Середина месяца. Утро. Начало работы в восемь часов, но я не тороплюсь и прихожу в половине девятого[7]. По дороге я тщетно придумывал себе работу и ничего не изобрел. Потому и некуда торопиться: впереди скучный, утомительный, пустой день.
Прохожу в свою комнату, здороваюсь с сотрудницами, раскладываю бумаги и продолжаю мучительно думать: что бы изобрести? Всячески растягиваю проверку итогов, работы за прошлый день, — их уже подвела моя помощница Валя. Убиваю на это час, потом балагурю с Валей, развлекаю её искусством вычислений на счетах и на арифмометре — ей это может пригодиться, а мне зачем, если знаю я их до того, что они мне осточертели?
С тоской смотрю на часы: всего десять. До перерыва на обед два часа; потом надо высиживать еще до пяти. Тяжко! Пойти поболтать с Непоседовым? Тоже не весело: обо всем переговорено. Вздыхая, поднимаюсь и иду — если хорошая погода, поброжу по бирже сырья, посижу на берегу, буду часами смотреть, как лента лесотаски бесконечно вытягивает из воды бревна, одно за другим. Плохая погода — пройду по цехам, заберусь в конторку к механику или, в материальный склад, побалагурить с кладовщиком…
Со стороны могло показаться, что мы работаем много, — а большую часть времени я изнывал от безделья. Я работал с полной нагрузкой примерно треть года — остальное время уходило почти только на то, чтобы придумать себе занятие. На текущую работу по наблюдению за статистической отчетностью уходило час-два в день — больше мне работы не было. Я взял на себя обязанности юрисконсульта, заключал договоры с нашими поставщиками и покупателями, вел с ними переговоры и переписку — и это не заполняло моего рабочего дня.
А у меня еще две помощницы — статистик Валя и плановик Нина Михайловна. Валя, пышущая здоровьем деревенская девушка, из семьи нашего рабочего, была не очень грамотной, но усердной и добросовестной. С трудом что ни-будь усвоив в плановой или бухгалтерской премудрости, она усваивала прочно, навсегда, и без каких-либо сомнений. Жизнерадостная, веселая, Валя была комсомолкой — если бы вместо комсомола существовала другая организация для молодежи, Валя могла бы состоять в ней: комсомол для неё, как почти и для всей нашей комсомольской молодежи, лишь место приложения избыточной энергии и удовлетворения потребности общения со сверстниками.
Работы Вале хватало тоже только на три-четыре часа. Потом она сидела и еще больше портила мне настроение, требуя, чтобы я нашел ей занятие: нет ничего скучнее, тягостнее, чем высиживать за столом положенные часы, тем более такому человеку, как Валя. Я отделывался от нее, сдавая в бухгалтерию «на прокат»: в бухгалтерии всегда есть какие-нибудь «хвосты», которые надо распутывать или «зачищать».
Нина Михайловна, к моему удовольствию, была другим человеком. Жена монтера, работавшего на городской электростанции, молодая, она была изящной, среднего роста, хрупкой блондинкой. Тоже из рабочей семьи, Нина Михайловна не пристрастилась к работе: она легко просиживала день за своим столом у печки, читая роман. Характер у нее был на редкость спокойный, кажется, она ничего больше не хотела, кроме того, чтобы ей не докучали и не отрывали её от чтения. Я старался ей не мешать.
Но сократить своих помощниц и взять их работу себе я не мог. Кончался месяц, начиналась наша работа: вечером первого числа мы обязаны выслать в Москву первые сведения о работе за истекший месяц; второго числа надо выслать следующие данные, а третьего необходимо послать полный статистический отчет, состоявший из десятка сложных таблиц. В эти три дня мы работали до двенадцати и до часу ночи.
Не послать или задержать сведения абсолютно невозможно: Главное Управление, получив, данные с десятков заводов, должно немедленно составить сводный отчет и в определенный срок представить его в Наркомат; Наркомат сводный отчет по всем своим предприятиям тоже в жесткий срок обязан представить в Центральное Статистическое Управление и в Госплан, ЦСУ сводку по всей стране тоже в определенный срок должно дать в Совнарком, в Политбюро и самому Сталину.
В этой цепи всё тесно увязано и составляет необходимый стройный орнамент социалистического фасада. Нет каких-либо сведений, их надо выдумать, взять с потолка, но упаси Бог, чтобы не представить: из-за одного недостающего сведения разрывается вся цепь и сверху могут посыпаться громы и молнии приказов, выговоров, а может быть и арестов «за срыв отчетности». Чтобы избежать этого, мы и вынуждены были держать трех работников, в течение месяца изнывающих от безделья. С этим все мирились и по штатному расписанию три работника нам были утверждены, хотя Главк хорошо знал, что загружены они у нас в общей сложности не больше, чем полторы-две недели в месяц.
Горячее время было у меня еще при составлении годового плана, на полтора-два месяца. В середине или в конце ноября Главк присылал контрольные цифры на следующий год: сколько мы должны переработать сырья, выработать продукции, какова должна быть у нас производительность, себестоимость и т. п. Эти цифры Главк получал от Наркомата, а последний от Госплана: они были частью государственного плана очередного года пятилетки.
На основании их и утвержденных правительством обязательных норм, расценок и правил мы составляли до мельчайших деталей рассчитанный план работы каждого цеха и общий план завода на предстоящий год. В нем предусмотрена каждая мелочь, вплоть до того, когда, где и сколько мы можем израсходовать тряпок для обтирки станков или где и когда нам надо будет вбить сто граммов гвоздей. Понятно, что мы старались в плане на всякий случай предусмотреть резервы, чтобы чувствовать себя свободнее.
В готовом воде план — это объемистый том с сотнями таблиц, тщательно согласованных между собой и гармонично сливающихся в сводной таблице общего плана завода. Получается очень точная и стройная картина, могущая напоминать классическое художественное произведение, в котором, подчиненное строгой логике, всё на своем месте, всё вытекает одно из другого, находит завершение в едином заключении и в котором будто бы нет ничего лишнего. Над составлением этого произведения мы просиживали полтора-два месяца тоже до двенадцати, до часу ночи: готовый план надо представить в Москву в точно указанный срок.
В Москве тщательно проверяли план, обнаруживали наши резервы — начиналась торговля. Я доказывал свою правоту, защищая интересы завода, мне возражали, защищая интересы Главка, Наркомата и правительственных предписаний: работникам Главка хотелось, чтобы показатели по Главку были лучшими и к тому же Главк должен подчиняться установленным правилам и подчинять этим правилам нас. Споры происходили иногда неделями; и почти всегда заканчивались компромиссом. Но мне приходилось переделывать план: малейшее изменение в одной таблице влекло за собой переделку многих таблиц. Бывало, что приходилось переделывать план по три-четыре раза.
В лучшем случае к концу января, а чаще в феврале или даже в марте, мы получали утвержденный годовой план. Он являлся для нас Твердым законом: официально мы должны руководиться только им. Банк мог выдавать нам деньги лишь в размере, предусмотренном планом, мы имели право держать служащих и рабочих и платить им лишь столько, сколько указано в плане, по плану мы должны получать материалы, сырье, инструменты и в точно определенных планом количествах расходовать их. Фасад получался необычайно стройным и точно рассчитанным — фактически мы часто Обращались не к плану, а к услугам Васильева или Гинзбурга и выезжали на энергии и горячности Непоседова, предусмотреть которые никаким планом нельзя.
Несмотря на свою широту и раскидистость, Непоседов к плану относился с уважением. Он нарушал его, обходил — тем не менее план оставался для Непоседова заводским евангелием, по которому завод должен жить и работать. Фактически, до получения утвержденного плана, мы месяц-два: работали вообще без него; я говорил Непоседову, что можно обойтись и без плана — Непоседов отказывался понимать:
— Как же иначе, без плана? — недоумевал он. — Надо на что-то ориентироваться, без плана нельзя. Чем мы будем руководиться?
В этом, в сущности, заключался главный смысл нашего планирования. Раньше хозяин или руководитель предприятия вел дело, соображаясь с его прибыльностью, с рыночной конъюнктурой, со спросом — при социализме если это и не совсем отпало, для экономики страны в целом, то для руководства тем или иным предприятием уже не играло никакой роли. Единственным мерилом для руководителей стал план, знаменитые «плановые показатели». Другого мерила, кроме разве своего собственного чутья, руководителям не давалось — постепенно, в особенности у молодых людей, появлялось сознание, что иначе работать нельзя вообще.
Наше лавирование и комбинирование тоже диктовалось необходимостью выполнить план. А план, в конечном счете, представлял собой не что иное, как приказ сверху и весь сложный социалистический орнамент этого приказа был лишь его маскировкой.
Мой плановый отдел — в угловой комнате. Рядом, в двух больших комнатах и в клетушке с железной дверью и окошечком в коридор, где помещается касса, расположилась бухгалтерия. В ней почти сплошь девушки и женщины, такие же, как мои Валя и Нина Михайловна, тоже не очень грамотные и не очень умеющие работать, но всё же работающие. А ими командует главбух, пожилой, редко раздражающийся толстяк, с лысой, как бильярдный шар головой и круглым, в смешливых морщинках лицом. Он постоянно подшучивал над своим «цветником», но относился к нему отечески. Хорошее расположение духа главбух терял не часто, хотя положение его было не легким: если моей обязанностью была разработка данного сверху приказа-плана и наблюдение за его выполнением, то главбух в значительной мере нес ответственность за состояние завода наравне с директором.
Директор — главное лицо. Он распоряжается работой и средствами завода; он — «распорядитель кредитов». С него первый спрос. Главный бухгалтер подчинен ему, но он же — первый контролер над директорам. Он имеет право не выполнить приказ директора о выплате денег, если почему-либо считает данную выплату незаконной; он может отказаться, на том же основании, санкционировать отпуск нашей продукции или материалов. При повторном распоряжении директора главбух обязан выполнить приказ, но в таком случае он немедленно должен сообщить о происшедшем в прокуратуру и вышестоящему начальству. Главный бухгалтер, в финансовом отношении, приставлен к директору чем-то вроде комиссара, жестоко контролирующего свое начальство.
На бухгалтерию в советских условиях, в сущности, возложена обязанность не столько учета и отчетности: в общем смысле, сколько контроль за людьми, имеющими отношение к денежным и материальным ценностям. Поэтому и учет оказался осложненным до предела. Механику, например, надо выписать из материального склада для машинного отделения килограмм обтирочных тряпок. Он выписывает на них требование, оно поступает в плановый отдел. Я кладу на этом требовании визу о том, что в плане расход тряпок предусмотрен и выдать их можно. Требование переходит в бухгалтерию — она обязана сначала проверить, не перерасходовал ли механик отпущенные ему средства на обтирочные материалы, после чего выписывает, в четырех экземплярах, приказ-накладную на склад об отпуске тряпок. Кладовщик отпускает их, списывает тряпки по своей картотеке и при десятидневном отчете сдает копию накладной, с распиской получателя, в бухгалтерию. Последняя, по отчету кладовщика и расписке, списывает тряпки с кладовщика в расход. У всех, в качестве оправдательных документов, остается по экземпляру накладной, которые надо хранить в течение положенного срока.
Тряпки остаются тряпками, стоят они 15–20 копеек, понятно, что никто их красть не будет — на процедуру их получения и учета расходуются рабочие дни. И так с каждым материалом, какой бы ни был он ценности и как бы мало его ни выписывалось.
B основе такого «порядка» — недоверие к людям. Как в области идеологической, так и в области хозяйственной советская система прежде всего подчинена задаче надзора за людьми. Иначе и не может быть, ибо у коммунизма готтентотская мораль: «морально только то, что выгодно коммунизму». Марксизм отвергает общечеловеческую моральную оценку поведения, основу оказания доверия людям, — это приводит к тому, что вожди коммунизма принуждены каждого человека рассматривать, как по крайней мере потенциального вора, за которым нужен бдительный надзор.
И потребовалось введение сложнейшего учета, требующего много людей и времени. В каждом цеху и на складах — учетчики; их проверяют работники планового отдела и бухгалтерии; нас проверяют работники Главка, банк, финансовый отдел; еще выше Наркомат — всюду есть громоздкие аппараты бухгалтерий и плановых отделов. А со стороны за нами следят еще прокуратура и НКВД.
Если бы мы соблюдали все сыпавшиеся сверху правила и приказы, тогда мы действительно не могли бы работать: не хватило бы ни людей, ни времени. Мы должны были бы заниматься только соблюдением правил учета, а производство работало бы кое-как. Поэтому кое-как мы соблюдали правила — и получалось опять двойное изображение: внешне — точный и строгий учет, а за ним люди, подчиняющиеся прежде всего требованиям жизни, а потом отчету.
Это естественно: для Кремля мы — безликие единицы, которым власть никогда не доверяла и за которыми она должна была тщательно следить. А для нас работники завода были не единицами, а людьми, которых мы хорошо знали, а поэтому и не могли не доверять им, мы не могли, например, подозревать нашего заведующего материальным складом, пожилого, степенного человека из крестьян, вероятно, бывшего «кулака» в том, что он присвоит тряпки или что другое: для этого наш завскладом был слишком порядочным человеком. Механик знал своих людей; все люди на заводе были, как люди, со всеми присущими им достоинствами и недостатками и почему-либо относиться к ним с особым недоверием мы не имели никакого основания. А поэтому и приказы о контроле выполнялись нами настолько, чтобы была сохранена лишь видимость этого выполнения.
И для соблюдения видимости приходилось держать много людей. Бухгалтерия у нас состояла из восемнадцати человек, а всего в заводоуправлении работало больше тридцати служащих и «инженерно-технических работников», не считая служащих в цехах. При более простом учете вместо тридцати заводу нужно было бы, вероятно, работников раза в три меньше, а частное хозяйство обошлось бы пятью-шестью работниками. Так как «социализм есть учет», наши тридцать работников — накладной расход на социализм.
B этом, впрочем, была и положительная сторона: безработица, несомненно, у нас ликвидирована, — в большой мере за счет того, что всюду сидят лишние люда, с точки зрения хозяйственной целесообразности производству не нужные и только отягощающие его. А вместе с тем у нас во всем нужда, нет массы самых необходимых товаров, которые эти «лишние люди» могли бы производить. Но социалистическая система не умеет заботиться сразу обо всем…
У бухгалтерии тоже есть свое «пиковое время»: составление квартальных и полугодового отчета, а в особенности — отчета годового. Годовой отчет занимал у бухгалтерии, как у меня план, полтора-два месяца усиленной работы. Оплата сверхурочных часов была запрещена, но обычно все работники бухгалтерии получали, в виде премии «за успешное составление годового отчета», — хотя бы он был составлен и весьма не успешно, — по месячному и больше окладу. Так же получал и я со своими работниками за составление годового плана. Эта премия, пожалуй, заменяла наградные, которые раньше выдавал хозяин своим работникам к Пасхе или к Рождеству. Теперь она приходилась перед весной, всегда с нетерпением ожидалась и была для нас не малым подспорьем…
Приехав на завод, невольно я обратил внимание на главбуха. Я подозревал, что у него с прошлым не совсем в порядке: походкой или манерой сидеть, разговаривать, не знаю, но чем-то напомнил он мне старых офицеров, которых встречал я в концлагерях. Спустя год-полтора, когда мы уже хорошо знали друг друга, моя догадка подтвердилась. Сидели мы однажды вдвоем за бутылкой вина, почему-то заговорили об армии — подвыпивший главбух пустился вспоминать, какую форму носили в царское время разные полки, обнаруживая в этом большие познания. Я подлил масла в огонь, вспомнив фамилии знакомых по концлагерю офицеров, — оказалось, что одного из них главбух хорошо знал. Он так расчувствовался, что заплакал и открыл тщательно скрываемую тайну: он — бывший офицер, конногвардеец. В гражданскую войну, раненым, он остался в занятом красными городе, добрые люди укрыли его, достали ему документы — опростившись, о тех пор он живет под чужой фамилией. После этого нечаянного признания мы бережнее относились друг к другу.
Заместителем у главного бухгалтера работал местный человек, из крестьян, Волков. Нескладно, но крепко скроенный, среднего роста, с широкоскулым лицом с узкими щелками глаз, Волков был туповатым и туго соображавшим человеком, но работником усидчивым и добросовестным. Плохо зная учет, он нередко обращался ко мне за советами и помощью; должно быть знанием или дружеским отношением. Я приобрел у него большое доверие и он заходил ко мне поболтать и не по делу. Однажды, по привычке покашливая и шмыгая носом, Волков сказал, что хочет подать заявление о приеме в партию: парторг говорил ему, что примут.
— Мы должны быть сознательными строителями социализма, — смущенно улыбаясь может быть фальши казенных слов, говорил Волков. — Почему мне не вступить в партию? Я из крестьян:, работаю честно.
Я ответил, что это личное дело каждого и советовать тут я не могу. Про себя подумал: что его тянет в партию? Конечно, не социализм и не коммунизм, к которым он вполне равнодушен. Вернее другое: у Волкова молодая, бойкая, очень напористая жена, командир в семье. Скорее она решила, что её недалекий муж, оставаясь беспартийным, вряд ли продвинется дальше своего нынешнего места. Будучи членом партии, он может рассчитывать стать главбухом: партии нужны свои люди на ответственных постах. Волков; для этого вполне подходил: с незапятнанным социальным происхождением, он мог быть идеальным беспрекословно повинующимся партийцем.
Ничего не меняло, будет на заводе главбухом: бывший гвардейский офицер или член партии Волков. Оба должны подчиняться одинаковым правилам и оба одинаково должны делать вид, что тщательно выполняют их.
Вызывает Непоседов. В кабинете у него сидит тетя Паша, наша уборщица. Еще не старая женщина, лет около сорока пяти, она похожа на старуху: маленькая, сухенькая, со сжавшимся в кулачок морщинистым лицом — жизнь не баловала тетю Пашу. Она подметает контору, топит печи, моет полы — работы ей хватает. У нее, вдовы, двое детей, лет 13–14. Как тетя Паша обходится с ними, одному Боту известно: получает она всего 110 рублей в месяц.
Непоседов возмущен:
— Сколько раз говорил бухгалтерии, чтобы тете Паше зарплату прибавили, ни с места! Пока сам не сделаешь, никто не пошевелится. Нельзя же так: у человека столько работы, а с двумя ребятами на гроши живет. Давайте по плану посмотрим, что можно выкроить?
На 110 рублей тете Паше, конечно, нельзя жить, но такая ставка уборщице утверждена по плану и зарегистрирована в местном финансовом отделе, строго контролирующем, чтобы зарплата служащим выше утвержденных ставок не выдавалась. Поэтому бухгалтерия не виновата: она не имеет права увеличивать тете Паше зарплату. Не имеет права делать этого и Непоседов. Но право остается правом, а человек человеком и план не всегда безжалостен: при умелом обращении из него кое-что можно извлечь.
— За мытье полов, вот, по графе «уборка помещений», пишите, платить тете Паше 40 рублей в месяц дополнительно, по 10 рублей в неделю, — говорит Непоседов, рассматривая план. — А что у нас в строгательном цеху предусмотрено? Две уборщицы? Там одна справляется. Еще 50 рублей за счет строгательного цеха прибавить. И пусть выплачивают не по ведомости управления, а по рабочим ведомостям. — Я понимаю Непоседова: это для того, чтобы финансовый отдел не узнал о нарушении нами правил.
Тетя Паша уходит, удовлетворенная: она будет теперь получать 200 рублей в месяц. Конечно, мы совершили преступление, но что важнее, подчинение бумажному правилу-приказу или помощь человеку?
У старого, хорошего и добросовестного рабочего, тяжело заболел ребенок. Местные врачи не могут установить, что с ним, семья добилась направления в больницу в Москву, к знаменитому профессору. Медицинская помощь бесплатна, но на поездку с ребенком и на житье в Москве нужны не малые деньги, рабочий просит помочь. Немного денег дает ему профсоюз, через завком, часть он получает в кассе взаимопомощи, но этого мало. Подумав, Непоседов вызывает заведующего биржей сырья, у которого работал отец ребенка, и приказывает выписать рабочему наряд на работу, которая никогда не производилась, — конечно, так, чтобы было «шито-крыто». Опять подлог, но ребенка надо лечить, его отец, кадровый рабочий, не мало лет проработал и еще проработает на заводе, а другого выхода нет.
На заводе есть детский сад, многие матери-работницы отдают в него своих ребят на время работы, платя за содержание детей в детском саду около десяти рублей в месяц. Бюджет у детсада нищенский, а детей надо кормить, за ними надо ухаживать, надо приобретать белье, игрушки, посуду. Приходит заведующая детсадом, плачется: не на что купить для ребят продуктов! Беру план, иду к Непоседову и мы совместно выкраиваем сотню-другую детскому саду за счет, например, «расходов но представительству». В конце концов, почему детский сад нельзя считать нашим представительством?
Для власти мы безликие единицы, сливающиеся в такую же неразличимую толпу, в «массу». А на заводе работают живые люди. В особенности давно работающие составляют сжившуюся семью, у которой много общих интересов, много и общей нужды. Как пройти мимо нужд этой семьи, как не стараться помочь ей там, где люди вполне заслуживают помощи? Люди не виноваты: они работают и могут работать и больше, интенсивнее; дайте им возможность и они не будут нуждаться в помощи, а сами заработают для себя. Но социалистическое хозяйство не хочет думать о людях, его дело — «строительство коммунизма», т. е. втискивание людей в рамки, никак не обеспечивающие людские потребности. Остается один выход: помогать, чем можно, через эти рамки, стараясь служить не социализму, а тем, кого он подминает под себя…
Непоседов, механик, главбух и я вечером сидим на квартире директора и обсуждаем одно из очередных заводских дел. В середине комнаты за столом сидят жены, Непоседова и механика. Жене Непоседова надоели наши разговоры:
— Хватит, на заводе наговоритесь! — полушутя, полусердито прерывает она нас, подходит, сгребает в кучу бумаги и бросает на письменный стол.
— Постой, постой, — протестует Непоседов, но быстро пасует: с женой сладить не так-то легко. — Всё равно ничего не добьешься, — чтобы досадить ей, говорит Непоседов, — мы в преферанс будем играть.
— Никаких преферансов! Что, в самом деле, — сердится жена, — днем завод, вечерам завод, потом преферанс, а мы что, смотреть на вас будем? Играем в маус, все вместе!
Приходится покоряться: садимся играть в маус.
— Скоро помешаетесь на заводе, — шутливо ворчит жена Непоседова. — Нет, устроить бы прогулку в лес, пока лето и погода хорошая.
— И правда, давно ничего не устраивали, — поддерживает жена механика. — В прошлом году как хорошо было, а в этом…
— А в этом закиснем на несчастном заводе, — продолжает жена Непоседова. — Директор, когда маевку устроим? — обращается она к мужу. Непоседов отшучивается: он знает, что значит маевка для заводской кассы. Но вмешивается главбух, всегда рыцарски становящийся на сторону дам:
— Почему бы, верно, не развлечься немного? Жара, в лесу теперь самое время… — Механик тоже любит на лоне природы пропустить рюмку-другую. Против директора составляется дружный фронт — приходится сдаваться.
— Ладно, берите бумагу и карандаш, посчитаем, — обращается он к главбуху. — Но уж если устраивать, то всем заводом, — завод опять на первом месте.
Начинаем считать. Предполагаем, что желающих принять участие в лесной прогулке, вместе с женами, наберется человек четыреста. Закуска — за свой счет: каждый возьмет с собой что-нибудь. Но нужна выпивка: что за вылазка в лес без выпивки? Выпивка, так уж заведено, должна быть общей, поставленной заводом: иначе коленкор не тот! Да и не у каждого на нее именно в этот день найдутся деньги. А на ораву в четыреста человек питья надо не мало! Две, три бочки пива? Маловато, запишем четыре. Водки, хотя бы по доброй стопке на брата — тоже порядочно. Обязательно нужна музыка: подсчет переваливает далеко за тысячу. Непоседов кряхтит, кряхтит и главбух, но раз согласились, не откажешься. Люди не манекены, им и повеселиться нужно.
— С завкома надо часть содрать, за счет культурно-массовой работы, это его дело, — говорит Непоседов, сам не надеясь, что из этого выйдет прок: у завкома тощий бюджет и завком больше пробавляется за заводской счет.
В ближайшее воскресенье в пахучий сосновый бор над рекой, к берегу переходящий в тенистые заросли, ольхи, черемухи, ивняка, тянется группами заводской люд, на дороге поскрипывают подводы с вином и пивом, блестят трубы городского оркестра. До ночи гремят в лесу вальсы, польки, «барыня», на большой поляне отплясывает молодежь; к ним выходят и люди постарше и какой-нибудь захмелевший дедка выкинет в «барыне» коленце, от которого взрыв восторга взлетает к небу. На поляне смех, визг девичий; дальше по лесу отводят на лоне природы душу в разговорах люди постепеннее, не любители смешить других. В лесу полная демократия: работницы подхватывают Непоседова и он отплясывает с ними трепака; перемешались рабочие и служащие, ИТР и МОП[8] — в лесу настоящее равноправие, без социалистических ярлыков,
К ночи бор угомонится и люди будут долго вспоминать, как они веселились на маевке. А мы на другой день будем ломать голову над тем, куда отнести расходы по этому непредусмотренному планом «культурно-массовому мероприятию». Воспоминание о радости, которую дала вылазка в лес людям, облегчит нам эту задачу.
По видимости, учет организован очень тонко, но ведь «где тонко, там и рвется». В конце каждого года производится инвентаризация — полный пересчет всего оборудования, инструментов, материалов. Данные инвентаризации сверяются с книжными остатками: — никогда не обходится без того, чтобы не обнаружились крупные разницы. Бухгалтерия недоумевает: откуда излишки и недостачи, если, будто бы, учет производился тщательный? Кое-что выяснялось, кое-что подчищалось и пряталось — в конце концов разницы как-то сглаживались…
На этот раз главбух взволновался не на шутку: по инвентаризации биржи сырья оказался излишек бревен почти в 1.600 кубометров, стоимостью около 300 тысяч рублей. Волноваться было нему: такие количество- и сумму спрятать трудно, а они доказывают, что учет у нас никуда не годится.
Непоседов тоже всполошился: как, откуда такой излишек? Сырья не много, чуть ли не каждое бревно на учете, и вдруг — 1.500 кубометров! Опять чудо!
Проверили — никакого чуда не оказалось. Вполне нормально: ряд лет биржу сырья фактически не инвентаризировали, а сохраняя обычную видимость, инвентаризационные ведомости составляли по книжным данным. Тем самым излишек образовался за пять-шесть лет, а 200–300 кубометров излишка в каждом году уже не чудо, по крайней мере для меня.
Еще в детстве я наблюдал, как на заводах приемщики бревен обманывают сдатчиков. Бревна по лесотаске идут одно за другим, не задерживаясь, приемщик быстро приставляет аршин к вершине, но приставляет «с пальцем»: он чуть, незаметно, отводит конец аршина пальцем от края бревна и кричит диаметр бревна иногда на полвершка меньше. Сдатчик не всегда успевает уследить, — позже приемщик получит от хозяина благодарность.
Я не удивился, встретив такой же способ обмера теперь, на нашем заводе, при приеме бревен от Наркомлеса. Казалось бы, надо удивляться. Обмерщиками работали: молодые ребята, по 18–20 лет, воспитывавшиеся уже при социалистическом строе, выгоды им обманывать сдатчиков не было, так как никакой награды получить они не могли — откуда в них сидит прежняя страсть, какая сидела и в их отцах и дедах? И техника осталась старая: тот же «палец». Но тут не было ничего непостижимого: для приемщика обмеривание — попросту спорт, возможность проявления своего молодечества и ловкости. Кроме того, обмерщики были патриотами своего завода. В них говорил, в сущности, всё тот же инстинкт собственника: завод, она котором я работаю, мой.
Непоседов тоже был собственником. Когда сдатчики жаловались ему на обман при приеме, он не принимал жалоб:
— А вы на что поставлены? — ругал Непоседов жалобщиков. — Бабочек ловите? Значит, сами виноваты. — Приемщиков наших он если не поощрял за обман, то и не ругал и посмеиваясь говорил, чтобы они были поосторожнее.
Излишек бревен беспокоил Непоседова. Потом его осенила мысль. Он вызвал главбуха и предложил не показывать излишка, а дать инвентаризацию, как раньше, по книжным данным. Главбух колебался.
— Мы вот что сделаем, — убеждал Непоседов, — у вас по капитальному строительству намечено 100 тысяч на постройку дома. А мы построим на эти деньги два дома, потому что лес дадим бесплатно, за счет излишка. Понимаете? Даю слово, мы этот излишек за год распихаем!
Поколебавшись, главбух, тоже патриот завода, согласился. Инвентаризационные ведомости засунули подальше, составили новые, всё же показав в них допустимый излишек кубометров в 200. Непоседов радовался и хвастал, какое жилстроительство он закатит в будущем году. Он раздобыл типовые проекты жилых домов и с увлечением переделывал их по своему вкусу.
Но денег на жилищное строительство нам не дали: средства на это Совнарком отпускал с большим трудом, в первую очередь для тяжелой промышленности и военной. Встал вопрос: что делать с излишком леса? Если он обнаружится, на заводе многим может не поздоровиться.
Судьба покровительствовала нам, хотя и неожиданным способом. Теплой апрельской ночью мы засиделись с Непоседовым за шахматами и поздно пошли спать. Только я успел задремать, как в окно забарабанили, я услышал истошный вопль:
— Пожар! Завод горит! — Я вскочил, в одну минуту оделся, застегиваясь на ходу, выскочил из дома. Непоседов уже заводил машину; присоединились механик и главбух и мы помчались на завод.
Над домами города вставало зарево. Мы молчали, было не до разговоров. Выехали в пригород — над черными деревьями вдали красные языки пламени лизали багровые клубы дыма. По направлению — прямо на заводе, но что горит, цеха, кочегарка, склад пиломатериалов, жилые дома? Непоседов гнал машину так, что свистел воздух.
Вынеслись за деревья — Непоседов засмеялся. Я взглянул на него, как на сумасшедшего: так странно слышать смех, когда рядом бушует пламя!
— Корабль торит! — даже радостно воскликнул Непоседов. Стало легче: наш разваливающийся жилой дом стоял довольно далеко от завода.
Вокруг сновала возбужденная толпа, у дома еще метались рабочие, вытаскивающие пожитки из нижнего этажа. Верхний этаж горел, закутанный в пламя, как в рвущийся по ветру красный плащ; с него кое-где уже текли вниз ручейки пламени. Наши и городские пожарники носились, как ошалелые, направляли в огонь струи воды, но было видно, что дом не отстоять.
Его и не надо было отстаивать. Убедившись, что жертв нет, мы успокоились. Из дома все жильцы успели выбраться, большинство вытащило даже свои пожитки, только часть жильцов верхнего этажа выскочила, в чем была.
— Они, пожалуй, сарай отстоят, — говорил Непоседов. Побегав вокруг горящего дома, он вернулся к машине и с удовольствием смотрел, как полыхает пламя, клонясь к длинному бревенчатому сараю, в котором жильцы хранили дрова, держали скот и птицу. — Чёртовы дети, куда они лезут? Пусть и сарай горит.
Главбух не понимал: зачем нужно, чтобы и сарай сгорел?
— Проще простого, — подмигнул Непоседов. — Дом по балансу сколько стоит? Тысяч полтораста? Сарай еще десять. Всего 160 тысяч. Эту кругленькую суммочку мы получим, как страховую премию — и такие дома закатим, закачаешься! Чем больше сгорит, тем лучше…
Дом скоро рухнул, взметнув огромный клуб искр, пламени и дыма. Чуть занялась крыша сарая — к радости Непоседова, пожарники растащили сарай баграми.
Разместив погорельцев в столовой и в клубе, мы поехали домой. Теперь горел Непоседов:
— Утром пишите в Москву, — распоряжался он. — Сгорел жилой дом, сто семей осталось без крова, создалось катастрофическое положение. Пишите сильнее, чтобы проняло. Просим, до получения страховой премии, разрешить начать строительство жилых домов, на сумму премии. Я завтра сам поеду с этим письмом в Москву…
За лето мы выстроили два больших двадцатичетырех-квартирных дома, больше, чем на сто комнат. Если в сгоревшем корабле в маленьких комнатушках у нас ютилось по семье, то теперь большим семьям мы могли дать даже по две комнаты, а некоторым и по целой квартире, с отдельной кухней.
Непоседов сам занимался строительством. На заводе работа шла спокойно и строительство для Непоседова пришлось кстати: иначе он не знал бы, куда девать свою энергию. Здесь он себя показал: типовые проекты его не удовлетворяли и он импровизировал, из разных проектов выуживая, что получше. В каждой квартире он устроил кухню, кладовку, умывальник, настроил каких-то шкафчиков: ему хотелось, чтобы жильцы имели максимум удобств. Мы могли позволить себе это: отборный лес мы дали на строительство бесплатно, из излишка.
Дома получились хорошими, но Непоседову этого было мало. Он договорился с одной мебельной фабрикой, мы дали ей десяток вагонов леса, всё из того же излишка, а она поставила нам, по дешевке, около ста, комплектов мебели: столы, стулья, кровати, шкафчики, вешалки. Непоседов ликовал: он дал рабочим приличную мебель. Мечтал он еще о том, чтобы в каждую квартиру поставить диван, но на эту роскошь уже не хватало средств.
При вселении жильцов Непоседов присутствовал лично. Он ходил но квартирам и готов был сам расставлять мебель, так, как казалось ему более «культурно». А потом огорченно жаловался:
— Понимаете, квартиры как конфетки. А работяги нанесли тряпок, развесили, расстелили — всё впечатление испортили. Тряпье, рванье, почти: ни у кого хорошего одеяла нет. Прямо, хоть одеяла им за свой счет покупай…
Случилось так, что этим же летом, в области устроили конкурс на лучшее жилищное строительство. Наши дома тоже попали на конкурс и заняли первое место. О них писали в районной и областных газетах, ставя непоседовское строительство в пример другим. Конкурсная комиссия не знала, что мы на сто с лишним тысяч рублей перерасходовали отпущенные на строительство средства, так как лес дали бесплатно. Такая возможность редко у кого могла быть. Не часто встречается и непоседовское рвение, выхаживавшее строительство, как мать своего ребенка.
Как бы там ни было, а каверзы учета плюс нечаянный пожар и непоседовское усердие дали нам возможность обеспечить своих рабочих хорошим жильем. А Непоседову, вполне заслуженно, они дали возможность еще раз почувствовать удовлетворение от плодов трудов своих: он опять ходил сияющим.
По необходимости, человек может жить и работать в любых условиях, но это не значит, что он может мириться с этими условиями и привыкнуть к ним. В этом, вероятно, состоит основная ошибка Сталина и вообще марксистов, считающих, что поскольку «бытие определяет сознание», человек может свыкнуться с любым бытием.
Сталин и его «соратники», конечно, знали, что за стройным социалистическим фасадом скрывается невероятное комбинаторство. Больше, они даже поощряли это комбинаторство, призывая к проявлению «инициативы на местах», тогда как «инициатива», при тотально-плановом хозяйстве, могла быть лишь нечистым комбинированием. Но она помогает осуществлению приказов власти, а Сталину важна в первую очередь социалистическая внешность, но не её безобразное содержание. Внешность, основа советской жизни, выдержана в стиле «социалистического бытия», — по мысли «вождей», это бытие со временем придаст людям другое, социалистическое сознание, т. е. заставит свыкнуться со своим положением.
Свыкнуться было невозможно. Как они часто, по необходимости, приходилась нам «комбинировать», привыкнуть к этому мы не могли. Нет, нет, да и делалось противно. В душе поднимался протест: кто заставляет нас заниматься подлогами, нечистыми делами, зачем, для какого дьявола нужна вся эта безобразная канитель? Почему нам не дают возможности работать по-человечески, честно, без унизительного ловкачества? Мы чувствовали себя униженными, оскорбленными этим ловкачеством и временами становилось невыносимо тошно.
Людей, у которых изначально анархическая, влекущаяся к разрушению часть души превалирует над другой, стремящейся к созиданию, к порядку, вероятно, не так уж много. И почти у каждого человека есть врожденное чувство уважения к официальным бумагам, установлениям, законам, от кого бы они ни исходили. Мы нарушали их, часто ни на секунду не задумываясь, будто бы уже привыкнув к нарушениям, а в подсознании в это время грызла совесть: так поступать нельзя. B конце концов это ведет в развращению людей. Хорошо, что у нас Непоседов и главбух были внутренне порядочными людьми — на других предприятиях на почве легкого отношения к документам и правилам и из-за множества рожденных советскими условиями причин процветали взятки, хищения, растраты, мошенничество. Суды завалены подобными делами.
Это разъедающее противоречие грызло многих людей на заводе. Технорук спасался тем, что старался отходить в сторонку, замыкался в свое узкое дело; главбух временами словно без причины мрачнел и ходил тучей; механик два-три раза в году запивал «мертвую» и тогда стремился каждому встречному выложить всё, что накопилось у него на душе, — перепуганная жена ловила его и запирала в чулан. Люди словно тосковали по отобранной у них возможности нормально, по-человечески работать и жить и не находили себе места.
Вечная тяга к порядку принуждала работать добросовестно. Так рабочий или крестьянин, не видя в советских условиях плодов своего труда, и не получая от работы: удовлетворения, «туфтит», волынит на работе годами — и вдруг начинает работать усердно, с душой, потому что ему надоедает, становится противно «туфтить». И душа и руки его просят полноценного труда. А потом остывает и снова туфтит. Так и мы: как бы пренебрежительно ни относились мы к своей работе и сколько бы ни ловчились, а всё-таки старались работать как следует и, подчиняясь инстинктивной тяге к порядку, те же планы и отчеты старались сделать лучше, — конечно, этим удовлетворяя не только веление своей совести, но и требования власти. Не на эту ли человеческую потребность в порядочности рассчитывал и материалист Сталин, считая, что она когда-нибудь возьмет верх и организует его социализм и по содержанию? Но его «порядок» только дезорганизовал это содержание и развращал людей, — а когда верх возьмет порядок другой, нет сомнения, он не будет марксистским социализмом.
Над такими вопросами Непоседов, увлеченный техникой и делом, в первое время работы с ним, не задумывался.
Но потом, года через три после начала нашего знакомства, я начал замечать, что и его что-то бередит, что наше молодецкое ловкачество и ему начинает становиться будто бы противным. Приходило ли это с возрастом, но и ему становилось не по себе. Иногда, после приезда на завод какого-нибудь ловкача с особенно гнусным предложением или после очередного нарушения нами правил и законов, я заводил с Непоседовым на эту тему разговор. Почему бы нельзя работать иначе, без нечистого ловкачества?
— Но как же иначе? — Обычно недоумевал Непоседов. Он никак не мог найти ответа на вопрос: можно ли работать по-другому? Старого времени Непоседов не помнил и не знал даже по литературе, кроме своего дела и техники мало чем интересовался — найти решение ему было нелегко. Сначала Непоседов пытался оправдывать безобразия в хозяйстве бюрократической волокитой в высших и снабженческих учреждениях, что, мол, со временем изживется, или объяснял недостатками отдельных людей; потом, поразмыслив, догадался, что дело не только в этом, но довести свои догадки до конца не мог: не хватало ни знаний, ни кругозора.
Иногда мы жестоко с ним ссорились, до того, что не разговаривали по несколько дней. Инстинктивно стремясь погасить чувство внутреннего разлада, Непоседов бросался на завод, а если делать там было нечего, придумывал что-нибудь экстренное, лишь бы занять себя. Так, ни с того, ни с сего, он вдруг решил реконструировать на заводе водопровод. Старый водопровод справлялся со своей задачей, воды для завода и поселка было достаточно, а реконструкция потребовала бы затраты 15–20 тысяч рублей — я решительно запротестовал: зачем нам новый водопровод? Внешняя причина непоседовской выдумки была вздорной: он обнаружил в Москве, на складе Главка, какой-то диковинный мощный насос и загорелся желанием поставить его у нас. Я восстановил против этой затеи главбуха и мы наотрез отказались финансировать непоседовское сумасбродство. Непоседов вспылил, мы разругались на смерть и дней пять не разговаривали.
В таких случаях я выдумывал какое-нибудь дело в Москве и уезжал, а там заходил к Колышеву, который так понравился мне тогда полтора назад из-за его сочувствия к «рабочему классу» и с которым мы подружились.
Колышев жил в дачном поселке под Москвой, давно переставшим быть данным поселком и всходившим в черту «Большой Москвы», а потому считавшимся уже Москвой. За пять лет, вместе со своим сослуживцем, Колышев выстроил в этом поселке свой домик, в чем ему помог наш же завод, отпустив лес по дешевой цене. У домика было два входа — получились две изолированные квартиры, по две комнатки с кухонкой в каждой. В одной жил Колышев с женой и дочуркой.
Колышев много работал и занимался, в его комнатке полки были уставлены книгами. А по воскресеньям он столярил: на чердаке, который Колышев мечтал когда-нибудь, когда будут деньги, оборудовать под свой кабинет и спальню, у него была устроена мастерская, с верстаком и маленьким столярным станком. Здесь Колышев часами пилил, точил, строгал, изготовлял полочки, этажерки, рамки, а потом дарил их своим знакомым. Это благородное занятие, как видно, было для Колышева отдыхом от творившегося вокруг.
Не раз мы беседовали об этом.
— Что же делать? — говорил Колышев. — Мы с вами не изменим этот порядок. Это — как буря, шквал, А если так, у нас должна быть одна задача: стараться сохранить, как говорите вы, внутреннюю порядочность, помогать сохранять её другим и всё-таки что-то создавать, чтобы труд не пропадал совсем даром. Что сохраним и создадим — оно всё равно останется…
Это было единственным утешением. И это было единственной путеводной звездой, на которую всё же можно было ориентироваться.
Мне часто приходилось ездить в командировки. В Москве я нередко бывал по два — три раза в месяц; ездил в Ярославль, в Калинин, где у нас тоже были дела. Главной причиной командировок была волокита с перепиской: если возникало срочное дело, — а при социализме, как правило, не срочных дел не бывает, ибо Кремль неустанно подхлестывает своих подчиненных, постоянно создавая лихорадку, — проще съездить самому, чем писать и неделями ждать ответа. Но были и другие причины: сиденье на заводе в бездельное время надоедало; с 1938 года продукты в провинции начали исчезать, а в Москве они были и командировки использовались для пополнения запасов. Во время командировки мы получали почти, двойную зарплату, за счет суточных и квартирных, что тоже много значило — причин для командировок было достаточно.
Но и за это удовольствие надо платить: командировки связаны с большими трудностями и трепкой нервов. Только в середине двадцатых годов, при НЭП-е, железные дороги справлялись с перевозкой пассажиров, — позже поезда были набиты битком и получить билет можно было лишь с большим трудом. Миллионы людей передвигались с места на место: одни в поисках лучших условий, другие в командировки, третьи были завербованы на разные работы; крестьяне ехали в города за продуктами, заключенных эшелонами везли под конвоем в концлагери. Вокзалы осаждали толпы и у касс стояли длинные очереди, из сотен и тысяч людей. Командировочное удостоверение давало преимущество при получении билета, но, например в Москве, одних командировочных у касс собирались сотни и приходилось часами простаивать, в очередях. Или надо опять ловчиться: давать железнодорожнику десятку и он покупал билет без очереди, проникнув в кассу с заднего хода.
Проблема — ночевка в городах. Где переночевать? Не раз наученный горьким опытом, перед приездом в Калинин или Ярославль, я уже был наготове. Едва поезд останавливался, я соскакивал и стремглав несся в гостиницу, чтобы оказаться первым и захватить место. Но часто и это не помогало и приходилось часами ждать, когда освободится место. В Калинине было всего две гостиницы, потом одну занял «партактив» — оставшаяся всегда была переполнена. В Ярославле тоже было две гостиницы, но одна из них наполовину была занята постоянными жильцами, работниками Областного комитета партии. Социалистическое хозяйство, рассылавшее тысячи своих работников в командировки, никак не могло обеспечить их ночлегом; людям приходилось ночевать на вокзалах или в коридорах гостиниц, сидя на стуле.
В Москве, сначала на Пушкинской, потом на Неглинной, для командировочных существовало «Бюро по распределению комнат». Когда у меня еще не завелись знакомства в Москве, я тоже пользовался его услугами. С вокзала едешь в это Бюро, регистрируешься — на твое командировочное удостоверение ставят штамп и номер, порядка от 500 до 1.000 и выше. Потом надо ждать — хорошо, если полдня, день, чаще приходилось ждать два-три дня, пока не получишь место в одной из гостиниц.
Ежедневно в Москву приезжает примерно десять тысяч человек в командировки, — только около тысячи из них пользовались услугами социалистического бюро, а остальные рассасывались по знакомым. Такие гостиницы, как «Националь», «Метрополь», «Грандотель», «Савой», «Москва» в подчинении Бюро не были, но в них останавливались либо только иностранцы, либо приезжавшие по вызову правительства, либо имевшие много денег: цены в них рядовому люду недоступны. B «Москве» на пятом, шестом этажах, останавливались директора наших больших заводов; номер из двух комнат, хорошо обставленный, с коврами, мягкой мебелью, с ванной стоил им 50 — 60 рублей в сутки. При везении и «зная ходы» можно было устроиться иногда и без Бюро в других гостиницах, дав взятку швейцару в 15–20 рублей: деньги и при социализме оставались решающим фактором.
Днем люди растекались по своим делам, потом придумывали, чем бы занять время. Шли в театры, в кино, до закрытия сидели в ночных ресторанах. После этого брели в Бюро, в котором стояло сотни полторы стульев. На этих стульях или на полу люди дремали ночь, а утром невыспавшиеся, с головной болью шли на работу. Социалистическая Москва неласково встречала своих работников, строивших социализм в провинции.
Устраивались и по-другому. Однажды я вернулся в Бюро около полуночи, усталый, задремал. Рядом сидел какой-то толстяк, тщетно боровшийся со сном и поминутно клевавший носом. Клюнув так, что едва не свалился со стула, толстяк застонал и обратился ко мне:
— Не могу больше! Слушайте, не составите компанию? Надо же спать, так невозможно. В поезде не спал две ночи, здесь вторую ночь — сил моих нет, с ума сойдешь. Пойдемте, устроимся?
— Куда?
— А к какой-нибудь бабе, лишь бы выспаться. — Я отказался. Толстяк поднялся: — А я пойду. Не могу больше…
Проституция, конечно, запрещена и проституток при очередной «чистке» Москвы отправляют в концлагери. Но- запрещение остается видимостью. Рядом по Неглинной и дальше по Театральному проезду, по улице Горького, по Тверскому бульвару маячат женские фигуры, то с вызывающими, то со смущенными лицами. Не только профессионалки, но и мелкие работницы, мелкие служащие, получающие мизерную зарплату и не имеющие сил жить нищенски, постоянно борясь с нуждой. На улице они получают дополнительный заработок, которого не может им обеспечить социалистическое государство. Но встречаются и шикарно одетые, стреляющие за ответственными тузами и кутящие с ними в дорогих ресторанах; у Большого и в других театрах можно увидеть и любительниц острых ощущений, даже не интересующихся деньгами. Большой город, назови его хоть социалистическим, остается большим городом, со всеми его пороками, а людей одними запрещениями и названиями не переделаешь. Не знаю, к какой категории женщин попал мой сосед, но в Бюро он в эту ночь не вернулся…
Всюду две стороны, два лица. В газетах, в докладах хвастливые, самодовольные заявления: «Советские люди — сознательные граждане страны социализма». «Мы живем культурно и зажиточно-». И «сознательные граждане», молодежь, вечером выпив, и закусив селедкой, утром говорят: «Мы вчера культурно выпили». Как «довести до сознания» этих «сознательных граждан», что выражение «культурно выпили» — чудовищная, неслыханная профанация культуры?
Кремль подхлестывает: «Темпы, темпы!» — а за билетами надо стоять часами, мест в гостинице надо ждать сутками, трамвая надо ждать. В до отказа набитом трамвае кондукторша, взобравшись на заднюю скамейку и возвышаясь над головами пассажиров, тщетно вопит:
— Граждане, будьте сознательными! Посуньтесь чуток, вам говорят! Да дьявол вас возьми, скоты вы что ли бесчувственные, граждане! — а стиснутые селедками ошалелые граждане только стараются, чтобы их не раздавили совсем. Податься дальше всё равно некуда, они в трамвае, как в социалистической ловушке, в которой перестаешь реагировать и на ругань. И женщина-кондуктор, может быть совсем не плохой человек, на своем посту в этой ловушке, измученная, с истрепанными нервами, превращается в социалистическую мегеру.
Метро много помогает, но утром, когда люди спешат на работу, на Комсомольской площади у двух входов в метро выстраиваются дюжие милиционеры, локтями направляющие прущую в двери толпу: и метро в это время не вмещает всех. Заботиться же о том, чтобы дать своим гражданам достаточно транспортных средств, дать им удобства, которые превращали бы «сознательных граждан» в людей, социалистическое государство не может: ему некогда, заниматься этим, ему надо строить социализм.
И в это время Кремль вызывает тысячи «ударников», «стахановцев» на «слеты» — они живут в лучших гостиницах, заботиться им ни о еде, ни о ночлеге, ни о деньгах ни секунды не нужно: им всё дается, они действительно живут «зажиточно». Но, как бы то ни было, они тоже в ловушке.
Вы можете, впрочем, вообразить себя гражданином, не подвергаться трамвайной ругани и не чувствовать себя в ловушке, даже не принадлежа к «стахановцам». Наймите, например, такси, — если у вас, конечно, есть деньги. Опять оказывается, что гражданином можно быть, только имея деньги. Но за каким лешим в таком случае наша жизнь называется социалистической?!
В столовой тоже полчаса и даже час надо ждать обеда. Официанты грубы, подают так, как будто ненавидят вас тяжкой ненавистью. Но дайте хорошо на чай и произойдет немедленное превращение: официант запомнит и если завтра вы снова придете в эту столовую, он всё бросит и тотчас подаст вам обед. За то, чтобы получить работу в бойкой столовой или в ресторане, в особенности там, где больше пьют, московские официанты платят заведующим взятки по две-три тысячи рублей. Это опять обратная сторона социалистического фасада.
Ничего не поделаешь, приходится жить и при социализме, в который влопались мы, как кур во щи. Надо стараться в этом социалистическом бедламе только об одном: чтобы не потерять окончательно человеческий облик.