провал в затянутом облаками небе. Впереди, за ближайшим лесом, угадывался контур аэродрома.

Конец первой книги
Загрузка...