ГОРЬКИЙ ДЫМ



ОТ АВТОРА

Имеется целый ряд радиостанций, финансируемых империалистическими разведками, которые занимаются прямым шпионажем против СССР и стран социалистического содружества.

Большой вклад в разоблачение подрывной работы этих радиостанций внесли разведчики социалистических стран, которые работали на этих радиостанциях и вернулись на родину. В своих выступлениях, статьях и книгах они разоблачили методы шпионско-подрывной деятельности, показали атмосферу лютой ненависти ко всему прогрессивному и социалистическому, царящую на радиостанциях «Свобода» и «Свободная Европа». Работая над повестью, автор использовал материалы этих разведчиков, опубликованные в печати, но документальным произведением ее назвать нельзя.

В повести рассказывается о грязных методах работы шпионско-диверсионных радиоцентров, о деятельности украинских буржуазных националистов.

Все началось с приезда Сенишина в Киев... Бывает же такое: пристанет мелодия, куплет из песни или просто какая-то фраза — засядет в голове, как гвоздь. Где-то он слышал, что это отклонение от нормального психического состояния. Подумав так, Рутковский поежился. На миг почувствовал страх и холод в спине — повертелся и вытянулся в кресле, насколько позволяли привязные ремни. Ерунда какая-то. Нервы у него крепки как канаты: лучшие врачи пришли к такому выводу. Выглянул в окно — самолет уже пробил облака и шел на посадку. Еще несколько минут и...

Все началось с приезда Сенишина в Киев.

Через несколько минут они снова встретятся — Юрий Сенишин уже ждет его, условились но телефону, — вчера он говорил с Юрием из Торонто, а сейчас «Боинг» идет на посадку в мюнхенском аэропорту. Полсуток от Канады до Западной Германии, перелет, к которому Рутковский готовился чуть ли не год.

И все потому, что летом прошлого года Юрий Сенишин приехал в Киев.

Самолет коснулся бетонного покрытия посадочной полосы. Максим вздохнул и расстегнул ремни. Не торопился выходить, подсознательно оттягивая встречу с Сенишиным.

Таможенник даже не заглянул в чемодан Рутковского, Максим подхватил его и вышел в зал, где сразу в нескольких шагах увидел Юрия. Да, это был его двоюродный брат Юрко Сенишин, и Максим узнал его сразу: высокий, статный, еще моложавый, хотя уже с преждевременными залысинами и сеткой едва заметных морщин под глазами. А рядом с ним черненькая, с высокой копной волос, совсем юная женщина. Максим мог бы принять ее за Юрину дочь, если бы не видел фотографии Иванны. Даже в гостинице на столике около Юриной кровати стояло фото Иванны. Сенишин не скрывал, что и сейчас влюблен в Иванну, через десять лет после женитьбы. Ей не меньше тридцати, а выглядит двадцатилетней.

Юрий сделал шаг навстречу Максиму, только шаг или два, не более, приветливо помахал рукой, усмехнулся и что-то сказал жене. Иванна посмотрела на мужа, но не ответила, а уставилась на Рутковского: смотрела настороженно и выжидающе. Максим — высокий, еще выше ее мужа, русый, с широко поставленными темными глазами, улыбчивый, в сером, хорошо сшитом костюме. Очевидно, она представляла Рутковского совсем другим, так как удивление застыло в ее глазах: оно не исчезло даже тогда, когда Юрий обнял Максима и они расцеловались, тогда она усмехнулась и подала Максиму руку — он поцеловал ее, видно, она не ожидала этого и удивилась еще больше: глаза округлились и потемнели.

— Это все? — вопросительно глянул на чемодан Юрий.

Да, это были все вещи Максима. Наверно, Иванна ожидала увидеть забитого паренька в мешковатом пиджаке, стесняющегося и краснеющего, по крайней мере чувствующего себя неловко, а вдруг появляется молодой человек в хорошо сшитом костюме и даже целует ей руку...

Иванна не выдержала и еще раз искоса глянула на Максима — что-то в его усмешке не понравилось ей, может быть, снисходительность — впрочем, вероятно, это ей только показалось: смотрит с интересом и серьезно. Что ж, все было закономерно: она привыкла вызывать интерес у мужчин, и в этом отношении Юрин кузен не был исключением.

Это сразу успокоило Иванну, в конце концов, все оказалось значительно лучше, чем представлялось: по крайней мере, сначала, пока Рутковский будет жить у них, ей не придется стыдиться.

Это было главным — не стыдиться. Все же он Юрин брат, а не какой-то там... Хочет она этого или нет — он их родственник. Иванна ожидала худшего и уже жаловалась в кругу близких знакомых, что судьба подкинула ей неприятность, родственника с той Украины... После Юриного визита в Киев он выбрал момент, использовав поездку за границу, и остался здесь. Конечно, неотесанный мужлан, да и откуда у них шарм и галантность: говорят, что в Киеве до сих пор носят вышитые рубашки и сапоги... Она сама видела, когда приезжал танцевальный ансамбль — ну ладно, на сцене такое еще простительно, но ходить в сапогах по городу!..

Сегодня (Юрий настоял на этом, у него какие-то гипертрофированные родственные чувства) в честь приезда двоюродного брата они устраивают небольшой прием, так, узкий круг самых близких знакомых; Иванна с ужасом думала об этом вечере и заранее просила прощения у подруг, а оказывается, все не так уж плохо.

Но почему, когда Максим улыбается и смотрит на нее, она улавливает в его взгляде чуть ли не превосходство?

Максим еще раз скосил взгляд на Иванну, и у него вдруг екнуло сердце и захотелось на Крещатик: постоял бы около станции метро, подождал бы Олю, хотя ждать ее обычно не приходилось — у Оли был не женский характер, она почти никогда не опаздывала... Где теперь Оля? Для нее он — отрезанный ломоть...

А правду знают лишь несколько человек... Возможно, когда-нибудь он вернется в Киев — теперь для него это самая сокровенная мечта, — но ведь Оля, по-видимому, не дождется его. Максим помрачнел, и Иванна сразу же заметила перемену в его настроении. Все же у женщин иногда бывает воистину поразительная интуиция, а может быть, не интуиция, просто женщины наблюдательнее мужчин.

Вон Юрий как шагает твердо, с чувством собственного достоинства. Уверен, что сделал огромное дело для брата, почти что благодеяние. Это возвеличивало его в собственных глазах — в конце концов, дело не только в Максиме, есть высшие принципы, которыми руководствуется каждый порядочный человек, в чем в чем, а в порядочности Сенишин себе не отказывал.

А Иванна искоса встревоженно поглядывала на Рутковского: неужели что-то не так, неужели она допустила какую-нибудь бестактность, от которой у Максима опустились уголки губ и глаза стали печальными?

Рутковский заметил встревоженность Иванны, провел по лицу рукой, как бы отгоняя воспоминания, он не имел на них сейчас права. Понимая это, решил еще в Киеве не возвращаться к воспоминаниям о прошлом, однако обещания остаются обещаниями, а что стоит человек без прошлого, без воспоминаний, без сердечной боли? Ну вот, казалось бы, сердечная боль утихла, но отзвуки ее притаились где-то в глубине. Максим еще раз провел рукой по лицу и посмотрел на Иванну ясно и открыто.

Они вышли из аэропорта на площадь. Максим остался с Иванной, а Юрий пошел к автомобилю. Вся площадь была заполнена машинами, они беспрерывным потоком мчались мимо. Рутковский смотрел на этот поток и не заметил, как подъехал огромный белый «мерседес» и из него вышел Юрий. Он положил в багажник чемодан Максима, за руль села Иванна: автомобиль взревел и понесся вперед.

Максим откинулся на спинку сиденья, Юрий молча протянул ему сигарету, они закурили, и, немного погодя, Сенишин сказал:

— Ну вот, теперь все позади... По крайней мере, большинство твоих тревог.

Рутковский едва заметно пошевелился на сиденье: он-то хорошо знал, что тревоги только начинаются. Положил брату на колено руку и ответил просто:

— Все устроил ты, Юрий. Не знаю, как и благодарить...

— Как чувствовал себя в Канаде? — перевел Сенишин разговор на другое.

— Удивительный мир. Дядя передает привет.

— Печень все мучает его?

— По-моему, это уже навсегда.

— Он не щадил себя.

— Да и теперь...

— Неужели не успокоился?

— Уверен, что глоток виски всегда только на пользу...

Они перебрасывались словами просто для того, чтобы не молчать, а думали совсем о другом. Откровенно говоря, ни Максима, ни Юрия совсем не интересовало состояние печенки канадского дяди — старик за свою жизнь выпил не меньше цистерны и теперь расплачивается за это.

Максим замолчал.


«Все началось с приезда Юрия в Киев...» — подумал вдруг он снова, но уже без раздражения, так как действительно все началось прошлым летом, когда его двоюродный брат Юрий Сенишин в составе западногерманской туристической группы прибыл в Киев. В первый же вечер он позвонил Максиму — этот звонок был не очень-то приятен Рутковскому: в свое время, пока существовала какая-то грань недоверия, ничего хорошего наличие родственников за границей не сулило. Тем более что среди них был родной брат матери Максима, Иван Сенишин, видный бандеровец, кажется, один из руководителей организации украинских националистов (ОУН).

И вот теперь ему звонит сын Ивана Сенишина и сообщает, что отец умер в прошлом году и просил перед смертью проведать родственников. Потом выяснилось, что это чистая ложь: не такой был человек Иван Сенишин, чтобы на смертном одре думать о родственниках, тем более о сестре, живущей в Киеве. Он не поддерживал с нею никаких отношений даже во Львове, где они жили на одной улице, ненавидел ее за то, что вышла замуж не за того человека, и вообще считал ее предательницей. Просто Юрию необходим был повод для визита к двоюродному брату.

Эта встреча состоялась на следующий день. Юрий привез чуть ли не полчемодана подарков: свитер, какие-то модные рубашки и галстуки. Оказывается, он знал, что Максим закончил факультет журналистики, работает в издательстве, читал первый сборник рассказов брата и высоко его оценил. Кому не приятна похвала, да еще от родственника, не имеющего к литературе никакого отношения — коммерсант и владелец ресторана, — а вот, оказывается, читает, и не только он один: там, в Мюнхене, считают Максима Рутковского перспективным литератором, одним из талантливейших среди молодых.

Они уже выпили несколько рюмок, хмель немного ударил в голову Максима, и стена отчуждения, которая все время стояла между ним и этим совсем незнакомым человеком, постепенно начала исчезать. Что с того, что видятся впервые в жизни? Он слышал про Юрия от матери, где-то сохранилось его фото — трех-четырехлетний мальчик в берете с помпоном, и жаль, что мать не дожила до этого дня, порадовалась бы вместе с ним, всегда приятно, когда родной человек хорошо относится к тебе.

Юрий засиделся у Рутковского до позднего вечера. Давно уже опорожнили бутылку украинской водки с перцем, Максим хотел достать еще одну, но кузен отказался — он попросил кофе, слава богу, кофе в холостяцкой квартире Максима нашелся, они устроились в креслах возле журнального столика, закурили, помолчали немного, и Юрий как-то сразу, без обиняков, неожиданно спросил, сколько денег получил Максим за свою первую книгу. Рутковский стал объяснять тонкости гонорарных тарифов, однако Юрия они совсем не интересовали. Наконец он все-таки выпытал у Максима сумму, недовольно почмокал губами и заявил, что на Западе можно было бы получить... Он, правда, не сказал сколько, но намекнул, что человек со способностями Максима мог бы в течение нескольких лет стать богатым, и если бы Максим согласился...

Сенишин не договорил, отхлебнул кофе и глубоко затянулся сигаретой.

Максим понял Юрия и засмеялся. Ему в самом деле стало весело — черт знает что, предложить такое Максиму Рутковскому! Но любопытство одолело, ему было интересно, как будут развиваться события дальше, и он спросил, что конкретно Сенишин имеет в виду.

Юрий посмотрел на Максима пристально и объяснил, что он совсем не шутит: может быть, брат слышал о существовании радиостанции «Свобода»? Так вот, для начала можно было бы устроиться туда — есть свои люди, помогут... И вообще он, Юрий, глубоко верит в литературный талант Максима, а где еще, как не на Западе, существуют все условия для самовыражения, для раскрытия таланта?

Максим усмехнулся иронично. Он уже слышал такие разговоры, ему тошно было от них. Но подумал, как небрежно, заложив ногу за ногу, сидит этот владелец мюнхенского ресторана, как держит выхоленными пальцами в перстнях чашку кофе, очевидно, эти перстни для него — смысл жизни, мерило хорошего благосостояния, а у Максима нет ни одного перстня, наверное, и не будет, и он от этого не страдает. Для чего ему золото, ресторан, когда лучше чувствуешь себя в своей квартире, из которой видны Днепр и Лавра, когда единственное, чего ему не хватает, — большой письменный стол, по-настоящему большой, на котором поместилось бы много книг и разных бумаг.

Максим спросил у Юрия, можно ли там, на Западе, приобрести большой письменный стол?

Сенишин пожал плечами: какой стол и для чего, речь ведь идет о серьезных вещах и Максим, кажется, ничего не понял. Но, узнав, что имел в виду брат, засмеялся весело и пообещал подарить стол в полкомнаты, и не только стол, а еще и настоящие кожаные кресла — ему будет приятно это сделать, он понимает, какая поддержка необходима таланту, особенно на первых порах.

Юрий сказал это так, будто между ними уже все обговорено и Максиму остается только сесть в международный вагон или заказать билет на самолет — и завтра он будет в Мюнхене, в свободном мире: за большим столом, у которого стоят настоящие кожаные кресла...

Чуть ли не сразу Юрий поднялся: он привык ложиться в одиннадцать, а еще нужно доехать до гостиницы. Понимает, что Максиму нужно обдумать его предложение, что не так просто порвать со всем близким и дорогим, налаженной жизнью, однако такой шанс случается раз и не воспользоваться им может только... Наверное, хотел сказать «последний дурак», но высказался осторожнее: человек, который не чувствует перспективы.

Сенишин ушел, а Максим долго еще сидел с чашкой недопитого кофе, держал ее в ладонях, и на душе было гадко. Потом увидел Юрины подарки — свитер и галстуки, — завернул в газету, решив завтра же отдать. Вероятно, Сенишин считал их авансом за будущую службу, так же, как и письменный стол с креслами...

Но для чего Сенишину все это? Имеет ресторан, делает коммерцию, говорил, ничего ему не нужно, живет в достатке — неужели и в самом деле его так волнует судьба родственника?

«Какой родственник, черт бы его побрал, — разозлился вдруг Максим и с ненавистью пнул газетный сверток с подарками, — бандеровский выкормыш, недаром же говорят: какая пшеница, такая и паляница!»

Этот наплыв эмоций вдруг охладил его — Максим убрал со стола грязную посуду, чтобы ничто не напоминало о дружеском ужине с мюнхенским гостем, открыл балконную дверь, проветрил комнату и лег спать, накрывшись только простыней: ночь выдалась жаркой, на острове Русановского пролива пели соловьи, и Максим долго не мог уснуть, очарованный соловьиными трелями — неужели в жизни может быть что-нибудь лучше?

Потом увидел во сне письменный стол, который все время увеличивался, пустой, отполированный до блеска. За ним сидел Юрий. Максиму хотелось опрокинуть стол на Сенишина, но сил не хватало, только сдвинул немного, а Юрий улыбался самоуверенно и беспечно, как-то снисходительно, и это не нравилось Максиму, он злился на двоюродного брата и начал говорить все, что думал о нем, не выбирая слов и не отличаясь корректностью, но Юрий не обижался — самоуверенный и нагловатый.

Утром, побрившись и обдумав на свежую голову ситуацию, Максим не стал звонить по оставленному Юрием номеру телефона, чтобы договориться о встрече и возвратить пакет с подарками. Вместо этого набрал номер телефона Ивана Каленика. В свое время они вместе учились в университете — только Иван на юридическом, и теперь он работает в Комитете государственной безопасности. Максим не знал, чем там занимается Иван, но вполне резонно рассуждал, что Ивану, в итоге, будет виднее, как поступить, и рассказал о вчерашней встрече.

Каленик выслушал не перебивая, помолчал, раздумывая, и попросил Максима побыть немного дома, ни в коем случае не связываясь с Сенишиным. Он позвонил минут через двадцать и назначил Максиму свидание около станции метро «Левобережная». Когда Рутковский приехал, увидел Ивана у входа. Каленик посадил Максима в белую «Волгу» и повез куда-то на Первомайский массив, где в одном из бесконечных стандартных домов поднялись на третий этаж и зашли в скромно обставленную квартиру. Здесь их ожидал совсем лысый мужчина с глубоко посаженными живыми глазами и мясистым носом. Он назвался Игорем Михайловичем, отпустил Каленика, усадил Максима на диван, сам пристроился на стуле напротив и попросил как можно подробнее передать разговор с Юрием Сенишиным.

Слушал, время от времени потирая тыльной стороной ладони раздвоенный подбородок, слушал молча, не перебивая и не задавая лишних вопросов, что говорило о характере уравновешенном и глубоком, впитывая все сказанное, внешне никак не реагируя на рассказ Рутковского. Когда Максим умолк, сказал:

— Ну твоего дядю, Ивана Сенишина, мы знали, а чтоб сынок! В конце концов, ничего удивительного нет. Но я думаю вот что: когда уж так агитируют тебя на эту «Свободу», может быть, согласишься?

Видимо, Игорь Михайлович прочитал на лице Максима такое, что вынужден был тут же добавить:

— Ты не волнуйся, парень, дело это долгое, и неизвестно еще, как оно обернется, но и отрезать все концы сразу нельзя. Предложение Сенишина, прямо скажу, заманчиво, нам в той своре не помешает свой человек, и если сможешь...

— Нет, — ответил Максим категорично, — не смогу!

Игорь Михайлович блеснул глазами.

— Слишком скорая теперь молодежь, — не одобрил он Максима, — ты и секунды не подумал. А тебе уже под тридцать, пора и рассудительным быть.

Максим покраснел.

— Но вы же только что сами сказали: свора. И хотите, чтобы я...

— Мы пока что ничего сейчас не решаем. Будем думать, и не только мы. А брату своему скажи, что его предложение заманчиво. Ясно?

Максиму все было далеко не ясно — он смотрел в проницательные глаза лысого человека, и этот разговор казался ему нереальным, будто продолжался еще сон об огромном столе; он потер лоб, как бы хотел увериться в реальности всего, что происходит, очевидно, Игорь Михайлович понял его, положил тяжелую ладонь на колено и добавил:

— Отец твой в эти годы уже батальоном командовал.

— Но ведь потом...

— То, что произошло потом, в этой ситуации воду на твою мельницу льет. Главное: ты все понимаешь и обиды в сердце не носишь. А мы на тебя надеемся.

— Не знаю, что и ответить.

— А если не знаешь, то слушай меня...


К концу дня Максим позвонил Сенишину. Они встретились в Гидропарке, и Юрий расцвел в улыбке, увидев на кузене подаренную им рубашку и действительно красивый цветной галстук. Они гуляли по берегу Днепра, и Максим признался Сенишину, что давно мечтает приобщиться к благам Запада и единственное, что сдерживало его, — неизвестность и страх сразу сесть на мель. Ну кому там нужен начинающий писатель, к тому же бытописец, как обозвал его кто-то из критиков? Ну а если есть перспектива получить работу и хоть какая-то родственная поддержка...

И вот они сейчас едут в Юрином «мерседесе» по мюнхенским улицам.

Полтора месяца назад Максим Рутковский в составе туристической группы вылетел в Канаду, где и заявил о своем нежелании возвратиться в Советский Союз. Конечно, это вызвало возмущение в группе и консульстве. На встречу с ним приезжал сам консул, уговаривал Рутковского не делать глупостей. Однако Максим остался непоколебим: сначала, пока устраивались его дела, жил в Торонто у дяди, младшего брата Ивана Сенишина. Он эмигрировал сюда еще в тридцатые годы из Львова и держал на окраине города магазинчик, почти не дававший прибыли. Но дядька как-то сводил концы с концами — что ему, старому холостяку, в конце концов, нужно: теплая постель, обед и порция виски. На это хватало, и он был доволен. К решению племянника отнесся отрицательно, и не потому, что на какое-то время должен был дать ему кров. Просто знал, как трудно здесь пробиться в люди. Пока мог, отговаривал Максима, потом махнул рукой: вы молодые, вам виднее.

Денег на дорогу в Мюнхен у дяди не было, их выслал Юрий Сенишин — конечно, одолжил, правда не определив срок возмещения. Это устраивало Рутковского: если Юрий одалживает деньги, значит, рассчитывает на возврат, и Максимовы акции что-то стоят.

«Мерседес» остановился на тихой улочке с двух- и трехэтажными особняками. После переполненных машинами и людской толпой проспектов, где, казалось, движение никогда не остановится, здесь было тихо, даже как-то патриархально, и Максим понял, что Сенишин живет в фешенебельном районе. Да и коттедж был неплохой: из красного кирпича, двухэтажный, может быть, немного старомодный, но очень удобный — с широкими светлыми окнами и террасой на втором этаже, которая выходила в небольшой сад.

Иванна ставила машину в гараж под домом, а они с Юрием остановились на бетонной дорожке, обсаженной кустами роз с обеих сторон, и Юрий улыбался как-то небрежно, но за этой небрежностью чувствовалось торжество и даже гордость: вот так, как бы говорил он, живут у нас.

— Славно здесь, — подыграл ему Максим, — хорошо живешь, мне нравится.

Не мог же сказать он, что знает, откуда у Юрия эта вилла и ресторан, а также счет в банке.

Банда Ивана Сенишина ограбила несколько польских деревень на Ровенщине, а Зеленый, как прозывался тогда Сенишин, хорошо знал через своих информаторов, у кого водятся золото и ценности. Был у Зеленого потрепанный, неказистый чемоданчик, с которым он никогда не расставался. Другие возили из разгромленных деревень подводами разные вещи, Зеленый не пачкал рук барахлом, был умнее и проворнее многих бандеровских вожаков — у него была своя идея, которая вмещалась в маленьком коричневом чемодане. И кто же, оказалось, был прав?

После войны не бросился в аферы и сомнительные финансовые комбинации, приведшие его самоуверенных, но весьма несмекалистых коллег по ОУН к полному материальному краху. Нет, Иван Сенишин не торопился, присматривался, изучал конъюнктуру, потом приобрел ресторан, а затем и этот двухэтажный коттедж, мозоливший глаза даже Бандере и Стецько. Что ж, Зеленый не возражал: здоровая зависть — движущая сила коммерции, каждому свое. Он же не лез в «фюреры», не торопился создавать правительство во Львове, он неутомимо трудился для будущего независимого украинского государства, и не его вина, что такое государство не состоялось. Зато были как-то компенсированы его большие моральные и материальные затраты, понесенные в процессе борьбы, — да, конечно, малая толика, крохи, но каждый может распоряжаться теперь своим добром, как хочет и как умеет.

Юрий закрыл ворота, еще раз прошелся по бетонной дорожке, не утерпел, чтобы не похвалиться:

— Хотели приобрести для Иванны «фиат» или «фольксваген», да негде поставить. Гараж расширить невозможно, а оставлять здесь, чтоб торчал под окнами... Когда-нибудь, может, приобретем более просторный дом...

Максим хотел спросить, для чего им — ведь не имели детей — дом попросторнее, однако промолчал. Из гаража вышла Иванна, посмотрела на Максима вопросительно, и Рутковский поспешил потешить ее тщеславие.

— У вас чудесное гнездышко, — сказал он, — я никогда и не думал...

— Эти розы, — перебила его Иванна, — Юрий привез из Швейцарии. Посмотрите, какой блеск и форма цветка!

— Несравненно! Никогда не видел таких, даже в Киевском ботаническом саду.

Иванна покрутила автомобильным ключом вокруг пальца.

— В Киеве есть ботанический сад? — спросила недоверчиво.

«Твой Мюнхен, уверен, провинция по сравнению с Киевом», — подумал Максим, но ничего не сказал. Юрий все же что-то прочитал на его лице, так как ответил снисходительно:

— Я же тебе рассказывал, дорогая: Киев — современный европейский город, и я считаю — один из красивейших.

Юрий подхватил чемодан Максима и направился к дому.

Коттедж оказался довольно просторным: первый этаж состоял из большой гостиной, столовой и кухни, на втором этаже были кабинет Юрия и две спальни, одна из которых предназначалась Рутковскому.

Узнав, что Максим пообедал в самолете, Иванна, не скрывая, обрадовалась. Объяснила, что постоянной прислуги не держит, даже для них это дорого, хозяйничать ей приходится самой, рассчитывая только на помощь женщины, которая приходит трижды в неделю. А сегодня вечером соберется небольшое общество, и заниматься обедом ей просто некогда. Конечно, чем-нибудь накормить можно...

Максим решительно отказался. В самом деле, есть не хотелось, к тому же перелет из Канады немного выбил его из колеи — хотелось уединиться; наконец, не мешало бы и выгладить измявшийся в чемодане вечерний костюм, и, вооружившись утюгом, поднялся в свою спальню.

Комната понравилась Максиму: выходила окном на террасу, и до яблоневых веток можно было дотянуться рукой. Постоял немного, разглядывая сад, точнее, садик — полдесятка деревьев и какие-то кусты около металлической сетки ограды. За нею снова деревья и почти такая же, из красного кирпича, вилла, однако с более узкими окнами — целая улица чем-то похожих друг на друга и в то же время разных домов, квартал, где жили люди богатые — не миллионеры, банкиры или владельцы крупных предприятий, а средние буржуа, профессора, известные артисты, журналисты и писатели.

Выгладив костюм, Максим побрился. Вышел из ванной, переложил вещи из чемодана в шкаф. У него было еще два свободных часа — хотел попросить у Юрия какую-нибудь книжку, но передумал: растянулся на кровати и незаметно уснул. Не собирался спать, но сон сморил его за несколько минут, был он легкий и прозрачный, будто совсем и не сон, а так, случайное забытье, будто серебряный дождик с елки, когда вроде бы и спишь, но все видишь и слышишь, — чудесное чувство покоя и забытой детской радости.

Проснулся Максим быстро, но не поднимался, лежал, не в состоянии расстаться с навеянными сном впечатлениями — в самом деле почувствовал себя совсем еще мальчиком, спящим в одной комнате с новогодней елкой: стоит повернуться — и он увидит ее, чудесную красавицу с тонкими нитями серебряного дождика, — даже запахло хвоей, и это чувство было настолько реальным, что Максим сел на кровати, осматриваясь. Но в окно заглядывали ветви яблони с зелеными еще плодами, за домом проехал тяжелый грузовик, а с первого этажа донесся высокий голос Иванны, что-то требовавшей от Юрия.

Максим глянул на часы: до назначенного Иванной времени осталось минут сорок, и нужно торопиться. Надел белую льняную рубашку, примерил галстук-бабочку, немного подумал и заменил обычным: бабочка придала бы какую-то претенциозность, а ему хотелось сегодня вечером ничем не выделяться — ведь Юрий сказал, что должен быть Джек Лодзен, один из руководителей «Свободы», и от того, какое впечатление произведет Максим на него, будет зависеть очень многое.

Иванна и Юрий, оба в клеенчатых фартуках, находились в гостиной. Максим ожидал увидеть раздвинутый стол, заставленный посудой и едой — обычное украинское и русское застолье, когда глаза разбегаются и не знаешь, что сначала съесть: студень, заливную рыбу, салат, балык или буженину, не говоря уже о соленых огурцах, колбасе, маринованных грибах, а тут на столе стояли тарелки с маленькими бутербродами — и все. Бутылок, правда, было много, и разных, таких напитков Максим и не видывал, но все эти джины и виски нужно чем-то закусывать!..

Так и не решив для себя эту проблему, Максим громко кашлянул. Иванна обернулась, смерила его оценивающим взглядом, осталась довольна и спросила:

— Костюм купили в Канаде?

— Сшил в Киеве.

Остановилась и рассмотрела Максима внимательнее.

— Неплохой портной, — сказала наконец. — И вы позволяли себе носить не готовую одежду?

— У меня такой рост...

— Но это же очень дорого!

— Мой бюджет выдерживал.

— Удивительно. Даже Юрий покупает готовые костюмы, вот только вечерний... — Вдруг захлопотала: — Переодевайся, милый, уже все готово. — Она с гордостью осмотрела тарелки с бутербродами и приказала: — Маслины, принеси еще маслин из холодильника.

Юрий принес маслины и ушел, а Иванна сняла фартук — она, оказывается, уже оделась, была в вечернем платье с полуоголенной спиной. Раньше Максим видел такие платья на женщинах только в заграничных фильмах, иногда — на эстрадных артистках, но вот так близко — никогда.

В глазах у Иванны заиграли игривые чертики, она сразу поняла, что понравилась Максиму, наверно, это тешит всех женщин на свете, без исключения, вот и повернулась нарочно так, чтобы этот долговязый и совсем еще непонятный для нее молодой человек хорошо видел все линии ее тела, не без удовлетворения замечая признаки смущения на его лице. Хорошо знала: если смущается, она не безразлична ему, и почему-то именно это — не быть безразличной — имело значение, может быть, потому, что в ее доме это был первый человек из далекого и непонятного Востока, где родились ее отец и мать, ведь край тот считался и ее родиной, а может быть, все значительно проще: ей самой понравился этот юноша с широко поставленными, немного удивленными и пытливыми глазами?

Еще вчера одна мысль о его присутствии в их доме вызывала подсознательное сопротивление, а теперь, лукаво взглянув на Максима, Иванна направилась, покачивая бедрами, к радиоле и поставила пластинку с записями оркестра Поля Мориа — серебристую прозрачную музыку, которая всегда возбуждала ее и навевала какие-то неясные желания.

Музыка и в самом деле полилась серебристая. Иванна взяла два бокала и налила что-то золотистое, подала один Максиму и предложила:

— Я хочу выпить за вас и за то, чтобы все пошло хорошо! — Отпила, сверкнула глазами и добавила: — Мне приятно быть с вами...

— Никогда не предполагал, что у меня есть такая очаровательная родственница, — вполне искренне ответил Максим. — Видел вашу фотографию у Юрия, но действительность!.. Искусство всегда старается сделать человека лучше, но здесь тот счастливый случай, когда все наоборот.

— Вот и обменялись комплиментами. — Она допила виски и поставила бокал. — Надеюсь, мы будем друзьями.

Сказав это, Иванна посмотрела на Максима сухо и настороженно, и он удивился стремительным метаморфозам, которые происходили с этой женщиной: казалось, оттаяла и потянулась к нему с открытой душой, а через минуту или даже меньше мгновенно замкнулась как в скорлупе и будто погрозила оттуда пальчиком с длинным отполированным ногтем.

А оркестр Поля Мориа звенел серебром, возбуждал, скоро должны были прийти гости, и Максим почувствовал себя немного тревожно, как всегда перед неизвестностью, тем более что сегодня ему придется держать экзамен.

Джек Лодзен!

Рутковский уже слышал эту фамилию, видел даже портрет Лодзена, сделанный, правда, с не очень качественной любительской фотографии: Джек Лодзен среди других работников радиостанции «Свобода» — улыбающийся, самодовольный, наглый.

Полковник разведки — с ним шутить нельзя, и от сегодняшнего вечера зависит очень и очень многое, если не все.

Максим вспомнил Игоря Михайловича, его проницательные глаза, высокий лоб, привычку потирать тыльной стороной ладони раздвоенный подбородок. Они с Игорем Михайловичем работали целый год, и кажется, нет таких вопросов, на которые бы он, Максим Рутковский, не смог ответить. Однако он знает также (Игорь Михайлович акцентировал на этом), что в Мюнхене могут возникнуть совершенно непредсказуемые ситуации и ко всему нужно быть готовым, и от его, Максима, реакции, остроты мышления, собранности и воли будет зависеть успех задуманного дела.

Зазвенел звонок. Иванна выглянула в окно, всплеснула руками и крикнула радостно:

— Стефания приехала! Это чудесно, что она — первая, и я уверена, Максим, Стефа понравится вам.

Иванна впервые назвала Рутковского по имени, это могло ничего не означать, но все же понравилось Максиму: он также выглянул в окно и увидел около виллы потрепанный синий «фольксваген», а возле калитки белокурую девушку.

— Ворота, откройте ей ворота, — скомандовала Иванна.

Иванна подтолкнула Максима к дверям, и он послушно пошел открывать ворота — и не только потому, что этого требовала Иванна, блондинка из «фольксвагена» сразу понравилась ему — высокая, тоненькая и красивая, в зеленом платье, и рука, которой она нетерпеливо нажимала на звонок, была также длинной и тонкой.

Увидев Максима на крыльце, Стефания уставилась на него заинтересованно. Смотрела, как направляется к воротам, как открывает их. Молча повернулась к машине, подогнала вплотную к дверям гаража, вышла и подождала, пока Максим закроет ворота. Сама подошла к нему, подала руку и посмотрела в глаза.

— Стефания Луцкая, — представилась. — А вы Рутковский? Лучше, чем я представляла себе.

Максим пожал плечами.

Он никак не мог определить, какого цвета у нее глаза, сначала показались зеленоватыми, но, вероятно, это цвет платья отразился в них — обожгла глубокой голубизной. Синие глаза, белокурые длинные волосы до плеч, он думал — крашеные, оказалось — совсем натуральная блондинка, вся какая-то словно удлиненная, немного резковатая в движениях и слишком энергичная — вон как уверенно поднимается по ступенькам, совсем по-мужски.

Вдруг Стефания обернулась, перехватила взгляд Максима, вероятно, прочитала в нем что-то приятное для себя, улыбнулась чуть заметно, лишь уголками губ, улыбнулась впервые, и Рутковский еще раз убедился, что улыбка красит каждого, тем более такую девушку.

Гости начали съезжаться сразу. Немцев среди них, как успел заметить Рутковский, не было.

Супруги Сеньковы — приблизительно ровесники Сенишиных и, судя по всему, их приятели, потом седой дед лет семидесяти с маленькой и худенькой бабусей. Юрий почему-то не назвал их фамилию, представив только как пана Андрея и пани Юлию, давних друзей отца. Еще какая-то пара среднего возраста, которая сразу же занялась бутылками и бутербродами.

Пан Андрей увлек Максима в угол и, поблескивая выцветшими от старости глазами, начал расспрашивать о Львове. Оказывается, он учился во львовской гимназии, а сам родом из Бучача, на Тернопольщине. Хорошая была гимназия, в начале улицы Зеленой — говорят, позакрывали гимназии, учат всех в средних школах, всех без исключения, а разве это правильно? Когда-то в гимназию не пускали голытьбу, и он, пан Андрей, глубоко уверен, что образование должны получать избранные. Для чего учить детей бедняков, пускай работают — достаточно, чтобы умели немного считать и расписываться, элементарное начальное образование, и никто не смеет возражать.

Характер пана Андрея хорошо знали в доме Сенишиных — фактически его совсем не интересовал Львов, просто нашел свежего человека, которому мог поведать сокровеннейшие и, конечно, значительные мысли.

Пан Андрей размахивал руками и брызгал слюной, он напоминал старого облезлого кота, и на самом деле, глаза у него были круглые, зеленые и прозрачные, совсем кошачьи, и усы были кошачьи, казалось, сейчас выгнет спину и зашипит сердито, как кот на собачку, которая осмелилась нарушить его покой. Но когда подошедший Юрий Сенишин решительно перехватил его руку, сразу сник. Улыбнулся угодливо, отступил, извиняясь, и попросил разрешения встретиться еще раз: ему позарез нужно поговорить с человеком, который недавно видел Львов, боже мой, говорят, большевики загадили этот чудесный город: грязь, канализация не работает, людям нечего есть.

— Совсем сошел с ума, — недовольно проворчал Юрий себе под нос, — и принимаем их ради пани Юлии, она нянчила Иванну, а так бы... Жизнь, правда, не удалась, бедствует, бегает где-то курьером, но что поделаешь?

Вдруг Юрий легонько сжал локоть Максима: в дверях гостиной появился человек в темном костюме, худой, нос с горбинкой, лоб высокий, улыбающийся и самоуверенный, держался свободно и непринужденно, очевидно, привык к вниманию окружающих.

— Пан Лодзен, — представил его Максиму Юрий.

Несмотря на то, что Лодзен был высокий и, видно, привык смотреть на людей сверху вниз не только в переносном смысле, ему пришлось поднимать на Рутковского глаза — Максим оказался на полголовы выше. Видимо, это понравилось Лодзену — он хлопнул Рутковского по плечу и сказал грубовато:

— Хорош парень, не ожидал, что увижу такого.

Он говорил по-украински. Для Максима это не было неожиданностью. Игорь Михайлович предупреждал, что Лодзен владеет украинским языком, но полковник говорил совсем без акцента, собственно, так, как разговаривают на западе Украины.

— Очень приятно услышать это именно от вас, — Максим решил не играть с Лодзеном в прятки, — Юрий сказал, что вы будете решать мою судьбу.

— Не совсем так, но в принципе информация правильная.

— Тогда мне еще больше хочется понравиться вам.

— Первое впечатление положительное, — растянул Лодзен губы в улыбке, но морщинка над переносицей не разгладилась, и глаза совсем не улыбались. — Выпьем? Я — виски, а вы?

— Попробую так же.

— Вот-вот, — похвалил Лодзен, — от водки придется отвыкать. Не везде бывает, и дороговато.

Он налил по полбокала, бросил лед себе и Максиму и потянул его к дивану в углу гостиной. Отпил виски, спросил:

— Итак, хотите к нам?

— Собственно, меня ориентировал на это Юрий. Однако, если существуют какие-то сложности, надеюсь...

— Интересно, на что же вы надеетесь?

— Я знаю английский, немного немецкий. И у меня вышла книжка...

— Читал... — Лодзен скептически стиснул губы. — Думаете, что сможете издаваться?

— Неужели в Германии нет почитателей литературы?

— На собственные деньги! — поднял палец Лодзен. — Пока у вас нет имени, издаваться можете только на собственные деньги. Если есть деньги.

— Откуда же у меня деньги?..

— Нужно заработать.

— Я не привык бездельничать.

— Это хорошо, бездельников не держим. Но главное: нужны свои люди, и то, что вы родственник Сенишиных, — не последнее дело. Правда, говорят,ваш отец был красным полковником?

Рутковского такой вопрос не застал врасплох.

— В войну командовал дивизией, — подтвердил. — Жаль, я не помню отца: в пятьдесят первом его арестовали, когда мне исполнилось только два года. Так и не пришлось увидеться...

— За что? — Лодзен внимательно посмотрел на Максима. — За что арестовали отца?

— Ложное обвинение... — Максим замолчал: он знал, что на отца донес его подчиненный, подлая душонка, бездарь, которому полковник Рутковский мешал делать карьеру. Некоторое время спустя отца посмертно реабилитировали, но особенно акцентировать на этом не было смысла. — Правда, потом мать получила документы по реабилитации, но кому от этого легче? Отцу? Мне? Разве можно простить?

Лодзен оживился.

— И не прощайте! — Отхлебнул виски, посмотрел на Максима испытующе. Спросил: — Кажется, закончили факультет журналистики?

— Да.

— На что же вы надеялись?

— В каком смысле?

— Вся пресса на Украине под контролем коммунистов, а вы, допустим, их ненавидите...

— Вот вы о чем! Честно говоря, когда поступал в университет, об этом не думал, ну а потом... Знаете, как бывает?.. В газету не пошел, работал в издательстве, редактировал книги, сам писал понемногу. Лирические новеллы, рассказы. Подальше от политики.

— У нас это не пройдет.

— Да, у вас — передний край.

— И требуем активных штыков.

— Не знаю, смогу ли.

— Вот и я не знаю. К слову, из университета вы сразу пошли в издательство?

— Имел назначение в районную газету, но удалось открутиться. Немного был без работы, пока устраивался.

— Как попали в туристическую группу? Ведь всех проверяют!

— Не думаю.

— Вас могли не пустить: сын репрессированного.

— Отца реабилитировали.

— Все равно, таким не верят.

— Видите, поверили... — Рутковский иронически улыбнулся. — На свою голову. Представляю, какая сейчас там паника! В издательстве только и разговоров обо мне. Ругаются, предают анафеме.

— Что такое анафема?

— О-о, самое сильное церковное проклятие.

— Вас проклинают в церкви?

Рутковский засмеялся.

— Образно выражаясь.

— Вы верите в бога?

— Это имеет значение для моей карьеры?

— Не думаю.

— Тогда нет.

— А если бы имело?

— Спрашиваете, будто духовник.

— А я и есть теперь ваш духовник. — Лодзен вдруг, наклонясь к уху Максима, прошептал: — Все ваши грехи мне известны, и можете покаяться, пока не поздно.

— Грешен, святой отец! — шутливо сложил ладони Максим. — И прошу помилования.

Но Лодзен не принял шутливого тона. Оборвал Рутковского, поглядев жестко: куда подевалась его внешняя простоватость, глаза потемнели и сверлили Максима.

— У вас еще есть время, — начал тихо, — да, есть время открыться и сказать, от чьего имени ведете игру.

«А ты, голубчик, не такой уж и умный, — подумал Рутковский. — Прямолинейно действуешь».

В конце концов, это было на руку Максиму, и он знал, как поступить.

— Считаете, меня завербовали? — спросил, глядя прямо в глаза Лодзену.

— Не считаю, а знаю.

— Рад за ваших информаторов.

— Да, наши службы еще умеют работать.

— Неужели вы думаете, что, если бы меня в самом деле завербовали, я бы так просто и сразу признался вам?

— Я же сказал: мы знаем все.

— Глупости какие-то! — повысил голос Рутковский. — Простите, но вы говорите ерунду. Я мог послать Юру к черту сразу, понимаете, сразу, когда он приехал ко мне в Киев, побежать в госбезопасность, заявить, поднять шум. А я тут же согласился на его предложение — думаю, это вам известно?

— Если бы не было известно, черта с два разговаривали бы с вами. Но почему вы тянули целый год?

На это у Максима давно был заготовлен ответ.

— А говорите, хорошо проинформированы, — усмехнулся. — Вроде ехал я из Киева в Житомир... Во-первых, известна ли вам цена путевки в Канаду? Возможно, знаете также, сколько получает редактор издательства?.. Дальше, пока эту путевку достанешь — спрос, к сожалению, и здесь превышает предложение. Наконец, пан Лодзен, я не набиваюсь к вам, тем более что, честно говоря, стиль работы ваших работников очень прямолинеен и не совсем импонирует мне, думаю, что слушателям тоже.

— Ого! — Лодзен поставил бокал. — И что же вас не устраивает?

— А то, что многие ваши комментаторы ни черта не понимают в советской действительности. — Максим решил идти ва-банк: кстати, они с Игорем Михайловичем предвидели и такой вариант. — Отстали и действуют пещерными методами, не учитывая перемен, которые происходят на Украине ежедневно. Поймите, ежедневно, и я не боюсь этого слова. Кому нужны сейчас ваши фашистские лозунги? Над вами только смеются...

— Прошу не забываться! — вдруг покраснев, повысил голос Лодзен.

Луцкая, которая сидела рядом, удивленно оглянулась на него, но полковник и без того понял, что допустил ошибку. Поднял бокал, посмотрел сквозь него на свет, сказал спокойно:

— Смеются, говорите? А над чем, будьте добры уточнить.

— Я же говорю, над фашистскими лозунгами. А сейчас нужно действовать, если хотите, изысканно и тонко. Ох уж эта прямолинейность, есть тысяча способов... Играть нужно, пан Лодзен, играть на человеческих чувствах, какая польза от брани?

— Э-э, — возразил Лодзен, — это не совсем так. Пусть строят передачи на чем хотят, на фашизме, на черте и дьяволе, лишь бы против коммунизма. Хотя, — отставил бокал, — рациональное зерно в ваших словах есть и это необходимо обдумать. А сегодня хватит о делах, будет еще время поговорить о них, выпьем, мой молодой друг, давайте выпьем коньяку, у пана Юрия бывают хорошие коньяки, и этим следует воспользоваться.

Лодзен обнял Максима за талию и повел к столику с напитками. Юрий заметил это сразу, хоть и притворялся, что целиком занят разговором со степенным мужчиной в безукоризненно сшитом вечернем костюме. Положил гостю руку на плечо, указал глазами на Лодзена — они также подошли к столику. Видно, Лодзен знал важного мужчину — пожимая ему руку, спросил:

— Пан все еще работает на ниве народного просвещения?

— Это, если хотите знать, мое призвание.

— Не мог бы пан подготовить цикл лекций из истории Украины для нашего радио?

— Буду считать это большой честью.

— Тогда очень прошу позвонить по телефону на следующей неделе пану Кочмару, я предварительно договорюсь с ним.

Важный мужчина расцвел в угодливой улыбке — видно, просьба Лодзена имела для него большое значение. Подняв бокал, начал с воодушевлением:

— Прошу выпить за глубокоуважаемого пана Лодзена, нашего кормильца...

— Минуточку, — решительно перебил его полковник, — минуточку, я хочу выпить за нашего молодого друга, который не остановился ни перед чем, чтобы очутиться в цивилизованном мире, — ради него мы собрались тут, и я приветствую пана Максима Рутковского!

Юрий еле заметно толкнул Максима в бок, дав понять, насколько важен для него тост Лодзена. Рутковский и сам догадался об этом, поклонился полковнику и ответил:

— Для меня сегодняшний день как сон, господа, ей-богу, иногда кажется, что сплю и не могу до конца осмыслить реальность.

— Привыкнете, — заверил важный пан, — человек быстро ко всему привыкает, особенно к хорошему. И я завидую, что у вас все еще впереди. — Он чокнулся с Максимом — холеный, элегантный, уверенный в своей значимости. Обернулся к Сенишину: — Прошу представить меня брату.

— О, боже, извините, совсем упустил из виду. Пожалуйста, Максим, познакомься с нашим выдающимся культурным деятелем паном профессором Данилом Робаком, автором многочисленных исторических трудов, надеюсь, ты слышал о нем?

Рутковский поднял глаза на пана Данила. Смерил его взглядом с головы до ног. Робак, поняв это как проявление признания и уважения, подбадривающе улыбнулся.

— Мне очень приятно, — сказал.

Максим отступил на шаг.

— Я слышал о пане Даниле Робаке, — ответил. Действительно, он не только слышал о нем, а и видел документы, читал показания про кровавый дебош банды сотника Данила Робака на Дрогобыщине летом сорок пятого года. И вот он стоит перед Максимом с бокалом в холеной руке, улыбаясь, ожидая похвалы от Максима, — пан профессор, палач и убийца.

Тебе бы стоять сейчас перед судом, или лучше вывести тебя на площадь около церкви в Галаганах, посмотрели бы на тебя жены замученных, разорвали бы на куски пана выдающегося культурного деятеля в безупречно сшитом вечернем костюме.

Максим отпил глоток коньяка, все еще не сводя глаз с Робака. Тот выпил также и что-то спросил у него: Рутковский видел, как шевелятся у пана профессора губы, однако не слышал ни слова — так ясно представил ту ночь в сорок пятом...

Экскурс в прошлое.

Село лежало под горой, в окружении леса. Старого елового леса, через который и зверю тяжело пробраться. Но Робак знал тут каждую тропинку и провел остатки своей сотни над оврагом: лес отступал здесь и можно было идти, экономя силы. Робак хотел украдкой зайти в Галаганы. Давно уже мечтал побывать в родном селе, оно снилось ему ночами, старое прикарпатское село с деревянными крышами, удивительно красивой деревянной церковью и огромными деревянными крестами на погосте.

Здесь все делали из дерева, дерево было кормильцем — лоскутки полей виднелись только в долине и на ближайших склонах гор, на них сеяли овес и сажали картофель, этой картошки хватало до рождества, а что же есть потом?

Вырезали ложки, делали ковшики, мастерили нехитрую мебель, возили деревянные изделия в местечко или в сам Дрогобыч — как-то перебивались, что ж, если не умирали, то и слава богу.

Вот оно лежит наконец под горой, и купол деревянной церкви возвышается посередине. А рядом крыша его дома, почернелая, как и на всех избах, — нет хозяина, отец не допустил бы этого. Он, хотя и считался духовным пастырем, никогда не забывал о мирских делах, и дом его всегда был полною чашей.

Робак заскрежетал зубами, вспомнив отца. Отца Ерему арестовали перед войной за антисоветскую пропаганду. Слава богу, не докопались еще до тайника с оружием на погосте. Про этот тайник знали только отец и он, Данила. Сотник воспользовался им, когда пришли гитлеровцы, и Беркут, он же Данила Робак, поднял своих дружков на вооруженную борьбу. Бороться, собственно, было не с кем. Немцы дали его воякам дополнительно несколько автоматов и патронов к ним, карабины и ручной пулемет откопали на погосте — можно было бы и гульнуть, да где гульнешь, когда вокруг лес и бедность?

И все же Беркут нашел выход. В тридцати километрах лежало в долине богатое польское село, они ворвались в него ночью, подожгли со всех сторон, стреляли и стреляли, наверное, потратили половину патронов, но и мало кто из селян остался живой.

В этом селе сотник Беркут обзавелся бричкой. Возвращался на ней домой — двое гнедых коней, реквизированных у польского трактирщика, не бежали, играли, таких коней в Галаганах и не видели. Даже отец, которого выпустили гитлеровцы из тюрьмы, расплылся в улыбке и сбежал с высокого крыльца, чтобы похлопать гнедого по крутой шее.

Сотник Беркут в тот день был щедр: подарил отцу и бричку, и коней, пусть ездит старик — будто знал, что отцу осталось жить всего несколько месяцев: любил поесть, наверстывал упущенное в тюрьме, совсем расплылся за год и однажды утром не проснулся — слава богу, умер легко и тихо. Сын устроил шумные похороны с колокольным звоном, поминками, стрельбой над могилой отца.

А потом велел запрячь подаренных коней и подаренную бричку и повел сотню на другое село.

Когда это было и было ли вообще? Райские времена, когда гитлеровцы смотрели сквозь пальцы на бандеровские бесчинства, — что ни говори, а с немцами можно было жить, приходилось, правда, кланяться, что ж, такова жизнь, не тому, так другому — все равно поклонишься.

Но и ты хозяин, делай в своем приходе все что хочешь, только бы в главном слушался и, как верный пес, не рычал на хозяина.

А теперь?

От сотни осталось семеро, правда, сотней она всегда только звалась, в лучшие времена насчитывала полсотни вояк, однако — семеро... И еще не известно, как им придется. На всех дорогах заставы, черт бы их побрал, в селах самооборона — ястребки проклятые, куда ни ткнешься, стреляют — и в кого стреляют, в своих же освободителей! Им же добра хотят, а они, скоты, разве могут понять это?

Вчера вошли в Быстрицу, село в двадцати пяти километрах отсюда. Хорошее село, богатое, со сберкассой и магазином. Перебили ястребков, взяли и магазин, и сберкассу, оказалось пятьдесят с гаком тысяч рублей — не так уж и много.

Однако кто-то успел позвонить по телефону из школы или сельсовета в райцентр, и, когда сотня отходила из села, ее встретил отряд энкавэдистов: чуть не окружили, из шестнадцати человек осталось семеро, и то счастье, что ноги унесли. После стычки расположились на поляне между елей, один встал на страже, другие положили оружие, мешки и рюкзаки, — легли на траву отдыхать.

Беркут снял яловые сапоги, подвернул штаны, сел на берег ручья, опустив босые ноги в прозрачную воду. Горная вода приятно холодила натруженные ноги, чувствовал, как возвращается бодрость, а с нею и острота мышления, притупленная утомительным переходом.

Сидел и думал: вот сейчас погуляет в родном селе — и хватит. Хватит с него стычек с энкавэдистами и ястребками, пока есть еще возможность, нужно отходить, прорываться на Бескиды и дальше, к американцам или англичанам. Гитлеровцев уже нет, нужно искать нового защитника и хозяина, а кто на свете богаче, чем американцы?

Прорываться на запад Беркут решил окончательно. Еще идет война, правда, где-то на далеком Востоке, а их вот как прижали, что же будет, когда большевики совсем развяжут себе руки? Дураков нет, пусть кто-то подставляет башку, а у него голова умнее, чем у других: пять лет был студентом во Львовском университете, за такую голову кто-то еще хорошо заплатит.

Беркут вытер ноги и аккуратно обулся. Сделал несколько шагов, пробуя, как сидят сапоги. Всегда следил за обувью и учил других, не дай бог стереть ноги. Сейчас в ногах их спасение — никто не знает, сколько придется идти без отдыха. Может, и в Галаганах засада? Вряд ли, однако нужно предусмотреть все, и на то он сотник, чтобы взвесить хотя бы несколько предстоящих ходов.

Позвал одного из подчиненных.

— Видишь, Петр, от церкви третья крыша справа? Пойдешь туда, только огородами, прошу тебя, незаметно — вон тропинка вдоль ручья, а потом налево поворачивает, видишь?

— Вижу, друг сотник.

— Ты разумный, Петр, я на тебя полагаюсь. Доберешься к дому, выжди, прошу тебя, осмотрись хорошо, а потом найди хозяина: пан Василий Яремкив — сам седой, а брови черные и густые. Расспросишь его, как с ястребками и про засады. Если может, пусть придет сюда с тобой, так и скажешь: Беркут приказал.

Петр поправил на груди «шмайсер».

— Сделаем, друг сотник, — ответил твердо. — А если хозяина нет?

— Хозяйку расспроси. Скажешь, от пана Данила привет, и не задерживайся, прошу тебя, дело еще нужно делать.

— Дело, говорите? — захохотал Петр злорадно. — Дело сделаем, ночь вся впереди, друг сотник, и кто нам помешает?

— А чтоб никто не помешал, иди, Петр, и разыщи пана Яремкива, понятно?

Смотрел, как юркнул Петр в кусты — будто уж или ящерица, ветка не шелохнулась. Умный и ловкий хлопец этот Петр, а главное — отступать ему некуда. Был в дивизии СС «Галичина», потом все время у него в отряде, только вчера в Быстрице уложил двух активистов, полоснул из автомата — и нет. У него с большевиками свои счеты: имел под Дубно два десятка моргов[1] земли, и какой земли, коней, скот, и все это — корове под хвост. Ему колхоз — смерть, и он сражался за свою землю, своих коней, свою усадьбу.

Хлопцы разложили на грязноватом полотенце хлеб, сало и лук, огурцы и две банки консервов, позвали пана сотника ужинать. Кто-то потряс флягой, явно намекая, но Беркут запретил: мол, зайдем в село, разберемся в ситуации — тогда можно, пей и гуляй досыта, а теперь дудки, на этом держимся, вот отряд куренного Лысого как пропал? Напились хлопцы самогонки, и море им по колено, пошли в село, а там их уже ждали, перебили, как куропаток, и Лысого скосили первым.

Ели сосредоточенно, не торопясь, куда торопиться: пока стемнеет, пока все успокоится.

Поевши, легли спать: все, даже часовой, так распорядился сотник — все равно должны дождаться Петра, — и сам встал на пост. Всматривался в тропинку над ручьем, но ничего не видел. Правда, начало темнеть и длинные тени перерезали луга и огороды, потом солнце как-то сразу нырнуло за гору, сделалось темно и холодно, как бывает только в горах: днем жарко, а ночью надевай шубу.

Беркут натянул ватную телогрейку. Тревога лежала на сердце. Что-то задерживался Петр, неужели попал в беду? Навряд ли: ловкий вояка, его голыми руками не возьмешь, а то поднялась бы стрельба...

Тихо, и какая-то ночная птица чирикает... Снова чирикнула совсем близко. Тень мелькнула в кустах над ручьем, и только тогда Беркут догадался, что чирикает совсем не птица: это Петр подает сигнал, чтоб вдруг свои не подстрелили.

Перескочив через ручей — вот это хлопец, даже поднимаясь в гору, не запыхался, — увидел сотника и придвинулся, сверкнув глазами.

— Порядок, — выдохнул возбужденно, — на все село два ястребка с карабинами и председатель сельсовета наган имеет.

— То-то хитро сработал! — обрадовался Беркут. — А председателем Григорий Трофимчук?

— Он, шкуродер проклятый, и сейчас дома.

— Пойдем к нему вдвоем, — решил Беркут, — позабавимся с тобой. Хлопцы к ястребкам подадутся, а мы к пану товарищу Трофимчуку. У меня на него давно руки чешутся. А почему Яремкив не появился?

— Говорит, болен.

— Не врет?

— Да врет, свинья. Перетрусил.

— Сегодня мы, завтра энкавэдисты... Я его понимаю.

— Впервые слышу от вас, друг сотник... Вроде одобряете!

— Нет, Петр, объективно оцениваю ситуацию.

— Я бы тому Яремкиву кнутом...

— На всех не хватит. Иди, Петр, ужинай и ложись спать.

Совсем близко крикнул филин. Хорошая птица, сильная и отважная, и все ночное ее боится. Беркут прислонился к стволу какого-то дерева, слился с ним, чуть ли не обнял: невидимый, неслышный, как лесная тень. Вслушивался в журчание воды, в ночные шорохи, вдруг донесся далекий лай собак. Почему-то сделалось больно: люди живут в теплых хатах, сейчас ужинают, а он, как загнанный волк, вслушивается в ночную тишину. Погладил теплую рукоятку автомата. Надежное оружие, привык к нему. Да скорее бы расстаться с ним. Кто носит оружие, от пули и гибнет, а для чего погибать ему, молодому, умному?

Филин прокричал совсем близко. Собаки в селе замолчали — Беркут подождал еще час и разбудил хлопцев.

Яремкив ждал их во дворе под амбаром. Придвинулся к Беркуту совсем близко, рассматривая.

— Возмужал, сынок, — похвалил наконец.

Данила засмеялся тихо. Они не виделись год или немного больше, а пан Яремкив совсем постарел. В конце концов, от чего молодеть? Имел в селе лавку, и половина земли принадлежала ему. Нет теперь ничего, конечно, поседеешь...

— Рад видеть вас, — сказал совсем искренне, так как действительно симпатизировал Яремкиву: его уважал отец, а отец с голытьбой и батраками не знался, общался с людьми уважаемыми и зажиточными.

Яремкив не стал тратить время на болтовню.

— Иди к Григорию, — то ли попросил, то ли приказал, — не забыл где? А я твоих хлопцев с ястребками познакомлю.

— Приятного знакомства! — тихо хохотнул Беркут. — Только без лишнего шума, прошу вас, теперь нам реклама вроде не нужна.

Беркут двинулся на улицу не оглядываясь, знал, что Петр не отстанет, и правда, чувствовал на затылке его дыхание. Они продвигались под забором узкой тропинкой, протоптанной в спорыше, и Беркут на всякий случай считал избы: четвертая за углом Григория, он и так узнал бы ее, там груша во дворе, еще старый Трофимчук сажал, и очень разрослась.

Вдруг услышал за спиной шаги: кто-то догонял их, тяжело дыша. Беркут дернул Петра за руку, спрятался в тени дерева, выставив автомат. В лунном сиянии увидел — женщина. Беркут преградил ей дорогу.

— Кто такая? — наставил оружие.

— Не узнаешь, Данилка?

— Тетка Мария?

— Ну же.

— Чего ночью шатаетесь?

— Вы что, сдурели? У того ж Григория пистолет, а если стрельнет!

— Нам его пистолет до одного места! — погладил автомат Петр.

— Шуму наделаете.

— Ну и пусть!

Тетка немного отдышалась.

— Жаль мне вас, — сказала. — У того Григория рука твердая и стреляет хорошо. Пойдете со мной.

— Вы что надумали? — спросил Беркут.

— Мне откроет, а там делайте что хотите.

— А этот Григорий, тетушка, вам сала под кожу залил... — засмеялся Петр.

— А тебе?

— Да и мне.

— Вот и посчитаетесь. — Она пошла впереди, неслышная и невидимая — напоминала старую востроглазую и умную сову, что выслеживает жертву. Перед Трофимчуковым двором остановилась, ткнула рукой в дверь.

— С двух сторон станьте, — приказала, — а я в окно постучу.

Беркут понял ее с полуслова — они с Петром заняли удобную позицию около двери, приготовив оружие, а тетка Мария громко затарабанила в окно. Сначала никто не ответил, постучала еще громче, и только тогда в избе послышался шорох.

— Кто? — спросил мужской голос.

Беркут обрадовался: значит, Трофимчук дома и никуда не денется. Больше всего боялся, что не застанет, но теперь отлегло от сердца: прижался к стенке, слился с ней — неужели не откроет?

— Это я, Мария, открой.

— Какая Мария?

— Или не узнал: Яремкива.

— Что нужно?

— Старый помирать собрался, тебя требует.

— Что я, поп?

— Говорит, сообщить что-то хочет.

За окном затихло: видно, Трофимчук задумался.

— Приду утром, — ответил наконец.

— Может, не доживет... — совсем натурально всхлипнула тетка Мария. — Плохой!..

— И что хочет сообщить?

— Если бы знала... К власти, говорит, дело есть, а какое — не ведаю.

— Жди, сейчас оденусь.

Беркут сжал автомат до боли в пальцах: ловко все выходит, и дай бог здоровья тетке Марии — хитрая, а тот олух уши развесил. Должен бы знать: у старого Яремкива одно дело к власти — стрелять и вешать...

Громко загремела щеколда. Петр подал знак сотнику, чтобы не спешил: он был плотней и сильней, чем Беркут, а Григорий Трофимчук тоже слава богу, привык, скотина, ходить за плугом и деревья валить, жилистый, с ним легко не справишься.

Дверь со скрипом открылась, Григорий вышел во двор и сразу покачнулся от удара автоматом по голове. Беркут приставил ему дуло «шмайсера» к груди, да напрасно, — Трофимчук тяжело осел на землю. Петр обшарил у него карманы, вытащил наган, бросил в траву. Беркут наклонился над Григорием, слушая, дышит ли, поднял тяжелый взгляд на Петра.

— Не перестарался? — укорил.

Тот лишь махнул рукой:

— Ничего этому бугаю не будет!

И правда, Трофимчук пошевелился.

— Ну я побежала, — сказала тетка Мария, однако не выдержала, нагнулась и заглянула Трофимчуку в глаза. — Вот так, председатель, пришел и твой час!.. — прошипела и поплелась со двора оглядываясь, совсем не так, как летела сюда, — будто крутилась весь день и смертельно устала.

Петр толкнул ногой Трофимчука, тот застонал, сел, поднял глаза, наверное, понял все сразу, потому что сунул руку в карман, ища оружие.

— Здравствуйте, пан товарищ! — толкнул его в плечо дулом автомата Беркут. — Не узнаете?

— Данила?

— Да.

— Жаль, — сказал Трофимчук на этот раз совсем спокойно, — жаль... Тебя еще в сороковом должны были посадить, контру проклятую.

— Роли поменялись.

Трофимчук тяжело поднялся.

— Думаешь?

— Разве не видно?

— Это ты про меня? Но народ не перебьешь.

— Вас перебьем, народ за нами пойдет.

— А вот тебе! — Трофимчук скрутил дулю, потряс ею под носом у Беркута. — Вы где теперь? Как крысы паршивые прячетесь!

Беркут подтолкнул его к дверям.

— Пошли, разговор есть...

Трофимчук понял все, встал, упираясь, в дверях.

— Убивайте! — выдохнул тяжело, — Здесь убивайте, не пущу!

Петр сильно ударил его в грудь, Трофимчук зашатался и упал. Беркут переступил через него, зажег спичку, открыл дверь в комнаты. Увидел: жена Трофимчука стоит посередине комнаты в длинной белой рубашке.

— Зажги свет! — приказал. — Со свиданием, пани Вера! — Женщина дрожащими руками зажгла керосиновую лампу. Петр толкнул Трофимчука в комнату. Григорий загородил жену, высокий, жилистый. Лампа разгорелась, в комнате сделалось светло. Петр встал в дверях, держа наготове «шмайсер», Беркут сел на лавку возле стены. Свободно вытянул ноги, закурил. Начал не спеша:

— Так, пан Григорий, хороший разговор у нас может получиться. Если, конечно, уважаемый пан не возражает.

Трофимчук уже знал, что ждет его. Посерел, как-то сразу осунулся. Однако поднял голову и ответил:

— Не будет у нас разговора. Стреляй!

— А мы не спешим. И сможем поговорить, если станешь на колени и отречешься от Советов. Да хорошо попросишь.

— Не быть этому!

— Не зарекайся.

— Говорю: не быть!

— А пан товарищ слишком категоричный. И я б не советовал...

— Вот что... — Трофимчук сделал шаг вперед, а Беркут выставил автомат и прижался к стене. — Ты меня не пугай. Я эту власть своими руками, — поднял огромные кулаки, — брал, и мне отрекаться нечего. Поищи слабодушных.

Беркут снисходительно покачал головой.

— Пани Вера, — сказал так, будто заглянул в гости и просит о незначительной услуге, — а поднимите, прошу я вас, сыночка. Как его, кажется, также Григорием назвали?

— Ты что? — выдохнул Трофимчук с ужасом. — Это же дитя!

— Петр... — Беркут ткнул дулом автомата в угол, где стояла маленькая кроватка. — Вытащи этого выродка, а то уважаемое общество не понимает...

Трофимчук шагнул, чтобы преградить путь к ребенку, однако, сразу поняв всю свою безысходность, протянул к Беркуту руки.

— Умоляю, Данила, — попросил, — со мной делай все что хочешь, отпусти сына.

Сотник захохотал.

— Когда землю мою делили, что тебе передавали? — спросил жестко. — Предупреждали? А ты что? Смеялся... Теперь мой час смеяться, понял, падло проклятое!

Петр вынул из кроватки совсем еще маленького черноволосого мальчика — тот зажмурился со сна и прижался к незнакомому дяде, даже обнял его за шею. Петр оторвал его от себя, поднял за воротник рубашки, потряс, и мальчик испуганно закричал.

— Щенок бесхвостый! — треснул его по голому заду Петр, ударил, видно, сильно: ребенок захлебнулся от крика.

— Что же это такое! — кинулась к нему женщина, но Петр саданул ее тяжелым ботинком в живот. Осела на пол, а бандеровец бросил на нее сына — видно, ребенок потерял сознание от боли и ужаса, так как уже и не кричал.

И тогда Трофимчук опустился на колени.

— Оставь ребенка, пан Данила! — попросил.

— Ну и ну, а ты стал покладистее. А как с властью? Отречешься от Советов?

— Нет! — поднялся с колен, отступил к стене, встал, опершись на нее. — Нет, это наша судьба, а от судьбы не отрекаются!

— Твоя судьба вот где! — Беркут выкрикнул зло, поднял автомат. — Так не отречешься?

— Нет... — выдохнул из последних сил.

И тогда Беркут нажал на гашетку. Автомат запрыгал в его руках, выплевывая свинец, он выстрелил в ребенка и женщину, наверное, сразу убил их, продолжал стрелять, глядя не на них, а в ненавистное лицо Григория.

Трофимчук бросился на него неожиданно, как будто подстегнутый кнутом, видно, опомнился и понял, что терять все равно нечего, однако не успел: упал, срезанный короткой очередью. Упал возле сына с неловко протянутой к нему рукой.

Беркут поднял свой «шмайсер», не оглядываясь двинулся к двери. Долго стоял во дворе, жадно дыша, и никак не мог надышаться.

— Ну и голытьба, — вдруг услышал за спиной, — я все осмотрел, нет ничего: ни кольца, ни кожуха хорошего.

— Быдло... — подтвердил Беркут.

— Поспешили, друг сотник, помучали бы его немного...

— Времени нет, зови хлопцев, отходим.

— И то правда. — Петр потянулся, хрустнув суставами. — Пойдем на Быстрицу?

— На Волю Высоцкую.

— На Волю так на Волю...

Где-то не очень далеко застрочил автомат.

— Хлопцы забавляются... — зевнул Беркут. — Переспим в лесу.

— А поужинать?

— У пана Яремкива. Сегодня праздник, пусть ставит.

Беркут пошел со двора уверенно, держа автомат в правой руке, и ни разу не оглянулся на дом. А он стоял с освещенными окнами, какой-то нарядный среди других, притаившихся в темноте, — филин пролетел над ним и закричал жутко.


А теперь элегантный пан Данила Робак стоял перед Максимом Рутковским, держал бокал из тонкого стекла и что-то говорил. Бывший Беркут... И нынешний!

После той кровавой ночи банда Беркута далеко не ушла. Ее перехватили в горах — вырваться удалось только Беркуту и еще одному бандеровцу. Остальные полегли, а раненого Петра задержали и судили. Рутковского ознакомили с его показаниями, потому так зримо и представил ту ночь в Галаганах.

«Экскурс в прошлое не без морали...» — почему-то подумал Рутковский, и ему стало жутко. Но именно с такими людьми придется общаться каждый день, больше того, он должен стать «своим» в их обществе.

И Рутковский через силу улыбнулся Робаку...

К столику с бутылками подошли Иванна с Луцкой, и Рутковский с удовольствием занялся их бокалами. Он налил Стефании джина с тоником.

Девушка уже немного выпила, щеки у нее порозовели, на левой, когда улыбалась, появлялась ямочка. Почему не появляется на правой, вероятно, даже сама Стефания не знала, но Максим все же спросил. Конечно, этот вопрос свидетельствовал об его интересе к Луцкой, девушка поняла это сразу и взяла Рутковского под руку.

Лодзен оценил жест Стефании по-своему: встал так, чтобы отгородить их от компании, спиной к Робаку. Сказал заговорщицки:

— Вы делаете успехи, пан Рутковский. Давно не видел, чтобы кто-нибудь нравился пани Стефании.

Девушка убрала руку, однако тут же снова взяла под локоть Максима. Это не могло не импонировать Рутковскому, но он подумал, что вот уже второй раз в течение вечера его стараются как-то приблизить к Луцкой. Что касалось Иванны, тут все было понятно, но для чего это Лодзену? Только потом Максим понял весь тактический замысел полковника — сегодня же на всякий случай активно включился в игру.

Чуть прижав локтем руку Стефании, ответил с достоинством:

— У пани доброе сердце, и она заботится о земляке, который чувствует себя не совсем в своей тарелке.

Луцкая пожала плечами:

— Доброе сердце — это слишком большая роскошь. Особенно сейчас.

— А что именно пани имеет в виду?

— Разочарование человечества.

— Тогда вашу воинственность можно извинить.

— Разве я виновата?

— Пани Стефания буквально излучает женственность, — вмешался Лодзен.

Рутковский не совсем был согласен с полковником: глаза Стефании оставались колючими, точнее, не колючими, а какими-то настороженными. Но и он же, наверное, насторожен, не свой в этой компании — для первого раза, видно, сгодится, однако нужно стать совсем своим. Максим знал, что это — одна из самых важных частей его задания: быть таким, как все.

Вдруг подумал: насколько бы легче чувствовал себя, если бы мог быть самим собой, если бы мог бросить им в лицо все, что думал, и с каким бы удовольствием увидел гневное и обозленное лицо Лодзена или Робака. Да, именно злость на лице полковника, а не вежливую улыбку и доброжелательность. Он его враг, классовый враг, Максим подумал именно так: классовый враг, не стыдясь некоторой патетичности этой мысли, — может, именно впервые так уверенно почувствовал глубину смысла, заложенного в это определение. Да, он — классовый враг, непримиримый враг до конца, враг с доброжелательной улыбкой и проницательными глазами, которые, к счастью, видят не все.

— Пан желает с ветчиной или с балыком? — Рутковский не сразу сообразил, что Луцкая обращается к нему. Поняв наконец, взял бутерброд с рыбой, откусил деликатно, но алкоголь пробудил аппетит — прикончил бутерброд и потянулся за другим. Лодзен похвалил:

— Ешьте, в доме вашего брата всегда хорошо угощают.

Максим едва заметно поморщился, полковник заметил это и среагировал сразу:

— Когда-то я работал в Москве и знаю, что такое русское хлебосольство. У каждого народа свои обычаи, и мне неизвестно, что делают ваши хозяйки с остатками еды после праздничных приемов. Мы живем экономнее, ибо знаем цену деньгам. Кстати, играете в бридж?

— Какой же в Киеве бридж! Играю немного в преферанс.

Рутковский знал, что этот вопрос Лодзена не случайный. По информации, которую имел Центр, Лодзен завсегдатай игральных домов в Бад-Визе и Бад-Рейхенхале — городков вблизи Мюнхена.

— А в покер?

— К сожалению... Но, надеюсь, восполню этот пробел в моем образовании.

— Хотите научиться? Иногда это дорого стоит.

— Где найдешь хорошего учителя?

— Посмотрим... Пан Юрий, пан профессор... — оглянулся Лодзен. — Может, партию в бридж? Садитесь возле меня, — посоветовал Рутковскому, — начнете учиться.

— Пан Лодзен — ас, — сказал Юрий. — Тебе повезло.

— Точно, сегодня у меня счастливый день, — согласился Максим. — Дай бог, чтобы не последний! — Он извинился перед Луцкой и последовал за Лодзеном, чувствуя, что пани Стефа не совсем одобрила его решение. Но что сделаешь: Лодзен был козырной картой, а это в положении Максима весило много.


Цвели розы. Их было много, разноцветных больших, они росли вдоль асфальтированных дорожек и отдельными клумбами, вперемежку с другими цветами. Садовники в Энглишер Гартен недаром ели свой хлеб, как, правда, и большинство тех, кто работал на радиостанциях «Свобода» и «Свободная Европа», а трудилось здесь немало — свыше двух тысяч человек.

И один из них Максим Рутковский.

Да, Максим уже имел пропуск в целлофановой обертке, который подтверждал, что он — штатный сотрудник радио «Свобода», РС, как сокращенно называлась радиостанция.

Рутковский шел асфальтированной дорожкой между роз, шел не торопясь, потому что был обеденный перерыв и он успел уже съесть в буфете бифштекс и выпить чашку кофе.

Теперь все было позади, по крайней мере Максим считал, что основные трудности позади, потому что попасть в штат РС оказалось не так уж и просто. Рутковского неоднократно допрашивали работники службы охраны станции, приходилось по нескольку раз рассказывать одно и то же, ему ставили неожиданные вопросы, стараясь запутать, но Максим хорошо помнил советы Игоря Михайловича: отвечать правду и только правду, кроме того, что делал последний год, после приезда Юрия Сенишина в Киев.

Теперь Рутковский мог вполне оценить осторожность и предусмотрительность руководителей Центра, которые готовили его к разведывательной деятельности. Тогда Максим продолжал работать в издательстве, трудился, как все редакторы, не пренебрегая своими обязанностями, записался даже на курсы изучения немецкого языка, хотя посещал их не так уж и часто. Язык, а также все, что требовалось, преподавали ему индивидуально: вождение автомобиля, самбо, микрофотографирование, умение коротко и содержательно писать донесения...

Наконец даже работники службы охраны станции уверились в благонадежности Рутковского. Лишь тогда ему предложили поехать в Цирндорф, где находился лагерь для тех, кто оставался в Федеративной Республике Германии и просил права политического убежища. Люди жили там месяцами в грязных казармах, однако новые хозяева Рутковского побеспокоились, чтобы ему не ставили палки в колеса: Максим заполнил несколько анкет и вернулся в Мюнхен. Здесь его принял Лодзен. Сообщил, что с завтрашнего дня может приступить к работе в отделе анализа и исследований украинской редакции радио «Свобода».

Рутковский засмотрелся на розы и не заметил, что навстречу идет его коллега по отделу, невзрачный мужчина невысокого роста с носом-пуговкой, пан Сопеляк, который, наверное, для того, чтобы компенсировать изъяны в своей внешности, отпустил большую бороду «под Хемингуэя». Седая борода не очень украшала Сопеляка, однако он старался держаться степенно, даже надменно, по крайней мере с новичками типа Рутковского или с работниками ниже рангом — машинистками и курьерами. Между тем стоило ему узнать, что человек имеет высокого покровителя или ждет повышения, как он резко менял курс. Коллеги посмеивались над Сопеляком, но не открыто, считая его человеком, способным написать донос или напакостить каким-нибудь другим способом.

Пан Сопеляк преградил Максиму путь, развел руки, будто собрался обнять, но не обнял: стоял с распростертыми объятиями и сладко улыбался.

— Пан Максим уже чуть ли не месяц сотрудничает со мной, — сказал наконец, сложив руки на достаточно заметном животе, — а мы так и не поговорили по-настоящему. Может, пан слышал, что я из Киева?

Да, Рутковский слышал. Слышал, что Сопеляк, который до войны успел поучиться в аспирантуре Киевского университета, остался в оккупации и сразу пошел в созданную гестапо грязную газету «Нове українське слово». Верно служил фашистам, удрал вместе с ними, женился в Мюнхене на сотруднице радио «Свобода», бывшей харьковской актрисе, которая играла характерные роли в театре во время оккупации и с первых дней организации РС пошла туда диктором. С того времени много воды утекло, жена Сопеляка пани Ванда стала специальным корреспондентом, а пан Виктор так и засиделся на газетных вырезках. Считал себя обойденным судьбой и начальством, всячески угождал последнему, на этом и держался: Рутковский слышал, что заведующий отделом Кочмар давно хотел освободить Сопеляка за бездарность, но за того вступился сам Лодзен.

— Так что слышно в Киеве? — спросил Сопеляк тонким голосом, будто Максим только вчера приехал оттуда и имеет свежие новости.

Рутковский развел руками, как будто извинялся за свою неосведомленность, отступил, давая дорогу Сопеляку, однако маленький папа Хэм, как иронично называли Сопеляка коллеги, не двинулся с места, напротив, схватил Максима за пуговицу и, притянув к себе, спросил:

— Вы знаете, куда попали?

— Догадываюсь.

— Нет, вы не знаете, куда попали. Сборище бездарностей.

Рутковский отступил на шаг.

— Тем не менее я высокого мнения о способностях уважаемого пана.

Тот расцвел в улыбке.

— Я и говорю, способных людей тут затирают. Лишь моей Ванде удалось как-то продвинуться, но я с ужасом думаю: даже Ванда могла так и остаться диктором. Понимаете, Ванда.

— Быть диктором на такой радиостанции и знать, что твой голос знаком многим!

Сопеляк замахал руками:

— Она и сейчас сама читает свои передачи. Свои, и, кстати, талантливые, а не компиляции из газетных вырезок, которые готовим мы с вами.

— Не могу согласиться с уважаемым паном — считаю свою работу весьма полезной. — Начало разговора с Сопеляком напоминало провокацию, но для чего ему провоцировать Рутковского? А если не провокация? Зачем ему изливать душу малознакомому человеку?

Вдруг Максим догадался. В буфете с ним поздоровался Лодзен. Полковник уже успел выпить свой кофе, когда Рутковский пришел обедать, он подошел к столу Максима, присел на минутку, поинтересовался делами, будто сам не знал о них, порадовался, что все хорошо, и пошел, вернее, выплыл из буфета, высокомерно подняв голову.

И эта встреча не прошла мимо глаз Сопеляка.

Рутковский напряг память и вспомнил: да, чета Сопеляков за столиком под окном. Все сразу встало на свои места: Сопеляк на всякий случай ищет поддержки у молодого и перспективного работника, с которым на короткой ноге сам Лодзен.

Правда, Сопеляк предложил:

— Мы с женой так бы хотели услышать что-нибудь о Киеве. Родной город, знаете, и в последний раз я видел его разрушенным... Пан занят сегодня вечером?

Рутковский быстро прикинул: и такое знакомство может быть полезным. Завязывать как можно больше знакомств ему советовали в Центре. Конечно, к каждому из новых знакомых нужно относиться критично, с каждым играть новую роль, но и они играют, насколько Максим успел заметить, здесь никто почти никогда не разговаривал откровенно, никто не был собой, почему же он должен быть белой вороной?

— Вообще я собирался в кино, — начал на всякий случай уклончиво, — однако если пан имеет предложение интереснее?..

— Скромный ужин в ресторане, — расцвел тот в улыбке. — Мы с Вандой приглашаем вас в «Золотой петух», пристойное заведение, и готовят неплохо. За наш счет, прошу вас: немного спиртного и скромный ужин.

Рутковский в душе послал Сопеляка туда, где ему и полагалось быть. Говорят, что они с Вандой удачно спекульнули на каких-то акциях и имеют солидный счет в банке, а тут пан Виктор дважды за минуту предупредил, что ужин будет скромный — скряга проклятый, кому нужен твой ужин и немного спиртного, но сделай хотя бы хорошую мину при плохой игре. В конце концов, черт с ним. Тут чуть ли не все такие: считают каждую марку, только и разговоров о деньгах, вкладах, процентах.

— Хорошо, — согласился, — в кино еще успею.

— Так прошу вас в восемь. Кажется, пан еще не имеет машины, мы с Вандой заедем за вами.

Сопеляк отступил, освобождая дорогу Рутковскому, оглянулся, смотря ему вслед, и злые огоньки горели в его глазах. А Максим так и не оглянулся. Сразу забыл о Сопеляке, его волновала совсем другая проблема: как добраться к секретным бумагам, что хранятся в сейфах руководителя отдела пана Романа Кочмара и в комнате работников, которые изучали и анализировали сообщения корреспондентов РС и почту, приходившую на станцию? Все это интересовало Центр, а он пока что сидел только над газетными вырезками.

«Терпение, — любил повторять Игорь Михайлович, — терпение — наилучшая черта настоящего разведчика. Терпение и выдержка...»

А какое может быть терпение, если в соседней комнате, куда он может свободно входить, стоят вдоль стены стальные сейфы с секретными документами? Такие же документы с грифами «особенно ограниченный доступ» и «ограниченный доступ» лежали на столах сотрудников отдела, в них можно было заглянуть, пробежать, вроде случайно, глазами несколько строк, однако Максим не разрешал себе даже этого. Любопытство не поощрялось на станции, на любопытных смотрели с недоверием и в конце концов увольняли, здесь господствовала атмосфера сплошных подозрений и доносов, здесь каждый второй или третий был агентом внутренней службы охраны, и Рутковский не мог не считаться с этим. Всегда помнил, что основное задание, поставленное перед ним Центром, — разоблачение деятельности РС как филиала ЦРУ — требует холодного расчета, выдержки и терпения.

Еще в Киеве Рутковский был хорошо проинформирован, что РС занимается не только радиовещанием, хотя, конечно, пропаганда — не последняя цель этого института «холодной войны». Главное задание мюнхенской радиостанции — это сбор шпионской информации против Советского Союза и братских социалистических стран, она также исполняет функции руководящего центра эмигрантских организаций, координируя их деятельность против стран социалистического содружества.

Документальное подтверждение:

«Основной целью радиостанции является формирование мышления и направление воли народов Советского Союза на необходимость ликвидации коммунистического режима. Ни одна радиостанция, работающая от имени или под видом американской, этого сделать не может. Преимущество «Свободы» в том, что, работая под видом эмигрантской, она имеет возможность говорить от имени соотечественников, критиковать порядки в СССР и призывать население к антисоветским действиям».

(Из выступления представителя Американского комитета радио «Освобождение» Келли.)

«Радио «Свободная Европа» и «Свобода» в мирное время являются единственным средством, с помощью которого удается достичь стратегически важных восточноевропейских стран и воздействовать на них. Сотрудники радиостанций — выходцы из стран Восточной Европы. Они работают под контролем ответственных лиц из числа американцев».

(Из секретного меморандума одного из руководителей административного совета РСЕ Джона Ричардсона на имя сенатора Истленда — председателя сенатской комиссии по вопросам внутренней безопасности.)

Рутковский знал также, что для руководства РС и РСЕ в 1974 году в конгрессе США был создан Комитет по международному радиовещанию. В октябре 1975 года комитет опубликовал доклад с анализом деятельности радиостанций, где, в частности, сообщалось, что они заостряют свое внимание на сборе информации и анализе положения в Советском Союзе и других социалистических странах, на их «национальных делах». Этим вопросам посвящается до 60 процентов эфирного времени. Такие передачи должны способствовать возникновению «внутреннего диалога», что, наконец, по мнению стратегов психологической войны, означает не что иное, как желание вызвать разлад внутри, который можно сравнить только с победными военными действиями.

И этот доклад был опубликован всего лишь через два месяца после подписания в Хельсинки Заключительного акта, где Соединенные Штаты вместе с другими государствами обязались воздерживаться от какого-либо вмешательства, прямого или косвенного, индивидуального или коллективного, во внутренние или внешние дела, входящие во внутреннюю компетенцию другого государства-участника.

...Стол Рутковского в комнате второй справа. Следующий, в двух метрах от него, занимает Степан Карплюк — длинношеий, вечно улыбающийся и вежливый человек, который первым приветствовал Максима и выразил свое удовлетворение от перспективы сотрудничества.

Карплюк произнес всю свою тираду серьезно. Рутковский поблагодарил и выразил уверенность, что найдет помощь и поддержку в новом для него, но — он не сомневался в этом ни на секунду — дружном коллективе.

Правда, другие сотрудники отдела не проявили особого энтузиазма, наоборот, смотрели с недоверием, но Рутковский решил не замечать их открытой враждебности, держался со всеми приветливо и ровно — через две-три недели эта политика дала свои плоды: некоторые работники начали не только здороваться, но и разговаривать с ним. Не говоря уже о сегодняшнем демарше пана Виктора Сопеляка.

Карплюк уже сидел на своем месте. Увидев, что Рутковский начал разбирать бумаги, выдвинул левый ящик стола, что-то переложил там и задвинул снова. Спросил у Максима:

— Здесь все говорят, что Лодзен протежирует вам. Это правда?

— Мы немного знакомы, — осторожно начал Рутковский. — Я очень благодарен пану Лодзену, он очень помог мне.

— Вот это да! — воскликнул Карплюк восторженно и вытянул длинную шею из воротника рубашки. — Пан Лодзен — уникальный человек, и я хотел бы всю жизнь работать под его руководством.

Он сказал это так льстиво, будто был уверен, что его слушает сам пан Лодзен, и это вдруг навело Максима на одну мысль...

Почему Карплюк, когда работники начинают разговор на служебные темы, выдвигает именно левый ящик письменного стола? Выдвигает и сразу задвигает?.. Рутковский обращал на это внимание несколько раз, но не придавал значения, однако теперь... Слишком уж воодушевленно произнес Карплюк похвалу полковнику Лодзену.

Максим промолчал, ожидая, чем все это обернется. Карплюк тоже немного помолчал, почмокал губами, изображая нерешительность, повернулся вместе со стулом к Рутковскому и сказал:

— Я вот так думаю... Начальство должно быть ровным со всеми. А что же выходит? Мне трудно упрекнуть пана Кочмара, он очень знающий, и навряд ли кто-то ведет дело лучше, чем он, но для чего мелкие придирки? Пан Кочмар не дает вам ступить и шагу без замечаний, разве ж это правильно? Я знаю мнение некоторых работников — мы хотели обратиться к высшему руководству с просьбой призвать пана Романа к порядку, а может быть, и сделать кое-какие перемещения. И если бы вы тоже поставили свою подпись...

Рутковский задумался на несколько секунд. Действительно, Кочмар воспринял его назначение в отдел не совсем доброжелательно. Наверное, на это повлияли какие-то неизвестные Максиму служебные течения, но факт оставался фактом: руководитель отдела где мог, там и ставил Максиму палки в колеса, прочитал целую нотацию за пятиминутное опоздание, делал замечания на каждом шагу.

Однако, если даже удалось бы убрать Кочмара, неизвестно, кто придет вместо него. Кроме того, сильные и слабые стороны характера шефа как на ладони, особенно слабые: любит выпить, имеет любовниц, играет в азартные игры и на бирже, правда, не совсем удачно, и потому вечно в долгах. Когда-то, быть может, этим удастся воспользоваться.

А если предложение Степана Карплюка — провокация? Если нет никаких сотрудников, решивших выступить против Кочмара?

Влипнуть в историю и стать всеобщим посмешищем?

Рутковский ответил с достоинством:

— Я бы очень просил пана Степана не обращаться ко мне с такими предложениями. Работаю первый месяц, еще плохо разбираюсь в ситуации, однако уверен, что лучшего руководителя, чем пан Кочмар, нам не иметь. Глубоко знает свое дело, а маленькие недоразумения между нами вызваны желанием шефа образцово поставить работу отдела.

Максим увидел, как растерялся Карплюк, как застыл с раскрытым ртом — вероятно, не ожидал такого удара. Значит, точно провоцировал, и Рутковский едва не попался на крючок.

— Что же, пан Максим, — наконец пришел в себя Карплюк, — мы живем в свободном мире, и каждый поступает так, как подсказывает ему совесть.

— Именно это я и хотел сказать, — ответил Рутковский.

— Забудем о нашем разговоре.

— С большим удовольствием.

Обеденный перерыв закончился, и в комнату вошел Сопеляк с диктором Иваном Мартинцем. Карплюк вытащил левый ящик, переложил там бумаги, задвинул и занялся папками, лежавшими на столе. Сопеляк приветливо помахал рукой Максиму, а Рутковский, дождавшись, когда Мартинец вышел из комнаты, выскочил за ним в коридор. Знал, что Кочмар поехал в город, поэтому не отчитает его за пятиминутное отсутствие.

— Как себя чувствуешь, Иван? — остановил Мартинца. Ему было известно, что Иван не умеет хранить тайны, обязательно расскажет все, что услышит, первому встречному — на это он и рассчитывал.

— Что мне сделается? — ответил Мартинец. — Ни холодно ни жарко... — махнул рукой, как будто пожаловался, и улыбнулся добродушно. Максиму нравился Мартинец. Иван вообще был белой вороной на РС, хотя путь его не отличался от проторенных путей других антисоветчиков: выехал с туристической группой в ФРГ, остался, попросил политического убежища, мыкался в грязных казармах Цирндорфа, пока один из корреспондентов радио «Свобода» не заметил его и не доложил высшему начальству. И вот — второй год он диктором на РС. Стоит, перекачиваясь с носков на пятки, в замшевой куртке с молнией, ярком модном галстуке, американских джинсах, с массивным золотым перстнем на безымянном пальце правой руки — самоуверенный, немного циничный человек, которому повезло.

Что-то подсказывало Максиму: с Мартинцем можно быть более или менее откровенным, он не очень вредный и сам умышленно не подложит свинью. Максим спросил прямо:

— Слушай, Иван, кто такой Карплюк?

— Тебе виднее: рядом сидит...

— И все-таки?

— Что-то случилось?

— Понимаешь, только что он предложил мне подписать какое-то письмо против Кочмара.

— А ты?

— Отказался.

— Молодец.

— А если правда все работники...

— Пустяки, — возразил Мартинец. — Кочмара вам не свалить. Руководство станции всегда поддерживает начальников, а не подчиненных.

— Я ему так и ответил: ценю пана Романа как хорошего руководителя.

Мартинец хитро посмотрел на Рутковского.

— А у тебя губа не дура. Кстати, отчего к тебе липнет папа Хэм?

— Пригласил на ужин.

— Не может быть!

— Сказал, что они с женой будут рады!

Мартинец снисходительно похлопал Рутковского по плечу.

— Делаешь успехи, — подтвердил категорично. — Этот бородач имеет какой-то нюх, точнее, его жена. Старая скряга, не потратит ни марки, если точно не будет знать, что это окупится с лихвой. Про ужин уж нечего и говорить: быть тебе, пан Рутковский, на коне.

— Так вот почему он предупредил, что приглашает именно на скромный ужин, — захохотал Максим. — Я думал, просто так, из вежливости.

— Если еще можешь, откажись, — искренне посоветовал Мартинец. — Лучше поужинаем вместе, я тебя с такими девочками познакомлю. Гретхен и Кетхен, красивые и без предрассудков.

Предложение было соблазнительным, однако Рутковский быстро прикинул, каких врагов наживет в лице Сопеляка и его жены, и не принял его.

Ровно в восемь Рутковский спустился с пятого этажа своего современного — из бетона и алюминия — дома, где станция дала ему однокомнатную квартиру с кухней и ванной. Все, начиная от мебели и кончая кухонным оборудованием, представляло собственность РС, но второй ключ Максим должен был отдать администрации и уже имел возможность убедиться, что порядок этот заведен недаром. Точно знал, что дважды на протяжении трех недель кто-то побывал у него. Незваные посетители действовали, правда, аккуратно и квалифицированно, но все же наследили: в письменном столе авторучку хоть и положили на блокнот, однако у Максима она кончиком пера касалась заранее намеченной точки в рисунке, теперь же лежала на полпальца выше. Внимательно обследовали посетители и шкаф с бельем, но Рутковский предполагал, что его квартира будет под наблюдением, по крайней мере, первое время, и не держал ничего, что могло бы вызвать подозрения.

Старый синий «рено» стоял возле подъезда, и в окошко выглядывал Сопеляк. Пани Ванда сидела за рулем. Она оглянулась на заднее сиденье, куда сел Рутковский, протянула сморщенную руку с перламутровыми ногтями, Максим не без усилия над собой поцеловал ее, и пани Ванда, не сказав ни слова, направила «рено» в вечерний поток автомобилей. Сопеляк начал что-то говорить, но пани Ванда лишь посмотрела на него искоса и приказала:

— Ты же знаешь, разговоры мешают мне вести машину.

Сопеляк улыбнулся Максиму, и они доехали до ресторана, точнее, какой-то забегаловки на окраине Мюнхена в торжественной тишине. Тут Сопеляков знали, встретил их сам хозяин — типичный баварец, низкий и тучный, с руками как лопаты; провел через зал к удобной кабине, где стоял свободный столик. Ни слова не говоря, пропал, и сразу появился официант с бутылкой шнапса и закусками — видно, Сопеляки по телефону обсудили и меню, правда, не очень щедрое, так как официант поставил на стол лишь салат, селедку и колбасу.

— Чудесно, — засуетился Сопеляк, — хорошо гуляем, и я давно не ел так вкусно.

Жена лишь глянула на него сурово, и пан Виктор замолчал сразу и, кажется, на весь вечер — налил всем по полрюмки и сложил руки на животе, умильно поглядывая на жену.

Пани Ванда поправила кончиками пальцев прическу. Только теперь Максим обнаружил, что была она в темно-русом с проседью парике и, несмотря на морщинистое лицо, игриво выпустила несколько завитков на лоб. Выпятила губы манерно, совсем как восемнадцатилетняя кокетка, и сказала грудным и неожиданно низким голосом:

— Нам с Викто́ром, — она назвала имя мужа на французский манер, — очень приятно побывать в обществе молодого и способного друга оттуда... — Вдруг она совсем по-старчески шмыгнула носом и закончила: — Надеемся, что подружимся, по крайней мере мы всегда к вашим услугам.

— Да, к вашим услугам, — повторил Сопеляк, чуть ли не благоговейно глядя на жену.

Максим поднял бокал, поблагодарил и глотнул дешевого шнапса, который баварцы пьют маленькими рюмками, — водка обожгла ему горло, он съел немного салата и потянулся к селедке. После обеда не ел ничего, надеясь на ужин, однако рассчитывать на что-то капитальное, как оказалось, не следовало. Ну что ж, кто сказал, что селедка и колбаса не настоящая еда?

Максим взял несколько кусочков селедки, наполовину опустошил тарелку с колбасой и, увидев кислые лица супругов, понял, что поступил не так, как принято. Но ему сейчас было не до душевных переживаний: селедка оказалась действительно вкусной.

Беря пример с Рутковского, активнее взялся за закуски и пан Виктор — в бороде его застряло колечко лука, однако папа Хэм, не обращая внимания на недовольные взгляды жены, выпил еще полрюмки и позволил себе положить несколько ложек салата.

Наверное, пани Ванда считала, что еда не облагораживает человека, — она ограничилась кусочком колбасы, отложила вилку и начала разговор, должно быть с заранее приготовленной фразы:

— Всегда приятно познакомиться с талантливым человеком, читала ваши рассказы, пан Максим, и они произвели на меня впечатление.

Беседовать о своих рассказах Рутковскому не очень хотелось, и он попробовал перевести разговор на другое:

— Все мы грешные люди: один пишет рассказы, другой грешит как-то по-своему. Жаль, нет духовников, которые бы отпускали такие грехи. Однако можно наладить выпуск индульгенций...

Но пани Ванда не приняла его шутливого тона. Уголки губ у нее опустились, отчего длинноватое лицо стало длиннее, она подергала себя за кончик носа и сказала безапелляционно:

— Могу сказать вам правду, пан Максим, ваши произведения достаточно хороши, однако тенденциозны, а вам нужно решительно избавиться от тенденциозности.

— Лирические картинки, пейзажные зарисовки... написаны под настроение... — возразил Рутковский.

— О-о! — воскликнула Сопеляк. — А под какое настроение?! Вы подумали об этом?

— Настроение человека, который размышляет о жизни, хочет понять ее красоту, как-то познать природу.

— Вот мы и подошли к сути, — торжественно воскликнула пани Ванда. — Красоту какой жизни хочет понять ваш человек? Той жизни, не нашей, а советской? Кому же это надо?

— Да, кому это надо? — повторил Сопеляк.

— Существуют человеческие проблемы, для чего подводить под все это политическую базу? — Говоря так, Максим, конечно, кривил душой; он знал, чего хочет от него эта въедливая женщина с лошадиным лицом; в конце концов, она была права в том, что даже его в сущности лирические миниатюры так или иначе были пронизаны пафосом жизнелюбия и воспевали именно тот мир, с которым не могли примириться Сопеляки. Однако согласиться с ними — значило в какой-то степени попасть в зависимость от них, точнее, дать им возможность наступать на него, а именно этого Рутковский не хотел. Потому и спорил.

— Я могла бы использовать в передачах два-три ваших рассказа, — продолжала Сопеляк, — с условием, что вы в чем-то измените их. Хотелось бы немного больше печали, знаете, когда человек смотрит на мир грустными глазами — тогда и мир делается совсем другим: тяжелым, тоскливым, а как в таком мире жить настоящему художнику?

— Да, как жить настоящему художнику? — словно эхо повторил Сопеляк, поднял вверх вилку с селедкой, торжественно помахал.

Рутковский сразу сообразил, чего хочет от него пани Ванда, и решил не идти у нее на поводу, но и отказаться не мог. Отказ мог показаться подозрительным — тебе предлагают эфир, соответственно деньги, а здесь никто не отказывается от денег, никто и никогда, каким бы способом они ни были заработаны. Наоборот, чем больше злобы, клеветы и лжи, тем лучше, за это и платили больше, и каждый лез из кожи вон, чтобы угодить начальству.

— Я подумаю над вашим предложением, — ответил серьезно. — Оно кажется мне перспективным, но знаете, иногда тяжело возвращаться в прошлое. Закон творчества: тогда я смотрел на мир совсем другими глазами, однако, надеюсь, вы не будете отрицать этого, писал совершенно откровенно, и именно эта откровенность мешает переделке рассказов. Мне трудно сказать, смогу ли сделать это, однако попробую...

— Теперь вы можете писать все, что хотите, — продолжала настаивать пани Ванда, — и высказывать какие угодно мысли.

«Которые разделяете вы с американскими шефами», — подумал Рутковский.

А вслух сказал:

— Я слышал ваши передачи и знаю, что вы серьезно относитесь к ним. Мне они нравятся...

— Еще бы! — вмешался Сопеляк. — Ванда такая талантливая, она талантливее всех нас! — Нос от алкоголя у него покраснел, глаза слезились. Пани Ванда глянула на мужа раздраженно — он сразу сник и потянулся к бутылке. А Рутковский продолжал:

— Надеюсь, вы понимаете, что писатель не может существовать в безвоздушном пространстве. Все, начиная от образов и кончая идеей произведения, требует крепкой почвы, а я тут только начал пускать корни.

— Разумеется, мне понятно это... — Пани Ванда подперла острый подбородок тыльной стороной ладони, как-то смешно повела губами и носом, как кролик, который принюхивается, и сказала вдруг жалобно: — В Киеве сейчас зреют каштаны... Я любила смотреть, как они падают на мостовую и выскакивают из скорлупы. Большие, блестящие каштаны...

Рутковский также представил, как сочно разбивается каштан об асфальт где-то на Печерске, подумал, сколько еще ему не придется видеть днепровские просторы, не валяться на бархатном песке Труханового острова, не плыть в людском море вечернего Крещатика.

— Хорошее в Киеве метро? — вдруг спросил Сопеляк. — Я видел только фотографии. Говорят, при строительстве было много жертв?

— Не верьте, — махнул рукой Максим. — Несерьезно — передавать в эфир такие глупости, когда все в Киеве знают, что это выдумки. У нас там смеются... — Вдруг он запнулся: не переборщил ли?

И действительно, Сопеляк, отхлебнув еще полрюмки, разволновался и чуть не подскакивал на стуле.

— Когда я работал в Киеве, — он не уточнил, когда и где это было, — мы старались не пропустить ни единого факта, который мог бы повлиять на общественное мнение. А гипербола свойственна журналистике, без нее нельзя обойтись, и ею пользуется вся мировая пресса. Допустим, получили сообщение, что какой-то рабочий на строительстве метро травмирован. Из того же «Вечернего Киева», который мы с вами, коллега, препарируем. Можно пройти мимо этого факта, а можно, оттолкнувшись от него, назвать даже фамилию травмированного, написать статью о травматизме.

— Ах, Виктор, Виктор, — не одобрила Сопеляк, — у тебя, когда выпьешь, появляются ультрагениальные идеи.

— Эти идеи разделяет сам пан Кочмар.

— Разделял, — уточнила жена, — и неистребимость пана Романа зиждется именно на том, что он всегда разделял самые новые и самые прогрессивные идеи. А твоя уже давно отжила.

— Так уж и отжила! — не согласился Сопеляк.

— Ты, милый, немного помолчи, — вдруг не совсем вежливо перебила его жена. Это прозвучало резковато — она поняла, что перегнула палку, и поторопилась исправиться: — У людей, когда они немного выпьют, появляются фантастические идеи, и ход их мыслей неисповедим. Честно говоря, мне захотелось тоже выпить — какое-то алкогольное настроение, и я предлагаю, господа, поднять рюмки за наши успехи и наше будущее. Оно представляется мне не таким уже и плохим.

— Не таким уже и плохим, — как всегда, согласился Сопеляк и уточнил: — Мне скоро на пенсию, тебе также, приобретем где-то коттедж, в Америке или Австралии — каждый счастлив, когда он имеет обеспеченную старость.

— А я думал, что вы прижились в Мюнхене, — удивился Рутковский.

— Что вы, что вы! — испугался Сопеляк. — Говорят, большевики готовят десант, чтобы захватить всех работников наших радиостанций.

— Ну? — это было настолько абсурдно, что Рутковский едва не захохотал. — Десант в Мюнхен?

— Они не остановятся ни перед чем, чтобы уничтожить нас, — подтвердила пани Ванда.

— Думаю, до десанта не дойдет.

— Вашими бы устами мед-пиво пить! — обрадовался Сопеляк. Вопросительно взглянул на жену. — Может, ты разрешишь, дорогая, заказать две кружки пива? — Он втянул шею и, выставив вперед бороду, смотрел просительно, Рутковскому показалось, что сейчас поднимется и встанет, как пудель, на задние лапы, угоднически подняв передние.

Пани Ванда сразу поняла всю нелепость ситуации. Бросила на мужа гневный взгляд, повернулась к Рутковскому, спросила:

— Мужчины хотят пива? Так прошу заказать, пейте на здоровье. Виктор, позови кельнера.

Первым желанием у Максима было отказаться, но какой-то бес вселился в него, и он бросил небрежно:

— И три коньяка, прошу вас, а то шнапс уже кончается... Надеюсь, вы заказали бифштексы? Или отбивные?

Сопеляки обменялись взглядами. Они были красноречивы, эти взгляды, но Рутковский нисколько не пожалел старых скряг. Выдержал паузу и добавил:

— Коньяк пусть будет за мой счет — такие расходы для вас, кажется, чрезмерны.

— Да, чрезмерны! — вырвалось у Сопеляка, но пани Ванда выпрямилась на стуле и перебила мужа:

— Ну что вы, пан Рутковский. Мы пригласили вас и должны оплатить счет. Кельнер! — позвала. — Прошу три коньяка и два пива. И почему не несете бифштексы?

— Простите, вы не заказывали...

— Ошибаетесь, — повысила голос пани Ванда, — вечно у вас что-то напутают!

Пока кельнер не принес заказанное, она молчала и ее лицо выражало недовольство. И Максим понимал, какая буря разбушевалась в ее душе. А Сопеляк выглядел как побитая собака, которая преданно смотрит на хозяина и не знает, как поступить: вилять хвостом или рычать. Однако подрумяненные бифштексы как-то сгладили напряжение. Не только Максиму хотелось есть — все отдали должное хорошо прожаренному мясу, утолили голод, и это настроило на благодушный лад. Рутковский с удовольствием пил пиво и думал, что чуть ли не целую неделю не был у Сенишиных, правда, звонил, но нужно завтра проведать их. Тем более что Иванна намекала, даже не намекала, а сказала открыто, что Стефания Луцкая несколько раз интересовалась Максимом и завтра вечером собирается к Сенишиным.

Пани Ванда прикончила бифштекс, собрала с тарелки весь жареный картофель, вытерла губы сразу двумя салфетками и спросила:

— Откуда пан Лодзен знает вас?

Она поставила вопрос ребром, без всякой преамбулы и дипломатической разведки, видно, считала, что бифштекс и коньяк являются достаточной компенсацией за нужную ей информацию.

— Полковник Лодзен — хороший знакомый моего двоюродного брата.

— Я слышала о нем. Какой-то ресторатор?

— Да, он владелец ресторана.

— Большого?

— Может, знаете — «Корона»?

— Еще бы не знать «Корону»? Одно из фешенебельных заведений!

— Ваш брат — Сенишин? — заерзал на стуле пан Виктор.

— Юрий Сенишин.

— Сын оуновского проводника... — констатировал Сопеляк без энтузиазма.

— Я слышала эту фамилию, — кивнула пани Ванда. — Когда-то читала некролог в газете. И как это вам, родственнику бандеровца, большевики разрешили учиться?

— Видите, разрешили: имею университетский диплом.

— Затаились?

Максим лишь пожал плечами. Разговор был очень напряженным: не мог же он переубеждать Сопеляков, что родственные отношения в СССР не имеют никакого влияния на поступление в университет? Напротив, человек в его положении обязательно подтвердил бы версию Сопеляков, однако ему не хотелось лишний раз и без достаточных оснований поносить то, что было самым дорогим. Потому ответил неопределенно:

— Как-то проскочил. Сам не знаю как...

— Бывает. И часто вы встречаетесь с Лодзеном?

Рутковскому давно стало понятно, почему Сопеляки пригласили его в ресторан да еще расщедрились на бифштекс и пиво: ждал, что пани Ванда попросит о чем-то, — и вот наконец с него требуют плату.

— Сегодня он подходил ко мне.

— Мы видели. Пан Лодзен — прекрасный руководитель, и я бы хотела, чтобы он узнал, что мы заинтересовались вашим творчеством. Я подготовлю получасовую передачу, конечно, начнем с интервью — надеюсь, вы не возражаете? Главное — держать руку на пульсе жизни, видите, и у старых работников есть еще порох в пороховницах.

— Я обязательно передам это пану Лодзену, — вполне серьезно пообещал Максим, ибо, в конце концов, почему бы и не передать? Знал, что должен поддерживать хорошие отношения с широким кругом людей, цена этих отношений, правда, копейка в базарный день, те же Сопеляки заложат его при первом же случае, предадут с удовольствием, так как каждый новый и молодой работник — конкурент, угроза их существованию. Но хотя бы не будут открытыми врагами...

Рутковский вспомнил, как цинично поучал его позавчера за рюмкой водки Иван Мартинец: не хвали, говорил, друга, друг и так никогда не подложит тебе свинью. Хвалить нужно врагов, очно и заочно, лучше очно и как можно больше: тогда твой злой враг, может, станет хоть немного меньшим врагом, на какой-то процент — и то достижение.

— Наверное, я завтра увижусь с паном Лодзеном, — пообещал Максим, — и расскажу про чудесный вечер, который провел с вами.

— Мы будем очень благодарны, — расцвела в улыбке пани Ванда.

— Да, очень благодарны... — повторил пан Виктор.

— А сейчас мы отвезем вас домой, — предложила пани Ванда. Она решительно поднялась, сразу же поднялся и Сопеляк — он был на полголовы ниже жены.

Рутковский удивился, что пани Ванда, которая опорожнила две или три рюмки, все же села за руль. Только потом узнал, что работники РС и РСЕ позволяют себе не совсем придерживаться норм поведения, обязательных для городского населения, служба охраны станции имела тесные контакты с полицией и быстро улаживала инциденты, связанные со скандалами в ресторанах, нарушениями правил движения и так далее.

Возле дверей его дома топтались двое мужчин: высокий, плотный, в берете, надвинутом на лоб, и пониже, но тоже широкий в плечах. Они курили и о чем-то разговаривали. Максим хотел обойти их, но высокий преградил ему дорогу и спросил:

— Господин Рутковский, если не ошибаюсь?

— Не ошибаетесь... — Вдруг Максиму сделалось тревожно, и он тоскливо глянул на красные огоньки «рено» Сопеляков, которые, отдаляясь, скрылись за углом. Оглянулся: улица пустая, ни одного прохожего. — Что вам нужно?

— Можем предложить господину небольшое путешествие.

— Кто вы такие? — Максим увидел, что мужчина пониже зашел ему за спину. Резко повернулся, отступил на шаг.

— Не волнуйтесь, господин Рутковский, мы из службы охраны станции, и вы срочно нужны шефу.

— Никуда я не поеду. Завтра...

Он не успел договорить: высокий наклонился и схватил его за руку, Максим вывернулся, еще минута, и он проскочил бы к парадному, но тот, что пониже, который был у него за спиной, ударил чем-то по голове — из глаз Максима посыпались искры, он зашатался, высокий подхватил его под мышки и потянул к «мерседесу».

Опомнился Рутковский в машине с завязанными назад руками. Пошевелился, и это не прошло мимо внимания плотного в береге.

— Оно ожило... — хохотнул коротко. — Не понимаю, для чего? Все равно кончим...

— Всегда ты спешишь, Богдан. Может, он разумный и признается во всем.

— Эти большевистские выродки редко когда признаются, — недовольно пробормотал Богдан. — Наморочился с ними еще на Волыни... — Он толкнул Максима в плечо, схватил за подбородок и поднял голову. Захохотал злорадно: — Слышал про СБ, пан коммунист? Так чтобы знал: у нас без суда и следствия...

Загрузка...