Привычка к обществу дала ее уму способ проявить себя, и ум ее был на высоте и красоты, и души ее.
Элита европейского общества присудила ей господство над модой и красотой.
По своем возвращении в Париж, в середине июня 1814 года, Жюльетта сияла. Ее настроение было под стать тому, в котором пребывала освобожденная столица. Ибо союзные государи действовали как освободители, а не как оккупанты.
Народ не обманулся в своих ожиданиях, он вздохнул с облегчением, причем по самой очевидной причине: ему вернули мир. Сен-Жерменское предместье ликовало, ибо союзники вернули ему не только мир, но еще и короля. Действительно, благодаря Александру I и Талейрану, в доме которого царь решил остановиться, бурбонский вариант был предпочтен всем остальным — республике, регентству Марии Луизы, царствованию Бернадота или младшей ветви — Орлеанской династии. Либералы, как и нотабли, были удовлетворены только что дарованной хартией, внедрявшей конституционную систему, основную гарантию от абсолютизма. Гражданские или военные, высокопоставленные служители имперской власти примыкали к новой и по большей части сохраняли прежние позиции.
Только часть армии, прежде всего младший командный состав, — была недовольна. Еще бы: эти унтер-офицеры были профессиональными военными, ничего другого делать не умели, к чему им вновь обретенная свобода! После демобилизации они превращались в ничто. Они по-прежнему были фанатически преданы своему поверженному командиру, который, надо отдать ему должное, приучил их считать себя опорой его могущества.
Об этом часто забывают, но в 1814 году Франция вздохнула свободно. Падение Орла воспринималось как освобождение. Г-жа де Буань выражает это очень точно:
Прошу прощения у поколения, воспитанного в поклонении либерализму Императора, но в тот момент друзья и враги — все задыхались под его железной рукой и чувствовали почти равную потребность сбросить ее. Если честно, то его ненавидели; каждый видел в нем препятствие своему покою, а покой стал первейшей всеобщей потребностью.
Принужденный к безусловному отречению, Наполеон, после душераздирающей сцены прощания с верными себе людьми, отправился царствовать на остров Эльбу, напротив Тосканских берегов. Людовик XVIII вернулся из Гартвелла и был провозглашен Сенатом «королем французов» после того, как 6 апреля принял сенатскую Конституцию. Его брат, элегантный граф д'Артуа, приехал раньше него, и изящное словечко, которое, как утверждают, слетело с его губ по возвращении на родную землю — «Еще одним французом стало больше!» — имело большой успех. Парижский договор от 30 мая вернул Францию в ее границы по состоянию на 1 января 1792 года: она сохранила за собой Авиньон, графство Венессен, Монбельяр, Мюлуз, часть Савойи, а также северные крепости. Зато уступила англичанам остров Маврикий и несколько малых Антильских островов. На нее не наложили военную контрибуцию, и союзные войска немедленно покинули ее территорию.
Общее впечатление было — дешево отделались. Кровавые завоевания сошли на нет, да к чему они были нужны? Что общего было у этих покоренных народов, кроме участия в планах Наполеона? Ни один француз не считал своим соотечественником жителя Гамбурга или Женевы, и только еще более кровавый, еще более суровый военный деспотизм смог бы попытаться их удержать. Да и надолго ли? И какой ценой?
Наполеоновская легенда родится позже. Ее создаст следующее поколение, которое не жило при диктатуре, а расцвело на фоне неподражаемого культурного подъема во времена второй Реставрации, впервые после Революции обучавшееся мирной жизни и парламентаризму. Ностальгия по эпохальности, европейскому господству и харизматическому лидеру — все это начнет бродить в головах детей, вскормленных Романтизмом, одержимых великими мечтами и великими делами, и окончится идиллическим воссозданием былого величия. Как всегда, когда отдаляются от исторической правды, когда выдумывают «золотой век», об обратной стороне медали забывают. Бонапартистское мифотворчество станет отрицать страшную ответственность его героя за избиения, кровопролитие в Европе на протяжении более десяти лет: великий человек чуть ли не стал невинной жертвой коалиции! Что до сотен тысяч трупов, то их просто сотрут, точно ластиком, — что за беда! — оставив лишь зрелищные кончины нескольких «храбрецов»…
Когда г-жа Рекамье вновь поселилась на улице Бас-дю-Рампар, Париж, пережив оживленную весну, снова повеселел. Снова стали выходить газеты, брошюры и памфлеты. Театры и бальные залы не пустовали. В то время как вновь создаваемый двор устраивался в Тюильри, салоны открывали свои двери, и чисто парижское искусство беседы вновь вступало в свои права. Никто, за исключением завсегдатаев благородного предместья, не знал хорошенько воцарившихся Бурбонов, но конституционная монархия, после стольких лет угнетения и затыкания ртов, внушала уверенность. К тому же союзники старались не унижать население: они заявили во всеуслышание, что сражаются с Наполеоном, а не с французами. Союзные государи, в особенности император Александр, щадили самолюбие и вели себя учтиво. Теперь они отправились восвояси вместе со своими войсками — старательно размещенными вне столицы, — среди которых были эти странные казаки, на чей лагерь, разбитый на Елисейских Полях, ходили поглазеть, точно в цирк… Остались только дипломаты и высшие военные чины, в том числе кое-какие старые друзья Жюльетты. Парижское общество глотнуло кислорода. Париж ожил в свете нарождающегося лета, и со свойственной ему беззаботностью и бесшабашностью всей душой предавался вновь обретенным увеселениям.
После трех лет отсутствия Жюльетта всё еще была очень красивой. Ей было тридцать шесть с половиной лет, однако она казалась такой же свежей и грациозной, как в двадцать. Она сумеет и впредь не утратить эту моложавость, которая была ее отличительным свойством: ее фигура безупречна, а на лице отражено внутреннее равновесие, уберегающее от дряхления. Пройдя сквозь годы и недавние испытания, Жюльетта даже приобрела блеск, сильно разнившийся от ослеплявшего общество времен Консульства. Теперь это было нечто иное, нежели явное превосходство ранней юности: от нее веяло очарованием, типичным для парижанки бальзаковского возраста, смесь сияния ума и внимательного ухода за собой, искусство подать себя, которое, некоторым образом, было платой за опытную женственность, за навыки соблазнения вкупе с бдительностью по отношению к себе, что можно назвать твердостью вкуса. Раньше Жюльетта была таинственной, желанной и недоступной. Теперь стала неотразимой.
Она создала себе наилучшее окружение: в городе, снова ставшем перекрестком европейского общества, центром элегантности и ума, освободившемся от принуждения и угрюмости империи, а также крикливых и пошлых бесчинств парвеню, любимых детей императора, тех, что выставляли себя на посмешище, кичась богатствами, которыми не умели распорядиться. Общества Жюльетты добивались сильнее, чем когда бы то ни было.
Со всех сторон ей выражали уважение, вызванное ее поведением во время изгнания, ее благосклонностью к вчерашним победителям, чувством меры, с каким она принимала победителей нынешних. Она не была ни на чьей стороне, что не являлось новостью, и довольствовалась тем, что собрала вокруг себя самый избранный кружок того времени. Больше никаких толп, как во времена улицы Монблан, никаких драк по пути ее следования. Жюльетта пользовалась осознанным и тонким успехом, походившим на избранность. Ее финансовое положение подкрепляло это положение в свете: г-жа Рекамье располагала состоянием своей матери, оценивавшимся в четыреста тысяч франков. Она держала лошадей, которые ей были необходимы, ибо не могла ходить пешком, и вновь взяла ложу в Опере и принимала у себя после спектакля.
Для многих ее друзей колесо Фортуны повернулось, и их положение оказалось прямо противоположным тому, что они занимали при прежнем режиме. Монморанси, Ноайли, Дудовили и Люины ликовали: Адриана назначили послом в Мадрид, Матье — почетным кавалером герцогини Ангулемской, что пришлось как нельзя кстати, ибо дочь Людовика XVI была наверняка его самой большой соперницей в благочестии во всем королевстве!
Госпожи де Кателлан и де Буань были счастливы вновь увидеться с той, кого они так верно ждали и кому помогали в испытаниях. Г-жа де Буань вскоре покинет Париж, чтобы сопровождать своего отца, маркиза д'Осмонда, назначенного послом Людовика XVIII к его родственнику, королю Сардинии. Красивая графиня не была в восторге от перспективы похоронить себя при маленьком Туринском дворе, но она была слишком большой аристократкой, чтобы выказать это открыто. Она также радовалась присутствию в Париже своих иностранных друзей, в особенности князя Волконского, адъютанта русского царя, и Поццо ди Борго, его посла. Она безгранично его любила, так как знала его уже давно и внимательно следила за вендеттой, которую он двадцать лет вел по всей Европе против клана Бонапартов.
Г-жа де Сталь тоже тут, равно как и ее дети, и Бенжамен Констан. Она бы лично предпочла Бурбонам шведский вариант, но смирилась и с этим… С превеликой радостью, после стольких лет, она вновь вступила в город, который предпочитала всем остальным. Однако она сильно изменилась: побледнела, похудела, долгая борьба явно изнурила ее. Бенжамен отмечает, что она «рассеянна, почти суха, думает только о себе, других слушает мало…». Рядом с ней — трогательный Рокка, который следует за ней как тень и медленно умирает от туберкулеза. Зато Альбертина превратилась в восхитительную девушку. Мать подумывает о том, как бы выдать ее замуж. А еще о том, как вернуть два миллиона Неккера, которые ему по-прежнему должна французская казна.
Она часто встречается с Жюльеттой. Записки, которые она посылала ей до самого отъезда в Коппе, в середине июля, свидетельствуют о том, что кое-какие тучи в отношениях между двумя женщинами рассеялись — по крайней мере, по видимости.
Г-жа де Сталь уговорила Жюльетту нанести вместе с ней визит благодарности бывшей королеве Голландии, Гортензии де Богарне, которая, как мы помним, вступилась за баронессу во время неприятного происшествия с трактатом «О Германии». Гортензия, знавшая г-жу Рекамье с ранней юности, уже почти добилась ее помилования, когда Империя рухнула. Но ее личное положение было далеко не трагичным: по настоянию Александра I, Людовик XVIII сделал ее герцогиней де Сен-Ле, превратив в герцогство земли в окрестностях Парижа, которые ей принадлежали.
Об этом дне рассказали в своих мемуарах сама Гортензия и ее чтица, мадемуазель Кошле. Дочь Жозефины пишет очень естественно, а вот ее чтица излагает точку зрения служанки — наивной, преданной и недалекой, но ее воспоминания тоже не лишены интереса. Послушаем их по очереди и получим представление об эффекте, произведенном обеими подругами в среде, которая была какой угодно, но только не интеллектуальной.
Приготовления в замке Сен-Ле шли полным ходом; проблема состояла в том, кого пригласить одновременно с этими знаменитостями? Кто «не ударит в грязь лицом» перед известной своим умом баронессой? По методу исключения сошлись на господах де Латур Мобур, де Канувиле, а также герцогине де Фриуль, она же г-жа Дюрок, испанке высокого полета. Проезжавший мимо генерал Кольбер был перехвачен, но потом был на высоте положения. Юная Кошле прекрасно описывает эту атмосферу птичника, окружившую Гортензию, а также нервозность маленького войска, упражнявшегося в остротах, поджидая карету знаменитых парижанок: «Мы были похожи на актеров, готовящихся выйти на сцену и осматривающих друг друга в ожидании занавеса…»
Вот какими показались ей гостьи:
Госпожа Рекамье, еще молодая, очень миловидная при своем наивном выражении, произвела на меня впечатление инженю, которой досаждает чересчур строгая дуэнья, настолько ее мягкий и робкий вид контрастировал с чересчур мужественной уверенностью ее спутницы. Однако говорили, что госпожа де Сталь очень добра, особенно к своей подруге, и я передаю здесь только то впечатление, которое она произвела на первый взгляд на зрителей, которые были с ней не знакомы. Смуглое лицо г-жи де Сталь, ее оригинальный туалет, ее совершенно обнаженные плечи, которые были бы красивы по отдельности, но так плохо сочетались друг с другом, — все это вместе казалось мне так мало похожим на то, какой была в моем представлении автор «Дельфины» и «Коринны».
После полагающихся по случаю комплиментов было решено совершить прогулку в шарабане по парку и прилегающему лесу Монморанси. Во время поездки, неисправимая Гортензия совершила оплошность, в которой сама же признается: «Я, наверное, невольно уколола авторское самолюбие г-жи де Сталь. Прогуливаясь по саду, мы говорили о путешествиях, о прекрасных краях, и, будучи крайне рассеянной, я спросила ее, бывала ли она в Италии. Все разом закричали: „А „Коринна“! „Коринна“!“»
Да уж, Гортензия действительно была рассеянной! Но еще простодушной, и г-жа де Сталь об этом знала… Во всяком случае, она оказалась слишком умна, чтобы пойти на поводу у низменного литературного тщеславия! Тем не менее между этой великой писательницей и пансионеркой-переростком, какой оставалась Гортензия, контакт устанавливался с трудом. Гортензия, «такая чувствительная, — как скажет Наполеон, — что можно было опасаться за ее рассудок», импульсивная, всегда готовая развеселиться из-за пустяка, действующая по настроению, способная забыть при первом простейшем развлечении, первой подвернувшейся интрижке о сердечных переживаниях, терзавших ее неустанно, и о грозах, разражавшихся в ее жизни одна за другой…
Поговаривали, что к моменту визита Жюльетты Гортензия утешилась от скоропостижной смерти матери, случившейся в конце мая, в обществе самого соблазнительного из союзных государей, а также самого снисходительного к ее семье — императора Александра… Наверняка она, испытывавшая к Жюльетте неизменную привязанность, основанную на их взаимной веселости и равной простоте, захотела бы с ней поделиться… Но случая к этому не представилось. Присутствие «ученой» г-жи де Сталь вносило напряжение: Гортензия, как весь Сен-Ле, робела перед ней, ей не хотелось разочаровать именитую гостью.
В лесу гуляющих застигла гроза, прекрасные дамы вымокли до нитки. Двум подругам тотчас выделили апартаменты, чтобы они могли привести себя в порядок к ужину. Присутствовавшая при этом мадемуазель Кошле с удовлетворением отметила, что гостьи, которых принимали с такой помпой, были, оказывается, такими же, как все, и в мокром виде представляли собой мало поэтичное зрелище…
Когда все садились за стол, во дворе раздался топот сапог и громкий голос с немецким акцентом: будто бы случайно, явился прусский принц Август, которого, естественно, упросили остаться ужинать.
«Госпожа де Сталь много расспрашивала меня об Императоре, — пишет Гортензия, — говорила, что поедет к нему на остров Эльбу и хотела знать в подробностях все, что он говорил мне о ней. Я сообщила ей, что он выказывал к ней суровость, но был снисходителен к госпоже Рекамье, которую наверняка вскоре бы вернул из изгнания». Это различие как будто очень польстило г-же де Сталь: ее боялись! Она несколько раз повторила: «Правда? Он так-таки и не позволил бы мне вернуться?»
Гортензия избавила бы себя от многих тревог, если бы, вместо того чтобы подыскивать г-же де Сталь блестящих собеседников, просто удовлетворяла неисчерпаемое и завороженное любопытство гостьи ко всему, что касалось Наполеона! Баронесса ошеломляла своих слушателей разнообразием и возвышенностью тем, которые поднимала: Турция, свобода прессы, а также изгнание. Она льстила Гортензии, вспоминая о романсе ее сочинения — «Делай, что должно, и будь что будет», — который часто пела в Фоссе. А главное, забрасывала вопросами ее двух детей (старшему было десять лет, младшему, будущему Наполеону III, — шесть), всё на ту же тему — об их дядюшке. Любили ли они его? Правда ли, что он заставлял их твердить басню, начинающуюся словами: «По мне, так кто силен, так тот и прав»? Дети не знали, что сказать…
Вихрь, ураган! Когда блестящая посетительница уедет, принц Наполеон, старший сын Гортензии, подытожит этот день одной фразой: «Эта дама большая охотница до расспросов. Вот это и называют умом?»
Примерно в то же время, в конце июня или в начале июля 1814 года, г-жа Рекамье устроила у себя чтение «Последнего Абенсерага» Шатобриана, небольшого рассказа, вдохновленного путешествием на Восток, которое автор «Аталы» совершил несколькими годами ранее. При чтении присутствовали г-жа де Сталь, Альбертина, Бернадот с супругой, маршал Моро, маршал Макдональд, герцог Веллингтон, герцогиня де Люин, Камиль Жордан, Балланш, герцог де Дудовиль, Матье де Монморанси, Бенжамен Констан, художник Давид, старый шевалье де Буфле, принц Август Прусский, Канова, Жерар, Сисмонди, Поццо ди Борго, Гумбольдт, Тальма, Монлозье и Меттерних. Как и полагается, читал сам автор.
Г-жи де Буань там не было, ибо она не являлась поклонницей писателя после одного инцидента, происшедшего еще при Империи на чтении того же произведения у г-жи де Сегюр, на котором она присутствовала. Шатобриан читал весьма проникновенно, чуть ли не роняя слезы на страницы, и все присутствующие, включая г-жу де Буань, разделяли его переживания. По завершении чтения подали чай:
— Господин Шатобриан, не желаете ли чаю?
— Охотно.
И тотчас по салону эхом пронеслось:
— Дорогая, он хочет чаю.
— Он будет пить чай.
— Передайте ему чай.
— Он просит чаю!
«И десять дам засуетились, чтобы услужить своему кумиру. Я впервые присутствовала при таком спектакле, и он показался мне столь смешным, что я пообещала никогда не принимать в нем участия. Поэтому, хотя я поддерживала постоянные отношения с г-ном де Шатобрианом, я не записалась в компанию его „мадамов“, как их называла г-жа де Шатобриан, и так и не вошла в ближний круг, куда он допускал только истинных почитательниц».
Подавала ли в тот день чай Жюльетта? Вероятно, нет. Час еще не пробил…
Шатобриан не включил этот эпизод в историю своих отношений с красавицей из красавиц, изложенную в его мемуарах. Ему больше по душе описывать их встречу и внезапно возникшее чувство у одра умирающей г-жи де Сталь. Это более выигрышная мизансцена: Красота является в противовес Уму, но в его свите. На самом же деле, как мы уже знаем, все было несколько иначе. Он познакомился с Жюльеттой на ее территории, в пышности приемов на улице Монблан. И снова встретился с ней, опять же в ее доме, когда уже был известным писателем и только что добился откровенного успеха памфлетом «О Бонапарте и Бурбонах», о котором королю нравилось говорить, что тот сделал для него больше, чем армия в сто тысяч человек!
Можно себе представить, что в момент блестящего начала политической карьеры Шатобриана (6 июля ему поручили посольство в Швеции, где он ни разу не появился), это чтение у г-жи Рекамье имело для него важное значение — благодаря аудитории, собранной Жюльеттой: всемогущий Веллингтон, уже становившийся любимцем салонов, Меттерних, Бернадот, Поццо и Гогенцоллерн — просто Венский Конгресс в миниатюре! И все же — ни слова…
Благородный виконт проделал длинный путь после «Аталы»! Сначала он даровал ей брата-близнеца, также вырванного из «Гения христианства» и опубликованного отдельно, в 1805 году, — «Рене». Восхитительный рассказ, этакий «Вертер» на французский лад, описывающий «смуту страстей», которая превратится в «болезнь века», неминуемую для следующего поколения, что вырастет, терзаясь сердечными муками и вздыхая по сводным сестрам, предающимся полуинцесту и умирающим от чахотки, если только не заключающим себя в какой-нибудь монастырь… Эта куча маленьких Рене, более подлинных, чем сам образец, надо сказать, выводила из себя их создателя. Он публично от них отрекся. Эта мода, созданная им, казалась ему отвратительной, но она возвела его в отцы-основатели французского романтизма, и в конце концов, несмотря на глупость и ограниченность подобных ярлыков, он к ним приспособился.
После неудачного хождения в дипломатию он вернулся из Рима, надувшись, и ухватился за предлог убийства герцога Энгиенского[28], чтобы удалиться от власти и путешествовать. Начал он с Оверни, потом была Швейцария, затем — Бретань. После чего он отправился в дальние края, как некогда в Америку, но теперь — на Восток: Греция, святые места, Египет, Тунис и Испания. Поскольку он был сильно влюблен, а дама из Меревиля (сменившая в его сердце даму из Фервака) ждала его в Гренаде, он прибавил ходу. Однако собрал неплохой материал и, поселившись в «маленькой хижине», которую приобрел в 1807 году, посвятил себя сочинительству: «Мученики», «Путешествие из Парижа в Иерусалим», и маленький «Абенсераг», которого он только что читал у Жюльетты, были плодами его обширного и (слишком) скорого исследования.
Его отношения с Наполеоном откровенно испортились, когда тот велел расстрелять, в страстную пятницу 1809 года, его кузена Армана де Шатобриана, захваченного во время выполнения во Франции тайного поручения принцев в эмиграции. Когда, в 1811 году, Шатобриан был избран во Французскую Академию, он написал приветственную речь, весьма суровую к властям. Отказавшись принять изменения, указанные императором, он был включен в число «бессмертных», не будучи ими принятым, — такого еще не бывало! И в этом Шатобриану выпала судьба отличиться.
Вместе с крушением империи пришел конец, как ему казалось, и его писательской карьере. Начинались серьезные вещи: пора было становиться государственным деятелем. В этом он очень рассчитывал на влияние последней из «мадамов» — дамы из Юссе, герцогини де Дюрас, ровесницы прекрасной Рекамье, бывшей замужем за одним из столпов нового режима и горевшей желанием помочь своему кумиру. Мы увидим, что из этого выйдет.
Париж времен первой Реставрации был завален публикациями, ибо, как бы курьезно это ни выглядело, из двух государей, сменившихся в Тюильри, самым интеллигентным был, разумеется, второй, которого тучность и недомогания склоняли к наслаждениям ума и литературным удовольствиям. Людовик XVIII, известный своим пристрастием к Вольтеру, в достаточной степени обладал остротой ума, терпимостью и блестящей иронией, и хотя ему не всегда удавалось совладать со своим окружением, «качавшим права», он по меньшей мере ничем не сдерживал либеральных тенденций, придушенных цензурой его предшественника.
В окружении г-жи Рекамье Балланш готовился представить свою «Антигону», признаваясь, что многое в ней обязано собой Жюльетте, а Бенжамен Констан наблюдал за третьим и четвертым изданиями замечательного развенчания абсолютизма — «О духе завоевания и узурпации». Бенжамен завершал работу над автобиографическим рассказом, который станет его шедевром, — «Адольф», и представлял монументальную эпопею в стихах, озаглавленную «Осада Суассона», — обширную антиимпериалистическую поэму, в которой мужественный читатель мог бы, на протяжении двух тысяч стихов, найти сходство с известными ему персонажами: некая рабыня по имени Анаис позаимствовала, как и Антигона добряка Балланша, некоторые свои черты у Жюльетты…
Какова же была реакция прототипа? Мы не знаем, но наверняка это ее позабавило или порадовало, она ведь была женщина… Тем летом 1814 года Жюльетта была счастлива: она снова находилась в центре брожения, оживлявшего Париж, с тем дополнительным отличием, что отныне ее окружали не просто выдающиеся люди эпохи, но и великие умы, самые образованные и творческие люди того времени. Писатели толпились в ее салоне, сменив дельцов, политиков и рубак предыдущих правительств, а еще артисты: у нее устраивались чтения, концерты. Беседы по вечерам, на которые, среди многих других, съезжались Монморанси, Бернадоты, Бенжамен Констан или герцог Веллингтон. К ним порой примыкали неожиданные личности типа Монлозье, которого она принимала несколько месяцев тому назад, в палаццо Фиано, и чья переменчивость сбивала с толку: воспитанник святых отцов прошел через Учредительное собрание, затем примкнул к армии принцев, уехал в эмиграцию в Лондон, где познакомился с Шатобрианом, вернулся одновременно с ним, поддержал империю и в завершение всего явился в Париж с собственным произведением: анахроничной апологией феодализма! Автор «Рене» признавался, что ему нравится эта «разношерстная личность», и Монлозье, конечно, еще не раз удивит своих современников.
К Жюльетте приехал и другой римский знакомый — Канова. Он уже не сердился на нее за то, что она не узнала себя в бесстрашных матронах, изготовленных к ее возвращению из Неаполя. Он даже переделал одну из них, ту, что с покрывалом, в «Беатриче» с холодными глазами, увенчанную лаврами, которая сейчас хранится в Лионском музее…
Круг поклонников обновлялся, но самым настойчивым — вот Жюльетте не повезло! — был герцог Веллингтон. Г-жа де Буань ехидно замечает, что «он был самым важным лицом того времени. Все были в этом уверены, но больше всех он сам…». С тех пор как Жюльетта повстречала его у г-жи де Сталь, упрямый ирландец не отставал от нее. Он то и дело являлся с визитом на улицу Бас-дю-Рампар, сопровождал ее повсюду, даже отправился за ней в Сен-Ле — можно подумать, что падчерица Наполеона умирала от желания с ним познакомиться! Он сопровождал Жюльетту и в особняк Люинов. Они виделись в узком кругу с Талейраном, что интересно, ибо Жюльетта, хоть и была дружна с Аршамбо де Перигором, одним из братьев князя, как будто не поддерживала постоянных отношений с этим великим государственным мужем… Хотелось бы знать ее мнение…
Вернемся в август, к блестящему возвращению Жюльетты. Закружившись в элегантном вихре, она все же не забыла далеких друзей, и среди них тех, кто некоторое время подвергались угрозе, — Мюратов. Их положение было шатким и в любой момент могло стать щекотливым. Венский Конгресс должен открыться в сентябре, и королева Каролина тревожится: сколько еще времени Австрия будет соблюдать союзный договор, заключенный с Неаполем? Ведь, в конце концов, королевство находится в руках наполеоновских узурпаторов. Если европейские державы применят принцип законности, Австрия может припомнить, что свергнутая королева была из Габсбургов, сестрой Марии-Антуанетты…
У Каролины идея: попросить подругу Жюльетту, окруженную самыми блестящими парижскими литераторами, найти ей публициста, который составил бы записку о необходимости оставить нынешним правителям их ненадежную корону.
Жюльетта задумалась: естественно, ей на ум пришел Бенжамен Констан. Пишет он быстро и ловко манипулирует самыми парадоксальными идеями, не замарал себя сношениями ни с империалистами, ни с роялистами. Если дельце выгорит, ему будет выдано значительное вознаграждение… Короче, в ответ на просьбу Каролины Жюльетте, как ей кажется, тоже пришла хорошая идея. Несчастная, если бы она знала!
31 августа она переговорила с Бенжаменом, входившим в ее ближний круг, наедине и обрисовала ему свое предложение. Жюльетта старалась говорить убедительно. Она живо поддержала просьбу королевы Каролины. Она была весела и, словно для удовольствия, провоцировала старого друга, пыталась увлечь его на легкую почву светской болтовни, оглушала его очарованием и, ради шутки, бросила искру на пороховую бочку… «Если бы я смел!» — сказал ей Бенжамен, знавший ее уже более четырнадцати лет и изучивший ее наизусть на собственном опыте, а также на опыте г-жи де Сталь. «Осмельтесь же!» — ответила Жюльетта, которая по какой-то причине была в приподнятом настроении. Они могли бы посмеяться над своим странным диалогом, и все на этом бы и закончилось. Никто бы никогда ничего не узнал. Завлекающая подруга, все кокетство и соблазнительность, равно как и благодушие которой были прекрасно известны Бенжамену, получила бы свою записку, и дело было бы в шляпе!
Но судьбе было угодно, чтобы в тот вечер у непредсказуемого Бенжамена было смутно на душе, что делало его непривычно уязвимым. В последнее время дела его шли неважно: ему не удалось возвращение во Францию при падении Империи, ибо он поставил на Бернадота. Он жаловался на свою жену, которая доводила его до белого каления. После двадцати лет знакомства он окончательно отдалился от г-жи де Сталь. В сорок семь лет Бенжамен не был ни в чем уверен. Незанятое сердце и голова, разгоряченная последними литературными опытами (он только что адресовал копию «Адольфа» Жюльетте), безучастность и ирония не помогали ему жить. Они не решали проблемы его несостоятельности, разве что шутливо маскировали ее. Между игрой, девочками, салонами и рабочим столом Бенжамен слишком хорошо мог соразмерить тщету мира и свою собственную ненужность. Он тосковал.
И вдруг — неожиданная психологическая развязка: сраженный любовью, он падает к ногам прекрасной Рекамье! Господи сохрани! Ведь того и гляди голову потеряет…
Вернувшись домой, он помечает в дневнике, как каждый день, свои деяния и свершения: «Ужин в кругу. Госпожа Рекамье. Неужели! Я схожу с ума?» Дневниковые записи, а также письма, которыми он забросал Жюльетту, позволяют нам проследить за этим неожиданным и бурным романом.
Жюльетта — это очевидно — не придает этому никакого значения. Она знает о Бенжамене всё, она наблюдала его вблизи, во всех лицах: счастье, жуткие сцены с г-жой де Сталь, двойные подковерные игры, разрывы и душещипательные примирения в Коппе, Эксе, Шомоне… Чего она еще не видела? Она знает, что самый главный недостаток Бенжамена в том, что он с трудом отдается во власть своим чувствам. Его вечный самоанализ, бесконечное насмешничанье убивают эмоции. Он износил себя таким поведением, которое она называет «скептицизмом» и не одобряет.
Жюльетта права: Бенжамен чувствует больше головой, чем сердцем. Он как никто умеет изобрести то, чего непосредственно не ощущает. Как только в ход пошла голова — лучшее, что у него есть, — ему уже трудно повернуть назад, угнаться за рассудком, которого, впрочем, ему остается достаточно, чтобы присутствовать при собственных мучениях и удесятерять их полным их осознанием… Тем роковым летом Бенжамен созрел, чтобы окунуться во что угодно, лишь бы отогнать мрачные мысли о собственном бесплодии, не чувствовать себя неудачником. Дать захватить себя страсти, изобрести лихорадку, которая сковала бы его ужасное и язвительное разочарование — вот лучшее лекарство! Как игра, это единственный способ забыть о времени, бежать, ни о чем не жалея, от гримас действительности, иначе воспринимать неизбежное биение жизни…
Поскольку все его авансы отвергали, он закусил удила. В своем упорстве он дошел до разнузданности, до исступления, которое с каждым днем становилось всё сильнее. Жюльетта, колебавшаяся между нежной учтивостью (ведь, в конце концов, она давно питала к нему самые дружеские чувства) и раздраженной холодностью (ибо нет ничего неприятнее, чем одержимый, бьющийся в припадках, а этот прошел хорошую школу в Коппе!), наблюдала, как непреодолимо разгоралась эта безудержная страсть. Она получала поочередно пламенные признания, угрозы покончить с собой, обещания отступиться и вопли ненависти и упрека… Ибо у влюбленного Бенжамена была такая отвратительная черта: он всегда старался обвинить женщину, которую, как ему казалось, любил: «Я люблю Вас, следовательно Вы в ответе…» Короче, его неожиданно преобразившиеся отношения с Жюльеттой для него стали адом, а для нее — прискорбным и нелепым любовным приключением.
Он составил записку для Мюратов, но по завершении переговоров, осложненных ранимостью автора, были отвергнуты и вознаграждение, и миссия при Венском Конгрессе (которая осталась бы неофициальной). Жюльетта, по своему обыкновению, часто живала у Кателланов, в Анжервилье. Бенжамен увязывался туда за ней. Позднее его перестали пускать. Г-жа де Сталь вернулась в конце сентября и поселилась в замке Клиши, том самом, где жила Жюльетта, когда с ней познакомилась. Стенания и признания Бенжамена в присутствии кавалера Огюста не способствовали укреплению дружбы двух женщин… Надо заметить, что, по странному стечению обстоятельств, Жюльетта соблазнила двух молодых людей, окружавших баронессу, — Проспера, который в конце концов женился, и ее сына. А теперь она посягнула (ведь Бенжамен представил вещи именно таким образом) на сожителя с двадцатилетним стажем! Какая безнравственность…
Жюльетта продолжала жить, как жила, и хорошо делала, ибо безумие Бенжамена могло бы под конец стать заразительным. Видясь с ней почти ежедневно, он писал длиннющие письма, в которых то курил ей фимиам, то пытался разжалобить своими стенаниями, то обвинял ее, то вручал себя в ее руки. «Располагайте мной…» Жюльетта поостереглась это делать.
Шли дни, расцвеченные обедами, балами, спектаклями, а также и вечерами наедине, прогулками по Люксембургскому или Ботаническому саду. В своем дневнике Бенжамен замечает: «[14 ноября] О любви больше речи нет, лишь о дружбе, которая, по сути, более показная, чем подлинная. Такого сухого сердца, как у Жюльетты, еще не порождали небеса — или ад. Что до г-жи де Сталь, то это змея, яростная в своем тщеславии. Она ненавидит меня в глубине души, и я плачу ей тем же. Оградим мое счастье от когтей гарпии…» В тот же день Бенжамен, и глазом не моргнув, заявил своей красавице: «Вы самое умное, самое тонкое, самое грациозное, ангельски доброе создание…» А про себя заметил: «Будем принимать ее за то, что она есть!»
Ядовитое трезвомыслие, которое о многом говорит! Бенжамен, закоренелый игрок, ставит на Жюльетту! Бенжамен играет в любовь. Он держит пари на то, чтобы покорить эту молодую женщину (которая нравилась ему с тех пор, как он с ней познакомился, но была недоступна, пусть даже потому, что являлась близкой подругой его опасной спутницы), против своего внутреннего упадка, своей неизбывной скуки. Как бы он ни кипятился, как бы ни пытался переманить удачу на свою сторону, у него нет никаких надежд на победу, и он это прекрасно знает. Но не хочет этого допустить, пересмотреть свою стратегию. Ему доподлинно известно, что Жюльетта — женщина не для него, как и он не тот мужчина, что ей нужен.
О конвульсиях Бенжамена написано очень много. Даже слишком. Читая его патетические послания, какие только порицания не обрушивали на легкомысленную Рекамье, которая своими белыми ручками разбила столь благородное сердце! Но как еще могла она себя вести с этим больным человеком, знаменитое непостоянство которого за годы изучила досконально, а он еще усугубил бы свое положение, пытаясь доказать, что в этот раз всё по-настоящему? Она старалась держаться подальше от порочного круга, затянувшего Бенжамена. Она продолжала жить своей жизнью, не отталкивая его грубо, ибо с помешанными ничего не знаешь наперед…
Что до кокетства, то ясно как день: у Жюльетты оно было безобидным; ей требовалось поклонение ради чувства безопасности, из любви к тому, чтобы ее окружали, развлекали, узнавали, любили. Эта склонность, которая ни на секунду не встревожит умного Шатобриана, имела ясное происхождение: недостаток любви. Ничего общего с профессиональными Селименами, холодно, сознательно пускавшими в ход свои чары, чтобы обеспечить себе власть над мужчиной, а то и еще хуже — чтобы манипулировать им… Жюльетта не была способна откликнуться на пожары, которые она разжигала, что нарушило бы ее равновесие, ее целостность, ее внутреннюю гармонию и не принесло бы ей того, в чем она нуждалась — нечто более глубокое, нежели бенгальский огонь, разожженный отказом… Она ждала. Пока она не могла отдаться. Ни один мужчина из ее окружения не смог бы ее к этому подтолкнуть. А Бенжамен еще в меньшей степени. У Жюльетты было сердце, но чтобы оно забилось сильнее, ей нужно было почувствовать настоящее, мощное волнение. Это пока не пришло.
Жюльетте досаждают грубые шутки Бенжамена. Они, должно быть, напоминают ей эпизод с Люсьеном Бонапартом… Бенжамен, на досуге сочиняющий вместе с ней некоторые фрагменты ее «Мемуаров», задним числом соперничает с пылким Ромео! И даже превосходит его в том, что касается ревности и агрессивности. В те лихорадочные месяцы — с лета 1814 года до лета 1815-го — он поочередно вызвал на дуэль трех друзей Жюльетты — Огюста де Форбена, которого она принимала с явной охотой, ибо он был живым, забавным и полным очарования (полная противоположность Бенжамена), маркиза де Надайяка, другого поклонника, с которым можно было и не заходить так далеко, и, наконец, переливающегося всеми цветами радуги Монлозье, который будет ранен в руку…
Однако Бенжамен не заблуждался относительно себя, и у этой истории будет и красивая сторона: несмотря на откровенное отвращение, которое он будет питать к Жюльетте, когда его помешательство пройдет, он не станет держать на нее зла за то, что она была предметом этого разнузданного и довольно нелепого поведения. Ни обиды, ни презрения, ни безразличия — словно по волшебству, но снова станет другом, близким знакомым, каким и был. Она же будет обходиться с ним так, как и раньше, до этого приступа безумия — естественно, элегантно, сочувственно.
Этот роман окажется лишь скучным и поучительным в том, что касается закоулков человеческого сердца — или, как указывает Шатобриан, «человеческой головы», — к тому же мы бы предпочли те, что описаны в «Адольфе», в самой законченной и близкой к действительности литературной форме, если бы политические события не перечеркнули собой жалкую жестикуляцию Бенжамена.
С тех пор как Бенжамена выставили за дверь Трибуната, он не имел никакого снисхождения к Бонапарту и, несмотря на робкие попытки состряпать себе политическую карьеру, без стеснения, сурово и твердо высказывал всё, что думал об абсолютизме. «Дух завоевания и узурпации» недавно это доказал. Когда Париж взбудоражили слухи о возможном возвращении тирана, Бенжамен был решительно настроен упорно защищать идеи, которых всегда придерживался и от которых никогда не отступится. 11 марта 1815 года, когда император был уже в Лионе и ждали столкновения с маршалом Неем, посланным королем, чтобы остановить его, Бенжамен написал статью в «Журналь де Пари», призывая выступить на стороне Бурбонов перед лицом империалистической угрозы. Он четко заявил о своей позиции, и в этом не было ничего удивительного.
Его раздражал страх, от которого дрожали роялисты. «Я единственный, кто смеет предложить защищаться, — писал он в своем дневнике. — Погибну ли я? Узнаем завтра ввечеру». Он замечает Жюльетте: «Говорят, что через три дня мы будем окружены. Окрестные войска будто бы выступают против нас. Возможно, это преувеличение, ибо все страшно трусят. Я же боюсь лишь одного — не быть любимым Вами».
Когда в Париже узнали об измене Нея, по городу прокатилась волна паники. Узурпатор возвращается, корсиканское чудовище у ворот — все, кто открыто примкнул к Бурбонам, мучились вопросами, метались, теряли голову… и вскоре были готовы бежать. И в первых рядах — г-жа де Сталь, не имевшая ни малейшего желания вновь оказаться во власти своего палача и вернувшаяся в Коппе, она и Жюльетту призывала последовать ее примеру. Все прекрасные дамы, особенно переметнувшиеся империалистки, более других опасавшиеся возможных репрессий, наспех прощались… Одному Богу известно, когда теперь увидимся, да и увидимся ли…
Жюльетта не тронулась с места. Она спокойно ждала. У нее не было желания снова отправляться в изгнание, и она считала (и была права), что всегда успеет уехать, когда ей укажут, да еще и укажут ли. Бенжамен, как и г-жа де Сталь, пытался убедить ее, что она действует во вред г-ну Рекамье, что оставаться — безумие, что она должна бежать вместе с ним. Правда, у Бенжамена было больше причин, чем у нее, опасаться возвращения Орла. 19 марта, совершенно потеряв голову (король сбежал ночью), он опубликовал в «Журналь де Деба» статью, еще более яростную, чем ту, неделю назад, которую завершил как нельзя более однозначно и энергично:
Парижане! Нет, не таковы будут наши речи, по крайней мере мои. Я видел, что свобода возможна при монархии, я видел, что король примкнул к нации. Я не стану, как жалкий neребежчик, влачиться от одной власти к другой, прикрывать подлость софизмом и бормотать невежественные слова, чтобы купить себе постыдную жизнь.
Яснее не скажешь! Парижане увидят то, что они увидят!..
В тот же день он написал Жюльетте письмо приговоренного к смерти, в котором просил провести последние часы вместе с ним. Накануне он пометил в дневнике: «Если корсиканца разобьют, мое положение здесь улучшится. Если! Но двадцать против одного не в нашу пользу». Запись от 19-го числа: «Статья вышла. Совсем некстати. Полное поражение. Даже и не думают сражаться». На следующий день, 20 марта: «Король уехал. Всеобщее смятение и малодушие». Днем позже: «Я уезжаю». К несчастью, в Париже не хватает лошадей. Ему потребуется ждать еще два дня, чтобы сбежать вместе с остальными… 25 марта он передумал и мчится на почтовых в обратном направлении! Снова поселяется в столице, и никто и не думает о том, чтобы его погубить: общее положение слишком неясно, чтобы император занимался преследованиями журналиста!
Тот же вскоре связывается с членами восстановленного имперского правительства: несколько раз видится с Фуше, а также Жозефом Бонапартом. 14 апреля Бенжамен пишет в дневнике: «Встреча с Императором. Долгий разговор. Это удивительный человек. Завтра несу ему проект конституции». 19 апреля он снова увиделся с ним и сумел предложить несколько из своих конституционных идей. Бенжамен сделан государственным советником. Он составляет «Аддитивный акт», по которому будут управлять Францией в те три месяца, что продлится восстановленное царствование Наполеона. Ну вот: парижане увидели! Увидели Бенжамена, который 19 марта метал громы и молнии в нового Аттилу, а месяцем позже стал самым ценным его сановником, поскольку принес залог либерального фасада, без которого император бы не удержался в Тюильри!
Для Бенжамена это было неслыханным повышением! Это самоотречение, этот перевертыш — не лишенные логики, поскольку это император принял его идеи, а не он отрекся от них, чтобы принять императора, — разумеется, вызвали гнев роялистов, которых меньше месяца назад Бенжамен пламенно призывал сражаться и которые теперь кипели от бешенства в вынужденном изгнании! Бенжамен — предатель! Это клеймо на нем навсегда…
Слава богу, Шатобриан, последовавший за королем в Гент, был не из этой породы!
Разумеется, такой кульбит не преминули приписать влиянию женщины, в которую Бенжамен был тогда влюблен, то есть Жюльетты. Абсурд! Об оппозиции Бенжамена Наполеону было известно давно. Ему никто не был нужен, чтобы подсказывать идеи, которые он будет изрекать в лицо Европе до самой своей смерти! Бенжамен один нес ответственность за свое бесстрашие на словах, а виноват он был в том, что в своей статье «напал» на человека — человека, от которого, несколькими днями позже, принял блестящее возвышение. И это приятие касалось его одного. Жюльетта ни в коей мере не была мстительной; при абсолютизме она заплатила за свою приверженность к свободе и к друзьям. Но она не боялась Наполеона; когда он вернулся, она не сбежала — вот доказательство. Что до Бурбонов, то если она их и предпочитала, то не до такой степени, чтобы призывать к оружию! Позже мы увидим, как она умеряла пыл Шатобриана в этом отношении. Жюльетта ничуть не была ответственной за позицию Бенжамена, как и за его карьеризм. Наконец-то он кем-то стал! Как долго он этого ждал… Хотя его лояльность оказалась скорой и шумной, хотя ей недоставало изящества, Бенжамен был в большей степени неловким, чем подлецом. И он был не один… Он в очередной раз рискнул. Сыграл. Но поставил не на ту карту.
Хотя молниеносное возвышение Наполеона осталось в воспоминаниях в виде потрясающе красивой легенды, хотя его путь, свершенный с помощью «народа, солдат и унтер-офицеров» и приведший государя в двадцать дней с острова Эльба в Тюильри, казался чудом, действительность последнего бонапартистского потрясения быстро предстала перед его действующими лицами такой, какой была: запутанной, если не сказать нестерпимой.
Внутри страна бурлила: насколько первая реставрация Бурбонов прошла гладко, по воле Людовика XVIII, союзников и самого народа, изнуренного годами войны, настолько внезапная реставрация империи волновала и тревожила. Чего хочет Наполеон? Восстановить свою власть, опираясь на сей раз на свободы, — он, десять лет попиравший их ногами? Кто в это поверит? Двусмысленность была во всем: переменчивости народа, беспочвенном воодушевлении, помогшем ему вернуть себе трон. Сохранит ли он его, подперев возрожденным революционным духом, или вступит в сделку с действующими сановниками, успокоив либеральную буржуазию? Его положение далеко не прочно.
«Аддитивный акт», как мы уже сказали, был своего рода залогом гражданского мира. На самом деле он вызвал недовольство у всех: люди, выпестованные Революцией — неоякобинцы, — возмущались учреждением палаты пэров, и вообще, этот акт, дарованный императором, чье стремление к самодержавию им было хорошо известно, вызывал скепсис с их стороны: в любой момент он может восстановить фактическую диктатуру. Бонапартисты кипели: их глава тянул время и ради того, чтобы понравиться обществу, упустил абсолютную власть. Либералы были крайне недоверчивы: то, что им было дорого — личные свободы, равенство перед законом, свобода печати, дух Прав человека, конституционный режим, — казалось, было слабо гарантировано Наполеоном, всегда действовавшим по предопределению и известным своим презрением к ценностям Просветителей. Армия рыла землю копытом: она вновь обрела своего императора и жаждала действий во славу его; при этом ей недоставало главных командиров.
Короче, все были разочарованы, не говоря уже о роялистах, которые были просто убиты: несвоевременное возвращение Бонапарта уничтожило все завоевания мира, установленного десять месяцев назад. Фуше был прав, говоря, что «Париж оказался на вулкане». Этот замечательный наблюдатель, автор первой Реставрации наряду с Талейраном, снова был в святая святых: Наполеон не счел нужным обойтись без его компетентности и сделал его своим министром полиции…
Вне страны положение Наполеона было отчаянным: узнав о его высадке в Гольф-Жуане, союзные государи, собравшиеся на Венский конгресс, немедленно провозгласили его «вне закона», изгоем Европы. Он нарушил свои обязательства. Было решено держать его на почтительном расстоянии и по возможности уничтожить: отныне война была неминуема.
Поражение Наполеона было полным 18 июня 1815 года в одном из самых страшных сражений — битве при Ватерлоо. Отвергнутый народом, принужденный к отречению палатой депутатов, он сделал это в пользу своего сына (Наполеона II) в надежде, что Австрия поддержит это решение, предполагавшее регентство Марии Луизы. Англичане и пруссаки, победители при Ватерлоо, рассудили иначе: никакого регента, даже из Орлеанской династии («узурпатора из хорошей семьи», по словам Веллингтона), только восстановление Людовика XVIII под контролем союзников.
В своих «Замогильных записках» Шатобриан оставил нам несколько очень живых страниц о своем изгнании, когда он вслед за королем удалился в Гент. Рассказал он нам и о встрече в Сен-Дени между Фуше, главой временного правительства, Талейраном, без спешки вернувшимся с Венского Конгресса, где он ловко маневрировал, защищая французские интересы, и Людовиком XVIII. Цареубийца 1793 года и бывший епископ-отступник, вместе входящие в кабинет короля, вызвали отвращение у благородного виконта! Он не мог найти достаточно суровых слов, чтобы описать медленную поступь «порока об руку с преступлением», проходивших рядом с ним, не видя его… Он не мог допустить, что эти два государственных деятеля с переменчивыми пристрастиями необходимы тем, кто намеревался взять в свои руки дела государства, самые насущные и запутанные из которых были ведомы только этой паре… И если б дело было только в этом!
Общее положение было катастрофическим: помимо многочисленных перебежек политиков и военных, крушение иллюзий сопровождалось национальным крахом. Второй Парижский договор (от 20 ноября 1815 года) был просто драконовским: союзники на сей раз решились заставить Францию заплатить за свое непостоянство, за эту нелепую выходку: ее оккупировали 1 миллион 200 тысяч иностранных солдат. У нее забрали еще принадлежавшую ей часть Савойи. Разрушили северные крепости (страну в любой момент могли захватить), потребовали огромную контрибуцию — 700 миллионов франков, а также содержание оккупационной армии в течение трех лет. Она должна была также вернуть все произведения искусства, награбленные за двадцать лет по всей Европе, — это было только справедливо, ибо художественный грабеж был возмутителен и не имел оправданий. Последний полет Орла дорого обошелся! Национальная территория стала меньше, чем до Революции… Столько смертей, и всё для чего!
Союзники вели себя уже не как освободители, а как оккупанты, подозрительные и бдительные победители. Самыми мстительными, если не сказать злобными, были пруссаки. Послы союзных держав будут три года внимательно следить за каждым решением правительства; французам, на которых возложат ответственность за возвращение Наполеона, не простят ничего: в отличие от 1814 года, Франция была не освобождена, а просто-напросто разбита.
На Венском Конгрессе, за несколько дней до Ватерлоо, Европа была реорганизована следующим образом (четыре союзные державы отхватили себе львиную долю): Россия сохраняла за собой Финляндию и Бессарабию. Она получила польские провинции Пруссии до самой Варшавы[29], превратив их в королевство, примыкающее к ее империи.
Англия, помимо владения морями вместе с Мальтой, Ионическими островами, Кейптауном и Цейлоном, которые ей вернули, забрала обратно Ганновер.
Пруссия приобрела шведскую Померанию, север Саксонии, Вестфалию, великое герцогство Берг, левобережье Рейна.
Австрия вновь обрела Тироль, Ломбардо-Венецианское королевство, Иллирийские провинции.
Швейцария вернула себе Женеву и Валев и стала нейтральной конфедерацией. Бельгия и Нидерланды составили единое королевство. Норвегия была отдана Швеции. Дания получила герцогство Шлезвиг-Гольштейн. Крупнейшие вассалы наполеоновского Рейнского союза перегруппировались под эгидой Австрии в Германскую Конфедерацию. Испания и Португалия восстановились в прежних границах. Италия была раздроблена, как прежде: папские государства, королевства Неаполь, Пьемонт-Сардиния, Ломбардия-Венеция, а также несколько княжеств: Геную отдали Пьемонту, Парму — Марии Луизе.
Всё это было справедливо, но в расчет не принимались чаяния народов: реакция на Венский договор в значительной мере определит историю Европы XIX века.
А Жюльетта? Она никуда не уезжала, разве что ненадолго в Сен-Жермен, у парижской заставы, в конце весны. Жюльетта присутствовала при этом новом, уже гораздо более яром потрясении, в городе, угнетаемом требованиями и унижениями, связанными с военной оккупацией. Пока император Александр будет находиться в столице, он попытается умерить злобу пруссаков, особенно Блюхера: ему удастся спасти Йенский мост и Вандомскую колонну, которые старый маршал хотел снести без долгих разговоров.
Другой победитель при Ватерлоо, Веллингтон, вел себя не менее нагло, больше из тщеславия, чем по злобе. Когда он явился на улицу Бас-дю-Рампар и заявил, довольный собой: «Ну и побил же я его!»[30], Жюльетта ответила ему с несвойственной ей суровостью. Было не до бахвальства! Пусть благородный лорд набивается на комплименты в другом месте…
Если друзья Жюльетты из числа роялистов возвращали себе свои посты, посольства, обязанности при дворе (Шатобриана включат в следующую партию пэров), у некоторых других ее знакомых были проблемы. Ибо умеренности и терпимости, как год назад, уже как не бывало: сводили счеты, и хотя король заявлял, что хочет «национализировать королевскую власть и роялизировать нацию», к тем, кто примкнул к Наполеону во время Ста дней, были приняты репрессивные меры. Цареубийцы (в том числе Фуше и художник Давид) были высланы, шестнадцать генералов осуждены. Нея, обещавшего остановить Наполеона по возвращении того с острова Эльба и привезти его к королю в железной клетке, судили и расстреляли. Лабедойера, несмотря на все попытки за него заступиться, — тоже.
Мюрат, как всегда не вовремя, не устоял перед успехами человека, которого покинул: явился в его распоряжение, бросив жену, детей, королевство и союз с Веной. 23 мая, при Толентино, его разбили австрийцы, он был вынужден укрыться в Канне, потом на Корсике. Император запретил ему являться в Париж, и бывшие его союзники завладели Неаполем, уладив тем самым проблему возврата короны его законному правителю. Мюрат предпринял попытку десанта, жалким образом провалившуюся в Пиццо, в Калабрии. Он был предан военно-полевому суду, не успев хорошенько понять, что произошло. Его расстреляют 13 октября, и этот забияка умрет как храбрец. Жюльетта не забудет Каролину, чье хождение по мукам, как и у всех прочих членов семейства Бонапартов, только начиналось.
После Ватерлоо Бенжамен Констан нашел себе занятие, на некоторое время снискав покровительство баронессы де Крюднер, происходившей из знатного ливонского рода и разъезжавшей по Европе вместе со своим мужем-послом, тогда она была молода и красива, а впоследствии с успехом попробовала себя в литературе, написав «Валерию» — многословный, свежий и чувствительный роман, затем она стала кем-то вроде модной иллюминатки, проповедуя в салонах и держа в своей власти самого русского царя. Шатобриан, как и г-жа де Буань, обрисовал эти странные сеансы, проходившие в особняке в предместье Сент-Оноре, сад при котором сообщался с садами вокруг Елисейского дворца, резиденции российского государя, и на которых последний присутствовал по-соседски, инкогнито. На этих сеансах смешивались медитация, проповедь, политика, а заканчивались они общими молитвами. Г-жа де Крюднер подтолкнула царя к заключению Священного Союза, объединявшего в духе христианских крестовых походов трех монархов разного вероисповедания — российского, австрийского и прусского. Дипломаты, естественно, первыми обличили нелепость этой моды на мистицизм, которой было мало заполонить салоны, она метила еще и в канцелярии! г-жа де Крюднер, любившая прекрасную Рекамье, просила ее не выглядеть слишком привлекательно, когда она явится на молитву в обществе царя или какого-нибудь другого из своих поклонников!
Бенжамен почувствовал умиротворяющее влияние пророчицы и оказался достаточно рассудительным, чтобы удалиться из Парижа. Он был изгнан королем, но 24 июля сумел добиться пересмотра приказа; несмотря на это, он сознавал, что ему лучше не напоминать о себе. Его положение в Париже было ненадежным: все партии ненавидели его за то, что он оскорблял императора, или за то, что он примкнул к нему.
Осенью Бенжамен отправился в Брюссель, затем в Лондон. Успокоили ли его добрые слова ясновидящей, или он испытывал облегчение, дыша другим воздухом? По выезде из Франции к нему вернулись силы. Любовная лихорадка понемногу утихла, через три месяца тон его писем к Жюльетте снова пришел в норму.
Так завершилась для него черная полоса, бурный, но несчастливый период его жизни… В тот год Бенжамен много стенал, много писал, плакал, сражался, совершил тысячу экстравагантных поступков, пережил звездный час, был, хоть и ненадолго, допущен ко двору и оставил там яркий след! Он играл и проиграл. Красавице из красавиц, а еще государю, которого желал просветить своими идеями. Или, вернее, они оба были достаточно безумны, чтобы вообразить, будто их прекрасная мечта окажется долговечной! Жюльетта, Наполеон, разочарования!.. Сознавал ли Бенжамен, свершая свой одинокий путь, что его слава, пропуск в вечность — не в этой неразумной любви и не в этой надреальной политической роли, а, скорее, в том маленьком «Адольфе», который он, в мученические месяцы, беспрестанно читал в салонах, в том числе у Жюльетты? Знал ли разочарованный, рисковый Бержамен, что только этим оправдал свою жизнь — ту жизнь, которую влачил с горечью и находил «ужасной»?.. На это мало надежды.
Г-жа де Сталь старела плохо. Здоровье ее слабело, нервная неуравновешенность усиливалась. Как и ее мать, она страдала бессонницей и то и дело принимала опиум, чтобы обрести покой: самое распространенное успокоительное средство того времени было также и самым убийственным. Плохо очищенный, в неверных дозах, опиум порождал предсказуемую зависимость и разрушал того, кто предавался ему в такой мере, какую трудно себе представить.
Застигнутая врасплох возвращением Наполеона, баронесса укрылась в Коппе, теряясь в догадках о судьбе Европы, а главное, крайне раздраженная этим несвоевременным обстоятельством, произошедшим накануне «ее ликвидации», то есть формальностей, позволявших ей вернуть свои два миллиона. Она только об этом и думала, точно эти деньги, которые она намеревалась дать в приданое Альбертине и от которых, таким образом, зависела судьба ее дочери, помолвленной с герцогом Виктором де Брольи, были стержнем ее существования, его главным побудительным мотивом. В этом нетерпении было словно предчувствие. Г-жа де Сталь так закончила письмо к своей подруге герцогине Девонширской: «Я бледна как смерть и грустна как жизнь…»
Во время Ста дней она, через Жозефа Бонапарта, связалась с Парижем, чтобы возобновить прервавшиеся финансовые переговоры. Наполеон этому не препятствовал.
Раздраженная тем, что дела шли не так быстро, как бы ей хотелось, она вскоре затеяла ужасающую ссору с Бенжаменом Констаном (кстати, отцом Альбертины) по поводу восьмидесяти тысяч франков, которые он был ей должен уже многие годы: она нетерпеливо требовала вернуть эти деньги, а он был неспособен это сделать. Она грозила ему судом, он отвечал угрозой опубликовать письма, полученные от нее! Нельзя сказать, что тон этой перепалки был к чести двух блестящих умов… Конец этой жалкой драке положило Ватерлоо. Комментарий г-жи де Сталь, в другом письме к своей английской подруге: «Этот человек (Наполеон) — точно лава: он угас, но всё пожег…» Надо думать, начиная с нее.
Ей приходится поддержать Бурбонов; в конце концов она добивается своего. Наконец-то она может выдать замуж дочь и устроить положение сына Огюста, что несколько смягчает ее настроение. У нее нет намерения вернуться в Париж, поскольку ей не по душе как его оккупация, так и атмосфера нетерпимости, которая там царит. Поскольку состояние здоровья Рокка не улучшилось, она решила провести зиму в Италии. Свадьба Альбертины состоялась в феврале 1816 года, в Пизе. Это было смешанное бракосочетание, католико-протестантское, и г-жа де Сталь описала его в письме к Жюльетте.
Тон ее писем оставался любезным, но, зная о привычном лиризме г-жи де Сталь, легко понять, до какой степени охладели отношения между двумя женщинами. Авторитарная Жермена так и не простила Жюльетте ее слишком легкого успеха у Проспера де Баранта. Эпизод с Огюстом вбил в трещину новый клин. С точки зрения Жюльетты, решающую роль сыграло поведение баронессы во время ее изгнания. Приступ безумия Бенжамена все завершил. Однако они не разошлись бесповортно: Ум и Красота горячо любили друг друга. Кокетство и Эгоизм еще порой вспоминали об этом…
От «добродетельной» четы помощь была небольшая: Виктор де Брольи, которого англичане называли «Jacobine Duke»[31], тогда как его теща видела в нем «единственного англичанина во Франции», принадлежал к той духовной среде, что отличится при Июльской монархии, провозглашая идеалы золотой середины, и которая под именем «доктринеров» объединяла Гизо, Руайе-Коллара, Бертена де Во, Себастиани — это из самых известных. Ни гибкость, ни политический прагматизм не были в числе его сильных черт. Это был суровый человек, с твердыми принципами и преданный абстракции, которого сегодня бы назвали косным партократом. Не стоит уточнять, что в отличие от элегантного Гизо он терпеть не мог г-жу Рекамье и все, что она собой олицетворяла.
Что до очаровательной Альбертины, к которой сватался Байрон, а Ламартин вдохновлялся ею, создавая свою Грациэллу, она странно изменилась: некая аскеза привела ее от языка гипербол Коппе к сухости самого отъявленного методизма. Закосневшая в благочестии, подурневшая, она преждевременно умрет в сорок один год. Она тоже не любила г-жу Рекамье, хотя всегда придерживалась с ней приличий, быть может, в память о матери. Между ними возникнет конфликт, когда Альбертина попытается завладеть письмами, принадлежавшими Жюльетте. Слава богу, та даст ей отпор! Благочестивая Альбертина, дочь Коринны и Адольфа, совершит глупое и непоправимое преступление: сожжет всю переписку своих родителей, отмеченную, на ее взгляд, печатью греха. Узость ума, ханжество и отсутствие литературного чутья погубили таким образом невосполнимое сокровище… А вот Жюльетта — и позже ее наследники — сумеют сохранить красоту страниц, подписанных Сталь, Констаном или Шатобрианом. Чувству меры и способности отличать хорошее от дурного нельзя научить. Способности отделять свое суждение от предрассудков и щепетильности — тоже. Под покровом ригоризма Альбертина предавалась главному недостатку своей матери, который от нее унаследовала, — несдержанности.
С наступлением следующей весны ремонтные работы, затеянные в особняке на улице Бас-дю-Рампар, побудили Жюльетту оставить Париж. Мы бы хотели точно представить себе это парижское жилье Рекамье, которое, как и другие, исчезло, и где в шумные дни обеих Реставраций соседствовали друг с другом все знаменитости, которые только были в городе. Г-жа де Буань с матерью приезжали туда в отсутствие Жюльетты, чтобы посмотреть в окна второго этажа на прохождение союзных армий по бульвару в 1814 году: из почтения к гостеприимству г-на Рекамье, они не выказали никакого особого воодушевления, но их радость, хоть и молчаливая, всё же была велика.
По возвращении Жюльетта приютила там Балланша, которого семейные обязанности удерживали в Лионе, а потому он редко жил в Париже, затем — двух братьев Канова: скульптору Ватикан поручил переговоры о возвращении предметов искусства, которые французы «приватизировали» у римлян. Красавицу из красавиц продолжала связывать с друзьями любезная и постоянная переписка, широкая сеть связей, выбранных с умом и поддерживаемых с постоянством. Некоторые из них позже станут для нее чем-то вроде семьи, узким, но неразлучным кружком, трое из членов которого нам уже известны: маленькая Амелия, Балланш и Поль Давид.
Сначала Жюльетта провела пять недель у своих кузенов Далмасси, в верховьях Соны, в замке Ришкур. Атмосфера в их доме ее порядком огорчила: ее кузина сильно переменилась: «худая, измученная, несчастная», — пишет она «доброму Полю», после падения Империи снова ставшему ее незаменимым и пунктуальным гонцом. Адель де Далмасси умирала от чахотки, а ее муж, «довольно посредственный и очень ревнивый», словно нарочно делал семейную жизнь еще более тяжелой. Жюльетта тосковала, разрываясь между заботами, которыми окружала ту, кого нежно любила еще с детства, и временем, которое выкраивала для себя, «в маленькой галерее, выходящей в сад», которое она посвящала переписке и чтению. Как она призналась своему племяннику, «жизнь в Шалоне была легкомысленной по сравнению с этой…»
По совету своего кузена, доктора Рекамье, она покинула Далмасси и отправилась на воды в Пломбьер. Милый курорт в Вогезах, хотя и немноголюдный в то лето (Жюльетта сетовала, что из знакомых там был только граф Головкин, которого она сторонилась как «самого вздорного человека, какой только может быть»), показался ей после болезненной и удушливой атмосферы в Ришкуре островком покоя и цивилизации. Она дышала полной грудью, ее мигрень отступила, и, что симптоматично, она велела «открывать окна в шесть часов утра»…
Ее врач и родственник, Жозеф Клод Ансельм Рекамье, уже десять лет руководил отделением в Отель-Дье[32] в Париже, где будет практиковать сорок лет, и в профессиональном плане был знаменит на всю Европу. В результате, в Пломбьере с его хорошенькой кузиной произошло небольшое недоразумение, сильно позабавившее всю семью. Однажды ей вручили визитную карточку одного немца, который очень просил удостоить его встречи с ней. Г-жа Рекамье, привыкшая к восхищенному любопытству по отношению к своей персоне, назначила день и час. Посетитель — молодой человек весьма приятной наружности — явился и стал молча и восторженно смотреть на нее. В конце концов смущенная Жюльетта осведомилась, чем она обязана его посещению. Оказалось, что немец, услышав о том, что в Пломбьере находится женщина, имеющая непосредственное отношение к знаменитому доктору Рекамье и к тому же носящая его фамилию, не пожелал вернуться на родину, не увидев ее.
Тем же летом 1816 года г-жа де Сталь, окруженная своими детьми, находилась в Коппе, который по такому случаю сиял всеми огнями — в последний раз, но кто, кроме Коринны, мог такое предполагать? Все было выдержано в английском духе, и одним из самых знаменитых британцев, наведывавшихся туда по-соседски, был лорд Байрон, проживавший на вилле Диодати, на противоположном берегу озера, чья скандальная репутация не могла не волновать кружок баронессы. Она была бы счастлива принять Жюльетту, если бы та согласилась сделать крюк на обратном пути из Пломбьера. Жюльетта колебалась. К ней вот-вот должен был приехать принц Август, пожелавший навестить ее на водах. Вернуться в зачарованные места? Встретиться с Чайльд Гарольдом? Разбередить былые раны? Огюст де Форбен из Лиона открыто отсоветовал ей ехать. Жюльетта не поехала в Коппе.
К тому же она спешила вернуться в Париж, взбудораженный предстоящей свадьбой младшего сына графа Д'Артуа, герцога Беррийского, с Марией Каролиной де Бурбон, юной принцессой Неаполитанской, шестнадцати лет от роду: всех интересовало, так же ли она пленительна, как ее двоюродная бабушка Мария Антуанетта.
Первым своими впечатлениями о новой герцогине Беррийской поделился с Жюльеттой Эжен д'Аркур, видевший ее во время празднеств, устроенных в ее честь. Юмора новому командиру эскадрона гвардейских гусар было не занимать:
Между нами, она лишена очарования, ее следовало бы поместить на некоторое время в школу у нас. Однако для принцессы она неплоха. Она косит, но с достоинством, подобающим ее сану, и если уловить направление, можно надеяться перехватить благосклонный взгляд…
Суждение г-жи де Буань было еще более строгим: молодая женщина произвела на нее плохое впечатление, она «угрюма и неотесанна», «косолапит», «насмешничает», обращаясь с маленьким двором, который ей составляют… И всё это казалось подруге Жюльетты тем более прискорбным, что принцессе присуща широта души: «В умелых руках она бы выгодно преобразилась…» Но этого не произойдет. Герцогиня Беррийская, интересовавшая парижан, потому что при дворе недоставало принцесс — король и его брат были вдовы, — казалась всем глупой гусыней хорошего происхождения: ее желали видеть безобидной, и конечно, ее невежество и веселость не бросали тени на ее чопорную тетю, герцогиню Ангулемскую. Пока…
Герцогиня Беррийская еще вызовет много разговоров, и мы с ней еще встретимся: ее капризы и безумные приключения не пройдут бесследно для Жюльетты, когда в них, неприкрыто и неоднократно, окажется замешан сам г-н де Шатобриан.
По возвращении Жюльетту ждал явный политический кризис: в сентябре король распустил палату депутатов, прозванную «Бесподобной», потому что, вопреки всем ожиданиям, в ней собралось мощное реакционное большинство. Государь пытался преградить дорогу фанатизму, разбушевавшемуся на юге, этому «белому террору», грозившему докатиться до Парижа — горнила страстей и недовольства.
Большинство в стране, как и ее государь, желало мира. А для этого нужно было разрядить политические страсти, разжигаемые в первую очередь теми, кто был «большим роялистом, чем сам король», и которых по этой причине называли «крайними»: они не принимали хартию, клялись только троном и алтарем, мечтали лишь о репрессиях и о восстановлении прежних привилегий. Их вожаком, пока еще неявным, был собственный брат короля, граф Д'Артуа. Людовик XVIII оказался достаточно умен, чтобы не пересматривать главного завоевания Революции, еще укрепленного Наполеоном: национальной собственности. Подразумевалось, что будет соблюдаться равенство всех перед законом, Гражданский Кодекс, свободный доступ к труду, а также свобода вероисповедания, хотя католическая религия была признана государственной. Конечно, Франция была готова последовать за королем, но многие раны были еще слишком свежи, чтобы все быстро успокоились.
Партии крайних противостояла конституционная партия, объединявшая умеренных, почитавших парламентарную систему, но различных меж собой, таких, как герцог де Ришелье, Матье Моле, Паскье, или еще Руайе-Коллар или Гизо из «доктринеров». Именно они и победили на новых выборах. В течение ближайших трех лет они восстановят устои страны, поколебленной годами войны и разоренной недавним поражением. Среди них был один человек, которого король отличит публично, — Деказ.
Дела оказались в руках конституционной партии, что раздражало крайних, но успокоило левое крыло депутатов, которое Шатобриан вскоре окрестит «либералами» и которое объединяло республиканцев, верных идеям Революции, а также бонапартистов и сторонников независимости, противостоящих всякому абсолютизму. Среди них самыми известными были Лафайет, генерал Фуа, адвокат Манюэль. Бенжамен Констан примкнет к ним и до самой смерти будет заседать с ними рядом.
Шатобриан, назначенный королем в июле 1815 года государственным министром, а 17 августа — пэром Франции, отличился, в самых нелестных выражениях выразившись о роспуске «Бесподобной палаты» в приписке, поспешно добавленной к переизданию его «Монархии согласно хартии». Он был отставлен от министерского поста. Вынужденный разыграть в лотерею свой дом в Волчьей Долине и продать с молотка свою библиотеку, благородный виконт переживал нелегкие времена. Как обычно, невзгоды подзадорили его, и отныне, неожиданно и твердо, он станет вдохновителем политической жизни. Его временные уходы со сцены всегда походили на яркое царствование в одиночку.
Прибыв в столицу в октябре 1816 года, г-жа де Сталь один из первых визитов нанесла г-же Рекамье. Она принесла ей книгу, которую у нее недостанет сил завершить, — «Размышления о французской Революции». Она признавалась, что «убита опиумом». Ее было не узнать. Наверное, на Жюльетту, как и на всех, это произвело сильное впечатление.
Прежде чем уехать из Коппе, г-жа де Сталь привела в порядок свои дела: оформила брак с Рокка, приняв меры, чтобы после ее смерти их ребенок мог ей наследовать. Никаких трудностей не возникло. Она также составила завещание: Жюльетта в нем не упоминалась. Что само по себе знаменательно.
Г-жа де Сталь 21 февраля следующего года, отправляясь на бал к министру внутренних дел Деказу, упала на лестнице, спускаясь под руку с зятем. В результате приступа водянки ее частично парализовало. Ее отвезли домой, на улицу Рояль, где однажды утром ее навестил Шатобриан. Там пред ним предстали два призрака: один — с лихорадочным румянцем (сидящая, опершись на подушки, г-жа де Сталь), а другой — бледный как смерть (умирающий Рокка).
Бедная Коринна! Она страдала от своей неполноценности, но желала, чтобы ее друзья всё так же собирались под крышей ее дома, и иногда, когда могла, даже являлась среди них ненадолго… Чаще всего такими странными собраниями руководила ее дочь.
В мае она покинула шумную улицу Рояль и поселилась на улице Нёв-де-Матюрен, в доме, преимуществом которого был прилегающий сад, куда выносили ее кресло. Если у нее доставало сил, то она своей неслушающейся, но еще щедрой рукой срывала для своих посетителей розы.
Она сделала прощальный подарок своему «дорогому Фрэнсису» и прекрасной Жюльетте: свела их вместе за одним ужином, на котором не присутствовала. Если верить Шатобриану, именно с этого момента в его жизнь и вошла его несравненная муза, его «ангел-хранитель».
В тот день, 28 мая 1817 года, за столом присутствовали также Адриан, герцог де Лаваль-Монморанси, Проспер де Барант и Джордж Тикнор, американский журналист, который пристально за всем наблюдал, как и подобает уважающему себя американскому журналисту:
Г-же Рекамье теперь, должно быть, лет сорок или больше [неправда: тридцать девять с половиной], хотя она выглядит моложе, и блеск ее красоты, известной на всю Европу, уже не так ярок. Я не хочу сказать, что она не красива, ибо она даже очень хороша. Стройная фигура, нежные выразительные глаза, необыкновенно красивые руки… Неожиданностью для меня явилось то, что в лице ее вовсе нет меланхолии, а беседует она весело и живо…
Шатобриан — невысокий, смуглый, черноволосый мужчина с черными глазами [или темно-синими, или сине-зелеными, вопрос остается открытым…], и при этом в лице его четкое выражение; не нужно быть большим физиономистом, чтобы сразу сказать, что у него твердый и решительный характер: каждая черта его, каждый его жест это подтверждают.
Хорошая компания собралась за столом, чтобы отвлечь Жюльетту от ее забот. Ведь действительно: ее кузина Адель была не в лучшем состоянии, чем г-жа де Сталь, хотя десятью годами ее младше, — баронесса де Далмасси, чувствуя, что конец ее близок, приехала в Париж умирать подле своей любимой кузины. Жюльетта поместила ее в домике Лавальер, в Монруже, у Парижской заставы, который тогда был еще оазисом зелени и покоя. В этом восхитительном загородном доме, построенном в конце XVII века, с террасой поверх ряда ионических колонн, Жюльетта ухаживала, без большой надежды на спасение, за той, кого считала своей сестрой и которая растворилась в тумане времен, а мы даже не имеем возможности представить себе ее черты. Смирилась ли она, пылая в лихорадке, как г-жа де Бомон, или капризничала до последнего дня, как г-жа де Шеврез? Мы знаем всё о последних минутах г-жи де Сталь, при которых Жюльетта не присутствовала, так как не отходила от постели другой умирающей, о которой мы ничего не знаем. Таков ход Истории…
В ночь с воскресенья 13 на понедельник 14 июля 1817 года, приняв опиум из рук мисс Рендалл, английской гувернантки, г-жа де Сталь заснула, чтобы никогда больше не проснуться. В полдень 14-го, под проливным дождем, Адриан и герцогиня де Люин явились в Монруж, чтобы поддержать подругу, уже, по их мнению, бывшую в курсе происшедшего. Они принесли ей записку от Матье, от чтения которой ей стало дурно:
Какое несчастье, и к тому же оказавшееся внезапным. Бедные дети. Иду увидеться с ними в доме, откуда я вышел вчера в одиннадцать часов, без всяких опасений по поводу ночи.
Восскорбим вместе.
Племянница г-жи Рекамье уточняет, что пришлось «разрезать шнурки ее корсета», чтобы привести ее в чувство. К записке Матье прилагались несколько строчек от Шлегеля, уведомляющего о кончине г-жи де Сталь.
Жюльетта немедленно поспешила на улицу Нёв-де-Матюрен. Она увиделась только со Шлегелем. Альбертина выставила заслоны, руководствуясь некими собственными критериями: ее отец не имел доступа в дом, пока Коринна была жива; по смерти же ее он получил право сидеть у гроба в обществе Виктора де Брольи. Зато Жюльетта могла наносить визиты своей угасающей подруге, но не была допущена в траурную залу! Все окружающие действительно были удручены: никто не ожидал столь быстрого конца. Доза опиума, несомненно, оказалась чересчур большой. Г-же де Сталь был пятьдесят один год.
Большое царствование над жизнью Жюльетты подошло к концу. Его готовилось сменить другое, гораздо более могучее.