XIV

На протяжении трети пути я не проронил ни слова. Госпожа де Шамбле тоже молчала, но было ясно, что каждый из нас старается проникнуть, насколько это возможно, в мысли другого.

— Только что вы были счастливы, отчего же теперь грустите? — внезапно спросила графиня.

— Не грущу, а просто задумался, — ответил я.

— Вы не расскажете мне, о чем?

— О! С большим удовольствием.

— Я вас слушаю, — сказала Эдмея.

И она замедлила шаг.

— Примерно год назад, — начал я, — меня постигло величайшее из людских несчастий: я видел, как умирала моя мать.

— Господь избавил меня от такого испытания, — произнесла графиня, — моя мать умерла вскоре после того, как родила меня.

— Под бременем своего горя я решил, что в жизни больше не осталось для меня ни единой радости. Мне казалось, что могила матушки находится в самом моем сердце и зияющая бездна поглотит все лучезарные и призрачные мечты, которые ниспошлет мне Господь. Я пролил все слезы, какие были в моих глазах. Я испил всю горечь, пока моя усталая рука не отстранила от моих губ чашу — впервые моя скорбь испытала пресыщение. Простившись с тем, что напоминало мне бедную матушку, я отправился на поиски иных картин, столь же унылых, как моя душа. Я просил у моря шторма, чтобы сравнить его со своими душевными бурями, и понял, что в человеке сокрыты более глубокие пучины, чем в стихии. Затем, осознав, что угрюмые берега наскучили моему взору и бурный океан утомил мой слух, я принялся искать спокойные дали, где ветер шелестит листвой осин и ручьи струятся под сенью плакучих ив, но эти красоты не разогнали моей грусти, а лишь навеяли сон на мою скорбь. Именно тогда я впервые увидел вас, сударыня. Вы явились передо мной как печальный дух, но прилетели на лазурных крыльях надежды! Моя грудь вновь обрела нежные вздохи, а губы снова научились улыбаться. Еще недавно я полагал, что способен улыбаться лишь сквозь слезы, но в очередной раз ошибся — в один прекрасный день на моих устах заиграла улыбка, а стон не смог вырваться из груди и затаился в глубине моей души. Наконец, вчера, сегодня и в этот вечер я забыл обо всем, и новое, неведомое до сих пор и неожиданное блаженство осушило мои последние слезы. Как ни странно, я не сожалею о своих былых страданиях; я оказался на шумном празднике и принял участие в торжестве; веселые звуки музыки ласкали мой слух, и я, почтительный сын, готовивший себя к вечному трауру, тоже вкусил свою долю всеобщей радости и удовольствий. Вот о чем я размышлял, когда вы, сударыня, решили, что я загрустил, хотя до этого видели меня счастливым. Но то, что показалось вам унынием, всего лишь задумчивость.

— Счастливы те, кому Небо посылает страдания, поддающиеся утешению! — воскликнула графиня.

— А разве есть безутешные страдания?

— По крайней мере, существует неизлечимая боль.

— Я полагал, что такова скорбь по умершей матери.

— Это не так, ведь вы верите в бессмертие души?

— Я не смею верить, а лишь уповаю на это.

— Так вот, если дух тех, кто нас любил, продолжает жить, то, несомненно, этот дух сохраняет по отношению к нам всю ту любовь, что наполняла прежде их сердца.

— Да, к тому же любовь, очищенную небесным огнем.

— Ваша матушка вас любила?

— Любовь матери — это единственное, что может соперничать с могуществом Бога.

— Ну, и разве способна такая любовь требовать от вас вечных страданий? Тот, кто, навеки уходя в мир иной, внушает своим близким безутешную скорбь, не испытывает к ним подлинной любви. Ваша матушка всегда незримо шествует впереди вас, подобно тем божествам, которых древние поэты изображают окутанными облаком. Это она заставила вас покинуть комнату усопшей и уехать к морю, это она оставила вас наедине со стихией, развеяла своим неуловимым дыханием ваши мрачные мысли, осушила своей невидимой рукой ваши слезы и препроводила вас по все более приятной и привлекательной дороге от суровых морских берегов в наши тихие зеленеющие края. Эта божественная тень, постепенно исцелявшая вашу душу, стремилась к одному: увести вас от преддверия своей могилы и вернуть к сияющим радостям жизни. И вот теперь вы к ним снова вернулись или, по крайней мере, вам так кажется. Неужели вы думаете, что покойная сожалеет о вашей былой печали, требует от вас новых страданий и жаждет слез? Нет, ваша матушка здесь, она сопровождает вас, радуясь вашему состоянию, и только шепчет: «Будь счастлив, сын мой! Будь счастлив!»

— Ах, — вскричал я, — вы совершенно правы, вы и вправду ясновидящая!

Я был готов заключить в объятия чистый и прозрачный ночной воздух, восклицая при этом: «Матушка! Матушка!»

Мы снова замолчали и, не проронив больше ни единого слова, дошли до прелестной церкви Нотр-Дам-де-ла-Кутюр с зубчатой ажурной колокольней, возвышавшейся в темноте на своем скальном пьедестале.

— Мы обойдем церковь или пройдем через кладбище? — спросил я графиню. — По-моему, обе дороги ведут к усадьбе.

— Давайте пройдем через кладбище, — ответила г-жа де Шамбле, — я хочу вам кое-что показать.

Мы стали подниматься по лестнице из двадцати ступеней, которая вела на сельское кладбище, не имевшее ни ворот, ни ограды: оно словно намекало на то, что от смерти, как сказал поэт, «не спасут ни охрана, ни решетки, ни стены». На середине лестницы я попросил Эдмею остановиться.

— Прислушайтесь, — произнес я.

В воздухе разливались дивные звонкие рулады.

— Это мой соловей, — сказала графиня.

— Как! Ваш соловей?

— Да, я нашла его два года назад, когда он выпал из гнезда, подобрала и выходила. Когда у птички стали подрастать перышки, я начала носить ее на кладбище и сажать на один из кустов. Постепенно соловей привык к этому месту и, когда я поняла, что он может обходиться без моей помощи, оставила его там. Я видела его все лето, но тогда он еще не пел. Зимой соловей улетел, но весной, придя однажды в церковь майским утром, я внезапно услышала пение: это был мой питомец!

Поднявшись по лестнице, мы прошли позади церкви и направились к тому кусту, откуда доносились мелодичные звуки.

В первый раз, когда я был здесь, птица умолкла при моем появлении, но на этот раз она продолжала петь, как будто узнала свою приемную мать.

Эдмея остановилась в нескольких шагах от стены, возле которой рос тот самый куст, напротив пустыря, заросшего плакучими ивами и усеянного такими же барвинками, что украшали ее волосы и платье.

— Почему же, — спросил я графиню, — вы избрали кладбище для дома своего соловья?

— Это и мой дом тоже, — ответила г-жа де Шамбле со своей неизменно печальной улыбкой.

— Я вас не понимаю.

— Вы не понимаете, что это место понравилось мне потому, что усадьба Шамбле находится в двухстах шагах отсюда, и церковь Нотр-Дам-де-ла-Кутюр — это наша церковь, а кладбище, соответственно, наше кладбище. Вы не понимаете, что, когда мне было грустно, я говорила: «Как хорошо, наверное, лежать у этой стены, под сенью этих ив и барвинков, похожих на звезды; как хорошо, должно быть, спать здесь вечным сном!» Вы не понимаете, что я купила тут участок и приказала подготовить на нем склеп, а затем на всякий случай поместила сюда соловья?

— О Эдмея! — вскричал я, сжимая руки графини.

Госпожа де Шамбле не заметила, что я назвал ее по имени, и продолжала:

— Полно! Это просто меры предосторожности. С таким же успехом можно написать завещание либо исповедаться, но всякий священник или нотариус скажут вам: от этого не умирают.

— В любом случае, — сказал я, пытаясь улыбнуться, — ваш соловей вам изменил.

— Каким образом?

— Посмотрите, этот куст стоит на другом участке. Птица предпочла другую могилу — к счастью, не вашу.

— Да, — промолвила графиня, — соловей предпочел могилу бедной, красивой, милой и кроткой девушки. Ей очень не хотелось умирать в пятнадцать лет, но такой уж характер у смерти — эта злодейка неумолима. Мы положили Адель здесь в прошлом году. Она очень меня любила и, умирая на моих руках, обратилась ко мне с двумя просьбами; первая из них — похоронить ее как можно ближе к тому месту, где когда-нибудь похоронят меня… Вот почему мой соловей поет на ее могиле. Я одолжила его покойной, но однажды заберу у нее.

— О Господи! — воскликнул я. — Как вы можете предаваться столь грустным и мрачным мыслям?

Эдмея улыбнулась:

— Кто вам сказал, что эти мысли не радуют меня по-своему? К тому же этот друг мертвых знает, что он принадлежит не бедняжке Адели, а мне. Вы сейчас сами увидите.

Графиня отошла от меня и направилась к могильному камню, выступающему над землей.

Я хотел последовать за ней.

— Нет, — сказала Эдмея, — оставайтесь здесь, а то вы можете вспугнуть соловья.

Я остался на месте.

Графиня подошла к надгробию и прилегла на него, облокотившись на камень.

Соловей тотчас же покинул свой куст, перелетел на ветку ивы, расположенную прямо над головой графини, и снова принялся петь.

В тот же миг из-за облака показалась луна и озарила своим светом деревья, надгробие и распростертую на нем женщину.

Она лежала так неподвижно и казалась столь бледной, что я вздрогнул, бросился к ней и поднял ее, заключив в объятия.

— О, довольно! — воскликнул я. — Не будем больше искушать Бога!

Я повел Эдмею прочь от могилы, в сторону дороги.

Птица, испугавшись меня, улетела.

— Пойдемте! Пойдемте! — сказал я. — Я не хочу, чтобы вы здесь задерживались.

Эдмея позвала Жозефину. Старушка стояла на коленях на безымянной могиле, где не было ни креста, ни кустика, ни плакучей ивы, ни соловья. И все же она отыскала это место в траве среди других могил.

Здесь покоился ее муж.

Она догнала нас у входа или, скорее, у выхода с кладбища, и мы продолжали свой путь к усадьбе.

— О чем же еще попросила вас Адель перед смертью? — вскоре спросил я графиню.

— Написать ей эпитафию.

— Тогда это те самые стихи, что я прочел на могиле; они остались в моей памяти — вернее, в моем сердце:

Пятнадцать лет всего ей минуло б весною,

Но до весны она, увы, не дожила.

Стань пухом ей, земля, и не дави собою,

При жизни ведь Адель пушинкою была!

— Эти стихи, — перебила меня графиня, — плохо выражают то, что мне хотелось сказать, вот и все.

Теперь Вы понимаете, друг мой, какие бездны поэзии и печали таились в ее душе?

Мы снова умолкли и, не проронив ни слова, подошли к воротам усадьбы.

Я почувствовал, что пора откланяться.

— Сударыня, — сказал я, — прежде чем расстаться с вами — увы! Бог весть насколько, — я хочу вернуть вам одну вещь.

— Какую вещь? — удивилась графиня.

Я снял с шеи кольцо, которое она дала мне для сельских погорельцев, снял его с цепочки и протянул Эдмее.

— Вот это кольцо, — сказал я.

Графиня вздрогнула, и, если бы было светло, я, наверное, увидел бы, как она покраснела.

— Оно мне больше не принадлежит, — произнесла Эдмея, — я отдала его вам.

— Да, — ответил я, — но мне неловко держать его у себя.

— Почему?

— Кольцо предназначалось не мне, а деревенским погорельцам.

— Но ведь вы возместили им стоимость кольца?

— Конечно, сударыня.

— В таком случае, вы исполнили мое пожелание. Кольцо все равно бы кто-нибудь купил, но вы опередили других. Я предпочитаю, чтобы оно находилось в руках друга, а не постороннего человека.

— Однако, сударыня, — возразил я, — как видите, кольцо находилось не в руках друга, а… у его сердца!

— Пусть оно там и останется.

Графиня уже собиралась пройти за решетчатые ворота, которые придерживала Жозефина, но я удержал ее.

— Сударыня, — сказал я, дрожа всем телом, — позвольте дать вам что-то взамен.



Графиня нахмурилась.

— О, подождите! — воскликнул я.

— Я жду.

— Возьмите этот ключ, — попросил я, протягивая ключ Эдмее.

— Что это такое? — спросила она.

— Ключ от маленькой комнаты, которую вы хотели увидеть в последний раз, перед тем как граф де Шамбле продал поместье Жювиньи.

— Я не понимаю, — сказала графиня.

— Жозефина вам все объяснит, — ответил я.

Почтительно поклонившись Эдмее, я стал удаляться.

Не успел я сделать и тридцати шагов, как услышал нежное слово, легко преодолевшее пространство.

Графиня прокричала мне вслед: «Спасибо!»

Загрузка...