Без двадцати два он приметил пария в серой заячьей ушанке и предупредил, чтобы за ним не становились— до перерыва больше никого обслужить не успеют. И все равно за парнем пристроился какой-то мужчина — шапка-пирожок, воротник из искусственного каракуля, чем-то этот мужик Степану сразу не понравился — унылое лицо, просто тоску навевает. Степан решил предупредить еще раз, иначе тот станет потом канючить: ну отпустите, я только один остался… все нервы истреплет. А мужик и впрямь противный попался, начал возражать: а может, я успею до перерыва, а если не успею, то уйду, значит, не повезло. «Уйдешь, как же», — опять неприязненно подумал Степан и решил ни за что не обслуживать, если тот, конечно, до перерыва не проскочит.
Понедельник всегда день тяжелый, но сегодня особенно. Все словно сговорились, идут и идут. А дефекты какие-то запутанные, сразу не догадаешься, в чем дело. Четыре, пять, шесть. Шесть человек вместе с этим парнем, больше наверняка пройти не успеют.
У Степана уже привычка сложилась: сначала смотрит на вещь, потом — на владельца, пытаясь угадать, кем может тот оказаться. Бывает, ошибается, но система все-таки есть, что ни говори. Пенсионеры или те, кому за пятьдесят, несут, в основном, трехпрограммные репродукторы «Маяк», а если транзисторы, то попроще, подешевле. Если человек в возрасте, ну, скажем, лет от тридцати до пятидесяти, то здесь, скорее всего, магнитофон стационарный или проигрыватель. А вот если «ВЭФ» или, еще чаще, портативный магнитофон, сразу все ясно: парень шатается с ним, крутит его везде и всюду — на улице, в сквере, в автобусе, оттого и летит перемотка.
— Что у вас?
Степан старается спрашивать повежливей, помягче, но странный у него голос — вопрос все равно получается отрывистый, сухой, словно Степан заранее сердит на клиента. А тот и без того подавлен — долгим стоянием в очереди, переживаниями: возьмутся ли чинить, да на какой срок, да есть ли детали. «Дурацкий вид у меня, — думает Степан. — Вот и домой придешь, Светка всегда обижается: почему, мол, такой злой? Объясняешь, никакой не злой, ну, устал, ну, пообедать опять не успел, но она стоит на своем: раньше почему-то не уставал, а теперь все волком смотришь!»
Степан вспомнил, что обещал позвонить Светланке перед обедом, но где там, отсюда не станешь разговаривать, неловко, а уйдешь в цех — разорвут на части.
— Так что у вас?
— Вот, не работает, — мужчина лет сорока протянул Степану «Селгу». Степан мельком взглянул на заказчика: небольшого роста, плотный, круглое, одутловатое лицо, шапку снял, держит в руке и вытирает вспотевший лоб. Редкие белесые волосы, а брови, тоже белесые, неожиданно густые и широкие. Этакий толстячок-коротышка, с виду типичная «шляпа». У них в мастерской все клиенты делились на «шляп» — ничего в технике не соображавших — и «технарей», кого надувать было рискованно. Вообще-то Степан старался относиться одинаково и к тем, и к другим, но мастера явно предпочитали «шляп». Володька Макаров — главный их благодетель. Посмотрит, например, проигрыватель — там ремонт пустяковый: фон убрать, рычажок какой поправить — и говорит сурово так, с осуждением: «Что же вы, папаша, проигрыватель совсем доломали? Гвозди им, что ли, заколачивали?» Ну, «шляпа», понятно, растерян, что-то лепечет в свое оправдание. А Володька еще больше в роль входит: «Здесь все в негодность пришло, проще но» вый проигрыватель собрать». Ну, и теперь пятерку верную для квитанции наскребет: и то, и другое, и третье..
Ладно, а что же все-таки с «Селгой»? Сейчас мы посмотрим, проверим… Степан открывает крышку, так и есть: «Крона» отсырела, покрылась зеленоватым налетом, а клеммы даже проржавели.
— Батарейку-то менять нужно, дорогой товарищ, — весело говорит Степан.
— Так я… недавно совсем покупал… к празднику.
Степан подключил клеммы к аккумуляторам, «Селга» заорала на всю мастерскую.
— С вашим транзистором все в порядке. Купите новую батарейку за сорок восемь копеек и слушайте себе на здоровье. А хотите, я оставлю на профилактический ремонт — сорок пять копеек. Посмотрим, почистим.
— Нет, нет, спасибо. — Коротышка чуть ли не вырвал транзистор из рук, обрадовался, чудак.
— Следующий! Что у вас?
Затрещал телефон. Слава богу, наконец-то убавили звук, теперь хотя бы не дребезжит, как раньше, нервы не дергает. Степан выжидал, не снимал трубку. Если звонят долго, значит, или Светланка, или кому-нибудь из наших ребят звонят. Телефон продолжал трещать.
— Да, мастерская, — отрывисто произнес Степан.
— Скажите, пожалуйста, у меня испортился магнитофон. Вы сможете починить? — спросил густой мужской голос.
— Не знаю, привозите.
— А вдруг я привезу, а вы не возьметесь чинить?
— Все может быть. По телефону я все равно не могу понять.
Положил трубку, посмотрел на очередь. Так и есть, за парнем еще один клиент пристроился — военный, подполковник.
— Больше очередь не занимайте. Как будет два часа, сразу закрываю. Следующий!
Женщина лет пятидесяти в стеганом синем ватнике, в сером платке, ладони грубые, обветренные, протягивает паспорт и какую-то справку.
— И в жэке подтвердить могут, я там уже восемь лет работаю. А если не веришь, кого угодно из соседей привести могу, они не дадут соврать.
— Какие соседи?! Что у тебя, мамаша?
— Приемник у меня, транзистир. Сегодня должен быть готов. Вот паспорт мой, и справку в жэке взяла на всякий случай, если не верите.
Снова затрещал телефон.
— Да! С девяти до восьми. С двух до трех перерыв. Женщина упорно протягивала какие-то документы. — Не надо мне, мамаша, никаких справок. Давай квитанцию, и дело с концом.
— Так обронила я где-то квитанцию. В магазине обронила, в очереди, или когда улицу убирала. Вот и пошла в жэк, справку взяла. С печатью, все честь по чести.
— Ну, а если твою квитанцию мне принесут и потребуют транзистор? Что я скажу человеку? Подожди, мамаша, немного, потом разберемся с тобой.
Снова затрещал телефон. Степан снял трубку и тут же бросил на рычаг. Если будешь отвечать на каждый звонок, то и к ночи всех не отпустишь.
— Я подумал, возьмите, может, там неисправно что-нибудь?!
А, это вернулся Коротышка, тот, что батарейку в «Сел-ге» не менял ни разу. Подумал, значит. А потом подумает немного и придет назад, забирать транзистор.
— Неделя устроит вас? — спросил Степан сухо.
— А раньше никак нельзя?
— Как же раньше? Видите, сколько работы.
— Нет, тогда не нужно. Неделю я не могу ждать.
Вот и отлично. Так оно лучше будет.
Женщина никому не уступала очередь, все твердила про свой жэк. Степан понял, что ее не переупрямить, пока не отпустишь, все равно никого не даст обслужить.
— Мамаша, вон на стене образец заявления, видишь? Подпиши у директора, и пламенный привет!
— Я сейчас, мигом, — заторопилась она.
Степан подумал, что напрасно сердится на женщину. Ну, потеряла квитанцию, так все теряют. Светке вообще нельзя ничего из документов доверить — обязательно или забудет где-нибудь, или обронит. У нее и перчатки всегда от разных пар, и зонтика нет, а она даже не просит купить — уже три раза теряла и теперь даже сама не верит, что не оставит его где-нибудь: в телефонной будке или кафе, да мало ли где? А спохватывается обычно дня через два-три: «Только что он был здесь! Я хорошо помню!» Так что квитанция — не самая большая потеря. Злился Степан только потому, что очень не вовремя принесло женщину, в самую запарку. Пришла бы утром, до десяти вообще ни одного человека не было, а сейчас столпотворение.
Опять телефон. Володьку просят, Макарова. Степан наклонился к микрофону, объявил:
— Макаров, на провод!
Слава богу, теперь минут десять телефон помолчит. Кажется, невеста его звонит, опять новая. Если так, то сейчас Надя из цеха выйдет, возмущенная. Она слышать не может, когда Володька говорит те же самые слова, что когда-то говорил ей. Ну и народ эти женщины!
Сколько времени прошло, как Володька ее бросил, Надя уже и с другим парнем познакомилась, и замуж за него выскочила, и даже ребеночек ожидается у них, на четвертом, кажется, месяце сейчас, начала носить всякие широкие блузы и краснеет, если ребята слишком внимательно на живот ее посматривают, а все равно слушать не любит, когда Володька треплется по телефону.
Степану Надя не особенно нравилась. Но, глядя на простоватое крупное лицо, гладко зачесанные назад волосы (у висков Надя накручивала модные колечки, которые ей совершенно не шли), на ее спокойные глаза, он почему-то думал о том, какой верной женой, хорошей хозяйкой и любящей матерью может она быть.
И Степан, и дядя Миша сколько раз говорили Володьке: «Не разрешай своим бабам сюда звонить!» А с того как с гуся вода, ухмыляется себе, да и только: «Они меня не слушают».
Ну, ладно.
— Следующий!
Все зашумели:
— Не пускайте! Без очереди не пускайте!
Степан посмотрел. Сбоку подошла супружеская пара, лет по сорок пять, оба хорошо одеты. Мужчина молчит, а жена, перекрывая шум, сказала хорошо поставленным голосом:
— Вы что, разве не видите? Он имеет право обслуживаться без очереди.
Сказала так, что слова никто поперек не вставил. Степан заинтересовался: какие же у мужчины права? Инвалид войны? Непохоже, слишком молод. Герой? Депутат? Кто его знает! Кажется, и в очереди не очень разобрались, в чем дело, но каждый боится в этом признаться, молчит. Но, наверное, что-то есть у них, какие-то особые права. Ладно, если очередь разрешает, я не стану встревать.
— Что у вас?
— Вы только подумайте, какое безобразие! Совершенно новый магнитофон — и не работает! Только вчера купили, а сегодня уже испортился!
Мужчина молчал со значительным видом, как бы удостоверяя, что жена его говорит чистую правду.
— Паспорт магнитофона, пожалуйста, гарантийный талон, — бесстрастно произнес Степан.
— Вадим, где паспорт? Вот паспорт, вот талон. Нет, вы подумайте, везде только и слышишь: качество, качество, а что на самом деле получается?
— Одну минутку! — Степан предостерегающе поднял руку. — Сейчас разберусь.
Он открыл крышку магнитофона, сверил номер с номером паспорта. Так, № 918 073, а здесь? А здесь № 918 138. Номера не совпадают. Все, дальше можно не смотреть.
— Вам неправильно дали паспорт в магазине. Я не могу принять магнитофон, — сказал он как можно вежливей.
— Что?! Что значит — не можете?! Да вы обязаны его принять, понимаете, обязаны. У вас гарантийный ремонт, вы забыли об этом?
— Вам неправильно дали паспорт в магазине, — стараясь оставаться спокойным, повторил Степан.
— Какая наглость! Нет, Вадим, ты слышишь, в чем нас обвиняют? В том, что мы подделали паспорт, как тебе это нравится?
Степан понял, что еще немного — и он не выдержит, взорвется. Нет, лучше просто молчать. Он отодвинул магнитофон в сторону, положил сверху, на крышку, паспорт и талон и сказал невозмутимым голосом:
— Следующий!
Опять зазвонил телефон. Теперь Степан обрадовался звонку: хоть какая-то возможность переключиться, успокоиться.
— Я пенсионер, инвалид первой группы, — раздался размеренный и тихий стариковский голос. — Иногда я сутками не выхожу из дома. Транзистор — единственная моя возможность поддерживать контакт с внешним миром.
Степан терпеливо слушал. В другой раз он попросил бы старика говорить покороче, но сейчас этот речитатив действовал на него умиротворяюще.
— Меня интересуют не только новости внутренней и внешней жизни, но и литературные передачи, радиоспектакли, международные обозрения «За круглым столом», — неторопливо перечислял старик.
— Нет, вы только подумайте, — обращаясь к очереди, сказала дама. — Мало того, что он держит себя вызывающе, он еще и болтает в рабочее время по телефону.
Очередь даму не поддержала.
— Может, он по делу говорит, — угрюмо предположил кто-то.
— Если у вас паспорт неправильный, лучше время не теряйте.
— Обойдусь как-нибудь без ваших советов, — огрызнулась дама. — Молодой человек, хватит заниматься личными делами, вешайте трубку!
Степан подумал: «Вот попадется кому-то такая мегера, не позавидуешь! Интересно, какой она была в молодости, когда этот Вадим женился на ней, неужели такая же глупая и настырная?» Он, слава богу, уже разобрался со старичком: Валерка, напарник, перепутал, вместо срочного ремонта поставил обыкновенный и, когда старичок прислал вчера внука за транзистором, тому пришлось вернуться с пустыми руками. Сейчас все было улажено, но Степан специально не опускал трубку на рычаг, чтобы дама не возомнила, будто ей командовать, сколько и с кем говорить по телефону. И Степан с удовольствием послушал, как старик по второму разу перечислил все рубрики передач.
— Так вы берете магнитофон или нет? — угрожающим тоном спросила дама.
— Я уже говорил вам, — терпеливо, словно учитель непонятливому ученику, объяснил Степан, — что не имею права принять у вас магнитофон. Если я приму, завод все равно отправит обратно. Идите в магазин, выясняйте, почему у вас не совпадают номера.
— Ни в какой магазин мы не пойдем! Мы пойдем прямо к директору! Где он у вас прячется?
Степан махнул рукой на загородку. Опять Громоотвод станет выговаривать: «Умейте сами улаживать дела с клиентами. Мне надоело быть громоотводом, у меня другие обязанности». Но что сделаешь с этой мымрой, хотел бы я посмотреть, как будет он с ней сейчас разговаривать!
Из цеха вышел Володька, улыбающийся, счастливый. Умеет улыбаться, черт! Степан завидовал ему. Самоуверенные, даже нахальные глаза, круто очерченный подбородок, но, главное, все жесты, манеры отработаны у него до совершенства. Ни дать ни взять — диктор телевидения. Наверное, именно такие парни и нравятся девушкам — они не просят, а добиваются. Особый подход девушки любят, это точно, а такие, как я, топчутся на месте и бормочут себе под нос что-то невнятное.
Володька постоял, улыбаясь своей обворожительной неопределенной улыбкой, потом спросил небрежно:
— «Молодежный» есть у кого-нибудь! Готов обслужить незамедлительно и аккордно.
Из очереди радостно вышел какой-то мужчина лет сорока, узколицый, в позолоченном пенсне.
— У меня «Молодежный», — сказал он срывающимся от волнения голосом, словно опасаясь, что у него найдутся конкуренты. — У меня «Молодежный», — повторил он и добавил заискивающе: — Я вам хорошо заплачу…
Степан сделал вид, что ничего не слышал. Володька, ясное дело, трояк сейчас себе заработает, а то и пятерку. Почему-то больше всего он предпочитает шабашить на «Молодежном» — то ли модель эту лучше других знает, то ли просто привычка такая.
В очереди облегченно вздохнули: на одного меньше, еще кто-то успеет проскочить до перерыва.
— Следующий! — окликнул Степан.
Ага, «Концертный». И кто это такую махину приволок, комод, да и только! Ничего, сейчас я отведу душу, отвлекусь немного. Так, не смазывали его лет пять, не меньше, да и не чистили, наверное, ни разу. Так, что еще?
Хотелось мне, чтобы Светка хотя бы один день посмотрела, какой здесь цирк происходит. Ей хорошо в своем коллекторе — имеет дело с карточками и книгами, никто не кричит, не угрожает, не ходит кляузничать к директору. Чепуху какую-то сочинила: «У тебя живая работа, имеешь дело с людьми, а не с бумажками». Да я готов тысячу карточек с места на место переставить, только бы не видеть таких дамочек, как эта.
— Я подумал и решил все-таки оставить транзистор. Может, вы все-таки сделаете немного раньше?
Степан поднял голову и увидел Коротышку.
— Когда решите окончательно, тогда и приходите, — устало ответил он.
— Я уже решил! — поспешно сказал Коротышка, но здесь очередь зашумела:
— Сам не знает, чего нужно! Голову морочит человеку! — и Коротышка стушевался, ушел.
Зазвонил телефон. Степан поднял трубку и опустил ее на рычаг.
«Конечно, — продолжал он рассуждать, — Светку тоже понять можно. Удовольствие небольшое — книги регистрировать, карточки по ящикам расставлять. Но что делать — пока университет не кончила, все равно где-то нужно трудиться, не здесь, так в другом месте. Будет диплом, может, и работу найдет поинтереснее. Хотя кто его знает, что такое интересная работа. Бывает, и с дипломами люди маются еще почище, чем с семью классами. Ничего сейчас не поймешь».
Телефон продолжал звонить. Степан решил не обращать на него внимания — позвонит и перестанет. А если это Светланка, сам позвоню ей в обеденный перерыв.
— Что за шум, а драки нет?!
Степан обрадовался, услышав знакомый громкий голос дяди Миши. Тот был туговат на ухо и говорил громче, чем требовалось, почти кричал.
Михаил Николаевич, дядя Миша, был старше всех по возрасту, любил поучать, но не назойливо, не занудно, а как бы полностью отдавая свои советы на усмотрение других: хотите — слушайте, хотите — нет. Над ним подтрунивали: над его рассудительностью, над его забывчивостью, он мог два или три раза на день рассказывать одну и ту же историю, над его пристрастием к украинской кухне — он был родом с Полтавщины, и, хотя давно жил в Москве и вкус его смирился с обезличкой московских гастрономов, дядя Миша иногда в обеденный перерыв предавался мечтательным воспоминаниям о борще на сале или о варениках с вишнями. Но, как это ни странно, дядю Мишу слушались, и если в мастерской царило относительное спокойствие, то больше всего в этом была его заслуга, потому что он умел тушить пожар без шума и мыльной пены.
Вот и сейчас Степан понадеялся, что дядя Миша придет на помощь, отпустит одного-двух. Тогда они вдвоем к перерыву все-таки управятся.
— Опять людей собрал на весь квартал! — проворчал дядя Миша. — Я ведь учил тебя: предупреждай заранее, сколько сможешь обслужить.
— Да я предупреждал, — начал оправдываться Степан. — Все равно становятся.
— А ты не отпускай. Запомнил, кого предупреждал?
— Запомнил, — буркнул Степан. Он опять заметил мужика в каракулевой шапке и твердо решил не обслуживать его.
Сразу началось волнение — очередь раздвоилась, и каждый теперь старался доказать, что именно он имеет право быть первым.
— А ну кончай базар! — крикнул дядя Миша. — А то никого не стану отпускать.
— Скажите, триода МП-25 у вас нет? — доверительным тоном, вполголоса спросил какой-то парень, перегнувшись через прилавок. — Я хорошо заплачу.
Степан с завистью посмотрел на коричневую кожаную куртку парня («Где только люди достают такие вещи?») и буркнул:
— Нет!
Парень сделал вид, что не заметил неприязни, и продолжал:
— Их нигде нет, но, говорят, у вас в мастерской бывают. Подбрасывают вам иногда. Как бы узнать поточнее, когда они могут быть?
— Звоните! — Степан показал на телефон и только потом подумал, что получилось очень глупо: предлагает звонить, а сам внимания на телефон даже не обращает. Покраснел, снял трубку, откликнулся:
— Мастерская!
Конечно, спрашивали, когда они работают и когда перерыв. Зря только отвлекся.
Парень не уходил.
— Может, вы сами мне позвоните, если появится товар? Вот телефон, — парень написал номер и имя. — А я в долгу не останусь.
— Ладно, — нехотя согласился Степан, лишь бы парень отстал.
А может, и правильно Светка ругает меня за то, что я не умею входить с людьми в контакт, никаких полезных знакомств не завожу. «Все что-то достают, помогают друг другу, одни только мы очереди выстаиваем, да и то без толку — все перед самым носом кончается!» Сколько из-за этого с ней спорить приходится… А в общем, если рассудить, Светке действительно обидно: девчонки в коллекторе, соплюшки, вчерашние школьницы, одеваются лучше ее. Не дороже, но лучше, то есть моднее. Что-то вечно меняют, перепродают друг другу, но Светку к своим коммерческим операциям не допускают — у нее нет оборотного капитала. Ей обидно, но я-то здесь при чем?
— Мы этого так не оставим! — раздался зычный и уже хорошо знакомый Степану голос дамы. — Вадим, ты должен немедленно позвонить в исполком. Кто занимается у них службой быта?
Вслед за дамой и ее мужем, который так и не произнес пока ни слова, из кабинета вышел Громоотвод, вытирая платком вспотевший лоб, предпринял еще одну отчаянную попытку погасить конфликт:
— Но вы поймите…
— Нет, нет! Мы поговорим с вами в другом месте. Вадим, пошли!
Директор выразительно посмотрел на Степана, тот широко развел руками: что, мол, я мог сделать, сами видите!
Ну вот, кажется, с проигрывателем все в порядке. Дел всего рубля на полтора, но будет работать как миленький. Он хотя и неудобный, громоздкий, но надежный, тут ничего не скажешь.
— Неделя вас устроит?
— А пораньше никак нельзя? У меня в субботу свадьба. Я недавно из армии. Чтоб музыка была все-таки…
Конечно, можно. У меня тоже была свадьба, и я тоже служил. Можно и к среде, но на всякий пожарный случай, чтобы парень напрасно не ездил, — к четвергу.
— В четверг устроит?
— Спасибо, друг!
«Женись, пожалуйста, на здоровье, — подумал Степан. Парень чем-то напомнил Степану его кореша Витьку Колесова. Такое же лицо — широкоскулое, с толстыми губами, и глаза такие же открытые, простодушные. Есть люди, в которых почему-то уверен как в самом себе, и точно, Виктор ни разу его не подвел, хотя всякое в их роте случалось. До призыва Витька работал на радиозаводе и подсказал Степану немало премудростей, до которых своим умом дойти было очень непросто. Надо, кстати, написать ему, а то сначала переписывались регулярно, а потом, особенно после женитьбы, только открыточки к празднику ему посылаю. Так что женись, кореш, на здоровье, сейчас мы только квитанцию тебе оформим».
— Фамилия?
— Конфеткин.
Очередь оживилась, зашумела.
— Конфеткин… Наверное, родители делали конфеты. Буржуи, наверное, были.
— Почему обязательно буржуи?
— А что, рабочие, что ли?
А парень на реплики никак не реагирует, моргает своими маленькими глазками, доволен, что к свадьбе проигрыватель успеет починить. Да и то верно, дело разве в фамилии, Конфеткин так Конфеткин.
Степан рассчитался с парнем. Почувствовал, как от двери потянуло холодом. Опять кто-то дверь не закрыл, а на улице сегодня двадцать один. Вообще-то морозов не было уже лет десять, и москвичи понемногу привыкли к теплой и гнилой зиме — ноль, плюс два, ноль, минус два, сыро, под ногами чавкает противная жижа из песка и соли, которыми, не скупясь, дворники посыпали тротуары. А нынче морозы держатся уже третью неделю, причем настоящие, за двадцать. Когда Степан шел сегодня на работу, то у метро остановился и замер восхищенный. Прямо напротив него в широком переулке вставало солнце, оно находилось непривычно низко для позднего утреннего часа, и очертания его были тоже непривычными: вместо круглого четкого диска солнце как бы расплавилось, растворилось в желтой магме, окрасило горизонт в яркий лимонный цвет. Глазам уже становилось больно, начали мелькать черные мушки, но Степан не мог отвести взгляда от мощных снопов света, бивших откуда-то снизу и сбоку из-за домов.
— Следующий! — поторопил он клиента.
Да, а здесь дело посложнее — «Спидола». Транзистор не новенький да еще повидал виды, не иначе как с собой его куда-то таскали — на дачу, в лес или на море, — краска облупилась, и уголок отбит. Значит, в серьезные переделки попадал.
Степан взглянул на заказчика — старичок очень аккуратный, лицо розовое, гладкое, кажется, будто он только что из парикмахерской. И когда улыбается — приятно так, предупредительно, — видны ровные, один к одному, белоснежные зубы. Чистенький такой старичок, ухоженный, а «Спидола» — хоть возьми да выброси. Странно как-то. Спросить его, что ли, об этом?
— Транзистор, извиняюсь, ваш собственный?
— Мой, мой, — с готовностью подтвердил старичок и сладко улыбнулся, словно получил большое удовольствие от этого вопроса.
— Запущенный он у вас какой-то, — буркнул Степан., Делать замечания клиентам он вообще-то не имел права, но и сдерживаться не всегда умел, если видел, как варварски обращаются люди с техникой.
— Так ведь сын у меня, — пояснил старичок с некоторым даже удивлением: странные, мол, люди, не знают даже, что у него сын. — Он и слушает. Но теперь, как сломалось это радио, попросил отнести его.
«А у самого ноги бы отсохли сходить в мастерскую, — неприязненно подумал Степан. — Конечно, ломать — не строить, известное дело».
Если же разобраться, злился он не только потому, что транзистор грязный, запущенный. Он не любил иждивенчества, а сынок этого старика наверняка был каким-нибудь охламоном, привыкшим сидеть на родительской шее.
Степан вспомнил, как стыдно было ему, когда после свадьбы чуть ли не год принимал он от родителей помощь. Вообще-то хорошо говорить — принимал, а попробуй не прими, для стариков кровная обида. У них со Светкой ничего не было своего, разве что свадебные подарки. Когда живешь дома, не замечаешь, сколько разных мелочей, всяких ложек-поварешек нужно хотя бы для того, чтобы приготовить обед. Светка тогда на дневном отделении училась, стипендии ей только на чулки да на транспорт хватало, он недавно из армии пришел, оказалось, что старые вещи уже не годятся, из моды вышли, пришлось покупать почти все новое. Но и это было бы еще ничего, если бы не снимать им комнату, не платить по тридцать рублей в месяц. Ну, сначала Степан соглашался, брал у родителей деньги, правда, отказывался для порядка, но потом договорились: в долг, дескать, а когда будет полегче, так и вернем. И как-то незаметно вошло в привычку, что родители им помогают. Даже понравилось это обоим — и Степану, и Светке. И даже когда Светка пошла работать, перевелась на заочное, он все равно не отказывался от родительского «займа». А на что уходили деньги? То кофточка какая-нибудь Светке понравилась, то бусы, их у нее целая коллекция уже образовалась; а к бусам опять кофточка какая-нибудь нужна особая, чтобы непременно по цвету подходила. Может, все эти вещи и не были лишними, но и обязательными они тоже не были, во всяком случае, не ради них каждый месяц родители на чем-то экономили. И однажды, когда Светка разогналась покупать новые туфли в твердой надежде, что недостающие деньги возьмут из «займа», Степан решил раз и навсегда поломать это дело, Светка несколько дней дулась, потом, делать нечего, свыклась с мыслью, что двое здоровых молодых людей должны сами себе на жизнь зарабатывать.
Конечно, многие их ссоры и стычки шли из-за того, что не было у них собственного угла и, когда они приходили к Полине Павловне, у которой снимали комнату, ни на минуту не забывали о том, что они квартиранты. Необъяснимое это было чувство: их вроде бы и ни в чем не ущемляли, Полина Павловна была женщиной спокойной, доброй и покладистой, и, глядя на нее, никак не верилось, что муж ее — директор мебельного магазина и что за какие-то финансовые махинации он был судим и отбывал сейчас три года. Она, Полина Павловна, не запрещала даже приводить — правда, не очень часто — приятелей и с оплатой их никогда не торопила. Но вот что-то все равно заставляло и Светку, и Степана ходить по коридору, по кухне на цыпочках. А как они мечтали о собственной квартире! Степану несколько раз даже снилось, что он просыпается и видит на паркете широкие полосы утреннего света (окна у них обязательно будут на восток, на солнечную сторону!) и он, не одеваясь, идет в ванную, принимает душ, и, пока Светка еще спит, он готовит на кухне завтрак. Странный для женатого мужчины сон, но здесь, как говорится, не прикажешь, что видишь, то и смотришь.
Степан открыл у «Спидолы» крышку, заметил, что в одном месте отошел контакт, видно, и впрямь, сынок этого аккуратного старичка на славу потрудился, пока не доломал транзистор окончательно.
Вышел Володька, с таинственным лицом подмигнул своему клиенту в пенсне, уволок его в цех. Все правильно, сейчас проверит проигрыватель, поставит заезженную пластинку из «Веселых ребят», потом скажет: «Фирма гарантирует высокое качество ремонта», — и сдерет трояк.
Но первой из цеха вышла Надя.
— Степа, ты идешь обедать? А то опять Светланка будет сердиться, что ты всухомятку питаешься.
— Еще же рано.
— Без пяти.
— Сейчас иду.
Степан посмотрел в зал. Парня в заячьей шапке уже обслуживал дядя Миша, за ним стоял тот, противный мужик в каракулевой шапке, подполковник и еще несколько человек. Все, можно смываться — он предупредил по-честному, чтобы больше не становились; не послушались, это их личное дело.
Он молча вытащил табличку — «Обед с 14 до 15 часов», — поставил ее на прилавок и повернулся, чтобы уходить.
— Послушайте, — окликнул его мужчина в каракулевой шапке. — Куда же вы? Еще целых десять минут.
— Откуда, интересно, десять? — возразил Степан. — У меня, например, без пяти. Даже без четырех.
— А у меня без десяти.
— Ну и на здоровье. Я предупреждал, чтобы вы не становились? Предупреждал. А теперь как хотите.
— Вы не имеете права закрывать раньше времени!
— Куда там! Раньше — не имеем, а позже — имеем? Вот уже и без трех минут, а за три минуты я вас все равно не обслужу.
— Да у меня ремонт пустяковый совсем, — сменил мужчина тон. — Здесь на одну минутку работы. Вы только посмотрите. Вот увидите, там все очень просто.
И он, не дожидаясь согласия, взгромоздил на прилавок «Комету». «Ну, я влип», — подумал Степан. Эту марку магнитофона он знал плохо, по ним в основном специализировался Федя. Впрочем, Федя хорошо разбирался в магнитофонах всех марок, отчего важничал неимоверно. Других оснований гордиться собой у Феди, в общем-то, и не было. К двадцати четырем годам он набрал метр сорок восемь сантиметров роста (результат какой-то болезни, связанной с гипофизом), и, похоже, на этом его рост прочно приостановился, повышать его можно было разве что за счет подошвы на ботинках. У Феди розовощекое мальчишеское лицо с пушистыми ресницами и жиденькими длинными бакенбардами, Федя любовно отращивал их, хотя выглядели они более чем странно. Недавно Федя познакомился с Оленькой, и вся мастерская сразу оказалась в курсе их незамысловатых отношений.
Тощенькая, остроносая, с короткими, «под школьницу», косичками, она приходила к концу смены, дожидалась, пока Федя освободится, потом брала его под руку, и они отправлялись на эстрадный концерт куда-нибудь во Дворец спорта.
«Ну ладно, поставлю ремонт условно на два рубля, а там пусть Федя разбирается», — подумал Степан, но прежде решил на всякий случай отказаться.
— Ремонт сложный, не успею оформить.
Мужчина, ненадолго воспрянувший духом, опять сник и принялся упрашивать:
— Ну, пожалуйста! Я специально из загорода приехал, полтора часа добирался.
— Ну ладно, — смягчился Степан. — Так и быть. Напишем условно ремонт на два рубля, если наберется больше, потом доплатите по калькуляции. Согласны?
— Согласен, согласен, — зачастил мужчина.
Степан принялся оформлять квитанцию.
— Фамилия?
— Пономарев.
— Телефон?
— Двести девяносто четыре…
Степан отложил ручку в сторону, пристально посмотрел на мужчину.
— Что-нибудь не так? — заволновался тот.
— Это ваш домашний телефон? — спросил Степан.
— Да, а что?
— И вы говорили, что ехали из загорода? Да двести девяносто четыре— это ведь номер нашего района, здесь от мастерской на троллейбусе дальше десяти минут никуда не уедешь. — Степан отложил пачку с квитанциями, поставил магнитофон на место и сказал: — Все свободны. Представление отменяется.
— Подождите! Я сейчас вам объясню!
Степан остановился, готовый из любопытства послушать, как станет выкручиваться мужчина из этой ситуации.
— Да, я действительно живу рядом с мастерской. Но, понимаете, мне очень понадобились деньги, ну, на одно дело, очень важное, и мне нужно что-то срочно сдать в комиссионку. И вот я решил сдать этот магнитофон, хотя я недавно его купил…
— Я все понимаю, — перебил Степан, — Но при чем здесь загород?
Вот я и придумал, чтобы уговорить вас. А иначе как же?
— Ладно, давайте два рубля, берите свою квитанцию.
Вот и дядя Миша закончил работу, надел свой черный овчинный тулуп чуть ли не до пят, над которым все посмеивались, и пошел обедать. А у Степана оставался еще один клиент — военный, подполковник.
— Все, закрываю на обед!
Степан посмотрел на черные петлицы (танкист), на погоны с двумя просветами и почувствовал, что голос его теряет какую-либо решительность.
— Уже пора обедать, — сказал он довольно неуверенно.
Подполковник засуетился.
— Молодой человек, ну что вы? Ну, меня одного отпустите, что вам стоит!
— Я ведь предупреждал: ровно в два закрою. А сейчас уже пять минут третьего.
— Ну, я вас очень прощу. Если бы я знал заранее, что у вас обед… А я знаете, откуда приехал, издалека. Вот, посмотрите, если не верите, в окно, там машина стоит.
Степан машинально взглянул на улицу. Действительно, есть там зеленый газик, и номер с двумя буквами, как у военных машин, все правильно.
И все-таки (откуда только взялась решимость?) повторил:
— Подождите до трех! У вас еще, наверное, какие-нибудь дела, машина на ходу, вот и поезжайте. А после обеда я вас первым приму.
Степан уже понял, что отпустит подполковника, конечно, отпустит, но, чем дольше тот спорил, тем больше укреплялось у Степана это странное желание власти над ним. Первые минуты Степан ожидал, что подполковник скомандует: «Младший сержант запаса Еремин, выполняйте приказание!» — и он как миленький бросится искать транзистор или магнитофон. Но команды, естественно, никакой не последовало, больше того, говорил подполковник чуть ли не заискивающим голосом, и Степан думал о том, как все это странно: года два назад, когда он отбывал действительную, любое слово подполковника, да что там подполковника — даже капитана или лейтенанта, старшины — имело силу закона: попробовал бы он поперек что-нибудь сказать; а здесь он уже минут пять препирается, и ничего. Как меняемся мы, когда нас разделяет прилавок!
Подполковник, видно, не догадывался ни о чем, потому что продолжал упрашивать:
— Ну, молодой человек, дело-то двух минут не стоит…
— Какие две минуты? — из упрямства возразил Степан. — Иногда искать дольше, чем ремонтировать.
— Да что там искать! У меня «Аккорд», стерео. Вон он стоит, мой проигрыватель. Давайте так: если он, я беру его и ухожу, не проверяя, а если нет, тогда и искать не надо, приду после перерыва. Идет?
— Идет! — согласился Степан, заранее пожалев подполковника. Он, чудак, не знает, что этот «Аккорд» Степан принял полтора часа назад, его еще не успели отнести в цех; а отремонтированные «Аккорды» стоят за стеной, там их с десяток, не меньше.
— Говорите, какой номер квитанции.
— Ноль восемь пятьдесят шесть…
— Да нет, только последние три цифры…
— Восемьсот двенадцать.
— А здесь восемьсот девяносто три. И он совершенно не работает. Ну как, берете?
Подполковник козырнул, повернулся к двери.
— Вопросов больше не имею. Приятного аппетита!
Такой поворот удивил и восхитил Степана. «Вот что значит военный человек. Ну, молодец!»
— Товарищ подполковник! — окликнул он. — Давайте вашу квитанцию.
Хлопнула дверь. В мастерскую вошла вся компания: Федя, Володька, Надя, дядя Миша.
— Что, без обеда решил сегодня? — поинтересовался Володька. — Давай, давай, работа дураков любит.
Степан только сейчас сообразил, что вернулись ребята слишком скоро.
— Быстро вы сегодня! — удивился он.
— Быстрее некуда, — ответила за всех Надя. — Опять машина сломалась.
— Гони полтинник! — потребовал Володька. — Мы отоварились, сейчас сабантуй устроим.
Степан отдал Володьке деньги и отправился искать «Аккорд». Подполковник, когда Степан отдал ему проигрыватель, опять козырнул, потоптался на месте, видно, хотел что-то сказать, но не придумал ничего и направился к двери. Степан выглянул в окно, увидел, как из машины вышел шофер, бросился к подполковнику, помог ему поставить проигрыватель в «газик».
Когда Степан пришел в цех, Володька крупными ломтями резал хлеб, Надя пыталась сделать нечто вроде бутербродов, Федя с упоением рассказывал о вчерашнем концерте. С тех пор как Федя познакомился с Оленькой, он был в курсе всех профессиональных тайн эстрады, в том числе и таких, на ком женился популярный певец и сколько лет его ребенку от первого брака.
— А после концерта, — сказал Федя со значительным видом, — мы пошли поддавать…
Но, к великому его огорчению, эти слова все оставили без внимания. Надя не могла больше наблюдать за неумелыми действиями Володьки, возмутилась:
— Кто же так режет хлеб?!
— А что?! Нормально! Мы ведь не в ресторане!
Надя молча отобрала у него нож, принялась резать сама.
— А потом мы пошли поддавать, — повторил Федя и опять почувствовал, что фраза явно не вызвала того эффекта, на который он рассчитывал.
— Лимонад небось пили? — ухмыльнулся Володька. — От водки ты сразу скопытишься.
Надя смерила Володьку осуждающим взглядом и сказала Феде тоном старшей сестры:
— Не учись этим глупым словам. Ничего хорошего в них нет.
— А что, — хорохорился Федя, — поддача была законная. Утром просыпаюсь, голова раскалывается.
— Все пьют, — философски заметил дядя Миша. — Не пьют только телеграфные столбы.
— Неправда, — перебила его Надя. — Во-первых, пьют не все…
— Дед и говорит, что не все, — захохотал Володька. — Телеграфные столбы не пьют.
Степан не стал вмешиваться в разговор, вспомнил, что собирался позвонить Светлане.
Пока ее нашли и позвали к телефону, он успел съесть два бутерброда и понял, что еще больше проголодался. Вечно этот «пикап», который возит обеды из трестовской столовой, ломается, приходится перебиваться всухомятку, а так и до язвы недалеко.
— Привет. Ну, что у тебя? — услышал он Светкин голос.
— Ничего. Все нормально. Народу очень много. А у тебя?
— Тоже ничего. Ты обедал?
— Не привозили сегодня, машина сломалась. Купили кое-что, бутерброды сделали.
— Я же говорила: возьми термос!
— Ну ладно! Ты что хотела сказать?
— Ничего. Просто узнать, что у тебя.
— Ну, и у меня ничего.
— Когда домой?
— Как всегда.
— Ну, пока.
— Пока.
Степан повесил трубку. Зачем он звонил? Какая-то бессмыслица. Но не позвонишь — целая история. А так — словно обряд священный выполнил и все в порядке.
— Что, отчитался перед женой? — усмехнулся Володька. — Ловко она тебя подцепила — все время на крючке держит. Говорил тебе: не женись!
— Не слушай его, Степа, — вступилась Надя. Прямых споров с Володькой она избегает, но вот так, как сейчас, любит ему возразить. — Он тебе просто завидует.
— Я? Ему? Да в чем завидовать — в том, что хомут на шею надели? Я человек вольный!
— Жениться тебе надо, Володька! — вмешался в разговор дядя Миша. — Хватит девкам мозги крутить.
— Да кто сейчас женится? Только дураки. У Степки одна жена и та проходу ему не дает. А у меня их десять штук. Ну, не десять, а меньше двух сразу никогда не бывает. Станут ревновать, я тут же привожу третью, и они мигом затихают.
— Нахал ты, Володька! — не выдержала Надя. — Хочу на тебя посмотреть лет через двадцать, когда все десять жен тебя бросят и ты никому не будешь нужен. Тогда по-другому запоешь!
— Ну, до этого еще дожить нужно!
Степан решил не реагировать на разговор, хотя речь шла именно о нем. Что там говорить: он немного завидовал Володьке, завидовал той легкости, с которой тот сходился и расходился с женщинами. Но таким, как Володька, нужно родиться, и если он не был на Володьку похож, то и говорить тут не о чем. Степан вспомнил о том, как, вернувшись из армии, он первые недели страдал и мучился оттого, что не мог ни с кем познакомиться. Не везло, как говорится. Правда, кто-то из приятелей пытался ему помочь, но все-таки это явно не то, когда не сам знакомишься, а тебя знакомят, словно кота в мешке покупаешь…
Степан почему-то снова вернулся к мыслям о квартире: когда они получат ее, сразу и отношения со Светкой наладятся, а то она раздражается из-за каждой мелочи, все-таки в чужом доме живут, с чужим человеком.
Степан съел еще один бутерброд с сыром, сыр был твердым и невкусным.
— Вы что, сыр в ломбарде покупали? Ему уже сто лет, не меньше.
— Я ведь говорил, — оживился дядя Миша, — я говорил, что вместо сыра надо было купить сала. И вкуснее, и полезнее.
— Иди ты, дед, со своим салом знаешь куда? — проворчал Володька. — Заладил одно и то же: сало да сало.
— А что, — сконфузился дядя Миша, — зимой холодненькое сальдо…
— Не все его любят, — попыталась внести миролюбивую нотку Надя. — Степа, — предложила она, — позвал бы ты Громоотвода. Сидит небось голодный.
— Он голодный! — возмутился Володька. — Да у него всегда полный портфель еды. Жена ему собирает. Там и термос, и котлетки, и печенье.
— Ты что, проверял? — проворчал дядя Миша.
— Очень нужно! Просто заглянул как-то к нему в обед, а он смутился, давай все газеткой на столе прикрывать. С тех пор запирается на перерыв, ему, видишь, неловко, что он питается, как и все люди.
— Хватит скалить зубы, — оборвал дядя Миша Володьку. — Ты опять сегодня шабашил?
— Что, завидуешь? — огрызнулся Володька. — Левачь и ты, на здоровье. Кто смел, тот и съел!
— Никогда холуйским деньгам не завидовал. А насчет того, кто смелый, это мы скоро увидим.
— Да я пошутил, дядя Миша! — пошел Володька на попятный. — За кого ты меня принимаешь? Да чтобы я из-за рубля…
— Ладно, Володька, хватит дурочку разыгрывать, — спокойно сказал дядя Миша. — Я тебя понял, и ты меня тоже. А там твое дело.
Володька встал, натянул полушубок и со злостью отфутболил ногой отвертку, лежавшую на полу. Но, прежде чем выйти из мастерской, сказал натянуто-небрежным тоном, объясняя свой уход:
— Пойду воздухом подышу, что ли…
Когда Володька закрыл за собой дверь, Надя неожиданно для всех пожалела его:
— Может, зря ты его так, дядя Миша?
— Ничего, ничего, пусть проветрится, это ему полезно.
Степан подумал о том, что все они осуждали Володькино левачество, но сказать об этом каждому из них что-то мешало. Впрочем, нет, не так: ничьи слова для Володьки не были серьезны и авторитетны. Даже внушения директора. Володька прекрасно знал, что Громоотвод за всем не уследит, а если узнает случайно, что он опять слевачил, то покричит минут пять, но тем дело и кончится. Надя… У нее с Володькой свои счеты, но если она и скажет что-нибудь, то больше жалея, чем осуждая: смотри, мол, попадешься, на такие дела сейчас смотрят строго. Федю Володька вообще всерьез не принимает, «шпендрик» — вот и весь разговор.
А что же он сам, Степан? И вот здесь он не мог понять, что мешало ему хоть однажды высказать, ну, даже в шутку, что он на этот счет думал. Нет, в шутку об этом не скажешь. Степана всегда унижал этот копеечный подкуп, где бы он ни происходил — в кинотеатре, когда какие-нибудь хмыри за лишний полтинник перепродавали билеты, если в кассе их уже не было; в такси, когда, сколько бы копеек ни настучал счетчик, шестьдесят или восемьдесят, сдачу с рубля ожидать считалось как-то неловко и даже унизительно.
Степан злился на себя за чрезмерную щепетильность и все равно никак не мог примириться с тем, что за двадцать копеек или за три рубля один человек становился чем-то обязан другому; никак не мог он привыкнуть к этому, в любом случае — и когда сам должен был давать гардеробщику «на чай», а тот с подобострастно-озабоченным видом натягивал на тебя пальто, и в других ситуациях, когда в мастерской, например, меди и серебра не хватало, приходилось спрашивать мелочь, чтобы как-то разойтись с клиентами, а некоторые великодушно отказывались от сдачи, от двенадцати или семи копеек. Степан в таких случаях всегда мучился, переживал. А ведь подумать, что здесь особенного… В эту же самую минуту выходил из цеха улыбающийся Володька и за полчаса обирал кого-то на трояк или пятерку. Давно хотел Степан обо всем этом высказаться, но получилось почему-то, что он опять промолчал, а говорить взялся дядя Миша.
Надя убирала со стола остатки еды, смахнула на газету крошки (покормить птиц), дядя Миша резался с Федей в шахматы. Степан решил подзубрить английский — осенью в институт сдавать экзамены, но взглянул на часы — было без пяти три — и закрыл учебник. Наверное, уже и очередь собралась. Степан приоткрыл дверь: так и есть, человек восемь, не меньше. Впереди всех у перегородки с решительным видом стоял Коротышка, в руках он неловко держал «Селгу».
Сергей Иванович еще раз перечитал листочек вызова, спрятал его в наружный карман черной форменной шинели и открыл дверь «рафика». Следом за ним вышла Зоя, поеживаясь от стылого февральского воздуха, от пронзительного ветра.
В подъезде дома тепло и на удивление чисто. Ярко светят плафоны, слева от входа — ровные ряды ящиков для почты, они выкрашены в приятный светло-зеленый цвет, справа — доска для объявлений. Сергей Иванович машинально прочитал: «…общее собрание членов ЖСК «Восход»…» И лифт в этом доме сплошное удовольствие, идет плавно, двери закрываются бесшумно, не только на седьмой — на семьдесят седьмой этаж можно подниматься.
Воронин нажал кнопку, в ответ мелодично отозвался музыкальный звонок. Дверь открыл парень; растерянный и перепуганный, он сразу потащил Сергея Ивановича в комнату: скорее, доктор, скорее! На Зою парень даже не обратил внимания, и она, повесив шинель, задержалась у большого, на всю стену, зеркала в коридоре, нашла какие-то неполадки с прической. Сергей Иванович молча снял шинель, отдал ее парню, сел рядом с диваном.
— Ну, что случилось?
— Я ее предупреждал! — возбужденно начал парень. — Все это сплошное шарлатанство, и неизвестно еще чем оно кончится…
— Да ведь статья в медицинском журнале напечатана, в медицинском, поймешь ты наконец, тупица! — зло возразила ему жена.
— Стоп, так не пойдет! — Сергей Иванович оборвал спорящих. — Говорить будет больная. А вы, — обратился он к парню, — принесите мне чайную ложку. И прокипятите ее.
Ложка была не нужна, но лучшего повода отправить парня он не нашел. В комнату вошла Зоя, огляделась и, как всегда, села на квадратный ящик с инструментами. Воронин привык к тому, что минуты две, не меньше, Зоя осматривалась, делала, как он говорил, рекогносцировку местности. Сначала такая привычка его раздражала, но постепенно он смирился с нею.
— Ну, что случилось? — повторил Сергей Иванович, придвигая кресло к дивану. — Только давайте все по порядку.
— У меня… я думала, что неправильно подсчитала дни, — девушка смутилась, умоляюще посмотрела на врача, надеясь, что он сам догадается о том, о чем так трудно было ей сказать словами. — Сначала я принимала гомеопатические таблетки, и все равно — ничего. Тогда мне подруга посоветовала принять аскорбиновой кислоты. Она где-то читала, в каком-то специальном журнале, что это безошибочное средство.
— Самое безошибочное средство — хирургическое, — заметил Сергей Иванович.
А про себя подумал о том, как живучи заблуждения. Действительно, лет пять назад была такая публикация, и хотя она печаталась в специальном издании, мизерным тиражом, а когда показания не подтвердились, то полемика с этим материалом печаталась и в разных «Вестниках» и в популярных изданиях, вплоть до «Здоровья», но до сих пор еще встречаются энтузиасты, готовые на себе испытать это средство.
— Ну, я и выпила двадцать таблеток, все, что было во флаконе. А потом меня начало тошнить, поднялась температура, голова стала кружиться.
— Какая температура?
— Тридцать семь и восемь.
— Это еще ваше счастье. Могло быть и похуже, если слушать всяких подружек. Она что у вас — врач?
— Да нет, вместе со мной работает. Просто она всегда так делает и говорит — помогает.
— Не знаю, не знаю, — с сомнением покачал головой Сергей Иванович. — Пока в таких случаях помогает только хирургия. Но еще лучше, — добавил он слегка нравоучительным тоном, — и к ее помощи не прибегать. Аборт — тоже счастье небольшое.
Девушка была очень миленькая и ему понравилась. Впрочем, не совсем так — понравилась она ему независимо от того, что была миленькой, ну, а распущенные по плечам волосы, живое умное личико, блестящие карие глаза — это уже довершало впечатление.
— Давайте я послушаю вас, — предложил Сергей Иванович. — Зоя, пожалуйста, стетоскоп. Зоя!
А Зоя отошла в другой угол комнаты, что-то рассматривала там. Свет в комнате был притушен, горела только настенная лампочка. Сергей Иванович перевел рзгляд в дальний угол и увидел там… дерево. Настоящее дерево, с ветками, от пола и до потолка. Зоя в этот момент была занята тем, что щелкала пальцами по стволу, и, услышав звонкий звук, разочарованно протянула:
— Оно из картона…
— Из папье-маше, — улыбнувшись, уточнила хозяйка дома. — Но выглядит совсем как настоящее, правда?
— Ага, — охотно откликнулась Зоя. — Я даже сначала глаза зажмурила от удивления, думала, что мне мерещится…
Сергей Иванович оглядел комнату. Одна стена оклеена этикетками от бутылок, на другой, на небольших полочках, стояли коробки от сигарет. На полу — проигрыватель, и здесь же веером разбросаны пластинки. В комнате не было ни шкафа, ни стола, ни стульев. Странное возникало ощущение — словно перед тобой была театральная декорация и, казалось, когда спектакль кончится, рабочие сцены уберут всю эту бутафорию. Правда, в квартире была и еще одна комната, и у Сергея Ивановича даже появилось желание посмотреть, что в ней, но потом он устыдился своих мыслей и, почему-то разозлившись на Зою, которая настроила его на столь несерьезный лад, прикрикнул на нее:
— Что, будем рассматривать деревья или заниматься делом?
Зоя обиженно передернула плечами и подчеркнуто вежливым жестом протянула ему стетоскоп.
Девушка между тем безуспешно пыталась вынуть плечо через узкий вырез ночной рубашки, убедилась, что оно не пролезает, и, покраснев, приподняла рубашку до груди, а до пояса тщательно укрылась одеялом. «Чудачка, — усмехнулся про себя Сергей Иванович. — Помоталась бы по вызовам недельки две и поняла бы, что врача «скорой» стесняться совсем ни к чему».
В комнату вошел парень, принес большую столовую ложку. Сергей Иванович не сразу сообразил, в чем дело, потом вспомнил и сказал строго:
— Я ведь просил чайную!
— Кто их разберет! — буркнул он. — Чайная, кофейная, один черт! Вы лучше скажите ей, чтобы она всякую дрянь не глотала. Я объяснял, так не слушала, а теперь, видите ли…
— Не лезь не в свои дела, — напряженным голосом отчеканила девушка.
Сергею Ивановичу не понравилась эта перепалка, но еще больше ему мешало присутствие парня, и он сказал твердо:
— Оставьте нас. Дайте мне осмотреть больную.
Пульс был немного учащенный, но наполнение хорошее, язык обложной, давление нормальное. Поставил на всякий случай градусник — не подскочила ли еще температура.
— Так, слушайте меня внимательно, — сказал он девушке. — Во-первых, никогда больше не советуйтесь с подружками, иначе вы приобретете токсическую почку и тогда никакой врач не поможет. Во-вторых, завтра сходите в женскую консультацию, объясните все, не скрывав, пусть вас хорошенько посмотрят. Что сейчас? Как можно больше пейте. Тепленький морс, чай. Лучше всего — с лимоном, чтобы пить было приятно.
Девушка послушно кивала головой, потом неожиданно спросила:
— А как… ну, в общем, осталось у меня что-нибудь? Воронин широко развел руками:
— Здесь, голубушка, меня увольте. Я не гинеколог. Дай бог, чтобы не наломали дров, чтобы не было общего отравления организма. Покажите градусник!
Температура была тридцать семь и четыре; что ж, это уже к лучшему. Воронин попросил Зою оформить запись в книге вызовов и уже собрался уйти, как девушка обратилась к нему.
— Понимаете, мне это очень важно знать. Алевтина Григорьевна… в общем, его мать, меня не любит. Мы с ней даже не разговариваем. Она считает, что Дима мог найти себе другую жену, гораздо лучше, и считает даже, будто это я его опутала. Нет, не думайте, она нам хорошо помогает, вот, квартиру купили эту, а свекор меня на работу устроил, в институт технической эстетики, просто так, с улицы, туда не попадешь. Но она все время Диму против меня настраивает, хочет нас поссорить. И с ребенком ему условие поставила: пока не защитится, чтобы и речи об этом не было. А он даже и в аспирантуру еще не поступил, пытался, да ничего не получилось. И вот я боюсь, если она узнает, что я забеременела, то перестанет нам помогать. А мы решили в этом году в Карелию съездить, хотели купить байдарку… Как вы думаете, помогла мне аскорбинка?
Сергей Иванович не сразу ответил. Исповедь эта его смутила; так всегда бывает, когда незнакомый человек раскрывает перед тобой душу, а ты не знаешь, чем ответить на его доверие. «Мне, наверное, надо было бы родиться в девятнадцатом веке, — думал он, — содержать приход, отпускать грехи. А что? Оказывается, не так это и просто — выслушать человека, понять его, да еще и утешить. Церкви, правда, легче — у нее свои каноны, целый набор, только выбирай из них один, применительно к случаю. А вот нам, медикам… Хотя, — неожиданно возмутился Воронин, — что за чепуху я несу! Словно у нас и забот нет других, как разбираться в душевных переливах больного. Если у тебя такой дурацкий характер да способность попадать в переплеты, не приписывай всего этого другим. Наше дело — лечить, принимать на свет новорожденных, удалять кисту и миндалины, снимать боль. Хотя, — опять принялся он противоречить себе, — мы научились лечить все, кроме рака и вирусного гриппа, а лечить недуги духовные разве легче?»
— Сходите завтра в консультацию, — постарался он ответить как можно мягче, он думал в этот момент совсем о другом. Отчего и в самом деле не родить бы ей, пока молода, здорова? А ведь дотянет до тридцати, а там выкидыши, или поддержание беременности, или, не дай бог, кесарево сечение. И хорошо, если ребенка доносит до девяти месяцев, а то могут быть и преждевременные роды. Сказать ей, что ли, об этом?.. Все есть — здоровье, деньги, квартира, — ну, отчего бы ей не родить? Не то что мы с Ниной начинали — комната четырнадцать метров; на кухне и в ванной пеленки можно было вешать только по ночам, а рано утром — снимали, чтобы не ворчали соседи; если приходилось срочно постирать — сушили прямо в комнате, ходили, пригнув головы. И только недавно, когда Васька уже во второй класс пошел, получили квартиру. А здесь — на всем готовеньком, живи не хочу, и все боятся чего-то. Нет, человеку никак не угодишь: не хватает денег — плохо; много денег — тоже свои проблемы. А в общем-то девчонку жалко, не понимает еще, что всем угодить нельзя. А пока разберется, что к чему, — может, и поздно будет.
— Ну, не вешайте носа, — приободрил он девушку. — Лучше детишек ничего нет на свете. А в Карелию вы еще съездите, ну, на пять лет позже. Зато поедете с дочкой или сыном, представляете, как будет здорово.
Девушка грустно ему улыбнулась, глаза ее сохраняли прежнее выражение: хорошо, мол, вам меня учить, но оказались бы вы на моем месте…
Сергей Иванович махнул напоследок рукой, вышел в коридор и чуть было не столкнулся с парнем, который, судя по всему, стоял у двери.
— Ну, — нетерпеливо спросил тот, — ну, что с ней?
— Ничего страшного. Заставляйте побольше пить, я ей все объяснил, следите за температурой.
— А что будет… — парень сделал многозначительную паузу.
— Я не гинеколог, — резко ответил Сергей Иванович. — Пусть сходит в женскую консультацию.
Парень ему явно не понравился. После разговора с девушкой Воронин уже не мог ничего хорошего думать о мужчине, который не способен отстоять жену перед родителями.
— Я ведь ее отговаривал… — обиженно начал парень. — Есть хороший врач, который делает это очень четко.
— Вам, мужикам, все просто, — вмешалась Зоя.
Воронин хотел было осадить ее, но взглянул на свою помощницу и по возбужденному лицу понял, что в довольно расхожую фразу она вложила какое-то свое, очень личное отношение и готова стоять насмерть, обличая мужчин, поэтому спорить с ней — только подбрасывать в костер поленья. Он решил не углубляться в эту тему и спросил, есть ли в квартире телефон — позвонить в диспетчерскую.
Парень провел его на кухню. Вдоль стены стоял красный гарнитур, явно импортный, но уюта на кухне не чувствовалось. Грязная посуда, какие-то банки — на столе, на подоконнике, в раковине. Сергей Иванович невольно огляделся вокруг, ему почему-то казалось, что в кухне обязательно должна быть целая батарея пустых бутылок.
Услышав бесстрастный, металлический голос диспетчера Риммы, Воронин вспомнил, как долго пришлось к нему привыкать. Он никак не соответствовал облику Риммы: та была худенькой, конопатой и, несмотря на свои тридцать лет, смахивала на Гавроша — мальчишеская фигура, короткая стрижка, резкие движения. И когда Римма разговаривала, в ее интонациях не было холода и автоматизма, с которым диктовала она вызов по телефону. Профессиональное качество, что ли — предположил Воронин.
Он записал вызов, попрощался с парнем. Зоя надулась, не разговаривала, сохраняла дистанцию в несколько шагов. «Ничего, — подумал Сергей Иванович, — ей это полезно, а то приходит в квартиру, как в музей».
Когда Воронин и Зоя подошли к машине, водитель Егорыч читал.
Сначала Зоя подтрунивала над его вкусом — старику нравились второстепенные классики девятнадцатого века: Григорович, Писемский, Мельников-Печерский — и пыталась приобщить его к «Иностранной литературе», которую она прочитывала от корки до корки. Но после двух-трех легких пикировок с Егорычем Зоя махнула на него рукой и каждый остался, как говорится, при своем.
Зоя пришла в бригаду месяца четыре назад. Ее предшественницей была Наташа, флегматичная толстушка; в разговоры Егорыча и Воронина она предпочитала никак не вмешиваться, и, глядя на ее безучастное, равнодушное ко всему лицо, Сергей Иванович подозревал иной раз: не спит ли она с открытыми глазами?
Другое дело — Зоя! Сразу затеяла с Егорычем какой-то спор; поссорилась и тут же помирилась, быстро перешла с ним на «ты»: уверяла, что ей очень приятно называть его так, потому что он как две капли воды похож на ее дедушку. Воронина она попросила показать ей фотографии сына. Шумно восторгалась («славный пацан»), Воронин растаял от удовольствия и не сразу понял, что его подробные рассказы о Ваське, о конфликтах с женой Зоя слушает с преувеличенным интересом. Она садилась в «рафике» напротив Воронина, не отрываясь, пристально смотрела на него, а он не мог долго выдерживать ее взгляд, отводил глаза.
Несколько кварталов проехали молча. Потом Егорыч задал традиционный_вопрос:
— Ну как там почки-печенки?
Зоя не откликнулась, Сергей Иванович ответил:
— Ерундово. Интересное, Егорыч, дело: молодые ребята, обеспеченные, квартира двухкомнатная, а вот ребенка не хотят заводить. Ну, девчонка и наглоталась всякой гадости.
Водитель подождал, пока освободится полоса для поворота, вывел машину на проспект и откликнулся:
— Вот отсюда и молодежь растет такая. Балуем ее, трясемся над ней. Нас, к примеру, у матери было пятеро, и каждый с малолетства сам за себя отвечал да еще и по дому что-нибудь делал. А сейчас посмотри какие семьи. Один ребенок, редко — два. Если три, так все пальцами показывают, диковинка! А один он завсегда один и есть. Посмотришь иной раз: ведут из детского сада ребятенка какого-нибудь, так рядом с ним и родители обоя, и бабушки, и дедушки. Словно фон-барон какой. Тьфу ты! Вот и вырастает эгоистом, и садится сразу на шею.
— А по-моему, — запальчиво возразила Зоя, — лучше одного вырастить по-настоящему, внимание ему уделить, чем нарожать беспризорников да хулиганов.
— Ну-ну, — с сомнением покачал головой Егорыч.
С недавних пор в разговорах с Зоей у него обозначилась запретная зона, куда Егорыч не отваживался ступать. Как-то получилось, что старик принялся философствовать: сейчас, мол, подолгу девки замуж не выходят, а вот раньше на селе, если до двадцати одного года для девицы жениха не находилось, родители отрезали ей кусок земли — и живи, сердечная, как знаешь. Зоя почему-то приняла все на свой счет, хотя Егорыч никаких аналогий в виду не имел. Настроение у нее в тот момент было минорное, а здесь невзначай сыпанул Егорыч соли на рану, и оба малость погорячились тогда.
Машина замедлила ход, притормозила. Павел Егорыч надел очки, приоткрыл дверцу, чтобы получше рассмотреть номер дома. Убедился, что ко второму корпусу, куда сейчас был вызов, подъезда нет, подогнал машину поближе к обочине, вытащил «беломорину» и сладко потянулся, предвкушая небольшой перекур.
Больная жила на первом этаже. Перед дверью висела табличка, кому из жильцов сколько раз звонить, но Сергей Иванович не стал вникать в эту хитрую механику, а нажал кнопку как всегда — два длинных требовательных звонка. Открыли сразу же, словно кто-то специально караулил момент, когда позвонят. Девушка лет двадцати, лица ее Сергей Иванович при тусклом свете лампочки не сумел рассмотреть, взяла его за рукав и настойчиво потянула:
— Пойдемте, пойдемте, разденетесь у меня в комнате!
Зоя на ходу стянула свою шинель и теперь оглядывалась, куда бы ее повесить. Девушка показала на причудливые металлические крючки у двери, изображающие если не самого Мефистофеля, то, по крайней мере, каких-то чертей или дьяволят. Пока Зоя с интересом изучала служителей преисподней, Сергей Иванович поискал, куда бы сесть, — остановился на кресле с высокими ножками; у другого кресла, как и у дивана, ножки были зачем-то подпилены, — и еще раз взглянул на листочек вызова: «Сердечные боли, слабость, головокружение».
В комнате, при ярком свете он рассмотрел девушку получше. Здесь она показалась ему значительно старше — ей было за тридцать, хотя стремилась выглядеть на двадцать с небольшим. Есть такой тип — вечно молодой девушки, ну, а косметика всегда помогает скрыть возраст, придает ему неопределенность. Искусственная блондинка, глаза сильно подведены — она показалась Воронину удивительно похожей на кого-то из его знакомых, он принялся мучительно припоминать, на кого именно.
Подсчитал пульс — 82 удара, прерывистый, слабого наполнения.
— Что с вами? — спросил он девушку.
Та вместо ответа показала рукой на грудь, вздохнула:
— Мне кажется, оно перестает биться. Остановится, потом снова начинает работать.
— Так, — бодрым голосом произнес Сергей Иванович («Если бы сердце останавливалось, мы не беседовали бы сейчас»). — Так, а что еще?
— И еще у меня слабость, руки и ноги холодные, и голова кружится.
Сергей Иванович измерил давление: все верно — пониженное, 105 на 70. Потом послушал девушку: аритмия, конечно, есть, но незначительная, не настолько, чтобы тревожиться.
— Сердце у вас как мотор, — жизнерадостным голосом сказал он. — Правда, не к «ТУ-144», этого я не гарантирую, но «ИЛ-18» вполне потянет. Верно?
Девушка недоверчиво улыбнулась, ответила:
— Вы знаете, мне уже лучше. Как только вы приехали, я сразу почувствовала, что мне лучше.
Но он и сам обратил внимание на переменчивость ее состояний: за какие-нибудь пять минут, пока он был здесь, настроение у девушки изменилось. «Скорее всего, — подумал он, — вегетативный невроз, ну, и плюс небольшая гипотония».
— И часто так с вами случается?
— Часто? — машинально переспросила она. — Нет, не очень, то есть да, часто, очень часто.
— Ну, скажем, сколько раз в неделю или в месяц?
— Несколько раз в месяц, нет, точнее, в неделю, да, да, три-четыре раза в неделю. Только я не всегда вызываю врача, иногда сама лечусь, грелки кладу на сердце, под ноги, лекарство принимаю, и к утру проходит.
Воронин обратил внимание, как нервно потирает девушка руки, беспокойно оглядывает комнату, словно ищет что-то, и еще раз подумал: «Ну конечно, невроз».
Он поинтересовался у девушки, хороший ли у нее сон, быстро ли она засыпает, и попросил Зою сделать укол димедрола.
Взглянул на часы — пятнадцать минут восьмого. Слава богу, уже окончательно стемнело, за окном четко выделялся фонарь, его раскачивал ветер, и пятнышко света отклонялось то вправо, то влево. Воронин больше всего не любил дневные вызовы. Особенно зимой. Уже часа в четыре квартира погружалась в серенький тоскливый полусумрак: за окнами начинало темнеть, но включать свет было еще рано. Эти затяжные переходные часы ото дня к вечеру почему-то всегда действовали на него угнетающе. Очертания предметов при таком освещении были расплывчатыми, комнаты походили одна на другую. И вызывали «скорую» в основном люди пожилые, хроники. Вызывали или через соседей, или чаще всего сами. Требовали они не только помощи: больше, чем лекарств или уколов, добивались они внимания, участливости, доверительных признаний и длительных бесед. На все это времени не было, да и только ли во времени дело: что скажешь сердечнику с двумя инфарктами — поменьше волноваться, больше бывать на свежем воздухе?..
Вечером все менялось. Семья собирается после работы, в комнатах ярко горит свет, приглушенно говорит телевизор, на кухне готовят ужин. Словом, если сравнивать и выбирать, то Воронину больше нравились дежурства, в которых были вечерние часы. Зоя предпочитала дневные дежурства: у нее не пропадал вечер, а вместе с ним — свидание; и только Егорычу было безразлично, какая выпадала смена.
— Ну что, легче стало? — спросил Воронин у девушки после того, как Зоя сделала укол.
Та молча кивнула головой.
— Вы одна живете?
Девушка вместо ответа растерянно развела руками. Вопрос вполне можно было бы и не задавать. Достаточно было взглянуть на комнату: здесь все выглядело красиво, аккуратно — и декоративные свечи на журнальном столике, и сувениры-безделушки на книжных полках, но в старательном, чрезмерном порядке чувствовалось что-то старушечье.
Воронину почему-то стало жаль девушку. «Кажется, и неглупая она, и мордашка ничего, а вот никому не приглянулась. Или была замужем и развелась… нет, непохоже, какая-то она скованная. Да, одной жить — не мед, совсем не мед».
Девушка продолжала смотреть на Воронина жалобными глазами.
— Вот вы уедете сейчас, а мне опять станет хуже.
— Ну, милая, надо держать себя в руках. Помните, что вы совершенно здоровы, хоть в космос вас запускай. Только слишком мнительны. А внушить себе можно все что угодно.
— А вы еще раз не измерите давление?
Воронин стал понемногу раздражаться:
— Давление у вас почти нормальное. Выпейте чашку крепкого кофе — и все будет в порядке.
— Я и так за день по три-четыре чашки пью. И на работе, и дома. Может, у меня от этого сердцебиение? А что мне принимать, если опять начнутся перебои?
Воронин не успел ничего ответить, а девушка уже сняла с полки огромную коробку из-под печенья, открыла ее. В коробке были лекарства. Пузырьки и ампулы, таблетки — в картонной, пластиковой упаковке — целая аптека. Воронин наугад взял одну коробочку: «Седуксен». Поворошил еще: «Раунатин» — он-то ей зачем, при ее пониженном давлении?
— Вашими лекарствами весь дом вылечить можно. И это все вы принимаете?
— Когда как. Я уже научилась определять, что мне нужно.
«Вот-вот, — подумал Воронин, — вполне можно закрывать мединституты. Все поднаторели в самолечении, глотают таблетки горстями». А вслух, уже серьезно, сказал:
— Ими мышей травить хорошо, а вы молодая, здоровая женщина. Вам нужно играть в теннис или ходить в бассейн, плавать брассом. Верно я говорю? — спросил он Зою.
Зоя, все еще продолжая на него сердиться, что-то проворчала в ответ.
— Понимаете, — принялась объяснять девушка, — у меня профессия такая, нервная. Я работаю переводчицей в издательстве, а у нас получается так, что все рукописи сдаются в набор срочно, в пожарном порядке, и вечно аврал, суета. Поневоле приходится нервничать.
— Ну, а вы старайтесь держать себя в руках. Это только от вас зависит.
Он вспомнил вдруг, на кого так похожа девушка. «Наташа!» Недавно стали выпускать туалетное мыло «Наташа» в яркой упаковке — там была именно такая золотоволосая девушка со стандартно миловидной мордашкой.
У двери Сергей Иванович обратил внимание на блюдце с водой — в нем плавали какие-то крошки.
— Вот видите, — сказал он на прощанье, — у вас и кошка есть. Вдвоем все-таки веселее.
Девушка почему-то смутилась. Помедлила с ответом, потом пояснила:
— Это против тараканов. Я боюсь, что тараканы от соседей переползут ко мне, и приготовила для них яд.
— Ну и как?
— Вы не поняли. Тараканов пока нет, это я на всякий случай, заранее, если они заведутся.
«Да, — подумал Воронин, — мнительности ее не позавидуешь». Он поспешно простился и через полутемный коридор стал пробираться к выходу.
— Ну, что там? — поинтересовался Егорыч.
— Тяжелый случай, — вздохнул Воронин. — Медицина бессильна помочь.
— Рак? — со значением произнес Егорыч.
— Хуже. Девке надо замуж. Тридцать два года, а одна как перст. Но ведь на мужчину рецепт не выпишешь.
— Ой, держите меня! — воскликнула Зоя. — Слишком много вы о себе думаете. Да без мужчин еще в сто раз лучше! А то попадется пьянчужка какой-нибудь, не обрадуешься!
— Раньше, — нравоучительно заметил Егорыч, — все было куда правильней. Стукнуло девке восемнадцать — выходи замуж. Рожала детей, вела хозяйство — и без всякого там баловства.
— Раньше и вода, говорят, мокрее была, — подковырнула Зоя старика, но тот не обратил внимания на реплику и продолжал:
— А про всякие там разводы даже и не слыхали. Это сейчас только и говорят: характерами не сошлись. Ишь ты, какие принцы-барины, характеры им подавай особые! Да когда человек целую кучу ребятишек прокормить должен, когда вкалывает на всю железку, какой еще там характер ему!
«Воробышек», — подумал Сергей Иванович. Воробышком Егорыча окрестила Зоя, он возмутился, сказал, чтобы больше не слышал дурацкого прозвища, и это еще раз убедило Воронина в том, что девушка попала в точку. Небольшого роста, щупленький, с маленькими, глубоко посаженными глазами, Егорыч сидел не сгорбившись, а словно нахохлившись, и, как ни следил он за своей небогатой прической, на затылке всегда торчал у него хохолок.
«Рафик» выехал на Ленинградский проспект; транспорт, которым весь день были запружены улицы, уже схлынул, и только впереди, у светофора, скапливались лавины машин. Воронин заметил, что от задних фонарей у машин крест-накрест расходятся красные световые лучи, они мерцают, дрожат, колеблются. По асфальту мела поземка, и в неоновом, мертвенно-бледном освещении он казался белесым, словно присыпанным тонким слоем цемента.
Егорыч продолжал рассуждать, но Воронин старался не вникать в его слова, хотя думал в этот момент о том же. Его поразили цифры, которые он где-то вычитал: процент разводов в крупных городах был таким, что из пяти семей одна или две распадались. Две из пяти! Чем больше задумывался он над этими цифрами, тем труднее было их понять и объяснить. Приходилось или делать вывод, что современная семья полностью себя изжила, — а это было бы глупо, неверно, что бы там ни означали все эти проценты; или философствовать примерно на том же уровне, что и Егорыч: дескать, совсем люди с ума посходили, сами не знают, чего им нужно. Воронин помнил — и у них с Ниной тоже были кризисные моменты. Еще до того как родился Васька, Воронин отправился в загс, подавать заявление о разводе. Нина была решительно против, произносила бесконечные пылкие монологи, но Воронин решил больше не обращать на них внимания и действовать. Правда, у дверей загса почувствовал, что сердце колотится значительно чаще, чем следовало бы. Прошелся несколько раз по улице, собираясь с духом. И все равно было неловко, стыдно произнести эту фразу: «Я хочу развестись», — слова комом застряли в горле, голос предательски сел. Женщина лет сорока, с высокой прической, ярко-рыжими крашеными волосами, сказала холодно: «Приходите вместе с женой». Воронин увидел на столе кипу бланков и ухватился за них, как за спасительную соломинку: «Мы придем в другой раз, а пока я возьму заявление». Ему казалось, что самое главное — первый шаг, какой-то толчок: оформит он заявление — и дальше все само собой покатится, как с горы. «Приходите вместе с женой», — размеренным голосом, терпеливо, словно непонятливому ребенку, повторила женщина. «Но она сейчас на работе. Она согласна», — солгал Воронин и потянул к себе верхний листочек. Женщина возвысила голос: «Молодой человек, положите бланк на место», он попытался было с ней спорить, но уже понял, что из его затеи ничего не выйдет, и ушел униженный, презирая себя и ненавидя эту женщину. А теперь? Теперь, когда уже десять лет прошло с тех пор, как родился Васька, и Воронину даже трудно поверить, что когда-то у него не было сына, и теперь отсчет времени он вел с тех дней, когда ребенок впервые улыбнулся — ничего не выражающей, бессмысленной улыбкой, обнажив розовые влажные десны; и когда он медленно, раздельно и очень четко назвал его «па-па»; и когда сделал первый шаг — балансируя, слегка растопырив руки, готовый в любой момент по привычке за что-нибудь ухватиться; и и когда впервые оставили его в детском саду — день для Воронина тянулся мучительно долго, ему казалось, что с Васькой обязательно случится что-нибудь: он или упадет, ударится, или весь день проплачет; и последнее, самое свежее воспоминание — проводы в школу, с бесконечными наказами и наставлениями, а за всеми словами таилось удивление: неужели так быстро летит время, неужели этого несмышленыша учительница будет окликать по фамилии, вызывать к доске и спрашивать домашнее задание?
Нет, он не мог сказать, что после рождения ребенка у них с Ниной стало все гладко. Но теперь, всякий раз, когда у него возникала мысль об уходе, он чувствовал, что какая-то ниточка тянется за ним, и оборвать ее было больно, тяжело… невозможно ее оборвать. И он понимал, что ради сына надо терпеть даже тогда, когда было совсем невмоготу. Потом все понемногу сглаживалось, приходило в норму… впрочем, кто знает, в чем эта норма?
Воронин не заметил, как «рафик» подъехал к станции «скорой». Вызовов больше не было, и впереди маячил отдых — то ли на час, то ли на несколько минут — этого никогда не угадаешь. В любом случае не мешало бы погреться, побаловаться чайком. Наливая из титана кипяток в большую, чуть ли не на пол-литра, чашку, Воронин подумал о том, что вот и привычки у него складываются, от которых он отказаться не в силах: например, он не может пить чай из маленькой чашки и тем более из стакана — обязательно ему нужна эта громадная с нарисованными на стенках темно-зелеными узорчатыми листьями, — и здесь и дома у него такие одинаковые чашки. Старею, наверное, если так прочно привыкаю к вещам, только не рановато ли для тридцати пяти лет?
Егорыч надел очки, уселся поближе к свету, раскрыл книгу; Зоя пристроилась в углу, вытащила из сумочки зеркало, тушь, принялась совершенствовать свое косметическое мастерство.
Вызова не было.
Прошло минут сорок. Воронин дочитал «Огонек», потянулся и решил сходить в диспетчерскую — «потрепаться» с Риммой.
Она вязала, иногда делала какие-то заметки на листе бумаги, петли считала, наверное.
— Римма, скажи что-нибудь, — попросил Воронин.
— А? — отозвалась она.
— Что-нибудь скажи.
— О чем?
— Все равно. Только не так, а телефонным своим голосом, которым вызов передаешь.
— Знаешь, иди ты! — раздраженно махнула она рукой. — Что-нибудь новенькое придумай, надоело.
Воронин вернулся в комнату.
— Пациенты наши забастовку объявили.
— Мертвый сезон, — вставила Зоя реплику.
— А тебе не нравится? — спросил Егорыч.
— Все делом заняты, — объяснила Зоя. — Фигурное катание смотрят.
Воронин поинтересовался: правда ли, что Роднина вышла замуж за Александра Зайцева? Сегодня утром в троллейбусе он слышал такой разговор, но что-то не верит в это.
— Темные вы люди! — даже задохнулась от возмущения Зоя. — Да свадьбу по телевизору показывали!
— За всеми не уследишь, кто на ком женится, — ворчливо заметил Егорыч.
Зоя не обратила внимания на его слова и увлеченно принялась рассказывать, какое платье было у невесты и какой костюм — у жениха. Однако поведать о всех деталях свадебного наряда она не успела: машину потребовали на линию.
Вызов был недалеко — в самом начале Ленинградского проспекта. Быстро нашли и дом — массивный, каменный, с громоздкими балконами. Поднялись на третий этаж, позвонили. Навстречу им вышел мужчина лет пятидесяти, с отчетливым двойным подбородком, с темными, коротко вьющимися волосами.
— Заждались, заждались мы вас, — пожурил он, но слова эти находились в странном противоречии с его поведением — он упрекал за медлительность, а сам расточал медоточивые улыбки.
— Позвольте, позвольте, — потянулся он к Зое, — я помогу вам снять пальто.
Конечно, сказано было это слишком галантно по отношению к грубовореной форменной шинели, но хозяину дома почему-то очень хотелось сказать и сделать что-то приятное.
Зоя вдруг пронзительно завизжала и бросилась к двери.
«Что с ней?» — удивился Воронин, обернулся и увидел узкомордую шотландскую овчарку, которая оскалила зубы и вопросительно посмотрела на мужчину, как бы требуя от него указаний.
— Назад, Трезор! Нельзя! На место!
Пес продолжал агрессивно скалиться, и тогда мужчина схватил его за загривок и оттащил в комнату, повернул ключ в двери.
Снег на Зоиных сапогах оттаял. На блестящий паркет потекла грязноватая лужица.
— Не стоит обращать внимания, — так же нараспев проговорил мужчина и продолжал улыбаться, словно ему было необычайно приятно, что в коридоре наследили.
В ванной Сергею Ивановичу бросился в глаза черный кафель, которым были облицованы стены; голубая, необычной формы, треугольная раковина. Когда он помыл руки, хозяин дома с той же сладкой улыбкой протянул ему накрахмаленное полотенце.
— А теперь, прежде чем проследовать к больной, разрешите пригласить вас на кухню, на одну минутку!
Сергей Иванович не понял, в чем дело, но машинально проследовал за мужчиной. А тот открыл дверцу холодильника и спросил почтительно бесстрастным голосом:
— Ром? Коньяк? Или нашу — беленькую?
— Что вы! — запротестовал Сергей Иванович. — Я на работе. И потом я вообще не пью.
— Понимаю, понимаю! — подмигнул мужчина. — Понимаю и сочувствую. Тогда позвольте вручить небольшой презент для вашей супруги. — Мужчина вынул из подвесного шкафчика огромную яркую коробку конфет.
Сергей Иванович смутился. Ситуация была глупой и двусмысленной, он не знал, как вести себя, чтобы вежливо, не обижая человека, отказаться от его странной настойчивости. Но ничего лучшего он не придумал, как пробормотать: «Спасибо! Не стоит…», что все-таки не избавило его от препирательства и даже легкого единоборства, когда мужчина настойчиво протягивал ему конфеты, а Сергей Иванович отталкивал руки. Кончилось все тем, что Воронин принял коробку, а потом незаметно положил ее в коридоре на столик.
Хорошее настроение не покинуло мужчину. Он расточал радостные улыбки и, провожая врача в комнату, сказал:
— Я оставлю вас, не буду мешать. Вы человек тонкий, интеллигентный, сами во всем разберетесь.
Зоя уже пересела с ящика в кресло, осмотрела комнату и теперь скучала. Вступать в разговор с больным, прежде чем придет врач, было не в ее правилах.
— Доктор, мне плохо, — трагическим голосом произнесла женщина. Но ее вид, цветущий и жизнерадостный, ее улыбка, беспричинная и почти навязчивая, никак этих слов не подтверждали. Воронин подумал, что у нее, как и у мужа, слова существовали отдельно от смысла, которым они наполнены, вернее, каким должны быть наполнены.
— Что с вами? — по возможности участливо спросил Воронин. — На что жалуетесь?
— Ах, доктор, — вздохнула женщина. — Легче сказать, на что я не жалуюсь. Мне очень плохо — головные боли, слабость… Мне обязательно надо отлежаться.
— Ну хорошо, измерим для начала давление. Так, 130 на 80. Что ж, почти идеальное… — Сергей Иванович хотел сказать «для вашего возраста», но в последнее мгновение понял, что от этого уточнения лучше воздержаться. — А какое обычно у вас давление?
— Ах, доктор, ужасное! Бывает и сто двадцать на семьдесят, а бывает даже сто тридцать пять. Когда оно скачет, голова просто раскалывается.
— Ну что вы, разве это скачет? Это вполне допустимые изменения. Так что не переживайте, ничего страшного у вас нет.
По глазам женщины Воронин понял, что не оправдывает ее надежд. Ему стало неловко, но он тут же рассердился на себя: барыня, предается от нечего делать рефлексии, а я должен все это выслушивать, в то время как «скорую» ждут другие больные, настоящие. И все-таки червячок сомнений точил ему душу. А, конфеты! Получилась какая-то чертовщина: коньяк он не пил, конфеты оставил в коридоре — и все равно чем-то был обязан этому дому. Что за ерунда? Или, может, женщина и в самом деле чувствует себя неважно, надо только повнимательнее ее посмотреть?
В это время в комнату вошел хозяин дома — оживленный, улыбающийся. Он вкатил столик, сервированный для чая. Да, там было на что посмотреть! — вазочки с вареньем, розетки, блюдца с крекером, с печеньем, сушкой и — что было совершенно непостижимо для февраля — несколько гроздей винограда. Все это предполагало целый ритуал чаепития. Ну, и дымился чай — темнокрасный, слегка маслянистый.
— Вы не пробовали настоящий краснодарский чай? Только настоящий — с фабрики, а не тот, что продают расфасованным?
Вопрос этот заставил Сергея Ивановича сконфузиться, поскольку к чаепитию отношение у него было дилетантское. Он различал в основном два варианта — заварила ли Нина свежий чай или, поленившись, плеснула кипятку в чайник, где заварка оставалась с прошлого раза, а до тонкостей, чтобы различать сорта чая, он еще не дорос.
Воронин понял, что на этот раз он обречен, на всякий случай запротестовал, но Зоя уже подвигала арабский пуфик поближе к столику.
— Даже и не думайте, мы вас так просто не выпустим. Все готово, оторвитесь на минутку, выпейте хоть глоток чая.
И Воронин понял, что препираться бессмысленно, и ухватился за спасительный буквальный смысл в словах — «хоть глоток».
Чай и впрямь был хорош. А от всего иного Воронин отказался наотрез, как бы ни пододвигали к нему то одно, то другое блюдце, устроив на столике настоящее круговращение посуды. Зоя уплетала за обе щеки, хозяева дома выжидающе улыбались. А делать здесь дальше было совершенно нечего, и Воронину больших трудов стоило сдержаться, не наорать на Зойку, чтобы она заканчивала свой ужин. Сергей Иванович поблагодарил за чай, поднялся и демонстративно стал укладывать инструменты в ящик. Мужчина встревоженно взглянул на жену, та с недоумением пожала плечами.
— Молодой человек, простите, не знаю вашего имени-отчества. Вы что, уже собрались уезжать?
«Нет, — с неожиданной злостью подумал Воронин, — останусь у вас ночевать», но вслух сказал сдержанно:
— Ничего опасного нет. Можно принять что-нибудь тонизирующее, но может все и так пройти.
— Как это — ничего опасного! — заволновался мужчина. — Вы посмотрите внимательней — положение очень серьезное. Она только виду не подает, но я-то знаю, как ей тяжело.
Зоя застыла с протянутым ко рту куском торта, удивленно, испуганно заморгала бледно-голубыми своими глазами.
— Боря, — вмешалась женщина. — Оставь. Не унижайся. Молодому человеку, наверное, лучше знать, как я себя чувствую. Может быть, я и в самом деле здорова?..
— На тебе лица нет — и это называется здорова? — возмутился мужчина. — Я не врач, но если бы меня вызвали к человеку и у него был бы такой вид, я сказал бы: ему нужен абсолютный покой, неделю, пять дней, ну, в крайнем случае, три дня. Я тут же, без осмотра, выписал бы ему бюллетень на три дня.
— «Скорая помощь» бюллетень не выписывает, — угрюмо заметил Воронин, взял ящик и выразительно посмотрел на Зою: мол, ты идешь или остаешься здесь чаи распивать? Та поперхнулась, встала, стряхивая на пол крошки.
Воронин прочитал в глазах мужчины откровенное разочарование.
— Не может этого быть! А если человек настолько болен, что имеет право на бюллетень?
Воронин хотел было возразить, что женщина вовсе не так больна, но предпочел не вдаваться в полемику и решил, что чем раньше он покинет этот дом, тем лучше будет и для него, и для хозяев. Поэтому он миролюбиво заметил:
— В таких случаях мы даем справку, где указываем предположительный диагноз, описываем состояние больного. А уже в поликлинике врач решает, как быть с больничным листком.
— Вот и чудесно, — обрадовался мужчина. — Дайте хотя бы эту справку, если уж бюллетень не хотите.
Пока происходил разговор, Сергей Иванович старался подойти поближе к двери, туда же переместился и хозяин дома. Ситуация складывалась комическая и в то же время непростая; во всяком случае, Воронин впервые за всю свою практику столкнулся с такой проблемой: он не мог выйти из квартиры.
Женщина подала голос:
— Не унижайся, Борис! Как-нибудь перемучаюсь, к утру, может, полегчает.
— К утру, к утру! — ворчливо передразнил ее муж. — Завтра ученый совет, ты разве забыла? А тебе никак нельзя на нем появляться…
Мужчина осекся, спохватился, что сказал лишнее, потом, после некоторых колебаний, подошел к Воронину вплотную, положил руку на плечо:
— Ну, так и быть, давайте начистоту. Ведь мы свои люди, не правда ли? Что и говорить, Сонечка не очень больна, вы правы. И если подойти формально, то на бюллетень рассчитывать не может. Но если по-человечески, по-хорошему, то от вас не убудет от того, что вы дадите ей справку. Ну, в самом деле, одной справкой больше или меньше.
— Да поймите, я не имею…
— Все понимаю, дорогой, все понимаю. Иначе я не стал бы говорить с вами так доверительно. Мне кажется, и вы должны меня понять. Вся беда в том, что в поликлинике, куда Сонечка прикреплена, ее врач сейчас в отпуске. А идти в районную… ну, вы сами представляете, какой там конвейер… и никаких различий не делают, кто перед ними. В общем, только поэтому и пришлось вас вызвать. Мне кажется, вы человек вполне интеллигентный…
— Извините, меня ждут больные, — резким голосом, давая понять, что дискуссия окончена, отрезал Воронин. — Зоя, ты идешь или остаешься?
— Очень, очень жаль, — холодно заметил мужчина. — Люди должны помогать друг другу. Вы мне окажетесь полезным, может, и я вам когда-нибудь пригожусь. Очень жаль, что я ошибся.
Воронин не отвечал, вышел в коридор, принялся на ходу надевать шинель, но от волнения и злости запутался в рукавах, мысленно чертыхнулся. За дверьми надрывалась собака, словно стремилась своим лаем договорить то, чего не успел сказать хозяин.
Сергей Иванович вышел на лестничную клетку и, дождавшись Зою, сказал ей сердито:
— Ну, что ты расселась, словно в гостях у тетушки?.. Давно надо было встать и уйти, разве не понятно было, что от нас хотели?
Зоя обиженно надула губы:
— Ничего особенного они не хотели. Подумаешь, справка. Она ни к чему не обязывает. А им, может, она пригодится…
— Конечно, пригодится! Ты все еще ничего не поняла?
— Где уж мне, дуре необразованной! — окончательно обиделась девушка.
Воронин понял, что надо давать обратный ход:
— Ну-ну, ладно, я погорячился. Нам теперь надо найти автомат, позвонить в диспетчерскую.
— Вот и идите сами, если такие гордые. Не хотели говорить из квартиры, теперь бродите по переулкам. А автоматы небось все поломатые.
«Поломанные», — хотел было поправить Воронин, но удержался.
Телефон он нашел быстро. И, удивительно, он был исправен, впрочем, эти автоматы новой конструкции были гораздо надежнее старых, дозвониться по ним стало проще.
Римма обрадовалась его звонку, потом стала, выговаривать:
— Куда вы пропали? Уже три вызова на вашу машину. Записывайте!
Когда Воронин сел в «рафик», Егорыч и Зоя угрюмо молчали.
Воронин решил все-таки выяснить отношения с Зоей. Это не дело, чтобы она дулась на него, но в то же время спускать с рук ее безалаберность тоже не стоит. Он осторожно начал разговор с того, что им волей-неволей приходится не только оказывать медицинскую помощь, но и разбираться во всяких житейских случаях, иногда — запутанных и неожиданных.
Зоя откликнулась очень агрессивно:
— Сами жить не умеете, так не завидуйте другим!
Воронин растерялся, не сразу нашелся что ответить. Потом решил уточнить на всякий случай:
— А кто умеет?
— Ну, эти, у которых мы сейчас были.
— Значит, они умеют жить?
— Умеют, — с вызовом, упрямо повторила Зоя.
— А как ты это определяешь: по зарплате или по марке телевизора?
— При чем тут зарплата? У некоторых и зарплата маленькая, еще меньше, чем у вас, а все у них есть и все они могут достать. В общем, живут в свое удовольствие.
— И ты что, завидуешь им? — настойчиво допытывался Сергей Иванович.
Зоя вместо ответа пренебрежительно пожала плечами: что, мол, говорить с человеком, который не понимает самых элементарных вещей. Потом порылась в сумочке, достала помаду, отвернулась и стала подкрашивать губы. Когда Зоя сердилась, бледно-голубые ее глаза еще больше светлели, или, как говорил Воронин, оттаивали.
Егорыч, не принимавший участия в разговоре, вдруг подал голос:
— Это завсегда называлось одинаково: блатмейстерские отношения. Блат — дело великое, сильнее всякой зарплаты. Что деньги? Сейчас они есть у всех. Телевизоры покупают цветные, проигрыватели — эти, с ящиками, от которых звук по всей комнате…
— Стерео, — подсказала Зоя, не оставляя своего занятия.
— Вот-вот, это самое, — обрадовался шофер. — А поди купи где-нибудь рыбки красной, особенно к празднику, или фруктов каких, ежели весной. Гляжу: вчера апельсины тащат из магазина — полными сетками, картошку берут и то помене. Да, деньги сейчас у людей есть…
— А ты вроде и не рад этому? — спросила Зоя.
— Почему — не рад? — обиделся Егорыч. — Всем хорошо — и мне тоже хорошо. А есть люди, которым обязательно нужно, чтобы у них было лучше, чем у других, уже сегодня хотят пожить при коммунизме. А посмотришь— сами-то они лучше других?.. Не-ет, не лучше, а некоторые — так и наоборот.
— К чему это ты? — снова перебила Зоя.
— А к тому, что ты еще молодая и голова у тебя забита всякой дурью.
— Ну, начинается, — с раздражением огрызнулась девушка. — Опять воспитывают! Дома учат, на работе учат, в кино пойдешь — и там учат. Такая тоска — хоть вешайся.
Она произнесла это с неподдельным отчаянием, и Воронину вдруг стало смешно. Прав Егорыч — голова у нее забита мусором, но девчонка-то еще совсем молодая. Для нее из двух незнакомых парней лучше тот, у кого есть замшевая куртка, — что с нее спрашивать?
Воронин решил сменить тему разговора, спросил у Егорыча, когда они будут обмывать машину. Позавчера ее перекрасили — провели вдоль корпуса ярко-красную широкую полосу, трапецией закрасили дверцу. Вид получился хоть куда.
— Мне бы лучше фонарь правого поворота поскорее поставили, — проворчал Егорыч. — Любой гаишник может остановить — и тогда топайте пешком через всю Москву.
— Теперь машина что надо, клевая, — похвалила Зоя.
— Клевая, плевая! Ну и слова! — возмутился Егорыч. — Как у папуасов.
Зоя не нашлась что ему ответить, да и не успела: машина уже подъехала к пятиэтажному блочному дому.
Дверь открыл мужчина лет сорока, в синей застиранной олимпийке и мятых хлопчатобумажных брюках. Несколько секунд он с недоумением смотрел на Сергея Ивановича и на Зою, потом отступил в глубь коридора, молча пригласил их зайти.
Вход в комнату и на кухню был завешан портьерами, на полу лежали темно-красные дорожки. Из кухни доносился въедливый запах жареной рыбы. Мужчина отодвинул рукой портьеру и, не говоря ни слова, жестом предложил зайти в комнату.
На полу играл кубиками мальчонка лет пяти, бледный, с растрепанными волосами, правая щека его была измазана зеленкой. На диване, плотно укрывшись голубым ватным одеялом, лежала женщина; по блеску в глазах, неестественно-багровым щекам было видно, что у нее температура.
Сергей Иванович попросил у Зои градусник, сел на шаткий стул рядом с диваном:
— Ну, что случилось?
Женщина долго и протяжно закашлялась, выпила из граненого стакана воды и начала рассказывать:
— В общем, стирала я. В пятницу было это, после работы. Стала простыни вешать на балкон, чтобы промерзли на морозе. Ну и была, видать, распаренная. И простудилась, значит. Чувствую — жар. Пошла, значит, к соседке, градусник попросила. Померила — тридцать восемь и пять. Ну, а на работу мне в тот день было не идти. Отвела ребенка в сад, в магазин сходила и стала лечиться. Но, видать, не помогло.
Сергей Иванович терпеливо выслушал, потом спросил:
— А что вы принимали? Аспирин, этазол?
Женщина махнула рукой:
— Я таблетками сроду не пользовалась. Я по-своему лечусь, по-простому. Вскипячу ведро воды, брошу пачку соды. Накроюсь чем-нибудь с головой и дышу паром, терплю, покуда можно. А потом выпью «горькой» стакан, надену все что есть — и под одеяло.
— И сейчас вы так лечитесь?
— Да, только кроме соды. Соды нет в магазинах, и в доме спрашивала, ни у кого не нашла.
— Понятно, — кивнул головой Воронин. — Давайте градусник.
Температура была тридцать восемь и восемь. Воронин послушал больную, правая сторона была чистой, в левой — хрипы. Бронхит — самое меньшее, что может здесь быть.
Воронин попросил Зою сделать укол. Пока она готовила шприц, Сергей Иванович заинтересовался книгами, которые стояли в серванте, рядом с тарелками и чайной посудой. Четыре тома Вересаева («Почему именно он?» — удивился Воронин), справочник «Москва», за прошлый год футбольный календарь и несколько изорванных детских книжонок.
Женщина равнодушно наблюдала, как Зоя отбивала наконечник ампулы, наполняла шприц, но, как только та подошла к дивану, женщина с головой накрылась одеялом.
— Это что такое? — строго спросил Воронин. — Пожалуйста, без фокусов!
Женщина спросила:
— А нельзя просто так?
— Что значит — так?
— Ну, по-простому, как всегда. Ноги попарить или еще что-нибудь?
— Вы допаритесь до воспаления легких. Укол нужен обязательно.
А Зоя между тем не решалась подступиться к больной, меланхолически уставилась на стену, где висел большой пестрый ковер, Воронин рассердился:
— Зоя, не спи! Или мне самому укол делать?
Девушка обиженно поджала губы. Воронин почувствовал, как кто-то больно ударил его кулаком в бок. Оглянулся: это неслышно подошел ребенок.
— Не трогай мою мамку! Не делай мамке больно!
Воронин ухватил мальчика под мышки и несколько раз подбросил вверх. Потом посадил себе на колени, так, чтобы мальчик оказался спиной к дивану, и объяснил:
— Это совсем не больно, как будто комарик укусит. Р-раз — и готово!
Воронин услышал раздраженный голос: «Да не напрягайтесь вы! Расслабьтесь, а то напряглись так, что игла сломается!» — и решил было вмешаться, но передумал. Уколы Зоя делала хорошо, рука у нее твердая. Но мальчик распознал сердитые интонации в ее голосе, забеспокоился, заерзал на коленях. Воронин принялся его успокаивать, но тут мужчина, молча стоявший у двери, подошел к сыну, взял его за руку и отвел на кухню:
— Не мешай людям работать!
Вернулся и спросил у Воронина:
— Доктор, а может спиртом?
— Что спиртом? — не понял Сергей Иванович.
— Ну, натереть. Чтоб согрелась.
— А у вас есть спирт?
— Ага, — отчего-то заулыбался мужчина. — Малость осталось.
— Ну, можно и натереть, только потом нужно очень тепло накрыть больную. Но лучше горчичники поставить — на грудь, на спину. Знаете, как их ставить? — на всякий случай спросил Воронин.
— Все будет в полном ажуре, — ответил мужчина.
— Ну, прекрасно. От вас можно позвонить?
— Так это… телефона у нас нет, — откликнулась женщина. — Когда ставили всему дому, мы думали, зачем он нам, сюда звонить некому, а если сами — к соседям сходим или из автомата. А потом поняли, что с телефоном гораздо удобней, да поздно уже. Сейчас на очереди стоим.
Женщина надрывно закашлялась, и Воронин посоветовал ей поменьше разговаривать, а после кашля пить теплую воду с сахаром.
Из кухни прибежал мальчонка, схватил пустые ампулы, принялся ими играть, Зоя безразлично наблюдала, как он катает их по полу.
— Заберите у ребенка стекло! — заволновался Воронин. — Раздавит, порежется, никакой зеленки не хватит.
Мужчина отобрал ампулы, дал сыну подзатыльник, тот молча отправился в угол, сел на коврик, где у него были разложены кубики.
Попрощались. На лестничной клетке Сергей Иванович предложил Зое поднести ящик, та гордо отказалась.
— Что-то я тебя сегодня никак не пойму, — решил он выяснить отношения.
— А вы никогда меня не понимали.
— Ну-ну, — он не нашелся что ответить.
Воронин уже спустился вниз, к выходу, как услышал на лестнице чей-то топот.
— Доктор, подожди!
Сергей Иванович помедлил, остановился. Это был муж больной — он прибежал в той же «олимпийке», в тапочках на босу ногу.
— Доктор, слышь… — он подошел к Воронину близко, почти вплотную. — Может, лекарства какие есть? Чтобы поскорее вылечить.
— Я ведь все выписал, — изумился Сергей Иванович. — Надо принимать аккуратно — и все будет в порядке.
— Так это… Лекарства ведь разные бывают. Есть для всех, а есть, я слышал, такие, что трудно достать, в специальных аптеках продают. Может, достанешь? У вас, на «скорой», наверное, они есть?
И он сделал движение — положить что-то Воронину в карман. Воронин успел заметить красненькую купюру, отступил на шаг:
— Вы с ума сошли!
Мужчина зажал деньги в кулаке, опять подошел к Воронину вплотную и сказал возбужденным, излишне громким голосом:
— Так это… она через меня заболела. Просила повесить белье, а я телик смотрел, хоккей передавали. Я ей говорю: подожди, мол, досмотрю до перерыва и тогда повешу. А она стала базарить. Ну, я и говорю, вешай сама.
Вот ее на балконе и продуло. Так, может, достанешь, доктор?
Эта настойчивость стала раздражать Воронина, но все-таки он почувствовал к мужчине симпатию. Отступил на шаг и сказал мягко:
— Я прописал прекрасное лекарство, оно только что появилось в… — он подумал и назвал ближайшую в том районе аптеку. — Но я вот что хочу сказать вам. Успех лечения зависит не только от лекарства, но и от режима, в котором будет находиться больная. Если ей придется вставать, чтобы ухаживать за ребенком или приготовить еду, она не скоро поправится. В общем, возьмите хозяйство в свои руки, помогите жене.
— Так это… В общем, все, что нужно… — пробормотал мужчина.
— Идите, здесь дует, а то и вы простудитесь.
Мужчина поднялся на несколько ступенек, спросил:
— Слышь, доктор, а может, возьмешь все-таки? — он показал десятирублевку.
Воронин вместо ответа махнул рукой, хлопнул дверью подъезда.
Следующий вызов был на улицу Левитана. Свернули с Ленинградского проспекта, проехали несколько кварталов и оказались на улочке, чем-то напоминающей дачный поселок: одноэтажные деревянные домики, небольшие садовые участки. Воронин помнил этот район, зеленым островком уцелевший среди густо застроенных кварталов. Все улицы здесь назывались именами художников, и Воронин подумал о том, как удачно они соответствуют друг Другу — тихие живописные улицы и фамилии русских живописцев.
Зоя выглянула в окно, удивилась:
— Куда ты заехал, Егорыч? В какую-то деревню.
— Куда велено, туда и еду. А если насчет деревни, то хоть сейчас поменялся бы сюда. Жаль только, что лет через пять эти домики все равно снесут. А летом было бы хорошо здесь! Встал утречком и пошел в сад, подвязал яблоньки, у клубники усы подрезал…
— Тоже мне, Мичурин нашелся! — фыркнула Зоя.
Воронин хотел было одернуть ее: не дело так разговаривать с человеком, который втрое старше, но Егорыч к ее выпадам относился спокойно, и Воронин решил промолчать.
На улице, у калитки, их поджидали. Пожилая женщина, ей было за шестьдесят, но назвать ее старухой язык не поворачивался: есть такие женщины, что через годы, несчастья и болезни с достоинством несут свой возраст.
— Я боялась, что вы не найдете улицу, — объяснила она. — Сейчас больше знают новые районы. А у нас за день если десяток машин проедет по улице, и то хорошо… Зовут меня Мария Михайловна, — зачем-то отрекомендовалась она.
Пока они шли по дорожке, уложенной широкой бетонной плиткой, женщина успела объяснить Воронину, что у ее мужа, Лебедева Николая Афанасьевича, плохо с сердцем, приступы случаются довольно часто, но обычно он спасается таблетками — валидолом или нитроглицерином, но сейчас она видит, с ним что-то серьезное, и, хотя он протестовал, спорил, она все-таки вызвала «скорую». Наверное, перетрудился, — предположила она. Он очень любит мастерить, вы увидите, он все сделал в доме своими руками. А сейчас учится переплетать — старые книги, журналы. Но чувства меры совсем не знает — если увлечется, никак его не остановишь.
Женщина говорила торопливо, чувствовалось, что она соскучилась по людям, по собеседнику. И еще, обратил внимание Воронин, она сердилась на мужа, укоряла его за непослушание, но даже в ее упреках звучали такая преданность и любовь к нему, которых нельзя было не заметить.
В доме было жарко натоплено, пахло старым, сухим деревом и клеем.
— Хотите помыть руки? — предложила Мария Михайловна. — У нас теплая вода круглые сутки, — с гордостью объяснила она. — Всегда можно нагреть колонку, чтобы постирать или принять ванну.
Воронина не оставляло ощущение, будто он находится где-то на даче. Чувствовалось, все блага цивилизации приходили сюда постепенно; и самодельная перегородка для ванны и туалета, и тумбочка под раковиной яснее всяких слов говорили о том, сколько времени, труда, нервов затратили хозяева этого дома, чтобы обеспечить себя элементарными, в сущности, удобствами. Здесь, в этих стенах, прошла вся их жизнь, и стены эти, и этажерка с книгами, и каждая половица напоминают о пережитом за многие годы так быстро пролетевшей жизни.
Воронин слушал старика, мерил давление, а Мария Михайловна впилась глазами, следила за каждым его движением.
— Ну, что с ним? — нетерпеливо спросила она, как только Воронин отложил стетоскоп. — Плохо? Очень плохо? — И, не дождавшись ответа, обратилась к мужу: — Коля, ты не молчи! Скажи врачу обо всем, что тебя беспокоит. Я ведь знаю, ты привык терпеть, никогда не жалуешься.
Тот поморщился, сказал слабым голосом:
— Перестань, Машенька. Сердце немного покалывает, вот и все. Это ерунда. Скоро пройдет.
Мария Михайловна повернулась к Воронину и опять с тревогой спросила:
— Доктор, это очень опасно?
Что он мог ответить? Старику было семьдесят три года. Этого немало даже при отменном здоровье, а у него оно вовсе не было таким. Опасно — безопасно, что тут скажешь…
Воронин считал, что человек привыкает ко всему. К страданиям, боли; быть может, к боли прежде всего. За семь лет работы на «скорой» он насмотрелся всякого: видел ожоги, после которых лицо превращалось в багрово-глянцевую рану, видел раздавленные или отрезанные конечности, когда неровными лоскутками свисала кожа, белели оголенные кости; видел парализованных, разбитых инсультом — человек силился сказать что-то, но получались у него отрывистые, разрозненные обрывки слов, бессмысленное нагромождение звуков; видел сердечников после второго или третьего инфаркта… Ко всему человек привыкает. Ведь и сам Воронин привык ко многому — он загрубел, пропитался защитной эмульсией, и это, кстати, было и профессиональной реакцией; он не мог позволить себе такой роскоши — сочувствовать больному, проникаясь его переживаниями, он обязан был мгновенно оценить ситуацию и принять точное решение.
И все-таки часть души осталась незащищенной. Самым тяжелым для Воронина было наблюдать старость и беспомощность — именно наблюдать, потому что ни медицина, ни наука ничего не могли пока противопоставить природе. Нет, он не мечтал об эликсире бессмертия и даже считал справедливым, что каждому на земле отмерен определенный срок. Только очень уж печально было наблюдать его итог: немощная, дрожащая рука, полузабытье, столик, заставленный лекарствами… И — судорожный, жалкий спор с судьбой: еще год отвоевать у нее, месяц, неделю, час… Когда выпадал вызов к такому больному, Воронин остро завидовал своей помощнице: со всем эгоизмом и бесстрашием молодости, которая уверена, что длиться она будет вечно, Зоя отстраняла от себя все то, что на Воронина действовало угнетающе, и чужая слабость, чужое бессилие только убеждали ее в собственной силе и здоровье.
Да, семьдесят три года. С этого и нужно начинать, а электрокардиограмма, анализы — уже второе дело. Хотя, подумал Воронин, надо написать направление, чтобы утром приехали из поликлиники, сделали ЭКГ. А пока — ничего угрожающего нет, боль можно снять уколом, и все должно быть в порядке.
— Ну, доктор, ну, что с ним? — допытывалась Мария Михайловна.
Самым спокойным голосом, на который он был сейчас способен, Воронин объяснил, что нужно делать: полный покой, избегать резких движений, и никаких переплетных работ — пусть книги отдохнут немножко, а завтра обязательно снять кардиограмму и довериться участковому врачу.
Он говорил, а перед глазами находилась полотняная домашняя рубаха с воротом, отороченным зеленой каймой. В каждой строчке здесь чувствовались любящие руки; Воронин не мог объяснить, отчего у него возникло такое ощущение, но оно возникло, и он остро позавидовал старику: если к старости кроме прожитой жизни остается еще и непогасшая любовь — можно ли мечтать о чем-нибудь большем? «Мне и умирать тогда было бы не страшно, — подумал Воронин. — Жалко, конечно, но не страшно».
Когда вышли из дому, направились к машине, Зоя неожиданно преградила ему дорогу:
— Я хочу спросить. Если вас человек обманет, что вы будете делать?
— Ну, знаешь… — оторопел Воронин. — Смотря какой человек.
— Самый близкий, — напористо, быстро проговорила Зоя. — Жена, например.
— Возьму ружье и застрелю, — шутливо ответил Сергей Иванович и для наглядности даже вытянул вперед руку, делая вид, что прицеливается. Ему не понравился этот разговор, который мог завести слишком далеко.
— Я серьезно… — Зоя с обидой взглянула на Воронина, тот понял: девушку что-то мучает и потому весь вечер она сама не своя.
Он спросил мягко:
— И у тебя… ситуация аналогичная?
Она молча кивнула головой и отвернулась. Свет уличного фонаря не достигал дорожки, было темно, но Воронин почувствовал, что Зоя готова расплакаться. Он взял ее за локоть:
— Но ведь ты, кажется, не…
— Не замужем? Штампа у меня нет в паспорте, но вообще-то я…
Воронин решил свернуть этот странный разговор — с недомолвками и околичностями — и сказал:
— Ничего, Зоенька, все будет хорошо. Вот увидишь! На Зою эти слова подействовали еще хуже.
— Хорошо! Да я после этого никому не верю!
Воронин не знал, что делать, топтался рядом с Зоей и глупо повторял одно и то же: «Все обойдется». Зоя продолжала всхлипывать:
— Я дурой была, все ему позволяла. А он вчера… смотрит на часы и говорит равнодушным, даже ленивым голосом: «Пора идти. А то жена будет волноваться». У меня все так и оборвалось. И даже не от того, что он обманул меня, оказался женатым, а от того, как он об этом сказал. Подразнить решил, что ли, поиздеваться? Но за что? Мне захотелось закричать, ударить его, а я вся словно онемела, пальцем не могу пошевелить, только лежу и улыбаюсь бессмысленно, у меня всегда такая улыбка, когда не могу собой управлять. А он смотрит выжидающе, как я отнесусь к его словам, видит, вроде бы все в порядке, и говорит: «Ты молодчина. Знаешь, что цыганки советуют молодым девушкам: «Не водись с холостым — ни на ком не женился и на тебе не женится. Не водись с разведенным — жену бросил и тебя бросит. Водись с женатым — жену не бросил и тебя не бросит никогда». Это он меня просвещает, представляете?..
Зоя помолчала, потом всхлипнула:
— Сергей Иванович, миленький, что мне делать? Я хотела рассказать вам, ведь вы добрый, вы должны понять. А вы, как назло, сегодня кричите на меня весь вечер. Тогда и я решила говорить все назло, чепухи разной наболтала.
Воронин подумал: и впрямь вечерок выдался сегодня — сплошные исповеди. И почему-то все ждут душевного исцеления. Тут со своими делами не разберешься… И он не нашел ничего лучшего, как повторить еще раз:
— Все обойдется, Зоя, поверь мне.
— Да-а, — обиженно протянула Зоя, — хорошо вам, мужчинам. У вас работа, или футбол, или закатились куда-нибудь — и забыли обо всем.
Зоя продолжала жаловаться, но Воронин почувствовал, что на этот раз его слова достигли цели.
— Ну ладно, пойдем, а то Егорыч, наверное, уже заснул в машине.
— Вы только ему не говорите ничего, — попросила Зоя.
— Могила! — приложил Воронин руку к сердцу.
…— Куда теперь? — спросил Егорыч.
Воронин показал ему адрес: Ленинградское шоссе, дом 345.
Они проехали водный стадион, потом слева остался Речной вокзал, вот и универмаг «Ленинград» с притушенным светом в окнах. Впереди обозначилась арка моста, а номера домов все еще держались в пределах ста.
— Что, Егорыч, в Ленинград решил нас увезти? По Невскому захотелось прогуляться? — весело спросил Воронин.
Водитель в ответ что-то пробурчал; наверное, только присутствие Зои помешало ему выразить свои эмоции более откровенно. Потом он перевел машину в первый ряд, притормозил, вышел из «рафика». Вернулся злой.
— Грамотей, едрена корень, вызов записать не может! Заехали к черту на куличики, а у меня бензин кончается!
— Ты о ком это? — поинтересовался Воронин.
— О тебе, Серега, о ком же еще!
Воронин вытащил блокнот, в котором был записан адрес. Нет, все правильно: «Ленинградское шоссе, дом 345, квартира 17». Прочитал и дальше: «Николаев, Виктор Борисович, 42 года, сердечный приступ, вызвала жена».
— Вот, смотри, дом 345,— показал он блокнот Егорычу.
— Ты не бумагу, а дом покажи. Нарисовать можно все что угодно. Грамотеи!
Егорыч продолжал распространяться о том, что нынче слишком много развелось ученых, а работать, глядишь, некому, Воронин что-то вяло ему возражал, и тут неожиданно вмешалась Зоя. Тихим голосом, отчеканивая каждое слово, она сказала:
— Егорыч, сбавь обороты.
— Ты-то чего лезешь? — огрызнулся водитель.
— Сбавь обороты, говорю. Мотор перегреется.
Сергей Иванович не знал, как отнестись к этому невольному заступничеству. Конечно, Егорыч порядком надоел за смену своим однообразным ворчанием, и его стоило бы слегка осадить. Но не двадцатилетней же девчонке… Всем стало неловко, и те несколько кварталов, которые проехали молча, показались необычайно длинными. Потом первой заговорила Зоя:
— Втиснулась сегодня в троллейбус, народу — под завязку. А у дверей застрял какой-то толстяк с портфелем. Выход загородил да еще и портфелем зацепился за чью-то сумку. Ну, понятно, пробка получилась. А я стою рядом и вижу: каждый, кто выходит, норовит задеть, зацепить толстяка, ну не каждый, и все-таки… И вот я думаю: люди торопятся, у кого-то, может, неприятности, огорчения… Все верно. Но зачем толкать-то? Легче разве от этого?
«Вон куда ее занесло! — подумал Воронин с радостной тревогой. — В голове ветер, а сердчишко у девки доброе, неиспорченное».
— И вот взять нас, к примеру, — продолжала Зоя. — Мотаемся по двенадцать часов в этой коробочке на колесах. Бывает, с того света вытаскиваем. В общем, спасаем людей, стараемся помочь. Другим. А себе? А сами? Для нас обидеть друг друга — лучшее удовольствие. Прикрикнуть, подковырнуть…
— Ты на себя посмотри, — подал голос Егорыч.
— И я хороша, — охотно согласилась Зоя. — Думала: поорешь, побазаришь — вот и повеселело. Но разве может жизнь держаться на крике, на злобе? И вот когда приехали мы сейчас к старикам, когда увидела, как бабуся эта хлопочет возле своего мужа; я чуть не разревелась. Что может быть проще доброты? Сергей Иванович, миленький, правда ведь? И ты, Егорыч, скажи, разве не так? Почему же мы грыземся, слова сказать друг другу нормально не можем?..
Воронин с грустью подумал о том, что Зоя не один еще раз споткнется на этой запальчивой вере во всесилие доброты, пока не поймет, что добро и зло не всегда различаются в жизни так отчетливо, как, например, свет от фонаря, что бросает сейчас на темный асфальт яркую полосу. И все-таки хорошо, что в молодой ее душе живет именно эта вера, а не обида или ожесточение…
— Ну, — нетерпеливо спросил водитель, — отбой?
Сергей Иванович заметил невдалеке телефонную будку, попросил Егорыча притормозить.
Римма перепроверила вызов, подтвердила: дом 345.
— Что же нам делать? — спросил Воронин. — Нет такого дома.
— Разбирайтесь сами. Вам на месте виднее.
«Не иначе, как развлекается кто-то, — думал Воронин, направляясь к машине. — Когда только эти шутники переведутся: и в газетах про них пишут, и по радио говорят, объясняют, что значит для «скорой» ложный вызов, а их ничем не проймешь…»
— Ну что, отбой? — повторил Егорыч. — Небось двенадцать уже?
Воронин посмотрел на циферблат — без двадцати час. Впрочем, время ни о чем не говорило: были у них вызовы и позже, среди ночи. Но все-таки после двенадцати звонки идут на убыль.
Он откинулся на спинку диванчика и только сейчас почувствовал, как устал. Точнее, это была не усталость, а какое-то отупение; так было прошлой осенью, когда он возвращался с юга. Москва не принимала, рейс переносили то на шесть часов, то на два, то еще на четыре, и Воронин был прикован к аэропорту, как каторжанин к тачке, все скамейки в зале ожидания были заняты, девушка в справочной бесцеремонно дерзила… Ну, тогда, на аэродроме, все было понятно, но почему он сегодня расклеился? Серьезных случаев не было, дежурство, в общем-то, спокойное. Да, только вот много было душе-излияний… Но к этому-то мне не привыкать…
По тускловато-серому асфальту мела поземка. Егорыч плавно гнал машину по осевой. Улицы были пусты, лишь рядом с обочиной неуклюже ползал ярко-желтый «Москвич», не иначе какой-нибудь начинающий автолюбитель привыкал к машине и к дороге, да патрульная милицейская «Волга» удостоверялась в спокойствии засыпающего города. Вот и Белорусский вокзал — метро уже закрыто, площадь непривычно пустынная, только у остановки такси уныло переминаются с ноги на ногу несколько человек. Эта пауза — ненадолго. Уже в пять часов прозвенят на стрелках первые трамваи, водители троллейбусов натянут дуги, а еще через час в ненасытные жерла метро хлынет людской поток, лента эскалатора опустит его вниз, разбродит по ручейкам, развезет по разным концам гигантского города — и среди тех, для кого утром рабочий день только начнется, затеряется и бригада Воронина, которая в шесть утра сдаст дежурство и отправится домой — отдыхать, отсыпаться.
Но впереди у них еще пять часов работы.
Проснулась она в хорошем настроении. Завтра праздник, а сегодня… сегодня день тоже наполовину праздничный, после обеда никого не удержишь, все побегут по магазинам, какая там работа! Вечером Оксана пригласила ее в одну компанию. Сначала Алён хотела поехать к родителям, поздравить маму, но это можно сделать и завтра, восьмого, а сегодня, что ж, и ей хочется немного повеселиться.
И Алён не очень удивилась, когда ее выбрали Мисс Институт. Правда, она говорила, что у мужчин нет вкуса, что есть женщины гораздо интереснее, в ее секторе, кстати, есть, и называла в подтверждение несколько имен, кто-то с нею соглашался, кто-то горячо спорил, но великодушие ее оценили все.
Вечером за нею заехала Оксана, и они отправились в Чертаново, долго блуждали среди домов с одинаковыми номерами, искали нужный корпус.
Здесь настроение ее сразу испортилось. И чего только понесло ее к незнакомым людям, вечно скитается она по компаниям, словно собачонка бездомная, пора бы и остановиться. Впрочем, пошла она из солидарности с Оксаной, та очень просила, почему-то не хотелось ей идти одной. А отказать Оксане Алла просто не могла. Она была единственной подругой, кому Алён безбоязненно доверяла свои тайны. Другие — в этом Алён убеждалась не раз — злоупотребляли ее откровенностью. На подруг ей вообще не везло, и когда она познакомилась в институте с Оксаной, то буквально уцепилась за нее — молчаливую, преданную, надежную. Оксана была не ахти какой красавицей, внимания на нее никто не обращал, но она почему-то не очень переживала по этому поводу. Сначала Алён допытывалась: как же так, неужели у тебя никого нет? Оксана в ответ улыбалась доверчиво и простодушно. Вскоре Алла поняла, что Оксана из тех людей, кому хорошо уже оттого, что кто-то нуждается в них. Оксана вечно хлопотала за девчонок в месткоме, была бессменным председателем кассы взаимопомощи, и как только она не пустила по ветру все деньги, до сих пор непонятно, потому что разжалобить Оксану было проще простого.
Они отыскали наконец нужный подъезд, поднялись на восьмой этаж. Хозяева приветствовали их преувеличенно шумно и радостно, но Алла ответила сдержанно и сразу же спросила, можно ли здесь курить. Они не понравились ей — старше всего на несколько лет, но какие-то слишком чинные, благообразные, так и кажется, будто из домашних тапочек не вылезают, даже на работу в них ходят. Хозяйка дома — крупная, округлая, жидкие светлые волосы собраны на затылке пучком, за толстыми стеклами очков — рассеянные глаза. Он — невысокий, узкоплечий, сутулый, тоже в очках, которые он поминутно снимал и нервно протирал платком. Время от времени по квартире с грохотом проносился огромный грязно-белый пес. Он норовил положить ей лапы на колени, Алла брезгливо отстранялась, чем, кажется, обижала хозяев, которые были влюблены в своего Электрона, расхваливали его сами и явно набивались на комплименты.
Алла поняла, что вечер пропал, придется скучать, вести вымученные разговоры. И ей опять вспомнилась прошлогодняя поездка в Воронеж — все чаще она приходила на память в последнее время. Тогда Алён только что устроилась в институт, в сектор технической эстетики, и ее сразу же послали в командировку. Мама переполошилась, примчалась к ней, собрала месячный запас еды и все время приговаривала: «Если что, сразу звони!»
А что могло случиться, говорить даже смешно. Она легко нашла завод, отметила командировку, и ее отпустили до завтрашнего дня — отдохнуть, устроиться, оглядеться. А завтра утром — к девяти, прямо к главному инженеру.
Сознание того, что она в чужом, незнакомом городе, — возбуждало, будоражило ее. Она не могла усидеть в гостинице и, наскоро распечатав чемодан, побежала на улицу. Долго шла бесцельно и наугад, не запоминая дороги, пока не оказалась на просторном, наполовину уже опустевшем рынке. Она ходила между рядами и покупала все, что попадалось ей на глаза: помидоры, малосольные огурцы, вареную кукурузу, яблоки. Все это бестолково смешалось в ее самодельном газетном кульке, который то и дело расползался; в другое время этот кулек испортил бы ей настроение, но сейчас она неумело и терпеливо пыталась спасти его, прижимала к себе, придерживала сбоку. Было отчаянно хорошо. Она чувствовала освобождение от всего, что надоело ей, и больше всего — от одиноких вечеров, когда было тоскливо, пусто на душе, когда уже ни во что не верилось и хотелось уйти в кино, сесть в первый попавшийся троллейбус, пройтись по опустелой улице — все еще жила глупая детская мечта о счастливой встрече, которая может изменить жизнь. Но она, конечно, никуда не уходила, оставалась дома, включала и выключала телевизор, снимала с полки любимые книги, листала, бросала открытыми. Ложилась спать рано, но ворочалась, долго не могла заснуть и от этого еще больше злилась, нервничала.
На другой день она была замкнутой, сухой, презирала себя за колкости, которые рассыпала по сторонам, и злорадно думала: «Так тебе и надо, злючка! Никто тебя не любит, никому ты такая не нужна». Сейчас все забылось, куда-то отошло. Она жадно вдыхала резкий запах зелени, прислушивалась к базарному гомону, — и все было так ярко, шумно, свежо, что она на секунду даже зажмурила глаза, проверить — не почудилось ли ей все это?
А вечером она отправилась погулять по городу. Толпа вынесла ее к центру. Где-то недалеко был парк; танцы, видно, еще не начались, но молодежь уже собралась, парочки, группы по три-четыре человека прохаживались по проспекту, по проезжей его части, где движение почему-то было запрещено. И снова, как и днем, на рынке, ею овладело непонятное возбуждение, ей хотелось взять в соучастники своей радости всех этих ребят, которые предавались незамысловатому провинциальному развлечению, бесцеремонно разглядывали друг друга и сами охотно подставляли себя под чужие любопытные взгляды.
Правда, в этой прогулке что-то смущало, беспокоило ее. Долго не могла понять — что, но потом увидела: она выглядела здесь явно чужой среди молодых девчонок и ребят с восторженным блеском в глазах. Она уже прошла через все это: и ритуал знакомства, и долгое стояние в подъезде, когда прислоняешься к пыльной батарее, собираешься уходить, но никак не можешь уйти; и кино, когда видишь, как его рука тянется к твоей, — все это уже было, десятки раз было. Но главное, она знала и финал этих так похожих друг на друга спектаклей, а они пришли только к началу первого действия. Алла внушала себе, что ей жаль этих девчонок, которым еще предстоят разочарования, и слезы, и запоздалые покаяния, которые уже ничего не смогут изменить, но вместе с тем она понимала, что завидует им. И вдруг остро, до боли ощутила она, что все невозвратимо. Ей никогда уже не будет ни шестнадцати, ни девятнадцати, ни даже двадцати двух — не будет. Мысль эта была так внезапна, что Алла попыталась отогнать ее от себя, как делала это уже не раз, когда что-то смутно тревожило ее, только тогда она еще не знала, что это за чувство. И она поняла, как бессмысленны ее надежды казаться вечно юной девчонкой, как нелепы ее девичьи ужимки, косички и бантики… впрочем, она в сердцах принялась уже наговаривать на себя, а ей и без того было тошно.
Из Воронежа Алла уезжала разбитой, уставшей. Опять, как и тогда, на рынке, был яркий и шумный день, была обычная вокзальная суета, которая всегда умиляла Аллу, но сегодня только раздражала. Она сухо кивнула соседям по купе, на их вопросы отвечала односложно и мечтала только об одном: поскорее вернуться в Москву.
Уже здесь, в своей пятнадцатиметровой комнатке, среди всего привычного и любимого ею — книг, пластинок, керамики, куклы Маши с подведенными глазами — Алла разобралась в своих воронежских ощущениях. Теперь ей стало окончательно ясно, почему так больно подействовала на нее мысль об ушедших годах: слишком много хорошего было связано у нее с этим прекрасным и беспечным возрастом. Ей вспоминался легкий безостановочный полет; теперь она словно с размаху налетела на какую-то стену. Когда именно это случилось, она не знала, только чувствовала, что с каждым месяцем она все больше замыкается в себе, все чаще, обворожительно улыбаясь, говорит людям колкости, чтобы потом терзаться, ругать себя на чем свет стоит. Она все больше входила в роль: жеманничать, хитрить, ставить собеседника в тупик неожиданными поворотами в словах и поступках.
Когда-то вопросы, замужем ли она, а если нет, то почему, выводили ее из себя. Потом она привыкла и реагировала на них почти спокойно. В конце концов все говорили одно и то же, у всех за этим вопросом стоял другой, не заданный, но более существенный, наконец, все одинаково лицемерили и даже одинаково острили: «Не понимаю современных мужчин! Такая девушка — и не замужем…» Словом, близко к сердцу принимать эти вопросы не стоило. И она тоже научилась хитрить. «А разве это обязательно?» — глядя на собеседника наивными глазами, спрашивала она, словно вопрос этот только сейчас пришел ей в голову.
Подругам, конечно, отвечала она по-другому. Странно, они все-таки ее жалели, особенно те, кто знал о ее неудачном замужестве. Хорошо, правда, что еще не вспоминали Алика — догадывались, как ей это неприятно. Быть может, от него только и осталось, что это смешное и странное имя: «Алён», он любил ее так называть, потом и Оксана переняла, так за ней «Алён» и закрепилось.
Сама она вспоминала Алика редко. Как-то быстро все пролетело, промелькнуло — и знакомство, и свадьба, и несколько суматошных месяцев, и последние недели, когда уже все было решено, и, прощаясь, они старательно, усердно обижали друг друга, словно боялись, что расстанутся, сохранив хорошие воспоминания. Они находили самые дорогие эпизоды, перед которыми каждый из них был беззащитен, чтобы больнее ударить друг друга.
Уже сейчас Алла обнаружила с удивлением, что их, оказывается, ничто не связывало. Семейная жизнь не внесла ничего нового в то, что происходило у них до свадьбы. Консерватория. «Иллюзион» на Котельнической. Дом архитектора. Вечеринки. Ее друзья. Его друзья… Хотя нет. Им было приятно выпроваживать последних, засидевшихся гостей, возвращаться в свою квартиру, знать, что сейчас они останутся одни. И когда они шли от метро, то только об этом и говорили: все, больше никуда не ходим и никого не приглашаем, будем сидеть дома целую неделю, нет — целый месяц. И в приливе взаимного великодушия они забывали, что уж не раз, оставшись дома, они не выдерживали часа, хватали телефон, названивали, потом Алик бежал в магазин или брал такси — и они мчались куда-то, торопились, как будто сами от себя убегали. Они любили, чтобы вокруг было шумно, чтобы кто-то наигрывал на гитаре, чтобы были общие разговоры — в меру умные, рассеянные, ироничные. И главное, не нужно было занимать друг друга, — наверное, они быстро почувствовали, что сказали друг другу все, что могли сказать.
Сейчас она поняла, почему все называли его Аликом. Имя Олег ему не шло — оно звучало грубовато и по-взрослому. А он — милый мальчик, ухоженный, чистенький, домашний. И капризный. До свадьбы Алла не знала и не ведала об этом. Тогда Олег — он был для нее еще Олегом — спорил с нею, но всегда уступал. А потом — из-за любой мелочи надуется, упрется, хлопнет дверью. Ее это удивляло и забавляло, но только до тех пор, пока она не поняла, что уступать придется кому-то одному из них, а они оба были самолюбивы.
Подошла еще одна супружеская пара. Хозяйка дома стала представлять всем Антона — гордость семьи. Алён смотрела на малыша безразлично и не высказывала восторга. Она вообще не разделяла всеобщего восхищения детьми, ей было противно, когда матери сюсюкали, вертели своих младенцев из стороны в сторону. В таких случаях Алла со злорадством вспоминала Алешу Котлова, который вечно ходил заспанный, а иногда откровенно дремал за кульманом. «Вот что они делают, дети!» — торжественно объявляла Алла, когда Алешина голова медленно клонилась к чертежам.
Правда, его все жалели: у него было двое близняшек и бестолковая жена, у которой все валилось из рук. Когда Алеша приходил с работы, она бегала по комнате и жаловалась на свою судьбу, и, пока Алеша варил младенцам кашу, стирал и гладил пеленки, она неотступно ходила за ним следом и повторяла, что выучила два языка совсем не затем, чтобы нянчить детей.
Алла не знала, почему, но визг, беготня, плач детей раздражали ее, выводили из себя. Особенно запомнился ей один случай. Как-то весной смертельно захотелось пойти в бассейн — она всякими правдами и неправдами отпросилась с работы, разыскала бог знает в каком хламе купальную шапочку и поехала на Кропоткинскую с надеждой на избавление от чего-то — от усталости, раздражения, злости, — словом, от чего-то тягостного.
Когда она выходила из метро, кто-то залепил в нее снежком. В другое время она не придала бы этому значения, тем более что никто в нее специально не целился: играли ребятишки, снежок угодил в нее случайно. Но сейчас она не сдержалась — то ли потому, что снег был сырой, грязный, противный весенний снег, когда он уже надоел за долгую зиму, но скорее всего потому, что она поняла: в бассейн ей сегодня уже не попасть — школьные каникулы. Алла успела уже прочитать объявление, что билеты продаются по направлению учебной части, и увидела неприкаянные группы старшеклассников, что бродили, дожидаясь следующего сеанса; вспомнила она, как сегодня в метро, в тот вагон, где ехала она, набился целый класс школьников; они устроили беготню, пересаживались с одного места на другое, а толкнув ее, никто даже не оборачивался, словно ее здесь и не существовало. Словом, она надолго запомнила эту неудачную поездку в бассейн, и, когда в ее присутствии начинали шумно восторгаться детьми, она угрюмо молчала, а потом говорила, что у нее есть мечта: в дни школьных каникул не выходить на улицу, не ездить в метро — потому что никаких нервов не хватит выносить этот гомон.
Она, правда, чувствовала, что во всех ее доводах нет полной убежденности, но чувствовала это она сама, а не кто-то другой. Когда с ней спорили, она не убеждалась в обратном, а только раздражалась оттого, что не находила аргументов. Она знала, что и у нее когда-нибудь тоже будут дети, но именно когда-нибудь, не скоро, потом, в отдаленном и плохо представимом будущем.
Словом, Алла была не рада, что поддалась уговорам Оксаны и пришла в этот гостеприимный дом. Маленький Антон между тем предъявлял свои права. Когда ему человек надоедал, он переходил к другому гостю, требовал от него полного внимания. Алён подумала с раздражением, что скоро подойдет и ее очередь.
Но получилось все по-другому.
Оксана затеяла игру в прятки. Антон с визгом носился по комнате, то скрывался за спинками стульев, то с победоносными криками высовывал свою мордочку. Бегал он до тех пор, пока не растянулся на полу во весь рост. Подбежали испуганная хозяйка, с виноватым видом подошла Оксана. Но ближе всех к Антону оказалась Алла. Она неумело подняла мальчика, погладила по волосам. Тот, всхлипывая, прижался к ней. И здесь Алла почувствовала незнакомое, неведомое чувство: необходимости кому-то. Она была нужна: ее защита, ее ласка, слова утешения, которые ничего не значили, но которые заставили мальчика успокоиться.
Алла посадила Антона на колени. Он вывернулся, быстро соскочил на пол и требовательно потянул Аллу за руку. Она пошла за маленьким человечком, приноравливаясь к его шагам, чувствуя, как цепко ухватился он пальцами за ее ладонь. Антон протянул ей растрепанную, изорванную книгу и сказал настойчиво и отрывисто: «Дай!» Алла отдала книгу мальчику, но он оттолкнул руку, снова протянул книгу и повторил еще настойчивей: «Дай! Дай!»
Алла растерялась: «Я даю книгу, но ты ее не берешь!» Недоумение разрешила мать Антона. «Он хочет, чтобы вы взяли книгу. У него «дай» — это и «дай», и «возьми», и вообще все на свете».
Но Алла уже сама начала понимать этот странный лепет, стала угадывать желания Антона. Он бесцеремонно забрался к ней на колени, стал раскрывать толстые картонные листы с изображением зверей… Если бы еще сегодня утром кто-то сказал Алле, что вечером она будет коверкать слова, протяжно называть корову «му-у», а козла — «бе-э», что она станет улыбаться и радоваться, когда ее взрослая речь станет понятной ребенку, она посчитала бы это неудачной шуткой. Но все было именно так.
Под размеренное сопение Антона странные, смятенные вопросы приходили ей в голову. Если все так призрачно в этом мире, то, может быть, именно дети и являются тем единственно бесспорным, ради чего стоит жить и любить? А мы боимся их, боимся пеленок, плача, бессонных ночей. Боимся, что они отнимут у нас свободу, хотя какая сладость в этой свободе, если ты никому не нужен?..
Антон, глядя на нее ясными глазами, сказал, что ему надоело читать, Алла сняла его с колен и долго еще сидела, растревоженная своими мыслями. Но тут включили телевизор, начинался «Кабачок», и, когда все зашумели, увидев пани Зоею и пана директора, Алла поняла, что пора прощаться. Нужно дать и хозяевам отдохнуть, ведь завтра — праздник.
Таня сняла трубку и услышала знакомый голос. Наконец-то! Два месяца она не видела и не слышала Наташку, а у нее за это время столько произошло…
Наташа отдыхала в Ялте, и сейчас она рассказывала о том, что с погодой не повезло: часто дождило, море было холодным, а когда все-таки установились теплые дни, пришлось вести борьбу за место под солнцем, и, хотя жили они рядом с пляжем, в «Ореанде» (Жене удалось на три недели выбить двухместный номер), вставать было нужно чуть ли не в шесть часов; в первое утро проснулась она рано, вышла на балкон и сразу, спросонья, не могла понять, в чем дело: по улице, торопясь, рядами шли люди — словно на завод, к началу смены, — оказывается, спешили захватить лежаки, пристроиться поближе к морю.
Наташа говорила медленно, нараспев, а Тане хотелось ее прервать и рассказать о том, что вот уже три недели мучило ее и во что она старалась никого не посвящать, дожидалась, пока приедет Наташка, но вот, получается, и ей не так просто рассказать об этом сразу, без предисловий.
И здесь Наташка спохватилась: «Почему это я все о себе да о себе, у тебя-то что, как ты отдыхала?»
Таня принялась рассказывать о Прибалтике, но говорила она вяло и сама этому удивлялась — еще месяц назад, когда вернулась со взморья, столько было впечатлений, а сейчас… Неужели все уже забылось и перегорело?
Ей не терпелось начать разговор о том, что занимало ее сейчас, но она вдруг вспомнила это давнее происшествие с портфелем и опять не решилась. Но на всякий случай попыталась перевести разговор в нужное ей русло и спросила невинным голосом у Наташки, по-прежнему ли та боится своего Женю? Спросила и поняла, что вопрос подруге не понравился. Таня почувствовала даже, что та насупилась. Наверное, сейчас она стала еще больше похожа на лягушонка — прямой короткий нос, выпуклые губы, зеленоватые, немного навыкате глаза. Прежде Таня не осмеливалась бы вот так, в упор, спросить подругу, хотя ее давно удивляло, забавляло, а иногда и раздражало боязливое отношение Наташи к мужу. Однажды Таня приехала к ним в воскресенье, Женя отправился куда-то на футбол, Наташа принялась варить куриный бульон. То ли они заболтались, то ли хозяйкой Наташа была не ахти какой, но забыла она вынуть у курицы внутренности, а курица была импортной, потроха у нее завернуты в такой аккуратный целлофановый пакетик, — короче говоря, когда бульон закипел, кверху поднялась мыльная пена, почти как от стирального порошка. Ну, вдвоем они быстро разобрались, в чем дело, снова залили курицу водой, инцидент был исчерпан, но Наташка от страха была ни жива ни мертва и все поглядывала на часы, тревожилась, что Женя вернется, а суп еще не готов.
Конечно, боится она Женьку, и говорить не о чем. Но если не хочет признаваться — и не нужно, ради бога. Таня только об одном жалела — так и не удалось перевести стрелку на нужные рельсы, потому что Наташа опять не поинтересовалась Славой, а спросила, как у нее дела на работе. Таня нехотя откликнулась — все, мол, в порядке, потом вспомнила: оказывается, и на работе за эти два месяца у нее многое произошло. Ну, хотя бы эта кутерьма с переездом. Госснаб расширялся, их главку дали новое помещение, несколько лет обещали, и вот наконец все решилось; и размещать их стали не как-нибудь, а по НОТу, пришел социолог, парень лет двадцати пяти, широкоплечий, румяный, не по возрасту лысоватый, раздал анкеты и все время приговаривал: тайна ответов гарантируется. А потом, когда перебрались в новое здание и принялись размещаться, социолог принес схему, кто за каким столом должен сидеть, исходя из принципа психологической совместимости. Ну, в общем пальцем в небо попал: тех, кто годами не разговаривает, посадили друг напротив друга, вот-вот братоубийственная война могла вспыхнуть. Короче, еще неделю этот пасьянс раскладывали — кто за каким столом, скакали по комнате, как лягушки-путешественницы.
Здесь Таня осеклась — Наташа-лягушонок однажды всерьез обиделась на кличку, и Таня наложила на это слово вето. Надо же, как сорвалось оно сейчас с языка!.. Но Наташа, кажется, не придала ему значения, потому что спросила своим спокойным голосом, нараспев:
— Ну, а как твой любимый завод? Одесский.
И Таня вспомнила, как оттуда нагрянула недавно целая делегация: главный инженер, главный технолог, несколько снабженцев, — одним словом, «толкачи». Она сделала для них все, что могла, и даже больше — выбила четыре станка для ремонтно-механического цеха, притом станки были импортные, валютные, несколько компрессоров, еще кое-что. А потом одесситы стали затевать разговор — как бы встретиться с нею вечером, сходить куда-нибудь, посидеть, поговорить о жизни. Таня отказывалась: вечер у меня занят и вообще, мол, мне некогда. А одесситы наседали, даже неудобно было как-то упорствовать. Тогда Таня предложила: достаньте два билета в Театр на Таганке, с любым из вас схожу на спектакль. Они загорелись, а на другой день приходят кислые, — видно, сунулись в кассу и остались с носом. И после этого уже открытым текстом говорят: пойдем, мол, с нами в ресторан.
— Ну, а ты? — нетерпеливо спросила Наташка.
— Что я? Отказалась, конечно. Говорю, не хватало мне только смотреть, как вы будете там напиваться. Тогда они начали интересоваться, какие я люблю духи — французские или арабские.
— Ого! Вот так размах!
— Ну! А я отвечаю: «Духами не интересуюсь, косметикой не пользуюсь, предпочитаю оставаться такой, какая есть».
— Странная ты, Татьяна! Сделала людям добро, они решили тебя отблагодарить. Это же элементарно… Зря от духов отказалась.
— Нет, не зря. Ты просто не представляешь, что это такое: дать хотя бы маленькую лазейку. У нас в отделе был такой хмырь, Селиванов, алкаш сорокалетний. Его подопечные в Москву без спирта не приезжали. Для них это мелочь, капля в море, а для него — праздник души. Ну, он в конце концов и запутался: наобещал многое, всем — должник, ну, а концы обязательно всплывут, весь вопрос во времени — раньше или позже. Нет, подруга, упаси боже на эту дорожку ступать!
Татьяна неожиданно вспомнила первый месяц работы в Госснабе, когда ей дали сразу полную нагрузку— шесть заводов да еще и половину тех, за которые отвечал Селиванов, — он был в это время в отпуске. Ну и накинулись на нее тогда с заявками — как мухи на мед! Заводы, что закрепили за ней, долгое время никто не курировал, подкидывали им кое-что в авральном порядке, но в принципе от них все отмахивались: у каждого свои, кровные, за которые или премия выгорит, или шкуру спустят. Спустя неделю, когда пришла пора сдавать заявки, она оформила все честь по чести и отнесла бумаги на подпись. Николай Сергеевич, начальник отдела, вызвал ее часа через полтора, сказал возмущенно и весело: «Так, голубушка, вы нас по ветру пустите!» Она ринулась защищать заявки: у этого завода заканчивается реконструкция цехов, если не помочь, они сядут на мель; этому дали спецзаказ из министерства и твердо обещали помочь всем, чем нужно; у этих — с особым нажимом, получая немалое удовольствие от свежеприобретенного министерского жаргона, объясняла она — горит план. Николай Сергеевич терпеливо ее выслушал, потом взял со стола карандаш «Великан», принялся что-то зачеркивать и вписывать. Таня взглянула: цифры были сокращены вдвое, втрое, некоторые вчетверо. «Но ведь…» — снова бросилась она отстаивать заявки. Но Николай Сергеевич предостерегающе поднял руку: все, мол, знаю. «Представьте, красавица, перекресток. С четырех сторон мчатся на вас машины, и каждый водитель сигналит, торопится. А здесь еще трамвай звенит, сворачивает за угол, да троллейбус застрял, дуга у него соскочила с проводов. Как быть? А каждому хочется помочь, пропустить побыстрее. Давайте пожалеем их, поднимем вверх палочку: проезжайте, мол, все сразу! А?! Правильно, ничего хорошего не получится. Тогда будем и мы с умом жалеть наших подопечных, не станем рубить сук, на котором сидим».
Разговор этот надолго запомнился Татьяне. Во всяком случае, когда какой-нибудь директор особенно нажимал на нее, она вспоминала про регулировщика и твердо парировала его просьбы: «Постараюсь сделать все, что можно, но ничего не гарантирую».
Сейчас, вспоминая первый свой месяц в Госснабе, Таня немного отошла, расслабилась, что ли. И здесь-то Наташка и спросила о нем. «Ну, а как твой?..» Спросила после долгой паузы, и пауза эта была неслучайной. Несколько месяцев они предпочитали вообще не говорить о Славе. И виновата была та вечеринка — Женя ездил в командировку, на Дальний Восток, и к Наташе закатились Таня со своим Славиком и приятель Славика, Миша. Ну, посидели, покрутили магнитофон, Миша потерся возле нее, но так, в меру, ничего она ему не позволила. И только утром, на другой день Наташа обнаружила, что Слава забыл у нее свой портфель, забыл или оставил специально, кто знает. Наташа сразу позвонила Татьяне: «Как быть, не захватить ли мне на работу, встретимся, я передам тебе». Татьяна разохалась: вечер был у нее занят, не могла она почему-то подъехать и к метро, где они обычно встречались, поэтому, предложила она, пусть вечером Слава сам и заедет за портфелем. В конце концов, он забыл, пусть он и беспокоится, в следующий раз не будет тетерей.
Но Наташе идея эта совершенно не понравилась. Нет, ничего особенного она не предчувствовала, но вот не понравился ей такой вариант — и все. И она долго еще созванивалась с Таней, предлагала, чтобы Слава не заезжал к ней домой, а подъехал бы куда-нибудь к центру. Но Татьяна подняла ее на смех: да не съест он тебя, парень он тихий!
Он и вправду оказался тихим. Поначалу. Взял портфель, извинился и — к двери. А здесь ее, дуру, что-то за язык потянуло: выпейте хотя бы чаю. Хотя бы! Какое на нее нашло затмение? Показалось вроде бы неудобным выталкивать человека за дверь, словно почтальона, который принес заказное письмо, она расписалась в получении — и до свиданья. Все-таки Славку знала она давно… ну, а если быть откровенной до конца — ей хотелось острых ощущений, хотелось побалансировать на проволоке, посмотреть, как он поведет себя в этой ситуации. А на всякий случай она предохранительную сетку все-таки натянула и, если что, приготовилась немедленно давать отбой. Это потом она все отрицала, клялась и божилась Татьяне, что ни на секунду не задерживала Славку, чуть ли не на лестничной площадке вручила ему портфель; а тогда все было немного по-другому. Он взялся помочь ей с чаем — сначала заварить, потом — расставить на столе чашки. Вечера тогда стояли жаркие, душные, на ней была блузка без рукавов, и как-то получилось, что Слава не мог шагу ступить, не прикоснувшись рукой к ее плечу… кухонька у нее маленькая, но не настолько, чтобы нельзя было разминуться… И был момент, когда почувствовала она: пора остановиться, иначе игра может зайти слишком далеко; но какой-то бесенок растравлял ее, провоцировал сделать еще один шажок по проволоке — все равно внизу сетка, на которую можно в любую минуту спрыгнуть. А оказалось, что нет, не в любую. Когда Слава принялся ее обнимать, она, возмущенная, отстранилась: «Вы с ума сошли!» Но он даже внимания не обратил на этот протест, счел его обычным женским притворством или кокетством, в мыслях он позволил себе много больше и решил не терять понапрасну времени. Вот тогда-то она и перепугалась не на шутку. Вырваться из его крепких рук было не просто, она сопротивлялась, но это еще больше разжигало его, и отступил он только тогда, когда она укусила его ладонь, закричала: «Убирайся, я ненавижу тебя!»
За ним еще и дверь не закрылась, а она, идиотка, бросилась к телефону, позвонила Татьяне: «Ну и женишок у тебя, дорогая!» И только потом сообразила — лучше бы ей промолчать, то же самое наверняка сделал бы и Слава, но правильно говорят: «Слово не воробей», — и пришлось на ходу сочинять какие-то небылицы, концы с концами не сходились, Татьяна заподозрила что-то неладное, а позже Славка, разумеется, выдал ей свою версию, вот и запуталось все в тугой узелочек.
После этого несколько месяцев Таня дулась на нее, потом понемногу как-то все отошло, рассеялось, но Наташа избегала каких-либо разговоров о Славке.
А Таня, услышав наконец вопрос, который давно ожидала, вдруг растерялась, не знала, что и сказать. Потом промямлила — с ним, дескать, все кончено.
— Поссорились? — по-своему поняла ее слова Наташка.
— Да я имени его больше слышать не хочу! Не хочу, понимаешь!
— Ну-ну… Ты только на меня не кричи, пожалуйста. Я-то здесь при чем?
Татьяна осеклась, помолчала, поколебалась — говорить подруге или нет, — вздохнула и все-таки решилась:
— В общем, слушай. Я давно догадывалась, что у него кроме меня кто-то есть. Думала-думала и приехала как-то к нему домой. Днем приехала, решила с соседкой поговорить. Нехорошо, понимаю, но что делать, ничего другого я придумать не могла. Напросилась чаю попить, коробку конфет привезла. Ну, слово за слово, старушка все и рассказала мне. Оказывается, ездит к нему одна фифочка — чаще всего в середине недели. Теперь-то мне стало понятно, почему он все время увиливал, ни в среду, ни в четверг со мной не встречался. Ну ладно, думаю, припру я как-нибудь тебя к стенке… И вот однажды позвонила: давай сходим в консерваторию, неожиданно позвонила, за несколько часов до концерта. Он туда-сюда, крутит-вертит, никак, мол, не могу. Ну хорошо, не можешь — и не надо. А день, помню, ужасный был, конец июня, но холодина жуткая, ветер, да еще и дождь проливной шпарит. Настроение у меня кошмарное, но я твердо решила: пускай простужусь, схвачу воспаление легких, пока буду его караулить, но выведу на чистую воду. Ты слушаешь?
— Да-да, — подтвердила Наташа, — говори.
— Ну вот. В общем, промокла я, замерзла, хожу, зубы барабанную дробь выбивают, и вдруг вижу — идет мой Славочка, а рядом эта шалавка вышагивает.
— Симпатичная? — деловито поинтересовалась Наташа.
— Что ты! Страшней германской войны. Размалеванная вея, краски и пудры — центнер, а все равно Нюша Нюшей.
— Зовут-то ее как?
— Да Нюшкой и зовут. То есть Анна, Аня, но это и есть Нюша.
— Чем же она его к себе привязала?
— А ты не знаешь? Я ведь в этих делах ему большого простора не давала, ну, конечно, приезжала к нему иногда, но со мной особенно не разгонишься. А с нею он — как часы. Словом, получалось, я ему нужна для души — на концерт, в театр, на выставку сходить, а эта — для всего остального. Она разведенка, дочка у нее, четыре года, в общем, девичью честь блюсти ей вроде бы ни к чему. Да и надеялась, видно, что со временем он женится на ней.
— Ну и что?
— Пока не женился.
— Да нет, что потом, когда ты встретила их на улице?
— А… В самом деле. Значит, продрогла я, злая была, как черт. Но подошла к ним очень спокойно и говорю негромко: «Здравствуй, Слава!» Что с ним было! Он держал эту шлюшку под руку, так руку скорее выдернул и спрашивает растерянно, жалобно: «Ты разве не на концерте?» Заботится, видишь ли, обо мне. Ну, думаю, будет сейчас тебе концерт, подожди! И говорю: «Что же ты не знакомишь меня со своей подругой? Мы с ней как-никак напарницы, сменщицы». А та сразу сообразила, в чем дело, и навострилась бежать. Слава вдогонку что-то пролепетал, вроде того, что позвонит и все объяснит. Да, а на меня не смотрит и плетет: у них, мол, чисто товарищеские отношения и прочую чепуху. Ну, здесь я не выдержала, такое меня взяло зло, подошла и врезала ему как следует.
— А он?
— Что он? Повернулся и молча ушел.
— Из-за этого вы и поссорились?
— Из-за этого? — переспросила Таня. — Ты знаешь, нет. Я вернулась домой и ожидала, что он позвонит. Согласись, совсем нелишне было бы с его стороны. Весь вечер прождала — потом, дура, звоню ему сама. А он скажет несколько слов — и трубку на рычаг: дескать, разъединили. И вот здесь-то я и поняла, что пора кончать с этим. И только я так решила, все словно отрезало — не могу больше видеть его, и все.
— Ну, мать, ты даешь! И тебе не жаль так порывать, совсем?
— Ты знаешь, нет. Здесь другое — обидно было, до смерти обидно. Думала, какая я дура, целый год на него потратила, предана была ему, как не всякая жена, наверное, бывает. А в благодарность за это… Ох, Наташка, тяжело мне тогда было! Просто жить не хотелось. Приду с работы, запрусь у себя в комнате и реву. Или лягу спать, а заснуть, конечно, не могу, весь вечер и всю ночь мучаюсь… Худая стала, страшная… Сейчас отошла немножко, но если посмотришь на меня, не узнаешь.
Татьяна подумала о том, как обыденно и бледно прозвучали ее слова, а ведь то, что она недавно переживала, и вспоминать до сих пор тяжело. Днем она еще успокаивала себя, как могла, но ночью, во сне, какая-то неясная тревога будила ее, и пробуждения были тяжелы и внезапны, словно кто-то подходил и грубо хватал ее за плечо.
Всегда она боялась одиночества, и вот теперь бежали дни, время текло, проходила жизнь, а она была одна и ни на что уже не надеялась…
— Понимаешь, Наташа, такое отчаяние меня охватывает! Когда я вижу кого-нибудь с обручальным кольцом, просто зависть дикую испытываю, ты даже себе представить не можешь. Дурнушка какая-нибудь, девчоночка, лет восемнадцати — я смотрю на нее, а от жалости к самой себе на стену лезть готова. Думаю, все что угодно, только не одиночество. Тебе-то этого не понять.
Наташа молчала, никак не откликалась на ее слова.
— И что делать теперь, просто не знаю. Мне говорил кто-то: любить значит терпеть. Может, это и верно? Иногда мне кажется, что я напрасно так со Славкой обошлась. Может, все-таки помириться с ним, а? Как ты считаешь?
Наташа продолжала молчать. Таня несколько раз прокричала «алло», «алло», пока не догадалась, что разговор прервался. Она позвонила Наташке, но услышала в ответ короткие гудки. Еще несколько раз набрала номер — тот же результат. Тогда она положила трубку на рычаг и решила подождать, пока Наташка дозвонится ей.
Редко его посещало такое состояние — делать что-то и в то же время как бы со стороны наблюдать за собой, удивляясь решительности и напору, которые ему совсем были несвойственны, но не сдерживать себя и целиком отдаваться во власть того возбуждения, только при котором он и способен совершать необдуманные поступки.
Он уступил очередь на такси девушке, которая приглянулась ему чем-то, — потом, уже позже, он понял чем: она была невесела и уставшая какая-то. Зачем-то в последнюю минуту, когда дверца уже закрылась, он сел в такси и объявил девушке, что поедет вместе с ней. Она равнодушно на него взглянула и не стала протестовать, и, именно потому, что она с такой равнодушной покорностью восприняла его глупое решение, он тут же пожалел о своем поступке, понял, что девушка чем-то серьезно и надолго огорчена и ей вовсе не до него.
Когда проехали немного, она повернулась к нему и немного угрюмо, с раздражением сказала, что едет продавать помидоры и что она считает нужным сразу сказать ему об этом, чтобы он зря не тратил времени и не ехал напрасно, если ему только не по пути, конечно.
Это сообщение ему вовсе не показалось приятным, и он, выругавшись мысленно, решил тут же выйти из такси, но что-то в последнюю секунду удержало его, и он бодрым голосом сказал, что торговать помидорами любимое его занятие и что ему просто повезло, если выпала такая возможность.
Но он осекся, не договорив фразу до конца, потому что увидел, как девушка не приняла его напускного тона и так же угрюмо повторила, что она едет торговать помидорами, которые дважды в неделю привозит из южных мест ее дядька, проводник на железной дороге. Обычно эти помидоры продавала мать, но она умерла недавно, а дядька, хотя она и просила его больше не возить помидоры, опять привез, но вот она сказала ему: все, в последний раз, а если привезет еще — пусть как хочет. Но сейчас не выбрасывать же.
Все это девушка проговорила неприязненно, и он понял, что ей совсем не хотелось посвящать чужого человека в малоприятные для нее семейные тайны, но она решила лучше сделать это сразу, чтобы потом избежать еще более нежелательных для себя объяснений, тем более что она сейчас сама сказала все, что считала нужным, а тогда бы ей пришлось отвечать на расспросы. И еще она сказала, что сейчас поедет к дому, где заберет мешок с помидорами, а потом вернется в город, на базар.
И он снова подумал, что очень неуместное выбрал для себя путешествие, но снова из какого-то упрямства остался. Только не стал уже, как сначала, острить и подделываться под обычную свою жизнерадостную маску, а повторил почему-то дважды «тем более», хотя в том, что сообщила ему девушка, не было ничего, что могло бы упрочить его решимость ехать дальше.
В одном он только не разочаровался — в своей догадливости. Домик на окраине, куда они подъехали, был именно таким, как он мысленно его представлял. Еще в очереди, дожидаясь такси, он почему-то подумал, что девушка живет обязательно в таком вот домике, которыми обычно застраивают окраину рабочие, плотники, торговцы пивом, и что если девушка живет даже и не в таком домике, а где-то в центре, в многоэтажном доме, то, значит, она жила на окраине раньше и родители ее обязательно из рабочих или продавцов. Она не была слишком красивой, да и то, что можно было назвать в ней красивым, он тоже связывал с тем, что живет она на окраине в собственном доме с огородом, садом, — хороший ровный загар, приобретенный не за несколько дней на пляже, а за долгое пребывание на воздухе, и свежий цвет лица, и полные стройные ноги, которые не привыкли к высоким каблукам, и чувствуется, даже в удобной простой обуви им было непривычно. И в лице и в манерах ее было нечто немного вульгарное, та вульгарность, которая в малокультурных семьях день за днем передается детям от родителей и которую потом ничем не вытравишь.
И теперь, когда такси подъехало к этому аккуратному домику на окраине, когда он убедился, насколько был прав в своих ожиданиях, теперь он почему-то даже обрадовался, что ожидания его оправдались, и, отгоняя от себя эти догадки, все-таки сознался в глубине души, почему обрадовался: еще тогда, в очереди на такси, его влекло к девушке именно то, что она немного… ну, наверное, и вульгарна, и что она так непохожа и на него самого, и на жену его, и на всех девушек, с которыми он был когда-то знаком.
Шофер молча слушал их немногословные объяснения, молча наблюдал, как он не очень ловко вынес из дому корзину с помидорами, долго укладывал ее в багажник, и так же молча высадил их у базара.
И здесь она впервые почувствовала благодарность к нему. То, что он делал, он вряд ли сделал бы обдуманно, рассчитанно, если бы понимал, что перед ним стоит такая-то цель. Но в том состоянии, которое иногда посещало его, ему легко было и расшевелить, растолкать угрюмых торговок, заставить их потесниться и освободить место для его неожиданной знакомой. Делал он это в том возбуждении, когда наполовину теряешь над собой контроль, и те слова, которые ты произносишь шутливым тоном, люди воспринимают всерьез, и именно потому, что шутливый тон допускает и грубость и властность, люди, которые привыкли реагировать именно на грубость и властность, этому тону подчиняются.
Короче говоря, она, сама почти не веря в то, что произошло, уже стояла за прилавком, втиснувшись между двумя торговками, и он, ее новый знакомый, уже нес откуда-то весы и несколько гирек. И она только сейчас подумала, что, не будь его, она конечно бы не стояла сейчас за прилавком, ее никакие тетки не пустили бы сюда, а она не смогла бы с ними спорить и ругаться, и за весами она не смогла бы сбегать, потому что помидоры так ведь не бросишь без присмотра, и хотя никто не притронулся бы к этой корзине, но все равно беспокойно как-то.
А соседки посматривали на нее недобро, но совсем не таким взглядом, как если бы здесь не было этого парня. Они видели, что он не муж ей, — это трудно было не увидеть по тому хотя бы, как он вежливо к ней обращался и как был предупредителен, и по тому, как робко и боязливо она к нему относилась.
Но парень этот и теток чем-то привлек — то ли решительностью своей, то ли грубоватостью, которая — это они чувствовали — не была природною его, а чувствовалось, что он парень в общем-то культурный, но и здесь, на базаре, умеет держаться, а если он знает, как надо держаться здесь, и в обиду себя не дает, то что ж — его следовало и принять за своего, хотя и надо было следить, чтобы он им не мешал ни в чем и не слишком пользовался своим положением.
А она почувствовала власть его над собой, когда он приказал — не посоветовал, а именно приказал — своим наполовину шутливым грубоватым тоном, за которым только и мог он скрыть свою неуверенность и смущение свое, когда он приказал не выгадывать особенно и не торговаться, а продавать помидоры на двадцать копеек дешевле, чем стояла цена на рынке.
Она пробовала было протестовать, но очень неуверенно и удивлялась даже, что ей легче было, когда кто-то принимал решение вместо нее. И тем более она была почти безразлична к выручке, которую она возьмет с этих помидоров, ей хотелось только, чтобы скорее все кончилось и она ушла бы отсюда, а в том, что она больше не придет сюда торговать, — в этом она была полностью уверена.
Запротестовали соседки, закричали, что он (он, а не она — машинально заметила она про себя) сбивает им цену, но с тетками ему было намного легче объясняться, чем с ней, и они быстро присмирели, когда он сказал мудреную фразу, смысл которой сводился к тому, что каждый торгует как хочет и он может сейчас даже отдать помидоры даром — никто ему этого не запретит. В его фразе даже мелькнуло слово «спекулянты», но соседки, против всяких ожиданий, не отреагировали даже на него, поняв, наверное, что в спорах с этим парнем они не возьмут верх, даже если объединятся все между собой.
И расчет его оказался верным. Ему стоило только привлечь нескольких человек, которые недоверчиво перебирали помидоры, удивляясь их дешевизне, а потом вслед за этими несколькими быстро вытянулась очередь. Они переманили людей от соседних прилавков, и ей не надо было, краснея, называть цену, потому что люди, становясь в очередь, уже видели, что здесь дешевле, и в самой очереди уже называли цену, и она только взвешивала и насыпала помидоры, а он брал деньги и даже шутил с покупателями. Он все-таки казался ей довольно-таки странным, и неприязнь к нему все еще не проходила. Она не могла объяснить этой неприязни — внешне парень ей даже нравился чем-то, но он был ей непонятен, она чувствовала, что он какой-то не такой, и она инстинктивно отталкивалась и от вежливости его и от обходительности.
Соседки, которые, завидев очередь, принялись было снова протестовать, вскоре успокоились. Они поняли, что цену им все равно не собьют: минут за двадцать они продадут помидоры и отправятся по своим молодым делам, а им еще стоять весь день — и никто никуда не денется, все равно придут к ним покупать.
Так оно и вышло. Он отнес весы, опять освободив ее от неприятной для нее обязанности. Попросил подождать его у прилавка, обратился к ней снова тем тоном, против которого все в ней мысленно восставало. Его «вы» ей не нравилось, ей привычнее было, когда парни бросали ей грубоватые слова, если у нее не было настроения разговаривать с ними, чем это обходительное «вы». У нее все время было ощущение, что парень подошел к ней по ошибке и никак в этой ошибке разобраться не может. Но в любую минуту он разберется и уйдет к великой ее радости и облегчению.
Тем не менее она терпеливо ждала его у прилавка. Хотя могла бы уйти незаметно, смешавшись с толпой, — пусть ищет ее. Но что-то удерживало. Она объяснила себе, что неудобно уйти, не попрощавшись с человеком, который так хорошо помог ей, но объяснению своему не верила.
И когда подходили к. дому, она вдруг испугалась того, что должно произойти дальше, хотя она не знала еще, войдет ли он в дом, но уже чувствовала, что сама пригласит его войти… непонятно, откуда у нее взялась эта уверенность.
А он и вправду смутился. Это она заметила по длинной и складной фразе, которую он произнес, покраснев (ей это очень понравилось, что он покраснел, и она теперь уже почему-то совсем не волновалась, что будет дальше, а думала со счастливой уверенностью, что правильно поступила, пригласив его), а фраза была такая, вот, мол, когда ожидаешь, что тебя пригласят отведать чаю с вишневым вареньем, то век не дождешься, девушки все норовят расстаться у дверей подъезда, а когда этого не ждешь, то приглашение само плывет тебе в руки. Он сказал эту фразу, но еще больше смутился, потому что по вечной своей привычке анализировать, а не поймет ли человек сказанное им превратно, он тотчас же усомнился в своих последних словах: «само плывет в руки» — не поймет ли она так, что я не очень хотел идти к ней в дом, а она набивается, навязывается?
Но она в тонкости его фразы не вникала, ей понравилось, что он смутился, и с той минуты, как она открыла ключом дверь, она почувствовала, что роли немного переменились, и уверенность, которую весь день ее неожиданный знакомый проявлял во всем, передалась теперь ей, а он все больше старался скрыть свое смущение.
Она сбросила у дверей босоножки, он покосился на свои запыленные туфли, на чистый пол, подумал, что и ему надо было бы снять туфли, он почувствовал как-то, что в этом доме привыкли разуваться у входа и тот, кто входит в комнату в обуви, — если это близкий человек, — вызывает недовольство, но представил вдруг, как неловко он будет чувствовать себя, если станет разуваться, и решил, что пусть лучше сердится на него молодая хозяйка этого дома, чем он сам будет стыдиться себя, когда оставит туфли у входа и будет ходить по комнате в носках. Он чувствовал, что тогда, разутый, он будет как-то окончательно сломлен и принижен, а он и без того достаточно неловко себя чувствует — это приглашение было для него неожиданным и к чему оно приведет, он еще не знает (хотя нет, он знал, что последует за этим хлопотливо приготовляемым обедом, — знал, но об этом трусливо не хотелось думать, потому что думать означало еще и возможность изменить что-либо, а этого ему все-таки не хотелось).
А она почувствовала, что уверенность, которая пришла к ней, когда она у калитки заметила его смущение, что уверенность эта в ней нарастала. И потому, что она была дома, где все ей нравилось и все у нее ладилось, и она, приготовляя обед, вдруг почувствовала то, что много раз пыталась, но не могла понять в поведении матери, когда она суетливо и радостно готовила стол, поглядывая на пришедшего с работы самого, она вспоминала, как ладно умела приготовить мать салат и пожарить яичницу, и умение это как бы само собой незаметно перешло и к ней, и она почувствовала еще незнакомую прежде радость оттого, что вот теперь она не просто хозяйка этого дома, но хозяйка в полном смысле — она может пригласить к себе кого-то, и, пока мужчина будет сидеть за столом, она может готовить, не обращая на него никакого внимания и не занимая его ничем, потому что сейчас то, чем она занята, — самое важное. И она вдруг снова почувствовала опустошенность, рожденную смертью матери, но, еще больше, чувство вины — за механическое, тупое оцепенение, с каким воспринимала она болезнь матери. Та болела давно и долго, и если сначала страдания матери причиняли и ей острую боль, то дальше эта боль притупилась, стала постоянным и привычным ощущением, примерно таким же, как недосыпание и усталость. Она смирилась с этой смертью еще прежде, чем мать умерла, и, как ни мучилась она этим ощущением, ничего поделать с собой не могла.
А он с недоумением спрашивал себя — зачем он сидит здесь, что общего может быть у него с хозяйкой этого дома, где убогие украшения комнаты, убогие своей безвкусицей, дешевизной вкуса впервые вызывали у него не легкий и преходящий взрыв иронии, как обычно, а досаду и даже тоску, потому что он понял, как долго, крепко надо вытравлять эту безвкусицу не со стен или с покрывала кровати, а из владелицы этих вещей. И он уже пожалел, что согласился войти в дом, и уже готовил в уме какую-то фразу, вроде того: я ведь совсем забыл, а мне через полчаса надо обязательно быть в одном месте, нет, нет, спасибо, я никак не могу опаздывать туда — и взглянуть с тревогой на часы, заторопиться, — но пока он готовил эту фразу, наверное, она почувствовала его переменившееся настроение, почувствовала, наверное, даже его желание уйти, и он тоже по изменившемуся ее виду понял, что она распознала его намерение, и ему вдруг стало жаль ее. Он не знал, будет ли ей хорошо после того, что должно потом произойти, но знал, что, если он уйдет сейчас, — ей будет плохо. И он остался.
А она со страхом и нетерпением ждала, когда придет минута, которая все решит, вернее, в которую она решит все для себя — оставлять его здесь или нет.
Он молчал подавленно и угрюмо. Сначала он пробовал как-то расшевелить себя, завести непринужденный разговор, но она ответила ему невпопад, да и то, что сказал он, тоже было неловко и нескладно. Поэтому он смирился с тем, что разговора не получится, но все равно это доставляло ему беспокойство, неуверенность в себе, и он становился все угрюмее.
А получилось все проще — для нее совсем неожиданно получилось просто. Она сказала ему спокойно — выйди в другую комнату, я разденусь. Ее удивило, что она назвала его на «ты» и так легко, свободно к нему обратилась; теперь она все сильнее чувствовала какое-то преимущество над ним, и он тоже этому преимуществу покорился.
Где-то в глубине души он еще успокаивал и обманывал себя, предполагая, что слово «разденусь» он мог понять вместо «переоденусь», но это было как последнее и лукавое утешение. А думал он сейчас о том, что ему нужно будет обнимать ее и говорить ей те ласковые и стыдные слова, которые несколько лет назад он говорил жене, а теперь и жене ему трудно их говорить, а ей, этой девушке, с которой его ничего не связывало, и он окажется в ее постели только потому, что все шло к этому как-то само собой, и он принимал все, что происходит, не пробуя повернуть ничего в другое русло, — ей говорить эти слова трудно, почти невозможно.
Она окликнула его. Он увидел на стуле лифчик, трусики ее, даже не прикрытые платьем, увидел, как боязливо она посмотрела на него, и в эту минуту почувствовал легкость, освобождение. Все, что мучило его весь день и здесь в домике тяжелым грузом навалилось, — было желание как-то связать воедино то, что было для него разрозненным и разрозненностью своей угнетало его. Но сейчас все совпало, совместилось, увязалось в один узел: он понял, что во всем, что он сегодня делал: и на базаре, когда он растолкал торговок, бегал за весами, шутил, грубил, а сам замирал от боязни, что в любой момент сорвется, и все это заметят, и он окажется в глупом и позорном положении, какого еще в его жизни не бывало, и здесь в домике, когда он угрюмо молчал и непривычное для него молчание казалось ему катастрофой, ничем не поправимой фальшью, — когда все это он делал, то он искал и добивался для себя отрицания всех своих поступков, раскаяния за них, за то, что он совершил их. А теперь — и это и было озарившей его мыслью — он понял, что он был неправ, внутренне сопротивляясь и уходя от всего этого, потому что это была жизнь — ему чуждая, непривычная, но она повернулась к нему так, этой своей стороной, и это нужно с благодарностью принять, как нужно принять все то, что еще жизнь ему преподнесет и как к нему повернется. И он понял еще большее — что половину своей жизни он жил неправильно, потому что уходил от себя и уходил от жизни. И если это ему удавалось, он радовался, считал, что обманул судьбу, а обманывал он только себя самого, и сегодня он опять пытался обмануть себя, когда все время какая-то тоненькая ниточка удерживала его от того, чтобы, извинившись, не уйти от девушки, — несколько раз он пытался это сделать, но эта тоненькая ниточка в самый последний момент его удерживала, и он теперь благодарен ей.
Об этом подумал он, когда встретил ее боязливый взгляд, и горячая благодарность к девушке нахлынула на него, хотя он понимал, что благодарность эта не только к ней, но и к себе самому, к тому, как он прожил сегодня день. И все-таки здесь была благодарность и к девушке, потому что те ласковые слова, которые он стал ей говорить и которые он уже отвык говорить кому-либо, даже жене, он говорил ей совершенно искренне и добрел от этих слов, а она только слабо защищалась, боялась верить им, и, хотя она опять почувствовала, что даже здесь он не такой, какими она привыкла видеть мужчин, эти слова только поначалу испугали ее, а потом она мысленно просила, чтобы он говорил их еще, прекрасно зная, что больше в ее жизни такой день не повторится — ни с ним и ни с кем другим. Только одно мгновение она колебалась, сказать или нет обо всем, что было связано с болезнью и смертью матери. И когда принялась говорить — сбивчиво, торопливо, пытаясь оправдать себя, — то вдруг поняла, что ей не нужно от него никакого оправдания, а нужно просто выговориться: и хотя она уже много раз говорила о смерти матери и о своей вине перед ней — ис родственниками, и с подругами, и на работе, но это все были какие-то не те, не ее слова; а вот сегодня впервые что-то прорвалось в ней, растопило ледок в душе и она почувствовала себя прощенной.
И наверное, именно сейчас они впервые за весь день поняли друг друга, и каждый из них подумал почти одновременно, что они больше ни разу не встретятся, потому что все, что произошло бы с ними после, было бы фальшью. Главное, что они могли дать друг другу, они дали — каждый из них понял, эту жизнь, которую им еще предстояло прожить, они должны прожить так же, как сегодняшний день — не прячась от самих себя и доверившись всем неожиданностям, которые их ожидали.
Соседи появились только через три дня. Виктор укладывал Дениску спать, читал ему «Дядю Степу», — был у них такой вечерний ритуал: хотя бы несколько страниц вечером, а прочитать. Пришла пора тушить свет, Виктор поднялся, прошагал босыми ногами по полу, и в эту минуту в дверь постучали.
Первой в комнату вошла девочка лет четырех, в измятом ситцевом платьице, с огромной куклой в руках. За ней — с двумя чемоданами — парень в очках, худощавый, с мелкими чертами лица. Он был в темном костюме, на пиджаке — университетский ромбик, через плечо — «Зоркий». Пот катил с него градом.
— Значит, будем жить вместе, — произнес парень довольно бодро. — Давайте знакомиться!
— Виктор.
— Коржев, Иннокентий. Из Читы. А вы откуда?
Но Виктор оставил вопрос без ответа. В это время девочка подошла к Дениске, в упор, с любопытством принялась разглядывать своего сверстника, пока тот от смущения не спрятался под одеяло.
Иннокентий из Читы стоял навытяжку у дверей, в стойке часового, охраняющего особо важный объект.
— Дениска! — позвал сына Виктор. — А ну, вылезай! Ты что, испугался девочки?
Сначала показались ягодицы, слегка обожженные крымским солнцем, потом, побарахтавшись под одеялом, вылез Дениска в коротенькой ночной рубашке.
— Значит, завтра поговорим, познакомимся, — подал наконец голос парень. — Сегодня, наверное, поздно?
— Конечно, завтра, — охотно согласился Виктор. — Времени у нас целый вагон.
И с того вечера отдых полностью вошел в накатанную колею. Еще дня три Виктором и Кешей всюду восхищались: отцы-одиночки, но потом как-то разом все охладели к ним, привыкли, ну и слава богу. В столовой Дениске и Дунечке положили на стулья деревянные бруски, чтобы удобнее было сидеть, на пляже выдавали не один, а два топчана, библиотекарь отыскала несколько детских книжек. А недели через две праздность начала угнетать Виктора. Знакомо здесь все было до каждого камешка. Санаторий, дом отдыха, турбаза, да еще сотни три одноэтажных домишек. Виктор давно уже знал отдыхающих в лицо.
В то лето вошли в моду длинные юбки, притом как-то стремительно, чуть ли не за неделю это произошло. Виктору новая мода нравилась, но почему-то он отпускал колкие замечания, ерничал. Виктор пытался втравить в это дело и Кешу, но тот упорно уходил от каких-либо разговоров о женщинах, даже легкого трепа избегал. Виктора это забавляло, да и не только это. Каждый день Кеша писал жене письма, не какие-нибудь там открыточки, а подробные, на нескольких страницах, послания, хотя что можно написать об этой однообразной жизни? Или еще — он привез фотографию жены. Однажды показал ее Дунечке, спросил: «Ты соскучилась по маме?» — девочка беззаботно и радостно ответила: «Соскучилась», и Виктор подумал тогда: «Вот, а я даже не догадался взять Галкину фотокарточку».
Как и у всех остальных, у них определилось свое место на пляже — у первого навеса, поближе к морю. Кеша аккуратно застилал деревянный лежак попоной неопределенно-серого от частых стирок цвета, Виктор высыпал из большого целлофанового мешка Денискины игрушки, и начинался обычный, ничем не отличимый от множества других, день. Виктор мучительно боялся, что у Дениса случится приступ астмы. Но Дениска, казалось, начисто забыл о своей болезни. А воздух здесь был таким, что и мертвого способен пробудить. Три встречных потока воздуха — морской, степной и горный — скрещивались, чтобы за ночь, к утру, пока еще солнце не прокалило асфальт набережной, пока еще не тянуло дымком от шашлыков, которые жарились на углях в павильоне, рядом с пристанью, — образовался настой трав, йода и озона…
Связного разговора у Виктора и Кеши никогда не получалось: мешал Дениска. А Кеша любил во всякой беседе четкий сюжет, с финалом и эпилогом.
Сегодня он вдруг заговорил о Москве, о том, что не сумел бы жить в этой суете и спешке. Вспоминал, как заблудился недавно в метро, на переходе у площади Ногина: все время попадал на одно и то же место и никто не объяснил толком, куда идти: махнут на ходу рукой — и привет.
Виктор равнодушно кивнул головой: разговорами о бездушных москвичах он был сыт по горло, да и не хотелось спорить с Кешей — жарко, сейчас бы самое умное — искупаться и полежать на солнышке.
— Нет, в Чите у нас хорошо, — говорил Кеша с такой горячей убежденностью, словно в этот момент решалась судьба города и ему грозило какое-то преднамеренное бедствие, затопление или снос. — Москву мы принимаем по Телевидению, две программы. И своя студия тоже есть, иногда неплохие передачи делают. Правда, мы с женой больше любим смотреть первую программу. Жене моей «Кабачок» нравится, а мне — «Бенефис». Ты не смотрел?
— Нет. По-моему, все это чепуха.
— Почему? — неожиданно обиделся Кеша. — Вот, например, в «Кабачке» интересные артисты выступают — и заслуженные, и молодые. Ну, вот та, что в «Операции «Ы» выступала, в фильме, как ее?
— Да нет, Кеша, я пошутил. Просто я их не смотрю, эти передачи. У нас трубка села, а заменить все нет времени.
— И театры бывают у нас на гастролях хорошие, — успокоенный, продолжал Кеша. — Из Иркутска, Новосибирска почти каждый год приезжают, из Москвы, конечно, пореже. А в прошлом году даже из Венгрии гастролировали артисты. Что творилось — билеты достать было невозможно.
— Да, вам повезло, — на ходу бросил Виктор, а сам поспешил к сыну, который набрал в пластмассовое ведерко песок и порывался обсыпать Дунечку.
Кеша продолжал философствовать:
— А вот в Болгарии нам с женой телевидение понравилось меньше. Там очень много эстрадных коллективов, но их почему-то показывают редко.
Кеша принялся пересказывать болгарские телепередачи, а Виктор подумал вдруг, что скучает без Галки. Когда уезжал, то дни считал до отъезда, сдерживался, чтобы не сорваться на какой-нибудь мелочи. Он понимал, что жена меньше всего виновата, просто к лету оба устали. И все равно не мог погасить своего раздражения, когда Галя, например, привычным движением потирала виски ладонью, спасалась от головной боли, — этот жест когда-то приводил его в умиление, но сейчас бесил, казался фальшивым. И вот уж не думал он, что всего через неделю Галка приснится ему: она была в любимой своей шелковой пижаме, он нетерпеливо расстегивал пуговицы, она смеялась, мешала ему, но он чувствовал, что и смеется и сопротивляется она только потому, что ей нравится его настойчивость. Утром Виктор подумал: получилось нескладно и глупо, что они не могли отдыхать здесь втроем, где и море, и воздух, и ощущение вечного праздника примиряют людей. Ну, и еще одно. То, что жены не было рядом, принесло Виктору заботы, о которых он как-то не думал, готовясь к поездке.
Море, солнце, особая атмосфера пляжа — все это внушало Виктору беспокойные, смятенные мысли. Он вспомнил, как за несколько дней до отъезда в Крым он видел из окна троллейбуса, как в правом ряду на малой скорости ехал какой-то парень на «Жигулях», внимательно осматривал всех проходящих девушек, иногда притормаживал, открывал дверцу, но никто не реагировал на его галантность. Виктор толкнул приятеля в бок: смотри, мол; тот ответил коротко и выразительно: «Голодный!» Теперь получалось, что он, Виктор; тоже «голодный» и что нужно было предпринимать какие-то определенные меры. Вокруг все знакомились, завязывались и распадались крупные и мелкие компании, а он только и занимался тем, что не сводил глаз с Дениса да выяснял с Кешей проклятые вопросы бытия.
— И вот мы с женой думаем: почему все-таки нельзя добиться этого у нас? Даже обидно — такая могучая страна, а с легкой промышленностью отстаем.
И Кеша с восхищением начал перечислять, какие жена купила в Болгарии кофточки, а какие — только примерила, но купить уже не смогла, потому что кончилась валюта, и как вежливы продавцы в магазинах: могут переворошить все товары, если ты захочешь что-нибудь выбрать, и обязательно улыбнутся, скажут тебе спасибо, даже если купишь ты всего какую-нибудь мелочь…
Кешу распирало от восторга, и Виктору захотелось непременно возразить ему, хотя в душе он был во многом согласен с приятелем. И он бесцеремонно прервал Кешу:
— Подумаешь, кофточки! Приходи в ГУМ пораньше, с утра, в последние числа месяца, постой в очереди — и купишь те же самые кофточки, за которыми вы ездили в Болгарию!
— Вот видишь — очередь! — ухватился Кеша за это слово, пропустив мимо внимания колкость. — А там — никаких очередей нет. Даже понятия такого не существует! Наоборот: входишь в магазин — и к тебе сразу несколько продавцов подходят, даже неудобно как-то.
— Вижу, совсем развратили тебя братья болгары.
— А как быстро реагируют они на моду, — упорно гнул свою линию Кеша. — Сегодня по телевидению новый фасон показали — и уже через месяц в магазинах есть эти товары. А у нас фабрики еще несколько лет будут раскачиваться.
— Вот и хорошо. Пусть наши женщины подольше носят свои тряпки. А то наденут раза два, и все — уже не модно. Так они нас по ветру пустят.
— Нет, здесь вопрос принципа, — не уступал Кеша. — Можно и не менять моду так часто, главное, чтобы все было в магазинах. — Ему стало обидно, что Виктор не разделил его восторгов и даже как будто победил в споре. — И все-таки, — схватил он Виктора за руку, — я не согласен с тобой.
— Ну, мы еще доспорим, — согласился тот.
Два дня море штормило. Виктор бесцельно бродил с Денисом по поселку, мальчик капризничал, тянул его на пляж. Но и здесь делать было нечего — волны разбивались у самого парапета, с моря дул холодный ветер, было пустынно и неуютно.
А вечером, часам к шести, выглянуло солнце, море успокоилось. Вода у берега стала мутно-синей, грязной — у самой кромки плавали водоросли, щепки, обрывки бумаги, — но неожиданно теплой. Виктор ощутил накопившуюся, нерастраченную за два дня мускульную энергию и быстро поплыл к буям. Немного отдохнул, подержавшись за скользкий неудобный шар, и повернул назад. Его ослепила, заставила зажмуриться широкая солнечная дорожка, которая тянулась к берегу от самого горизонта. Маслянисто-ртутная, она расплывалась, теряла очертания, смотреть на нее было невозможно и желанно, и Виктор почувствовал, как нарастает в нем необъяснимый, беспричинный восторг. Господи, как хорошо жить! А как редко мы помним об этом; и Виктор с раздражением, словно о ком-то чужом, подумал, насколько беспомощно-жалок он был, добиваясь второй путевки, для жены. Дело ведь не только в ней, а еще и в принципе, в способности держаться независимо и твердо, не чувствовать себя виноватым просителем. Здесь, на море, он почему-то впервые ощутил себя свободным от оков, в которые охотно позволял заковывать себя всю жизнь.
Виктор не рассчитал силы и, почувствовав усталость, поплыл спокойнее. Серебристо-медные слитки солнца слепили глаза, волны были упруго-бархатными, руки наливались приятной тяжестью. «Нет, все-таки хорошо жить», — еще раз подумал он. А на берегу его ждал сын, он протягивал полотенце: «Смотри не простудись!» Виктор вытерся насухо, схватил Дениску и принялся кружить его — до тех пор, пока земля не закачалась под ногами.
В летнем кинотеатре показывали фильмы, и у кассы задолго до открытия выстраивалась очередь.
Уже несколько вечеров Виктор присматривался к студентке из Бауманского училища. Кем была эта девушка на самом деле, Виктор не знал, но почему-то решил, что она учится именно в Бауманском, на втором или третьем курсе. Виктор с трудом представлял ее в другом качестве — врача, или, скажем, учительницы, — нет, она родилась именно для того, чтобы трудиться в какой-нибудь лаборатории, а во время перекуров выходить в коридор и дымить там наравне с мужиками. Девушка была по-спортивному подтянутой; короткая стрижка и спокойные зеленоватые глаза говорили о том, что она знает себе цену. Девушка была, увы, не одна. Ее всюду сопровождала весьма несимпатичная особа лет тридцати. Перекись Водорода — Виктор так окрестил эту даму за сухие, обесцвеченные до неестественной белизны волосы — всем своим видом походила на классную руководительницу, которая держит в кулаке учеников и их родителей. Что связывало ее со студенткой или студентку с нею — Виктор не мог себе представить, впрочем, на юге знакомства бывают самые неожиданные, может, вместе снимают сарайчик у какой-нибудь старушки. Главное в другом: Перекись Водорода явно мешала Виктору. Вот и сейчас тоже — они стояли вместе в очереди. Правда, лица у них были безразличные, как у людей, которых ничто особенно не связывает, но которые вынуждены долгое время делить общество друг друга.
Студентка тоже заметила Виктора. Она тронула свою спутницу за рукав и сказала:
— Что-то надоело стоять. Пойду посижу немного, ладно?
И направилась к набережной, к скамейке, которую отсюда, из очереди, не было видно — ее загораживал газетный киоск.
«Что это она — специально? Или просто надоело ждать, пока откроют кассу?» — лихорадочно размышлял Виктор и, не решив ничего определенного, потащил Дениску к скамейке, где уже сидела девушка и с философским безразличием поглядывала вокруг.
— Кто эта милая женщина, которая не отходит от вас ни на минуту?
— Да так! — девушка пренебрежительно махнула рукой. — Елена Ивановна.
— Она что, настоятельница монастыря?
— Нет, — рассмеялась девушка. — Просто знакомая моей мамы. Меня одну родители не отпускали. Ну и попросили ее за мной посмотреть.
— Значит, боец неведомственной охраны, — уточнил Виктор.
— Да, — опять рассмеялась она. — Ужасно мне надоела. Вон, уже идет сюда.
Виктор не знал, продолжать ли разговор в присутствии Елены Ивановны. На всякий случай сказал нейтральным голосом:
— Добрый вечер.
— Добрый вечер, — хмуро откликнулась женщина. («Ну и голосок — скрипучий, занудный!») — Катя, наша очередь пройдет!
— Сейчас, — откликнулась девушка, не трогаясь с места.
— Катя, я тебя жду, — с нажимом повторила Перекись Водорода.
— О господи, — вздохнула девушка и уныло поплелась за своей попечительницей.
«Катя. Ну что же, Катя так Катя», — отметил про себя Виктор и потащил Дениску ужинать.
На следующее утро Виктор перебрался поближе к газетному киоску, где загорала Катя. Скоро появилась и она в сопровождении Елены Ивановны.
«Ну, все, кончилась спокойная жизнь», — подумал Виктор.
Он понимал, что это мальчишество — караулить момент, когда суровый страж оставит девушку одну, подтрунивал над собой и все-таки не спускал с Кати глаз. Ярко-желтый купальник, плотно облегавший ее крепкое, чуть полноватое тело, был как минимум на один размер меньше, чем положено, и чувствовалось, что сделано это вполне сознательно, чтобы и трусики и… — как это там называется у них верхняя часть купальника? — были короче и уже, чем следовало. Катя деловито надела розовую шапочку, с разбегу бросилась в воду, добралась до буев и долго еще плавала там параллельно берегу. Виктор не позволял себе таких дальних заплывов. «Храбрая девица! Напрасно Перекись Водорода так ее опекает — в обиду она себя не даст».
Часам к двенадцати, когда стало вовсю припекать, Елена Ивановна не выдержала, покинула пляж. Виктор не стал терять времени даром.
— Ну, как фильм? — спросил он вместо приветствия.
— Да мура! — махнула рукой Катя. — Ужасная скука. Садитесь! — показала она на синюю с красными полосками махровую простыню. — А то песок горячий.
Виктор осторожно присел на краешек. Катя выжидающе улыбалась.
— А я знаю, где вы учитесь, — с подъемом начал Виктор. — В Москве, в Бауманском училище. Я прекрасно вас представляю с чертежами, с логарифмической линейкой. Разве не так?
— Вот и не угадали, — весело возразила девушка. — Я из Киева.
— Но институт все равно — технический?
— Опять не угадали. Я еще в школе учусь. В десятый класс перешла.
«Вот те на! — обескураженно подумал Виктор. — Связался черт с младенцем!»
Катя не заметила перемены в его состоянии и улыбалась, ожидая продолжения разговора. Но Виктор уже сбился с ритма и не знал, как и о чем говорить дальше. В голове упорно вертелась одна мысль: он — тридцатипятилетний мужчина, преподаватель вуза, а она — школьница, десятиклассница, шестнадцати лет. «Ну и что?» — попытался ободрить он себя и вспомнил, как зимой, в консерватории, на дневном концерте для старшеклассников он был поражен, когда вместо скромных учениц в школьной форме увидел нарядно и модно одетых девушек, вполне взрослых, и парней, их, правда, было гораздо меньше, чем девушек, но тоже одетых вполне современно, как молодые мужчины; и те и другие держались очень независимо и свободно. Все это нисколько не походило на времена, когда Виктор заканчивал школу и когда во время коллективных походов в кино или театр никто ни на минуту не забывал, что они ученики, учащиеся; а если и забывал кто-нибудь, то голос преподавателя быстро возвращал вероотступника к действительности. Кто из нас, первенцев совместного обучения в школе, мог бы расхаживать по фойе вот так, небрежно держа под руку свою подругу, и кто из них, девчонок, открыто пользовался тогда всей этой пудрой-тушью; помню, Света Козлова маникюр сделала, потом испугалась, смыла лак, но все равно кто-то видел ее, наябедничал, так собрание устроили, хотели из комсомола выгонять… тоже дикость, конечно, но в узде их держали тогда покрепче. В этот же день, в консерватории, Виктор почувствовал почему-то легкую зависть и даже неприязнь к тем юнцам, хотя и понимал, что это вовсе уж глупо, разве они виноваты, что люди стали жить богаче и свободнее, впрочем, нет, не в деньгах и не в одежде тут дело, а вот в чем, наверное: не ценят они все это, считают, будто так оно и должно быть, нет, опять не это, а вот что — Виктор наконец ухватил суть, когда вспомнил, как месяца два назад побывал в одной школе, рассказывал десятиклассникам про свой институт, было у него такое поручение от партбюро. Виктор словно предчувствовал что-то и шел в школу неохотно. И не обманулся: встретили его иронически-настороженно. Он еще и рта открыть не успел, а уже прочитал на лицах ребят недоверие и скуку. Он разозлился тогда, решил любой ценой заставить их слушать, сам себя захотел превзойти, но все равно видел, как в середине правого ряда кто-то играл в «морской бой», один парень, не прячась, читал книгу, девица с первой парты строила ему глазки. Виктор терялся, не знал, какой выбрать тон, — пытался говорить как со взрослыми, но тут же начинал сомневаться: поймут ли его, переходил на «детский» тон, но тогда ему становилось противно, он чувствовал, что фальшивит. Он ничего не мог определить по лицам: они были непроницаемые, бесстрастные… Виктор взмок от напряжения, не мог дождаться звонка, и ни одна лекция в институте не стоила ему таких трудов, как этот урок.
«Ну что же, все повторяется, — подумал он. — Буду и Кате рассказывать о своем институте».
Разговор, однако, принял другое русло. Прибежал Денис, он воспользовался тем, что остался без надзора, полез в море, волна сбила его с ног, и сейчас он дрожал и волочил по песку полотенце, чтобы Виктор его обтер.
Виктор заметил, что Катя не выказала к Дениске решительно никакого интереса. Обычно на пляже его никто не оставлял без внимания, а Катя посмотрела на него совершенно равнодушно, даже как на помеху в разговоре. И это Виктора слегка задело. Он отправил Дениса под опеку Кеши, который наблюдал за всем происходящим с недовольным видом; и только начал рассказывать что-то связное о Москве, о Киеве, куда он попал зимой, в ужасную метель, и потому от Крещатика, от Владимирской горки у него осталось смутное впечатление, — как подошел какой-то паренек, видно Катин знакомый, — худенький, патлатый, со смешной цыплячьей шеей и сердитыми глазами. В душе он метал громы и молнии, никак не мог понять, что нашла его подруга в этом старом мужчине, да еще вдобавок и с ребенком, но открыто свой гнев не высказывал. Разговор прекратился сам собой, все трое неловко молчали. Виктор пересыпал камешки из ладони в ладонь. Он снова вспомнил свои школьные годы, первые лирические переживания и решил, что для него сейчас самое лучшее — уйти.
— Пойду посмотрю за сыном, — объяснил он; парнишка обрадовался, а Катя, похоже, огорчилась.
Издалека- он наблюдал за ними и видел, что разговор явно не клеился.
— Кто это? — угрюмо поинтересовался Кеша.
— А кто тебя интересует? — Виктор сделал вид, что не понял вопроса.
— Ну, вон та!
— А, эта! — разочарованно протянул Виктор. — Это моя новая подруга. Чемпионка Европы по фигурному катанию. Хочешь, познакомлю?
— Спасибо! — буркнул Кеша. — Обойдусь как-нибудь.
— Дело твое. Слушай, а что это ты все о женщинах да о женщинах, словно больше и говорить не о чем? Помнишь, ты много о Чите рассказывал: багульник, горы, театры к вам приезжают на гастроли. Это все хорошо. А скажи, Кеша, там, в Азии, с соседями вам не страшно?
— С какими соседями?
— Ну, с какими! С бывшими нашими друзьями…
— Так мы с ними прямо не граничим, хотя, конечно, они и не очень далеко. Не знаю, как и сказать тебе. Вообще-то не хочется верить, что может случиться худшее. Ну, а если что, то у нас есть их чем встретить. В прошлом году я был на сборах, на переподготовке, посмотрел новую технику — ого! Не завидую тем, кто с нею столкнется.
Кеша помолчал, как бы размышляя, говорить или нет, и сказал тихо:
— И все-таки не хотелось бы об этом думать. Если это случится, сам понимаешь, ничего хорошего ждать не приходится. Я не за себя боюсь, мне-то что. Дунечка, жена — за них страшно.
Настроение его передалось Виктору. Он как бы заново окинул взглядом полуопустевший пляж — все перебрались в тень, только несколько человек пеклось на солнце, да троица молодых людей играла в волейбол у самой кромки моря, кто-то лениво тащил к выходу лежак… и до странности отчетливо вспомнился ему учебный фильм по гражданской обороне, который он видел еще студентом: ослепительный взрыв, на горизонте медленно вырастает грибовидное облако, оно ширится, движется неостановимо, оставляя на земле смертоносную тень.
«О чем это я? — поразился Виктор. — Куда это меня занесло!»
Он повернулся к газетному киоску и увидел, что Катин приятель собирается уходить. И почему-то твердо решил, что Катя явно отдает предпочтение ему, Виктору, а он ведет себя как последний тупица, мямлит, мелет какую-то чепуху.
Виктор подошел к девушке.
— Чего так настойчиво добивался ваш приятель? — снисходительно показал он в сторону парня.
— А я знаю?! — повела Катя плечами.
— Все ясно. Катя, ответьте мне на один вопрос. Вы человек самостоятельный или нет?
— Ну.
— Тогда слушайте меня внимательно. Знаете, где спасательная станция? Да, правильно. Так вот, сегодня вечером я буду ждать вас… — Виктор лихорадочно подсчитал, когда засыпает Денис, прибавил для вер-кости еще полчаса и сказал, — в девять часов. Сможете прийти?
— Хорошо, — тихо ответила Катя и покраснела.
— Значит, до вечера!
Теперь предстояло самое сложное — договориться с Кешей. Виктор не знал, с чего начать, откладывал разговор с часу на час и в итоге дождался вечера, когда отступать дальше было некуда.
— Кеша, — сказал он безразличным голосом, — ты не присмотришь вечером за моим парнем? А мне нужно на часок отлучиться… ну, сам понимаешь.
— Валяй, — с неожиданным раздражением ответил Кеша.
— Ну, если не можешь, то не нужно.
— Давай, давай, действуй, — еще агрессивнее откликнулся он.
«Ну и ладно, — подумал Виктор. — Тоже мне, блюститель нравственности нашелся». И он решил уложить Дениса пораньше, чтобы уйти со спокойным сердцем. Несколько раз прислушивался к дыханию сына, надеялся, что тот уже заснул, но, как только Виктор пытался встать, Денис мгновенно хватал его за руку: «Папа, ты куда?»
Виктор смотрел на светящийся циферблат часов, думал с беспокойством, что так может и опоздать. Ну, кажется, все. Стараясь не шуметь, он оделся, прикрыл дверь и несколько минут еще постоял за дверью, проверяя, не проснулся ли сын. Нет, все тихо. Виктор вышел на набережную и не узнал ее. Сейчас он впервые увидел ее вечером, и все, что днем было беспощадно высвечено солнцем, теперь казалось глубоким, объемным, обрело другие очертания. Фонари стояли редко, и Виктор то попадал в яркую полосу света, то проваливался в темноту; остро и пряно пахли цветы, в кустах, у ограды санатория, однообразно трещали какие-то сверчки. Моря не было видно, только мощно и ровно от берега тянуло прохладой.
Вот и спасательная станция. Виктор посмотрел на часы: без трех минут девять, слава богу, успел.
Прошла какая-то компания, парень неумело, но с душой наигрывал на гитаре, остальные с восторгом орали: «В профсоюзе, бабка, в профсоюзе, Любка…» Знакомая мелодия, усмехнулся Виктор.
Кати не было.
Прошли парень с девушкой, остановились за поворотом, девушка привстала на цыпочки, обняла парня за шею, и они надолго замерли, застыли.
Виктор взглянул на часы — двенадцать минут.
«Ну что ж, сеньор, заседание отменяется», — попытался сострить Виктор, словно от этого ему станет легче.
Когда он подошел к корпусу, то увидел свет в своем окне. «Что-нибудь с Денисом?» — встревожился он и побежал по лестнице.
Дениска сидел на коленях у Кеши и плакал навзрыд.
Самое странное, что Кеша удержался от сентенций. Правда, посмотрел очень красноречиво: «Видишь, мол, что происходит», но комментировать ничего не стал.
Дениска заснул мгновенно, только голова коснулась подушки. А Виктор долго лежал с открытыми глазами и думал о том, как неожиданно поворачивается жизнь. Когда-то, в двадцать лет, он смотрел на всех, кто старше тридцати, с чувством снисходительного превосходства, ему казалось, что после тридцати для человека уже не существует в жизни тех соблазнов, которые так мучительно-желанны в молодости, и единственное, что ему остается, — терпеливо дожидаться приближения сорока, пятидесяти и так далее. Какая наивность! Человек живет десятилетиями, и что-то, конечно, в нем притупляется, сходит на нет, но все равно он живет и одним днем, и вот сегодня ему уже дела нет до того, что восемь лет назад он мучался, терзался, когда Галка не пришла на свидание, то самое, когда он хотел сделать ей предложение, сегодня об этом и вспоминать как-то странно, с годами любовь к жене становилась все ровнее и спокойнее, и теперь ему кажется уже, что женат он был всегда, и трудно себе представить, что когда-то за Галкой нужно было ухаживать и что в первые дни после свадьбы он стеснялся ее и потому старался утром всегда проснуться первым и одеться, пока жена еще спала, — все эти ощущения сейчас стали расплывчатыми, размытыми, а самым острым переживанием оказалось то, что Катя не пришла к спасательной станции. И Виктор неожиданно подумал о том, что подобных огорчений и радостей, наверное, будет в его жизни еще немало, и уснул успокоенный.
Утром Кеша сделал вид, что не замечает Виктора. «Нет, так дело не пойдет, — решил Виктор. — Было бы из-за чего нам ссориться». Виктор искал тему для разговора, но Кеша отвечал угрюмо и односложно. Тогда он решил использовать последний шанс — спросил что-то о Болгарии, как, мол, они к нам относятся, как советских туристов принимают.
Кеша оживился. Минут пятнадцать он предавался воспоминаниям и в итоге соскользнул на похвалу брачным конторам, а также всяким газетным и журнальным объявлениям, которые помогают познакомиться чрезмерно застенчивым людям.
«Ну и ну! — удивился Виктор. — Да ты у нас, оказывается, вольнодумец. А мне простить не можешь, что я вечером отлучился. Правда, с Катей я познакомился без помощи брачной конторы».
Кажется, Кеша уже простил ему этот проступок, обмяк, и Виктор решил пустить первую шпильку.
— Значит, любой может дать объявление? — преувеличенно наивным тоном спросил он.
— Совершенно любой! — с пылом подтвердил Кеша.
— Ну, а ты?
— При чем здесь я? — смутился Кеша. — Мне не нужно. У меня уже есть жена.
— Ну, а до женитьбы?
— Не знаю, — замялся он. — Может, и дал бы. Дело не во мне, а в принципе. Ты разве не согласен, что на Западе по-иному стоят вопросы нравственности?
— Согласен. Только, друг мой, проблема, по-моему, немножко в другом. Вот ты раскудахтался: конторы, конторы! А вот мне, когда я был в Чехословакии, рассказали об одном таком сватовстве. Позвонил «соискатель», пригласил ее в кафе, днем, заказал бутылку минеральной воды. Потом взял блокнотик, ручку и принялся записывать ее адрес, возраст, профессию, оклад. Дальше перешел к родителям. Ну, а потом стал о таких, например, деталях спрашивать: нет ли на ее иждивении престарелых родственников, нет ли крупных долгов, не купила ли она что-нибудь в рассрочку, ну и так далее. Выяснил все это, закрыл свой блокнотик и говорит: есть у меня и другие варианты, я должен все обдумать, если что — позвоню. Вот так, дорогой! Как будто квартиру меняет!
— Не может быть!
— Ну почему? Все может быть. Другое дело, тебе не хочется верить в это.
— Нет, извини, — запротестовал Кеша. — Мы с тобой не о том говорим. Существуют какие-то единые критерии, ну, например, уровень благосостояния. Если наши магазины завалены кособокими костюмами, а за каждой заграничной тряпкой все гоняются, разве это порядок?
— Да не в этом же дело! Я видел в Праге одну премилую вещицу: домашний туфель с электрообогревателем. Огромный такой тапочек, две ноги сразу в него помещаются, миленький, симпатичный, с бантом, с отделочной, а внутри — обогреватель. Пришел человек с улицы, замерз, и вот он ноги туда опустил и сидит, читает вечернюю газету. Жизнь прекрасна! У нас ничего подобного не производят. Ну и что?! Я вовсе не считаю эту грелку критерием социального прогресса, о котором ты говорил. Что мы сравниваем, давай подумаем. Бывшее буржуазное государство, со стабильной экономикой, все катаклизмы коснулись их боком, краешком. А что мы? С чего начинали, да не один раз? Колоссальная страна, великий народ, но и доставалось нам как никому. И еще — у нас всегда существовало какое-то пренебрежение к быту. А на Западе это — целое искусство. Ничего, и до кофточек дойдут руки, вот увидишь! Так или нет?
— Так-то оно так.
— Ну вот и прекрасно, — сказал Виктор. — Я же знал, что мы найдем с тобой общий язык.
Мир с Кешей был окончательно восстановлен. Про Катю тот не спрашивал, а она несколько дней на пляже не появлялась. Виктор предположил, что с девушкой что-нибудь случилось, и ему было это даже отчасти приятно: значит, существовала веская причина, по которой она не могла прийти в тот вечер.
Появилась она на пляже, когда Виктор почти перестал о ней думать. Он лежал на песке, читал «Комсомолку» и не сразу понял, что заставило его прервать чтение и посмотреть на берег. Катя вышла из воды, руки у нее были чем-то заняты, поэтому она не стала, как всегда, отжимать купальник, а передернула, повела плечами, чтобы стряхнуть брызги. Она направлялась к Виктору, а он, помимо воли, не мог отвести взгляда от ее загорелых, крепких, чуть полноватых ног. Понимал, что глупо и даже неприлично смотреть так откровенно, в упор, и все же продолжал смотреть, словно бы в отместку это делал, за то, что она не пришла в тот вечер к спасательной станции.
Катя осторожно несла в руках купальную шапочку с водой. «Облить меня хочет, что ли? — предположил Виктор. — Этого только не хватало!»
Но у нее были какие-то другие планы. Она подошла, показала на шапочку:
— Вот, поймала.
Виктор взглянул: там барахталась какая-то гадость. А, крабы. Бледно-зеленые, с черными широкими полосками, они двигались как-то странно — боком, им было тесно в шапочке, и Виктору пришла в голову нелепая мысль, что крабы забавляются, толкают друг друга.
Виктор смотрел на этих тварей и не знал, что делать и что говорить. Катя с большим интересом наблюдала за возней, которую устроили крабы, и продолжала улыбаться — спокойно и миролюбиво. Виктор подумал с некоторым раздражением: интересно, надолго ли хватит у нее терпения улыбаться, но потом понял, что девочка пришла с ним мириться, видно, хочет загладить вину.
— Меня Елена Ивановна не отпустила, — без всяких предисловий сообщила Катя. — Я уже собралась уходить, а она не разрешила. Я сказала, что иду в кино, но она тоже захотела пойти со мной. Тогда я решила остаться дома, сказала, что у меня голова разболелась. А потом у меня температура поднялась, видно, я перекупалась. Извините меня.
Катя выпалила все одним духом, покраснела и принялась еще внимательнее рассматривать крабов.
Виктор буркнул: «Ничего», — а сам подумал: «Ну, как, доволен? Тетя ее не отпустила! Детский сад, да и только!»
Катя протянула Виктору шапочку, попросила подержать, чтобы вода не расплескалась. Она взяла одного краба, самого крупного, опустила на песок. Тот отчаянно пополз к берегу, Катя все с той же улыбкой («Ну, не сердитесь на меня, пожалуйста») сунула краба обратно в шапочку с водой, но отбирать ее у Виктора не торопилась.
— Не боитесь, что укусят? — Виктор наконец нашелся, что спросить.
— Что вы! Я знаю, как их нужно брать, — весело ответила Катя.
— А я боюсь, — соврал Виктор, ради того чтобы хоть что-нибудь еще сказать.
— Да ну! — опять радостно возразила Катя. — Они совсем нестрашные, что их бояться.
— А я вот боюсь, — повторил Виктор и подумал со злостью: «Заладил одно и то же, боюсь да боюсь. И не крабов ты боишься, а девчонку, десятиклассницу. И еще себя. Всего на свете боишься».
Прибежал Денис. Катя снова вытащила краба на песок, тот, к великому удовольствию Дениски, пополз к морю — неуклюже, боком — и все-таки быстро и упрямо пополз.
— А где он живет… рак? — Дениска помедлил, прежде чем сказать трудное для него слово.
— Не рак, а краб. Раки живут в реке, а крабы — в море. Вот тетя Катя их поймала.
Катя улыбнулась, как бы подтверждая: да, так и есть, но в разговор не вмешивалась. Виктор опять подумал о том, что она упорно избегает общаться с Дениской.
— Папа, я хочу, чтобы ты тоже поймал краба, — решительно приказал мальчик.
— Дениска, там, глубоко в море, живет морской царь. Помнишь, я сказку тебе читал про него? И он никому не разрешает трогать крабов.
— А тетя Катя? — упорно стоял на своем Дениска.
Здесь фантазия Виктора иссякла. Он протянул Кате шапочку с крабами и сказал, стараясь быть непринужденным:
— Ну, мы тоже пойдем плавать!
Дениска уже надел круг и нетерпеливо подгонял отца.
«Что же мне, морской царь, делать? — думал Виктор. — И откуда только она взялась, эта школьница Катя?»
И Виктор твердо решил: утром на пляже он подойдет к Кате и… Что будет дальше, Виктор не знал, как не знал этого и тогда, когда назначил Кате свидание…
Но утром Кати на пляже не было. После обеда Виктор увидел ее в новом купальнике — темно-зеленом, с красными горошками. Купальник был вполне скромным — полная противоположность тому, желтому. «Что это она так?» — удивился Виктор, перевел взгляд на темно-синюю махровую простыню и все понял.
Родители Кати выделялись своей непривычной и почти неестественной здесь белизной. «Обгорят, а завтра будут мазаться на ночь кефиром», — почти машинально зафиксировал Виктор, хотя главное, о чем он подумал в этот момент, было совсем другое: «Вот и кончилось это странное приключение. Ну что ж, может, так и лучше».
Теперь предстояло прожить еще несколько скучных дней. Все дела были уже сделаны: комнату для Галки и для сына Виктор нашел и даже заплатил аванс и разницу за те три дня, пока она будет пустовать между отъездом теперешних жильцов и приездом жены; утром он встретил в парке директора, тот был в хорошем настроении и пообещал устроить две курсовки; удалось договориться и с дежурной на пляже, чтобы она пропускала Дениску и Галю, — сработала коробка конфет «Москва», но еще больше — терпеливая готовность Виктора выслушать все жизнеописание старушки, ее детей и внуков. С Кешей Виктор уже больше не спорил, не поддразнивал его, а рассеянно слушал его туристские рассказы. Уезжал Кеша на два дня раньше Виктора. Он снова надел пиджак («В самолете может быть прохладно, да и девать его некуда»), перекинул через плечо фотоаппарат и долго объяснял, как найти в Чите его дом («Выйдешь из автобуса, на третьей остановке от вокзала, вернешься полквартала назад, повернешь за угол, пойдешь по этой же стороне до большого магазина, перейдешь на другую сторону, там есть переход, и пройдешь еще два дома. Все очень просто»). Виктор так и не понял, на самом ли деле верил Кеша, что он когда-нибудь приедет в гости к нему, в Читу, кажется, и впрямь верил. Но расставаться с ним было почему-то грустно, и вечером, когда они с Дениской остались в комнате одни, было довольно тоскливо. Катя чинно прогуливалась с родителями и Еленой Ивановной по набережной, украдкой бросала на Виктора взгляды, и Виктор чувствовал, что ее тяготит роль скромной и примерной дочери.
Утром, седьмого июля, они поехали с Дениской на станцию. Виктор увидел Галю в окне вагона, пока поезд еще не остановился. Она была бледной, наверное, опять не спала ночь в поезде, и знакомым движением потирала ладонью висок — видно, разболелась голова. Виктор приподнял Дениску на руки: «Смотри, смотри, мама!» Поезд замедлял ход.
Вечером они пошли гулять по городу. Перед этим был какой-то сумасшедший день, вернее, два дня, нераздельно соединившиеся в памяти в один: вылет из Кемерова, блуждания по Москве в поисках переулка, где комплектовалась их группа, — переулок находился в центре, но неожиданным образом раздваивался от небольшой улочки и потому его почти никто не знал; потом — оформление документов, инструктаж, и только в гостинице он почувствовал голод и вспомнил, что ничего так и не поел, кроме пары бутербродов в аэропорту и завтрака в самолете; а потом еще и ночь предстояла бессонная: самолет на Берлин вылетал рано, такси было заказано на пять утра, и Борис больше всего боялся проспать; потом в легком своем плащике он продрог в Шереметьеве под порывистым ветром, дождь перемежался колючей крупой, было странно, что в конце мая в Москве оказалось холоднее, чем в Кемерове; но зато в Берлине светило солнце, и первое, что он увидел, выглянув в круглое плексигласовое окошко, — двух аэродромных рабочих в легких трикотажных безрукавках кремового цвета, они наблюдали за тем, как происходит заправка стоящего рядом самолета.
Все, что происходило дальше, Гусев старался воспринимать, словно бы переключив регулятор нервной энергии на ограничитель, — так он всегда делал, когда в его цехе наступали авральные дни или случалось какое-нибудь ЧП; он знал, что среди множества людей, издерганных, охваченных энтузиазмом, душевным подъемом, тщеславием, паникой, побеждает тот, кто сохраняет голову трезвой и холодной, и хотя ему, как и другим, хотелось сорвать на ком-то злость, погасить раздражение, он понимал, что для начальника цеха это слишком легкий путь к душевному спокойствию, и крепился, держал себя в руках до последнего.
Да, а вечером в гостиницу зашел Хайнс Шульце, и они отправились бродить по улицам. Во всей группе отыскались только двое энтузиастов: он и Андрей Устинцев. Борис познакомился с ним утром, в самолете, и за неполный день они подружились. Если Борис сходился с кем-то характером, то быстро и надолго, имелось у него на этот счет чутье.
Был десятый час, но улицы — даже в центре — выглядели безлюдными, почти пустынными.
— Мы рано встаем, — объяснил Хайнс. — И потом — телевизор. Передача, как это называется у вас, когда студенты и поют, и танцуют, и сочиняют стихи?
— КВН? — спросил Борис.
— Ja, ja, — радостно подтвердил Хайнс.
В холле гостиницы стоял телевизор, он был настроен на западногерманское вещание, на музыкально-развлекательную программу. Несколько супружеских пар увлеченно и с ожесточением соревновались за призы, которые время от времени крупным планом показывала камера: магнитофон, транзистор, бутылка вина с яркой наклейкой… Потом, как объяснил Хайнс, эти и другие вещи прокрутят на транспортере и победитель получит в награду все, что успеет он запомнить за те десять секунд, на которые судьи засекут секундомеры. Но финала передачи Борису посмотреть не удалось; он видел только один эпизод соревнований: в кабинки, похожие на те, что на пляжах стоят для переодевания, заходили участники передачи, один из них поочередно оставался на сцене и пытался угадать, чьи именно ноги, голые до колен, видны в проеме между полом и нижним краем дверцы; в зале среди зрителей стоял дикий хохот, когда вместо молодой девушки из кабинки выходил сорокалетний мужчина с поджарыми мускулистыми ногами…
Хайнс провел их на Александер-плац; и самая площадь, и телевизионная игла с шарообразным утолщением вверху, и Центрум, где несколько часов назад растерянно бродили Борис и Андрей: у каждого были поручения от жен, но размеры одежды не совпадали с привычными, отечественными, пришлось, смущаясь, пустить в ход сантиметр, — словом, все было сейчас, вечером, совершенно непохожим на то, каким виделось это в дневные часы. Магазины были уже закрыты, в том числе и овощные ларьки; Бориса удивило, какой чистый вид имели эти овощи, аккуратно разложенные на лотке; сверху, над ними, на черных грифельных дощечках мелком были выведены цены.
Хайнс в точности следовал их просьбе — бродить наугад, не выбирая заранее маршрута. На их пути не один раз и почти всегда неожиданно вырастала бетонная стена. Иногда она перегораживала улицу наискось, и жилые дома, стоящие друг напротив друга, оказывались в разных секторах. У Бранденбургских ворот на просторных газонах, среди ярко-зеленой и высокой для мая травы, несколько раз прошмыгнули кролики. Борис поинтересовался — не ловит ли их кто-нибудь?
— Зачем? — удивился Хайнс и передернул плечами.
А потом они вышли на Фридрихштрассе, и вот здесь Борис заметил непонятное сооружение: посредине мостовой выделялась узкая полоска асфальта, огороженная металлическими поручнями. Сооружение это можно было бы принять за туалет, если бы вход не был наглухо загорожен и вокруг не росла бы трава. После некоторых колебаний Борис спросил у Хайнса, что это такое.
— О, — улыбнулся Хайнс, показав крепкие, крупные зубы, — это наше старое метро. После войны, когда разделили Берлин, его закрыли. Хотите посмотреть?
Они подошли поближе. Борис потрогал гладкую поверхность поручней, Андрей, не понимая, что может быть здесь интересного, нетерпеливо переступал с ноги на ногу: у них была запланирована, ради экзотики, пивная — самая рядовая, самая обыкновенная, — и следовало спешить; Хайнс, пытаясь непостижимым образом примирить интересы обоих своих спутников, демонстрировал ровную неопределенную улыбку.
— Мы идем или нет? — раздраженно поинтересовался Андрей. — Ну что здесь смотреть — железки и железки!
Андрей был прав — пора идти. Но Гусеву почему-то хотелось подольше постоять здесь, запомнить и эти поручни, и плохо различимые в полутьме ступени: ему казалось, что где-то он видел это метро, — хотя, глупости, где он мог видеть его, если в Берлине впервые.
Когда Борис днем устроился в гостинице, то решил первым делом побриться, но, как ни пытался он вставить широкий штепсель «Москвы» в сеть, ему это не удалось — в розетке торчал какой-то металлический штырь; покрутил для сравнения вилку от настольной лампы — в ней была особая нарезка. Борис растерянно прикинул, что же ему теперь делать: бриться в парикмахерской, покупать безопаску или неделю ходить заросшим — ни одна из перспектив ему не улыбалась. Он позвонил Андрею, позвал его на выручку. Тот покрутил штепсель и весело присвистнул: «Ну и немчура! Ловко придумали!
А то вдруг привезет кто-нибудь с собой электроплитку, станет жарить яичницу, киловатты драгоценные тратить. Но ничего, — заключил он неожиданно, — на всякую немецкую хитрость есть русская смекалка».
Андрей раскрыл перочинный нож, развинтил штепсель и оголил два проводка.
— Прошу, месье, — протянул он Борису бритву. — Только машинка моя не очень — первенец отечественной электротехники.
Борис с опаской посмотрел на перебинтованный изоляционной лентой «Киев» — бритва вибрировала как отбойный молоток. И где только Андрей ее отыскал — Борис уже сто лет таких в магазинах не видел.
— Да ты не бойся, — успокоил его Устинцев. — Жена, правда, ворчит, зачем я старье такое держу, а я как-то к ней привык. Щетина у меня почти не растет, я даже бреюсь через день.
Когда Борис закончил эту сложную процедуру, поблагодарил Устинцева, тот усмехнулся:
— Теперь ты мой заложник. Небритым ведь ходить неловко, а?
— Могу платить тебе за прокат, — предложил в шутку Борис. Потом спросил: — А ты как, хорошо знаешь этого… Хайнса?
Его удивило, что на аэродроме Андрей обнял немца и они долго хлопали друг друга по плечам.
— Еще бы! Он приезжал к нам на завод, для обмена опитом. И домой ко мне приходил, в гости. Хороший парень, толковый, все на лету схватывает. Кстати, и учился он в Москве, в энергетическом.
— А как он относится к нам?
— То есть? — не понял вопроса Андрей. — В каком смысле?
— Ну, к нам, советским людям. Вообще — к нашей стране.
Андрей пристально на него посмотрел, словно старался вычитать что-то на лице, потом расхохотался.
— Думаешь, он реваншист? Ну, ты даешь! Нет, милый, успокойся. Мы о многом с ним говорили, когда бутылку «Старочки» прикончили. Знаешь, не надо преувеличивать разницу между нашими странами. Конечно, национальный характер в чем-то сказывается, традиции разные, но и социальный строй, и образ жизни во многом сейчас похожи.
— Словом, он настроен к нам позитивно? — добиваясь полной и окончательной ясности, спросил Борис.
— Вполне. Хотя кое-чего он так и не сумел понять — почему, например, некоторые продавцы кричат на покупателей или почему очереди в столовых такие длинные. Но от этого и мы тоже не в восторге, не так ли?
Пора было спускаться вниз, ехать на завод, и Борис со страдальческим видом принялся натягивать туфли.
— Что, жмут? — сочувственно спросил Андрей.
Борис вместо ответа махнул рукой. Это Варя настояла на том, чтобы ехал он в лакированных туфлях — иначе, мол, несолидно. А Борис терпеть их не мог, в Кемерове он надевал их всего два раза, так неразношенными они и стояли.
— Ты, я вижу, решил немочек наповал сразить. А?!
Борис почему-то покраснел, хотя это был всего лишь обычный треп, на который и реагировать не стоило. И подумал с досадой, что с этими лакировками и вообще с одеждой он попал впросак. Борис поехал в новом, только что сшитом костюме — добротное (объединение «Октябрь») дорогое трико, замысловатый фасон пиджака с хлястиком и двумя разрезами — закройщик во время примерок важно именовал их шлицами. Но на улице парило, одеты все были как-то иначе: какие-то курточки разнообразных покроев, яркие трикотажные джемпера, пуловеры. В жестко накрахмаленной сорочке, туго завязанном галстуке Борис сразу почувствовал себя стесненно, словно в панцирь закованным. Он снова мысленно чертыхнулся по адресу жены, вспомнил, как накануне отъезда она заставила его при полном параде появиться перед родственниками. А ему упорно казалось, что левое плечо у пиджака морщит, туфли жали, и вообще он чувствовал себя не в своей тарелке. Тестя тянуло пофилософствовать — он немного не дошел до Берлина, его ранило на подступах к городу, в каких-то сорока километрах от него, и тесть весь вечер твердил одну и ту же фразу: «Я не побывал у германцев в логове — ты побываешь». Сначала Борис пытался уточнить, что разное это дело: тогда и теперь, да и в разном они качестве попали бы в Берлин. Но тесть вошел уже, как говорила Варя, в глубокий штопор, и спорить с ним было бессмысленно.
И сейчас, вечером, пробуя рукой тусклые металлические поручни, Борис неожиданно еще раз вспомнил тестя. «Немцы они и есть немцы, — возбужденно, преувеличенно громким, как у всех глуховатых людей, голосом говорил он. — Первую мировую кто развязал? А вторую? А кто Китаю сейчас продает подводные лодки?» Варя вмешалась, объяснила, что нынче две Германии и даже с Западной у нас добрососедские отношения, но тесть упорно стоял на своем: нация есть нация и дели ее на две части или на осьмушки, воинственность их от этого все равно не уменьшится.
Борис поймал себя на желании получше рассмотреть Хайнса, но тот перехватил его взгляд и на всякий случай с готовностью улыбнулся. Гусев смутился и подумал с неудовольствием: «Совсем я как ребенок. На кого он может быть похож? На немцев, которых я видел в наших фильмах? Но их играют актеры Литовской киностудии — есть там несколько плечистых рослых парней с резко очерченным подбородком и твердым взглядом, их и берут напрокат во все картины». Но это сейчас Борис так легко притушил эмоции, а днем, когда группа приехала на завод для первого, довольно беглого знакомства и Хайнс водил их по цехам, давал пояснения, тогда Борис не мог увязать свои ощущения в одно целое. Пока Хайнс отвечал на вопросы, рассказывал об отношениях с заводами-поставщиками, о текучести кадров, о системе премирования, и проблемы эти были настолько похожими на те, что Гусеву приходилось решать каждый день, его не покидало чувство, будто он находится не в другой стране, а у себя дома, где-нибудь в Свердловске или Барнауле, в самой обычной командировке по обмену опытом. Но как только Хайнс — уже через переводчика — принимался рассуждать на более отвлеченные и общие темы, Борис прислушивался к отрывистым лающим фразам, вглядывался в его лицо с волевыми и спокойными светлыми глазами — у Гусева сразу же возникала в памяти мешанина из разных фильмов, где вот такие же молодчики шагали с автоматами наперевес по нашей земле, а за ними оставались виселицы, горящие поля, разрушенные избы. Он сбивчиво поделился с Устинцевым своими переживаниями, тот ответил: «Слишком часто в кино ходишь, старик».
«Ну хорошо, — продолжал сейчас рассуждать Гусев, — а как я могу представить войну, если не по книгам и кино?» Когда он оказался в оккупации, в Краснодаре, ему было три года. Он ничего не помнил из того, о чем много лет спустя рассказывала ему мать: и как прятались они в погребе от бомбежек, и как немцы забавлялись, протягивая ему конфету, он ходил за ней по кругу, а потом, перед самым носом, они прятали конфету, и как офицеры, стоявшие у них в доме, заставляли его есть все, что приготовляла мать, — проверяли, не отравлена ли пища. Варя, когда узнала обо всем этом от свекрови, несколько дней подтрунивала над ним: «Мы за Уралом суп из крапивы ели, а тебя немцы котлетами кормили!»
— Мы что, приехали железки смотреть? — с раздражением повторил Андрей.
— Нет, пиво приехали пить, — огрызнулся Гусев. — Будто в Москве нет ни одного бара!
Борис понял, что не следует дальше испытывать терпение своих спутников. И все-таки обидно было уходить, так и не вспомнив, откуда знакомо ему это старое метро. В поисках ответа он опять украдкой взглянул на Хайнса, словно лицо его могло что-то объяснить и подсказать. Хотя почему бы и нет — сегодня весь день Борис всматривался в лица, пытался в живом этом калейдоскопе уловить облик новой Германии. Так было и на заводе, в кабинете директора, где собрались активисты Общества немецко-советской дружбы. Гусев мысленно проводил черту во времени и отмечал про себя: все, кто моложе пятидесяти лет, вряд ли могли воевать тогда с нами… хотя, впрочем, что за нелепая затея — вот так, с пылу, исходя только из возраста, приписывать человеку чувство исторической вины? Все не так просто. Что и говорить, война есть война, и прошлое никогда не зарастет травой, как заросла площадка у входа в старое берлинское метро. Но и река времени тоже вспять не потечет. Будущим живут все — и пожилой (явно за шестьдесят), седоголовый директор завода с глубоким шрамом на правой щеке, и мой ровесник Хайнс Шульце, и Андрей Устин-цев… И Марта, эта веснушчатая остроносая девчушка в голубом джинсовом костюмчике («Достать бы такой для Вари… или нет, слишком он молодежный, «югенд-мода», как говорят здесь»), она рассказывала о работе Союза свободной немецкой молодежи, — кажется, так называется тут комсомол, — а потом вручила всем сувениры. Гусеву достался массивный светло-коричневый брелок, он покрутил подарок в руках и хотел было спрятать в карман, но девушка вернулась, жестом попросила брелок, нажала на кнопку, которой Борис даже не заметил, и сбоку загорелась миниатюрная лампочка. «Авто!» — объяснила Марта, быстро задала какой-то вопрос, Гусев, ничего не поняв, отрицательно качнул головой, тогда она произнесла еще несколько фраз и засмеялась, сморщив свой остренький носик. Гусев на всякий случай улыбнулся, а переводчик, догадавшись, что Борис так ничего и не понял, наклонился к нему и объяснил: «Марта спросила, есть ли у вас личная машина. Нет? Ну, а когда через несколько лет вы купите машину и будете вечером открывать дверцу, то, глядя на этот брелок, может быть, и ее вспомните».
«И получилось так, — с удивлением отметил Гусев, — что вспомнил я ее гораздо раньше, уже сегодня. Ну ладно, — подумал он, — действительно пора идти. Бог с ним, с этим метро, наверное, я что-то перепутал. А то еще мистиком станешь, не иначе». Борис тронул Устинцева за локоть: пошли, мол, но тот неожиданно заинтересовался каким-то происшествием. Неподалеку от них находился пограничный пункт. Площадка, немногим отличная от платных автомобильных стоянок, — такое же невысокое ограждение из железных труб, только при въезде и выезде вместо цепочки — полосатый шлагбаум; рядом небольшой одноэтажный домик. «Это и есть граница?» — с легким разочарованием подумал Борис. Подъезжала очередная машина, водитель предъявлял документы, пограничник заглядывал внутрь, иногда открывал багажник, потом козырял — и спустя несколько минут машина колесила уже по Западному Берлину. Но сейчас, видно, что-то случилось. Пограничник пригласил водителя и его спутницу выйти из автомобиля, те размахивали руками, горячо с ним спорили, но он был непреклонен. Все трое направились в служебное помещение. И пока Борис ожидал развязку этой истории, он вдруг вспомнил о том, что занимало его воображение. Фильм о последних днях войны, о боях в Берлине. Ну конечно! И как только он мог забыть об этом. По приказу фюрера открыли шлюзы, в метро хлынула вода. Все, кто находился на станции, еще не вполне осознавали, что означает этот поток, сначала затопивший только рельсы, но вот он уже подступил к платформе, захлестнул ее, и мгновенное оцепенение сменилось паникой, отчаянными криками, мольбой о спасении.
Вот это самое метро… Борис еще раз подумал о том, сколько звериной, фанатической жестокости было в этом замысле фюрера — приравнять собственную смерть к гибели целой нации, лишить ее права и перспективы исторического выбора. Наверное, бесчеловечность и есть основное проявление фашизма. Кстати, среди туго запеленатых младенцев, которых матери поднимали над головой, спасали от воды, затопляющей платформу берлинского метро, мог находиться и Хайнс Шульце, который вот сейчас стоит рядом с ними, молодыми советскими инженерами, и нетерпеливо посматривает на часы. Что же, — оборвал свои бессвязные размышления Гусев, — действительно пора идти. Все-таки их ждет знаменитое немецкое пиво.