VIII Смерть старого Обноскова

Евграфу Александровичу становилось между тем заметно хуже. Однажды вечером, прощаясь с сыном на ночь, он успел украдкою шепнуть ему, чтобы сын пришел к нему в комнату утром в шесть часов и разбудил бы его, если он будет еще спать. Заботливые сестры, несмотря на свое усердное ухаживанье за больным, не заметили этого перешептыванья. Сын не спал почти всю ночь. Дня за четыре или за пять доктор сказал Матвею Ильичу, что больной не проживет и недели. Матвей Ильич сообщил об этом своему любимцу молодому барину, и оба дали об этом знать в Варшаву. Теперь юноше почему-то казалось, что отец непременно умрет завтра, и его мучила мысль, что мать не успеет приехать в Петербург вовремя. Ясное осеннее утро бросало свои лучи в комнату, где помещался Петр Евграфович, когда он взглянул на часы и начал торопливо одеваться. На цыпочках вошел он в комнату отца и подошел к постели. Больной не спал. Он страшно быстро изменялся в последние дни и был крайне слаб, хотя старался более, чем когда-нибудь, быть бодрым и все толковал о скором своем выздоровлении.

— А, это ты, дитя, — ласково произнес он едва слышным голосом. — Садись… Вот так, ближе ко мне, — говорил он, лаская сына. — Вот мы и одни, — с детски-плутоватою улыбкою промолвил он, точно желая этим высказать, что они успели-таки перехитрить своих надзирательниц.

— Как тебе кажется, любит ли тебя Алексей? — спросил больной.

— Я… я, право, не знаю, — смешался сын.

— Не знаешь? — задумался больной. — Значит, не любит?

— Папа, я не могу этого сказать, — торопливо заметил сын. — Он просто не говорил еще со мною.

Больной промолчал.

— Я это знал… должен был знать, — произнес он, как бы рассуждая с самим собою. — Значит, я умно распорядился. Видишь ли, мне надо сообщить тебе одно важное дело… Возьми ключ, отомкни ящик моего стола и достань там пакет, на котором написан адрес твоей матери.

Сын повиновался и достал пакет.

— Передай это письмо матери, когда я умру, — сказал отец. — Я хотел сперва иначе распорядиться, но пришлось сделать так… Знаешь ли, когда написана бумага, лежащая в этом пакете? А?.. Пять лет тому назад… Мать это помнит… Я был тогда тоже болен… Но она не взяла в то время этого пакета…

— Отец, — начал сын дрожащим голосом, — зачем ты не позволяешь написать матери о твоем положении?

Больной испугался.

— Что ты! что ты, дитя! — воскликнул он. — Ты сам видишь, каково здесь смотрят на тебя… Тебя готовы унижать, готовы выгнать… Вообрази, что то же пришлось бы терпеть и матери. Еще больше пришлось бы ей терпеть… За что же заставлять ее страдать из-за меня?

— А ты думаешь, ей легче не видать тебя, не знать истины, приехать сюда, когда будет поздно? — спросил сын и смутился, сказав последние слова. — Или ты, папа, все еще не веришь, что мы тебя больше всего, больше всего на свете любим!

— Ох, господи! — заметался больной. — Не верю! Я-то не верю!.. Да разве можно это говорить?.. Я просто сам такой слабый, ничтожный человек, что не могу… не могу понять, как бы я вынес на ее месте все то, что ждет ее здесь… Я не верю, не могу понять, что человек ради любви в силах перенести все… Ведь я иногда боюсь.

Больной вдруг остановился, и его взгляд принял какое-то отупевшее выражение. Сын испугался, хотя подобные внезапные перерывы умственной деятельности больного и повторялись нередко в последние дни.

— А? — вдруг спросил отец после тяжелого молчания. — Что ты сказал?

— Ничего, папа.

— Да, да, — потер больной свой лоб, вспоминая прерванный разговор. — Я вот, кажется, говорил, что я боюсь иногда, что ты, юноша, не вынесешь обращения с тобою моих родных… убежишь…

— Полно, отец! — сказал с упреком сын. — Что за странная мысль.

Через минуту он припал своим зарумянившимся лицом к груди отца.

— Я, папа, уже писал ей обо всем, — шепотом произнес он.

— Ну? ну? — насторожил уши отец.

На его лице выражались страх и надежда.

— И она приедет завтра или… или сегодня, — кончил сын, знавший, что мать приедет именно в этот едва начинавшийся день.

Отец захватил обеими слабыми руками его голову и покрыл ее поцелуями. Он и смеялся, и плакал, как дитя.

— Ты большой, ты умный, — бормотал он, стараясь шутить сквозь слезы. — Отец из ума выжил… Сын теперь всем распоряжается… знает, что отцу нужно. А то весь век отца под опекой держали… а он молчал… Под опекой!.. — больной закашлял.

В это время в соседней комнате послышались торопливые, но осторожные шаги. Их едва можно было расслышать. Так вот кошки к своей добыче крадутся.

— Спрячь… спрячь… пакет спрячь! — тревожно и испуганно засуетился больной, продолжая кашлять. — Никто не должен знать!.. После смерти отдай… Никто…

Дверь в комнату тихо отворилась, и в нее просунулось озабоченное и улыбающееся заискивающей, сладкой улыбкой лицо Ольги Александровны. При виде юноши, сидящего на постели брата, сестра вытянула свое лицо до безобразия, и в ее глазах выразилось что-то похожее на вопрос: что же это такое значит? Ее подслеповатые, золотушные глаза заморгали от испуга и удивления.

— А вот мы с Петей беседуем, — усмехнулся брат, стараясь придать своему голосу выражение невинности.

— Что же это вы так рано его подняли? Братцу сон нужен, — заметила Ольга Александровна юноше с упреком.

— Нет… я по… позвонил… он и пришел, — поспешил солгать брат. — Я давно не сплю… так соскучился.

— Ах, боже мой, как же это я не слыхала? Вы звонили? Ах, господи, вот уж захочет бог наказать, так сон нашлет! — ужасалась сестра и бросила зловещий взгляд на юношу, но он совершенно спокойно продолжал сидеть на постели отца и, кажется, был бы рад, стал бы гордиться, если бы ему пришлось долго-долго сидеть подле этого слабого, бесхарактерного старика и чувствовать, что он служит утешением и защитой для этой угасающей жизни. Как мелки и пошлы начинали казаться ему все эти своекорыстные люди, а в его душе шевелилось сознание, что истинно счастлив и достоин зависти только тот, кто мог в своей жизни сказать: «Мне удалось озарить блаженством жизнь хотя одного человека в мире!» Вот честная гордость, вот никогда не забываемое наслаждение человеческой души. Прошумит гул вызванных нами рукоплесканий, и сменится он новыми, обидными для нашего мелкого самолюбия, хвалебными криками в честь другого, опередившего нас героя минуты; кончатся наши веселые пиры юношеских лет, и оставят они в наследство одни болезни, да зависть к тем, еще здоровым людям, которые еще могут пировать; окончатся опьяняющие нас победы над врагами, и останутся нам в память о них наводящие грусть и, может быть, вызывающие раскаяние вражеские могилы, но минуты, когда мы были нужнее хлеба человеку, когда мы одни во всем мире заставляли его забывать все страдания, когда мы создавали, наперекор всем людям и самой судьбе, его счастье, которого не могла отнять никакая сила, эти минуты будут для нас вечной отрадой, вечным источником силы к жизни. Вот что сознавал этот юноша и чувствовал все это так, как можно чувствовать что-нибудь только в невозвратные дни светлой восторженной молодости.

Праздничное чувство счастия наполняло в этот день все его существо. Он не замечал никаких колкостей, щедро расточавшихся на его счет со стороны хозяек дома. Он не замечал холодности Алексея Алексеевича Обноскова, и только каждый звонок в передней заставлял его вздрагивать и заглядывать в прихожую, чтобы узнать, кто приехал. Это необычайно тревожное состояние мальчика и самого больного, постоянно посылавшего своего сына посмотреть, не приехал ли кто-нибудь, не ускользнуло от внимания заботливых хозяек, и они встревожились не на шутку. Им представилось, что братцу очень худо и что братец дал какое-то поручение сыну. Но какое? Этого не могли они угадать и только с ужасом говорили мысленно: «Господи, не вздумал ли он написать духовную!» Это предположение переходило почти в уверенность, и сестры, крестясь и бросая молящие взоры на образ спасителя, шептали пламенную молитву: «Не попусти, господи, его сделать это дело. Отврати от него эти мысли». За этою молитвою следовало восклицание: «Уж лучше пусть он умрет прежде, чем исполнит это несправедливое дело!»

Они с нетерпением ждали доктора. Наконец доктор явился.

Поминутно отирая глаза и слезливо сморкаясь, окружили доктора две сестры и мать Алексея Алексеевича Обноскова и пустились в расспросы о положении братца. Доктор был человек мягкий и не мог без волнения видеть слез женщин.

— Ничего, ничего, — говорил он, — ваш брат слаб, очень слаб, но, бог даст, он поправится… Вы не отчаивайтесь, не расстраивайте себя… Все зависит от бога.

— Господи, нас убьет, убьет его смерть! — плакали сестры. — Ведь мы всё с ним теряем, доктор!.. Единственного защитника н покровителя теряем…

— Берегите себя, ради бога, берегите, — успокаивал их доктор. — Вам надо теперь сохранять присутствие духа, крепиться…

В волнении вышел он от них и подозвал к себе Петра Евграфовича.

— Вы здесь гостите, — начал доктор, — значит, вы можете понемногу подготовить несчастных сестер больного к ожидающей их потере. У меня нет сил высказать им правду… Они такие любящие, слабые созданья. Вы, как посторонний человек, как мужчина, разумеется, хладнокровно перенесете, если что-нибудь случится.

— Разве моему… разве ему, — растерялся юноша, — так худо?

— Разумеется, он едва ли проживет до вечера, — проговорил доктор и удивился, что мальчик зарыдал. — Помилуйте, что с вами? Не стыдно ли быть таким слабым? Вы мужчина, — говорил доктор, почти сердясь. — Что ж остается делать этим бедным созданиям, теряющим в брате все свое счастье, если посторонние теряют голову? Это нехорошо. Вы должны быть тверды. Еще в студенты готовитесь, а плачете, как баба! Нашему брату надо поддерживать слабых женщин, а не рюмить…

Доктор, раздраженный слабостью Петра Евграфовича, ушел. Нетерпению юноши теперь не было границ. День был осенний, яркий, солнце освещало все комнаты золотым светом своих лучей. В растворенные окна залы плыл свежий воздух, уничтожавший запах лекарств, которым была пропитана квартира. Юноша долго стоял у окна и все ждал. Каждый звук колес заставлял сильнее биться его сердце. Наконец, к подъезду подъехала наемная коляска. В ней сидела черноволосая женщина, лет тридцати семи, довольно стройная, моложавая и красивая собой. Тип лица был характерный, не русский. Она с озабоченным видом взглянула на окна дома и вдруг улыбнулась радостной улыбкой, увидав юношу. Он послал ей рукою поцелуй и бросился к дверям передней, потом с быстротою молнии переменил намерение и побежал к больному. Несмотря на все его старания, он не мог войти тихо в эту комнату, не мог сохранить спокойного выражения на своем лице; оно было взволновано, его ноги дрожали. Больной торопливо приподнялся на локте в своей постели и, почти задыхаясь, крикнул сыну:

— Веди, веди ее сюда! — ив изнеможении опустился на подушку.

Сын исчез. Обнимая мать и целуя ей то руку, то щеку, вел он ее в кабинет отца, спрашивал ее о здоровье, объяснял, что он кончил экзамены, говорил, что отцу лучше. Это был какой-то хаос отрывочных мыслей, восклицаний, торопливого выражения заботливости, радости и счастья. Они вошли в комнату Евграфа Александровича. При их неожиданном появлении из груди двух сестер и Марьи Ивановны вырвалось только единодушное:

— Ах!

В этом восклицании послышался ужас. Три женщины вскочили с мест и, как бы окаменев, устремили неподвижные глаза на неожиданную гостью. Она не обратила внимания на эту немую, но красноречивую сцену.

— Милый, милый! — целовала она через минуту больного человека. — Не стыдно ли хворать и не написать даже о болезни?

— Да я… я поправляюсь, — шептал больной. — Я совсем здоров… слабость только… Право, только слабость… Ну, а что дети?.. Таня выросла, поправилась?.. Любимая, дай руку… Вот так… Да тебе неловко, может быть?.. Ну, вот я теперь и дома, и здоров…

— Братец, не говорите так много, вам вредно, — подбежала Ольга Александровна с умоляющим взглядом.

Она уже вышла из оцепенения и усиленно моргала глазами.

— Оставьте нас одних с женою, — обернул больной голову к сестрам. — Слышите?

В его голосе звучали строгость и решительность. В присутствии этой любимой женщины он постоянно овладевал собою и был тверд.

— Братец, вам может что-нибудь понадобиться, — начали сестры.

— Оставьте меня с женою…. оставьте меня с сыном!.. — настойчиво повторил больной.

— Но они не знают… если что-нибудь понадобится, — попробовали возразить сестры, указав на Стефанию Высоцкую.

— Я вам выйти приказываю, — почти крикнул больной.

Сестры и мать Обноскова вышли с глубокими вздохами и покорностью угнетенных мучениц. В комнате больного начались живые разговоры, но он сам заметно ослабел после необычайного напряжения сил. Он больше слушал, чем говорил, и только улыбался, да притягивал к губам руку жены.

— Вот мы и в своей семье, дома, — рассмеялся он через несколько времени детским смехом, но улыбка его вышла какая-то странная, губы как-то сухо растянулись около зубов. — Бог с ними… сестрами… Не обращайте на них внимания… На случай смерти…

— Не станем, милый, говорить о смерти, теперь жить надо, — прервала его жена.

— Жить надо… жить надо! — машинально повторил больной. — Я и жи-ву… жи-ву вполне…

Он помолчал довольно долгое время, находясь в забытье и слегка как бы бессознательно покашливая…

— Вот жена… вот сын… благослови вас бо-г!.. — голос больного был тверд и ясен, но слова выходили из груди с расстановкою, медленно. В звуках было что-то сухое, резкое. Лицо его сохраняло еще выражение счастия и спокойствия, но приняло какой-то матовый, землянистый оттенок. В горле слышалась легкая хрипота, и глаза неподвижно глядели куда-то вдаль, точно им не составляла преграды противоположная стена. Через несколько минут грудь больного высоко приподнялась и, сделав гримасу верхней губой как бы от непосильного нарряжения, он вытянулся, словно желая поправиться и принять более удобное положение. А его глаза все по-прежнему продолжали смотреть куда-то в неизвестную даль. Мать и сын переглянулись в испуге. Сын чувствовал, как начинала холодеть в его руке рука отца. Мать сделала движение; сын приложил палец к своим губам и тихо прошептал:

— Тсс!

В комнате можно было расслышать малейший шум. Тишина была полная. Опустив на грудь голову, сидела на постели стройная, еще прекрасная женщина с неподвижным, полным скорби лицом. Около нее стоял с поникшей головой задумавшийся юноша, и перед ними лежало холодное, успокоившееся навсегда человеческое существо. Сквозь белые опущенные шторы пробивался беловатый блеск яркого дня и играл по стенам комнаты какими-то бесформенными, смутными и неуловимыми пятнами света и тени. Минуты шли за минутами, и маятник столовых часов, словно сознавая, что он остался единственным живым существом в этой комнате, стучал громче обыкновенного, отчетливо и громко выбивая свое тик-так.

— Не надо ли чего братцу? — смутила это затишье своим ехидно-вкрадчивым вопросом Ольга Александровна, просунув в двери свое желтоватое, золотушное лицо и делая томные, чарующие глазки.

— Ему… ему больше ничего не надо! — воскликнула, поднимаясь с места, Стефания Высоцкая и зарыдала.

Слезы уже давно сдавливали ее грудь, теперь они хлынули при первом произнесенном ею слове.

— Матушка, матушка, не плачьте, — проговорил сын, едва сдерживая свои собственные рыдания, а у самого по щекам так и лились крупные, горячие слезы. — Простимтесь с ним и пойдемте.

— Братец, братец! — крикнули сестры и Марья Ивановна.

— Братец, голубчик, кормилец наш, пробудися! — тормошили они на постели застывающий труп, и было что-то страшное в его угловатых движениях.

— Вы, вы его убили! Губители! Убийцы! — пронзительно взвизгнула Ольга Александровна, обращаясь с яростными взглядами и сжатыми кулаками к плачущей подруге и жене покойника.

— Как вы смеете! — начал с негодованием юноша, становясь между обезображенною от ярости мегерой и огорченною матерью; но мать, услышав строптивый гнев в голосе сына, удержала его за руку.

— Дитя мое, здесь не место оскорбляться и оскорблять других, — строго прошептала она, так что эти слова слышал только он.

Даже не взглянув на сестер бывшего хозяина квартиры, она поцеловала покойника и вышла под руку с сыном из дома.

— Вон, вон из нашего дома! Развратница, развратница! — бесновалась, теребя свои жидкие желтые волосы, Ольга Александровна и потом снова припадала к трупу брата и тормошила его, впиваясь своими тонкими губами в губы мертвеца. — Братец, братец, убийцы твои твой последний вздох приняли. Не родные руки твои глаза закрыли.

— Тетушка, нужно за полицией послать, опечатать имущество, — проговорил Алексей Алексеевич, являясь в комнату покойника.

— Батюшка, зачем! родной наш, зачем! Никому-то теперь до нас дела нет! — метались тетки в каком-то диком отчаянии, раскачивая головами из стороны в сторону.

— Это необходимо, чтобы после историй не вышло, — объяснял племянник. — Может, у дяди долги есть…

— Какие у братца долги? На чистоту жил, голубчик… другим еще давал… Ой, ой, ой, не стало его у нас, родимого.

— Да мало ли что может случиться… Наследников будут вызывать…

— Все налицо, все налицо! Сироты горемычные! — зарыдали тетки.

— Эх, вы совсем потерялись, — махнул рукой Алексей Алексеевич.

— Да что ты с ними говоришь, батюшка? Распоряжайся, вот и конец весь, — проговорила мать Обноскова. — Ведь надо же имение привести в ясность, чтобы после споров не вышло.

— Конечно! Об этом же и я думал, — сказал Алексей Алексеевич и послал за полицией.

Труп между тем стащили на простыне на пол, и началось омывание…

— Постойте, постойте, колечко надо снять с руки братца… Еще обокрадут тебя, родимого… Ох, голубчик, голубчик ты наш! — рыдала Ольга Александровна, снимая с застывшей руки брата кольцо с брильянтом.

Загрузка...