— Что же вы скажете, Дашенька? Что же вы решили?
Даша вскинула глаза на стоящего напротив высокого юношу. Что ему ответить? На какой вопрос? Что они должна была решить? Какая задачка! перед ней поставлена?
Впрочем, Даша лукавила. Она прекрасно знала, прекрасно понимала, почему вот уже который день взор темных, напряженных глаз не отрывается от нее, вот уже который день этот юноша постоянно рядом, — вернее, вынуждает ее быть рядом с ним. Просыпаясь чуть свет в отведенной ей спаленке в московском доме дядюшки Долгорукого, Даша была уверена: сейчас велят спешно одеваться, причесываться — и мчаться во дворец, чтобы присутствовать на завтраке, на обеде, ужине, на танцевальном уроке, на куртагах, на стрельбах, на морских боях, на играх в карты или в фанты, на прогулках в саду, катаниях по Москве, на шуточных турнирах, на представлениях маленького домашнего театра — словом, пребывать при всяком деле или увеселении, которыми беспрестанно занимал себя этот юноша, избегавший покоя, раздумья, тишины, как если бы он боялся всякой минуты, проведенной наедине с собой. Даше было известно, что барон Остерман вынудил его вернуться в Москву, оставив увеселения в Горенках, уверяя, что неотложные дела требуют его присутствия, однако дела эти были в понимании его воспитанника пустым, нестоящим делом, гораздо важнее было для него другое... А ведь юноша этот не был какой-нибудь недоросль, сын боярский, он был император огромной, великой державы, и ответ на невысказанный вопрос Даше предстояло дать именно императору.
Здесь, при дворе, Даша как-то раз увидела необыкновенно красивую и нежную, совсем юную, пятнадцатилетнюю девушку. Это была княгиня Наталья Шереметева, о которой ходили слухи, что она страстно влюблена в князя Ивана Долгорукого, и будто бы уже речь идет о скорой помолвке. Девушка была сирота, а покойный отец ее, фельдмаршал Борис Шереметев, был известен не только деяниями своими и баснословным состоянием, но и изречением: «Волю, государеву усердно и не размышляя исполняй!» Даша была верной подданной, однако именно эту «волю государеву» исполнить не могла — не могла, а главное, не хотела!
Ей было страшно, тревожно, ей дурно становилось, когда невзначай встречалась с молодым императором взглядом. Она старалась держать глаза опущенными, однако Петр непрестанно обращался к ней, заговаривал, надо или не надо, старался встать так, чтобы оказаться как можно ближе к Даше, иногда словно невзначай касался ее, осторожно, как бы в забытьи, перебирал пальцами краешек кружевной оторочки рукава, и тогда руки тряслись у обоих: у Даши от страха, у Петра — от волнения. Как сейчас.
Она о многом успела узнать, многое смогла понять за те несколько дней, что непрестанно бывала при дворе. Здесь все было проникнуто особым, хитрым, лукавым духом, каждое слово имело двойной смысл, а иногда и под этим двойным смыслом лежала иная подоплека. Взгляд, выражение лица, речь, повадки, поступки одного человека, казалось, могли принадлежать, самое малое, пятерым, настолько они были различны, даже противоречивы. Однако все это было безусловно подчинено воле — вернее, самомалейшему капризу государя, его жажде непрестанных удовольствий, цель которых была одна: снова и снова доказать окружающим и самому себе, что властитель здесь — он, четырнадцатилетний, нет, еще тринадцатилетний ребенок, которому подчинена и жизнь, и смерть окружающих. Это будто бы игра такая была, в которую придворные, министры, вельможи играли весьма охотно, потому что ставкою здесь были почести, богатства, имения, чины, ордена — все то, что составляло смысл и основу их существования. А Даша в эту игру играть не хотела. Может быть, если бы она могла поверить, что мальчик истинно влюбился, потерял голову, сходит по ней с ума — может, тогда она... нет, не то что сдалась бы на его высказанные мольбы, но хоти бы взглянула на него без страха или пожалела. Однако тем женским чутьем, которое в решающие минуты жизни никогда не ошибается и не подводит, она осознавала: для государя это внезапное влечение к ней — лишь одно из средств проявить свою неограниченную власть.
Он ни в ком не встречал сопротивления, и если, при своей рано пробудившейся чувственности, не тащил в постель всякую встречную придворную даму, то лишь потому, что знал: если он предложит — никто не откажет. Не посмеет отказать! А Даша отказывала. Нет, она не взрывалась, не глядела с отвращением, не выражала никакого недовольства. Просто молчала, отводила глаза, старалась как могла оказаться подальше от влюбленных глаз, от ищущих, нетерпеливых рук. И это ее молчаливое, тихое сопротивление так распаляло Петра, что он извелся от невысказанного желания... заявить о котором у него отчего-то не хватало смелости. Получилось так, что не он предлагал правила игры с женщиной, а она навязывала ему эти правила. Но эта игра в молчанку не могла длиться до бесконечности. Даша знала: вопрос рано или поздно прозвучит. Но отчего же так вышло, что прозвучал он именно сегодня, когда она вновь уверилась: ее безоговорочное внутреннее «нет» проистекает не столько от нелюбви именно к этому мальчику, сколько от любви к другому человеку?..
А какой толк был себе лгать? Всеми мыслями, всеми чувствами ее владел другой, и когда вдруг увидела его сегодня накануне небольшого (кувертов [22] всего лишь на полсотни) ужина, у нее только что ноги не подкосились. Еле высидела застолье, сердце так и выскакивало, когда поглядывала на испанского посла, сидевшего между великой княжной Елизаветой и фельдмаршалом Василием Васильевичем Долгоруким. Герцог де Лириа всячески старался занимать разговором свою соседку, однако Елизавета была нынче что-то грустна, даже яркая рыжина ее кудрей, которые она старалась не портить ни париком, ни пудрою, чудилось, приугасла, а синие глаза она держала потупленными. Почти не ела, пила маленькими глоточками и часто прикладывала к губам салфетку, бледнея, словно еда и питье вставали вдруг поперек горла. Даша вспомнила гулявший по дворцовым закоулкам слушок, будто шалая царевна беременна от своего нового любовника Алексея Шубина, кавалергарда Семеновского полка и ослепительного красавца, служившего при Елизавете ординарцем. Слухи эти якобы дошли до юного государя, который был случившимся чрезвычайно недоволен и, подстрекаемый своим фаворитом, ненавидевшим Елизавету так же пылко, как некогда был влюблен в нее, чуть ли не всерьез начал помышлять о ее заточении в монастырь.
Несчастная любовь цесаревны — это была самая подходящая тема увлечь ум и чувства юной девушки, однако Даша была слишком занята собой, чтобы думать о других, тем паче — жалеть их. Ведь она знала: испанский герцог на куртаге появился не один, а в сопровождении своего непременного спутника, посольского секретаря Хуана Каскоса и нового переводчика, Хорхе Сан-Педро Монтойя. Их, как персон не самого высшего ранга, разумеется, не пригласили к столу, за которым сидел император, заставили ожидать в общей бальной зале, однако новое лицо, появившееся при дворе, не осталось незамеченным. Несколько дам, в окружении которых сидела Даша, уже обменялись впечатлениями о замечательной красоте этого переводчика и его черных глазах. Особенно усердствовала в своем восхищении Наталья Федоровна Лопухина, жена государева камердинера, и Даша, изредка вскидывая на нее взор, снова и снова думала, что эта дама, которая считается первой красавицей при дворе, на самом деле вовсе не так уж красива. К примеру, ее голубые глаза слишком светлые, иногда кажутся чуть ли не белыми, и есть в этом взоре, что-то хищное, даже пугающее. Будто у совы, которая вылетела на ночную охоту! А щеки ее слишком пухлы, даже несколько обвисают по обе стороны подбородка, что делает ее похожей на брыластую собачку — очень хорошенькую, но все же собачку. К тому же общеизвестно: Наталья Федоровна — признанная любовница Карла-Густава Левенвольде, поэтому более чем странно, что ее так взволновал какой-то другой мужчина!
Даша и сама знала, что за глаза у Алекса, понимала, какое воздействие они должны производить на женщин: недаром сама когда-то называла их погибельными, и все же мучительно было сознавать, что он еще на кого-то может смотреть так же, как смотрел когда-то на нее. Сначала, когда думал, что она — мальчишка, в этих глазах был только некий дружественный свет, но после того, как Даша рассказала ему свою историю, что-то между ними неуловимо изменилось. Алекс держался с особенной почтительностью, как и положено кавалеру держаться с дамою, пусть даже облаченной в какие-то мальчишеские отрепья, благодарно принимал ее заботу о нем; при этом он много молчал, зато почти не сводил с нее глаз. Даше чудилось, будто жаркие, светлые нити обвиваются вокруг нее, отнимая дыхание, заставляя сердце сжиматься, почти убивая, но это ощущение предсмертия было настолько блаженным, настолько счастливым, что ничего так не хотелось, как длить его до бесконечности.
Неужели же и другие женщины испытали это чувство, заглянув в его невероятные глаза?!
Слушая распутный бабий лепет, Даша сидела, будто аршин проглотив, и почти ничего не ела, несмотря на то, что Екатерина Долгорукая втихомолку хихикала, поглядывая на нее понимающе и многозначительно. Княжна отлично видела, что ее новую родственницу точит тихая злоба ко всем этим дамам, которые настолько обесстыжились от придворной жизни, что не стесняются обсуждать сложение молодого человека, будто стати породистого коня. Когда Лопухина, напряженно расширив свои тщательно подкрашенные глаза, пустилась в рассуждения о черных шелковых панталонах, может быть, самую чуточку тесноватых, но зато столь выигрышно облегающих ноги очаровательного испанского кавалера, Даша мысленно взмолилась, чтобы Наталья Федоровна поперхнулась, подавилась, опрокинула на себя тарелку или облилась красным вином, которое, конечно, оставило бы на ее розовом, щедро украшенном серебряным кружевом платье несмываемый уродливый след. Она мечтала лишь об одном — чтобы поскорее кончилось застолье, чтобы можно было выйти в бальную залу и увидеть...
Дальше мечтаний — взглянуть на Алекса, встретиться с ним глазами — Даша не шла. Но так рвалась к этой минуте, что едва не закричала от разочарования, когда, встав из-за стола и бросив на скатерть салфетку в знак того, что могут подняться и остальные, император приблизился к ней и осторожно придержал за кайму рукава, коснувшись словно невзначай обнаженной кожи похолодевшими от волнения пальцами:
— Что же вы скажете, Дашенька? Что же вы решили?
Даша вскинула глаза — в замешательстве, с мольбой, с неприязнью смотрела на Петра Алексеевича. У него было враз тонкое и грубое, смышленое, одухотворенное — и в то же время туповато-хитрое лицо. Эти несоединимые выражения находились в таком же противоречии, как темный цвет его глаз и белый, очень сильно напудренный парик, придававший императору вид не только преждевременно повзрослевшего, но и преждевременно постаревшего человека.
Краешком глаза Даша заметила, что обеденная зала пустеет. Последними вышли Долгорукие, которые долго топтались у двери, так и этак пытаясь обратить на себя внимание императора, однако тот повернулся к ним спиной столь выразительно, что не понять его настроения мог только полный дурак. Даша перехватила недобрый взгляд Екатерины и мельком подумала, что теперь ей еще труднее придется уживаться с новой родней.
А может быть, если она, сейчас умудрится разгневать государя, и уживаться больше не придется? Выгонит император ее из Москвы, вышлет в родное имение, как недавно выслал своего строптивого родственника и президента камер-коллегии Александра Львовича Нарышкина, как еще прежде выслал знаменитого Абрама Ганнибала, Аграфену Волконскую и разных иных-прочих. Вот хорошо-то было бы! Уехать домой...
Ой, нет! Уехать — и лишиться всякой надежды на встречу с Алексом?!
Но что же делать? Ведь сейчас, кажется...
Холодные пальцы Петра переползли с кружева на Дашино запястье, стиснули его так, что девушка невольно поморщилась. Оглянулась затравленно, ища, куда бы спастись, и с ужасом обнаружила, что в обеденной зале они остались одни, нет даже лакеев, которым следовало бы убирать со стола.
— Что же вы молчите? — Голос Петра стал тонким, злым. — Вы, быть может, все это игрушками считаете, а ведь я не шутя вас... я...
У него перехватило горло.
Даша молчала, пыталась высвободить руку, Петр не отпускал. Не осознавая своей силы, впился пальцами в мягкую кожу, чувствуя сейчас уже не робкую неясность к этой пленительной девушке, а обиду и стремление непременно, любой ценой подчинить ее своей воле. Более всего на свете мальчик-император хотел, чтобы все вокруг него признавали его уже взрослым: ему ничто не претило так, как отношение к нему будто к ребенку. Убеждение, что Даша сторонится его лишь из-за лет, разделяющих их, было невыносимо, как раскаленная игла, вонзившаяся в мозг.
Жажда во что бы то ни стало восторжествовать, над строптивой девушкой, поступить по своей воле, не считаясь более ни с чем (это удивительно роднило Петра с дедом, несмотря на всю ненависть младшего к старшему), лишило его рассудка.
Он метнулся к краю стола, таща за собой Дашу, одним движением левой руки смел посуду, тарелки, салфетки, а потом подхватил девушку за талию и резко швырнул ее на столешницу — так, что она невольно завалилась на спину. Вцепился в пышные бледно-зеленые юбки, задирая их, путаясь в кружеве нижних юбок, комкая сорочку, протискиваясь меж судорожно стиснутых колен.
На грохот и звон в дверь кто-то заглянул, но тут же отпрянул, донельзя ошарашенный увиденным. Сунулись было лакеи — подобрать посуду, однако благоразумно исчезли вновь.
Несколько мгновений ошеломленная Даша только и могла, что сжиматься в комок, но вот на смену страху и изумлению пришла ярость. С неожиданной силой она распрямила поджатые колени и ударила Петра в грудь так, что он отшатнулся — и плюхнулся на пол, не удержавшись на ногах.
Соскочила со стола, обрушив вниз ворох задранных юбок, и принялась с лихорадочной поспешностью одной рукой обметать с них налипшие крошки, а другой поправлять растрепавшуюся прическу. Горничной Екатерины Долгорукой, прислуживавшей теперь обеим девушкам, стоило немалого труда завить и уложить локонами довольно коротко остриженные волосы Даши, да еще вплести в них модное украшение из лент, называемое фонтаж, и теперь Даша торопливо ощупала голову, как будто и в самом деле ее заботила лишь сохранность прически и опрятность платья. На самом деле она не знала, куда себя девать от смущения и злости, готова была убить этого мальчишку, и в то же время плакать хотелось от жалости к нему, такое было растерянное, обиженное, горестное выражение в его глазах, так медленно, неуклюже поднимался он с пола.
— Ради самого Господа Бога, ваше величество, — проговорила она с запинкою, — как можно?!
— Почему нет? — резко спросил император, тоже принимаясь ощупывать свой покосившийся парик и оправлять камзол, лишившийся нескольких пуговиц. — Я тоже ведь не в поле обсевок! Я царь! Понимаете, сударыня? Да любая другая...
— Вот и найдите другую! — вскрикнула Даша почти с отчаянием, оставляя наконец заботу о своем туалете и стискивая на груди руки. — Другую, не связанную...
— Не связанную чем? — насторожился Петр. — Вы что, с другим сговорены?
«Да нет, с чего вы взяли?» — чуть не воскликнула она возмущенно, потому что имела в виду только тайную любовь, привязывавшую ее к Алексу, однако тотчас оценила нечаянную подсказку:
— Да, сговорена! Да, с другим!
— Что, какая-нибудь деревенщина вроде вас же? — не удержался он от ревнивого оскорбления. — Или при дворе женишка присмотрели?
Даша растерянно смотрела на него, пораженная этой внезапно вспыхнувшей злостью, и молчала.
— Что же не отвечаете? — Голос Петра срывался. — Или стыдно признаться? Или... — Он вдруг поперхнулся — и продолжал уже другим голосом, низким, яростным: — А ведь я знаю вашего избранника! Не тот ли испанец, а может, поляк, ну, курьер, попутчик? Не с ним ли вы успели помолвиться? А то и чего доброго... чего доброго...
Он покраснел, меряя ее таким взглядом, что Даша тоже вся залилась краской.
— Ничего меж нами не произошло такого, чего я могла бы стыдиться, однако мы и впрямь дали друг другу слово верности, — сказала она, как могла, твердо, вонзая ногти в ладони, чтобы не трястись, как осиновый лист.
Петр развернулся на каблуках — Даша решила было, что он сейчас убежит из столовой, и втихомолку перевела дух, однако молодой император размеренно, чеканя шаг, дошел до противоположного конца стола и, дернув за край скатерти, обрушил на пол еще десяток кувертов и блюд с недоеденными яствами.
На сей раз дверь даже не шелохнулась.
— Надо полагать, вскоре герцог де Лириа попросит у меня руки моей... — Император запнулся на этом слове, но продолжил сдавленным голосом: — Попросит руки моей придворной дамы для своего нового секретаря?
Даша вскинула на него тревожный взгляд, ожидая продолжения, однако Петр Алексеевич только хмыкнул — и, громко, неуклюже, по-детски топая, выскочил вон, шарахнув изо всех сил дверью.
Тотчас в комнату потянулись заждавшиеся лакеи, начали убирать посуду, которой больше пребывало теперь на полу, чем на столе. Даша то и дело ловила на себе их мгновенные, острые, любопытствующие взгляды, однако все стояла и стояла, безвольно свесив руки и совершенно не зная, что делать теперь, как быть со своей ложью, которая в первое мгновение показалась столь удачной, а теперь... что с ней делать теперь?
Что, если император в запальчивости скажет что-нибудь об этом «сговоре» де Лириа? Что, если он впрямую спросит об этом Алекса? Что, если Алекс ответит, мол, он и думать забыл о своем нечаянном русском спутнике, то есть спутнице, как ее там звали?..