VI. Готическая мораль

Новая русская этика?

Жук ел траву, жука клевала птица.

Хорек пил мозг из птичьей головы,

И страхом искалеченные лица

Ночных существ смотрели из травы.

Н. Заболоцкий

Для разговора о готической морали нам потребуется снова навестить творческую лабораторию создателя готической эстетики. Надо сказать, что Толкин явно недооценивал силы влияния дракона на мораль. Создатель готической эстетики чувствовал себя не вполне уютно в присутствии тех элементов готической морали, которые он обнаруживал в эпосе[153], и в целом многие моральные представления героев эпоса вызывают скорее критическое отношение Толкина — верующего христианина. Тем не менее он пытался примириться с моральными суждениями, свойственными его любимым героям, и по возможности романтизировать их. Например, особый стиль отношения к вассалам, который характеризуется «безответственностью при требовании полной преданности», явно вызывал протест Толкина[154]. Но вскоре под его пером лояльность по отношению к решениям и воле вышестоящего трансформируется в романтический идеал «героизма повиновения и любви»[155]. «Как видите, драконьи чары начинали действовать. И то сказать, редко кому удается против них устоять»[156]. Тем не менее дракону пришлось ждать несколько десятилетий, прежде чем эта черта легла в основу отношений в готическом обществе.

Конечно, Толкин не был создателем готической морали, и этические следствия его эстетики не получили должного развития в его творчестве. Дракон его эстетики гораздо позднее осуществил переворот, не доведенный до конца религиозным англичанином. Первым знаком переворота стали ролевые игры, родившиеся из творчества Толкина. И хотя их пафос и их моральные импликации, вероятно, не доставили бы Толкину большого удовольствия, причем отнюдь не только потому, что, как говорят сами игроки, «“плохим” быть интереснее»[157], связь ролевых игр с эстетической системой Толкина глубоко органична. Дело не только в том, что ролевые игры выросли из его текстов, но и в том, что они предполагают перевоплощение людей в нелюдей, отрицая реальность и мораль мира человеков. «Мы, нечисть, народ работящий. Чуть рассвело — а уже на мосту, поджидаем неосторожного путника. (...) Пока нас, нелюдей, только двое... Я — василиск. Существо страшное, коварное и злобное.(...) Подошли тролли и черная пантера, из-за кустов выползли два волка-оборотня»[158] — так передает свой восторг, который она снова мечтает пережить, одна из участниц игры.

Замечательно, что авторы многочисленных предисловий к разным изданиям Толкина продолжают писать о том, что главной идеей его книг является «непреложность нравственных законов существования человечества», и убеждать читателей, что якобы в этом и заключается привлекательность творчества Толкина. Литературоведы продолжают не замечать, что речь больше не идет о человечестве, — они по-прежнему не верят в реальность дракона!

Посмотрим на примере отечественного фэнтези, какие контуры приобретает готическая мораль. Российский материал открывает перед нами богатые возможности для того, чтобы проследить новейшие тенденции, потому что наше отечество в силу причин, которые мы подробно обсуждали выше, является безусловным лидером движения по направлению к готике.

Что же нового мы обнаруживаем в готической морали? Ново все, и, прежде всего, само отношение к морали.

Мораль и моральное поведение в системе готических ценностей рассматриваются как несчастье, от которого надо держаться подальше, ибо оно в состоянии только ухудшить жизнь героя: «Если парень вдруг бросит заниматься мелким жульничеством, то его жизнь неизбежно ухудшится. Более моральный, но более несчастный»[159]. Конечно, такое новое отношение к морали коренится в переоценке места человека в общей системе ценностей. В пределе такое развитие предполагаем что мораль, традиционно символизировавшая собой особенность человека, выделявшую его из животного мира, должна быть рассмотрена как пережиток и слабость. Не просто различные моральные трактовки, а мораль как таковая может быть отвергнута. Ибо какие моральные нормы могут регулировать повеление дракона, нечисти, оборотней, иных? Очевидно, что они должны отличаться от прежних — человеческих. И они отличаются. Но только не тем, что они вымышленные, фантастичные, не имеющие отношения к действительности. Как раз наоборот, формирующиеся моральные представления внимательно списаны авторами фэнтези с современного российского общества. Ибо, как мы уже не раз отмечали, авторы, с которыми мы работаем, не Достоевские. Глубокие психологические драмы, может быть, и находятся в круге их интересов, но ни Лукьяненко, ни Панов, ни другие их собратья по цеху не в состоянии осмыслить их, опираясь на собственную, оригинальную философскую или этическую систему. Но они в состоянии их точно копировать, давая тем самым ценнейший материал для анализа готической морали.

В самом деле, все, что касается морали, в российском фэнтези звучит чрезвычайно жизненно. Проделайте мысленный эксперимент — уберите из текстов Лукьянова или Панова вампиров, ведьмаков, колдовство, «инферно» и т.д., замените их просто на ментов, бандитов и их жертв, и вы увидите, насколько страшно скучным, банальным, неинтересным получится повествование, потому что оно окажется полным повторением, тавтологией действительности, не приобретшей ничего нового и никак не изменившейся под взглядом автора.

Исключительно важной особенностью готической морали является полная симметрия добра и зла, их конечная неразличимость, которая выражена, — например, в «Ночном Дозоре», — в противостоянии Светлых и Темных, ни методы, ни цели которых ничем не отличаются друг от друга. «Как будто при мне не заключали таких альянсов, не шли на уступки, не договаривались о сотрудничестве с Темными другие работники Дозора, включая самого шефа! Да, нежелательно! Но приходится! Наша цель — не уничтожение Темных. Наша цель — поддержание баланса. Темные исчезнут только тогда, когда люди победят в себе Зло. Или мы исчезнем, если людям Тьма понравится больше, чем Свет. (...) Оперативная работа всегда состояла из компромиссов!»[160]

Речь идет не столько о ставшей давно привычной конвергенции правоохранительных структур и мафии, а о принципиальной невозможности отличить добро от зла, в чем и состоит главная идея романов и основа коллизий для героев этих произведений. Отсутствие критериев, которые позволяли бы им формировать свои суждения о добре и зле, проистекает из принципиальной невозможности ответить на вопрос, откуда приходит в мир зло, является следствием принципиальной неясности природы зла, как это показано в «Дикой стае» Панова:

«— Возможно, это так, — подумав, ответил Артур. — Но сути дела это не меняет; я охотник. И даже если Сурн (чудовище. — Д. Х.) — всего лишь симметричный ответ, я буду преследовать его, пока не убью. В нас и без того достаточно зла, чтобы получать дополнительную инъекцию.

— А как ты отнесешься к мысли, что кто-то охотится на добрых тварей?

— С пониманием, — усмехнулся Артур. — Мы должны сами решать, когда и как поступать. Мы должны совершать ошибки и идти вперед своей дорогой»[161].

Суждение о добре и зле, неразличимых по своей природе, основывается исключительно и только на субъективной оценке, не опирающейся ни на какие нормы — без нее ни самих этих категорий, ни их критериев просто не существует. Для примера приведем вот такой диалог из «Ночного Дозора» между оборотнем и неофитом Егором: Так на меня могли напасть по этому вашему договору? (договору между оборотнями об охоте на людей. — Д. Х.)... И выпили бы кровь? А вы прошли бы мимо и отвернулись? (...) — Да... Я пришел защитить тебя... Ты поймешь. У нас нет другого выхода»[162] — И ты — добрый? — Прежде всего я — Иной. Различие Добра и Зла лежит в отношении к обычным людям. Если ты выберешь Свет — ты не будешь применять свои способности для личной выгоды. (Что, как выясняется в конце романа, герой решительно опровергает и отвергает, предпочитая личную выгоду всякому альтруизму. — Д. Х.) Если ты выбрал Тьму — это станет для тебя нормальным. Но даже черный маг способен исцелять больных. (...) А белый маг может отказывать людям в помощи. — Тогда я не понимаю, в чем разница? — Ты поймешь»[163], — обещает герой романа неофиту. Но он обманывает неофита, потому что сам не знает ответа. Вот к какому рассуждению приходит он сам в результате длительной истории предательств и подстав: «Охранять закон. Преследовать Зло. Защищать невиновных. (...) Вот только самый честный и простодушный полицейский, воспитанный на громких звездно-полосатых идеалах, рано или поздно поймет, на улицах есть не только свет и тьма. Есть еще договоренности, уступки, соглашения. Информаторы, ловушки, провокации. Рано или поздно приходится сдавать своих, подбрасывать в чужие карманы пакетики с героином, бить по почкам аккуратно, чтобы не оставалось следов. И все — ради тех, самых простых правил. Охранять закон. Преследовать Зло. Защищать невиновных». Можно не сомневаться, читатель разделяет с любимым героем чувство глубокой растерянности.«— Вот что важнее для сохранения баланса (между добром и злом)? — все же спросил я: — Повышение моей оперативной квалификации или жизни трех ни в чем не повинных людей?» — И этот вопрос тоже остается без ответа. Невозможность ответа на него составляет главный — и самый интересный — пафос книги.

Неспособность героя найти убедительную основу для своих моральных суждений звучит в его признании, к которому он приходит в конце романа: «Где же грань? Где оправдание? Где прощение? Я не знаю ответа. Я ничего не в силах сказать, даже самому себе. Я уже плыву по инерции, на старых убеждениях и догмах»[164]. Главный вывод, который в итоге оказывается в состоянии сделать герой, состоит в том, что единственным легитимным критерием морального суждения являются его корыстные личные интересы.

Готическая мораль ситуативна: суть запретов и степень дозволенного полностью определяются вкусами сильнейших — чаще всего глав отдельных кланов, включая сюда не только «крыши», но и предприятия, корпорации, учреждения образования и культуры, — ни к чему не обязывая соседей. Причем то, что сегодня признается моральным одним из таких властей предержащих, ничуть не влияет на представления соседа и ни к чему его не обязывает. Так на смену универсальной морали приходит мораль как деистический жест[165], указующий на конкретную ситуацию, решаемую здесь и сейчас, но именно в силу этого не нуждающуюся в описании в абстрактных и универсальных понятиях. Это вовсе не «замена одной универсальной морали на другую», «ханжеской советской морали» на «жесткие, но трезвые» «понятия» бандитской этики. Напротив, исчезновение единой системы референций, разделяемой обществом в целом, ведет к замене абстрактных представлений на пристрастия конкретных лиц. Вот как формулирует отказ от универсальных ценностей герой «Ночного Дозора»; «— Света, нам не дано выбрать абсолютную истину. Истина всегда двулика. Все, что у нас есть, — право отказаться от той лжи, которая более неприятна»[166]. Согласие, достигаемое по поводу конфликтов, тоже остается ситуативным и конкретным — как мы это наблюдаем в «разборках», проходящих перед нами и в «Ночном Дозоре» Лукьяненко или в «Правильном решении» Панова. И поэтому очень часто согласие или несогласие по поводу этических вопросов рассматривается не в универсальных терминах добра и зла, а обосновывается как реакция на личную обиду или на признание личных заслуг.

Замечательный пример готической лояльности в обществе, где нет универсальной морали, а, напротив, всем очевидна ее невозможность, дают отношения героя-оборотня «Ночного Дозора» со своим шефом. Лояльность к шефу оказывается единственным критерием, которым руководствуется герой, всегда готовый преступить закон сообщества ради того, чтобы выполнить задание, приказ, поручение[167]. Показательно, что чем выше становится его положение в Ночном Дозоре, тем радикальнее на место лояльности к суждению шефа приходит субъективность суждения «авторитета».

Отказ от морального суждения, естественно, оборачивается культом силы. «Жизнь против смерти, любовь против ненависти... и сила против силы, потому что сила не имеет моральных категорий. Все очень просто»[168].

Неудивительно, что в новой готической системе ценностей убийство начинает рассматриваться как рутинная повседневность[169] — ведь кто их, людей, теперь считает? Эволюция моральных представлений героя «Ночного Дозора», в которой ему сопутствует все тот же чекистский девиз[170], толкает его на убийство. Только, в отличие от Раскольникова, герой не раскаивается, не признает над собой, хотя бы post factum, примата моральных запретов, а легко оправдывает свое решение[171].

Следуя логике развития готической морали, автор «Ночного Дозора» приходит к интересным результатам. Речь идет об образе серийного убийцы, явно написанном с натуры, ибо даже его мотивации близко совпадают с мотивациями, обычными для психопатологий такого типа. Только, как выясняется, Максим — так зовут серийного убийцу — это положительный герой. Его душевные переживания, которым отведено заметное место в романе, должны вызвать симпатию читателя. Он считает себя единственным судией, способным отличать добро от зла, и действует в соответствии со своими чувствами: убивает молодую женщину, затем отца семейства, покушается на жизнь двенадцатилетнего ребенка. Убийства написаны вполне натуралистически, но ни их зрелище, ни тот факт, что оба убитых ничем не нарушали «закона», не должны, по замыслу; автора, омрачать отношения читателя к герою, который, как выясняется, является «светлым магом»[172]: «Светлый рыцарь, бесконечно одинокий» — так характеризует его Лукьяненко[173]. Принцип субъективности морального суждения здесь реализуется в своей гротескной полноте. Но не надо думать, что Лукьяненко слишком озабочен размышлениями на эти темы. Моральные следствия поступков его героев его не слишком беспокоят. Напротив, с точки зрения автора, они вполне естественны и не требуют подробных дополнительных размышлений. Просто автор изо всех сил старается идти в ногу со временем и с представлениями своих читателей, а также — и это обязательно — стоять выше «дешевой морали».

Герой фэнтези приходит к выводу, что он сам — единственный и главный арбитр, чье суждение должно исходить из того, как именно он в данный момент понимает «личное счастье» или личную выгоду; «— Есть твоя правда, Антон? Ты в ней уверен? Тогда в нее и верь, а не в мою и не Гессера. Верь и борись»[174]. Никакое разделенное представление о том, что такое правда и чем в принципе, отличается добро от зла, как мы видим, не имеет шансов сложиться даже между боевиками одного подразделения. Вместо абстрактных понятий принимаются конкретные решения, не имеющие шансов лечь в основу обобщений. Естественно, что всякий альтруизм, бескорыстное поведение и вера в универсальные принципы и идеи, любое коллективное начинание или коллективный проект в романе оказываются глубоко скомпрометированы. Настоящей же признается только борьба за собственное благополучие.

Субъективизм морального суждения сочетается с глубоким культурным пессимизмом, с разочарованием в ценностях цивилизации: «На каждого президента находится свой киллер. На каждого пророка — тысяча толкователей, которые извратят суть религии, заменят светлый огонь жаром инквизиторских костров. Каждая книга когда-нибудь полетит в костер, из симфонии сделают шлягер и станут играть по кабакам. Под любую гадость подведут прочный философский базис»[175], — сетует оборотень на несовершенства человеческого общества.

Эсхатологическая тема присутствует в фэнтези повсеместно, ничуть не в меньшем объеме, чем в популярной литературе о достижениях современной физики. Ожидание конца света, прорыва инферно и прочих катаклизмов — таково повседневное ощущение ее авторов, ее героев и ее читателей[176].

Не хочется пройти мимо и другой переклички между готической моралью и естественными науками. Специалисты в области когнитивных наук и нейрофизиологии мозга в последнее время начали возвращаться к идее врожденного социального зла как биологически детерминированного феномена[177]

Религия в готическом обществе

Самым неожиданным результатом перестройки и краха советского режима можно назвать ощущение морального вакуума в постсоветском обществе, которое сохраняется и по сей день. В России кризис моральных норм оказался тем более силен, чем более радикально была скомпрометирована ханжеская «мораль советского человека». Полное отсутствие консенсуса по поводу морали — такова основа российской готической морали.

В предшествующие эпохи — скажем, в феодальном обществе широкий консенсус по поводу морали складывался на основе религии. Утрата церковью своих позиций морального арбитра в обществе, которую не в состоянии компенсировать никакой религиозный псевдоренессанс, не позволяет православию претендовать на то, чтобы снова лечь в основу светской морали.

Религия больше не рассматривается как убежище, позволяющее либо скрыться от кошмара, ужасов и нечисти, либо — и такова судьба Иммали-Исидоры в «Скитальце» или Маргариты в «Фаусте» — сохранить веру, не продать душу дьяволу и тем самым обрести вечное спасение. Зло не имеет ни религиозного, ни рационального объяснения: христианство перестало казаться убедительным вариантом ответа на вопрос о его природе. «— А чем ему крест поможет? Он же некрещеный. И в Бога не верит, раньше не верил. Теперь, наверное, надо? Если есть вампиры, то, значит, есть и дьявол, если есть дьявол, то есть и Бог? Если есть вампиры, есть и Бог? Если есть Зло, то есть и добро? — Ничего нет, — сказал Егор»[178]. Бог — вовсе не защита от вампиров, Бог не поможет спастись от них — считают герои фэнтези. Наоборот, религия может только помешать при столкновении с нечистью: «— И поскольку все вы верующие, предупреждаю еще раз: что бы вы ни увидели, не вздумайте креститься. (...) Пропадем», — напутствует товарищей ведьмак — герой рассказа Панова[179].

Этическая и религиозная бессмысленность и необъяснимость зла рождает мистический ужас, внушаемый автором «Дикой стаи»[180]. Человек может оказаться просто пищей для нечисти — это ужасно, но неотвратимо, страшно, но абсурдно и, в конечном счете, не может стать предметом морального осуждения[181]. Ибо ясно, что к нечисти не применимы моральные нормы, я, следовательно, и поведение людей при столкновении с нечистью не связано с моральной ответственностью.

Интересно, что это может подтолкнуть к размышлениям о внерелигиозном обосновании морали. Например, Панов ищет его в идее «материнского проклятия», проклятия вообще, которое не опирается на божественную природу, но обладает собственной мистической силой[182]. Идея проклятия вносит некоторый — пусть непонятный, страшный и странный — порядок в человеческие отношения, накладывает ограничения на поступки.

Парадоксальным образом, поэзия, музыка, философия, оказались «возможны после Аушвица» и ГУЛАГа. Невозможна стала мораль.


Вот к чему приводит упадок религиозного чувства! — поспешат заключить православные соотечественники, почему-то массово уверовавшие после 1991 года. Трогательное зрелище переполненных храмов в дни церковных праздников несколько омрачается тем, что прихожане крестятся то правой, то левой рукой, то слева направо, то наоборот. «Что за формализм, важно, чтобы в душе была вера!» — возразят на это либерально настроенные православные. Но как быть, если, по данным социологических опросов, из назвавших себя православными только 85% россиян считают Пасху важным праздником и только 62% из 71% православных заявили, что они верят в Бога[183]? Отсутствие у большинства «верующих» самых элементарных представлений о христианской догматике и символах веры, не говоря уже об этической стороне учения, только способствует распространению готической морали. Христианство смогло войти в моду, стать частью «новой русской» культуры потребления, наряду с телешоу и евроремонтом, но не смогло обеспечишь консенсус в области морали, хотя именно поиском этического консенсуса был обусловлен религиозный ренессанс в «постатеистической» России.


Только ли вера в божественное может быть источником морали? Вспомним, что Леви-Стросс считал установление фундаментального запрета — запрета на инцест — попыткой человека противопоставить себя животному миру. Разве наблюдение за жизнью дикой природы не является достаточным поводом для того, чтобы желать вырваться из ее чудовищного лона? Сделать все, чтобы не походить на нее? «Газели и лани, эти грациозные млекопитающие, проводили свои дни в страхе. Львы и пантеры пребывали в состоянии тупой апатии, прерываемой краткими вспышками свирепости. Они убивали, терзали, пожирали слабых или больных зверей, а потом вновь погружались в бессмысленную сонливость, пробуждаемые от нее разве что нападениями паразитов, что грызли их изнутри. (...) В целом дикая природа, какова она есть, не что иное, как самая гнусная подлость; дикая природа в ее целостности не что иное, как оправдание тотального разрушения, всемирного геноцида, а предназначение человека на земле, может статься, в том и заключается, чтобы довести этот холокост до конца»[184].


Ужас и протест, вызываемый уничтожением слабого сильным, могли стать вполне достаточным стимулом, чтобы поставить мораль между «девственной природой» и миром людей. Внимательное наблюдение за «миром, гармонично устроенным Богом» способно скорее подтолкнуть к разочарованию в религии, чем укрепить религиозное чувство.


Если верно, что эмоциональное послание и есть то главное, что мы получаем из прошлого, то мы живем в мире, наполненном эмоциями истории. Рождение понятий преступления, зла, запрета и моральных норм вполне объяснимо психологической трудностью жить в состоянии отвращения, подлости, в кольце эмоций, наполняющих страхам и страданием. Если это так, то нам остается робкая надежда, что эта трудность, которую, безусловно, остро ощущает современное постконцентрационное общество, может подготовить почву для формирования не только готической морали.

Загрузка...