Злобин Анатолий


Повести


НАВОДКА НА РЕЗКОСТЬ

Городские монологи

1


Согласно расписанию рейсов снова поступаю в распоряжение героев. Сначала они владеют моим воображением, захватывая его самим фактом собственного существования. Затем начинается испытание чувств, в худшем случае проверка на интеллект. Сколько бы я ни пытался быть умозрительным, мне не удается. У чувства есть то невосполнимое преимущество, что оно всегда субъективно и первое впечатление может оказаться решающим, вот почему стоит приберечь его до лучших времен.

Зато дальше само пошло. Не успел оглянуться, как ты уже в плену собственных впечатлений. Домашние заготовки не пригодились.

Я приземлился на эту землю — и больше не принадлежу себе. Вручив отвлекающий букет благоухающих гвоздик, герой тут же хватает автора мертвой хваткой за руку, чтобы вести его по тропам своей приукрашенной судьбы.

На бетонных плитах совершается заранее отрепетированный парад персонажей. Осталось последнее мгновение до решающего выбора, не мне принадлежащего: еще можно ускользнуть в соседний ряд, спрятаться за могучие спины товарищей — но уже уверенный голос дает завершающую команду:

— В шеренгу, друзья, в шеренгу! Взялись за руки, пошли на меня.

Современный летописец не утруждает себя муками слова. Достаточно нажать кнопку, творя застывшее изображение эпохи, и назавтра оно размножится миллионным тиражом на первой полосе с незатейливой виньеткой подписи, что-нибудь этакое: «Первые минуты на гостеприимной волгодонской земле». Кнопочное искусство защищает себя полным совпадением с действительностью.

Но кто же все-таки ведет инсценировку? Кто возьмет меня за руку, совершив окончательный выбор? Судя по всему, ныне творческие браки действительно совершаются на небесах, ибо сценарий встречи разработан и утвержден в высших инстанциях и потому подлежит неукоснительному исполнению.

Но знают ли они, кого выбирают? Что здесь от инсценировки, что от интуиции?

Рыжеволосая головка мелькнула под острым углом к моему шагу, зацепив меня локоном и хрупкими фиалками, неслышно прилипшими к руке. У рыжей головы немыслимые ноги и бежевая юбка с боковым разрезом, уходящим в бесконечность. И тут же исчезла, оставив за собой звуковые следы в виде шепота:

— Зоя. Я живу на третьем этаже, квартира номер пять.

Вдогон надвигается нога в полосатой брючине с резко выраженной складкой и модным тупым носком башмака, успевшим несколько запылиться под местными ветрами. В такт движению ноги возникает рука с раскрывающейся ладонью.

— Григорий Сергеевич. Если вы не возражаете, я буду вашим гидом средь наших металлических джунглей.

— Теперь по группам, лицом ко мне. Разговаривайте, улыбайтесь друг другу, беру вас крупным планом.

Коверкаем лица в надежде придать им наиболее благоразумное выражение, с любовью смотрю на героя, одновременно и незаметно косясь на фотокамеру.

Вот кто наш истинный властитель. Все наше поведение на бетонных подмостках аэродрома определяется неутоленным желанием: какими бы мы хотели выглядеть в глазах других, выставленные перед вечностью с выдержкой в одну двухсотую долю секунды. Наводка на резкость совершается автоматически.

Трехглазый летописец взмок от напряжения, но продолжает стараться, сопровождая свою работу натужным пощелкиванием. Солнце печет, создавая искомый контраст света и тени.

Энергично работая локтями, к объективу протискивается молодая женщина в оптимистичных кудряшках. Первым на поводке ее красноречия оказывается розовощекий здоровяк из старшего поколения акселератов.

— Познакомьтесь, пожалуйста, Петр Григорьевич Пономаренко.

Поводок знакомства кажется нескончаемым.

— Леонид Иванович…

— Валерий Григорьевич…

— Александра Ивановна…

Следую сквозь строй героев, к которым отныне приговорен вышестоящими инстанциями.

— Станислав Александрович…

— Галя и Наташа.

— Николай Иванович Рулевский, мы, кажется, знакомы?

— Меня зовут Инкогнито. Но вы меня сразу узнаете, ибо я требую для себя места в следующей главе. Если вы хотите знать правду, слушайте меня. И только меня!

— Прежде должен выступить я, ибо у меня план горит, мы обязаны выявить причины и во всеуслышание заявить о последствиях. Личное потом…

Кто говорит? Я оглянулся в поисках голосов, но кругом меня сплошь ворох приветственных шумов, иллюстрируемый улыбками, протягиваемыми руками, шелестящими на ветру призывами, среди которых выделялся самый радостный: «Добро пожаловать на донскую землю».

Чуть ниже стояло: «Вход по пропускам».

Значит, я слышал внутренние голоса моих героев?

Меня отвлекла очередная команда:

— По машинам, товарищи, по машинам, нас ждут голубые дороги.

Меня влечет вперед уверенная рука, но я уже запутался, кому она принадлежит. Не все ли равно: передняя рука обязана знать, что хочет задняя.

Прощай свобода! До последней страницы я уже не принадлежу себе. Иные силы властвуют надо мной.

Герои со мной не церемонятся. Я должен выслушивать и запоминать их самые интимные тайны, предварительно дав расписку в неразглашении их чувств. Я выступаю судьей в их раздорах, где они пытаются доказать свою правоту ссылками на меня, о которых я и слыхом не слыхивал. Они самовольно составляют распорядок моего времени на неделю вперед, записывая на 7.20 утра посадку дерева в парке Дружбы, а на 20. 30 поход на бахчу, затаскивая меня в такие железные дебри, из которых нет обратного хода, ну, зачем мне обечайка? Что я обечайке?

Но они неугомонны. Имя им — гегемон. Даже у генерального директора прием по личным вопросам раз в неделю: понедельник, 16. 00. А ко мне идут в любое время с любой заботой, по любому поводу, не заботясь о предлоге. Я должен стать последней инстанцией, к чему я вовсе не приспособлен.

— Жду вас завтра в 6 утра. Машина за вами придет.

А если я люблю ходить пешком? Увы, моего гегемона это не волнует. Он интересуется только собой.

— Так что вы мне скажете: уехать или остаться? Остаться или уехать? Как вы скажете, так и будет.

Она не догадывается, что и передо мной стоит тот же вечный вопрос: остаться или уехать? — но кто ответит мне?

— Он сам виноват, умоляю вас, поговорите с ним.

— Завтра рыбалка? Что ты посоветуешь мне надеть?

Наутро на асфальтовой тропе возникает ослепительное желто-брючное чудо на двух каблуках.

Очарование подобного плена оказывается обременительным, но я уже не в силах сбросить его с себя. Кто знает, может быть, я уже не желаю быть спасенным? Разве мои герои не одаряют меня своей щедростью? Они распахнуты и безбрежны. Я уже сам набиваюсь к ним.

— Расскажите что-нибудь.

— О чем вам?

— Все равно. Хоть про брызги по асфальту.

— Подарите на память свой монолог.

— Итак, сегодня мы останавливаемся на одном конкретном вопросе: самый счастливый день. Так сказать, счастье крупным планом.

— Бог мой, а я и не помню. Неужели самый счастливый день уже прошел?

— Обязаны вспомнить.

Кто будет говорить первым? Что сложится из этой мозаики? Они ведь такие чуткие и чувствительные, они такие живые, все из плоти и крови. Их так легко уколоть пером, задеть нечаянным словом, обидеть недостоверным эпитетом. Чтобы этого не случилось, я обязан хранить тайну исповеди, упрятав их подлинные имена в мешок свой памяти.

Кому же дать слово вначале?

Я выбрался из бетонных нагромождений и снова оказался на перепутье. Из мозаики бетонных плит слагается взлетная полоса. А ведь она сама не взлетает.

Так что же было вначале: действие или состояние?


2


— Разрешите присесть с вами рядом? Не удивляйтесь, я Инкогнито, если вам угодно, можете звать меня Верой, я отзовусь. Погода нелетная, дождь зарядил, вылет отложен до 15. 00. Что делать в зале ожидания? Будь моя воля, я назвала бы его залом скуки.

А вот Волгодонск был для меня в самом деле городом ожидания. Чего я ждала? Сама не знаю. Все прошлые надежды кажутся по крайней мере опрометчивыми. Больше я уже ничего не жду, кроме самолета. Я прощаюсь с Волгодонском одна, никто меня не провожает.

Мы приехали сюда два года назад. Грише предложили повышение, сорок рублей прибавили плюс интересное дело, что-то связанное с улучшением технологии, к тому же с автоматизированной системой, сейчас это модно. Я, как верная жена, последовала за мужем, но пребываю на том же уровне, без финансовых прибавок и технологических дотаций. Как была экономистом, так и осталась. И дома при том же звании, правда, несколько изменяется окончание. На работе я старший экономист, дома — старшая экономка. Не я выбирала свой жребий, слепая судьба, обрядившая меня в юбку.

Подумать только, променять Ленинград на Волгодонск. Несколько лет назад был такой случай: кто-то решил обменять отдельную двухкомнатную квартиру в Волгодонске на любую площадь в Ленинграде. Объявление безответно висело восемь месяцев, чудаков не нашлось. А мы ринулись сюда прямо с улицы Пестеля. Не буду утверждать, что я коренная ленинградка, но все же. Первым там появился Григорий в качестве студента, меня он вывез с практики, подобрал, что называется, у расточного станка. Так что мы ленинградцы с двадцатилетним стажем, могли бы перейти в разряд коренных, если бы вдруг не явился миру великий «Атоммаш».

Возможно, на свете есть города лучше Ленинграда — не знаю. Зато точно знаю — мне лучшего города не надо. Ленинград — это даже не город, это состояние. Всего чего хотите. Состояние моей души. Состояние русской истории. Состояние нашего будущего. Мы вот жили на Пестеля, 22, пятый этаж с видом на воду. Как можно жить в этом городе без воды? Гулять всегда ходили на Фонтанку. Однажды идем по набережной. Григорий говорит: «На той неделе улечу на несколько дней в Волгодонск». «Что ты там потерял?» — спросила я беспечно. «Хочу людей посмотреть и себя показать». Я насторожилась: «Кстати, где это? Никогда не слышала о столь шикарном городе — верно, дыра порядочная». — «Между прочим, не исключено, что в эту дыру мы поедем работать». — «Григ, это несерьезно. Никогда не поверю, что ты сможешь расстаться с Ленинградом». — «Издали будем любить его еще крепче. Мне предлагают интересную работу. Я разработаю новую технологию». — «Разве нельзя разрабатывать новую технологию, не покидая Ленинграда?» — я еще пыталась трепыхаться на поплавках беспомощных вопросов: а как же квартира? а как Юрочкина музыкалка? — но это уже было полной капитуляцией. Ведь у нас на первом месте работа — и нет другого слова.

Дома я пыталась отыскать Волгодонск на карте: не обнаруживалось такого города. Но самолеты туда летают, и это мне ответили в справочной Аэрофлота. Странно. Как они туда долетают, если данный город даже не нанесен на карту.

Впрочем, будем объективны, на более крупных картах Волгодонск все же обнаружился, этакий крошечный, даже не имеющий точки кружочек, примостившийся в правом нижнем углу Цимлянского моря. Сколько таких серийных кружочков рассыпано на карте. Почему мне достался именно этот? Неведомый и далекий, занимающий наипоследнее место в ряду условных обозначений?

Но что делать, коли я всего-навсего старшая экономка? Покорно отстояла в очереди за билетом. Григорий должен был нас встречать на месте, а мы с Юрой летели, предварительно отправив малой скоростью всю нашу обстановку, среди которой мы жили. Но ведь не отправишь малой скоростью Фонтанку?

И вот прилетели. Здравствуй, Волгодонск. Тогда этого здания с залом скуки и в помине не было. В чистом поле торчали три вагончика на железных колесах.

В памяти осталась мощная плотина гидростанции с водопадами, перехлестывающимися через щиты, мы как раз ехали в небольшом грузовичке по нижнему бьефу, и казалось, вода клокочет и рушится на нас, а ветер сносил на дорогу брызги и пену. В жизни всегда великое и горькое рядом. На ребрах щитов висели белые тушки перебитых, обезглавленных судаков, засосанных этой неумолимой великой стихией, бедные рыбки, но это я уже про себя подумала.

Мы поселились на втором этаже с видом на строительный забор, за которым вырастал универсам, мне даже нравилось поначалу наблюдать за переменами его силуэта. Увы, стройка оказалась бесконечной, больше я на нее не глазела.

Я впервые попала в строящийся город и не переставала удивляться: чем дальше строят город, тем больше в нем образуется пыли. Отчего так? Потом мне объяснили научно: увеличивается количество сдираемой земной поверхности. А прикрывать содранную землю не дело строителей, для этого существует следующая инстанция, неведомо как называющаяся.

Ленинградскую квартиру нам поставили на броню. Прибыла малой скоростью наша обстановка. Разместили ее. Квартира, в сущности, такая же, тут и там две комнаты. Только вид из окна поменяли.

Вы знаете, тут неплохой климат. У меня прошли головные боли. А база отдыха на берегу Дона — так это просто прелесть. И снабжение хорошее.

Не подумайте, будто я ищу смягчающие обстоятельства. Я знаю, что заранее обречена на роль отрицательной героини, не понимающей устремлений мужа и пытающейся по низменным мотивам сбежать от трудностей.

Я нарушила долг — так по-вашему? В таком случае выслушайте и пострадавшую сторону. Это не система доказательств, вместо системы координатная сетка эмоций, с помощью которой я хотела бы объясниться если не перед историей, то хотя бы перед вами.

Мой дед воевал на гражданской, был ранен, заработал инвалидность и в тридцать втором году умер. Отец родился в год, когда началась первая мировая, и погиб на второй мировой, в сорок третьем году под Ленинградом, я даже не знаю, где его могила, похоронен в братской. Я родилась в тридцать девятом, отца не помню. От войны остались в памяти платформы с танками, которые стояли на нашей станции.

Я не раз слышала, нам говорили сызмалу, что и дед мой, и отец отдали свои жизни за счастье своих детей, то есть за меня. А теперь вдруг выясняется, что и я должна пожертвовать своим будущим во имя какого-то «Атоммаша» и тем самым ради счастья моего сына. А Юре во имя кого придется жертвовать?

Так вот, заявляю официально и категорически: не желаю жертвовать своим будущим. А главное, не вижу в этом смысла. Сейчас мирное время, мы разоружаемся. Кому полезны наши жертвы?

Моя вина лишь в том, что я не родилась крестьянкой. Выросла на перекрестке железных дорог на узловой станции рядом с депо, а мимо проносились поезда, зовя меня в неведомые, абстрактные дали.

Я заядлая урбанистка первого поколения. Мне вонючий гараж под окном милее лесной опушки, воспеваемой поэтами. Все урбанисты сейчас заболели березовой ностальгией, но я этой модной болезнью никогда не страдала.

Куда деваться, коль я уже избалована моим Ленинградом? Что есть вершина человеческой цивилизации? Заводы, домны, шахты? Их все время достраивают, модернизируют, а в конце концов неизбежно снесут, чтобы поставить на их место еще более огромные корпуса. Нет, это не заводы и не шахты. Тогда, может быть, гидростанции, затопившие лучшие земли, отнявшие у рыбы ее вековые пути? Прекрасное не должно причинять вред. А лучшее, что создано на земле цивилизацией, это города. Они стоят веками, перешагивают в другое тысячелетие. Слава богу, Волгодонск не кичится своей уникальностью. Он довольствуется скромным положением серийного города, сошедшего с домостроительного конвейера. И потом — разве это город? Это жалкий эмбрион города, и еще неизвестно, кого примут на свет повивальные бабки, мальчика или девочку?

С утра я влезаю в резиновые сапоги и топаю вдоль забора. Ночью прошел дождь, правда небольшой, грязи всего по щиколотку. Но она такая жирная, въедливая. Долго стою на остановке, ибо автобусы подходят набитые битком, а я не такая резвая, чтобы соперничать с молодыми парнями и девчатами, спешащими, как и я, на смену.

Хорошо, я втиснулась, доехала до своего корпуса, двадцать минут отмываю сапоги. Вечером все повторяется в обратном порядке с добавлением второй серии в виде магазинных очередей. Я стала жаловаться Григорию: грязно, далеко. Хорошо, он пошел к начальству — и скоро мы перебрались в новую квартиру на проспекте Строителей, седьмой этаж, где из окна не видать ничего, кроме горизонта, а лифт работает только по четным дням.

Мне начали сниться ленинградские сны. Я иду по Литейному проспекту под дождем. В правой руке у меня зонтик, в левой сумочка — и больше ничего, как легко шагать. А дождь чисто ленинградский, обложной, знаете, такой бисерный, асфальт матово блестит. Я иду и удивляюсь про себя: зачем это я надела вечерние туфли на высоком каблуке за 45 рублей, ведь я промокну, надо было надеть уличные, на микропорке. Но я почему-то не промокаю, это же сон, подошла к остановке, меня догоняет троллейбус, светлый, красивый, свободный. Дверцы с легким шорохом распахиваются, приглашая меня, но я не спешу садиться, мне так хорошо пройтись под дождем, снова шагаю по блестящему асфальту мимо светлых витрин.

Ах, зачем этот жестокий сон, зачем я жила в Ленинграде? Григорий почувствовал мою антипатию к Волгодонску, пытался меня развлечь, но у нас даже кинотеатра нет, а ехать в старый город — это все равно что совершить путешествие за три моря.

Мы поехали в отпуск к морю. Юру отправили в лагерь. Но ведь жизнь состоит не из отпусков — наоборот, отпуск есть исключение из жизни, а дальше снова трудовые будни, снова резиновые сапоги — и бурые струи воды стекают в раковину.

Григорий увлекся рыбалкой, я ушла в книги, начала организовывать заводскую библиотеку. Разослали письма писателям, многие откликнулись, я пробивала фонды.

К нам все время приезжают представители культуры, мы сейчас в моде. Правда, чаще всего это получается поверхностно, но все же. Однажды я набралась духа и даже выступила на обсуждении, сказав совсем не то, что думала.

«Вы, — говорю, — прибыли к нам на экскурсию в диковинный уголок. А вы поживите здесь, поработайте рядом с нами, порадуйтесь нашими радостями, потоскуйте нашей тоской. Да, да, — говорю, — мы не только реакторы строим, мы тут и тосковать умеем, и по грязи шлепаем. Вы нас без нашей тоски не поймете. Мы тут по культуре тоскуем, но не желаем, чтобы она была привозной. Пусть она будет наша».

Мне хлопали. Потом столичный поэт подошел ко мне и пожал руку. Оказывается, я говорила глубоко и взволнованно. Я даже удостоилась приглашения на банкет, состоявшийся на теплоходе «Севастополь» в честь нашей высококультурной встречи.

Слушайте. Передают объявление. Мой рейс! Снова откладывают на два часа, до 17. 00. Неужто я никогда не улечу отсюда? Ведь я давно загадала, едва ли не с самого начала. Какой день в Волгодонске был для вас лучшим? Ответ: день отъезда.

И вот он пришел наконец. И я уже наверняка знаю, нет, это не лучший мой день в Волгодонске. Мне грустно. Я взлохмачена чувствами. Не было здесь у меня лучшего дня. А ведь мне еще нет сорока, я еще ничего и могу производить впечатление даже на столичных поэтов. Я пропадаю в этой дыре. Как мне жить дальше? Ожиданием следующего культурного диспута, который состоится через полгода?

Так развеялось мое книголюбство. У мужчин рыбалка, охота, а мне что? Пойти на курсы кройки и шитья?

Я вам говорила, мы были на море. Приехали домой, Надя, моя подруга, пристает ко мне:

«Посмотри, Вера, как все переменилось кругом, правда? Четвертый корпус уже облицевали до половины».

Я смотрю кругом — и не вижу никаких перемен. Те же тучи пыли, рычащие самосвалы, та же грязь, толчея на остановках.

Может быть, Наде проще? Она восторженная, но не дура, ибо научилась довольствоваться малым. А я все жажду.

Под Новый год состоялось объяснение с Григорием. Я заявила, что уеду. Конечно, до конца учебного года я дотерплю, потому что Юра уедет со мной, это решено, он уже вторую зиму не ходит в музыкалку, а ведь у мальчика способности, это преступно, если он вместо серьезной музыки растратит их на магнитофон.

Я чувствовала, Григорий отдаляется от меня, но не могла понять причины. Он твердил: у него интересная самостоятельная работа, о которой он мечтал всю жизнь. Они уже много сделали, и он останется здесь до конца, пока новая технология не будет отлажена.

«Мы рождаем новую структуру, и она рождается в муках. Мы не нуждаемся в обезболивании».

«Я утверждаю: служба должна служить прогрессу, но не наоборот».

«Мы создаем принцип в реальном масштабе времени. Реактор — наша первая проблема, но отнюдь не последняя».

«Пусть будут высокие температуры, мы выдержим. Но выдержит ли металл? При той структуре, которую вы предлагаете, я в этом не уверен».

«Стружка! Сколько стружки вы настрогали, подумать и то страшно. А ведь это только на бумаге. Что будет в натуре?»

Ну скажите на милость, кого могут волновать подобные проблемы? Я уверена, это не для белых людей. А они спорят об этом неделями, месяцами. Григорий горит, готов пожертвовать семьей во имя высоких температур. Цель у него такая — разработать технологию цели. Современная алхимия.

Конечно, я совершила ошибку, пойдя на экономический факультет, в результате полная трудовая апатия. Следовало посвятить себя филологии.

Нет, Григорий не приедет провожать меня. У него как раз сегодня очередное сверхважное совещание, и вообще… Мы же культурные люди, порешили мирно, без надрывов и взаимных упреков. Через месяц кончается срок брони на квартиру, надо лететь. А вещи обратно — той же малой скоростью. У нас на Пестеля остался старый диван, пока проживу.

Скорей бы под дождь, пройтись по мокрому асфальту.


3


Покажите, покажите, что вы здесь изобразили. Первый этап — изучение натуры — кончился вполне благополучно, все остались целы, никто не убежал. Второй этап: осмысление. И причем не только зрительное. Вы обязаны представить в мое распоряжение художественный прием, чтобы я на него опирался.

Так что же вы предлагаете? Понимаю, понимаю: первый вариант, так сказать, предварительная прикидка великой мысли.

— Наслаиваются этажи. Движение совершается снизу вверх, символизируя тему роста. Это дом на проспекте Строителей.

Аппарат панорамирует вправо, горизонтально скользя вдоль окон и лоджий, которые кажутся обжитыми и приветливыми.

Панорама доходит до угла дома, за срезом фасада раскрывается широкий вид на Новый город с его всегдашним оживлением и четким ритмом.

Закадровый голос:

— Сколько лет этому городу? В самом деле интересно: давно ли он стоит на этой древней донской земле?

Быстрый наезд на фасад двухэтажного здания с веселым подъездом. Читаем наверху надпись «Электрончик». Это детский сад, — по дорожке топает ножками Вова Груздев, ради оживления можно дать ему в руки воздушный шар на ниточке.

Закадровый голос:

— Они ровесники. Вове Груздеву и Новому городу нет еще пяти лет. Новый человечек учится ходить по земле, город Волгодонск учится жить и трудиться.

Камера переносит нас в учебную аудиторию городского техникума. Сосредоточенные лица парней и девушек, конспектирующих лекцию.

Широким людским потоком рабочие идут к заводской проходной, сначала как бы в тумане, затем с наводкой на резкость.

Закадровый голос:

— Волгодонск учится, Волгодонск живет, Волгодонск трудится. Это город молодых. Средний возраст жителя здесь двадцать четыре года. Им принадлежит этот город и его будущее.

Для первого варианта не плохо. Не знаю, что скажет худсовет, а я готов это снимать. Я это вижу. А главное, чувствую прием: кадр раскручивается метафорически. Вовик и город — это проходит, я вам гарантирую.

Я понимаю, к металлу мы подойдем потом. Металл от нас никуда не денется. Начало должно быть человеческим, мало того — человечным. Это говорю вам я, Игорь Соколовский.

Перелистываем несколько страниц, пробуем наугад. У вас первый вариант, у меня первые впечатления от первого варианта. Что скажут на худсовете? Основополагающий вопрос. Все мы ходим под худсоветом.

Общий план и проезд по второму пролету, где расположены сварочные линии, — чур, загрохотало железо, отскочим чуть назад, ближе к исходным позициям.

Закадровый голос:

— «Атоммаш» столь огромен, что с земли его не охватить одним взглядом. И нам потребовалось подняться в воздух…

Стоп! Кадр отменяется. Лучше всего на свете быть закадровым голосом, который ни за что не отвечает. А вы подумали, где я возьму вертолет? Кто мне его даст, да еще на целый съемочный день, чтобы я дополнительно успел слетать на рыбалку? Во всем мире разразился чудовищный энергетический кризис, а вы записываете мне в сценарий вертолет. Как и чем мы будем его заправлять? С помощью пол-литра? И вообще, я уже вышел из этого возраста, мне трудно летать на вертолете, болтанка страшная, а если я вместо себя отправлю в воздух Колю, то нам пленки не хватит.

Мой вам решительный совет: прежде чем писать про общие и средние планы, познакомьтесь со сметой. Мне ее опять срезали. Они хотят железо, как можно больше железа, но при этом чтобы оно ничего не стоило. Мне нужен порыв, вдохновение — но в пределах сметы. Я должен снять красиво и дешево, в этом великая цель нашего искусства.

Открою вам небольшой производственный секрет: самые дешевые планы крупные. Станок — крупным планом, руки рабочего — крупным планом, обечайка — крупным планом. Дайте мне как можно больше крупных планов, кидайте мне их пачками — и я вам конфетку сделаю.

Предупреждаю, натура здесь невыгодная. Ну что за радость: колоссальные станки, рентгеновские камеры, гигантские краны. Обечайка крутится на станке. С начала недели мимо нее хожу, а эта дылда все крутится, не переставая, сплошная стружка.

Где динамика, я вас спрашиваю? У них цикл изготовления реактора три года — как я покажу на экране? Закадровым голосом? Так ведь изображение обязано соответствовать голосу, иначе будет смех, много смеха.

Хорошо снимать нефтепроводы, рудные карьеры, гидростанции — вот это натура! Сама в руки идет. Кто мне тут подобную натуру поднесет на блюдечке с голубой каемочкой?

Придется пробивать вертолет. Так сказал Соколовский.


4


— Ловись рыбка, большая и малая. Судак заморский, лещ валютный, карп карпович родимый. Как это получается в природе, ума не приложу. Закидываешь ничто, вытаскиваешь нечто. А ведь бывает и человек на пустую приманку попадается, сам, случалось, на крючке висел.

Но с рыбой играю по-честному, на червяка не скуплюсь. Рыба любит терпеливых, я вам сообщу: к терпеливому она сама идет. В том и секрет: кто кого перетерпит.

А я смотрю: кто это по берегу шастает? Знакомая личность, я вас сразу узнал, вы в День машиностроителя во Дворце культуры выступали. Вот видите, у меня глаз безошибочный. А теперь у нас, как говорится, научно организованная уха.

Нет, вы меня не знаете, я человек будничный, хоть и имею свое разумение о нашей процветающей действительности. Я вам открою: у рыбы свои секреты, у человека — свои, с рыбой не соприкасающиеся.

Но я своих секретов в уме не держу. Где я состою, интересуетесь? Вы с Варварой Семеновной встречались? Конечное дело, та самая Варвара Семеновна, она у нас на всех одна. Она же вас сопровождает, вашу программу утверждает и вообще — бдит. Выражаясь современным языком, она вас курирует.

Варвара Семеновна большой человек в нашем городе. Именно она и ведет нас к процветанию.

Увы, я ей не брат и не сват. Я состою в должности мужа, лучше или хуже, думайте сами. Вообще-то я сам Иван Петрович, но все меня так и зовут — муж Варвары Семеновны. Я откликаюсь.

Только на данный момент сам запутался: чей я муж? кто моя жена? где она? И рыба на этот счет молчит.

Разрешите доложить — гиблое дело быть мужем руководящей женщины. С утра до ночи она горит на работе. Четыре года, как ее выдвинули, и все это время я ее практически не вижу. Разве что во время праздничной демонстрации пройду мимо нее в колонне трудящихся, и она мне с трибуны ручкой помашет. Тогда и на улице и в душе праздник. А ведь была такая же, как все, голенастая девчонка с веснушками; как все, по родной станице бегала. И на тебе — вознеслась на трибуну.

А между праздниками терплю. Кто кого перетерпит. Я ведь тоже служу, но у меня служба нормальная, в городском банке, с девяти до шести. Работа рядом, десять минут седьмого я уже дома, положил портфель, выхожу из подъезда с авоськой, за моей спиной голоса: «Муж Варвары Семеновны в универсам пошел».

В универсаме в это время как в театре. Разглядываем, что перед нами выставлено, друг дружку приветствуем, свои же кругом.

Смотри-ка, опять клюнула. Лещина попался, это же надо, экземпляр. Тоже, наверное, у них верховодил, а теперь у меня на крючке.

Ничего не попишешь — круговорот судьбы. Только что был в реке, свободный и ловкий, — и на тебе!

Так и моя свобода. Работа — дом — универсам — дом — телевизор — газета — диван — работа. А где Варвара Семеновна — ведать не ведаю. Разве по городскому радио услышу, что она делает, чем в данный момент руководит.

Так вот и был свободным, плавал в реке жизни. Но вышел я в шесть тридцать из универсама и встретил Полину Васильевну, нашу Полю, у нее в руках как раз колбаска в бумажку завернута. А Поля вроде меня бедолага, полный товарищ по несчастью, жена Сергея Сергеевича, нашего старого приятеля, который взлетел на высокую должность и с той поры пропал с горизонта.

«Здравствуй, Поля, говорю. Как живешь? Сильно ли терпишь?»

«Ах, Иван, — это она отвечает. — Я уже на исходе».

«Где твой-то?»

«Поехал к твоей. Она его телефонограммой вызвала. Накачку ему дает».

«Ах, Полина, — говорю. — Что же это за жизнь у нас с тобой? Нечеловеческая это жизнь. По такому случаю предлагаю обменять бутылку кефира на что-нибудь более приличное и отправиться ко мне в гости».

«Я согласная, Ваня, — отвечает, — но только прошу ко мне, тут ближе, и я плитку не выключала, у меня как раз солянка дозревает».

«И я согласен, — говорю. — О чем же мы раньше думали, Поля? У нас обе квартиры свободные».

Взял я две бутылки нашего родного «Цимлянского», пришли к ней, накрыли белую скатерть в столовой, я сто лет такой благодати не видел.

Человеком в доме запахло.

«За что же мы с тобой выпьем? — спрашиваю. — Да вот за наших. Я за твоего выпью, ты за мою. Трудная у них жизнь. Горят на работе».

Чокнулись, выпили. Никуда не торопимся. Закусываем.

«Я, — говорит, — своего пять лет не вижу».

«А я свою четыре года. Как избрали ее в обед, а утром подали машину к подъезду — и баста, не вижу».

«А меня ты видишь, Ваня?» — и так она ласково спросила, что у меня мурашки в определенных местах зашевелились. Я ж еще мужик в соку, а четыре года женской ласки не слышал, разве что в телевизоре.

«Вижу тебя, Поля, очень даже распрекрасно вижу, как только раньше не замечал. Ты такая ладная, гладкая, мне на тебя буквально сладко смотреть».

«А теперь еще раз посмотри на меня внимательнее, Ваня, где я?»

«Ты передо мной, Поля. Совсем рядом. И не исчезаешь. Готов на тебя без конца смотреть».

«И я на тебя, Ваня. Ты вон какой ладный, весь в соку. Ты когда с работы приходишь?»

«Десять минут седьмого», — отвечаю.

«А я в половине шестого. Значит, как раз успею в универсам сбегать и тебя в окне встретить. И снова будем друг друга видеть».

«Правильно, — отвечаю. — Давай хоть мы с тобой будем друг друга видеть. Это же невозможно, чтобы все люди на земле вдруг пропали на работе и перестали видеть друг друга. Что же это за жизнь — все работают и никто никого не видит. Это не наш с тобой путь, Поля».

«Как хорошо ты говоришь. В таком случае, возьми тапочки, Ваня, я тебе телевизор сейчас включу. Я люблю, когда мужчина у телевизора сидит, это значит — в доме мир».

И остался у Поли. А моя Варвара всю ночь Сергея у себя продержала, стружку с него снимала. Люди потом рассказывали, выговор она ему влепила за недовыполнение.

Моя Варвара даже не заметила, что я от нее перешел в другое место. Сергей, правда, раза два приезжал к нам среди ночи, но сразу заваливался отсыпаться в своей комнате. Мы его не тревожили, пусть отдохнет. Он заслужил, ему в пять утра снова уезжать по объектам, ведь он строит — и все для других.

Зато Поля моя буквально расцвела, да не только дома, но и на работе. Чем прекрасно наше счастье? Исключительно тем, что оно не вечно.

Прихожу я, значит, домой как обычно, десять минут седьмого. А Поля меня в окне не встречает. Что за оказия?

На столе записка: «Щи в холодильнике, разогрей. Меня срочно вызвали на совещание, когда приду, неизвестно, целую, твоя Поля».

Присел я в кресло и задумался от тоски. Что же это получается? Одной жены не видел четыре года. Другую нашел, не выпадающую из поля зрения. Теперь и ее не видать. Ушла на выдвижение. Так не все ли равно, кого мне не видеть? Махнул рукой на щи, у меня свои в холодильнике стоят.

Только Варвара меня опередила. Утром приходит на работу телефонограмма: явиться к ней в 11.00. Что такое? Неужто она меня разоблачила? Я заробел, еду на троллейбусе, поднимаюсь в ее кабинет.

Варвара Семеновна самолично меня встречает. Приглашает к столу.

«Где это вы пропадаете, Иван Петрович? Большим начальником стали. Третий день вас по всему городу разыскиваю, уже хотела в милицию подавать».

«Варвара Семеновна, больше не буду, — говорю, а сам потом покрылся. Все время дома пребываю — и в ожидании».

«А ведь у меня к вам дело. И срочное. Есть такое мнение, Иван Петрович, — это она мне говорит, — выдвинуть вас на руководящий финансовый участок, который оказался в тяжелом положении, и мы на вас рассчитываем».

«Варвара Семеновна, — говорю, — Варварушка моя, да у меня же опыта ни на грош, никогда не руководил. Не потяну я».

«Иван Петрович, надо. К тому же вопрос решен. Нам нужна там твердая рука. Если что, мы поможем, подскажем».

Вышел я из кабинета на ватных ногах. Лучше бы она меня принародно разоблачила.

Но приказ! Стал я начальником. Сутками пропадаю на вверенном участке. И что бы вы думали — вывел из прорыва.

Свою выгоду получил. Как-то сижу в зале на очередном совещании, смотрю, а рядышком со мной, под боком прямо, Полина устроилась. На два ряда впереди Сергей сидит. А Варвара свет Семеновна перед всеми нами на сцене за столом президиума красуется: и какая статная стала, прическа высокая, очи умные — сплошное загляденье.

Со временем мы освоились, стали рядом садиться, то сессия, то семинар, то банкет, то выездная рыбалка — а мы вместе. Пусть мы дома друг друга не видим, зато на работе реванш берем, гляди, любуйся, сколько твоей душеньке угодно.

Ага, сейчас клюнет. А ну, еще, вот она. Это, доложу вам, сазан. От него особый аромат в ухе совершается. Ну слава богу, за уху я теперь спокоен, ведь у меня высший приказ был — обеспечить.

Пойдемте к костру, что ли. Познакомлю вас со своими. Вот они, все при деле: Сергей главный истопник, а Варя с Полей старшие кухарки, сегодня как раз по графику выездная уха. Вон как шуруют — мелькают перед глазами.

Знаете что, скажу вам по секрету: я на них уже нагляделся. Как было хорошо: от девяти до шести…


5


— Разрешите представиться: Григорий Сергеевич, мне поручено сопровождать вас по заводу. С чего начнем наши показы? Что вас интересует больше: технология или оборудование? О-о, тут колоссальная разница. Наша технология вот она, в этих белых металлических шкафах, тут все вычислено до микрона, грамма, градуса, до тончайшего завитка. Тут наш поиск, наши бессонные идеи, выверенные на самых чутких приборах. А там, в пролетах и цехах, всего-навсего оборудование, потребное для исполнения замысла. Итак, в нашем распоряжении всего одна альтернатива: а) предварительные пояснения, б) знакомство с натурой. Или наоборот: а) знакомство с натурой, б) попутный пояснительный текст.

Прекрасно, так я и думал, вы избираете второй вариант, прошедший под рубрикой «наоборот». Мы, технологи, в любом случае остаемся за кулисами, всем подавай готовый результат. Вы знаете, я не ропщу, я смирился. К тому же готовый результат всегда выразительнее замысла.

Следуйте за мной, машина на улице. Сейчас мы едем в первый корпус. Он заглавный по порядку и определяющий по значению. Здесь, собственно, и будут производиться энергетические реакторы.

Смотрите вправо, он стелется перед нами. Поэты называют его не иначе как «голубое чудо». Я технократ, для меня это просто производственные площади для осуществления технологических идей. Приходилось видеть корпуса и побольше. Но и наш не из малых, длина семьсот метров, ширина четыреста. Значит, мы накрыли единой крышей двадцать восемь гектаров земной поверхности.

Вы записываете нашу беседу на пленку? У меня возражений нет, но это вовсе не обязательно, я потом дам вам справку по любому процессу: размеры, вес, количество и все прочие параметры.

Мы поворачиваем. Прямо по курсу появился памятник нашему основателю, Игорю Васильевичу Курчатову, создателю первого атомного реактора, который, как вы знаете, начал работать в 1954 году, открыв тем самым эру атомной энергетики.

Следуем дальше, мимо вертушки, это наша проходная. Товарищ со мной пропустите.

Спускаемся в тоннель. Вам не низковато? Тоннель идет поперек первого корпуса. Эстетично? Вы так находите? Я считаю: прежде всего это целесообразно. Тоннель автономен: от погоды, атмосферных условий, производственного шума, транспорта и тому подобное.

Вы что-то сказали? Какова пропускная способность тоннеля? К сожалению, еще не подсчитали, но я полагаю, что не меньше чем пропускная способность подземного перехода в Москве или Ленинграде. Под Невским проспектом прекрасные переходы.

Откуда я знаю? Так мы же из Ленинграда приехали: я, жена, сын. Где жили? На улице Пестеля. Вы там бывали?..

Где работает моя жена? Она экономист. По-моему, вполне довольна своей работой.

«Откуда он знает про улицу Пестеля? Ведь Вера улетела, рассказать некому. Вера уехала. Вера уехала. Теперь задача — вернуть Веру. Как же так: Вера была тут и Вера улетела? Как же так: я без Веры? Минутная пауза останется невысказанной. Пусть Вера тревожит мои мысли, но не моих попутчиков, которых я сопровождаю по приказу свыше».

Вы что-то сказали? Простите, я задумался на темы дня. Совершенно верно, поднимаемся по лестнице и попадаем в царство технологии: пролеты, краны, стальные сплетения.

Внимание! Перед нами обечайка, наша жизнь, наша гордость, наша надежда. Слово это старое, я пытался докопаться, что оно означает, откуда происходит, но у нас на «Атоммаше» никто этого не знает. Пришлось перейти на семейные связи, попросил жену — и вот что она выяснила. Происхождение слова до сих пор остается неизвестным. Д. Н. Ушаков в своем словаре дает версию областного происхождения. В. И. Даль считает, что «обечайка» — слово восточное, а этимологический словарь русского языка А. Преображенского анализирует оба эти предположения, не отдавая предпочтения ни одному из них. «Обечайка» сводится к глаголу «вести», «веду обод» и прочее. Это необъяснимо в звуковом отношении, утверждает Преображенский. Тогда была бы «обичайка» или «обвичайка». Но это тоже сомнительно; во-первых, «вица» это гибкий прут, а не луб; во-вторых, это противоречит диалектному «обечка», как говорят на Севере. По Далю, «обечайка» получилась из цепочки слов: «ячейка», «ячея», «глазок невода». А может, это заимствование? — спрашивает Преображенский.

Одно несомненно: «обечайка» старое слово и означало оно лубочный обод на сите, решетке, коробе. Оттуда и перешло на металл. Наша обечайка — это огромное кованое кольцо высотой до трех метров и весом до трехсот тонн. Обечайка — основная часть реактора, из них он и сваривается. Можно сказать, обечайка — ведущий смысл нашего производства. И наша цель.

Вот они! Всюду! Кругом нас! Обечайка плывет на кране. Обечайка крутится на расточном станке. Обечайка завалена набок и сваривается со своей сестрой на специальном аппарате, доставленном из Италии. Обечайка здесь, обечайка там. Когда первый корпус начнет действовать на полную мощность, в работе будет одновременно более сотни обечаек.

Посмотрели мы проект и ахнули: технологический маршрут обечайки по корпусу составляет двадцать семь километров. Главный инженер завода Елецкий задался целью: а нельзя ли сократить эти дорогостоящие переноски и перевозки? И что же? Переставили оборудование — путь обечайки стал около двенадцати километров, это огромный выигрыш.

Вас интересует, когда я впервые попал на завод? Про «Атоммаш» я прочитал в газете и заинтересовался, хотя скорее платонически. А потом в Ленинград приехал мой товарищ из Харькова. Он и соблазнил меня «Атоммашем». Вера, это моя жена, сначала ни в какую. Решаю лететь в разведку. Попал прямо к Елецкому, он самолично потащил меня по корпусам.

Ничего подобного тогда не было, никакой технологической мощи. Мы шагали меж колонн по распоротой земле, и Елецкий рисовал передо мной захватывающие технологические дали. «Здесь встанут термические печи, вы знаете, какой они глубины? Двенадцать метров. Это же вещь! А тут, на сто шестой оси поднимется пресс, какого в мире нет: на пятнадцать тысяч тонн. Мы сможем создавать металл самой высшей структурой, — говорил Елецкий. — Мы обрабатываем металл на уровне атома».

А на месте будущего пресса зияла рваная дыра, на дне которой копошились машины. Строители забирались в земные глубины. По-моему, первый корпус производил тогда более сильное впечатление. Сейчас все упорядочено, все по ранжиру. А тогда все клокотало и сопрягалось. Я сразу понял про Станислава Александровича Елецкого: это энтузиаст. Мне захотелось работать под его началом.

«Ваше мнение?» — спросил он меня. Как сейчас помню, мы стояли тогда на сто шестой оси. «Согласен на восемьдесят процентов. Остальное зависит не от меня». — «Понимаю, двадцать процентов приходится на половину, у нас же равноправие».

Вера, разумеется, сначала в штыки, но я, что называется, развернул перед ней красочные перспективы — согласилась.

Странный вопрос — где сейчас моя жена? Я полагаю, на работе, где же ей быть, она находится в другом корпусе, если вы желаете, можем к ней позвонить, справиться о самочувствии.

А вот и сто шестая ось. Японский пресс во всем своем великолепии. Высота — десятиэтажный дом.

Хотите с кем-либо поговорить? Извольте, вот как раз стоит Михаил Федорович Грибцов, мастер-бригадир монтажного управления, они здесь, что называется, от первой гайки? Вот она, кстати, прямо по курсу. Не верите, что это гайка? Осмотрите внимательно: внутри резьба, снаружи шестиугольник. Типичная гайка. А то, что в ней двенадцать тонн веса, так это всего-навсего дополнительная деталь, придающая некоторую пикантность. Это гаечка как раз от японского пресса.

Михаил Федорович, можно вас на минутку? Вот товарищ из Москвы хочет познакомиться с вами.

Не стану вам мешать. В сторонку отойду.

«Почему он про Веру спросил? Что-то знает или просто так? Откуда он может знать? Случайные вопросы. Впрочем, я дал ему понять, что не намерен развивать эту тему.

Да, Вера уехала, но это наше личное дело, я не нуждаюсь в советчиках, тем более в летописцах. Всю неделю я был занят, мы даже не успели поговорить толком перед отъездом. Она улетела, я даже не проводил.

Однако не надо кривить душой перед самим собой. Пусть так и будет, я сам хотел того. Пусть она побудет одна, чтобы самой решить, где ей лучше. Пыль, грязь, дождик — все это дамские разговоры. А истинная причина в том, что между нами наступило отчуждение.

Когда это началось? Первый разговор состоялся сразу после Нового года, а сколько размолвок было до того… Возьмем те случаи, когда виноват был только я. Юра получил двойку по литературе, и вечером я решил защитить мужчину: мой сын будет технократом, он вполне обойдется телевизором, литература ему ни к чему. И вообще не стоит время терять на эти слюни. Вера смертельно обиделась, все воскресенье не разговаривала с нами. Потом она попросила меня после работы съездить в химчистку, это в Старом городе, и надо ехать на троллейбусе. Я ответил, что это слишком далеко, а я взял с собой работу, я занимаюсь сейчас обечайками, а в химчистках ничего не смыслю. Ответ показался мне бравым, и в голосе моем, видимо, звучала особенная лихость, я бы с удовольствием повторил.

Тогда Вера не обиделась, она заплакала. А я хлопнул дверью и ушел на улицу. Слава богу, Юры не было дома, я опозорил себя в отсутствие главного свидетеля.

Каким же ничтожеством я был. И даже не просил потом прощения, считая, что и так все сгладится. А почему, собственно, я должен просить прощения? Они забывают вовремя строить кинотеатры и прачечные, а мы потом с самым серьезным видом обсуждаем статистику разводов, сетуем об оскудении нравственности. Если бы химчистка была за углом, разве я не сходил бы?

Жалкая цепочка причин и следствий. Вера уехала, а виноват в этом управляющий трестом, не построивший вовремя баню. Зато я снова выгородил себя: отважный рыцарь.

Поехали на рыбалку большой компанией. Улов удался, и я получил назначение на главного уховара. Мне помогали два ухаря, Петр и Василий. Женщины чистили добычу, подтаскивали воду.

Юра пропадал на берегу. Явился переполненный информацией.

— Папа, ты знаешь, в чем состояла истинная трагедия Ивана Сусанина? Что же ты молчишь?

— Пока не знаю. Дай мне соль.

— Истинная трагедия Ивана Сусанина в том, что он действительно заблудился.

— Да-да, сынок, это уже было. Где же соль? Не вижу соли. Товарищи, у нас нет соли, это же трагедия. Ох, вот она, ну, слава богу. Подбросим дровишек.

А Юра переключился на Василия, к нему прилип.

— Дядя Вася, в чем истинная трагедия Ивана Сусанина, вы знаете?

Я в запале колдую над котлом.

— Не чувствую перца, пожалуй, подбавим. Юра, не тереби дядю Васю, сходи лучше за дровами, у нас кончаются, да смотри не заблудись.

Вера вмешалась, подойдя к нам:

— Юра, оставь дядей, они оглушены ухой. Пойдем, я выслушаю твою историю.

Бедный мальчик, ему так хотелось покрасоваться перед нами, но взрослым нет никакого дела до старых легенд, трансформированных в современные анекдоты. Никогда не забуду горького лица, с каким он отошел от костра.

Во всем виновата наша суетность, которую мы обрядили в тогу динамизма. Мы оглушаем себя действием, но куда мы идем? Ведь еще Паскаль двести лет назад говорил: „Разуму легче идти вперед, чем углубляться в себя“.

Остановка случилась вынужденная, но мне не хочется стоять на месте, мне лень стоять, я слишком динамичен для этого, я рвусь вперед. Дилемма такова: а) беру административный отпуск и лечу в Ленинград, чтобы повлиять на Веру: „Прости меня, дурака старого“… б) позвонить Зое и договориться с ней на вечер.

Увы, тут нет альтернативы. В чем истинная трагедия Григория Пушкарева? В том, что он всегда избирал самые резиновые варианты».

— Ну как, вы уже наговорились с бригадиром монтажников? Сейчас попробую показать вам нечто интересное. Пройдемте к тому зеленому вагончику, здесь сидит шеф-монтажник господин Судзуки, я вас познакомлю, у мистера Судзуки припрятана тут одна занятная штучка — действующая модель пресса.

Неудача. Дверь на замке. Судзуки-сан отбыл в кафе «Наташа» на обеденный перерыв, который полагается ему по контракту.

В таком случае: вперед! Шагаем вослед за современной технологией. Перед нами расточной станок, прибывший с Апеннинского полуострова. Высота двенадцать с половиной метров, диаметр вращающегося круга — восемь метров. Недаром итальянцы прозвали эту махину: «Русский бык». Обечайка любого размера и профиля разместится тут как на ладони, да еще останется резерв для грядущих реакторов повышенной мощности.

— Разве вам мало этих тонн и этих метров? — спросил автор, нарушая границы жанра и тем самым оказываясь неким бесцеремонным образом непосредственно на месте действия под сводами первого корпуса.

— К чему вы призываете нас? — забеспокоился Григорий Пушкарев. Топтаться на месте? Помните, еще у Паскаля было сказано…

— Позвольте, Григорий Сергеевич. Вы же прекрасно помните, Паскаля я вам сам приписал, так что не козыряйте им. Ваше дело стремиться вперед.

— А ваше, товарищ автор? — ревниво спросил он. — Вы призываете нас углубляться и углубляетесь сами — но куда? но в кого? Вы хотите углубиться — но не в себя, а в меня. Для вас это не углубление, а движение вперед, против которого вы протестуете. Вы хотите стать глубоким — но за счет своих героев, так я вас понял?

Незапланированная перепалка автора и героя была сродни обеденному перерыву, записанному в редакторском контракте. Впрочем, мы уже насытились взаимными обвинениями и вступали в стадию поисков общего языка.

— Вы технократ, Григорий Сергеевич. Мне трудно углубиться в вас. Вы прошли хорошую закалку, термообработку. Вы стали как броня и способны говорить вслух лишь о прессах, станках и прочем железном скрежетании. А где при этом ваше сердце? Если я спрошу напрямик о ваших семейных неурядицах, вы же мне не расскажете?

— Конечно, не расскажу. Я не обязан. Вам палец в рот не клади, вы тут же откусите его, мало того, размножите мой откусанный палец тиражом два миллиона экземпляров.

— Профессиональная тайна ваших воспоминаний гарантируется. А если я все же напишу, то заменю ваше имя, чтобы снять все ваши нарекания на сто страниц вперед.

— Все равно. Наш читатель дошлый, он узнает по деталям.

— Они-то мне и требуются.

— Для вас это художественные детали, а для меня надрез по живому сердцу, сквозная рана. Впрочем, я понимаю, это и есть ваша технология. Предпочитаю иметь дело с металлом…

— Чтобы не углубляться в себя?

— Кажется, мы начинаем по второму кругу. В таком случае вперед! Сейчас я посмотрю вашу программу на сегодня, утвержденную Варварой Семеновной. Вот она. Через сорок минут у вас назначена встреча с нашим замечательным строителем Николаем Ивановичем Рулевским. Он настолько прекрасен и чист, что выступает под собственным именем. А мы тем временем продолжим наш осмотр.

И мы бодро зашагали вперед, углубляясь в технологические пущи.


6


— Поехали, Иван. Мчи сначала на бетонку — и сразу в горком. Через двадцать две минуты совещание. А я пока помолчу, сосредоточусь. Если бетонку к празднику не дадим, нам счастья не видать.

Опять в этом году отпуск пропустил. Прошлым летом уехал в Крым почти тайно, даже название санатория не оставил. На одиннадцатый день дежурная приносит телеграмму. Ну, думаю, устроили всесоюзный розыск, а после узнал: меня в постройкоме выдали — ведь я у них путевку брал — и корешок от нее остался. Всюду мы пускаем если не корни, так корешки…

В телеграмме, известное дело, полный панический набор: «График сорван, необходимо ваше присутствие…»

Рядом с почетными грамотами можно вывешивать неиспользованные путевки на бездельную жизнь.

А ведь есть время и в этом году. Сдам бетонку и напишу заявление: прошу предоставить за неиспользованное время… И пущусь в погоню за прошлогодним снегом.

Я знаю, куда мне ехать. Не теплые края меня зовут, а дальние и давние. Увы, сейчас меня призывает горком. Осталось двадцать минут. Надо сосредоточиться, ведь в горкоме — как на духу, могут задать вопрос на любую тему. Поэтому туда являешься чистенький, как из баньки, при себе только тонны, кубометры, гектары и центнеры — ничего отвлекающего.

«Итак, товарищ Рулевский, чем вы нас порадуете к праздникам?»

Вечный вопрос, ответ на который всегда подвешен под потолком.

Поэтому отвечаю бодро:

«Бетонку я сдам. Как раз к празднику. Даже на сорок восемь часов раньше». Однако негоже открывать свои резервы даже в горкоме.

А дальше что? Форсировать газопровод? Ах да, я же в отпуск собрался. Хотя бы на пять дней. И не в Крым. Сяду в другой самолет. Первая остановка в Ташкенте, но я там не задержусь, сразу — в местный самолет. Еще полтора часа лета — и я в Чимкенте, ловлю попутную машину — и дальше. Уже показались горы, иду параллельным курсом. Люди должны чаще видеть горы, тогда они становятся сильнее. А если горы далеко от тебя, надо всегда помнить о них. И вот я вернулся к моим вершинам, с которых пустился в большую жизнь.

Впрочем, еще не вернулся. Еще мечтаю о том, чтоб вернуться, а сам еду на бетонку, которую надо сдать к праздникам и даже чуть быстрее, ибо бетонка нужна нам для скорости.

О возвращении в родную школу остается лишь мечтать. Машина выехала в поселок. Наверное, теперь ходят рейсовые автобусы, тогда их не было. Я выхожу на остановке и прямо через сад спешу к школе, скорей, скорей.

Тихо подойду, ни у кого ничего не стану спрашивать, помню все до последней щербинки в дощатом полу, давно бы следовало перестелить, да руки никак не доходят. В коридоре может показаться директор Дмитрий Павлович, я прошмыгну мимо, будто не узнал его.

Скорей в класс. Третья дверь налево. Хорошо, что я попал во время урока. Войду в класс и тихо сяду на заднюю парту. Надежда Ивановна ведет урок географии. Она увидит, что в класс вошел посторонний, но меня не узнает.

«Коля, сынок, что же из тебя получится?» — причитала она над моим бывшим чубом, а я топтался перед ней, мечтая скорей удрать во двор, чтобы продолжить там наши игры.

«Товарищ, вы откуда?» Нет, конечно, она меня не узнала.

А я и ей ничего не отвечу, только сделаю знак, что все хорошо и правильно, я, мол, буду сидеть тихо и слушать ее рассказ про Южную Америку, это очень далеко от Вановской средней школы — и от меня тоже.

Так приятно сидеть и слушать ее родной певучий говорок. Наконец-то можно отвлечься и сосредоточиться на самом главном: зачем я есть на белом свете?

За окном школы, за листвой сада угадываются белоснежные вершины. Зачем живут горы? Для других гор? А для чего я?

«Товарищ, я снова к вам обращаюсь, откуда вы?»

Ах, Надежда Ивановна, разрешите пока не отвечать, мне так важно сосредоточиться, ведь я приехал за тысячи километров, до конца урока еще пять минут, я успею сосредоточиться и все пойму, вот сейчас, сейчас, через минуту. А после мы поговорим, я попробую ответить на ваш вопрос.

Учитель вправе спрашивать и ждать правильного ответа. За ложный ответ выставляется двойка, и я мечтал попасть в родную школу вовсе не для того, чтобы лгать самому себе. На этот раз правильный ответ нужен не моему учителю, но мне самому. И я готов еще раз преодолеть тысячи километров пространства ради такого ответа, столь необходимого мне теперь, на сорок третьем году жизни.

Звонок! Опять не успел. Хорошо, попробую сосредоточиться на следующем уроке.

«Здравствуйте, Надежда Ивановна. Вы еще спрашивали о том, что из меня получится? Помните?»

«Кто же ты? Никак не узнаю. Стара стала, на пенсии уже».

«Рулевский я. Коля Рулевский из детдома. Ни отца, ни матери не имею, только вас одну. Вы же меня сынком называли, помните?»

«Так это ты, сынок? Хулиганил ты, помню. Учился так себе, тоже помню. От хулиганства учился неважно, это точно. Ты же способный. А теперь в окно смотрю и думаю: кто это подкатил к нам на белой „Волге“? Значит, это твоя машина? В большие люди вышел, сынок».

«Разве в том дело, Надежда Ивановна? В машинах разные люди ездят».

«Не говори, сынок. Вот ты же приехал ко мне. Ведь не все ко мне приезжают. И гостинцы небось привез?»

«Так я еще не приехал, Надежда Ивановна. Я только мечтаю. И про гостинцы даже не подумал. Но я скажу водителю, пусть заедет в универсам».

«Кем же ты стал, Коля?»

Что ответить старому учителю? Я ушел из школы без сожаления, удачно поступил в Чимкентский политехникум. Меня все мотало — то в технику, то в спорт. В 59-м получил звание мастера по боксу, рвался в олимпийские чемпионы. Бил всех своих дружков, пока меня самого не побили.

Победила дружба. Замелькали поселки, города. Арысь, Миргалимсай точка на карте, зарубка в душе. Отслужил в армии на востоке, вернулся было в Казахстан, но все не сиделось на месте, еще не нашел конечного дела.

Начал складывать жизнь из крупных блоков. Семь лет отдал КамАЗу, и вот уже четвертый год на «Атоммаше». На КамАЗе Карина родилась. Чем «Атоммаш» одарит?

Решение было правильное: я строитель. На КамАЗе увлекся сваями, из-за них сюда и приехал.

А если хотите, Надежда Ивановна, было и того проще. Начальник строительства Чечин Юрий Данилович позвал сюда и работу обещал хорошую. Вылетел из Набережных Челнов на разведку. Полдня ездили с Чечиным по площадке.

«Что же вы мне дадите, Юрий Данилович?»

«Вот это и дам. Первый корпус».

«Где же он?»

«Прямо перед нами». И рукой в голое поле показывает.

«И весь мне?»

«Весь. От первой оси до сто двадцать пятой. Все двадцать восемь гектаров под одной крышей».

«Ого! И быстро надо его на ноги поставить?»

«За два года».

«Тогда согласен».

А про себя прикинул: Валентине здесь должно понравиться, вода рядом, климат добрый. Детский садик для Каринки сам закончу. С садиками у нас пока не густо, все на потом откладываем. А бедные дети этого не понимают и продолжают множиться.

Жена у меня верная, двадцать лет душа в душу. А мне, кроме раскладушек и аквариума, ничего не надо. Люблю рыбок.

И полетел за своими.

Дни и годы закружились, словно сидишь в машине времени, и белые солнечные полосы сливаются с черными полосами ночей, при таком ускорении жизнь приобретает серенький оттенок, как раз под цвет бетонного цветка, распускающегося в земле по моей воле.

И кто хоть раз залез в эту чертову машину времени, тому хода назад не дано. Новый год встречали в середине октября. Когда это было, сразу не сообразишь — октябрь семьдесят седьмого. Сколотили трибуну, вывесили транспаранты. К тому времени пришлось взять в штат специального художника, который расписывал наши успехи и призывал к новым. Дед Мороз прикатил на вездеходе с мешком новогодних подарков. Пригласили на концерт киноактера Рыбникова, пришлось поломать голову, по какой статье его пригласить, чтоб не скупо было.

А кругом вздыбленная земля, ямы, колонны, своды. То поле, которое показывал Чечин, уже перестало быть полем, хотя еще не сделалось первым корпусом. Мы засевали поле железом, всходы у нас не такие скорые, оттого мы и спешили обогнать время.

Нас ведет вперед тема: дать как можно больше мощностей.

«Это ты правильно, сынок. Все верно. Я учить тебя не имею права, хотя и была твоей учительницей. Но спросить-то могу. Тебе не кажется, сынок, что вы слишком стремитесь вперед, все стремитесь, а сколько хлама всякого остается за спиной, вы и не оглядываетесь, времени все нет. Что ты об этом думаешь, сынок?»

«Я строю, Надежда Ивановна. Мне думать некогда. Если мы все сядем у самовара размышлять, то и работать некому станет, от этого получится экономическое торможение, и свет может потухнуть, так как энергетический кризис не ждет».

«Хорошо, сынок, это мне понятно. А как же наши дети?»

«Мой лозунг такой: делать сегодня то, что ты знаешь. Размышления потом. Для них мы запланируем специальное время в будущем. Так и обозначим: пятилетка размышления. А что касается хлама за спиной, то это исключительно от ошибок, допускаемых в планировании. Мы сознательно хлам не планируем. Может быть, наши дети научатся строить по-другому, а мы слишком глубоко сидим в истории. Нам архитрудно, но мы делаем все, что можем делать на сегодня. А наши дети будут делать то, что смогут завтра».

«Ты очень умно говоришь, я готова поставить тебе „оч. хор.“, урок ты приготовил прекрасно, это чувствуется. Но все-таки один вопрос: каким будет конечный результат?»

«Простите меня, Надежда Ивановна. Вы моя учительница, и я не смею вас учить. Но мне почему-то кажется, что у вас философия стороннего наблюдателя. А я признаю одну философию трудностей. Как мы живем? Трудности не дают нам расслабляться. Вас интересует конечный результат. А меня начальный. Я смотрю туда, где начинается наше сознание. 724 метра на 400 метров — вот моя геометрия на земле. Я слагаю железную песнь первого корпуса. Я рвусь к центру земли, откуда начнет вырастать небывалый пресс. Вы смотрите на дом — и морщитесь: отделка плохая, рамы не так покрасили. А я смотрю на дом и вижу поле, которое тут до того было, вижу, как этот дом из грязи рос и распускался этажами. А рамы мы потом докрасим. Мы принимаем философию действия. Это мы XXI веку даем мощности, не спрашивая о том, что получили от века XIX. Мы у прошлого не берем взаймы. Вот вы собрались поставить мне „оч. хор.“. А ведь я не заслужил. У нас другие оценки: почетные грамоты да выговоры. У меня счет такой: 10:9 в пользу выговоров. Один выговор даже от начальника главка, это считается особой честью. От главка выговор, от обкома партии переходящее Красное знамя. Вот и считайте теперь, какой я руководитель: хороший или плохой?»

Задумалась Надежда Ивановна, не отвечает. Далеко осталась родная школа, за морями, за долами — не долететь.

Начальство меня не отпустит в дорогу. А мне без разрешения не положено.

Тогда тоже начальство призвало. Я вел планерку, справа на тумбочке прямой телефон из горкома. И звонок по-особому отрегулирован, чтобы сразу знать, кто и что.

Словом, призвали. Сидит первый секретарь. Рядом с ним Чечин, начальник строительства.

«Как первый корпус?»

«Сдаем», — отвечаю.

«А тепло там будет, как вы думаете, Николай Иванович?»

«Так я тепло не веду, товарищ секретарь. Об этом другая голова заботится».

«Этой головы уже нет, Николай Иванович».

«Было бы дело, а голова найдется».

«Вот мы и собираемся поручить вам теплотрассу, Николай Иванович».

«Так морозы на носу, она ведь должна уже подходить к корпусу».

«А вы не интересовались, где она на самом деле?»

«Как-то выходил смотрел. Не видать что-то. Сколько там по проекту отпущено?»

«Это деловой разговор: восемь месяцев».

«А у нас в запасе?..»

«Полтора. Не знаю, правда, сколько по вашему календарю получится. Я слышал, вы уже Новый год справили».

И взвалил себе на шею еще и теплотрассу. Перво-наперво засел за проект. День сижу, второй — и глазам не верю. Что я рассчитывал найти в затрепанных папках с засаленными тесемочками? Гениальное озарение мысли, взлет инженерной идеи — и сроки спасены. Но я смотрел листы — и покрывался пятнами. Проект был бездарен, как мусорная яма, как городская свалка, как отбросы гнилого мышления, и столь же зловонен. Его составлял тупица, безмозглая дубина, протухший окорок, лишенный всякого намека на воображение. Даже разметку норм этот дуб делал по старым справочникам, о новых материалах он не имел ни малейшего понятия, будто с луны свалился.

На КамАЗе мы тянули похожую теплотрассу, я знал, как это делается. Но теперь меня спасал не гений, а бездарь, безымянный тупица, чью подпись я так и не смог разобрать. Добросовестная дубина, хорошо, что никто не раскрывал его вонючих листов, лишь начальник замарал своим размашистым крючком верхнюю часть листа, не вникая в суть. «Сколько там у вас получилось? Восемь месяцев? Ну и хорошо». Спасибо бездарю. Слава тупице! Я посидел две ночи, выбросил всю его недоумочную технологию. Восемь месяцев я умял до трех. Теперь выиграть еще месяц на энтузиазме — и я уложусь в назначенный срок.

Лишь бы эта бездарь не вошла в комиссию о приемке теплотрассы. А то ведь еще начнет кричать: «Сделано не по проекту».

Теперь видите, Надежда Ивановна, откуда у нас хлам берется?

Признаться, я первый и последний раз выезжал на чужой бездарности. Это не мой стиль. У меня помощники толковые, зубастые, с такими не закостенеешь.

Снова планерка. И снова прямой звонок. На проводе Первый: «Не могли бы вы ко мне приехать?»

Иван домчал за двенадцать минут. Поднялся на второй этаж. Расстановка та же: секретарь, рядом с ним Чечин, два члена бюро.

Первый, как всегда, к истине подбирается с дальних позиций.

«Мы вот выбирали-выбирали, Николай Иванович, и никак не можем остановиться на правильном решении. Нужен нам Промстрой-два, чтобы форсировать инженерные сети. Что вы на это скажете?» — а сам коварно улыбается.

Я же человек простой, к дипломатии не приучен. Рублю им правду-матку:

«На два года раньше такой Промстрой был нужен».

«Это можно понять так, что вы согласны?»

«На что?» — спрашиваю.

«На Промстрой-два. Организовать его и принять под свое начало».

Первый корпус мы тогда уже сдали. Гремела музыка, звучали елейные речи. И снова будни мешаются в серое — под цвет бетона — до следующих праздников. Только с Промстроем мне праздников не видать.

Когда приехал сюда, под моим началом было двести человек, а сейчас три с половиной тысячи, это рост или не рост? Но кто растет? Я вообще думаю, что рост зависит не от силы, а от самостоятельности.

В одном я начисто лишен самостоятельности — домой вовремя приезжать. Уж на что моя Валентина Андреевна ангел, но тут и она не выдержала.

«Надо уметь, — говорит, — организовывать свой рабочий день. Это, говорит, — признак стиля и умения руководителя. Я читала в одной книжке».

Карина привела свой довод:

«Папа, я тебя так жду, так жду».

«Хорошо, Кариночка, постараюсь исправиться».

«Папа, — продолжает она, — я хожу в детский садик, а вот Оля из второго подъезда не ходит. Почему она не ходит? Она не хочет?»

Как ей объяснить? Строим мы последовательно, а проектируем параллельно. От этого совершаются некоторые перекосы, и мы стараемся привести их в нормальное состояние, применяя те же методы: то последовательно, то параллельно — как скорее. Во всех случаях принцип быстроты играет определяющую роль. Вот отчего иногда опаздывают детские садики.

Такое объяснение не всякий взрослый поймет, но более ясного я не знаю.

Карина тем временем продолжает свои вопросы:

«Папа, а правда, что сейчас международный год защиты ребенка?»

«Правда», — отвечаю. Вопрос не трудный.

«А от кого нас защищают, папа?»

Вот это вмазала! Если наши дети в пять лет способны задавать такие вопросы, то что же они через двадцать лет спросят? От чего же мы своих детей защищаем? Ведь дети с детьми никогда не воевали. У меня под началом целый Промстрой: я даю людям тепло, воду, даю дороги. Что я могу еще дать? Ведь я не бог. Но разве не сумею я поставить на земле детский сад на двести восемьдесят мест, даже если его нет в плане?

Я человек дела. Достали типовой проект и начали класть детский сад, лишь забор повыше сделали, чтобы никто не видел. Теперь эти методы широко освоены.

И назвали его «Электрончик». Вот и Оля из второго подъезда туда пошла. Начали тянуть бетонку на атомную станцию. Как какая шероховатость в работе — я к Ивану: «Мчи на бетонку». Правую полосу уже почти положили. Иван сразу берет скорость сто сорок. Парю над бетонкой. Такая скорость все шероховатости сглаживает.

Что я говорил: попал-таки в родную школу. Подвернулись длинные праздники, у начальства отпрашиваться не надо. Долетел удачно, на автобусе успел, все идет по программе. Уже и школа за садом проглядывает.

Как сад разросся! А что же школа? Подхожу ближе — и душа у меня в пятки. На школьной двери деревянный крест: две доски набиты.

Как же я теперь попаду в свой класс, чтобы там сосредоточиться и все понять?

Показался пожилой мужчина, видимо сторож. Подошел ближе, ба, ведь это же наш директор Дмитрий Павлович. Он посмотрел на меня и не узнал. Я тоже не спешу. Что-то такое-этакое — подспудное — мешает мне открыться.

«Что со школой? — спрашиваю. — Закрыли ее?»

«Проклятые строители. Второй год не могут настелить новые полы. А дети при чем?»

«Понятно, — говорю. — А я-то думал».

«Вы кто такой будете?»

«Нет-нет, не подумайте, — и руками замахал. — Я не строитель…»

Что, Иван? Руками зачем махаю? Разве я руками махал? А где же бетонка? Уже проехали? Ну тем лучше. Скоро горком, надо сосредоточиться.

Значит, не судьба побывать в старом классе. Полы осели, а новых никак не настелют. Вечный вопрос — где доски достать?

Размечтался я сегодня. Хорошо бы стройку получить. Чтобы весь комплекс — от первого колышка. Чтоб пришли мы в чистое поле — а там ничего нет.

Но все будет! Срок отмерен.

С чего начать? Вот в чем вопрос. В наше время вечных вопросов скопилось столько, что дальше некуда.

Еще недавно я не колебался бы. Посмотрел в проект — и начинай: первый корпус, второй корпус, сто восемнадцатый…

А теперь сам знаю, с чего начну. Я новое качество построю на земле.

Мне лишь одно условие нужно. Чтобы там ничего не было, и вот встает в чистом поле пестрая игривая коробка: не завод и не плотина, не домна, но и не депо.

Удивляются люди: «Что это в чистом поле растет? Чуден терем-теремок, не иначе».

А раз он один в чистом поле растет, то для него и забора не надо. Пусть встает теремок у всех на виду.

А от него во все стороны дороги расходятся. Пять дорог звездой — в любые концы.

И поднялся терем-теремок, типовой, панельный, но ладный и опрятный. Окна светлые, лестница парадная. А рядом качели, горки, карусели.

Стало людям ясно: вырос в чистом поле детский сад, здесь и будет центр нашей будущей жизни, начало нового города.

Радуется местное население, матери и отцы: «Кто же поставил на земле это детское чудо?» — «Как? Вы не слыхали? Это великий строитель Николай Рулевский так решил. Его работа».

Пусть расходятся во все стороны света проспекты и улицы, встают вокруг садика дома, универсамы, кинотеатры.

И станут через сто лет вспоминать: с детского садика все началось.

А пока стоит «Электрончик» один в чистом поле. Рано утром папаши со всех сторон ведут за руки детишек — и скорей на работу, строить новый город.

Кто знает, может, повезет мне в жизни. Поеду на новую стройку — и встанет в чистом поле терем-теремок, панельное чудо.


7


Здесь я должен воспользоваться теми малыми авторскими правами, какие у меня есть, чтобы на время приостановить своих героев и вступить в действие самому, иначе останутся нераскрытыми те загадочные обстоятельства, которые предшествовали моему появлению на сто шестой оси.

Впрочем, если смотреть в корень, и тут во всем распорядились герои. Так что же было?

Мы ехали с Николаем Ивановичем Рулевским в городской комитет партии к первому секретарю, у которого было назначено совещание с повесткой дня «на месте».

Николай Иванович выглядел несколько утомленным и не был расположен к разговорам. Он сидел на переднем сиденье в глубокой задумчивости, подбородок его некоторым образом даже на грудь склонился. Я же, как и полагается преданному летописцу, занимал заднее сиденье, где и пребывал в позе кропотливого наблюдателя, стараясь не упустить ни одной детали, которые пробегали мимо нас по обе стороны дороги. Я с полным основанием считал себя летописцем жизни Н. И. Рулевского, ибо записываю ее, эту примечательную жизнь, свыше десяти лет с момента нашей первой встречи в Набережных Челнах, где мы познакомились в тесном строительном вагончике. С той поры я регулярно писал о Рулевском со средней цикличностью 1,5 раза в 2 года. Затем образовался непредусмотренный перерыв, пока Рулевский перебирался с КамАЗа на «Атоммаш», но недаром говорится, что мир тесен — мы снова встретились.

Это не загадка, а всего подступы к ней. Продолжая перемещаться в пространстве, мы подкатываем к беломраморному подъезду горкома, дружно поднимаемся на второй этаж, перекидываясь малозначащими фразами, не сумевшими зацепиться в памяти.

Стоим в приемной. Сюда съехались все герои, цвет и краса города Волгодонска: генеральный директор завода, секретарь партийного комитета, главный инженер, начальник строительства. Все бодрые, подобранные, волевые — такого собрания положительных героев хватило бы на три современных романа, уверяю вас.

Я предвкушал всю сладость задуманного совещания с волнующей повесткой дня: «на месте». Сейчас я попаду в святая святых, услышу, что говорят в узком кругу сильные мира сего, ну если не всего мира, то во всяком случае волгодонского. Наконец-то я увижу в работе первого секретаря, назовем его Докучаевым, а то все получаю сведения о нем из вторых рук.

Но товарищ Докучаев рассудил иначе. Точно в назначенную минуту он появился в приемной, чтобы пригласить гостей в свой кабинет. Я был представлен и соответственно моменту охарактеризован. Продолжая улыбаться и радуясь нашему знакомству, Докучаев отвечал, что он слишком ценит мое время, а совещание у них сейчас произойдет нехарактерное, более того, скучное, исключительно цифирное, и потому лучше всего как-нибудь в другой раз и так далее и тому подобное.

Я уже писал о том, что автор обязан прислушиваться к голосу своих героев, а первый секретарь, вне всякого сомнения, был таковым с такой же степенью определенности, с какой я был автором.

Тезис о диктате героев над автором подкреплялся неукоснительно, при этом герой с завидной легкостью отказывался от своего звания, не желая попадать в книжку.

Приглашенные просочились в заветный кабинет, а я остался в полном одиночестве среди наспех примятых окурков, с трудом успев зафиксировать торопливую реплику Рулевского, что я могу воспользоваться его машиной, поставленной на прикол.

Почему Докучаев рассудил именно так, а не иначе? Это есть загадка № 1, после которой последовали все остальные.

Так я никогда не узнал о том, что же было на том нехарактерном совещании, а спросить об этом у Рулевского всякий раз забывал, так как события начали разворачиваться стремительно.

В моей напряженной программе образовалось непредвиденное окно, и я задумался на пороге приемной: куда же теперь направить свои стопы?

И раздался отчетливый голос, прозвучавший внутри меня: «В первый корпус».

Не могу объяснить, каким образом я сей голос воспринял, во всяком случае не через уши, но отчетливость его не оставляла сомнений. Я торопливо спустился вниз и сел в машину.

Что означал сей голос? Почему я решил ехать именно в первый корпус, а не в кабинет партийного просвещения, скажем, где ждала меня прекрасная девушка Галя, обещавшая подобрать подшивки местных газет? Это есть загадка № 2, и мне потом пришлось виниться за нее перед Галей.

Я и не заметил, как домчался до первого корпуса. Прошагал по тоннелю, повернул налево, поднялся по ступенькам и оказался под сводами корпуса.

А теперь куда?

И тот же отчетливый голос сказал: «Иди прямо к сто шестой оси».

И я двинулся туда. Почему? Это есть загадка № 3.

Сто шестая ось прорастала из земли, устремляясь в поднебесные сферы. За моей спиной горделиво высился японский пресс, отсвечивая маслянистыми округлостями поршней. Прямо свисал с перекладины кусок опоэтизированного ситца.


Чтоб работа наша шла

Продуктивно и гладко,

Выполняй правила

Внутреннего распорядка.


Зачем я запоминал эти никчемные детали? Это есть загадка № 4. Зато отчетливо помню, как меня поразила неизбежность перескока дактилической рифмы в мужскую в третьей строке. При этом условии стихи приобретали необъяснимое эпическое звучание и философскую глубину.

И это все, за чем я спешил сюда? Я провел более пристальным взглядом вдоль оси, ощупывая ее от самого подножия до верхних перекладин. На высоте примерно трех человеческих ростов я обнаружил в гладкости металла некоторую шероховатость, дверцу, что ли, а может, дупло.

Как же я туда доберусь?

И тут же слева от себя заметил железную стремянку, прислоненную к другой стороне оси, мне даже показалось: только что стремянки не было. Но я не стал мучиться над безответными загадками. Я полез вверх по стремянке, стараясь дотянуться до дупла. Рука нащупала легкий свиток, теплый и податливый.

На меня надвигался мостовой кран с раскаленной обечайкой в когтистых лапах. Я поспешил убраться на землю.

Обдавая меня жарким дыханием, двухсоттонная обечайка проплыла мимо и тюкнулась в бассейн с водой, вознеся вверх незначащее облачко пара, тут же растаявшее.

Я поспешил назад, сжимая в руках теплый свиток.


8


Это был хороший диск, нисколько не заезженный до той степени варварства, когда звуковая дорожка вконец стирается, иголка то и дело соскакивает и начи-начи-начинает плести несу-несу-несусветицу. Я еще ни разу не клал этого диска на сладостное вращающееся ложе проигрывателя, но уже любил его.

Он назывался: «Новые вариации», фирма «Мелодия», стерео, ГОСТ 5780-79, С60-0869, 1-я сторона, вторая группа.

Странно было лишь одно: почему это сорокапятка? Я всегда считал, что фирма «Мелодия» не выпускает сорокапяток. Во время войны сорокапятки выпускали на Урале, их ставили на прямую наводку и били немецкие танки, которые, в свою очередь, пытались раздавить гусеницами беззащитные сорокапятки, за что последние были прозваны «прощай, родина». Ко времени Курской битвы сорокапятки были заменены на более дальнобойные пушки калибра 76 миллиметров. С ними мы и дошли до победы.

В развитии дисков наблюдается обратная тенденция: от 78 оборотов к 45-ти и наконец — к 33-м, так появились долгоиграющие диски.

Выходит, теперь «Мелодия» освоила сорокапятки. Тем лучше. Различные скорости нужны как в жизни, так и в музыке.

Я положил диск на стол, он снова свернулся в свиток. Взял его в руки стал диском.

На круге проигрывателя свиток тотчас расправился и закрутился соответственно числу оборотов.

Увы, там ничего не было, кроме электрического потрескивания. Я ожидал услышать музыку, а вместо этого слушал шорохи космоса, которые мне ничего не говорили.

Разряды становились более продуманными, возник некий ритм, кратный трем. На фоне этого ритма зазвучал голос, далекий и протяжный, заунывно выводящий гласные.

Что было вначале, слово или песнь? Мне вдруг показалось, будто я присутствую при рождении слова — из песни.

И тут сорокапятка внятно объявила:

— Даю настройку, раз, два, три, четыре.

Я нисколько не удивился. Нынешние приключения только начинались, я отчетливо сознавал это.

— Просим не ругаться за несоответственность падежов, — продолжал неведомый голос. — Записи даются в машинном переводе с электромагнитного языка, трудности и прочие искажения зависят от нестабильности электрического поля. Слушайте все, кто может. Мы совершили посадку на вашей планете, мы готовы оказать вам помощь, если вы в ней нуждаетесь. Мы попали на планету, атмосфера которой густо насыщена электромагнитными сигналами, имеющими явно искусственное происхождение, сейчас эти сигналы поступили в отдел расшифровки, посылаем вам встречный сигнал, следите по нашим каналам.

Голос внезапно смолк, продолжались разряды.

Снова зазвучал:

— Аэрофлот приносит вам свои извинения за некоторую задержку рейса и непредвиденные атмосферные осадки.


9


— Посадка + 2 света. Программа выполнена с максимальным приближением к расчетной. Мы проникли внутрь устойчивой структуры, и я закрепился на твердом предмете явно искусственного происхождения, уходящем в коренные породы планеты.

В течение двух лун согласно инструкции я не смею покидать корабля и потому должен оставаться в замкнутом пространстве.

Планета обитаема, это несомненно. Здесь живут разумные существа, достигшие высокой степени развития, если судить по их материальной культуре.

Наконец-то мы встретили во Вселенной наших братьев по разуму!

Но — терпение! Я включил регулятор пространства и потому остаюсь невидимым для коренных обитателей, а сам могу вести наблюдение в секторе полной сферы.

В первую очередь предстоит определить — кто же является носителем разума на этой планете и степень развития данного разума. Иначе я не смею выходить на контакты.

4 света после. Продолжаю исследования. Действуют все датчики и излучатели.

Планета Зина, так она именуется во всех космических каталогах, сконструирована не самым лучшим образом. У Зины всего одна звезда, что приводит к неизбежному чередованию света и тьмы, тепла и холода, добра и зла, а это, в свою очередь, вызывает пульсацию энергии ее обитателей. Удалось установить, что в темное время пульсации эмоций заметно ослабевают, хотя, казалось бы, должно быть наоборот. Здесь все не так, как на моей родной Светлании, где светят три солнца и царят вечный день, вечное тепло и вечный покой.

Однако здешние существа обладают достаточной степенью стабильности своих эмоций, что свидетельствует о высоком нравственном уровне данной цивилизации, примерно 15-й разряд. С появлением темного периода они впадают в спячку, а когда светило появляется над горизонтом, приступают к разумной деятельности. Иногда они продлевают светлый период с помощью искусственных источников освещения.

Природа создала разумные существа, наградив их сверхпрочной устойчивой структурой, что является наиболее целесообразным на Зине-планете. Здешние обитатели не боятся огня, не страдают от холода. Они обладают внушительными формами и по специальным полозам передвигаются в двух направлениях с помощью колеи. Они принимают электронную пищу, издают сигналы. Весьма разумны и подвижны. Я записал их в каталог так: существо Колесноравнобедренное армированного напряжения, сокращенно КРАН. Таким образом, нашему кораблю удалось обнаружить несомненно редчайший случай электронной цивилизации.

КРАНы все время заняты созидательной работой. Они выпускают щупальца и баюкают в них младенцев и малышей, перенося их по дому в требуемое место.

Младенцы имеют форму круглого обода с плоской поверхностью. Такое причудливое сочетание кривизны и плоскости является несомненным свидетельством высокого разума. Я полагаю: такое кольцо есть не что иное, как первоначальная молекула жизни. На некоторых молекулах начертаны знаки, которые я пока не могу расшифровать и фиксирую их для памяти: а) обечайка, б) негабарит I степени.

Возможно, таким образом разум обозначает себя. По другой гипотезе, это может делаться для более низких существ.

5 светов после. Пробовал вступить в контакт с ближайшим разумным существом. С этой целью повторил его сигнал на четверть октавы ниже. Он тут же двинулся на меня, демонстрируя свою агрессивность, а затем отступил на исходные позиции, чтобы показать миролюбие. Однако 17 второй межзвездной инструкции запрещает нам вмешиваться в развитие коренных цивилизаций, и я прекратил свои попытки. Он так и не понял, кто же излучал полученный им сигнал, и долго елозил взад-вперед в полном недоумении.

А кто это такие — двуногие существа из мягкоструктурного материала, передвигающиеся внизу по нулевой поверхности? Я лишь теперь заметил их, поскольку они не высылают во внешнее пространство никаких излучений.

10-й свет. Удалось сделать важное открытие: на Зине существует социальное неравенство, что тотчас отбрасывает данную цивилизацию на семь разрядов назад.

Оказалось, что эти двуногие существа с некрасивым утолщением наверху, обладающие слабой, предельно размягченной структурой, есть не что иное, как живые роботы, находящиеся в услужении у КРАНов и обечаек, которые они обслуживают.

Я произвел эксперимент «меченый робот». Таким образом удалось установить, что каждая обечайка владеет собственными роботами, которых она каким-то образом отличает от остальных и запоминает своей электронной памятью. Каждое утро роботы являются к своей владычице и начинают служить ей, чтобы она скорей пробудилась для плодотворной деятельности. При этом мягкоструктурные роботы страшно суетятся, лопочут, однако все то, что они при этом произносят, бессвязно и лишено существенного смысла. Наиболее употребительны у них следующие звукосочетания: «Давай-давай!», «Перекур».

Обечайки медленно вращаются, производя на свет толстые вьющиеся нити, напоминающие спираль нашей далекой галактики. Мне удалось установить, что вьющиеся нити — это извилины разума, ибо они являются носителями тепла. Мягкоструктурные роботы относятся к извилинам разума весьма почтительно, собирая их в большие короба, которые затем вывозятся из дома разума, видимо, на продажу.

Во всяком случае, несомненно, что данные извилины разума являются основной и конечной продукцией, выпускаемой в данном замкнутом пространстве. Эксперимент «меченая обечайка» показал, что 0,7 ее первоначальной массы было превращено в извилины разума.

Впрочем, разумные существа обращаются со своими роботами довольно сносно. Я боялся, что они начнут тянуть из них жилы, но ничего подобного наблюдать не пришлось. Мягкоструктурные роботы то и дело отходят в стороны, вытягивают нижние конечности и пускают из своих верхних отверстий сизый дым, обладающий определенным наркотическим действием, потому что после этого они в состоянии снова вскочить и бежать к своим властелинам. Видимо, с помощью дымящих наркотиков роботы заглушают тоску о социальном неравенстве. Их поведение крайне однотипно. И вообще, они весьма однообразны и неразвиты по сравнению с обечайками.

15 свет. В первой половине света мне удалось наблюдать, как на планете Зина совершается процесс размножения. Этот весьма ответственный процесс КРАНы не могли доверить другим и осуществляли его сами. Две обечайки на щупальцах сблизились, издав при этом торжествующий клич радости, похожий на удар. Соединившиеся обечайки легли на специальное ложе и начали любовно вращаться. Затем вспыхнул огонь страсти, срастающий их в единое целое. Плоды этого любовного экстаза появляются, видимо, не сразу. Я зарядил обечайки электростатическими элементами, чтобы провести эксперимент «меченая любовь».

Во время этого любовного акта Мягкоструктурные роботы долго кричали и размахивали верхними конечностями, выражая радость. Они начинают мне нравиться, в них есть что-то симпатичное и доверчивое.

После этого КРАН повесил на самом видном месте любовный призыв: «Темп, темп, качество!»

И снова роботы радовались и размахивали конечностями.

22 свет. Передвинул индикатор времени на 988 светов вперед, чтобы посмотреть, что же из всего этого получится? Куда идет цивилизация Зины-планеты? Какова цель ее развития?

Я попал удачно. «Меченая обечайка» не ошиблась, указав свои координаты во времени. Мы оказались в другом замкнутом пространстве, где эта обечайка путем любовного размножения была уже слита с семью другими.

На ограничивающей пространство перекладине висел призыв, установленный КРАНом: «Первый реактор досрочно!»

Значит, реактор и есть конечная цель этой высокоразумной электронной цивилизации? Однако мне не удалось установить, что означает термин «досрочно». И зачем оно?

Итак, реактор был погружен вертикально ниже нулевой поверхности. Им управляли КРАНы. Вокруг реактора собралось огромное множество мягкоструктурных роботов. Они чего-то ждали и ничего не делали.

Я понял, что присутствую при зарождении новой жизни на планете Зина, но меня волновал другой вопрос, и я усилил индикацию.

Самый главный КРАН медленно опустил в реактор длинные черные стержни, я тотчас обнаружил электронное излучение внутри реактора, рождающее большое количество тепла, которое по специальным волноводам выходило за пределы данного пространства и преобразовывалось там в электромагнитные импульсы.

Реактор разумен!

Более того, он есть верховный жрец разума, ибо он производит электронную мысль, управляющую всеми другими разумными существами Зины-планеты: КРАНами, обечайками и всем остальным. Лишь мягкоструктурные роботы, в силу своей нравственной недоразвитости, не желают воспринимать эти электронные мысли и отскакивают от них прочь, если они каким-либо образом попадают в их размягченную структуру.

Реактор работает не останавливаясь и производит электронную мысль в огромных количествах для управления обширной территорией. Воистину он неутомим и вечен, как вечен атом. Он управляет всем живым.

Какой сверхмощный интеллект!

24 свет. Во второй половине света единственное солнце Зины закрылось, воздух потемнел и с небес неожиданно полилась жидкость, которая начала проникать в наше замкнутое пространство. Я в это время отдыхал, отключив себя от источника питания, а когда пробудился, в моей нише скопилось более сорока мер жидкости. Я кинулся спасать приборы и датчики, но, кажется, опоздал.

Примерно такая же картина наблюдалась по всей плоскости нулевой поверхности. Всюду сверкали лужи, два ближних КРАНа вышли из строя и сердито гудели.

Еще более оригинально вели себя роботы. Они неритмично размахивали верхними конечностями, тыкая ими друг в друга и издавая сигналы недовольства. Видимо, таким примитивным путем они пытались выяснить, кто виноват в протечке, что свидетельствует об их крайне низкой интеллектуальной организации и повышенной агрессивности, совершенно не присущей высшему электронному разуму.

Дальнейшее наблюдение за поведением мягкоструктурных роботов вынужден прекратить, так как аппаратура отказалась работать. Моя изоляция не выдержала контакта с вышеназванной жидкостью, продолжающей падать сверху из глубин космоса. Выражаясь вульгарным языком, я начисто промок, а это мне категорически запрещено 24 третьей межзвездной инструкции.

25 свет. Падение жидкости продолжается в усиливающемся темпе.

Все погибло! Приборы и датчики вышли из строя. Ни одна шкала не реагирует на внешний мир. Единственный выход для меня: отключить источник питания и впасть в анабиоз. Но кто тогда меня разбудит?

Разумные существа выходят из строя один за другим. Только мягкоструктурным роботам ничего не делается от соприкосновения с жидкостью, льющейся на них. Они без устали продолжают размахивать верхними конечностями, издавая бессмысленные звуки: «От такого слышу!» — «Сам такой!» — «Заделывай сам, я уже сделал».

Кто знает, может, это и есть наиболее живучий вид на Зине-планете?

Отказал последний контакт. Моя цивилизация не выдержала сурового соприкосновения со здешней цивилизацией. Я отключа…


10


Проигрыватель продолжал вращаться. Скрипучий голос пришельца резко оборвался на полногласной фонеме, однако же диск найденного мною свитка не дошел и до половины и вращение его не замедлилось.

Я с трепетом ждал продолжения. Диск потрескивал, — то лопались в лад вращению космические пузыри.

Женский голос возник так неожиданно, что я едва не вздрогнул, мне даже показалось, что я узнаю эту знакомую певучую интонацию. Но где же я слышал этот голос? Среди каких плит?


«Здравствуй дорогая Наташа!

Как обещала, пишу тебе сразу по приезде. Устроиться пока не удалось, зато я познакомилась в столовой с Ларисой, и она провела меня в общежитие. У них как раз кровать свободная, так как Рая в отпуску, а вахтерша даже не спросила, кто я такая. Она парней ловит.

Знаешь, Наташа, здесь хорошо. Правда, иногда поднимается пыль, но этого скоро не будет, когда насадят деревья и разобьют газоны, сейчас у строителей на это просто не хватает времени. А главное, здесь сплошная молодежь, я прошла по проспекту Строителей и встретила четырех девчат моложе меня — и все с детскими колясками.

Приезжай, Наташа, наши шансы повышаются.

И еще одно — из области неблагоприятного. В Новом городе нет кинотеатра и танцевать негде, надо ехать в так называемый Старый город на троллейбусе — а там билетов может не быть. Мы поехали и попали только на другой сеанс. Но там парк неплохой, давно посажен. Смотрели кинокомедию „Жандарм женится“, милая штучка.

Больше писать пока нечего. С волгодонским приветом. Твоя Зоя.

25 мая».


«Дорогая Наташа.

Уже устроилась на работу — и вовремя. Оформили меня и дали дату. Ты спросишь: какая разница, 26 или 28 мая? Отвечаю: день поступления на „Атоммаш“ считается и днем записи в очереди на жилье.

Ты не хуже меня знаешь, зачем мы с тобой сюда собирались ехать. Я пока оформилась лаборанткой на 110 р. Если тебя такие условия устраивают, складывай чемодан и отбивай мне телеграмму, а там будем с тобой вместе дружно идти на повышение — как-никак, у нас техникум за плечами.

Поселилась пока в общежитии на третьем этаже. Но ведь теперь я в очереди на жилье записана, общежитие к этой очереди не относится. Может, мне однокомнатную квартиру дадут, на худой конец — отдельную комнату в малосемейке, как повезет.

Дом у нас красивый: 9-этажный, башенного типа. Рядом стоит такой же. На крышах смонтирован лозунг: „„Атоммаш“ зовет“. Я живу в том доме, где „зовет“, квартира № 17. Это я тебе на тот пожарный случай, если ты вдруг решишь приехать, а меня не окажется на месте.

Вчера на танцах познакомилась с Петром, инженер из прессового цеха. Вот умора, Наташка, как я пожалела, что тебя со мной нет. Спрашивает меня этот Петр: „Вы одна?“ Я отвечаю: „Подруга, — ты то есть, — в отъезде“. Он смеется: „А мы с Петром-вторым одни“. Пошел меня провожать и сразу начал демонстрировать, какие у него хваткие руки. Я, конечно, дала ему по рукам. Ты знаешь, Натали, я не ханжа, но я твердо знаю: нет меньше сладости, чем поцелуй без согласия. По-моему, согласие — это тот минимум, за который должна бороться женщина. Он обиделся, ушел, не попрощавшись. Подумаешь, здесь молодежи знаешь сколько. Мне Лариса сказала: по здешней статистике на одну девушку приходится 1,14 парня.

Выводы делай сама.

Твоего ответа еще не получала, надо вообще вычислить, сколько времени идет письмо от меня до тебя и обратно. Пиши мне сразу о своих дальнейших планах и возможностях. Подала ли ты заявление на уход? Действуй решительнее.

Я тебя обнимаю. Твоя Зоя.

30 мая».


«Дорогая моя Наташенция!

Наконец-то получила твое письмо, и все во мне всколыхнулось: родная Каменка, надежды и разочарования. Однако ты делаешь большую ошибку, что не подаешь заявление об уходе. Держать тебя они не имеют права, сейчас не те времена, а мы живем в свободном государстве, у нас незаменимых нет. Так что приезжай скорее, первое время остановишься у меня.

Но, может, ты мне не все пишешь? Зачем ты ездила на ярмарку в Чухлому? И с кем? Что ты там потеряла? Надо действовать решительнее, иначе останешься на задворках действительности. А здесь жизнь в кипении.

У меня заведующая Нина Петровна, она заведует нашей лабораторией, пока не конфликтуем. Так вот, на днях она послала меня отнести спецификацию в первый корпус.

Тут недалеко, всего две остановки, можно и пешком пройти.

Под корпусом идет подземный тоннель — красиво. Словно в московском метро.

Слушай! Поднялась я из тоннеля — и ахнула! Снаружи он не производит особенного впечатления, так себе, стены и крыша, обыкновенная коробочка, даже не похоже, что в ней 52 метра высоты. Зато изнутри неизгладимое впечатление. Станки высотой с 5-этажный дом. Над головой краны плывут, мне иногда даже кажется, что они живые — такие они солидные и уверенные в себе.

Никогда не видала такой мощи. Мы с тобой на практике были на ростовском „Сельмаше“, совсем не то впечатление, уверяю тебя.

Иду задрав голову, от движения кранов оторваться не могу.

Вдруг над ухом голос:

— Здравствуй, красавица.

Смотрю — Петр, о котором я тебе писала, мы с ним после танцев поругались. Вообще-то он мне нравится — но не терплю настырных. Я сама умею выбирать.

Подходит ко мне как ни в чем не бывало:

— Хочешь, проведу тебя по корпусу?

— В другой раз, — отвечаю. — Не хочется портить первого впечатления. Скажи лучше, как пройти в прессовый?

— Так я сам оттуда, я же тебе говорил. Мы спецификацию ждем.

— Можешь получить. Утверждена и подписана.

Очень мило поговорили. Вполне современный технологический диалог. Под конец он спрашивает:

— На танцы придешь сегодня?

— Барабанщик на бюллетене, — отвечаю. — А я туфли в ремонт отдала.

Отшила его. С той поры в прессовом не была.

Последняя новость. Огорчительная весьма. Нынче опять была в первом корпусе, бродила под сводами. Смотрю, у входа в тоннель список вывешен очередники на жилье. Первым стоит какой-то Скалиух, зато последний имеет номер 4717 — Стяпунин.

Как же я себя найду среди этих тысяч? Списки сделаны на таких больших листках, приклеенных к толстому картону, и все это как бы скреплено в альбом — листай, ищи.

Смотрю по дате поступления, по алфавиту, так и сяк. Зоя Гончарова, ау? Нет меня. Так и ушла, ничего не поняв. Мне потом объяснили. Одиноким женщинам отдельную комнату не дают до 28 лет, жилая площадь до этого срока предоставляется только семейным. Зато после 28 лет могут дать комнату и одинокой, официально признавая тем самым, что у нее уже не осталось никаких шансов выйти замуж. Шансов нет — получай свою малосемейку.

Мне 23. Значит, еще 5 лет ждать, пока приобрету все шансы на жилье.

Вот как получается. Чтобы получить квартиру, надо прежде выйти замуж. И чтобы выйти замуж, надо прежде иметь отдельную комнату, ведь с комнатой совсем иной разговор, дураку ясно.

Как разрубить сей заколдованный круг? В кустах мужа искать? Петр, например, уже интересовался, где я живу. Он сам тоже в общежитии, тоже стоит на очереди.

Зря я его отваживала. Будешь слишком гордая, не получишь свои квадраты.

Меняю тактику.

Обнимаю тебя. Твоя Зоя.

14 июня».


«Наташенька, прости меня, я страшная эгоистка, не ответила на два твоих письма.

Я пошла по твоим стопам. Ты совершенно права, когда пишешь: не все ли равно, где влюбиться, на „Атоммаше“ или в Каменке? Вот и я втюрилась вслед за тобой.

Шансов — ни малейших. Ноль целых и ноль десятых, может быть, две сотых, не более того. Познакомилась с ним в аэропорту, когда встречали бригаду писателей и поэтов из нашей столицы. Они прилетали спецрейсом, а меня и Ларису определили для встречи от комитета комсомола.

Приехали на аэродром, а они еще из Москвы не вылетели, ждут кого-то.

Пошли в буфет кофе пить. А он уже там. Тоже прибыл на встречу — от имени начальства. Угощает нас жевательной резинкой, доказывая при этом, что жевательные движения сублимируют в человеке умственные способности. Веселый, я тебе не могу передать. „У меня, — говорит, — рыба в котле готова, а рыба не может понять, кого она ждет. Как я ей объясню?“

И сам весь такой — многослойный. Начнешь снимать с него шкуру, а под ней другая, никому не дано докопаться до последнего слоя. Я сразу почувствовала, что, несмотря на свою веселость, он держит в себе какую-то горькую тайну.

Он тут же пригласил меня на утреннюю рыбалку — вставать надо в четыре утра, а я, дура, тут же согласилась. А ведь он старик, ему за сорок, жена, дети, малый джентльменский набор.

Но я уже закружилась. Как глянула на него, тут же загадала: поцелуемся мы нынче или не поцелуемся? Никогда не думала, что в сорокалетнего втюрюсь.

Сидели в буфете до самого вечера. Наконец прилетели наши родные писатели, я одному из них цветы сунула. Если спросишь, какие они, отвечу честно: пока не разглядела. Люди как люди.

Едем на базу отдыха. А Григорий в наш автобус поднимается, его Григорием зовут, понимаешь? Я, говорит, обещал некоторым из присутствующих рыбалку. Но получается некоторая перестановка: сначала будет уха.

Натка, это же было три недели назад, сто лет прошло. Уха оказалась великолепной. Произносили тосты за гостей и хозяев. Я кухарила у костра, и он меня хвалил. А у меня сердце замирало: сбудется ли то, что утром нагадала? Нарочно оставила компанию, пошла на берег Дона. Долго стояла над водой — не сбылось.

По Дону теплоход плывет, сам огнями залит и речку искрами засыпал, в каютах светло, уютно. Годы идут, уплывает мое счастье вниз по реченьке.

Я даже не услышала, как он подошел. А я вся такая, сама не знаю какая — из одного слоя.

— Ты что дрожишь? — спрашивает.

— От страха, — отвечаю. И стали мы целоваться, со мной никогда такого не было.

Потом я вырвалась, убежала. Когда уезжали, спряталась от него в другую машину.

Еле ноги унесла.

А после думаю: дура. От чего я спасалась? Разве от этого спасаться надо? Чаще всего мы спасаемся как раз от того, к чему надо стремиться.

У Григория отдельная двухкомнатная квартира на седьмом этаже, много книг, ковров, телевизор, автомобиль — словом, большой джентльменский набор. Я пришла к нему через неделю, ни о чем не спрашивала. Он сам рассказал. Конечно, он женат, вернее — был женат, но полтора месяца назад его жена оставила эту шикарную квартиру и улетела в Ленинград, здесь ей пыльно, грязно и вообще химчистка далеко. Сына с собой забрала.

Теперь мой Григорий не женатый и не холостой, сам не знает. Если она подаст на развод, даст согласие, а первый подавать не станет, так он говорит.

Кто же я теперь? Тут уж все ясно: заурядная любовница. Не подумай, будто я прячусь и страдаю. Я просто счастлива. И Григорий меня любит, я это чувствую как женщина. Он просто не отходит от меня. Теперь он ждет письма от Веры (это его жена) — что она решит?

Видишь, как меня закружило и понесло против течения. Желаю тебе успеха и полного счастья (не как у меня — тайного). Обнимаю тебя, твоя Зоя.

28 июня».


«Дорогая Наташа.

Все пошло кувырком. Никогда не думала, что мое счастье окажется таким незадачливым. Все время приходится скрываться, таиться, по телефону говорить — и то шифром. Я ведь начинающая дрянь, во мне еще совесть бродит.

Григорию легче. У него работа. Он крупный технолог, все время изобретает прогрессивные процессы. Задумал создать совершенно новый реактор, но сам еще не знает какой.

А я зареванная живу. Все! Решила бросить. Не могу я так. Вчера только пришла к нему, соседка из 6-й квартиры тут как тут: „Григорий Сергеевич, у вас нет соли в долг? Ах, у вас гости, извините, пожалуйста“. А сама так и зыркает. Я оставила ему купленную колбасу и побежала куда глаза глядят…

Наташа, не сердись, я тебя совсем забыла. Две недели письмо валялось в шкатулке недописанным, теперь продолжаю, хотя особых перемен у меня нет и не предвидится.

Первую неделю я мужественно держалась. Григорий человек чуткий, он меня разыскивал. Однако же не настолько упорно, чтобы я на него рассердилась. В это время мне Петр подвернулся, даже в кино с ним сходила, но никак на него не реагировала, так как полностью к нему равнодушна.

Иду мимо базара, а навстречу Григорий:

— Хорошо, что я тебя встретил. Шагом марш за мной.

— Куда?

— Пойдем, сама увидишь.

Пришли на переговорный пункт. Разговор был уже заказан. И он говорит своей благоверной: „Когда ты приедешь? Как никогда? Какая грязь? Никакой грязи, у нас три недели дождей не было“. Григорий нарочно оставил дверь кабины открытой. Но я вышла на улицу. „Когда приедешь?“ — „Никогда!“ — я не могла этого слышать. А они проговорили на эту тему 34 минуты по автоматическому счетчику. Если люди так долго договариваются о расставании, значит, это гиблое дело. Я встала со скамейки и пошла через дорогу. Он догнал меня у молочного магазина:

— Хочешь, я первый на развод подам?

Я молчу.

— Я ей позвоню и скажу про тебя.

Я молчу. А ноги сами идут к его подъезду. Едва вошли, я сразу к нему на грудь:

— Не могу без тебя.

Вот какая гордая я теперь стала. Но и вечер тот был самый счастливый в жизни.

Утром просыпаюсь, Григорий уже что-то пишет за столом — опять про свои процессы?

— Знаешь, — говорит, — я по телефону ей не смогу сказать. Пороха не хватит. Вот я написал письмо и адрес моей рукой. Тут все сказано, как есть. Возьми опусти в ящик.

И протягивает мне конверт: Ленинград, улица Пестеля, 22. Я скорей его в сумочку, а дома, в общежитии своем, заложила в самую толстую книгу „Политическая экономия“, а книгу — в чемодан на замок. Чтобы от греха подальше.

Никогда не опущу. Эх, Наташка, желаю тебе счастья, но не такого, как у меня. Обнимаю тебя, твоя Зоя.

24 июля.

P.S. Напиши мне что-нибудь скорей, посоветуй. Трудно мне».


11


Теперь мне оставалось полеживать на диване. Диск крутился беспрерывно. Герои сами являлись ко мне на пятый этаж. Каждый раз «новые вариации» начинались с новой главы.

Единственное неудобство подобного метода изучения жизни состояло в том, что я никогда не знал, чей монолог прозвучит следующим?

Но разве в реальной жизни было по-другому? Герои сами хватали меня за руку, сами решали, кто из них будет говорить первым.

В конце концов дело обстояло таким образом. Я обрел диск, но не получил свободы от героев. Так пусть же недостаток моей сорокапятки обернется достоинством, надо лишь набраться терпения и ждать решения самого диска, ведь я еще не выяснил до конца, насколько он разумен.

И снова нажимаю кнопки пуска:

«Вот пресс, он перед вами. И он моя любовь. Как? Разве я еще не представился: Петр Боярчиков, старший мастер пресса, которым вы интересуетесь. Понял вас, поправка совершенно справедливая, учту на будущее, вы интересуетесь не прессом, а людьми, которые на нем работают. Так ведь и пресс у нас уникальный, второго такого в мире нет, японская фирма „Айчай“ изготовила его для нас по особому заказу. Я вам назову основные технические параметры: усилие 15 тысяч тонн, размер выдвижного стола 9 на 9… Что вы сказали? Поэзия цифр вас не волнует? Понял, весь внимание. Вам про личную жизнь? Я вам скажу, к нам многие ходят, но все интересуются исключительно прессом, такой он уникальный. А вот про личную жизнь еще никто не спрашивал, я лично к этому не приучен, прямо не знаю, что вам рассказать.

Слушаю внимательно ваши вопросы. Какой день самый счастливый в моей жизни? Тот самый, когда я на этот пресс пришел. Видите, снова я на прессе замыкаюсь. А личного в моей жизни еще ничего не совершилось, хожу холостым. Была, правда, девушка, но так, ничего серьезного, даже не поцеловались ни разу, так что дальше намерений дело не дошло. Живу в общежитии, далеко не разбежишься.

Сам-то я пензенский, 55-го года рождения. Кончил Куйбышевский политехнический по специальности „обработка металлов давлением“, словно рассчитывал: я диплом получу, а тем временем в Японии пресс построят.

Сто шестая ось? Мы как раз на этой оси стоим. От оси до оси шесть метров, вот пресс и занимает пролет от 103 оси до 111, это примерно 50 метров. А что на сто шестой оси? Нет, ничего такого не замечал, там все в полном порядке. Правда, кое-что было, но это абсолютная мелочь, уверяю вас. После сильных дождей, когда были протечки, с третьей колонны на сто шестой оси вдруг вода пролилась, много воды, но ее быстро собрали насосом. Мы еще удивились, отчего это вдруг пролилось единовременно так много воды, будто шквал какой, проверили всю сто шестую ось, но ничего не обнаружили, кроме непонятного дупла на третьей колонне, откуда все это и пролилось. Так что это все. И никаких последствий.

Давайте я лучше про пресс вам расскажу. Как по-вашему, какая у него высота? Вот и ошиблись, не 20, а ровно 25 метров, десять современных этажей. Вы знаете, что обечайки мы не делаем, мы получаем в виде поковок и ведем механообработку, сдираем стружку. Из обечаек варится корпус реактора. А где взять донышко реактора, да еще такое, чтобы оно радиоактивное излучение выдерживало? Наш пресс и будет давить эти донышки как блюдечки. Каждое такое блюдечко на 200 тонн, кривизна идеальная. Уникальность пресса в том, что он напряжение держит. Такой пресс сначала надо смонтировать. На эту процедуру отводится год.

Монтаж ведут наши, Ростовское монтажное управление № 7, сорок шесть человек. Старший у них Михаил Федорович Грибцов, ас монтажного дела, подлинный новатор. Наблюдают шеф-монтажники, четыре японца.

Знаете, какие страсти тут разгорелись. Я как раз к началу подоспел. Проект сборки пресса был, разумеется, разработан соответствующим институтом, но монтажники его забраковали.

Главный вопрос упирался в поднятие тяжестей. Смонтировали нижние опоры. Надо ставить нижнюю траверсу, которая собирается в стороне в полном виде. А траверса весит 740 тонн, с такими весами еще никто в мире дела не имел.

Как же ее на место доставить, если кроме всего прочего кран берет всего 600 тонн? Проект отвечал: соединяем два крана специальным креплением и принимаем на него траверсу. Два крана по 600 тонн, итого 1200 тонн, никакого риска. А синхронность двух кранов? А соединительное крепление? Это же полтора месяца работы как минимум. Но японские шефы тоже были за этот проект.

А Грибцов сказал:

— Будем поднимать одним краном.

Тут секрет такой: всякий кран имеет в паспорте гарантию — 25 процентов нагрузки. Выходит, 600 проектных тонн, да 150 гарантийных, итого 750 тонн. А у нас 740. Тютелька в тютельку.

До этого был мировой рекорд, где-то в Германии поднимали одним краном 600 тонн. И теперь такой скачок.

Вторая сложность: центр тяжести. При подъеме одним краном мы обязаны знать центр тяжести, а то мы поднимем, а траверсу перекосит.

Обратились к японцам. Те дали эпицентр тяжести диаметром сто миллиметров. У них как раз старший Судзуки-сан, башковитый мужик.

Надо сказать, что Грибцова поддержал главный инженер управления. Объявили они о своем решении японским шефам. И как раз такое время выбрали, в пятницу, когда японцы на уик-энд собрались, экскурсия на теплоходе у них была.

Судзуки-сан спрашивает через переводчика:

— Когда вы собираетесь производить этот подъем?

— Сегодня вечером, — Грибцов отвечает.

Судзуки-сан походил вокруг траверсы, осмотрел крепления и говорит:

— У вас еще много подготовки. Мы вполне успеем вернуться к понедельнику и посмотреть, как вы начнете поднимать траверсу.

И уплыли на свою экскурсию. Некоторые даже утверждают, что та экскурсия была специально организована генеральной дирекцией; лично я думаю, что имело место случайное совпадение.

Вечером начали подъем. В корпусе народа почти не было, лишние глаза в таком деле ни к чему. Михаил Федорович потом рассказывал, что труднее всего дался первый волосок. Скомандовал он, кран тянет, мотор гудит, блоки вращаются, а траверса — ни с места, словно примерзла.

Уже потом сообразили — там 32 троса, а высота натяжения около 25 метров. Это же восемьсот метров чистого троса. Кран его тянет, а трос-то новый, необработанный, он растягивается. А мы от волнения этой вытяжки не учли. И тут я вижу: между нижней поверхностью и сборочным стендом с правого угла волосок просветился.

Оторвалось!

Ну и пошла. Высоко не поднимали, это же нижняя траверса. Через 4 часа она уже стояла на месте. По монтажной традиции распили две бутылки вина.

В понедельник утром японцы пришли на работу, сильно удивились. А главный инженер управления за превышение власти заработал выговор, до сих пор не сняли.

Нижнюю траверсу поднимали в мае, верхнюю в сентябре, вот как время уплотнили. Скоро начнем наладку.

С этими траверсами я вам так скажу: внешнего эффекта почти никакого, поднимаем железяку и ставим на штыри. Подъем идет со скоростью пять миллиметров в секунду, это же почти не видно. Но внутренняя экспрессия колоссальной силы, все в тебе как натянутый трос.

Теперь уже японские шефы наши полные сторонники, они тоже скорей хотят, скучают без своего дома. А когда верхнюю траверсу установили, устроили небольшой праздник на верхней площадке. Послали к шефам.

— Судзуки-сан, вас срочно требуют на верхнюю площадку.

Тот срочно полез по леерам.

— Что такое? — спрашивает по-японски и по-русски.

Монтажники в ответ:

— Судзуки-сан, просим принять в честь успешного подъема.

И подносят ему стопку — сто грамм.

За нижнюю траверсу монтажники заработали выговор, за верхнюю получили премию. Я вам скажу — это моральная победа.

Вы правы, о прессе я могу рассказывать бесконечно. Простите, ко мне посетитель, вот эта девушка с косой, она уже пять минут перед вагончиком стоит, я в окошко вижу. Она сама из лабораторного корпуса, спецификации нам носит.

Зоя? Ты ко мне? Пройди, пожалуйста. Присаживайся. Мы с товарищем прервемся. О, у нас разговор долгий, говорим о житье-бытье. Принесла спецификации? Увы, мы от вас уже ничего не ждем. Пожалуйста, вот расписка. Что у вас еще? Прекрасно. У меня тоже все. До новых спецификаций. Алло, Зоя, Зоя, одну минутку, у меня билет на завтра есть. Зоя, билет на завтра… Ушла. Вас тоже эта девушка интересует? К сожалению, имею о ней весьма скупые сведения. Я не отрицаю, красивая, но ведь красота — это лишь оболочка, общаемся с ней исключительно на служебных основаниях.

Мы тоже свою гордость имеем. Уверяю вас, ничего интересного для вашей литературы вы тут не найдете, давайте лучше поговорим о прессе».


12


— Стойте, гражданин. Ваше разрешение на вход. Вы папаша или гость? Что-то вашего лица не припомню. Если папаша, обязаны предъявить документ. А гостя я сама на заметку беру. У нас имеется книга для почетных гостей. Не думайте, я на возраст не смотрю, нынче такие седые бодрячки пошли, двадцатилетнему сто очков вперед дадут.

Ага, значит, вы к Зое Гончаровой с третьего этажа. А ее, между прочим, нет в наличии, второй день не является. Если так и дальше будет, я подам ее на совет подъезда. Вот я и говорю, одни от себя бегают, другие к себе тащат. А я тут с утра до вечера за ними бдить приставлена. Сквозь меня многие хотели бы проникнуть, весь подъезд до девятого этажа добром набит. А мне директива спущена, видите, на стене указано: в 22. 00 конец свободе. Ну если свой и обходительный, я тоже на лишний часик могу его уважить, а дольше не мечтай, да и то смотря к кому пришел. Я их всех знаю, как в отделе кадров. Сама тут третий год, с основания данного подъезда, если желаете, зовите меня Лидия Тихоновна, мы с вами сейчас чайку сообразим. Я здесь не за деньги сижу. Оклад восемьдесят рублей, немного, зато регулярно. Две благодарности от старшего коменданта имею, одна особая — за бдительность. Предотвратила пьяный дебош. А как же, надо знать свои кадры. Как только она начинает юбкой крутить, мгновенно ее учитываю. Даю полную справку: ваша Зоя спокойная, непьющая, некурящая, к себе никого не приглашает, ей за это четыре плюса. Но на каком основании она исчезает? Я, говорит, у подруги. Мы это проверим и запишем. Обязана возвращаться на свою койку до 24.00. Но это еще не первый грех, я за пределами подъезда ответственности не несу. А высший грех: пьяный дебош, когда он с выпивкой к ней проникает, с такими мы отчаянно боремся вплоть до совета подъезда. Для первого раза записываем на доску позора, рисунок соответствующий с изложением:


Катя, Катя, как же ты живешь?

Снова ты устроила дебош.


Это у нас Элла сочиняет, ее стихи особенно действуют. А дальше — прочь из нашего социалистического общежития, мы за звание боремся, у нас достойные кандидатки стоят на учете, а тебе туда и дорога. Я вам так скажу, это есть чисто педагогическая профилактика. Я всю жизнь на ниве просвещения тружусь. Двадцать лет в детском садике, теперь сюда перебросили, у меня опыт всеми уважаемый, меня даже лекцию читать приглашали, мы кандидаты на первое место в городе, тогда меня месячным окладом наградили. А кто в терпимость попадет, так это же отрицательный показатель для отчетности. Не подумайте про меня плохого, мы еще ни одной из нашего подъезда не изгнали. И не потому, что мы такие добренькие. Так они же исправляются. Кому охота на улицу идти? Они выбирают другой путь. В этом году и у меня уже шестая. Что шестая? Да на букву «б» — брак.

Замуж их выдаю. Вот как они исправились. Без меня ни одна свадьба не обходится: и поднесут и накормят. А как расписались, они уже полноправные кандидаты на отдельную площадь, я даю им справку, что они законные. Ну первое время он у нее поживет, я допускаю — законному это можно. А со всеми прочими продолжаю бороться, через меня еще никто не преступал. В ноль часов дверь на крюк. Закрыто в обе стороны. Если своя возвращается, я ее пущу. А после двух лучше не являйся, все равно не открою, я в это время уже сама засыпаю. Что же ты, душечка, до утра гулять? Нет и нет. Почему я их не допускаю? Так ей же завтра с утра на завод, и она пойдет туда не выспавшись. У нас же производство тонкое, атомное, при таком производстве сон надо иметь здоровый, не отвлекаться в сторону любовной бессонницы, чтобы трудиться с высшим вниманием. А она у станка носом клюет. Я этого не допущу, как полная патриотка «Атоммаша». Недаром у нас на крыше лозунг смонтирован. Я его периодически от пыли обметаю. В шесть часов утра пожалуйста — снимаю крюк. И начинает дверь до ночи хлопать. У меня ухо наметанное. По хлопку узнаю, кто идет. Друг он мне или враг? Пока он от двери до моего столика шагает, я обязана его вычислить по всем параметрам. С какой целью пожаловал? Степень агрессивности и подпития. Ведь имели место инциденты — на прорыв шли. Да у меня не очень прорвешься. Однажды выхожу, а он по балконам лезет, уже до шестого этажа добрался, верхолаз несчастный, вон как его любовь гонит. На шестом этаже осел в лоджии. Пускай их по стенкам лазают, лишь бы не через мой подъезд. Наш-то дом башня, это хорошо, а то бывают лежачие небоскребы, в каждом пять подъездов, два мужских, три женских. Так они через чердак лаз проложили, и он с крыши прямо к ней сигает. У меня тоже казус был, в прошлом году еще. Слава богу, не дошло до гласности, а то бы лишилась премии. Что за казус? Так ведь они все рационализаторы, спасенья нет. Жила на третьем этаже Любка, так она повадилась им веревочную лестницу выбрасывать — в телевизоре подглядела. А лестницу они сообща раздобыли, из цирка списанную. И вот лезут по этой лестнице, Любка их всех через себя пропускает: к Вере, Ларисе, Гале, Александре. Сначала он по веревочной лестнице к Любке шмыг, а дальше как ни в чем не бывало своим ходом по этажам. Мне и невдомек. Только однажды смотрю: спускается. А мимо меня вовнутрь не проходил вроде. «Ты как сюда попал?» А он еще смеется: «На вертолете». Я пошла на дознание, обход вокруг дома совершила. И что же вижу? К Любкиной лоджии уже народная тропинка протоптана. Ну думаю, я против тебя свою рацию применю, подрежу твои цирковые веревочки. Переломаешь ноги раз-другой, не станет охоты. Но Любка недолго их через себя пропускала, один сварщик под задержался. Так и осел на третьем этаже, сейчас у них первенец растет, настоящий бутуз. А веревочную лестницу они, говорят, в другой город передали в порядке обмена опытом. Я вам так скажу: они меня уважают за справедливость. И не забывают. Вот хоть сегодня Анастасия прибегала: «Лидия Тихоновна, посидите с моим маленьким». Я им не отказываю. Но все-таки трудновато становится. Я женщина в возрасте, а тут такие нервные перегрузки. Каждую минуту начеку. У меня мечта: вернусь к своим деткам, организую прогулочную группу. Все-таки, пока они не выросли, они лучше.

А что касается Зои, так вы ее теперь не дождетесь. Скажу по секрету: она сейчас на проспекте Строителей на 7-м этаже. Ищет там то, чего не теряла.


13


Дорогие сограждане!

Разрешите считать наш торжественный митинг открытым. Мы собрались в этом Сводчатом зале по знаменательному поводу — достижению конечной цели, о которой веками предупреждали нас лучшие умы человечества. Наконец-то мы ее достигли, хотя футурологи не раз ошибались в своих прогнозах. Но теперь это все-таки свершилось.

Итак, сегодня из недр нашей планеты добыта последняя тонна нефти, даже несколько меньше, до полной тонны не удалось дотянуть, согласно последнему исчислению, добыто 31 тысяча 243 унции. И скоро они будут доставлены сюда, к нам, чтобы все мы имели возможность самым достойным образом отметить это событие и принять в нем непосредственное участие.

Сограждане! Миллиарды лет природа готовила человеку свои кладовые: нефть, уголь, газ. Но до поры до времени мы были бессильны справиться с природой. Человек становился все более могущественным и наконец рванул как следует. Много веков мы бесшабашно и решительно прожигали наше прошлое, мы шли вперед, не оставляя за собой никаких мостов. Вернее будет сказать так: мы клали новые ступени лестницы к вершине, снимая при этом те ступени, по которым уже прошли. В конце XX века человечество было уже в состоянии поставить перед собой небывалую задачу: как можно быстрей высосать из недр земли и сжечь все запасы полезных ископаемых, в первую очередь нефти и газа.

Мы не только прожигали собственное прошлое, но и сами приближались к нему. Сначала мы жгли день за день, но никоим образом не смогли удовлетвориться достигнутым результатом — по сути, это было топтанием на месте. Чтобы ускорить наше движение, пришлось изобрести двигатель внутреннего сгорания. И вот уже за день мы сжигали год нашего прошлого. Но и этого оказалось мало. Прогресс был необратим. Ускорение продолжалось. Были включены на полную мощность все котлы, сопла, двигатели, форсунки, турбины, горелки. Полезные ископаемые горели всюду, где только могли гореть, даже зажигали особые факелы, прозванные в народе вечными огнями. Теперь мы знаем, огни оказались отнюдь не вечными. Технический прогресс ускорился настолько, что за одну минуту мы сжигали целый век. Иными словами, то, что природа готовила для нас в течение ста лет, мы сжигали за одну минуту.

Мы стремительно приближались к достижению конечной цели, и не было на земле такой силы, которая могла бы нас остановить. Мы высасывали нефть из земли, где только можно было: в песках пустынь и за Полярным кругом, под слоем вечной мерзлоты, мы доставали ее со дна морского, качали в горах.

Такова была диалектика нашего движения: мы не могли стремиться в будущее, не пожирая собственного прошлого. А так как наше прошлое было конечным, то и будущее оказалось невечным. В конце XX века был установлен рекорд пожирания прошлого: за десять секунд мы сжигали век. Когда мы спохватились, оказалось уже поздно. Движение несколько замедлилось, но ведь остановиться оно уже не могло.

Да и зачем?

И вот мы достигли предела, заключительной точки. Остались 31 тысяча 243 унции черного золота, и скоро они поступят в наше распоряжение. Транспорт с нефтью приближается.

Предвижу ваши вопросы, особенно со стороны молодых участников нашего собрания, которые не столь хорошо знакомы с историей. Вот вопрос: а как же атомная энергия, ведь она беспредельна и запасы ее неисчерпаемы? Увы, конечными оказались запасы металла, который был необходим для обечаек и реакторов, ведь и руду, накопленную в недрах планеты, переплавляли с такой же скоростью. А сколько тысячелетий нашего прошлого ушло в стружку.

Прежде чем перейти к практической части нашего высокого собрания, разрешите мне вкратце напомнить о некоторых вехах славного пути, пройденного нашими дедами и прадедами.

Голоса из зала. Если можно, скорее. Регламент соблюдай.

Другой голос. Посмотри на часы. Закругляйся.

— Да, я знаю, сограждане. Светлого времени осталось не так уж много и мы должны успеть. Постараюсь уложиться. Еще на исходе XX века образовалось две партии: защитники будущего, футуристы, и защитники прошлого, нефтисты. Футуристы восхваляли неисчерпаемые запасы ядерной энергии. Нефтисты же действовали практическим путем — они повышали цены на нефть. За четверть века цены поднялись в четыреста сорок раз и продолжали расти. Но случилось невероятное: чем дороже становилось черное золото, тем больше его продавалось и, следовательно, сжигалось.

Это был стимулятор прогресса. Человечество не желало останавливаться на своем пути к конечной цели. Нефтистами был выброшен лозунг, в самое короткое время ставший необыкновенно популярным: «Вперед, к последней тонне нефти!» Правда, с течением времени этот лозунг подвергался естественной модификации. Кончилось золотое время, когда нефть исчисляли на тонны. Перешли на барели. В 2013 году была введена новая единица — литр. А затем, как вы знаете, — унция. При переводе остающихся запасов с тонн на унции получались весьма благоприятные астрономические цифры, вполне способные усыпить общественное мнение. В запасе у человечества оставались квадрильоны унций черного золота.

Голос в зале. Это мы уже слышали. Давай скорее!

— Я уже кончаю, сограждане. Еще полторы минуты, и я скажу вам все, что хотел сказать. В середине XXI века нефтистам удалось открыть несколько крупных месторождений, а футурологи нашли новый метод получения золота непосредственно из морской воды. Прогресс разгорелся с новой силой. Были изобретены и пущены в дело новые сверхмощные насосы для более плодотворного высасывания недр планеты. Нефти становилось все меньше, а золота все больше. За унцию золота давали сто унций нефти, потом десять, пять… Наконец настал великий день на бирже благородных металлов: одна унция черного золота, то есть нефти, стоила одну унцию обыкновенного золота. Это был труднейший шаг к достижению конечной цели. Изменилась система денежного обращения. Появились нефтоллары. Человечество процветало, как никогда.

И вот теперь в нашем распоряжении остались последние унции. Что же мы сделаем с этой реликвией? Обратим ее в движение? Но куда нам теперь двигаться, если конечная точка достигнута? Запустим очередную ракету? Но есть ли в том смысл, мы так и не нашли во вселенной братьев по разуму. Может быть, сдадим эту нефть в национальный музей, чтобы хранить ее там под стеклом? Или разольем в пробирки и отправим на исследования? Нет и нет! Мы поступим с нею точно так же, как поступали наши деды и прадеды. Мы превратим это черное золото в другой вид энергии, чтобы защитить самих себя.

Внимание, сограждане, караван с черным золотом приближается, я уже вижу его с высоты своей трибуны. Они уже близко. Но что это? Почему их так мало? Когда они уходили, в Караване было двадцать верблюдов, а теперь идет всего четыре.

Голоса.

— Что такое?

— С ними что-то случилось.

— Скорей, скорей, помогите им.

— Что же случилось? Почему они молчат?

— Спокойно, сограждане. Сейчас мы все узнаем. Слава богу, все погонщики живы и невредимы, никто не пострадал. Вот идет старший погонщик Алан, бывший пилот первого класса, сейчас он нам все расскажет. Я слушаю тебя, Алан.

— Сограждане, сообщаю вам информацию. На караван было совершено нападение. Футуристы в черных масках напали из укрытия и похитили черное золото вместе с верблюдами. Лишь передним верблюдам удалось скрыться от преследования, — таким образом, у нас осталось 4 канистры или 2140 унций черного золота.

Ну что же, тем скорее мы достигнем конечной цели, сама судьба помогает нам в этом. Сколько трагедий свершилось в мире из-за этой проклятой нефти: заговоры, перевороты, войны, да что там говорить. Скоро с этим будет покончено, наша цель близка.

Совет старейшин принял решение: две унции черного золота на каждого члена. Видимо, придется его пересмотреть в сторону сокращения. Разумеется, никто из нас не получит этих унций на руки. Мы будем использовать их коллективно.

Разрешите на этом закончить торжественную часть, чтобы приступить к практической. Садитесь ближе в кружок у этого камня. Солнце село, скоро начнет холодать, в этом отопительном сезоне наш Сводчатый зал не получит никакого централизованного отопления, все эти райские сказочки кончились, мы можем надеяться только на свои силы. Совет призывает всех к строжайшей экономии, чтобы ни одной капли черного золота не пролилось на землю. Малейшее нарушение будет караться изгнанием из Сводчатого зала.

Что? Уже холодает? В таком случае приступаем. Совет старейшин рекомендует новый прогрессивный способ превращения энергии, до сего времени почему-то ускользавший от внимания наших предков. Но теперь наш прогрессивный способ — и только он! — спасет современное человечество. Видите эту лунку, выбитую в граните? Пол-унции черного золота надо вылить в эту лунку, после чего черное золото рекомендуется зажечь от постоянного огня, хранящегося в соседнем зале. Сгорая на камне, черное золото отдает часть своего тепла последнему и таким путем камень аккумулирует тепло. Расчеты показывают, что при этом коэффициент полезного действия каждой унции увеличивается на 33 процента, наши деды и мечтать не смели о таком высоком КПД. Тут мы сделали им большой втык.

Внимание, приступаем. Закройте полог, чтоб не дуло. Я выливаю черное золото из пробирки в лунку. Смотрите и запоминайте: вот они, драгоценные капли, хранящие нашу жизнь. Недаром эту жидкость прозвали черным золотом: как она играет, как переливается всеми цветами радуги. А какой аромат! Ее любят и ненавидят, но не могут жить без нее. Смотрите, я прикасаюсь запальным огнем. Раз-два — вспыхнуло.

До чего красиво горит. Изумрудный переливающийся огонь, колебание языков, отблеск на стенах. Так-так, а это что такое? Кто посмел нарисовать на стене это? Ага, снова пятилетний Дим, сын Алана. И хоть бы рисовал, то бишь царапал что-то приличное, а он снова выцарапал на стене контуры этого огнедышащего дракона, этого четырехколесного чудища, не убеждайте меня, я же отчетливо вижу четыре колеса, на которых мы со скоростью шесть веков в минуту неслись к собственному прошлому.

Стереть! Ах да, я забыл, высечено в скале, не сотрешь. Я сам замажу это известкой.

Испортил огонь, безмозглый кретин! Я даже не успел полюбоваться отблесками — потухло! Одна пробирка, полунции горят в течение трех минут, зато тепло на камне сохраняется еще семь минут. Можете погреть руки, только не толпитесь, по очереди, сначала женщины и дети, потом остальные. Дима не пускать. Ты наказан, Дим. Неужели ты не мог выцарапать на стене что-либо приличное: птичку, рыбу, бизона, наконец? Иди в угол, Дим.

Такая вот се ля ви, так говорили в древнем городе Париже. И никуда не денешься, нельзя слагать с себя обязанностей, я есть свободно избранный президент. И это мой долг.

Мы должны выстоять хотя бы эту зиму. А там настанет теплый сезон. И пещер на всех не хватает.

Стало труднее дышать? Вы тоже заметили? Что делать, листьев на земле почти не осталось, кислорода становится все меньше. А мы еще эти унции сжигаем, это же окислительный процесс. Ха-ха, этот чудик спрашивает меня, что такое окислительный процесс?

Кто ему ответит, сограждане мои?


14


Стенограмма заседания мозгового центра от 21 сентября с. г. Присутствовало 12 человек (перечисляются фамилии). Начало заседания 17. 00, окончание 20. 12.

Председатель. Очередное заседание мозгового центра считаю открытым. Пусть будут услышаны все. Положение на заводе сложное, на грани с тяжелым. Годовой план поставлен под угрозу, монтаж совершается методом золотой лихорадки, текучесть ниже всякой критики. Жилья нет, впрочем, вы знаете это не хуже меня, распространяться не буду. Срочно требуются свежие идеи, желательно нешаблонные, иначе мы пойдем ко дну медленно, но верно. Принимаются идеи всякого назначения и вида, многоцелевые, долгосрочные, в крайнем случае бредовые, однако предпочтение отдается идеям быстрого действия, для них мы создаем режим наибольшего благоприятствования. Подавайте идеи в любом виде, устном и письменном, но предпочтительно без упаковки, а то ведь наше время упаковочная промышленность достигла таких высот, создала такие образцы оберточных материалов для многослойной упаковки, что для перевозки одного спичечного коробка, упакованного таким методом, требуется пульмановский вагон. Помните, к нам на завод пришел контейнер из некой страны. Три дня распаковывали стружку и оберточные материалы, пока не извлекли на свет несколько приборов, а к ним в придачу контрабандные магнитофоны. Не уподобляйтесь таким фирмачам. Нам не нужны контрабандные идеи. Наш идеал — идея в голом виде, чтобы ее тут же можно было пощупать.

Регламент: пять минут. Если у вас есть хорошие идеи, больше времени не потребуется. Я давно заметил: когда нечего сказать, говорят часами.

1-й оратор. Планирование отстает от потребностей. Как наше, так и над нами. Почему создалось напряжение с планом? Мы не сумели разместить заказы. Нас боятся. У нас новое оборудование, которое осваивают новые люди. Можно понять заказчика, который не желает выступать в качестве подопытного кролика и думает примерно так: «Пусть они поупражняются без меня, а когда они освоят свою электронную технику, я с удовольствием дам им заказ». Ведь это факт, что мы запороли одну обечайку, такие вести разносятся по беспроволочному телеграфу мгновенно. Правда, мы поставили обечайку на термообработку, она раздалась на 23 миллиметра. Россия спасена, но было бы лучше не спасать ее таким экстравагантным способом. Итак, я выдвигаю идею № 1 — качество. Идея не новая, но тем не менее вечная. Мы должны разработать собственную структуру управления качеством. Я думаю, у нас уже имеется некоторый опыт, которым мы могли бы поделиться с другими. Идея № 2 теоретическим путем мы никогда не добьемся высокого качества. Мы пустили по цехам технологические обечайки — обработка шла прекрасно, все перевыполняли нормы. Но вот приступили к обработке реальных обечаек, из которых будет свариваться реактор. Скорость обработки замедлилась в два раза. Надо как можно скорее и решительнее преодолеть этот психологический барьер. Мы на верном пути. Корректировать курс нам не надо — да и некуда. Нам самим, я имею в виду руководство, не хватает смелости, как тем расточникам, когда они приступили к обработке реальных обечаек. Мы должны смелее смотреть вперед, иначе можно оказаться в положении того руководителя, которого спросили: «Удается ли вам планировать завтрашний день?» — и он ответил: «Только сегодняшний. И только на два часа вперед».

О планировании над нами. Мы должны дать первый реактор в 1981 году, а деньги за него нам могут быть перечислены только во втором квартале 1982 года, я имею в виду Энскую атомную, на которой строительные работы уже развертываются. Наша же, местная атомная, на которую мы тянем бетонку, еще в зачаточном состоянии, и даже неизвестно, попадет ли она в пятилетку. Но даже при самом благоприятном стечении обстоятельств первый реактор понадобится им не раньше 1983–1984 года. Нам придется принимать реакторы на сохранность, и мы должны быть готовы к этому экономически. Идея тут долгосрочная — ставить вопрос перед министром. Разумеется, нам пропасть не дадут, но желательно, однако, чтобы прежде мы все-таки успели кое-что совершить. План на будущий год нам утверждают в размере тридцати миллионов.

Председатель (перебивает). Позвольте! Как же так? Ведь мы считали двадцать три миллиона.

1-й оратор. Получилось все-таки тридцать. Ведь деньги обладают одним свойством: они резиновые.

Председатель. Не может быть! К нам же приезжал товарищ В. Пьет нормально, и закусывает хорошо. И тут же свинью в ответ подкладывает видно, у него аппетит от наших слов разыгрался.

1-й оратор. Я считаю, мы должны принять тридцать миллионов. Идея здесь такая: чем больше, тем лучше. Если мы на будущий год не создадим сами себе напряжения, то не выясним своих слабых мест. А слабые места выявляются только в том случае, когда план заваливается и надо его спасать. Что мы знаем сейчас о наших слабых местах? Рентген, флюсы, ну еще немного — краны. Скоро мы эти слабые места ликвидируем, это же монтажные неувязки. А дальше какие пойдут слабины? Вношу предложение: не отказываться от повышенного плана на будущий год. Регламент кончился.

2-й оратор. С жильем, конечно, у нас получился, мягко выражаясь, некоторый конфуз. Сейчас у нас сентябрь, а строители до августа латали прошлогодние дыры, иными словами — доделывали то, что мы от них приняли под давлением год назад. Несмотря на это, мы неплохо справились с ростом численности, я приведу данные за несколько лет.

Но вот некоторый анализ за последний год, который заставляет насторожиться. Численность возросла на 2080 человек, а было принято на работу 3422 человека. Следовательно, 1340 человек уволились, из них 825 по собственному желанию. Это означает, что мы своими действиями пробудили в них такое желание. Главные причины ухода: нет жилья, не устраивает заработная плата, нет мест в детском садике для ребенка. Несмотря на то что процент текучести у нас вполне приличный, ниже, чем в целом по отрасли, наша увольнительная комиссия работает с предельной нагрузкой. Мы стараемся дойти до каждого, остановить человека, оставить у себя. Радуемся каждой удаче. В соответствии со сказанным я выдвигаю идею, надеюсь, моя обертка получилась не слишком увесистой. А идея такая: мы должны форсировать строительство техникума, детских садов, общественного центра и прочего соцкультбыта. Надо повернуть интересы строителей в нужную нам сторону.

Председатель. Прекрасно. А когда мы все это построим, вы обещаете нам, что текучесть исчезнет?

2-й оратор (живо). Возникнут новые проблемы. Непременно. Тогда мы их изучим, проанализируем и доложим нашему мозговому центру.

3-й оратор. Проблема нашего роста упирается в структуру, сколь бы жесткой она ни была. Структура нашего дела, структура технологии, структура рабочих мест, структура самой структуры, наконец. «Атоммаш» посажен на острие технического прогресса. Он задуман с самым широким интеллектуальным размахом как завод XXI века. Мы готовы к усвоению любой идеи. Если завтра наука откроет невиданный способ получения энергии, «Атоммаш» все равно удержится на своей вершине, мы лишь изменим технологию. Но ведь технология обязана быть служанкой, только в этом случае возникает цивилизация. Нам важно одно условие — сохранение материала. Наша структура замешана на металле. Мы железный завод, к тому же весьма прожорливый, две трети металла превращаем в стружку. Подобная технология неизбежно находится под угрозой потенциального уничтожения. Поэтому я спрашиваю: готовы ли мы к новым принципам и методам? И как мы должны к ним готовиться?

От любых возможных потрясений в будущем нас может спасти объективная структура, и только она. Поэтому я предлагаю принцип системы автоматизированного управления. Иногда можно слышать довольно распространенное среди дилетантов мнение, будто применение АСУ в наших условиях затруднено именно из-за объективности последней. Один академик даже изрек: «Невозможно автоматизировать беспорядок». Позволю себе усомниться в справедливости данного постулата. Невозможных задач не существует, все зависит от способа принимаемого решения. Хаос является конечной целью разрушения, он есть вершина беспорядка, его идеал. Но попробуйте-ка пойти в своем разрушении еще дальше. Дудки! Можно разрушить все, кроме хаоса. Сам же хаос не поддается разрушению, он неделим и вечен. Отчего так? Ибо хаос обладает железной суперструктурой. Сила хаоса в его структурности, пока не познанной, увы. Точно так же и с нашим родным беспорядком. Мы обязаны исследовать его, выявить закономерности, вектор, периодичность, связь с внешними факторами, как, скажем, сезонность, солнечная активность и т. д. В порядке творческого инженерного бреда: нам вообще бы стоило завести институт хаоса. Тогда мы откроем структуру беспорядка и подчиним ее себе.

Пожалуйста, не улыбайтесь, мои коллеги по мозговому центру. Моя идея не столь далека от конкретного исполнения, как это вам кажется. Постараюсь быть более доступным. Предположим, что перед нами находится непроходимое болото. Что надо сделать, чтобы его преодолеть, задача именно такова. Можно осушить болото, но это долго, не хватает средств и ресурсов. Как же его преодолеть? Да очень просто: настлать гать. На сегодняшний день это вполне осуществимо. Я даже уверен: мы в состоянии настлать не жердевую гать, трясет уж очень, а, что называется, современную гать с асфальтированным покрытием и двухрядным движением.

Наши автоматизированные системы управления и будут такой двухрядной гатью через болото действительности. Мы создадим 82 такие системы. Может возникнуть вопрос: почему так много? Я противник стратегии большого риска. Секрет в том, что мы не создаем собственной структуры, но познаем ее. Даже если завтра будет открыто пятое измерение, структура обязана уцелеть, ибо она существует объективно. Вот почему мы отказываемся от единой глобальной системы управления и вместо нее предлагаем 82 частные системы. Это стратегия частного риска, при исполнении которой повышается степень объективности. Наша гать будет складываться из 82-х дорожек. Мы обязаны мыслить структурно. Мои идеи существуют в письменном изложении в виде докладной записки, которую я раздал членам мозгового центра. Спасибо за внимание.

4-й оратор. После такого пламенного выступления говорить трудно, но все же попробую. На советах мозгового центра принят принцип: не заниматься критикой высказанных идей, что нарушило бы чистоту нашего замысла, ибо невозможно высказывать новаторские идеи с оглядкой: «А что станет говорить княгиня Марья Алексевна?» Поэтому я оставляю в стороне структурные восторги предыдущего оратора и сразу перейду к своей теме.

Моя идея — человек. Более того, всего одна половина рода человеческого, именуемая прекрасной половиной, и еще того уже, я говорю о наших женах, верных спутницах и помощницах. Это наш истинный тыл. Мы сидим здесь после конца рабочего дня, а они в настоящий момент ждут нас дома. Кстати, я бы внес предложение: не созывать мозговой центр в конце трудового дня, когда мы все измочалены. Мозговой центр должен собираться в 7 часов утра, вот тогда мы действительно нафонтанируем идей.

Итак, о наших женах. Они нас берегут, но бережем ли мы их? Должен сообщить присутствующим один факт, возможно неизвестный. У трех руководящих работников нашего завода в этом году жены уехали из Волгодонска; подчеркиваю, я говорю о руководящих работниках и руководящих женах. Все они имели квартиры, работу. Разумеется, тут нет и не может быть одной причины, но следует задуматься: не виноваты ли мы сами в этом уходе? Наша вина в невнимании. Потом выясняется, что любимая женщина уехала от бытовых неудобств, пыли и грязи — но что было вначале? Руководящие работники «Атоммаша» не уходят домой раньше восьми, девяти часов вечера. Это есть свидетельство нашей неорганизованности, но, с другой стороны, в этом как бы концентрируется напряжение пускового периода, который мы сейчас переживаем. Пока это печальная необходимость. А дома порой и телефона нет, позвонить некуда. И сидит она, бедняжка, в полном одиночестве, проклиная тот день и час, когда сюда приехала. Жены не чувствуют своего места в системе «Атоммаша», они не заражены заводом.

Моя идея быстрого действия и не требующая капитальных вложений. В ближайшее же время собрать жен руководящих работников, я думаю до уровня начальников, цехов, устроить во Дворце культуры вечер, и пусть генеральный директор и секретарь парткома прочтут небольшую лекцию на тему: что такое «Атоммаш» и как он преодолевается? На этом вечере наши женщины познакомятся и посмотрят друг на друга.

Мы вступили в эпоху сплачивания коллектива. Но наш коллектив складывается не единственно в цехах и отделах, лабораториях, он складывается также и дома, куда мы приносим с работы наши огорчения, радости, страсти. Предлагаемая идея защиты наших жен укрепит тылы и, следовательно, наши ряды.

Другая идея — зоны отдыха. Я имею в виду не берег Дона, а наши цехи. Тут мы до сих пор на нуле, хотя средства нам отпущены, и немалые. В каждом цехе должна быть своя зона отдыха.

Первый корпус! Это же 28 гектаров супержелезного пространства — а есть ли там хоть один зеленый листочек? Микроклимат среди железа играет особую роль, это давно доказано научно. У нас запланированы комнаты технологической разгрузки — но где они? Словом, идею следует запустить на орбиту. Это должно быть сделано завтра, ибо требовалось еще вчера.

5-й оратор. Разрешите мне? Я очень коротко. В прошлом году строители провалили план жилья; видимо, провалят и в этом. Давайте построим стоквартирный дом методом самостроя. Хоть немного рассосем очередь, закрепим кадры. Мое подразделение могло бы выделить 20 человек на это строительство — при соответствующем количестве квартир, разумеется. Сейчас начнем, к Новому году кончим. У меня все.

6-й оратор. Предлагаю в первом корпусе покрасить полы. Краска на складе имеется: салатная, голубая и беж. Выпишите мне двести килограммов, я начну завтра же.

7-й оратор. К нам часто приезжают бригады артистов, писателей. Мы проводим встречи, семинары — это хорошо. Это оживляет нашу работу. Но мне кажется, мы забыли об одном важном моменте. «Атоммаш» есть не только прямое следствие научно-технической революции, он есть ее прямое продолжение в металле. Мы призваны утолять энергетический голод стран содружества. Да! Но это не единственная наша задача. Мы всеми силами гоним план, а наши научные интересы отодвинуты в дальние дали. К нам уже приезжали ученые, но я считаю: этого мало. Мы должны выйти на прямую связь с Академией наук. Мы могли бы стать технологической базой науки. И не только это. Со своей стороны мы могли бы предъявить ученым наши технологические претензии. Ведь у нас даже в штатном расписании сказано: такую-то должность занимает кандидат наук. Скидка дается исключительно на молодость «Атоммаша». Всесоюзная летучка журналистов — это, разумеется, хорошо и полезно, но научный симпозиум энергетиков или физиков был бы не менее продуктивным, уверяю вас.

Следующая проблема. То и дело восклицаем о XXI веке. Но давайте прежде осмыслим, где сами пребываем. Что мы, по сути, производим? Не что иное, как паровые котлы со всякими там патрубками, задвижками, заглушками, рассчитанными на работу в условии радиации и потому нуждающимися в металле особого качества. Далее: какова наша цепочка? Атомы выделяют тепло своих ядер — нагреваем этим теплом воду — превращаем ее в пар — пар крутит лопатки турбины — получилась электрическая энергия. В начале цепочки вроде в самом деле XXI век, хотя давайте не будем навязывать ему своих колоколен, может, он, двадцать первый, такое учудит, что нас начисто зачеркнет и заново перекроит. Но что мы имеем в середине цепочки? Дремучий пар, XIX век, тут уж никуда не денешься.

Вы скажете, мы технари. Пусть ученые найдут новые переходы одного вида энергии в другой, а мы поставим это на поток. А пока наука не нашла нового способа, будем производить паровые котлы и давать при этом 70 процентов стружки, об этом здесь уже говорилось. Когда «Атоммаш» заработает на полную мощность, мы будем производить десятки тысяч тонн стружки из особокачественной стали. А ведь уже сегодня известен способ сандвича, когда корпус реактора накручивается из рулона и сам становится как бы рулонированным. Я понимаю: моя идея о новой технологии равносильна предложению реконструировать «Атоммаш». Но я подал свою идею без обертки, в голеньком виде, не прикрытом даже экономическими наметками. Но все равно рано или поздно мы придем к новой технологии, мы не сможем быть столь расточительными, тут миллиарды превращаются в стружку.

И еще немного о качестве. Как можно так строить? Иду по первому корпусу. Дошел до сто шестой оси, смотрю на третью половину, а там раковина зияет, даже не раковина, а дупло какое-то. Этак и колонка может обрушиться. Необходимы срочные меры.

Председатель. Как мы договорились, оценки здесь не выставляются. Слушали прилежно. Будем размышлять. Следующее заседание мозгового центра состоится в семь часов утра, о дне будете предупреждены. А сейчас время позднее, не пора ли к нашим женам. Этот вопрос мы действительно проглядели. На наших глазах совершились три трагедии, но никто и бровью не повел. Приложим все силы, чтобы вернуть беглянок. Вечер жен организуем на той неделе.

Далее. Полы покрасим. Дом построим. Давайте даже два дома возьмем на себя. О других, более долгосрочных идеях подумаем сообща, когда приготовят стенограмму и мы ее изучим. Причем ораторам дается право отредактировать свои идеи.

Теперь относительно стружки. Хочу задать вам одну задачу. В вашей квартире на кухне установлена электрическая плита. Вдруг вам захотелось выпить чаю. Вы идете на кухню, наливаете чайник, ставите его на плиту. Потом садитесь за стол и наслаждаетесь крепким горячим чаем — картина знакомая. Так вот, спрашивается: сколько чайников требуется вскипятить на тепловой электростанции, чтобы на вашей кухне вскипел один чайник воды, учитывая, что вы живете на девятом этаже, а расстояние от вашего дома до тепловой электростанции составляет пятьсот километров? Кто готов ответить? Ага, вы уже решили. Прошу.

(4-й оратор показывает председателю листок бумаги с написанным на нем ответом.)

Ответ близкий, но заниженный. Вы учли коэффициент полезного действия парового котла, паропроводов, турбины, трансформаторов, линии электропередачи на пятьсот километров и, наконец, КПД самой электрической плиты у вас на кухне. Но в задаче имеется также условие о девятом этаже. Сколько чайников воды надо вскипятить, чтобы подать один чайник холодной воды прямо к вам на дом на девятый этаж? Это ведь тоже требует энергии. И все начинается сначала. В итоге получается ответ — 33 чайника, да и то при условии, что на станции действует наиновейшее оборудование. Вы готовы невольно воскликнуть — как много! Кто бы мог подумать?! Я вам отвечу: чем цивилизация богаче, тем она расточительнее. Иными словами — чем выше цивилизация, тем ниже ее коэффициент полезного действия, отдаваемый ради комфорта. Когда-то, еще на нашей с вами памяти, отправляясь в дорогу, мы брали с собой чайник, чтобы бегать с ним на станции за кипятком. Соскакивали на ходу, мчались наперегонки, маялись в очереди у кипятильника, чтобы получить желанную порцию кипятка и успеть вернуться в свой вагон. Теперь кипяток едет вместе с нами в одном вагоне. Подходи и поворачивай краник. Очевидно, что это менее экономично, нежели централизованные титаны на больших станциях, но зато пассажир обеспечивается комфортабельным кипятком.

А теперь представьте, что вы захотели вдруг выпить чаю, но вам надо отправиться за чайником кипятка на электростанцию, где вода уже вскипела. Ну в крайнем случае пойти в город на центральный кипятильный пункт, где кипяток раздается бесплатно. Вряд ли вы согласитесь признать такую цивилизацию разумной. Кипяток доставлен нам прямо на дом, он всегда готов вскипеть — это нас вполне устраивает. Ради такого комфорта мы не считаемся с затратами. И ту цивилизацию, которая способна затратить 33 вскипяченных чайника ради вскипячения одного на вашей кухне, мы называем высокоразвитой и передовой цивилизацией, хотя, разумеется, этот процесс расточительства не вечен, и мы уже сейчас начинаем говорить о разумном ограничении потребления, об экономии энергии.

При чем тут стружка? А при том, что мы будем ее производить, мы просто обязаны это делать. Ведь чтобы изготовить один чайник, мы, выражаясь фигурально, пускаем в стружку всего два чайника. Видите, с каким опережением мы работаем, что, естественно, не освобождает нас от поиска. Ведь может случиться и так, что и чайник на нашей кухне начнет закипать сам по себе, от солнца, например, или от брошенной туда таблетки. Но пока до этого не дошло. 33 чайника уходят в воздух — один вскипает. Мой приятель, ученый-гуманитарий, как-то поделился со мной, каков средний КПД всего человечества. 100 000 жителей планеты за 100 лет производят на свет одну бессмертную мысль. А в результате за всю историю человечества произведено и накоплено столько мыслей, что мы должны 10 лет учиться в школе, потом 5 лет в институте, чтобы усвоить самое главное. А вообще всей человеческой жизни не хватит, чтобы узнать все мысли, произведенные на свет человечеством.

Так что давайте думать о КПД нашего слова и не пускать слова в стружку.

Заседание мозгового центра, вне всякого сомнения, было полезным и ярким. Спасибо за внимание.


15


— Тихо, дети. Раскрыли тетради, взяли ручки. Начали. Учтите, это городская контрольная с присуждением мест. Я диктую. «С бетонного завода отъехал самосвал, который вез три кубометра бетона. Задняя стенка кузова имела щель и часть бетона в количестве одного кубометра пролилась на дорогу. Спрашивается: сколько кубометров бетона записал в сводке получатель прораб Петров, если дырявый самосвал совершил за день 8 ездок, а в вечернем рапорте прораба Петрова было указано, что план выполнен на 144 процента?»

Пишите дальше. «Технологический процесс превращения руды через обечайку в реактор занимает 3 года, причем обечайка стоит в середине процесса. Для дальнейшей обработки обечайки на Энском заводе инженером Петровым был составлен сетевой график и за 40 рабочих дней отставание от графика составило 52 дня. Требуется определить, в какую сторону движется обечайка — к реактору или обратно? И второе: если Энский завод и дальше будет действовать в том же темпе, когда обечайка полностью превратится обратно в руду?» Записали? Всем понятно условие?

Диктую третью задачу. «Обечайку нагревали в нагревательной печи в течение 3 часов 20 минут. За один час в печи сжигается 5600 кубических метров газа. В результате неисправности датчика был допущен некоторый перерасход сжигаемого газа, равный горению печи в течение 48 минут. Спрашивается: сколько газа сожгли в печи за всю смену, если мастер Петров получил премию в размере 30 процентов от своего оклада?»

Тихо, дети. Полная тишина. Вы должны обратить все свое внимание на математическую сущность задачи. Вопрос о законности премии мастера Петрова нами сейчас не обсуждается. Это мы обсудим на обществоведении. А сейчас у нас математика, дети. Тут действуют особые законы, точные и непререкаемые, независимые от человеческих эмоций. Эти три задачи являются обязательными. Для отличников дается дополнительная задача; в случае ее решения вам будет обеспечена поездка на областную олимпиаду.

Диктую дополнительную задачу. «Из священного писания известно, что господь бог сотворил мир за 7 суток. Пять первых дней он, не отдыхая ни минуты, творил свет, твердь, море и сушу, светила и луну, птиц и рыб, животных, человека, а также прочих земных тварей. В течение шестого дня господь бог устранял недоделки, а на седьмой день устал и прилег отдохнуть. Спрашивается, сколько энергии затратил господь бог на сотворение мира, если планета Земля каждую минуту получает от Солнца 2^1025 эрг энергии и сколько лет должен работать завод „Атоммаш“, чтобы произвести такое же количество энергии, если в течение года он производит 8 реакторов мощностью 1 миллион киловатт в каждом».

Записали, дети? Засекаю время. Для решения вам дается 40 минут, так что не спешите, сосредоточьтесь, вспомните все, о чем я вам говорила на уроках, — и решайте. Что, Павлик, у тебя вопрос? Ага, ты хочешь выйти, у тебя острая нужда. Ну, я за тебя спокойна, ты на олимпиаду не попадешь, вместо этого окажешься в коридоре. Сидоров, не зыркай по сторонам. Петренко, положи на место шпаргалку, все равно там ничего не найдешь. На этот раз вам шпаргалки не помогут, дети, я сама составила задачи, они нестандартны, хоть и просты. Но требуют творческого подхода. Симоненко, зачем ты сосешь авторучку, разве она сладкая? Ах, у тебя вопрос? Слушаю тебя. Почему во всех трех задачах действует один и тот же персонаж? Хотя это не относится к делу, могу тебе объяснить. Это не один человек, а три. Прораб Петров — это один человек, инженер Петров уже другой, а мастер Петров третий, на что указывают их должности. Понял? Тогда не соси ручку. Валера, что у тебя? Уже готово? Подойди и сдай тетрадку, я посмотрю. Интересно. Весьма. Мне, однако, непонятно, отчего у тебя получается так много бетона? Понимаю, ты вводишь в задачу допущение, будто прораб Петров собрал тот бетон, который был разлит по дороге к нему. Это занятно, Валера. Ах да, я и забыла, что твой папа сам прораб. У тебя тут есть второй вариант решения, без такого допущения? Молодец, Валера, ты предусмотрительный мальчик, иди отдыхай, пока эти оболтусы будут биться над ответами.

Машенька, что ты хочешь? Вторая задача не решается. Вот как? Там же поставлены четкие условия, она обязана решаться, даже если ответ окажется весьма большим. Это я не вам говорю, дети, я не подсказываю, просто мы с Машенькой советуемся. Ага, ага, понимаю тебя. Ты хочешь сказать, Машенька, что из руды можно сделать обечайку, обратный же процесс превращения обечайки в руду невозможен. Точно так же, как нельзя сгоревшую нефть обратить обратно в листья и растения? Возможно, ты права, Машенька, но, во-первых, обечайка не адекватна сгоревшей нефти, а во-вторых, у нас сейчас не урок ботаники, а математика. Вот Скворцов мне подсказывает, что как раз твой папа инженер — и он составлял этот сетевой график. Именно поэтому, Маша, ты решила деморализовать класс? Придется тебе все же решить задачу и скорей! Осталось восемь минут. Симоненко, опять ты сосешь авторучку, оболтус этакий. Спрашивай. Возможны ли варианты? Отвечаю, Симоненко: в нашей жизни нет ничего невозможного. Из всех представленных ответов будет определяться оптимальный, по нему и выводятся оценки. Тодик, ты уже сделал? Сдавай. Ай-ай, в задаче с богом у тебя получается такое большое число, что ты не знаешь, как его выговорить. Написать можно, а вслух произнести нельзя. В математике так бывает. Правда, мы этого еще не проходили, но пусть вас это не смущает, дети, пишите это число в алгебраическом виде, если оно действительно такое большое, чего я сама не знаю, не имею права знать. Спешите, дети, сдавайте тетради. Хорошо, Оля, поторапливайся, вас осталось всего трое. А это чья тетрадка? Почему она не подписана? Что здесь? Какая-то чужая задача.

«28 оболтусов из З-б решали по 4 задачи каждый. 19 оболтусов решили по одной задаче, 5 оболтусов решили две задачи и 4 оболтуса не решили ни одной задачи. Спрашивается, сколько задач было решено и когда будет решена главная задача — когда же наконец прораб Степан Петрович Петров на своем дырявом самосвале приедет за нашей учителкой и увезет ее в другой город?»

Кто написал эту гадость? Признавайтесь! Я знаю, кто это сделал. Симоненко! Где он? Кому я говорю? Все ушли, сдав тетради. Негодные дети. Что это там шумит? Спасибо, Машенька, спасибо, ты умница, ставлю тебе пять, я вижу: самосвал подъехал. Это Степа, конечно, он! А я вся лохматая.

С какой бы радостью укатила от этих оболтусов. Пусть решают свои задачи без меня.


16


Кабинет заместителя генерального директора по кадрам Петра Григорьевича Пономаренко. Стол в виде буквы «Т», во главе стола сидит хозяин кабинета, красивый мужчина 38 лет. Вдоль приставного стола сидят члены увольнительной комиссии, их пять человек, в том числе женщина, ведущая протокол. На скромном стуле у стены примостился автор.

Заседание продолжается третий час. На лицах присутствующих написана некоторая усталость, лишь Петр Григорьевич бодр по-прежнему, как в первую минуту заседания.

Пономаренко. Попросите следующего.

Зритель наглядно наблюдает процесс, обозначаемый в официальных бумагах текучестью кадров, термином сугубо бюрократическим, но в данном случае не лишенным некоторой метафоричности.

В кабинет входит женщина в легком пестром платье с авоськой в руках. Садится в конце стола.

Пономаренко. Товарищ Никонова? Расскажите членам комиссии о цели своего прихода.

Никонова. Я уйти хочу. За документами пришла.

Пономаренко. Почему же вы хотите забрать документы? Чем вам у нас не нравится?

Никонова (с улыбкой). Так я обманутая. Квартиры вы мне не дали.

Пономаренко. Где вы сейчас живете?

Никонова. В общежитии, четыре койки в комнате. А мне уже 29, я из срока вышла. В этом году опять не обещают. Сплошным обманом занимаетесь.

Пономаренко. Критику признаем. Некоторый элемент агитации действительно имел место. Но и мы не виноваты. У нас строители отобрали два готовых девятиэтажных дома, иначе вы как раз бы получили свою малосемейку. Подождите еще немного.

Никонова. Я ухожу, это бесповоротно.

Член комиссии. Она к строителям уходит.

Пономаренко. Они вам что-нибудь обещают?

Никонова. За обещания разве пошла бы. Они дают. В том самом доме.

Пономаренко. Отпускаем вас с болью в сердце.

Если через некоторое время надумаете к нам, милости просим, ведь вы тогда уже с жильем будете.

Женщина уходит. Ее место на стуле занимает сероглазый паренек с насупленным лицом.

Пономаренко (читает заявление). «…по собственному желанию». Скажите, товарищ Лукин, откуда у вас возникло собственное желание?

Лукин. От жены. Она и говорит: «Если через тринадцать дней не приедешь, подаю на развод». У нас дочка, второй годик.

Пономаренко. Где же она живет? Зачем вы ее отпустили отсюда?

Лукин. Хозяйка она. Двор у нее.

Пономаренко. Давайте мы ее сюда вызовем, поговорим с нею по душам.

Лукин (смеется). Да вы что? Она тут всех разнесет. Не зовите ее, предупреждаю.

Пономаренко. Ну тогда вы сами подождите еще немного, может, она передумает. Как-никак, у вас тут квартира. Верно, обстановку уже приобрели.

Лукин. Не могу я. Сегодня двадцатый день, мне уже ничего не осталось. А то приеду, а на моей подушке чужая голова лежит. Тут квартира, а там дом от родителей. Хозяйка она у меня. И я теперь, выходит, в крестьяне подамся.

Пономаренко. Я даже не радуюсь, что вы оставляете нам квартиру. Чувствую, что теряем хорошего человека. Подписываю ваше заявление.

Лукин. Вот спасибо. Вы уж извините, я побежал.

В кабинет входит высокий подтянутый красавец с густым чубом, лекальщик пятого разряда Сергей Петрович Крючков, 30 лет. Уверенно садится на стул. Теперь они смотрят в глаза друг другу, заместитель генерального директора по работе с кадрами П. Г. Пономаренко и лекальщик 5-го разряда С. П. Крючков. Оба полны напора. Между ними члены комиссии.

Пономаренко. Так, так, товарищ Крючков. От трудностей бежите?

Крючков. Я от трудностей не бегу.

Пономаренко. Заявление это вы писали?

Крючков. Я писал.

Пономаренко. Значит, все-таки бежите?

Крючков. Но не от трудностей. Я от трудностей никогда не бегал.

Пономаренко. Отчего же вы бежите, хотелось бы знать?

Крючков. От беспорядка. Меня мама еще в детстве учила: всюду должен быть исключительный порядок.

Пономаренко (взрывается). Так кто же этот беспорядок создает?! Вот вы бежите от нас и тем самым увеличиваете количество общего беспорядка. Да, сейчас у нас организационные трудности, у нас трудности роста. Про «Атоммаш» даже говорят, что здесь собралась толпа в 11 тысяч человек. Чтобы закрутить «Атоммаш», заставить его работать на страну, одной толпы мало, нужен сплоченный коллектив, сплоченный организационно и социально. А вы теперь приняли решение сбежать из этой толпы, вместо того чтобы помочь ей превратиться в коллектив. Где ваша гражданская совесть? Чем вас обидели на «Атоммаше»? Квартирой? Зарплатой?

Крючков. Квартира есть: на троих две комнаты.

Пономаренко. Вот видите, «Атоммаш» квартиру вам дал.

Крючков. Квартиру я получил не от «Атоммаша», а от государства.

Пономаренко. Но ведь посредством «Атоммаша». Мы вас отстаивали, рекомендовали. А зарабатываете сколько?

Крючков. Двести рублей.

Пономаренко. Вот видите! Вы же благополучный человек. Квартира есть, зарплата высокая — при чем тут беспорядок? Нет, я вас не отпускаю. Только по суду. Расскажете на суде, какой вы есть благополучный и гладкий. Пусть закон на вашей стороне и вы это знаете, пусть у меня шансов один процент, что вас не отпустят. Но все равно — суд. Пусть в суде тоже узнают, какие благополучные люди от нас бегут. Построили себе карьеру на «Атоммаше» — и дальше бежать. Я даже знаю, куда вы бежите. Сказать? Вы бежите в «Южстальконструкцию». (Переходит на «ты», с иронией). И сколько же тебе там обещали, многоуважаемый товарищ Крючков?

Крючков (невозмутимо). Гарантированных триста, но я рассчитываю выработать четыреста.

Член комиссии. Я тоже получаю двести рублей и никуда не бегу.

Крючков. Видимо, вы двести рублей и стоите, больше вам не предлагают.

2-й член комиссии. Типичное рвачество.

Крючков (взрывается, не теряя, однако, чувства собственного достоинства). По-вашему, я рвач? Так я вам скажу, кто я такой. Я рабочий. Я лекальщик. Вам не надо объяснять, что это такое. Я рабочий высшей квалификации эпохи НТР. Я «сотку» кожей чувствую. Я тоже мог бы стать синим воротничком, родители меня в институт тянули, а Иван Спиридонович на уроках труда меня разглядел: «У тебя, говорит, золотые руки, такие руки, говорит, два раза в сто лет рождаются. Ты будешь руками думать и руками кормиться». Я пошел на завод, в инструментальный цех, учился только своему делу. У меня уже пять лет пятый разряд, и руки мои еще 25 лет будут чуткими. Я в Курске работал, все имел — квартиру, триста рублей с гаком. Прочел в газете про «Атоммаш», загорелся, все бросил. А теперь не выдержал.

Пономаренко (не теряя задора). А зубы стиснуть ты не мог?

Крючков. Так зачем, скажите, непрерывно жить со стиснутыми зубами? Что у нас сейчас: война? Недород? У нас сейчас мирное время. Я же не от работы бегу, от работы я еще никогда не бегал, мне чем труднее, тем интереснее. Я бегу от безделья. Утром прихожу в цех, а работы мне нет, два часа сижу ожидаю, полдня ожидаю, когда мне работу дадут. Заняться, конечно, можно. Козла забивать, как многие, но я как-то не приучился.

Член комиссии. А ты требуй работы.

Крючков. Почему я должен ее требовать? Что я — безработный? Я рабочий. Мое дело работу исполнять. А начальников надо мной вон сколько, ниже меня никого нет, все наверху. Я их работу делать не умею, сам бы тогда сидел в начальниках и поучал бы подчиненных: ты сам работу ищи. А я буду лишь зарплату получать.

Пономаренко. Вы в каком цехе, Крючков?

Крючков. В инструментальном корпусе.

Пономаренко. Давайте мы вас в первый корпус переведем.

Крючков. Там точно такая же картина. Скоро вы и оттуда заявления получите.

Пономаренко. Огорчили вы нас, Крючков. Руки у вас золотые, это верно, такие руки дороже стоят, тоже верно. Но я огорчен, Крючков, сильно огорчен. И оттого мне горько, что вы у нас такой благополучный.

Крючков. Вы ошибаетесь. Я вовсе не считаю себя благополучным. Мне еще детей надо вырастить и ремесло им передать. Я мечтаю много хорошего инструмента сделать, дом на берегу реки построить. А вот бездельничать я не хочу и не умею, вы уж извините.

Автор (выскакивает из своего тихого угла). Нет уж, не извиняю. То есть, конечно это вы меня извините, а я вас извинять не желаю. Я долго молчал, пока герои изливались передо мной, диктовали свою волю, не давая слово молвить. Сидел на совещаниях, читал письма, слушал исповеди, я хотел понять ваши души, хотел узнать, чем вы живы. Куда мы движемся? На чем стоим? Ради этого я перестал принадлежать себе и принадлежал только вам. Вот почему я молчал и не вмешивался, даже если видел, что совершается ошибка. Я хотел создать объективную систему наблюдения. Не знаю, насколько мне это удалось. В литературе всякая объективная система имеет право на субъективность. Но точно знаю: сто страниц молчания — это чересчур. Тут никакой автор не выдержит. Не могу молчать. Теперь вы меня послушайте, я тоже имею право на свой монолог. Внимание, я обращаюсь к вам, мои герои. К вам, Сергей Петрович Крючков. Вы великий лекальщик, и я знаю, вы еще докажете это, прославите не только себя, но и свой завод. И вы, Петр Григорьевич Пономаренко, великий кадровик. Я восхищен вами обоими. Так кто же из вас прав? Я заявляю ответственно: вы оба правы. И не надо вам спорить. Вам вообще не о чем спорить. Вы оба молодые, красивые. Петр Пономаренко красив идеологической красотой, у Крючкова красота нравственная, рабочая. Так что же делать? Чья красота сильнее? Вот что я вам скажу, ребята. Посмотрите вы друг на друга, улыбнитесь один другому. Вы же общее дело делаете. Красота у вас разная, а дело-то одно. И нет у нас другого дела. Ведь мы воспитаны, мы живем в атмосфере уважительных отношений между людьми. А вам вообще нечего делить. Сергей Крючков, ты срочно должен перевоспитаться. Задумано — сделано. Силой своей авторской власти объявляю: ты уже перевоспитался, Сергей, в тебе проснулась общественная жилка. Заяви об этом публично перед членами уважаемой увольнительной комиссии, которые тоже уважают себя и, несмотря на жертву, пришли сюда в надежде перевоспитать тебя. Ты осознал, Сергей, свои прегрешения?

Крючков. Хорошо. Уважаемые члены увольнительной комиссии, вы меня здесь убедили. Беру свое заявление обратно. Остаюсь на заводе и ничего не буду делать, только выколачивать работу для самого себя. Отдайте мое заявление, Петр Григорьевич, пойду обрадую свою жену Клаву. Не будем вспоминать об этом прискорбном эпизоде. Хотел я лодку моторную купить, гори она синим пламенем.

Пономаренко. Зачем же так, Сергей? Никто тебя ущемлять не собирается. Мы тут тоже погорячились слегка, так ты не обессудь. Партия неуклонно повышает рост благосостояния советского народа, а народ это мы с тобой и есть. Так что ты свои четыре сотни получишь, мы тебя работой обеспечим на полную катушку. Золотые руки не смеют оставаться без дела. Правда, сейчас у всех на заводе работы мало, но мы это выправим, уверяю тебя. Скоро пойдет настоящая работа. Ты купишь свою лодку и, надеюсь, пригласишь меня на рыбалку.

Крючков. Зачем же спешить, Петр Григорьевич, пусть все идет своим чередом. Знаете поговорку? Где бы ни работать, лишь бы не работать. Вот мы и освоим этот метод под руководством автора, решившего нас перевоспитать.

Автор. Не чувствую энтузиазма, Сергей. Ты перевоспитываешься с иронией. Я же являюсь принципиальным сторонником реалистического метода отражения действительности. Всем ясно, что русский умелец Сергей Крючков перевоспитался лишь на бумаге, от этого проистекает двойная неправда: первая — в искусстве, вторая — в реальной жизни. Очень легко предаваться перевоспитанию на бумаге, в жизни этот процесс куда сложнее. Поэтому вы вправе считать мой пламенный монолог непроизнесенным. Действие продолжается по законам действительности, а я — обратно в свой безмолвный авторский угол.

Пономаренко. Ох, Крючков. Ты неисправим. Твоя беда в том, что ты слишком хорошо знаешь наши законы. Но я тебя заверяю: придется тебе побегать ради собственного благополучия. Я тебе отказываю. Крючков (пишет резолюцию на заявлении). Получай свои бумаги и подавай на нас в суд. Пусть я проиграю это дело, но с музыкой. Мы возьмем себе лучшего адвоката, мы будем защищаться от твоего благополучия. А если ты передумаешь, Крючков, мы тебя не возьмем обратно. У меня все.

Крючков (многозначительно). Я не передумаю. До свидания. (Уходит.)

Пономаренко (в сторону автора). Прокурор на меня давно зубы точит. Ведь все это мы незаконно делаем. И комиссия наша, по сути, на граня закона существует. Есть кодекс законов о труде — КЗОТ, там сказано четко: подал заявление, тридцать дней — и ты свободен. Но мы хотим разобраться с каждым случаем, нам важно знать каждую причину, чтобы потом анализировать все это. Наша комиссия общественная, она кодексом не предусмотрена, так и существуем в непредусмотренном виде. Но если мы установим причины, нам легче будет избежать последствий. Вы не подумайте, у нас текучесть снижается. Если бы нам до конца года сдать три детских садика, мы вообще были бы на коне. Что, товарищи, на этом заканчиваем?

Члены комиссии покидают кабинет. Пономаренко и автор остаются одни.

Пономаренко. Честно сказать, трудно стало с людьми работать. С металлом работать становится все легче — вон сколько станков наизобретали, а с людьми труднее. Человек становится все более неподатливым. Эх, брошу все, пойду к генеральному директору, попрошусь на металл. Буду снимать стружку с обечаек. Я понимаю, времена меняются. И люди сейчас другие. У Крючкова своя гордость, я его уважаю. Но мне с ним трудно. Возможно, он меня перерос. А что делать? Положение, прямо скажем, безвыходное. Мне как-то мой старый товарищ, начальник цеха, жаловался: «Рабочие стали капризные, требовательные». А я ему говорю: «Петя, — его тоже Петей зовут, — рабочий класс у нас один, у меня других рабочих для тебя нету, придется тебе работать с теми рабочими, которые есть в наличии». Умом я это понимаю, а вот сердцем… Так и тянет иной раз кулаком по столу хлопнуть. Я знаю, что вы скажете: ностальгия по кулаку, кулак-де, отжил свое. Но где выход? В доброте? Проиграйте вариант доброты, сами увидите, что получится. Я с Крючковым держался жестко. Пусть мы с ним сейчас не сошлись, но, я уверен, он одумается, он вернется к нам. Он оптимист. Там ему не дадут такой работы, какая ему по душе. А мы показали, что ценим его. Так что я не считаю это дело проигранным. Это уже не первый сигнал из инструментального корпуса, придется поговорить с ними по-серьезному. А к нам народ хороший идет. Каждый день десятки писем. Вот хоть это. Послушайте (достает из папки письмо, читает):

«Уважаемая дирекция!

Пишут вам воины Заполярья. Этой осенью мы заканчиваем срочную службу, очень много слышали, читали в газетах, журналах о вашем городе, о новостройке, об „Атоммаше“. Как комсомольцы, мы хотим принять участие в этой гигантской стройке, хотим попробовать свои силы и энергию.

Просим вас ознакомить нас подробно с вашим предприятием, где мы можем приложить свой труд, условия поступления на работу.

С уважением группа воинов-комсомольцев: мл. сержант Моравский, мл. сержант Коробейников, рядовой Титов и многие др.»

Правда, здорово? Это же от души написано. А вот такие, как Крючков, портят нам радужную картину. Это точно.

Автор безмолвствует в своем углу.


17


— Хорошо, я расскажу вам, чем все это кончилось, но с одним условием: вы не задаете никаких вопросов. Я устала от вопросительных знаков, расставленных вдоль всей моей судьбы. Одно неосторожное слово — и я умолкаю. Не оттого, что я такая своевольная. Мне хочется хоть немного побыть в собственной шкуре. Так трудно, когда вокруг тебя нескончаемое окружение. Нас в комнате пятеро: Галя, Лида, Люба черненькая, Люба беленькая и я. Пять голосов, пять причесок, пять запахов, пять гримас по-моему, этого более чем достаточно. Правда, Лида сейчас в отпуску, но это мало что меняет.

Вы не подумайте, будто я какая-нибудь ущербная. Я красивая, мне все говорят. На автобусе до работы доехала — с тремя могу познакомиться. По лабораторному корпусу прошла с этажа на этаж — еще двое предлагают свои услуги. Но мне от этого никакой радости, потому что Глеб высчитал мое будущее по машине, это вам не кофейная гуща.

Мне тесно от людей. Я хочу быть одна.

Но, увы, это невозможно, во всяком случае в текущем веке — так объявила Глебова машина.

Вот, слушайте. Нас сейчас 269 миллионов. Каждому требуется по комнате, это как минимум. В каждой комнате по 14 квадратных метров, тоже как минимум. Значит 269 миллионов комнат множим на 14 метров, тут уже пошли миллиарды, но Глебова машина управляется с ними шутя. А ведь еще необходимо учесть рост народонаселения, к концу века нас станет уже 300 миллионов словом, Глеб точно вычислил на своем компьютере, не помню этих цифр, я вообще с миллиардами путаюсь; в общем, эта история протянется как раз до конца века при условии, если я доживу до него и у меня не будет двух детей, требующих нового жилья.

Конечно, строят очень много, колоссально. И многие получают — миллионы семей. Об этом широковещательно объявляют. Но и нас, очередников, миллионы. Сколько нас, стоящих в очереди на морозе? Этого еще никто не сосчитал. Глеб сделал первую попытку. Мы течем из деревень, из маленьких поселков в большие города, на новые стройки, заводы. Нас миллионы. Мы с легкостью бросаем избы наших отцов и дедов, и они стоят с забитыми окнами. Мы с легкостью бросаем отцовские гнезда — скорей в город, там много строят, нам дадут. Но нас миллионы, кто же нам даст? Кто будет все это строить? А как быть тем, кто жил в больших городах? Они ведь тоже хотят улучшить свои условия — какими глазами они смотрят на нас, пришлых? Это Глеб так говорит, но этого, увы, уже не вычислишь на машине. Во мне теплится лишь одна надежда — что его машина ошиблась.

Кто такой Глеб? Я предупреждала: никаких вопросов. Пусть я плохая рассказчица, терпите.

Глеб — это молодой специалист, мы с ним работаем в лабораторном корпусе, иногда обедаем вместе, между нами ничего серьезного, одни разговорчики. Он на 12 сантиметров выше меня, не скрою, эта чисто плоскостная деталь мне приятна.

У Глеба теория: человечество погибает от скученности. Не от переизбытка людей, нет, именно от скученности. Мы почти не остаемся одни. На работу приехал — в зале сорок письменных столов, и за каждым торчит голова, пошел в столовую — вставай в хвост себе подобных, сел в троллейбус — не продохнуть. К тебе прикасаются одновременно 6–7 человек, купил билет в кино — за чужими шапками фабулы не видеть, на экране, между прочим, тоже люди, толпы людей. Ладно, думаю, приду домой, укроюсь от чужих голов и глаз. Вхожу в комнату, а там Лиза в подушку ревет, Галка на картах гадает, Люба черная в чемодане копается, добро перекладывает.

Сейчас все заговорили хором: защита природы, охрана окружающей среды. А я вам скажу, не пора ли поставить вопрос так: охрана внутреннего мира человека.

Это не Глеб, это я сама. На своей шкуре придумала. Природу мы повредили с помощью человека. А разве самому человеку не вредим?

Вы можете спросить: как же охранить внутренний мир человека от внешних посягательств? Надо создавать общественное мнение, что человек имеет право на охрану своего «я». Плюс материальные предпосылки. Вот в новой Конституции записано, что мы имеем право на жилище, это уже серьезная постановка вопроса, хотя и тут подождать придется. Ну, так мы терпеливые. Вы не подумайте. Моя несчастная любовь тут вовсе ни при чем. И потом почему несчастная? Эти недели я много думала, совершенствовалась в себе. Тянулась за Григорием.

А началось с писем. Вы, конечно, догадались, что письма, которые я вам дала, никогда не были отправлены. Но это и не черновики, самые настоящие оригиналы. Я действительно писала их Наталье, своей лучшей подруге, но у меня не было ее адреса, мы в один день отбыли из Каменки. Наталья отчаянно полетела на БАМ, я, как более осмотрительная, сюда, на «Атоммаш». Поэтому я придумывала ее ответы, которых на самом деле не было, но вчера от нее пришло первое письмо на «До востребования». Вряд ли я теперь отправлю ей ее письма. Ведь я писала их самой себе. Это был период первоначального осмысления, довольно наивный, не правда ли? Писала глупые письма в никуда, смех и слезы.

Григорию за все спасибо. Я могла бы полюбить его до конца, если бы он был более искренним и прямым. Я его ни в чем не корю, положение, в которое он попал, было не из лучших. Первая трещина пробежала от соседки, фуганувшей меня на лестничной площадке, но не в соседке дело. Она просто залезла в чужую душу своими немытыми руками. Мы все любим предаваться этому сладостному занятию. А вот когда Григорий дал мне свое письмо Вере, чтобы я своими руками отправила его, это была уже не трещина, это было бездонное ущелье.

Но падала туда я одна.

Я не угадала родиться. То ли опоздала, то ли поспешила, сама не знаю. 56-й год рождения — это же действительно ни туда, ни сюда. Мой отец тридцатого года, даже он на войну не успел, не говоря уже обо мне. Кто знает, может, я стала бы Лизой Чайкиной и меня проходили бы в школе. А выросла никому не ведомая Зоя Гончарова, явная неудачница, ставящая перед собой самые немыслимые вопросы в надежде спастись от самой себя.

Григорий все допытывался: «Ты опустила? Опустила?» Я отвечала: да. «Почему же она не реагирует?» — удивлялся он. Я уходила от этих разговоров. Никогда не читала, что было написано в том письме, и оно продолжало лежать в чемодане.

Григорий написал приговор, предоставив мне роль палача.

По-моему, он так и не понял этого. Взамен у него появилась новая игра, в которую он играл до самозабвения: «Почему же оно не дошло? Почему она не реагирует?»

Я больше не ходила к нему домой, и наша вахтерша тетя Лида уже не задавала контрольных вопросов на свою вечную тему: «Когда ты вернешься?»

Потом мы встретились на теплоходе «Севастополь». Приехала очередная группа артистов. Их поселили на «Севастополе». Я снова представляла общественность с цветами, на сей раз это были астры, осенние надежды.

После спектакля поехали на теплоход, в кормовом салоне был банкет. Артисты произносили задушевные тосты, седой красавец взял гитару и запел старинные гусарские песни, у него была хорошо поставленная интонация, глубокий голос. За мной ухаживал трагик средних лет, жалующийся на то, что он одинок и никто его не понимает. Он хотел впустить меня в свой неповторимый внутренний мир, а начал с того, что потянул меня в постель. Я выбежала на палубу. Наконец-то я одна, никто не потревожит моего одиночества.

Тут было хорошо. Далекие огни на воде, задумчиво-мягкий вечер, неназойливое дыхание теплохода под вздрагивающей палубой. Сама природа стала на охрану моего «я». Это мой мир, и никто не войдет туда без моего разрешения. И эти огни на воде — только мои.

Уже через пять минут я начала беспокоиться: почему никто за мной не приходит, чтобы поинтересоваться моим состоянием? Неужто я никому не нужна? Даже двинулась на корму, чтобы заглянуть в салон сквозь занавески. Седой аристократ продолжал петь. Мой трагик переместился в кресло и, кажется, настолько ушел в самого себя, что уже ни в ком другом не нуждался.

Григорий спас меня от долгожданного одиночества, возникнув за спиной как дар судьбы. Я вдруг остро почувствовала, что нужна кому-то. У Григория оказался ключ от каюты. Он был всегда таким предусмотрительным. Мы пошли в коридор и долго искали свой номер. При известном усилии можно было вообразить, что мы плывем в неведомую даль, но манящие огни ничуть не приближаются и продолжают звать.

Это было начало конца. Я проснулась глубокой ночью, словно от толчка. Я не сразу поняла, что толчок и в самом деле был.

Послышались голоса. Топанье ног. Наш теплоход занимал чужое место у причала, и теперь рейсовый дизель-электровоз из Москвы причалил прямо к нам, он и разбудил меня своим толчком. Я вскочила испуганная, будучи не в состоянии понять, зачем я здесь. Григорий спал на соседнем диване. Я оделась, выскочила на палубу. Горизонт был закрыт причалившим «Сергеем Есениным», который никуда не плыл сейчас, но все равно полон жизни, ритмического света, внутренней упругости, уверенно дышавшей в его глубинах. Грузчики слаженно и без лишнего шума затаскивали через нашу палубу ящики с продовольствием. Пассажиры спали, но все равно они и во сне продолжали двигаться к избранной цели. Только мой теплоход никуда не плыл, топку забыли разогреть.

Я проскочила по трапу меж двух ящиков и побежала не оглядываясь к элеватору, громада которого чернела впереди.

«Свобода, наконец-то свобода», — с отчаяньем думала я, продолжая поспешно удаляться от рокового теплохода, списанного на берег по старости, и удивляясь про себя, почему меня никто не догоняет.

Потом перешла на шаг, ведь до дома было далеко, километров восемь, как я преодолею их на каблуках?

Но теперь решение было принято. Теория одиночества была готова подкрепиться практикой. Мрачный элеватор остался позади, я свернула на большую дорогу, обсаженную деревьями. Сбоку светила луна, поднявшаяся за это время. Дорога уходила за горизонт.

Щеке стало холодно. Я провела ладонью по лицу. Неужто я плачу? Сама не почувствовала, как заплакала. И даже не знаю, какие это слезы: радости или тоски?

Ведь я свободна и могу начать жизнь сначала, могу улететь к Наталье, которая зовет меня. Я все могу.

В чем смысл жизни? В техникуме мне поручили провести анкету с этим вопросом. Нынче все стали грамотные, читают газеты, сидят у телевизора. Отвечали с точным прицелом: а) смысл жизни в том, чтобы приносить пользу обществу; б) трудиться; в) открывать неизвестное; г) смысл жизни в любви. Вот какие мы грамотные, любовь у нас уже на четвертом месте. Одна Оля ответила без обиняков:

«Смысл жизни в том, чтобы воспитывать детей».

«Своих или чужих?» — нагло спросил Василий, один из наших заводил, когда я зачитывала в аудитории ответы.

«Разве я не способна рожать? — невинно удивилась Оля. — Откуда ты взял, Вася?»

Оля добилась высшего смысла: у нее уже трое, второй раз она родила двойню.

А ведь никто не написал в анкете: смысл жизни в том, чтобы получить отдельную комнату. Какая чушь! Как может комната стать смыслом? Тогда и гарнитур может. И любая деревяшка. А в чем же тогда смысл? Почему я никак не изберу его?

Ага, смысл жизни — в поиске смысла. Завтра иду в комитет комсомола и прошу дать мне самое трудное поручение, желательно неисполнимое.

Ноги начали уставать, но я не останавливалась. Навстречу показались огни, и скоро мимо пронесся «КамАЗ», могучий грузовик с высоченным кузовом, я даже отскочила в сторону. Я сообразила, что грузовики работают в ночную смену, забирая из порта гравий.

Первый «КамАЗ» догнал меня в километре от элеватора. Я принялась голосовать загодя, чтобы у него было время затормозить, но он промчался мимо, не сбавляя хода, лишь обдал меня противной гарью. Вот, оказывается, в чем истинный смысл жизни: на полной скорости промчаться мимо ближнего.

Я покорно шагала. Второй грузовик тоже промчался, исполнив свой смысл, на третьем я смирилась, перестав верить в человечество. Но он остановился передо мной как гора. Дверца распахнулась на недосягаемой высоте. Я полезла по скобам, цепляясь за поручни.

Оказывается, водитель был в кабине не один. Рядом с ним сидела молодая женщина в ситцевом платье. Я удивилась: куда она едет так поздно и так налегке?

Между тем, прижимая к животу сумочку, в которой наибольшей ценностью был пропуск на завод, я взгромоздилась на свою долю сиденья и захлопнула дверцу. Мы тронулись. «КамАЗ» упруго потряхивало на дороге.

«Вам куда?» — спросил водитель, не поворачивая головы; есть в этой настороженной позе особый водительский шик.

Куда мне? Если бы я знала это? Кто меня ждет? Где можно приклонить голову кроме той каюты, которая никуда не плывет? Что в старом теплоходе выходит из строя сначала: двигатели или каюты?

«В Новый город, — ответила я, твердо зная, что и там никому не нужна. — А вы куда?»

«На Химкомбинат, в Каменск-Шахтинский», — сказал он, глядя на дорогу.

А мне не давала покоя глупая мысль: куда едет эта женщина, сидевшая между ним и мной? Между прочим, Химкомбинат не самый удачный пункт назначения. Скоро будет развилка: мне дальше налево, водителю — направо.

Но куда она едет?

Скосив глаза, я пыталась незаметно наблюдать за ней и тут же испуганно съежилась, будто меня застали за стыдным занятием.

Она никуда не ехала! Положила голову на плечо водителя и спокойно, равнодушно даже, следила за дорогой, которая, судя по всему, была ей знакома до последнего колышка. Все-таки она заметила мое невольное подглядыванье и задвигалась на сиденье, как бы утверждая свое право на данное место. Я сидела не дыша, вцепившись обеими руками в переднюю скобу, не сводя глаз с дороги. Пятно света, исходящее от нас, скакало по асфальту до грани темноты и все время оставалось там словно на привязи. Деревья неслись навстречу, разваливаясь стволами по обе стороны.

Я скорее почувствовала, чем увидела боковым зрением, как что-то переползает под моим левым плечом, и, хотя все поняла, не имела сил пошевельнуться, больше того, отводила взгляд правее, смотря за кювет, куда меня скоро сбросят как лишний балласт, когда грузовик остановится.

«Ты что?» — спросил водитель.

«Я пошла», — ответила она, перелезая через мое плечо. При этом она слегка задела ремень сумки и ускорила свои движения. Я невольно обернулась в ее сторону. Все так и было, как я подумала. Один мимолетный взгляд через плечо, тысячная доля секунды — и соседняя со мной судьба осветилась и навек запечатлелась на черно-белом экране памяти.

Там, позади водителя, за спинками сидений, было спальное место, полка из поролона, как в купированном вагоне.

Полка шла во всю ширину кабины, от дверцы до дверцы. Она была обжита и ухожена. В изголовье за подушкой стояла бутылка кефира, к стенке прикреплена цветная картинка с изображением популярного певца, над картинкой даже плескалась занавеска, обрамляющая эту семейную идиллию.

Женщина забралась на полку, головой к водителю, натянула на себя легкое пикейное одеяло и покойно лежала на спине, закрыв глаза. Водитель сбавил ход, сберегая покой своей спутницы.

Я сидела молча, боясь неосторожным словом, даже вздохом разрушить хрупкое видение. Невольная спазма сжала мне горло. Я плакала о скудной своей судьбе, от зависти к чужому счастью, тряскому, но все равно единственному и вечному.

Грузовик выкатился на обочину и затормозил. Мы стояли на развилке. Я безмолвно полезла вниз по скобам, задыхаясь от слез, стоявших в горле. На дверце кабины четко впечатаны цифры: 5410, шифр этого серийного счастья, мне недоступного. Они свернули направо, а я все стояла, глядя им вслед. Сначала затих шум мотора, затем угас хвостовой огонек.

Не помню, как я добралась домой, как утром пошла на работу, да это и не имело теперь значения. Письмо Григория я выбросила на другой день, с ним самим встретилась спустя неделю в первом корпусе. Все было настолько ясно, что нам не потребовалось и десяти слов, чтобы поставить завершающую точку. А еще через месяц, в День машиностроителя, я увидела его во Дворце культуры. Он был с невысокой стройной женщиной со сложной прической на голове. Они стояли в очереди за шоколадными конфетами. Я взяла себе кисленькую.

Как-то в автобусе встретила парня, которого до этого видела в комитете комсомола. Мы сошли у лабораторного корпуса, он говорит:

«Между прочим, меня зовут Григорием».

«Ты что, товарищ Григорий, в комитете комсомола нагрузки распределяешь?»

«Конечно. А в свободное от комсомола время вожу грузовик».

«КамАЗ?» — не удержалась я.

«Приличная машинка».

Я буквально затряслась от нетерпения, схватила его за руку. Хоть сию минуту готовая на край света.

«Пятьдесят четыре десять?»

«Если бы, — он вздохнул. — Очень редкая модификация. А я всегда ходил в неудачниках».

Ничего не ответив, я пошла через дорогу. Он окликнул меня:

«Ты куда?»

«На работу опаздываю».

«Как зовут-то?»

«Потом скажу, сейчас некогда».

Я не собираюсь защищаться. Ничтожество моей души имеет четкие границы: четырнадцать квадратных метров, хотя бы девять, согласно санитарной норме, хотя бы закуток, полка из поролона поперек собственного счастья. Уверяю вас, осознав свое ничтожество, я не сделалась лучше — даже не отказалась от плоской своей мечты, измеряемой квадратными метрами.

Чур, я предупреждала: никаких вопросов. И без того выболтала больше, чем следовало ради сохранения спокойствия. Я знаю, о чем вы хотели: призыв к одиночеству как форме защиты от собственных неудач? Что? Угадала? Не совсем? А жаль. Именно это я и имела в виду. Когда нам нечего сказать другим, и даже самим себе, мы начинаем кричать о невмешательстве в свой внутренний мир. Моя сегодняшняя исповедь не опровергает этого вывода, теперь опять замолкну надолго.

Не думайте, будто я жалею, что приехала на «Атоммаш». Я же здесь себя разоблачила. И для этого даже не пришлось идти на край света.


18


— Вот видите, снова мы с вами в зале ожидания. Мир тесен, а зал ожидания и того теснее. Опять нелетная погода. Как вы думаете, долго мы еще будем закрыты? Небо низкое, без просветов.

Сама не заметила, как надвинулась осень, вся моя грязь впереди.

Что? Вы подумали, будто я опять улетаю. Увы, я уже прилетела, я приземлилась — и на сей раз окончательно. Более того, все пути отступления отрезаны. Мы сдали ленинградскую квартиру. Прощай, улица Пестеля! Разве что в командировку слетаю туда. Нет хуже связывать свою судьбу с Аэрофлотом. Когда прилетишь — неизвестно. Когда вылетишь — тем более. Все опутано нелетным мраком. На этот раз я встречаю, что отнюдь не облегчает моей задачи.

Как вам сказать. Моей любви к Волгодонску не прибавилось, точно так же, как не убавилось в нем пыли. Что происходит? Громогласно задумывается новый прекрасный город, самый красивый, самый чистый, самый-самый. Об этом многократно объявляется в газетах, по радио, телевидению, а дальше все успокаиваются, полагая, что дело сделано: самый-самый явился миру. Когда же этот громогласный город возникает в натуре, выясняется, что он как две капли воды похож на другие новые города, которые провозглашались прекрасными до него. А деваться уже некуда, город населен, его уже не сдвинешь. Тогда все надежды и провозглашения переключаются на новый, еще где-то не построенный город. Кто-то сказал: «Вся страна застраивается одним городом, все города застраиваются одним домом». Что поделаешь, таково свойство крупнопанельной цивилизации.

Таким образом, я вернулась сюда, к типовым панелям. Нет смысла скрывать причину — возможно, вы даже слышали. Во всяком случае, по моим сведениям, Григорий этого не скрывал. У него появилась женщина. Он хотел, как теперь выражаются, пережениться. Я ее видела. Случайно во Дворце культуры. Весьма вульгарная особа. К тому же, говорят, она без диплома. Правда, молодая, этого у нее не отнимешь. Своей молодостью она и спекулировала.

Поэтому я не могла допустить разрушения семьи. Я вызвала Григория телеграммой. Он прилетел. Сначала отнекивался, а через два часа раскололся и начал замаливать грехи — пошел за картошкой.

Обратно мы прилетели вместе, распаковали вещи. Каждый вечер в спальне свежие цветы. Смешно даже подумать, что он мог уйти от меня. Мы прожили 18 лет, я знаю все его слабости, все грехи. Он без меня не может ни шагу. Юрочка уже в шестом классе, мы все трое единая волгодонская молекула, не смеющая думать о распаде.

На что она могла рассчитывать? На квартиру ее потянуло? На чужие кастрюли? Я всегда говорила, что следующее за нами поколение воспитало в себе дух голого потребительства.

Словом, операция была болезненной, но тем не менее успешной. Я устроилась на то же место, оказалось, что оно не занято, нужного человека подобрать не просто. Настропалила Григория, он пошел в дирекцию и выпросил трехкомнатную квартиру, скоро переезжаем.

Теперь они начали работать с женами руководящих работников, и мое возвращение записали себе в актив, поставив соответствующую галочку. Я их не разубеждала. Нас уже собирали на вечер. Генеральный директор прочитал дельный доклад о текущих задачах. Потом показали фильм «Жандарм женится», который год его крутят.

Мы нынче в цене, я имею в виду законных жен. Меня избрали в совет по поэзии. Наметили перед Новым годом симпозиум.

Нам теперь в Волгодонске жить, другого места нет. От нас самих зависит, каким станет наш город, я теперь — на все воскресники, ни одного не пропускаю. Как видите, стала порядочной патриоткой своего города. Только и надо, чтобы нас тряхнуло хорошенько.

Вы не поверите. Начала заниматься языком. Выбрала итальянский. Я же сейчас сваркой занимаюсь, рассчитываю всякие там прогрессивные методы. А итальянцы — наши шеф-монтажники. Так что у меня и практика есть. Они зовут меня синьора Вера. Я отвечаю: си, синьор. Через три месяца буду сдавать экзамен.

Приняли с Григорием решение: откладываем деньги на машину, будем путешествовать по стране. Так что программа нашего будущего весьма обширна.

Жаль, что вы улетаете, я бы пригласила вас домой, познакомила бы с Григорием. Как? Вы уже знакомы. И молчали! А, понимаю: тайна литературной исповеди. Неужели Григорий ничего не говорил? Ну как о чем? Что я уехала? О своих отношениях с этой рыжей женщиной? Вы же должны выслушать и вторую сторону. Понимаю, в самом деле это справедливо: существует и третья сторона. Так вы и с ней знакомы? Удивительно многосторонний автор, простите, это я так, про себя. Не смею даже задать вопроса: что же она вам рассказывала, эта так называемая героиня, если выражаться терминологическим языком.

Так, так, стараюсь понять и проникнуться. Тайна исповеди адекватна тайне литературного материала, который может быть видоизменен и трансформирован. Тайна сохраняется на уровне замысла, но в тот момент, когда произведение подписывается в свет, тайное становится явным. Однако оно уже настолько трансформировалось в сознании автора, что бывшие прототипы, превращаясь в персонажи, сами оказываются на распутье: они ли это?

Если я вас правильно поняла, можно сказать и так: реальные прототипы как бы становятся отражением литературных персонажей. Иными словами, мы обязаны стать такими, какими вы нас задумали. На современном языке это называется обратной связью, не так ли?

В таком случае остается лишь прочитать ваш опус, чтобы решить окончательно, захотим ли мы под вас подделываться. Что касается меня, я уже достаточно закостенела, чтобы мне меняться, возраст, понимаете ли, уже не тот.

А самолета все нет. Когда же он прилетит. Я встречаю своего ленинградского сослуживца, он прилетает в командировку. Буквально на несколько дней, еле вырвался. Не задавайте деликатных вопросов, все равно не отвечу. Если бы я знала ваши литературные принципы раньше, ни слова бы не сказала. Вы же все равно по-своему переиначите. Уже наверняка решили завести для меня ленинградского любовника, так ведь?

Ага, что-то показалось. Летит! И по радио объявляют самолет на наш рейс. Этот же самолет и повезет вас обратно, только заправится.

Будем считать, что наш разговор прерывается по вине Аэрофлота на полуфразе. Невысказанного осталось больше, чем было сказано. Прилетайте снова, чувствует мое сердце, у нас появится масса новостей.

А теперь мне пора к самолету.


19


— Внимание, мотор. Дубль первый. Начинаем проезд. Света достаточно. Кран идет плавно, изображение не должно прыгать.

Ага! Сначала я возьму обечайку средним планом. Кольцо обечайки — и в этом кольце на втором и дальнем плане перспектива пролета. И мы сейчас плывем на кране над этой перспективой. Мы показываем «Атоммаш» глазами обечайки.

Даю команды, как это должно происходить в идеале, создаваемом для зрителя.

— Внимание, платформа с заготовками пошла вперед.

— Вращение! Жду вращения. Почему эта дылда перестала крутиться?

Здесь трудная натура. Она поражает своим гигантизмом — и в такой же мере своей статичностью. Обработка, сварка, контроль в гигантских рентгеновских камерах — все процессы совершаются в глубине материи. Как их показать на экране? Атом крупным планом с максимальной наводкой на резкость. И что же мы там увидим? Уверяю вас, там будет такая же статичность, ленивое хождение электронов по своим кругам. Это я, Игорь Соколовский, вам говорю, но вам слушать меня вовсе не обязательно, вы получите свое, когда будете смотреть меня на экране, ради этого я мотаюсь по верхотурам, летаю на вертолетах, живу в холодных равнодушных номерах, заставленных стандартной мебелью с бирками.

Ну, как проезд по первому корпусу? Кажется, получился. Тридцать метров проезда, тут есть на что посмотреть. Организовали поперечное движение, вращательное, проходы людей, сбоя, кажется, не было.

Теперь сделаем второй дубль.

— Начали. Мотор!

Ничего, ничего, расходы по пленке принимаю на себя. У меня кое-что имеется в загашнике. Тридцать метров пленки для меня ничего не значат.

Здесь надо делать игровую ленту. Вот бы где я развернулся. Он станочник, она рентгеновский контролер. Он точит обечайку, она ее просвечивает. Любовь на фоне обечайки. Поцелуй крупным планом сквозь обечайку. Сцена ревности сквозь обечайку. Она проверила рентгеновскими лучами обечайку, которую он точил, и обнаружила брак. Назревает конфликт. Что ей делать? Как спасти своего Петю? Любовь и долг — вечная тема, из которой мы с такой лихостью научились производить вечную бодягу.

Обечайка — обручальное кольцо «Атоммаша». Придется отдать это закадровому голосу. Может прозвучать свежо. Как всегда, автор бросил нас на самом интересном месте. А расплачиваться мне.

Каждому свое. Один получает смету сорок миллионов на две серии и в течение двух лет пускает их на ветер, создавая так называемую нетленку. Он нанимает лучших актрис, у него самые искусные операторы. Он говорит только через микрофон, не иначе. Потом мы рвемся на просмотр в Дом кино — и видим фигу в кармане, которую приходится разглядывать под микроскопом.

А Игорь Соколовский получает тридцать тысяч на три части и за две недели должен превратить их в конфетку. Про меня говорят: набил руку. А ты попробуй не набей.

— Стоп! Почему платформа не двигается? Как это тормоз отказал? Меня тормоз не интересует. Протащи ее хотя бы на три метра. Давай.

Неужто я не смог бы сделать своих двух серий, чтобы мир содрогнулся. Поздравительная телеграмма от Феллини, старик Бергман пожимает руку.

Но, черт возьми, я люблю эту железную грохочущую натуру. Мне живые лица милее, нежели профессионалы с их заученными гримасами и жестами. Я дам прекрасный зрительный ряд: лица рабочих, думающие, сосредоточенные, красивые нравственной красотой. И другой зрительный ряд: руки, трудовые руки восьмидесятых годов, сильные, уверенные в своих движениях, умные руки современного рабочего нажимают кнопку пульта, держат измеритель, сварочный аппарат, крепят деталь. И никакого закадрового голоса. Тут интеллектуальная пауза, все должно быть ясно без слов. Говорит изображение.

— Внимание, конец проезда!

Дубль второй сделан. Съемочный день закончен. Спускаемся вниз.

Кран поработал нынче на совесть. Иногда мне вообще кажется, что он одухотворен — так он чуток и ловок.

Я думаю, у нас неплохо получается. Полгода утверждали сценарий, а потом все пришлось поломать, снимали событийно, вообще считаю, что событийная съемка — основа нашего жанра. Без события мы становимся мальчишками, которым не разрешили пойти на демонстрацию, это я, Игорь Соколовский, говорю вам.

Но разве мог «Атоммаш» обойтись без события? В конце года строители сдавали производственникам очередной миллион киловатт мощностей. Разумеется, досрочно.

Я поначалу растерялся. Они сдают очередной миллион киловатт — а как я вам его покажу? Ведь он незрим, ваш киловатт разлюбезный. Вон сколько их уже накрутили. А где они в натуре, я вас спрашиваю?

Зато само событие выглядело вполне прилично. Сколотили трибуну, портреты повесили. Начальство прилетело. На два самолета хватило; жаль, что мы самолет на посадке не сняли, это всегда красиво.

Но на митинг я не поскупился. Вот когда пошел метраж. Синхрон начальника строительства. Второй синхрон — говорит генеральный директор. Третий синхрон, самый главный, — министр. Двести метров синхрона. И люди слушают, десятки, сотни слушающих лиц. Одних аплодисментов набрали на сто метров.

Начальник строительства вручает генеральному директору символический ключ от символических мощностей. Это тоже внушительно получилось. Эту сцену мы озвучим глубокомысленным закадровым голосом, доставленным с помощью курьера от автора.

Но что можно открыть символическим ключом? Разве что символическую дверь, ведущую в символическое пространство? Покажу я вам тот же символический ключ через обечайку — а дальше что? Откуда взять метафору?

И тут меня осенило. «Игорь Соколовский, — сказал я себе, — покажи им разность потенциалов и все то, что возникает в результате этой разницы. И сделай это резко, контрастно».

Просторный зал атомной электростанции. Люди в белых халатах управляют реактором.

Центральный диспетчерский пульт энергосистемы. Операторы регулируют потоки энергии.

А вот и река по имени Мощь. Мачты электропередачи идут через поле, идут над лесом, идут под каналом, пересекают государственную границу.

Включаются моторы, компьютеры, ткацкие станки. Рулон ткани накручивается на барабаны. Накручивается на вал бумажная полоса. Печатная машина печатает газету.

Крупно газетная шапка: «„Атоммаш“ рапортует».

Атомоход прорубается сквозь льды, круша их своей мощью. Река по имени…

По вечернему городу катится новогодний троллейбус. Зажигаются огни в домах. Наслаиваются освещенные этажи — конец привязывается к началу. Стыковка кадров.

Хорошо бы еще детишек показать вокруг елки. А на елке мигают цветные лампочки, они ведь тоже от «Атоммаша».

Это будет энергетический зрительный ряд, финальная иллюстрация к символическому ключу, мажорная и динамичная.

Но ведь кроме разницы потенциалов, дающей нам движение, существует сумма потенциалов, слагающая этажи цивилизации. Материальный потенциал соединяется с духовным потенциалом. Из суммы этих потенциалов рождается наше будущее.

И не будет большого греха, если мы поторопим его хоть на немного, хоть на часок.


<1980>



БОЙ ЗА СТАНЦИЮ ДНО

ПОСВЯЩАЕТСЯ ЗИНЕ


1


ЧТО Я ТУТ ПОТЕРЯЛ

В пространстве возникает исходный кадр, непредусмотренный постановщиком: Аркадий Сычев бодрой утренней походкой шагает по перрону, несколько согнувшись под тяжестью красной сумки, на пухлом боку которой начертано популярное импортное слово, заброшенное к нам в период разрядки. Кадр контрастно ограничен рамками окна. Я еще толкусь в проходе, а Сычев вот-вот уйдет. Пытаюсь стучать по стеклу, получается царапанье, он не слышит, вышел из кадра.

Собственно, мы и знакомы не настолько, чтобы я решился окликнуть его по-свойски. Аркадия Сычева знают многие, практически все, но это вовсе не означает, что и он обязан знать всех, в том числе и меня. Иногда кивнет на проходе — на том спасибо.

Ну что ж, снова мне суждено остаться в тени. Не мне достанется слово истины — а тому, кто в большей степени владеет им, нашему прославленному и возвышенному властителю дум, только ему — Аркадию Мироновичу Сычеву.

Спеша выбраться из вагона, мысленно утешаю себя. Не в том главное, кому пальма первенства. А в том главное, что мы оба приехали сюда по общему делу, за нашей нестареющей молодостью.

Такая вот вступительная заставка. Аркадий Миронович шагает по перрону впереди своего незримого ока. Он пребывает в мрачном настроении. Плохо спал в поезде. Пошаливала печень. Место досталось на колесе. На последних пяти шагах Аркадий Миронович окончательно прозрел, решив мстительно, что приехал сюда зря. Ничего путного из этой затеи не получится.

Для утешения оставалась запасная мысль о том, что он не просто приехал в Белореченск, а сбежал из дома. Пусть его поищут.

Аркадий Миронович Сычев уже не молод, зато элегантен до чрезвычайности. Заморская куртка в молниях и накладных карманах, замшевое кепи на благородной седой голове, лощеный носок башмака, который Аркадий Миронович осторожно вытягивает вперед, испытывая твердость местного перрона. В ответ его шагу ожил репродуктор на столбе.

— Доброе утро, дорогие ветераны сто двадцать второй Стрелковой Дновской бригады. Жители Белореченска приветствуют вас на нашей древней земле. Сбор ветеранов у здания вокзала.[1]

Говорила женщина, по всей видимости, средних лет. Репетировала по утвержденному тексту.

Сказала без помарок.

Аркадий Миронович посмотрел вдоль перрона: где же сопровождающие лица?

В целях экономии встречают голосом.

Перед ним вырос подполковник в синем кителе, сплошь усеянном орденами и знаками.

— Кажется, Сычев? Привет, старик.

— А вы? — неуверенно спросил Сычев, не ожидавший подобного наскока. Вы из делегации?

— Я Неделин, ПНШ-два, неужто не помнишь?

Аркадий Сычев привык к тому, что его узнают на улице. Поэтому он молча, но с подтекстом пожал протянутую руку.

— Проходи к вокзалу. Сейчас будет построение.

А там уже разгорались ветеранские страдания, которых Сычев опасался больше всего, клубился ворох застоялых страстей, состоящий из человеческих тел, вскриков, топтаний. Незнакомые люди кидались друг на друга, картинно раскидывали руки, лобызались, хлопали по спинам. Средоточием этой сумятицы был упитанный седой полковник, уже согбенный, но еще боевитый. Он стойко сдерживал напор ликующего клубка, присосавшегося к нему с трех сторон. Некто нерадивый пристроился возле хлястика.

Цепочка привокзальных зевак, полукольцом окружившая ветеранов, молча наблюдала за этим бесплатным представлением, даваемым в честь ожидаемого юбилея. По площади вприсядку метались фотографы в поисках наиболее сентиментальной точки. Телевизионных камер, заметил Сычев, тут не было — и благоразумно отошел в сторону, оставаясь примерно посередине между всхлипывающим клубком и цепочкой зевак, так сказать, в нейтральной полосе.

Позиция, избранная Сычевым, оказалась правильной, ибо в этот момент он увидел на вокзальной стене картину. Еще не зная ничего о той роли, которую сыграет эта картина в его ближайшей судьбе, Аркадий Миронович непроизвольно ощутил два чувства, едва ли не противоположных: тревогу и радость.

«Как он посмел пренебречь?» — недобро подумал Сычев о неведомом ему художнике и тут же восхитился виденным.

Картина нарушала все, что можно нарушить: не только законы создания картин, но и законы их вывешивания. Тем не менее картина была создана и вывешена на городской площади. Лишь отдаленностью от культурных центров можно было объяснить подобный результат.

Аркадий Миронович вгляделся пристальнее: а ведь она не вывешена на стене, она просто на ней написана, следующий этап после наскальной живописи.

Картина была яркая и озорная. Художник не изображал пространство, но подминал его под себя. Пространство существовало не в качестве натуры, оно было всего-навсего строительной деталью. На стене написана панорама города, по всей видимости, Белореченска. Но это был город без улиц. Тротуары текли по местности как ручейки. Веселые фигурки прохожих сновали по тротуарам. Не менее веселые, принимающие форму дороги автобусы катились с холма на холм. Обвешенное воздушными шарами такси взбиралось на горбатый мост, тут и там разбросаны отдельные дома, а над холмами течет Волга с белым теплоходом. Волга текла смешно, даже нелепо, сначала вверх, на холм, а после стекала с него.

Поплыву в Москву на теплоходе, с облегчением подумал Аркадий Миронович, вот будет славно.

Тем временем действие развивалось своим чередом. Первыми насытились фоторепортеры. Увидев, что их перестали снимать, ветераны покончили с поцелуями и объятиями и вытянулись цепочкой, расположившись как раз под картиной. Аркадий Сычев, не сходя с места, оказался с края, но, кажется, не попал в кадр, во всяком случае впоследствии на пленке на этом месте не удалось ничего обнаружить.

Говорили речи. Аркадий Миронович слушал вполуха, чувствуя, что его уже начинают узнавать. Очень жаль, но придется выходить из подполья. А сам он пока никого не мог узнать. Разве что комбрига Шургина, так ведь от рядового до полковника огромная дистанция. Это сейчас у нас иные ранги, а тогда…

Честное слово, поплыву на теплоходе, что я тут потерял, думал Аркадий Миронович, постепенно примиряясь с действительностью. И еще раз посмотрел на картину, но название теплохода написано слишком мелко, не прочитать.

К тому же до реки далеко, а команда была: «По машинам».

Первым — и не без торжественности — погрузили в автобус Семена Семеновича Шургина, комбрига-122, под командованием которого мы вели бой за станцию Дно.

Аркадий Сычев продолжал медлить, ожидая, что вот-вот к нему кто-то подойдет, пожмет руку, поздравит с приездом, пригласит — возникнет свита, и все войдет в свою колею.

Никто не подошел, не спросил: как доехали. Пришлось втискиваться в автобус последним. Под левым ухом сипло дышал мужичок от сохи с крепкими надутыми щеками.

— Откуда сам-то? — спросил мужичок между вдохом и выдохом. — Никак из Москвы?

— Из пригорода, — отозвался Сычев, подделываясь под мужичка, но тот оказался не так-то прост.

— Понимаешь, какая незадача, — дышал он в ухо. — Сам-то из Сибири. Из Крутоярска. Прибыл с дарами нашей земли. Знал бы, у тебя остановился. А то ночь на вокзале провел.

— Авось не в последний раз, — ободрил его Сычев, пытаясь рассмотреть в окно автобуса улицы, по которым они проезжали, но ничего не вспоминалось. Тротуары текли как ручьи.

— Конечно. Ты потом дашь адресок, я запишу. В какой части служил?

— В первом батальоне.

— Я в минометном дивизионе, вторая батарея. Все-таки выжили мы с тобой, приятель. Значит, было за что. Зови меня Григорием Ивановичем. Давай вместе держаться, а то я смотрю, тут одни доходяги. Номер возьмем на двоих — забито?

— Спасибо за приглашение. Я подумаю.

Гостиница оказалась вполне веселенькой, словно с открытки. У окошка тотчас наросла очередь. Подполковник Неделин опять наскочил на Сычева.

— Чего стоишь, действуй! Только не бери четвертый этаж, вода не достает.

— А душ в номере есть? — спросил Сычев.

— Между прочим, разведчик, сам мог узнать. После завтрака собрание в военкомате. К тебе просьба выступить. Обдумай тезисы. — Неделин погрозил Сычеву пальцем и побежал дальше, он был при деле.

Аркадий Миронович решительным образом толкнул дверь с матовым стеклом, ведущую за перегородку, и очутился перед женщиной в золотых кудряшках, демонстрирующих всесилие современной химии.

— Здравствуйте, — сказал он. — Я к вам. Весьма срочно.

— Здравствуйте, — сказала она. — Я вас ждала.

— Тонваген не приезжал? — спросил он, кивая в сторону улицы.

— Какой тонваген? — спросила она.

— Все ясно, — сказал он. — В таком случае будет передвижка.

— Скорей бы, — сказала она. — Ждем не дождемся, когда нас снесут. Или будет передвижка — как вы думаете?

— Я предлагаю построить новую коробку. На девять этажей. С лифтом.

— Значит вы «за»? — обрадовалась она. — Ведь здесь пройдет проспект Победы.

— Сначала решим наши вопросы. Тамара Петровна, это вам, — в руке Сычева оказалась ярко-рыжая банка. — Исключительно натуральный. Для бодрости.

— Какая интересная баночка, Аркадий Миронович. Спасибо. А это вам. Второй этаж, номер шестнадцатый, — и протянула ему ключ с деревянной грушей.

На лестничной площадке его остановил однорукий инвалид.

— Постой-постой. Знакомая личность, — говорил он, завороженно вглядываясь в Сычева. — Узнаешь?

— Простите, не узнаю, — сухо отвечал Аркадий Миронович. — Вечер воспоминаний состоится по программе.

— Во дает! — восхитился однорукий. — Ты же из первого батальона?

— Из первого, — неохотно признал Сычев.

— Так мы же с тобой из разведроты?

— Предположим.

— Ребята, — вскричал однорукий, оповещая собравшихся на лестнице. Это же Аркашка Сыч. Он меня раненого из нейтралки выволок.

— Не узнаю. Не помню, — ответил Аркадий Сычев, он и впрямь ничего не мог вспомнить при виде этого юркого крикливого инвалида.

— Я же Пашка Юмашев, — отчаянно причитал однорукий в надежде пробудить память криком.

— Давайте потом поговорим, — предложил Аркадий Сычев.

— И Сергея Мартынова не помнишь? — не унимался Юмашев. — Комбата нашего.

— Мартынова хорошо помню, — сказал Сычев. — Его ранило в бою за станцию Дно. Прекрасный был командир. Где он сейчас?

— Ищем. Не отзывается, — радостно говорил Павел Юмашев, довольствуясь и той малой частицей общности, какая пришлась на его долю здесь, на проходе, у лестницы, где, казалось, сам воздух был напоен воспоминаниями.

— Мы с тобой еще поговорим. Непременно, — крикнул он в спину Аркадия Мироновича.

Дежурная по этажу проводила его до дверей. Аркадий Миронович вошел в номер и тут же понял, что в его жизни все наладится: что надо — забудется, что надо — вспомнится. Перед ним, прямо от окна, лежала Волга, струилась Волга, изливалась Волга, бежала неоглядно и мощно. Она одна на всех нас, одна на 275 миллионов, какой же она должна быть, чтобы ее хватило на каждого из нас. Такая она и есть. Без Волги мы были бы другим народом.

Стоял на рейде сухогруз. Речной трамвай взбивал нервную рябь, которая тут же растворялась в спокойствии вод. Из-за дальнего мыса выступал белокрылый нос. На косогоре маячили деревушки. А я ведь не был на Волге много лет — как я смел? Как мог пробыть без нее? Но и вдали от нее я знал, что она есть, она струится и катится, и течёт — в моих жилах, в моей судьбе.

Так размышлял, стоя у окна, Аркадий Сычев, бывший разведчик, рядовой, а ныне ветеран 122-й бригады, он стоял и чувствовал, как эти мысли очищают его, освобождают от суетности и маяты. Итак, что же там было? От чего он сбежал? Тяжелый, практически беспощадный разговор с Васильевым. Ссора с Вероникой — и бегство в поезде. Вот что было за его спиной. Но это, если можно так выразиться, есть ближняя спина — спина недельной давности. Что от этой спины развеется, что останется через полгода?

Но есть за его спиной и другое прошлое. Оно незыблемо, как скала, — и вечно, как Волга. Этому другому прошлому сорок лет, оно никогда не переменится — оно навсегда.

Это мое эпическое прошлое. Мой эпос, мой зарок. Недельные воспоминания корчатся в судорогах боли, я перешагиваю через них, брезгливо, как перешагивают через грязный клопиный матрас — и попадаю в тихую спокойную комнату моей памяти, не все углы в ней высветлены, зато какой покой разлит вокруг, хотя тогда все вокруг грохотало — но воспоминания, как известно, беззвучны.

Пространство качнулось, задрожало, застучало на стыках. Теплушка моей юности стучит на стрелках судьбы. Роту курсантов подняли по тревоге в четыре часа утра. Эшелон шел на запад по зеленой улице. Без пяти минут лейтенанты — так и остались ими без пяти минут.

На войне солдат лишен права выбора, он действует как молекула войсковой части. От Казани повернули на Горький, оттуда еще правее, на Шую — и оказались в тихом затемненном городке на Волге.

Но коль солдат не выбирает, то он и не ропщет на судьбу. Попали на формировку, так давайте формироваться. Раз в неделю солдату полагалась увольнительная в город. На спуске к затону стоял покосившийся бревенчатый домик с почерневшей крышей из дранки. Калитка закрывалась на щеколду.

Все отстоялось, ушло, развеялось. К чему ворошить этот древний и пыльный матрас? Пробилась к свету новая жизнь. Внизу на скверике прогуливался папа с дочкой. Маленький такой карапуз в малиновом берете.

Аркадий Миронович вгляделся пристальнее. Папаша слишком стар, а дочка чересчур мала. Сколько сейчас этому папе, если он сорок третьего года рождения?

От окна дуло. Аркадий Миронович с сожалением захлопнул форточку воспоминаний. Облегчение было временным. Снова навалилась ближняя спина. Аркадий Сычев был раздосадован. Его никто не встретил, его запихнули в общий автобус. Тут нет ни одного интеллектуала. Он так не привык. Даже номер пришлось самому выколачивать.

А что если теперь всегда так будет? От этой мысли Аркадий Миронович зябко поежился. Так просто он не сдастся. Васильев еще спохватится — и тогда Аркадий Сычев продиктует свои условия.

Дверь неслышно отворилась. Но это был всего-навсего местный сквозняк. В глубине коридора женский голос настойчиво звал: «Мальчики, на завтрак!»


2


УТРЕННИЕ ПРОТОКОЛЫ

— А теперь поговорим об итогах и перспективах. Поскольку мы живем в обществе, устремленном в будущее, у нас всегда перспективы лучше итогов. Программа наших действий на эти четыре дня глубоко продумана и обоснована. Мы будем выступать на местных заводах и фабриках, в школах и училищах. Вот на послезавтра записана встреча в детском саду номер семь, к этому надо отнестись с предельной серьезностью, выделим для детского сада наиболее стойких товарищей. Наша встреча в Белореченске должна послужить дальнейшему расцвету военно-патриотического воспитания молодежи. К этому я призываю вас, как бывший ваш командир.

Интересно, какие слухи распространяются быстрее — плохие или хорошие? Лично я думаю, что у хороших слухов скорость распространения выше.

Не успели мы позавтракать в уютном кафе на первом этаже, как всем ветеранам стало известно, что комбриг-122 полковник Семен Семенович Шургин на сорокалетие победы будет удостоен звания Героя Советского Союза. Соответствующие бумаги не только посланы, но уже утверждены и подписаны, все затихло в ожидании торжественной даты.

Мы все тотчас признали: да, Семен Семенович достоин. Он был достоин и тогда, в годы войны, и тем более достоин сейчас, в дни мира, когда, не щадя своих сил, несмотря на свой преклонный возраст (82 года!), ведет такую огромную работу.

Вы только взгляните на него. Поел рисовой кашки и давай председательствовать. За столом президиума он просто великолепен. И выправка, и стать, и голос — хоть сейчас под телекамеру. И грима никакого не потребуется, разве что слегка подтянуть старчески дряблую кожу на шее. Получатся прекрасные кадры для рубрики: «В те огненные годы». Кинохроника добавляется по вкусу.

Под голос полковника, будущего Героя Советского Союза, переходим на панораму учебного класса, где мы собрались. Сидим попарно за учебными партами, прилежно внимаем речам. Все приоделись, привели себя в порядок после дороги — совсем иной вид, доложу вам.

И все наши боевые заслуги выставлены на груди, у кого как: натурально или в виде разноцветных колодок.

Картина пестрая.

— Вопросы по перспективам имеются? — спрашивает полковник.

У нас вопросов не имелось. Все было предельно ясно.

— Тогда я попрошу наших дорогих и заботливых хозяев, — Шургин поворотился к начальнику городского военного комиссариата и двум его помощникам, — попрошу на некоторое время оставить нас для сугубо интимного мужского разговора. Мы сорок лет не виделись и вот впервые встретились, у нас есть о чем поговорить с глазу на глаз.

Вот мы и остались одни, все из 122-й, Дновской, связанные единством военной судьбы. Я сидел на одной парте с Аркадием Мироновичем, за нами пристроился Павел Юмашев.

Смотрим на полковника. Он смотрит на нас.

— Я думаю так, товарищи, — начал полковник Шургин. — Протоколов вести не будем. Что нужно — и так запомним.

Услышав про протокол, я тотчас схватился за карандаш.

— Зачем тебе? — удивился Сычев.

— На всякий случай. Вдруг кто-нибудь чего-нибудь скажет, а я тут как тут. И вас я должен записывать, Аркадий Миронович.

— Разве ты меня узнал? — спросил он довольно.

— Кто же не знает вас в нашей великой телевизионной державе.

Он сладко поморщился:

— Смотри, не выдавай меня. Не люблю этой шумихи.

Итак, мой карандаш наготове.

Полковник Шургин. Что мы с вами сделали на войне, всем известно. А вот что нами сделано за последующие сорок лет, это предстоит выяснить. Начну с себя. Имею двух дочерей, трех внуков. Из армии был демобилизован в пятьдесят восьмом году, когда меня поразил инсульт. Четыре года провел в инвалидной коляске, но, как видите, воскрес, снова приступил к трудовой деятельности, имею шесть благодарностей и две почетные грамоты.

Теперь я проверю вас, мои дорогие солдаты. У кого за последние сорок лет имелись административные взыскания, прошу поднять руку.

Мы молчим. Никто не решается выступить первым. Наконец, в соседнем ряду поднялась робкая рука.

Полковник Шургин. Кто такой? Доложите.

Рука. Младший лейтенант Рожков Алексей Егорович. Получил выговор с занесением.

Он стоит перед нами с понурой головой, круглолицый, седой, в дорогом костюме.

Полковник Шургин. В каком году вы получили выговор?

Младший лейтенант Рожков. В 1975-м.

Полковник Шургин. За что получили? Доложите своему командиру.

Младший лейтенант Рожков. За то, что я публично обозвал своего начальника дураком.

Учебный класс содрогается от хохота. Алексей Рожков стоит в прежней понурой позе.

Полковник Шургин (качает головой). Ай-яй-яй. Выговор ты получил, Рожков. А вину свою осознал?

Младший лейтенант Рожков. Так он в самом деле дурак, товарищ полковник. Его через год сняли.

Полковник Шургин. Разве так положено отвечать своему полковнику? Еще раз спрашиваю: ты осознал свой проступок?

Младший лейтенант Рожков (вытягивает руки по швам). Так точно, товарищ полковник, осознал.

Полковник Шургин. Вот сейчас ты ответил правильно. Недаром у тебя на груди два боевых ордена. А если ты знаешь, что твой начальник дурак, утешайся тем, что ты умнее его — и молча исполняй работу. Мы свое дело сделали, победу завоевали для грядущих поколений. А теперь мы не начальники, мы ветераны, сидим на пенсии. А нынешним начальникам как раз по сорок лет, они дети победы. И если мы их начнем дураками величать, то у нас в стране порядка не станет, и мы сами разрушим то, что завоевали. А если попадется иной раз глупый начальник, ты же сам сказал, что с ним будет его снимут и назначат на его место умного. Правильно я говорю?

Младший лейтенант Рожков. Так точно, товарищ полковник.

Полковник Шургин. Можешь сесть. Продолжаю опрос личного состава. Кто был осужден по суду? Отвечайте честно.

Встает высокий худой мужчина со скошенным плечом и ярко выраженным синим носом с мраморными прожилками. Но глаз не прячет, обводя нас по кругу дерзким взглядом, словно мы виноваты в том, что его судили.

Синий нос. Автоматчик второго батальона сержант Снегирев по имени Иван. Статья 172-я, товарищ полковник. Халатность в особо крупных размерах.

Полковник Шургин. На каком же поприще, автоматчик Снегирев, была допущена вами данная халатность? Расскажите своим боевым друзьям.

Сержант Снегирев (шмыгает синим носом). Работал я в цехе кладовщиком, ведал инструментом. Тут снимают у меня остатки. И у меня недостает инструмента ровно на 783 рубля. Там победитовые резцы, очень дорогие. Как они пропали, ума не приложу.

Полковник Шургин. Пропали материальные ценности, принадлежащие народу, это очень прискорбно. Сколько же вам дали? Три года?

Сержант Снегирев. Так точно, товарищ полковник, четыре года. Отсидел срок честно, как на войне. Факт хищения установлен не был. Только халатность.

Полковник Шургин. Хорошо, автоматчик Снегирев, мы вам верим, что вы честный человек. Сейчас на пенсии?

Сержант Снегирев. Сто пять рублей четырнадцать копеек. Восемнадцатого числа каждого месяца доставляет на дом почтальон Катя. Мой день!

Полковник Шургин. Следующий вопрос, товарищи ветераны. Вот были мы на войне, проявляли чудеса храбрости, шли на танки, в штыковую. А в мирное время кто из вас струсил — поднимите руку.

Поднимаются сразу две руки, одна из них принадлежит Алексею Рожкову, заработавшему выговор по административной линии; теперь выясняется, что он еще и трус.

Полковник Шургин. Снова младший лейтенант Рожков. С одной стороны, отчаянный малый, не боится начальника назвать дураком, с другой стороны… Что ж, послушаем вас. Как вы стали трусом?

Младший лейтенант Рожков. Разрешите доложить. Струсил перед начальником.

Полковник Шургин. Надеюсь, перед другим?

Младший лейтенант Рожков. Так точно. Сейчас у меня другой начальник.

Полковник Шургин. Когда же вы проявили трусость?

Младший лейтенант Рожков. Ровно десять дней назад, в понедельник.

Полковник Шургин. Что случилось в этот день?

Младший лейтенант Рожков. Начальник вызвал меня к себе в кабинет и предложил мне, чтобы я записал его в соавторы по своему изобретению.

Полковник Шургин. И что же ты ему ответил, Алексей Егорович?

Младший лейтенант Рожков. Я испугался, аж коленки задрожали. Я понимал: если я откажусь, мое изобретение будет погублено. Если же он станет соавтором, то окажет содействие по продвижению. И я ответил, что подумаю. После этого поехал на нашу встречу.

Полковник Шургин. Значит, ответа еще не дал? К чему склоняешься?

Младший лейтенант Рожков. Как вы скажете, товарищ полковник, так я и сделаю.

Полковник Шургин (жестко). У нас тут не воспитательный совет. Мы нравственной благотворительностью не занимаемся, мы собрались на встречу боевых друзей, перед нами стоят более серьезные проблемы. Разбирайтесь с этим вопросом сами, товарищ Рожков. Скажу одно: нам для нашей победы соавторы не нужны. Историю пишет тот, кто победил.

Открывается дверь. На пороге учебного класса появляется высокий мужчина в строгом костюме с медалью лауреата на лацкане. Лицо резко высечено из коричневого гранита. Имеет усики. Взгляд бесстрашный.

Усатый. Товарищ полковник, разрешите доложить. Майор медицинской службы, начальник медсанбата Вартан Харабадзе на встречу ветеранов явился.

Полковник Шургин. Здравствуйте, Вартан Тигранович. Мы ждали вас.

Майор Харабадзе. Я приехал на «ракете», оттого и задержался.

Полковник Шургин. Вы будете нашим сорок третьим ветераном. Скажите слово своим товарищам, ведь вас все знают, не так ли?

Ветераны молчат.

Как? Вы не знаете майора Харабадзе? Он был с нами от Старой Руссы до самой Германии.

Все молчат.

Ведь вы, наверное, все побывали в медсанбате. Я что-то не понимаю.

Майор Харабадзе. Разрешите мне ответить, товарищ полковник. Здравствуйте, дорогие товарищи ветераны. Примите мой самый сердечный привет и пожелания вам всяческого здоровья на ближайшие сорок лет. А теперь я хочу задать вам один вопрос. Кто из вас не ранен, не задет пулей или осколком, кто не горел в танке, не тонул в водных преградах, не был обожжен огнеметом, не получил ни одной царапины, не был оглушен или контужен? Пусть тот поднимет руку.

Все молчат.

Ну? Нет таких?

Ефрейтор Клевцов (вскакивает). Я. Ефрейтор Клевцов.

Майор Харабадзе. Ага! Нашелся-таки один такой умелец. Один счастливчик, не побывавший в моих руках.

Подполковник Неделин (из президиума). Как же это тебе удалось, Клевцов?

Ефрейтор Клевцов. Я же вон какой, сами видите, маленький, вес всего четыре пуда. Вот пуля и не попала в меня, все мимо летели.

Полковник Шургин (смеется). Захотелось отличиться? Подними-ка левую руку, ефрейтор, покажи ладонь.

Клевцов растопырил пальцы и смотрит на нас. Где же твой мизинец? Куда девал?

Ефрейтор Клевцов. Вот беда! Совсем забыл про мизинец, столько лет прошло. А ведь все верно. Как раз бой за станцию Дно. Какая-то дура прилетела — как рванет! Слава богу — мимо! А после боя смотрю — нет мизинца. Может, его и раньше не было.

Майор Харабадзе. Вот видите, все биты и перебиты. Все прошли через мои руки, ибо я сделал на войне больше пяти тысяч операций. Но вы не запомнили меня в лицо, дорогие мои, потому что в этот момент лежали под наркозом. А я был в марлевой маске. Я тоже плохо помню ваши лица, потому что смотрел не на них, а на ваши раны. Я помню ваши тела, молодые, сильные, белые прекрасные тела. Но как же кромсала их война, рвала на части, прошивала, резала и жгла. Поэтому вы должны помнить не меня, а мой нож. Китайская медицина, возможно, самая древняя в мире, знает два вида врачевателей врач по внешним болезням и врач по внутренним болезням. На войне я был врачом по внешним болезням, теперь стал врачом по внутренним болезням, занимаюсь сердечными проблемами. Вношу конкретное предложение: пока мы находимся здесь, я могу осмотреть всех наших славных ветеранов, выслушать, сделать назначения. У меня и лекарства есть, кое-что привез с собой. Я живу в двадцатом номере на втором этаже. Приходите ко мне.

Полковник Шургин. Думаю, что все мы должны поблагодарить майора Харабадзе за его любезное приглашение. Кто еще желает выступить со своими идеями?

Выступивший затем подполковник А. Г. Неделин охарактеризовал сложившееся положение как вызывающее тревогу. В процессе работы над книгой «Славный боевой путь нашей бригады» выяснилось, что мы никому не нужны. Приказом Верховного Главнокомандующего нам присвоено высокое наименование Дновской бригады, а формировались мы здесь, в Белореченске. Но ни в городе Дно, ни в Белореченске нет своих издательств и потому они не могут издать наш «Славный путь». Подполковник А. Г. Неделин доложил собравшимся, что он направил официальный запрос в город Псков, ибо город Дно входит в Псковскую область, но оттуда на официальном бланке было отвечено, что у них имеются свои дивизии и бригады, получившие высокие наименования Псковских, их славные боевые пути и будут издаваться в первую очередь, а нас — к следующему юбилею. Для нашего «Славного пути» не хватает бумаги и производственных мощностей.

Что же получается, товарищи? Мы их освобождали, а нам теперь от ворот поворот?

Получается, мы не тот город освободили.

Какие будут предложения в этой связи?

Голоса:

— Перепечатаем на машинке и издадим сами.

— Хорошо бы на ксероксе. Сто экземпляров.

— Надо определить конкретно: кто отличился в том или ином бою.

Полковник Шургин. Спокойно, товарищи. Давайте по порядку. Видимо, придется создавать редакционную комиссию, пусть она подработает вопрос, доложит нам в рабочем порядке. У кого еще имеются идеи?

Младший лейтенант Рожков (вскакивает). Вношу предложение послать телеграмму в Москву, в Политбюро.

Полковник Шургин. Это хорошая мысль. Вы уже подготовили содержание?

Младший лейтенант Рожков. Содержание примерно такое. Мы воевали за победу, мы шли в наступление. Приближается юбилей великой победы. А министерство наше называется Министерством обороны, будто сейчас все еще сорок первый год. Предлагаю так: мы, все ветераны, вносим предложение — в честь нашей великой Победы Министерство обороны переименовать в Министерство наступления.

Это будет по-нашему, по-ветерански. И все наши сорок три подписи.

Шум в учебном классе.

Полковник Шургин (поднимает руку). Спокойно. Сейчас разберемся. Куда же вы собираетесь наступать, младший лейтенант Рожков?

Младший лейтенант Рожков (у него все продумано). Куда прикажет партия.

Полковник Шургин. Я думаю, мы такой телеграммы посылать не станем. Мирная политика Советского Союза хорошо известна во всем мире. Мы никому не угрожаем, нападать ни на кого не собираемся. И название Министерство обороны отражает суть этой политики. Я предлагаю оставить название Министерства обороны без изменений.

Одобрительные возгласы, аплодисменты. Рожков обиженно садится на свое место.

Рядовой Юмашев. Имею предложение. Касательно Министерства наступления мы правильно решили. Нам нужно другое министерство.

Полковник Шургин. Какое же? Слушаем вас.

Рядовой Юмашев. Министерство Победы.

Полковник Шургин. Чем же оно будет заниматься?

Рядовой Юмашев. Было бы министерство, дела найдутся. Пусть они нами занимаются — ветеранами.

Полковник Шургин. Хорошо. Этот вопрос мы обдумаем. Поручаем вам, рядовой Юмашев, составить примерные штаты Министерства Победы. Кто еще?

Рядовой Сычев. Разрешите мне.

Аркадий Миронович отделяется от меня, решительно шагает по проходу.

Полковник Шургин. Слово имеет рядовой Сычев, разведчик первого батальона, захвативший на фронте шесть языков. Давайте смелее, Аркадий Миронович. Действуйте по-фронтовому.

Рядовой Сычев. Среди нас робких нет — так я считаю.

Гул одобрения.

Тут говорили о создании книги «Славный путь», правильно говорили. Но я бы поставил вопрос шире. Нам необходим журнал «Ветеран», вот там был бы самый широкий простор для публикации наших воспоминаний. Я вам скажу больше, Отечественная война была в 1812 году. А уже спустя три года, в 1815 году, вышли в свет шесть томов солдатских воспоминаний, я подчеркиваю: именно солдатских. Нас, ветеранов, остается все меньше. Правда, сейчас нас не так уж мало, несколько миллионов, не знаю точной цифры. Но мы быстро идем на убыль, это уж точно. А потом останутся на всю страну пять тысяч ветеранов, тогда спохватимся. Не следует доводить дело до крайности. Вот почему я говорю о создании нового журнала. И кабинет мемуаров нам необходим. Когда был жив Костя, мы с ним записывали воспоминания солдат, кавалеров трех орденов Славы, много записали, не все было показано, ждет своего часа. Но Костя умер и дело заглохло. Мы обязаны возродить кабинет мемуаров. Знаете как определяют классность электронных машин? По объему их памяти. Чем больше данных хранится в банке памяти, тем выше класс машины. Так и с народной памятью. Мы должны сохранить как можно больше для грядущих поколений.

Телекамер не было. Не светили жаркие перекальные лампы. И не было под рукой утвержденного текста. Аркадий Миронович говорил освобожденно, взволнованно и все более разогревался от собственных слов, чувствуя, что у него сегодня получается. Его вела интуиция.

Но объясните мне: почему он заговорил о картине? Ведь у него и в мыслях не было говорить о ней, когда он шел к трибуне.

— Но мы не только для грядущих поколений, — продолжал Аркадий Миронович по наитию. — Вношу предложение: создать на память о нашей встрече картину. Вы, конечно, знаете, как был создан всемирный шедевр «Ночной дозор» Рембрандта? Ветераны стрелковой гильдии, служившие в Амстердаме, решили заказать групповой портрет, обратились к мастеру, и Рембрандт написал по их заказу картину «Ночной дозор». Теперь этой картине триста сорок лет, и видел ее в Амстердаме — прекрасное полотно. Офицеры заплатили мастеру, кажется, всего полторы тысячи флоринов, а сейчас картина стоит два миллиона долларов.

В самом деле, какой-то странный разговор. Здесь, в этом учебном классе, где висели утрированные плакаты с изображением термоядерных взрывов, говорить о Рембрандте — с какой стати? Но еще более было странно то, что все мы слушали Сычева завороженно, словно он не говорил, но вещал. Была во всем этом какая-то магия, которая так и не прояснилась до самого конца.

Вот что мы слышали.

— У меня в Москве есть знакомые художники, с которыми мы не раз на вернисажах… А Юра Королев, например, просто хороший приятель. Так мы и сделаем. Закажем Юре наш групповой портрет, а потом подарим эту картину в государственный музей, так сказать — дар от ветеранов доблестной сто двадцать второй. Картина включается в экспозицию и висит в парадном зале. Я категорически заявляю: на запасник мы не согласны. Вы спросите: какая цена?

Голоса:

— Да, да, спросим.

— Сколько с носа?

— А подешевле нельзя?

Рядовой Сычев. Отвечаю. Давайте исходить из существующего исторического прецедента. Рембрандт получил полторы тысячи. Я думаю, и Юра согласится. Нас сорок три человека. Получается по четыре червонца с каждого ветерана. Я думаю, что в наших силах. Неужто не поднимем? Если же Юра занят сейчас государственным заказом, обратимся к другому. Поиск художника беру на себя в порядке общественного поручения. Спасибо за внимание.

И вернулся ко мне, снова сидит рядом, на привязи.

Полковник Шургин. Спасибо, товарищ Сычев. Вы все рассказали нам прекрасно и объяснили весь текущий момент — прямо как из Генштаба. Вопрос с картиной мы, естественно, должны обдумать — и мы сделаем это. Спасибо вам. Вот только один вопрос у меня остался неясным.

Рядовой Сычев (вскакивает). Слушаю вас, товарищ полковник.

Полковник Шургин. Кто такой Костя?

Рядовой Сычев (заливается краской). Это Симонов. Константин Михайлович Симонов, лауреат, Герой Труда и так далее.

Полковник Шургин. Вот теперь стало ясно, спасибо. Кто еще просит слова? Нет желающих? Итоги подводить не буду, ибо считаю преждевременным…

На этом протокол обрывается.


3


КРУПНЫЕ БЛОКИ ОДНОЙ СУДЬБЫ

Как же сладко он заснул, словно в детстве, когда безоглядно проваливаешься в темную пушистую бездну. Ведь годами привык жить на поверхности сна, без погружения в его очистительную глубь, или в грубом таблеточном сне с тычками, пошатыванием, воздушными ямами, перемежающимися картинками, взрывающимися как торпеда. Самое тяжкое во сне — принужденность пробуждения.

А ведь на войне спалось прекрасно: под пулеметные очереди, под недальнюю канонаду, под гулкие разрывы. Уходил в сон, едва смежив веки, припав щекой к стенке окопа. Самые мягкие песчаные окопы были в Латвии, а с Польши пошли пуховые перины.

На земле мир, а человечество разучилось спать. Куда ни придешь, всюду разговоры о бессоннице. Сосед по купе ворочается: не спится. Бродят по гостиничным коридорам тени бессонных. Кряхтит во сне старушка-планета. Два миллиарда таблеток еженощно. Или что-то случилось с нашей совестью?

И вот воистину царский подарок — три часа безоглядного детского сна.

Аркадий Миронович лежал в кровати, продолжая наслаждаться незаслуженным даром, — снова то и дело радостно проваливался в пушистую яму, а после всплывал к зыбким поверхностям яви.

Легкое царапанье в дверь окончательно приподняло его с постели. Аркадий Миронович приоткрыл дверь. Перед ним волнующе покачивались золотистые кудряшки.

— Аркадий Миронович, что же вы не сказали? — с упреком спросила она.

— Я все сказал правильно, Тамара Петровна, — сказал он.

— Но вы же не до конца сказали, — упрекнула она.

— Я никогда не говорю до конца, — сказал он.

Тут он заметил в ее руке казенный листок бумаги.

— Вам телеграмма, — объявила она. — Чайку не хотите?

— Спасибо, я вас потом позову, — ответил он машинально, и дверь послушно притворилась.

Вот и остался он один, впрочем, никак нет, с казенным листком бумаги, явившимся невесть откуда, но скорей всего из дома, от Вероники, она великая мастерица на такие штучки.

Оттого, верно, мы и спим плохо, что не можем ни на минуту остаться одни. Человечество потеряло сон, потому что стало единым человечеством. Все сделалось взаимосвязанным, цепочки причин и следствий проросли сквозь нас цепями. Один неврастеник не спит, от него просыпаются пятеро спящих. И пошла цепная реакция, взрывая наш покой.

Аркадий Миронович изучал открытую часть телеграммы, на которой был нашлепнут машинописными подпрыгивающими буквами его теперешний запутанный адрес, о котором он и сам не ведал.

Нет, это не Вероника.


БЕЛОРЕЧЕНСК ГОРКОМ КПСС ВЕТЕРАНУ 122-й СТРЕЛКОВОЙ ДНОВСКОЙ БРИГАДЫ ПОЛИТИЧЕСКОМУ ОБОЗРЕВАТЕЛЮ ГОСТЕЛЕРАДИО АРКАДИЮ МИРОНОВИЧУ СЫЧЕВУ.


Вот где я сейчас проживаю. Не затянулся ли мой визит к здешним властям? Я расшифрован, пора сматывать удочки.

Значит, это с работы. Ничего хорошего от начальства ждать не приходится.

Буквы уже не прыгали по строке, текст становился устойчивым, более того — непререкаемым.


ВТОРНИК ДВАДЦАТЬ ПЯТОГО СЕНТЯБРЯ СТРАНУ ПРИБЫВАЕТ ГЛЕН ГРОСС ДЛЯ УЧАСТИЯ КРУГЛОМ СТОЛЕ ПУБЛИЦИСТОВ ТЧК ВАМ ПОРУЧЕНО ВСТРЕТИТЬ ГРОССА СОПРОВОДИТЬ ЕГО ПОЕЗДКЕ ПО СТРАНЕ ТЧК ПРОШУ РАССМОТРЕТЬ ВОЗМОЖНОСТЬ ОРГАНИЗАЦИИ ПЕРЕДАЧИ ВСТРЕЧИ ВЕТЕРАНОВ ПЕРЕДВИЖКА БУДЕТ ВЫСЛАНА ПО ТРЕБОВАНИЮ ТЧК ПОДТВЕРДИТЕ ПОЛУЧЕНИЕ ПРИВЕТОМ

ВАСИЛЬЕВ


И это все? Аркадий Миронович почувствовал запоздалое разочарование. Все-таки без него не могут. Васильев признал свое поражение. А удирать больше некуда.

Мысль тренированно заработала. Глен Гросс, звезда номер один американского телевидения, помогал вести предвыборную кампанию президента. И если он за два месяца до выборов отправляется в дальний вояж за океан, то это не просто так, а с подтекстом. Гросс прилетит с посланием — вот что! И значит, Сычеву оказана высокая честь не только встретить, но и сопроводить.

Представляю, с какой натугой писал Васильев этот скромный текст. Но Глен Гросс возник вполне своевременно. Васильев был приперт к стене, уж он-то знал о давнем знакомстве Сычева и Гросса. И вообще, этот приезд свидетельствует о потеплении международного климата. И Васильеву досадно, что опять лавры достанутся Сычеву. Нет, с нами еще рано прощаться. Наша вахта не кончена.

Однако все это, так сказать, первый слой, лежащий на поверхности текста. А что там, между строк? Как Васильев узнал его адрес? Созванивался с Вероникой? А кто придумал передачу с ветеранами?

А может, сделать вид, что я вообще не получал никакой телеграммы?

Аркадий Миронович невесело усмехнулся. Снова вышел конфуз воспоминания отменяются. На этот раз по директивному указанию.

Время еще есть — пять дней, чтобы отыскать золотую середину между прошлым и будущим, отладить бесперебойный поток воспоминаний наиболее благоприятного свойства.

Меж тем над сквером, над Волгой намечались предварительные сумерки. Аркадию Мироновичу захотелось на улицу.

Он спустился по лестнице, пересек холл. Кто-то окликнул его, он не остановился.

На улице было тепло и тихо, словно природа спала детским сном. Аркадий Миронович быстро пошел по направлению к центру, который безошибочно угадывался по скоплениям красных флажков, развешанных по городу в честь приезда Аркадия Сычева.

Улочка раздваивалась. Аркадий Миронович взял курс на колокольню в надежде выйти на прямую связь с богом.

Фасады бревенчатых домов угасали в лучах заходящего солнца. Крыши косо просвечивали сквозь рыжую листву. Излишки ее хрустко шелестели под ногами.

Улочка вливалась в площадь, вдоль которой шли скорбные приземистые лабазы. Аркадий Миронович быстро нашел то, что искал: магазин сувениров с деревянной хохломой, которой славился здешний край. Он приценился и уже готов был идти в кассу, как вдруг с осуждением самого себя вспомнил, что поругался с Вероникой.

Покупка не состоялась. Он радостно подумал, как будет потом рассказывать об этой несостоявшейся шкатулке с ликом русской лубочной красавицы — но ради этого вряд ли стоило мириться.

Мы живем с ней двадцать лет. Прожили ни шатко ни валко. Ни верности, ни дружбы не нажили. Почему? В чем корень?

Что выше — характер или судьба?

Аркадий Миронович при случае любил сделать на этот счет личное заявление:

— Моя судьба банальна как крупноблочный дом, — говаривал он, смотря на собеседника чистым взглядом. — А характер получился нетиповой.

Если справедливо утверждение о том, что наша старушка-земля держится на трех китах, то столь же верно то, что нетиповой характер Аркадия Мироновича держался на трех изречениях.

— Человеческое сердце является самым точным прибором на свете (I).

— Правда выше сплетен (II).

— Ничто так не размагничивает, как головотяпство (III).

Впрочем, это были домашние лозунги для складывания характера. В рабочем же кабинете Аркадия Мироновича висел определяющий стимул, собственноручно начертанный им на полосе ватмана розовым фломастером. И этот стимул направлял всю деятельность Аркадия Мироновича.

— Мир победит войну!

На противоположной стене висел портрет Бенджамина Спока с его дарственным автографом.

Если же мы обратимся к судьбе, банальность которой была провозглашена Аркадием Мироновичем не без лукавства, то перед нами предстанут четыре типовых блока, как наиболее выразительные для данного поколения. Эти блоки: школа — война — институт — работа.

Каждый типовой блок в свою очередь как бы складывается из типовых деталей, выпускаемых судьбой со своего бессменного конвейера. Набор деталей достаточно велик, но вместе с тем они выпускаются по определенному и словно бы в высших инстанциях утверждаемому эталону.

Школа. Этот блок открывается трогательной историей о любимом учителе, пробудившем в русоголовом мальчике (девочке с косичками) первый интерес к литературе (биологии, физике и т. д.), что и определило впоследствии выбор жизни. Сюда же примыкает новелла о первой влюбленности, о первой измене друга и первой преданности (добавляется по вкусу). Тут все первое — и оттого как бы не бывавшее раньше — так ведь и действительно не бывавшее, и потому это только мое, неблочное.

Война. Не правда ли, странно: каким образом война может выступить в качестве типового построения. Но если вспомнить, что речь идет об Аркадии Мироновиче Сычеве, 1924 года рождения, то многое станет понятным. Мальчишки вырастали как бы войне навстречу, достигнув к ее началу призывного возраста. Из двух десятых классов Ногинской средней школы № 12 Аркадий Сычев остался один. Нет у Аркаши Сычева школьных друзей, одни подруги.

Имелось единственное исключение. Женя Верник из 10 Б класса той же школы № 12 уцелел на войне, поскольку на ней не был. Папа Верник определил сына в военную ветеринарную академию, каковую Женя благополучно закончил в год Победы. А как он увлекался физикой. Но выбор был сделан. Лейтенанта ветеринарных войск послали на службу в Монголию, там он и пыхтел до середины пятидесятых годов, пока не удалось проскочить в аспирантуру по той же ветеринарной части — с помощью того же папы Верник. Способный ведь был, защитился, четыре своих куска имеет, но судьба-то антитиповая, нежеланная, если хотите, постылая.

За сорок лет Сычев и Верник встретились только раз. Верник заискивал перед Аркадием Мироновичем, плакался на судьбу. За четыре года неучастия в военных действиях пришлось расплачиваться четырьмя десятилетиями опрокинутой жизни. И с женами не заладилось, и дети получились какими-то недоделанными, скособоченными, один заика, второй альбинос.

— Я сам спустил себя в канализацию, — хлюпал Женя Верник. — Скорей бы на пенсию. Займусь физикой.

— Я не против ветеринарии, — бодро отвечал Аркадий Миронович, с болью глядя на однокашника и не узнавая его. — В нашей стране почетен каждый труд. А лошади это вообще прекрасно, я знаю по ипподрому. Мы ведь с Андрюшей Мякининым заходили к тебе перед военкоматом. Но ты уехал к маме в больницу.

— Я знаю, — с готовностью подхватил Женя Верник, проигрывая несостоявшийся вариант судьбы сорок лет спустя. — Я ушел из дома за 15 минут до вашего прихода. Конечно, я пошел бы с вами в военкомат и был бы призван. Эти 15 минут решили всю мою жизнь. Ты сомневаешься?

— В чем? — машинально переспросил Аркадий Сычев, думая о своем.

— В том, что я пошел бы с вами в военкомат. И вообще, дальше…

— До самого Балатона, — отрезал Аркадий Миронович.

— Почему до Балатона? — удивился Верник.

— Там остался Андрюха. Так что давай живи терпеливо.

На этом они расстались с Верником.

Минувшим летом встретил на Пушкинской площади свою первую любовь Аничку Орловскую. Дважды бабушка. Но еще смотрится. Проговорили с ней сорок минут. Вдруг Аня спрашивает:

— Где Женя Верник, ты не знаешь? Он, кажется, не воевал?

— Нет, не воевал. Он всегда был против войны.

Институт. Как известно, все журналисты делятся на две категории:

а) журналисты-международники,

б) и те, которым не повезло.

Но также известно и другое: журналистами-международниками, а тем более политическими обозревателями не рождаются. Ими становятся.

Аркадий Миронович с детства любил радио, еще в школе был внештатным корреспондентом местной радиоточки. Вернувшись с фронта, поступил в Полиграфический институт. Жил в общежитии на Дмитровском шоссе. Начал студентом подрабатывать на московском радио, делая крохотные тридцатисекундные заметки для редакции последних новостей, за которыми приходилось гоняться с высунутым языком.

Кончил институт, перешел на штатную должность, ибо был молод и дерзок в мыслях. Ему нравилось присутствовать при рождении наипоследнейших новостей. Только что ее не было. Но вот она вылупилась на свет, заголосила. И Сычев нарекал ее принародно. Если же новости не было, он, не мешкая, производил ее сам.

— Москва, Москва, когда дадите провода? У меня все готово.

Работа. Удивительно, сколь ладно у него все получалось, будто катилось само собой с горки. Я вам отвечу — таков удел всякой типовой судьбы.

Еще тогда Аркадий Сычев собственным умом дошел до следующего постулата:

— Важно не то, как сказано, важно то — что сказано!

Утвердив таким образом приоритет содержания над формой, Аркадий Миронович продолжал складывать крупные блоки своей судьбы: блок за блоком, блок за блоком…

Пошли поездки по стране: Волго-Дон, Братск, целина, Абакан-Тайшет где мы только не скитались в те обалденные годы. Хотелось всюду поспеть, обо всем рассказать.

Нынче молодые жалуются: трудно пробиться. Штаты всюду укомплектованы ни единой щелки. Проблема штатов подобна проблеме вооружения: все говорят о сокращении, принимают постановления, подписывают договора, а в результате совершается одно и то же — разбухание. Вот почему так трудно попасть в штат или получить субсидию на новые разработки.

А тогда, четверть века назад, массовое телевидение едва начиналось. Хватились: а где люди?

Штатные строчки не заполнены. В ведомостях заработной платы сплошные прочерки. Это был золотой век московского телевидения. На всех телезрителей была одна дикторша Валя, так она и вывозила всех.

Начались выезды за рубежи нашей великой родины, загра, или загранка, как нынче говорят. Бразилия — три года, Вашингтон — пять лет. Стало больше прозорливости, политической страстности. Аркадий Миронович изучал проблему проникновения мафии в синдикаты — и даже брошюрку написал на эту животрепещущую тему.

Короче, о нем стали поговаривать.

Это сейчас пошли новые проблемы — стариков затирают, пытаются задвинуть в сторону. Не прошло и двух недель после обильного, затянувшегося на полторы недели шестидесятилетнего юбилея, как Васильев спросил — словно бы между прочим.

— Пенсию-то оформляешь? Ты ведь засраб.

Я так и вздрогнул, мне показалось, что я ослышался. Мы обедали в нашем буфете, в комнате никого кроме нас не было. Заслуженного работника культуры я получил год назад — зачем он об этом спрашивает?

Я засмеялся.

— Можно подумать, — говорю, — что у тебя социальный план горит.

— Так я и знал, — сказал он грустно. — На тебя рассчитывать не приходится.

И перевел разговор на другую тему, будто ничего и не было.

А неделю назад — я уже получил приглашение в Белореченск — снова завел разговор — но с подходцем.

— Есть такое мнение: надо усилить вторую программу. У тебя нет возражений? Придадим второй программе авторитет и звучание. Тебе это по силам.

А у нас вторая программа то же самое, что кавказская ссылка для Лермонтова: оттуда только в пропасть.

Я первым делом подумал про себя: что скажет Вероника?

И говорю вслух, ибо у меня не оставалось выбора:

— А ты подумал, что скажет Вероника?

Васильев сразу ушел в кусты, это он умел делать бесподобно.

— Я не настаиваю. Но на всякий случай — посоветуйся с ней.

Васильев моложе меня на десять лет, но я точно знал: в разведку его с собой не взял бы.

Впрочем, кто знает — годится ли столь нетипичная история для крупноблочной судьбы? Ведь в таком случае может объявиться новый блок.

Пенсия. И все предстоящие радости, с ней связанные. Натяну шерстяные носки и буду сидеть у телевизора. Недаром сказал обозреватель Глен Гросс, кстати заметить, ветеран 42-й пехотной дивизии армии США, форсировал на хилом буксирчике Ла-Манш, катил на танке по Европе. Так вот, Глен сказал:

— У старости есть одно неоспоримое преимущество, она лучше смерти.

Так и было. Глен заявил: приеду в Россию, если меня встретит и проводит мой коллега Аркадий. И Васильев не посмел ответить, что его подчиненный А. Сычев в больнице или в отпуске.

Вот какой подтекст был в телеграмме. Васильев капитулировал — надолго ли? Опять Аркадию Мироновичу спасать Россию.

Он обходил магазины в той последовательности, в какой они располагались в лабазном ряду. В книжном магазине ему попались на глаза «Мифы народов мира», Аркадий Миронович разбежался было, но «Мифы» стояли на обменной полке, обладатель «мифов» просил за них восемь детективов. Все же Аркадий Миронович сумел купить набор открыток с видами Белореченска, но и в цветном изображении не мог найти материальных следов своего прошлого.

Магазины уже закрывались. Он почувствовал, что проголодался, зашел в кафетерий. Темнело. На улицах зажигались огни.

Таким образом Аркадий Миронович с неумолимой постепенностью двигался навстречу судьбе, которая как раз нынче приняла суровое решение выйти за рамки банальностей и швырнуть нашего героя навстречу новым испытаниям.

Шагая по булыжному проезду, Сычев спустился к речному вокзалу, сошедшему к реке с цветной открытки. В его прозрачных глубинах играла невидимая музыка. Наружная лестница вела на второй этаж, где прямо на стекле было написано затейливыми буквами: бар «Чайка». Два такси с зелеными глазками дремотно застыли у главного входа.

Аркадий Миронович хотел было подняться в бар, к музыке, но вместо этого по велению судьбы обогнул вокзал и вышел к реке.

Аркадий Сычев едва не зажмурился от восхищения. Перед ним выросла белоснежная сахарная глыба, тоже, между прочим, типовая, но тем не менее ослепительная, расписная, целеустремленная.

Теплоход, видно, только что подошел, ибо внутри глыбы затухал звук работы и едва заметно ослабли швартовы на носу.

Пассажиры стояли на верхней палубе и взирали свысока на Сычева. У каждого в кармане ключи от теплой каюты. Аркадий Миронович почувствовал озноб.

По белоснежному борту шла надпись: «Степан Разин». Чуть ниже была помета: «Теплоход следует вверх. Порт назначения — Москва». Зыбкие мостки соединяли мечту и берег. Сейчас их сдвинут — и тогда…

Не раздумывая, Сычев вбежал в здание вокзала. Касса была открыта.

— Билеты на «Степана Разина» есть? — взволнованно спросил он.

— Сколько вам?

— Мне нужен первый класс, — предупредил он. — Даже «люкс».

— Есть и люксы.

— Сколько стоит?

— Девятнадцать сорок.

— А сколько он идет до Москвы?

— Двое суток. Вам одно место?

На любой вопрос выпадало «да». А ведь у него и вещей нет под рукой. Но это же не проблема: три минуты на такси до гостиницы, три минуты взять сумку и еще три минуты обратно до зыбких мостков судьбы.

Мне нужно сосредоточиться, лихорадочно думал я, двое суток покоя и тишины, я подготовлюсь к круглому столу, а эти ветераны пусть колупаются без меня, с ними каши не сваришь, я же хотел как лучше, хотел картину, а он меня унизил: кто такой Костя…

— А сколько он стоит? Я успею?

— Сорок минут.

— Я сейчас, сейчас, только за сумкой… — и поспешил прочь из вокзала, но почему-то не в сторону площади, где стояли запланированные такси, а в сторону причала, верно, для того лишь, чтобы еще раз влюбленно глянуть на «Степана Разина» и уже после этого лететь за сумкой.

Аркадий Миронович стоял у дверей и дурак дураком смотрел, как из теплой глубины теплохода выходит высокий худой мужчина со стриженой седой головой. Идет по мосткам, держась левой рукой за качающиеся перильца, в правой руке у него авоська с бутылками, а вместо правой ноги деревяшка.

Мужчина ступил на причал и пошел по асфальту вдоль среза воды. На Сычева он не смотрел.

Аркадий Миронович судорожно заглатывал воздух, а ему все равно не хватало дыхания. Сейчас мужчина дойдет до угла и скроется за пакгаузом.

Наконец, Аркадий Сычев обрел дар речи.

— Сергей Андреевич, — позвал он хорошо поставленным телевизионным баритоном, который все мы знаем и любим.

Мужчина не оглянулся и продолжал уходить.

— Капитан! — еще громче крикнул Сычев. — Это же я, Аркашка Сыч.

Одноногий описал деревяшкой круг по асфальту и посмотрел на Сычева долгим взглядом издалека.

— Я знаю, — ответил он. — Ты давно шпионишь за мной.

— Мужчина, — позвали его.

Сычев обернулся. За его спиной стояла женщина из билетной кассы.

— Будете брать билет или нет? А то я закрываюсь.


4


ЖИЗНЬ ВЗАЙМЫ

— Не робей, проходи, — сказал Сергей Мартынов, видя, что Сычев остановился перед дверью с табличкой «закрыто».

Аркадий Миронович толкнул дверь. Она подалась. В баре никого не было, кроме молодой барменши с широким крестьянским лицом. Тихо играла музыка.

— Мальчики, закрыто, — сказала женщина, но тут же увидела Сергея Мартынова и поправилась. — А, это ты?

— Мы посидим, Валя, — сказал Мартынов. — Привет тебе от Ляли.

— Что у нее было? — спросила она.

— Было все, что нам необходимо, — сказал он. — Ничего лишнего не было. — Повернулся к Сычеву: — Что стоишь, Сыч? Располагайся.

Бутылки с пивом выстроились на столе. Два лоснящихся леща довершали картину изобилия. Сычев и Мартынов суетливо двигались вокруг стола, перебрасывались деловыми словами, пытаясь скрыть за ними возникшее смущение.

— Пойду за стаканами, — сказал Мартынов.

Сычев смотрел, как он идет, стуча деревяшкой по зализанному паркету. Почувствовал, что за ним наблюдают, и стал ступать мягче. Он ходил спокойно и довольно уверенно. Ноги не было чуть выше колена.

У стойки возник разговор полушепотом. Аркадий Миронович огляделся. Бар «Чайка» был чист и просторен, столики тянулись в три ряда, в дальнем углу стоял телевизор «Рубин», он был выключен. Две лампочки слабо освещали зал. Музыка продолжала мурлыкать.

И «Степан Разин» по-прежнему блистал за стеклянной стеной бара. Он стоял у причала, но вместе с тем и как бы уплывал в магические дали моей памяти. На средней палубе кружились под неслышную музыку три молодые пары, подчеркивая свою отрешенность от жизни берега.

Сергей Мартынов вернулся со стаканами.

— Что сидишь? — спросил он. — Наливай.

— Я не знал, что у тебя это, — сказал Сычев, кивая в сторону деревянной ноги.

— Я и сам не знал. У тебя, гляжу, все на месте.

— Более или менее.

— А то могу отдать должок. Бери мою почку — хочешь?

— Спасибо, у меня уже есть одна, искусственная.

— А выглядишь хорошо.

— Как говорит моя приятельница Нелли: это уже агония.

Оба старались казаться бесшабашными, делая вид, что обрадованы встречей. А ведь рано или поздно придется заговорить о главном. Кто решится первым?

Сергей Мартынов разлил пиво, поднял стакан. Он и решился первым.

— Ну, Аркадий Миронович, рассказывай, с чем приехал?

— Я за тобой не шпионил, честное слово, — по-мальчишески неумело оправдывался Сычев.

— В сувениры заходил, в книжном был, я наблюдал за тобой.

— Но я же тебя не видел, клянусь, это простое совпадение. И вообще, какой счет между нами, сорок лет прошло.

— А старый должок остался, — продолжал с ухмылкой Сергей Мартынов. За сорок лет знаешь какие проценты наросли? Ого!

Аркадий Сычев постепенно овладел собой, подвинулся к Мартынову, доверительно положил ладонь на его руку.

— Сергей, клянусь тебе, приехал просто так. Даже не просто так — из дома сбежал. С женой поругался — и сбежал. На работе всякие сложности. Ну, думаю, уеду от них. Хоть на четыре дня. Про тебя и не знал ничего — будешь ты или нет?

— Утешаешь голосом? — но уже смотрел мягче и даже улыбнулся одними губами, показав прореженные зубы.

— Ладно. Выпьем за встречу.

Принялись за леща.

Нет, не такой виделась эта встреча Аркадию Сычеву из его военной юности. Аркадий Миронович как бы выскальзывал из собственного образа, в результате чего получался перевернутый бинокль со всеми вытекающими последствиями.

— Знаешь эту притчу? — спросил Сергей Мартынов. — О трех этапах развития русской интеллигенции и вечных вопросах, которые она ставит. Первый этап — кто виноват? Второй этап — что делать? Третий этап — какой счет?

— Уже ноль-ноль, — механически отвечал Сычев. — Что же ты не писал, Сергей? Ведь мой адрес не переменился, во всяком случае тогда.

— Не помню, наверное, боялся, что ты не ответишь. Ведь я еще долго оставался окопным романтиком.

— А я, по-твоему, нет? — с вызовом спросил Сычев.

— Не знаю, — просто ответил тот.

— Ну что ты от меня хочешь? — вскричал Сычев, распарывая молнию на куртке, потому что ему вдруг сделалось жарко.

— Я ничего не хочу, — кротко отвечал Мартынов. — Не я же тебя позвал.

Но Аркадий Миронович уже владел собой, не привык он быть перевернутым биноклем.

— Я вижу, капитан, за эти сорок лет твой характер не переменился в лучшую сторону.

— Повода не было, — отрезал Мартынов.


Мы ветераны,

Мучат нас раны.


с чувством продекламировала Валя, подойдя к столу и ставя перед друзьями тарелку с бутербродами.

— Откуда вы знаете? — удивился Аркадий Миронович.

— Познакомьтесь, — сказал Сергей Мартынов. — Это Валя, сестра моей жены. Она знает все и даже немного сверх этого. Незамужняя. А он от жены сбежал, — кивок в сторону перевернутого бинокля.

— Я на стих удивился, — виновато поправился Аркадий Миронович. — Они известны несколько в другом контексте, в качестве неудачного примера…

— Какая разница, Аркаша, — и глаза его перестали быть настороженными. — Главный смысл жизни — в леще.

— Дамы вас уже не интересуют? — спросила Валя, поводя плечиками. Почему бы вам не угостить меня пивом? — она присела за стол и смело посмотрела на Сычева. — Мы вас знаем, Аркадий Миронович. Вы из этого ящика. Голос так похож. И все остальное тоже. Пойду Клаве позвоню.

— Ее нет дома, — отозвался Мартынов. — Сиди и внимай.

— Но что-то давно вас не видели, Аркадий Миронович. Наверное, в командировке были…

Сергей Мартынов хрипло засмеялся:

— Ты разве не слышала, Валюша, его задвинули на вторую программу. Давай выпьем, Аркадий, не все ли равно, какая программа, это все суета. Выпьем за вечное, нетленное.

— Старик, ты прав. Ты просто не представляешь, как ты прав, — с чувством говорил Аркадий Миронович, ибо ему предстояло понять в эту ночь, что смирение не унижает, но очищает.

— Вот и встретились, — сказал капитан Сергей Мартынов, комбат-один.

Мощный гудок огласил окрестности, накрывая прочие звуки. Сквозь стеклянную стену было видно, как сахарная глыба величаво отваливала от причала, потом вывернулась на чистую воду и долго продвигалась мимо окна своей нескончаемой длиной, набирая ход и сверкая розовой светящейся лентой заднего салона.

Аркадий Сычев облегченно засмеялся:

— Укатил. Укатил без меня.

Сергей Мартынов провожал теплоход сосредоточенным взглядом.

— Скажи, Аркадий, — спросил он, и это был его главный вопрос. — Ты мог бы сейчас человека убить?

— Не знаю, — чистосердечно признался Сычев. — Не думал.

— А я не смог бы, — твердо сказал Мартынов. — Рука бы не поднялась.

— Это абстрактный вопрос, — с живостью отозвался Аркадий Миронович. Тут надо разобраться. А если он на тебя нападет? Что тогда?

— С оружием? — Мартынов в упор смотрел на Сычева.

— Предположим. У него автомат. И у тебя автомат.

— Это уже война. Сейчас мирное время.

— Ну хорошо, у него нож. И у тебя нож. Встретились на темной дорожке не разойтись. — Аркадий Сычев смотрел торжествующим взглядом.

— Все равно убивать не надо.

— Что же делать?

— Надо попробовать договориться.

— Ишь, какой миротворец, — Аркадий Сычев засмеялся. — Сорок лет договариваемся. А воз и ныне там. В сто раз наросло на том возу.

— Мальчики, зачем вы печетесь о том, что вам уже не придется делать? — сказала Валя, продолжая искоса поглядывать на Сычева.

— Но если меня позовут в атаку, я пойду, — сурово заявил Аркадий Миронович, хмелея от пива, и тут же вспомнил о телеграмме. Но думать о ней было лень.

Валентина прошла за стойку бара, потом скрылась за перегородкой и загремела там посудой. Аркадий Миронович вгрызался в леща, потому что сотни вопросов теснились у него в голове, но не было среди них одного главного, какой был у Мартынова.

— Жена у тебя кто? — спросил он в конце концов.

— Клавдия Васильевна. Она у меня по домашнему делу.

— Сколько лет живете?

— Двадцать восемь. Детей нет.

— И как? Мирно живете?

— Она у меня добрая, — отвечал Сергей Мартынов. — Только сказать об этом не может.

— Как же ты узнал о ее доброте? — удивился Аркадий Миронович.

— Через кожу.

— У меня Вероника, — мечтательно отозвался Аркадий Сычев. — Мы с ней поругались.

— Ты уже говорил. В нашем с тобой возрасте это уже неприлично.

— Может, перейти на что-нибудь покрепче? — спросил Сычев.

— Сейчас не купишь, поздно.

— А это что? — Аркадий Миронович вытащил из заднего кармана штанов увесистую флягу.

— Ты что? Торопишься? — обиделся Мартынов.

Тогда Сычев решился:

— Как у тебя с ногой вышло? Расскажи. Мы же тебя в медсанбат довезли, все было на месте…

— Это я могу, — с готовностью отозвался Мартынов. — Это я умею рассказывать. Помнишь, как немцы разведчиков били? По ногам старались полоснуть. Мы к насыпи прорывались, у меня там КП был… Ты ведь тоже в трубе сидел…

— Нет, — терпеливо вставил Сычев. — Я на твоем КП не был. Ты нас отослал к обозу…

— Не перебивай, я сам расскажу. Значит, это был бой за станцию Дно. Ровно через полгода после нашего с тобой случая. От насыпи до станции Дно восемьсот метров, но там насыпь кончается, идет ровная местность. Шургин кричит по телефону: «Видишь сараи перед станцией?» — «Вижу, товарищ первый». — «Чтоб через сорок минут был там. Оттуда и доложишь, ясно?» «Так точно, товарищ первый, доложить из сараев о выполнении».

А я в трубе сидел под насыпью — идеальное укрытие. Выскочил на насыпь, чтобы роты поднять, — и сразу попал под очередь. Как думаешь, сколько во мне сидело?

— Семь, — ответил наобум Сычев, потому что и вопрос был риторическим.

— Правильно, — обрадовался Мартынов. — Значит, тебе в медсанбате сказали. И все семь в одной ноге. Только про седьмую они и сами не знали, ее через полгода извлекли. Сколько операций было — не помню. Как упал на насыпи, так и забыл про этот мир, возвращался урывками. Попал в госпиталь сюда, в Белореченск, потому и остался тут. Все хотели спасти мне ногу. И правда, через полгода полегчало. Вылечат, думаю, я еще на фронт успею, Германию прихвачу. Сестричка Настя приехала меня выхаживать. И вот последняя операция, общий наркоз, полное отключение. Просыпаюсь утром в палате. А Настя у меня в ногах сидит, ждет, когда я очнусь. Я на нее смотрю и ничего не понимаю. Она же на моей ноге сидит, как раз на линии ноги. «Зачем ты на ногу мою села?» — спрашиваю. «Нет у тебя ноги, Сережа». Я снова отключился. Вот и все. — Он замолчал и тут же прибавил: — В самом деле, не мешало бы что-нибудь покрепче. Что такое булькает в этой фляге?

— «Бурбон», виски.

Сергей Мартынов отведал и тотчас принял до дна.

— Для русского горла терпимо.

— Мы станцию только к вечеру взяли. Когда это Дно брали, мы и ведать не ведали, что это звание к нам на всю жизнь прилипнет. Ну просто очередной населенный пункт, который надо освободить, сколько их освободили «до» и «после». Чем это Дно знаменито? Откуда мы знали? Там Николай II в своем царском вагоне подписал отречение от престола. И вагон этот самый вроде там тогда стоял, не видел я никакого вагона. Я другое помню. Ведь я тебя в медсанбат вез, Сергей Андреевич.

— На чем же ты меня вез? — удивился Мартынов.

Аркадий Миронович поднял стакан и с чувством прочитал:


Нет, не по-царскому — в карете.

Не по-пехотному — пешком.

Мы в ЗАГС поедем на лафете,

И миномет с собой возьмем.


— Я же в обозе сидел, вот и повез тебя на минометной повозке.

— Что ты в обозе делал? — с подозрением спросил Мартынов.

— Сорок лет прошло, спроси что-нибудь полегче. Мы теперь не вспоминаем события, а реконструируем их. Ты же сам нас учил: «Разведчика в атаку посылать нерентабельно. Пусть пехота идет и ложится. Один хороший разведчик дивизии стоит». Учил?

— Предположим, — скривился Сергей Мартынов. — Ишь ты, запомнил.

— Ты сначала лежал тихо, потом стал бредить. Наташу какую-то вспоминал. А может, не Наташу — не помню. — Аркадий Сычев посмотрел на Мартынова.

— Ты ошибаешься. Не было у меня Наташи, — твердо отвечал Сергей Мартынов. — Была Мария, она умерла. А теперь есть Клавдия Васильевна. Вот и все, что у меня было. Ты, пожалуйста, не думай, я не сетую, — перескочил он. — У меня все есть: квартира, стенка, машина — малый джентльменский набор. Даже парадный протез имею для выходных случаев.

Аркадию Мироновичу показалось, что он обойден. А запасной фляги под рукой не было, запасная фляга лежала в шестнадцатом номере на втором этаже.

— Я не потребитель, — с обидой сказал Аркадий Сычев. — У меня тоже две жены было. Ну и что?

— И обе живые?

— Слава богу.

— Дружите домами? Ходите в гости? Я слышал, в Москве сейчас это модно. Институт двух жен.

— Все выяснил? Есть еще вопросы?

— Какой дом себе выстроил на разоблачениях империализма? Блочный?

— Не юродствуй. У нас много врагов. В мире действуют две силы.

— Оставь. Я не верю в концепцию двух сил. В мире четыре миллиарда сил, все они действуют. Каждый человек это реально действующая сила. Концепция двух сил упрощает действительность до однолинейного уровня. Через две силы можно провести только одну линию…

— Тебе хорошо философствовать. Спокойная жизнь. Воздух свежий.

— Зато ты в центре живешь.

— Скорее, в эпицентре.

— Сильно встряхивает? Поменяй центр на пригород.

— Завидую твоей ясности.

— А я твоей зыбкости не завидую.

— Ты неисправим.

— А ты привыкай.

— Да, — Аркадий Миронович призадумался. — На фронте как-то проще было: жизнь — смерть, враг-друг. Все ясно. После тебя стал комбатом Цыплаков, дошел до реки Великой. Не заладилось, что ни бой, то новый комбат. Я тебе завидую, можно сказать, Сергей. Ты исполнил свой долг до конца.

— Ты так считаешь? — огорчился Сергей Мартынов и тоже задумался.

В баре «Чайка» сделалось тихо. На реке горели бакены. Почти неощутимо шелестела музыка. Струилась вода из-под крана.

Сергей Андреевич Мартынов печально думал о долге своем, ибо никогда нельзя выполнить долг до конца. Сколько бы ты ни крутился, ни прыгал, ни растрачивал себя, всегда ты будешь должен своему народу, и это чувство будет тебя вести, терзать и спасать. Только те ребята, которые остались там, исполнили свой долг до конца — с них не может быть спроса. А с нас всегда будет спрос за все, что совершается вокруг, и долг наш не будет исполнен.

Аркадий Миронович рассеянно пытался вспомнить: чего же такое они не поделили с Мартыновым? За полгода до его ранения, он сказал. Значит, это было под Старой Руссой. Да, было что-то такое этакое, туманное, расплывчатое, плотно затянутое сетчаткой лет. Если бы было достаточно времени, можно поднатужиться и вспомнить, но зачем? Разве имеет значение то, что было сорок лет назад? Никто никого не предал.

— Никогда тебе не прощу, — отрубил Мартынов. — Зачем ты меня из нейтралки вытащил?

— Я? Тебя? — удивился Аркадий Сычев. — По-моему, это ты меня тащил. Спасибо тебе за это от лица службы и от меня лично.

— А ты меня спросил, хочу ли я, чтобы ты меня вытаскивал?

— Прости, не спросил. Я тебя спрашивал, но ты мне не ответил. Ты же был без сознания. И это ты меня тащил через долину Смерти.

— Интересно, как это я тебя тащил, если я был без сознания? Во дает.

— Давай пригубим. Выпьем за наше святое недовольство собой. Пусть оно и дальше движет нами.

Аркадий Миронович прислушался. За перегородкой уже не плескалась вода, там журчал ручеек живого голоса, вытекающий из цикла: никто не забыт, ничто не забыто.

— Говорила тебе, приходи, посмотрела бы на живого Аркадия Мироновича. Сошлись мои фронтовички — и давай цапаться, еле их утихомирила.

— С кем она? — спросил Сычев. — С Клавдией?

— С подругой. По телефону, — спокойно отозвался Мартынов. — Создает канонический вариант нашего прошлого. Теперь они лучше нас знают, что с нами было.

Ручеек журчал, не ослабевая, от этого журчания рождались истома и расслабленность, так бы век сидел и слушал.

Валентина вела прямой репортаж из полутемного бара.

— Он же его спас, я тебе говорила, да не просто так, а по-настоящему, как в кино, они ходили за языком, их двое, а немцев пятеро. Аркадий дал одному в зубы и убежал, ты бы его сразу узнала, точно такой, как на экране, когда он мир обозревает. А моего-то уже к дереву привязали, сейчас стрелять будут. Он друга клянет — как же? Ведь убежал. Тут Аркадий появляется, да не просто так, а в форме обер-лейтенанта. А сам-то рядовой. «Хальт! Этого русского я забираю с собой». Но те не дураки — не поверили. Тогда он очередь по немцам, всех уложил, но при этом, кажется, слегка задел Сергея, к дереву привязанного. И они ушли, да еще языка с собой прихватили. Им обоим за это по ордену. Прошло сорок лет. И возник вопрос вопросов: кто кого спасал? И оба указывают совсем наоборот: «Нет, это не я тебя спасал, это ты меня спас». Никак не могут разобраться. Говорила тебе, приходи, такого по телевизору не увидишь. Сначала цапались, теперь плачут.

— Даю настройку: раз, два, три, четыре, пять, — Аркадий Миронович ловко подкрался к телефонному аппарату и завладел теплой трубкой. — С кем я говорю? Ах, это Тамара Петровна, моя хозяйка? Очень приятно. Чуть было не укатил от вас, но вернусь, потому как соскучился. — Переменил голос. Продолжаем прямой репортаж. Наш микрофон установлен в знаменитом баре «Чайка». Ярко освещенный зал, сегодня здесь оживленно и празднично. Играет музыка. Плавно кружатся пары. В этой уютной обстановке так приятно вспоминать о грозной военной године. Да, он спас своего боевого друга — или его спасли, не в том суть. Потому что подлинный героизм является анонимным. Итак, их было двое: спасающий и спасенный. Когда они вернулись в свою часть, спасенный говорит: «Ты мне жизнь спас, знай, за мной должок. И я должен тебе то, что ты мне дал. Я должен тебе свою жизнь. Баш на баш. И я обязуюсь отдать тебе свою жизнь по первому твоему предъявлению. Понял?» Спасающий отвечает: «Что ты городишь? Я не для того тебя спасал». — «Нет уж, уволь. Я в долгу быть не люблю. Хочешь не хочешь, а моя жизнь — за мной. Приходи в любое время — и ты ее получишь». И вот прошло сорок лет. За это время набежали проценты — почти триста процентов. Уже не одна жизнь, а целых три. И все эти сорок лет они ни разу не виделись. И надо же было случиться: спасающий попал в трудную ситуацию, очень трудную — в случае необходимости мы уточним детали. Ситуация оказалась такой трудной, что ему потребовалась жизнь другого человека. Тогда он вспомнил о том, который был спасен им на войне. Он нашел его и предъявил старый иск: «Отдай мне свою жизнь! Ты обещал». Но я же говорил: набежали проценты. Спасенный теперь не один, у него жена, дети, внуки. Это уже не одна жизнь. Но не буду забегать вперед. Я рассказываю вам содержание нового захватывающего фильма «Жизнь взаймы». Вы меня слышите, Тамара Петровна?

— Как интересно, — отвечала трубка. — Я что-то не помню такого названия. Когда он шел на всесоюзном экране?

— Вы правы. Это был не фильм, пока это всего-навсего сценарий, по которому ничего не было поставлено, так как вполне возможно, что и сам сценарий еще не написан. Ведь мы живем в эпоху удивительных свершений. Наши свершения много удивительнее замыслов, но это еще не предел. В следующем репортаже мы расскажем вам о том, как закончилась волнующая встреча спасенного и спасающего.

— И это называется творческий работник? — у стойки стоял Сергей Мартынов. — За что вам только деньги платят. Еще слово — и телефон будет выключен.

— Слушай, Сергей, — всколыхнулся Сычев, передавая трубку Валентине. А ты-то сам кем работаешь? Не телефонным мастером? Или кем?

— Не кем, а как.

— Прекрасно. Как же ты работаешь?

— Под псевдонимом.

— Ага, понимаю, твой псевдоним: Сергей Спасатель.

— Я всегда говорил: мы с тобой коллеги. Поехали. Следуй за мной.

За углом стоял автомобиль на четырех колесах, так сказать, в инвалидном исполнении. Разместились, стуча деревяшкой.

Городок был притушен. Машина резво побежала по улочкам, перекатываясь с холма на холм.

Развернулись. Аркадий Сычев узнал привокзальную площадь. Мартынов подвел его к зданию вокзала с боковой стороны.

— Здесь был утром митинг, вас встречали. А я стоял у окна, вон там, он указал на темное пятно окна на втором этаже. — И все видел. Я тебя сразу разглядел. И полковника узнал. И Пашку Юмашева.

— Почему же ты не спустился к нам, вот чудило.

— Я тебя сначала спрошу: почему ты, Аркаша Сыч, стоял в стороне и не лез под поцелуй? Так и я. Не желаю принародно шмыгать носом. Не каждому дано довольствоваться поверхностной радостью. И вообще: чего ты ко мне пристал? Не лезь ко мне в душу. Не хотел участвовать в вашем музыкальном мероприятии. Ишь ты, оркестры играют, цветы подносят. Модно стало. А когда я двадцать три года назад поехал под Старую Руссу, чтобы найти свой окоп, на меня с подозрением смотрели: кто такой, откуда? Зачем тебе твой окоп понадобился? Предъявите документы. Я говорю: ногу свою хочу найти в том окопе. Тогда поверили.

— Ладно, старик. Будем считать, что я тебя понимаю.

— Там осталось еще?

— Что-то булькает.

— Это очень вредно, когда булькает. Надо, чтобы она больше не булькала. На чем мы остановились?

— На том, что ты послал меня подальше.

— Все равно это ближе, чем я хотел бы. Вы все утопаете в словах. Запутались в значениях. Помнишь, мы пошли на лед, форсировали озеро, сто раз ходили в атаку. Бездарная, доложу тебе, операция, я потерял восемьдесят процентов списочного состава. А теперь это называется путь боевой славы.

Аркадий Миронович почувствовал себя учителем жизни, который вынужден то и дело поправлять своих учеников, как расторопных, так и ленных. Но сейчас перед ним стоял явный путанник. Аркадий Сычев отважно ринулся на выручку друга, дабы направить его на путь истины.

— Это естественно, Сергей, — взволнованно начал он. — Прошло сорок лет, и многие исторические события видятся теперь по-другому. Возьми хоть мою школу, номер двенадцать в Ногинске. Я однажды имел повод заметить: друзей в моем классе не осталось, одни школьные подруги. Какие они были тогда, сорок лет назад. Все сплошь недотроги. Не подходи. Не подступишься. Ныне мы изредка встречаемся на юбилее выпускного вечера. Все девочки живы. Но какие у них ищущие глаза. Как они ждут ответного взгляда. Только пальчиком помани — пойдут за тобой на край света. Конечно, я понимаю, что исторические параллели рискованны, но все же. Я тоже ходил на лед, поднимался в атаку, по твоему, между прочим, приказу. Однако я не нахожу, что операция «Лед» была бессмысленной, тем более бездарной, как ты пытаешься доказать. На войне все имело свой смысл. И этот высший смысл был один — победа.

— Где бумажка? — подогнулся Сергей Мартынов, протягивая руку.

— Какая бумажка? — не понял Аркадий Миронович.

— По которой ты говоришь. Ты ведь всегда говоришь по написанному. Сколько раз за тобой наблюдал — ну когда же он скажет слово не по бумажке? Не дождался.

Аркадий Миронович встал руки в бок. Сожалеючи покачал головой.

— Почему это тебя смущает? Я и по бумажке говорю то, что я думаю. Бумажка это знак ответственности — только и всего. Бумажка — ракетоноситель информации. Но зачем ты привез меня на вокзал? Чтобы показать историческое окно на втором этаже, из которого ты…

— Смотри же! — перебил Мартынов. В руках у него оказался фонарь, и он полоснул лучом света по стене, выхватывая из темноты картину, которую с таким прилежанием рассматривал Аркадий Сычев во время утренней встречи.

Аркадий Миронович уже узнавал многие дома, колокольню, лабазы, такси с воздушными шарами. В скользящем луче нарисованные предметы казались особо зримыми, притягивающими взгляд.

— Ну как? — спросил Сергей Мартынов с несвойственным ему волнением.

— О чем ты? О картине? Я же видел ее утром. — Аркадий Миронович был настроен благодушно и как бы пребывал в состоянии чистоты. — Но ты задаешь вопрос. Отвечаю. Учти, не по бумажке. Скажу тебе честно, старик, невзирая на лица: а мне нравится! С этой стены талант кричит.

— Ты правду говоришь? — Мартынов наставил фонарь прямо в лицо Сычеву. Тот зажмурился и смешно замахал руками, отгоняя нежеланного комарика. — Ты понял, о чем ты говоришь?

— Постой! — догадался Сычев. — А ну-ка посвети еще, вон туда, повыше, на облачка.

Небо с кучевыми облаками поднимало пространство. А на облаках-то буковки плывут. «Добро пожаловать», — вот что там написано. Утром этого не было.

Фонарь снова уставился в Сычева.

— Да убери ты.

— Хочу лицо твое видеть.

Фонарь потух.

— К утру не успел написать, — глухо сказал Мартынов в наступившей темноте.

— Встреча с талантом всегда волнует и радует, — сказал Аркадий Миронович телевизионным голосом. — Такое дело требуется обмыть.

— Но у нас больше ничего не булькает.

— Едем в запасник. Второй этаж, третья дверь налево.

— Сначала в другое место.

Вскоре остановились на краю сквера. Широкая аллея вела к высокому зданию, сложенному из темных безоконных блоков. «У каждого из нас свои персональные блоки», — мимолетно подумал Аркадий Миронович, догадавшись, что они приехали в театр. Афиша торжественно извещала, что нынче дают «На дне».

Мартынов исчез, потом показался от угла, приманивая Сычева пальцем. Это был служебный подъезд. В руках Мартынова оказался ключ. Они долго пробирались темными коридорами, присвечивая тем же фонариком. Поднялись на второй этаж по парадной лестнице.

Щелкнул выключатель. Аркадий Миронович зажмурился от яркого света, а когда снова открыл глаза, увидел картину, занимающую всю стену в главном фойе.

Это была живая группа, мужчины и женщины, по всей видимости, актеры местного театра, потому что у них под ногами густо разбросаны афиши и программки с указанием ролей. Фигуры и костюмы тщательно прописаны. А где же лица? Все они были в масках театральных персонажей. Маски были просто надеты на их лица, держась на тесемочках. Картина притягивала взгляд, так и хотелось разгадать эти маски.

— Слушай, Сергей, маски-то зачем? — не удержался Аркадий Миронович и тут же понял, что вопрос бестактен.

Но все оказалось проще, чем можно было предположить. Мартынов пояснил:

— Мне сделали заказ шесть лет назад, когда открывали театр. Труппа у нас невезучая, главрежи все время меняются, примадонны сбегают с первыми любовниками. Пока картину писал, семь лиц пришлось переделывать. Тогда в горкоме говорят: «Чтобы больше никаких переделок, у нас лимиты израсходованы». — «Остановите их, говорю, пусть не бегают». А мне: «Вы художник, найдите свое решение». Вот я и надел на них маски.

— Слушай, они не обиделись?

— Наоборот, всем понравилось. А главное, никаких хлопот на будущее. Предпоследний главреж сказал: написано на века!

— Черт возьми, ты же заядлый модернист, — не удержался Аркадий Миронович.

— Ругаешь? Или жалеешь? Сейчас я покажу тебе, какой я модернист.

Они шли по длинной мрачной аллее, тотчас опустевшей после спектакля. Фонари горели через раз или того реже, тускло освещая безжизненные клумбы, деревья, кусты. С внешней стороны аллеи с равными интервалами выстроились фанерные щиты. Это была гармония скуки, торжество уравниловки.

Г. Ф. Резник — ткачиха Меланжевого комбината имени Н. К. Крупской.

В. Т. Морозов — печатник типографии № 2.

А. В. Коровин — директор детской музыкальной школы № 8 Заречного района.

Какие жалкие поделки, думал он, представив, сколь прекрасна была бы эта аллея с вековыми липами без этих щитов, убегающих до пределов темноты. Я согласен, искусство существует на разных этажах, не всем же быть гениями, гений потому и гений, что он один на миллиард, но кому нужна эта пачкотня, этот конвейерный способ, эта штампованная макулатура. Мы должны ставить эти вопросы в открытую. Или мы забыли о тех великих, которые стоят за нашей спиной и смотрят на нас молча, но не безнадежно, нет, не безнадежно.

В руках у Аркадия Мироновича оказался написанный текст, он привычно заглянул туда. Сергей Мартынов усердно подсвечивал листок, не давая сбиться со строки.

— Мы с вами находимся на аллее трудовой славы города Белореченска. Аллея трудовой славы называется так потому, что здесь находится как бы своеобразная картинная галерея под сенью столетних лип, где изображены портреты лучших тружеников нашего города. Всего на аллее трудовой славы размещено… я что-то плохо различаю цифру — сколько?

— Сорок четыре, — живо подсказал Сергей Мартынов.

— Совершенно верно, сорок четыре передовика производства. Здесь люди разных профессий, разного возраста. Но всех их объединяет одно — они патриоты своей родины, своего города. Они трудятся во имя будущего, добиваясь выдающихся успехов в труде. Вот ткачиха Меланжевого комбината Глафира Резник, молодая красивая женщина. На ее лице написано стремление дать как можно больше метров добротных тканей для советских людей.

Аркадий Миронович перевел дух, оглядываясь вокруг себя. Аллея трудовой славы преобразилась. Сотни огней заливали светом дорожки, по которым неторопливо и степенно прогуливались люди труда, пришедшие сюда на отдых. На эстраде играл духовой оркестр, исполняя Марш энтузиастов. Портретов заметно прибавилось. Фанерные щиты стали крупнее, поднялись выше, как бы паря над гуляющими. Каждый портрет был вделан в добротную раму из красного дерева. Даже лоток с мороженым был предусмотрен по новому штатному расписанию. Чуть дальше шла бойкая распродажа разноцветных воздушных шаров.

— Мы должны, — продолжал Аркадий Миронович по листку, преобразовывать нашу прекрасную действительность, поднимая ее до уровня нашего идеала. И в этом нам показывает пример наш славный ветеран, кавалер четырех боевых орденов, капитан Мартынов Сергей Андреевич. Он рисует своих героев резко, крупно, объемно, выводя на первое место характер. Нет, это не штампованные поделки, это торжество нового искусства, потому что в Белореченске сотни людей заслуживают того, чтобы быть размещенными на аллее трудовой славы, а их здесь всего сорок четыре. Но каждые два года аллея трудовой славы обновляется, и капитан Мартынов с новой энергией принимается за творческую работу.

Аркадий Миронович остановился, пытаясь сложить из листка бумаги летающего голубя.

— Кто писал эту иудятину? — возмутился он. — Устаревший текст пятидесятых годов, сейчас так никто не пишет.

— Не знаю, — неумело оправдывался Мартынов. — Текст был передан по проводам.

— Возможно, это из моих юношеских работ, — поспешил согласиться Сычев.

Аллея трудовой славы постепенно темнела. Однако мороженица продолжала оставаться на посту. Более того — она приближалась, неся в руках пломбиры.

— Познакомься, Аркадий, — сказал Мартынов не без торжественности. Клавдия Васильевна, моя дражайшая…

— Как вы нас нашли? — удивился Аркадий Миронович.

— Он всегда сюда ходит, — говорила она, подавая Сычеву руку лопаткой. — К своим героям и героиням. У него с этой Глафирой большой закрут был.

— Что ты говоришь, мать? Побойся бога.

— Какая Глафира?

— А эта, знатная. Глафира Резник. Подбивал, подбивал клинья, чего ж теперь стесняться, она женщина видная. А город наш на ладошке поместится.

— Клавдия, ты же знаешь мой метод. Я работаю исключительно по фотографиям. С натурой дела предпочитаю не иметь. И вообще — почему ты все время шпионишь за мной? Мы же с тобой раз и навсегда договорились.

— Я пришла к Аркадию Мироновичу. Вам телеграмма, товарищ Сычев, — и протянула ему пломбир с замороженным текстом.

— Я от них устал, — твердо заявил Аркадий Миронович, засовывая нераспечатанную телеграмму в карман пиджака. — Стоит отлучиться на два дня, как у них все разлаживается.

— Прошу к нам домой, — сказала с поклоном Клавдия Мартынова. — У меня чаек уже напарился.

При упоминании о чае друзья согласно переглянулись.

— Мы сейчас, Клавдюша. Нам только в одно место, — начал Мартынов.

— Интересно, — подхватил Сычев. — Почта здесь далеко? Я должен отстучать ответ.

Какая странная ночь. Накатывались холмы воспоминаний, тупики, могильные плиты, мигающие бакены, мосты, насыпи и фонари. Шатались ночные тени. Шастали по коридорам и дворам. Карабкались по косогорам на свет лампады.

Сергей Мартынов стоит возле креста. Деревянная нога отодвинута циркулем. Рука клятвенно воздета к темному небу. У ног примостился мычащий Федор, глухонемой кладбищенский сторож, он слушает, согласно кивая головой. Но разве он слышит?

— Фотография есть величайшее изобретение человечества. Ничего более великого после изобретения колеса люди не придумали. От фотографии пошло кино, телевидение, все современное искусство. Недаром она явилась людям в век тотального потребления. На каждого заведен оттиск в паспорте, на пропуске, могильном камне. Было время — лишь короли могли заказать мастеру свой портрет. И вот все изменилось. Опускаешь в щелку автомата 20 копеек и тут же получаешь самого себя в шести экземплярах.

Дальний фонарь качался на сквозняке, длинная тень Мартынова прыгала по плитам.

— Фотография проникла во все искусства, — продолжал он тоном пророка. — Есть картина-фотография, есть фотографический роман. Поэты слагают фотографические поэмы, у каждого в запасе свои кубики. Разве телевизор это не фотография? Изображение движется — что из того. Главное соблюсти принцип адекватности, минуя метафору. Ты нажимаешь кнопку и получаешь копию с любого подлинника, автомат вычисляет за тебя фокусировку, экспозицию нажимай! Фотография ловит мгновенье. Это непосильно ни одному художнику.

— Ты не модернист, — заключил Аркадий Сычев, расположившийся у основания этой живописной группы. — Отныне я точно знаю, ты философ-демократ.

Радостно мычал глухонемой, ветер гонял в пространстве убегающие листья. Тускло освещенные картинки этой малопонятной ночи перемежались со звуковыми пятнами, возникающими во мраке: гудок самоходной баржи, плеск воды в ручье, бульканье жидкости в сосуде памяти.

— Я художник. Мне нужна фотография, я восстанавливаю по ней подлинник. Двадцать два пятьдесят по прейскуранту. Это с живых. С мертвых, поскольку они уже закончили свой земной круг, в три раза больше. У тебя есть фотография? Завтра будет подлинник.

— По прейскуранту?

— Тебе как ветерану скидка 50 процентов.

Машина катится по холмам. Аркадий Миронович припал к мартыновскому плечу.

— Я тебе скажу, никому не говорил. Ты меня поймешь и скажешь правду. Не думай, что я плачу, я просто всхлипываю от твоей коптилки. Слушай, она моложе меня на двенадцать лет, она мне изменила, да, да! Она, Вероника. Правда, это было шесть лет назад, но это не имеет значения. Изменял ли я? Но я же мужчина. Я не только изменял. Я людей убивал на фронте, получая за это ордена. Это наш удел. Но я же не изменял ей с иностранками. В том и суть. Она изменила мне с иностранцем, за пределами нашей родины. Уехала с банкета — и все тут. Через двадцать четыре часа возвращается: спаси меня. Хорошо, не будем же мы за пределами выяснять отношения. Мы уехали из страны. Сам понимаешь, страна была неплохая — и она как бы была не виновата в том, что случилось. Надо было уходить, но я не смог, дети, дом — не смог, и все тут! Я ее простил. Скажи мне, я правильно сделал? А-а, молчишь. Хорошо, тогда я отвечу тебе: я поступил правильно. Вот так-то. Но мы отдалились друг от друга. Мне так понравилась твоя Клавдия — это человек, это душа. Нам что — выходить?

Мальчик в форме почтового работника с квадратной фуражкой на голове запускал бумажного змея, но это был не змей, а почтовый конверт со штемпелем и адресом, и мочалка сделана из телеграфных лент, развеваемых щедрым приволжским ветерком, на ленте выбиты слова:


ЖДУ ОТВЕТА КАК СОЛОВЕЙ ЛЕТА

По небу летел самолет, нарисованный на марке, «ракета» плыла по реке, конверты порхали над городом, вот какая была эта картина, перед которой стоял Сычев.

— Здравствуйте, Сергей Андреевич, — сказала девушка сквозь дежурное окошко, обращаясь к Мартынову.

— Нам телеграмму отправить, Люда, — сказал Мартынов.

— Сначала телефон, — потребовал Аркадий Сычев.

В кабине пахло перекисью водорода. Спотыкаясь на кодовых цифрах, Аркадий Миронович наконец-то прорвался к родному номеру: 280-06-13. Как ни удивительно для такой глуши, соединение случилось сразу же, потом пошли бесконечные длинные гудки.

Аркадий Миронович мог себе думать, что именно он удрал из дома, а как на самом деле, это бабушка надвое сказала.

Гудки продолжались. Аркадия Мироновича осенило: Вероники нет дома.

Увы, привилегия ухода дана только нам, мужчинам. Женщина не смеет оставить очаг. Она есть великий дневальный.

— Я слушаю, — сказала Вероника.

— Прости, я тебя не разбудил? — спросил он с облегчением.

— Что ты, милый, — отвечала она. — Я специально дежурила у телефона.

— Я звоню из Белореченска!

— В какой это стране? Видно, большая разница во времени.

— Если ты этого не знаешь, то передай Васильеву, что его телеграмму я получил. Пусть присылает передвижку, материал будет.

— Нашел свою боевую подругу? Желаю удачи.

Он не выдержал первым. Он всегда не выдерживал, когда она так говорила.

— Вика, ты не можешь говорить человеческим языком?

— Я вторую ночь живу на таблетках, откуда быть человеческому языку? — она еще медлила, но уже из последних сил.

— Прости меня, — сказал он.

— А дальше как? — спросила она.

— Прости меня, дурака старого. — Таким образом ритуал был исполнен.

— Спасибо, милый, видно, фронтовая обстановка действует на тебя благотворно. У меня глаза слипаются, привались ко мне.

— Только не вздумай вступать в переговоры с Васильевым. Я тебе запрещаю категорически.

— Ты отстал от жизни, дорогой. От Васильева теперь ничего не зависит. Учти, это не телефонный разговор. Целую.

Аркадий Миронович вышел из кабины, полный героических замыслов.

— Дай мне монет. Будем звонить Юре. На той неделе прилетает Глен Гросс, включаю Белореченск в маршрут поездки. Ты показываешь нам, как ты обрисовал свой город, закупаем твои работы на корню. Параллельно договариваюсь с Юрой, устраиваем твой вернисаж в Москве. Где ты хочешь? На Кузнецком мосту? Соглашайся на Кузнецкий мост, старик, а то Юра передумает. На Манеж ты пока не тянешь. Но не отчаивайся — у нас с тобой все впереди. У тебя-то холсты есть нормальные? А то все темпера на стене, темпера на камне, этак нам вертолетов не хватит. Что же ты молчишь, старик?

Они дошли до машины, которая стояла на углу. Сергей Мартынов упал на скамейку, обхватил голову руками.

— Меня нет, понимаешь? — вскричал он отчаянно. — Я был — и меня не стало. Что у нас впереди? Чем ближе к пределу, тем сильнее хочется пройти сквозь него. И вот приходит миг, когда все кончается. Я все забыл — какая мука! Шесть лет писал картину и бросил — нет конца. Не могу вспомнить ни одного молодого лица, не могу, не могу!


5


СОРОК ЧЕТВЕРТЫЙ ВЕТЕРАН

— Перемести сюда. Здесь на самом виду.

— Примерили. Правее, чуть правее. Так. Хорошо.

— Давай гвоздики.

— У меня кнопки. С трудом раздобыл, проявил красноармейскую находчивость.

— Держи, я буду крепить.

— Кажется, в порядке. Отойди назад, проверь на горизонтальность.

— Не шелохнется. Можешь читать.


ВЕТЕРАН № 1.

Орган Совета ветеранов

122-й Стрелковой Дновской бригады.

20 сентября 1984 года.

БОЙ ЗА СТАНЦИЮ ДНО

В январе 1944 года войска 2-го Прибалтийского фронта перешли в решительное наступление, продолжая освобождение родной земли от фашистской нечисти. Преследуя отступающего противника, 122-я Стрелковая бригада 21 февраля 1944 года вышла в район города и станции Дно.

Этот крупный железнодорожный узел имел важное стратегическое значение, на картах он значился как «Дновский крест», ибо здесь пересекаются железные дороги Псков-Бологое и Ленинград-Витебск.

Любой ценой враг стремился удержать этот участок фронта. На наших бойцов и офицеров обрушился шквал артиллерийского и минометного огня. Продвижение замедлилось, части залегли за насыпью.

И вот здесь во всю силу проявился организаторский и командирский талант нашего комбрига полковника С. С. Шургина. Обладая незаурядным аналитическим мышлением, изучив сложившуюся обстановку, комбриг принимает решение атаковать немецкую оборону с помощью танкового десанта. Каждому подразделению были поставлены конкретные задачи.

По сигналу ракеты все неудержимо двинулись вперед, только вперед — на врага. Многие солдаты и командиры подавали заявления с просьбой о приеме их в партию. Перед боем они писали записки, чтобы в случае их гибели в бою считать их коммунистами. Таков был высокий настрой и душевный порыв бойцов и командиров бригады.

В 14 часов 23 февраля при поддержке бригадной артиллерии и полка РГК, а также танкового десанта наши батальоны овладели населенным пунктом Каменки и прорвались к перекрестку железных дорог у станции Дно-2. Впереди шел первый батальон, возглавляемый отважным капитаном С. А. Мартыновым. Командир батальона был тяжело ранен, но не покинул поле боя до тех пор, пока не был выполнен боевой приказ. Наш разведчик А. М. Сычев спас жизнь своему товарищу, автору этих строк, вытащив его, раненого, с поля боя на плащ-палатке.

Полковник С. С. Шургин вел головную группу танков. После того, как был ранен командир первого батальона, в цепи наступающих произошла заминка. Танк командира бригады успешно преодолел железнодорожную насыпь, увлекая за собой наступающих.

К исходу дня станция Дно-2 была в наших руках. А назавтра столица нашей Родины Москва залпами из 124 орудий салютовала доблестным войскам, освободившим город Дно. 26 февраля приказом Верховного Главнокомандующего нашей бригаде было присвоено почетное наименование «Дновская».

Нас ждали новые кровопролитные бои.


(продолжение следует)


П. Юмашев, ветеран войны и труда, бывший разведчик

122-й Стрелковой Дновской бригады.


ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, ДОРОГИЕ ГОСТИ

Необычно торжественно выглядел вчера вокзал нашего орденоносного города. Задолго до прихода московского поезда сюда пришли представители общественных организаций и коллективов трудящихся.

Необычность момента словно поняла природа. Всю ночь лил дождь, способный омрачить радость встречи, но перестал буквально за полчаса до ее начала.

Вот и поезд. На перрон вступили десятки фронтовиков во главе с комбригом-122, полковником С. С. Шургиным. Многие из них не виделись со дня Победы. Начались объятия, восклицания: «А ты помнишь?» и слезы радости.

Время посеребрило виски стойких и отважных парней и девчат того далекого грозного огненного времени сороковых годов, но не отняло у них боевого задора, доброты души, трудового энтузиазма.

Гостей на перроне тепло приветствовали горвоенком А. Н. Кузьменок, секретарь горкома ВЛКСМ Н. Веселовская. Выражая волю и сердечное желание горожан, они единодушно заявили: «Добро пожаловать на гостеприимную белореченскую землю». В честь этой знаменательной встречи на здании вокзала была открыта картина, написанная нашим художником С. А. Мартыновым, где художник тепло и живо изобразил панораму нашего города. Прибывшим были вручены букеты живых цветов.

П. Беляков, сын ветерана.

В этот момент Аркадий Миронович заметил ветерана войны и труда Павла Юмашева, выходившего из своего номера в коридор. Бодро размахивая здоровой рукой, Юмашев приближался, не догадываясь о грядущей беде.

Аркадий Миронович сделал стойку.

— Кого я вижу! Никак знакомая личность.

— Здравствуй, Аркадий Миронович, — ответствовал Юмашев, сияя.

— Ба! — удивился Аркадий Миронович, заглатывая Юмашева взглядом. — Да это же наш Нестор, наш летописец. Певец Славного пути.

— Пишу продолжение, — поделился творческими планами Павел Юмашев. Завтра будет во втором номере «Ветерана».

— Паша, если ты мне друг, ответь честно: ты какой рукой пишешь, правой или левой?

Вопрос чисто риторический, ибо у Юмашева вообще одна рука. Он и показал ее Сычеву, несколько настораживаясь, это была левая рука. А правая осталась на реке Великой.

— Хорошо, я тебя понял. Тогда скажи мне, Павел, только честно: ты в желтой прессе не работал?

— За кого ты меня принимаешь? — искренне обиделся Юмашев. — Я уже пять лет на заслуженном.

— Ну тогда я тебе скажу, ну тогда я тебе выдам, — Аркадий Сычев пылал законным негодованием под кислый запах ресторанной солянки, стойко державшийся по всем этажам. — До каких пор это будет продолжаться, я требую немедленного опровержения в печати. Не спасал я тебя, не спасал, не тащил на плащ-палатке, там же снег был по колено, на плащ-палатке вообще не вытащишь, а тогда у нас были волокуши, на них и таскали раненых. Я тебя, дурака, не спасал, я в обозе сидел, у меня свидетели есть. Мне надоело быть спасающим. Мотив спасения не для меня, я завязал, понимаешь? Они рыдают у меня на груди, и я должен их спасать. Я за свою жизнь стольких спас — две роты. Не хочу! Не могу! Я устал вас всех спасать, понимаешь, устал! Мои спасательные ресурсы иссякли. Я хочу отдохнуть от амплуа спасителя. Спасайтесь сами. Я же вчера тебя честно предупредил: не помню. Значит, это был не я.

— Кто же тогда меня спас? — растерянно спрашивал Юмашев, неумело обороняясь в полутемном углу коридора.

— Это твоя проблема, вот и занимайся ею вместо того, чтобы писать отсебятину.

— Неужто Юсуп Джумагазиев? Так он в Латвии погиб, до него мое спасибо не дойдет.

— Вот так сказанул, — полыхал Аркадий Миронович. — Так и пойдет теперь: будем приписывать себе подвиги мертвых?! Они-де не возражают и не возразят. Это же мародерство. Ты только представь себе, куда может завести такая концепция.

— Ну ладно, Сыч, не сердись. Напутал я, прости, хотел как лучше. У нас ведь всегда так: хотим как лучше, а выходит в обратную сторону. Такие мы люди. Я же вообще практически без сознания был, мне тогда бедро прошило, кто меня тащил, на чем тащил? Откуда мне помнить?

Аркадий Миронович неохотно добрел: я требую опровержения, я к полковнику пойду. Я буду ставить вопрос шире: имеем ли мы право на славу мертвых?

— Насколько мне помнится, кроме славы было обещано кое-что другое.

Перед ними стоял Сергей Андреевич Мартынов, без вчерашней авоськи с пивом, зато при утреннем лоске, в темном выходном костюме с колодками орденских ленточек и при парадном протезе, создающим иллюзию полной цельности и гармонии.

Итак, первый батальон был в сборе.

Друзья обнялись и без долгих слов скрылись в шестнадцатом номере, где, по всей видимости, хранилось то, что было обещано, ибо через четверть часа они снова появились в коридоре, еще более посвежевшие и энергичные.

Перед боевым листком «Ветеран» (первый выпуск), вывешенным в коридоре, толпились редкие читатели. На нашу героическую тройку уже начинали поглядывать.

— Завидую тебе, Сергей, — с чувством сказал Аркадий Миронович. — Ты есть дважды упомянутый.

— В штаб! В штаб! — неудержимо выкрикивал Павел Юмашев.

Полковник Шургин занимал «люкс» в конце коридора. В дальней комнате стояли две кровати, а в первой гудел штаб. Семен Семенович Шургин «висел» на телефоне. Подполковник Неделин диктовал писарю Рожкову план мероприятий, то и дело выбегая в коридор в ожидании чего-то важного. Представители трудовых коллективов Белореченска стояли в очереди к полковнику.

— Товарищ полковник, разрешите доложить. Командир первого батальона капитан Мартынов явился в штаб для прохождения дальнейшей службы.

— Здравствуй, Сергей Андреевич, — полковник Шургин поднялся, придерживаясь за поясницу, но тут же освободил руки и раскинул их для объятия. — Снова будут слезы радости. Я знал, что ты придешь, дорогой. Из поисковой группы мне сообщили, что ты живешь в Белореченске, вот я и ждал тебя. Будешь нашим сорок четвертым ветераном.

— Так точно, товарищ полковник, есть быть сорок четвертым.

— Да ты садись, Сергей Андреевич, в ногах правды нет. Смотри, как штабные крысы с утра пораньше засели за свою писанину. Помнишь поговорку: «Солдат спит, а служба идет». Орден догнал тебя в госпитале?

— Вроде догнал. Правда, получил его позже, в сорок восьмом году.

— Я старый солдат, представляю, что тебе пришлось пережить. Притом выходит, что я послал тебя на эти испытания, отдав приказ по телефону: «Взять сараи!» Но моей вины перед тобой нет.

— Что вы, Семен Семенович, — замахал руками Мартынов.

— Подожди, не перебивай старшего по званию и возрасту. Ты был у меня самый старый комбат в бригаде. Но не мог я тебя жалеть, не имел права. Именно потому, что ты был лучший, ты и пошел вперед. Ну, а про ногу — кому как повезет. После тебя четыре комбата перебывало на твоем месте, троих убило, а четвертый дошел до победы. Как и мы с тобой. Приглашали его, почему-то не приехал. Вот мы с тобой оба командиры, — задумчиво продолжал Семен Шургин. — А как я тебя учил — помнишь? Что должен в первую очередь сделать командир для своего солдата?

Сергей Мартынов отвечал без запинки:

— Накормить его и обогреть, а после можно и три шкуры содрать.

— Смотри-ка, помнит, — восхитился Шургин. — А я ведь ошибался тогда. Сорок лет спустя постиг истину.

— Насчет трех шкур? — предположил Аркадий Сычев, остающийся во всех случаях демократом.

— В другом, Аркадий Миронович, — продолжал Шургин, отстраняя рукой зазвонивший телефон. — Накормить — раз! Обогреть — два! Все правильно. Но этого мало солдату. Этого недостаточно для победы. Солдата надо еще наградить. Тогда он в бой ринется. Но знаю: мало мы орденов давали. Я бы сейчас всех одарил.

— Слышал я, к сорокалетнему юбилею всех ветеранов наградят, — умело вставил Павел Юмашев.

— А это, разведчик, не твоя забота, — отрезал Шургин. — Как партия решит, так и будет. Потому что и на войне, и сейчас партия есть настройщик наших душ.

— Кстати, товарищ полковник, — Аркадий Миронович отважно выступил вперед. — Я заявляю самый решительный протест по поводу…

Аркадий Сычев не успел закончить. Распахнулась дверь. В комнату робко втиснулись мальчишки и девочки в ослепительных белых рубашках и красных галстуках, возглавляемые стриженым пареньком в очках. Он был лет десяти, не больше того, поджарый, тонконогий очкарик с ярковыраженной способностью руководить массами. Подполковник Неделин дирижировал детским ансамблем, очкарик чутко улавливал команды. Неделин дал знак: начинайте.

— Здравия желаю, товарищ полковник, — доложил очкарик, отдавая пионерский салют. — Мы из восьмой школы.

— Вы к нам или за нами?

— Мы к вам за вами, — бойко отвечал руководитель делегации. Расходитесь в стороны, ребята. Три-четыре!

Хор мальчиков:


Воинам армии славных побед

Наш молодой пионерский привет!

Мы помним вас, герои, поименно

И заверяем в светлый мирный час,

Что мы стоим под вашими знаменами,

Всегда во всем равняемся на вас.


Пионеры разбежались по комнате и вручили каждому из нас цветные открытки со стихами. Я молча наблюдал за своими героями. Они были растроганы.

В комнату вкатился серый обтекаемый шарик, обвешанный фотоаппаратами. Это был фотограф, снимавший нас вчера. И голова у него была обтекаемым шаром, и тело шариком, даже рыжие туфли на ногах были обтекаемыми.

Кажется, фотограф не ожидал увидеть здесь Мартынова, потому что с опаской поздоровался с ним и скорехонько перекатился к полковнику, докладывая, что принес пробу, а к обеду готов сделать все остальное, да вот не знает, сколько экземпляров.

Фотография пошла по рукам.

Мы стояли в три ряда тесно и слитно, глядя прямо перед собой, а это означало, что мы смотрели в собственное прошлое: оно у каждого свое — и общее для всех нас.

— Хорошая память для внуков, — сказал один.

— Как раз солнышко выглянуло, — сказал другой.

Сергей Мартынов заглянул в наше прошлое сбоку — и ничего не сказал: его там не было.

— Так сколько же, товарищ полковник? — мурлыкал обтекаемый шарик.

— Я возьму три. А ты, Неделин?

— Тоже три. Словом, делайте нам пятьдесят штук.

— А вы гарантируете реализацию? — продолжал подкатываться фотограф.

— Какая ваша цена? — спросил Шургин хмуро.

Шарик заколыхался, желая, видимо, закатиться под диван. Наконец оборотился лицом к Мартынову.

— Сергей Андреевич, подскажите мне. Как по-вашему, сколько?

— Почему вы меня об этом спрашиваете, Ван Ванович? — буркнул Мартынов. — Это ваше личное дело.

— Как это верно. Исключительно расходы! Бумага, проявитель и закрепитель, словом, химикалии, разумеется, плюс пленка, — слова шариками перелетали по комнате, отскакивая от стен и не задерживаясь в ушах. — Таким образом исключительно по себестоимости. Шестьдесят четыре копейки, объявил он.

— Сойдемся на пятидесяти, — брезгливо предложил полковник. — Это же для ветеранов.

— А накладные расходы, — вскричал Ван Ванович, показывая, что у шарика есть острые зубки. — Я даю лучшую немецкую бумагу, самый стойкий химикалий. Согласен на шестьдесят, — кончил он плаксиво, словно воздух из себя выпустил.

— Вот вам, Ван Ванович, держите, — с этими словами Аркадий Миронович достал из бумажника деньги и протянул их фотографу, мигом воспрянувшему при виде трех бумажек, развернувшихся веером в руке Сычева. — Спешите. Надо успеть к обеду.

Аркадий Миронович сам не ожидал от себя такой прыти. Тут же пожалел о пропавших бумажках, но дело было сделано, обтекаемый шар с довольным урчаньем укатывался по коридору. Аркадий же Миронович скромно принимал слова благодарности.

В комнату впорхнуло видение из предвечернего сна, и видение не простое, а с розовыми крылышками, то ли пелеринка такая, то ли просто небесный дар. И розовая шляпка на голове, не столько крылатая, сколько взлетающая. Голос ангельский — и вместе с тем вполне земной, как они умудряются достигать этого, ума не приложу.

Да и не следует нам понимать.

— Товарищ полковник, разрешите доложить, — пропел земной ангелочек. Развезла четыре группы по предприятиям. С восьмой школой получилась накладка: вы пошли к ним, а они к вам.

— Это ничего, Наташа, — миролюбиво заметил полковник. — На фронте тоже так случалось. Мы пришли на место, а противника нет… Надеюсь, в вашем случае это не будет иметь трагических последствий?

Наташа Веселовская сделала большие глаза:

— Все очень серьезно, товарищ полковник. Может сломаться расписание.

Семен Семенович Шургин засмеялся, любуясь Наташей:

— Вот видите, какие страхи у молодого поколения. Как-нибудь школа номер восемь переживет этот слом. Что у вас еще? Ведь по глазам вижу — есть хорошие вести.

— Далее. Прощальный банкет состоится, как было намечено, в баре «Чайка», там очень уютно, вопрос согласован, субсидии утверждены, мы потом с вами разработаем меню, и еще одно, — Наташа замялась, перебирая ножками и вспархивая розовыми крылышками.

— Я слушаю, говорите, — подбодрил полковник Шургин. — Тут все свои. Наверное, это о Четверухине?

— Так точно, — с облегчением отозвалась Наташа. — Вчера выступал. И сегодня. Но у него не получается. Все плачет и плачет. Выйдет вперед, скажет два слова: такая честь! — и давай плакать.

— Значит так: сержанта Четверухина с программы снять и направить его в двадцатую комнату к майору Харабадзе, он уже осмотрел 12 человек, пусть поможет Четверухину. У нас впереди много дел, и плакать, даже от радости, нам еще рано.

— Слушаюсь, — отозвалась Наташа ангельским голосом.

Рядом возник другой голос, не менее ангельский.

— Семен Семенович, я его уложила.

— Кого?

— Лешу Четверухина. Он переволновался. Дала ему седуксен. А то все плачет и плачет. Наконец-то заснул.

Вровень с Наташей стояла наша Роза Красницкая, героиня наших фронтовых романов, а романы были скорострельные, как пулемет, и Роза была прекрасной, как ангел, а ведь ангелы не стареют — не так ли?

Вот они стоят вровень. Наташа в кокетливой пелеринке, в модной шляпке, и наша Роза-смотрите, смотрите — в гимнастерке и кирзовых сапогах, на поясе широкий офицерский ремень, какая она подтянутая, ладная, улыбчивая, а талия-то, где талия? Там, где талия, все сомкнулось, одна воздушность, видимость, глаз не оторвать. Выше талии идея. Ниже талии — страсть! Вот что такое Роза Красницкая, наша мечта и наша любовь. Роза, Роза, сколько воинов ты спасла под огнем?

— Смотрите, а ведь они похожи, — заметил полковник Шургин. — И рост, и стать. Вам не скучно с нами, Наташа?

— Что вы, товарищ полковник. Все страшно интересно. Мы просто не думали, что это будет таким волнующим. Жора Маслов, наш активист, выразил общее настроение, сказав: «Это не хуже, чем диско».

— Уж мы специально старались для Жоры, — не выдержал Аркадий Сычев, посчитавший, что задет не только он один.

Но Наташа Веселовская свое дело знала.

— Аркадий Миронович, — пропела она. — Вы тоже наш ветеран?! Какая приятная неожиданность. Надеюсь, вы дадите интервью для нашей газеты, я сейчас же дам команду. И вообще, почему бы вам не показать по телевидению это прекрасное и волнующее мероприятие? Или мы хуже других? — И сделала позу, вскинув обе руки и показывая себя всю — смотрите, какая я розовая, небесная, разве я не достойна всесоюзного экрана?

Павел Юмашев рубанул сплеча единственной рукой:

— Давай, Сыч, показывай нас по блату. Ради чего мы тебя в бригаде держали?

Полковник Шургин плечами пожал, давая понять, что не возражает против показа.

До сих пор остается неясным, почему Аркадий Миронович ничего не сказал про телеграмму Васильева и про то, что он уже дал команду прислать передвижку для организации передачи? Вряд ли мы получим ответы на эти вопросы. Видимо, у него имелись свои соображения. Поэтому Сычев отвечал дипломатично: он-де программами не ведает. Но такие передачи планируются заранее, телевидение искусство синтетическое, на пальцах ничего не покажешь, нужна аппаратура, техника, нужны операторы, режиссеры, осветители, монтажеры, надо искать в киноархиве документальные кадры военных лет, вот если бы нам удалось найти съемки боев за город Дно или что-то в этом роде. Давайте сообща подумаем, что можно сделать, а он, Аркадий Миронович Сычев, окажет всяческое содействие, для него это тоже высокая честь и так далее.

Словом, телевидение нам не светило.

— Если нам к вчерашнему вопросу вернуться, — задумчиво предложил подполковник Неделин, — мы тут прикинули с товарищами: можно организовать групповую картину.

При слове картина Сергей Мартынов резко встрепенулся, до того он внимательно слушал и прилежно молчал.

— Скорее, групповой портрет, — взволнованно начал он. — Я так вижу боевых друзей, мы ветераны, и такими должны остаться. Но как вы сами хотите? На манер «Ночного дозора» или в каком-то другом виде?

Аркадий Миронович выступил вперед, кладя руку на плечо Мартынова. Он нисколько не удивился, услышав от Мартынова о «Ночном дозоре», казалось, так и надо было, оба взволнованны, и это естественно в такое утро.

— Пойми, Сергей, — начал Аркадий Миронович. — Никто не ограничивает твою творческую свободу. Как ты увидишь, так и будет. Собственно, мы вообще ни при чем…

— Как ни при чем? — сбивчиво говорил Сергей Мартынов. — Я всех хочу нарисовать. Мне нужен не только фон, мне требуется натура. — Повернулся к полковнику. — Я сделаю, Семен Семенович, я нарисую, можете не сомневаться, я же здесь двадцать два года в школе номер восемь учителем рисования проработал, а теперь на вольных хлебах, меня в городе все знают, я могу и на холсте, и на стене, но на стене лучше, использую темперу, все русские иконы написаны темперой, я давно уже думал, пробовал, эскизы имею, а потом бросил, нет у меня завершающей точки, вы приехали, должна появиться.

— Смотри-ка, ты, значит, художник, — с удовольствием протянул полковник Шургин, приостанавливая сбивчивую речь Мартынова. — И портреты можешь?

— Вы не волнуйтесь, Семен Семенович, — торопился Мартынов. — Я бесплатно сделаю, совершенно бесплатно. Без учета себестоимости, как этот живодер, он у меня еще попляшет. Мне от вас потребуется только одно.

— Проси, — сказал Шургин. — Все, чему мы можем посодействовать, будет исполнено.

— Краски? — догадался младший лейтенант Рожков, привставая с дивана.

— У Сергея Андреевича прекрасная мастерская, там все оборудовано, заметила Наташа Веселовская. — Правда, сама мастерская старовата, но мы сейчас думаем по этому вопросу.

— Все есть, все, — нетерпеливо подтвердил Мартынов, протягивая руку к полковнику. — Мне нужны ваши фотографии.

— Да вот же она, совсем свежая. — Шургин указал на фотографию, которая к тому моменту оказалась лежащей перед ним на столе.

— Не то, не то! — Сергей Мартынов безнадежно взмахнул рукой. — Мне необходимы фотографии военных лет.

— Сказанул. Откуда мы их тебе возьмем? — удивился подполковник Неделин. — Нас тогда не фотографировали. Мы воевали, а не позировали.

— Весь мой личный архив в Пруссии сгорел, — сказал полковник Шургин.

— У меня была такая малюсенькая, как от партбилета, — сказал младший лейтенант Рожков. — Но она дома, в Новосибирске.

— У меня тоже ничего нет, — сказал Николай Клевцов, качая головой. Откуда?

— А у тебя? — Мартынов повернулся к Сычеву.

— Что-то есть. Сорок пятый год, уже после войны, в штатском, — Аркадий Миронович пожал плечами. — А фронтового ничего.

— Вот, вот, я предвидел, — путанно торопился Сергей Мартынов. — Где высшая мысль, откуда ее взять? Сбивается замысел. А если ее нет, тогда и победы нет, старуха говорила, где они, молодые, в земле лежат. Но я все равно сделаю, товарищ полковник, я обязан, перед вами тоже, но в первую очередь перед ними, которые в земле лежат, я сделаю, дайте мне срок два дня, вот увидите.

Мы и опомниться не успели, как Сергей Мартынов, крепко сжав кулаки, с напряженным бледным лицом, выходил из комнаты, выкидывая вперед протезную ногу. Это было похоже на бегство, но вместе с тем такой уход казался неизбежным, во всяком случае, никто из нас не удивился, мы приняли все это как должное.

— На комбата-один мы можем положиться, — уверенно заявил полковник Шургин. — А это что? Не взял, выходит?

Сброшенная кем-то со стола фотография валялась на полу.


6


РИСУНОК С НАТУРЫ

Позднее Сергей Мартынов рассказывал, что это было как землетрясение, как обвал. Ему показалось, будто дом качнулся и уплыл из-под ног, но он тут же понял, что это удар внутренний и к окружающему миру отношения не имеет. Но что именно его ударило изнутри, он тогда еще не знал. Одно было несомненно: скорее в мастерскую, к своей картине. А как быть дальше, когда он окажется один на один с картиной? Это не имело значения, потому что удар был, он и подскажет, что делать дальше. Это был удар длительного действия.

Сергей Мартынов не помнил, как добрался до мастерской, как сбросил простыню со стены и начал писать. Он вообще не помнил того, что было в последующие два дня. Приходила жена Клавдия, приносила еду, готовила краски, он ел или не ел — он не помнил, не мог бы восстановить последовательности своих действий и всей работы. Спал ли он? Неизвестно. Не зацепилось в памяти. Но, кажется, курил, потому что окурков на полу обнаружилось много, особенно по углам. О чем рассказала обглоданная нога курицы, также догадаться нетрудно. Но куда девалась начатая пачка чая, если электрический чайник оказался неисправным и его нельзя было включить в сеть. Об этом можно только гадать.

Главный свидетель — сама картина. Вот она — нависла перед всеми нами. Она расскажет обо всем, что недосказано. Она расскажет нам, о чем страдал художник.

— И тут я увидел, что она закончена, — говорил Сергей Мартынов. Больше ни мазка, ни единой черточки. Я и не знал, что она закончена. Она сама мне об этом сказала. Шепнула на ухо: я готова. И я побежал за вами. Бегу и думаю: как же все это у меня получилось? Сам не понимаю. Чтобы картина со мной разговаривала — такого никогда не было.

Впрочем, все это произошло потом, забегать вперед никто не обязан, более того, такое забегание вообще противопоказано. Мы люди военные и потому наша функция: соблюдать последовательность — во всем! — в накоплении материала, пересказе, при обсуждении и после него.

Итак — не отставать от событий, но и не высовываться вперед.

Что же было за эти двое суток?

А было то, что никто не знал, куда запропастился Сергей Мартынов. Пробовали обратиться к Аркадию Мироновичу, который похвалялся тем, что был у Мартынова в мастерской, но Аркадий Миронович делал таинственное лицо и по секрету сообщал, что Сергей Мартынов просил его не беспокоить. На деле же Аркадий Миронович сам умирал от желания узнать, куда пропал Мартынов и что с ним. Секрет же состоял в том, что Аркадий Миронович действительно был ночью в мастерской Мартынова, но начисто забыл — где это? Ведь они ехали в инвалидной машине, петляя по улочкам, где-то в центре, совсем близко, рукой подать, да вот, выскользнуло из памяти.

Конечно, можно было справиться о местонахождении мастерской у фотографа Ван Вановича, который за это время не раз прокатывался ловким шаром по коридорам, но было как-то неловко и тут расписываться в незнании. Аркадий Миронович решил: узнаю у Наташи Веселовской, но та куда-то задевалась.

Словом, Аркадий Миронович в очередной раз прикладывал ладонь правой руки к лицу и озирался как бы украдкой.

— Скажу по секрету. Комбат-один работает над картиной. Это будет нечто.

— Нельзя ли посмотреть? Хоть бы одним глазком.

— По секрету. Приказано не беспокоить.

Таким образом, приближался назначенный срок, все шло по программе. Поскольку же приход и тем более уход Мартынова в программу включен не был, то и наш интерес к нему начал постепенно ослабевать.

На исходе третьего дня случилось еще одно непредусмотренное событие, затмившее все остальное. Из областного центра прибыла телевизионная передвижная станция, именуемая передвижкой. Синяя гора передвижки проросла против гостиницы, казалось, она от начала времен там стояла.

Всем хотелось попасть в передачу, и Аркадий Миронович дал торжественное обещание, что голубой экран примет всех.

Работы стало невпроворот. По этажам сновали электрики, операторы, гостиница была оплетена черными змеями кабелей. Мы страшно переживали: когда же начнут?

На втором этаже была гладильная комната, ее и было решено обратить в студию, что также потребовало немалой работы. Первую пробу решили сделать на полковнике Шургине — монтировать будем потом. Тогда появится последовательность, возникнет смысл. Товарищ полковник, вы готовы? Давайте я немного подправлю вас кисточкой. Так, еще немного, теперь ажур.

Внимание, синхрон.

Семен Семенович Шургин появляется в кадре. Медленный наезд — крупный план.

— Вот вы спрашиваете меня, Аркадий Миронович, какой день на войне мне больше всего запомнился? В торжественных случаях мы на такой вопрос отвечаем: конечно, день Победы. Но сегодня ты сам сказал, что у нас проба, поэтому отвечу тебе не по-парадному, а по-солдатски. Был такой день, который запомнился мне больше, чем день Победы, это был день моего поражения. Тут я перемещаюсь во времени. Февраль 1943 года, Сибирь. Я командир 25-й лыжной бригады, заканчиваю формировку. 4300 штыков, молодец к молодцу, можем сделать бросок на 60 километров в сутки. Мы же на лыжах. Приходит приказ на фронт. Грузимся в эшелоны. Долго ехали, через всю страну. В Ярославле, помню, попал в городской театр на концерт Клавдии Шульженко, в театре мрачно, холодно. Но как она пела «Синий платочек», мы рвались в бой.

В конце февраля прибыли в Осташков, следуем форсированным маршем в направлении Демянского котла. Мы рассчитаны на быстрые и дальние броски, а бросать нас некуда — фронт не прорван… И вот мой черный день. 16 марта. Вызывает меня к себе генерал-лейтенант Коротков, командующий Первой Ударной армией, и дает мне приказ:

— 25-й лыжной бригаде войти в прорыв через боевые порядки 182-й дивизии, вести наступление на фанерный завод. Приказ ясен?

— Так точно, товарищ генерал-лейтенант. Разрешите узнать, где находится противник, так как разведка не проведена, передний край не уточнен.

— Передний край тут, — генерал показал пальцем на карте. — Завтра в шесть ноль-ноль прорыв.

В шесть утра вышли мы на исходные позиции, дали артподготовку и пошли в наступление. Противник молчит. Километр прошли — тихо. Но раз противник молчит, это хорошо, идем вперед… Мой наблюдательный пункт был на краю леса, на сосне, мне хорошо видно, как батальоны продвигаются вперед. Прошли уже три километра, спускаемся к речке Радья. И вдруг удар. Вражеская артиллерия ударила враз с трех сторон. 25-я лыжная бригада была накрыта огнем. Я понял, мы угодили в ловушку. Сам не свой скатился с сосны, побежал вперед, чтобы спасти их, предупредить, разделить их судьбу. Это солдатский инстинкт бежать вперед. И мои бойцы, накрытые огнем, тоже устремились вперед — и повисли на колючей проволоке, которая там была приготовлена. Два часа били вражеские пулеметы и пушки. Три четверти бригады было выведено из строя. Остался я полковник без войска. Тут — приказ Ставки о расформировании. Поскольку зима кончилась, расформировать все лыжные бригады, лыжи сдать на армейские склады. Так я за два часа три с половиной тысячи штыков потерял. Может, я сгустил что-нибудь, Аркадий Миронович, во всяком случае, вы можете так подумать. Но я рассказал в полном соответствии с действительностью, слово в слово. Так было.

Ведущий Аркадий Сычев. Вы рассказали правильно, Семен Семенович, как должен рассказывать старый солдат в преддверии нашего великого праздника Победы. Мы знаем, победа не приходит сама, за нее приходится платить самым дорогим, что есть на земле — человеческими жизнями. Зато ныне в пятнадцатитомной истории Великой Отечественной войны четко записано, что применявшаяся тактика лобовых фронтальных ударов, производившихся без должной разведывательной подготовки, не оправдала себя в ходе наступательных операций и потому была в дальнейшем отменена. И это верно, потому что дешевых побед не бывает. А мы за нашу победу заплатили 20 миллионов.

Голос. Аркадий Миронович, товарищ Сычев, разрешите мне.

Ведущий. Кто там?

Голос. Это я, Паша Юмашев. Имею что вспомнить.

Ведущий. А-а, почетный летописец. Продолжайте строчить свои воспоминания, к устному слову не допущены.

Павел Юмашев. Ну, Сыч, прошу тебя. Я же случайно ошибся, больше не буду.

Ведущий. Здесь Сычей нет, здесь идет передача. Вызовите следующего.

В кадре появляется ветеран Степанов.

— Это я, Аркадий Миронович. Григорий Иванович Степанов из Крутоярска. Мы в автобусе рядом ехали с вокзала. Разрешите мне сказать.

Ведущий. Ну что же, давайте попробуем, пока продолжается проба.

Ветеран Степанов. Скажу о мирной жизни, в том числе о Продовольственной программе. Живу на окраине Крутоярска. Как ветеран получил ссуду на строительство дома, имею земельный участок, который обрабатываю собственными руками. В мирные годы, как и на фронте, делал все для победы сельского хозяйства. Выполнял все постановления правительства по данному вопросу. Когда сады велели, я сад развел, двадцать пять яблонь. Потом стал кроликов разводить согласно указанию. Теперь до коров добрались, ну что же, я и корову поднял, четыре тысячи литров дает Буренка, сдаю по договору в детский сад, потому как я ветеран, хотя и беспартийный, но политику партии в данном вопросе понимаю твердо. Этой осенью пришел к решению — приступаю к нутриям, имеется такое выгодное животное, так как мне намекнули: намечается соответствующее указание. Дорогие товарищи телезрители, я рассказал вам о том, как наши славные ветераны продолжают самоотверженно трудиться по строительству мирной жизни. Мы на шее государства не сидим.

Ведущий. Большое спасибо, Григорий Иванович, ваш рассказ весьма поучителен, постараемся его показать, в крайнем случае, используем вас для передачи «Сельский час», как более близкой по тематике. Теперь я хотел бы задать несколько вопросов прославленному ветерану, лауреату Государственной премии майору медицинской службы Вартану Тиграновичу Харабадзе.

Голос. Харабадзе был предупрежден, но не мог явиться. Прославленный ветеран ведет прием пациентов. Пусти меня, Сыч. Два слова.

Ведущий. Сгинь!

Голос. Разрешите мне. Сейчас моя очередь.

Ведущий. Кто вы? Представьтесь нашим телезрителям.

В кадре появляется Олег Поваренко, у него на глазу черная повязка. Заметно волнуется.

Олег Поваренко. Я ранен был в Латвии, так что конец войны встретил дома. Вы спрашиваете, Аркадий Миронович, какой день на войне был самый памятный. Я вам отвечу — это был не день, а ночь. Мы тогда прошли город Дно, наступали по Псковской области. И вот была такая деревушка, не помню названия, почти вся разрушенная. Три избы всего сохранились. А нас две роты, несколько сот солдат. На улице мороз градусов двадцать. Набились на ночь в эти избушки — по сто человек. А тут, значит, девушка наша, русская, которую мы освободили. Мы с ней оказались на печке. Естественно дело молодое, давай целоваться. Свечка горит, солдаты — кто спит, кто штопает. А мы целуемся до помрачения. Она и говорит: «Ну что же ты, давай, не робей». Я солдат боевой, враз лезу под юбку. Вот тут и начинается. Лезу — и чувствую рукой, что трусы на ней не наши, а немецкие. Материя не та. Скосил глазом, так и есть красные, полосатые. Я мигом с печки слетел, скорей на улицу, на снег. Охладился с трудом.

Ведущий (нетерпеливо). Как же ты поступил потом, Олег? Пошел?

Олег Поваренко. Нет, в избу не пошел. Сорок лет прошло, как сейчас все помню. И думаю: может, я зря струсил?

Ведущий. Нет, Олег Афанасьевич, ты поступил как истинный патриот. Только так должен был поступить настоящий воин-освободитель. Спасибо тебе. А сейчас я предоставлю слово Алексею Четверухину.

Алексей Четверухин (появляется в кадре). Какая честь! (Плачет.)

Ведущий Аркадий Сычев. Вы видите святые слезы прославленного ветерана. Алексей Борисович Четверухин. 1918 года рождения, прошел славный боевой путь со 122-й Стрелковой Дновской бригадой от Старой Руссы до Германии, был ездовым в нашем первом батальоне. В бою за станцию Дно его лошадь была ранена, тогда Алексей Четверухин на руках выкатил пушку на прямую наводку и, открыв огонь, подбил самоходную установку противника, расчистив тем самым дорогу нашим наступающим подразделениям. За этот бой сержант Четверухин был награжден орденом Славы третьей степени. В боях за город Тарту он подбил немецкий танк и получил орден Славы второй степени. Сейчас он слишком взволнован, чтобы говорить, я его понимаю. Никто не упрекнет героя за его мужественные слезы. На этом проба закончена.

Голос ведущего сюжет. Где же Сергей Мартынов?

Настало утро четвертого дня.

Пропал наш славный капитан.

С тем и уехали в гарнизон. Командирская машина, автобус, синяя гора передвижки, а впереди кавалькады специальная машина, так называемая «мигалка», прокладывающая нам путь по Белореченску. Мы шли по городу под сенью листопада.

В воинской части нас встретили музыкой. Духовой оркестр играл «День победы порохом пропах». Потом они сыграли «Стройной колонной школа идет» и «На сопках Маньчжурии», исполненной в ритме басановы. Дирижировал оркестром молодой капельмейстер с голубыми глазами навыкате.

Ветераны великой, но давней войны производили смотр современной армии, состоящей из призывников 1965 года рождения — перед нами стояли в строю наши внуки.

Это была общевойсковая часть, но не та матушка-пехота, к которой когда-то принадлежали мы. Во дворе, плечо к плечу, замерли бронетранспортеры, тягачи, самоходки. Суточный переход, сказал майор, до двухсот километров. Огневая мощь стрелковой роты по сравнению с 1945 годом повысилась в 22 раза. На что сержант Снегирев. Синий нос, совершенно справедливо заметил, что тогдашней огневой мощи нам в 45-м году хватало под завязку. Не стало ли с избытком?

В ответ поджарый пружинистый майор подвел нас к решетке, перегораживающей коридор. За решеткой стояли пирамиды с оружием: автоматы, ручные пулеметы и еще что-то такое, чего мы и не видели. Решетка была заперта тяжелым амбарным замком этак с детскую головку.

Оружие на замке, какая прекрасная деталь, деловито подумал Аркадий Миронович. Это станет украшением передачи.

А вслух сказал:

— Товарищ майор, вы не возражаете, если мы снимем ваш замок на пленку? Весьма символическая деталь.

Майор покачал головой:

— Не советую.

— Но почему? Мы оружия снимать не будем, — распалялся Аркадий Миронович. — Оружие будет на втором плане, мы его смажем.

— Дело не в оружии, а в замке.

— ?! — Аркадий Сычев развел руками, равно как и все мы.

— Тут по штатному расписанию должно быть электронное устройство, стыдливо пояснил майор, — но оно в данный момент временно вышло из строя. Вот мы и приспособили замок.

— Понимаю, — сказал Аркадий Миронович, так и не поняв, почему нельзя снимать замок на пленку. Творческий замысел был подрублен на корню.

В казарме нас удивил Олег Поваренко, который одним глазом разглядел то, чего мы не увидели. Смотрите, говорит, у солдат ночные тапочки!

Мы посмотрели. Так и есть. Вдоль стены на выходе из казармы стройными рядами лежали обыкновенные шлепанцы.

Раскрасневшийся Олег Поваренко петухом наскакивал на майора:

— Смотри-ка — тапочки! Это что же получается, вы и воевать будете с тапочками? Много ли навоюете?

Майор косился на Олеговы ордена и безропотно отвечал:

— Штатное расписание, штатное расписание.

Подполковник Неделин знающе пояснил:

— Это, брат, современная армия. Новые возможности и новые запросы.

Аркадий Сычев внес окончательное умиротворение:

— В американской армии в танках установлены кондиционеры. Видел своими глазами.

Олег Поваренко долго не мог успокоиться. Шагал, качая головой.

— Это же надо. Иду по казарме, смотрю — а у них тапочки кругом. Вот те на!

Но эти незначительные эпизоды не могли затмить главного. В этот день все удавалось. Солдаты были построены и совершали ритмичные строевые упражнения на плацу, где были четко размечены квадраты и точки поворотов, причем в знак особого уважения дача строевых команд была доверена восьмидесятидвухлетнему полковнику Шургину, и тот звонким счастливым голосом командовал: шагом марш, напра-во, кру-гом, стой, равняйсь. За 40 лет в армии не появилось ни одной новой команды.

Полковник Шургин был на высоте. Кинокамера стрекотала.

Солдаты построились и прошли мимо нас колонной. Старый полковник дал команду:

— Запевай!

Они запели «До свиданья города и хаты». Я смотрю, что и солдатские песни за эти годы не переменились.

А за плацем выглядывало ракетное жерло.

Аркадий Миронович был что называется в ударе. Операторы с полуслова понимали его указания. Проглянуло солнышко, обеспечив дополнительную контрастность изображения. Если передача пойдет в эфир, это будет лучший репортаж года.

Напрасно Сергей Мартынов пытался утверждать, будто Аркадий Сычев говорит по бумажке, к тому же не им написанной. Аркадий Миронович в этот день взлетел словом.

В кадре единообразный строй солдат на плацу. Перед строем стоят ветераны, чуть в стороне офицеры части. А между ветеранами и солдатским строем Аркадий Миронович — пришел его час.

Аппарат панорамирует вдоль строя, как бы вглядываясь в солдатские лица и пытаясь разгадать: о чем они сейчас думают?

Затем аппарат переходит на группу ветеранов: покрасневшие глаза старого полковника, сосредоточенный взгляд младшего лейтенанта Рожкова, рядового Юмашева — потом мы проверим, кто попал в кадр, того и запишем.

Голос за кадром.

— Вот я смотрю на вас и думаю: какие вы все молодые, красивые, сильные. А мы приехали к вам вроде бы старички согбенные, у кого руки нет, у кого ноги, кто просто перебит осколком, снаружи не увидишь. В нашем ветеранском штабе недавно подсчитали: средний возраст ветерана 63 года. Словом, деды и прадеды. Но мы отнюдь не слабее вас. А какое у вас оружие! Мы на фронте и не видели такого. У вас танки, пушки, ракеты — огромная сила, возможно, ее стало даже слишком много. А что стоит за нашими плечами? Почему я сказал, что мы не слабее вас? Я вам отвечу. Недавно я был за океаном — по делам службы. И государственный секретарь США на одном из приемов сказал буквально следующее. «Войну с Россией, — сказал он, — нельзя начинать до тех пор, пока в России жив хоть один ветеран». Я вам скажу: этот секретарь знает, о чем говорит. Мы ветераны Великой Отечественной. Мы есть носители народной памяти о нашей Победе. И наша память не иссякнет. Вот здесь, на встрече, начал выходить новый журнал «Ветеран», уже вышло два выпуска, в них рассказывается о том, как мы сражались с врагами, в частности, вели бой за станцию Дно.

И смею вас заверить, что мы не предадим нашу память сладкой ложью. Сколько километров от Москвы до Берлина, как вы думаете? Тысяча четыреста тридцать два километра. И двадцать миллионов жизней отдано, пока мы дошли до победы. Значит, за каждую пядь нашей земли, за каждые семь сантиметров заплачено одной человеческой жизнью.

В кадре возникает одухотворенное лицо Аркадия Сычева. Его глаза излучают мысль. Голос то возвышается до вибрирующих модуляций, то ниспадает до шепота наполняясь тоской и скорбью.

Это был Аркадий Сычев эпохи расцвета, которого мы все знали и любили, живя трепетным ожиданием того момента, когда его интеллектуальное лицо возникнет на нашем голубом экране. И оно возникало. И мы узнавали от Аркадия Сычева то, о чем думали сами.

Лицо Аркадия Мироновича остается в кадре. Он продолжает взволнованно.

— Человечество создало колоссальные разрушительные силы, страшно подумать. Сейчас американский президент вышел на новый виток гонки вооружений, установив ракеты первого удара в Западной Европе. В мире накоплено столько термоядерного оружия, что если его пустить в дело и взорвать, то этого вселенского огня хватит для гибели 80 миллиардов человек. Я повторяю — восьмидесяти! А нас на планете всего 4 миллиарда. Это значит, что под нашу цивилизацию заложена бомба, которая может уничтожить нас двадцать раз, таково уравнение смерти. Вчера полковник Шургин рассказывал, мы записали это на пленку, как в 1943 году он потерял за два часа лыжную бригаду, 3500 штыков, когда они попали в ловушку к немцам. Но это же было на фронте, где против нас действовал коварный враг. А сейчас на земле мир, светит солнце, и мы за два часа можем потерять не только лыжную бригаду, но все наше человечество, потому что оно на Земле одно — а может, и во всей Вселенной. Значит, мы за два часа можем уничтожить все то, над чем природа трудилась 20 миллиардов лет — если будут развязаны темные силы и кто-то бесноватый нажмет красную кнопку.

В этот момент у оператора кончилась кассета. Он опустил аппарат и торопливо перезаряжал камеру. Но Аркадий Миронович не сделал паузы. Несколько фраз могли пропасть для истории, но мы не допустим, мы восстановим каждое слово, каждую буковку, запятую.

— Во время последней поездки за океан я участвовал в диспуте с американским политическим обозревателем Гленом Гроссом, который считает себя независимым, хотя всем известно, кому он служит. И этот мистер Глен начал диспут с того, что спросил меня: «Скажите, мистер Сычев, если это не ваша великая государственная тайна: каким образом и с помощью чего вы узнаете о том, что ваши руководители не совершали ошибок?» И я отвечаю этому Глену: «Совершенно верно, мистер Глен, я подтверждаю: у нас ошибок не было, и мы совершенно точно знаем об этом». — «Каким образом? Умоляю вас, откройте секрет». — «Извольте, говорю, мистер Глен, никакого секрета нет: потому что на земле сейчас мир, вот и все!» — «Как вы сказали, мистер Сычев? Что потому что?» — «Готов вам разъяснить. Главная цель политики моей страны есть мир. А вы, надеюсь, согласны, что планета живет мирной жизнью, конфликты местного значения я не учитываю. А если сейчас на земле мир, значит, ошибки в политике у наших руководителей не было». — «Мистер Сычев, браво! Один — ноль в вашу пользу». Уже потом, после диспута, когда были потушены камеры, я спрашиваю его: «Значит, вы согласны с тем, чтобы убрать все американские ракеты?» — «Согласен, — говорит. — А вы?» — «И я согласен». — «Так это же прекрасно. Давайте завтра и уберем». Посмотрел на меня подозрительно и спрашивает: «А кто первый начнет?» В том и секрет, что они не хотят разоружаться. Вот и топчемся вокруг методов о контроле. Но народы никогда не согласятся с гонкой вооружений. Мы не хотим быть мишенями для ракет. Один раз мы уже отстояли мир на земле. И не допустим ядерного безумия. Это обещаю вам я — ветеран второй мировой.

Спасибо за внимание.

Мы были потрясены этой пламенной речью, в особенности солдаты, стоящие в строю, я видел это по их глазам. Кто мог тогда хоть на секунду предположить, что это была лебединая песня Аркадия Мироновича. Какой прекрасный взлет. Мы оглушенно молчали.

Первым опомнился командир части, поджарый майор. Подскочил к Аркадию Мироновичу, начал трясти его руку, а после дал команду распустить строй. Солдаты возбужденно загудели, собираясь кучками. Один из них, двухметровый верзила с погонами ефрейтора, подошел к Аркадию Мироновичу.

— Товарищ Сычев, а какой был общий счет вашего диспута с этим Гленом?

— Не помню точно, — отвечал Аркадий Миронович, медленно остывая. Кажется, три: три. Да мы и не считали так прямо. Дело ведь не в том, чтобы положить соперника на лопатки, а в том, чтобы сблизить позиции. Кстати, он послезавтра прилетает в Москву, будет новый стратегический диспут.

Подошел Иван Снегирев, сияя синим носом. В руках палочка, плечо перекошено.

— Слушай, Сыч. А где эти слова напечатаны, чтобы их глазом увидеть?

— Какие именно?

— Про нас с тобой: пока мы живы, воевать нельзя.

— А тебе зачем, пехота? — спросил Аркадий Миронович с улыбкой.

— Как зачем? Мне бумажка нужна с данным текстом, хорошо бы в газете пропечатать, я учительнице нашей покажу. Часто мимо школы хожу в ларек, мальчишки меня дразнят. Вот пусть учительница им объяснит: «Смотрите, дети, это дядя Иван идет, которого вся Америка боится».

— Хорошо, Иван, сделаем такой текст. Но с одним условием. Если ты мне ответишь: почему у тебя нос такой синий?

Иван Федорович Снегирев мелко запрыгал перед Сычевым, стуча о землю палкой.

— Хорошо, Сыч, я тебе отвечу, — прострекотал Синий нос, — можешь передать это по телевизору. Отвечу я тебе, отвечу. Потому что это мой собственный нос.


7


ОПЕРАЦИЯ МЕСТНОГО ЗНАЧЕНИЯ

У нас уже появились сопровождающие лица. Сорок четыре ветерана, двое из них отсутствуют, а банкет заказан на 60 персон, да еще три стула пришлось подставлять. Впрочем, сейчас любое мероприятие обрастает сопровождением, мы не исключение.

Столы стояли в виде буквы «П» в большом зале бара «Чайка», где Сычев и Мартынов провели первый вечер. Аркадий Миронович увидел хлопочущую Валентину и тотчас приблизился к ней. Состоялся волнующий разговор полушепотом.

Где Сергей Мартынов, куда он пропал? Ничего подобного, Сережа работает в мастерской, Валентина видела его утром, когда приносила воду и яйца. Но время уже истекает, мы ждем, надо предупредить товарищей. Сережа еще никогда не подводил своих заказчиков, можете пройти к нему, тут недалеко. Нет ни минуты, уже все расселись. У вас тут мило.

— Спасибо, — отозвалась польщенная Валя.

Телевидение было выключено. Синяя гора передвижки отдыхала на площади, операторы сидели за общим столом. На стене висел очередной выпуск «Ветеран» № 3 с воспоминаниями Павла Юмашева о боях на реке Великой. Одноглазый Олег Поваренко пришел с баяном. Словом, обстановка намечалась самая непринужденная.

Полковник Шургин усадил Аркадия Мироновича справа от себя. Александр Георгиевич Неделин сидел слева, но то и дело вскакивал и убегал по делам банкета.

Расселись дружно, с аппетитом поглядывая на салаты и колбасные изделия. И селедочка вкраплена местами.

Семен Семенович Шургин постучал ножиком по бутылке.

— Разрешите сообщить вам, товарищи ветераны. В течение четырех суток ветераны 122-й Стрелковой Дновской бригады вели крупную операцию местного значения. Наша операция прошла успешно, о чем я буду писать мирное донесение в штаб фронта, вернее, в Совет ветеранов. Мы провели 32 встречи, посетили воинскую часть, возложили венки. Потерь в личном составе не имеем, отстающих нет. Правда, два человека пока отсутствуют, майор Харабадзе и капитан Мартынов, они еще не завершили своих дел и явятся в положенное время. Словом, операция развивается по графику. В 20 часов 30 минут посадка в автобус, едем все в одном вагоне. На этом разрешите наш банкет считать открытым, — полковник Шургин сделал паузу и придал лицу строгости. — Мы, воины, никогда не забываем своих боевых товарищей, отдавших жизни за нашу победу. Почтим их память.

Схлынул шум отодвигаемых стульев, мы молчали, вспоминая друзей, которые могли бы сидеть рядом с нами за этим столом, да вот не получилось. Мы были с ними наравне — а досталось не поровну. И мы несем по жизни свою ношу.

Выпили молча, сосредоточенно. Застолье потекло привольной рекой. Казалось, что так и будет хорошо до самого конца.

Вскочил младший лейтенант Рожков, сидевший правее Сычева.

— Предлагаю поднять тост за нашего полковника Семена Семеновича Шургина. Он нас собрал и объединил. Он нам как отец. Меня пропесочил на первом собрании. Докладываю, товарищ полковник. Сегодня утром с городской почты мною отправлена телеграмма на имя моего начальника Заботкина с категорическим отказом считать его соавтором моего изобретения. Вот квитанция — 78 слов, сказал телеграфно все, что думаю. Поэтому я пью за здоровье нашего полковника. Ура-а!

Мы подхватили. Не было такого тоста, который мы бы не подхватили.

Олег Поваренко, сидевший в торце стола, начал мягко вести на баяне мелодию. Мы слитно запели:


Пусть ярость благородная

Вскипает как волна.

Идет война народная,

Священная война.


Левый глаз Поваренко закрыт черным кругом повязки, как луна в новолуние. Левая щека прижата к баяну, исторгающему песню тоски и ярости.

Напротив Аркадия Мироновича сидел большой красивый мужчина. Разворот плеч, густая шевелюра тронутых сединой волос. Мужчина пел самозабвенно, полнозвучно.

— Вы откуда? — спросил Аркадий Миронович, когда песня кончилась.

— С Урала. Всю жизнь там прожил, — отозвался мужчина, ответно перегнувшись к Сычеву. — Виктор Ефимович Булавин из деревни Борки. Рядовой.

— У нас под Старой Руссой тоже Борки были, наступали на них, чуть ли не первый наш бой.

— Так я под этими самыми Борками и прилег. Дальше не продвинулся.

— Сколько же вы на фронте были? — спросил Аркадий Миронович, ничуть не догадываясь, каким будет ответ.

— Полтора часа. С марша в бой. В первой же атаке меня шарахнуло. Я в одну сторону, нога в другую. Но я памяти не потерял. Зову санитарку. И она приползла ко мне по первому стону. — Он говорил просто, как говорят о давнем, обыденном деле. На этот раз дело было ратное. — Быстро она меня вытащила, ловко, я уже вчера подходил к нашим девушкам, нет, отвечают, не мы.

— Виктор Ефимович, — заторопился Сычев, — я вас должен обязательно записать.

— А чего меня записывать? — напевно отозвался Булавин. — Подумаешь, какая доблесть: в первом бою ногу потерять. Я ведь тогда о подвиге мечтал таком, чтобы на всю страну прогреметь.

— Сколько вам тогда лет было?

— Сейчас шестьдесят, тогда, выходит, девятнадцать. Первый парень на деревне. Сорок лет хожу с деревяшкой.

— Да, да, я заметил. Где же протез? Парадный протез у вас имеется?

— Жизнь прожил разную. То недород, то засуха. Я бы завел протез, да тут подфартило. Приехал к нам в деревню такой же как я инвалид. У меня левая деревяшка, у него правая. Мы с ним и сговорились, что будем покупать одну пару обуви на двоих. А деревяшка есть не просит, ей сноса нет. Зачем мне на лишний сапог тратиться?

— Виктор Ефимович, — с чувством сказал Аркадий Миронович, поднимая бокал. — Я пью за ваше счастье. Чтоб вам в жизни все удавалось, чтобы были вы здоровы и мудры.

— Спасибо. Вам того же. Я за сорок лет ни одной таблетки не принял.

Они чокнулись, выпили. Полковник Шургин, слушавший их разговор, склонился к Сычеву.

— Аркадий Миронович, есть предложение. Иди ко мне заместителем. Я имею в виду Совет ветеранов. Будем вместе ездить, в город Дно поедем, в Тарту у меня со многими горкомами полный контакт налажен.

— Я же служу, — удивился Сычев. — В командировках все время. Сейчас вообще предполагается отъезд на три года.

— А жаль, — полковник Шургин заговорщицки подмигнул Сычеву. — Я подумал: твой возраст пенсионный, пора искать пристанище на старость. И вообще — зря ты на это телевидение пошел. Тебе надо было по военной линии, сейчас бы генералом был, не меньше. Как ты солдат голосом держал.

— Я человек мирный, — дипломатично возразил Сычев, пытаясь вычислить, с какого бока полковник мог узнать о его служебных неприятностях. Скорей всего это случайность. — В армии я рядовой, — скромно заключил Сычев.

— А то подумай над моим предложением, я тебя не тороплю.

«Как мне хорошо здесь, с этими людьми, — размягченно думал Сычев. Почему мне так хорошо? Потому что я живу здесь народной жизнью. Между мной и ими нет телевизионных камер, я вышел на прямую связь с народом».

К Сычеву подсел грузный мужчина с тоскующими глазами. Побрит, причесан, костюм с иголочки. Только вот глаза тоскуют на раскормленном лице.

— Аркадий Миронович, можно вас на пару минут побеспокоить. Я хотел спросить… Я вас всегда по вечерам слушаю, у вас дикция замечательная, а я в Пруссии контужен был, слух имею неважный, приходится ухом на звук поворачиваться. Вы меня простите, Аркадий Миронович, я правильно говорю?

— То есть в каком смысле? Вы хотели о чем-то спросить?

— Об этом и хотел спросить. Правильно ли я говорю? — и не сводил с Аркадия Мироновича тоскующих немигающих глаз.

— Простите, как вас зовут?

— Извините, Аркадий Миронович, забыл представиться: Виталий Леонидович Бадаев, 68 лет, работал в закрытом КБ, руководитель группы, в данный момент персональный пенсионер республиканского значения. Я правильно говорю?

— Совершенно правильно, Виталий Леонидович. Однако я не понимаю…

— Простите, я представился не до конца. Словом, я тот, которого не понимают. Я своим домашним все говорю правильно, а они понимают меня неправильно и в ответ заявляют, будто я говорю неправильно, а они правильно. В чем же состоит моя неправильность, они объяснить не могут. Понимаете, тут проблема контакта, как с внеземными цивилизациями. Я правильно говорю, Аркадий Миронович?

— Во всяком случае, я полностью понимаю вас, Виталий Леонидович.

— Вот видите! Удивительное явление. Я четвертый день здесь — и все меня понимают. Стоило мне уехать из дома, и меня перестали не понимать. Я сам из второго батальона, командир огневого взвода, лейтенант, тут трое наших, они меня тоже понимают. Это удивительно. Я пошел на прием к майору Харабадзе, он прекрасный врач. Выслушал меня, дал какие-то незнакомые мне таблетки. Буду их принимать. А моя внучка, моя Настенька, которую я люблю больше всех на свете, все время мне делает замечание: «Деда, ты о чем? Ты говоришь неправильно». Вы согласны с ней?

— Я с ней самым категорическим образом не согласен, — заявил Аркадий Миронович. — Что прикажете вам налить?

— Пожалуйста, мне сто грамм боржоми. Благодарю вас. Как говорит мой приятель: «В нашем возрасте надо принимать исключительно бальзам. И при том — каплями». Ваше здоровье, Аркадий Миронович.

Они не успели чокнуться. В левом углу зала случилось незапланированное движение. Раздался вскрик, и два человека покатились по полу через весь зал прямо под ноги официанту, выходящему из кухни с подносом. Официант с трудом увернулся.

Банкет грозил сломаться. Но тут же все пришло в норму. Драчунов растащили в стороны, усадили силой на стулья. Тут же были установлены личности: Павел Борисович Юмашев и Григорий Иванович Степанов.

— Он меня первый ударил, — кричал со своего стула Григорий Иванович.

— Тебе еще не так надо бы, — отвечал наш доблестный летописец Павел Юмашев. — Ты у меня поговоришь, я тебе отвечу.

— Что я тебе говорил, ты же псих форменный. Не слушайте его, товарищи ветераны.

Полковник Шургин вступил в дело, поднимаясь со стула.

— Позор! Сейчас же направим вас обоих на гарнизонную гауптвахту. Три часа ареста.

Павел Юмашев сказал «есть» и пошел молча в свой угол. Григорий Иванович, бормоча под нос нечто недовольное, вышел из зала.

Полковник Шургин подманил Сычева пальцем:

— Дай оценку.

Аркадий Миронович с готовностью взошел на председательское место, не забыв свою рюмку. Все глаза устремились на него. Мы ждали, какую оценку даст он случившемуся.

— Я поднимаю этот тост, — звонкоголосо начал он, впитывая в себя наши ищущие взгляды. — За наше фронтовое братство. Мы сорок лет не виделись, а встретились как родные. У нас одна биография. И география. Стоит сказать: Старая Русса, Борки, Фанерный завод, станция Дно, река Великая — и ты знаешь, что перед тобой стоит твой фронтовой друг. А что здесь произошло буквально на наших глазах? У меня нет слов.

Рядовой Павел Юмашев (выкрикивает из своего угла). Ты бы только послушал, Сыч, что он мне сказал.

Рядовой Аркадий Сычев (возвышенно). И не желаю слушать. Ветеран ветерану не может сказать ничего дурного, а тем более компрометирующего. Поэтому советую вам помолчать, товарищ Юмашев, ибо мы своими глазами видели, что произошло.

Старший сержант Степанов (входя в зал). Совершенно верно. Ничего я не говорил. Кто слышал?

Рядовой Аркадий Сычев. Итак, друзья. Я надеюсь, что это был первый и последний прискорбный эпизод. Рассадите их по разным столам. Наше фронтовое братство было, есть и будет незыблемым. За нашу встречу, дорогие друзья.

Краем глаза Аркадий Миронович видел, как в стеклянной двери появился Сергей Мартынов, торопливо двигаясь по проходу и причесывая на ходу волосы.

Рядовой Аркадий Сычев. Вот и капитан Мартынов прибыл к нам. Садись, Сергей Андреевич, твое место не занято. Тебе полагается штрафная.

Но Сергей Мартынов почти не реагировал на слова Сычева, хотя они помогли ему сориентироваться в обстановке. Вид у него был лихорадочный, глаза блестели. Он подошел к главному столу.

Капитан Сергей Мартынов (громко). Товарищ полковник, разрешите доложить. Я закончил.

— Что же ты закончил, Сергей Андреевич? — благодушно спросил полковник Шургин.

Сергей Мартынов тут же потерял интерес к Шургину и повернулся в сторону зала.

— Товарищи ветераны, я написал военную картину, в которой нарисовал вас всех. Прошу ко мне в мастерскую. Тут недалеко, двести метров, через дорогу, на берегу затона, — торопливо и сбивчиво говорил Сергей Мартынов. Картина на стене.

Подполковник Неделин сурово заметил со своего места, что нам еще второго блюда не подавали, а ведь за все заплачено, зачем же нам такой замечательный банкет ломать?

Тем временем Аркадий Миронович наполнил рюмку и протянул ее Мартынову. Тот, не глядя, принял рюмку через плечо и выпил, не поморщившись. Аркадий Миронович подал хлебную корочку, присыпанную солью. И корочка исчезла без промедления.

Аркадий Сычев тонко почувствовал, что с другом что-то происходит. Он подошел, положил руку на плечо, приговаривая:

— Конечно, мы пойдем, Сергей, это такая честь для всех. Вот закруглимся тут и сразу пойдем. Ты посиди пока, закуси.

Сергей Мартынов в самом деле послушно присел, протягивая руку за новой долей.

— Как же вы, товарищ капитан, нарисовали, например, меня, если мы с вами первый раз видимся? — спросил через стол Алексей Рожков.

— По памяти, — машинально отвечал Мартынов.

— Если по памяти, тогда понятно, — сказал Рожков, с опозданием сообразив, что и на фронте они не встречались лицом к лицу — как же по памяти? Но переспрашивать было бы глупо, и тогда Рожков спросил, что в голову пришло, лишь бы последнее слово за ним осталось. — А в какой вы технике работаете: масло или гуашь?

Сергей Мартынов ничего не ответил. Свесив голову на грудь, притулившись к столу, он беззвучно спал. Олег Поваренко печально играл «Амурские волны».


8


ВЕРНИСАЖ В ПОЛОВИНЕ ШЕСТОГО

Здесь следует рассказать, отчего произошла потасовка между Павлом Юмашевым и Григорием Степановым, так как потом не будет ни времени, ни места.

За столом они оказались рядом, спиной к залу. Степанов похвалялся своим садом, кроликами, нутриями. А потом и говорит, понизив при этом голос.

— Бункер сделал.

— Какой бункер? — не понял Павел Юмашев. — Немецкий? Зачем тебе?

— Скажешь тоже: немецкий. Бетонный бункер, современный — на глубине. С автономной системой водоснабжения.

Юмашев удивился еще более.

— Ты даешь, старик. Зачем тебе все это?

— Ты что, младенец? — горячо вышептывал Григорий Иванович. — Слышал, Аркадий Миронович говорил: два часа и нет цивилизации. Если термояд взойдет. Вот и говорю тебе: жаль будет. Такой бункер отгрохал.

— Кого жалеешь-то? Себя пожалей, — похоже, Павел Юмашев в самом деле не до конца понимал.

— Себя и жалею. Семь лет бункер строил, корпел, за материалы переплачивал. А ну как зря? Жаль будет, коль не пригодится.

Тут наш доблестный разведчик и летописец понял все окончательно, а поняв, без промедления бросился на Степанова. Они покатились по полу. Дальнейшее известно. Павел Юмашев, разумеется, стоял на своем: прибить его мало, куркуля несчастного, о ядерной войне мечтает. Григорий Степанов, разумеется, начисто все отрицал, никакого бункера у него нет, этот парень напился и начал его задирать, и потому все это есть клевета на советского человека.

Словом, дознание зашло в тупик — было или не было?

Их заставили примириться, Аркадий Миронович настоял. Павел Юмашев, сгорая со стыда, протянул единственную руку любителю атомной войны. Григорий Иванович как бы нехотя пожал ее.

Инцидент был закрыт. Это произошло уже на пути в мастерскую, куда мы двинулись всей гурьбой из бара. На реке разворачивался белый теплоход. Его гудок низко плыл над городом. Идти, и правда, не пришлось долго. Обогнули старинную церквушку, устремленную в небесные выси, свернули в тихий переулок, в конце которого просвечивала вода затона, чуть под горку, мимо игрушечных деревянных домиков, налево во двор — и вот она, мастерская, в потемневшем кирпичном сарае, с двумя окошками.

Сергей Мартынов шагал впереди в сосредоточенном молчании — и не оборачивался. Аркадий Миронович о чем-то спросил его. Мартынов только буркнул в ответ, что-то вроде: о чем говорить, сейчас все увидите. Задние растянулись вдоль переулка.

Дверь в мастерскую была открыта. Босоногая жена Мартынова Клавдия Васильевна торопливо домывала пол, а увидев нас, положила мокрые тряпки перед дверью.

— Прошу, — сказал Сергей Мартынов и остановился, пропуская вперед полковника Шургина и Аркадия Сычева.

Мастерская оказалась довольно просторной, мы постепенно втягивались в дверь — всем хватало места. На улице ложились первые предсумеречные волны, в мастерской и подавно было тускло. Пришлось зажечь верхний свет, что и сделал Сергей Мартынов.

Клавдия Васильевна стояла у дверей, говоря по очереди всем вошедшим:

— Здрасте. Здрасте.

И подавала каждому ладонь лопаткой.

Мы входили с осторожностью. Многие вообще впервые оказались в таком святилище — мастерской художника. Но ничего необычного здесь не было. Деревенский стол из досок, несколько стульев, в углу скособоченный мольберт.

Где же картина? Да вот же она, на стене, простынями закрыта, целых три простыни, это же надо, такой расход. В углу стояла стремянка.

Войдя в мастерскую, Сергей Мартынов несколько оживился и принялся озабоченно расставлять нас вдоль картины, вернее, вдоль простыней, висевших на веревке, как висит белье во дворе, провисая под собственной тяжестью. Полковника Шургина переместил чуть правее, Аркадия Сычева передвинул во второй ряд. Повернулся к Юмашеву.

— Стань левее, ближе к насыпи.

Так и сказал.

Эти непонятные перемещения, а в еще большей степени белые, в пятнах краски, простыни, колышащиеся от движения воздуха, создавали в мастерской ощущение настороженного ожидания.

В этот момент, словно угадывая наши чувства, Сергей Мартынов подошел к стремянке и открутил веревку, намотанную на гвоздь на уровне его плеча. Простыни заколебались. Мартынов отпустил конец веревки, и простыни с тихим шорохом косо опадали на пол.

— Может, краска не везде просохла, — сказал Сергей Мартынов в наступившей тишине вслед упавшим простыням.

И картина открылась. Она оказалась почему-то не такой большой, как это думалось, когда на стене висели три простыни. Мартынов оправил упавшие простыни и стало видно, что вполне хватило бы одной простыни, ну от силы двух, чтобы закрыть картину. Словом, мы приготовились увидеть картину во всю стену, когда входишь в седьмой зал и видишь перед собой от пола до потолка «Явление Христа народу» и сразу понимаешь: это вещь.

И потом. На что обращает внимание зритель в первую очередь? Ну, конечно на раму. У всемирного шедевра и рама должна быть выдающейся младенцу ясно. А тут не рама даже была, а рамка, да и рамки, в сущности, не было, этакий бордюрчик, нарисованный на стене грязно-розовой краской.

Теперь можно обратить основное внимание на содержание того, что было внутри розового бордюрчика. Сомнений нет — тема военная. Снежное поле клубилось от разрывов, и солдаты идут цепью в атаку по снежному полю, штурмуя насыпь железной дороги. Вдалеке что-то горело, черный дым поднимался до неба. Но тут же, может быть, еще и прежде бордюрчика, потому что взгляд действует быстрее слова, мы все увидели, что во всем этом есть несуразица, какая-то нелепица, если не сказать крепче. Ну верно, солдаты бегут в атаку, но бегут еле-еле, вперевалочку, с натугой и одышкой, и это отчетливо написано на всех солдатских лицах. И вообще, какие это солдаты бегут в атаку, штурмуя насыпь, если это не солдаты, а мы, ветераны. Бой за станцию Дно происходил в 1944 году, мы были молодыми, а нашему полковнику тогда 42 года, и он казался нам старик стариком. А художник берет факт истории и трактует его на свой лад — идут в атаку солдаты, и все солдаты старики, мы все как один.

Но коль нелепица образовалась, она и дальше пойдет плодиться, ясное дело. Ну ладно, мы, старики, идем в атаку. Но как? — при всем параде, в кителях, при орденах и медалях. Кто ж так в атаку ходит? Ведь бой-то зимний, февральский. А солдаты в пиджачках.

Что полковник Шургин говорил?

Перво-наперво надо солдата обогреть.

А тут краска стыда еще не обсохла.

Мы все были ошеломлены и продолжали стоять молча перед этакой неожиданностью. Сергей же Мартынов, автор такого сюрприза, вдруг обмяк и поник, руки бессильно опали вдоль тела, лихорадочный блеск в глазах потух.

Первым опомнился полковник Шургин.

— Как же так, комбат? — спросил он. — Мы же на тебя рассчитывали. Что же ты с нами сделал? Я тебе прямо скажу, по-солдатски: не ожидал от тебя… такого подхода, — заключил он более мягко, оставляя за собой возможность отступления на запасные позиции.

— Так получилось, — кротко отвечал Сергей Мартынов.

Аркадий Миронович тоже был разочарован увиденным, вернее не разочарован, не то слово, он был раздосадован, а может быть, и удивлен. Вот что приключилось с Аркадием Мироновичем: он был обманут, ибо ожидал увидеть нечто другое, в корне противоположное тому, что увидел. И не в том дело, что сам он на картине двигался в другую сторону, таща по снегу волокушу с раненым, это на войне тоже приходилось делать, а вот имелась во всем этом какая-то беспардонность и даже наглость, на которую и смотреть не хочется, и глаз отвести нельзя. Так и хотелось спросить себя: неужто отныне все позволено? Кто разрешил?

Пауза передерживалась. На Сычева начинали поглядывать его товарищи. Аркадий Миронович полегоньку продвигался к Мартынову, дабы пожурить его по-отечески или, наоборот, приободрить по-дружески, он еще не решил, как получится.

А черный дым пожарища расходился все шире, яро клубился на высоте.

В это время за спиной Аркадия Мироновича произошло некоторое движение. Сквозь строй ветеранов пробирался немой Федор с кладбища. В руках у него было зеленое ведро, затянутое клеенкой. Федор сердито мычал, расчищая дорогу. Ветераны расступились. Картина раскрылась перед Федором. Тот замер. Эмалированное ведро как бы само собой спланировало на пол. Федор впился глазами в картину и неожиданно сказал громким чистым голосом:

— Похоже-то как. Вот здорово!

Немой заговорил. Чудо! Впрочем, Аркадий Миронович не очень удивился, словно ожидал нечто похожего. А Мартынов и вовсе не высказал удивления. Аркадий Миронович не удержался от восклицания:

— Он же немой?

— Не всегда, — невозмутимо отвечал Сергей Мартынов. — Просто он не хочет с нами разговаривать.

Аркадий Миронович был готов взвинтиться: и тут нас дурачат. Нет, этому немедленно надо дать отпор.

— Можно мне. Ты не возражаешь, Сергей?

— Разумеется. Говорите. Задавайте вопросы, я готов дать ответы. Повернулся к немому: — Иди, Федя, отнеси Клавдии.

— Я не возражаю: похоже, — так начал Аркадий Миронович, прочистив горло. — Ну и что же, что похоже? Мне, например, советскому человеку, читателю или зрителю, одной похожести мало. Наши люди выросли, стали глубже вникать в суть. Искусство всегда существовало на разных уровнях, говоря грубо, на разных этажах. Но нам и верхние этажи по зубам. Кроме простой похожести имеется еще и художественная цельность, я уж не говорю о художественной правде, возведенной в степень мысли. А из-под этой кисти выходит, во всяком случае я так вижу, поймите меня правильно, упадок духа. Вроде бы все верно. Да, мы состарились, превратились в стариков. Недаром у Владимира Даля в его знаменитом словаре находим: ветеран это престарелый служака, чиновник, одряхлевший солдат, делатель на каком-либо поприще, заслуженный старец. Возможно, так оно и есть, я с Далем не спорю, но зачем же это подчеркивать, выводить на первый план. Это размагничивает нашу замечательную молодежь, а нам размагничиваться еще рано. Нам нужно искусство бодрое, целеустремленное, зовущее вперед. А эта атака обращена в обратную сторону.

— Куда нам приказали, в ту сторону мы и атакуем, — пискнул кто-то за спиной Сычева, на него шикнули, голос умолк.

Аркадия Мироновича слушали с огромным вниманием, мало того, с сочувствием, словно он объяснял нам с голубого экрана очередное проявление действительности, а мы, сидя в мягких креслах, прихлебывая чаек, внимали ему.

— Прошу дорогих гостей отведать, — громко сказала Клавдия Васильевна за нашими спинами.

В дальнем углу мастерской был установлен стол, покрытый клеенкой. На столе зеленое ведро с квашеной капустой, четверть домашнего вина, заткнутая бумажной пробкой, три тарелки с яблоками, шеренга стаканов, собранных по соседям. Клавдия Васильевна стояла у стола, делая приглашающий жест рукой.

— Подожди, Клавдюша, мы сейчас, — ответил от картины Сергей Андреевич Мартынов, не трогаясь с места и с неприязнью глядя на Аркадия Сычева.

А я, подобно Аркадию Мироновичу, не мог отвести глаз от картины, находя в ней все новые подробности, не менее удручающие, чем первоначальные. Что же это такое в конце концов? Полковник Шургин, 82 лет, ехал к насыпи в танке, но танк был стеклянный, потому что лицо Шургина и вся его фигура вприсядку были видны как на ладони. Прямо из танка полковник кричал в телефонную трубку. Рядом с ним сидел его ординарец ефрейтор Николай Клевцов и вел огонь из автомата. За танком тащилась инвалидная коляска, в которой наш полковник лежал с инсультом.

Сергей Мартынов и себя нарисовал. Он только что вскочил на насыпь — и одной ноги у него уже нет, стоит на деревяшке, призывая солдат в атаку. Олег Поваренко бежит вперед по снегу навстречу своей пуле. Пуля еще не долетела до Олега, а глаз уже выбит, закрыт черной луной.

Ну и ну?

— Разрешите войти?

Дверь мастерской со скрипом приоткрылась, и в нее просунулась розовая шляпка Наташи Веселовской. Но ведь Наташа только что была с нами на банкете в «Чайке». Интересно — где она отсутствовала?

— Товарищ Мартынов, — начала она с порога. — Я принесла вам хорошее известие. Час назад принято решение городского совета о сносе вашей мастерской. А вам предоставляется новая мастерская на Затонской улице, можете получить ключи.

Продолжая говорить и расточая вокруг себя улыбчивое сияние, Наташа приблизилась к Мартынову, вскинула свою головку — и малиновый колокольчик прозвенел под сводами мастерской.

— Какая прелесть! — Не выдержала, перепорхнула к картине ближе и бухнула в колокол. — Полный отпад!

— Вот и все, — со злорадостным облегчением выдохнул Сергей Мартынов. Меня сносят.

Аркадий Миронович вспомнил все разговоры, которые велись на эту тему. Нате вам, шесть лет не могли решить вопроса, и вдруг за час решили. «А как же картина?» — подумал он с невыразимой жалостью и несколько покраснел при этом.

— Здесь будет новый жилой массив, — с живостью объясняла Наташа Веселовская, еще не привыкшая быть в центре внимания. — И пройдет основная городская магистраль: проспект Победы. Снос начнется на следующей неделе.

Во дворе зарокотал надвигающийся бульдозер. Но выяснилось, что это всего-навсего прибыла передвижка. Операторы входили в мастерскую, расставляя вдоль стен перекальные лампы на тонких штативах.

Голос на дворе взывал:

— Мамаша, где тут врубиться можно?

Старший оператор обратился к Аркадию Сычеву за разъяснением момента. В ответ была получена исчерпывающе ясная команда: технику не включать — и не убирать.

Строй ветеранов сломался. Уловив некоторую нетвердость в оценках, мы все хотели услышать авторитетное мнение, если не окончательное, то хотя бы устойчивое. Полковник Шургин, как уже не раз бывало в эти дни, выразил общее мнение.

— Так что же, Аркадий Миронович, — обратился он к Сычеву. — Будем выводить резолюцию или просто примем для сведения?

Аркадий Миронович степенно откашлялся:

— С одной стороны я считаю так…

Павел Юмашев резко перебил:

— А ты не считай, Сыч, с одной стороны, с другой стороны. Так у тебя сто сторон наберется. Ты скажи без аптекарских весов, от себя.

— Я вам не Сыч, товарищ Юмашев, — обиделся Аркадий Миронович. — И здесь не тир для стрельбы по мишеням. Истина всегда конкретна.

— Слова, слова, — громко сказал подполковник Неделин, ни к кому не обращаясь и не высказывая своего отношения к происходящему.

Вперед выступил Олег Поваренко.

— У меня вопрос, товарищ капитан. Можно? Я из минометного дивизиона. Вы написали бой за станцию Дно. А меня ранило полгода спустя, под городом Алуксне. Нет ли тут художественного противоречия, о котором говорил товарищ Сычев?

— Это не только бой за станцию Дно. Тут все наши бои, — ответил Мартынов медленно и грустно.

— Эй, художник.

— Я вас слушаю.

— Что такое я там делаю?

— Где там?

— Вон у кустиков ты меня поместил. С лопатой.

— Там же нарисовано. Вы копаете.

— Интересно — что?

— Откуда я знаю. Бункер какой-нибудь.

— Что я говорил. Он же бункер себе выкопал, гад нутриевый, это же нарисовано. А вы мне не верили.

Так и есть: старший сержант Григорий Степанов из второго батальона, город Крутоярск, копает под кустиком бункер — ну и ну.

— Аркадий Миронович, — обратился полковник Шургин к Аркадию Сычеву. Что же мы будем записывать?

— Чего теперь записывать, — примирительно сказала Клавдия Васильевна. — Все равно стену ломать будут. Прошу отведать домашнего.

Третий раз проскрипела дверь.

— Кого собираются здесь ломать? Мы не варвары, не дадим разрушить прекрасное творение.

В дверях стоял майор Вартан Харабадзе.


9


ОТКРЫТЫХ РАН НЕТ

Теперь мы были в сборе, мало того, в удвоенном количестве. В натуральном, так сказать, виде, и в нарисованном.

— Прошу извинить меня, товарищи ветераны: как всегда, не хватает времени, — продолжал Вартан Харабадзе, выходя на середину мастерской. Заполнял карточки. В конце концов сделал все обещанное и хотел бы доложить…

— Простите, товарищ майор, — обратился Аркадий Сычев. — Мы сейчас технику включим.

Вартан Харабадзе сурово оглядел Сычева:

— Кто вы такой? Почему не были у меня на приеме?

— Проблема та же, что и у вас, товарищ майор: нет времени, — покорно отвечал Аркадий Миронович.

— Вы мне не нравитесь, — сказал Харабадзе.

— В каком смысле?

— Исключительно в медицинском. У вас усталый вид, вам надо отдохнуть.

— Увы, — вздохнул Сычев, — техника включилась. Нами управляют высшие силы.

Вспыхнули перекальные лампы, до предела залив мастерскую слепящим светом. В раскрытом окне возник телескопический глаз объектива. Вторая камера въехала на колесиках прямо в строй ветеранов. Мы расступились, освобождая ей главное место. Телескопический глаз медленно вращался, нащупывая цель, и остановился на Вартане Харабадзе.

— В прошлом году меня снимали на телевидении, это была пытка, пробовал сопротивляться Вартан Тигранович, ища поддержки у полковника Шургина, но тот лишь плечами пожал: надо, Вартан, надо.

— Мы вас пытать не будем, тут не студия. Внимание, начали! — Аркадий Сычев взмахнул микрофоном, оказавшимся в его руке. — Дублей не делаем. Если получатся накладки, будем убирать их в монтаже.

Рядовой Аркадий Сычев. Внимание, начинаем очередной выпуск телевизионного журнала «Ветеран». Мы ведем прямой репортаж из мастерской народного художника, командира первого батальона 122-й Стрелковой Дновской бригады Сергея Андреевича Мартынова, где собрались все сорок четыре ветерана, приехавшие на нашу встречу. Сергей Мартынов написал картину «Бой за станцию Дно», вокруг которой разгорелась оживленная творческая дискуссия. В этот момент к нам явился майор медицинской службы Вартан Тигранович Харабадзе, начальник медсанбата нашей бригады, который врачевал наши раны в годы войны. Вартан Тигранович, вы хотели рассказать о проделанной вами работе.

Майор Вартан Харабадзе. Товарищ полковник. Товарищи ветераны. Докладываю. Мною осмотрены 42 ветерана нашей бригады из 44. Результаты осмотра личного состава 122-й Стрелковой Дновской бригады таковы:

недостает семи конечностей и трех органов зрения, тогда как с повязкой ходит один человек. Это говорит о высокой технике глазного протезирования в нашей стране, достигнутой за последнее время;

кроме того, зафиксировано и осмотрено 65 пулевых и осколочных ранений, в среднем по полторы раны на каждого ветерана. Раны находятся в удовлетворительном состоянии. Открытых ран и свищей не обнаружено, это свидетельствует о том, что 40 лет назад мы поработали неплохо над этими ранами;

а также в мирные годы личный состав бригады заработал 14 инфарктов, 6 инсультов, 3 язвы, 17 радикулитов, 2 психоза и один корсаковский синдром.

Это все, что я могу доложить вам, не нарушая врачебной этики. Вывод 122-я Стрелковая Дновская бригада находится в отличном физическом и моральном состоянии и готова к выполнению заданий Родины. Докладывал майор Харабадзе.

Рядовой Сычев. Спасибо, товарищ майор, это впечатляющая статистика. Попросим нашего командира полковника Шургина прокомментировать этот доклад.

Полковник Шургин. Я не сомневался в моих верных солдатах и подтверждаю: мы готовы к выполнению задания родины по… (запнулся было, выбирая наиболее приемлемый тип задания, но не настолько, чтобы поперхнуться, и заключил бодро) — по защите мира во всем мире.

Рядовой Сычев. Спасибо, товарищ полковник. Вы что-то хотели сказать, Вартан Тигранович?

Майор Харабадзе. Хотел задать вам вопрос, товарищ Сычев. Вы сейчас в атаке?

Рядовой Сычев. Всегда и везде.

Майор Харабадзе. А вы, товарищ полковник?

Полковник Шургин. Кхе-кхе. Я старый солдат. В атаке до последнего вздоха.

Майор Харабадзе. Что скажете вы, товарищи ветераны?

— Нам покоя не видать.

— Куда пошлют, туда мы и топаем.

— Как двинулись в атаку сорок лет назад, до сих пор остановиться не можем.

— А куда нам деваться?

Наташа Веселовская, рядовая, необученная (заявляет бесстрашно). Я тоже в атаке. С утра до ночи.

Майор Харабадзе. А теперь посмотрите на эту картину. Ветераны сто двадцать второй идут в атаку. Это же мы с вами. У каждого из нас в жизни была или есть своя станция Дно, которую мы атакуем и берем в штыки. Какая сильная и смелая кисть. Непосредственность мысли и свободное владение пространством. Наивность и мудрость. Товарищ Мартынов, я поздравляю вас с крупной творческой удачей. Мы не должны допустить, чтобы эта стена была снесена.

Капитан Сергей Мартынов благодарит майора Вартана Харабадзе. Они обмениваются рукопожатием, зафиксированным крупным планом.

Полковник Шургин (задумчиво). Вот ты как трактуешь, майор. Под первым слоем, который мы видим, имеется второй слой, которого мы пока не видим. И сколько же слоев?

Наташа Веселовская. Я согласна, это просто прелесть. Но постановление горсовета принято. Отменить его практически невозможно. Здесь пройдет проспект Победы.

Майор Харабадзе. Проспект Победы может пройти несколько правее или левее.

Рядовой Сычев. Товарищи ветераны, прошу соблюдать последовательность. Мы не можем вмешиваться во внутренние дела города Белореченска и решать, где должен пройти проспект Победы. Мы мирные ветераны. К тому же мы теперь нарисованы. Давайте сначала посмотрим само произведение. Покажите нам картину. Пожалуйста.

В кадре картина общим планом. Над станцией дымится черный смерч, при внимательном рассмотрении отдаленно напоминающий атомный гриб (только сейчас разглядели!). Горит на снежном поле подбитый танк. Два снаряда летят по дуге, наш и немецкий. Наверху они столкнулись и взорвались, высекая черные окровавленные буквы, складывающиеся в слова:


БОЙ ЗА СТАНЦИЮ ДНО

Картина улучшалась на глазах. Или же мы, столь же стремительно привыкали к ней. Процесс взаимного сближения, как при наезде телевизионной камеры.

После наезда идет панорама, позволяющая рассмотреть новые детали. Аппарат движется справа налево — по ходу движения атаки.

Женщина с лицом Клавдии кашеварит у походной кухни, заваривая сладкопахнущий солдатский гуляш. Над кухней вьется дымок. На пеньке стоит зеленое ведро. Чуть левее младший лейтенант Алексей Рожков поставил в рощице походный письменный стол и пишет на нем похоронки, рассыпанные веером в пространстве. Тут же стоит палатка медсанбата, из палатки торчит чья-то нога.

Но как все тонко и удивительно подробно выписано: каждая черточка, деталька, замысловатинка. Все лица сделаны портретно, с нарочитым огрублением, решительными мазками.

— Скажите пожалуйста, как можно было успеть все это за двое суток?

Рядовой Сычев. Давайте послушаем нашего фронтового товарища капитана Сергея Мартынова, написавшего эту картину. На фронте капитан Мартынов отважно командовал батальоном, награжден четырьмя боевыми орденами. Его батальон первым ворвался на станцию Дно. Спустя сорок лет это событие ожило под кистью художника. Товарищ капитан, расскажите нам, когда родился ваш замысел и как долго работали вы над этой картиной?

Аркадий Сычев и Сергей Мартынов сидят за столом. Зеленое ведро с капустой и четверть с вином исчезли. На столе чистая скатерть, блокнот Аркадия Сычева, ребристая груша микрофона. Ничего отвлекающего.

Капитан Мартынов. Если я скажу, что замысел родился 48 часов назад, то вы можете мне не поверить, и, вероятно, будете правы. Поэтому я скажу, что начал писать эту картину шесть лет назад, работал с увлечением, а потом бросил, я не знал, как завершить ее. Словом, зашел в тупик, вот и завесил ее простыней, чтобы она глаза не мозолила.

Рядовой Сычев. Что же? Не с кем было посоветоваться?

Капитан Мартынов. Я же говорю: писал без заказа, без договора, следовательно, и без гонорара. Кто же будет давать указание на бесплатную работу?

Рядовой Сычев. Это очень интересная мысль, Сергей Андреевич. Но не забывай: мы в эфире.

Капитан Мартынов. Разве эфир не бесплатный?

Рядовой Сычев (пропускает вопрос мимо ушей). Товарищ капитан, значит, перелом все-таки был. Расскажите, как это произошло?

Капитан Мартынов. Оказалось, что я не знал адреса. К кому обращена моя картина? А когда мы встретились позавчера, я вдруг почувствовал — заказ есть!

Рядовой Сычев. Чей же это заказ, если не секрет?

Капитан Мартынов. Это был заказ моего сердца.

Рядовой Сычев (оживленно). Это сказано прекрасно. И эфирно. Итак, вы поняли, что должны писать картину для своих товарищей-ветеранов?

Капитан Мартынов. Только для них. Я благодарю товарищей, что они пришли в мой старый сарай, чтобы посмотреть мою работу.

Рядовой Сычев. Спасибо, Сергей Андреевич. Давайте послушаем отзывы ваших боевых товарищей. Как они воспринимают искусство, посвященное их ратному подвигу. Вы скажете, товарищ полковник.

Подносит микрофон к лицу Шургина. Тот подтягивается, выходит вперед.

Полковник Шургин. Я наблюдаю: картина становится лучше. К сожалению, у нас в запасе мало времени, и мы не успеем помочь нашему товарищу довести свою работу до совершенства. Но об одном я как командир бригады не могу не сказать. Бой за станцию Дно был жестоким, мы потеряли 57 человек убитыми и около двухсот ранеными. В картине это не отражено.

Капитан Мартынов (быстро подходит к микрофону). Как не отражено, товарищ полковник? Разве вы не видите насыпь и железнодорожный путь?

Полковник Шургин. Вижу, но не взял с собой очки для улицы. А что там, на полотне? Я вижу, вроде это шпалы.

Ефрейтор Клевцов. Никак нет, товарищ полковник. Это издалека они шпалы. А на деле это гробы и в них лежат наши ребята, все молодые, белые. Вон Костя Загребной лежит, рядом с ним Петя Соколовский. До чего же они молодые…

Голоса ветеранов.

— В самом деле. Сколько их!

— Это страшно. Удар ниже пояса.

— Это правда.

— Как смело. Кто бы мог подумать, что их так много.

— А двадцать миллионов — это не много?

1-й ветеран (кивает на шпалы-гробы). Как ты думаешь, кто победил — они или мы?

2-й ветеран. Победили они. А победа нам досталась.

Полковник Шургин. Так, так, понимаю. Эта насыпь олицетворяет путь к нашей победе. Я правильно понял, капитан?

Капитан Мартынов. Так точно, товарищ полковник. Я хотел бы нарисовать их всех поименно. И чтобы у каждого было его лицо. Двадцать миллионов лиц. Но я не успею. Для этого надо сто моих жизней.

Майор Харабадзе. Простите меня, я врач, мало что понимаю в политике, но мне кажется… Мы остались живыми, да, но мы мертвых не предали. Мы были с ними наравне, просто нам чуть-чуть повезло. Я уже докладывал о результатах осмотра личного состава: открытых ран нет. Но ведь я осмотрел вас всех, и я могу сказать: каждый из вас есть открытая рана.

Полковник Шургин. Ты так думаешь?

Майор Харабадзе. Я думаю только так. Взгляните на эту прекрасную картину. Разве все это не написано на наших лицах? Это и есть истинная цена победы.

Ветераны смотрят на картину: все лица на ней трагичны. Какая странная картина: она все время меняется. Или она специально так написана?

Рядовой Сычев. Спасибо вам, товарищ майор. У вас имеются еще вопросы?

Майор Харабадзе. У меня конкретный вопрос. Я хотел спросить художника: как вы намерены распорядиться своей картиной, Сергей Андреевич?

Капитан Мартынов. Я об этом не думал. Разговоры о сносе мастерской идут много лет, я полагал, что так оно и останется. Стена тут крепкая, она еще сто лет простоит.

Майор Харабадзе. Я живу в Тбилиси. Член художественного совета. Подарите эту картину нашему городу, Сергей Андреевич. По рукам?

Рядовой Сычев. Каким же способом вы отделите картину от стены? (Догадывается.) Или вместе со стеной?

Майор Харабадзе. Это дело техники.

Младший лейтенант Рожков. Разрешите мне. У меня имеется конкретное предложение. Я в рощице сижу, пишу похоронные письма. Я согласен: писарь в атаку не ходит. Но почему я сижу без оружия? Ведь идет бой. И я всегда имел при себе автомат, держал его через плечо. Прошу учесть мое пожелание, товарищ капитан, тем более, что картина мне нравится, я не считаю ее мрачной.

Капитан Мартынов. Хорошо, младший лейтенант. Учту.

Полковник Шургин. Пока стена не снесена и не переехала в город Тбилиси, предлагаю всем ветеранам сфотографироваться на фоне картины.

Предложение комбрига встречается одобрительным гулом. В мастерскую тут же вкатывается юркий обтекаемый шар, обвешанный камерами, словно он только и ждал команды за дверью. Мы встали на фоне картины. Нас тут же щелкнули.

Рядовой Сычев (продолжает вести репортаж). Вы видите ветеранов нашей бригады на фоне собственных портретов и можете сами судить о том, насколько точно и правдиво изобразил нас художник. Ветераны продолжают оставаться в строю. Ветераны идут в атаку по зову трубы — в этом глубокий идейный смысл того, что изобразил художник. Картина поражает. Она проникает в вас не сразу, я честно признаюсь в этом, но в одном я твердо не согласен с майором Харабадзе, мы в республику эту картину не отдадим, мы возьмем ее в столицу и выставим в столичном музее. Мы тоже сумеем сохранить и доставить. Переговоры с Юрой я беру на себя. Кроме того: картина уже самым подробным образом заснята на пленку. Мы готовы не только в дар, но и оформить по договору как заказ сердца, прекрасные слова, ведь «Бой за станцию Дно» написан сердцем, это чувствуется, тут и многослойность мысли, и глубина чувства, и динамика пейзажа. А какой скупой колорит. В этой картине произошло слияние пространства и времени, именно таким образом мы, сегодняшние, оказались там, в далеком сорок четвертом. В этом величие и красота нашего социалистического искусства. Возможно, там имеются отдельные недостатки, пусть о них скажут, искусствоведы, а мы, ветераны, признаем работу своего фронтового товарища, и мы говорим ему… Я что-то хотел сказать. Сейчас…

Аркадий Миронович не успел закончить. Микрофон выпал из его руки и шмякнулся об пол, а сам Аркадий Сычев еще какое-то время смотрел на нас прыгающим взглядом, а потом начал мягко опадать, подогнув колени и поворачиваясь к картине — и вдруг с глухим шумом рухнул на доски, положенные вдоль стены под картиной. И упал-то, смотрите, смотрите, как раз под своей фигурой, и в том же направлении. И лежит в той же позе, подогнув левую ногу, словно продолжает ползти по снегу, волоча за собой волокушу.

Не произошло никакого замешательства. Кто-то, кажется Алексей Рожков, бросился к Сычеву и даже успел подхватить его на руки перед самым падением, смягчив тем самым окончательный удар. Майор Харабадзе уже стоял на коленях, проверяя пульс Аркадия Мироновича.

Оператор хладнокровно вел камеру синхронно с событием, не выпуская падающего Аркадия Мироновича из крупного плана, эти кадры, разумеется, войдут в золотой фонд. Потом оператор не выдержал, опустил аппарат, стоя перед нами с растерянным плаксивым лицом.

Перекальные лампы горели, не ослабевая, воздух в мастерской прогрелся. Дали команду выключить свет. Сделалось мрачно. Глаза с трудом привыкли к новому освещению.

Послышались голоса: «Скорая помощь», «скорая помощь». «Надо звонить. Звоните скорей. У него инфаркт».

Однако, оказалось, что в мастерской нет телефона. Побежали к соседям.

Вартан Харабадзе подошел к Шургину и сообщил: у Сычева острая сердечная недостаточность с инфарктом на этой почве. Все будет зависеть от того, как быстро мы сумеем доставить его в больницу.

— Он жив? — спросил Алексей Рожков.

— Сейчас — да!

Для этого не надо быть майором Харабадзе. Мы видели много смертей на своем веку и могли безошибочно отличить живого от мертвого. Тем сильнее были потрясены мы видом упавшего на наших глазах Аркадия Мироновича.

И дозвониться не можем.

— Вот же машина, во дворе стоит.

— Какая?

— Телевизионная передвижка.

— Правда, давайте скорее.

Возникла Наташа Веселовская.

— Я знаю, где больница.

— Я тоже поеду, — сказал Сергей Мартынов.

Аркадия Мироновича перенесли в передвижку, положили на матрас. Начал накрапывать теплый дождь, но мы продолжали стоять с непокрытыми головами, молча наблюдая, как грузного и тихого Аркадия Мироновича Сычева кладут в утробу машины.

Синяя гора с рокотом ушла. Мы продолжали стоять по периметру сухого прямоугольника, пока он тоже не сделался мокрым.

Полковник Шургин посмотрел на часы:

— Товарищи ветераны. Через тридцать минут от гостиницы отойдет автобус к поезду. Прошу не опаздывать.


10


РАЗГОВОР НА ПЕРРОНЕ — ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Поезд пришел в Москву без опоздания. Ловлю себя на мысли, что сейчас увижу в раме окна Аркадия Мироновича, шагающего по перрону с красной сумкой в руке. Мимо текут чужие люди.

Мы тоже выходим. Кажется, нас встречают. Стройный качающийся стебелек бросается к Виталию Леонидовичу Бадаеву.

— Деда!

— Настенька!

— Как ты доехал, деда? Как себя чувствуешь?

— Что там было! Это прекрасно. Я бегу в одном пиджаке по снегу.

— Деда, что ты говоришь? Ты говоришь неправильно.

— Я говорю правильно, Настенька. Теперь я всегда буду говорить правильно.

— Деда, что с тобой? Я буду плакать.

Я подошел к ним:

— Все правильно, Настенька. Так нарисовано на картине: мы бежим в пиджаках в атаку, бежим по снегу.

Она смотрит на меня огромными плачущими глазами:

— Разве так можно? Зачем вам нужно бежать в атаку? Да еще по снегу.

Внучка уводит деда, с опаской оборачиваясь на нас.

Алексея Рожкова встречает полная дама с накрашенным лицом.

— Зоя, ты? — он бросается к ней.

Зоя обдает его презрением.

— Зачем ты дал Заботкину телеграмму? Не посоветовавшись со мной. Кто тебя за язык тянул? Ты не представляешь, какой там шум поднялся. Стоит тебя отпустить хотя бы на два дня, как ты начинаешь выкидывать фортеля.

— Зоинька, подожди. Если ты считаешь, что я поступил неправильно… Пойдем отсюда, разберемся.

К Александру Неделину подходит подтянутый молодой человек исполнительного вида:

— С приездом, Александр Георгиевич. В девять двадцать совещание на Моховой.

— Машина при вас? Хорошо. Товарищи, кому в центр? Могу подвезти.

— Подполковник, не забудь про «Путь боевой славы».

— Решим в рабочем порядке. Звякай.

За нашей суетой наблюдала стройная женщина в замшевом пиджаке. Едва взглянув на нее, я тотчас понял, кто это.

Так и есть. Женщина подходит ко мне.

— Вы не видели Аркадия Мироновича? Он с вами ехал?

— Он остался в Белореченске, — неуверенно ответил я.

— Так я и знала. Скажите мне правду, — потребовала она. — Что с ним?

— Сердечный приступ. Его увезли в больницу перед самым отходом поезда. Но майор Харабадзе остался с ним. — Наконец-то я вспомнил, как ее зовут. Вероника Семеновна, я говорю вам правду.

— Кто такой Харабадзе? Первый раз слышу это имя. Его лечит Арсений Петрович. Боже мой, ведь у него уже было два инфаркта. Я еду к нему.

— Поезд всего один. Будет вечером.

— Я лечу.

— Прямого воздушного сообщения нет.

— Надо же было подобрать себе такую дыру. Подумать только. Вы его видели там?

— Все эти дни провели вместе.

— Он был расстроен? Озабочен?

— Да, что-то с работой. Пенсия… Какой-то Васильев его сердил.

— Ага. Плакался! Про меня ничего не говорил? — она была удивительно деловой и спокойной. Известие о болезни Аркадия Мироновича приняла хладнокровно, будто ждала чего-то похожего. — Что он говорил обо мне? — спросила она более резко.

— Ничего, Вероника Семеновна, клянусь вам. Он же мужчина. И кроме того фронтовик. А это мужчина вдвойне.

— Попробовал бы сказать, — она усмехнулась. — Значит теперь все срывается и отменяется: Глен Гросс и все остальное. Насчет Васильева он зря волновался. Ведь я за эти дни все переиграла. И было сказано: «Таких работников, как Аркадий Миронович, на пенсию не отправляют». Вы понимаете, что это значит — когда так говорят там!

— Если бы он знал об этом…

— Было сказано только вчера. Поэтому я и пришла на вокзал. В последние годы Аркадий Миронович сделался мнительным, ему мерещились козни, происки… Куда его положили? Надеюсь в обкомовскую больницу?

— Вряд ли. Ведь это не областной центр. Будет лучше всего, если вы спросите у нашего полковника. Семен Семенович Шургин, это наш комбриг.

— Спасибо, вы очень любезны. Вот моя визитная карточка. Милости прошу на чашку чая.

Полковник Шургин стоял у ограды в окружении ветеранов, проводя заключительную штабную летучку.

Передав мне визитную карточку, Вероника Семеновна Сычева направилась к ним. Я посмотрел на них и тут же вспомнил, что опаздываю на службу. Надо было ехать с Неделиным…

Увлекаемый человеческим потоком я шел по перрону. Никогда не ходил здесь раньше. Прокладывают новый путь, догадался я, и сразу все сделалось знакомым, хотя и под другим углом зрения. Люди шли уверенно, деловито — как по хоженому пути.

Слева начал возникать строительный забор. За ним прорастали балки, стропила. Кран тянул бадью с бетоном. Голубая молния сварки призрачно освещала созидаемый контур. Рабочий в комбинезоне кричал сверху, сложив руки рупором:

— Не крути, Никита. Опять крутишь.

Я шел и мысли мои текли в такт пешему шагу. Все обойдется, все будет хорошо. Аркадий Миронович поправится, встанет на ноги, чтобы снова устремиться в атаку ради мира на земле, а если не поправится, так что ж, он воскреснет на голубом экране, ведь упал у всех на виду, пусть увидят миллионы, какой прекрасный конец, сколь ни зыбок голубой экран, он продолжает светиться в сердце моем, а сейчас появилось видео, это уже бессмертие, голубой экран погаснет, но Аркадий Миронович Сычев будет жить, это не смерть, но передача жизни в другие руки, важно только, чтобы цепочка не прервалась, чтобы принимающие руки были живыми и теплыми, а для этого нам надо перемениться, мы можем, мы должны, иначе жизнь не сохранится, а мы стали другими за эти четыре дня, и это означает, что мы можем перемениться, потому что четыре дня это не так уж мало, главное начать, и начинать надо с самого себя, только ты и можешь стать другим, это много легче, чем сделать другими других.

Перрон незаметно вытекал на площадь. Мальчик скакал впереди меня верхом на палочке. Перед лотком с мороженым нарастал синусоидный хвост. Гул города непривычно закладывал уши.

Над площадью светился зеленый глаз светофора. Под ним величественно плыла голубая гора телевизионной передвижки, спешащей за свежим изображением.


<1984>



НА ПОВЕСТКЕ ДНЯ

Повесть-протокол

1

№ К-86

8 июля 197_ года

Экз. № 5

Для служебного пользования

ПОВЕСТКА ДНЯ

10.00–10.05 — Вопросы кадров (докладчики — инспекторы комитета).

10.05–11.25 — Об итогах проведения двухмесячника по экономии электроэнергии С-ким районным Комитетом народного контроля (докладчик председатель районного комитета НК тов. Сикорский).

11.25–12.20 — О неудовлетворительном выполнении постановления № СК-16/2 от 24 октября 197… года «О производстве шрифтов и пробельных материалов из пластмассы» (докладчик — зав. отделом комитета тов. Васильев).

12.30–14.00 — О фактах массового обмана посетителей работниками комбината общественного питания Центрального парка культуры и отдыха (докладчик — инспектор комитета тов. Суздальцев).


2

Я посмотрел на часы: 8.42. Времени было в обрез — собрать портфель с бумагами, завязать галстук и бегом на поезд девять ноль три.

День обещал быть жарким. Жара стояла третью неделю кряду, и спасенье от нее было только на даче. Еще вчера я тешил себя тщетными иллюзиями, что, может, сегодня не будет такой удушающей жары: сегодня комитет, а заседать в жару, поверьте мне, тяжелая работа.

На террасе зазвонил телефон. Жена взяла трубку. Я продолжал возиться с бумагами, недоумевая, кому это понадобились мы в такую рань. Машинально взглянул на часы: 8.46. Теперь на счету каждая минута. На мгновенье мелькнула спасительная мысль: может, звонят из комитета, чтобы сообщить, что заседания нынче не будет. Вот хорошо бы…

— Тебя, — сказала жена, появляясь в дверях.

— Я опаздываю на поезд. Кто там?

— Это Колесников, я уже сказала ему, что ты дома.

Я с досадой защелкнул портфель и прошел к телефону.

— Здорово, Фитиль, — жизнерадостно прокричал он в трубку. — Как жизнь молодая?

— Здравствуй, Цапля, — в телефонных разговорах мы всегда обходились школьными прозвищами. — Позвоню тебе из города.

— Перебьешься. Ищу тебя по срочному тарифу. Щекотливое дельце.

— Я опаздываю на поезд. У меня заседание.

— Пробрался к власти? С народом уже разговаривать не желаешь. Бронированную машину не заимел? Держись крепче за свое кресло, Фитиль.

На часах 8.50. На девять ноль три я уже опоздал. Делать нечего сажусь в качалку. Жена вышла из комнаты и, держась одной рукой за приоткрытую дверь, слушала, как я разговариваю.

— Ну, выкладывай, какое у тебя такое срочное дело?

— Вот так-то лучше, — он удовлетворенно хмыкнул в трубку. — Ты сегодня заседаешь в комитете? Так вот, Фитиль. Запомни одну фамилию — Рябинин Павел Кузьмич. Он будет проходить по четвертому пункту повестки дня. Надо срочно помочь товарищу, — он говорил с той бесцеремонностью, которая позволяется только школьным друзьям.

— Как тебе не стыдно, Цапля. Ты же знаешь, я никогда не занимался подобными делами.

— Слушай, Фитиль, мне твоя лекция о добродетелях не нужна. Не за себя прошу, за хорошего человека. Ты, кстати, его знаешь.

— Кто он?

— Я же втолковываю: Рябинин ПэКа — усвоил? Директор ресторана «Пражский». Мы вместе с тобой у него пиво пили — помнишь?

— Ну, это еще ни о чем не говорит. Я считаю, что твоя просьба невыполнима. И заранее ставлю тебя в известность.

Но недаром Цапля еще в школе славился своей железной пробиваемостью. От него не так-то легко отделаться.

— Ладно, Фитиль, поговорим об этом после заседания. Когда ты вспомнишь и осознаешь свою причастность к этому делу.

— Ты любишь говорить загадками, но на этот раз я не намерен их разгадывать. Твоя просьба просто нереальна… Если хочешь увидеться, приезжай вечером на дачу. Ты все сказал?

— Приветик. Опаздываю на трамвай. — Он первым положил трубку.

Придется ехать в Москву на следующем поезде — девять двадцать пять.

Прощаюсь с женой и отправляюсь на станцию.


3

10.35.

— …На ряде предприятий были вскрыты факты, когда электроэнергия расходовалась бесхозяйственно, допускались большие потери и непроизводительные затраты электроэнергии, не принимались необходимые меры к повышению уровня эксплуатации энергетического и технологического оборудования…

Открываю дверь в зал и тут же окунаюсь в знакомую атмосферу заседания: все это видено и перевидено. Главный предмет (и гордость!) зала — массивный Т-образный стол, крытый штукой зеленого сукна. Вдоль стола стоят массивные стулья, рядом красуется простая фанерная трибуна, крашенная в коричневый цвет. За трибуной докладчик.

Пробираюсь меж стульями к своему месту. Докладчик Сикорский, на секунду было прервавший свою речь, увидел, что вошел свой, и продолжал говорить.

Народу нынче собралось порядком, сидят тесно, вприжимку, однако общая система не нарушена. Во главе стола — председатель комитета Николай Семенович Воронцов, представительный мужчина сорока двух лет в пенсне. По обе стороны стола расположились члены комитета. Вдоль стен сидят приглашенные.

Когда входишь, сразу понимаешь — Воронцов, несомненно, здесь центральная фигура. Он сидит во главе стола, как бы изолировавшись от остальных, но вместе с тем ничуть не возвышаясь над ними.

На столе Воронцова сукна нет, и это лишний раз подчеркивает его деловитость. На гладкой блестящей поверхности ничего лишнего: лист бумаги и два толстых карандаша, красный и черный, которыми Воронцов время от времени поигрывает. В стороне лежат часы с ремешком, снятые с руки.

На меня никто не смотрит. Сажусь на свой стул, который оставался свободным в ожидании меня, кивком здороваюсь с соседями: справа от меня сидит редактор городской вечерней газеты Юрий Васильевич Нижегородов; он крупнолиц, в больших очках в роговой оправе, жесткие, начинающие седеть волосы распались на две волны от пробора.

Слева сидит директор автозавода Иван Сергеевич Клименко: тяжеловесный грузный мужчина с высоким лбом и залысинами, большими оттопыренными ушами и почти безгубым ртом. Клименко состоит членом многих комитетов, бюро, советов, президиумов, он научился заседать и научился отдыхать во время заседаний — вот и сейчас он сидит, слегка наклонив голову и расслабив лицо с полузакрытыми глазами — вроде бы слушает, но в то же время не напрягается.

Прямо против меня сидит известный (в масштабах нашего города) писатель Сергей Ник-ов, он тоже член комитета. Ник-ов что-то быстро строчит в блокноте и ни на кого не смотрит. У него большой висячий нос, очки и густая шевелюра. Дальше, справа и слева, сидят другие члены комитета, всего пятнадцать человек, включая председателя.

— …На этом же заводе производительная работа высокочастотного генератора мощностью сто десять киловатт по закалке коленчатых валов составляла одну целую и восемь десятых часа за смену, остальное время, около пяти часов, генератор работал вхолостую, ежегодные потери составляли двадцать шесть тысяч киловатт-часов…

Идет так называемый первый вопрос, где обычно рассматривается положительный опыт того или иного районного комитета по той или иной тематике. Не знаю, как другие, а я к таким вопросам отношусь прохладно: здесь нет кипения страстей, столкновений характеров, мнений, оценок. Тем не менее я не смею показывать своего равнодушия. Проходит минута-другая, пока я умащиваюсь на стуле, ищу усидку попрохладнее: прячу ноги под сукно (оно такое длинное, что свисает чуть ли не до пола и я вечно в нем путаюсь. Мы с Нижегородовым прозвали это — «суконные излишества»), беру свою папку с материалами сегодняшнего заседания — она дожидается меня на столе — и тотчас на моем лице возникает официально-сосредоточенное выражение, как и на лицах моих соседей.

С озабоченным видом листаю страницы справок: где-то тут должен быть и Рябинин ПэКа, сейчас мы узнаем, на чем он проштрафился.

Сикорский тем временем продолжает:

— На третьей меховой фабрике были заменены электродвигатели, что дало за два месяца девять с половиной тысяч киловатт-часов экономии электроэнергии…

Какое мне дело до меховой фабрики и ее электродвигателей, да еще в такую жару, но я член комитета и уже по одному тому не имею права быть равнодушным.

— Как дела? — спрашивает Нижегородов, наклоняясь ко мне.

— Жара, — отвечаю я.

— Да, сегодня будет жарко. — Нижегородов показывает рукой на листок с повесткой дня. — Один вопрос тут такой… Долго не удавалось пробить.

Видя, что мы шушукаемся, председатель Николай Семенович с укоризной смотрит на нас и как бы собирается постучать карандашом по столу. Я закрываю папку, берусь за проект постановления.

Надо же было, чтобы Цапля дозвонился ко мне перед самым уходом и надавал мне загадок. На минуту позже бы — и я уже ушел бы. Но как бы там ни было, я буду беспристрастным судьей: чего этот Рябинин заслуживает, то он и получит, я не стану вмешиваться в его судьбу из-за какого-то телефонного звонка — еще в поезде, по дороге в город, я твердо решил это.


4

Николай Семенович Воронцов страшно любит положительные вопросы. Призванный вместе с комитетом народного контроля разоблачать и пресекать все то отрицательное, что еще, к сожалению, имеется в нашей действительности (ведь существуют же суды, милиция, органы охраны общественного порядка), Воронцов радуется как ребенок, когда в противовес всему отрицательному удается подготовить, поставить и рассмотреть положительный вопрос. Так и сейчас. Он слушает Сикорского, то и дело кивая головой и как бы поддаваясь докладчику, а на лице его блуждает мечтательная улыбка.

— Таким образом, общая экономия электрической энергии по предприятиям района составила три с половиной миллиона киловатт-часов годовой экономии. Сэкономленного количества электроэнергии достаточно для выплавки двух тысяч шестисот сорока семи тонн стали, или для пошива шести миллионов пар обуви, или для выработки около тринадцати миллионов метров хлопчатобумажной ткани.

Работа по экономии электроэнергии продолжается.

Сикорский кончил сообщение. Воронцов ставит карандаш торчком.

— Кто хочет задать вопросы докладчику?


5

Заседание идет второй час. В зале духотища. Открывать окна бессмысленно: на улице стоит такая же дикая жара, весь город уже вторую неделю затоплен расплавленным асфальтом, расщеплен резкими тенями. Сквозь окна доносится приглушенный шум центральной улицы, видна часть площади с памятником, за ним торчит угол кубообразного здания.

Вспыхнули яркие перекальные лампы — сделалось еще более душно (я не сказал раньше о лампах потому, что они такая же принадлежность нашего зала заседаний, как, скажем, портреты на стенах: каждое заседание фиксируется телевидением на кинопленку для выпуска вечерних городских известий). Лампы стоят во всех четырех углах зала на длинных металлических стойках, четыре огнедышащие печки, заливающие мертвым светом зал. Невысокая пожилая женщина с лисьим лицом делает руками знаки осветителям, затем осторожно пробирается меж стульями, подняв над головой камеру для съемок. Вот она выбрала точку, подносит камеру к глазам.

Объектив нацелен прямо на меня. Я делаю умное лицо, беру карандаш и быстро пишу на листке, что в голову втемяшится. Камера стрекочет утробно, почти неслышно, потом дрябло щелкает. Лампы гаснут. Жаркие волны прячутся по углам.

Я расслабляю лицо, смотрю на свои каракули. На листке написано несколько раз: «четвертый пункт повестки дня, четвертый пункт, П. К. Рябинин…»

За моей спиной натужно дышит тучный гипертоник с мясистым багровым лицом — я его не знаю. Он долго и мучительно вбирает в себя воздух, словно у него там, внутри, газета шелестит, потом с шумом, боясь опоздать, выпускает воздух обратно. Такое дыхание бывает у людей, которые давно не ездили в Кисловодск. А может, он вообще плохо переносит жару? Так или иначе это шумное дыхание все время отвлекает мои мысли, и я никак не могу сосредоточиться, слиться с ходом заседания.

Ораторы на трибуне уже несколько раз менялись, а я еще не уяснил главного вопроса: почему надо экономить электрическую энергию? Ведь сколько ее выработали, столько ее и есть, тут, как сказал поэт, ни убавить, ни прибавить — сколько выработали, столько и надо израсходовать. Может, стоит задать подобный вопрос оратору? Нет, пожалуй, не стану, а то выставишь себя профаном, конфуза не оберешься.

— Я хочу доложить комитету, — говорит очередной оратор, — что у нас очень напряжен электробаланс в соседних системах. А между тем иногда происходят совершенно дикие вещи: на некоторых предприятиях ночью крутят моторы вхолостую, чтобы повысить косинус «фи» и не платить за него штраф им дешевле заплатить за электроэнергию. Включают на ночь пустые электропечки, ночное освещение — это выгоднее, чем платить штраф за низкий косинус «фи»…

Я встрепенулся: это что-то интересное, проблемное — как раз для протокола.

— Кто это говорит? — спрашиваю, наклоняясь к Нижегородову.

— Управляющий электротрестом.

Я оборачиваюсь. Мужчина, который натужно дышал за моей спиной, исчез. Это он стоит на трибуне.

— Вот бродяги, — продолжает Нижегородов, — на какие только хитрости не пускаются.

А гипертоник меж тем продолжает:

— Или взять такой вопрос. У нас есть план реализации электроэнергии. Если мы этот план не выполним, значит, нам не дадут премии. И наоборот если мы сэкономили электроэнергию, то наша контора горит, ибо план реализации не выполнен.

Гипертоник сходит с трибуны и снова начинает тяжко вздыхать за моей спиной.

Судя по неуловимым признакам: по шелестению бумаги в руках, по перемене поз сидящих в зале, по тому, как секретарша Верочка, которая ведет протокол, задумчиво устремила взгляд в потолок, первый вопрос подходит к благополучному концу. Председатель машинально вертит в руках карандаш. Он сидит, склонив голову чуть набок, словно слушает не то, что говорит оратор, а то, как он говорит. Это тоже один из признаков: Николай Семенович Воронцов готовится к заключительной речи, чтобы завершить постановку вопроса.

— Кто еще хочет выступить? — спрашивает Николай Семенович и после недолгой паузы продолжает: — Я думаю, на этом можно закончить прения.

Воронцов встает, однако не идет на трибуну, а остается за столом. Этим он одновременно как бы подчеркивает сразу две противоположные вещи: и свое положение председателя, и свою демократичность.

Николай Семенович Воронцов коренаст, большеголов. У него правильные черты лица, хотя и несколько крупноватые для его фигуры. Костюм по последней моде из легкой серой шерсти, под пиджаком ослепительно белая рубашка со строгим галстуком. Его глаза быстро и пристально обегают зал. Мы тотчас обращаемся во внимание.

— Буквально несколько слов, товарищи. Во-первых, хочу предупредить всех присутствующих, что борьба за экономию электроэнергии — это не кратковременная кампания, это очень животрепещущий вопрос, и мы все время будем держать его на контроле. Дело в том, что в нашем городе образовался острый дефицит электрической энергии. Зима в этом году была на редкость малоснежная, а весна затяжная. Волжские водохранилища недобрали полтора метра воды, турбины на гидростанциях работают не с полной отдачей и недодадут нам несколько миллиардов киловатт-часов энергии. Поэтому вопрос экономии становится во главу угла…

Оказывается, не таким уж наивным был мой невысказанный вопрос. Наш председатель всегда умеет посмотреть в корень, раскрыть вопрос с самой неожиданной стороны — на то у него и колокольня повыше моей. Я ходил зимой на лыжах, и зима отнюдь не казалась мне малоснежной: для лыжни снега хватало. А теперь где-то гидрологические посты засекли недобор воды в реках, где-то на далеких волжских водохранилищах вода не дошла до проектных отметок — вот, оказывается, почему мы сидим в душном зале и, как говорится, слушаем вопрос. Пожалуй, и дикая жара, которая третью неделю стоит над российской равниной, где находится наш город, тоже влияет на уровень воды в искусственных волжских морях…

— …газеты, радио, телевидение должны всячески поддержать этот почин С-кого районного комитета народного контроля, разъяснить людям всю важность этой работы…

Я замечаю в уголке двух знакомых корреспондентов: они частенько присутствуют на наших заседаниях. Сейчас они строчат карандашами. По этой же причине и телевидение заявилось, и мы должны терпеть дополнительную жару — в природе все целесообразно и связано одно с другим.


6

11.20.

Опять зажгли перекалки, и кинорежиссерша с камерой включает свою машинку — на этот раз, слава богу, она направлена не на меня.

— Разрешите перейти к проекту постановления…


7

Мы заседаем в зале на втором этаже старинного городского особняка. После революции особняк был реконструирован, надстроен и несколько приукрашен, однако нижняя часть здания не подверглась значительной переделке и осталась в прежнем виде: широкие маршевые лестницы, высокие гулкие своды с излишествами, стрельчатые окна, массивные, обитые медью, парадные двери.

Зал, в котором мы сейчас заседаем, расположен в углу здания. Вряд ли он претерпел большие изменения. Лепка по потолку, правда, другая шла раньше были царские вензеля (в особняке располагалось дворянское собрание), а теперь простой трафарет, да и сами потолки, по утверждениям старожилов, были белее, чем нынче: тогда купоросом красили, и полы натирали воском, а нынче шведский лак в моде, как говорится, блеску много, а чинности никакой.

Когда в старинном этом особняке закатывались ежегодные балы, в нашем угловом зале, скорей всего, устраивали буфет или благотворительную лотерею. Или же ставили ломберные столики для виста.

Нынче ломберных столиков в особняке днем с огнем не сыщешь; в бывших гостинных, превращенных в кабинеты, стоят тощие канцелярские столы и сидят за ними не столоначальники, а штатные единицы. И раз в две недели в угловом зале заседает комитет народного контроля, членом которого и состоит ваш покорный слуга.

Но головы, бывает, летят тут по-прежнему…


8

Рано или поздно мне придется ответить на вопрос — кто я, так отважно взявшийся за перо, чтобы написать протокол одного заседания. Нетрудно догадаться, что я всего-навсего одна пятнадцатая коллектива, именуемого комитетом народного контроля. Нас избрали на сессии городского Совета депутатов трудящихся два с половиной года назад, и мы будем членами комитета до следующих выборов, которые должны вскоре состояться. Член комитета — моя общественная нагрузка, вообще же, в обычное время, я, доктор технических наук Виктор Игнатьевич Ставров, — так величают вашего покорного слугу — руковожу работой одного из городских научно-исследовательских институтов, руковожу, по всей видимости, не так уж плохо: в противоположном случае меня вряд ли избрали бы в комитет. Впрочем, не стану распространяться о себе, это может показаться нескромным — в своих записях я рассказываю не о себе, не о своей личной жизни (кстати, в последние годы она оставляла желать много лучшего), — я рассказываю об одном заседании, где я, повторяю, всего-навсего одна пятнадцатая.

И все же — почему я решил написать об этом? Тут я должен признаться в некоем страшном грехе: стишатами, как говорится, балуюсь. Что поделаешь, люблю литературу, нет-нет да и начинается: мысли сами слагаются в рифму, и тогда пошла писать губерния. Своих опусов я ни разу не печатал, а заветную тетрадочку прячу даже от жены — не дай бог, если узнает… А теперь вот осмелился взяться за прозу, да еще за протокол… Кто ведает, может, мои скромные записки пригодятся для истории.

Вот только как бы Сергей Ник-ов дорогу не перебежал.

Есть и еще одна причина, подвигнувшая меня взяться за перо. Не буду скрывать, мне нравится приходить на наши заседания в угловой зал. Что и говорить, четыре-пять часов непрерывного сидения за столом — нелегкая работа, да еще в жару, да еще по сложным вопросам, в которых надо с ходу разобраться, как бы далеки они ни были от моей основной деятельности. Однако проходит несколько дней работы в институте, и я снова с нетерпением жду очередного пятичасового заседания. Здесь, в комитете, все всегда в движении, здесь средоточие жизни огромного города. Правда, эта жизнь выступает здесь в несколько необычном аспекте, скорее, это даже не жизнь, а изнанка жизни, но разве борьба со злом не может приносить морального удовлетворения? Мы отсекаем куски зла от жизни, кусок за куском, медленно, неодолимо мы улучшаем эту жизнь, и с каждым разом, с каждым заседанием все меньше зла остается в нашем городе.


9

Телефонограмма № 12 от 7 июля 197… года.

«Шрифтолитейный завод,

главному инженеру тов. Глебовскому.

Настоящим сообщаем вам, что восьмого июля 197… года в 11 часов 15 минут вам предлагается явиться в городской комитет народного контроля, имея на руках все данные по известному вам вопросу.

В случае невозможности вашей явки вы обязаны непременно сообщить об этом по телефону 296-15-17, обеспечив в то же время явку вашего заместителя, ответственного по данному вопросу.

Передал Васильев».


10

На часах 11.30.

— Слушается вопрос: «О неудовлетворительном выполнении постановления Совета Министров республики за номером шестнадцать дробь два от двадцать четвертого октября 197… года „О производстве шрифтов и пробельных материалов из пластмассы“». Докладывает заведующий промышленным отделом комитета товарищ Васильев. Сколько вам потребуется времени?

— Минут семь-восемь — не больше, — отвечает Васильев. Он уже пробрался между стульями и, стоя за трибуной, бесстрастно шелестит бумагами.

Это звучит как исполнение ритуала, установленного раз и навсегда на все случаи жизни, то бишь заседаний. Я раскрываю папку, достаю бумаги, чтобы прочесть справку, проект решения.

Васильев начинает нарочито бесстрастным голосом — тут вам не театр, а комитет.

— Городской шрифтолитейный завод вместе с рядом других заводов является основным поставщиком шрифтов и пробельных материалов для полиграфических предприятий страны. Применяемые до настоящего времени свинцово-сурьмяно-оловянистые сплавы наряду с положительными качествами имеют ряд серьезных недостатков, важнейшими из которых являются следующие…

Я всегда удивляюсь, как это докладчики ухитряются за семь минут изложить сущность порой очень сложного и запутанного вопроса. Хоть и не блещет новизной здешний язык, но для деловых вопросов вполне доступен. Надо лишь поднатореть в канцелярском стиле, тогда и дома начнешь говорить в этаком стиле: «Вопрос о театре рассмотрим до наступления обеда…» Что делать? Раз взялся за протокол, придется пользоваться тем языком, который здесь употребляется.

Итак, за семь минут языкового бюрократита я узнаю кучу полезных сведений. Оказывается, шрифты из цветных металлов вредны для здоровья, дороги в производстве; с одной печатной формы можно изготовить лишь до 80 тысяч оттисков — на бюрократите это звучит как «невысокая тиражеустойчивость».

Новые шрифты из пластических масс лучше по всем статьям — сокращается вредность производства и обращения с ними, облегчается транспортировка, экономятся дорогие цветные металлы, ровно в пять раз повышается тиражеустойчивость и многое другое.

За чем же дело стало? Почему не выпускаются новые шрифты и продолжается выпуск старых? Может, не хватает пластических масс? Или технология их не отработана?

Видите, сколько вопросов возникает в голове после того, как ты прослушал справку. Тут что-то не так. Васильев бесстрастным голосом сообщает, что выполнение правительственного заказа на новые шрифты было сорвано заводом по целому ряду причин — и теперь комитету предстоит разобраться в том, кто и почему сорвал задание. Для начала послушаем самого производителя, то бишь представителя завода, он где-то тут, в зале, может, тот мужчина у окна с нервным худым лицом или расплывающийся толстяк с портфелем на коленях.

— Таким образом, — заканчивает Васильев, — еще пять лет назад совместно с НИИпластмасс, с Научно-исследовательским институтом полиграфической промышленности и заводом Галолит была проведена большая работа по изысканию пластмассы, пригодной для отливки шрифта и пробельного материала. Такой пластмассой является марка «AT», которая отвечает всем техническим требованиям для изготовления шрифтовой продукции. А новых шрифтов тем не менее до сих пор нет.

— Есть ли вопросы к докладчику? — спрашивает председатель Воронцов. Нет? Тогда послушаем товарищей, ответственных за выполнение данного постановления. — Председатель заглядывает в листок, лежащий перед ним на столе. — Товарищ Глебовский, просим вас дать объяснения комитету. Расскажите нам, как вы дошли до такой жизни, почему с вами случилось такое несчастье? — в голосе председателя звучит этакая добродушная снисходительность, он как бы говорит: «Выходи, выходи, браток, не стесняйся, тут все свои, сейчас мы послушаем твое объяснение и тут же решим, с чем тебя кушать».

В углу поднимается высокий подтянутый мужчина средних лет — я не видел его за головами сидящих.

Глебовский бочком пробирается между стульями, на ходу запускает руку в карман пиджака и достает бумажки. На лице его нет и тени смущения.

В справке говорится, что Глебовский является главным инженером шрифтолитейного завода (прежде говорили: слово-литня), он отвечает за новую технику, с него, разумеется, и спрос.

Глебовский добрался до трибуны, неторопливо достает очки в роговой оправе и надевает их на нос.

Теперь, когда он стоит за трибуной, я могу рассмотреть его подробнее. Лицо узкое с высоким лбом, от уха по щеке к подбородку тянется неширокий шрам с коричневым оттенком, похоже, военного происхождения. Чуть заметная выцветшая полоска под карманчиком пиджака — след от орденских колодок подтверждает это предположение, однако, самих планок Глебовский сегодня не прицепил. Не желает искать у нас снисхождения. Вместо орденских планок из карманчика высовывается уголок голубого платочка.

— Ну, ну, начинайте, товарищ Глебовский, — подбадривает Воронцов главинжа.

— Товарищи, разрешите мне доложить вам, что план первого полугодия городским шрифтолитейным заводом выполнен. Получено двести тысяч рублей сверхплановых накоплений, — Глебовский говорит резко и даже несколько развязно. Нижегородов шумно повернулся лицом к трибуне и с интересом разглядывает Глебовского. Ник-ов с недовольной гримасой быстро строчит в блокноте.

А мне такое вступление нравится. Глебовский не защищается, он сам наступает.

В дело чутко вступает председатель: он уже заметил реакцию членов комитета и считает долгом вмешаться.

— Перевыполнили, двести тысяч прибыли… Не то вы говорите, товарищ Глебовский.

— Я вам докладываю реальные цифры, Николай Семенович, — быстро отвечает Глебовский, поворотясь к председателю.

— Судя по вашим цифрам, вам следовало бы объявить благодарность. Очевидно, вас по ошибке вызвали в комитет народного контроля. Председатель говорит жестко, в голосе уже нет и намека на добродушие, сплошной сарказм. — Говорите по существу, товарищ Глебовский.

— Разве план — это не существо, — возражает главный инженер. — Мы ведь за него и премию получили. Там, кстати, есть показатели и по пластмассовым шрифтам.

— И эти показатели вы тоже перевыполнили? — перебивает Воронцов.

— Об этом я скажу в свое время…

— А мы хотели бы услышать это сейчас. Вы ведь у нас не один, товарищ Глебовский. У нас есть вопросы и поважнее…

Словесная дуэль разгорается. Страсти накаляются. Воронцов нацелился карандашом на Глебовского.

— Разрешите продолжить?

— Нет уж, я помогу вам вопросом. Вы получили заказ на шрифты из пластических масс?

— Получили… Мы делаем их уже четвертый год…

— И этот заказ не был выполнен вами? Не так ли?

— Имелся целый ряд причин.

— Не уходите от ответа, товарищ Глебовский. Выполнен или не выполнен заказ на пластмассовые шрифты?

— Да, этот заказ в минувшем полугодии мы не выполнили. — Глебовский нервно засунул палец за ворот рубашки.

— Ага, значит, вас все-таки не зря вызвали в комитет, — саркастически замечает председатель. — Теперь объясните комитету, почему же было сорвано это решение?


11

Время возвращается на восемь месяцев назад.

«Городской шрифтолитейный завод. Глебовскому. Правительственная.

С получением сего вам предлагается заказ-наряд на увеличение производства шрифтов из пластмассы „AT“. В соответствии с решением Совета Министров РСФСР общий объем производства на 197… год установлен в количестве 25 тонн, в том числе шрифтов пять тонн, пробельных материалов 20 тонн.

Шрифты кегель 28, 36, 28, 24.

Афишный шрифт кегель 72, 48…

Заводу выделено следующее оборудование: (перечисляются заводы-изготовители, всего 11 заводов, с разбивкой поставок оборудования по кварталам 197… года).

Для приобретения выделенного оборудования и литьевых форм ассигновано шрифтолитейному заводу 100 (сто) тысяч рублей.

Основание: приказ министра от 29 ноября 197… года № 1133.

Начальник главка Руденко».


12

20 декабря 197… года. Кабинет директора шрифтолитейного завода. В кабинете двое — директор завода и уже известный нам главный инженер Глебовский. За окном кабинета скудный зимний городской пейзаж.

Директор (показывая рукой на полученную телеграмму). Читал сие сочинение?

Глебовский. Имел такое счастье…

Директор. Эх-ма, скорей бы морозы становились, что ли. По рыбке соскучился.

Глебовский. Вот Руденко, тот умеет в мутной воде рыбку ловить. До нового года полторы недели, а он только план расписывает.

Директор. Ты считаешь — нереально?

Глебовский. Он расписал на бумаге, ему хоть бы что. На бумаге все гладко получается, а нам одиннадцать заводов-изготовителей. Одиннадцать! Надо же. Разве они смогут сработать синхронно? В ракетах, я слышал, и то всего восемь синхронных систем. А тут одиннадцать. С Электроламповым я уже говорил — полный отказ. Они уже бумагу наверх написали. Механический тоже отказывается.

Директор. Что они там наверху думают? Ведь сие же подлинное самоубийство. Сроки срываются в самом начале их зарождения. Записали двадцать пять тонн. А объемы, разрешите узнать, какие?

Глебовский. Тут считать нечего. Разница в весе ровно десять раз. Впрочем, они ловко делают вид, что никаких тонн в природе не существует…

Директор. Эхма, на льду посидеть хочется. Когда на льду с мормышкой сидишь, все мысли дурные из головы выходят.

Глебовский. Рыбка рыбкой, а вот угодим мы с тобой в народный контроль, Петр Степанович, тогда и про рыбку забудешь.

Директор. Там же не дураки сидят, Валентин Петрович, как-нибудь разберутся…

Глебовский. Значит, решили. Я берусь за поставщиков, а ты давай мне производственные площади. Придется делать, раз записали…

Директор. И кто только эту пластмассу выдумал?..


13

11.46.

Глебовский (стоя на трибуне). В конце прошлого года министерством был утвержден план производства шрифтов из пластмассы на текущий год объемом в двадцать пять тонн. Имеющихся производственных мощностей на заводе для такого объема не хватало. Строить новый цех мы не можем, так как завод со всех сторон стиснут городскими кварталами. Тогда было принято решение освободить заводское общежитие и использовать высвобождавшуюся площадь в количестве ста шестидесяти квадратных метров для монтажа нового оборудования. В общежитии в настоящее время проживает восемь одиночек и четыре семьи в количестве двенадцати человек. Договориться по этому вопросу, несмотря на все наши настойчивые усилия, мы не смогли, и общежитие до сих пор не освобождено, что ставит под угрозу срыва выполнение заказа…

Слушал я докладчика Васильева и ясно понимал, что в срыве задания по всем статьям виноват Глебовский. А теперь слушаю объяснение Глебовского, и мне уже не кажется, что он уж так виноват, как расписывал его Васильев.

Но председатель начеку. Он не может допустить, чтобы чаша весов клонилась в пользу Глебовского.

— Простите, товарищ Глебовский, что перебиваю вас, но объясните, пожалуйста, что означают ваши слова: «Наши настойчивые усилия»?

— Мы неоднократно писали письма, делали запросы, — отвечает Глебовский.

— Простите, где находится ваш завод? Кажется, на Октябрьской?

— Да. Октябрьская, тридцать два.

— А районный исполнительный комитет находится на улице Ленина, не так ли? Вы же соседи. Не надо было даже пользоваться конной связью; проехать на троллейбусе три остановки — и делу конец. А вместо этого развели бюрократию на полгода. Кто же так решает дела, когда надо выполнять правительственное постановление? Или государственная дисциплина не для вас писана?

— Наш председатель завкома был на приеме у зампреда по жилищным вопросам. Последний разговор состоялся вчера…

— Хорошо. О райисполкоме и методах вашей работы мы еще поговорим. Готовы слушать вас дальше.

Глебовский, не заглядывая в бумажку, продолжает:

— Другая наша трудность заключается в том, что мы до сих пор не можем получить литьевые термопластавтоматы от заводов-поставщиков в количестве пяти штук. Еще в ноябре прошлого года распоряжением министерства были определены заводы-поставщики со сроками поставки, однако нужного оборудования нет и по сей день. Например, механический завод обещает изготовить для нас термопластавтоматы лишь в четвертом квартале этого года. Нам не оставалось ничего другого, как ставить вопрос в министерстве…

Я снова склоняюсь на сторону Глебовского. Мне не нравится лишь его дикий канцелярит, которым он пользуется и сквозь который трудно пробиться до подлинного смысла.

— Да, товарищ Глебовский, — председатель нарочито шумно вздыхает. Слушаю я вас и печалюсь. У нас в городе нет ни одной организации, которая не умела бы ставить вопрос и даже заострять его. Все умеют ставить вопросы, а кто решать их будет?

И председатель прав: что и говорить, бюрократизма в нашей работе еще немало.

Но что-то Глебовский всем своим видом не похож на бюрократа. Бюрократ с военным шрамом на щеке. Как-то не связывается.

— Что же нам оставалось делать? — он недоуменно разводит руками. — Мы добивались решения вопроса…

Операторша дает сигнал зажечь свет и подходит с камерой к Глебовскому. Стрекочет аппарат. Глебовский ежится перед объективом. Сегодня вечером весь город увидит по телевидению, как Глебовский ежился под объективом.

— Писать легче всего! — эту реплику бросает мой сосед, директор автозавода Клименко. Он неожиданно вскинул голову и в упор смотрит на Глебовского. Операторша быстро поворачивается и снимает Клименко.

— Конечно, — тут же подхватывает председатель. — Под маркой демократизации вы развели самый матерый бюрократизм. Или вы не знаете, что в нашем веке существует такая связь, которая называется телефонной? Это раньше не доверяли друг другу: ты дай мне бумагу, звонок к делу не пришьешь. Мы хорошо помним, с каких пор это началось. Теперь у нас другая эпоха. У нас — демократия, но управляемая. Или на вашем заводе об этом еще неизвестно?

— Мы и писали и звонили, Николай Семенович, — с тупой обреченностью твердит Глебовский. — И толкачей посылали. Половину оборудования мы все-таки выбили… — Глебовскому приходится туго, шрам на щеке потемнел, тем не менее он отбивается довольно успешно.

Мне определенно нравится главный инженер Глебовский. Я даже готов простить ему его канцелярит. Сразу видно — это знающий, полевой человек, его не так-то просто сбить с панталыку. Но в то же время я прекрасно понимаю, что человек, которого вызвали в народный контроль, не может быть правым. В народный контроль зря не вызывают. И прежде чем началось сегодняшнее заседание, вопрос долго и тщательно прорабатывался. Инспекторы проверяли работу завода, выслушивали мнения заинтересованных сторон — и вот сейчас идет публичное разбирательство, которое и должно выявить конкретных виновников.

Пока же факты против главного инженера: правительственное решение не выполнено, шрифтов из пластмассы нет.

— Итак, товарищ Глебовский, судя по вашим словам, во всем виноваты райисполком и механический завод? — председатель доволен своей репликой и обводит глазами членов комитета, чтобы проверить их реакцию. — Это они не освободили для вас общежитие, это они не поставили вам термопластавтоматы. А в чем же ваша вина?

Вопрос поставлен в упор.

Глебовский медлит с ответом.


14

— Послушай, Валентин, что сегодня с тобой происходит?

— Ничего особенного, Оленька, просто устал немного на работе — и все.

— Я же вижу по твоим глазам — что-то случилось. Пришел с работы — не поздоровался. На Светочку не посмотрел. Я приготовила на ужин любимые пироги с капустой — ты даже не заметил.

— В самом деле, какие замечательные пироги. Ты у меня просто молодец, Олюша.

— Почему ты разговариваешь со мной, как с ребенком? Почему ты не хочешь рассказать мне, что случилось?

— Очень вкусные пироги. Налей еще чашечку чая…

— Валентин! Я запрещаю тебе разговаривать со мной в таком тоне.

— Повторяю тебе, Оленька, ничего не случилось. На работе все в порядке. Послезавтра суббота. Поедем на дачу. Возьмешь купальник, будем купаться. Я люблю смотреть на тебя, когда ты в купальнике.

— Не заговаривай мне зубы. Я все равно все вижу по твоим глазам. Но если ты не хочешь разговаривать со мной — твое дело.

— Ольга, что ты делаешь? Зачем ты лезешь в мой пиджак? Я запрещаю…

— Ага! Вот оно что. Вот, оказывается, в чем дело. Тебя вызывают в эту ужасную организацию…

— Ты говоришь это таким тоном, словно не телефонограмму прочитала, а записку от любовницы.

— Валентин. Скажи мне честно. Это очень серьезно?

— Просто очередная неприятность по работе, я не хотел волновать тебя…

— Не пытайся меня утешить. Опять ты хочешь обмануть меня. Ты ведь главный… У тебя много завистников — я знаю.

— Ну хорошо. Только успокойся. Садись сюда, мой домашний контроль. Обо всем доложу.

— Только не пытайся что-либо скрыть.

— Эта история опять из-за той же дурацкой пластмассы. И все можно объяснить очень просто: нам, то есть заводу, невыгодно выпускать новые шрифты…

— Я понимаю — опять эти тонны. Так и скажи об этом на своем контроле. Рубани правду-матку.

— Понимаешь ли, Оленька, прямо нельзя. Когда говоришь с женою, то правду-матку можно. А там, наверху, не любят, когда вину сваливают на других. Им важно найти стрелочника. И в данном случае — стрелочник это я.

— Тебя могут снять с работы?

— Не думаю. Сейчас не те времена. Ну, проработают, накачают… Теперь это называется — профилактика.

— Нет-нет! Все равно ты должен оставаться принципиальным и выложить им все. Я за то и люблю тебя, что ты всегда борешься за правду.

— Вот видишь, какая ты у меня умница. И поэтому ты должна меня понять: я же не могу так прямо и заявить: «Мы не делаем, потому что нам это невыгодно». У меня тогда партийный билет потребуют выложить.

— Неужели может дойти до этого? Ты меня пугаешь.

— Нет, до этого еще далеко, я уверен. Разве я виноват в том, что у нас такая система планирования? Мы с директором все обсудили… Всю линию поведения.

— Но у нас не любят объективных причин. Они их боятся. Недаром было сказано — субъективизм.

— Оленька, прости меня. Конечно же я должен был сразу рассказать тебе обо всем. Ты у меня настоящая жена главного инженера. Вот поговорил с тобой — и на душе легче стало.

— А на дачу мы все-таки поедем. И я надену твой любимый купальник…


15

12.05.

— Почему же вы не отвечаете, товарищ Глебовский? Я готов повторить свой вопрос — в чем ваша вина?

Глебовский наконец принял решение.

— Наша вина в том, — твердо говорит он, — что мы не сумели вовремя добиться решения этих вопросов.

— Только и всего? — Воронцов сильно удивлен. Карандаш встал торчком. Вы слышали, товарищи члены комитета? И, кажется, это было сказано на русском языке?

Но Глебовский упрямо стоит на своем. Волевой и упрямый, что правда, то правда.

— Да, я готов повторить это. Я сказал то, что думаю и что есть на самом деле.

— Хорошо, товарищ Глебовский. В таком случае разрешите мне помочь вам с ответом.

— Я сказал все, что мог. Разрешите мне идти? — Похоже, Глебовский чего-то недоговаривает. Интересно, каким он был на фронте? Там, наверное, рубил напрямую. Я хорошо понимаю Глебовского: тоже когда-то был молодым и дрался за принципы. А сейчас и я научился дипломатничать. Время идет, и все мы потихонечку, незаметно для самих себя становимся центристами…

Но Воронцов еще не собирается торжествовать победу. Глебовскому уготовлен новый сюрприз.

Время 12.15. Жара густеет по углам. Похоже, что в повестку дня мы не уложимся. Хорошо еще, что перекальных ламп не зажигают. Осветитель по-прежнему скучает в углу.

— Подождите, товарищ Глебовский. Сейчас мы послушаем выступления других ораторов. — Воронцов заглядывает в бумажку: — Слово имеет товарищ Анисимов.

Услышав, что его вызывают, у окна, ближе к столу председателя, поднимается невысокий мужчина с белым бескровным лицом и сплющенным лысым черепом.

— Слушаю вас, — говорит он с готовностью. Вся поза говорящего, поворот головы, интонация голоса как бы подчеркивают его всяческое уважение перед столь высоким собранием. Он выходит к трибуне и встает рядом с Глебовским.

— Объясните комитету, товарищ Анисимов, почему вы до сих пор не освобождаете общежития?

Лысый начинает барабанить скороговоркой:

— В этом году, Николай Семенович, в нашем районе почти не было нового ввода. К тому же мы выполняем известное вам решение о предоставлении жилой площади в первую очередь инвалидам Отечественной войны второй и первой группы. Это решение в настоящее время почти закрыто нами целиком на сто процентов. Тем не менее я должен доложить комитету, что товарищ Глебовский, мягко говоря, не в курсе дела: решение райисполкома о выводе общежития со шрифтолитейного завода уже состоялось, и оно безусловно будет выполнено.

— Когда же оно состоялось? — невольно удивляется вслух Глебовский.

— Вчера вечером, — не моргнув глазом, отвечает лысый.

— Как же так, товарищ Глебовский, — поучительно говорит Воронцов. Восемь месяцев вы не могли добиться решения такого простого вопроса, а теперь за три часа взяли и решили?

Глебовский явно не ожидал такого поворота событий. Ему вообще сегодня приходится несладко: бьют со всех сторон. Однако он еще держится:

— Я уже докладывал вам, Николай Семенович, что имел вчера разговор в райисполкоме, и этот разговор происходил в присутствии инспектора народного контроля.

— Ах так, — довольно ухмыляется Воронцов. — Значит, вам няньки нужны в образе народного контроля? Почему же вы раньше сами не пришли в комитет, а сидели и дожидались, пока вас сюда за уши вытянут?

— Я могу только порадоваться тому обстоятельству, что решение наконец-то состоялось. — Глебовский с вызовом глядит на Воронцова. Спасибо вам за помощь.

— Когда вы освободите общежитие? — спрашивает Воронцов у Анисимова.

— К первому августа, — радостно сообщает тот. — Как в решении записано, так мы и исполним.

— Хорошо. Мы потом проверим ваше заявление. Можете садиться. А сейчас попросим выступить товарища Матвееву.

Тут и непосвященному ясно, о чем речь. Матвеева — представитель механического завода, на который жаловался Глебовский. Такой уж порядок издавна заведен в народном контроле: на заседании присутствуют все заинтересованные стороны. Чуть попробуешь соврать, тебя сию же минуту выведут на чистую воду…

Только так может выявиться истина.

Сейчас мы узнаем, правду ли говорил главный инженер, ссылаясь на механический завод. Глебовский, видимо, знаком с Матвеевой: я замечаю быстрый взгляд, которым они переглянулись меж собой.

К тому же и у Матвеевой, наверное, есть подарок для Глебовского: с пустыми руками в народный контроль не приходят.

Время 12.22.


16

Однажды зазвонил телефон. В трубке раздался женский голос:

— Это Виктор Игнатьевич?

— Да. Слушаю вас.

— Сейчас с вами будет говорить председатель комитета народного контроля города, депутат Верховного Совета РСФСР, член бюро горкома партии Николай Семенович Воронцов.

— Хорошо. Я слушаю.

— Одну минутку, соединяю вас… Простите, Виктор Игнатьевич, Николай Семенович говорит сейчас по другому телефону, сейчас он освободится. Простите, пожалуйста.

Я с недоумением ждал. Наконец в трубке что-то щелкнуло и заговорил бодрый мужской баритон.

— Воронцов слушает.

— Вы хотели говорить со мной?

— Это Виктор Игнатьевич Ставров?

— Да.

— Вы могли бы приехать в горсовет, в комитет народного контроля?

— Когда вы хотите, чтобы я приехал?

— Прямо сейчас.

— У меня на двенадцать часов назначена встреча в Обществе по распространению научных знаний.

— Если вам не трудно, перенесите ее.

— Хорошо, я приеду.

— Комната девятнадцать, второй этаж.

Я положил трубку. Что бы все это значило? Народный контроль? Для хороших дел туда не вызывают. Однако разговаривали со мной весьма благожелательно, вряд ли так разговаривают с людьми, когда их вызывают для того, чтобы пропесочить.

И все же — за что меня туда вызывают?

Я быстро собрался и поехал. Жена только и сказала на прощанье:

— Ни пуха тебе, ни пера. Но если что-нибудь плохое, ты сразу позвони мне из автомата: «У меня портсигар сломался».

— Портсигары не ломаются.

— Тогда часы — мои часы сломались. Или подметка прохудилась. Что-нибудь любое нехорошее. Я пойму.

Я ехал в троллейбусе и мучительно раздумывал — в чем же я проштрафился? И ничего не мог придумать: перед своей партийной совестью я чист как стеклышко.

И все же?

Вдруг на меня жалобу написали? На работе ведь всем не угодишь. Кто-нибудь взял да и капнул. А может, бывшая жена написала на меня заявление? От нее вполне можно ожидать такого поступка. Впрочем, вряд ли такие дела разбираются в народном контроле.

А может решили меня проверять? Весь наш институт. Кто из нас без греха? Построили загородный пансионат для сотрудников, а назвали его испытательной станцией. Двух молодых кандидатов держу на трех ставках.

Ну и пропесочат меня…

Так и не решив ничего путного, я поднимался по широкой мраморной лестнице на второй этаж. Секретарша предупредительно распахнула передо мной дверь в кабинет.

— Николай Семенович ждет вас.

Воронцов поднялся мне навстречу, первым протянул руку:

— Здравствуйте, Виктор Игнатьевич. Как доехали?

— Транспорт у нас в городе плохой, — ответил я. — Всегда битком набито.

— Да, — звучно подхватил Воронцов. — И средние скорости движения низки. Мы еще отстаем по скорости от других городов. Да вы садитесь, Виктор Игнатьевич.

Я опустился в глубокое кожаное кресло. Пока еще ничего страшного не произошло: разговор развивается благоприятно для меня.

— Итак, разрешите. — Воронцов зачем-то переложил на столе папку с бумагами. — Мы с вами люди партийные, я и буду говорить без дипломатии. Какие у вас общественные нагрузки?

Вопрос не страшный.

— В Обществе по распространению…

— И больше нигде?

— Ну, разумеется, член партбюро института… Пока что оказывают доверие. — Я запустил этот пробный камень, чтобы показать Воронцову, что я хороший человек и что меня, по всей видимости, по ошибке вызвали в народный контроль.

Но я никак не мог ожидать того, что скажет мне Воронцов. А сказал он буквально следующее:

— Как вы смотрите на то, если мы предложим вам быть членом комитета народного контроля города.

— Что же я должен буду у вас делать? — растерянно спросил я. — Вы хотите снять меня с института?

— Помилуй бог. Комитет это общественная организация. Туда входят разные люди, представители различных профессий: тут и профсоюзные работники, и представители печати, и директор Стройбанка, и представитель от рабочего класса, и писатель, и комсомольский работник. Но тут мы посмотрели и решили, что нам нужен представитель от науки, то есть вы — это нужно нам для проверки научных организаций. Как-никак, у нас в городе десятки научных институтов.

— Ну что же, — пробормотал я. — Я считаю это большой честью для себя. Постараюсь оправдать доверие.

— Надо сказать, что работа у нас специфическая: приходится иметь дело с темными сторонами жизни. Так что нервы надо иметь крепкие.

— Конечно, конечно…

— Извините, пожалуйста, что так срочно побеспокоил вас, но завтра сессия городского Совета, и я должен был знать о вашем согласии, прежде чем подавать на утверждение сессии.

— Понимаю… — Однако я ничего еще не понимал.

— Разумеется, Виктор Игнатьевич, наш разговор происходит пока в платоническом порядке: решаю не я, а сессия.

— Разумеется, разумеется, — продолжал бормотать я.

— Кстати, как у вас с семьей?

Вот оно — больное место.

— Год назад развелся со своей женой.

— Новую семью создали?

— Создаю в настоящее время…

— Тогда все в порядке. Не смею больше задерживать вас, можете отправляться в свое Общество по распространению…

Я вышел на улицу ошарашенный. Увидел на той стороне улицы будку телефона-автомата, хотел было побежать туда, но вовремя сообразил несолидно, меня могут заметить из окна.

Спустился по улице вниз, вошел в здание телеграфа. Вот как случается в жизни — и в народный контроль иногда вызывают для приятных известий…

Жене я сказал:

— Портсигар цел. Часы идут точно. Подметка еще не прохудилась.

На другой день прошла сессия и все сделалось само собой.

Так ваш покорный слуга оказался за столом для заседаний, за которым он сейчас сидит и обдумывает свои записки.


17

12.23.

На три минуты мы уже пересидели вопрос. Как бы перерыв из-за этого не сократили — курить хочется.

Жара расползлась по комнате; гибельной обреченностью веет от этой жары, глухой шум улицы за окном кажется угрожающим и неотъемлемым от нее. Раскатистые удары грома приближаются и становятся более резкими.

Но вдруг словно свежий ветерок прошелестел по залу: к трибуне выходит Матвеева. Она вся воздушная и белоснежная: белый воротничок блузки лег на отвороты нежно-голубого костюма, кружевной платочек будто ненароком выглядывает из нагрудного карманчика. Костюм, ниспадающий складками на талии, лишь подчеркивает ее нежность и хрупкость. Соломенные волосы копной собраны на затылке.

Она выходит к трибуне, как на праздник, на светящемся лице застыло радостное ожидание: смотрите, мол, на меня, вот я какая, вся перед вами, что хотите, то и делайте со мной, другой я быть не умею. Сейчас я вам такое скажу, что вы все ахнете…

Небесное создание явилось в народный контроль. Оно, как видение, возникает рядом с Глебовским, и кажется, сам ангел-хранитель явился ему на помощь.

Среди членов комитета возникает легкое замешательство. Все глаза устремлены на трибуну.

Но вот создание открывает рот и серебристым голоском начинает плести такое, что уши вянут:

— В соответствии с распоряжением министерства от… наличные мощности в настоящее время не позволяли… ходатайство в вышестоящие организации…

Я слушаю и ничего не понимаю: в голове словесная каша. Ангел-хранитель не помог Глебовскому. У Матвеевой наготове свои объективные причины (их, к сожалению, уже не проверишь, ибо второй степени проверки пока не существует).

Глебовский поначалу было с надеждой смотрел на Матвееву, но теперь и он не ждет от нее ничего хорошего.

А Воронцов не унимается. Кажется, на него одного явление воздушного ангела не произвело ни малейшего впечатления.

— Когда же вы все-таки собираетесь поставить термопластавтоматы? — строго спрашивает он у Матвеевой.

— Мы рассмотрели наличные возможности, переутвердили график и пришли к выводу, что сможем перенести поставку из четвертого квартала на третий.

Глебовский воспринимает это сообщение с некоторым оживлением. Мне становится жаль его — вот если бы Цапля попросил бы меня за Глебовского, я постарался бы помочь ему, выступил бы в его защиту.

— Сентябрь тоже третий квартал, — бросает Воронцов, поигрывая карандашом.

— Постараемся дать в августе. Ведь раньше у них и производственные площади не освободятся.

— Хорошо, товарищ Матвеева, вы свободны. — Воронцов поворачивается к трибуне. — Что же вы молчите, товарищ Глебовский? Почему вы заставляете нас делать вашу работу? Или вы надеетесь, что мы и дальше будем за вас работать? Короче — с учетом новых данных — когда вы выполните постановление правительства?

С высоко поднятой головой Матвеева покидает трибуну и движется по залу. Лицо ее по-прежнему светится тихой радостью.

Глебовский задумчиво смотрит, как Матвеева пробирается на свое место, потом говорит:

— Я думаю, реальный срок — первый квартал будущего года.

— Ну знаете ли, товарищ Глебовский. Если вы сами решаетесь передвинуть сроки, установленные правительством, то мы сможем сказать вам только одно «безумству храбрых поем мы песню». Но мы не гордые, еще раз напомним вам о дисциплине.

— Я назвал вам реальный срок, — упрямо стоит на своем Глебовский. — Я не могу обманывать комитет.

— Налицо явный саботаж, — бросает с места заместитель председателя Андрей Андреевич Попов. Он сидит через несколько человек от меня, ближе к Воронцову, я его не вижу, только слышу глуховатый простуженный голос.

В зал входит Верочка: она куда-то отлучалась. Верочка подходит к столу, кладет перед Воронцовым записку. Воронцов читает ее, передает записку Попову. Я вижу, как записка идет по рукам и, наконец, приходит ко мне. Читаю: «Виктор Игнатьевич, вам звонил Колесников, просил передать, что будет ждать вас в три часа».

Ох уж мне этот железопробиваемый Цапля…

Иван Сергеевич Клименко, который сидел до этого полузакрыв глаза, неожиданно вскидывает голову:

— Разрешите мне, Николай Семенович. Я вот сидел и внимательно все слушал и у меня складывается такое впечатление, что они просто не хотят выполнять постановление правительства. И я думаю — почему? Должна же быть причина.

— Да, да, — кивает Сергей Ник-ов, мой литературный соперник.

— Разрешите дать справку? — этот голос раздается в дальнем конце стола, и я вижу, как Васильев встает с поднятой рукой.

— Да, пожалуйста, — машинально роняет Воронцов; он задумался о чем-то своем.

— Справка такая, — продолжает Васильев. — Продукция шрифтолитейного завода планируется и учитывается в тоннах, удельный же вес шрифта из пластмассы в десять раз меньше, чем шрифт из цветного металла.

— Так вот оно в чем дело! — мгновенно восклицает Воронцов. — Вот вам и ответ на ваш вопрос, Иван Сергеевич.

— Ах, вал. С этого и надо было начинать, — говорит Нижегородов, редактор вечерней газеты.

— Да, да, вал, — подхватывает Ник-ов. — Помнится, я писал статью о вале…

Я вижу — услышав о вале, Глебовский мгновенно краснеет и как бы затравленно оглядывается по сторонам.

А я еще не ухватываю сути: мое дело приборы, в государственном планировании я разбираюсь слабовато.

— Теперь вы и за валом будете скрываться, товарищ Глебовский? — раздраженно спрашивает Воронцов. — Еще одну объективную причину выискали?

— Я о вале ничего не говорил, — быстро возражает Глебовский. — Справку дал ваш работник.

— Хорошо, товарищ Глебовский, комитету все ясно, можете идти на место. — Воронцов раздражается пуще прежнего, а я все еще никак не могу понять причину этого раздражения.

— В чем дело? — спрашиваю у Нижегородова.

— Коль разница в весе в десять раз, то пластмассовых шрифтов придется делать в десять раз больше. А свинцовая тонна враз все покроет, — отвечает Нижегородов. — Для вала-то все равно какие тонны — свинцовые или пластмассовые…

Вот, оказывается, где собака зарыта — теперь и я понимаю. Заверчено крепко. Вот почему осторожничал и дипломатничал Глебовский, вот чего он недоговаривал. Я буквально потрясен этим открытием — при чем же тут Глебовский, если сама система планирования против него? Недаром наш председатель так внезапно рассердился. На кого только?..

Но Воронцов уже овладел собою. Он решительно встает. Протяжный и раскатистый удар грома сопровождает первые слова его речи:

— Вопрос несложный, товарищи. Некоторые руководители надеются, что в нашем городе появилась еще одна разговаривающая и уговаривающая организация. Таким мы твердо ответим — нет! Нет, товарищи, мы будем не разговаривать, а делать дело. Мы будем обижать людей. Ничего, если мы и всерьез обидим кого-либо. Обида пройдет, а дело останется. Я понимаю, есть такие люди, которые любят ссылаться на объективные причины; они просто жить не могут без партийной дубинки. Ну что ж, в таком случае мы ее обрушим ради нашего дела. — Воронцов сделал паузу и продолжал более мягко. — Не знаю, как вас, товарищи члены комитета, но меня лично объяснение главного инженера Глебовского никак не убедило. Налицо поразительная безответственность — и на все у них находятся причины. Спутник мы запустили, а шрифта из пластмассы сделать не можем. Народный контроль не имеет права пройти мимо таких вопиющих фактов. Мы должны будем принять самое решительное постановление и строго наказать виновных. Кто желает высказаться?

— Ясно, ясно, — чуть ли не хором кричим мы все, стараясь скорее провернуть решение и получить заслуженный десятиминутный перерыв.

Я тоже кричу вместе со всеми, хотя мне очень жаль Глебовского и многое, увы, совсем не ясно.

Но как, какими словами могу я защитить Глебовского. Нет у меня таких слов. Вот я встану и скажу: «Товарищи члены комитета, мне нравится инженер Глебовский, давайте не будем наказывать его», — это же смехота. Или про вал — что я скажу? Не я этот вал изобрел.

А процедура тем временем движется своим чередом.

— Тогда разрешите зачитать проект постановления. — Воронцов берет в руки проект, но говорит, не глядя в него: — Комитет народного контроля постановляет. Первое — за невыполнение решения Совета Министров республики главному инженеру шрифтолитейного завода товарищу Глебовскому объявить строгий выговор. Предупредить товарища Глебовского, что в случае, если он не примет решительных мер к выполнению вышеуказанного постановления, будет поставлен вопрос об отстранении его от занимаемой должности. Кто за это предложение?..

Члены комитета коротко кивают в ответ или приподнимают руку, ставя локоть на стол. Я молчу: не киваю и локтя не ставлю — уж больно строгой кажется мне последняя фраза: «…в случае, если…» Я воздерживаюсь.

— Пункт принимается…

Я смотрю на Глебовского: он сидит не шелохнется, внимательно слушает председателя. На застывшем лице маска безразличия. Он стоял один против всего комитета и все-таки выстоял.

Дальше слушаю вполуха: проект решения лежит передо мной, я уже прочитал его.

— …принять к сведению заявление товарища Анисимова о том, что… общежитие… к первому августа сего года…

— …принять к сведению… Матвеевой… термопластавтоматы… в августе…

— …контроль за настоящим решением возложить на заведующего отделом комитета народного контроля товарища Васильева.

— Какие будут замечания по проекту? Нет? Дополнения? Нет? Тогда утверждаем. Вопрос закончен. Объявляется перерыв. Только давайте покороче, а то мы и так задержались с вопросом.


18

— Сейчас бы водички газированной грамм двести с сиропом.

— Шампанское на льду…

— Вкатили все-таки строгача. А за что, спрашивается?

— За дело, батенька, за дело, вернее, за безделье.

— Я бы с большим удовольствием объявил бы строгий выговор валу. А еще лучше — снять его с работы…

— Сколько сегодня градусов — как вы думаете?

— Вы чересчур много требуете…

— Хватит, старичок, отработал свое. Отправляйся-ка теперь на пенсию.

— А долго его раскалывать пришлось. Все-таки раскололи…

— На дачу бы сейчас. Посидеть у водоема…

— Как говорится, решение было грамотно подготовлено и потому прошло с успехом.

— Выгодно, не выгодно. Вот было золотое времечко: тогда существовало одно слово — надо! А теперь все о выгоде твердят. Мне это не выгодно. А кому это «мне», позвольте спросить?

— Из одного государственного кармана в другой.

— Это называется — волевое решение.

— Ниночка? Соедини-ка меня с Петром Николаевичем.

— Это же машина — с ней не совладаешь.

— Товарищи, пора поднять нашу критику до уровня кулуарных разговоров.

— А гром-то погромыхивает, слышите? Может быть, грянет?..

— Вера Павловна, хочу обратиться к вам с нижайшей просьбой — не поможете ли мне сына в лагерь устроить? На вторую смену.

— Был у нас случай — умора. В стройтресте приписали триста тысяч рублей и заграбастали премию.

— Оргвопросы заедают.

— Триста тысяч? Так я вам и поверил.

— Спичечки не найдется? А то у меня потухло.

— А очень просто. Стоимость полученного оборудования входит в стоимость капитальных вложений. Они получили импортного оборудования на триста тысяч рубликов и даже монтажа не начинали — сразу приписали на свой счет. Получили премию. Конечно, это дело вскоре раскрылось, но Стройбанк уже провел эти триста тысяч по своим статьям, они уже попали во все отчеты, в доклад статистического управления — назад хода нету. Все знают, и никто ничего не может сделать.

— Вы где сегодня обедаете? Заглянем в «Отдых»?

— Лихо сработано!

— Приписки проникли даже в литературу. Один писатель приписал к своему роману пять печатных листов.

— И гонорар небось оттяпал?

— Вторая смена. А если можно, то и на третью. Весьма признателен. Давайте я запишу вам телефончик…

— Кстати, как вчера в футбол сыграли, вы не смотрели по телевизору?

— Внимание, сейчас будем жуликов разбирать.

— Фельетончик для «Вечерки».

— Говорят, Никольченко наверх уходит.

— А кто же на его место?

— Сегодня, наверное, на полчаса пересидим.

— На место Никольченко вроде бы Егоров садится.

— А на его место?

— Беда с этими перестановками.

— А со Стройбанком лихо заверчено. Можно неплохую новеллку сварганить.

— Эх, водички бы газированной…


19

12.55.

В дверях показывается Верочка, миниатюрная крашеная блондинка. Она делает жест рукой и объявляет:

— Товарищи, кто по питанию, прошу в зал.

Я вздрогнул, услышав последние слова. Ну как так можно говорить: «Кто по питанию»? А ведь я не первый раз слышу. Неужто я сам говорил это? Где? Когда? Пытаюсь мучительно вспомнить. Кажется, уже совсем близко, недостает самого малого сцепляющего звена. Увы, не вспоминается.

Нам всегда некогда. И почему-то всегда времени не хватает на главное.

Народ втягивается в зал. Я не смею опаздывать.

Перебрасываясь последними репликами, дружно рассаживаемся по своим стульям. Начинается четвертый вопрос, тот самый, из-за которого у меня с утра было столько нервотрепки.

К трибуне подходит инспектор Суздальцев.

Смотрю на людей, сидящих вдоль стен. Народу вызвано порядком — человек тридцать. Иные проходят по вопросу, иные — для острастки. Где-то среди них сидит и мой Рябинин ПеКа — я уже называю его своим. Но где же я слышал эти слова-балбесы: «по питанию»?

Суздальцев ведает в комитете двумя вопросами, казалось бы, несовместимыми один с другим — так называемой борьбой с хищениями социалистической собственности и медициной. Впрочем, если разобраться, особого противоречия здесь нет: профилактика нравственная не так уж далека от медицинской.

Сообщения Суздальцева, как правило, отличаются деловитой конкретностью. У него хорошо поставленный голос, читает он с выражением и слушать его приятно.

Но — за язык — прошу прощения: я всего-навсего лишь добросовестный протоколист.

— Комитетом народного контроля установлено, что на предприятиях комбината общественного питания Центрального парка культуры и отдыха (директор комбината товарищ Зубарев, заместитель по производству товарищ Тимохин) имеют место многочисленные факты грубейшего нарушения правил советской торговли.

Сигналы о злоупотреблениях работников указанного комбината при обслуживании посетителей во время проведения рейдовой проверки 16 июня сего года полностью подтвердились.

В целях личной наживы работники комбината обманывают посетителей путем недовложения продуктов в блюда, обмера, обвеса или обсчета.

В двенадцати предприятиях комбината из четырнадцати проверенных (восемьдесят шесть процентов) вскрыты факты массового обмана посетителей.

Так, в ресторане «Волга» (директор товарищ Соколов) в момент проверки буфетчица Денисова на четыреста грамм коньяка допустила недолив пятнадцать грамм. Официантка Жуковская допустила обсчет посетителей на пятьдесят пять копеек…

Скоро дойдет очередь и до ресторана «Пражский». Смотрю на ряды сидящих, пытаясь угадать, кто тут Рябинин.

Вон сидит мордастый мужчина с портфелем на коленях. Портфель необходим для благопристойности, он как маска на лице, а настоящее лицо мордастого тотчас изобличает в нем взяточника и выпивоху: нос в виде картошки, глаза глубоко спрятались в двух заплывших жиром щелках, губы выворочены — ну прямо жулик с плаката ожил. Такое лицо ничем не прикроешь.

Вряд ли это Рябинин. За такую рожу даже Цапля просить не стал бы.

Другой тип — без портфеля и поблагопристойнее: лицо скуластое, с медным отливом. На верхней губе щегольские усики, глаза предусмотрительно прикрыты очками… Впрочем, может, я зря наговариваю на людей? Не все же жулики кругом. И не все жулики имеют отвратную внешность. Среди них попадаются и вполне благообразные.

На окна набегает мрачная тень, в зале становится сумеречно, но духота не проходит. Синий стрельчатый всполох вспыхивает за окном, ударяясь в острую грань здания на той стороне площади. Пушкообразно бабахает гром. Но дождя все еще нет.

— …у повара Баранова в двух порциях паюсной икры недовес составил восемь грамм и бока белужьего десять грамм. Официантка Салова вместо двухсот грамм конфет подала на стол сто сорок пять грамм и обсчитала проверяющих на восемь копеек…

— …у буфетчицы Лобовой было обнаружено двенадцать бутылок немаркированного коньяка, приготовленного для продажи в корыстных целях. При проверке двух порций второго, блюда недовес люля-кебаб составил тринадцать грамм.

Суздальцев с выражением перечисляет факты — сразу и не сообразишь, что к чему? Коньяк без маркировки — это понятно. В магазине на него одна цена, в буфете другая. Разница идет в карман буфетчицы чистой монетой. А вот «недолив» или «недовес» — как тут быть? Неужто самому доедать и допивать все, что было недовешано или недолито? С утра до ночи придется жевать… Или продавать через посредников? Не хлопотно ли?

— …В ресторане «Вечер» (заместитель директора товарищ Полищук) официантка Маркова, получив заказ на четыреста грамм коньяка, по кассе пробила чек только за двести грамм; не был пробит чек и на одно второе блюдо из двух заказанных…

Вот, оказывается, какая нехитрая механика действует. Чек пробит на двести грамм, а с посетителя получено звонкой монетой за четыреста грамм. Разница в кармане. Как говорится, не отходя от кассы. Весьма простой и, надо признаться, удобный метод воровства.

Но народный контроль на страже! Через несколько часов в городской «Вечерке» появится заметка о нашем заседании и весь город узнает о том, что жулики схвачены за руку. Нижегородов придвинул к себе листок бумаги и задумчиво сосет карандаш. Затем он наклоняет голову, быстро пишет на листке: «„Сколько весит люля-кебаб?“ 80 строк».

«Парк культуры и отдыха. Конечно же, длительную прогулку по его зеленым просторам человек старается завершить в одном из парковых кафе или ресторанов. И тут уж (судите сами!) увидит такой изголодавшийся пешеход перед собой на столике бутерброды с икрой, маслянистые плитки белужьего бока, люля-кебаб с приправой, а в кружке пенистое пиво… Придет ли ему в голову проверять, скажем, вес люля-кебаба. Вряд ли…»

— Той же рейдовой проверкой от шестнадцатого июня сего года было установлено…

16-го июня? Что я делал в этот день? Я непременно должен вспомнить что-то очень важное, имеющее самое непосредственное отношение к шестнадцатому июня и к проверке. Мучительно напрягаю память и никак не могу сосредоточиться. Это же по питанию…


20

Комитет народного контроля С-ского района

№ 18/7

4 июня 197… г.

ДОПУСК

Настоящее удостоверение выдано тов. Юрьеву И. С. и Шилову В. К. в том, что они допускаются к контрольной проверке ресторана «Пражский» и могут быть допущены к проверке кассы, весов, кухонного и прочего оборудования.

Действительно 16 июня 197… года.

Председатель комитета народного

контроля С-ского района — подпись


21

Допуск? Нет, не то. Кажется, накануне проверки я заходил в комитет, чтобы взять справку в пионерский лагерь для дочери.

Что же такое я позабыл? Может, это было, когда мы ходили с Цаплей в ресторан «Пражский»? Нет, мы ходили в мае, я хорошо помню, яблони цвели.

Жара затаилась по углам, выжидает, чтобы обрушиться на нас с новой силой. И молнии, сверкающие за окном, ее не облегчают.

— …недолив, недосып, недомер, недовес, недопит…


22

В штабе «Комсомольского прожектора» запарка. Послезавтра рейдовая проверка ресторанов и кафе, дел по горло.

Начальник штаба висит на телефоне.

В комнату, постучавшись в дверь, входят двое. Один — высокий, с фигурой спортсмена и крупным точеным лицом. Второй — пониже и пожиже, востроносый и быстроглазый.

Начальник штаба продолжает кричать в трубку:

— Ты дай мне десять человек, да поноровистее. Я их сам проинструктирую, ты только дай… Порядок, будем считать, что забито.

Начальник штаба кладет трубку и обращается к вошедшим:

— С механического? Юрьев и Шилов? Опоздали на десять минут. Вот что, ребята. Важное комсомольское поручение. Наиважнейшее!

— Какое? — настороженно спрашивает Юрьев, парень с фигурой спортсмена.

Начальник штаба азартно хохочет, заранее предвкушая эффект от своих слов.

— Тихо, ребята, пойдете коньяк и пиво пить…

— Смешишь?

— Серьезно вам говорю. Только ни гу-гу. Послезавтра общая проверка всей торговой сети в парке. Вы вдвоем пойдете в ресторан «Пражский» — от шести до восьми вечера. Получите допуск на это дело. Юрьев ИэС, Шилов ВэКа — правильно? Возьмите с собой паспорта…

— И сколько же нам пить разрешается? — с улыбкой спрашивает Юрьев, он уже поверил, что его не разыгрывают, и радуется предстоящему приключению.

— Закажете на двоих триста грамм коньяка и по две кружки пива.

— Не маловато?

— А платить кто за это будет? — спрашивает второй парень. — Мы или «прожектор»?

— Если сами выпьете, сами и расплатитесь. Но в том-то и хитрость, что вы пить не должны. — Начальник штаба снова рассмеялся. — Как только вам поставили на стол коньяк и пиво — вы сразу допуск на стол — контрольная закупка. Вызываете директора и в его присутствии производите контрольный замер по градуированному стакану. Если недолив налицо, вы тут же, вместе с директором составляете акт по всей форме: «Мы, нижеподписавшиеся, составили настоящий акт…» Ну, вы люди грамотные, чего вас учить?

— Выходит, и выпить не придется? — разочарованно спрашивает Юрьев.

— Составили акт — чтоб и директор его подписал, и буфетчица — тогда пейте, если желаете. Только чтоб в ажуре…

— Это нам подходит, правда, Валерка?

— Еще одно — ведите себя естественно. Обычные посетители… А то войдете как два детектива…

— Что мы — в ресторанах не бывали?

— Инструктаж понятен? Или еще надо?

— Будет сделано.

— И последнее. О факте проверки — молчок. Даже дома не говорите. Проверка массовая, но чужие об этом знать не должны.


23

— …В ресторане «Загородный» (директор товарищ Поляков) после изъятия проверяющими незаконной и неверной меры, которой измерялись порции винно-коньячных изделий, проверкой установлены факты использования незаконных приборов. Посмотрите, товарищи, этот сосуд. — Суздальцев поднимает над трибуной обыкновенную рюмку с тонкой ножкой. — В нем ровно сорок грамм. А идет он как за пятьдесят. Причем это на самообслуживании…

Суздальцев стоит с поднятой рюмкой в руке.

Великое дело — рюмка. Мы смотрим на сей незамысловатый инструмент с таким видом, будто в жизни его не видали.

— Смотрите, как ловко придумано, товарищи, — восклицает Воронцов, перебивая Суздальцева. — На самообслуживании! Значит, посетитель сам себе наливает и сам же себя обманывает. Он доволен, что ему доверили самому наливать в рюмку из бутылки — тут уж не недольют, мол, он наливает себе сам, наливает с краями и радуется — а десяти грамм, как не бывало. Хитро сделано!

— Совершенно точно, Николай Семенович, — подтверждает Суздальцев. — Мы эту меру у них второй раз изымаем.

— Так не только в «Загородном», — подхватывает Попов. — Я третьего дня в городском кафе сам себе портвейн наливал. Только проверить не догадался.

— Вот и попались. — Воронцов смеется. — Ничего. Жулики у нас изворотливые, но мы должны быть изворотливее их. Продолжайте, товарищ Суздальцев.

— Систематически обманывают посетителей и в ресторане «Пражский»…

Вот он, распрекрасный «Пражский», вот он, мой Рябинин ПэКа! И начало-то какое — «систематически обманывают». На бюрократите тоже можно объясняться с оттенками, там тоже есть своя субординация: «Имеют место отдельные факты», — очень мягкое определение, за такое можно только «указать». Затем идет: «Имеются случаи обмана», — такое обвинение немного посерьезнее, надо принимать меры. Следующий нюанс: «Налицо неоднократные факты обмана», — за такое тоже по головке не погладят. И, наконец: «Систематически обманывают посетителей», — тут уже придется пустить в работу дубинку.

— …(директор товарищ Рябинин). При взятии контрольных закупок у буфетчицы Катиной из пяти порций пива недолив в четырех порциях составил восемьдесят пять грамм, у марочницы Серебряковой недовес в четырех порциях второго блюда составил двадцать пять грамм. 19 июня буфетчицей Катиной снова допущен недолив ста сорока грамм на четыре порции пива. Кроме того, весы, на которых она работает, имели отклонение на пять грамм в пользу буфетчицы…

Снова смотрю на лица сидящих, пытаясь по реакции на слова Суздальцева определить — где же Рябинин? Напрасная затея. Все сидят с непроницаемыми лицами.

А прежняя мысль тревожит меня все острее — что же этакое я позабыл. Я непременно должен вспомнить. А может, я ошибаюсь, может, и вспоминать-то нечего, что-нибудь совсем неважное, вроде справки для лагеря… Надо слушать Суздальцева. Что он еще про Рябинина скажет?

Но с «Пражским» рестораном покончено. Суздальцев закругляется:

— Грубые нарушения правил советской торговли и злоупотребления служебным положением являются следствием слабого изучения, расстановки и воспитания кадров, в результате чего на работу принимаются лица, скомпрометировавшие себя на прежней работе… Со стороны хозяйственных руководителей, партийных и профсоюзных организаций нет систематического контроля за сохранностью социалистической собственности и работой материально-ответственных лиц…

— Вопросы к докладчику есть? — спрашивает председатель Воронцов, когда Суздальцев умолкает.

— Все ясно, — отвечает за всех нас Нижегородов.

— Яснее не бывает, — соглашается писатель Ник-ов.

— Скажите, товарищ Суздальцев, сколько человек участвовало в рейдовой проверке шестнадцатого июня? — спрашивает Попов, заместитель председателя.

Вопрос задан явно для публики, в том числе для меня, например.

— В массовой рейдовой проверке принимало участие триста пятьдесят человек, в основном из «Комсомольского прожектора».

Больше вопросов нет. Председатель отпускает Суздальцева.

— Слово имеет товарищ Зубарев, как главный именинник.

Директор комбината уже сидит наготове, знает, что его первым вызовут. Пока он продвигается к трибуне, я успеваю рассмотреть его. Темно-синий поношенный костюм, специально прибеднился для такого случая. Лицо тусклое, маловыразительное, с неразборчивой мимикой: то ли он волнуется, то ли улыбается — не поймешь.

Клименко устраивается поудобнее на стуле, приготавливается слушать, Сергей Ник-ов откладывает в сторону карандаш, поднимает голову.

— Сейчас начнется цирк, — шепчет мне Нижегородов. — Я с этим деятелем давно знаком.

А гром грохочет уже вплотную. Небо наконец-то прослезилось над обалдевшим от жары городом. Шурша по стеклам, пузырясь и стуча вразброд по асфальту, хлынул ливень. Хорошо бы сейчас туда, под освежающую благодатную струю. Но и в зале сделалось несколько легче.

Зубарев забрался на трибуну, достает бумажку, начинает читать:

— Коллектив нашего комбината гордится тем, что Центральный парк культуры и отдыха, на территории которого мы работаем, носит имя…

Председатель вовремя останавливает бойкого оратора.

— Това-арищ Зубарев, — говорит Воронцов врастяжку. — Зачем вы нас за советскую власть агитируете? Мы сами умеем делать это не хуже вас. Давайте не будем заниматься сотрясанием воздуха, говорите коротко, по-деловому. Объясните комитету, каким образом стали возможными эти позорные факты?

— Хорошо, Николай Семенович, я дам вам объяснение.

— Только не Николай Семенович, а товарищи члены комитета, — Воронцов сух и сдержан, его просто не узнать. Куда девались его запал и горячность. Сейчас он совсем не такой, каким был в словесном поединке с Глебовским. Да чего, собственно говоря, кипятиться? Вопрос предельно ясен и горячиться нечего: надо и свои нервные волокна поберечь.

— Ясно, Николай Семенович. — Зубарев достает вторую бумажку и начинает шпарить по ней. — Товарищи члены комитета, разрешите доложить вам, что самый больной наш вопрос в настоящее время это положение с кадрами. Мы работаем всего один сезон — четыре месяца в году. И на эти четыре месяца нам необходимо набрать шестьсот торговых работников. Очень трудное положение у нас с кадрами, товарищи члены комитета: летом хороших людей подобрать трудно…

— Това-арищ Зубарев, — снова поет председатель; чем дальше, тем холоднее и спокойнее становится Воронцов. Покинутые карандаши неподвижно лежат на столе. — Неужели вам еще надо объяснять, что воровать нехорошо?

Зубарев никак не может угодить в точку. Впрочем, он не теряется, тотчас достает третью бумажку и заглядывает в нее.

— Совершенно точно, товарищи члены комитета. Во-первых, мне хочется поблагодарить комитет народного контроля. Я рад доложить вам, что массовая проверка, проведенная шестнадцатого июня сего года, оказала неоценимую пользу в нашей практической работе. В результате проверки положение коренным образом переменилось…

Вот они, золотые слова, которые, я знаю, всегда приятно слушать начальству. Они как бы означают: вы молодцы, что поймали нас с поличным, мы премного вам за это благодарны; что поделаешь, раз вы так хорошо работаете…

— Так уж и переменилось, — ухмыляется Воронцов, он тоже попался бьшо на льстивую обманность этих слов. Но тут же внутренне одергивает себя и снова становится холодным и невозмутимым — еще неизвестно, чем кончится эта невозмутимость.

— Конкретнее, товарищ Зубарев, что вами сделано для предотвращения массового обмана посетителей?

Директор комбината достает очередную шпаргалку, заглядывает в нее и мнется. Он извлекает их из правого кармана, а прячет в левый. Бумажки у него мятые, замызганные, верно, не раз бывали в ходу и годны на всякие случаи жизни. Однако на этот раз что-то не сработало. Зубарев лихорадочно шарит по карманам.

— Можете не отвечать на этот вопрос, — сухо продолжает Воронцов. — Вам трудно, я понимаю…

— Мы провели собрание актива наших работников, на котором была зачитана лекция о высоком моральном облике советского человека. — Демагог стоит на трибуне и произносит высокие слова — не в этом ли один из парадоксов нашей эпохи?

— Опять сотрясание воздуха, — жестко бросает Воронцов. — Какие мероприятия по контролю вы провели? Только конкретно.

Зубарев лезет за словом в карман, но шпаргалки на сей раз не оказывается. Подвела шпаргалка… Зубарев шпарит наобум:

— В настоящее время мы вводим в практику взаимный контроль директоров ресторанов. — Без шпаргалки Зубарев чувствует себя неуверенно и чуть ли не заикается. На лице его возникает плаксивое выражение.

— Ясно, — бросает жестко Воронцов. — Они ходят друг к другу в гости и ставят взаимные угощения. Это и есть взаимный обмен опытом: как лучше укрыться от всевидящего ока народного контроля. А что у вас на кухне делается?

В руках Зубарева опять возникает бумажка, и он тотчас приободряется:

— Да, товарищи члены комитета, я должен полностью признать, что главный наш недостаток, с которым мы боремся в настоящее время, это недовложение в котел…


24

— Недовложение в котел…

Язык мой! Боже, что они делают с языком? Какие только непристойности не произносились с этой трибуны.

— Мы отстаем по части пешеходных дорожек.

— Наша кожа в настоящее время все еще не удовлетворяет возросшим требованиям носчика.

— Тяжелое положение остается на месте.

— В текущем году по тресту плодоовощ имеется всего один процент загнивания.

— Вы действуете в неправильном направлении.

— Выявлены факты обвешивания покупателей путем подкладывания тяжестей под чашки весов.

— Емкость новых кладбищ засеивается каждые три-четыре года.

Стены нашего зала еще и не такое слышали. И как только русский язык выдерживает это?

Бюрократит мутным потоком заливает залы заседаний и комнаты, кабинеты и канцелярии, столбцы газет и папки с розовыми тесемочками. Он становится всемогущим и всеобъемлющим, он вползает в частные разговоры, таится за семейной дверью, за обеденным столом, на лесной опушке и в кабине сверхскоростного самолета; всюду, везде он подстерегает каждого из нас и нет от него спасенья, избавленья иль надежды.

Наверное, он и в меня въелся, этот вездесущий бюрократит?

Вековые схватки могучего русского языка с бюрократизмом продолжаются.

Грохочет гром…


25

13.30.

Объяснения комитету дает директор ресторана «Волга» Соколов, с которого открывался протокол.

Соколов стоит, вцепившись обеими руками в края трибуны: чувствует свое шаткое положение.

— …в акте было записано двадцать три килограмма мяса, но ведь имела место уварка. У нас имеются нормы — при закладке сто грамм в котел выход готового мяса составляет сорок семь граммов, остальное уварка и кости. Таким образом, получается, что у нас имеется нехватка всего четырех килограммов мяса, их нашли в холодильнике…

— Выходит, четыре килограмма не воровство, — бросает замечание Попов. — Они к тому же в бумагу завернуты были, значит, их собирались вынести.

— Повар Баранов мною строго предупрежден, — отвечает Соколов, держась руками за трибуну. — В части поваров у нас произошла серьезная неувязка. Мы обратились за помощью, чтобы нам помогли двумя поварами. Нам выделили двух практикантов из ремесленного училища. Они проходят практику и учатся, но навыков у них еще не имеется…

— Чему они у вас могут научиться? — сумрачно восклицает Воронцов. Ведь они смотрят, как вы работаете, и мотают себе на ус.

Соколов вытирает тыльной стороной ладони взмокшее лицо:

— Конечно, отдельные отрицательные примеры могут иметь место. Но мы стараемся работать с молодежью добросовестно…

— Для чего предназначались четыре килограмма мяса, завернутые в бумагу? — дотошничает Воронцов.

— Они лежали в холодильнике на хранении…

Третий год я заседаю в этом зале, навидался и наслышался немало. Какие только лица не возникали за нашей трибуной. Но такого паноптикума, такого наглого мошенничества, пожалуй, не припомню. Давно у нас не ставилось такого острого нелицеприятного вопроса. Вот оно зло в своем истинном — и весьма благочинном — обличьи. Вот с чем должны мы бороться неотвратимо.

Нижегородов перебрасывает мне записку. Я читаю: «Воровство есть форма стихийного перераспределения национального дохода. Не так ли?» — и огромный в поллиста знак вопроса.

Пишу на обороте: «Выходит, и бороться с ним не надо?» — и ставлю вопросительный знак еще больше, во весь лист.

Нижегородов отвечает на другом листке: «Всех не переборешь». Знак восклицания и тоски.

Я беру оба листка и рву их на мелкие клочки: разговор сложный, его меж делом, во время заседания, не провернешь… Но не прав, мой дорогой коллега, не прав. Играет в левака.

13.38.

— Слово имеет товарищ Рябинин. Дайте объяснения комитету о своих деяниях.

Вот и дождался я своего героя… Настроение у меня мрачное.

К трибуне выходит невысокий мужчина с оплывшим водянистым лицом: наверное, от пива. Волос на голове сохранилось минимальное количество, они полупрозрачной пленкой прикрывают череп. Руки короткие, с мясистыми пальцами: видно, мясоед. На лице застыло выражение обреченной покорности. С таким выражением лица только могилу самому себе копать…

— Товарищи члены комитета, — голос у Рябинина оказывается звонким и чистым, — в ресторане «Пражском» имели место два случая недолива в части пива и один случай в части коньяка…

— Только два и только один? — наивно удивляется Воронцов.

— В актах записано только три случая. Больше нарушений не фиксировали, хотя я сам лично проверяю работу буфетчицы Катиной…

— Ну, а как же с этими тремя случаями? — многозначительно спрашивает Воронцов.

— Недолив пива возник по причине неисправного насоса, который дает высокое давление, от которого образуется избыточное наличие пены…

— Зачем вы объясняете нам, как надо недоливать, мы это и без вас знаем. — Прищурив глаза, Воронцов в упор глядит на Рябинина.

— С буфетчицей Катиной проведен инструктаж, ей дано строжайшее указание…

— А дальше что? Опять насос виноват?

— Товарищи члены комитета, — Рябинин не выдерживает взгляда Воронцова и обращается в зал, — нам записали в акте систематические случаи, но мне кажется, что было бы правильнее сказать: «Имели место отдельные факты нарушений». — Рябинин тоже понимает нюансы канцелярского языка и пытается смягчить обличительную формулировку, надеясь прикрыться ею и уцелеть.

— У нас здесь не конгресс лингвистов, — сухо бросает Воронцов. Записано так, как было на самом деле, нюансы оставьте себе на память.

В дальнем конце стола вскакивает Суздальцев:

— Вы лучше расскажите комитету, как была сорвана контрольная закупка…


26

Семь часов вечера. В ресторан нетвердой походкой входят двое: уже знакомые читателю Юрьев и Шилов. Кажется, они немного навеселе.

В большом и низком зале ресторана душно, народу битком набито. У иных столиков уже стоят дополнительные стулья. Тонкая дымовая завеса обволакивает зал. Слышен стук стеклянных кружек, разноголосый гомон, сливающийся в общий, висящий куполом звуковой фон. Между столами с подносами в руках снуют официантки в белых наколках и кружевных передниках.

Нетвердо стоя на ногах, Юрьев осматривает зап.

В дальнем углу поднимается теплая компания, пять молодых парней в одинаковых свитерах и с ними широкоплечий мужчина в пиджаке.

Стол освободился, но по-прежнему густо заставлен пустыми кружками, заляпан окурками и мятыми бумажными салфетками. Юрьев и Шилов сидят за столом.

Наконец к столику подходит официантка. Нарочито фальшивя, Юрьев затягивает песню: «У самовара я и моя Маша…»

— У нас не поют, гражданин, — строго говорит официантка, ее зовут Женей.

— Ах ты, нюнечка! — Юрьев пьяно вращает белками. — Мы умираем от жажды. Сообрази нам поскорее и побольше…

«Хулиганье какое-то, — думает Женя. — Напьются да еще смотаются без расчета, за ними следить надо». — Она собирает кружки, принимает заказ на коньяк и пиво и уходит.

— Брось прикидываться, Игорек, — произносит Шилов, оглядываясь по сторонам. — Ты переигрываешь.

— Ничего, я ей мозги запудрил. Как она принесет, ты сразу говори: «Контрольная закупка, мадам». И пойдем проверять.

— Нет, лучше ты первый говори. У тебя допуск, ты и будешь говорить…

— Дрейфишь? Ладно, беру на себя.

Они долго ждут заказа и начинают нервничать: никогда до этого им не приходилось выполнять столь щекотливых поручений.

Женя подходит с полным подносом, ставит его на стол. Юрьев быстро поднимается.

— Контрольная закупка, девушка, вот наши документы, — и выкладывает на стол допуск.

Официантка оборачивается, мгновенно оценивает обстановку. У двери, ведущей на кухню, стоит директор Павел Кузьмич и внимательно оглядывает зал. У буфетной стойки принимают кружки с пивом две официантки, Зоя и Нина.

— Пожалуйста, — отвечает Женя Юрьеву и снова поднимает поднос.

Они втроем идут меж столиков по залу. Женя впереди, Юрьев и Шилов следом. Официантка поднимает поднос как можно выше, стараясь привлечь внимание директора. Это ей удается. Рябинин вопросительно смотрит на Женю. Та кивает на своих спутников, идущих сзади. Впрочем, и так все понятно проверяющие…

— Зоя, — коротко бросает директор.

Официантки, стоящие у буфетной стойки, оборачиваются и смотрят на своего директора.

— Пойди помоги Жене, видишь? — Директор показывает глазами на Женю.

А та уже прошла пол-зала. Еще три столика, и она подойдет к буфету. Но в это время, тоже с подносом в руках, от буфета отделяется Зоя и направляется навстречу Жене.

Юрьев и Шилов, ни о чем не догадываясь, по-прежнему шагают следом. Они рады, как у них все хорошо получается.

В узком проходе меж двумя столиками Зоя и Женя сходятся. Зоя как бы дает дорогу, отворачивает свой поднос и неожиданно задевает локтем поднос Жени. Все это происходит быстро и естественно, молодые контролеры ничего не успевают сообразить. Женя едва не выронила поднос, кружки со звоном сталкиваются и часть пива проливается на поднос и на пол. Кто-то из посетителей ругается: он тоже облит пивом.

— Ты что толкаешься, — ругается Женя, — разве не видишь, что я несу? Ты же мне все пиво пролила…

— Это ваше пиво, молодые люди? — игриво спрашивает Зоя. — Извините, пожалуйста, мы вам сейчас новое нальем.

— Что такое? В чем дело? — Рябинин уже успел появиться на месте происшествия и строго глядит на официанток.

— Да вот, контрольную закупку разлили, — виновато сообщает Женя директору.

Юрьев первым соображает, что их надули самым примитивным образом.

— Ах так! — он берет с подноса графин с коньяком и, благо тот не пролился, поворачивается к директору. — Пойдемте акт на коньяк составлять.

— Какой акт? Зачем? — директор пытается на взгляд оценить контролеров: нельзя ли с ними поладить. — Мы сейчас вам новое пиво нальем и коньяку прибавим, пейте себе на здоровье…

— Это мы уже слышали… Не пройдет номер. Давайте контрольный замер коньяка…


27

13.45.

Дождь за окном поутих, гром удалился. Исполнив роль карающей метафоры, гроза ушла по предназначенному маршруту.

Рябинин стоит на трибуне. Водянистое лицо его сделалось багровым, подбородок вздрагивает мелкой дрожью.

— Мы контрольной закупки не срывали, — с потугой отвечает он. — Это произошло случайно. Официантке мною сделано строгое предупреждение.

— Зато в другие дни контрольные закупки были сделаны по всем правилам, — сообщает Суздальцев. — И недолив имел место.

— Буфетчица Катина получила от меня строгое указание.

— За такую работу снимать надо, — бросает Попов, заместитель Воронцова, — а вы ограничиваетесь платоническими мерами.

— Некого поставить на ее место, — выдавливает Рябинин, голос у него уже не такой звонкий, как вначале. — Очень тяжелое положение с кадрами…

— Значит, пускай себе сидит и ворует? — эту реплику брезгливо роняет уже сам председатель. — Кого вы еще наказывали? Или нет?

— Я состою в торговой сети тринадцать лет. И за мной никаких происшествий не числилось.

— Ну это еще ни о чем не свидетельствует, — замечает сидящий против меня Сурков, директор Стройбанка.

Рябинин попал под перекрестный огонь. Члены комитета единодушны в своем негодовании. И мне ничуть не жаль Рябинина, хотя я чувствую перед ним какую-то еще не осознанную свою вину.

Нижегородов откладывает в сторону свой люля-кебаб и поворачивается к трибуне:

— Скажите, товарищ Рябинин, а о том, что должна быть проверка, вы знали?

Меня словно током ударило от этого вопроса. Я вспомнил. Вот, оказывается, что не давало мне покоя. Как же я мог забыть об этом? Да, да, это было в тот самый день, когда я заходил в комитет за справкой. Я еще спросил Верочку: «А где Андрей Андреевич Попов?» И Верочка тогда ответила, я прекрасно помню: «Он на инструктаже, у нас массовую проверку готовят». «Какую проверку?» — спросил я. «По питанию. Будут проверять Центральный парк…» — «А когда?» — я задал этот вопрос машинально, от нечего делать: все равно надо было сидеть и ждать Попова, чтобы он подписал справку. Вот так, от нечего делать и задал ей роковой вопрос: ну разве не все равно мне было, когда состоится проверка? А Верочка ничуть не удивилась, она ведь разговаривала не с кем-нибудь, а с членом комитета. И она спокойно ответила мне: «На следующей неделе, в среду».

Все точно так и было — по питанию…

А через день или два на дачу приехал Цапля, и я невзначай рассказал ему о предстоящей проверке. И даже день указал точно: «В Центральном парке, в среду». О, я прекрасно помню этот разговор, слово в слово. «А ты знаешь, что за это бывает? — спросил Цапля с усмешкою. — За разглашение служебной тайны?» — «Какая же это тайна? — рассмеялся я. — И кому я об этом говорю? Школьному другу… Ты же там не служишь?» — «А вдруг я с ними связан? Значит, говоришь, по питанию…»

Мне бы тогда сообразить. Мы же были с Цаплей в «Пражском», он еще тогда говорил, что у него директор хороший знакомый. А я все мимо ушей пропустил, все его намеки. И смеялся еще…

Зато сейчас мне было не до смеха. Я сидел за столом заседания, Рябинин стоял на трибуне, листок с заголовком «Сколько весит люля-кебаб?» валялся на столе — все было по-прежнему. Только я сидел как оглушенный, меня словно обухом по голове ударили. А мысль работала предельно четко. Сразу стали понятными утренние намеки Цапли: «Когда ты осознаешь свою причастность к этому делу…» Вот наглец, как он смел шантажировать меня…

Дождался-таки, высидел, угодил в протокол. И надо же, чтобы этот вопрос был задан именно Рябинину! Сейчас Рябинин при всем честном народе скажет: «Вот он! Тот самый, плешивенький такой, в очках и в сером костюме…» И члены нашего комитета уставятся на меня в недоумении. Я стану жалок, смешон…

А Рябинин молчит и медленно обводит глазами зал. Кого он ищет? Не меня ли?

С нетерпением смотрю на Рябинина, моя судьба в его руках.

— Мы не должны были знать об этом, — с трудом выдавливает наконец Рябинин.

Ответ уклончивый, и мне от него не легче. Сейчас дотошный председатель вступит в дело: «Ах, вы все-таки знали? От кого же?» И тогда все взгляды на меня обратятся…

— Юрий Васильевич, вы удовлетворены ответом? — спрашивает Воронцов у Нижегородова.

Теперь я смотрю уже на Нижегородова: что-то он ответит?

— Не совсем, — отвечает Нижегородов. — Но можно сказать и «да». Если даже они и знали о дне проверки, все равно их поймали с поличным.

Слова Нижегородова бальзамом ложатся на мою истерзанную душу.

— Конечно, — подхватывает Воронцов. — Триста пятьдесят участников. В таких условиях строгую тайну соблюсти трудно. Конечно, кое-что могло просочиться…

Я уцепился за эти спасительные слова. Чего, собственно, я испугался? Только зря на себя страху нагнал. Ничего не случилось от того, что я имел неосторожность разговориться с Цаплей. А может, Рябинин вообще по другим каналам узнал дату проверки: при чем тут я?

Они знали. Но все равно пойманы с поличным. От этой мысли я чувствую некоторое облегчение. Пусть они и знали, все равно им не помогло это знание… Я продолжаю развивать про себя спасительные тезисы и в самом деле постепенно прихожу в себя. Чего, собственно, я испугался? Оттого, что я вспомнил про этот злополучный разговор, мое отношение к Рябинину не изменится. А с Цаплей я еще поговорю…

— Все ясно, товарищ Рябинин, вы свободны. — Воронцов пристукивает карандашом по столу и как бы ставит точку на происшедшем.

Ощущение у меня такое, будто я выбрался на свежий воздух.


28

Написано корявым почерком, чернильным карандашом на листке в косую клетку, вырванном из школьной тетради. Знаков препинания очень мало.

«В народный контроль

от буфетчицы Катиной А. Ф.

В настоящее время работаю на пиве восемь лет и до сих пор у меня благополучно. Я этих кружек наливаю за день тыщи и все на ногах, а на правой руке мозоли от крана. И насос я сама качаю и бочки волоку и чеки контролирую потому как лицо материально ответственное с утра до вечера на ногах, это тоже стоит. И еще доношу что я как мать двоих детей одиночка и существую на буфете восемь лет ни одной благодарности одни только крики а директору тоже надо давать, какая же ты буфетчица, если пену качать не умеешь. А я буфетчица честная даже с мужчинами в рот не беру и пива не употребляю. А когда всенародный контроль прошел то насос плохо работал а переливать я из своего кармана должна так что ли. В одной кружке было 508 грамм так этого никто не заметил а я на глаз должна работать как уличный автомат так этого со мной никогда не будет. А что там у Зойки с Женькой случилось я того не видела и к тому делу вовсе не причастная о чем и сообщаю и еще прошу учесть что детей у меня двое дошкольники.

Катина Александра».

20 июня.


29

14.05.

— Будем заканчивать вопрос, товарищи. — Воронцов отодвигает стул и встает за столом. — Вопрос очень больной, и мне буквально тяжело говорить об этом по результатам проверки. Некрасиво выглядит наш город в этом вопросе, очень некрасиво. Давайте уважать наше население, давайте самих себя уважать.

— Я хочу доложить членам комитета, что вопрос об обслуживании летних ресторанов мы поставили по инициативе бюро жалоб. К нам идет такой поток писем, что не реагировать на них нельзя было. И, как видите, массовая рейдовая проверка целиком подтвердила те факты, о которых писали трудящиеся нашего города. Вскрылась безобразная картина…

— И вообще я должен заметить, что как только дело касается торговли, начинается избиение кадров. Неужели наши торговые работники не умеют жить без нянек? Неужели мы до сих пор должны объяснять, что воровать некрасиво? Нет и не может быть двух дисциплин, одна для покупателей, другая для продавцов. Дисциплина у нас одна — это государственная дисциплина, народная дисциплина.

Я уже не переживаю, лишь сержусь на себя — как же я обмишурился? Смотрю на Рябинина. Он сидит в простенке между двумя окнами, лицо его остается в полутени, видно лишь, как мелко и часто вздрагивает подбородок. На минуту мне становится жаль его. Может, действительно, на него наговорили и напридумывали? Все-таки в нем сохранились остатки порядочности, он не уклонился от ответа на вопрос, не соврал, хотя и ответил весьма дипломатично: «Мы не должны были знать…»

Мне жаль Рябинина, но и на себя я все еще сердит, ругаю себя последними словами. Как мог я так опростоволоситься и выложить этому Цапле дату проверки? Хорошо еще, что все обошлось, а ведь мог сорвать серьезное государственное мероприятие. Наверное, Цапле не поверили, а если и поверили, то не очень. Серьезный будет у нас разговор.

Дождь кончился, солнце снова печет за окном, жара по-прежнему клубится по залу. Ровный голос Воронцова расплывается в душном воздухе.

— …надо усилить воспитательную работу, особенно с практикантами, надо строже подходить к отбору кадров, а то что же получается — жулики продолжают оставаться на своих местах, потому что их некем заменить. Мы должны записать в своем постановлении: районным комитетам народного контроля необходимо быть активнее в этом больном вопросе. Мы народ настырный, мы ведь опять пойдем проверять по своим следам, и уж если мы тогда найдем что-либо, то будем крепко ссориться, не посмотрим ни на какие ранги, и биографию некоторых товарищей перепишем заново. А ведь мы в одном городе живем, зачем же нам ссориться, мы же земляки, давайте в мире жить. Но для этого необходимо… честность это тоже дисциплина…

Жара расползлась по залу, сочится со всех сторон. Да, сегодня будут строгие наказания, уже не профилактика, а хирургия. Члены комитета сидят хмурые, ни на одном лице нет сочувствия. Вот она, темная сторона жизни, о которой говорил Воронцов, оборотная сторона медали — и становится тяжко, когда приходится заглядывать туда. Будто увидел что-то неприличное сквозь замочную скважину.

— …тогда разрешите перейти к проекту решения. Имеются такие предложения. Первое: за грубое нарушение правил торговли и наличие фактов систематического обмана, обвеса и обсчета посетителей директора ресторана «Пражский» комбината общественного питания. ЦПКиО Рябинина П. К. от занимаемой должности отстранить. Кто за это предложение?

Жара нас душит, мы не в силах слово молвить, только молча киваем в ответ. На Рябинина я больше не смотрю. Хватит, нагляделся.

— Принимается единогласно…

— Разрешите мне, — у окна поднимается Зубарев и лезет в карман за бумажкой. Бумажка у него в руках, он читает. — Прошу товарищей членов комитета учесть, что товарищ Рябинин — наш активный общественник, он активно участвует в подготовке к выборам, является членом профкома…

Интересно, звонил Цапля Зубареву или не звонил?

— Это не имеет значения, — бросает Клименко, даже не оборачиваясь к Зубареву.

— Нет! — отрезает Сурков, директор Стройбанка. Кажется, это единственное слово, которое он произнес за все заседание, но как решительно оно произнесено.

— Скажите спасибо, — сердито говорит Воронцов, — что мы не записали: «С лишением прав работать в торговой системе». На нас еще никто не жаловался, а вот если запишем «с лишением…» — тогда они оббивают пороги.

Зубарев прячет бумажку и садится ни с чем.

— А теперь относительно вас, товарищ Зубарев, — сурово продолжает Воронцов. — Вот вы защищаете своего подчиненного — а кто будет вас защищать? У нас тут в проекте было несколько иначе. А теперь я предлагаю усилить. Второе: за слабый контроль и необеспечение соблюдения правил торговли в подведомственных предприятиях, что привело к массовому обману посетителей, директору комбината общественного питания товарищу Зубареву объявить строгий выговор с предупреждением. Кто за это предложение? Принимается единогласно.

Вот что бывает с теми, кто просит за жуликов…

— Третье: обратить внимание начальника управления общественного питания горисполкома товарища Носова на наличие фактов массового обмана, обвеса и обсчета посетителей там-то и там-то… Предложить товарищу Носову принять все меры к устранению недостатков в обслуживании трудящихся. Возражений нет?

— О молодых поварах надо бы в решении записать, — предлагает Нижегородов.

Как он еще помнит в такую жару о каких-то там поварах?

— Этот вопрос мы заострим, — соглашается Воронцов. — Запишем протокольно.

— Четвертое: контроль за выполнением постановления возложить…

14.20.

Слава богу, сегодня пересидели не так уж много. Воронцов быстро провернул последний вопрос.

В поле моего зрения мелькает на секунду плаксивое лицо Рябинина, мелькнуло и пропало, растворилось в жарком воздухе, будто его и не было никогда. И чего я столько переживал из-за этого самого Рябинина…

Скорей на воздух, зайти в тень, почувствовать на лице дуновение свежего ветерка, выпить кружку холодного пива, пусть даже с недоливом… Скорей.

— Проект принимается. Повестка дня исчерпана. Заседание комитета окончено. Спасибо, товарищи. До свидания.


30

Стою за стойкой кафе, с наслаждением пью молочный коктейль на льду. Мраморная стойка с серыми прожилками тоже холодная и на нее приятно положить ладонь. Пью с сознанием исполненного долга. Хорошо так стоять у стойки и, ни о чем не думая, потягивать коктейль. Меня уже не тревожат угрызения совести, что я ненароком проболтался Цапле о проверке — и на старуху бывает проруха…

Сейчас поеду в институт. Мой кабинет выходит на север, там не так жарко, можно будет еще поработать до вечера.

Я уже начинаю отключаться от сегодняшних переживаний, которые начались с утра и продолжались на заседании, уже думаю о предстоящих делах в институте, как вдруг меня пронизывает мысль о Глебовском. Вот кого мы зря наказали, совершенно зря, он же не виноват, что у него вал в тоннах. Дайте Глебовскому стимул, и он вам горы свернет, всю страну закидает пластмассовыми шрифтами. А у него стимула нет, вот он и не торопится прогорать, изворачивается и выискивает разные причины.

Почему я не выступил в его защиту? Я промолчал, когда принимали решение о нем, даже не кивнул в знак согласия, но разве это смягчает мою ответственность?

Вот перед кем я действительно виноват, а не перед каким-то там Цаплей и его дружками.

Но как, оказывается, тонко составлена повестка дня. На Глебовском мы немножко разошлись, а уж на питании разозлились по-настоящему. И Глебовскому строгача и этому Зубареву то же — разве одно сравнимо с другим? Если бы пункты повестки дня были передвинуты: сначала, как говорится, по питанию, а затем шел бы Глебовский, мы весь запал израсходовали бы на жуликов, после этого ни у кого рука не поднялась бы, чтобы наказать Глебовского за вал.

Но кто-то тонко и умно отрежиссировал сегодняшний спектакль, продумал действие, расставил декорации — и все оказалось исполненным. Кому аплодировать?

Я виноват перед Глебовским…

Официантка ставит передо мной второй стакан с коктейлем. Я делаю освежающий глоток и снова задумываюсь. Так ли уж я виноват перед этим человеком, которого не знал до сегодняшнего дня и которого, вероятно, никогда не увижу более? Неужто и впрямь я виноват перед ним? Нас сидело за столом пятнадцать человек, все уважаемые солидные люди, ни один из них не усомнился в том, что Глебовский действительно виноват: он не выполнил план и пытался сослаться на этот самый пресловутый вал, который у всех в зубах навяз. Все пятнадцать человек единодушно проголосовали за строгий выговор Глебовскому.

Так хорошо было стоять у прохладной стойки и бездумно потягивать коктейль. Дался мне Глебовский. А если и есть тут моя вина, то ее ровно одна пятнадцатая, поровну на всех членов комитета, всего шесть процентов моей вины, не более того. А если разобраться, то и тех не наберется.

Эта мысль окончательно успокаивает меня, и я, не отвлекаясь более, думаю о том, что ждет меня в институте.

Выхожу из кафе. Асфальт просох под жарким солнцем, лишь редкие серые пятна на мостовой напоминают о недавней грозе. Снова окунаюсь в жару и гомон улицы. Неплохо мы сегодня поработали.

Напротив здание со светящимся табло на крыше. Часы показывают точное время.

14.57.

Я поворачиваю за угол.


<1972>



ЛЕНИНГРАДСКИЙ ПРОСПЕКТ, ЗАСЫПУШКА № 5

Знакомство


Я гулял по Ленинградскому проспекту, и ничего не тревожило меня, кроме довольно-таки ленивых забот о том, как провести завтрашний субботний вечер. С такими мыслями я свернул к горкому комсомола. Позади зарычал мотоцикл. За рулем сидел парень с великолепной посадкой ковбоя из американского вестерна.

— Вы не из горкома? — спросил я.

— Если по найму — предупреждаю: никого не принимаем.

— Мне работа не нужна.

— Выкладывайте — что у вас? Спешу.

— Как бы повеселиться, — выпалил я.

Парень ничуть не удивился, вытащил из кармана бумажку:

— Вот. Отрываю от сердца. Образцово-показательный вечер. Полный комплект с участием лучших сил. — Он отдал мне билет и забыл про меня. Макар! — крикнул он в раскрытое окно. — Поехали.

— Куда, Алик? — спросил голос в окне.

— Отведешь мотоцикл обратно.

— А ты куда, Алик?

— Улетаю! Срочно! Могила! — кричал Алик на весь проспект.

Они уехали, а я остался разглядывать бумажку. Это был пригласительный билет на комсомольский вечер «Учись танцевать красиво». Вечер состоится в субботу в клубе «Строитель». Начало в 19 часов. На обороте были напечатаны стихи:


Сегодня танцевальный вечер,

Так приходи и веселись.

Порадуй нас нежданной встречей,

Красиво танцевать учись.


Народ собирался не спеша и с достоинством. Видно, жители города умели танцевать красиво и учиться им было ни к чему. Но вот гуськом прошагал джаз-оркестр, и тотчас все пришло в движение. Юркий паренек в пестрой рубахе выбежал из клуба и ринулся вдоль улицы. Вскоре он показался снова, ведя за собой девичью стаю — как связку детских разноцветных шаров. Другой командовал по телефону: «Миша, заворачивай сюда всю гопкомпанию. Джазисты прибыли».

У входа в клуб две девушки проверяли билеты и раздавали входящим причудливо изрезанные цветные открытки. А в зале на стене висели стихи:


Нет, не рассматривай картинки,

Об этом я тебе толкую:

Ведь это только половинка.

Скорей ищи себе другую.


Надо было ходить по залу со своей изрезанной открыткой и спрашивать у всех девушек: «Вы не моя половина?» Девушки хихикали. Если открытка не складывалась, можно было направляться дальше.

У окна стояли медицинские весы. Над весами — стихотворение:


Скажу, друзья, я вам без лести:

Я лучший приз для вас отдам.

Но вы должны составить вместе

Сто двадцать восемь килограмм


Парень зазывал девушку, оба со смехом становились на весы, и распорядитель с красной повязкой на рукаве взвешивал парочку. Вес не получался. Парень и девушка смеялись еще громче и уступали место другим претендентам. Одна пара набрала сто двадцать семь килограммов четыреста граммов. Парень отвел девушку в сторонку, горячо зашептал:

— Пойдем в буфет. Дотянем.

— Я же только что пообедала, — сопротивлялась девица.

— Пойдем. А то Петька с Нинкой нас обставят…

Вторая половинка моей открытки не обнаруживалась, на девушку в сорок килограммов рассчитывать также не приходилось. Потеряв всякую надежду на главный приз, я подошел к распорядителю, который терпеливо выискивал идеальную пару весом сто двадцать восемь килограммов, и задал первый пришедший в голову вопрос:

— Интересно, кто написал эти стихи на стенках?

Ее звали Тамара. Тонкая, длинноногая, в светлом капроновом платье, на лакированных гвоздиках, она ничуть не походила на человека, пишущего стихи. Она приближалась ко мне и ослепительно улыбалась. Я был несколько обескуражен и не знал, как начать разговор.

— Давно вы пишете стихи? — спросил я наконец.

— Я стихов не пишу, — она снова ослепительно улыбнулась.

— А это? — я показал на стенку.

— Это? — Тамара повернулась и принялась с интересом рассматривать свои стихи. — Ах, это. Так это же комсомольское поручение. А ведь стихи — когда пишешь от души. Правда?

Она еще сомневалась в этом.

— Вот у нас есть Бела, — продолжала Тамара, — пишет настоящие стихи. Она вместе со мной живет. Ее в «Смене» печатают.

— Тоже про любовь и половинки?

— Что вы? Она дает первый класс. Про космонавтов.

— Тамара, покажите свою открытку, — попросил я.

Нет, Тамарина половинка никак не соединялась с моей. Тамара вытянула шею и принялась шарить глазами по залу.

— Зоя! — крикнула она. Подошла нарядная девушка в юбке колоколом. Предъяви свою половинку, — сказала Тамара.

— А я уже нашла, — хохотнула девушка и стрельнула в меня глазами.

— Алика не видела? — спросила Тамара.

— Ищи сама своего Алика, — девушка махнула юбкой и убежала.

— Какой Алик? — спросил я. — Из горкома?

Тамара быстро вскинула глаза:

— Вы его знаете?

Я рассказал Тамаре, как раздобыл пригласительный билет на вечер, и невзначай добавил, что Алик улетел.

Тамара сразу погрустнела и сказала:

— Пойдемте танцевать фокстрот.

Делать нечего, пошли танцевать фокстрот.

Джаз-оркестр работал на общественных началах. Дирижер был диспетчером автобазы и то и дело сурово поводил кустистыми бровями, когда кто-либо из музыкантов фальшивил. Экскаваторщик выступал в роли тромбониста, и тромбон его задирался кверху подобно ковшу с породой. Ударником была строгая девушка в очках, инженер-конструктор. Она глубокомысленно ударяла барабанными палочками, как будто выводила геометрические линии.

А где, интересно, работает Тамара? На машиносчетной станции, сокращенно МСС. Кем? Оператором. Интересная работа? Даже очень. Начальница такая хорошая, добрая. Только шум большой от машин. Сплошной грохот. Что же они делают в таком сплошном грохоте? Механизация учета, организация работ. Приходите посмотреть.

Мы продолжали светский разговор, а мне казалось, что я все глубже погружаюсь в темную холодную воду. Для такого странного ощущения не было никаких видимых причин — играла музыка, я танцевал с красивой девушкой, но холодная вода обволакивала меня все плотней, и никакой надежды выбраться уже не было.

Фокстрот кончился. К Тамаре подбежала веселая толстушка:

— Томка, начинаем конкурс.

— Это Бела, — сказала Тамара.

— Которая в «Смене» печатается?

Бела холодно поздоровалась со мной и побежала на сцену. Там она захлопала в ладоши, призывая к тишине, и объявила условия конкурса.

— Я сама этот номер придумала, — заявила Тамара, и мы стали смотреть на сцену.

В этом конкурсе могли участвовать только самые бесстрашные и отчаянные. Три здоровенных парня взгромоздились на сцену. Бела вручила каждому детскую бутылочку с молоком и соской, скомандовала: «Раз-два-три!» — и парни, подбадриваемые болельщиками, принялись наперегонки сосать молоко из бутылочек.

Победил достойный — детина двухметрового роста, с огромными красными ручищами, в которых он неуклюже держал опустошенную бутылку. Бела привстала на цыпочки и торжественно повесила на грудь парня бумажный передник с надписью: «Лучшему молокососу», а потом вручила приз — недорогой портсигар. Все очень смеялись.

Бела доставала призы прямо из трибуны. Я прошел за кулисы и заглянул. Никогда не видел такой трибуны: вся она была начинена призами: кульками конфет, шоколадными коробками, безделушками. Две бутылки шампанского достойно венчали эту великолепную пирамиду.

Начался танцевальный конкурс. Тамара танцевала в паре с высоким блондином. Она действительно танцевала красиво. И блондин танцевал красиво. Они завоевали первый приз — бутылку шампанского.

Потом были прыжки через веревочку с завязанными глазами, бег в мешках, шарады, викторины — полный комплект образцово-показательного веселья из журнала «Затейник». И всем было весело.


В гостях


Адрес, который дала мне Тамара, приглашая в гости, выглядел несколько необычно: Ленинградский проспект, засыпушка № 5.

— Дом номер пять? — переспросил я.

— Нет. Именно засыпушка. У нас даже почтовый адрес такой. Белая, веселая такая засыпушечка.

И вот я шагаю в гости по Ленинградскому проспекту молодого города, поставленного прямо в тайге. В этом городе добывается не то золото, не то руда, не то алмазы — во всяком случае, что-то весьма важное, иначе не съехались бы сюда со всего света тридцать тысяч человек.

Ленинградский проспект ничем не отличался от других улиц города. Еще недавно он был первой просекой, прорубленной в тайге, и, верно, за свою первостатейность стал проспектом.

По правую сторону проспекта стояли двухэтажные дома, по левую палаточный городок. На каждой палатке — аккуратные таблички, не хуже столичных. Палатка № 1. Дальше, как полагается, идет палатка № 3, а потом сразу — 27.

За фасадными табличками виднелись другие палатки, и я сделал решительный шаг в сторону от Ленинградского проспекта.

Подобные поселения, именуемые «нахаловками», имеются чуть ли не в каждом новом городе. Собственно, с них и начинается всякий город. В палатках живут строители: землекопы, плотники, штукатуры. Они строят новые дома, прокладывают улицы.

Город растет. Вот уже пущен завод, фабрика, комбинат. Город ненасытен. Со всех сторон тянутся люди в новый город.

Город растет. И вместе с городом растет «нахаловка». Приходит телеграмма-молния: «Послезавтра прибывают триста комсомольцев-добровольцев, встречайте». В одну ночь на окраине палаточного городка вырастают двадцать новых палаток.

Обитатели палаток перебираются в новые дома, но другие тотчас занимают их место. К мужьям приезжают жены, дети. Палатки комсомольцев превращаются в семейные жилища, палатки технически совершенствуются: утепляются, электрифицируются.

Однажды городские власти решают провести в «нахаловку» водопровод (нельзя же людям без воды), повесить на палатках таблички (нельзя же без почты). Это уже конец — «нахаловка» стала узаконенной частью города.

Проходят десятилетия. Город по-прежнему растет. Старые здания сносятся, возникают новые. А «нахаловка» стоит. Она пустила корни, вросла в землю. В «нахаловке» установился свой быт, свой уклад жизни.

В полусотне метров отсюда, на Ленинградском проспекте, ползут могучие самосвалы, мчатся такси с шашечками. Там широкоэкранный кинотеатр, экспресс-кафе, междугородный телефон, а здесь, среди палаток, — иной мир и век. Палатки раскиданы на пустыре густо и беспорядочно, как опрокинутые кости домино на столе. Их ставили кто во что горазд. Одна засыпана землей, другая — шлаком. Третья засыпушка не простая — оштукатуренная. Крохотные подслеповатые окна, скрипучие двери из неструганых досок, а то и просто брезентовый полог, веревки для белья на кольях, под ногами куски железа, кучи мусора, щепы — это и есть «нахаловка».

Тут и там вразброд торчат столбы — к каждому жилищу тянутся два провода. На каждой палатке — аккуратная таблица, но все вразнобой. Я уже давно потерял направление и брел наугад, ориентируясь по шуму Ленинградского проспекта.

Я обнаружил пятую между девяносто седьмой и сорок третьей. Она действительно была белая, как украинская мазанка, только сильно уменьшенная. Крыша крыта толем. У двери на кирпичном стояке шипел примус. Дверь легкая, в щелях. В маленькой прихожей умывальник и несколько разноцветных мыльниц. В углу вязанка дров.

— Нравятся наши хоромы? — Тамара стояла у порога и улыбалась. На ней был крупной вязки красный свитер, серая юбка.

Бела, Таня, Соня, Галя-девушки по очереди называют себя. Церемония знакомства совершается таким образом: девушки опускают очи долу и протягивают руку лодочкой. При этом они продолжают заниматься домашними делами, переходят с места на место, и я тотчас путаю их. Только Белу, которая печатает в «Смене» стихи о космонавтах, мне удается запомнить.

— Вы кто же будете? — спрашивает одна, не то Соня, не то Таня. — Новый Тамарин жених?

Тамара мгновенно встает на мою защиту:

— Как тебе не стыдно, Галька? — Оказывается, это была Галя. — Я же говорила тебе: товарищ из газеты.

— Разве товарищ из газеты не может быть женихом? — удивляется Галя.

— А во-вторых, почему новый? — в свою очередь спрашиваю я.

— Так вы у нее уже четвертый будете, — говорит бойкая Галя.

— Не четвертый, а третий, — поправляет Бела.

Девушки с места в карьер начинают перебирать по косточкам Тамариных женихов. Речь идет о каком-то лысом, который неважно сохранился, но зверски богат. Второй, видно, помоложе и с мотоциклом. Тамара смеется вместе со всеми — женихи явно несерьезные.

Тема постепенно иссякает. Бела говорит, что у нее дело, и выходит на улицу. Другая девушка подзывает Тамару, они быстро шепчутся, Тамара утвердительно кивает, и девушка ложится на кровать. Лишь теперь я замечаю, что у нее землистое болезненное лицо.

Разглядываю убранство засыпушки. Стены оклеены обоями. Висят репродукции из журнала «Огонек». В углу — полка с книгами. Тамара подходит к окну и стучит по стене кулаком, демонстрируя прочность своего жилища. Засыпушка заметно сотрясается, но тем не менее стоит.

Девушки рассказывают историю своего жилища. Стояла брезентовая палатка, и в ней жили четыре экскаваторщика. Потом экскаваторщики перебрались в общежитие, а палатку занял геолог с женой и двумя детьми. Геолог обшил брезент досками, засыпал шлаком, покрыл крышу толем. Третий хозяин засыпушки, водитель самосвала, произвел дальнейшие усовершенствования: обмазал засыпушку глиной и побелил, а внутри оклеил газетами.

Можно только удивляться — на брезентовом остове возникло довольно прочное жилище. Брезент, верно, давным-давно сгнил, а засыпушка стоит себе на земле, и в ней живут шесть человек.

— Собственная, — сказала Галя.

Я не понял:

— Кто — собственная?

— Засыпушка. Мы же ее у дяди Семена купили.

— Вместе с мебелью, — добавляет Соня.

— Хотите, мы продемонстрируем вам нашу мебель? — предложила Тамара.

Девушки оживились. Сцена, как видно, была давно срепетирована, и они с удовольствием повторяли ее перед новым человеком.

Тамара подошла к железной кровати, на которой лежала Таня, и начала:

— Вот наши гарнитуры: кровать двуспальная красного дерева с двумя тумбочками и рижским торшером, — Тамара провела руками в воздухе, показывая, какой у них замечательный торшер.

Галя подхватила тоном рыночного зазывалы:

— Сервант для хрусталя и коктейлей. Годен также для кастрюль и мисок. В особых случаях употребляется в качестве обеденного стола. Можно и письма писать, если есть куда. Сервант универсальный, совсем недорого.

— А это не полка, а секретер, — сказала Соня, вставая в позу перед книжной полкой. — А вот диван-кровать. Сделан на поролоне. В обивке использован современный узор по народным мотивам. — Соня указала на раскладушку, стоявшую в углу.

— Внимание! Перед вами шкаф зеркальный, трехстворчатый. Цена умеренная. — Тамара сделала широкий жест, обводя руками воображаемый шкаф.

В стену были вбиты три палки, на них плотно нанизаны вешалки. Весь девичий гардероб был выставлен, как в магазине готового платья. Сверху висело светлое капроновое платье, в котором я видел Тамару на вечере.

Домашний спектакль шел на высоком профессиональном уровне. Я вошел в игру и сказал с завистью:

— Богатые невесты.

— Выбирайте любую, — предложила Галя. — Мы все нецелованные.

— Галя, — с выражением сказала Тамара.

— Сначала я должен узнать, кто владелец этой недвижимости. На чье имя записан этот дом?

Заводилой, разумеется, была Тамара. До этого девушки жили в Ангарске. Хорошее общежитие, привычная работа, благоустроенный город с трамваями, прекрасные дворцы культуры с колоннами — что еще человеку надо? Но вот однажды девушки увидели: город выстроен, все в нем налажено, все знакомые парни переженились на подругах. А им хочется нового, такого, чего еще в жизни не было.

— Захотелось на свежий воздух, — это Галя так сказала.

Тамара села на самолет и полетела в разведку. Походила по Ленинградскому проспекту, увидела, что город еще неблагоустроен, неуютен именно то, что им надо. Прилетели подруги. Устроились на работу. Всем обещали общежитие, а пока жили в гостинице.

Ни о какой засыпушке девушки и не думали. Но тут пришло известие — в город прилетает на специальном самолете большой московский начальник. Городские власти спешно готовились к торжественному событию: прокладывали тротуары, красили фасады домов, оформляли витрины магазинов. Однажды девушки пришли с работы, и администратор объявил им — в течение трех часов освободить номера для высокого гостя и его свиты. Делать нечего, сложили чемоданы и отправились на улицу: так требуют законы гостеприимства.

Ночь провели у подруг в общежитии, а наутро побежали по городу искать жилье. Тамара наткнулась на столб: «Срочно продается…»

Сторговались с дядей Семеном на шестистах рублях. Денег у девчат, конечно, не было. Тут и подвернулся лысый, первый Тамарин жених. Он жил в той же гостинице и часто захаживал к девушкам в гости. Тамара попросила у лысого в долг. Тот ответил: «С превеликим удовольствием. Могу даже оформить засыпушку на свое имя: меня ведь тоже из гостиницы выселяют. А вы будете жить со мной. Такие замечательные девушки. Разве можно вам отказать?»

Предложение лысого не прошло единогласно. Тамара отправилась на работу. Начальница спрашивает: «Ты что такая грустная?» Тамара рассказала про свои заботы. Начальница сказала: «Подумаю», — и ушла на обед. После обеда приходит, кладет деньги на стол и говорит (кабинет у нее отдельный, только двое нас и было): «Бери, Тамара, если хочешь. Только деньги эти не мои, я у знакомой взяла, а она проценты просит. Один процент — шесть рублей в месяц. Совсем немного. Если согласна — бери. Мне и расписки не надо. На честность твою отдаю».

В тот же день девушки стали владельцами засыпушки номер пять.

— Деньги-то, наверное, ее собственные были, — перебила рассказ Тамары Соня. — Она просто так сказала, для приличия.

— А тебе не все равно, — сказала Галя. — Дала — и спасибо ей.

— И проценты человеческие, — подтвердила Тамара.

Всего один процент в месяц — совсем немного. Не каждый сообразит, что это двенадцать процентов годовых.

— Въезжали мы весело, — продолжала Тамара. — Эта засыпушка была темная-темная. Мы все переклеили, обои новые купили, потолок побелили, радио провели. Новоселье справляли до трех часов ночи.

— А как же московский начальник? — спросил я. — Понравился ему ваш город?

— Тот самый начальник побыл у нас один день. А вечером улетел. Даже ночевать не остался.

— Нет худа без добра, — сказала Галя. — Мы в гостинице рубль за койку платили. А здесь никакой квартплаты.

— Все хорошо, — вздохнула Соня. — Город нам нравится. Только вот мороженого у нас нет. И танцы не каждый день бывают.

— Зато женихов полный город. Правда, Таня? — Галя посмотрела на Таню и подмигнула ей.

— Не знаю. — Таня лежала на железной кровати из красного дерева и не принимала участия в общем разговоре.

— Не прибедняйся. Не отобьем.

— Таня наша уже устроилась, — пояснила мне Тамара. — Почему, думаете, она лежит? У нее Лялечка скоро будет. Так и назовем, если дочка. А если сын, — то Сережа. Им уже комнату обещали.

Таня лежала на кровати и улыбалась:

— Скоро и Тамара Ивановна свадьбу справит.

— Вот еще, — фыркнула Тамара. — Больно он мне нужен.

— Если он откажется, мы его пропесочим, — пригрозила Галя по адресу неизвестного мне парня. — Пусть только откажется, будет иметь дело с нами.

— Я в твоей помощи не нуждаюсь.

— А ты, Соня, иди за водой, — сказала Галя. — Сегодня твоя очередь кисель варить. И вообще девочкам не рекомендуется слушать разговоры старших.

Соня надула губы и вышла.

Дверь тихонько скрипнула. Я даже не заметил — в колени мои ткнулось что-то мягкое, влажное. Я подхватил на руки этот живой комочек — девочка счастливо затихла и засопела в мой живот. Лица девушек посветлели, а потом стали задумчиво-сосредоточенными.

— Это Маринка, — сказала Тамара, — наша дочка.

Следом за Маринкой в засыпушку вошла Бела, держа в руках узелок с детской одеждой.

— Почему задержалась? — спросила Галя.

— Тетя Даша гулять с ней на озеро ходила. — Бела подошла к столу, присела на табуретку. — У нее, оказывается, мыла нет. Стирать буду сегодня. Мариночка, пойдем ручки мыть.

Маринка вцепилась в меня и ни за что не хотела уходить. Общими усилиями ее уговорили наконец подойти к умывальнику.

— Только не спрашивайте у Мариночки, где ее отец, — быстро шепнула мне Тамара. — Понимаете?

— Понимаю, — ответил я. — А где он?

— Потом скажу…

Маринка снова устремилась ко мне, прижалась щекой к животу и закрыла глаза. Бела вышла на улицу, и было слышно, как она разговаривает там с Соней. Галя подошла к раскладушке, села.

— Что в кино сегодня? — спросила она.

— Пойдем? — предложила Тамара.

— Я лучше посплю. Нам ведь с Соней в ночную…

Намек был вполне прозрачным. Я посмотрел на Маринку и понял, что мне повезло.

— Смотрите, — воскликнул я, — Мариночка уже заснула! Надо трогаться.

— Пойдемте, — сказала Тамара.

Мы положили Мариночку на крохотный топчан, стоявший в углу, и, провожаемые шуточками Тамариных подруг, вышли из засыпушки.


Признание


— Мой отец был строителем. Мы все время кочевали. Сначала в теплушках — тогда, наверное, еще война шла, я не помню. Потом в обыкновенных вагонах, потом в цельнометаллических — это, значит, уже наше время пришло. Я привыкла на колесах жить. Отец посадит меня на колени и спрашивает: «Как сегодня мы поедем — на поезде или на грузовике?» Он меня катает на себе, а я к нему пристаю: «А когда мы поедем не понарошке?»

Маме я всегда помогала чемоданы укладывать.

Один раз мы ехали долго-долго. Мимо Байкала, через тайгу. Остановились у большой горы. Сели в грузовики и поехали. Долго ехали. Приехали на стройку. У отца неприятности какие-то пошли. Он начал на этой стройке пить и маму часто бил. Я в школу пошла, в первый класс…

Однажды прихожу домой — мама лежит на кровати и плачет. Тихо так, только плечи вздрагивают. Потом лицо вытерла, говорит: «Послушай, Томочка, ты уже большая и все должна понимать».

Я все понимала. Теперь мне двадцать лет, и я ничего не понимаю, а тогда все понимала.

Уехала мама и через полтора года умерла в Кустанае: она там с бабушкой жила, у нее туберкулез был.

Приехали мы в Кустанай, похоронили маму, а потом поехали на новую стройку. Но отец все равно пил.

Тут приехала Клавдия Ивановна с маленькой девочкой, Верочкой звать, моей сестренкой. Она и на прежней стройке жила, а теперь к нам приехала. Отец ее не бил, а все время целовал, на коленях перед ней стоял, но это было еще некрасивей. Он пьяный к ней ластится, а она его отталкивает. Стыдно как!

Над Ленинградским проспектом спускался вечер. Мы выбрались из палаточного городка и шли по деревянным тротуарам мимо широкоэкранного кинотеатра, мимо междугородного телефона, мимо закрытого кафе.

Темнело. Одинокие фонари качались на столбах. Потянуло свежим ветром. Принялся накрапывать дождик. Иглистые струи обдували лицо, и мне казалось, будто я плыву в холодной воде, а далекий голос взывает о помощи; я плыву изо всех сил и не могу помочь, потому что одинокий голос уходит все дальше и я никак не могу догнать его. Это необъяснимое состояние началось еще на вечере, когда я увидел Тамару, и теперь снова охватило меня, как только мы вышли на дождь.

Далекий голос донесся столь явственно, что я обернулся. Никого не было. Одинокая парочка брела в конце проспекта, не разбирая дороги, как мы с Тамарой. Я повернулся спиной к ветру, закурил.

— Рассказывайте дальше. Как вы попали в свою засыпушку?

— Вы не думайте — у меня собственный дом есть. Настоящий. Пять комнат. С верандой. С Клавдией Ивановной я неважно жила: она меня нехорошим вещам учила. Как-то вечером отец говорит: «Собирайся. Завтра утром полетим». А куда — не сказал. Летели мы полдня, на большом самолете. Выходим на бетонную дорожку, на крыше буквы стоят — Ростов. Отец посадил меня в такси, повез в город. Остановился у дома с верандой. «Вот теперь наш дом. Будешь жить с бабушкой». Оказывается, бабушка уже прилетела сюда из Кустаная. Прожила я в Ростове, в том самом доме, шесть лет. Десятилетку окончила. Мы с бабушкой дружно жили.

Только глупая я тогда была, ничегошеньки не понимала.

Приезжает отец. С ним Клавдия Ивановна и Верочка. Я тогда в девятом классе училась, шестнадцать лет мне исполнилось. Отец привез подарки. Клавдия Ивановна ходит вокруг меня, улыбается. Обхаживает, значит.

На другое утро отец говорит: «Ну, дети, пошли».

Как сейчас помню — в мае это было. Здесь-то в мае еще снег лежит, а в Ростове — сирень цветет. Отец с Верочкой впереди идет, я и мачеха — за ними. Отец купил Верочке детские шары, а мне мороженое. Я иду, сосу палочку, а мачеха учит меня жить: «Ты уже большая, паспорт получила. Ты красивая будешь, длинноногая, глаза у тебя большие — тебе жить легко будет. Только ты мужчин в узде держи. Они все скоты, им водка нужна да бабы. Ты им уступай, только не сразу — тогда они на коленях перед тобой будут ползать».

Я слушаю мачеху и улыбаюсь: мороженое такое вкусное, и сирень вокруг цветет. Никаких мне умных советов не надо — я сама с усами.

Подходим к дому, «Нотариальная контора» называется. Зачем, думаю? Может, отец с мачехой записываться будут? Нет, отец меня к окошечку зовет. Пошушукался сначала с усатым, а потом меня пальчиком подманивает. Мороженое уже кончилось, мне еще хочется. «Где твой паспорт, доченька? Покажи нотариусу». — «А ты мне мороженое купишь?» — «Куплю, доченька, подпиши вот здесь».

Я подписала дарственную и стала хозяйкой дома. «Это я для твоего будущего делаю», — сказал отец. И мороженое купил.

А через год отца посадили в тюрьму за растрату и хищение строительных материалов. Мачеха приходит в слезах, спрашивает: «Не выгонишь нас, Томик?» — «Живите. Я сама отсюда уйду».

Не стала я в этом нечестном доме жить. Получила аттестат зрелости и поехала по комсомольской путевке в город Ангарск.

— Ой! — вскрикнула вдруг Тамара. — Откуда он взялся? Не смотрите вперед, не смотрите на этот мотоцикл, умоляю вас.

Нас обогнал мотоцикл с коляской. За рулем сидел тот самый парень с походкой ковбоя, который дал мне билет на вечер «Учись танцевать красиво».

— Так это он и есть? — спросил я.

— Умоляю вас, ничего не спрашивайте. Ведь он должен быть в Хабаровске. Значит, он прилетел из Хабаровска? Умоляю вас.

Мотоцикл остановился на перекрестке. В свете фонаря было видно, как парень обернулся, будто бы раздумывая, куда ехать. Потом мотоцикл мягко перевалился через обочину и встал у небольшого домика — как раз на нашем пути.

— В типографию поехал, — возбужденно говорила Тамара. — Заклинаю вас. Когда будем проходить, не смотрите на него. Делайте вид, что ничего не видите.

— Так это он?

— Он. Он. Я вам расскажу. Только не сейчас. — Она больно вцепилась в мою руку и неестественно громко засмеялась.

А мотоцикл надвигался на нас как изображение в кино. Шаг — и мы поравнялись с коляской. Еще два шага — и мы уже прошли.

Вцепившись в меня, Тамара шагала как деревянная.

И тут он сказал:

— Здравствуй, Тамара.

Тамара остановилась и сделала большие глаза:

— Алик? Разве ты прилетел?

— Мне сказали, что ты выиграла главный приз, — при этом он посмотрел на меня.

— Кто хочет, тот всегда выигрывает, — сказала Тамара и тоже посмотрела на меня. — Проигрывают лишь те, кто хочет проиграть, — она перевела взгляд на него.

— Наверное, теперь мы сможем организовать диспут о том, что такое счастье?

— Только в том случае, если ты осмелишься выступить с трибуны, подхватила Тамара.

Рука моя совсем онемела, я ничего не понимал из того, что они говорили, но героически терпел боль и собственное неразумие. Я стоял и разглядывал Ленинградский проспект, будто это было весьма интересно. Краем глаза я видел, как Алик резко нажал ногой на педаль. Мотоцикл взревел. Он вскочил в седло, круто развернул руль, и мотоцикл стремительно выскочил на проспект, обдав нас едким чадом бензина.

Тамара вдруг ослабла и, словно в беспамятстве, положила голову на мое плечо.

— Тамара, — сказал я.

— Он мой враг, — заговорила она, задыхаясь.

— Полно. С врагами так не разговаривают.

— Я его ненавижу. Как бы я хотела простить его. А я ненавижу.

— Да что же произошло в конце концов?

Тамара не ответила. Медленно и задумчиво мы шли по Ленинградскому проспекту.


Признание (продолжение)


Город показался ей так себе. Странный какой-то город. Сначала не давали номера в гостинице. Потом четыре дня она ходила без работы. Ей уже надоело быть безработной — целых четыре дня. Правда, работа была везде, она выбирала, что лучше, пока не выбрала ММС — машиносчетную станцию: ей начальница там понравилась — добрая, отзывчивая. А главное — ухажеры. Странные какие-то. С геологом она познакомилась в буфете, когда пила чай. Он напросился и вечером пришел, притащил две бутылки шампанского. Рассказывал смешные истории, пел песни про геологов, тоже смешные. Тамара страшно хохотала, а он вдруг подошел и повалил ее на кровать. Тамара даже не поняла сначала, что он хочет, а когда поняла, закатила ему такую оплеуху, что он выскочил в коридор и больше не показывался.

На другой вечер пришел лысый, тоже в буфете познакомились. Вежливый такой, обходительный: «Разрешите налить вам рюмочку. Разрешите ручку поцеловать. Ах, какая замечательная ручка». Тамара смеется: ей никогда ручек не целовали. Смотрит, а он уже к локотку подбирается: «Ах, какая чудесная рученька. Какое вкусное плечико. Разрешите, я поцелую такое вкусное плечико?» Тамара ему вежливо так ответила: «Вкусное, да не ваше». Он извинялся, извинялся, наконец ушел.

Не ухажеры, а круглые идиоты, честное слово. Трудно жить девушке, когда она одна и ей двадцать лет и у нее к тому же есть отдельная комната за рубль в сутки.

Тамара совсем решила — уеду из этого города, если здесь такие идиоты. Но тут история получилась — с ума сойти. Только этого ей не хватало. Влюбилась, да еще где — на комсомольском собрании. Ну, положим, еще не совсем влюбилась, а так — чуть-чуть. До любви до настоящей, как в книгах, еще плыть и плыть. Еще бури будут и штормы — закачаешься.

Но она сразу поняла — это «он», так, кажется, в романах их называют. «Он» — это он. И точка!

Они уже назаседались всласть, когда она вошла в зал и села. Духотища дикая — их хлебом не корми, только дай позаседать. Недаром в газетах пишут о формализме в комсомольской работе.

Но в этот момент она глянула на трибуну, и ей сразу стало холодно. Он стоял за трибуной высокий, пронзительный такой. И говорил без бумажки.

— Кто выступает? — спросила она у соседки.

— Не мешай слушать. Алик это. Разве не видишь? — и отодвинулась от Тамары. Видно, сама в него по уши влюблена.

Все девчонки ему хлопали, будто он тенор знаменитый. Тамара тоже хлопала. Мог бы еще поговорить — что ему стоит? Но он кончил и сел за стол президиума. А она с него глаз не сводила.

Потом стояла в проходе с двумя подружками. Они смотрели, как президиум расходится, и хихикали. Эти две девчонки были ей почти незнакомы, но она все равно подошла к ним на проходе и задержала — она уже засекла, что другого выхода из зала нет и он обязательно пройдет мимо них. Он шел в окружении парней и девчат — все ближе, ближе, а она так громко смеялась, что на нее оборачивались. Он уже совсем близко. Она еще громче заливается. Потом вдруг отскочила к креслам:

— Ах, простите. Проходите, пожалуйста. Мы весь проход загородили.

Он прошел, окатил ее холодной волной. Поднял глаза и посмотрел на нее выразительно. У нее мурашки по спине забегали.

А она:

— Ой, Катя, ты меня уморила, — а на него ноль внимания.

Он прошел — и обернулся. Походочка у него — закачаешься.

После собрания она пошла на телеграф и отстукала девушкам в Ангарск телеграмму — город замечательный, прилетайте скорее.

Бела и Мариночка поселились с ней в одной комнате. Лысый с ходу переключился на Белу, помог ей устроиться машинисткой в институт. Бела одна, ей трудно. Муж погиб в шахте во время обвала — работать надо и дочь воспитывать. Учиться она уже не пойдет, а ведь такая способная, стихи пишет.

Бела каждый день пристает к ней:

— Пойдем на учет станем. Неудобно тянуть.

— Еще успеем… — отвечала Тамара. Она узнала, что Алик улетел в командировку на рудник, и тянула с этим делом. Ей все было известно, 28 лет, холост, учится в Москве заочно в университете, сразу на двух факультетах: философии и журналистики…

Тамара работала на машиносчетной станции, и ее место за перфоратором было как раз у окна. И вдруг она видит в окно: он на своем мотоцикле по улице катит.

Она к Белке звонить.

— В обеденный перерыв на учет становиться пойдем. А то затянули неудобно.

— Я в обед к Маринке побегу. Пойдем после работы.

Еле досидела. Как звонок, сразу вскочила и бежать. За ней Верка увязалась, операторша, губы и ресницы крашеные, а ноги как спички.

— Мне в горком непременно надо. Подожди, — а сама заладила, как сорока: — Алик, Алик.

Если уж влюбилась, хоть веди себя прилично.

В горкоме Тамара зашагала прямо к кабинету Алика, чтобы Верка вперед не забежала: у нее ведь губы крашеные и ресницы.

Бела сзади кричит:

— Тамара, нам сюда, в сектор учета. К Люсе.

— А она здесь.

Люся и впрямь сидела у Алика, чуяло сердце. Еще две девчонки и парень. Опять с девчонками заседает. На это он мастер — с девчонками заседать. Подожди, ты у меня позаседаешь с девчонками, всех разгоню.

— Здравствуйте, — сказала она с порога, ни на кого особенно не глядя. — Люся, мы к тебе на учет вставать.

Люся встала:

— Алик, я пойду.

— Иди.

Тамара на него даже не поглядела, честное слово. И дверь захлопнула.

Пошли в Люсин сектор, Тамара села заполнять карточку, а у самой сердце стучит — спасенья нет. Люся ее спрашивает, а она ничего не слышит.

И тут входит он. Ворвался с таким видом в кабинет, будто самый большой начальник на свете.

— Люся, где дело Кривошеева? — это значит — он каким-то Кривошеевым интересуется.

У Люси даже глаза на лоб полезли:

— Какого Кривошеева?

— Кривошеее. С автобазы. Я тебе вчера дело передавал.

— Ты мне ничего не передавал.

Он молчит, а сам косяки бросает в Тамарину сторону. Она, разумеется, ничего этого не видит, в карточку уставилась.

— Ах, да, оно же у меня в столе лежит, — хлопнул себя по лбу и ушел.

Тамара карточку закончила, к автобиографии приступила. Пишет, а у самой пальцы дрожат.

Тут он опять входит:

— Люся, можно тебя на минуту? Ах, у тебя новенькие на учет встают?

Он только сейчас ее заметил — вот нахал!

А он:

— Девушки, закончите тут, зайдите ко мне. Разговор есть.

— Обязательно зайдем, — говорит Бела. — У нас тоже разговор есть.

Тамара ни слова.

Они быстро закруглились и пошли к нему в кабинет. Он сидит, бумагами обложился. С ним Верка крашеная и еще какая-то.

— Знакомьтесь, — говорит и сам протягивает руку. — Алик Виноградов. А Беле по-деловому: — Виноградов.

— Тамара Дорошенко, — говорит Тамара. Рука у него твердая, сухая. И ласковая.

— Мы уже знакомы, — говорит Верка с крашеной губой.

— Как вам город нравится? — это он так спрашивает.

— Город хороший, — отвечает она. — Просто замечательный. Только вот комсомольской работы не видно.

— Об этом я и хотел поговорить. Надо оживить. Давайте какой-нибудь диспут проведем. Ну хотя бы на тему «Что такое счастье?», — а сам смотрит на Тамару: я-то, мол, знаю, что это такое. — Так вот, девушки прошу вас. Подумайте и приходите завтра с предложениями. Обсудим вместе, как лучше провернуть это мероприятие.

Тамара в штыки:

— Надо не мероприятие проводить, а для души.

— Не придирайся. Я так сказал, — он ее уже на «ты» назвал.

— Хорошо. Мы подумаем.

Тамара всю ночь не спала, думала: что такое счастье? В чем оно? Для кого? С кем? Ничего не смогла придумать. На работу пошла злая. Теперь он на нее смотреть не захочет, раз она такая дура.

Перед концом работы звонит Бела:

— Жду тебя у горкома.

— У меня голова что-то болит.

— Не валяй дурака. Мы же договорились, — поет Белка в телефон, — а он симпатичный…

Тамара бегом в горком. Бела уже там. Еще человек пять сидят по стенкам. Алик ей ручкой помахал, говорит:

— Все в сборе. Какие будут предложения?

Тощая девица в очках из проектного института начала тянуть резину как лучше диспут провести, как выступления заранее подготовить. Морока страшная. Алик все это слушает, кивает.

Тамара не выдержала, что он кивает, вскочила:

— Ничего у нас так не выйдет.

— Что не выйдет? — и смотрит на нее.

— Не будут искренне отвечать на такой вопрос: в чем же счастье?

— Как так не будут? — А сам смотрит, словно впервые ее увидел.

Тамара чувствует, что ее несет и она уже не может остановиться.

— Хорошо. Тогда ты скажи: в чем твое счастье? Можешь сказать?

— Могу.

— Ну говори. Жду.

Он брови нахмурил, говорит:

— Сначала я думал, что счастье в общественной работе. Чтобы для людей работать, для молодежи. Ну вот, сейчас я работаю, а счастья особого нет, и виновато так улыбнулся, чтобы она его пожалела, значит.

— Ты сможешь так с трибуны сказать? Перед всем коллективом?

Он даже покраснел:

— Пожалуй, нет.

— Вот видишь. И другие так. Будут говорить по бумажке. Читать заранее приготовленные ответы.

— Что же делать?

— Тамара правильно говорит! — это Бела закричала, подруга верная.

Девица институтская губы поджала:

— Критиковать легко. Вы можете предложить что-нибудь конкретнее?

— Надо, чтобы всем было весело. И от души. Вот мы в Ангарске проводили вечер «Учись танцевать красиво». Конкурс на лучший танец. Веселая лотерея.

Алик загорелся:

— Ты можешь показать, как надо танцевать красиво?

— Я пять современных танцев знаю, — и скромненько так кофточку теребит. — И два старинных.

— Тогда по рукам. Раз ты предложила, бюро назначает тебя ответственной за этот вечер. Послезавтра представишь план мероприятий. Голосую. Кто «за»? Значит, решено единогласно. Приходи завтра в обед. Поедем деньги на лотерею собирать.

Они пришли домой, а их из гостиницы выселяют. Тамара совсем замоталась, пока засыпушку покупала, пока вещи переносили, пока обои наклеили. Алик звонит ей на работу.

— Почему вчера не пришла? Или комсомольское поручение для тебя не закон?

— Ой, Алик, прости меня. Хочешь, сейчас прибегу? У нас тут такая история…

Он разрешил:

— Ладно. Приходи. Только поскорее.

У нее аж дух захватило, когда он рванул с места и понесся по Ленинградскому проспекту, потом, вспугивая кур, по Базарной площади. Проехали мимо проектного института — прямо за город.

— Вон проектный! — крикнула она, но он даже не посмотрел, прибавил газу.

Они мчались, оставляя за собой пыль и треск. Тамара вцепилась в борта коляски и смеялась, смеялась наперекор ветру.

Он сидел злой и смотрел прямо на шоссе, которое вонзалось в тайгу. Перед этим Тамара сказала:

— Как же я тут сяду? Я упаду.

— А ты держись за меня. Со мной не упадешь.

— Я лучше в коляску.

— Садись сзади. За меня будешь держаться.

— Здесь лучше.

Она все-таки села в коляску, и тогда он рванул так, что она заойкала от страха.

Алик сбросил газ. Мотоцикл прокатился, вздрагивая на неровностях шоссе, и встал. Он посмотрел на нее гневно и сказал:

— Вот увезу на край света.

— А бензина хватит? — сказала она и засмеялась.

— Тогда едем в проектный, — сказал он и развернул мотоцикл.

Всем, конечно, ясно, почему он выбрал проектный институт в первую очередь. Там же та, тощая, в очках. Она, говорят, кандидат геологических наук. Перед такой наукой ему ни за что не устоять.

— Где Мария Исааковна? — спрашивает. Это та, тощая, значит.

— К мужу в больницу ушла, — ответила секретарша.

Он ничуть не удивился, говорит:

— Передайте, что я был. Она в курсе.

Так. Одной девицей меньше. Будь счастлива, Мария Исааковна. Пусть будет у тебя много детей, один лучше другого. Люби своего мужа. И очки у нее симпатичные, очень к лицу идут, честное слово.

Тамара на всякий случай спросила:

— Много в городе комсомольцев?

— Около четырех тысяч.

— А кого больше — парней или девчат?

— Считай, пополам. А тебе зачем? — и на нее посмотрел строго.

Они уже вышли из института и шагали к мотоциклу. Тамара забежала вперед.

— Я лучше тут сяду. Там трясет. — И садится на заднее сиденье. Четыре тысячи пополам — значит, две тысячи комсомолок. Подумать — и то страшно. Ведь он с каждой познакомиться может, ведь он первый секретарь. Комсомолок две тысячи, а сколько еще несоюзных девчат? Вдруг он в несоюзную влюбится? Тамара обхватила Алика, прижалась — не отдам никому.

Приехали на рудник. Директор отвалил им пятнадцать рублей. В автобазе дали десятку, а в Госбанке только три рубля — экономию наводят.

— Ты записывай, — говорит Алик, — чтобы не забыть. Будешь теперь моим секретарем.

В стройкомбинате самая большая комсомольская организация. Девчат там пруд пруди. Окружили мотоцикл — ни пройти, ни проехать.

Зойка Веселова, ихний секретарь, двадцатку тащит, смеется:

— Мы невесты богатые.

— Он себе молоденькую нашел! — кричат «невесты» и в Тамару прутиком швыряют. — С образованием, видать. И в капроне.

А он смеется:

— Вот мы завтра на воскреснике покажем, кто чего стоит. Собираемся в восемь ноль-ноль. Не опаздывайте. Под твою ответственность, Зойка.

Еле выбрались оттуда.

Тамаре интересно — что за воскресник такой завтра? Спросила. Стройкомбинатовцы едут готовить пионерский лагерь — через неделю там открытие.

Тамара сидит и думает: пригласит или не пригласит? Так задумалась, что Алика выпустила, чуть было не вывалилась на повороте.

— Держись крепче! — кричит.

Подъехали к горкому. Он спрашивает:

— Что завтра делаешь?

— Еще не знаю.

Пригласит!

— Когда призы покупать будем? Тут женская рука нужна. Хочешь, сейчас поедем?

— Устала я.

— Подвезти тебя?

— Куда? На край света? Спасибо. Мне недалеко.

Нет, не пригласит!

— А то подвезу.

— Не стоит беспокоиться…

И пошла не оглядываясь.

Сейчас окликнет, позовет, пригласит. А за спиной тихо-тихо. Потом мотоцикл затрещал. Домой поскакал. Тем лучше, туда ему и дорога.

Мотоцикл выскочил на мостовую, обогнал Тамару. Алик затормозил:

— Приходи завтра на воскресник.

— Когда? — спросила она оробев. И ноги сразу ослабли.

— В восемь. У горкома.

Тамара прилетела в засыпушку сама не своя. Девоньки, выручайте.

Соня пожертвовала свои брюки. Брюки синие, с накладными карманами, сшиты еще в Ангарске, в ателье индивидуального пошива. Таня дала к брюкам носки эластичные. Галя — шелковый платок с итальянским рисунком и туфли. Свитер у Тамары был свой — крупной вязки, с двумя синими полосами на груди; она его здесь еще ни разу не надевала, только Гале давала в кино сходить.

Тамара встала чуть свет, вырядилась с иголочки и в 7 часов 45 минут отбыла на воскресник.

У горкома стояли три грузовика. В кузове первого грузовика Катя сидела, та самая, с которой она на комсомольском собрании смеялась, когда Алик по проходу шел.

— Давай к нам, — зовет Катя.

Тамара уже ногу на колесо поставила, тут сам Алик выбегает из горкома:

— Подожди, Дорошенко, у нас еще дело есть. А вы поезжайте, мы вас догоним.

Тамара пошла к мотоциклу, села в коляску. Алик подходит. Она сделала вид, что поверила:

— Какое у нас дело?

— Хотел тебе сказать, что ты сегодня очень красивая, — и смеется.

— Ну тогда я пошла, — и делает вид, будто хочет из коляски вылезти.

Он испугался, бормочет:

— Я пошутил. Прости. Куда ты? Они уже уехали.

Она осталась.

И снова тугой ветер захлестывал ее грудь, и она беспричинно и счастливо смеялась и махала своим итальянским платком, когда мотоцикл обгонял грузовики со стройкомбинатовцами.

Как только мотоцикл остановился в лесу, на них набросились комары. «Ой», — сказала Тамара и стала совершать немыслимые прыжки и размахивать роскошным итальянским платком. Алик на нее смотрит, глаз отвести не может.

Алик и Зоя начали расставлять людей. Тамаре и Кате досталось носилки носить. Они взялись сгоряча — и тут же присели. Комары тучами, а руки заняты — где уж думать о том, чтобы походка была к лицу.

Алик посмотрел на них, крикнул: «Я сейчас!» — и умчался на мотоцикле. Тут подходит парень, с которым Тамара позавчера танцевала в клубе два танго подряд. Он ей говорит после первого танго: «Меня зовут Лева, инженер-строитель. Одинокий». — «А я неодинокая», — отвечает Тамара. «С кем же вы встречаетесь?» — спрашивает. А она: «С Белой встречаюсь да с Галей». — «Давайте встречаться», — говорит. «Меня душит смех», — отвечает Тамара. Отшила его.

Так вот этот Лева одинокий подходит теперь к ним и заявляет:

— Имеется чешская жидкость «Тайга», — и достает из кармана флакончик. — Берегите глаза. Едкая.

Тамара и Катя намазались — стало легче. Тамара носит мусор с территории, а сама слушает — когда же затрещит мотоцикл?

Алик примчался. Бежит, а в руках флакон «Тайги».

Пришлось мазаться второй раз. Жидкость горькая — глаза ест. На губу попало — кто только такую горечь выдумал? Однако приходится терпеть во имя великой цели.

— Легче? — Алик спрашивает.

— Замечательно.

После обеда Алик говорит:

— Идите теперь в помещение. Там комаров нет.

Они вымыли пол в двух комнатах. Тамара то и дело к окну подбегала как там Алик? Кончили мыть, снова пошли на улицу убирать мусор. На улице все-таки лучше: с комарами, зато Алик у нее на глазах, и Тамара в любую минуту может принять экстренные меры.

Она старалась работать лучше всех. И смеялась всех громче. Она знала, что у нее приятный смех, грудной, тревожный. Стоит ей засмеяться раз-другой — и парень готов.

Лева одинокий услышал ее смех, подошел. Тамара с ним шуточки шутит и смеется тревожным смехом. Лева сбоку за носилки взялся:

— Разрешите, девушки, я вам помогу.

Алик увидел, вцепился в носилки с другой стороны, а глазами в Тамару стреляет. Тамара хохочет:

— Бросай, Катя.

Они носилки бросили. Алик и Лева держат, потом перехватились и вдвоем потащили мусор — потеха!

Алик обратно пустые носилки тащит. Девчата кричат: «Пора кончать!»

— Еще поработаем. — И сам к Тамаре подходит: — Понесем вместе.

— Ох, устала… — говорит Тамара, ни к кому не обращаясь, и итальянским платком обмахивается.

Алик носилки бросил:

— Отбой!

На мотоцикле они подкатили прямо к засыпушке № 5. Увидев на пороге главного комсомольского вожака, девушки пришли в неизъяснимый восторг.

— Ой, девоньки! — закричала Галя. — Тамара по вещевой лотерее мотоцикл выиграла. — Надо сказать, что все население засыпушки мечтало выиграть по лотерее проигрыватель или магнитофон: билеты они коллективно покупали.

— Нет, — ответила Тамара, и глаза ее сияли, — я выиграла самый главный приз…

Во вторник после работы они отправились покупать призы для вечера «Учись танцевать красиво». Накупили полную коляску. Поехали к Зое, сдали ей призы на хранение.

Вдруг Алик говорит:

— Теперь ко мне.

Тамара испугалась:

— Зачем?

— Отчет надо составить. Поможешь.

Никогда в жизни Тамара не была на квартире у одинокого мужчины. Ходила в общежитие к ребятам, бывала в семейных домах, встречалась с парнями на танцах, в кино, а чтобы на квартиру — никогда. Ей казалось, произойдет нечто ужасное, непоправимое.

Она переступила порог его комнаты — и ничего не случилось. Только сердечко екнуло.

— Садись, — сказал Алик.

Тамара села на краешек стула, лицом к двери, чтобы в любую минуту можно было вскочить и убежать.

Комната ей понравилась. Тахта с гобеленом. Над тахтой портрет Льва Николаевича Толстого. У окна письменный стол с прибором и перекидным календарем, у стола этажерка с книгами. На стенах тоже полки — очень много книг.

Пол чисто вымыт. И посредине — кусок цветного линолеума.

Очень красиво.

Они писали отчет, разговаривали. Тамара вдруг вскочила:

— Мне пора.

— Сиди, время детское.

— Нет, нет. Девять часов. Мне пора.

— Я сейчас чайник поставлю. Чаем тебя угощу.

— Чаем? С печеньем? — у Тамары даже ноги подкосились от страха; она села, чтобы унять дрожь в коленках. Вот оно, начинается. Точно так же было у Нинки с химкомбината, еще в Ангарске. Она к одному ходила на квартиру, чаи с печеньем распивала, а потом стала мать-одиночка. «Они в чай специальный порошок подсыпают, — рассказывала Нинка, выйдя из родильного дома. — Раз-два — и ты мать-одиночка».

— Ты чего испугалась? — спросил Алик, глядя на нее. — Я же тебя не съем.

Тамара потрогала рукой пылающий лоб и с трудом выговорила:

— Мне надо на свежий воздух. Голова болит.

На улице она пришла в себя и поклялась, что больше никогда не переступит порога этого дома. Она даже не разрешила Алику проводить ее до засыпушки.

На другой день они пошли в кино, оттуда на танцверанду.

Алика позвал дежурный, он отошел.

Тамара танцевала со всеми, кто ее приглашал, ни одного танца не сидела на скамейке.

К ней подошел Лева, одинокий инженер-строитель. Сбоку выскочил другой ухажер. Они начали препираться, кому танцевать с Тамарой. Тамаре смешно, а они уже друг друга за грудки хватают. Драться начали. Тамара испугалась, спряталась за чьи-то спины. Прибежали дружинники, привели все в порядок, будто ничего и не было — лишь валялась на полу вырванная с мясом пуговица. Ее наподдали ногой танцующие — и все.

Нет, еще не все. Вдруг громко на всю танцверанду:

— Комсомолка Дорошенко, к выходу!

Тамара узнала родной голос, выходит. Он стоит и с ним вся дружина верная.

— Хочешь, чтобы тебе на танцверанду запретили ходить? — это он, конечно, для виду спрашивает.

— Что ты еще мне запретишь?

— Запрещаю грубить мне.

— А еще что?

— Комсомолка Дорошенко, следуйте за мной.

И она пошла за ним, как побитая собачка. А дружина верная осталась следить за порядком.

Они ушли далеко-далеко в тайгу. И тогда он заговорил:

— Выпить хочется. Из-за этой драки настроение испортилось.

Она молчит. Все еще сердится.

— Поздно уже. Магазины закрыты.

Она молчит.

— Где бы достать? — Алик свое тянет.

Ей стало жалко его.

— Давай лотерею пропьем.

Они взялись за руки и побежали.

Зоя была дома.

Они взяли главный приз, раскупорили. Потом выпили вторую бутылку. Алик покопался в призах: пустые портсигары, безделушки, шоколад — ничего такого, что можно было бы выпить.

— Я говорил — надо было покупать четыре бутылки.

— Хватит с вас.

— Эх, гулять так гулять. Зоя, Тамара, берите шоколад. Завтра все возмещу.

Пошли гулять на Ленинградский проспект.

Начал накрапывать дождик. Он отдал ей пиджак. Они гуляли под дождем и вели разговор «за жизнь» — ничего не поделаешь, именно так говорят теперь молодые люди и в Москве, и в Ростове, и в Сибири.

— Главное, быть честным, — говорила Тамара. — Девушке трудно оставаться честной: со всех сторон пристают. А мы ведь слабый пол — так Пушкин сказал.

Он посмотрел на нее, хотел что-то спросить, но не спросил. Лишь сказал:

— Я тебя защищать буду.

— Если человек честен — он уже наполовину счастлив.

— А в чем вторая половина?

— Во второй половине.

— Откуда у тебя такие хорошие мысли?

Тамара встала в позу, сделала глубокомысленное лицо и с выражением прочитала:


Несчастен, кто берет, но не дает взаимно,

Я счастлив оттого, что брал, но и даю.


— Кто это сказал?

— Рудаки, известный таджикский поэт.

— Лауреат?

— Что ты! Жил в десятом веке нашей эры. У них был тогда расцвет культуры.

— Здорово!

— Это я взяла из книги «В мире мудрых мыслей».

— У тебя она есть?

— Я у подруги брала.

— А ты много знаешь. И про жизнь больше моего понимаешь.

— Я же с девяти лет без матери. — И рассказала ему про отца и мачеху, про дом в Ростове, про то, как отец водил ее к нотариусу.

Незаметно оказались у его дома. Он, конечно, позвал ее в гости.

Она отказалась.

— Ты с ума сошел. Первый час. И вообще я могу приходить к тебе только по делам.

— Почему это? Мой дом всегда для тебя открыт.

— А я не могу, — сказала Тамара и села на крыльцо.

Алик вынес одеяло, прикрыл Тамару от дождя.

Вдруг Тамара видит: к крыльцу идет женщина, идет, как в свой дом. Тамара испугалась и тут же узнала Марию Исааковну из проектного института. Оказывается, она соседка Алика, живет напротив, через кухню.

Мария Исааковна остановилась, смотрит на них сверху:

— Чего сидите под дождем? У меня бутылка шампанского есть.

Пошли в дом. Тамара выпила полстакана. Алик еще наливает.

— Алик, мне больше нельзя.

— Почему?

— Я буду пьяная, — и смеется тревожно.

Тамара все-таки выпила — смотрит, а Марии в комнате нет. Тамаре стало весело-весело. Села на тахту, поджала под себя ноги и беспричинно смеется. Алик сел рядом.

— Я хочу тебе сказать…

— Давай лучше за жизнь говорить. Расскажи что-нибудь веселое или грустное.

Они говорили и говорили. Потом Алик вышел на кухню, вернулся с раскладушкой.

— Четыре часа утра. Ты у меня останешься.

Тамара подумала и осталась. Ей было весело и ничуть не страшно. Алик постелил постель, потушил свет.

— Раздевайся. Я не смотрю.

Она юркнула под одеяло как была, не раздеваясь. Лежит в темноте, затаившись, и слушает.

Алик лег.

Она лежит и думает со страхом: «Сейчас полезет. Тогда все». А что «все» — она и сама не знала.

Так и заснула.

Теперь она его совсем не боялась. Бегала к нему, как в свою засыпушку № 5. И подумать только, за все время они ни разу не целовались даже.

Тамара решила подать заявление в заочный институт. Сначала думала на факультет журналистики: теперь мода такая — все идут в журналисты. Алик ее переубедил: «Иди в иняз. Я очень люблю иностранные языки».

Она написала заявление, побежала к Алику за учебником английского языка.

Он подошел к ней.

— Сначала давай поговорим.

— О чем?

— Так дальше продолжаться не может.

— Что — не может? — Она будто не понимала, а у самой туман в глазах сделался.

— Или — или! — сказал он требовательно.

— Что — или? — Она по-прежнему ничего не понимала.

— Или мы расстаемся, или женимся.

— Ах, вот как. Ты жаждешь со мной расстаться?

— Эх, Тамарка, — сказал он с печалью и сел на тахту, — и зачем я только тебя встретил?

Она тотчас перестала притворяться, села рядом с ним на гобелен, приказала жадно:

— Говори!

Он начал с первого дня творения:

— У меня сразу сердце упало, как только я тебя увидел в горкоме. Я не хотел встречаться. У меня строгая программа жизни составлена: университет, потом диссертация. Моя семилетка. А ты все мои планы поломала — за тобой бегаю. Не хотел тебя на воскресник звать, а позвал. Выйду из горкома — надо заниматься. А ноги сами в засыпушку вашу проклятую идут…

Тамара слушала, а в груди у нее прямо от сердца к горлу натянулась тугая звонкая струна, сердце запело на высокой стремительной ноте, а потом вылетело из груди и взвилось к звездам.

Алик уже дошел до современного положения и строил планы на будущее.

— Не могу бороться. Нам надо пожениться, чтобы от учебы не отвлекаться. Будем вместе учиться, вместе к экзаменам готовиться. Что же ты молчишь?

Тамара ничего не ответила, и они стали целоваться. Струна обвилась вокруг ее шеи, захлестнула горло, и она почувствовала, что задыхается, задыхается, задыхается, вот уже совсем задохнулась, умирает, умирает — о боже, о такой смерти можно только мечтать.

Вдруг она увидела над собой чужое воспаленное лицо, и ей стало страшно. Оттолкнула, хлопнула дверью.

Алик догнал ее за углом и молча шагал позади. Она замедлила шаг. Он взял ее за руку.

— Ты мне ничего не ответила, — сказал он.

— Я согласна, — сказала она. — Ты мне очень нравишься. Очень, очень. С первого взгляда понравился. Но мы должны подождать. Сегодня двадцать пять дней, как мы познакомились. Это же мало. Надо проверить свои чувства и потом решить…

Она стала приходить к нему каждый вечер, и они целовались до утра. Им становилось все труднее и труднее. Алика явно не устраивали такие отношения.

— Зачем ты меня оскорбляешь? — спросила она как-то, чуть не плача от жалости к самой себе.

— Я тебя не оскорбляю. А ты меня не любишь.

— Я требую, чтобы ты меня уважал, — сказала она. — Отвернись, — и стала поправлять мятую кофту.

— Ты холодная, — бросил он. — Никогда не думал, что ты будешь такой холодной.

Тамара наконец привела кофту в порядок.

— А теперь проводи меня, — потребовала она.

Он подошел, положил руки на ее плечи:

— Останься.

— Как ты не понимаешь? Я не хочу тебя терять. Поэтому я должна идти.

Нет, он не понимал, хотя это было так просто. Мужчины никогда ничего не понимают, как только речь заходит об их ущемленном самолюбии.

— Ты не сердишься? Не сердись. Все будет хорошо.

— Вот еще, — буркнул он.

Они уже вышли на улицу и шли под дождем.

— Ты холодная. В этом все дело.

Тамара засмеялась.

— Ты думаешь одно, а говоришь совсем другое.

— Ты в этом уверена?

— Сказать тебе, о чем ты сейчас думаешь?

— Попробуй скажи.

— Ты думаешь: «А все-таки молодец Тамарка!»

— Как ты догадалась? — усмехнулся он.

— Вот мы и проверили наши чувства, — сказала она.

— Придешь завтра? — спросил.

— Пожалуй, нет.

— Ну тогда пока…

И они разошлись в разные стороны. Она пошла в засыпушку № 5 — надо войти на цыпочках, чтобы не разбудить подруг, осторожно разложить в темноте кровать, неслышно лечь, а если плакать, то тоже неслышно, чтобы не проснулись подруги.

— Как вы думаете? — допытывалась Тамара. — Правильно я поступила или нет?

Она замедлила шаг и вздохнула:

— Может быть, я была неправа? Может быть, я обидела его, не сумела объяснить? — она задумалась.

Молчал и я, потому что советовать что-либо в таких делах бесполезно.

Мы шли по Ленинградскому проспекту. За этот вечер мы, наверное, раз десять прошли по нему из конца в конец. Дождь перестал, но холодный ветер сделался еще холоднее и то толкал нас в спину, то задувал в лицо. Проспект был почти безлюден, уже давно схлынула волна, выкатившаяся из кинотеатра с последнего сеанса. Фасад с колоннами погрузился в темноту. Лишь окна междугородного телефона светились напротив.

Молчание нарушила Тамара:

— Неужели он не понимает? Я хочу, чтобы у нас с ним было навсегда, на всю жизнь. Конечно, у него были истории: двадцать восемь лет — возраст. А за мной ни одной истории нет. Он прямо спросил: «Ты была с кем-нибудь?» «Что ты, Алик!» Он поверил мне. И я ему верила. Верила ему больше, чем себе. А он не понимает… — Она задумалась…

Потом сказала очень горько:

— А вдруг ему другая понравилась? Я на танцах видела — танцевал с другой.

— А вы?

— Я тоже с другим танцевала.

— Вот видите, — сказал я, потому что не мог сказать ничего другого.

— Я решила — уеду отсюда прочь. Поеду вожатой в лагерь, где мы на воскреснике были. Уже заявление подала. Послезавтра на бюро будут разбирать. А в субботу у нас вечеринка. Зоя со стройкомбината пельмени устраивает. Я уже пай внесла. И он внес.

— Тамара, вы замечательная девушка. Вы даже не представляете, какая вы замечательная девушка.

— Я — несчастная девушка. Вот кто я.

Что я мог на это ответить?

— Уже поздно. И холодно, — сказала она.

Мы свернули с проспекта и пошли в темноте по палаточному городку. Тамара уверенно шла впереди, я двигался за темным пятном ее кофты. Тамара остановилась, я едва не наскочил на нее. Мы стояли у засыпушки.

— Вот я и дома, — сказала Тамара шепотом.

— Мы еще встретимся, — я пожал в темноте ее руку и пошел меж палаток.


Пожар


Спустя неделю, побывав по служебной надобности на соседней стройке, я вернулся в город.

Опять шагаю к засыпушке.

Иду по знакомой тропинке, а представляется мне, как тут шествует Тамара — среди прошлогоднего мусора, мимо куч железного лома, старой рухляди — в светлом капроновом платье, в туфлях спешит она в клуб «Строитель» на вечер «Учись танцевать красиво»; рано утром, чуть свет, в узких облегающих брюках индивидуального пошива, с итальянским платком на голове, торопится на воскресник в лагерь. Она идет среди мусора влюбленная и гордая, счастливая и беспокойная.

Я шел, глядя под ноги, потому что пробираться по неровностям почвы «нахаловки» было не просто даже днем. И вот я подошел к засыпушке. И поднял голову.

Засыпушки не было. На том месте, где она стояла, виднелись жалкие остатки, черное пепелище. Я стоял, не веря глазам своим. Дощатая дверь прогорела насквозь, и я легко шагнул сквозь нее в засыпушку. Там было пусто и сумрачно. Обои на стенах сгорели, под ними проступали обуглившиеся доски. Окно пожелтело и треснуло. Потолок провалился, только черные стропила торчали над головой. Опрокинутый «сервант» с выеденным черным боком, раскладушка с обугленным матрацем, закопченные книги, кастрюли, обгорелая туфля, рукав от платья, спекшийся кусок мыла — огонь сделал свое черное дело по всем правилам. Пахло гарью. Едкий запах щипал глаза. Я выбрался наружу и зашагал по следам бедствия. Сгоревшие ботинки из-под коньков, рваная сорочка, черная, с запекшимся ртом кукла, разбитая сковорода горестная дорога привела меня к соседней засыпушке. Я постучал. Мне долго не открывали. Наконец дверь приоткрылась и показалась Тамара — прямо на нижнюю рубашку накинута телогрейка. Она увидела меня и тотчас захлопнула дверь.

Я стоял долго. Тамара вышла и почему-то виновато улыбнулась.

— Все живы?

— Живы. Только засыпушки нашей нет. — Она снова улыбнулась виновато, и только сейчас я понял, почему она так улыбалась: на ней была чужая кофта, чужая юбка, на ногах несуразного вида ботинки. — Собрала с бору по сосенке. Пойдемте. Даже смотреть на это не хочется.

Пожар начался в три часа ночи: загорелись провода, ведущие к засыпушке. Разбудила девушек маленькая Маринка. «Мама, мама, потуши огонь, — кричала она и плакала, — мне жарко!» Выскочили в чем были. Потом Галя бросилась в огонь и вытащила в охапке весь девичий гардероб: платья, юбки, кофты. Завернули все это в тюфяк, бросили на доски. Собрался народ, приехала пожарная машина. Через полчаса все было кончено. Радуясь, что удалось спасти вещи, они подошли к доскам, развернули тюфяк и увидели, что внутри тлеет огонь. Все прогорело насквозь, только то и осталось, что было надето на девушках.

Тамара кончила рассказ. Следовало задавать вопросы, но я не мог произнести ни слова. Тамара словно угадала мои мысли.

— Вы не думайте, — сказала она, — нам помогли. Мы ведь на весь город прославились. Все к нам приходили. Дали денег из кассы взаимопомощи. Маринку в детский сад устроили. А мы послезавтра перебираемся в общежитие: как только новый дом сдадут. В лагерь я не поеду. Бюро горкома не утвердило мое заявление. Алик был против. И как раз в тот день, когда был пожар, Зоя устраивала пельмени.

— Алик был?

— Конечно. Все было очень хорошо. Мы с ним танцевали, говорили о литературе. Он вышел со мной. Нам было по пути. Он говорит: «Пойдем ко мне». Нет, я не пошла к нему. Он проводил меня, а в три часа ночи пожар. Утром он узнал, примчался на мотоцикле: «Собирай вещи, поедем ко мне». — «А у меня и вещей нет. Одна зубная щетка осталась». — «Тогда бери зубную щетку и сама садись. Поедем!» — «Как же я поеду? Я не могу к тебе поехать». «Ну, говорит, если ты так хочешь, хоть завтра пойдем в загс». — «Спасибо, говорю, я не нуждаюсь в твоих одолжениях». — «Что же ты хочешь?» — «Хочу, чтобы все было красиво». Он обиделся и уехал. Засыпушка сгорела и любовь моя вместе с нею.

— Я думаю, засыпушку можно починить. Стены-то остались. Только крышу новую покрыть. И вообще, Тамара, вы должны…

— Нет, нет, вы меня не жалейте, — торопливо перебила Тамара. — Меня не надо жалеть. Я все равно счастливая. Счастье ведь не в доме. Ведь у меня в Ростове дом есть, но я не хочу… Я сегодня всю ночь мечтала: получу комнату в общежитии. Будет у меня собственная тумбочка. Набью ее книгами и стану учиться. Ой! Это он! — Тамара больно вцепилась в мою руку.

Нас обогнал мотоцикл. Однако это был не Алик, а другой парень. В коляске сидела девушка. Они мчались по Ленинградскому проспекту, и девушка в коляске смеялась и махала рукой подругам, стоявшим у кинотеатра.

Мы медленно шли по Ленинградскому проспекту.


<1963>


Загрузка...