Рассказы


БИЛЕТ ДО ВОСТРЯКОВА


Наступил тяжелый день. С безразличной неумолимостью, как приливы и отливы в океане, он подступал через каждые две недели, когда подходил срок заработной платы. Правда, однажды Семен Никульшин не выдержал и отказался зато после не пропускал ни разу. Что с ним тогда случилось, он и сам не смог бы объяснить: то ли предчувствие, что на этот раз он непременно провалится, то ли понедельник был, а накануне неплохо посидели с друзьями, и голова трещала, так или иначе он неожиданно для самого себя снял трубку, набрал номер и сказал Плотнику: «Я сегодня не приеду, валяйте сами». И сразу дал отбой, пока Плотник не начал ругаться или уговаривать. Вот как было в тот тяжелый понедельник — один раз за весь год. Семен понимал: стоит послабить себе хоть немного, отказаться раз-другой, и после уже не сможешь взяться за такое дело.

В двери крохотной каморки, где находился Семен, была прорезана щель, как для писем, — в нее сбрасывали счета и бумаги. Он проверил, хорошо ли закрыто окошко, неслышно подошел к двери и посмотрел сквозь щель в зал. Бухгалтеры сидели за столами, щелкали арифмометрами, писали бумаги. Дядя Яша был на своем месте, он сидел за ближним столом и оглядывал помещение поверх очков. Никто не смотрел в сторону кассы, никому не было дела до Семена, хотя все знали, что там происходит.

Несгораемый шкаф стоял у стены прямо у дверей. Семен почему-то подумал, что такое расположение шкафа и двери очень удобно для налетчиков. Он закурил папиросу и открыл шкаф.

Дверь неслышно подалась, всасывая в себя воздух. Он пошарил рукой под столом, вытащил небольшой грязно-серый чемодан и принялся выгребать деньги из шкафа. Укладывал пачки в чемодан и машинально считал. Считать было вовсе не обязательно: все равно надо брать подчистую, оставив самую малость на всякий командировочный случай, но он считал по привычке.

Пачки кончились. Семен начал брать мелочь, разложенную по проволочным сеткам. Для мелочи у него были припасены особые байковые мешочки на вате, чтобы монета не звенела в дороге и не болталась по чемодану. Семен аккуратно завязывал мешочки тесемочками и складывал в середину чемодана.

Он проделал всю эту работу одним духом и только потом посмотрел на часы — в его распоряжении оставалось десять минут.

Проверил шкаф — чисто. Прикрыл массивную дверь. Резко, одним движением повернул замок, вытащил ключи. После этого повернулся к столу и занялся багажом. Перед ним был полный чемодан денег, около восьми тысяч рублей. Он осторожно прикрыл крышку, погладил руками железные углы чемодана, пощелкал замками, проверяя их прочность.

Втайне Семен Никульшин гордился своим чемоданом. Он выбирал его не быстро, обдуманно. Чемодан для денег никак не может быть новым: обновка такого рода вызывает всякие неустойчивые мысли. В то же время чемодан не должен быть очень старым и потрепанным, иначе будет подозрительно и ненадежно. Чемодан нужен крепкий, непременно с железными углами, но поношенный, такой чемодан, который уже бывал во всяких переплетах и какого-нибудь неопределенного цвета, ну хотя бы грязно-серого.

Семен хорошо знал, что в тех ярких, пестрых чемоданах, которые ослепительно и самодовольно блестят на каких-нибудь курортных перронах, ничего ценного не бывает — сплошное барахло. Семен презирал яркие чемоданы. Все ценное содержится вот в таких невзрачных чемоданчиках, без всяких там пестрых наклеек. Чемоданы — как люди…

Он еще раз проверил, хорошо ли закрылись замки, потом решительно встал, просунул голову в дверь.

— Дядя Яша, семафор открыт? — спросил он у мужчины, сидевшего за ближним столом.

— Я тебе не дядя Яша, — проворчал тот. — Топай скорее. Такси у подъезда.

Семен подхватил чемодан, закрыл дверь каморки и быстро пошел по проходу меж столами, стараясь ни на кого не глядеть, а они, он знал это, провожают его равнодушными, редко сочувственными взглядами. Все в отделе знали, что Семен увозит деньги, но никто не вмешивался в это дело.

У окна, с тряпкой в руках, стояла уборщица. Семен почувствовал, что она глядит на него, и ее осуждающий взгляд подталкивал его.

— И когда только угомонится, — сказала уборщица в Семенову спину. Добегается когда-нибудь.

Семен не обернулся, только прибавил шагу.

На улице он настороженно и привычно огляделся по сторонам. Этот старый московский переулок был самой опасной частью пути: небольшие дома, каменные или деревянные, стояли впритык один к другому, в каждом доме подъезды, ворота — из любой такой подворотни могла выскочить всякая шпана.

Он бросил один быстрый взгляд, но увидел сразу все, что надо было ему увидеть. По мостовой семенила старушка с пучком свежей морковки, вдоль забора, толкая перед собой детскую коляску, шла женщина в прозрачном дождевике, по другой, солнечной стороне переулка брела пара влюбленных. Не раздумывая, он выбрал влюбленных и пошел на ту сторону наперерез старушке; он знал: в таких случаях следует держаться ближе к людям. Девушка обернулась и скользнула по нему горячим тревожным взглядом. Семен неторопливо шагал за парочкой, как бы небрежно, а на самом деле очень внимательно поглядывал по сторонам, особенно пристально следя за подъездами, которые были на пути.

Проехал грузовик. Семен проводил его глазами. Из ворот второго дома не спеша вышел парень в клетчатой рубахе, постоял, повертел головой — и зашагал навстречу. Семен подобрался, перебросил чемодан в левую руку, а правую опустил в карман пиджака.

Парень миновал влюбленных, еще шаг, другой, и он прошел мимо посвистывая. Семен опять взял чемодан в правую руку и удивился про себя до чего же он тяжелый: слишком много мелочи собралось в кассе. Семен всегда удивлялся, почему деньги такие тяжелые: когда они в кармане, их тяжести совсем не замечаешь.

Неожиданно из подъезда вышел милиционер и пошел в том же направлении, что и Семен, только по той стороне переулка. Милиционер шагал бодрым, ритмичным шагом, верно, спешил на дежурство. Семен покинул влюбленных, быстро пересек переулок, обогнал милиционера и пошел метрах в пяти впереди него. Теперь он был в безопасности.

Переулок вливался в широкую улицу. Остановка троллейбуса была прямо за углом, против «Гастронома». Милиционер бодро прошагал мимо остановки и пошел дальше. Семен стоял с независимым видом, крепко прижимая чемодан к бедру.

Подошел троллейбус двадцать второго маршрута. На нем Семен доезжал до Комсомольской площади, а оттуда по кольцевой линии метро до Павелецкого вокзала.

В троллейбусе, в метро, в вагоне электропоезда он должен был проехать больше семидесяти километров. Тысячи людей встретятся на его пути, и никто не имеет права знать, что в руках у него полный чемодан денег.

Раскрылись дверцы, он поднялся в вагон, достал мелочь, оторвал билет, потом внимательно посмотрел вдоль прохода, выбирая место. Справа сидела крашеная блондинка с модной сумкой. Семен молча протиснулся к окну. Блондинка брезгливо поджала ноги, пропуская его. Он положил чемодан плашмя на колени, прижал руками.

На третьей остановке ему показалось вдруг, что парень в рыжей кепке, стоявший в проходе, чересчур внимательно глядит на него. Семен равнодушно повернулся к окну, замурлыкал песенку, стараясь не смотреть на парня, но взгляд его сам собой притягивался к рыжей кепке, и краем глаза он видел, что парень во все глаза следит за чемоданом.

«Ну и дурак ты», — подумал Семен и перестал притворяться, будто не видит парня. Поднял глаза и усмехнулся прямо ему в лицо. Парень будто того и ждал, добродушно и глупо осклабился в ответ и вроде бы, показалось Семену, хитро подмигнул.

Семен перестал смотреть на парня, нервно забарабанил пальцами по чемодану.

На остановке, перед тем как выходить, он все же осмотрелся. Парень стоял у передних дверей и вовсю пялил на него глаза. Семен невозмутимо повернулся и пошел к задней двери. Выходя, он снова увидел парня. Тот выскочил на мостовую и нырнул вбок перед носом троллейбуса.

Семен заставил себя не оборачиваться до самого метро. Прошел через контроль, встал на лестницу — и только тогда обернулся. Парня не было.

Входя в вагон, Семен еще раз посмотрел вдоль платформы — парень исчез.

«Дурак какой-то, — подумал Семен, — шпана зеленая».

На следующей остановке к Семену привалился пьяный, засопел, налег локтем на чемодан. Семен поставил чемодан на ребро, зажал коленями. Пьяный мотал головой, противно икал. В вагон набилось много людей. К коленям Семена прижалась смазливая девчонка, и он чувствовал, как чемодан упирается в ее упругий живот.

Семен поднялся, крепко держа чемодан обеими руками. Девчонка села на его место.

— Ну и чемодан у вас, — сказала она неодобрительно.

— Музейная редкость, — подтвердил Семен.

Он пробился к дверям, вышел на платформу. Народу было порядком, он чуть замедлил шаг и встал на лестницу между двумя женщинами.

Пригородные кассы были на краю площади. Семен постоял в очереди, протянул в окошко металлический рубль.

— Востряково, туда и обратно, — он нарочно брал билет на несколько станций дальше: хотя приходилось переплачивать, зато никто не мог узнать, куда он едет.

Кассирша положила перед ним билет и кучку медяков. Семен сразу увидел, что одной копейки не хватает.

— Надо сорок восемь, — сказал он, не трогая деньги.

— А я сколько положила? — охотно спросила кассирша.

Семен усмехнулся:

— Посчитайте.

Кассирша бросила копейку. Семен взял билет, собрал в ладонь мелочь.

Начиналась духота. Нелегкий складывался сегодня день, этот парень в рыжей кепке сильно разволновал его.

Семен приостановился у лотка с мороженым, хотел было купить пломбир, но передумал, чтобы не занимать рук. Руки должны оставаться свободными, особенно в такой нелегкий день, как сегодня. Все же ему было жарко, он подошел к киоску и быстро выпил стакан газированной воды с крюшоном, пока никого не было поблизости.

Семен опасался вокзалов. Люди на вокзале слишком разные. Они уже стронулись с насиженного места, но еще не прибыли в пункт назначения, и в их вокзальном состоянии есть что-то зыбкое, неустойчивое, как вообще бывает на перепутье. Все чего-то хотят от вокзала, и каждый хочет своего. К тому же на вокзалах много людей с чемоданами, а это притягивает всяческих охотников до чужого добра.

Против киоска, у вокзальной стены, плотной шеренгой стояли будки телефонов-автоматов. Семен вошел в крайнюю будку, зажал чемодан коленями, набрал номер. Слушая гудки, осмотрел внимательно привокзальную площадь: парня в рыжей кепке нигде не было.

— Слушаю, — сказал в трубке женский голос.

— Привет, — сказал Семен, смотря в ту сторону, где был перрон.

— Почему ты не звонишь? — спросила женщина.

— Не волнуйся. Порядок. Еду на дачу.

— Не задерживайся там. Позвони с вокзала. Я буду ждать твоего звонка.

— Ладно, Клава. Пока, — он положил трубку и вышел из будки.

До отхода поезда оставалось восемь минут. Он прошел до середины состава, остановился у детского вагона, лениво поглядел вдоль перрона, быстро толкнул дверь.

В дневных поездах пассажиров обычно немного. Он выбрал место у окна слева по ходу поезда рядом с аккуратной старушенцией в черном платочке. Чемодан прижал бедром к стенке вагона.

Усевшись в вагоне, он почувствовал облегчение: и нести не надо, и вообще…

Семен часто думал о деньгах, которые лежали в чемодане. Если бы он решил отхватить такой чемодан, он действовал бы иначе, чем тот дурак в рыжей кепке. Семен часто ставил себя на место того неведомого ему человека, который знает, что там вон, на скамейке, третья лавка от двери, сидит у окна мужчина, вон тот, белобрысый такой, с большими ушами, его еще в детстве дразнили «длинное ухо», да, да, тот самый, рядом со старушечкой сидит как ни в чем не бывало, а по соседству с ним чемоданчик, видишь, замызганный такой, с грязнотцой, а в том чемодане полным-полно денег. Вот бы тот самый чемоданчик…

Люди равнодушно скользили взглядом по чемодану, подумаешь, добро какое, с таким чемоданом только в баню ходить, старый, замызганный чемодан — кому такой нужен? Люди и не подозревали, что это за чемодан! Но кое-кто мог знать. Во всяком случае, те ребята, которым он вез деньги, точно знали, что он приедет к ним именно сегодня, знали, как он едет по городу и даже то, что поезд отойдет от второго пути в одиннадцать часов сорок две минуты. Кто-нибудь из тех ребят мог бы навести на него своих дружков.

Только тут надо действовать на пару. И лучше всего в том переулке, где на каждом шагу подворотни, или, на худой конец, у пригородных касс. Первый с ходу выхватывает чемодан и бежит, а второй дает хук слева и тоже сматывает удочки, а в случае чего объясняет с улыбочкой прохожим, что этот тип длинноухий прихватил чемодан его приятеля, который тот поставил на минутку. В том паршивом чемоданчике всего-навсего старый тренировочный костюм, но все равно брать не полагается. Вот и вся операция, только делать надо быстро и неожиданно.

В поезде брать — дело пустое. Во-первых, придется прыгать, и можно самому шею свернуть, а во-вторых, чемодан намертво зажат между бедром и стенкой, так просто его оттуда не выковырнуть.

Поезд мягко тронулся. Поплыли пригороды. Напротив уселся дачник в желтой шляпе и тотчас уткнулся в книгу, даже глаз не поднял. Позади сидела женщина с ребенком — со всех сторон Семен был окружен безопасными людьми. И чемодан прижат к стенке…

От вагона метро до поезда Семен держал свою ношу на весу, и рука его до сих пор чувствовала настораживающую тяжесть чемодана. Нелегкая вещь деньги, особенно когда их так много. Было бы совсем неплохо, если бы такие огромные деньги достались ему одному.

— Мама, мама, смотри, — закричал мальчик, сидевший сзади, — два дяди дерутся!

— Они играют, сынок.

— Нет, дрались, я сам видел.

— Может быть, они боролись? — спросила мама.

Семен посмотрел в окно и ничего не увидел, кроме далекого леса. О чем это он? О чемодане? Нет, он не стал бы разбазаривать такой чемодан как попало…

Семен вздрогнул, схватился за чемодан. Прямо напротив на скамейку плюхнулся парень, тот самый, в кепке набок. Только кепка на нем была почему-то серая, а не рыжая. Парень нагло усмехнулся Семену как старому знакомому и развернул газету.

Семен посмотрел в окно. Поезд только что отошел от поселка, до следующей станции было еще время. Семен лихорадочно обдумывал положение. Можно было пройти в соседний вагон, выбрать такое место, чтобы все скамьи кругом были заняты. Но очень уж выгодно сидеть у окна, где чемодан прижат к стене.

Парень закрылся газетой и не двигался. Семен постепенно успокоился: парень-то, видно, дурак, кепку поменял, та, рыжая, наверное, в кармане лежит. Хитрый, хитрый, а дурачок. Куда ему одному — один он ничего не сделает.

Парень опустил газету, хитро глянул на Семена.

— Хочешь? Почитай, — сказал он. — Фельетончик, закачаешься.

Дачник в желтой шляпе оторвался от книги, удивленно посмотрел на парня.

— Спасибо, — ответил Семен. — Читал на заборе.

Впереди стукнула дверь. В вагон вошел огромный стриженый детина. Парень в серой кепке обернулся, радостно замахал руками.

— Петро, — кричал он на весь вагон, — топай сюда!

Семен почувствовал, как спина покрылась холодной испариной, а сердце заколотилось, будто с горы катишься.

А стриженый подошел вразвалочку, сел рядом с напарником.

— Петро, — захлебываясь от восторга, говорил парень, — почитай газетку. Закачаешься.

— Миллионер с Арбата? Подумаешь, — стриженый, прищурившись, посмотрел на Семена. — Пойдем-ка лучше перекурим это дело.

Они переглянулись и пошли в хвост вагона. Стриженый впереди, а тот, в кепке, махая руками, за ним. Семен слышал, как они хихикали, потом дверь смачно шлепнулась за ними.

Поезд замедлил ход. Замелькали столбы, решетки, скамейки на платформе. Потом медленно наехала лестница и остановилась. Семен посмотрел в окно и не поверил глазам. Парень в кепке и стриженый детина шагали по платформе. Подошли к лестнице, начали подниматься. Остановились, пропуская двух девушек, бегущих к поезду.

Стриженый крикнул что-то вслед девчонкам и пошел вверх. Одна ступенька, вторая, третья…

Парень в кепке увидел в окне Семена, глупо ухмыльнулся и помахал сложенной в трубку газетой. Ноги парней медленно передвигались, прочерчивая окно по диагонали, парень в кепке обернулся еще раз и весело подрыгал ногой на прощанье.

На своей станции Семен сошел с поезда, поднялся на мост, перекинутый над путями. На окраине поселка, за двухэтажными домами виднелся грязно-желтый забор, окруживший группу строений; светло-серые, доведенные до второго этажа стены нового цеха, стрелу башенного крана.

Чемодан казался ему страшно тяжелым, но он шел не останавливаясь, почти бежал — по обшарканным ступеням лестницы, по пыльной мостовой, через широкий двор, где громко играли дети и висело белье на веревках, мимо водокачки, по грязной заезженной улице — скорей, скорей к желтому забору. Лишь один раз, на перекрестке, он замедлил шаг, посмотрел по сторонам, увидел, что «хвоста» за ним нет, — и больше не оборачивался.

Добежал до забора, остановился, перевел дух. Вахтер в проходной узнал его, с радостной услужливостью приоткрыл дверь, ведущую во внутренний двор.

— С благополучным прибытием, Семен Васильевич. Как там в Москве? Не жарко?

Он ничего не ответил, прошел на территорию стройки, сделал еще несколько шагов — и больше не смог. Поставил чемодан к ногам и, вытирая руками мокрый лоб, обвел блуждающими глазами знакомый двор.

Двое парней в синих комбинезонах вышли из конторы. Впереди шел Лычков, веселый щербатый парень. Лычков увидел Семена и сделал ногами антраша.

— Семен Васильевич, центробежный привет. Как поживают детки-семилетки? Каков прогноз гемоглобина?

Парни подошли. Лычков протянул пачку сигарет. Семен закурил, хотя во рту было горько и противно.

— Плотник на месте? — спросил он.

— Начальство пропагандирует спокойствие и порядок, — непонятно ответил Лычков, иначе он вообще не умел разговаривать.

— Пойду к нему, — сказал Семен, придавливая сигарету ботинком.

Плотник сидел за небольшим ученическим столом, отгороженным от комнаты невысоким барьером. Он увидел Семена и молча принялся собирать конторские книги и складывать их стопкой на подоконнике. Кроме Плотника в конторе была машинистка. Она на секунду перестала стучать на машинке и улыбнулась Семену. Машинистка эта давно нравилась ему, и, видя ее, он каждый раз жалел, что она работает здесь, а не в тресте. В другое время он никогда не вспоминал о ней.

— Прогрессивку привез? — спросил Плотник.

— Целый пуд, наверное, в вашей прогрессивке, будь она неладна.

— Не ропщи, — сказал Плотник. — Мы тебя тоже не обижаем.

Семен помолчал, а потом стал растерянно оглядываться и рассматривать пустые руки. С отчаянным гиканьем в контору ворвался Лычков, в руках у него был чемодан.

— Вива Куба! — закричал он и протянул чемодан над барьером. — Тяжел, бродяга. Всемирный закон тяжести.

— Давай, давай, — сказал Семен, принимая чемодан. — С этим не шутят.

— Запись на процедуры продолжается, — изрек Лычков и метнулся к двери.

— Чтоб в порядке. Не толпиться, — сказал Плотник вслед.

Плотник был строгим, прижимистым прорабом, и его участок шел одним из первых по тресту. Это он, Плотник, предложил Семену привозить сюда деньги. После того как участок неожиданно и срочно выбросили за город на строительство нового цеха. Плотник увидел, что каждый месяц теряет на этом почти два полных рабочих дня. Раньше строители ездили получать заработную плату в Москву, где осталась бухгалтерия и касса. Плотник упорно ругался с управляющим, пока тот не заявил, что закроет глаза, если прораб сумеет договориться с кассиром. Плотник умел договариваться и Семен согласился.

Семен сел за стол на место Плотника, разложил свои премудрости: платежную ведомость, пачки денег, мешочки с монетами. Пристроившись у окна, Плотник заполнял какую-то сводку.

По двое, по трое в контору входили рабочие. Вставали у барьерчика, расписывались в ведомости, которую протягивал им Семен, получали деньги и уходили. Машинистка кончила стучать и встала у барьера рядом с высоким красивым брюнетом со сросшимися бровями, крановщиком Зурабовым. Семен знал, что Зурабов приударяет за машинисткой, и ему захотелось причинить какую-либо неприятность этому красавчику.

— Бюллетень поздно сдали, — сообщил Семен. — Бухгалтерия не успела учесть.

— Не к спеху, — ответил Зурабов. — Как-нибудь перебьемся.

— Надо в срок, — продолжал Семен. — Все по танцам, наверное…

— Я же сказал, не спешу. Вам-то что?

— Шестьдесят три сорок восемь, прогрессивка тридцать три четырнадцать. Итого к получению, — Семен быстро пощелкал на счетах, — девяносто пять рублей шестьдесят две копейки. Прошу.

Зурабов небрежно и неумело сунул деньги в карман комбинезона и с выражением посмотрел на машинистку. Наконец он убрался из конторы.

— Здрасте, Верочка, прошу, — говорил Семен, заглядывая в ведомость и одновременно ловко орудуя счетами. — Тридцать два сорок плюс восемнадцать тридцать. Итого сорок девять семьдесят. Какими желаете?

— Возьмите тридцать копеек, а мне дайте пятьдесят рублей.

— Для вас, Верочка, все что угодно.

— Спасибо, — Вера взяла деньги, села за свой столик, достала бутылку кефира, булку и принялась за них.

Лычков ворвался в контору с ватагой парней.

— Я лидер, — заявил он и встал у барьера.

— Не шебурши, — сказал Плотник, не отрываясь от писанины.

Семен побубнил немного, пощелкал на счетах, отсчитал деньги для Лычкова. За ним стоял крепкий, коротко стриженный парень в матросской тельняшке. Семен внимательно посмотрел на парня, он еще ни разу не выдавал ему заработной платы. Парень заметил испытующий взгляд Семена, несколько смущенно улыбнулся в ответ.

— Новенький? Фамилия? — озабоченно спросил Семен.

— Круглов И. В., - сказал новенький. — Обучен.

— Круглов, Круглов. — Семен провел пальцем по ведомости. — Вот. Сорок три и двадцать один сорок три. Итого шестьдесят три сорок три. Прошу… Следующий, — сказал Семен.

Пришла жена заболевшего рабочего. Семен выплатил ей деньги по доверенности. Подошел вахтер. Долго считал деньги, вел разговоры о погоде.

Дело шло к концу. Семен побросал в чемодан пустые мешочки, сложил ведомость, убрал остаток денег в бумажник.

Он с удовольствием поднял пустой чемодан и подержал его на ладони. Чемодан был легкий и крепкий — именно такой и нужен для этой работы.

— К зиме сдадим объект, — сказал Плотник, глядя на чемодан. — Пришло письмо из треста. Обещают подбросить материалы, сокращают сроки. Так что уж недолго тебе.

— А мне не к спеху, — весело ответил Семен, вставая и помахивая пустым чемоданом. — Люблю бывать на свежем воздухе. В Москве духотища, а у вас воздух свежий.

— Молодец ты, Семен Васильевич! На днях приеду в трест. Тогда посидим.

— Это принимается. Кстати, как бы не забыть, — Семен повернулся в дверях и посмотрел на Плотникова. — В следующий раз приеду, наверное, попозже. Дела будут в городе.

— Ладно. Я своих предупрежу.

— Вот, вот, предупредите. — Семен не решил еще, каким поездом он поедет в следующий раз, может, позже, а может быть, и раньше. Важно лишь, чтобы никто не знал, когда он собирается выехать.

Семен Никульшин вышел из конторы, пересек двор, прошел через проходную. Остановился, закурил папиросу и зашагал по дороге на станцию, облегченно и радостно думая о том, что не надо никуда спешить, не надо оглядываться и вздрагивать при виде какой-нибудь серой кепки, не надо думать о чемодане и хвататься за кастет — в запасе у него целых две недели, а если быть точным до копеечки, целых шестнадцать дней, потому что в этом месяце тридцать одно число — целых шестнадцать дней свободной жизни, и ничего не надо — надо только позвонить жене с вокзала, чтобы она не беспокоилась о нем на целых шестнадцать дней вперед.


<1966>



СКОРЫЙ ПОЕЗД


Мы ехали на курорт.

Поезд был курьерский, он делал редкие короткие остановки, давал сильные гудки, плавно и быстро набирал разбег, и мы радовались его хорошему скорому ходу.

— Подумать только, через тридцать часов будем у моря. Будем жить в саду и брать виноград прямо с ветки, есть свежие овощи из огорода, валяться под солнцем. Из осенней дождливой Москвы перенестись к морю. Чудесно и удивительно. Подумать только.

Она говорила не переставая. Маленькая стройная женщина с широко раскрытыми мечтательными глазами, с медлительными плавными движениями. Она говорила о море, о детском воспитании, о дрейфующих полярных станциях, о музыке — и обо всем восторженно и взахлеб, а «подумать только» были ее любимые слова.

Ее муж лежал на полке с книгой и почти не разговаривал после того, как прошел по вагону и с горестным видом доложил нам, что никто не играет в преферанс. В общем, мы считали, что нам повезло с соседями; только бы Вера Николаевна говорила чуть поменьше, и все было бы идеально.

В конце концов моя жена не выдержала, извинилась перед ней и забралась на верхнюю полку отсыпаться после тяжелых операций, которые ей пришлось вести в больнице весь последний месяц перед отпуском.

— Да, да, — живо сказала Вера Николаевна. — Пора начинать отдых. Ведь мы едем в такую прекрасную страну, где главное занятие состоит в том, чтобы ничего не делать. — Вера Николаевна была учительницей, поэтому она все объясняла.

А поезд неуклонно стремился вперед, в туманную пелену дождя. Незаметно подошел вечер. Мы выпили по стакану чая, который принес проводник в белой куртке, и стали укладываться на ночь. Полка мягко покачивалась в ритме движения вагона и убаюкивала, слышались долгие сильные гудки локомотива, мчавшего нас вперед, внезапно набегающий и плавно уходящий назад шум встречных поездов. Я слышал во сне гудки, и мне снился наш поезд, летящий вперед сквозь ночь. И на лбу локомотива горит ослепительный фонарь, разрывающий темноту.

Утром меня разбудило яркое солнце, бившее в окно. Поезд только что отошел от станции и набирал ход. Соседей в купе не было. Моя жена расчесывала волосы. Она увидела меня в зеркале и улыбнулась.

Зеркало с шумом сдвинулось в сторону. В дверях остановилась Вера Николаевна, в халате, с мыльницей в руках.

— Ах, простите, пожалуйста. Я не знала, что вы заняты туалетом. Вы просто не представляете, как я расстроилась. Подумать только, мы опаздываем уже на сорок минут.

— То-то мы стояли ночью, — сказала моя жена, зажимая губами шпильки.

— Вы тоже почувствовали это? Я три раза просыпалась оттого, что мы стоим. Но посмотрите, какое здесь солнце. В Москве никогда не увидишь такого солнца. И вот теперь у нас отнимают сорок минут солнца и моря, и мы бессильны перед этим.

— Дыни, дыни, — послышалось в коридоре, и в купе вошел муж Веры Николаевны с сумкой в руках. Он опрокинул сумку, и круглые желтые дыни раскатились по полке.

— Какие замечательные дыни, Юрик. Просто прелесть.

— Прошу отведать, — он сделал приглашающий жест рукой.

— Спасибо. После чая непременно, — сказала моя жена.

— Нашел одного партнера. Может, вы все-таки составите компанию для пульки. Все равно поезд опаздывает. Скоротаем время.

— С удовольствием. Но я не умею.

— Одна хорошая пулька, и не заметишь, как ты уже приехал, — он явно не верил мне.

— Он в самом деле не играет в преферанс, Юрий Петрович, — сказала моя жена, взяла полотенце и вышла из купе.

Поезд замедлил ход, с одной стороны замелькали красные прямоугольники вагонов. Вера Николаевна испуганно посмотрела в окно.

— Так я и знала, — сказала она. — Мы выпали из графика и будем теперь простаивать на каждом разъезде. Отставание будет увеличиваться.

— Дыни, — крикнула моя жена, появляясь в дверях.

Но поезд уже набирал ход, и женщины с дынями лишь мелькнули в окне.

На следующей станции мы выбежали с Юрием Петровичем и набили сумки тугими круглыми дынями. Теперь дынь в купе набралось столько, что их пришлось перекладывать на верхние полки, чтобы они не мешали сидеть. Поезд быстро двигался по нескончаемой плоской равнине.

— Может, мы еще войдем в график, — сказала моя жена.

— Я просто не верю в такое счастье, — обрадованно подхватила Вера Николаевна. — Вы не представляете, как я истосковалась по морю. Я решила еще в Москве — сразу с поезда брошусь в море. И теперь мое счастье откладывается на сорок минут.

— Ах, Вера, брось убиваться по пустякам, — сказал ее муж.

По коридору прошла высокая тонкая девушка, неся на ладони необыкновенно желтую дыню. Девушка машинально заглянула в наше купе и вдруг широко заулыбалась:

— Вера Николаевна, дорогая, вы тоже на юг? Как я рада, что вижу вас.

Вера Николаевна посмотрела на девушку и снова опустила голову.

— Увы, мы опаздываем, — только и сказала она.

— И вы знаете почему? — девушка вошла в купе, поздоровалась. — Как? Вы не слышали? Ничего не слышали? Перед самым Харьковым наш поезд переехал двух человек. От этого и случилась задержка.

— Что вы говорите? Не может быть? — воскликнула Вера Николаевна.

— Я знаю точно. Муж и жена. Он был пьяный и не хотел уходить с рельс. Жена бросилась за ним, когда увидела поезд, и погибла вместе с ним. И мы стояли, пока суд да дело. Но мне начальник поезда сказал, что мы нагоним расписание. Мы едем в девятом вагоне, приходите к нам, Вера Николаевна. Мы взяли с собой Олечку. Обязательно приходите, — и она ушла, унося на ладони свою необыкновенную дыню.

— Какой ужас, подумать только, — сказала Вера Николаевна.

Мимо прошел проводник с пустым подносом.

— Товарищ проводник, — позвала моя жена.

Проводник вернулся и просунул голову в купе:

— Желаете чаек? Сколько принести?

Жена смотрела на меня.

— Говорят, ночью, перед Харьковым, был несчастный случай. Это правда? — спросил я.

Проводник опустил поднос и с готовностью вытер руку о фартук:

— Пьяный один шел по путям. А может, не пьяный, а старик, теперь уж все равно. И с ним девочка лет двенадцати. Домой его вела, наверное. А мы как раз им навстречу. Они и растерялись от яркого луча. Девочка потащила его в сторону и в аккурат на наш путь. Тут уж ничего не поделаешь. Их при мне вытаскивали из-под третьего вагона. Так я отвернулся. На такое лучше не смотреть.

— Так вот почему мы опаздываем, — сказал муж Веры Николаевны.

— Может, нагоним еще. Будете пить чаек? Сколько принести?

Мы что-то сказали ему, и он ушел, звякнув подносом об угол. Вера Николаевна задвинула дверь.

— Какая нелепая смерть, — сказала она.

— А ты не напивайся, — сказал ее муж.

— Нет, Юрик, ты неправ. Ты не представляешь, как это трагично. Отец и дочь — сразу. Девочка двенадцати лет, как наш Витенька. Ужасная трагедия.

— Я все-таки думаю, что он был с женой. Ведь было очень поздно, сказала моя жена. — Проводник же сказал, что он не видел.

— Нет, нет, это была девочка. Я чувствую.

— Какая разница, Вера, дочь или жена. Не все ли равно.

— Как ты не понимаешь этого, Юрик? Я просто удивляюсь, как вы, мужчины, все-таки грубо сделаны.

— И вообще, стоит ли так расстраиваться. Если все начнут расстраиваться из-за каждого несчастного случая…

— Да, да, — перебила Вера Николаевна. — Как ты не понимаешь? Мы ведь едем на курорт… А тут темная ночь и ослепленные поездом люди — это ужасно.

— Что ужасного, что мы едем на курорт? — с раздражением сказал Юрий Петрович.

— Неужели человек не может быть счастлив просто так, чтобы не переезжать чужие жизни.

— Вера, прошу тебя. Твоя философия неуместна. Зачем с самого начала отравлять себе отдых?

Моя жена посмотрела наверх.

— Товарищи, давайте есть дыни, — сказала она.

— Вот это дело, — обрадовался муж Веры Николаевны.

Я встал и выбрал самые крупные и желтые дыни. Юрий Петрович разложил на столике газеты и разрезал дыни пополам, обнажая спелую мякоть. Он ловко очистил половинки от зерен, разрезал их на лунные дольки и дал нам.

— В самом деле, — сказала Вера Николаевна, — хватит об этом. Ведь уже сегодня мы будем у моря и там забудутся все наши заботы и печали. Вы не представляете, сколько проблем было у меня в школе перед отъездом. Но теперь все останется позади.

— Вот именно, — сказал Юрий Петрович.

— Отличная дыня, — сказала моя жена.

— Необыкновенная, — подтвердил Юрий Петрович.

— Вкуснее, чем ананас, — сказала Вера Николаевна.

— Купим еще, Вера, да? — сказал Юрий Петрович. Он уже кончил резать вторую дыню. — Прошу, эта тоже не хуже.

— Лучшая дыня сезона, — сказал я. — Счастливая дыня.

Жена посмотрела на меня и улыбнулась.

— Простите, у вас есть дети? — спросил вдруг Юрий Петрович.

— Нет, а что?

— Мы только перед маем поженились, — сказала жена.

— А познакомились в прошлом году, в поезде, когда возвращались с юга, — сказал я.

— И вместе покупали дыни на станциях, — сказала жена.

— И теперь опять дыни, — сказал я, глядя на жену.

— Прелестная дыня, — сказала Вера Николаевна, — я давно не ела таких дынь. Отрежь мне еще кусочек. Я думаю, это не будет вредно для меня.

В окно било сверкающее утреннее солнце. Поезд упруго мчался вперед, нагоняя расписание. Мы ехали к морю.


<1961>



РАССКАЗ НА ЧАЙ



Любил я речи держать, но теперь в моем состоянии перемена — помалкиваю в синтетику, в тряпочку то есть. А молчать мне тяжело и нерентабельно. Тяжело, ох как тяжело, потому что помню я золотые денечки и громогласные речи. А нерентабельно по чисто персональной причине: если я в данной ситуации не раскроюсь, не узнают наши счастливые потомки, отчего моя биография переменилась и что не всегда я существовал в теперешнем состоянии, а вовсе даже наоборот. Поэтому и решаюсь.

А чтобы рассказ лучше следовал, мне на чай полагается сто пятьдесят с прицепом. От селедочки натуральной тоже не отрекусь: всякая закуска на пользу существованию. При таком наличии я свою автобио раскрою до предела, ничего за пазухой не утаю.

Я человек коллективный, из народной массы. У меня трудовая книжка, характеристика с плюсом, почетная грамота в красной рамке. Семья, разумеется: мать-старушка, жена, из загса приведенная, потомство в виде двух слюнявчиков, квартира с видом на сады и огороды — все как положено. Проживаем с женой на общей площади дружно: в разводе не состоял, в судах не проявлялся. Такая у меня автобио, по всем пунктам на вершину тянет.

Образования, правда, высокого не проходил. Мое ученье на героическую разруху пришлось. Отец как убыл с эшелоном на запад, так и остался там в неизвестных солдатах. Получили мы похоронную — что предпринять? Мать сначала крепилась, а потом вывела меня из пятого класса, повезла на заводскую территорию. Так я окончательно определился при рабочем классе. Пять лет проработал в энском цехе по высшему разряду, в начальство вырастать стал, в бригадиры то есть. В комсомол бумагу подал, ни одного собрания не оставлял без внимания. Возвышался на трибунах. Трибуна меня всегда к себе притягивала. Как выйду к графину, рот сам собой раскрывается. Говорил как по писаному, но в бумажку, заметь, взоров не бросал: от души изливался. В комитет меня за мои речи произвели. А там дела всяческие в наличии, и все больше по морально-бытовой горизонтали. Если кого провернуть в мясорубке требуется, секретарь сразу ко мне:

— Выручай, Гена.

А чего просить. Я всегда начеку. Я человек крепкой моральности: жена, дом, дети — все должно существовать в единственном виде. В рот я тогда не брал. Это я сейчас отклонился, но жена занимает в данном вопросе трезвую позицию. Иду, значит, на трибуну громыхать по моральному пункту, аплодисменты вкушаю. На перевыборах лучшие трудовые голоса собирал, а они ведь, как из демократии явствует, тайные, задушевные.

Вот какая линия горизонта раскрывалась перед моей персональностью. И на этом самом месте произошел со мною поворотный момент. Переводят наш энский завод в энском направлении. Желаешь — следуешь за ним, вторая реальность — расчет. Сел я, склонил над мыслями голову. Мать при почтенном возрасте. Жена докладывает, что в скором периоде я отцом семейства повторно произрасту. И взял я второй вариант — надо искать новое трудовое пристанище.

Живет в нашем дворе дядя Гриша, телефонный мастер. Забиваем как-то вечером козла. Раскрываю ситуацию. Дядя Гриша ус кверху превознес.

— Отказался, выходит, осваивать энские просторы. В столице решил фигурировать?

— Имею ближнюю перспективу.

— Правильное направление. Налицо как раз для тебя подходящий проект. Пока что вакантный.

— В точку, дядя Гриша.

Он свой ус превозносит:

— Так, так. В столице, выходит, пребывать хочешь? С премией?

Подтверждаю.

— Я тоже жить хочу. Надеюсь, ты понимаешь, дорогой Гена?

Я парень прямолинейный:

— Сколько?

Дядя Гриша посветил на меня глазом, еще выше ус крутит:

— Жалко мне тебя. Молодой ты парень, да прямой слишком. В комсомоле, предчувствую, состоишь?

— Имеются возражения?

— Голосую «за». На здоровье. А вот комсомол, предчувствую, будет иметь возражение, если магарыч придется демонстрировать.

Я свою индивидуальность проявляю:

— Сколько?

Дядя Гриша усом развлекается:

— Ты своей прямотой не зазнавайся. Я легкой дороги тоже не искал. Работа наша труднодоступная, психологическая. Еще неизвестно, какой ты работник в данной отрасли окажешься?

— Характеристику от народного контроля предъявить?

— Учти, я тебя предостерег. А решение сам принимай.

Пошел я в родной комитет прощаться — так, мол, и так: жена, дети, сосуды, пеленки. Ну, что ж, говорят, Геннадий Сизов, следуй, уговаривать не станем. И ушел я — дверь за собой прихлопнул. Если б ведал я в предстоящем времени, что мне от этого будет…

Таким маневром получил я на заводе расчет, характеристику громкую и принял трудоустройство на телефонной станции, автоматику местную в ремонт производить. На моем секторе никаких чепе, связь со всеми лицами действует безотлагательно. Работал неизменно с превышением, снова родные премии ко мне возвратились. Скучновато, правда, при современном уровне: кругом сплошные автоматы щелкают, стрелки двигаются в разнообразных направлениях. Людей буквально не чувствуется на фоне таких грандиозных достижений. Только и мыслишь, как бы в курилку сбалансироваться для общения живых личностей.

Но тут жена моя недовольство напоказ выставляет. Вообще-то она у меня во всем солидарная с моей персональной и общественной линией жизни, а тут на нее буквально беспокойство нагрянуло.

— В чем конкретная причина? — проявляю интерес.

— Шел бы ты, Геночка, на завод. Мужчина непременно при коллективе состоять должен. Без коллектива мужское начало не действует.

— Станция — не коллектив? Мои лучшие друзья автоматы, мои верные ученики — приборы. И стрелки опять же вращаются.

— Ох, предчувствует мое сердце, Гена, поникнешь ты без коллектива. Дядя Гриша к хорошему тебя не приобщит. Он уже маме намекал, что скоро тебя участковым мастером произведут — магарыч стряпайте…

— Подобные предчувствия меня отвлекают, а мне безгонорарную заметку в стенгазету «Красный автомат» поручено сочинить.

Перестала она меня отвлекать, не приводит больше доводов, но по глазам читаю — я ей своего не доказал. Эх, скоро обнаружил я ее глубокий взгляд в действии.

Проследовало, как пишется, некоторое число времени. Зовет меня в кабинет наш автоматный начальник и сообщает, что ввиду личных трудовых успехов с завтрашнего числа переключаюсь я на самостоятельную деятельность и принимаю на свои плечи всю материальную ответственность за вверенный участок. Материальную — повторяет. Чтобы я досконально понял.

Ладно. Утром завтрашнего числа перебросил я трудовую сумку через плечо и отправился со станции в мой новый производственный маршрут. У подъезда дядя Гриша стоит, усами развлекается.

— Поздравляю с самостоятельным начинанием.

— Спасибо, дядя Гриша. Вы в каком направлении действуете?

— Ох, парень, молодой ты, а такую работу труднодоступную получил. Рано зазнаешься.

— Вам налево? Мне в правое направление.

— Замри, Гена. Ты парень прямолинейный, да я не кривее тебя.

— Был прямолинейный, стал мастер релейный…

— Чего зубы выказываешь? Я тебе предупреждение ставлю. На первых шагах тебе трудно будет с непривычки — предсказываю данную ситуацию. Но ты не омрачайся — терпи в материю. А когда трудности невмоготу станут, прибывай ко мне. Я тебя приму и утешу.

— Мне омрачаться некогда. Нас с пеленок к трудностям приобщали. Такое наше государство. Мы преодолеваем данное состояние.

— Ох, парень. Еще прибудешь ты ко мне, сизый голубь — вороное крыло.

— Вам налево? У меня правое направление. Магарыч предстоит в середине. Справки по телефону ноль девять.

И разошлись.

На улице дождик проявляется. По этому поводу я в сапогах, в венгерском плаще «Дружба» за тридцать пять целковых. На боку сумка казенная трудовая. Направляюсь бульваром. Деревья склонились, листья упавшие к мокрым скамейкам прилипли — все имеет печальный вид осени. Я же со своей наличностью двигаюсь, посвистываю — новый путь существования прокладываю.

Кратковременно я посвистел. Закругляюсь во двор, шествую на второй этаж. Квартира номер семь. Дверь в приоткрытом состоянии. У стены стоит фифа мазливая, дублирует себя в зеркало и губы штукатурит. Здравствуйте вам, пришел аппарат устанавливать согласно назначению. Она указала место действия и возвышается около, наблюдение ведет, как бы я в трудовую сумку чего не спрятал из ее персонального имущества. Ладно, я претерпеваю, дядю Гришу в памяти воспроизвожу.

— Аппарат в действии. Распишитесь в соответственном месте.

Она к телефону. Диск крутит:

— Верочка — ты? Представь себе, я говорю из своего аппарата. Только что привели в действие, я даже номера не изучила.

Я вежливо так вливаюсь в ее монолог:

— Распишитесь в трудовом документе, гражданочка.

Она что-то прозвучала в трубку и рисует закорючку. И вдруг сует мне бумажку мятую. Гляжу — подала она мне три рубля в новом выпуске. У меня в артериях кровь закипела:

— Прошу принять обратно. Противоречит действительности. Мы к такому не приучены.

А она:

— Как вы не понимаете? Это вам на чай.

И в трубку обращается:

— Нет, Верочка, это я не тебе произношу. Я с мастером имею общение. Замечательный мастер. Моментально телефон привел в движение. Рижская марка, красного цвета. Я буквально слова растеряла… Понимаешь, Вера, я хотела тебя спросить. По секрету…

И мне своими бессовестными пальчиками воздушные поцелуи адресует, чтобы я убирался в предыдущем направлении и не мешал ее космическим секретам.

Выдвинулся я на площадку, на денежный знак устремляю бессильные взоры. Мятый он, сырой — ну просто искажен до неузнаваемости, видно, она его в кулаке истребляла, пока я работу выполнял, а потом и сунула в заданном размере.

Стою я перед дверью ну буквально в потном состоянии. За что она так? За что пролетарского человека принизила прямо в лужу? И вынужден я молча переносить подобное обстоятельство и мысленно воспроизводить дядю Гришу. А она за дверью щебечет, заливается синей пташечкой: осчастливил я ее до невозможности.

Сунулся я к почтовому ящику, хотел сделать туда денежное вложение — но наблюдаю такую картину: нижняя задвижка отломана, газетка там еще кое-как поддерживается, а деньги мои непременно окажутся без точки опоры и выпадут под ноги случайному проходимцу. Потом следую логически: деньги-то мои, зачем их в ящик влагать, лучше я дяде Грише магарыч отсюрпризю после такого перенесенного оскорбления.

Тем временем маятник тикает: на работе для общества личные переживания запрещены законом. Поднимаюсь на четвертый этаж. Наступает новый трудовой момент. В нем действует паренек с книжкой, по бородатой внешности студент. «Телефон, докладывает, испортился, почините, пожалуйста. Мы слышим, а нас не слышно. И продувания не ощущается».

Провел я в студенческих апартаментах две минуты, закопировал мембрану — аппарат на полный голос. И продувание ожило, порядок на телефонном транспорте. Студент книжку отложил и мнется вокруг моей персоны. Я уже предчувствую будущее. А он все кружится как пластинка.

— Понимаете, такое положение. Я должен обстоятельно извиниться перед вами. Мама оставила для вас два рубля, а я еще вчера имел неосторожность условиться относительно кино с известной особой другого пола, пришлось некоторое количество денег пожертвовать на билеты. Вот все, что осталось в наличии.

И протягивает мне один рубль и два пятачка медных. И в карман лезет, чтобы билеты продемонстрировать. Но я уже над ним верх держу.

— А вдруг особа другого пола внесет в повестку дня предложения относительно конфет или сока манго? Что в такой ситуации будет?

Смеется.

— Этого я не предусмотрел.

— От моего лица сделайте ей пролетарское подношение.

Он деньги в карман скрывает, благодарит от лица известной особы. А я торжествую над дядей Гришей: не такая уж труднодоступная моя работа, как он прорицал.

Вышел на дождик, снова посвистываю. Следующий пункт трудовой деятельности — конструкторское бюро. Можно трудиться без опасения: тут коллективный процесс, товарные отношения производятся по безналичному расчету. Привел в соответствие три аппарата, с чертежницами культурно побеседовал на тему свободной личности при коммунизме — все как полагается при исполнении.

Беру маршрут на частную квартиру. На двери медная табличка — профессор Сережкин, половые расстройства. Звоню без опаски, не станет же такой высокоразвитый представитель духовного общества обижать рядового представителя рабочей диктатуры?

Вступаю.

Квартира соответственная, везде фигуры фарфоровые возвышены, картины на стенах расположены — общественный музей в домашнем состоянии. Прикидываю, как среди таких фигур ориентироваться, чтобы не повредить во время трудового действия.

Потом он сам прибывает — профессор в персональном виде, хоть и мелковат для такого звания. Усох в натуральную величину. Он мне сразу пришелся: над массами не возвышается, все сам произносит:

— Мы приняли резолюцию переставить телефон. Дочь возросла, и я вынужден менять жилую территорию, создаю новый трудовой кабинет. Да, да, молодой человек, вы тоже будете действовать по моим стопам, когда вашим детям потребуются жизненные просторы. Но мой телефон пребывает со мною. Поэтому будьте любезны, скидавайте свой плащ «Дружба» и следуйте в эту комнату. Как вы думаете осуществлять проводку?

Работу я провел аккуратно — красным шнуром по бордюру. Профессор почмокал, руку жмет.

— Начало положено. Завтра будем перемещать мебель. А послезавтра и сам передвинусь. Жизнь течет по своим вечным закономерностям.

«Данный случай обойдется платонической нотацией», — так я про себя, конечно, размышляю, сам же в молчании слушаю.

Он голос подает:

— Ритуля! Можно тебя на минуточку.

Прибывает его старушенция в чепчике, руку преподносит и сообщает, что рада познакомиться с моими инициалами.

— Прошу тебя, Ритуля, принеси мой рабочий пиджак.

Ритуля доставила профессорский пиджак, отбыла на кухню. Я молча веду наблюдение за пиджаком. А он достает оттуда пять рублей и протягивает их в направлении моей личности. Да так, что мне еще предстоит два шага совершить, чтобы их принять. А у меня ноги к паркетному полу приросли. Я принял застывший вид, только головой мотаю. Профессор Сережкин тоже бородкой задвигал, между нами, по науке говоря, полный резонанс наблюдается. Но он ко мне не приближается.

— Неблаговидно, молодой человек — и весьма! Вы исполнили трудовой процесс. Я его оцениваю в денежном выражении. Между нами совершается взаимный обмен, и в этом не может быть ничего унизительного для человеческого сознания. Извольте получить.

Профессор стоит с протянутой рукой, бумажка свесилась с ладони и планомерно покачивается от дуновения. А я стою без движения — ну просто не в состоянии.

Он строго продолжает линию:

— Завтра у вас заболеет ребенок. Вы позвоните мне по телефону, который вы же смонтировали в моем кабинете. Я тотчас прибуду по вашему вызову, произведу заключение, назначу курс. Вы, естественно, предложите трудовой гонорар за мое исполнение. И я, представьте на минуту, не возьму. В таком случае вы вправе предпринять обиду. Так зачем же вы обращаете обиду на меня, ошибочно полагая, что я обижаю вашу личность. Спору нет, вы еще в молодом состоянии. Я тоже в первые моменты краснел и опускал взоры, когда мне осуществляли гонорар за визиты. Но с годами явилась ко мне простая жизнеутверждающая мудрость: всякий труд суть товар, и он нуждается в материальном выражении. Так зачем вы хотите нарушить связь времен?

Я совершил два шага и принял деньги: умные речи на меня всегда оказывали благоприятное впечатление: интеллектуальное общение развивает исторический прогресс.

Профессор сопроводил меня до дверей, собственноручно по спине похлопал.

В тот же вечер мы весь доход с дядей Гришей обратили в жидкость и прочие материальные ценности, включая люля-кебаб и маринованные сливы. Провозгласили тост за профессора Сережкина и его личность, за студента, за фифу мазливую, за самих себя персонально — никого не забыли. Дяде Грише особенно профессор Сережкин пришелся — пять раз за него провозглашали. У меня в голове туманность образовалась, но я желаю до ясной сути добраться. Даже речь на данную тему открыл, но дядя Гриша усы топорщит:

— Я тебе по-профессорски скажу: «Век живи, два учись — дураком помрешь». Парень ты низковозрастный и еще не дорос до понимания материального фактора. Профессор тебе вечную истину раскрыл: всякий труд имеет цену, а всякой цене необходим обладатель.

— Все равно на сердце неравномерность.

— Отчего? Ты воровства не совершаешь, чужому не содействуешь. Тебе вручают, что ты в наличии произвел. Это у тебя с непривычки совесть противоборствует…

— Не хочу привыкать к данному процессу. Завтра же оформлю заявление…

— Карандашик преподнести? Бумажку белоснежную? Эх, молодо-зелено. Жизнь не таких индивидуумов покоряла. Привычка — это высший закон природы. А потому — подчинись и не противоборствуй.

Долго рассказывать, как я приобщался к новому существованию, но теперь, по прошествии лет, стою на позициях незыблемо. Смотрю психологически: каждый человек имеет свой жизненный простор, а итог у всех однообразный — все в крематорий прибудем, и профессор Сережкин, и я, и студент стеснительный. Теперь бы этот студентик своей особой меня в жалость не произвел бы, потому как сказано — борьба за индивидуальность.

Психологию я освоил в крупных пропорциях. Вижу, хозяйка, а по телефону — клиент, около меня вращается, не знает, как осуществить взаимность. Я работу закруглил, но для вида копаюсь, клеммы подправляю — даю клиенту время, чтобы он свой ход обдумал. А если он, к примеру, совсем застесняется, я ему вариант подкладываю:

— Я квитанцию сегодня в трудовом сейфе забыл. По тарифу с вас два сорок причитается.

Клиент рад до бесконечности, что я его из затруднения вызволил, копается в трудовых сбережениях:

— Простите, у меня мелочи не набирается. Я сейчас сбегаю, разменяю.

— Не стоит утруждаться. Вручайте, сколько есть, хватит и двух рублей я по другому наряду проведу.

Другой раз, если у клиента вид несоответственный, приходится вступать в предварительный диалог:

— Желаете иметь параллельный аппарат в соседней комнате? Или отводную трубку? Наше вам пожалуйста. Заявление — раз. Справку из домоуправления два. С места работы — три. Две фотокарточки — четыре.

Клиент обращается в кипяток:

— Помилуйте, зачем же фотокарточки?

— Для утверждения личности. Порядок предписан высшим органом и не будем на него покушаться, — и гляжу со строгостью, чтобы не раскрыть свою амбицию.

Клиент приходит в робость:

— А потом?

— Мы ваши документы профильтруем, проведем авторитетное заключение, поставим вас в порядке очереди хода на депутатскую комиссию.

— Сколько же ждать придется?

— От трех месяцев и далее. И вообще, если завод произведет аппараты. Штурмовщина у них, никак не могут заполнить график. Снабжение разрушается…

— Нельзя ли побыстрее, прошу вас.

— Двенадцать.

— Что — двенадцать?

— Знаков государственных. Для исполнения быстроты. На чистку и смазку.

Через полчаса аппарат в работе. Трудовой гонорар в моем пролетарском кармане. Обе стороны пребывают в обстановке взаимного удовольствия.

Вот по какой горизонтали направилась моя биография. Бывает, задумываюсь, но с большими интервалами — в силу постепенного привыкания. А если рассуждать нравственно — уровень моего существования неуклонно поднимается к вершине, как в программе указано. Обстановку имею модерную, сервант, телевизор, коврики, электрополотеры — что твой профессор Сережкин или новатор именитый, хоть и ниже их по званию. Важен доход и наличность.

Можно, конечно, и второе заключение из моей биографии вывести — с чего я начал и до какой категории снизошел. Начинал с конвейера, с коллективных масс, а теперь при дяде Грише в напарниках состою — привык к материальной красоте существования. Здесь моя персональная трагедия и мораль потомкам. Эх, толкнул бы я громогласную речь на данную тематику, но себя пригвождать не решаюсь. С речами у меня вообще размолвка образовалась. Не держу больше речей, онемел перед массами. То ли разучился, то ли другая причина, душевная. Только на трибуну я теперь не ходок. Об этом факте большую скорбь в уме храню.


<1960>



Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, РАДИПЛАНА


(новогодняя фантазия)

1

Море клокотало, круто вываливалось на гальку. Сильная волна косо набежала на берег и долго катилась вровень с Катей, заливая гальку пышной, тут же пропадающей пеной. Катя сидела у окна и гадала: если волна догонит ее, то сегодня будет необыкновенный вечер: она пойдет к Сережке-радисту и Сережка объяснится ей в любви.

Волна тут же поникла, отстала. Катя знала, что море вот-вот кончится и другой такой волны уже не будет. «А я все равно пойду к Сережке, — подумала она наперекор судьбе и вдруг вспомнила: — Сегодня ведь праздник!»

Катино сердце сжалось от необыкновенных предчувствий. Тут наскочила новая волна, и Катя увидела, как из пены вышел молодой бог в нейлоновых трусах. Плечи, грудь — ложись и умирай. Катя радостно вгляделась и узнала Валерия Борзова. Валерка тоже ее узнал, помахал рукой и тут же взял старт, чтобы догнать и обнять Катю. Ну и Валерка, ну и парень, недаром олимпийский чемпион. Он летел быстрее пули, быстрее мечты, быстрее поезда, обогнал один вагон, второй, хотел ухватиться за поручни и вдруг сошел с дистанции. Это хобби у него такое — ногу подворачивать.

Валерка захромал и что-то крикнул вслед. Катя вздрогнула.

— Девушка, где пиво? — зарычал на нее грузин с усиками. Он сидел через три столика от Кати и свирепо крутил белками. — Когда принесут, спрашиваю?

— Со временем или раньше, — пробормотала Катя, продолжая смотреть в окно, но Валерка уже растаял в волнах.

— Смерти моей хочешь? Где пиво? — хрипел грузин. — Тут работают или загорают?

Катя вздохнула, подошла к нему.

— У вас же приняли заказ, — сказала она грудным голосом. — А мои столики на той стороне. И пожалуйста, не переживайте из-за всякой чепухи. У вас высокое давление. Вам вредно переживать. А мы встали на вахту отличного обслуживания…

— Какой голос! — восторженно зарокотал грузин, пожирая Катю выпуклыми белками. — Как зовут, девушка?

Катя ничего не ответила и вильнула фартуком. Грузин с усиками, когда она разглядела его поближе, оказался вполне подходящим типом: не очень молодой, высокий и свирепый — как раз то, что надо. И денег у него полный карман. Он сел вчера вечером, оставил за ужином восемнадцать рублей — и даже не задумался. Видно, виноград везет в Москву под праздник.

Катя вихляво шла по проходу и чувствовала на себе взгляд грузина.

Вагон качнуло на стрелке, и море начало отваливаться влево. Мелькнула даль пустынного берега, сбоку выползла покатая гора — море ушло до нового рейса. Солнце плоско обливало голый склон, вагоны ритмично качались, взбираясь к перевалу.

Верка вышла с пивом и пошла к грузину, улыбаясь ему широким малиновым ртом. Катя села спиной к ним и слушала, как грузин часто дышит и чавкает пивом. В ресторане больше никого не было, поезд шел почти пустой. Верка вовсю шушукалась с грузином, видно, коньяк уговаривала взять: директор держал в буфете только дорогой коньяк — для плана.

Из кухни вышел Иван Петрович, и все шу-шу сразу кончились.

Иван Петрович присел за Катин столик.

— Возьми корзину, пройди по вагонам.

— А кто обслуживать будет? — ответила Катя. Верка была женой директора, ее он не гонял по вагонам с корзиной.

— Видишь, горим, — жарко шептал Иван Петрович, с надеждой и завистью косясь на грузина. — Четыреста рублей надо вытянуть до плана, а в поезде шаром покати. Ты пройди, у тебя голос зазывной, все-таки в чистом виде наскребешь десятку. Вся надежда на вечер.

— Плана нет, объявление дайте в «Вечерку»: принимаются заказы на столики… Тоже мне «Континенталь».

— Идея! — Иван Петрович помчался вдоль столиков.


2

Железно лязгая, качались тамбуры. В вагонах обдавало теплым воздухом. Катя прокричала в пустой проход:

— Пиво с закусочкой. Кто желает пива с закусочкой? Кефирчик свежий, кофе горячий, конфеты сладкие. Кто желает?

Из купе высунулась стриженая голова.

— А кофе у вас горячий? — женщина с неодобрением глядела на Катю.

— У нас все горячее, — заученно ответила Катя, опуская корзину. Толстый дядька в пижаме сидел на диване у окна и раскладывал на столе замасленные свертки.

— Сколько стаканов? — спросила Катя, поднимая чайник.

Репродуктор под потолком захрипел от натуги. Сережка прокашлялся и заговорил бодрым тенорком:

— Внимание, говорит радиоузел поезда номер двадцать два. Товарищи пассажиры, сегодня вечером в вагоне-ресторане состоится торжественная встреча Нового года. Принимаются предварительные заказы на столики. Ресторан работает до четырех часов утра. Играет музыка. Спешите записаться на столики, число мест ограничено.

— Благодарю вас, — сказала стриженая женщина, принимая от Кати стакан и поворачиваясь к мужчине. Все это время она слушала радио, сначала удивленно, а потом с задумчивой улыбкой. — Как это интересно: встретить Новый год в поезде. Играет музыка, звенят бокалы, и поезд несется сквозь ночь. Романтика!

— Кушай, Лена, — сказал дядька в пижаме. — Кофе остынет.

— Конечно, — обиделась стриженая. — Будем сидеть у твоих Киселевых и не будет никакой романтики.

— У вас есть конфеты? — спросил дядька.

— Ирис, шоколад, конфеты с начинкой, — скороговоркой пропела Катя арию из оперы «Меню».

— Дайте плитку, — сказал он. — Там, кажется, дети есть.

— Разумеется, — продолжала ныть стриженая. — Своему сыну ты даже конфетки не купишь, а для чужих…

— Лена, мы же в гости едем, — покорно ответил дядька.

Катя взяла деньги и пошла по проходу. Везет же людям. Будут сидеть в гостях, пить хорошее вино, смотреть телевизор, а тут… Катя дошла до хвостового вагона и повернула обратно. Разве это поезд — горе одно. Какой же это поезд, если в нем нет пассажиров? Какой дурак сядет сейчас в поезд. Нормальные люди делом занимаются — ребята шныряют по магазинам, а девочки, сунув головы в сушуар, сидят в парикмахерских как принцессы. Катя вспомнила лаково-приторный запах дамского зала, и сердце ее зашлось от тоски.

Из купе неожиданно высунулась рука, крепко ухватила корзину.

— Что не заходишь? — Сережка пугливо глядел на Катю.

— Доброе утро, товарищи пассажиры, — затараторила Катя. — Наш поезд приближается к станции Ростов-на-Дону, стоянка десять минут. Ввиду опоздания поезда стоянка будет сокращена.

Сережка дернул корзину, и Катя очутилась в радиорубке.

— Кать, а Кать, — шептал он, норовя прижать Катю к панели и задвинуть ногой дверь. — Приходи под Новый год. Как столы накроешь, так и приходи. У меня бутылка шампанского есть, рыбы в Азове куплю…

— Пусти, пижон несчастный. — Катя уперлась корзиной в Сережкин живот и тот отлетел к приборам. — Как вы разговариваете с дамой, граф Телефункен? Где ваш культурный радиоязык? Захочу, сама приду, а ты не лезь. — Катя вырвала корзину и выскочила в коридор.

В мягком вагоне было пусто.

— Пива с закусочкой… — Катя нежно пропела и замерла.

По узкому проходу навстречу Кате двигался восточный принц-писаный красавец, смуглолицый, в чалме; в ушах золотые серьги, а зубы белые-белые. Принц подошел к Кате и сказал на чистейшем индо-китайском языке:

— Мамзель Катерина, разрешите пригласить вас на Новый год. Вечер состоится в моем персональном дворце Драма-пудра на берегах озера Сулико от шести до двенадцати ночи. В залах играет культурная музыка, исключительно твист. С нетерпением ждем вас вместе с вашим партнером.

— Вы путешествуете инкогнито, ваше благородие? — с замиранием спросила Катя.

— Я принц Тото Ионото, — ответил писаный красавец, ослепительно улыбаясь и покачивая серьгами. — Я жду вас в Драме-пудре.

Катя сделала реверанс, и восточный принц Тото Ионото растаял в воздухе. Катя открыла дверь в соседний вагон. Грузин с усиками стоял у окна и нагло смотрел на нее. Катя приближалась с царственным видом.

— Как зовут, красавица? Почему не говоришь? Жалко имя сказать?

— За чьим столиком сидите, у того и спрашивайте, — дипломатично ответила Катя. — Разрешите пройти мимо.

Грузин пошарил глазами по корзине.

— Почем шоколад?

— Рубль сорок.

Грузин протянул три рубля:

— Сдачи не надо. Скажи, как зовут?

— Мы чаевых не берем. — Катя гневно поставила корзину, всучила ему сдачу и пошла, не оглядываясь.

— Как зовут, повторяю, — хрипел грузин.

Катя запела арию:


Я заявляю вам официально,

Меня зовут официантка.


— Зачем такая гордая? — кричал грузин вслед. — Зато мы не гордые, — и хрипло засмеялся так, что у Кати мурашки по спине забегали.

Проходя через тамбур, она обнаружила в кармане телогрейки две плитки шоколада, которые только что продала грузину. Катя усмехнулась, спрятала три рубля в карман кофточки, а шоколад положила в корзину.

Верка, конечно, тут же испортила ей всю прогулку. В вагоне сидели четыре клиента, два из них необслуженные, как раз за Катиным столиком. Тучный седой майор уже выходил из себя и колотил ножом по тарелке. Катя мигом подскочила к майору, улыбнулась — старикан тут же растаял. Она принесла ему яичницу и кофе, другим тоже дала закусить и села у окна, строя планы страшной мести для Верки. Вот переманить бы грузина за свой столик, а Верка будет старых дев обслуживать, всю сдачу до копеечки сдавать. Ослепительная мысль озарила Катю. «Я заболела, — радостно решила она. — У меня вирусный грипп, и я не смею притрагиваться к пище. Буду лежать в купе, и ко мне придет восточный принц Тото Ионото. Верка лопнет, как его увидит…» Катя потрогала ладонью лоб, чтобы определить, какая у нее температура, и удивленно ахнула: поезд катился по плоской равнине, и все кругом было белым-бело. Катя приклеилась к окну: запряженная в сани лошадь бежала по дороге, быстро отставая от поезда, вдоль полотна шеренгой стояли тополя. Мелькнул переезд. Не сбавляя хода, поезд дробно застучал на стрелках — побежали назад станционные постройки, башня элеватора, баки с нефтью — все белое, чистое и кругом ровная степь без конца и без края.

— Поедем на лыжах или закусим сначала?

Катя вздрогнула: перед ней стоял грузин.

— Можете забрать свой шоколад обратно, — надменно заявила Катя, трепетно любуясь его тонкими как на картинке усиками.

Грузин сел за ее столик, выжидающе посмотрел на Катю. Верка пролетела мимо и обдала обоих презрением. Катя небрежно бросила грузину карточку и пошла рассчитывать седого майора. В вагон вошли еще двое военных, летчик и моряк, и тоже сели за Катин столик, водя глазами по ресторану. Моряк был вполне на уровне, хоть и рядовой, а летчик-лейтенант так себе, мальчишка. Катя направилась к ним и принялась любезничать. На грузина она не обращала внимания, все время чувствуя, как он пожирает ее глазами. Наконец, она сжалилась и подошла к нему.

— Что будем кушать? — спросила она нежно.

— Приедем в Москву, пойдем в «Арагви», — ответил грузин.

«Так я и испугалась», — подумала Катя, а вслух ответила, завлекая.

— До Москвы доехать надо.

— Скажешь, как зовут?

Катя почувствовала, как губы против воли растягиваются в улыбку.

— Катерина… — она тут же слизнула улыбку и сделалась неприступной царицей. — Что вам принести?

— Ай, Катерина! Екатерина Великая! — воскликнул грузин на весь вагон так, что моряк и летчик удивленно и восторженно посмотрели на Катю. — Дай мне пять бутылок пива, одну порцию икры и немножко нежности.

— Нежностью не торгуем, — ответила Катя с обещающей улыбкой и вихляво пошла по проходу за пивом.

Иван Петрович поймал ее в дверях, заискивающе наклонил голову.

— Ты, Катюша, поласковее с ним. Клиент нужный, учти. А нам план натягивать в чистом виде.

— Верку свою на других напускайте, а меня не учите.

Когда Катя вернулась с пивом, директор стоял перед столиком и обрабатывал клиента. Грузин жадно схватил пиво, прилип усами к бокалу.

— Будет организована культурная обстановка. Цветы поставим на столиках…

— Какой столик? Зачем столик? — грузин оторвался от бокала и выпучил глаза на директора. — А где музыка? Где моя прекрасная дама? Где спрашиваю?

— Музыка у нас запланирована, — покорно отвечал Иван Петрович. Имеется полный танцевальный набор, серия «Мелодии и ритмы». В наличии также Алла Пугачева в комплекте…

Катя открыла вторую бутылку с пивом. Грузин схватил Катину руку.

— Красавица, пойдешь со мной танцевать под его запланированные пластинки?

— Пригласите, я подумаю.

— Ой, царица, — горячился грузин. — Приглашаю на встречу Нового года в культурной обстановке. Закажем столик. Гулять будем — на весь Кавказ слышно. Отвечай, царица!

— Она на работе, — ответил за Катю директор.

— Мы на работе, — как эхо вторила Катя.

— Ай, директор. Где твой размах? Тебя тоже приглашаю за наш столик. Всех приглашаю.

Иван Петрович тупо шевелил губами, подсчитывая проценты — сколько их останется до плана, если удастся уговорить грузина.

Верка подбежала к столику: глаза горят, в руках штопор.

— Товарищ директор, вас вызывают на кухню…

— Сейчас, Верочка, сейчас… Разрешите записать? — Иван Петрович склонился над столиком. — Семь пятьдесят с одной персоны, не считая шампанского…

— Зачем разбиваешь мое сердце? — вскипел грузин. — Я свое сказал: или-или! Или царица, или ничто! Новый год отменяется.

— Мы же на работе, — беспомощно твердил директор.

Катя смотрела в окно и тоскливо мечтала о восточном принце по прозванию Тото Ионото.

Стуча на стыках, скорый поезд номер двадцать четыре катился по бескрайней снежной равнине.


3

Ровно в одиннадцать часов сорок пять минут Катя появилась в ресторане. Она шла по проходу, гибко качаясь на черных шпильках и поводя обнаженными плечами. Грузин с грохотом двинул стулом. Военные за соседним столиком замолчали и во все глаза уставились на Катю.

Катя шагнула чуть вбок и увидела себя в зеркале: тонкую, с рыжей копной волос на голове, с глазами, удлиненными краской, с серебряной брошью на груди — ну прямо дикторша с голубого экрана, сейчас улыбнется сразу пяти миллионам и скажет: «Добрый вечер, товарищи телезрители, начинаем нашу грандиозную передачу из вагона-ресторана…» Катя зажмурилась от счастья и шагнула к грузину. Тот неровно задышал, начал щекотать Катину руку тонкими усиками.

В вагон ввалилась веселая компания кочующих артистов, которые сели в поезд в Ростове. Катя подняла голову и надменно глянула на артистов. Те разом смолкли, ослепленные ее красотой.

— Пять баллов! — прошептал моряк за соседним столиком.

Катя уселась, влажными глазами посмотрела вокруг. За окном тревожно уносилась густая мгла, а на столе все переливалось и трепетало. Бутылки выжидающе покачивались в подставках, икра плыла в ледяной воде, лососина бесстыдно развалилась на части, белоснежно сверкали салаты — весь ресторан выложили на стол ради Кати.

Грузин возился с бутылками.

— Что прикажешь? — спросил он, пожирая Катины плечи.

— Может, мы все-таки познакомимся, сообщите на всякий случай ваши инициалы, — выпалила Катя одним духом, без запятых: она слышала в рейсе эти слова от одной стильной дамочки, сидевшей за ее столиком.

Грузин остолбенело уставился на Катю:

— Прости, красавица, прости нахала. Шотой зови. Шота Бакрадзе.

— Шатуня, — сказала Катя с таким придыханием, что грузин тотчас схватился за бутылку, чтобы не упасть. — Очень приятно познакомиться! Погодите! — Катя указала пальчиком на бутылку и подняла брови. — Я должна поговорить с вами на полном серьезе, товарищ Шота.

— Говори, Катерина. Внемлю твоим прекрасным устам. Я не мальчик, со мной без дипломатии.

— А я не девочка, — скромно объявила Катя.

— Ах, какая умница, — восхитился Шота, играя усиками.

Катя сделала одухотворенное лицо:

— Вы, пожалуйста, не подумайте, товарищ Шота, я не какая-нибудь с улицы Горького, я девочка честная. Я с вами сидеть могу, танцевать могу, а больше ничего не обещаю, заранее говорю, вы от меня не требуйте. Меня к вам допустили ради отличного обслуживания, и я обязана держать марку коллектива. Мы за звание боремся, у нас дисциплина…

— А я кто? Я плохой, да? Я человек советский, как ты думаешь…

«Спекулянт ты советский, — с волнением подумала Катя, — придется тебя почистить как следует ради плана».

В вагоне застонала гавайская гитара. Сережка поставил «Смуглую девочку» из третьей серии «Мелодии и ритмов».

— Какие страсти кипят в этом бокале! И кто поймет и осушит страсть моего сердца?.. — Шота налил Кате рюмку коньяка.

— Прости, Шотунчик, первый тост принадлежит даме, — Катя подняла рюмку и сказала с чувством: — Я предлагаю выпить за проводы старого года… Катя опрокинула рюмку, схватила ложку и полезла за икрой.

Иван Петрович появился с блестящим ведерком в руках. Из ведра развратно вздымалась бутылка со вздутой серебряной головкой.

— А как же шампанское? — испугался директор. — На первый тост полагается шампанское.

— Не учите нас, — со светской улыбкой отрезала Катя. — Вы не имеете права делать замечания клиентам.

Иван Петрович стал красным и посмотрел на грузина. Тот вскинул руки.

— Я не хозяин. Сам ее хозяйкой сделал.

— Так и быть, — сжалилась над директором Катя, — разрешаю наполнить мой фужер. И моему компаньону тоже. — Катя забыла про директора и соблазнительно улыбнулась грузину влажным ртом. — Тяпнем по маленькой?

— Огонь моего сердца, — ответствовал Шота. — Радуга моей души. Благодарю тебя, что ты явилась в мой чертог и озарила его своим небесным сиянием. Я поднимаю этот скромный бокал за бессмертное сияние красоты…

«Во дает!» — с восторгом подумала Катя и тут же осушила бокал.

— Выпей с нами, директор, за вечную радугу моей души…

— Благодарю вас, я при исполнении. Желаю вам повеселиться, Катерина Семеновна. Веселитесь на полный ход, обеспечим в чистом виде. — Иван Петрович ловко подмигнул Кате и показал глазами в конец вагона, где висела доска для объявлений. Катя глянула туда и ахнула — сорок восемь…

— Смотри, Катенька, на тебя вся надежда, — говорил ей директор, когда она стояла в купе перед зеркалом, делая себе глаза. — Кушай плотнее, чтобы спиртное тебя не взяло. Масло прими. Заказывай все самое ценное, а я за ходом следить буду и цифры на доске проставлять в чистом виде, ты не отвлекайся.

Правый глаз никак не получался. Директор мельтешил перед дверью и загораживал зеркало. Катя молча терпела эти нотации, потому что шпильки в зубах зажаты.

— Мы тебе навстречу пошли, — бубнил Иван Петрович. — Ради плана пошли.

— Не учите меня жить! — она в сердцах вытолкала директора и задвинула дверь. — Опоздаю, вам же хуже будет…

— Икры больше ешь, — выкрикивал Иван Петрович за закрытой дверью. — От нее процент идет. Поглощай, Катенька, не стесняйся, у него карман широкий… Шоколад закажи. Всю коробку бери, а то она у нас столько лежит…

Гавайская гитара перестала рыдать в репродукторе. Веселый перезвон курантов возник в вагоне. Катя подняла искрящийся бокал: крохотные фонтанчики неистово бушевали за стеклянными гранями.

— Ура-а! — закричал молодой моряк за соседним столиком.

— Как этот бокал пенится через край, так и сердце мое переполнилось страстью…

Катя таинственным взором смотрела на своего партнера: в руках бокал, на пальце перстень от принца Тото Ионото и алая брошь сверкает на груди.

Куранты величественно били полночь.


4

Скорый поезд номер двадцать четыре двигался на север по меридиану, и Новый год пришел в вагон-ресторан строго по расписанию. Распрекрасный Новый год. Фантастический и грандиозный Новый год.

Радио играло «Лучший город на земле». Катя встречала шикарный Новый год и выполняла план. Выполнять план было вовсе не просто. Катя двигала ножкой и тут же поводила плечиками, будто вытирала спину на пляже. Взмокший моряк с растерянно-виноватой улыбкой топтался перед Катей, подавленный ее превосходством. Артисты дружно хлопали в ладоши. Шота плотоядно смотрел на Катю, и у него мелко подрагивало колено.

— Твист-твист, — с придыханием выговаривала Катя в такт музыке, судорожно поводя ногами и спиной.

Музыка оборвалась на резкой ноте. Катя плюхнулась на стул, закрыв глаза и часто дыша: ей казалось, что она летит над землей и делает в воздухе прекрасные акробатические фигуры, а люди внизу исступленно кричат от восторга.

Катя схватила бокал и снова закрыла глаза. Голова кружилась от высоты.

— Ах, Катерина, — жарко шептал Шота откуда-то снизу, и рука его легла на ее колено. — Ты разрываешь меня на три неравные половины. Одна хочет быть с тобой, вторая хочет смотреть на тебя, а третья умирает от тоски.

— Ты князь, да? Скажи мне, Шотуля, что ты подлинный грузинский князь, — Катя неохотно спускалась на землю: крики восторга утихли. Она приоткрыла один глаз и посмотрела в конец вагона. Директор стоял у дверей и делал Кате отчаянные знаки руками. На доске была цифра — 32.

Катя вспомнила о своем долге.

— Хочу шоколада, — заявила она, сбрасывая с колена горячую руку. — От шоколада рождается блеск в глазах. Я хочу жить с блеском.

Иван Петрович тут же возник перед ней, протягивая длинную коробку с пышными розами.

— Прошу, Катерина Семеновна, — говорил директор, склоняясь лысиной.

Катя уже твердо стояла на земле. Холодным и презрительным взглядом она смерила директора с ног до головы.

— Запомните раз и навсегда, — гордо сказала Катя. — Я для вас клиент, а не Катерина Семеновна. Не фамильярничайте с клиентом. Сфера обслуживания сейчас находится на переднем крае.

Иван Петрович с восторгом глядел на Катю.

— Прошу, пожалуйста…

— Пардон! — Катя приподняла крышку и с отвращением понюхала содержимое коробки. — Что это вы мне подсовываете?

— Шоколад, — в благоговейном страхе бормотал директор. — Вы просили…

— Я ничего не просила. Это вы меня просили…

— Прими, радуга. Мой новогодний подарок для мцхетской княжны. — Шота протянул руку, собираясь взять шоколад из коробки.

— Не трогай! — взвизгнула Катя. — Позовите директора.

— Я директор… — лепетал Иван Петрович.

— Как? Вы директор? — Катя сделала огромные глаза, трепеща от благородного гнева. — Вы такой же директор, как этот шоколад. Он же весь высох. Вы думаете, я не вижу: вы его полгода в рейсе держали, а теперь хотите сплавить порядочному клиенту. Я требую жалобную книгу. Я напишу письмо в Главресторан, я этого так не оставлю. Вы у меня на всю жизнь запомните этот шоколад…

— Катерина Семеновна… товарищ пассажир… произошла ошибка. Уверяю вас, коробка свежая, только что с базы… — пот мелкими каплями катился с директорского лица.

— Зачем обижаешь? Зачем отказываешься от подарка? — Шота выхватил шоколад и поставил коробку на стол. — Все в порядке, директор. Новый год продолжается.

— Ладно, Шотастый. Ради тебя принимаю. Но учтите, гражданин директор, я на этом не остановлюсь, я потом проверю, откуда у вас эта высохшая коробка. Хоть бы над паром подержали, прежде чем подавать клиентам…

Директор застыл как столб и бубнил под нос свою песню:

— Ради плана, ради плана, я на все готов ради плана…

— Вы свободны. — Катя царственным жестом отпустила Ивана Петровича и повернулась к грузинскому князю: — Жми, Шотунчик, пей за радугу твоей души. А я буду лопать шоколад, план вытягивать. Посмотри, Шотулинька, сколько там на доске наверчено?

— Двадцать три.

— Ой, как много, — испугалась Катя.

— Чего много? Любви много? Вина много?..

— То-то и оно-то! — воскликнула Катя.

— Я тут! — радостно ответил восточный принц Тото Ионото, выходя из темного окна и садясь на Катины колени. — Напрасно вы скрываетесь, мамзель. Я навел сведения — вы царица Екатерина Великая, вы переписываетесь с Вольтером.

Катя удивленно нахмурила брови.

— Вы путаете, ваше благородие, я имела переписку с Валерой, а с заграницей я принципиально связь не поддерживаю, это не в моих интересах. Об этом Вальтере я только слышала, он играет за мадридский «Реал»…

— Почему вы не пришли в мой чертог? — не унимался Тото Ионото. — Я приготовил вам постель из своего личного балды-хана. Я хочу, чтобы наши престолы породнились. Давайте вступим в брачные отношения.

— Я подумаю, ваше благородие. Тяпнем по маленькой?

— Спасибо, мамзель. Я мусульманин.

— Спасибо — да или спасибо-нет? Возьмите шоколад. Он свежий, Тотик Ионотик, только что получен с моей царской пригородной базы. Познакомьтесь с моим партнером. Это князь Шота, крупный владелец виноградных плантаций.

— Я построю вам шоколадный дворец на берегу озера Сулико, — продолжал напевать принц. — У меня есть царская конюшня и в ней кобыла редчайшей масти по имени Алка-голь. Я подарю ее вам во имя русско-восточного союза. Мы покорим весь мир, и в том числе Париж. Я знаю там такие кабачки…

— Я согласна. — Катя хихикнула, восточный принц тут же подпрыгнул и растворился за окном.

— Зачем смеешься? Зачем терзаешь мое окровавленное сердце? Я человек деловой и серьезный — задаю вопрос исторический: ты согласна или нет?

Катя посмотрела на доску: сколько там осталось еще до полного выполнения плана. В глазах у Кати бегали смешинки, и она никак не могла доглядеться сквозь них до доски: линии расползались и раздваивались. Директор стоял рядом, вытирая платком мокрое лицо. Потом взял мокрую тряпку и повернулся к доске, чтобы вывести новую цифру.

— Радуга моя. Жду ответа.

— Хочешь вступить со мной в отношения? — спросила Катя, и глаза ее заволоклись многообещающим туманом. — Я же тебя совсем не знаю, Шотунишка ты эдакий. И где мы будем жить? В поезде?

— Зачем в поезде, радуга небесная? В поезде шума много. Тесно, диван односпальный.

— Короче, Шотулька! У тебя хата есть? Дворец то есть? Я хочу жить на берегу озера Сулико.

— Будем жить на берегу Куры. Отдельная квартира, четыре комнаты, газ, балкон…

— А санузел какой? Совмещенка? Учти, дорогуша, я с совмещенкой жить не буду.

— Мраморная ванна тебе будет. Сам буду омывать твои белоснежные ноги…

— Это другой разговор. По рукам, Шотончик. Но я еще должна спросить совета у своей подружки Вари Ант.

— Какой такой Варя Ант? Никаких Варей…

— Принято! Замнем про Варю Ант… Нам еще дельце обтяпать надо. Помоги мне, Шотик! Я уже пьяная…

— Все для моего поднебесного солнца. Приказывай.

— Понимаешь, план… Вот потеха. Сколько там осталось? — Катя засмеялась грудным смехом и повернулась к доске. — Пятнадцать? Я ничего не вижу. У меня глаза пьяные. Десять?.. Плохо, Шотуха, мы с тобой план вытягиваем. Плохо ты работаешь, нареченный мой. Время уже третий час, а нам еще тянуть и тянуть. Поешь шоколаду, тяпни рюмочку… Закажи мне паюсной икры и марочного коньяку за восемь рублей… Искупай меня в ванне из шампанского… Умора… Смотри, все уже ушли, одни мы с тобой остались. Мы должны работать на план. Только ты ему не говори, не продавай меня…

— Что за план? — Шота дико вращал белками. — Я грузинский князь! Я не позволю над собой издеваться. Ты со мной на план работаешь?.. Где директор?

— Что такое, Шотик? С тобой и пошутить нельзя? Ты, оказывается, Шотник, порядочный… Иди ко мне, Шотник ты мой, подвинься ко мне поближе… вот так. Сейчас тяпнем с тобой на брудершафт и пойдем танцевать слоу-фокс под черемухой. Закажи мне марочного коньяку, я хочу выпить за наше обоюдное счастье.

— У нас же есть. Бутылка, смотри…

— Это? Ха-ха… Меня душит смех. — Катя нервно засмеялась и дрожащей рукой налила себе полный фужер. — К черту планы, Шотап, будем веселиться.

— Ой, Катерина, смотри, если обманешь. Я — гордый князь, обид не прощаю…

Встречный поезд обдал Катю шумом, мельканьем стремительных огней, проносящихся за окном.

— Хочу на встречный поезд, — решительно заявила Катя. — Это так романтично, ехать во встречном поезде. Хочу на берег Куры… Я ведь твоя половина, я теперь Шотиха… Я поднимаю этот бокал за грузинского князя Шотьку… Заказывай скорее, пока я жива. — Катя отважно припала к фужеру и закрыла глаза. — Хана, Шотик, следуй за мной. — Она поставила бокал и начала медленно валиться со стула.

— Директор! Где директор? — воскликнул Шота, подхватывая Катю и кладя ее голову на яркую шоколадную коробку с розами.

Иван Петрович тут как тут, бутылка коньяка в руке.

— Сколько до плана осталось? — отчаянно спросил Шота.

— Десять рублей семь копеек, — тотчас ответил директор.

— Наливай, директор. Полный бокал. Мне! Себе! Всем наливай! Будем пить за эту героическую женщину, за радугу моей души, за Екатерину Великую, которая пожертвовала собой ради твоего паршивого плана. Наливай! Выполнять будем, танцевать будем!

— Сто процентов! — подхватил директор, открывая бутылку и разливая коньяк по бокалам.

— Закажи слоу-фокс. Какая ночь! — Шота залпом осушил бокал и тихо склонил голову рядом с Катей.

Катя мечтательно улыбалась и шевелила губами. Ей казалось, что принц Тото Ионото несет ее на руках и поет колыбельную песню:


Дорогая моя Радиплана,

Полюбил я тебя, Радиплана…


Катя с улыбкой слушала песню, и ей не хотелось просыпаться. Шота положил голову рядом и мерно посапывал.

— Сгорели на работе, — директор с облегчением вздохнул, поднял полный бокал и мгновенно опорожнил его. Ноги у него сделались ватными, в голове зазвенело. Директор сел, преклонил голову рядом с Шотой и запел песню восточного принца:


Радиплана моя, Радиплана,

Я на все готов, Радиплана…


Радио щелкнуло и заиграло «Загляни ко мне». Скорый поезд двадцать четыре мчался сквозь новогоднюю ночь.


5

ПРИКАЗ № 3

по тресту вагонов-ресторанов Московско-Курской

жел. дороги от 5 января 197… года

… 4. Отметить инициативу вагона-ресторана № 7233, добившегося успешного завершения государственного плана в трудных производственных условиях. Премировать директора вагона-ресторана № 7233 тов. Нечаева И. П. денежной премией в размере 60 (шестидесяти) рублей.

5. За недозволенное поведение во время рейса, а также за злоупотребление служебным положением официантке вагона-ресторана № 7233 тов. Поликарповой Е. С. объявить строгий выговор с предупреждением и перевести ее на два месяца с понижением в должности в вагон-ресторан № 6462 на должность судомойки. Впредь не допускать тов. Поликарпову Е. С. на курортные рейсы.

И.о. управляющего треста вагонов-ресторанов

Московско-Курской жел. дороги — подпись.

Новогодняя фантазия выходит на финишную прямую. Выяснилось, что Шота Бакрадзе был вовсе не спекулянтом, а довольно известным художником. У Шота имелись в Москве всякие такие знакомства, при помощи которых можно устраивать самые немыслимые дела. Катя и Шота встретились в ресторане «Арагви», и Катя со слезами на глазах рассказала, как директор расправился с ней. Шота вскипел и пошел к большому железнодорожному начальнику. Железнодорожный начальник рассердился, выслушав своего приятеля, потом вызвал другого железнодорожного начальника, и они рассердились вместе. На другой же день был издан письменный приказ номер 17 по вышеуказанному тресту вагонов-ресторанов, где отмечалась оперативная инициатива официантки Кати Поликарповой, а директору Ивану Петровичу ставилось на вид. Кате была объявлена благодарность в приказе и вручена денежная премия в размере 15 (пятнадцати) рублей.

Катя была с триумфом восстановлена в должности официантки, однако не вернулась на прежний рейс, чтобы не вызывать трений в коллективе. Катя курсирует теперь в вагоне-ресторане по маршруту Москва — Берлин и кормит сосисками и черной икрой всяких там иноземных туристов и туристок. Она уже вовсю болтает по-немецки, вовремя улыбается, умеет быть строгой и скромной. Говорят, один из туристов даже пытался сделать Кате предложение во время рейса, на что она ответила категорическим отказом, чтобы не разрушать советско-немецкую дружбу.

На сегодняшний день в трудовой книжке Кати записано 8 (восемь) благодарностей.


<1966>



ГОРЬКИЕ СЛЕЗЫ


Наташа увидела маму и быстро спряталась за кустами. Мама стояла на террасе и смотрела в сад и на калитку. Она была в гладком сером свитере, через плечо висело длинное полосатое полотенце: наверное, она ходила на реку.

Мама постояла немного, не увидела Наташу, тяжело вздохнула, так что бахрома полосатого полотенца задвигалась внизу, и ушла в дом.

Наташа негромко всхлипнула и побежала за кустами в дальний угол сада, где росли старые сливы. Она всегда приходила к сливам, когда ей хотелось плакать.

Она рвала тугие, с седым отблеском ягоды, а по щекам ее бежали неудержимые слезы. Слезы капали на сливы, Наташа никак не могла догадаться, почему сливы сегодня такие соленые, и плакала еще сильнее.

— Наташа! — крикнула мама с террасы.

Наташа пугливо пригнулась и сразу перестала плакать. Сквозь ветви она видела маму на краю террасы. Мама по-прежнему была в свитере, но полотенца на ней уже не было.

— Не прячься, я же вижу тебя, — весело крикнула мама и помахала рукой.

— Какие вкусные! — крикнула Наташа о сливах. — Я еще немножко поем.

— Испортишь аппетит.

— Я скоро. Я сейчас, — говорила Наташа, проглатывая слезы. Она бросила надкушенную сливу к изгороди и стала тереть кулаками мокрое лицо.

— Помой прежде руки. Я не пущу тебя за стол. Не трогай лицо руками, кричала мама с террасы.

Наташа обрадовалась, что мама не идет к ней и не зовет к себе, схватила портфель и побежала к колодцу. Там она долго плескалась и терла глаза и щеки, пока мама не закричала, что обед уже готов. Наташа пошла к террасе.

Солнце медленно опускалось к горизонту, просвечивая сквозь березы и осины, которые густо стояли вокруг дома, так густо, что надо было пристально вглядываться, чтобы разглядеть среди стволов соседний дом или дома на той стороне шоссе. А о самом шоссе можно было догадаться только потому, что там то и дело на большой скорости проносились грузовики и самосвалы.

Сад, дорожка, терраса, стены небольшого финского домика — все было облито пятнистым светом солнца, проходившего сквозь листву. Было совсем безветренно, но высокие осины все равно дрожали и негромко шумели над головой, а пятнистые тени от них быстро бегали взад-вперед под ногами Наташи, и от этого быстрого мелькания начинала кружиться голова. Наташа поднялась на террасу. Мама увидела ее и всплеснула руками:

— Боже мой, какая ты мокрая. Как можно быть такой неаккуратной.

— Поцелуй меня, мамочка, — сказала Наташа.

— Ты же совсем мокрая, — сказала мама и убежала в дом.

Она вернулась обратно с полотенцем, не с тем, длинным и полосатым, которое было на ней, а с другим, широким и с птичками. Мама, как мешком, накрыла Наташину голову полотенцем и стала больно тереть, поворачивая и теребя Наташу. Наконец мама сняла полотенце с головы и принялась вытирать ее руки.

— Мамочка, неужели ты не поцелуешь меня, — спросила Наташа, поднимая голову и смотря на озабоченное лицо мамы.

— Боже мой, суп, — крикнула мама, схватила полотенце и убежала в дом.

Наташа села на стул в углу террасы и тяжело опустила голову. Она была очень одинокой.

Мама появилась на террасе с дымящейся кастрюлей в руках, с кухонным полотенцем через плечо.

— Почему ты не за столом? Или ты не знаешь, где твое место? — строго спросила мама.

Наташа покорно пересела к столу и взяла хлеб и ложку. Мама налила в тарелку грибной суп, который Наташа очень любила. Наташа откусила хлеб и почувствовала, что он соленый. Она ела суп и была самой несчастной.

— Что нового в школе? — спросила мама.

— Как всегда, занятия, занятия, — быстро сказала Наташа, не поднимая глаз от тарелки.

— Тебя спрашивали?

— Меня? Разве так часто спрашивают?

Мама внимательно посмотрела, как Наташа ест, но ничего не сказала и ушла с террасы. Наташа сразу перестала есть и прислушивалась, что делает мама.

Мама погремела на кухне кастрюлями, вернулась и поставила перед Наташей дымящуюся тарелку с картошкой и мясом.

— Ой, как много, — сказала Наташа. — Я не могу столько.

— Ешь, пожалуйста, без разговоров, — сказала мама и снова ушла.

— Мама, почему ты не кушаешь, а все ходишь-ходишь? — крикнула Наташа.

— Я обедаю с папой, ты же знаешь, — ответила мама из комнаты.

Наташа слушала, но в доме ничего не было слышно. Вдруг в комнате папы длинно зазвонил телефон. Хлопнула дверь, мама пробежала по коридору в папин кабинет.

— Слушаю вас. Я слушаю… — быстро заговорила мама. — Нет, товарищ, это квартира инженера Логинова, а не пятый участок. Вы ошиблись.

Мама положила трубку, и в доме снова стало тихо, только звонко шумели осины в саду и машины проносились по шоссе. Наташе показалось, что мама стоит за дверью и смотрит на нее в щелку. Наташа торопливо проглотила кусок мяса и картошку, но мясо было тоже соленое, и Наташа отодвинула тарелку.

Мама вышла на террасу совсем другая. Вместо свитера на ней было новое платье с большими красными горошинами. Мама была очень красивая в этом платье. В руке она несла чашку с компотом, далеко отставив ее от себя.

— Будешь вечером делать уроки или пойдешь гулять? — спросила мама. Боже мой, ты совсем не ешь.

Наташа ничего не ответила, уронила на пол вилку и затряслась от беззвучных рыданий.

Мама быстро поставила чашку на стол и всплеснула руками, звонко хлопнув в ладоши.

— Что с тобой, Наташенька?

— Не хочу. — Наташа оттолкнула тарелку и зажала рот рукой, чтобы сдержать рвущийся из груди плач.

— Я желаю наконец знать всю правду, — сказала мама. — Сейчас же рассказывай, что было в школе.

— Меня спрашивали. — Наташа уронила руки и заплакала громко и неудержимо.

— Я так и знала, — испуганно сказала мама и опустилась на стул. — По арифметике?

— Да-а-а. — Наташа плакала изо всех сил.

— Учебный год только начался, а ты уже приносишь домой такие подарки. И, как нарочно, именно сегодня. Как тебе не стыдно. Ведь ты уже в третьем классе.

— Я не нарочно. Она про деление спросила.

— Разве деление разрешается не знать, — язвительно сказала мама, вставая и беря со стола чашку. Наташа с мольбой смотрела на маму широкораскрытыми мокрыми глазами.

— Пожалуйста, не думай, что твои слезы разжалобят меня. Останешься сегодня без сладкого.

Наташа до этого совсем не думала о компоте, но сейчас она уже хотела компот и заплакала еще громче. Вдруг она увидела, как от калитки с шумом отъехал грузовик, на котором всегда приезжал с работы папа, а сам папа уже открыл калитку и быстрыми легкими шагами шел по желтой пятнистой дорожке к террасе.

Наташа перестала плакать и отвернулась, но папа все равно уже знал обо всем.

— Добрый вечер, Нина, — сказал он, подходя к маме и целуя ее в щеку. В честь какого предмета сегодняшний концерт?

— Арифметика, — ответила мама, целуя папу. — Что нового на работе?

— Как всегда, строим, строим.

— Ты звонил Маргеляну? Что он сказал? — спросила мама.

— Очень хорошо, — свирепо сказал папа, подошел к Наташе и больно зажал ее подбородок пальцами. — На этот раз арифметика. Учебный год только начался, и уже пошли концерты. И это называется третий класс.

— И, как нарочно, именно сегодня, — сказала мама.

И папа и мама действовали совсем не так, как хотелось Наташе. Вместо того чтобы успокоить, унять ее безутешное горе, они говорили неприятные насмешливые слова, от которых делалось только тяжелее и горше. Наташа сидела вся в слезах и лишь всхлипывала в ответ, когда папа и мама обращались к ней. Она была совсем одинока, а папа и мама не замечали этого.

— Будем обедать? — спросил папа у мамы.

— Разве Маргеляны не придут к нам? Обед давно готов…

— Маргеляна неожиданно вызвали на совещание к Вязову, — сказал папа. Торжественный прием откладывается. Посвятим сегодняшний вечер проблемам воспитания.

Папа и мама ругали Наташу, и аппетит у них не портился. Они съели грибной суп, картофель с мясом, компот, и папа попросил еще мяса и еще компота. Мама пошла в дом и вернулась на террасу в старой кофте, накинутой поверх платья.

— Уже свежо по вечерам, — сказала мама. — Скоро дожди начнутся…

— Что же ты молчишь? — сказал папа, доставая папиросы. — Как ты предполагаешь жить в будущем? Опять двойки?

— Я не знаю, — ответила со слезами Наташа: она в самом деле не знала, что будет с ней в будущем.

— Уж не считаешь ли ты, что об этом должны знать мы, — сказал папа, выпуская вверх, к лампочке, кольца дыма.

— Кто же должен знать, как не ты, — сказала мама, собирая тарелки на столе.

— Я не знаю, не знаю.

— Не будь такой упрямой, — сказала мама. — Ты же всегда была круглой отличницей. Как тебе не стыдно. Ты совсем испортилась.

— Напрасно ты вспоминаешь о прошлых заслугах, — сказал папа. — Они ничего не значат.

— Я занимаюсь, — сказала Наташа. — И вчера я тоже занималась. И сегодня утром тоже.

— Значит, ты мало занималась, — сказал папа. — Значит, надо заниматься больше. Усердней. Для меня вопрос ясен.

— Им столько задают, — сказала мама. Она уже собрала все тарелки, но не уходила и с укором смотрела, как папа курит. — Очень много заданий. Дети вынуждены просиживать за уроками все свободное время.

— Напрасно, Нина, ты потакаешь бездельникам.

— Коленька, об этом даже в газетах писали. Разве ты не читал? — Мама была удивлена.

Папа посмотрел на Наташу и строго сказал:

— Наташа, ты пообедала? Выходи из-за стола.

— Я пойду погуляю, — сказала Наташа. — Пойду к сливам.

— Ты никуда не пойдешь сегодня.

— Тогда я посижу еще за столом. Можно?

— Наташа, я сказал, выйди из-за стола.

— Иди к себе, Наташа, — сказала мама. — Иди спать, уже темнеет.

— Встань сейчас же из-за стола и отправляйся в свою комнату, раздельно повторил папа. — Мы сообщим тебе наше решение. И запомни раз и навсегда: детям не полагается слушать разговоры старших.

Наташа закрыла лицо руками и выбежала с террасы. Она упала головой на подушку и дала волю слезам. Она была самым одиноким человеком на свете: сначала ее не поняла учительница, потом не поняли папа и мама; ее оставили без компота, не пустили гулять. Никто не понимает ее — и горькие слезы неудержимо бежали из глаз.

Подушка скоро стала совсем мокрой. Лежать на мокрой подушке было неудобно и сыро, но у Наташи совсем не было сил шевельнуться, и она лежала и плакала. Один раз она затаила дыхание — ей показалось, что кто-то подошел к двери и стоит за ней. Наташа приподняла голову и прислушалась: ей очень хотелось, чтобы мама или папа пришли к ней. Но дверь не открывалась, никто не входил в комнату.

— Это антипедагогично, — сказал папа на террасе. — При ребенке начинать такой разговор.

— Об этом даже в газетах писали, — сказала мама.

— Тем более ребенок не должен знать, — ответил папа. — Как же мы будем воспитывать его, говорить ему, что надо заниматься, если газеты пишут обратное.

— Взрослые иногда тоже говорят обратное, — сказала мама, и в голосе ее послышалась обида.

— Не понимаю тебя, Нина.

— Мне казалось, что ты мог позвонить и предупредить заранее, что Маргеляны сегодня не придут к нам.

— Что переменилось бы от этого? — спросил папа.

— Разумеется, тебе все равно. А я не торчала бы весь день на кухне.

— Ах, Нина. Опять ты за старое. Тебе ужасно не идет, когда ты сердишься. Поговорим лучше о другом.

Мама ничего не ответила, на террасе заиграла музыка: наверное, папа включил радио. Наташа была совсем одна. Никому не было дела до ее горя. Она упала на мокрую подушку и снова зарыдала, тяжело и часто всхлипывая.

Солнце опустилось за домом. Сад все больше наполнялся холодными тенями, сумерками. Тени быстро густели, поднимались вверх над кустами, вливались через раскрытое окно в комнату. Меж деревьев пробежал ветер, раскачал стволы, затеребил листья. Сад зашумел глухо и настороженно. Но Наташа уже не слышала этого.

Наташа спала. Лицо ее — обращенная вниз правая щека, губы, ресницы были мокрыми от слез. Волосы намокли от сырой подушки и прилипли к мокрой щеке. Она дышала часто, прерывисто, будто продолжала всхлипывать во сне.

Раскрылась дверь. В полосе света, падающей из коридора, показалась мама. Она увидела Наташу и всплеснула руками. Потом раздела Наташу, накрыла ее одеялом. Пальцы ее попали на мокрую подушку, и мама быстро отдернула руку. Она покачала головой, вышла из комнаты и принесла другую подушку, большую и сухую.

Наташа не проснулась, когда мама меняла подушку. Мама снова вышла, вернулась скоро с чашкой компота и поставила чашку на тумбочку у окна. Потом села на стул, тяжело опустив голову, и долго сидела без движения. Лицо у нее было задумчивое и печальное.

Радио на террасе оборвалось, сразу сильней зашумел сад, и стало почти не слышно, как проносятся машины по шоссе. Впереди машин двигались зыбкие полосы света, они задевали край сада, прыгали по кустам, по качающимся деревьям. Шум машин мешался с гулом ветра, и казалось, что шум рождается от этого причудливого таинственного света, стремительно проносящегося мимо окон.

Мама тяжело поднялась и вышла из комнаты, осторожно прикрыв дверь. Папа что-то сказал, но мама ничего не ответила. Узкая полоска света под дверью Наташи погасла, и в доме стало тихо. Только сад шумел по-прежнему, настороженно и глухо, и полосы света, как зарницы, мелькали за окном, там, где была стройка.

Наташа спала крепко. Только раз за всю ночь пошевелилась и подложила ладонь под щеку — словно задумалась во сне.

Она проснулась, когда комната была залита светом. Иглистые, сверкающие лучи солнца пробивались сквозь листву и падали в комнату, на кровать, на лицо Наташи. Высокие прямые осины тихо и звонко шумели за окном.

Наташа зажмурила глаза и стала тереть их ладонями, но солнце все равно кололо глаза. Тогда она вскочила, распахнула окно, на мгновение увидела звонкий сверкающий сад, заполненный золотым светом, и снова зажмурилась. Закрыв глаза ладонями, тихо улыбаясь, затаенно слушала, как в саду качаются гибкие ветви берез, звенят листья осины. Ближние ветви молодой березы качались совсем близко, можно было достать их рукой, и Наташа с закрытыми глазами узнавала знакомый шум их движения. Услышала вверху гудение самолета, осторожно раздвинула пальцы рук, открыла глаза и стала искать самолет. Высоко над шумящей листвой нашла его медленно движущуюся среди деревьев точку и улыбнулась ему.

Она попробовала вдруг вспомнить что-то нехорошее, что было вчера, но не могла ничего вспомнить, и глаза ее забегали по сторонам. Она увидела чашку с компотом, одним дыханием выпила компот, но все равно ничего не вспомнила.

Наташа слушала, как свежо и звонко шумит утренний сверкающий сад, и улыбалась в окно молодым березкам, высоким осинам, самолету, который все еще невидимо шумел за листвой. Она была очень счастлива.


<1957>



ПАМЯТЬ ЗЕМЛИ


(из воспоминаний солдата)

1

Путешествие было затеяно рискованное: предстояло найти окоп, в котором я лежал тридцать лет назад. Окоп был отрыт на правом берегу реки Великой в районе Пушкинских гор Псковской области. Вот, собственно, и все исходные данные для путешествия, не очень-то густо. Под рукой была еще потрепанная туристская «шестиверстка» да моя солдатская память, которая тоже порядком пообветшала за минувшие годы. Однако в живых оказалась еще одна память, о существовании которой я мог лишь догадываться, отправляясь в дорогу, но именно она и сыграла решающую роль.

Чтобы не ошибиться в поисках, я решил начать все сначала и повторить военный путь, который привел меня на берег Великой. Тот путь начинался в сорок третьем году на Северо-Западном фронте в составе 137-й стрелковой бригады, где я служил командиром взвода в чине лейтенанта. Весь год мы толкались в районе Ильмень-озера и под Старой Руссой, то пытаясь захватить ее, то бросая эти попытки и готовясь к новым. Здесь был самый неподвижный участок на всем протяжении советско-германского фронта от Белого моря до Черного. На протяжении двух лет война как бы застыла в пространстве в неширокой полосе на север и юг от Ильмень-озера, и вся эта полоса земли была разрыта солдатскими лопатами, многократно разворочена и выжжена страшными орудиями войны. Здесь война сводила с лица земли деревни и леса, равняла меж собой высоты и овраги. На этой земле не было живого места и только солдаты могли оставаться живыми в такой обстановке.

Совершающиеся здесь битвы, несмотря на свою неподвижность, оказали влияние на весь ход борьбы на правом крыле советского фронта: немцы то и дело были принуждены бросать сюда резервы и расходовать их в приильменьских лесах и болотах, а окружение 16-й немецкой армии в Демянском котле надолго смешало все карты фашистского командования.

Наступление наше началось в январе 1944 года с плацдармов на реке Волхов и через озеро Ильмень. Прорыв совершали несколько армий, и на нашу долю пришлась задача форсировать озеро, захватить берег, перерезать коммуникации врага.

Темной студеной ночью шли мы через замерзшее озеро, а потом лежали на льду под ураганным огнем пулеметов и пушек, поднимались в атаку, снова откатывались назад, потому что у немцев были пулеметы и крепкие блиндажи, а мы, оторванные от земли, лежали на льду, и некуда было зарыться и спрятаться от пуль.

Мы все-таки взяли берег и вскоре освободили важный стратегический узел Дно и пошли дальше, левее Порхова, через Пушкинские горы к реке Великой, к границам Латвии. Нашей бригаде присвоили звание «Дновской», и по этому поводу мы шутили с тем горьким юмором, на который способны лишь солдаты, что «дновскими» мы верно зовемся постольку, поскольку многие из нас остались на дне Ильмень-озера…

Шли годы. Я не мог забыть тех ледяных ночей, и чем дальше, тем сильнее они тревожили меня.

И вот, начиная писать роман о войне, я попал на берег Ильмень-озера.

Оно большое, темное, суровое, не щедрое на краски, и рыбаки здесь молчаливы, и их натруженные руки говорят больше, чем слова.

Рыбацкий бригадир Петр Михайлович Полевой выводил меня в озеро. Волны нешибко стукались о борт баркаса, поскрипывала мачта, а я во все глаза смотрел назад, на тот самый берег, против которого мы лежали на льду, и пулеметы били оттуда.

Над деревней стлались спокойные дымки, тополи бурно разрослись у школы, а там, среди тополей — я уже ходил туда — стоит фанерный обелиск, огражденный палисадником и убранный неяркими луговыми цветами. И надпись на нем: «Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины».

— Шелонник подгоняет, — сказал Петр Михайлович. — А осенью северяк придет, тогда шторма зарядят. А как шторм, на берег кости выносит.

— Какие кости?

— А русские. Солдатские. Которые тут с войной проходили, да так и остались. Прошлой весной вода высокая была, в устье Переходы, вон туда смотрите, берег размыло, а там тоже кости. Мы их на телегах в деревню привезли, земле предали, обелиск построили за счет колхоза. Много их было. И все как на подбор, молодые, красивые…

— Вы же не видели их.

— А по зубам смотрели. Зубы-то у них ровные, белые. Кто-то из мужиков крикнул: «Зубы там золотые!» ан, нет! Не было у тех молодых ребят золотых зубов. Мы собрали все, что от них осталось — и в центр нашей деревни. Крепко они нашу землю напоили…

Петру Михайловичу Полевому — седьмой десяток. Он пережил две войны. Он говорил о мертвых спокойно и просто, как говорят о дожде, о солнце. Я подумал немного и про себя согласился с его спокойной мудростью: павшие стали частицей земли, и оттого о них нельзя говорить иначе.

Парус тяжело хлопнул и перевалился на другой борт. Баркас накренился, а потом снова пошел прямо. Берег передвинулся на левый борт. Он уходил и раздвигался по мере того, как мы удалялись от него.

— Тут место плохое. — Петр Михайлович подтянул парус и показал рукой на воду. Я взглянул и ничего не увидел; вода в этом месте была как вода и ничем не отличалась от остальной воды. Я удивился.

— Самолет лежит, — сказал он.

Я не понял и удивился еще раз.

— Он у нас не один, — похвастался Петр Михайлович. — И танки есть. Четыре танка под лед ушли и лежат. Мы буйки поставили, чтобы сети не рвать. Земля помнит.

Так я встретился с памятью земли, которая в конце концов оказалась вернее всех прочих примет и привела меня к цели. Ряды полузасыпанных траншей, разрушенные блиндажи, лесные завалы, нежданно встающие на старых дорогах. Шрамы войны медленно рубцевались на теле земли. На полях, случалось, взрывались старые мины под колесами тракторов.


2

В старину восточный берег Чудского озера звался «обидным местом» — за него шли бесконечные споры и обиды. Немцы и шведы пытались захватить берег, а русские защищали его от врага. 5 апреля 1242 года на льду Чудского озера произошло крупнейшее военное сражение тех времен, и Александр Ярославич Невский наголову разбил немецких рыцарей.

До наших дней волны выносят на берег наконечники стрел, шпоры, различные части рыцарских доспехов. В озере, против Вороньего камня, там, где совершалась битва, в последние годы проводились археологические поиски. Магнитные приборы показали, что под водой находится большое скопление железных предметов. Пять метров густого вязкого ила и несколько метров воды закрывают их и не просто будет достать эти реликвии, которые так верно хранит земля вот уже восьмое столетие.

И надо же так случиться, что рядом с Вороньим камнем, на дне Чудского озера лежит немецкий бомбардировщик, сбитый нашими ястребками.

В центральной части нынешнего Пскова проходит древняя крепостная стена. Поставленная четыреста лет назад, она славно служила русской земле: о камни ее не раз ломали свои копья захватчики. И псковитяне ни разу не сдавали врагу свой город. Стена сохранилась на всем девятикилометровом протяжении, и с первого взгляда видно, какая это необыкновенная древняя стена.

Вражеские тараны и ядра крошили стену, и время тоже потрудилось над ней; стена стала совсем древней, но по-прежнему стоит, и у нее прекрасная память. Рассказывают — и не в шутку — что когда в Псковский музей приходят заявки на исторические реликвии, сотрудники берут на плечо миноискатель и отправляются к стене на розыски, чтобы пошарить там в седых камнях и выковырнуть ядра, которые пролежали в этой стене триста-четыреста лет. Старый крепостной ров пересох, зарос травой, и влюбленные сидят обнявшись на откосах, а мальчишки с игрушечными пистолетами бегают среди развалин: им нипочем седая древность, хранимая стеной.

На выезде из Пскова, там, где лесистую равнину пересекает стрела Ленинградского шоссе, установлен памятник-монумент: революционные отряды молодой советской республики встретили и дали здесь решительный отпор немецким оккупантам: родилась Красная Армия. Земля запомнила эту строгую дату.

Я приехал в Псков после того, как побывал на Ильмень-озере. Не сразу, исподволь я подбирался к окопу на берегу Великой, теперь пришел его черед.

Машина быстро шла прямой автострадой. В войну здесь не было таких удобных дорог, и шофер Евгений охотно подтвердил это.

— Дорога общесоюзного значения: Ленинград — Киев.

За Островом повернули на дорогу областного значения: Остров Новоржев. Она была поуже и пожиже, но все равно это была хорошая дорога. Навстречу нам проносились шикарные автобусы с пестрой раскраской: туристы спешили по своим делам — кто в древний Псков, кто в Пушкинские горы на могилу великого русского поэта. Мы мчались навстречу друг другу — но разве цель у нас была не одна? Нас вело прошлое России.

Повинуясь стрелке указателя, мы свернули в сторону. Областная дорога кончилась. За ней пошли дороги районные, потом просто дороги, без всяких чинов и званий. Потом и эти дороги кончились, и мы поехали прямо по опушке леса. Начались дороги военные.

Солдат идет по земле, копает в ней щели, окопы, блиндажи. Идет солдат по земле, зарывается в землю, и земля иногда спасает его, иногда нет. Идет солдат по земле и пашет ее солдатской лопатой, орошает солдатской кровью. И выкопает солдат последний окоп, и останется в нем навсегда — земля все равно укроет его и схоронит, потому что это земля, которая родила и дала жизнь, и только она вправе забрать ее. И тогда другие солдаты будут продолжать идти по земле, вскапывать ее и орошать своей кровью… И вся родная русская земля от севера до юга изрыта окопами и засеяна жизнями, потому что по этой земле прошла война и прошли солдаты.

— Сколько их! Сколько! — то с удивлением, то с испугом восклицал Евгений. — Вам ни за что не найти.

Парень сорок девятого года рождения, он и знать не знал, что такое война. Это обстоятельство, однако, не мешало ему быть уверенным, что мне ни за что не найти своего окопа и что вообще вся эта поездка — безнадежное дело.

За несколько часов мы проехали полтораста километров. Чтобы пройти этот путь на войне, потребовалось полгода, и на каждом километре мы теряли боевых друзей. И сейчас еще видно, как трудно было нам тогда идти. Старые линии окопов, воронки от бомб и снарядов рассказывали об этом. А на опушках, на дорогах, у околиц стояли скорбные фигуры, смотрящие в землю, или обелиски со звездами, или просто кресты — это мертвые рассказывали о том, как худо пришлось им на этой земле.

Земля помнит.

Земля помнит все. А люди уже успели забыть. Опять люди в военной форме маршируют на улицах немецких городов. И черный атомный гриб вздымается над планетой. И реактивные бомбовозы гудят над мирными городами Европы, и смертельный огонь затаился в люках. А из морской пучины, взорвав спокойную гладь воды, выходит «Поларис», и белый дымный след длинно стелется в ясном небе. А где-то кнопка есть, которую нажать ничего не стоит, и тогда огнем вспыхнет земля.

— Еще не поздно, — говорит склоненная гипсовая фигура на обочине, и пусть живые услышат этот голос.

Тяжелой кровью был завоеван мир, и от живых зависит сохранить его. И на обширных дорогах Европы стоят такие же склоненные гипсовые фигуры, распятья, кресты — и надписи под ними на двунадесяти языках: «Люди, помните».

Земля помнит — и люди должны учиться у земли не забывать. Иначе напрасно легли в землю погибшие.


3

У каждого солдата был свой заветный окоп, а то и просто ложбинка, кочка, крепкий пенек — все годилось в дело солдату.

Однажды мы жили в окопе, что был под стать подземному дому. То был просто выдающийся окоп, с накатом из толстенных бревен, с подземными проходами к соседям. Он был вырыт в горе и не оставил в душе никакого следа, кроме ощущения сырости и сумрака. Я прожил в том окопе несколько недель и ни один снаряд не разорвался вблизи: даже немцы понимали, что это не простой окоп, а выдающийся и нет никакого смысла тратить на него снаряды. Мы как раз проезжали по тем высотам, где был вырыт тот окоп, я равнодушно поглядывал по сторонам, потому что солдатская память моя безмолвствовала.

— Разве не все равно, — спрашивал Евгений, — какой окоп? Вон их сколько. И все похожи. — Он был избалован общесоюзными и областными дорогами, ему не улыбалось мотаться по военным.

— Перепахали вас давно, — решительно заключил он.

И в самом деле, тот окоп, к которому я стремился, был плохонький, захудалый, более того, провинциальный, ибо располагался далеко в стороне от заглавных битв минувшей войны.

Но, как известно, солдат не выбирает своего окопа, равно как и той битвы, в которой он сражается. Поэтому я утверждаю, что наш ничем не примечательный окоп был историческим окопом хотя бы потому, что он спас жизнь в этом бою мне и четырем моим товарищам. Не всякая пуля запоминается на войне, а только та, которая летит в тебя. Мы лежали в этом окопе под зверским обстрелом и мечтали, когда на землю придет тишина, и тогда мы снова вернемся сюда и будем слушать тишину.

Если бы даже не было других причин, я все равно обязан был бы прийти к этому окопу, потому что двоим из пяти уже никогда не сделать этого, третий был тяжко ранен, а след пятого затерялся вскоре после войны. И было еще одно — нечто тревожное, неясное: я будто бы что-то забыл там, в окопе, и мне казалось, если я вернусь к нему, то вспомню это очень важное, может быть самое главное из того, что нужно помнить о войне.

Мы вырыли его короткой августовской ночью. Сначала нас было четверо командир батареи капитан Пушко, командир отделения связи сержант Лукьяненко, разведчик Абраменко и я — командир взвода. Копали молча и сосредоточенно и успели еще отдохнуть перед рассветом. Я лежал на спине и смотрел, как гаснут большие августовские звезды.

А утром начался обстрел берега. Сначала пристрелочный, а потом беглый, все сильней и сильней. Похоже было, что немцы собираются уходить и оттого не жалеют снарядов и шпарят вовсю. Мы вжимались в землю при каждом близком разрыве и радовались, что у нас такой глубокий окоп и что вырыт он на правильном месте, на пологом склоне, спереди и справа его прикрывали складки местности так, что для нас были опасны только те снаряды, которые падали позади или слева. Еще, разумеется, следовало опасаться прямого попадания в окоп.

Обстрел усиливался. В окоп спрыгнул подполковник Безбородов, командующий артиллерией бригады. Нас стало пятеро. Командующему казалось, что мы вяло стреляем, он сурово покрикивал, а потом падал ниц вместе с нами, пережидая снаряд, и снова принимался покрикивать. Мы нащупали батареи на том берегу, после этого немцы обнаружили нас и снаряды посыпались, как из рога изобилия: видно мы крепко досадили им. Словом, все шло так, как и должно идти на войне…

Евгений смирился со своей судьбой и перестал проклинать военные дороги. Мы ехали старым заброшенным большаком, который никуда не вел и обрывался насыпью у реки. Моста не было, и я никак не мог припомнить, чтобы он был тут прежде. Вдоль берега были видны следы окопов, но в них лежали другие солдаты, и мне эта земля ничего не говорила. Мы с трудом развернулись на узкой насыпи и поехали назад.

Река Великая часто петляла по широкой низкой долине. Серебряные полосы воды то тут, то там просматривались за луговинами, по берегу как попало раскиданы деревушки, а за ними далекая темная полоска леса. Я смотрел вокруг, ничего не узнавал и начинал прятать глаза от Евгения, чтобы не выдать растерянности.

…И снова в землю вонзался отвратительный острый вой, мы припадали к земле, вжимались в нее руками, грудью, щекой, сердцем; мы будто сами становились землей, а потом отрывались от нее, делались опять людьми и виновато переглядывались друг с другом.

— Подбрось-ка, — говорил командующий.

— По фашистским гадам осколочными — беглый огонь! — командовал Пушко, и связист повторял команду в телефон.

Мы слушали работу наших батарей и не то чтобы радовались, а просто становилось спокойнее за себя, за наших товарищей, которые лежали в соседних окопах. И даже командир стрелкового батальона переставал ругать артиллерию, видя, как густо рвутся снаряды на том берегу.

Земля в окопе была сырая и твердая. Потом принялось печь солнце, глина высохла и пыль забивалась в глаза, в нос при каждом близком разрыве. На дне окопа лежал большой коричневый ком глины, и каждый раз, когда я становился землею, он впивался в щеку, а потом я забывал его выбросить, и он снова впивался в меня. Расторопный вездесущий Лукьяненко притащил откуда-то две жиденькие дощечки, мы положили их поверху, присыпали землей и почувствовали себя по-царски. И снова взвывало небо, ком глины колол мою щеку, а рядом колено подполковника Безбородова, тоже острое, пыльное, а сверху лишь дощечка и на ней фиолетовое слово — «брутто». Я запомнил этот окоп до мельчайших подробностей, запомнил на всю жизнь — но, оказывается, совсем не помнил, что было кругом: у солдата нет для этого времени. Мы смотрели из окопа только по делу, выискивая цели, наблюдая разрывы, смотрели через стекла стереотрубы, и разглядывать пейзажи нам не было никакой надобности.

А, оказывается, кругом было красиво! Яркий просторный луг стлался по-над берегом. Река делает крутую петлю, обнажив ослепительную песчаную отмель… В пятый раз мы с Евгением подъезжаем к реке, а я по-прежнему ничего не узнаю.

Тридцать лет — срок немалый даже для нашей древней планеты. Взамен погибших выросли новые миллионы юношей и девушек, которые знают войну лишь по книгам да по рассказам, а ведь мы еще толком не рассказали им о ней.

Немало перемен случилось за эти годы на древней планете. Поднялись новые города, протянулись новые плотины и дороги. Вон за косогором березовая роща, я удивляюсь, глядя на нее, ведь ее могло не быть, когда мы проходили здесь с войной.

Роща выросла! Молодая тридцатилетняя роща. Березы гнутся под ветерком, тонкие, сильные, и нет на них ни единого шрама от пуль и осколков.

Неужто и в этот юный лес станут когда-нибудь падать снаряды, обожгут его, разметут в пух и прах! Неужто люди не смогут сохранить эти юные березы и весь этот прекрасный удивительный мир! Неужто напрасно легли в землю погибшие!

Нет, и еще раз нет! Земля недаром помнит мертвых и верит живым.

Мы проехали березовую рощу, что-то померещилось мне за ней. Я попросил Евгения остановиться, вылез из машины и пошел напрямик через пашню к реке.


4

Ночью в окоп приполз старшина с термосом на спине. Мы наелись горячего гуляша, и тут обнаружилось, что у нас нет ни капли воды. Я прихватил с собой две фляги и вылез из заветного окопа, который не покидал двое суток. Узкая полоска воды блекло светилась за косогором. Пулеметы не переставая работали на том берегу, и мне казалось, что все они бьют в меня. У реки я наполнил фляги и пополз назад. Больше всего на свете мне хотелось вскочить на ноги и пробежать те тридцать метров, которые отделяли меня от окопа, но я полз, вжимаясь в землю и боясь оглянуться, чтобы не видеть пулеметов, не видеть их судорожных вспышек, несущих смерть.

Я дополз до окопа и обнаружил, что обе фляги пусты. Пули пробили их насквозь, я даже не заметил, как вытекла вода. Я лежал у окопа, смотрел на узкую полоску воды, и на душе у меня было несладко…

Я прошел по пашне и остановился, беспомощно оглядываясь по сторонам. Где же оно? До сих пор передо мной были поля и пашни — так сказать, вид на окоп. А ведь я нес в своей памяти вид из окопа. Откуда мне было знать, каким был вид на окоп со стороны?

Однако же я шел дальше, спустился в лощину и вдруг увидел полоску воды за косогором. Я затаил дыхание и быстро лег на землю. Полоска воды сузилась. Это и был вид из меня — из моей памяти. Не сознавая, что я делаю, я пополз по-пластунски вперед. И едва не скатился по пологому склону в какую-то яму. Еще не веря себе, я поднял голову и увидел перед собой отчетливый оттиск окопа. Это был он, в виде буквы «Г», а рядом виднелся другой окоп, в котором сидел командир батальона, ругавший артиллерию. Окоп завалился, зарос травою — ложбинка, а не окоп. Но это был он. Я сделал короткую перебежку и с ходу шлепнулся в окоп.

…На рассвете две роты форсировали реку. Мы надежно прикрыли их огневым валом, и они заняли деревню на том берегу. Справа форсировала Великую соседняя дивизия. Немцы быстро сматывали удочки и шпарили по берегу изо всех стволов, чтобы не возить за войском лишний груз. Грохот на берегу стоял ужасный, и вот тогда-то сказал подполковник Безбородов, что после войны мы непременно приедем сюда, чтобы послушать тишину. Мы ответили: «Да». И никто не знал в ту минуту, что подполковнику Безбородову осталось всего 60 километров жизни, а капитану Пушко лишь на 10 километров больше, что оба они погибнут под латвийским городом Алуксне, а разведчик Абраменко будет мучительно ранен в лицо, а меня ранит в грудь, и население нашего окопа разбредется кто куда…

И вот я лежу в старом военном окопе, и над Великой стоит удивительная тишина. Я припал щекой к траве и слушаю мудрую тишину земли.

Я лежал на земле, а мне вспоминался лед, январь сорок четвертого, замерзшее озеро Ильмень и мы идем по льду, чтобы первыми принять на себя удар и отвлечь внимание врага. Как давно было все это, и первый день войны и все, что стало потом. Не десять, не тридцать лет назад, а десять тысяч лет назад было это и было словно на другой планете, потому что даже представить нельзя, чтоб это снова началось на земле! Мы шли тогда, и темная ледяная пустыня простиралась вокруг, будто мы пришли на ту планету, когда там был ледниковый период и все покрыто льдом и снегом; кругом был долгий мрак, и ни одна звезда, ни одно солнце не давало ей своего тепла, а мы пошли и легли на лед, чтобы согреть его теплом своих тел. Но холода вокруг было больше, чем человеческого тепла, а берег ощетинился железом, во мраке рождались вспышки и гремел ледяной гром. Смерть стала более простой, чем жизнь, и все вокруг было приспособлено для смерти.

И тогда мы поняли самое главное: надо, чтобы растаял лед и солнце зажглось, и жизнь стала доступной для всех живых и чтобы все вокруг стало для жизни.

Человек имеет право на жизнь, это его первое право, и он должен завоевать его, если ему не дают его просто так.

Для этого надо было встать и умереть.

Немногие дошли тогда до берега, а мертвые остались на льду, и озеро выносит теперь на берег их кости. Они никогда уже не вернутся на нашу планету, никогда не увидят прекрасного солнца земли, не услышат пения земных птиц и голоса земных детей, и аромата земных трав. Но и живые никогда не забудут того, что мертвые сделали для них…

Много раз становился и таял лед, а сейчас я лежал в окопе и слушал покой земли. Именно здесь я понял впервые, как это хорошо, когда под ногами есть земля и можно укрыться в ней.

Земля вдруг тяжко вздохнула. Частая пулеметная очередь прокатилась над полем. Я удивленно поднял голову и увидел трактор, шедший по пашне. Трактор тащил сеялку, а за сеялкой стоял мужчина в старой выцветшей гимнастерке, и где-то на земле хранился его окоп.

Трактор развернулся и затих в отдалении. Я снова прилег на траву и еще послушал тишину. Земля была холодная и сырая. Я встал, опасаясь простудиться…

Путешествие было закончено. Я не только нашел свой старый окоп, но и вспомнил те чувства, которые смутно бродили во мне, в юном двадцатилетнем лейтенанте. Память земли и память чувств сошлись для меня в этой точке планеты, и я снова, с еще большей силой, чем тридцать лет назад, ощутил вдруг острое и сладостное чувство благодарности к земле, которая прятала и укрывала меня. Древняя наша земля, родившая нас! Она умеет любить и не умеет убивать. И человек должен учиться у земли этому неумению.

Мне никак не хотелось уходить отсюда. И вдруг я понял: все, что я делаю и чувствую сейчас, обратно тому, как делал и чувствовал, когда был солдатом. Я любуюсь окрестным пейзажем, вместо того чтобы прятаться в окопе. А в окопе, приникнув к земле, я слушаю тишину планеты, а не вой снаряда. И когда мне почудился треск пулемета, я безбоязненно поднял голову, вместо того чтобы вжаться в землю. Я перестал быть солдатом, забыл солдатские привычки и вместо того, чтобы думать о смерти, думаю, как бы не простудиться.

И все это оттого, что на земле мир, и сеятель в старой солдатской гимнастерке бросает в землю семена.

И солнце безмятежно светит с неба, крест-накрест перечеркнутого пушистыми белыми нитями, беззвучно растягивающимися и уходящими к горизонту.


<1974>


Загрузка...