Те из наших уважаемых читателей, кто в определенном смысле отдал нам свои сердца; те, кто следует за нами повсюду, куда бы мы ни отправились; те, кто не желает ни на миг, даже во время его отступлений, покинуть автора, который, как это сделали мы, выбрал интересное занятие: перелистывать страницу за страницей книгу, посвященную истории монархии, — должны были отлично понимать, прочитав слово «конец» после заключительного отрывка романа «Анж Питу», печатавшегося в газете «Пресса», и даже после опубликования восьмого тома той же книги в издании «Читального зала», что во всем этом была какая-то чудовищная ошибка и что рано или поздно мы дадим соответствующие разъяснения.
В самом деле: как можно поверить в то, что автор, в чьи намерения, возможно и не совсем уместные, входит прежде всего создание книги в полном смысле этого слова (так же как в намерения архитектора входит строительство настоящего дома, в намерения кораблестроителя — создание настоящего корабля), вдруг оставит книгу незавершенной, как дом без крыши или корабль без мачты?
Однако именно это и произошло бы с бедным «Анжем Питу», если бы читатель всерьез принял слово «конец», поставленное на самом интересном месте книги, то есть когда король и королева собираются покинуть Версаль и отправиться в Париж; когда Шарни начинает замечать, что очаровательная женщина, на которую он уже лет пять не обращает ни малейшего внимания, заливается краской, едва они встретятся глазами, едва его рука коснется ее руки; когда Жильбер и Бийо решительно заглядывают в открывшуюся им бездну, разверстую Революцией не без помощи монархистов Лафайета и Мирабо, символизирующих собою эпоху: один — своей популярностью, другой — гениальностью; наконец, когда бедный Анж Питу, скромный герой этой скромной истории, держит на коленях Катрин, упавшую без чувств посреди дороги из Виллер-Котре в Пислё, после того как она простилась с возлюбленным, который скачет галопом через поле в сопровождении слуги и выбирается наконец на главную дорогу, ведущую в Париж.
Кроме того, в этом романе есть и другие действующие лица — персонажи второстепенные, это так, — однако же наши читатели соблаговолили, мы в этом уверены, уделить некоторое внимание и им. Известно, что, когда мы ставим драму на сцене, мы стремимся проследить до мельчайших подробностей за действиями не только главных ее героев, но и второстепенных персонажей и даже ничтожных статистов.
Итак, существует аббат Фортье, закоренелый монархист: он, разумеется, не пожелает стать конституционным священником и предпочтет скорее претерпеть гонения, нежели принести клятву Революции.
Есть еще юный Жильбер, чья душа отражает противоречия эпохи, представляя собой слияние двух начал: демократического, унаследованного им от отца, и аристократического, унаследованного от матери.
Существует г-жа Бийо, бедная женщина, прежде всего мать; будучи, как всякая мать, слепа, она оставляет дочь на дороге, по которой сама возвращается на ферму, осиротевшую с тех пор, как уехал ее муж.
Есть еще папаша Клуис, живущий в лесу в шалаше; он пока не знает, удастся ли из ружья, которое ему дал Питу в обмен на то, что лишило его трех пальцев левой руки, отстреливать, как и из своего старого ружья, по сто восемьдесят три зайца и сто восемьдесят два кролика в обычные годы и по сто восемьдесят три зайца и сто восемьдесят три кролика в годы високосные.
Наконец, есть Клод Телье и Дезире Манике, деревенские революционеры; они не желают ничего лучшего, кроме как идти по стопам революционеров парижских; впрочем, надо надеяться, что благородный Питу — их капитан, предводитель, полковник, старший офицер — не только послужит им проводником, но и удержит на краю бездны.
Все сказанное нами может лишь еще больше удивить читателя, увидевшего слово «конец», столь нелепо мелькнувшее после заключительной главы, что его можно, пожалуй, сравнить с античным Сфинксом, улегшимся у входа в свою пещеру посреди фиванской дороги и предлагавшим беотийским путникам неразрешимую загадку.
Итак, мы попробуем сейчас дать этому объяснение.
Было время, когда в газетах публиковались одновременно:
«Парижские тайны» Эжена Сю,
«Главная исповедь» Фредерика Сулье,
«Мопра» Жорж Санд,
«Монте-Кристо», «Шевалье де Мезон-Руж» и «Женская война» вашего покорного слуги.
Это было благодатное время для газеты, однако плохая пора для политики.
Кого интересовали в ту пору передовицы в парижских газетах г-на Армана Бертена, г-на доктора Верона или г-на депутата Шамболя?
Никого.
И это правильно, потому что, раз от этих несчастных передовиц не осталось ничего, значит, они не заслуживали внимания.
Все, что имеет хоть какую-нибудь ценность, рано или поздно всплывет и обязательно прибьется к какому-нибудь берегу.
Есть только одно море, навсегда поглощающее все, что в него ни попадет, — это Мертвое море.
Вероятно, именно в такое море и бросали парижские передовицы 1845, 1846, 1847 и 1848 годов.
Кроме этих передовых статей г-на Армана Бертена, г-на доктора Верона и г-на депутата Шамболя, туда же бросали вперемешку речи г-на Тьера и г-на Гизо, г-на Одилона Барро и г-на Берье, г-на Моле и г-на Дюшателя; впрочем, это обстоятельство ничуть не меньше огорчало господ Дюшателя, Моле, Берье, Барро, Гизо и Тьера, нежели г-на депутата Шамболя, г-на доктора Верона и г-на Армана Бертена.
Зато, правда, тогда же с особым удовольствием разрезали печатавшиеся в газетах «Парижские тайны», «Главную исповедь», «Мопра», «Монте-Кристо», «Шевалье де Мезон-Ружа» и «Женскую войну»; прочитав утром, их затем откладывали, чтобы перечитать вечером. Следует отметить, что именно ради них подписывались в те времена на газеты и ходили в читальные залы; книги эти учили истории как историков, так и простых людей, их читали четыре миллиона человек во Франции и пятьдесят миллионов за границей; французский язык, с XVII века язык дипломатии, в XIX веке стал еще и языком литературы; поэт или прозаик, зарабатывавший довольно денег, чтобы чувствовать себя независимым, высвобождался из-под давления аристократии и королевской власти; в обществе зарождались новая знать и новая власть: знать таланта и власть гения; это приводило к результатам, настолько похвальным для отдельных личностей и настолько почетным для Франции, что всерьез возникла мысль покончить с таким положением, с этим беспорядком, при котором видные люди королевства становились в самом деле людьми уважаемыми, а известность, слава и даже деньги пришли наконец к тем, кто их действительно заслужил.
Итак, государственные деятели 1847 года подумывали, как я уже сказал, о том, чтобы положить этому скандалу конец, как вдруг жаждавшему славы г-ну Одилону Барро пришла в голову мысль — нет, нет не сделать речи, которые он произносил с трибуны, зажигательными и интересными, — устраивать скверные обеды в различных местах, где его имя еще пользовалось популярностью.
Надо было как-нибудь назвать эти обеды.
Во Франции не имеет значения, названы ли вещи своими именами, лишь бы они хоть как-нибудь были названы.
Вот почему эти обеды назвали «реформистскими банкетами».
В Париже жил тогда один человек, который сначала был принцем, потом стал генералом, потом отправился в изгнание; в изгнании он преподавал географию, затем отправился путешествовать по Америке; после путешествия по Америке он обосновался в Сицилии; женившись на дочери сицилийского короля, он вернулся во Францию; когда он вернулся во Францию, Карл X сделал его королевским высочеством; получив от Карла X титул королевского высочества, он в конце концов стал и королем.
Итак, этот принц, генерал, преподаватель, путешественник, король и, наконец, человек, которого несчастья и удачи должны были столь многому научить, но так ничему и не научили, — этот человек вздумал помешать г-ну Одилону Барро давать реформистские банкеты; он стал упорствовать в своем решении, не подозревая, что это объявление войны принципу, а всякий принцип идет сверху и, следовательно, сильнее того, что идет снизу, подобно тому как всякий ангел должен сразить человека, с которым он сражается, будь этим человеком хоть Иаков; ангел поверг Иакова, принцип поверг человека: Луи Филипп был повергнут вместе с двумя поколениями принцев — своими сыновьями и внуками.
Разве не сказано в Писании: «Грехи отцов падут на головы детей их до третьего и четвертого колена»?
Это дело подняло во Франции такой шум, что на время были забыты и «Парижские тайны», и «Главная исповедь», и «Мопра», и «Монте-Кристо», и «Шевалье де Мезон-Руж», и «Женская война», и даже — мы вынуждены это признать — их авторы.
Нет, умы были заняты Ламартином, Ледрю-Ролленом, Кавеньяком и принцем Луи Наполеоном.
Однако, едва шум понемногу улегся, сразу стало заметно, что произведения этих господ значительно менее интересны, нежели книги г-на Эжена Сю, г-на Фредерика Сулье, г-жи Жорж Санд и даже вашего покорного слуги (я из скромности ставлю себя после всех); настало время признать, что их проза, за исключением Ламартина, — по месту и почет! — ни в какое сравнение не идет с языком «Парижских тайн», «Главной исповеди», «Мопра», «Монте-Кристо», «Шевалье де Мезон-Ружа» и «Женской войны»; тогда г-на де Ламартина, воплощавшего мудрость нации, пригласили писать любую прозу, лишь бы она не была связана с политикой, а другим господам, в том числе и мне, предложили заняться литературной прозой.
Мы немедленно взялись за дело; смею уверить, что нам не нужно было повторять это приглашение дважды.
И тогда снова в газетах появились романы-фельетоны, а передовицы исчезли, и снова заговорили, не находя отклика у слушателей, те же ораторы, что и до революции, и после революции: они будут говорить всегда.
Среди всех этих болтунов был один, который не говорил или, по крайней мере, почти не говорил.
За это ему были признательны: его приветствовали, когда он проходил мимо с шарфом народного представителя.
Однажды он поднялся на трибуну… Бог мой! Хотел бы я назвать этого человека, да забыл его имя.
Однажды он поднялся на трибуну… Надобно сообщить вам следующее: члены Палаты были в тот день в весьма дурном расположении духа.
Париж только что избрал своим представителем одного из авторов романов-фельетонов.
Вот этого человека я помню!
Его звали Эжен Сю.
Итак, члены Палаты были весьма расстроены тем, что был избран Эжен Сю. На скамьях и так уже было четыре или пять литераторов, невыносимые для ее членов: Ламартин, Гюго, Феликс Пиа, Кине, Эскирос и другие.
И вот депутат, чье имя я теперь забыл, поднялся на трибуну, ловко воспользовавшись скверным настроением членов Палаты. Все зашипели: «Тише!» — и стали слушать.
Он сказал, что именно роман-фельетон послужил причиной того,
что Равальяк убил Генриха IV,
что Людовик XIII убил маршала д’Анкра,
что Людовик XIV убил Фуке,
что Дамьен убил Людовика XV,
что Лувель убил герцога Беррийского,
что Фиески убил Луи Филиппа и, наконец, что г-н де Прален убил свою жену.
Он прибавил:
что все совершавшиеся прелюбодеяния, все имевшие место взятки, все совершенные кражи произошли под влиянием романа-фельетона; что необходимо уничтожить роман-фельетон или же взимать с него гербовый сбор, дабы общество остановилось хоть на мгновение и, вместо того чтобы продолжать скатываться в пропасть, повернулось бы лицом к золотому веку, в который оно рано или поздно вернется, если сумеет отступить на столько же шагов назад, на сколько оно забежало вперед.
Однажды генерал Фуа воскликнул: «Во Франции эхом вторят, тем, кто произносит слова „честь“ и „отчизна“!»
Да, это верно, во времена генерала Фуа было слышно такое эхо, и мы его еще застали, мы слышали его собственными ушами и очень довольны, что так это и было.
— Куда же подевалось это эхо? — спросят нас.
— Какое эхо?
— Эхо генерала Фуа.
— Оно там же, где старая луна поэта Вийона; может быть, его и найдут когда-нибудь, будем надеяться!
Случилось так, что в тот день — не в день генерала Фуа, нет! — из зала донеслось другое эхо.
Странное это было эхо! Оно говорило:
— Пора нам, наконец, заклеймить то, что вызывает восхищение всей Европы, и как можно дороже продать то, что другое правительство, имей оно это, отдало бы даром, — гениальность.
Надобно заметить, что это бледное эхо произносило не свои слова, а лишь повторяло слова оратора.
Члены Палаты, за редким исключением, эхом отозвались на эхо.
Увы, вот уже тридцать пять или сорок лет такова роль большинства. У Палаты, как у театра, есть свои пагубные традиции!
Итак, большинство придерживалось того мнения, что все совершенные кражи, все имевшие место взятки, все совершавшиеся прелюбодеяния произошли по вине романов-фельетонов, что если г-н де Прален убил жену,
если Фиески убил Луи Филиппа,
если Лувель убил герцога Беррийского,
если Дамьен убил Людовика XV,
если Людовик XIV убил Фуке,
если Людовик XIII убил маршала д’Анкра,
наконец, если Равальяк убил Генриха IV,
то все эти преступления произошли по вине романов-фельетонов, даже те, что случились прежде, чем жанр этот был создан.
Большинство одобрило гербовый сбор.
Возможно, читатель недостаточно ясно себе представляет, что такое гербовый сбор, и задается вопросом: как гербовый сбор, то есть один сантим с экземпляра, мог бы убить роман-фельетон?
Дорогой читатель! Один сантим, если ваша газета выходит тиражом в сорок тысяч экземпляров, обернется знаете во что? В четыреста франков с номера!
Это ровно вдвое больше гонорара таких авторов, как Эжен Сю, Ламартин, Мери, Жорж Санд или Александр Дюма.
Это втрое, вчетверо больше того, что получает заслуженный автор, чье имя не так популярно, как только что названные нами имена.
Так скажите же мне, имеет ли правительство моральное право облагать какой бы то ни было товар налогом, вчетверо большим, нежели действительная стоимость товара?
В особенности, если нам отказывают в обладании таким товаром, как ум.
Вот как получилось, что не существует более газеты, достаточно богатой для того, чтобы покупать романы-фельетоны.
Вот почему все газеты публикуют теперь исторические очерки-фельетоны.
Дорогой читатель! Что вы можете сказать об исторических очерках-фельетонах в «Конституционалисте»?
— Фи!
Да, вот именно так!
Этого и добивались политики: положить конец разговорам о литераторах. Не говоря уже о том, что новый жанр должен быть весьма нравственным.
Так, например, мне, автору «Монте-Кристо», «Мушкетеров», «Королевы Марго» и так далее, предложили недавно написать «Историю Пале-Рояля», нечто вроде занимательного отчета: с одной стороны — история игорных домов, с другой — история публичных домов!
Мне, человеку глубоко религиозному, предложили написать «Историю папских преступлений»!
Мне предлагали… Не смею даже сказать вам, что мне еще предлагали.
Было бы не так уж страшно, если бы издатели ограничивались тем, что предлагали мне что-либо сделать.
А ведь мне предлагали и не делать.
Так, в одно прекрасное утро я получил письмо от Эмиля де Жирардена:
«Дорогой друг!
Я бы хотел, чтобы „Анж Питу " был объемом не в шесть томов, а в полтома, то есть чтобы он вышел в десяти главах вместо ста.
Делайте что хотите, сократите сами, если не желаете, чтобы это сделал я".
Я прекрасно все понял, черт побери!
У Эмиля де Жирардена в старых папках были мои "Мемуары", не подлежавшие гербовому сбору, он предпочитал скорее напечатать мои "Мемуары", чем публиковать роман "Анж Питу", за который надо было еще платить.
Вот он и решил сократить шесть томов романа, чтобы напечатать двадцать томов "Мемуаров".
Вот так, дорогой и возлюбленный читатель, получилось, что слово "конец" появилось раньше самого конца; вот так Анж Питу был задушен подобно императору Павлу I, только ему не вцепились в горло, а обхватили поперек туловища.
Однако, как нам известно благодаря "Мушкетерам", которых вы дважды считали погибшими, но которые оба раза оживали, моих героев не так легко задушить, как императоров.
Вот и с "Анжем Питу" произошло то же, что с "Мушкетерами". Питу не собирался умирать: он лишь исчез на время и теперь появится вновь. Я прошу вас не забывать о том, что мы переживаем неспокойное время, эпоху революций, которая зажигает много факелов, но задувает немало свечей; итак, прошу вас считать моих героев мертвыми только в том случае, если вы получите уведомительное письмо за моей подписью.
Да и то!..
Если читатель не возражает, мы предлагаем ему ненадолго возвратиться к нашему роману "Анж Питу" и, раскрыв его вторую часть, заглянуть в главу под названием "Ночь с 5 на 6 октября". Там читатель найдет описание происшествий, которые небесполезно было бы вспомнить, прежде чем открывать настоящую книгу, ведь она начинается с описания событий, происходивших утром 6 октября.
После того как мы приведем несколько важных строк из этой главы, мы вкратце остановимся на некоторых событиях, что необходимо для продолжения нашего рассказа.
Вот эти строки:
"В три часа, как мы уже сказали, все было тихо. Члены Национального собрания, успокоенные докладом стражников, разошлись.
Все надеялись, что покой не будет нарушен.
Но надежды эти не оправдались.
Почти во всех народных волнениях, предшествующих революциям, случаются часы затишья, когда люди думают, что все закончилось и можно спать спокойно.
Они ошибаются.
За теми людьми, кто поднимает бунт, всегда стоят другие люди, которые ждут, пока первые волнения улягутся и те, кто в них участвовал, утомятся либо остановятся на достигнутом и решат отдохнуть.
Тогда приходит черед этих неведомых людей; таинственные орудия роковых страстей; они возникают из мрака, продолжают начатое и доводят его до крайности, так что те, кто открыл им путь и заснул на полдороге, думая, что путь пройден и цель достигнута, пробуждаются, объятые ужасом".
Мы назвали трех таких неведомых людей в книге, откуда позаимствовали только что процитированные строки.
Теперь мы просим позволения пригласить на нашу сцену, то есть к двери кабачка у Севрского моста, действующее лицо, еще не названное нами, что, однако, ничуть не принизит его роли в событиях этой ужасной ночи.
Это был человек лет сорока пяти-сорока восьми, в костюме ремесленника, то есть в бархатных штанах, защищенных кожаным фартуком с карманами, как у кузнецов и слесарей. На ногах у него были серые чулки и башмаки с медными пряжками, а на голове — подобие мехового колпака, похожего на наполовину срезанную шапку улана; из-под колпака выбивались и налезали на брови густые седеющие волосы, затеняя большие, живые и умные глаза навыкате, выражение которых так быстро менялось, что было даже трудно разглядеть, зеленые они или серые, голубые или черные. У него был крупный нос, толстые губы, очень белые зубы и смуглая кожа.
Это был человек невысокого роста, великолепного сложения; у него были тонкие запястья, изящные ноги, можно было также заметить, что руки у него маленькие и неогрубелые, правда бронзового оттенка, как у ремесленников, привыкших иметь дело с железом.
Однако, подняв взгляд от его запястья до локтя, а от локтя до того места на предплечье, где из-под засученного рукава вырисовывались мощные мускулы, можно было заметить, что кожа на них была нежной, тонкой, почти аристократической.
Он стоял в дверях кабачка у Севрского моста, а рядом с ним, на расстоянии вытянутой руки, находилось двуствольное ружье, богато инкрустированное золотом; на его стволе можно было прочесть имя оружейника Леклера, входившего в моду в высших кругах парижских охотников.
Возможно, нас спросят, как столь дорогое оружие оказалось в руках простого мастерового. На это мы можем ответить так: в дни восстания — а нам, слава Богу, довелось явиться их свидетелями — самое дорогое оружие не всегда оказывается в самых белых руках.
Этот человек около часу назад прибыл из Версаля и отлично знал, что там произошло, ибо на вопросы трактирщика, подавшего ему бутылку вина (он даже не притронулся к ней), отвечал:
что королева отправилась в Париж вместе с королем и дофином; что они тронулись в путь около полудня; что, наконец, они решились поселиться в Тюильрийском дворце и, значит, в будущем в Париже больше не будет перебоев с хлебом, так как теперь здесь поселятся и Булочник, и Булочница, и Пекаренок; и что сам он ждет, когда проследует кортеж.
Это последнее утверждение могло быть верным, однако нетрудно было заметить, что взгляд незнакомца с большим любопытством поворачивался в сторону Парижа, нежели в сторону Версаля; это обстоятельство позволяло предположить, что он не считал себя обязанным давать подробный отчет о своих намерениях достойному трактирщику, задавшему вопрос.
Впрочем, спустя несколько минут его внимание было вознаграждено: в конце улицы показался человек, одетый почти так же, как он сам, и, по-видимому, занимавшийся сходным ремеслом.
Человек этот шагал тяжело, как путник, за чьими плечами долгая дорога.
По мере того как он приближался, становилось возможным разглядеть его лицо и определить его возраст.
Лет ему, должно быть, было столько же, сколько и незнакомцу, то есть можно было смело утверждать, что ему, как говорят в народе, давно перевалило за сорок.
Судя по лицу, это был простой человек с низменными наклонностями и грубыми чувствами.
Наш незнакомец рассматривал его с любопытством; при этом на лице у него появилось непонятное выражение, словно одним взглядом он хотел бы оценить, на что дурное и порочное способен этот человек.
Когда мастеровой, подходивший со стороны Парижа, оказался всего в двадцати шагах от человека, стоявшего в дверях, тот зашел в дом, налил в стакан вина, вернулся к двери, приподнял стакан и окликнул путника:
— Эй, приятель! На дворе холодно, а путь неблизкий: не выпить ли по стаканчику вина, чтобы согреться?
Шагавший из Парижа ремесленник огляделся, словно желая убедиться в том, что приглашение относится к нему.
— Вы со мной говорите? — спросил он.
— С кем же, по-вашему, я мог разговаривать, если вы здесь один?
— И вы мне предлагаете стакан вина?
— Почему бы и нет?
— Хм…
— Разве мы с вами не из одного цеха или почти так?
Мастеровой снова взглянул на незнакомца.
— Многие могут причислить себя к одному цеху, — отвечал он, — тут важно знать, мастер ты в своем деле или только подмастерье.
— Вот это как раз мы и можем выяснить за стаканом вина.
— Добро! — согласился ремесленник, направляясь к двери кабачка.
Незнакомец указал ему на стол и подал стакан.
Ремесленник взял стакан, взглянул на вино, словно испытывая недоверие (оно прошло сразу же после того, как незнакомец наполнил до краев и другой стакан).
— Мы что, слишком гордые и не чокаемся с теми, кого приглашаем выпить? — спросил он.
— Да что вы, наоборот: давайте выпьем за нацию!
На мгновение взгляд серых глаз ремесленника задержался на незнакомце.
Потом он повторил:
— Ах, черт возьми, как хорошо сказано: "За нацию!"
И залпом осушил стакан, после чего вытер губы рукавом.
— Эге! — воскликнул он. — Бургундское!
— Да! Отменное, а? Мне говорили об этом кабачке. Проходя мимо, я заглянул сюда и вот не раскаиваюсь. Да садитесь, приятель; в бутылке еще кое-что плещется, а когда перестанет, так в нашем распоряжении целый погреб.
— Вот как? — сказал ремесленник. — А что вы тут делаете?
— Как видите, возвращаюсь из Версаля и жду, когда проедет кортеж, чтобы потом к нему присоединиться.
— Какой кортеж?
— Как какой? Короля, королевы и дофина; они возвращаются в Париж в сопровождении рыночных торговок, двухсот членов Национального собрания, под охраной национальной гвардии и господина Лафайета.
— Так наш хозяин решился приехать в Париж?
— Пришлось…
— Я так и подумал сегодня в три часа ночи, когда отправился в Париж.
— Э, так вы сегодня в три часа ночи покинули Версаль вот так, просто, даже не удосужившись узнать, что там готовится?
— Ну почему же?! Я очень хотел узнать, что будет с хозяином, тем более, что — не подумайте, будто я хвастаю — мы с ним знакомы! Но вы должны меня понять: работа прежде всего! У меня жена и дети, и я должен их кормить, особенно теперь, когда я не работаю в королевской кузнице.
Незнакомец никак не отозвался на оба этих намека.
— Так вас ждала в Париже срочная работа? — настойчиво продолжал расспрашивать он.
— Ну да! Похоже, что срочная, и заплатили за нее хорошо, — прибавил он, позвенев в кармане несколькими экю, — хотя мне заплатили, передав деньги с лакеем — что само по себе невежливо, — да еще лакей оказался немцем, так что с ним и словечком перекинуться не удалось.
— А вы не прочь поболтать?
— Ну еще бы! Если не злословишь, то поговорить приятно.
— Да если и позлословишь — тоже приятно, правда?
Оба собеседника расхохотались: незнакомец — показав белоснежные зубы, ремесленник — гнилые.
— Итак, — продолжал незнакомец, продвигаясь к цели медленно, но верно, — вам, стало быть, поручили срочную и хорошо оплачиваемую работу?
— Да.
— Уж, верно, то была трудная работа?
— Да, трудная!
— Замок с секретом, а?
— Потайная дверь… Представьте дом в доме; кому-нибудь понадобилось спрятаться, так? И вот, он дома, но его как бы и нет. Звонок в дверь, лакей отпирает. — "Где хозяин?" — "Нету". — "Врешь! Он дома!" — "Да сами поглядите!" И вот начинают искать. Хе-хе! Как же, найдут они его! Железная дверь, понимаете ли, аккуратнейшим образом пригнана к настенному орнаменту. Сверху все это покрыто дубовым шпоном, так что невозможно отличить дерево от железа.
— А если простучать стены?
— Да что вы! Деревянное покрытие толщиной в одну линию — это как раз то, что нужно: звук везде будет одинаковый: тук-тук, тук-тук… Знаете, когда я закончил работу, я и сам не смог найти эту дверь.
— А где, черт возьми, это происходило?
— Эх, если б знать!
— Вы не хотите сказать?
— Не могу: я и сам не знаю.
— Вам что, глаза завязали?
— Вот именно! У заставы меня ждала карета. Меня спросили: "Вы такой-то?" Я говорю: "Да…" — "Прекрасно! Вас-то мы и ждем; садитесь". — "Садиться?" — "Да". Я сел, мне завязали глаза, карета ехала около получаса, потом распахнулись ворота… большие ворота. Я споткнулся о нижнюю ступеньку крыльца, насчитал десять ступеней, вошел в вестибюль. Там был немец-лакей; он сказал, обращаясь к остальным: "Карашо! Ступайт! Ви больше не есть нужны". Те удалились. Он снял мне с глаз повязку и показал, что я должен делать. Я взялся за работу как положено. В час все было готово. Мне заплатили настоящими луидорами, опять завязали глаза, посадили в карету, высадили на том же месте, где я садился, пожелали счастливого пути, и вот я здесь!
— Вы, стало быть, ничего не видели, даже краешком глаза? Что за черт! Неужели повязку так туго затянули, что нельзя было подсмотреть?
— Хм-хм!
— Да ну же! Признайтесь, что вы что-то видели… — продолжал настаивать незнакомец.
— Да, знаете ли… Когда я споткнулся о нижнюю ступеньку крыльца, я улучил минуту и капельку сдвинул повязку.
— Ну, а когда вы сдвинули повязку?… — лукаво спросил незнакомец.
— Я увидел по левую руку ряд деревьев, из чего и заключил, что дом выходит фасадом на бульвар, только и всего!
— И это все?
— Да, честное слово!
— Хм, немного…
— Да, принимая во внимание, что бульвары длинные и что на них начиная от кафе Сент-Оноре и до самой Бастилии не один дом с большими воротами и крыльцом.
— Значит, вы не смогли бы узнать дом?
Слесарь на минуту задумался.
— Нет, признаться, не мог бы, — отвечал он.
Как ни владел незнакомец своим лицом, на нем невольно промелькнуло удовлетворение тем, с какой уверенностью отвечал слесарь.
— Вот как? — произнес он и, внезапно переходя на другую тему, спросил: — А что, разве в Париже больше нет слесарей? Почему люди, которым нужно заказать потайную дверь, посылают за слесарем в Версаль?
С этими словами он налил своему собеседнику полный стакан вина и постучал пустой бутылкой по столу, чтобы хозяин заведения принес еще.
Слесарь поднес стакан к глазам и принялся любовно рассматривать его на свет.
С наслаждением отпив глоток, он проговорил:
— Ну почему же, в Париже тоже есть слесари.
Он отпил еще немного.
— Есть среди них и мастера.
Он сделал еще глоток.
— Я тоже так думал! — заметил незнакомец.
— Да, но мастера бывают разные.
— О! — улыбнулся незнакомец. — Я вижу, вы как святой Элигий: вы не просто мастер, но мастер из мастеров.
— И мастеров учитель. Вы тоже из ремесленников?
— Можно сказать, что так.
— И кто же вы по профессии?
— Оружейник.
— У вас есть при себе что-нибудь сделанное вашими руками?
— Вот это ружье.
Слесарь принял из рук незнакомца ружье, внимательно его осмотрел, проверил пружины, одобрительно кивнул, услышав сухой щелчок курка; потом, прочитав имя, выгравированное на стволе и платиновой пластинке, заметил:
— Леклер? Простите, дружище, но этого не может быть. Леклеру лет двадцать восемь, самое большее, а мы с вами примерно одного возраста, нам обоим под пятьдесят.
— Вы правы, я не Леклер, но это все равно, как если бы я им был.
— То есть как все равно?
— Конечно, ведь я его учитель.
— Здорово! — со смехом вскричал слесарь. — Так и я мог бы сказать: "Я не король, но все равно что король!"
— То есть как? — переспросил незнакомец.
— Ну, я же его учитель! — заметил слесарь.
— Ого! — присвистнул незнакомец, поднимаясь и по-военному приветствуя слесаря. — Уж не с господином ли Гаменом я имею честь разговаривать?
— С ним самым! — отвечал слесарь, довольный произведенным эффектом. — Всегда к вашим услугам!
— Ах, дьявольщина! — продолжал незнакомец. — Я и не знал, что имею дело со столь известным человеком.
— А?
— Со столь известным человеком, — повторил незнакомец.
— Вы хотели сказать: "Со столь значительным"?
— Да, простите! — со смехом подхватил незнакомец. — Знаете, простой оружейник не умеет выражаться так красиво, как мастер, да какой мастер! Учитель короля Франции!
Потом он продолжал серьезно:
— Скажите, наверно, не очень приятно быть учителем короля?
— Почему?
— Да как же, черт подери! Вечно быть начеку: как поздороваться, как попрощаться?
— Вовсе нет.
— Обдумывать каждое слово: "Ваше величество, извольте взять этот ключ в правую руку!", "Государь, пожалуйста, возьмите этот напильник в левую руку!"…
— Да нет! С ним очень приятно иметь дело, потому что, знаете, в глубине души он добряк! Если б вам довелось увидеть его когда-нибудь в кузнице — в фартуке и с засученными рукавами, вы бы ни за что не поверили, что перед вами тот, кого называют старшим сыном Людовика Святого.
— Да, вы правы, невероятно, до чего короли похожи на обычных людей.
— Да, да, правда! Те, кто видел их вблизи, уже давно это заметили.
— Ну, если бы это замечали только те, кто их видит вблизи, было бы полбеды, — как-то странно усмехнулся незнакомец. — Но это начинает бросаться в глаза тем, кто постепенно от них отдаляется.
Гамен бросил на собеседника удивленный взгляд.
Однако тот, на минуту забывшись и по-своему истолковав услышанные слова, спохватился и не дал Гамену времени задуматься над сказанным; он поспешил вернуться к прежнему разговору.
— Это лишний раз подтверждает мою мысль, — заметил он. — Я считаю, что унизительно говорить "ваше величество" и "государь" человеку, который ничем не лучше других.
— Да не приходилось мне так его называть! В кузнице все это исчезало. Я его называл "хозяин", он меня — "Гамен"; правда, я обращался к нему на "вы", а он ко мне — на "ты".
— Ну да! А когда наступало время обеда или ужина, Гамена посылали поесть в лакейскую вместе с прислугой, верно?
— Вот и нет! Никогда этого не было! Наоборот! По его приказанию мне в кузницу приносили уже накрытый стол, и частенько, особенно во время обеда, он оставался со мной и говорил: "Пожалуй, я не пойду к королеве: тогда и руки мыть не придется!"
— Что-то я не совсем понимаю…
— Что же тут непонятного? Когда король работал со мной, когда он имел дело с железом, черт возьми, у него руки становились как у всех нас, и что же? Это не мешает нам оставаться честными людьми, верно? Ну а королева ворчала: "Фи, государь, у вас грязные руки!" Как будто, работая в кузнице, можно не испачкать рук!
— И не говорите! — подхватил незнакомец, — Просто ужас!
— Словом сказать, ему по-настоящему бывало хорошо или в его географическом кабинете, или со мной, или с библиотекарем; но думаю, что со мной ему нравилось больше всего.
— Ну и что? Для вас-то невелика радость быть учителем плохого ученика?!
— Плохого? — вскричал Гамен. — Ну нет, не скажите! Ему, знаете ли, не повезло, что он родился королем и вынужден был тратить время на кучу всяких глупостей, вместо того чтобы совершенствоваться в своем искусстве. Путного короля из него не получится, он для этого слишком честен, а вот слесарем он мог бы стать отменным! Там есть один… ух, терпеть я его не мог! Сколько же времени он отнимал у короля! Господин Неккер! Уж сколько из-за него времени ушло впустую, ах, сколько времени!..
— Верно, из-за его отчетов, а?
— Да, из-за этого вранья, этих детских сказочек.
— Ну и что же, дружище… а скажите…
— Что?
— Должно быть, вы недурно зарабатывали на таком ученике?
— Нет, вот тут вы как раз ошибаетесь, за это я и сердит на этого вашего Людовика Шестнадцатого, на этого отца народа, на этого вашего кормильца французской нации. Все думают, что я богат, словно Крёз, а я беден, как Иов.
— Вы бедны? Куда же он тогда девал деньги?
— Половину раздавал бедным, а другую половину — богатым, так что у него не оставалось ни единого су. Семейства Куаньи, Водрёя и Полиньяков вгрызлись в него как черви! В один прекрасный день он решил уменьшить жалованье господину де Куаньи. Тот подкараулил его под дверью кузницы. Выйдя на пять минут, король возвратился весь бледный и говорит: "Ах, Боже мой, я думал, он меня ударит". "А как же жалованье, государь?" — спросил я его. "Я все оставил по-старому, — отвечал он, — я ничего не могу изменить". В другой раз он хотел сделать королеве замечание за то, что она дала госпоже де Полиньяк приданое в триста тысяч франков для новорожденного; как вам это нравится?
— Ничего себе!
— Это еще не все! Королева заставила его дать пятьсот тысяч. Вы только полюбуйтесь на этих Полиньяков! Всего десять лет назад они были нищими, а теперь уезжают из Франции и увозят с собой миллионы! Не жалко было бы, если бы они хоть что-нибудь умели делать! А то ведь дай этим бездельникам молот да поставь их к наковальне — так они же не сумеют даже конскую подкову выковать! Дай им напильник и тиски — они не смогут винт для замка изготовить… Зато говоруны, кавалеры, как они сами себя называют. И вот толкнули короля на это дело, а теперь он должен вместе с господином Байи, господином Лафайетом и господином Мирабо выпутываться как сумеет. Уж я-то мог бы ему присоветовать что-нибудь путное, если бы он пожелал меня послушать, так нет же: мне, своему учителю, он назначил всего полторы тысячи ливров ренты, а ведь я ему друг, ведь я вложил ему напильник в руки!
— Да… Однако, когда вы с ним работаете, это все-таки какой-то приработок.
— Да разве я сейчас с ним работаю? Прежде всего я мог бы опорочить свое имя! Со времени взятия Бастилии ноги моей не было во дворце. Раза два я встречал его на улице. В первый раз было много народу, и он мне только кивнул. В другой раз это случилось на саторийской дороге: мы были одни, он приказал кучеру остановиться. "А, Гамен, здравствуй", — со вздохом проговорил он. "Что, все идет не так, как вам хотелось бы, да? Ну, ничего, это послужит вам уроком…" — "А как твоя жена, дети? — перебил он. — Все хорошо?.." — "Просто превосходно! У детей зверский аппетит, так-то вот…" — "Постой, постой, — сказал король, — передай им от меня подарок". Он обшарил все карманы и наскреб девять луидоров. "Это все, что у меня есть, Гамен, — сказал он, — мне очень стыдно за такой скромный дар". Оно и верно; согласитесь, тут есть чего устыдиться: у короля оказалось при себе всего-навсего девять луидоров, вот что он мог предложить приятелю, другу — девять луидоров!.. Ну уж…
— И вы отказались?
— Нет, я сказал: "Брать надо всегда, а то найдется какой-нибудь нахал и все равно возьмет!" Но это ничего не значит. Он может быть спокоен: ноги моей не будет в Версале, если только он сам не пришлет за мной, да и то еще поглядим!
— Какое признательное сердце! — пробормотал незнакомец.
— Как вы сказали?
— Я говорю, очень трогательно, метр Гамен, видеть преданность подобную вашей, противостоящую ударам судьбы! Последний стаканчик за здоровье вашего ученика!
— Клянусь, он этого не заслуживает, ну да так и быть: за его здоровье!
И он выпил.
— Эх, как подумаю, — продолжал он, — что у него этого вина в погребах больше десяти тысяч бутылок, да каждая из них в десять раз лучше этой!.. А вот никогда он не сказал лакею: "Такой-то, возьми корзину с вином да отнеси ее моему другу Гамену". Как же! Ему больше нравилось поить им своих гвардейцев, швейцарцев и солдат Фландрского полка — что ж, в этом он преуспел!
— Чего же вы хотите! — сказал незнакомец, маленькими глотками опустошая свой стакан. — Короли тоже бывают неблагодарными! Тсс! Мы не одни!
В кабачок вошли два простолюдина и рыночная торговка; они сели за столик напротив того, за которым незнакомец и Гамен допивали вторую бутылку вина.
Слесарь скосил на них глаза и начал пристально их разглядывать, что заставило незнакомца усмехнуться.
Новые действующие лица в самом деле заслуживали некоторого внимания.
Первый из мужчин как будто состоял из одного туловища, второй — из одних ног. Что до женщины, то и вовсе непонятно было, что это такое.
Человек, состоявший из одного туловища, был похож на карлика: он имел едва ли пять футов росту, да еще казался дюйма на два ниже из-за того, что ноги у него были сведены в коленях, даже когда он расставлял их в стороны. Его лицо не скрашивало, а, напротив, усугубляло этот недостаток; немытые сальные волосы прилипли ко вдавленному лбу; едва заметные брови росли какими-то случайными клочками; глаза ничего не выражали, они словно остекленели и были тусклыми, как у жабы, только в минуты раздражения в них загорался на мгновение огонек, как в неподвижном зрачке разъяренной гадюки; нос у него был приплюснут и свернут на сторону, что лишь подчеркивало выступавшие скулы; ну и, наконец, дополнял этот отвратительный облик кривой рот: желтоватые губы едва прикрывали редкие расшатанные почерневшие зубы.
На первый взгляд могло показаться, что в жилах его течет не кровь, а желчь.
Второй человек был полной противоположностью первого: у того ноги были короткие и кривые, а этот напоминал цаплю, взобравшуюся на ходули. Его сходство с этой птицей было тем большим, что он был горбун и голова его совершенно ушла в плечи; только два налитых кровью глаза да длинный заостренный нос, похожий на клюв, напоминали о том, что у этого человека есть голова. Глядя на него, можно было подумать, что его шея, как у цапли, способна вытянуться будто пружина и он готов будет выклевать глаз тому, кого избрал своей жертвой. Однако на самом деле необычайной эластичностью обладала не его шея, а руки: ему стоило лишь протянуть руку под стол, за которым он сидел, чтобы, не сгибаясь, тут же подхватить платок, оброненный им после того, как он вытер лоб, мокрый от пота и от дождя.
Третий или третья, как будет угодно читателям, был подозрительной личностью, в которой легко было угадать вид, но не пол. Это создание — то ли мужчина, то ли женщина — лет тридцати — тридцати четырех, в элегантном костюме торговки рыбой, было украшено золотыми цепочками и серьгами, чепчиком и кружевным платочком; черты его лица, насколько можно было различить их под толстым слоем белил и румян, да сверх того невероятным количеством разнообразной формы мушек, налепленных поверх румян, были несколько расплывчаты, как у представителей вырождающихся племен. Однажды увидев это существо, однажды испытав сомнения, о которых мы только что писали, хотелось услышать и его голос, чтобы определить, мужчина перед вами или женщина. Но — увы! — голос, напоминавший сопрано, оставлял наблюдателя в прежнем сомнении, зародившемся при первом взгляде на это создание: слух не помогал зрению.
Чулки и башмаки обоих мужчин, как и туфли женщины, свидетельствовали о том, что их владельцы долгое время таскались по улицам.
— Странно! — заметил Гамен. — Мне кажется, я где-то видел эту женщину.
— Очень может быть; однако, с той минуты как эти три человека вместе, дорогой господин Гамен, — отозвался незнакомец, взявшись за ружье и надвинув колпак на ухо, — у них появилось общее дело, а раз так, надобно вместе их и оставить.
— Так вы их знаете? — спросил Гамен.
— Да, в лицо знаю, — ответил незнакомец. — А вы?
— Могу поручиться, что женщину я где-то видел.
— Верно, при дворе? — предположил незнакомец.
— Еще чего — торговку!
— С некоторых пор их там много бывает…
— Если вы их знаете, скажите, как зовут мужчин. Наверняка это помогло бы мне вспомнить имя женщины.
— Назвать вам мужчин?
— Да.
— С какого начать?
— С кривоногого.
— Жан Поль Марат.
— Так!
— Что дальше?
— А горбун?
— Проспер Верьер.
— Так-так…
— Ну что, вспомнили имя торговки?
— Нет, черт возьми.
— А вы постарайтесь!
— Не могу угадать.
— Кто же эта торговка?
— Погодите-ка… нет! Да… Нет…
— Ну же!
— Это невозможно!
— Да, на первый взгляд это невероятно.
— Это?..
— Ну, я вижу, вы так никогда его и не назовете; придется мне самому это сделать: эта торговка — герцог д’Эгильон.
Услышав это имя, торговка вздрогнула и обернулась, так же как и оба ее спутника.
Все трое хотели было подняться, словно при виде старшего.
Но незнакомец приложил палец к губам и прошел мимо.
Гамен последовал за ним, думая, что это сон.
В дверях он столкнулся с каким-то человеком, который убегал от толпы, преследовавшей его с криками:
— Парикмахер королевы! Парикмахер королевы!
Среди преследователей были двое размахивавших пиками, на которые было насажено по окровавленной голове.
Это были головы несчастных гвардейцев Варикура и Дезюта, отделенные от тела натурщиком по прозвищу Длинный Никола и насаженные на пики.
Как мы уже сказали, эти головы несли в толпе, преследовавшей несчастного парикмахера; спасаясь, он налетел в дверях кабачка на Гамена.
— Э, да это же господин Леонар! — воскликнул тот.
— Тише, не произносите мое имя! — закричал парикмахер, скрываясь в кабачке.
— Что им от него нужно? — спросил слесарь у незнакомца.
— Кто знает? — отвечал тот. — Может, они хотят заставить его завить волосы этим бедным парням. Во времена революции кое-кому приходят иногда в голову очень странные мысли!
Смешавшись с толпой, он оставил Гамена, вытянув из него, по всей видимости, все, что считал нужным, и не препятствуя ему более возвратиться, как тот и собирался, в версальскую мастерскую.
Смешаться с толпой незнакомцу было тем легче, что она была весьма многочисленна.
Это и был авангард кортежа короля, королевы и дофина.
Как и говорил король, они двинулись из Версаля около часу пополудни.
Королева, дофин, дочь короля, граф Прованский, мадам Елизавета и Андре[1] ехали в королевской карете.
Члены Национального собрания заявили, что не расстанутся с королем, и получили сто экипажей.
Граф де Шарни и Бийо остались в Версале, чтобы отдать последний долг барону Жоржу де Шарни, погибшему, о чем мы уже рассказывали, в ужасную ночь с 5 на 6 октября, а также для того, чтобы помешать надругаться над его телом, как это произошло с трупами телохранителей Варикура и Дезюта.
Авангард, о котором мы упомянули, отправился из Версаля за два часа до отъезда короля и теперь, опережая его примерно на четверть часа, сплотился, если можно так выразиться, вокруг поднятых на пики и служивших ему знаменем голов телохранителей.
Стоило этим двум головам остановиться около кабачка у Севрского моста, как вслед за ними и даже в одно время с ними остановился весь авангард.
Авангард этот состоял из нищих полупьяных оборванцев; это была пена, всплывающая на поверхность во время любого разлива, будь то наводнение или поток лавы.
Вдруг в толпе произошел переполох: вдали показались штыки солдат национальной гвардии и Лафайет на белом коне впереди королевской кареты.
Лафайет очень любил народные сборища, ведь именно среди боготворившего его парижского люда он чувствовал себя настоящим властителем.
Однако он не любил черни.
В Париже, как в Риме, были свой plebs[2] и своя plebecula[3].
Особенно не нравилось ему, когда чернь сама творила суд и расправу. Мы видели, что он сделал все от него зависевшее, спасая Флесселя, Фуллона и Бертье де Совиньи.
Вот почему авангард спешно двинулся вперед: толпа хотела спрятать свой трофей и в то же время сохранить эту кровавую добычу, свидетельствующую о ее победе.
Однако "знаменосцы", по-видимому, получили поддержку триумвирата, встреченного ими, на свое счастье, в кабачке, и потому сумели избежать Лафайета; они отказались идти вместе со своими товарищами вперед и решили, что раз его величество король выразил желание не разлучаться со своими верными телохранителями, то они подождут его величество и пойдут вслед за ним.
А авангард, собравшись с силами, двинулся в путь.
Толпа, растянувшаяся по дороге из Версаля в Париж, похожая на вышедшую из берегов сточную канаву, которая после сильного дождя захлестывает мутными волнами обитателей дворца, попавшегося ей на пути и разрушенного ее неистовством, — толпа эта по обеим сторонам дороги создавала нечто вроде водоворота из жителей близлежащих деревень, торопившихся поглазеть на то, что происходило. Некоторые из этих любопытных — правда, немногие — смешались с толпой, чтобы, крича и вопя вместе с нею, последовать за королевской каретой, однако большинство оставалось молча и неподвижно стоять по обочинам дороги.
Можем ли мы сказать, что эти люди сочувствовали королю и королеве? Нет, потому что, за исключением аристократии, весь остальной народ (даже буржуазия) в большей или меньшей степени терпел жесточайший голод, охвативший всю страну. Они не поносили ни короля, ни королеву, ни дофина: они хранили молчание. А молчаливая толпа — это, пожалуй, пострашнее, чем толпа, выкрикивающая оскорбления.
Зато доносились громкие приветствия: "Да здравствует Лафайет!" — и тот время от времени обнажал левой рукой голову и приветственно взмахивал правой рукой, сжимая в ней шпагу; "Да здравствует Мирабо!" — и тот выглядывал из кареты, где, будучи шестым пассажиром, был очень стеснен и теперь, пользуясь случаем, вдыхал воздух полной грудью.
Таким образом, встреченный молчанием, несчастный Людовик XVI слышал, как у него на глазах аплодировали популярности, для него навсегда потерянной, и гениальности, недостававшей ему всю его жизнь.
Жильбер, так же как во время предыдущей поездки короля в Париж, держался неподалеку; смешавшись с толпой, он шел радом с правой дверцей кареты, то есть с той стороны, где сидела королева.
Мария Антуанетта никогда не могла понять его своеобразного стоицизма, которому заимствованная у американцев прямота придавала еще большую резкость. Она с удивлением взирала на этого человека: не испытывая ни любви, ни преданности к своим монархам, он лишь исполнял по отношению к ним то, что называл своим долгом, однако готов был сделать ради них все, что делалось другими из любви и преданности.
И даже более — он был готов отдать ради них свою жизнь, а далеко не все любящие и преданные на это способны.
По обе стороны королевской кареты шла череда пеших, захвативших себе место в этой цепочке: кто из любопытства, кто с готовностью в случае необходимости прийти августейшим путешественникам на помощь, а кое-кто (их было очень немного) с дурными намерениями; помимо этого, по обочинам дороги, шлепая по грязи глубиной дюймов в шесть, шагали рыночные торговки и грузчики; время от времени казалось, что людские волны, пестревшие цветами и лентами, огибали более плотную волну.
Этой волной оказывалась пушка или зарядный ящик, на которых громко пели и во все горло кричали женщины.
Пели они нашу старинную народную песню:
У Булочницы есть деньжата,
Что ничего не стоят ей.[4]
А то, о чем они судачили, было выражением их надежды: "Теперь у нас будет хлеба вдоволь, ведь мы везем в Париж Булочника, Булочницу и Пекаренка".
Королева, казалось, слушала, ничего не понимая. Меж колен она держала юного дофина; он, стоя, испуганно глядел на толпу, как только и могут смотреть на нее королевские дети во время революций, что и происходило на наших глазах с королем Римским, герцогом Бордоским и графом Парижским.
Следует, однако, признать, что в наше время толпа более надменна и более великодушна, чем та, о которой мы рассказываем, ибо она чувствует свою силу и понимает, что может, если захочет, и помиловать.
Король следил за происходящим безразличным и тяжелым взглядом. Ночью он почти не сомкнул глаз и плохо ел за завтраком; он не успел расчесать и напудрить волосы, его щеки покрылись щетиной, на нем было мятое белье —
все это представляло его в весьма невыгодном свете. Увы, бедный король был не из тех, кто может в минуты испытаний проявить характер: перед трудностями он обыкновенно склонял голову. Он поднял ее лишь однажды, на эшафоте, перед тем как потерять навсегда.
Мадам Елизавета была воплощением нежности и смирения, ангелом, посланным Богом на помощь этим двум обреченным: на ее долю выпало утешать короля в Тампле в отсутствие королевы, она же утешала королеву в Консьержери после казни короля.
Двуличный граф Прованский поглядывал исподлобья; он отлично понимал, что, по крайней мере, в данную минуту ему ничто не грозит; сейчас из всех членов королевской семьи он пользовался наибольшей популярностью. Почему? Кто знает?.. Возможно, потому, что он остался во Франции, в то время как его брат граф д’Артуа покинул родину.
Если бы король умел читать в душе графа Прованского, то неизвестно, был ли бы он по-прежнему признателен ему за то, что называл его преданностью.
Андре словно окаменела; она спала не больше королевы, а позавтракала ничуть не лучше короля, однако могло показаться, что для этой исключительной натуры жизненные невзгоды не имели никакого значения. У нее не было времени ни на то, чтобы поправить прическу, ни на то, чтобы переодеться, однако ни один волосок не выбивался из ее прически, ни единой складки не прибавилось на платье. Она напоминала статую, которую словно обтекали, оттеняя ее неподвижность и белизну, людские волны, а она не замечала их; было очевидно, что ум или сердце этой женщины занимала единственная всепоглощающая мечта, и она стремилась к ней всей душой, как магнитная стрелка стремится к Полярной звезде. Среди живых людей она напоминала тень, и только ее взгляд свидетельствовал о том, что это живой человек: в глазах ее против воли появлялся огонек всякий раз, как она встречалась взглядом с Жильбером.
Не доезжая примерно ста шагов до кабачка, о котором мы уже рассказывали, кортеж остановился; крики стоявших вдоль дороги зевак стали раздаваться еще громче.
Королева выглянула из окна, и это ее движение, похожее на поклон, вызвало в толпе долгий ропот.
— Господин Жильбер! — позвала она.
Жильбер подошел ближе к дверце. Он с самого начала пути из Версаля нес шляпу в руках, и потому ему не пришлось в знак почтительности обнажить голову.
— Государыня?
Это единственное слово и интонация, с которой оно было произнесено, ясно указывали на готовность Жильбера исполнить любые приказания королевы.
— Господин Жильбер! — повторила она. — Что поет, что говорит, что кричит ваш народ?
Судя по форме, фраза эта была приготовлена заранее: королева, видимо, уже давно ее вынашивала, прежде чем бросить, как плевок, в лицо толпе.
Жильбер вздохнул с таким видом, будто хотел сказать: "Она все та же!"
Затем он произнес вслух, печально поглядывая на королеву:
— Увы, ваше величество, народ, который вы называете моим, был когда-то и вашим; не прошло и двадцати лет с тех пор, как господин де Бриссак, галантный придворный — напрасно я стал бы сейчас искать здесь его, — показывал вам с балкона городской ратуши на этот же народ, выкрикивавший тогда "Да здравствует дофина!", и говорил вам: "Ваше высочество! Вот двести тысяч человек, влюбленных в вас!"
Королева закусила губы; этого человека невозможно было обвинить в недостаточной находчивости или заподозрить в непочтительности.
— Вы правы, — согласилась она, — однако это свидетельствует лишь о том, что люди изменчивы.
На сей раз Жильбер только поклонился, не проронив ни звука.
— Я задала вам вопрос, господин Жильбер, — заметила королева с той настойчивостью, какую она проявляла во всем, даже в том, что ей самой было неприятно.
— Да, ваше величество, — сказал Жильбер, — и, коль скоро вы настаиваете, я отвечу. Народ поет:
У Булочницы есть деньжата,
Что ничего не стоят ей.
Знаете ли вы, кого в народе зовут Булочницей?
— Да, сударь, я знаю, что меня удостаивают этой чести; мне не привыкать к подобным прозвищам: раньше меня называли госпожой Дефицит. Есть ли какая-нибудь аналогия между первым и вторым?
— Да, ваше величество, чтобы в этом убедиться, достаточно вдуматься в две начальные строчки, что я сейчас вам привел:
У Булочницы есть деньжата,
Что ничего не стоят ей.
Королева повторила:
— "Деньжата, что ничего не стоят ей…" Не понимаю, сударь…
Жильбер молчал.
— Вы что, не слышали? — нетерпеливо спросила королева. — Я не понимаю!
— Ваше величество продолжает настаивать на разъяснении?
— Разумеется.
— Это означает, ваше величество, что у вас были весьма услужливые министры, в особенности министры финансов, например господин де Калонн; народу известно, что вашему величеству стоило лишь попросить, и вам давали деньги, а так как, будучи королевой, большого труда не стоит попросить, принимая во внимание, что такая просьба равносильна приказанию, то народ и поет:
У Булочницы есть деньжата,
Что ничего не стоят ей, —
иными словами, они стоят ей лишь одного усилия: произнести просьбу.
Королева судорожно сжала белую руку, лежавшую на обитой красным бархатом дверце.
— Ну хорошо, — проговорила она, — о чем они поют, мы выяснили. Теперь, господин Жильбер, раз вы так хорошо умеете объяснять мысль народа, перейдем, если не возражаете, к тому, о чем он говорит.
— Он говорит: "Теперь у нас будет хлеба вдоволь, потому что мы везем в Париж Булочника, Булочницу и юного Пекаренка".
— Вы объясните мне эту вторую дерзость так же, как и первую, не правда ли? Я на это очень рассчитываю.
— Ваше величество! — с прежней печалью в голосе сказал Жильбер. — Если вам будет угодно вдуматься даже, может быть, не в самые эти слова, но в надежду, в них заключенную, вам станет очевидно, что в них нет ничего для вас обидного.
— Посмотрим! — нервно усмехнулась королева. — Ведь вы знаете, что я ничего так не желаю, как понять, господин доктор. Итак, я с нетерпением жду ваших разъяснений.
— Правда это или нет, ваше величество, но народу сказали, что в Версале шла бойкая торговля мукой, и потому в Париже не стало хлеба. Кто кормит бедный люд? Булочник и булочница квартала. К кому отец, глава семейства, ребенок умоляюще протягивают руки, когда нет денег, а дитя, жена или старик-отец умирают от голода? К этому булочнику, к этой булочнице. К кому первому после Бога, дающего урожай, обращаются они с мольбой? К тому, кто этот хлеб распределяет. Не вы ли, ваше величество, не король ли, не ваше ли августейшее дитя раздаете хлеб, что посылает всем нам Господь? Так пусть вас не удивляет это ласковое обращение народа; возблагодарите его за надежду, за его веру в то, что король, королева и его высочество дофин будут теперь жить среди миллиона двухсот тысяч голодных и, значит, голодные будут накормлены.
Королева прикрыла на мгновение глаза и дернула головой, пытаясь справиться с охватившим ее гневом и проглотить обжигавшую горечь.
— А то, что кричит этот народ вон там, впереди и позади нас, за это мы должны быть ему благодарны так же, как за прозвища, которые он нам дает, и за песни, которые он распевает?
— Да, ваше величество! И эти крики заслуживают еще более искренней благодарности, потому что песня не более чем выражение доброго расположения духа народа, прозвища — проявление его надежд, а вот крики — это отражение его желаний.
— О, народ желает, чтобы жили и здравствовали господа Лафайет и Мирабо, не так ли?
Как видно, королева прекрасно слышала и песни, и разговоры, и даже крики.
— Да, ваше величество, — подтвердил Жильбер, — потому что сейчас господ Лафайета и Мирабо разделяет разверзшаяся под вами пропасть; если они будут живы, они объединятся и тогда монархия будет спасена.
— По-вашему, сударь, — вскричала королева, — монархия дошла до такого состояния, что может быть спасена этими двумя людьми?!
Жильбер собрался было ответить, когда раздались крики ужаса, сопровождаемые диким хохотом; в толпе произошло заметное движение, однако это не оторвало Жильбера от кареты, а прижало его к дверце; он вцепился в карету, понимая, что случилось или должно случиться нечто необычное и что, возможно, от него потребуется защитить королеву словом или силой.
Причиной всеобщего смятения оказались двое тех самых людей из толпы, что несли головы; они заставили бедного Леонара завить и напудрить волосы на головах и теперь желали получить варварское удовольствие, показав их королеве, подобно тому как другие люди — а может быть, и те же самые — получали удовольствие, показывая Бертье голову его тестя Фуллона.
При виде этих двух голов толпа не могла сдержать крика и расступилась; люди в ужасе разбегались, давая проход людям с пиками.
— Богом заклинаю вас, ваше величество, — воскликнул Жильбер, — не смотрите направо!
Королева была не из тех, кто подчинялся подобным предписаниям, не узнав, в чем причина.
И поэтому первое, что она сделала, — взглянула туда, куда запрещал ей смотреть Жильбер. Из груди у нее вырвался страшный крик.
Но, отведя взгляд от ужасного зрелища, она испугалась еще больше и оцепенела, словно увидев перед собою голову Медузы и не имея сил не смотреть в ее сторону.
Этой головой Медузы был незнакомец, беседовавший незадолго до того за бутылкой вина с метром Гаменом в кабачке у Севрского моста; теперь он стоял, прислонившись к дереву и скрестив руки на груди.
Королева оторвала пальцы от обитой бархатом дверцы и изо всех сил вцепилась Жильберу в плечо.
Жильбер обернулся.
Он увидел, что королева побледнела, что ее побелевшие губы задрожали, а взгляд стал неподвижен.
Он мог бы приписать ее нервное возбуждение испугу при виде двух голов, если бы Мария Антуанетта смотрела в эту минуту на одну из них.
Однако ее взгляд был обращен в другую сторону, остановившись на высоте человеческого роста.
Жильбер проследил за ее взглядом и вскрикнул точно так же, как закричала королева, с той разницей, что королева закричала от ужаса, а он — от изумления.
Потом оба они в один голос прошептали:
— Калиостро!
Человек, стоявший поддеревом, прекрасно видел королеву.
Он взмахнул рукой, жестом предлагая Жильберу подойти.
В эту минуту кареты тронулись с места, продолжая путь.
Повинуясь естественному движению души, королева оттолкнула Жильбера от кареты из опасения, как бы он не попал под колесо.
Он принял это чисто механическое, инстинктивное ее движение за приказание подойти к этому человеку.
Впрочем, если бы королева и не подтолкнула его, все равно с той минуты, как он узнал Калиостро, он не мог не пойти к нему, потому что в определенном смысле себе уже не принадлежал.
Он постоял не двигаясь в ожидании, пока пройдет кортеж, затем последовал за мнимым ремесленником; тот время от времени оглядывался, желая увериться в том, что Жильбер следует за ним; вскоре они оказались на небольшой улочке, довольно круто поднимавшейся к Бельвю. Незнакомец исчез за поворотом как раз в тот момент, когда из виду пропал направляющийся в Париж кортеж, скрывшись за отлогим склоном, будто провалился в бездну.
Жильбер последовал за своим проводником, опережавшим его шагов на двадцать; так они дошли до середины улочки. Оказавшись напротив большого красивого дома, незнакомец вынул из кармана ключ и отпер небольшую дверь, предназначавшуюся для хозяина дома, когда он хотел войти или выйти, не посвящая в это слуг.
Он оставил дверь приоткрытой, что явно свидетельствовало о приглашении следовать за ним.
Жильбер вошел и легонько толкнул дверь; она беззвучно повернулась на петлях и бесшумно захлопнулась.
Такой замок привел бы метра Гамена в восхищение.
Войдя в дом, Жильбер оказался в коридоре; по обеим его сторонам стены были украшены на высоте человеческого роста — чтобы можно было разглядеть каждую из чудесных деталей — бронзовыми панно, точными копиями тех, которыми Гиберти отделал дверь во флорентийский баптистерий.
Ноги утопали в мягком турецком ковре.
Дверь налево была приотворена.
Жильбер подумал, что это сделано для него, и вошел в гостиную, стены которой были обтянуты точно так же, как и мебель, индийским атласом. Фантастическая птица на потолке, похожая на те, какие рисуют или вышивают в Китае, раскинув золотисто-лазурные крылья, сжимала в когтях люстру со светильниками изумительной работы, выполненными в виде букетов лилий.
Гостиную украшала единственная картина в такой же раме, как зеркало на камине.
Это была Мадонна Рафаэля.
Жильбер залюбовался этим шедевром как раз в ту минуту, когда услышал, вернее, угадал, что у него за спиной отворилась дверь. Он обернулся и узнал Калиостро, выходившего из туалетной комнаты.
Ему оказалось достаточно нескольких мгновений для того, чтобы отмыть лицо и руки, привести в порядок свои еще черные волосы и совершенно переменить костюм.
Ремесленник с грязными руками, гладко зачесанными волосами, в грязных ботинках, кюлотах из грубого бархата и рубашке из сурового полотна превратился в элегантного вельможу, уже дважды представленного нами читателям: сначала в "Джузеппе Бальзамо", затем — в "Ожерелье королевы".
Его расшитый дорогой наряд сильно отличался от черного костюма Жильбера, а бриллианты, которыми были унизаны его пальцы, — от простого золотого кольца, подаренного Жильберу Вашингтоном.
Улыбающийся Калиостро с распростертыми объятиями пошел навстречу гостю.
Жильбер подбежал к нему.
— Дорогой учитель! — воскликнул он.
— Прошу прощения! — со смехом возразил Калиостро. — С тех пор как мы не виделись, дорогой Жильбер, вы достигли таких вершин, особенно в философии, что отныне учителем должны называться вы, а я едва заслуживаю звания ученика.
— Благодарю за комплимент, — откликнулся Жильбер, — однако даже если предположить, что я достиг успехов, откуда вам-то об этом известно? Ведь мы не виделись восемь лет!
— Уж не думаете ли вы, дорогой доктор, что вы из тех, о ком можно забыть, пока с ними не видишься? Я не видел вас восемь лет, это верно, однако я мог бы день за днем пересказать всю вашу жизнь за прошедшее время.
— О!
— Уж не сомневаетесь ли вы в моих способностях ясновидца!
— Вы знаете, что я математик.
— То есть вы человек неверующий… Ну что же, извольте: в первый раз вас вызвали во Францию семейные дела; ваши семейные дела меня не касаются, следовательно…
— Напротив, — перебил его Жильбер, думая, что смутит Калиостро, — продолжайте, учитель.
— Хорошо! В тот раз вы должны были заняться воспитанием вашего сына Себастьена и поместили его в пансион в небольшом городке примерно в двадцати льё от Парижа; кроме того, вам необходимо было уладить свои дела с вашим арендатором, добрым малым, которого вы вопреки его воле задерживаете сейчас в Париже, а ему по многим причинам следовало бы вернуться к жене.
— Должен признать, учитель, что вы творите чудеса!
— Это еще не все… В другой раз вы возвратились во Францию по делам политическим, тем самым, какие многих других заставляют отсюда уехать; затем вы написали кое-какие брошюры и послали их Людовику Шестнадцатому: так как в вас есть еще нечто от людей прошлого поколения, для вас гораздо важнее было получить одобрение короля, нежели моего предшественника в деле вашего образования — Жан Жака Руссо, — если бы он был жив, хотя ознакомиться с его мнением было бы несравненно интереснее, чем с суждением короля. А вам не терпелось узнать, что думает о докторе Жильбере потомок Людовика Четырнадцатого, Генриха Четвертого и Людовика Святого. К несчастью, существовало одно старое дельце, о котором вы не подумали, но из-за которого, однако, мне довелось наткнуться в один прекрасный день на вас, истекавшего кровью с пулей в груди в одном из гротов на Азорских островах, где мой корабль сделал случайную остановку. Это дельце имело отношение к мадемуазель Андре де Таверне, с благими намерениями, а также с целью оказать услугу королеве ставшей графиней де Шарни. А так как королева ни в чем не могла отказать той, что согласилась отдать свою руку графу де Шарни, королева попросила и добилась приказа о вашем заключении без суда и следствия. Вы были арестованы по дороге из Гавра в Париж и препровождены в Бастилию, где томились бы по сию пору, дорогой доктор, если бы однажды народ не смёл ее одним мановением руки. Как настоящий роялист, вы, дорогой Жильбер, сейчас же присоединились к королю, заняв должность дежурного медика. Вчера, вернее, сегодня утром вы от души постарались ради спасения королевской семьи, поспешив разбудить этого славного Лафайета, почивавшего сном праведника; а совсем недавно, когда вы меня узнали, увидев, что королеве —: она, заметим в скобках, дорогой Жильбер, вас ненавидит — грозит опасность, вы были готовы защитить государыню грудью… Все так? Не забыл ли я какую-нибудь незначительную подробность, вроде сеанса гипноза в присутствии короля или изъятия некоего ларца кое из чьих рук, захвативших его при посредстве некоего Волчьего Шага? Скажите же, все ли верно, если же я допустил какую-нибудь ошибку или неточность, готов принести публичное покаяние.
Жильбер был потрясен, убедившись в необыкновенных способностях этого человека. Тот умел хорошо подготавливать свои эффекты, и люди, имевшие с ним дело, были согласны поверить, что, подобно Богу, он обладал даром охватывать разом весь мир во всех его подробностях и читать в сердцах людей.
— Да, вы все тот же маг, колдун, волшебник Калиостро!
Калиостро удовлетворенно улыбнулся. Было очевидно, что ему приятно видеть, какое впечатление он произвел на Жильбера, а тот и не пытался это скрывать.
Жильбер продолжал:
— А теперь, дорогой учитель, так как я люблю вас столь же горячо, сколь вы меня, мое желание знать, что с вами сталось со времени нашей разлуки, по крайней мере, не меньше вашего желания справиться обо мне; не угодно ли будет вам сообщить мне, если вы не сочтете мою просьбу неуместной, в какой части света обнаруживали вы свой гений и являли свое могущество?
Калиостро улыбнулся.
— О, я делал то же, что и вы — встречался с королями, даже со многими из них, хотя совсем с другой целью. Вы приближаетесь к ним затем, чтобы их поддержать, я же намерен их свергнуть; вы пытаетесь создать конституционно-монархическое государство и потерпите неудачу, я же обращаю императоров, королей, принцев в философов и одержу верх.
— Вы так думаете? — с сомнением в голосе перебил его Жильбер.
— Именно так! Надобно признать, что они были прекрасно подготовлены благодаря Вольтеру, д’Аламберу и Дидро, этим новым Мезенциям, возвышенным хулителям богов, а также примером дорогого короля Фридриха, к несчастью ушедшего от нас. Впрочем, как вы знаете, все люди смертны, не считая тех, кому суждена жизнь вечная, вроде меня или графа де Сен-Жермена. Как бы там ни было, а королева хороша собой, дорогой Жильбер, и она вербует солдат, сражающихся друг с другом, а также привлекает на свою сторону королей, способствующих разрушению самодержавия в большей степени, нежели Бонифаций Тринадцатый, Климент Восьмой и Борджа способствовали разрушению Церкви. Итак, прежде всего вспомним императора Иосифа Второго, брата нашей любимой королевы: он закрывает три четверти монастырей, захватывает их имущество, выгоняет кармелиток из их келий, посылает своей сестре Марии Антуанетте гравюры, на которых изображены монахини, сбрасывающие капюшоны и примеряющие новые наряды, а также монахи-расстриги, завивающие волосы. Перед нами — датский король, ставший для начала палачом собственного лекаря Струэнсе; этот скороспелый философ, еще будучи семнадцатилетним юнцом, говаривал: "Господин Вольтер сделал меня человеком, именно он научил меня мыслить". Перед нами — пример императрицы Екатерины, делающей смелые шаги в философии, что не мешает ей, разумеется, расчленять Польшу; это ей Вольтер писал: "Дидро, д’Аламбер и я воздвигаем Вам алтари". Перед нами — пример королевы Шведской и, наконец, множество князей Империи и всей Германии.
— Вам остается лишь обратить в свою веру самого папу, дорогой учитель, а так как я верю, что для вас ничего невозможного нет, то надеюсь, что вы преуспеете и в этом.
— Вот это как раз будет делом непростым! Я еле вырвался из его когтей: полгода назад я сидел в замке святого Ангела, как вы три месяца назад в Бастилии.
— Неужели транстеверинцы захватили замок святого Ангела так же, как народ из Сент-Антуанского предместья взял Бастилию?
— Нет, дорогой доктор, римский народ до этого еще не дошел… Будьте покойны, настанет день, когда это произойдет; папству еще предстоит пережить свои пятое и шестое октября; в этом смысле Версаль и Ватикан скоро сравняются.
— Однако, я полагал, что из замка святого Ангела нет возврата…
— А Бенвенуто Челлини?
— Значит, вы, как он, сделали себе пару крыльев и, словно новый Икар, перелетели через Тибр?
— Это было бы чрезвычайно сложно, принимая во внимание то обстоятельство, что меня с чисто евангельской предусмотрительностью поместили в глубокое подземелье.
— И все-таки вы оттуда выбрались?
— Как видите, коль скоро я перед вами.
— Вам удалось с помощью золота подкупить тюремщика?
— Мне не повезло: мой тюремщик оказался неподкупным.
— Да ну? Вот дьявол!
— Да… К счастью, он был не вечен: волею случая — а человек более религиозный, чем я, назвал бы это волей Провидения — он умер на следующий же день после того, как в третий раз отказался отпереть двери моей камеры.
— Его настигла внезапная смерть?
— Да.
— О!
— Надо было поставить кого-нибудь на его место, и ему прислали замену.
— А этот новый тюремщик не оказался неподкупным?
— Едва вступив в должность, он в тот же день, подавая мне ужин, проговорил: "Ешьте хорошенько, набирайтесь сил: этой ночью нам предстоит долгая дорога". Ах, черт побери, славный малый не солгал. В ту же ночь мы загнали трех лошадей и проскакали сто миль.
— А что сказало начальство, когда открылся ваш побег?
— Ничего. Начальник тюрьмы переодел труп первого моего тюремщика, еще не преданного земле, в оставленную мной одежду; он выстрелил из пистолета ему в лицо, бросил пистолет рядом с ним и объявил, что неизвестно каким образом я раздобыл оружие и застрелился; доктор констатировал смерть, и тюремщика похоронили под моим именем; таким образом, дорогой Жильбер, я в полном смысле этого слова умер; сколько бы я теперь ни утверждал, что жив, в ответ мне могли бы представить свидетельство о смерти и доказать, что я мертв; впрочем, никому не придется этого делать: в настоящую минуту мне очень удобно исчезнуть из мира. Итак, мне пришлось нырнуть в самые мрачные глубины, по выражению прославленного аббата Делиля, и вот я вновь появился, но уже под другим именем.
— Не будет ли с моей стороны нескромностью полюбопытствовать, как вас теперь зовут?
— Меня зовут бароном Дзанноне; я генуэзский банкир; я дисконтирую ценные бумаги принцев. Это славные бумаги, не правда ли?.. Вроде тех, какие принадлежали кардиналу де Рогану… Впрочем, ссужая деньгами, я, к счастью, интересуюсь не материальной выгодой… Кстати, не нужны ли вам деньги, дорогой Жильбер? Вы ведь знаете, что мое сердце, как и мой кошелек, открыты для вас сегодня, как и всегда.
— Благодарю.
— Может быть, встретив меня в костюме простого ремесленника, вы думаете, что обремените меня?.. Не беспокойтесь: это всего лишь одно из моих переодеваний. Вы знаете мой взгляд на жизнь: это нескончаемый карнавал, где каждый носит ту или иную маску. Во всяком случае, имейте в виду, дорогой Жильбер, если когда-нибудь вам понадобятся деньги — вот в этом секретере находится моя личная касса, слышите? Главная касса хранится в Париже, на улице Сен-Клод в Маре; так вот, если вам понадобятся деньги, вы можете прийти сюда независимо от того, буду я дома или нет. Я покажу вам, как отпирается маленькая дверь; вы приведете в движение эту пружину — смотрите, как это делается, — и в любое время найдете здесь около миллиона.
Калиостро тронул пружину: передняя стенка секретера опустилась сама собою, и глазам Жильбера открылась груда золота и пачки банковских билетов.
— Вы и в самом деле необыкновенный человек! — засмеялся Жильбер. — Вы же знаете, что у меня двадцать тысяч ливров ренты и поэтому я богаче самого короля. Скажите, не боитесь ли вы, что в Париже вас могут потревожить?
— По поводу дела с ожерельем? Ну нет, не посмеют! Принимая во внимание настроения в народе, мне достаточно будет бросить одно-единственное слово, чтобы вызвать мятеж; вы забываете, что я отчасти в дружеских отношениях со всеми людьми, пользующимися популярностью: Лафайетом, господином Неккером, графом де Мирабо, да и с вами.
— Зачем вы приехали в Париж?
— Кто знает? Затем же, возможно, зачем вы ездили в Соединенные Штаты: создать республику.
Жильбер отрицательно покачал головой.
— У Франции нет республиканского духа.
— Мы ей его создадим, только и всего.
— Король воспротивится.
— Вполне возможно.
— Знать возьмется за оружие.
— Не исключено, что так и будет.
— Что же вы в таком случае будете делать?
— Сделаем не республику, а революцию!
Жильбер глубоко задумался.
— Если мы до этого дойдем, Джузеппе, это будет ужасно! — заметил он.
— Да, если мы встретим на своем пути много таких сильных людей, как вы, Жильбер.
— Я отнюдь не силен, друг мой, — отвечал Жильбер, — я честен, только и всего.
— Увы, это еще хуже. Потому-то мне и хотелось бы вас переубедить.
— Я уже принял решение.
— Помешать нам сделать задуманное?
— Или хотя бы остановить вас на полпути.
— Вы безумец, Жильбер; вы не понимаете роли Франции: Франция — центр мирового разума; необходимо дать ей возможность мыслить, и мыслить свободно, чтобы весь мир мог действовать согласно ее замыслам, то есть так же свободно. Знаете ли вы, Жильбер, кто захватил Бастилию?
— Народ.
— Вы меня не понимаете, вы принимаете следствие за причину. В течение пятисот лет, друг мой, в Бастилию заключали графов, сеньоров, принцев, и Бастилия стояла. Однажды безрассудному королю взбрело в голову заключить под стражу мысль, а ведь мысли нужны простор, свобода, бесконечность! Бастилию взорвала мысль, а уж народ ворвался через брешь.
— Верно, — прошептал Жильбер.
— Помните, что писал Вольтер господину де Шовелену второго марта тысяча семьсот шестьдесят четвертого года, то есть почти двадцать шесть лет тому назад?
— Продолжайте, пожалуйста.
— Вольтер писал:
"Все брошенные мною семена революции неминуемо взойдут, однако мне, к сожалению, не придется увидеть результатов. Французы ко всему приходят с опозданием, но все-таки приходят. Огонь очень скоро перебрасывается с одного на другое, и потому при первой же возможности малейший взрыв вызовет великую сумятицу.
Счастливы те, кто молод: они увидят это прекрасное зрелище!"
— Ну, что вы скажете о вчерашней и сегодняшней сумятице, а?
— Это ужасно.
— А что вы можете сказать по поводу увиденного?
— Это отвратительно!
— Это только начало, Жильбер.
— Вы вестник несчастья!
— Три дня назад я виделся с одним почтенным доктором, филантропом; знаете ли, чем он сейчас занимается?
— Ищет способ избавить человечество от какой-нибудь болезни, которая считается неизлечимой?
— Ну да! Ищет способ вылечить, только не от смерти, а от жизни.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать — и я не шучу, — он полагает, и это при том, что в мире существуют чума, холера, желтая лихорадка, оспа, апоплексические удары, пятьсот с лишним заболеваний, считающихся смертельными, а также тысяча или тысяча двести могущих стать таковыми при хорошем лечении; при том, что существуют пушка, ружье, шпага, сабля, кинжал, огонь и вода, падение с крыши, виселица, колесо, — так вот он полагает, что всего этого недостаточно, чтобы умереть, при том, что существует только один способ родиться, и вот в эту минуту он изобретает весьма хитроумную, клянусь честью, машину, коей надеется облагодетельствовать нацию, дав возможность предать смерти пятьдесят, шестьдесят, восемьдесят человек менее чем за час! Дорогой Жильбер! Не думаете ли вы, что когда прославленный доктор, филантроп, каковым является господин Гильотен, занимается изобретением подобной машины, то следует признать, что в самом деле появилась нужда в этой машине? Тем более что я уже был знаком с такой машиной; это вещь не новая, но основательно забытая старая, а доказательством тому может служить следующее: когда я был у барона де Таверне — ах, черт возьми, вы же должны это помнить, вы тоже были там, правда, вы в те времена были по уши влюблены и не видели никого, кроме девчонки по имени Николь, — итак, доказательством служит то, что королева случайно заехала в замок Таверне; в ту пору она была только дофиной, впрочем, нет, она должна была ею стать, и я показал ей эту машину в графине, чем сильно ее напугал — она вскрикнула и упала без чувств. Так вот, дорогой мой, тогда эта машина была еще в зачаточном состоянии; если вы пожелаете увидеть в день, когда ее будут испытывать, как она действует, я вас приглашу. Либо вы будете слепы, либо вынуждены будете признать, что это перст Провидения, заботящегося о том дне, когда у палача будет слишком много работы, чтобы выполнить ее уже имеющимися средствами, и придумавшего нечто новое, чтобы выйти из трудного положения.
— Граф, граф! В Америке вы говорили вещи более утешительные!
— Еще бы, черт побери! Там я был среди поднимающегося народа, а здесь оказался в гибнущем обществе: в нашем старом мире всех — и знать, и королевскую власть — ждет крах, они сами идут в пропасть.
— Ну, знать я вам охотно отдаю, дорогой граф, точнее будет сказать, что знать сама на себя махнула рукой в известную ночь четвертого августа; но мы должны спасти королевскую власть, палладий нации.
— Какие громкие слова, дорогой Жильбер! Разве палладий спас Трою? Мы должны спасти королевскую власть, говорите вы? Уж не думаете ли вы, что очень просто спасти королевскую власть с таким королем?
— Все-таки он потомок великого рода.
— Да, рода орлов, переродившихся в попугаев. Для того чтобы утописты, подобные вам, спасли королевскую власть, дорогой Жильбер, королевская власть сама должна сделать хоть небольшое усилие для собственного спасения. Скажите по совести, ведь вы видели Людовика Шестнадцатого, вы часто его видите, а вы не из тех, кто просто смотрит, вы изучаете того, кто оказывается перед вами, — итак, скажите положа руку на сердце: может ли существовать и далее королевская власть, будучи представлена таким королем? Разве он не разрушает вашу веру в венценосца? Не думаете ли вы, что у Карла Великого, Людовика Святого, Филиппа Августа, Франциска Первого, Генриха Четвертого и Людовика Четырнадцатого была такая же вялость во всем теле, обвислые губы, ничего не выражающий взгляд, неуверенная походка? Нет! Уж они-то были мужчинами! Под королевскими мантиями угадывались жизненные соки, горячая кровь, кипучая жизнь. Они еще не знали вырождения, наступающего при постоянной передаче одних и тех же наследственных свойств; этим-то простейшим медицинским указанием они недальновидно пренебрегли.
Чтобы получить у животных или растений сильное, выносливое, крепкое потомство, сама природа указала на необходимость скрещивания видов и родов. И как в растительном царстве прививка помогает сохранить силу и красоту вида, в человеческом обществе брак между слишком близкими родственниками является причиной вырождения личности: природа страдает, чахнет и вырождается, когда несколько поколений воспроизводятся при помощи той же крови. Напротив, природа оживает, восстанавливается и проходит стадию омоложения, если основополагающим принципом продолжения рода является плодотворная и свежая кровь. Вы только посмотрите, какие герои дают начало новому роду и на каких слабых людях он кончается; достаточно вспомнить Генриха Третьего — последнего из рода Валуа; Гасто — последнего представителя рода Медичи; кардинала Йоркского — последнего из рода Стюартов; Карла Шестого — последнего отпрыска Габсбургов! Так вот, главная причина вырождения семей — брак между родственниками, который дает себя знать во всех упомянутых нами королевских домах, но как нельзя более чувствуется это в семействе Бурбонов. Мысленно идя вспять от Людовика Пятнадцатого к Генриху Четвертому и Марии Медичи, мы можем убедиться в том, что Генрих Четвертый оказывается по пяти линиям его прапрадедом, а Мария Медичи — столько же раз его прапрабабкой; если же проследить его родословную до Филиппа Третьего Испанского и Маргариты Австрийской, то Филипп Третий трижды приходится Людовику Пятнадцатому прапрадедом, а Маргарита Австрийская ему трижды прапрабабка. Я понял это потому, что от безделья занялся подсчетами: из тридцати двух прапрадедушек и прапрабабушек Людовика Пятнадцатого шестеро — из рода Бурбонов, пятеро — из дома Медичи, одиннадцать — из дома австрийских Габсбургов, трое — из семейства герцогов Савойских, еще трое — из дома Стюартов и одна — датская принцесса. Подвергните самую чистопородную собаку или самых чистых кровей лошадь подобному испытанию, и в четвертом поколении у вас будут дворняга и кляча. Как же, черт побери, вы хотите, чтобы мы, всего-навсего люди, устояли против вырождения? Что вы скажите о моих подсчетах, дорогой доктор, ведь вы математик?!
— Я скажу, дорогой колдун, — ответил Жильбер, поднимаясь и берясь за шляпу, — что ваши подсчеты меня пугают и лишний раз убеждают в том, что мое место рядом с королем.
Жильбер подошел к двери.
Калиостро остановил его.
— Послушайте, Жильбер, — сказал он, — вы знаете, как я вас люблю; ради того, чтобы избавить вас от страданий, я готов подвергнуть себя в тысячу раз более страшному испытанию… Так поверьте мне… позвольте дать вам один совет…
— Какой?
— Пусть король спасается бегством, пусть уезжает из Франции, пока есть еще время!.. Через три месяца, через год, а может быть, через полгода будет слишком поздно.
— Граф! — возразил Жильбер. — Стали бы вы советовать солдату покинуть свой пост, потому что у него опасная служба?
— Да, если бы этот солдат был окружен, взят в плен, обезоружен и не мог защищаться, а в особенности если бы его жизнь ставила под угрозу жизнь полумиллиона человек… да, я посоветовал бы ему бежать… И вы, Жильбер, вы сами… скажете это королю… Король и рад будет вас послушаться, но будет уже слишком поздно… Так не дожидайтесь завтрашнего дня — скажите ему об этом сегодня же; не дожидайтесь вечера — скажите ему об этом через час.
— Граф, вы знаете, что я по натуре фаталист. Будь что будет! Пока я буду иметь на короля хоть какое-нибудь влияние, король останется во Франции, а я останусь при короле. Прощайте, граф; мы встретимся в бою и, возможно, падем друг подле друга на поле брани.
— Тогда можно будет с полным основанием сказать, что, как бы ни был умен человек, он не может избежать своей судьбы, — пробормотал Калиостро. — Я искал вас, чтобы сказать вам то, что сказал; вы все слышали… Как и предсказание Кассандры, мое предупреждение оказалось напрасным… Прощайте!
— Скажите откровенно, граф, — спросил Жильбер, останавливаясь на пороге и пристально вглядываясь в Калиостро, — вы сейчас, как и тогда, в Америке, пытаетесь уверить меня в том, что по лицу можете определять будущее человека?
— Жильбер! — отвечал Калиостро. — Я это делаю так же уверенно, как вы, глядя в небо, определяете путь звезды, в то время как большинство людей уверено в том, что звезды неподвижны или движутся хаотично.
— В таком случае… Кто-то стучится в дверь, слышите?
— Вы правы.
— Скажите мне, какая судьба ожидает человека, стоящего сейчас за дверью, кто бы он ни был. Скажите, какой смертью ему суждено умереть и когда это произойдет.
— Как вам будет угодно, — согласился Калиостро, — пойдемте откроем ему сами.
Жильбер пошел в конец описанного нами коридора, чувствуя, что не может справиться с сердцебиением, хотя он изо всех сил пытался убедить себя в том, что абсурдно принимать это шарлатанство всерьез.
Дверь распахнулась.
На пороге стоял изысканно одетый господин высокого роста, с волевым лицом; он бросил на Жильбера быстрый, не лишенный беспокойства взгляд.
— Здравствуйте, маркиз! — произнес Калиостро.
— Здравствуйте, барон! — ответил тот.
Заметив, что вновь прибывший опять взглянул на Жильбера, Калиостро представил:
— Маркиз! Господин доктор Жильбер — один из моих друзей… Дорогой Жильбер! Господин маркиз де Фаврас — один из моих клиентов.
Оба господина раскланялись.
Калиостро обратился к маркизу:
— Маркиз, не угодно ли вам пройти в гостиную и подождать меня: через пять минут я буду к вашим услугам.
Маркиз еще раз поклонился, проходя мимо Калиостро и Жильбера, и исчез за дверью.
— Ну что? — спросил Жильбер.
— Вам угодно знать, какой смертью умрет маркиз?
— Вы же сами взялись это предсказать, не так ли?
Калиостро странно усмехнулся, потом оглянулся, чтобы убедиться в том, что его никто не слышит.
— Вы когда-нибудь видели, как вешают дворянина? — спросил он.
— Нет.
— В таком случае смею вас уверить, что это любопытное зрелище. Постарайтесь заранее занять место на Гревской площади в тот день, когда будут вешать маркиза де Фавраса.
И он подвел Жильбера к двери со словами:
— Когда вам захочется зайти ко мне без предупреждения, чтобы вас никто не видел и чтобы вы сами никого не увидели, кроме меня, нажмите на эту ручку справа налево и снизу вверх, вот так… Прощайте и извините меня, не стоит заставлять ждать тех, кому не так уж долго осталось жить.
Он вышел, оставив Жильбера одного, ошеломленного уверенностью Калиостро, которая могла возбудить любопытство доктора, однако так и не победила окончательно его сомнения.
Тем временем король, королева и члены королевской семьи продолжали свой путь к Парижу.
Карета продвигалась медленно: ее задерживали шедшие пешком телохранители; вооруженные до зубов торговки рыбой верхом на лошадях; рыночные грузчики и торговки верхом на увитых лентами пушках; сотня депутатских карет; около трехсот повозок с зерном и мукой, захваченных в Версале и усыпанных желтыми осенними листьями. Таким образом, лишь к шести часам вечера королевский экипаж, в котором скопилось столько всего — страдания, ненависти, страстей и невинности, — прибыл к городским воротам.
В пути юный принц проголодался и стал просить есть. Тогда королева огляделась; раздобыть немного хлеба для дофина было совсем несложно: каждый простолюдин нес кусок хлеба на острие штыка.
Королева поискала глазами Жильбера.
Как известно читателю, Жильбер последовал за Калиостро.
Если бы Жильбер был рядом, королева, не задумываясь, попросила бы у него кусок хлеба.
Однако она не хотела обращаться с подобной просьбой к окружавшей карету толпе, которая внушала ей отвращение.
Прижав дофина к груди, она со слезами в голосе стала уговаривать его:
— Дитя мое! У нас нет хлеба; потерпи до вечера — может быть, вечером у нас будет еда.
Дофин протянул ручку, указывая на людей, несших хлеб на остриях штыков.
— У них есть хлеб, — заметил он.
— Да, дитя мое, но это их хлеб, а не наш. Они ходили за ним в Версаль, потому что, как они говорят, в Париже они три дня не видели хлеба.
— Три дня! — повторил мальчик. — Они ничего не ели целых три дня, матушка?
Согласно требованиям этикета, дофин обыкновенно обращался к матери, называя ее "мадам"; однако теперь бедный малыш хотел есть так же, как дитя бедняков, и потому, проголодавшись, забыл об этикете и назвал ее "матушкой".
— Да, сын мой, — отвечала королева.
— В таком случае, — со вздохом заметил малыш, — они, должно быть, очень голодны!
Он перестал плакать и попытался заснуть.
Бедный королевский отпрыск! Еще не раз, прежде чем умереть, ему суждено, как и теперь, тщетно просить хлеба!
У городских ворот кортеж снова остановился, на сей раз не для отдыха, а для того, чтобы отпраздновать прибытие.
Это прибытие должно было отмечаться пением и танцами.
Странная остановка, почти столь же пугающая в своем веселье, как прежние — в своей угрозе!
Торговки рыбой слезали со своих лошадей, вернее, с лошадей гвардейцев, приторачивая к седлу сабли и карабины; рыночные торговки и грузчики слезали с пушек, представавших во всей своей пугающей наготе.
Толпа образовала хоровод вокруг королевской кареты, оттеснив от нее солдат национальной гвардии и депутатов, — страшный символ грядущих событий!
Эти люди с самыми лучшими намерениями, желая выказать членам королевской семьи свою радость, пели, орали, выли, женщины целовались с мужчинами, мужчины заставляли женщин подпрыгивать, как в бесстыдных кермессах на полотнах Тенирса.
Все это происходило почти в полной темноте, потому что день выдался хмурый и дождливый; вот почему толпа, освещаемая лишь пушечными фитилями да огнями фейерверка, приобретала из-за игры света и тени какой-то фантастический, сатанинский вид.
Полчаса продолжались крики, гомон, пение, танцы по колено в грязи; наконец кортеж грянул протяжное "ура!"; все имевшие при себе оружие: мужчины, женщины, дети — разрядили его в воздух, нимало не заботясь о пулях, зашлепавших мгновение спустя по лужам, подобно крупным градинам.
Дофин и его сестра расплакались: они так испугались, что забыли о голоде.
Кортеж двинулся вдоль набережной и наконец прибыл на площадь перед ратушей.
Там войска были построены в каре, чтобы пропустить только королевский экипаж, преградив путь любому, кто не был членом королевской семьи или Национального собрания.
В это время королева заметила в толпе Вебера, доверенного камердинера, своего молочного брата, австрийца, приехавшего вместе с ней еще из Вены; он изо всех сил пытался, несмотря на запрет, пройти вместе с королевой в ратушу.
Она его окликнула.
Вебер подбежал к ней.
Еще будучи в Версале, он обратил внимание на то, что толпа оказывает знаки уважения национальной гвардии; тогда, чтобы придать себе значительности и тем самым иметь возможность быть полезным королеве, Вебер надел мундир национального гвардейца, присовокупив к костюму простого добровольца знаки отличия офицера штаба.
Главный конюший Марии Антуанетты одолжил ему коня.
Чтобы не вызывать ничьих подозрений, он во время всего пути держался в стороне, готовый, разумеется, приблизиться к королеве, если в этом возникнет необходимость.
Как только королева окликнула его, он сейчас же оказался рядом с ней.
— Зачем ты пытаешься ворваться силой, Вебер? — спросила королева, по привычке обращаясь к нему на "ты".
— Чтобы быть рядом с вами, ваше величество.
— Ты мне не нужен в ратуше, Вебер, — возразила королева, — а вот в другом месте ты можешь мне очень пригодиться.
— Где, ваше величество?
— В Тюильри, дорогой Вебер, в Тюильри, где никто нас не ждет; если ты не приедешь туда раньше нас, у нас не будет там ни постели, ни комнаты, ни даже куска хлеба.
— Какая прекрасная мысль, ваше величество! — вмешался король.
Королева разговаривала по-немецки; король понимал этот язык, но говорить на нем не мог и потому заговорил по-английски.
Толпа тоже слышала слова королевы, но никто ничего не понял. Чужая речь, к которой народ испытывал инстинктивное отвращение, вызвала вокруг кареты ропот, готовый перейти в рев; однако в это время в каре образовался проход — в нем и скрылся королевский экипаж.
Байи, одна из трех самых популярных личностей эпохи, тот самый Байи, кого мы уже видели во время первого путешествия короля, когда штыки, ружья и пушечные жерла утопали в букетах цветов, о которых словно забыли в этом втором путешествии, — итак, Байи встречал короля и королеву у подножия импровизированного трона, наспех сработанного, плохо укрепленного, поскрипывавшего под бархатной обивкой, — в полном смысле слова случайного трона!
Мэр Парижа почти слово в слово повторил речь, с которой он обратился к королю в прошлый раз.
Король ответил:
— Я всегда с радостью и доверием возвращаюсь к жителям моего доброго города Парижа.
Король говорил тихо, едва ворочая языком от изнеможения и голода. Байи повторил слова короля во всеуслышание. Однако, намеренно или случайно, но он опустил слово "доверием".
Королева это заметила.
Она была рада возможности излить накопившуюся в ее сердце горечь.
— Прошу прощения, господин мэр, — сказала она достаточно громко для того, чтобы окружавшие не упустили ни единого ее слова, — либо вы плохо слышали, либо у вас короткая память.
— Что случилось, ваше величество? — пролепетал Байи, обращая к королеве удивленный взгляд; будучи астрономом, он прекрасно изучил небо, но так плохо знал землю!
У нас в каждой революции есть свой астроном, и этого астронома подстерегает на пути предательский колодец, куда он непременно попадет.
Королева продолжала:
— Король сказал, что всегда с радостью и доверием возвращается к жителям своего доброго города Парижа. Если можно усомниться в том, что он испытывает радость, то, по крайней мере, пусть все знают, что он приехал сюда с доверием.
Она поднялась по ступенькам и села на трон рядом с королем, приготовившись выслушать речи выборщиков.
Тем временем Вебер, перед лошадью которого толпа почтительно расступалась, видя его мундир офицера штаба, благополучно добрался до Тюильрийского дворца.
Королевский дом Тюильри, как его раньше называли, был построен при Екатерине Медичи; она жила в нем совсем недолго; затем его оставили и Карл IX, и Генрих III, и Генрих IV, и Людовик XIII, променяв Тюильри на Лувр; а Людовик XIV, Людовик XV и Людовик XVI предпочитали ему Версаль. Тюильри давно уже представлял собою нечто вроде королевских служб, где проживали придворные, однако, пожалуй, ни разу там не побывали ни король, ни королева.
Вебер осмотрел покои и, отлично зная привычки короля и королевы, выбрал для них апартаменты графини де Ламарк, а также комнаты, занимаемые маршалами де Ноаем и де Муши.
То, что он занял апартаменты графини де Ламарк — она тут же их освободила, — имело свои преимущества: у него было все готово для приема королевы, потому что он купил у графини мебель, белье, занавески и ковры.
Около десяти часов вечера послышался шум подъезжавшей кареты их величеств.
Бросившись навстречу августейшим хозяевам, Вебер на бегу приказал слугам:
— Подавайте на стол!
Вошли король, королева, принцесса, дофин, мадам Елизавета и Андре.
Граф Прованский отправился в Люксембургский дворец.
Король беспокойно озирался, однако, войдя в гостиную, он через приотворенную дверь увидел, что в конце галереи накрыт стол.
В ту же минуту дверь распахнулась и придверник объявил:
— Кушать подано!
— О! До чего Вебер находчив! — радостно воскликнул король. — Мадам, передайте ему, что я очень им доволен.
— Непременно передам, государь, — со вздохом ответила королева и вошла в столовую.
Приборы для короля, королевы, юной принцессы, дофина и мадам Елизаветы были расставлены на столе.
Однако прибора для Андре не было.
Терзаемый голодом, король не сразу это заметил; впрочем, в этой забывчивости не было ничего оскорбительного, потому что все было сделано согласно самому строгому этикету.
Однако королева — от нее ничто не могло ускользнуть — заметила это с первого взгляда.
— Ваше величество, вы позволите графине де Шарни поужинать с нами, не правда ли?
— Ну еще бы! — вскричал король. — Мы сегодня ужинаем по-семейному, а графиня — член нашей семьи.
— Государь! — спросила Андре, — следует ли мне к этому отнестись как к приказанию вашего величества?
Король удивленно на нее взглянул.
— Нет, графиня, это просьба короля.
— В таком случае, — сказала графиня, — прошу ваше величество меня извинить, я не голодна.
— Как?! Вы не голодны? — воскликнул король, не понимая, как можно не испытывать голод в десять часов вечера после столь утомительного дня, если последний раз перед этим они ели лишь в десять часов утра, да и то очень скудно.
— Нет, государь, — ответила Андре.
— Я тоже не голодна, — присоединилась к ней королева.
— И я, — поддержала их мадам Елизавета.
— Вы не правы, ваше величество, — возразил король, — от хорошей работы желудка зависит состояние всего организма и даже работа мозга. По этому поводу у Тита Ливия существует басня, позднее заимствованная Шекспиром и Лафонтеном; над этой басней я и приглашаю вас поразмыслить.
— Мы знаем эту басню, ваше величество, — сказала королева. — Старик Менений рассказал ее в день переворота римскому народу. В тот день римский народ восстал, так же как сегодня взбунтовался народ французский. Итак, вы правы, государь: эту басню весьма уместно вспомнить сегодня.
— Ну как, графиня, — спросил король, протягивая свою тарелку, чтобы ему подлили супу, — неужели сходство исторических судеб не подвигнет вас к тому, чтобы отужинать?
— Нет, государь, мне очень неловко, и я должна признаться вашему величеству, что хотела бы повиноваться, но ничего не могу с собой поделать.
— Ну и напрасно, графиня: этот суп просто великолепен! Почему мне впервые подают такой суп?
— Потому что у вас новый повар, государь, прежде служивший у графини де Ламарк, чьи апартаменты мы сейчас занимаем.
— Я оставляю его у себя на службе и желаю, чтобы он был включен в число королевской прислуги… Этот Вебер — настоящий кудесник, ваше величество!
— Да, — с печалью в голосе едва слышно проговорила королева, — как жаль, что его нельзя сделать министром!
Король не слышал или сделал вид, что не слышит. Он обратил внимание на то, что Андре очень бледна. Хотя королева и мадам Елизавета за весь день ели не больше Андре, они все-таки, в отличие от нее, сидели за столом. Он повернулся к графине де Шарни.
— Сударыня, если вы не голодны, то не можете сказать, что не устали; если вы отказывались есть, то отдохнуть вы не откажетесь, не правда ли?
Обратившись к королеве, он продолжал:
— Ваше величество, прошу вас отпустить графиню де Шарни: пусть сон заменит ей пищу.
Затем он сказал слугам:
— Надеюсь, что с постелью для госпожи графини де Шарни не будет такого недоразумения, как с ее прибором. Ей не забыли приготовить комнату?
— О государь! — воскликнула Андре, — как могу я допустить, чтобы помнили обо мне в такой суматохе? С меня будет довольно и кресла.
— Ну нет, нет — возразил король, — вы и так почти без сна провели прошлую ночь; вам необходимо выспаться: королеве нужны не только собственные силы, но и силы ее друзей.
Тем временем вернулся лакей — его посылали узнать о комнате для Андре.
— Господин Вебер, зная о большой благосклонности, которую королева оказывает госпоже графине, и полагая, что таковы будут пожелания ее величества, решил предоставить госпоже графине комнату, смежную с комнатой королевы, — доложил он.
Королева вздрогнула, подумав, что, если для графини нашлась только одна комната, значит, для графа де Шарни вряд ли найдется другое место, кроме как в комнате его супруги.
Андре заметила, как вздрогнула королева.
Ни одно из ощущений каждой из этих двух женщин не могло ускользнуть от внимания соперницы.
— На одну ночь, я соглашусь только на одну ночь, ваше величество, — поспешила она успокоить королеву. — Апартаменты вашего величества слишком невелики, чтобы я могла занимать комнату в ущерб королеве; думаю, в дворцовых службах для меня найдется какой-нибудь уголок.
Королева прошептала нечто невразумительное.
— Вы правы, графиня, — отвечал король. — Все это мы обсудим завтра и распорядимся, чтобы вас устроили как можно удобнее.
Графиня присела в почтительном реверансе и, простившись с королем, королевой и мадам Елизаветой, вышла вслед за лакеем.
Провожая ее взглядом, король на минуту замер, поднеся вилку к губам.
— До чего прелестная женщина! — сказал он. — Графу де Шарни повезло, что он нашел при дворе подобное сокровище!
Королева откинулась в кресле, пытаясь скрыть бледность, но не от короля — тот и так ничего бы не заметил, — а от мадам Елизаветы — та могла бы испугаться.
Мария Антуанетта была близка к обмороку.
Как только дети были накормлены, королева попросила у короля позволения удалиться в свою комнату.
— Ну, разумеется, ваше величество, — отвечал король, — должно быть, вы очень устали; но меня беспокоит, что вы до завтра будете голодны: прикажите приготовить вам какую-нибудь закуску.
Ничего не ответив, королева вышла, уводя с собою обоих детей.
Король остался за столом доедать суп. Мадам Елизавета, чью преданность не могла поколебать прорывавшаяся временами вульгарность короля, осталась с ним за столом, предупреждая малейшие его прихоти, на что не были способны даже прекрасно вымуштрованные лакеи.
Оказавшись в своей комнате, королева вздохнула с облегчением; она не взяла с собой камеристок, приказав им ждать в Версале ее вызова.
Она занялась поисками широкого дивана или большого кресла для себя, рассчитывая уложить в свою постель обоих детей.
Маленький дофин уже спал; едва утолив голод, он сейчас же заснул.
Юная принцесса не спала, и если бы это было нужно, могла бы не спать ночь напролет: она во многом была похожа на королеву.
Переложив юного принца в кресло, принцесса и королева принялись устраиваться на ночлег.
Королева подошла к двери и хотела было ее отворить, как вдруг через дверь до нее донесся легкий шум. Она прислушалась и уловила вздох. Королева склонилась к замочной скважине и, заглянув в нее, увидела Андре; та молилась, преклонив колени на низенькой скамеечке.
Королева на цыпочках отступила, поглядывая на дверь с выражением страдания на лице.
Против этой двери находилась другая. Королева ее отворила и оказалась в натопленной комнате, освещаемой ночником; в его свете она, задрожав от радости, заметила две свежие постели, белоснежные, словно два священных алтаря.
Она не сдержалась, на сухие воспаленные глаза ее навернулись слезы.
— О, Вебер, Вебер, — прошептала она, — королева сказала королю, что ты заслуживаешь министерского кресла; мать говорит тебе, что ты заслуживаешь гораздо большего!
Так как маленький дофин уже спал, она решила прежде всего уложить дочь. Однако принцесса, со свойственной ей почтительностью, попросила позволения помочь королеве, чтобы та могла как можно скорее лечь в постель.
Королева печально улыбнулась: ее дочь полагала, что можно уснуть после такого тоскливого вечера, после столь унизительного дня! Она решила оставить ее в этом заблуждении.
Итак, сначала они устроили дофина.
После этого принцесса, по своему обыкновению, опустилась на колени и стала молиться.
Королева ждала окончания молитвы.
— Мне кажется, твоя молитва сегодня длиннее, чем обычно, Тереза, — заметила она, обращаясь к юной принцессе.
— Да ведь брат заснул, не помолившись, бедненький! — ответила принцесса. — А так как каждый вечер он взял за правило молиться за вас и за короля, я прочитала за него его коротенькую молитву после своей, чтобы мы попросили у Бога всего, о чем просим ежевечерне.
Королева обняла принцессу и прижала ее к груди. Слезы, уже готовые пролиться при виде забот славного Вебера, да еще и согретые набожностью дочери, брызнули у нее из глаз и потекли по щекам — это были слезы печальные, но лишенные горечи.
Похожая на ангела материнства, она неподвижно оставалась у изголовья принцессы до той самой минуты, пока не увидела, что та закрыла глаза; королева почувствовала, как разжались пальцы, сжимавшие ее руку в порыве нежной и глубокой дочерней любви.
Королева заботливо поправила руки дочери, укрыла ее одеялом, чтобы девочка не замерзла, если комната остынет за ночь; затем она едва коснулась губами лба будущей мученицы; поцелуй был легкий, как дуновение ветерка, и нежный, словно мечта. Наконец королева вернулась в свою комнату.
Комната эта была освещена канделябром с четырьмя свечами.
Канделябр стоял на столе.
Стол был накрыт красной ковровой скатертью.
Королева села за стол и уронила голову на крепко сжатые кулаки, ничего не видя перед собой, кроме красной ткани.
Несколько раз она бессознательно встряхивала головой, пытаясь отвести взгляд от кровавого зрелища; ей казалось, будто ее глаза наливаются кровью, будто в висках невыносимо стучит, будто в ушах стоит неимоверный гул.
Вся ее жизнь стала проходить перед ней словно в зыбком тумане.
Она вспомнила, что родилась 2 ноября 1755 года, в день лиссабонского землетрясения, унесшего более пятидесяти тысяч жизней и разрушившего двести церквей.
Она вспомнила, что комнату в Страсбуре, где она провела свою первую ночь на французской земле, украшал гобелен, на котором было изображено избиение младенцев; в ту ночь в мерцающем свете ночника ей почудилось, будто из ран младенцев течет кровь, а лица убийц принимают столь жуткое выражение, что она в ужасе стала звать на помощь и приказала прибежавшим на крики слугам готовиться с рассветом к немедленному отъезду из этого города, оставившего в ее душе страшные воспоминания о той ночи.
Она вспомнила, как, продолжая путь в Париж, остановилась в доме барона де Таверне; там она впервые встретилась с этим мерзавцем Калиостро, который позже, во время дела с ожерельем, возымел такое страшное влияние на ее судьбу; во время этой столь памятной для нее остановки, что ей казалось, будто все это произошло только вчера, хотя с тех пор минуло двадцать лет, Калиостро по ее настоянию показал ей в графине с водой нечто совершенно чудовищное: жуткую, неизвестную доселе машину для умерщвления, а внизу, у подножия этой машины, катилась только что отрубленная голова, и голова эта принадлежала ей, Марии Антуанетте!
Она вспомнила, что когда г-жа Лебрен писала с нее портрет, прелестный портрет молодой женщины, красивой, еще счастливой, она придала королеве — несомненно, без злого умысла, но это явилось страшным предзнаменованием — такую же позу, как на портрете ее величества королевы Генриетты Английской, супруги Карла I.
Она вспомнила, что в тот день, когда она впервые приехала в Версаль и выходила из кареты, ступив на унылые мраморные плиты двора — того самого, где накануне на ее глазах пролилось столько крови, — раздался оглушительный громовой раскат, который последовал за молнией, прорезавшей небо слева от нее, да такой зловещий, что даже маршал де Ришелье, кого не так-то легко было испугать, покачал головой со словами: "Дурное предзнаменование!"
Она припомнила все это, а перед глазами у нее все более сгущалась кровавая пелена.
Королеве в самом деле показалось, что вокруг нее потемнело; она подняла глаза к канделябру и заметила, что одна свеча угасла без всякой причины.
Она вздрогнула; свеча еще дымилась, и совершенно непонятно было, почему она погасла.
В то время как Мария Антуанетта с удивлением смотрела на канделябр, ей показалось, что пламя свечи, стоявшей рядом с той, которая угасла, стало медленно бледнеть, потом мало-помалу превратилось из белого в красное, а из красного — в голубоватое; затем огонек утончился и вытянулся, потом словно оторвался от фитиля и полетел, затрепетав в воздухе, будто кто-то на него дунул, и наконец совсем погас.
Королева растерянно следила за агонией свечи; грудь ее бурно вздымалась; она протягивала руки к канделябру, а свеча все угасала. Когда она погасла, королева закрыла глаза, откинулась в кресле и провела руками по лицу, почувствовав, что обливается потом.
Она посидела минут десять с закрытыми глазами, а когда вновь их открыла, то в ужасе заметила, что пламя третьей свечи точно так же начинает таять.
Мария Антуанетта подумала было, что это сон, что она находится под действием какой-то роковой галлюцинации. Она попыталась подняться, однако ей казалось, что она прикована к креслу. Она хотела было позвать принцессу, которую еще десять минут назад не стала бы будить и за вторую корону, — голос ее не слушался; она попыталась повернуть голову — голова оставалась неподвижной, как будто эта третья умиравшая свеча приковала к себе ее взгляд и дыхание. Точно так же как вторая, эта третья свеча сначала изменила свой цвет, пламя ее побледнело, вытянулось, качнулось справа налево, затем — слева направо и угасло.
Ужас словно придал королеве сил; она почувствовала, как к ней возвращается дар речи; тогда она решила, что звук собственного голоса придаст ей силы.
— Я спокойна! — громко проговорила она. — Я не боюсь того, что произошло с этими тремя свечами; но если и четвертая потухнет, как первые три, — тогда горе, горе мне!
В эту самую минуту пламя четвертой свечи без всяких предварительных превращений, не меняя цвета, не вытягиваясь, не колеблясь, будто овеянное крылом смерти, походя коснувшимся его, погасло.
Королева пронзительно вскрикнула, вскочила, дважды повернулась вокруг себя, размахивая в темноте руками, и упала без чувств.
На звук падения тела дверь в соседнюю комнату отворилась, и Андре, одетая в батистовый пеньюар, замерла на пороге, белая и молчаливая, похожая на тень.
Она не двигалась: ей почудилось, будто в темноте что-то мелькнуло; она прислушалась, и ей показалось, что совсем радом прошуршал складками саван.
Опустив глаза, она наконец заметила королеву, недвижно лежавшую на полу.
Она отступила; первым ее порывом было бежать прочь, однако она сейчас же взяла себя в руки и, не говоря ни слова, не спрашивая (это, впрочем, было бы совершенно бесполезно) королеву, что с ней случилось, приподняла Марию Антуанетту, обхватив ее руками, и, сама не ведая, откуда взялись силы, перенесла ее на постель, во все время пути освещаемая лишь горевшими в ее комнате двумя свечами, свет от которых падал через дверь, соединявшую обе комнаты.
Затем, достав из кармана флакон с солью, она поднесла его к лицу Марии Антуанетты.
Несмотря на то что обыкновенно это средство действовало безотказно, на этот раз обморок Марии Антуанетты оказался столь глубоким, что лишь спустя десять минут она едва слышно вздохнула.
Услышав вздох, свидетельствовавший о том, что государыня вернулась к жизни, Андре снова испытала искушение удалиться; но, как и в первый раз, чувство долга, столь сильное в ней, удержало ее.
Она только убрала руку из-под головы Марии Антуанетты; до того она держала ее приподнятой, чтобы не капнуть едким уксусом, в котором были растворены соли, на лицо или на грудь королевы. Из тех же соображений она убрала руку с зажатым в ней флаконом.
Но тогда голова королевы опять упала на подушку; едва Андре отняла флакон, как королева, казалось, снова погрузилась в обморок, еще более глубокий, чем тот, после которого она почти оправилась.
Все так же бесстрастно, скупыми движениями Андре снова приподняла ее голову, опять поднесла флакон с солью, и это возымело свое действие.
Едва заметная дрожь пробежала по всему телу королевы: она вздохнула, открыла глаза, попыталась припомнить, что с ней произошло; вспомнила страшное предзнаменование и, чувствуя, что рядом с ней находится женщина, обвила ее шею руками с криком:
— Защитите меня! Спасите меня!
— Вашему величеству не требуется никакая защита, потому что вы находитесь среди друзей, — отозвалась Андре, — а от обморока, случившегося с вашим величеством, вы, мне кажется, уже спасены.
— Графиня де Шарни! — вскричала королева, выпуская Андре, к которой она до той минуты крепко прижималась и которую теперь почти оттолкнула.
Ни это движение, ни внушавшее его чувство не ускользнули от Андре.
Однако в первую минуту она оставалась неподвижной, почти бесстрастной.
Потом, отступив на шаг, она спросила:
— Угодно ли будет королеве, чтобы я помогла ей раздеться?
— Нет, графиня, благодарю вас, — ответила королева дрогнувшим голосом, — я разденусь сама… Возвращайтесь к себе: вы, должно быть, хотите спать.
— Я вернусь к себе, но не для того, чтобы спать, ваше величество, — отвечала Андре, — а чтобы охранять ваш сон.
Почтительно поклонившись королеве, она удалилась к себе медленно, торжественно, как шла бы статуя, если бы статуи умели ходить.
В тот самый вечер, когда происходили только что описанные нами события, не менее важное происшествие привело в волнение весь коллеж аббата Фортье.
Себастьен Жильбер исчез около шести часов вечера, и до двенадцати часов ночи, несмотря на тщательные поиски, проведенные в доме аббатом Фортье и его сестрой, мадемуазель Александриной Фортье, его так и не обнаружили.
Они опросили всех, кто был в доме, но никто не знал, что стало с мальчиком.
Лишь тетушка Анжелика, возвращавшаяся около восьми часов вечера из церкви, куда она ходила расставлять стулья, вроде бы видела, как он бежал по проходящей между церковью и тюрьмой улочке в сторону Цветника.
Вопреки ожиданиям, это сообщение не успокоило, а еще сильнее взволновало аббата Фортье. Он знал, что у Себастьена бывали необычайные галлюцинации, когда ему являлась женщина, которую он называл своей матерью; на прогулках аббат, предупрежденный о возможных странностях мальчика, не упускал его из виду и, когда замечал, что тот зашел слишком далеко в лес, то, опасаясь, как бы он не потерялся, посылал за ним лучших бегунов коллежа.
Те рассказывали, что, когда находили мальчика, он задыхался, почти без чувств привалившись к дереву или лежа на зеленом мшистом ковре у подножия высоких сосен.
Однако никогда с Себастьеном не случалось приступов по вечерам; еще ни разу не приходилось разыскивать его ночью.
Должно быть произошло нечто из ряда вон выходящее, однако аббат Фортье напрасно ломал голову: он не мог догадаться об истинной причине побега.
Чтобы достичь более успешного результата, нежели удалось аббату Фортье, мы последуем за Себастьеном Жильбером, ведь мы знаем, куда он отправился.
Тетушка Анжелика не ошиблась: она точно видела Себастьена Жильбера, когда тот выскользнул в темноте и со всех ног бросился в ту часть парка, которую называли Цветником.
Из Цветника он пробрался на Фазаний двор, а оттуда узкой просекой отправился в Арамон.
Меньше чем через час он был в деревне.
Теперь, когда мы узнали, что целью побега Себастьена была деревня Арамон, совсем нетрудно догадаться, кого из жителей этой деревни он разыскивал.
Себастьену нужен был Питу.
К несчастью, Питу выходил из деревни с одной стороны, когда с другой туда входил Себастьен Жильбер.
Как мы помним, Питу во время пиршества, устроенного национальной гвардией Арамона, остался один, словно античный борец среди поверженных врагов; он бросился на поиски Катрин и, как мы опять-таки помним, нашел ее на дороге из Виллер-Котре в Пислё: она лежала без чувств, а на ее губах еще не остыл прощальный поцелуй Изидора.
Жильбер ничего этого не знал; он пошел прямо к хижине Питу; дверь оказалась незаперта.
Питу жил чрезвычайно просто и считал, что ему — дома он или в отсутствии — нет необходимости запираться. Впрочем, даже если бы до этого времени он взял в привычку тщательно запирать дверь, в тот вечер голова его до такой степени была занята другим, что он не вспомнил бы об этой мере предосторожности.
Себастьен знал жилище Питу как свое собственное; он поискал трут и кремень, нашел нож, служивший Питу кресалом, поджег трут, от него — свечу и стал ждать.
Однако Себастьен был слишком возбужден, чтобы ждать спокойно, тем более — долго.
Он метался от печки к двери, от двери — до перекрестка; потом, как сестрица Анна, видя, что никто не идет, возвращался в дом, чтобы посмотреть, не вернулся ли Питу в его отсутствие.
Видя, что время идет, а Питу все нет, он подошел к колченогому столу, на котором стояла чернильница, лежали перья и стопка бумаги.
На первой странице в этой стопке были записаны имена, фамилии и возраст тридцати трех человек, образующих личный состав национальной гвардии Арамона и находящихся в подчинении Питу.
Себастьен аккуратно приподнял верхний листок, образец каллиграфии командира, не стеснявшегося ради блага общего дела опускаться иногда до ремесла писаря.
На следующем листе Себастьен написал:
"Дорогой Питу!
Я пришел рассказать тебе о том, что слышал неделю тому назад разговор между господином аббатом Фортье и викарием из Виллер-Котре. Кажется, аббат Фортье вступил в сговор с парижской аристократией; он говорил с викарием о готовящейся в Версале контрреволюции.
Это то, что мы узнали недавно в отношении королевы, поправшей трехцветную кокарду и вместо нее надевшей черную.
Об угрозе контрреволюции нам стало известно после событий, последовавших за банкетом и очень меня обеспокоивших из-за отца, ведь он, как ты знаешь, враг аристократов; однако сегодня вечером, дорогой Питу, я испугался еще больше.
Викарий опять пришел к священнику, а так как я был обеспокоен судьбой отца, то решил, что могу себе позволить нарочно подслушать продолжение того, о чем накануне я услышал случайно.
Похоже на то, дорогой Питу, что народ отправился в Версаль, перебил там многих, и среди них был господин Жорж де Шарни.
Аббат Фортье прибавил следующее:
‘Давайте говорить тише, чтобы не взволновать юного Жильбера: его отец тоже ходил в Версаль и его вполне могли убить, как других ".
Как ты понимаешь, дорогой Питу, дальше я слушать не стал.
Я тихонько выскользнул из своего укрытия, так что никто ничего не заметил, пробрался через сад, оказался на Замковой площади и прибежал к тебе. Я хотел попросить тебя, чтобы ты проводил меня в Париж; знаю, что ты непременно сделал бы это, и притом от чистого сердца, будь ты здесь.
Но так как тебя нет и неизвестно, когда вернешься (ты, верно, отправился в лес Виллер-Котре ставить силки на зайцев и в таком случае придешь только завтра), а я сгораю от нетерпения и беспокойства, то не могу так долго ждать.
Я ухожу один; будь спокоен, я знаю дорогу. Кстати, из тех денег, что мне дал отец, у меня осталось еще два луидора, и я смогу сесть в первый же экипаж, который встречу на дороге.
P.S. Я написал такое длинное письмо, во-первых, чтобы объяснить тебе, зачем я еду, а во-вторых, поскольку надеялся, что, пока я его пишу, ты вернешься.
Письмо готово, ты не вернулся, я уезжаю! Прощай, вернее, до свидания; если с отцом ничего не случилось и ему ничто не угрожает, я скоро вернусь.
Если же мое присутствие там будет необходимо, я твердо решил уговорить отца оставить меня при себе.
Успокой аббата Фортье относительно моего отъезда, но сделай это не раньше завтрашнего дня, когда уже будет поздно посылать за мной погоню.
Ну, раз тебя до сих пор нет, придется отправляться. Прощай или, вернее, до свидания".
Затем Себастьен Жильбер, зная бережливость своего друга Питу, задул свечу, распахнул дверь и вышел.
Мы погрешили бы против истины, утверждая, что Себастьен Жильбер был совершенно спокоен, пускаясь в долгий путь ночью; однако испытываемое им чувство не было страхом, как можно было бы предположить, будь на его месте другой мальчик. Он волновался, понимая, что поступает вопреки приказаниям отца, но в то же время чувствовал, что тем самым он доказывает свою сыновнюю любовь, а такое неповиновение любой отец не может не простить.
Кстати сказать, с тех пор как мы не видели Себастьена, он заметно возмужал. Для своих лет он был несколько бледен, хрупок и нервозен. Ему скоро должно было исполниться пятнадцать лет. В этом возрасте, если учесть темперамент Себастьена и то, что он был сыном Жильбера и Андре, он стал уже почти мужчиной.
Итак, молодой человек, не испытывая ничего, кроме волнения, вполне естественного при осуществлении того, что он задумал, побежал в направлении деревушки Ларньи и вскоре различил ее очертания "в бледном сиянии звезд", как сказал старик Корнель. Он пошел вдоль деревни, достиг огромного оврага, разделявшего две деревни — Ларньи и Восьен — и вбиравшего в себя пруды Валю; в Восьене он вышел на главную дорогу и успокоился, когда увидел, что оказался на верном пути.
Себастьен был разумным малым: идя из Парижа в Виллер-Котре, он говорил в дороге только по-латыни и потратил на путь три дня; поэтому он прекрасно понимал, что за один день в Париж ему не добраться и решил не терять время на разговоры ни на каком языке.
Итак, он не спеша спустился с первой горы Восьена и поднялся на вторую гору; выйдя на плоскогорье, он прибавил шагу.
Потом он пошел скорее, возможно, потому, что приближался довольно скверный участок дороги, считавшийся в те времена чем-то вроде ловушки на дороге и не существующий в наши дни. Это скверное место называется Фонтен-О-Клер, поскольку чистейший источник течет здесь шагах в двадцати от двух каменоломен, что напоминают адские пещеры, зияющие чернотой.
Мы не можем с точностью утверждать, испытывал ли Себастьен страх, проходя это опасное место, но он не прибавил шагу и не сошел с дороги, хотя мог бы обойти его стороной; он немного замедлил шаг только чуть дальше, однако это произошло, видимо, потому, что начинался едва заметный подъем; наконец юноша вышел на развилку двух дорог: на Париж и на Крепи.
Там он внезапно остановился. Идя из Парижа, он не приметил, по какой дороге шагал и теперь, возвращаясь в Париж, не знал, какую из двух дорог должен избрать, левую или правую.
Вдоль обеих дорог росли одинаковые деревья, обе они были одинаково вымощены.
Поблизости не было никого, кто мог бы помочь ему.
Беря начало из одной точки, дороги заметно и довольно скоро разбегались в разные стороны; значит, если бы Себастьен, вместо того чтобы пойти по верной дороге, избрал бы неправильную, он был бы на следующий день весьма далеко от нужного пути.
Себастьен в нерешительности остановился.
Он пытался обнаружить что-нибудь, что указало бы ему, по какой из двух дорог он должен следовать; однако он вряд ли мог бы это определить и при свете дня, а уж в ночной темноте — тем более.
В отчаянии он сел на перекрестке, чтобы отдохнуть и в то же время поразмыслить, как вдруг ему почудилось, будто издалека, со стороны Виллер-Котре, донесся стук копыт.
Он привстал и прислушался.
Он не ошибся: цокот лошадиных подков по камням дороги становился все более отчетливым.
Себастьен теперь мог узнать то, что его интересовало.
Он приготовился остановить всадников и спросить у них дорогу.
Вскоре он увидел, как вдалеке показались тени: из-под лошадиных копыт вылетали снопы искр.
Тогда он совсем поднялся, перепрыгнул через ров и стал ждать.
Всадников было двое; один из них ехал на три-четыре шага впереди другого.
Себастьен не без основания решил, что первый всадник — хозяин, а второй — слуга.
Он сделал несколько шагов по направлению к первому всаднику.
Видя, что какой-то человек выпрыгнул словно из глубины рва, тот решил, что это засада, и схватился за седельную кобуру.
Себастьен заметил его движение.
— Сударь! — обратился он к всаднику. — Я не грабитель; я мальчик, которого последние события в Версале вынуждают отправиться в Париж на поиски отца; я не знаю, по какой из этих двух дорог мне следует отправиться, и вы окажете мне огромную услугу, если укажете, какая дорога ведет в Париж.
Изысканные выражения Себастьена, звонкий юношеский голос, показавшийся всаднику знакомым, заставили его остановиться, несмотря на то что он, видимо, очень спешил.
— Дитя мое! — доброжелательно заговорил он. — Кто вы такой и как вы отважились пуститься в путь в столь поздний час?
— Я же не спрашиваю вашего имени, сударь… — возразил тот. — Я прошу вас указать мне дорогу, дорогу, в конце которой я узнаю, жив ли мой отец.
В еще детском голосе послышались поразившие всадника твердые нотки.
— Друг мой! Парижская дорога — та, по которой едем мы, — отвечал он. — Я и сам ее знаю не очень хорошо, потому что был в Париже только дважды, однако я уверен, что мы выбрали верный путь.
Себастьен отступил на шаг и поблагодарил. Лошадям необходимо было передохнуть; всадник, производивший впечатление хозяина, поскакал дальше, однако не так скоро, как прежде.
Лакей последовал за ним.
— Господин виконт, вы узнали мальчика? — спросил он.
— Нет, впрочем, мне показалось, что…
— Как!? Неужели господин виконт не узнал юного Себастьена Жильбера, проживающего в пансионе у аббата Фортье?
— Себастьен Жильбер?
— Ну да! Он иногда приходил на ферму к мадемуазель Катрин вместе с долговязым Питу.
— Да, ты прав.
Он осадил коня и обернулся.
— Это вы, Себастьен? — крикнул он.
— Да, господин Изидор, — отвечал мальчик, который прекрасно узнал всадника.
— Так подойдите же поскорее, дружок, и расскажите, как случилось, что вы оказались в такое время один на этой дороге.
— Как я вам уже сказал, господин Изидор, я иду в Париж узнать, жив ли мой отец.
— Ах, бедный мальчик! — с глубокой печалью вздохнул Изидор. — Я еду в Париж по той же причине; вот только сомнений у меня нет!
— Да, я знаю… ваш брат?..
— Один из моих братьев… Жорж… был убит вчера утром в Версале!
— Ах, господин де Шарни!
Себастьен подался вперед, протягивая руки к Изидору.
Изидор взял его руки в свои и пожал.
— Ну что ж, милый мальчик, раз наши судьбы похожи, — продолжал Изидор, — мы не должны разлучаться. Вы, верно, как и я, торопитесь?
— О да, сударь!
— Не можете же вы идти в Париж пешком!
— Я готов идти пешком, правда, это заняло бы слишком много времени; завтра я собираюсь сесть в первый же попутный экипаж, который увижу, и как можно дальше проехать на нем в сторону Парижа.
— А если вы его не увидите?
— Пойду пешком.
— Знаете что, дитя мое, садитесь-ка на коня позади лакея.
Себастьен вырвал свои руки из рук Изидора.
— Благодарю вас, господин виконт, — сказал он.
Он проговорил эти слова с таким выражением, что Изидор понял, как обидел мальчика, предложив ему сесть на одного коня с лакеем.
— Впрочем, вы можете сесть на его коня, — поспешил он оговориться, — а он нагонит нас в Париже. Справившись в Тюильри, он всегда сможет узнать, где я нахожусь.
— Еще раз благодарю вас, сударь, — смягчившись, отвечал Себастьен, оценив чуткость Изидора, проявившуюся в новом его предложении. — Благодарю вас; мне не хотелось бы лишать вас его услуг.
Оставалось только уточнить детали: предварительные переговоры о мире закончились.
— Давайте поступим еще лучше, Себастьен: садитесь позади меня. Вот уже занимается заря, в десять часов утра мы будем в Даммартене, то есть на полпути к Парижу; там мы оставим лошадей — они нам больше не будут нужны — под присмотром Батиста, возьмем почтовую карету и в ней поедем в Париж; я так и рассчитывал поступить, вы ничего не измените в моих планах.
— Это правда, господин Изидор?
— Слово чести!
— Ну тогда… — все еще сомневался юноша, сгорая от желания принять предложение.
— Слезай, Батист, и подсади господина Себастьена.
— Благодарю вас, но это лишнее, господин Изидор, — возразил Себастьен, с ловкостью школяра прыгнув, вернее, взлетев на круп лошади.
И три человека на двух конях, поскакав галопом, вскоре исчезли за Гондревильским холмом.
Всадники преодолели, как они и предполагали, весь путь до Даммартена верхом.
Было около десяти часов, когда они прибыли туда.
Они были голодны; кроме того, необходимо было похлопотать о карете и почтовых лошадях.
Пока Изидору и Себастьену подавали завтрак, они не обменялись ни единым словом: Себастьен был крайне озабочен судьбой отца, Изидор — печален. Тем временем Батист, распорядившись, чтобы позаботились о конях его хозяина, отправился добывать почтовых лошадей и экипаж.
В полдень трапеза была окончена, а у дверей путешественников ждала двуколка с запряженными лошадьми.
Изидор, до сих пор ездивший только в собственной карете, понятия не имел о том, что, когда путешествуешь в наемном экипаже, положено менять его на каждой станции вместе с лошадьми.
Смотрители, строго заставлявшие соблюдать правила, однако и не думавшие придерживаться их сами, далеко не всегда могли предоставить путешественникам новую карету и свежих лошадей.
Итак, путешественники, выехавшие из Даммартена в полдень, к парижской заставе подъехали лишь в половине пятого и только в пять часов вечера были у ворот Тюильри.
Там пришлось еще ждать, когда их пропустят: г-н де Лафайет повсюду расставил свои посты, потому что, отвечая перед Национальным собранием за безопасность короля в столь неспокойное время, он взялся за его охрану со всею добросовестностью.
Однако когда Шарни назвал свое имя, когда он сослался на своего брата, все препятствия были устранены: Изидора и Себастьена пропустили во двор Швейцарцев, а оттуда они прошли во внутренний двор.
Себастьен хотел, чтобы его незамедлительно проводили на улицу Сент-Оноре, в дом, где жил его отец. Однако Изидор возразил, заметив, что о судьбе доктора Жильбера, сменного королевского медика, должно быть лучше, чем где бы то ни было, известно у короля.
Мальчик, рассудительный не по возрасту, согласился с этим доводом.
Итак, он последовал за Изидором.
Несмотря на то что двор прибыл только накануне, в Тюильри уже успел установиться некоторый этикет. Изидора проводили по парадной лестнице в зеленую гостиную, едва освещенную двумя канделябрами, и придверник предложил ему подождать.
Весь дворец был погружен в полумрак. Так как во дворце жили до сих пор только частные лица, там никогда не было в достаточном количестве светильников, необходимых для парадного освещения — поистине королевской роскоши.
Придвернику поручено было узнать и о г-не графе де Шарни и о докторе Жильбере.
Мальчик сел на диван; Изидор принялся расхаживать взад и вперед.
Спустя десять минут придверник вернулся.
Господин граф де Шарни был у королевы.
Доктор Жильбер еще не появлялся; предполагали, что он в настоящую минуту находился у короля, но никто не мог за это поручиться, хотя дежурный камердинер отвечал, что король заперся у себя со своим доктором.
Однако, так как у короля было четыре сменных медика и один постоянный, никто точно не знал, с кем из докторов разговаривал король и был ли у него сейчас именно г-н Жильбер.
Если он там, ему передадут, что его кто-то ожидает в приемных королевы.
Себастьен вздохнул с облегчением: ему нечего было больше опасаться: его отец был жив и здоров.
Он подошел к Изидору поблагодарить за то, что тот привез его с собой.
Изидор обнял его со слезами на глазах.
Мысль о том, что Себастьен только что вновь обрел отца, заставляла его еще сильнее оплакивать своего брата, которого он потерял и уже никогда не увидит.
В эту минуту дверь распахнулась; придверник громко спросил:
— Господин виконт де Шарни?
— Это я! — выступая вперед, отвечал Изидор.
— Господина виконта просят пожаловать к королеве, — объявил придверник, пропуская виконта вперед.
— Вы меня дождетесь, Себастьен, не правда ли?.. — спросил Изидор. — Если, разумеется, доктор Жильбер меня не опередит… Помните, что я за вас отвечаю перед вашим отцом.
— Хорошо, сударь, — ответил Себастьен. — Еще раз прошу принять мою благодарность.
Изидор последовал за придверником, и дверь захлопнулась за ним.
Себастьен снова сел на диван.
Перестав волноваться за жизнь отца и за себя, будучи уверен в том, что доктор простит его, принимая во внимание его намерение, Себастьен вспомнил об аббате Фортье, о Питу и подумал о том беспокойстве, которое должны были они пережить: один — из-за его бегства, другой — из-за письма.
Он даже не понимал, каким образом — особенно при их задержках в пути — Питу не догнал их с Изидором, ведь стоило Питу лишь раздвинуть циркуль своих длинных ног, и он легко мог догнать почтовую лошадь.
По вполне естественной логике мышления, подумав о Питу, он перенесся мыслями в привычную обстановку: представил себя среди высоких деревьев, красивых тенистых аллей, увидел перед собой уходящий в синеющую бесконечную даль лес; потом постепенно вспомнил о странных видениях, посещавших его порой среди этих высоких деревьев, в глубине их зеленых куполов.
Он думал о женщине, которая столько раз являлась ему во сне и лишь однажды — так он, по крайней мере, полагал — наяву; это было в тот день, когда он гулял в Саторийском лесу: эта женщина неожиданно появилась, мелькнула и исчезла, будто облако, в прекрасной карете, уносимой парой великолепных коней.
Он вспомнил свое глубокое волнение, испытанное при виде ее, и, наполовину охваченный этой грезой, еле слышно прошептал:
— Матушка! Матушка! Матушка!
Вдруг дверь, закрывшаяся за Изидором де Шарни, распахнулась. На этот раз в ней появилась женщина.
Случилось так, что в этот момент глаза мальчика были устремлены на дверь.
Возникшее в ней явление до такой степени отвечало его мыслям, что, видя, как его мечта воплощается в живое существо, Себастьен вздрогнул.
Однако потрясение его было тем больше, что в вошедшей женщине соединились и его мечта, и реальность: это была и героиня его видений, и в то же время незнакомка, которую он видел в Саторийском лесу.
Он вскочил, словно подброшенный пружиной.
Губы его в изумлении разжались, глаза широко раскрылись, зрачки расширились.
Он задыхался и не мог произнести ни звука.
Не обратив на него никакого внимания, женщина величественно, гордо, высокомерно прошла мимо.
Внешне она казалась совершенно спокойной, однако нахмуренные брови, сильная бледность и учащенное дыхание указывали на сильнейшее нервное напряжение.
Она пересекла гостиную, отворила противоположную дверь и вышла в коридор.
Себастьен понял, что снова ее потеряет, если не поспешит за ней. В растерянности, словно для того, чтобы убедиться, что это не сон, он взглянул на дверь, в которую она вошла, потом перевел взгляд на дверь, через которую она вышла, и бросился за ней следом, успев заметить, как подол ее шелкового платья мелькнул за углом.
Она услышала, что кто-то идет за ней, и ускорила шаг, словно спасаясь от преследования.
Себастьен со всех ног бросился бежать по коридору: было темно, и он боялся, как бы дорогое его сердцу видение не исчезло, как в прошлый раз.
Заслышав приближающиеся шаги, она пошла еще быстрее и обернулась.
Себастьен радостно вскрикнул: это была она, она!
Увидев, что за ней бежит какой-то мальчуган, протягивая к ней руки, она, ничего не понимая, подбежала к лестнице и бросилась по ступеням вниз.
Едва она успела спуститься на один этаж, как Себастьен выбежал из коридора и бросился за ней с криками:
— Сударыня! Сударыня!
Его голос произвел на молодую женщину необычное действие, заставив затрепетать все ее существо: она почувствовала в сердце нечто вроде болезненной истомы, пробежавшей затем по всем ее членам, после чего ее охватила дрожь.
Однако, по-прежнему не понимая, что означает этот зов, и не отдавая себе отчета в своем волнении, она обратилась в настоящее бегство.
Но она лишь чуть-чуть опережала мальчика и потому никак не могла убежать от него.
Они почти в одно время оказались внизу.
Молодая женщина выбежала во двор, где ее ждала карета; лакей уже распахнул дверцу.
Она быстро поднялась и села.
Однако, прежде чем дверца захлопнулась, Себастьен проскользнул между лакеем и дверью и, ухватив беглянку за край платья, страстно припал к нему губами с криком:
— О сударыня! О сударыня!
Молодая женщина взглянула на славного мальчугана, так вначале ее перепугавшего, и более ласковым, чем это было ей свойственно, голосом, в котором, правда, еще чувствовались пережитое волнение и испуг, проговорила:
— Друг мой! Почему вы бежите за мной? Зачем вы меня зовете? Что вам угодно?
— Я хочу, — задыхаясь, отвечал мальчик, — я хочу вас видеть, я хочу вас поцеловать!
И совсем тихо, так, чтобы его могла слышать только она, он прибавил:
— Я хочу назвать вас своей матушкой!
Молодая женщина вскрикнула, обхватила голову мальчика обеими руками и, словно внезапно прозрев, притянула его к себе и прижалась к его лбу горячими губами.
Потом, словно испугавшись, что кто-нибудь придет отнять у нее этого ребенка, которого она только что вновь обрела, она втащила его в карету, толкнула в противоположный угол, сама захлопнула дверцу и, опустив стекло, приказала:
— Ко мне домой, улица Кок-Эрон, номер девять, первые ворота со стороны улицы Платриер.
Затем она обернулась к мальчику.
— Как тебя зовут? — спросила она.
— Себастьен.
— Иди ко мне, Себастьен, иди сюда… вот так… дай прижать тебя к моему сердцу!
Потом она откинулась назад и, едва не теряя сознание, прошептала:
— Что же это за необычное ощущение? Может быть, это и есть счастье?
Всю дорогу мать и сын обменивались ласками.
Итак, это был ее ребенок (сердце ни на минуту в этом не усомнилось!), ее сын, похищенный в страшную ночь, полную страданий и бесчестья. Преступник не оставил тогда никаких следов, кроме отпечатков башмаков на снегу. И вот этот ребенок, которого она ненавидела и проклинала, пока не услышала первый его крик, пока не восприняла первый его плач; ребенок, которого она звала, искала, требовала, за которым ее брат, преследующий Жильбера, гнался до самого океана; ребенок, которого она оплакивала почти пятнадцать лет и уже не надеялась когда-нибудь увидеть, о котором она думала как о любимом, но уже усопшем человеке, как о дорогой тени, — вдруг этот самый ребенок оказался перед ней, там, где она меньше всего ожидала его увидеть, вдруг он каким-то чудом нашелся! Он чудом ее узнает, бежит за ней, преследует ее, называет ее матерью! Она может обнять его, прижать его к своей груди! Несмотря на то что он никогда ее раньше не видел, он любит ее сыновней любовью, так же как она его — любовью материнской. Впервые целуя сына, впервые прижимаясь к нему губами, не знавшими дотоле ничьих поцелуев, она переживает такую радость, какой была лишена всю свою жизнь!
Так, значит, существовало над головами людей нечто, кроме пустоты, где вращаются миры; так, значит, существовали в жизни не только случай и рок.
"Улица Кок-Эрон, номер девять, первые ворота со стороны улицы Платриер", — сказала графиня де Шарни.
Странное совпадение! Спустя четырнадцать лет ребенок возвратился в тот же дом, где он увидел свет, где сделал первый вздох, откуда был похищен своим отцом!
Этот небольшой особняк, купленный Таверне-старшим в те времена, когда барон почувствовал некоторый достаток благодаря милостям королевы, был сохранен Филиппом де Таверне и оставался под присмотром старого привратника, которого прежние владельцы словно продали семейству Таверне вместе с домом. Жилище это служило временным пристанищем молодому человеку, когда тот возвращался из своих путешествий, или его сестре, когда она оставалась ночевать в Париже.
Проведя ночь у изголовья королевы и помня об их последней размолвке, Андре решила быть подальше от соперницы, рикошетом отсылающей ей все свои страдания, ибо какие бы сильные переживания та ни испытывала как королева, женские горести были для нее важнее.
Вот почему с рассветом Андре послала служанку в свой особняк на улице Кок-Эрон с приказанием приготовить павильон, состоявший, как помнит читатель, из передней, небольшой столовой, гостиной и спальни.
Когда-то Андре превратила гостиную в спальню для Николь, но после того как необходимость во второй спальне отпала, все комнаты вновь стали использоваться по назначению; новая служанка оставила нижний этаж хозяйке, наезжавшей не так уж часто и всегда в одиночестве, а сама поселилась в небольшой мансарде.
Итак, Андре извинилась перед королевой за то, что не может занимать соседнюю с ней комнату, и объяснила это тем, что королеве, испытывавшей недостаток в свободных комнатах, нужна поблизости скорее камеристка, нежели особа, не слишком тесно связанная со службой ее величеству.
Королева не стала удерживать Андре, вернее, попыталась удержать ее, но не более чем того требовал самый строгий этикет. Когда около четырех часов пополудни служанка Андре возвратилась доложить, что павильон готов, Андре приказала ей немедленно отправляться в Версаль и, собрав все вещи, какие она в спешке оставила в своих апартаментах, перевезти их на следующий день на улицу Кок-Эрон.
Вот так и случилось, что в пять часов графиня де Шарни покинула Тюильри, полагая, что она уже простилась с королевой, сказав ей утром несколько слов по поводу возвращаемой в распоряжение ее величества комнаты, которую графиня заняла на одну ночь.
Она вышла от королевы, вернее из смежной с ее спальней комнаты, и пошла через зеленую гостиную, где Себастьен ожидал отца; мальчик стал ее преследовать, она бросилась от него бежать, однако он успел вскочить вслед за ней в фиакр, заранее заказанный служанкой и ожидавший ее у входа в Тюильри во дворе Принцев.
Все складывалось таким образом, чтобы Андре почувствовала себя в этот вечер счастливой, и ничто не должно было нарушить ее счастья. Вместо ее версальских апартаментов или комнаты в Тюильри, где она не могла бы принять своего сына, столь чудесным образом вновь ею обретенного, или, во всяком случае, не могла бы целиком отдаться охватившей ее радости материнства, она находилась теперь в собственном доме, в скрытом от чужих глаз павильоне, где не было ни слуг, ни камеристки — одним словом, никого!
Вот почему с нескрываемой радостью она назвала упомянутый нами адрес, из-за которого мы, собственно говоря, и позволили себе сделать это отступление.
Часы пробили шесть, когда на крик кучера ворота распахнулись и фиакр остановился у дверей павильона.
Андре не стала ждать, пока кучер слезет с козел: она сама отворила дверцу и спрыгнула на нижнюю ступеньку крыльца, потянув за собой Себастьена.
Она торопливо расплатилась с кучером, дав ему едва ли ни вдвое больше, чем причиталось, затем вошла в дом, заперла за собой дверь и поспешила в комнаты, не выпуская руку мальчика.
На пороге гостиной она остановилась.
Комната освещалась лишь отблесками пламени в камине да двумя свечами на нем.
Андре усадила сына рядом с собой на козетку — там было светлее всего. Она едва сдерживала радость, казалось, не смела до конца поверить в нее.
— Ах, дитя мое, мальчик мой, — прошептала она, — неужели это ты?
— Матушка! — отвечал Себастьен с нежностью, которая спасительной росой опускалась на лихорадочно бьющееся сердце Андре.
— И здесь, здесь! — вскричала Андре, озираясь по сторонам и еще раз убеждаясь в том, что она находится в той самой гостиной, где дала Себастьену жизнь, и с ужасом взглянула на дверь комнаты, откуда он был похищен.
— Здесь? — повторил Себастьен. — Что это значит, матушка?
— Это значит, мой мальчик, что почти пятнадцать лет тому назад ты родился в этой комнате, и я благословляю милосердие Всевышнего, который спустя пятнадцать лет чудом опять привел тебя сюда.
— О да, чудом! — подхватил Себастьен. — Если я не испугался бы за жизнь отца и не пошел ночью в Париж один; если я не пошел бы ночью один, не заблудился и не стал ждать прохожего, чтобы спросить, по какой из двух дорог мне следует идти, и не обратился к господину Изидору де Шарни; если господин де Шарни меня не узнал бы, не предложил поехать в Париж вместе с ним, не провел меня в Тюильри — тогда я не увидел бы вас в ту минуту, когда вы проходили через зеленую гостиную, не узнал бы вас, не побежал вслед за вами, не догнал вас и, значит, не назвал бы вас своей матушкой! Ах, какое нежное слово! До чего приятно его произносить!
Когда Себастьен сказал: "Если я не испугался бы за жизнь отца" — Андре почувствовала, как у нее болезненно сжалось сердце, она закрыла глаза и запрокинула голову.
Услышав слова: "…если господин де Шарни меня не узнал бы, не предложил поехать в Париж вместе с ним, не провел меня в Тюильри" — она вновь открыла глаза, сердце ее успокоилось, она возблагодарила Небо, потому что это было настоящее чудо, что Себастьена привел к ней брат ее мужа.
Наконец, когда он проговорил: "…значит, не назвал бы вас своей матушкой! Ах, какое нежное слово! До чего приятно его произносить!" — она еще раз ощутила свое счастье и снова прижала Себастьена к груди.
— Да, да, ты прав, мой мальчик, — согласилась она, — очень нежное! Но только есть еще более нежное, быть может, — то, что говорю тебе я, прижимая тебя к своему сердцу: "Сын мой! Сын!"
Некоторое время были слышны лишь поцелуи, которыми мать осыпала лицо сына.
— Нет, невозможно допустить, чтобы все, что меня касается, осталось до такой степени покрыто тайной! — вдруг вскричала Андре. — Ты мне вполне вразумительно растолковал, как ты здесь оказался, однако я не понимаю, как ты мог меня узнать, почему ты за мной побежал, почему назвал своей матерью.
— Как я могу объяснить вам это? — отвечал Себастьен, с невыразимой любовью глядя на Андре. — Я и сам не знаю. Вы говорите о тайне. Да, в моей жизни все столь же таинственно, как и в вашей.
— Да ведь кто-нибудь, должно быть, сказал тебе в ту минуту, когда я проходила: "Мальчик, вот твоя мать!"
— Да… Мне подсказало сердце…
— Сердце?..
— Знаете, матушка, я вам кое о чем расскажу, это похоже на чудо.
Андре придвинулась к мальчику, устремив взгляд ввысь, словно благодаря Небо за то, что оно возвратило ей сына, и возвратило таким вот образом.
— Я вас знаю вот уже десять лет, матушка.
Андре вздрогнула.
— Неужели не понимаете?
Андре отрицательно покачала головой.
— Я вам сейчас объясню: мне иногда случается видеть странные сны — отец называет их галлюцинациями.
При упоминании о Жильбере, сорвавшемся с губ мальчика и, словно кинжал, вонзившемся Андре в самое сердце, она содрогнулась.
— Я вас видел много раз, матушка.
— Как видел?!
— Да во сне, как я вам только что сказал.
Андре вспомнила о кошмарах, преследовавших ее всю жизнь, одному из которых мальчик обязан был своим рождением.
— Вообразите, матушка, — продолжал Себастьен, — что, когда я был совсем маленьким, жил в деревне и играл с деревенскими ребятишками, я ничем от них не отличался и видел самые обыкновенные сны, но, стоило мне покинуть деревню и, миновав последние сады, оказаться на опушке леса, я чувствовал, что меня словно кто-то касается платьем; я протягивал руки, чтобы за него схватиться, но ощущал лишь пустоту: призрак отступал. Однако если сначала он был невидим, то потом, мало-помалу, становился видимым: в первую минуту он был похож на почти прозрачное облако, подобное тому, каким Вергилий окутал мать Энея, когда она явилась своему сыну на берегу у Карфагена; потом это облако сгущалось и принимало очертания человеческой фигуры, принадлежавшей женщине, — она скорее парила над землей, нежели шла по ней… Тогда неведомая дотоле непреодолимая сила влекла меня к ней. Она уходила в глубь леса, а я шел за ней, вытянув руки вперед, так же как она, без единого звука, потому что, несмотря на все мои попытки ее окликнуть, голос меня не слушался; я бежал за ней, а она не останавливалась, и я никак не мог ее догнать; так продолжалось до тех пор, пока то же чудо, возвещавшее мне о ее присутствии, не предупреждало меня о ее уходе. Призрак постепенно исчезал. Мне казалось, что эта женщина страдает не меньше меня из-за нашей разлуки, угодной Небу, потому что, удаляясь от меня, она продолжала оглядываться; я держался на ногах до тех пор, пока меня словно поддерживало ее присутствие, но стоило ей исчезнуть, как я в изнеможении падал на землю.
Эта двойная жизнь Себастьена, этот сон наяву слишком были похожи на то, что случалось переживать Андре, чтобы она не узнала себя в сыне.
— Бедняжка! — говорила она, прижимая его к сердцу. — Значит, напрасно ненависть пыталась отнять тебя у меня! Господь нас свел, да так, как я об этом и не мечтала; вот только я не была столь же счастлива, как ты: я ни разу не видела тебя ни во сне, ни наяву. Но когда я проходила через зеленую гостиную, меня охватила дрожь. Когда я услышала у себя за спиной твои шаги — у меня закружилась голова и сжалось сердце; когда ты меня окликнул: "Сударыня!" — я готова была остановиться; когда ты сказал: "Матушка!" — я едва не упала без чувств; когда же я до тебя дотронулась, я сразу тебя узнала!
— Матушка! Матушка! Матушка! — трижды повторил Себастьен, словно вознаграждая Андре за то, что она так долго была лишена радости слышать это нежное слово.
— Да, да, я твоя мать! — в неописуемом восторге подхватила молодая женщина.
— Раз мы нашли друг друга и ты так рада, так счастлива меня видеть, — продолжал мальчик, — давай больше не будем расставаться, хорошо?
Андре вздрогнула. Она упивалась настоящей минутой, почти забыв о прошлом и совсем не думая о будущем.
— Бедный мальчик! — со вздохом прошептала она. — Как бы я тебя благословляла, если бы ты мог сотворить такое чудо!
— Предоставь это мне, — сказал Себастьен, — я все улажу.
— Каким образом? — спросила Андре.
— Я не знаю причин, которые разлучили тебя с моим отцом.
Андре побледнела.
— Но какими бы серьезными ни были эти причины, им не устоять перед моими мольбами, а если понадобится, то и слезами.
Андре покачала головой.
— Нет, это невозможно! Никогда! — возразила она.
— Послушай! — убеждал ее Себастьен (судя по тому, что Жильбер сказал ему однажды: "Сынок! Никогда не говори мне о твоей матери!", он решил, что именно Андре виновата в разлуке его родителей). — Послушай, отец меня обожает!
Андре, сжимавшая руки мальчика в своих ладонях, выпустила их. Мальчик словно не заметил, а может быть, и в самом деле не обратил на это внимания и продолжал:
— Я приготовлю его к встрече с тобой; я расскажу ему о счастье, что ты мне дала, потом возьму тебя за руку, подведу к нему и скажу: "Вот она! Посмотри, отец, какая она красивая!"
Андре отстранилась от Себастьена и встала.
Мальчик удивленно на нее взглянул: она так побледнела, что он испугался.
— Никогда! — повторила она. — Никогда!
На этот раз ее слова выражали не просто ужас, в них прозвучала угроза.
Мальчик отшатнулся: он впервые заметил, как исказились черты ее лица, делавшие ее похожей на разгневанного ангела Рафаэля.
— Почему же ты отказываешься встретиться с моим отцом? — глухо спросил он.
При этих словах, как при столкновении двух грозовых туч во время бури, грянул гром.
— Почему?! — вскричала Андре. — Ты спрашиваешь, почему? Да, верно, бедный мой мальчик, ведь ты ничего не знаешь!
— Да, — твердо повторил Себастьен, — я спрашиваю, почему!
— Потому что твой отец — ничтожество! — отвечала Андре, не имея более сил сносить змеиные укусы, терзавшие ей сердце. — Потому что твой отец — негодяй!
Себастьен вскочил с козетки, где до сих пор сидел, и оказался лицом к лицу с Андре.
— Вы говорите так о моем отце, сударыня?! — вскричал он. — О моем отце, докторе Жильбере, о том, кто меня воспитал, о том, кому я обязан всем и которого знаю только я? Я ошибался, сударыня, вы мне не мать!
Мальчик рванулся к двери.
Андре его удержала.
— Послушай! — сказала она. — Ты не можешь этого знать, ты не можешь понять, ты не можешь об этом судить!
— Нет, зато я могу чувствовать, и я чувствую, что больше вас не люблю!
Андре закричала от захлестнувшей ее боли.
Но в ту же минуту с улицы донесся шум, заставивший ее забыть о страданиях.
Она услышала, как отворились ворота и у крыльца остановилась карета.
Андре задрожала так, что ее волнение передалось мальчику.
— Подожди! — приказала она. — Подожди и помолчи!
Мальчик не сопротивлялся.
Стало слышно, как отворилась входная дверь и к гостиной стали приближаться чьи-то шаги.
Андре застыла в неподвижности, не сводя взгляда с двери, бледная и похолодевшая, словно статуя Ожидания.
— Как прикажете доложить госпоже графине? — послышался голос старика-привратника.
— Доложите о графе де Шарни и узнайте, соблаговолит ли графиня принять меня.
— Скорее в ту комнату! — воскликнула Андре. — Малыш, ступай в ту комнату! Он не должен тебя видеть! Он не должен знать о твоем существовании!
Она втолкнула испуганного мальчика в соседнюю комнату.
Прикрывая за ним дверь, она сказала:
— Оставайся здесь! Когда он уйдет, я тебе скажу, я все тебе расскажу… Нет! Нет! Ни слова об этом! Я тебя поцелую, и ты поймешь, что я твоя настоящая мать!
Себастьен в ответ лишь застонал.
В эту минуту дверь из передней распахнулась и старый привратник, сжимая в руках колпак, исполнил данное ему поручение.
У него за спиной в потемках зоркие глаза Андре различили человеческую фигуру.
— Просите господина графа де Шарни! — собравшись с духом, приказала она.
Старик отступил, и на пороге появился со шляпой в руках граф де Шарни.
Граф был в черном костюме: он носил траур по брату, погибшему два дня тому назад.
Этот траур, подобно трауру Гамлета, был не только в одежде, но и в его сердце; граф был бледен, что свидетельствовало о пролитых слезах и пережитых страданиях.
Графине довольно было одного быстрого взгляда, чтобы все это увидеть. Никогда красивые лица не бывают так прекрасны, как после слез. Никогда еще Шарни не был так хорош, как в эту минуту.
Андре на мгновение прикрыла глаза, слегка откинула голову, словно желая вздохнуть полной грудью, и прижала руку к сердцу, готовому разорваться.
Когда она снова открыла глаза, она увидела, что Шарни стоит на том же месте.
Андре жестом и взглядом будто спрашивала его, почему он не вошел, и ее взгляд и жест были настолько красноречивы, что он отвечал:
— Я ждал вашего приказания, сударыня.
И он шагнул в комнату.
— Прикажете отпустить карету господина графа? — спросил привратник, выполняя просьбу графского слуги.
Граф взглянул на Андре с непередаваемым выражением, а она, словно потерявшись, снова прикрыла глаза и застыла в неподвижности затаив дыхание, будто не слыша вопроса и не понимая взгляда.
Однако оба они прекрасно друг друга поняли.
Вглядываясь в эту живую статую, Шарни попытался уловить хоть малейший знак, который указывал бы на то, что ему следовало ответить. Он заметил, как по телу Андре пробежала дрожь, и, не зная, чему ее приписать: опасению, что граф не уйдет, или желанию, чтобы он остался, — ответил:
— Прикажите кучеру подождать.
Дверь затворилась, и, может быть, впервые после свадьбы граф и графиня остались одни.
Граф первым нарушил молчание.
— Прошу прощения, сударыня, — начал он, — не совершил ли я бестактность своим неожиданным вторжением? Я еще не садился, карета моя у ворот, и, если вам угодно, я могу немедленно уехать.
— Нет, сударь, напротив, — с живостью возразила Андре. — Я знала, что вы живы и здоровы, однако я не менее счастлива воочию убедиться в этом после того, что произошло.
— Неужели вы были так добры, что справлялись обо мне, сударыня? — спросил граф.
— Разумеется… вчера и нынче утром, и мне сообщили, что вы в Версале; сегодня вечером мне сказали, что вы у королевы.
Были ли эти слова сказаны без задней мысли или в них таился упрек?
Очевидно, граф и сам не знал, как к ним отнестись, и потому на минуту задумался.
Впрочем, почти тотчас же, решив, по-видимому, на время оставить выяснение этого вопроса, он продолжал:
— Сударыня, вчера и сегодня меня удерживала в Версале печальная необходимость; долг, который я полагаю священным в том положении, в каком сейчас находится королева, вынудил меня сразу же по приезде в Париж отправиться к ее величеству.
Андре попыталась отнестись к последним словам графа без предубеждения.
Потом она подумала, что необходимо прежде всего ответить на его слова о печальной необходимости.
— Да, сударь, — молвила она. — Увы, я знаю о страшной потере, которую…
Она замялась на секунду.
— …которую вы понесли.
Андре едва не сказала: "Которую мы понесли", однако не осмелилась и продолжала:
— Вы имели несчастье потерять вашего брата барона Жоржа де Шарни.
Можно было подумать, что Шарни с нетерпением ждал подчеркнутых нами слов, потому что он вздрогнул в тот момент, когда каждое их них было произнесено.
— Да, сударыня, — отвечал он, — вы правы, смерть этого юноши — страшная для меня потеря, которую, к с частью, вы не можете себе представить, потому что почти не знали бедного Жоржа.
В его словах "к счастью" послышался легкий печальный упрек.
Андре это поняла, однако ничем не выдала, что придала этому значение.
— Лишь одно утешает меня в этой потере, если тут что-нибудь может утешить, — продолжал Шарни, — бедный Жорж умер так, как суждено умереть Изидору, как, видимо, умру и я: он умер, исполняя свой долг.
Слова "как, видно, умру и я" глубоко тронули Андре.
— Сударь, так вы полагаете, что дела обстоят настолько плохо, — спросила она, — что для утоления Божьего гнева могут, увы, понадобиться новые жертвы?
— Я думаю, сударыня, что последний час королей если еще не наступил, то вот-вот пробьет. Я уверен, что злой гений толкает монархию в бездну. Я полагаю, наконец, что, если монархия падет, она увлечет за собой в своем падении всех, кто был причастен к ее блеску.
— Вы правы, — согласилась Андре. — Когда наступит этот день, поверьте, что он застанет меня, как и вас, сударь, готовой к любым испытаниям.
— Ах, сударыня, вы давно доказали свою преданность в прошлом, — отвечал Шарни, — и никто, а я еще менее других, не может усомниться в вашей преданности в будущем. Возможно, я тем меньше имею право усомниться в вас, что я сам, может быть, в первый раз только что ослушался приказания королевы.
— Я вас не понимаю, сударь, — молвила Андре.
— Прибыв из Версаля, я получил приказание незамедлительно явиться к ее величеству.
— О! — только и смогла с печальной улыбкой проговорить Андре; спустя мгновение она прибавила: — Это объясняется просто — как и вы, королева полагает, что ее ожидает таинственное и мрачное будущее, и хочет собрать вокруг себя тех, на кого может положиться.
— Вы ошибаетесь, сударыня, — отвечал Шарни, — королева вызвала меня к себе не для того, чтобы приблизить, а с тем чтобы удалить от себя.
— Удалить вас от себя? — с живостью переспросила Андре, шагнув к графу.
Спохватившись, что он стоит у двери с самого начала разговора, она указала ему на кресло:
— Простите, господин граф, я заставляю вас стоять.
С этими словами она, не имея больше сил держаться на ногах, упала на козетку, где несколько минут тому назад сидела вместе с Себастьеном.
— Удалить вас! — в радостном волнении повторила она, полагая, что Шарни и королева собираются расстаться. — С какой же целью?
— Она собиралась отправить меня в Турин с поручением к графу д’Артуа и герцогу де Бурбону, покинувшим Францию.
— Вы согласились?
Шарни пристально посмотрел на Андре.
— Нет, сударыня, — ответил он.
Андре побледнела так, что Шарни шагнул к ней, желая ей помочь; однако она заметила движение графа и, собрав все свои силы, пришла в себя.
— Нет? — прошептала она. — Вы ответили "нет" королеве?.. Вы, сударь?..
Последние слова она произнесла с сомнением и изумлением.
— Я ответил, сударыня, что в настоящую минуту мое присутствие в Париже более необходимо, нежели в Турине. Я сказал, что любой может выполнить поручение, которое королева соблаговолила дать мне, и что для этого вполне может подойти другой мой брат, на днях прибывший из провинции: он готов предложить королеве свои услуги и отправиться вместо меня.
— Разумеется, сударь, королева была рада принять такое предложение?! — воскликнула Андре с горечью, которую ей не удалось скрыть и которая не ускользнула от внимания Шарни.
— Нет, сударыня, напротив: мой отказ задел ее за живое. И мне пришлось бы ехать, если бы в эту минуту не вошел король и я не попросил бы его величество нас рассудить.
— И король за вас вступился, сударь? — насмешливо улыбаясь, спросила Андре. — Король согласился с тем, что вам следует оставаться в Тюильри?.. О, как добр его величество!
Шарни и бровью не повел.
— Король сказал, — продолжал он, — что мой брат Изидор в самом деле очень подходит для этого поручения, тем более что он впервые прибыл из провинции ко двору и чуть ли не в первый раз в Париже: его отсутствия никто не заметит; его величество прибавил, что было бы жестоко со стороны королевы требовать, чтобы в такую минуту я не был рядом с вами.
— Со мной? — воскликнула Андре. — Король так и сказал?
— Я вам повторяю собственные его слова, сударыня. После этого он, поискав глазами вокруг королевы, обратился ко мне с вопросом: "А где же графиня де Шарни? Я не видел ее со вчерашнего вечера". Так как вопрос был обращен ко мне, я взял на себя смелость ответить: "Государь, я, к сожалению, так редко имею счастье видеть госпожу де Шарни, что не могу вам сказать, где сейчас она находится; однако если ваше величество желает об этом узнать, обратитесь к королеве; королева знает и может вам ответить". Заметив, как нахмурилась королева, я начал настаивать: я подумал, что между вами что-то произошло.
Андре так увлек его рассказ, что она и не думала прерывать графа.
Тогда Шарни снова заговорил:
— "Государь, — сказала королева, — госпожа графиня де Шарни час тому назад покинула Тюильри". — "Как так? — спросил король. — Госпожа графиня де Шарни покинула Тюильри?" — "Да, государь". — "Но она скоро вернется, не так ли?" — "Не думаю". — "Не думаете, мадам? — переспросил король. — По какой же все-таки причине госпожа де Шарни, ваша лучшая подруга…" Королева сделала нетерпеливое движение. "Да, я повторяю, ваша лучшая подруга уехала из Тюильри в такую минуту?" — "Мне кажется, ей было здесь неудобно". — "Разумеется, неудобно, если бы в наши намерения входило навсегда оставить ее в смежной с нашей комнате; однако мы подобрали бы апартаменты, черт побери, и для нее и для графа. И вы, я надеюсь, не стали бы слишком привередничать, верно, граф?" — "Государь, — отвечал я, — королю известно, что я всегда доволен тем местом, которое он мне определяет, лишь бы это место давало мне возможность служить вашему величеству". — "Ну, я так и думал! — продолжал король. — Итак, госпожа де Шарни удалилась… Куда же, ваше величество? Вам это известно?" — "Нет, государь, я не знаю". — "Как?! Ваша подруга уезжает, а вы даже не спрашиваете, куда она направляется?" — "Когда мои друзья меня покидают, я предоставляю им ехать куда они хотят и не спрашиваю их, куда они отправляются: это было бы нескромно". — "Ну что же, я понимаю, — продолжал король, обращаясь ко мне, — женские капризы!.. Господин де Шарни! Мне необходимо сказать несколько слов королеве. Ступайте ко мне, подождите меня там, а потом вы представите мне вашего брата. Он сегодня же вечером должен отправиться в Турин; я с вами согласен, господин де Шарни: вы нужны мне здесь, и я оставляю вас при себе". Я послал за братом: как мне доложили, он только что прибыл и ожидает в зеленой гостиной.
Услышав слова "в зеленой гостиной", Андре, почти совершенно забывшая о Себастьене, так ее внимание было поглощено рассказом мужа, мысленно перенеслась к тому, что сейчас произошло между нею и сыном, и тревожно взглянула на дверь спальни, где она его заперла.
— Простите, сударыня, — встревожился Шарни, — я боюсь, что отнимаю у вас время на разговоры, должно быть не очень интересные для вас. Вы, верно, спрашиваете, как я здесь оказался и зачем сюда явился.
— Нет, сударь, напротив: то, что я имела честь от вас услышать, мне чрезвычайно интересно; что же до вашего прихода ко мне, то вы знаете: я очень за вас беспокоилась и ваше присутствие может быть мне только приятно, так как оно доказывает, что с вами ничего не случилось. Продолжайте же, прошу вас! Итак, король приказал вам пройти к нему, и вы пошли предупредить брата.
— Мы отправились к королю. Спустя минут десять он вернулся. Так как поручение к принцам не терпело отлагательства, король начал с него. Поручение имело целью поставить их высочества в известность о недавних событиях. Через четверть часа после того, как его величество вошел в комнату, мой брат отправился в Турин. Мы остались одни. Король походил в задумчивости по комнате, потом, внезапно передо мною остановившись, проговорил: "Господин граф! Знаете ли вы, что произошло между королевой и графиней?" — "Нет, государь", — ответил я. "Однако между ними, несомненно, что-то произошло, — продолжал он, — потому что я застал королеву в убийственном расположении духа и мне показалось, она была несправедлива к графине, чего, как правило, с ней не случается: обыкновенно она защищает своих друзей, даже если они не правы". — "Я могу лишь повторить вашему величеству то, что уже имел честь сообщить, — заметил я. — Я не имею ни малейшего представления о том, что произошло между графиней и королевой и произошло ли что-нибудь. Во всяком случае, государь, осмелюсь утверждать, что коль скоро и был в этой размолвке кто-нибудь виноват — если королева может быть в чем-то виноватой, — то графиня не бывает не права".
— Благодарю вас, сударь, за то, — откликнулась Андре, — что вы хорошо обо мне подумали.
Шарни поклонился.
— "Во всяком случае, — продолжал король, — если королева не знает, где графиня, вы-то должны это знать". Я знал не больше королевы, однако ответил: "Мне известно, что у госпожи графини есть пристанище на улице Кок-Эрон; должно быть, она поехала туда". — "Да, наверное, она там, — согласился король. — Отправляйтесь туда, граф, я вас отпускаю до завтра, лишь бы вы привезли графиню".
С этими словами Шарни так пристально посмотрел на Андре, что она почувствовала неловкость и, не имея сил избежать его взгляда, прикрыла глаза.
— "Скажите ей, — продолжал Шарни по-прежнему от имени короля, — что мы ей здесь подыщем, и, если понадобится, это сделаю я сам, апартаменты, не такие, разумеется просторные, как в Версале, но такие, каких должно хватить супругам. Идите, господин де Шарни, идите; она, наверное, беспокоится о вас, да и вы, должно быть, тоже обеспокоены, идите!" Когда я сделал несколько шагов к двери, он меня окликнул: "Кстати, господин де Шарни, — сказал он, протягивая руку, которую я поцеловал, — видя ваш траур, я должен был начать именно с этого… вы имели несчастье потерять брата; будь ты хоть сам король, утешить в таком несчастье невозможно; однако король может помочь. Был ли ваш брат женат? Есть ли у него жена, дети? Могу ли я взять их под свое покровительство? В таком случае, сударь, приведите их ко мне, представьте их мне; королева займется его женой, а я — детьми".
На глаза Шарни навернулись слезы.
— Король, конечно, лишь повторил то, что вам раньше сказала королева? — спросила Андре.
— Королева не оказала мне чести хоть словом обмолвиться об этом, сударыня, — с дрожью в голосе отвечал Шарни, — и потому слова короля меня глубоко растрогали; увидев мои слезы, он проговорил: "Ну-ну, господин де Шарни, успокойтесь; я, возможно, был не прав, что заговорил с вами об этом; впрочем, я почти всегда поступаю по велению сердца, а мое сердце подсказало мне то, что я сделал. Возвращайтесь к нашей милой Андре, граф, потому что если люди, которых мы любим, не могут нас утешить, то они могут с нами поплакать, и мы с ними тоже можем погоревать, а это приносит большое облегчение". Вот каким образом, — продолжал Шарни, — я оказался здесь, по приказу короля, сударыня… И потому вы, может быть, меня извините.
— Ах, сударь! — вскочив, воскликнула Андре и протянула Шарни руки. — Неужели вы в этом можете сомневаться?
Шарни сжал ее руки в своих и припал к ним губами.
Андре вскрикнула так, словно дотронулась до раскаленного железа, и снова упала на козетку.
Однако она не выпустила рук Шарни и, сама того не желая, увлекла графа за собой, так что он невольно оказался сидящим рядом с ней.
В это мгновение Андре почудилось, что из соседней комнаты донесся какой-то шум; она отстранилась от Шарни, а тот, не зная, чему приписать крик графини и ее резкое движение, торопливо поднялся и замер перед ней.
Шарни оперся на спинку козетки и вздохнул.
Андре уронила голову на руку.
Услышав, как вздохнул Шарни, она подавила собственный вздох.
Невозможно описать, что в эту минуту творилось в душе молодой женщины.
Четыре года она была замужем за человеком, которого обожала; однако он, занятый все это время другой женщиной, понятия не имел о страшной жертве, которую принесла Андре, выйдя за него замуж. В своем двойном самоотречении — женщины и подданной — она все видела, все безропотно сносила, скрывая от всех свои страдания. И вот наконец с некоторых пор она стала замечать на себе нежные взгляды своего мужа, и, судя по тому, как переменилась к ней королева, она поняла, что ее терпение и страдание оказались не совсем бесплодными. В последние дни, страшные для всех, полные нескончаемых кошмаров, одна Андре среди всех этих перепуганных придворных и слуг испытывала радостное волнение и сладостный трепет; ей было довольно в минуты опасности одного жеста, одного взгляда, одного слова Шарни, чтобы понять: он заботится о ней, с беспокойством ищет ее глазами и радуется, когда видит ее рядом; достаточно было легкого пожатия руки украдкой в толчее, чтобы поделиться чувством, незаметным для окружающей толпы, или выразить принадлежащую только им двоим общую мысль — короче, это были восхитительные ощущения, неведомые доселе ее мраморному телу и алмазному сердцу, узнавшему лишь горестную сторону любви — одиночество.
И вот, в ту самую минуту как бедная, всеми покинутая женщина обрела сына и вновь почувствовала себя матерью, на ее печальном и мрачном горизонте забрезжил свет, напоминающий зарю любви. Однако до чего странное совпадение, лишний раз доказывавшее, что она не была создана для счастья! Эти два события сочетались таким образом, что уничтожали друг друга: возвращение мужа неизбежно отталкивало от нее сына, а присутствие сына убивало зарождавшуюся любовь мужа.
Вот о чем не мог догадываться Шарни и потому не понял ни того, что значил вырвавшийся у Андре крик, ни того, что заставило ее оттолкнуть его; томительное молчание последовало за этим криком, который был похож на крик боли, но на самом деле он был криком любящей души, и за этим жестом, который можно было принять за отвращение, но на самом деле он был вызван лишь страхом.
Шарни некоторое время смотрел на Андре с выражением, в значении которого молодая женщина не могла бы ошибиться, если бы в эту минуту подняла на мужа глаза.
Шарни вздохнул и вернулся к прерванному разговору.
— Что я должен передать королю, сударыня?
При звуке его голоса Андре вздрогнула, потом подняла на графа ясные, любящие глаза.
— Сударь, я так много выстрадала с тех пор, как живу при дворе, что с благодарностью принимаю отставку, милостиво данную мне королевой. Я не гожусь для жизни в свете, я всегда искала в одиночестве если не счастья, то успокоения. Самыми счастливыми в своей жизни я считаю дни, что я еще девушкой провела в замке Таверне, а позже — те, что были прожиты в монастыре Сен-Дени вместе с благородной дочерью Франции мадам Луизой. Если позволите, сударь, я останусь в этом павильоне, полном для меня воспоминаний, хоть и печальных, но вместе с тем приятных.
Шарни поклонился, давая понять, что готов не только удовлетворить эту просьбу, но и исполнить любое приказание Андре.
— Итак, сударыня, это ваше окончательное решение? — спросил он.
— Да, сударь, — ответила она тихо, но твердо.
Шарни снова поклонился.
— В таком случае, сударыня, мне остается спросить об одном: позволено ли мне будет навещать вас?
Андре одарила Шарни взглядом больших ясных глаз: в них вместо обычного спокойствия и сдержанности читались изумление и нежность.
— Разумеется, сударь, — отвечала она, — ведь я буду одна, и когда ваши обязанности в Тюильри позволят вам отвлечься, я буду вам весьма признательна, если вы посвятите мне хоть несколько минут.
Никогда еще Шарни не был так очарован взглядом Андре, никогда он не замечал столько теплоты в ее голосе.
Он ощутил легкую дрожь, какая появляется после первой ласки.
Граф остановился взглядом на том месте, где он сидел рядом с Андре и которое теперь пустовало после того, как он встал.
Шарни был готов отдать год жизни, чтобы опять оказаться рядом с Андре и чтобы она не оттолкнула его, как в первый раз.
Но он был робок, как ребенок, и не осмеливался сделать это без приглашения.
А Андре отдала бы не год, а целых десять лет жизни, чтобы почувствовать рядом с собой того, кто так долго ей не принадлежал.
К несчастью, они совсем не знали друг друга и застыли в мучительном ожидании.
Шарни опять первым нарушил молчание, которое правильно мог бы истолковать лишь тот, кому позволено читать в чужом сердце.
— Вы сказали, что много выстрадали с тех пор, как живете при дворе, сударыня? — спросил он. — Но разве король не выказывает вам уважение, граничащее с поклонением, и разве королева не относится к вам с нежностью, похожей на обожание?
— О да, сударь, — согласилась Андре, — король всегда прекрасно ко мне относился.
— Позвольте вам заметить, сударыня, что вы ответили лишь на часть моего вопроса; неужели королева относится к вам хуже, чем король?
Андре не могла разжать губы, будто все в ней восставало против этого вопроса. Она сделала над собой усилие и ответила:
— Мне не в чем упрекнуть королеву, и я была бы несправедлива, если бы не воздала ее величеству должное за ее доброту.
— Я спрашиваю вас об этом, сударыня, — продолжал настаивать граф, — потому что с некоторых пор… возможно, я ошибаюсь… однако мне кажется, что королева к вам охладела.
— Вполне возможно, сударь, — согласилась Андре, — вот почему, как я уже имела честь вам сообщить, я и хочу оставить двор.
— Но ведь, сударыня, вы будете здесь совсем одна, вдали от всех!
— Да ведь я и так всегда была одна, сударь, — со вздохом заметила Андре, — и девочкой, и девушкой, и…
Андре замолчала, видя, что зашла слишком далеко.
— Договаривайте, сударыня, — попросил Шарни.
— Вы и сами догадались, сударь… Я хотела сказать: и будучи супругой…
— Неужели вы удостоили меня счастья услышать от вас упрек?
— Упрек, сударь? — торопливо переспросила Андре. — Какое я имею на это право, великий Боже! Упрекать вас?! Неужели вы думаете, что я могла забыть, при каких обстоятельствах мы венчались!.. Не в пример тем, кто клянется пред алтарем в вечной любви и взаимной поддержке, мы с вами поклялись в полном взаимном равнодушии и вечной разлуке… И, значит, мы можем упрекнуть друг друга лишь в том случае, если один из нас забудет клятву.
Андре не сумела подавить вздох, который камнем лег на сердце Шарни.
— Я вижу, что ваше решение окончательное, сударыня, — заключил он, — позвольте же мне хотя бы позаботиться о том, как вы будете здесь жить. Удобно ли вам будет?
Андре грустно улыбнулась:
— Дом моего отца был так беден, что рядом с ним этот павильон, хотя вам он может показаться пустым, мне кажется обставленным с необычайной роскошью, к какой я не привыкла.
— Однако… ваша прелестная комната в Трианоне… апартаменты в Версале…
— О, я прекрасно понимала, сударь, что все это ненадолго…
— Но располагаете ли вы здесь, по крайней мере, всем необходимым?
— У меня будет все, как раньше.
— Посмотрим! — произнес Шарни и, желая составить себе представление о жилище Андре, стал озираться по сторонам.
— Что вам угодно посмотреть, сударь? — поспешно вставая, спросила Андре и бросила беспокойный взгляд на дверь спальни.
— Я хочу видеть, не слишком ли вы скромны в своих желаниях. Да нет, в этом павильоне просто невозможно жить, графиня. Я видел переднюю, это — гостиная, вот эта дверь (он распахнул боковую дверь) — это дверь в столовую, а вон та…
Андре преградила графу де Шарни путь к двери, за которой, как она мысленно себе представляла, находился Себастьен.
— Сударь! — вскричала она. — Умоляю вас, ни шагу дальше!
Она развела в стороны руки, заслонив собою дверь.
— Да, понимаю, — со вздохом проговорил Шарни, — это дверь в вашу спальню.
— Да, сударь, — едва слышно пролепетала Андре.
Шарни взглянул на графиню; она была бледна, ее била дрожь. На лице ее был написан неподдельный ужас.
— Ах, сударыня, — прошептал он со слезами в голосе, — я знал, что вы меня не любите, но не думал, что вы испытываете ко мне столь сильную ненависть!
Чувствуя, что он не может больше находиться рядом с Андре, и боясь потерять самообладание, Шарни зашатался словно пьяный, потом, призвав на помощь все свои силы, бросился из комнаты со стоном, болью отозвавшимся в сердце Андре.
Молодая женщина провожала его взглядом, пока он не скрылся; она прислушивалась до тех пор, пока не раздался стук колес кареты, уносившей его все дальше и дальше… Чувствуя, что сердце ее вот-вот разорвется, и понимая, что ее материнской любви не хватит, чтобы победить другую любовь, она бросилась в спальню с криком:
— Себастьен! Себастьен!
Однако ответом на ее зов, на этот крик боли была тишина: напрасно она ждала утешительного отклика.
При свете ночника она тревожно оглядела комнату и поняла, что в ней никого нет.
Она не могла поверить своим глазам и опять позвала:
— Себастьен! Себастьен!
Та же тишина в ответ.
Только тогда она заметила, что окно распахнуто настежь и огонек ночника колеблется под порывами залетавшего с улицы ветра.
Это было то самое окно, через которое почти пятнадцать лет тому назад ребенок исчез первый раз.
— Что ж, это справедливо! — воскликнула она. — Не он ли сказал, что я ему не мать?
Понимая, что теряет одновременно и сына и мужа как раз в ту минуту, когда, как она думала, она их обретает, Андре бросилась на кровать, раскинув руки и сжав кулаки; у нее не было больше ни сил, ни смирения, ни молитв.
Ей остались лишь крики, слезы, рыдания и неизбывное горе.
Так прошло около часу. Андре была близка к беспамятству, она обо всем забыла, она хотела только одного — чтобы рухнул мир, и надеялась, как это свойственно глубоко несчастным людям, что погибающая вселенная похоронит ее под своими обломками.
Вдруг Андре почудилось, будто между ее горем и слезами встает нечто еще более страшное. Уже испытанное ею несколько раз ощущение, предшествовавшее нервным потрясениям, овладевало тем, что было в ней еще живо. Она помимо своей воли стала медленно подниматься, ее крики стихли сами собой; словно подчиняясь чьему-то приказанию, она всем телом повернулась к окну. Несмотря на пелену, застилавшую ей глаза, она различала очертания человеческой фигуры. Когда слезы высохли и взгляд ее прояснился, она вгляделась пристальнее: какой-то человек влез в окно и стоял прямо перед ней. Она хотела позвать на помощь, крикнуть, протянуть руку и позвонить в колокольчик, однако это оказалось ей не по силам… она испытала ту самую непреодолимую тяжесть, которая когда-то овладела ею при приближении Бальзамо.
В это мгновение в стоявшем перед ней и гипнотизировавшем ее жестами и взглядом человеке она узнала Жильбера.
Как Жильбер, ненавистный отец, оказался на месте горячо любимого сына?
Мы постараемся рассказать об этом читателю.
Когда по приказанию Изидора и по просьбе Себастьена придверник пошел узнать о докторе Жильбере, тот действительно был у короля.
Спустя полчаса Жильбер вышел. Король все больше ему доверял: открытое сердце Людовика не могло не ценить преданность, жившую в сердце Жильбера.
Едва тот вышел, как придверник сообщил ему о том, что его ожидают в приемной королевы.
Он прошел по коридору; вдруг в нескольких шагах от него отворилась и затворилась боковая дверь, выпустив молодого человека, который, видимо, плохо знал расположение комнат и потому не мог решить, куда ему пойти: налево или направо.
Молодой человек увидел Жильбера и стал ждать, когда тот подойдет к нему, чтобы спросить дорогу. Внезапно Жильбер замер: свет кенкета упал молодому человеку прямо на лицо.
— Господин Изидор де Шарни?.. — воскликнул Жильбер.
— Доктор Жильбер!.. — вскричал Изидор.
— Это вы изволили меня спрашивать?
— Совершенно верно… да, доктор, я… и еще один человек…
— Кто же?..
— Один человек, — продолжал Изидор, — с кем вам приятно будет встретиться.
— Не будет ли с моей стороны нескромностью узнать, кто это?
— Нет! Однако с моей стороны было бы жестоко заставлять вас ждать! Идемте… вернее, проводите меня в ту часть приемных королевы, что называется зеленой гостиной.
— Могу поклясться, — со смехом заметил Жильбер, — что я не лучше вас разбираюсь в топографии дворцов, особенно в Тюильри; впрочем, я все-таки попытаюсь быть вашим проводником.
Жильбер пошел вперед и скоро нащупал и толкнул какую-то дверь. Она выходила в зеленую гостиную.
Но гостиная была пуста.
Изидор огляделся и позвал придверника. Однако во всем дворце все еще царила суматоха, и, вопреки всем правилам этикета, придверника в приемной не было.
— Давайте немного подождем, — предложил Жильбер, — этот человек не должен был далеко уйти, а пока, сударь, если можно, скажите мне, пожалуйста, кто хотел меня видеть?
Изидор с беспокойством озирался по сторонам.
— Вы не догадываетесь? — спросил он.
— Нет.
— Я встретил этого человека по дороге, он очень беспокоился, что с вами произошло несчастье, и шел в Париж пешком… я посадил его позади себя на коня и привез сюда.
— Уж не о Питу ли вы говорите?
— Нет, доктор, я имею в виду вашего сына, Себастьена.
— Себастьена!.. — вскричал Жильбер. — Да где же он?
И доктор торопливо обшарил взглядом каждый уголок большой гостиной.
— Он был здесь; он обещал меня подождать. Верно, придверник, которому я его поручил, не хотел оставлять его одного и увел с собой.
В эту минуту вошел придверник. Он был один.
— Что сталось с молодым человеком, которого я оставил здесь? — спросил Изидор.
— С каким молодым человеком? — переспросил придверник.
Жильбер прекрасно умел владеть собой. Его начала бить дрожь, однако усилием воли он взял себя в руки.
Он подошел к придвернику.
— О Господи! — прошептал виконт де Шарни, чувствуя, как в душе его зашевелилось беспокойство.
— Ну-ну, сударь, — не терял хладнокровия Жильбер, — постарайтесь вспомнить… этот мальчик — мой сын… он совсем не знает Парижа, и если, не дай Бог, он вышел из дворца, то, не зная города, рискует потеряться.
— Мальчик? — переспросил другой придверник, входя в гостиную.
— Да, мальчик, почти юноша.
— Лет пятнадцати?
— Да, да!
— Я видел, как он бежал по коридору за дамой, вышедшей от ее величества.
— Не знаете ли вы, кто была эта дама?
— Нет, у нее была опущена на лицо вуаль.
— А что она делала?
— Мне показалось, что она убегала, а мальчик пытался ее догнать и кричал: "Сударыня!"
— Давайте спустимся вниз, — предложил Жильбер, — привратник нам скажет, выходил ли мальчик на улицу.
Изидор и Жильбер пошли тем же коридором, по которому час тому назад бежала Андре, преследуемая Себастьеном.
Они подошли к двери, выходившей во двор Принцев, и стали расспрашивать привратника.
— Да, действительно, я видел молодую женщину: она шла так быстро, будто за ней гнались, — отвечал тот. — За ней бежал мальчик… Она села в карету, мальчик бросился следом и подбежал к дверце.
— Что было дальше? — спросил Жильбер.
— Дама втащила мальчика в карету, расцеловала его, дала кучеру адрес, захлопнула дверь, и карета укатила.
— Вы запомнили адрес? — с беспокойством спросил Жильбер.
— Да, прекрасно запомнил: "Улица Кок-Эрон, номер девять, первые ворота со стороны улицы Платриер".
Жильбер вздрогнул.
— Да ведь это адрес моей невестки, графини де Шарни! — заметил Изидор.
— Это рок! — прошептал Жильбер.
В те времена люди были слишком философски настроены, чтобы сказать попросту: "Это судьба!"
Потом он едва слышно прибавил:
— Должно быть, он ее узнал…
— Ну что ж, — предложил Изидор, — едемте к графине де Шарни.
Жильбер понимал, в какое неловкое положение он может поставить Андре, если явится к ней с братом ее мужа.
— Сударь! — сказал он. — С той минуты как мой сын оказался у графини де Шарни, ему ничто не угрожает. Я имею честь быть с ней знакомым, и, полагаю, вместо того чтобы сопровождать меня туда, вам лучше отправиться в путь. Судя по тому, что я узнал от короля, могу предположить: именно вас посылают в Турин.
— Да, сударь.
— Позвольте вас поблагодарить за то, что вы сделали для Себастьена, а теперь не теряйте времени и отправляйтесь в путь.
— Доктор! А как же…
— Раз отец мальчика говорит вам, что причин для опасений нет, можете ехать. Где бы теперь ни находился Себастьен, у графини де Шарни или в другом месте, можете не беспокоиться: мой сын отыщется.
— Ну, раз вы так хотите…
— Я прошу вас об этом.
Изидор подал Жильберу руку; тот пожал ее с сердечностью, обычно ему не свойственной, когда он имел дело с аристократами. Изидор возвратился во дворец, а Жильбер дошел до площади Карусель, пошел по улице Шартр, пересек наискось площадь Пале-Рояль, двинулся вдоль улицы Сент-Оноре и, затерявшись на минуту в лабиринте маленьких улочек, ведущих к Рынку, наконец оказался на перекрестке двух улиц.
Это были улицы Платриер и Кок-Эрон.
С обеими этими улицами у Жильбера были связаны страшные воспоминания: не раз случалось, что, оказываясь на этом самом месте, он чувствовал, как бешено начинало колотиться его сердце. Будто сомневаясь, по какой из этих двух улиц ему пойти, он наконец решительно зашагал по улице Кок-Эрон.
Ворота дома Андре, те самые ворота дома номер девять, были ему хорошо знакомы; он не остановился возле них, но не потому, что боялся ошибиться. Нет, было ясно: он ищет предлог, чтобы проникнуть в дом, а ничего не придумав, он пытается найти способ пробраться внутрь.
Он толкнул ворота, чтобы убедиться, не остались ли они незапертыми, как это иногда случается будто нарочно в такие минуты, когда человек оказывается в затруднительном положении; ворота были заперты.
Он пошел вдоль стены.
Стена имела десять футов в высоту.
Он хорошо это знал, однако решил поискать какую-нибудь тележку, забытую торговцем у стены; встав на эту тележку, он мог бы без труда вскарабкаться наверх.
Проворный и сильный, он легко мог бы спрыгнуть вниз.
Но никакой тележки он не нашел.
Значит, пробраться внутрь невозможно.
Он подошел к воротам, протянул руку к молотку и приготовился было постучать, однако, покачав головой, бесшумно выпустил молоток из рук.
Очевидно, ему в голову пришла какая-то новая мысль, заставившая его вновь обрести потерянную было надежду.
— В самом деле, это вполне возможно! — прошептал он.
Он снова поднялся к улице Платриер и свернул на нее.
На ходу он со вздохом взглянул на фонтан, где шестнадцать лет назад не раз запивал черствую горбушку черного хлеба, пожертвованную щедрой Терезой или гостеприимным Руссо.
Руссо умер; Тереза — тоже; сам он достиг зрелого возраста, обрел признание, славу, состояние. Но стал ли он от этого счастливее, безмятежнее, разве его терзали, как теперь, сомнения в те времена, когда, сгорая от безумной страсти, он макал свой хлеб в воду этого фонтана?
Он продолжал путь.
Наконец он уверенно остановился перед входной дверью, верхняя часть которой была забрана решеткой.
Видимо, он достиг цели.
Однако он с минуту постоял, прислонившись к стене: то ли нахлынувшие воспоминания слишком сильно на него подействовали, то ли он боялся, что надежда, приведшая его к этой двери, превратится в разочарование.
Наконец он провел рукой по двери и с выражением неописуемой радости нащупал в небольшом отверстии шнурок — при помощи этого шнурка дверь отпиралась в дневные часы.
Жильбер помнил, что жильцы иногда забывали втянуть этот шнурок внутрь и что однажды вечером, когда он, задержавшись, торопливо возвращался в мансарду, занимаемую им у Руссо, он воспользовался этой забывчивостью, чтобы войти в дом и добраться до своей постели.
Было похоже, что в доме, как и раньше, жили люди слишком бедные, чтобы бояться воров: прежняя беззаботность служила причиной и объяснением все той же забывчивости.
Жильбер дернул шнур. Дверь отворилась, и он очутился в темном сыром проходе, в конце которого находилась скользкая и липкая лестница, похожая на свернувшуюся кольцами и приподнявшую голову змею.
Жильбер бесшумно притворил за собой дверь и ощупью двинулся по лестнице.
Пройдя ступеней десять, он замер.
Слабый свет, сочившийся сквозь грязное стекло, свидетельствовал о том, что в этом месте стены было окно, и хотя на дворе уже была ночь, за окном было светлее, чем внутри.
Несмотря на слой грязи, покрывавший стекло, сквозь него можно было различить звезды.
Жильбер нащупал небольшую задвижку, отпер окно и тем же путем, каким пользовался уже дважды, спустился в сад.
Несмотря на то, что прошло уже пятнадцать лет, сад все это время словно стоял у Жильбера перед глазами, и потому, едва оказавшись внизу, он сейчас же узнал и деревья, и куртины, и поросший виноградом угол дома, у которого садовник оставлял лестницу.
Он не знал, заперты ли бывают к этому времени двери; он не знал, жил ли г-н де Шарни вместе со своей супругой, а если там не было г-на де Шарни, то были ли в доме слуги или камеристка.
Решившись во что бы то ни стало отыскать Себастьена, он подумал, что рискнет поставить Андре в неловкое положение только в самом крайнем случае, попытавшись прежде всего увидеться с ней наедине.
Первое испытание ждало его на крыльце: когда он нажал на ручку двери, дверь поддалась.
Он предположил, что, раз дверь не заперта, Андре, должно быть, не одна.
Только очень сильное волнение может заставить женщину, которая живет в особняке одна, забыть запереть дверь.
Он тихонько потянул дверь на себя, радуясь при мысли о том, что этот выход, остававшийся его последней надеждой, оказался ему доступен.
Спустившись по ступенькам крыльца, он поспешил заглянуть сквозь решетчатый ставень — тот, что пятнадцать лет назад распахнулся под рукой Андре и ударил его по лбу; это было в ту самую ночь, когда, зажав в руке полученные от Бальзамо сто тысяч экю, он пришел предложить надменной девушке выйти за него замуж.
Этот ставень прикрывал окно гостиной.
Комната была освещена.
Однако на окнах были занавески, и сквозь них ничего не возможно было разглядеть.
Жильбер продолжал обход.
Вдруг ему почудилось, что на земле и деревьях дрожит слабый свет, падающий из отворенного окна.
Это отворенное окно находилось в спальне; он узнал это окно: именно через него он украл того самого ребенка, которого теперь разыскивал.
Он отступил, выходя из света, отбрасываемого окном, в надежде что-нибудь увидеть, оставаясь незамеченным.
Подойдя к окну настолько, чтобы получить возможность заглянуть внутрь комнаты, он прежде всего увидел открытую дверь в гостиную, потом — кровать.
На кровати неподвижно лежала истерзанная, умирающая женщина; глухие гортанные звуки, похожие на предсмертные хрипы, рвались из ее груди, прерываемые время от времени стонами и рыданиями.
Жильбер медленно приблизился, по-прежнему избегая полоски света: он не решался ступить в нее, опасаясь быть увиденным.
Наконец он прижался бледным лицом к стеклу.
У Жильбера не оставалось больше сомнений: эта женщина была Андре и она была одна.
Но как Андре оказалась одна? Почему она плакала?
Об этом Жильбер мог узнать только от нее самой.
Тогда он бесшумно влез в окно и оказался у нее за спиной в ту самую минуту, когда магнетическое притяжение, к которому Андре была столь чувствительна, заставило ее обернуться.
Два врага встретились еще раз!
При виде Жильбера Андре испытала не только сильнейший ужас, но и непреодолимое отвращение.
Для нее Жильбер-американец, друг Вашингтона и Лафайета, облагороженный научными знаниями и талантом, по-прежнему оставался Жильбером-ничтожеством, грязным гномиком, затерявшимся в рощах Трианона.
А Жильбер испытывал к Андре, несмотря на ее презрение, оскорбления, гонения, уже не ту страстную любовь, заставившую его юношей совершить преступление, но глубокое и нежное участие: он был способен оказать ей любую услугу, даже с опасностью для собственной жизни.
Будучи наделен от природы здравым смыслом, обладая непреложным чувством справедливости, появившимся у него благодаря полученному им образованию, Жильбер понимал, что во всех несчастьях Андре повинен он и что ничего не будет ей должен лишь после того, как сможет доставить ей счастье, равноценное принесенному им несчастью.
В чем же и каким образом Жильбер мог благотворно повлиять на будущее Андре?
Этого-то он как раз и не мог понять.
Увидев эту женщину вновь во власти сильного отчаяния, нового отчаяния, он почувствовал, как в сердце его проснулось сострадание к ее великой беде.
И вместо того чтобы немедленно воспользоваться магнетизмом, силу которого он однажды уже имел случай на ней испытать, он попытался ласково заговорить с ней, а если Андре, как всегда, восстанет, то никогда не поздно будет прибегнуть к этой мере — магнетическому воздействию.
Вот почему Андре, подпавшая вначале под действие магнетизма, почувствовала, как, мало-помалу подчиняясь его воле, мы бы даже сказали с разрешения Жильбера, магнетизм улетучивается, словно утренний туман, позволяя окинуть взглядом далекий горизонт.
Она заговорила первой.
— Что вам угодно, сударь? — спросила она. — Как вы здесь очутились? Каким образом вы сюда проникли?
— Каким образом я сюда проник, сударыня? — переспросил Жильбер. — Тем же, каким я проникал сюда раньше. Поэтому можете быть покойны: никто не узнает о том, что я был здесь… Зачем я пришел? Я пришел забрать у вас сокровище, которое вам не нужно, а для меня оно дороже жизни; я пришел забрать моего сына… Чего я от вас хочу? Я хочу, чтобы вы сказали, где мой сын: вы увлекли его за собой, увезли в своей карете и доставили сюда.
— Вы спрашиваете, где он? — спросила Андре. — Откуда же я знаю?.. Он убежал от меня… Вы ведь научили его ненавидеть свою мать!
— Свою мать? Разве вы мать ему, сударыня?
— О! — вскрикнула Андре. — Он видит, как мне больно, он слышал мои рыдания, он наслаждался моим отчаянием — и еще спрашивает, мать ли я своему сыну!
— Итак, вы не знаете, где он?
— Я же вам говорю, что он убежал; он был в этой самой комнате, а когда я вошла в надежде застать его здесь, окно было распахнуто, а комната пуста.
— Боже мой! — вскричал Жильбер. — Куда же он мог пойти?.. Бедный мальчик совсем не знает Парижа, а сейчас уже за полночь!..
— Вы думаете, с ним случилось несчастье? — воскликнула Андре.
— Это мы сейчас узнаем, — отвечал Жильбер, — и вы мне это скажете.
Он протянул к Андре руку.
— Сударь! Сударь! — вскричала та, отступая в надежде избежать магнетического воздействия.
— Сударыня, — отвечал Жильбер, — ничего не бойтесь, я всего-навсего буду расспрашивать мать о судьбе ее сына. Вы для меня святы!
Андре вздохнула и упала в кресло с именем Себастьена на устах.
— Усните! — приказал Жильбер. — Усните и постарайтесь увидеть сердцем!
— Я сплю, — произнесла Андре.
— Должен ли я употребить всю силу моей воли, сударыня, — спросил Жильбер, — или вы согласны отвечать по собственному желанию?
— Будете ли вы еще говорить моему сыну, что я ему не мать?
— Посмотрим… Вы его любите?
— Он еще спрашивает, люблю ли я своего сына, плоть от моей плоти!.. О да, да! Я его люблю, и люблю страстно!
— Значит, вы ему мать, сударыня, так же как я его отец, потому что вы любите его, как я сам.
— Ах! — с облегчением выдохнула Андре.
— Итак, вы готовы отвечать добровольно?
— А вы позволите мне с ним еще раз увидеться, когда найдете его?
— Не я ли вам только что сказал, что вы в такой же степени мать ему, как я его отец?.. Вы любите своего сына, сударыня, вы с ним увидитесь.
— Благодарю вас! — несказанно обрадовалась и захлопала в ладоши Андре. — Можете меня спрашивать, я все вижу… Вот только…
— Что?
— Проследите за ним с той самой минуты, как он ушел из дворца: я должна быть совершенно уверена в том, что не потеряю его след.
— Будь по-вашему. Где он вас увидел?
— В зеленой гостиной.
— Где он вас преследовал?
— В коридорах.
— Когда он вас нагнал?
— В то мгновение, как я садилась в карету.
— Куда вы его привезли?
— В гостиную… это соседняя комната…
— Где он сел?
— Рядом со мной, на козетку.
— Долго ли он там оставался?
— Около получаса.
— Почему он от вас ушел?
— Потому что послышался шум подъехавшего экипажа.
— Кто был в карете?
Андре помедлила.
— Кто был в карете? — еще тверже повторил Жильбер, подчиняя ее волю своей.
— Граф де Шарни.
— Где вы спрятали мальчика?
— Я втолкнула его в эту комнату.
— Что он вам сказал перед тем, как войти сюда?
— Что у него нет больше матери.
— Почему он вам так сказал?
Андре замолчала.
— Почему он это сказал? Говорите, я приказываю.
— Потому что я ему сказала…
— Что вы ему сказали?
— Я сказала ему, — Андре сделала над собой усилие, — что вы ничтожество и негодяй.
— Загляните бедному мальчику в душу, графиня! Посмотрите, какое зло вы ему причинили!
— О Боже, Боже!.. — прошептала Андре. — Прости меня, сын мой, прости!
— Мог ли господин де Шарни подозревать, что мальчик находится здесь?
— Нет.
— Вы в этом уверены?
— Да.
— Почему же он не остался?
— Господин де Шарни никогда у меня не остается.
— Зачем же он тогда приезжал?
Андре на мгновение задумалась, глаза ее смотрели в одну точку, словно она пыталась что-то разглядеть в темноте.
— О Господи! Боже мой! Оливье, милый Оливье!
Жильбер удивленно взглянул на нее.
— Господи, почему я такая несчастная?! — прошептала Андре. — Он приезжал ко мне… он хотел остаться со мной, вот почему он отказался от того поручения. Он меня любит! Он меня любит!..
Жильбер начинал кое-что понемногу понимать в этой страшной драме, которую он подсмотрел первым.
— А вы? — спросил он. — Вы тоже его любите?
Андре вздохнула.
— Вы его любите? — повторил Жильбер.
— Почему вы меня об этом спрашиваете? — спросила Андре.
— Читайте мои мысли!
— А, понимаю; ваши намерения похвальны: вы желаете дать мне столько счастья, чтобы я забыла причиненное вами зло. Однако я никогда не приму счастья из ваших рук. Я вас ненавижу и буду ненавидеть всю жизнь!
— Бедный род человеческий! — прошептал Жильбер. — Неужели ты думаешь, что на твою долю выпало так много счастья, что ты еще можешь выбирать, от кого принимать его?.. Итак, вы его любите, — прибавил он громче.
— Да.
— Как давно?
— С той минуты, как увидела его; это было в тот день, когда он возвращался из Парижа в Версаль в одной карете с королевой и со мной.
— Так вы знаете, что такое любовь, Андре? — печально прошептал Жильбер.
— Я знаю, что человеку дано испытать любовь, — отвечала молодая женщина, — чтобы он знал меру своих страданий.
— Ну что же, вот вы и стали женщиной, матерью. Вы были необработанным алмазом, а стали сверкающим бриллиантом под руками сурового шлифовщика — страдания… Вернемся к Себастьену.
— Да, да, вернемся к нему! Запретите мне думать о господине де Шарни; это меня сбивает, и, вместо того чтобы следовать за сыном, я могу последовать за графом.
— Хорошо! Супруга, забудь о своем муже! Мать, думай только о своем сыне!
Выражение нежности, завладевшее на минуту не только лицом, но и всем существом Андре, исчезло, уступая ее обычному выражению.
— Где он находился в то время, когда вы беседовали с господином де Шарни?
— Он был здесь, слушал… под дверью.
— Что он успел услышать из вашего разговора?
— Всю первую половину.
— В какой момент он решил покинуть комнату?
— В тот момент, когда господин де Шарни…
Андре остановилась.
— Когда господин де Шарни?.. — безжалостно повторил Жильбер.
— Когда граф поцеловал мне руку, а я вскрикнула…
— Вы хорошо его видите?
— Да, я вижу, как он наморщил лоб, сжал губы, прижал к груди кулак.
— С этой минуты следите за ним глазами, следите только за ним и не теряйте его из виду.
— Я его вижу, я его вижу! — воскликнула Андре.
— Что он делает?
— Оглядывается, ищет другую дверь, которая выходила бы в сад. Не найдя двери, он подходит к окну, отворяет его, бросает последний взгляд в сторону гостиной, перелезает через подоконник и убегает.
— Следите за ним в темноте.
— Не могу.
Жильбер подошел к Андре и провел рукой у нее перед глазами.
— Вы отлично знаете, что для вас темноты не существует, — произнес он. — Смотрите!
— Ах! Вот он бежит по дорожке вдоль стены, подбегает к воротам, отворяет их так, что никто этого не замечает, бежит по улице Платриер… Останавливается… Заговаривает с проходящей мимо женщиной…
— Слушайте внимательно, — приказывает Жильбер, — и вы услышите, о чем он спрашивает.
— Я слушаю.
— О чем же он спрашивает?
— Он хочет узнать, где находится улица Сент-Оноре.
— Да, я там живу; он, должно быть, уже там. Ждет меня, наверно, бедный мальчик!
Андре покачала головой.
— Нет! — с заметным волнением возразила она. — Нет… он туда не приходил, нет… он не ждет…
— Где же он?
— Позвольте мне следовать за ним, или я его потеряю.
— Да, ступайте за ним, ступайте! — вскричал Жильбер, понимая, что Андре предвидит какое-то несчастье.
— Я вижу, я его вижу!
— Хорошо.
— Вот он выходит на улицу Гренель… потом на улицу Сент-Оноре. Он бегом пересекает площадь Пале-Рояль. Снова спрашивает дорогу, опять бросается бежать. Вот он на улице Ришелье… теперь — на улице Фрондеров… сейчас он выбегает на улицу Нёв-Сен-Рок… Остановись, сынок! Остановись, несчастный!.. Себастьен! Себастьен! Разве ты не видишь, что с улицы Сурдьер катит карета?.. Я ее вижу… Лошади… Ах!..
Андре жутко вскрикнула, вскочив на ноги. Лицо ее было перекошено от страха за судьбу сына, по щекам катились крупные капли пота вперемешку со слезами.
— Если с ним случилось несчастье, — вскричал Жильбер, — помни, что вина падет на твою голову!
— Ах! — с облегчением вздохнула Андре, не слыша, что говорил ей Жильбер. — О, слава Богу! Его отбросило в сторону, он не попал под колесо… Вот он упал без чувств, но он жив… Нет, нет, он не умер! Без сознания, только без сознания! На помощь! На помощь! Это мой сын!.. Сын!..
С душераздирающим криком Андре повалилась в кресло, тоже почти без чувств.
Как ни велико было желание Жильбера узнать, что сталось с мальчиком, он дал Андре передохнуть одну минуту — ведь она так в этом нуждалась!
Он опасался, что, если будет расспрашивать дальше, сердце ее не выдержит или она сойдет с ума.
Как только ему показалось, что она вне опасности, он снова стал задавать вопросы.
— Ну что?.. — спросил он.
— Погодите, погодите, — отвечала Андре, — вокруг него собралась большая толпа… Будьте милосердны, дайте же мне пройти! Дайте мне посмотреть: это мой сын! Это мой Себастьен!.. О Господи! Неужели среди вас нет хирурга или лекаря?
— Я бегу туда! — вскричал Жильбер.
— Погодите, — останавливая его за руку, опять проговорила Андре, — вот толпа расступается. Верно, пришел тот, кого звали, кого так ждали!.. Идите же, сударь, скорее идите сюда! Вы же видите, что он не умер, вы же видите, что его еще можно спасти.
Она вскрикнула, будто чего-то испугалась.
— Ах! — воскликнула она.
— Что там такое, Господи?.. — спросил Жильбер.
— Я не хочу, чтобы этот человек прикасался к моему ребенку! — вскричала Андре. — Это не человек, это карлик… гном… вампир… О, до чего он гадок!.. Гадок!..
— Сударыня, сударыня… — трепеща пробормотал Жильбер. — Небом заклинаю вас! Не теряйте Себастьена из виду!
— Будьте покойны, — отвечала Андре, глядя в одну точку; губы ее тряслись, она протянула руку, — я следую за ним… за ним…
— А что делает этот господин?
— Уносит его с собой… на улицу Сурдьер… свернул налево в тупик Сент-Гиацинт, подходит к низкой двери, которую он оставил приотворенной… Он толкает дверь, наклоняется, спускается по лестнице. Он кладет его на стол, где лежит перо, стоит чернильница, разложены рукописные и отпечатанные в типографии листы. Он его раздевает… засучил рукав… накладывает на руку жгут, который ему поднесла грязная женщина, такая же гадкая, как он сам; он раскрывает сумку с инструментами, достает ланцет… Он собирается пустить ему кровь… О, я не могу этого видеть! Я не могу видеть кровь моего сына!
— Тогда поднимайтесь на улицу, — приказал Жильбер, — и сочтите ступеньки.
— Я уже сосчитала: одиннадцать.
— Внимательно рассмотрите дверь и скажите мне, не видите ли вы на ней чего-нибудь особенного.
— Да… маленькое квадратное окошко, забранное решеткой в виде креста.
— Отлично! Это все, что мне нужно.
— Бегите… Бегите… Вы найдете его там, где я сказала.
— Вам бы хотелось проснуться немедленно и все помнить? Или вы желаете очнуться лишь завтра утром и все забыть?
— Разбудите меня сейчас же и сделайте так, чтобы я все помнила!
Жильбер провел большими пальцами по бровям Андре, дунул ей на лоб и проговорил:
— Проснитесь!
В то же мгновение глаза молодой женщины ожили, она зашевелилась; потом Андре почти без страха взглянула на Жильбера и повторила, проснувшись, то, что она говорила ему во сне:
— Бегите! Бегите! И вырвите его из рук этого чудовища!
Жильбера не нужно было подгонять. Он бросился вон из комнаты и (так как ему пришлось бы потерять слишком много времени, если бы он возвращался тем же путем, каким сюда пришел) побежал прямо к воротам, выходившим на улицу Кок-Эрон, отворил их, не дожидаясь привратника, потом захлопнул за собой и оказался на мостовой.
Он прекрасно запомнил намеченный Андре маршрут и бросился по следам Себастьена.
Так же как и мальчик, он пересек площадь Пале-Рояль и бросился по улице Сент-Оноре, ставшей почти безлюдной, потому что было уже около часу ночи. Добежав до угла улицы Сурдьер, он повернул направо, потом — налево и очутился в тупике Сент-Гиацинт.
Там он стал внимательно изучать все вокруг.
В третьей двери справа он узнал по маленькому зарешеченному оконцу ту самую дверь, что описала ему Андре.
Описание было до такой степени точным, что он не мог ошибиться. Он постучал.
Никто не ответил. Он постучал громче.
Тогда ему показалось, что кто-то карабкается по лестнице и подходит с той стороны к двери, но как-то боязливо и недоверчиво.
Он постучал в третий раз.
— Кто там? — спросил женский голос.
— Отоприте, — приказал Жильбер, — и ничего не бойтесь: я отец раненого ребенка, которого вы подобрали на улице.
— Отопри, Альбертина, — послышался другой голос, — это доктор Жильбер.
— Отец! Отец! — раздался третий голос, и Жильбер узнал Себастьена.
Жильбер вздохнул с облегчением.
Дверь распахнулась. Пробормотав слова благодарности, Жильбер поспешил вниз по ступенькам.
Скоро он очутился в похожей на погреб комнате, освещенной стоявшей на столе лампой, где рядом с ней лежали отпечатанные и исписанные от руки листы, виденные Андре.
В тени на убогом ложе Жильбер заметил сына: он звал его, протягивая к нему руки. Несмотря на то что Жильбер прекрасно умел владеть собой, родительская любовь одержала верх над философской сдержанностью, он бросился к мальчику и прижал его к себе, постаравшись не задеть его кровоточащую руку и ушибленную грудь.
Когда в долгом поцелуе их уста, не произнеся ни слова, сказали друг другу все, Жильбер обернулся к хозяину, которого он еще не успел рассмотреть.
Тот стоял, широко расставив ноги и опершись одной рукой на стол, а другую уперев в бедро; он был освещен лампой, с которой снял абажур, чтобы насладиться происходившей у него на глазах сценой.
— Смотри, Альбертина, — сказал он, — и вместе со мной поблагодари случай, позволивший мне оказать услугу одному из моих собратьев.
В ту минуту, когда хирург произносил эти несколько высокопарные слова, Жильбер, как мы уже сказали, обернулся и в первый раз внимательно взглянул на стоявшее перед ним бесформенное существо.
Это существо было желто-зеленого цвета, с серыми глазами, вылезавшими на лоб; оно было похоже на одного из тех поселян, кого преследовал гнев Латоны и кто в процессе превращения человека в жабу остановился в каком-то промежуточном состоянии.
Жильбер не мог сдержаться и содрогнулся. Ему почудилось, как в кошмарном сне, как сквозь кровавую пелену, что он уже где-то видел этого господина.
Он подошел к Себастьену и с еще большей нежностью прижал его к себе.
Однако он взял себя в руки и подошел к странному господину, так сильно напугавшему Андре в ее магнетическом сне.
— Сударь! — обратился Жильбер к нему. — Примите слова благодарности от отца; вы спасли ему сына; эти слова искренни и идут от души.
— Сударь! — сказал ему хирург. — Я только исполнил долг, продиктованный мне сердцем и знаниями. Я человек, и, как говорит Теренций, ничто человеческое мне не чуждо. Кстати, я мягкосердечен, я не могу видеть, как страдает букашка, а тем более — подобное мне существо.
— Могу полюбопытствовать, кто этот уважаемый филантроп, с кем я имею честь говорить?
— Вы не узнаёте меня, дорогой собрат? — с добродушным, как ему казалось, а на самом деле отвратительным смехом спросил хирург. — А я вас знаю: вы доктор Жильбер, друг Вашингтона и Лафайета (он странным образом подчеркнул последнее слово), гражданин Америки и Франции, благородный утопист, автор прекрасных памятных записок о конституционной монархии, которые вы прислали из Америки его величеству королю Людовику Шестнадцатому, а его величество Людовик Шестнадцатый в благодарность за это посадил вас в Бастилию в тот самый день, как вы высадились на французскую землю. Вы хотели его спасти, заранее расчистив ему дорогу в будущее, а он открыл вам путь в тюрьму — вот она, признательность королей!
Хирург снова рассмеялся, на этот раз злобно и угрожающе.
— Если вы меня знаете, сударь, это лишнее основание для того, чтобы я продолжал настаивать на своей просьбе: я тоже хочу иметь честь с вами познакомиться.
— О, мы давным-давно знакомы, сударь, — отвечал хирург. — Это случилось двадцать лет тому назад, в страшную ночь тридцатого мая тысяча семьсот семидесятого года. Вам тогда было примерно столько же лет, сколько этому мальчугану; мне принесли вас, как и его, израненного, умиравшего, раздавленного; вас принес мой учитель Руссо, и я пустил вам кровь на топчане, стоявшем среди трупов и ампутированных конечностей. Я люблю вспоминать ту страшную ночь, потому что благодаря ножу — а нож знает, как глубоко нужно резать, чтобы вылечить, и что надо отсечь, чтобы рана зарубцевалась, — я спас тогда немало жизней.
— Так, значит, сударь, вы Жан Поль Марат! — вскричал Жильбер и невольно отступил на шаг.
— Видишь, Альбертина, — заметил Марат, — какое действие производит мое имя!
И он жутко расхохотался.
— Да, но отчего же вы здесь? — с живостью спросил Жильбер. — Почему вы в этом подвале, освещенном лишь этой коптящей лампой?.. Я полагал, что вы лекарь его высочества графа д’Артуа.
— Ветеринар в его конюшнях, хотели вы сказать, — ответил Марат. — Однако принц эмигрировал; нет принца — не стало и конюшен; не стало конюшен — не нужен и ветеринар. А я, кстати, ушел сам: я не желаю служить тиранам.
И карлик вытянулся во весь свой маленький рост.
— Но почему все-таки, — допытывался Жильбер, — вы живете в этой дыре, в этом подвале?
— Почему, господин философ? Потому что я патриот, потому что я обличаю честолюбцев, потому что меня боится Байи, потому что меня ненавидит Неккер, потому что меня преследует Лафайет, потому что он натравливает на меня национальную гвардию, потому что он, этот честолюбец, этот диктатор, назначил за мою голову награду; но я его не боюсь! Я преследую его из своего подвала, я обличаю диктатора! Знаете ли вы, что он на днях сделал?
— Нет, — невольно ответил Жильбер.
— Он приказал изготовить в предместье Сент-Антуан пятнадцать тысяч табакерок с собственным изображением; в этом есть нечто такое… а? Так вот, я прошу славных граждан разбивать эти табакерки, когда они попадут к ним в руки. Эти табакерки — пароль большого роялистского заговора: как вам известно, пока бедный Людовик Шестнадцатый льет горькие слезы по поводу глупостей, к которым принуждает его Австриячка, Лафайет замышляет заговор вместе с королевой.
— С королевой? — задумчиво переспросил Жильбер.
— Да, с королевой. Не можете же вы сказать, что она ничего не замышляет! Она за последние дни раздала столько белых кокард, что белая тесьма подорожала на три су за локоть. Это мне доподлинно известно от одной из дочерей госпожи Бертен — королевской модистки, первого министра королевы, той самой модистки, что говорит: "Нынче утром я работала с ее величеством".
— Где же вы обо всем этом рассказываете? — спросил Жильбер.
— В недавно созданной мною газете; двадцать номеров ее уже увидели свет; она называется "Друг народа, или Парижский публицист"; это газета политическая и беспристрастная. Оглянитесь вокруг: чтобы расплатиться за бумагу и печать первых номеров, я продал все, вплоть до одеял и простынь с кровати, на которой лежит ваш сын.
Жильбер обернулся и увидел, что Себастьен в самом деле лежит на совершенно голом матрасе, обтянутом расползавшимся тиком; мальчик только что задремал, сраженный усталостью и болью.
Желая убедиться в том, что это не обморок, доктор подошел к нему; услышав его тихое, ровное дыхание, он успокоился и возвратился к хозяину подвала; Жильбер ничего не мог с собой поделать: этот человек внушал ему интерес, подобный интересу к дикому животному — тигру или гиене.
— Кто же вам помогает в этой гигантской работе?
— Кто помогает? — повторил Марат. — Ха-ха-ха! Только индюки сбиваются в стаи — орел летает один! Вот мои помощники!
Марат показал на голову и руки.
— Видите этот стол? — продолжал он. — Это кузница, в которой бог огня Вулкан — удачное сравнение, не правда ли? — кует гром и молнии. Каждую ночь я исписываю по восемь страниц ин-октаво для газеты, которая продается утром; однако частенько восьми страниц оказывается недостаточно, и тогда я удваиваю их количество; но и шестнадцати страниц иногда бывает мало: я, как правило, начинаю писать размашисто, но заканчиваю обычно мелким почерком. Другие журналисты публикуют свои статьи с перерывами, они подменяют друг друга, оказывают друг другу помощь. Я же — никогда! "Друг народа" — вы сами можете видеть копию, вот она, — "Друг народа" от первой до последней строчки написан одной рукой. Это не просто газета, нет! За ней стоит человек, личность, и этот человек — я!
— Как же вы справляетесь один? — спросил Жильбер.
— Это — тайна природы!.. Я сторговался со смертью: я ей отдаю десять лет жизни, а она избавляет меня от необходимости отдыхать днем и спать ночью… Живу я просто: пишу… пишу ночью, пишу днем… Ищейки Лафайета вынуждают меня жить скрываясь, взаперти, а я от этого только лучше работаю — такая жизнь увеличивает мою работоспособность… Сначала она меня тяготила, а сейчас я уже привык. Мне доставляет удовольствие смотреть на убогое общество сквозь узкое косое оконце из моего подвала, сквозь сырую и мрачную отдушину. Из тьмы моего подземелья я правлю миром живых, я творю суд и расправу над наукой и над политикой… Одной рукой я уничтожаю Ньютона, Франклина, Лапласа, Монжа, Лавуазье, а другой заставляю трепетать Байи, Неккера, Лафайета… Я их всех опрокину… да, как Самсон, разрушивший храм, а под обломками, которые, возможно, падут на мою голову, я похороню монархию…
Жильбер не мог сдержать дрожи: этот нищий в подвале повторял ему слово в слово то, что он слышал от изысканного Калиостро во дворце.
— Отчего же вам с вашей популярностью не попробовать стать депутатом Национального собрания?
— Потому что еще не пришло время, — отвечал Марат и с сожалением прибавил: — Ах, если бы я был народным трибуном! Если бы меня поддерживали несколько тысяч готовых на все бойцов, я ручаюсь, что через полтора месяца конституция была бы завершена, а политическая машина стала бы работать безупречно, и ни один проходимец не посмел бы этому помешать; люди стали бы свободными и счастливыми; меньше чем через год народ стал бы процветать и никого бы не боялся, и так было бы до тех пор, пока я жив.
Облик этого тщеславного существа менялся прямо на глазах: его глаза налились кровью; желтая кожа заблестела от пота; чудовище было величественно в своем безобразии, как другой человек был бы величав в своей красоте.
— Однако я не трибун, — словно спохватившись, продолжал он, — у меня нет этих столь мне необходимых нескольких тысяч людей… Нет, но я журналист… Нет, но у меня есть письменный прибор, бумага, перья… Нет, но у меня — подписчики, читатели, для кого я оракул, пророк, прорицатель… У меня есть народ; я друг ему, и он, трепеща, идет вслед за мной от предательства к предательству, от открытия к открытию, от отвращения к отвращению… В первом номере "Друга народа" я разоблачал аристократов, я говорил, что во Франции было шестьсот виновных и что для них будет достаточно шестисот веревок… Ха-ха-ха! Месяц назад я немного ошибался! События пятого и шестого октября меня просветили… Теперь я понимаю, что не шестьсот виновных заслуживают суда, а десять, двадцать тысяч аристократов достойны виселицы.
Жильбер улыбался. Ему казалось, что такая злоба граничит с безумием.
— Примите во внимание, — заметил он, — что во Франции не хватит пеньки на то, что вы задумали, а веревка станет дороже золота.
— Я думаю, что для этого скоро будет найден новый, более надежный способ… — заметил Марат. — Знаете ли, кого я жду к себе нынче вечером и кто минут через десять постучит вот в эту дверь?
— Нет, сударь.
— Я ожидаю одного нашего собрата… члена Национального собрания; вам должно быть знакомо его имя: это гражданин Гильотен…
— Да, — подтвердил Жильбер, — это тот самый, что предложил депутатам собраться в зале для игры в мяч, когда их выдворили из зала заседаний… весьма ученый человек…
— Знаете ли, что недавно изобрел этот гражданин Гильотен?.. Он изобрел чудесную машину, которая лишает жизни, не причиняя боли — ведь смерть должна быть наказанием, а не страданием, — и вот он изобрел такую машину, и в ближайшие дни мы ее испытаем.
Жильбер вздрогнул. Уже второй раз этот житель подвала напомнил ему Калиостро. Он был уверен, что именно об этой машине и говорил ему граф.
— Слышите? — воскликнул Марат. — Вот как раз стучат, это он… Поди отопри, Альбертина!
Жена Марата, вернее, его сожительница, поднялась со скамеечки, на которой она, скрючившись, дремала, и, медленно, пошатываясь, пошла к двери.
А подавленный Жильбер почувствовал, что вот-вот упадет; он инстинктивно двинулся к Себастьену, намереваясь взять его на руки и унести домой.
— Понимаете! Понимаете! — восторженно продолжал Марат. — Эта машина работает без посторонней помощи! Для ее обслуживания нужен всего один человек! Стоит трижды сменить лезвие, и можно будет отрубать в день по триста голов!
— К этому еще прибавьте, — раздался за спиной Марата тихий и приятный голос, — что она может отрубить эти головы совершенно безболезненно: приговоренный к смерти успевает ощутить лишь холодок на шее.
— А, это вы, доктор! — вскричал Марат, оборачиваясь к маленькому человечку лет сорока пяти; его изящный костюм и изысканные манеры до странности не гармонировали с внешним видом Марата; он держал в руках коробку, формой и размерами напоминавшую те, в каких держат детские игрушки.
— Что это у вас? — спросил Марат.
— Модель моей знаменитой машины, дорогой Марат… Если не ошибаюсь, — вглядываясь в темноту, прибавил человечек, — это господин доктор Жильбер, не так ли?
— Он самый, сударь, — с поклоном ответил Жильбер.
— Очень рад, сударь! Вы здесь, слава Богу, очень кстати; я буду счастлив услышать мнение столь выдающегося человека о моем детище. Надобно вам заметить, дорогой Марат, что я нашел отличного плотника по имени метр Гидон, он и делает мне машину в натуральную величину… Это дорого! Он запросил пять с половиной тысяч франков! Впрочем мне ничего не жалко для блага человечества… Через два месяца, друг мой, она будет готова и мы сможем испытать ее, а после этого я предложу ее вниманию Национального собрания. Надеюсь, вы поддержите мое предложение в своей замечательной газете, хотя, по правде говоря, моя машина говорит сама за себя, в чем господин Жильбер сможет сию минуту убедиться. Но несколько строк в "Друге народа" не помешают.
— О, будьте покойны! Я посвящу ей не несколько строк, а целый номер.
— Вы очень добры, дорогой Марат, но, как говорится, я не хочу продавать вам кота в мешке.
И он достал из кармана другую коробку, на четверть меньше первой; из нее донесся шум, свидетельствовавший о том, что в коробке сидит какое-то животное, вернее, несколько животных, очень недовольных тем, что их держат взаперти.
Тонкий слух Марата уловил этот шум.
— О! Что это у вас там? — спросил он.
— Сейчас увидите, — отвечал доктор.
Марат протянул руку к коробочке.
— Осторожно! — поспешил предупредить его Гильотен. — Не упустите их, мы не сможем их поймать; это мыши, которым мы будем рубить головы… Что это, доктор Жильбер?.. Вы нас покидаете?..
— Увы, да, сударь, — отвечал Жильбер, — к моему величайшему сожалению! Мой сын сегодня вечером попал под лошадь; доктор Марат подобрал его на мостовой, пустил ему кровь и наложил повязку; он и мне однажды спас жизнь при подобных обстоятельствах. Я еще раз приношу вам свою благодарность, господин Марат. Мальчику необходимы свежая постель, отдых, уход — вот почему я не могу присутствовать при вашем интересном опыте.
— Но вы ведь будете зрителем через два месяца, когда машина будет готова, не так ли? Обещаете, доктор?
— Обещаю, сударь.
— Ловлю вас на слове, слышите?
— Я его сдержу.
— Доктор, — обратился Марат к Жильберу, — мне ведь не нужно просить вас сохранять в тайне мое местопребывание, правда?
— О, сударь…
— Видите ли, если ваш друг Лафайет узнает, где я прячусь, он прикажет меня пристрелить как собаку, или повесить как вора.
— Пристрелить! Повесить! — вскричал Гильотен. — Скоро мы покончим с этим каннибализмом. Скоро мы сможем предложить смерть легкую, тихую, мгновенную! Это будет такая смерть, что уставшие от жизни старики, пожелавшие покончить с ней как философы и мудрецы, предпочтут ее естественной смерти! Идите сюда, дорогой Марат, посмотрите!
Забыв о докторе Жильбере, Гильотен раскрыл первую коробку и стал устанавливать свою машину у Марата на столе, а тот не сводил с нее любопытных и восхищенных глаз.
Воспользовавшись тем, что они занялись машиной, Жильбер поспешно поднял спящего Себастьена на руки и пошел по лестнице; Альбертина проводила его и тщательно заперла за ним дверь.
Почувствовав на лице холод, он понял, что обливается потом, стынущим под ночным ветром.
— О Боже! — прошептал он. — Что станется с этим городом, если в его подвалах скрываются в настоящую минуту хотя бы пятьсот вот таких филантропов, занятых таким делом, как то, свидетелем которого я только что был; а ведь наступит день, когда они выползут на свет?!
От улицы Сурдьер до дома Жильбера на улице Сент-Оноре было недалеко.
Дом его был расположен чуть дальше церкви Успения, напротив мастерской столяра по имени Дюпле.
Ночная прохлада и движение разбудили Себастьена. Он хотел было встать на ноги, однако отец воспротивился и продолжал нести его на руках.
Подойдя к двери дома, где он жил, Жильбер на минутку опустил Себастьена на ноги и громко постучал в дверь, чтобы поскорее разбудить привратника и не заставлять Себастьена ждать на улице.
По другую сторону двери вскоре послышались тяжелые, но торопливые шаги.
— Это вы, господин Жильбер? — раздался чей-то голос.
— Ба! Это голос Питу, — заметил Себастьен.
— Слава Богу! — вскричал Питу, отворяя дверь. — Себастьен нашелся!
Он повернулся в сторону лестницы; там вдалеке виден был огонек свечи.
— Господин Бийо! Господин Бийо! — закричал Питу. — Себастьен нашелся! Цел и невредим, надеюсь; правда, доктор?
— Ничего опасного, во всяком случае, — отвечал доктор. — Иди, Себастьен, иди сюда!
Предоставив Питу запереть дверь, он опять поднял мальчика на руки и на глазах изумленного привратника, появившегося на пороге своей каморки в ночном колпаке и рубашке, стал подниматься по лестнице.
Бийо пошел впереди, освещая дорогу; Питу замыкал шествие.
Доктор жил на третьем этаже; широко распахнутые двери свидетельствовали о том, что его ждали. Он уложил Себастьена на свою постель.
Обеспокоенный Питу робко вошел следом. Судя по грязи, облепившей его башмаки, чулки, штаны и забрызгавшей куртку, было нетрудно догадаться, что у него за плечами долгая дорога.
Проводив заплаканную Катрин домой и услышав из уст самой девушки — она была слишком потрясена, чтобы скрывать свое горе, — что причиной ее состояния послужил отъезд г-на Изидора де Шарни в Париж, Питу, вдвойне переживавший за Катрин, и как влюбленный и как друг, простился с девушкой (ее уже уложили в постель), оставив ее на попечении рыдавшей мамаши Бийо, и побрел в сторону Арамона гораздо медленнее, чем шел на ферму.
Он еле передвигал ноги и столько раз оглядывался на ферму, которую оставлял с тяжелым сердцем, страдая и за Катрин, и за себя самого, что пришел в Арамон лишь на рассвете.
Озабоченный происходящим, он — подобно Сексту, увидавшему, что его жена мертва, — сел на кровать, уставившись в пространство и положив руки на колени.
Наконец он поднялся, словно очнувшись, но не от сна, а от занимавшей его мысли, потом огляделся и увидел рядом с листком, исписанным его рукой, лист с другим почерком.
Он подошел к столу и прочел письмо Себастьена.
К чести Питу, следует заметить, что мысль об опасностях, грозящих его другу в этом путешествии, мгновенно заставила его забыть о личных невзгодах.
Не заботясь о том, что мальчик, пустившись в путь накануне, мог намного опередить его, Питу доверился своим длинным ногам и отправился вдогонку в надежде скоро его настичь, если только Себастьен не встретит какое-нибудь средство передвижения и будет вынужден продолжать путь пешком.
Кроме того, Себастьен непременно будет делать в дороге остановки, тогда как он, Питу, пойдет не останавливаясь.
Питу ничего не стал брать с собой в дорогу. Он лишь перепоясался кожаным ремнем, как делал всегда, когда впереди лежал долгий путь, зажал под мышкой четырехфунтовый хлеб, вложив в него кусок колбасы, и с палкой в руке отправился в дорогу.
Когда Питу шел своим обычным шагом, он проходил по полтора льё в час; если же он торопился, он мог проделать и два льё.
Но ему пришлось несколько раз остановиться, чтобы утолить жажду, завязать шнурки на башмаках, расспросить о Себастьене, и потому за десять часов он прошел от околицы Ларньи до заставы Ла Виллет; из-за большого скопления карет на улицах еще час ему понадобился на то, чтобы от заставы добраться до дома доктора Жильбера; весь путь занял у него одиннадцать часов: он вышел в девять утра, а в восемь вечера уже был на месте.
Как помнят читатели, именно в это время Андре увозила Себастьена из Тюильри, а доктор Жильбер беседовал с королем. И потому Питу не нашел ни доктора Жильбера, ни Себастьена, зато застал в доме Бийо.
Бийо ничего не слышал о Себастьене и понятия не имел о том, когда должен вернуться Жильбер.
Несчастный Питу был до такой степени взволнован, что даже не подумал заговорить с Бийо о Катрин. Вся его речь состояла из долгих жалоб на то, что его, Питу, к несчастью, не оказалось дома в то время, когда заходил Себастьен.
Так как он захватил с собой письмо Себастьена, чтобы в случае необходимости оправдаться в глазах доктора, он стал перечитывать это письмо, что уж вовсе было напрасно: он и без этого знал его наизусть.
Так в тоске и печали проходило время для Питу и Бийо с восьми вечера до двух часов ночи.
Ах, до чего долгими им показались эти шесть часов! Чтобы прийти из Виллер-Котре в Париж, Питу понадобилось немногим больше.
В два часа ночи раздался стук молотка в дверь, уже в десятый раз с тех пор, как пришел Питу.
Каждый раз как слышался стук, Питу скатывался с лестницы и, несмотря на то что ему предстояло преодолеть сорок ступеней, оказывался внизу в ту минуту, когда привратник дергал за шнурок.
Однако всякий раз надежда его оказывалась обманутой: ни Жильбер, ни Себастьен не появлялись и он снова медленно и печально поднимался к Бийо.
Наконец, как мы уже сказали, когда он спутался вниз еще проворнее, его нетерпение было вознаграждено: он увидел, что вернулись и отец и сын, доктор Жильбер и Себастьен.
Жильбер поблагодарил Питу, как того и заслуживал славный малый, то есть пожал ему руку; он подумал, что, после того как юноша прошел пешком восемнадцать льё да еще провел в ожидании шесть часов, путешественнику необходимо отдохнуть; он пожелал ему доброй ночи и отправил его спать.
С той минуты как Себастьен нашелся, Питу думал только о Катрин; он понял, что настало время поговорить по душам с Бийо; он сделал знак фермеру, и тот последовал за ним.
Жильбер пожелал сам ухаживать за Себастьеном. Он осмотрел кровоподтек на его груди, приложил ухо к телу в нескольких местах; потом, убедившись, что дыхание мальчика ничем не стеснено, устроился в кресле рядом с его постелью (несмотря на довольно сильную лихорадку, Себастьен вскоре заснул).
Вспомнив об Андре, Жильбер подумал: судя по тому, что перенес он сам, она, должно быть, испытывает сильное беспокойство; он позвал камердинера и приказал ему немедленно отправляться на ближайшую почту, чтобы Андре как можно раньше получила его письмо; в нем было сказано следующее:
"Не волнуйтесь, мальчик нашелся, ему ничто не угрожает".
На следующее утро Бийо попросил у Жильбера позволения войти к нему.
Добродушно улыбаясь, Питу выглядывал из-за спины Бийо, на чьем лице Жильбер заметил выражение серьезное и печальное.
— Что случилось, друг мой? Что вы хотите мне сообщить? — спросил доктор.
— А то, господин Жильбер, что вы хорошо сделали, задержав меня здесь: ведь я был вам нужен, вам и родине; однако, пока я оставался в Париже, дома дела пошли плохо.
Да не подумает читатель, что Питу открыл тайну Катрин и рассказал о ее отношениях с Изидором. Нет, благородное сердце бравого командующего национальной гвардией Арамона не было способно на донос. Он лишь сообщил Бийо, что урожай в этом году плох, рожь не уродилась, часть пшеницы побило градом, амбары заполнены только на треть, а Катрин он нашел без чувств на дороге из Виллер-Котре в Пислё.
Бийо не слишком встревожили неурожаи ржи и недостаток зерна; однако он сам едва не лишился чувств, узнав об обмороке Катрин.
Славный папаша Бийо твердо знал, что такая бойкая и крепкая девушка, как Катрин, не потеряет сознание на большой дороге без всякой причины.
Он замучил Питу расспросами, и, как ни сдержан был Питу в своих ответах, Бийо не раз покачал головой со словами:
— Ну-ну, думаю, пора мне домой!
Жильбер, накануне испытавший страх за судьбу сына, понял, что творится в душе Бийо, когда тот посвятил его в новости, принесенные Питу.
— Отправляйтесь, дорогой Бийо, раз вас призывают ферма, земля и семейные дела, — согласился доктор, — но не забывайте, что во имя родины я в случае необходимости могу вас вызвать.
— Одно ваше слово, господин Жильбер, — заверил славный фермер, — и через двенадцать часов я буду в Париже.
Обняв Себастьена, состояние которого после благополучно проведенной ночи было вне всякой опасности; пожав изящную маленькую руку Жильбера обеими своими огромными лапами, Бийо отправился на ферму; он думал, что оставляет ее на неделю, а пробыл в отсутствии три месяца.
Питу последовал за ним, унося с собой подарок доктора Жильбера — двадцать пять луидоров, предназначавшиеся на обмундирование и вооружение национальной гвардии Арамона.
Себастьен остался у отца.
Прошла неделя между только что описанными нами событиями и тем днем, когда мы снова возьмем читателя за руку и приведем его в Тюильрийский дворец — он станет главной ареной грядущих трагических событий.
О Тюильри! Роковое наследство, завещанное королевой Варфоломеевской ночи, чужестранкой Екатериной Медичи своим потомкам и преемникам; чарующий дворец, влекущий к себе для того, чтобы поглотить… Что же за непреодолимое влечение в твоем зияющем портике, заглатывающем коронованных безумцев, которые ждут королевского сана и считают себя истинными помазанниками лишь тогда, когда проведут хоть одну ночь под твоими царе убийственными лепными потолками? А ты выплевываешь их одного за другим: этого — обезглавленным трупом, а того — изгнанником, лишенным короны…
Несомненно, в твоих камнях, словно выточенных самим Бенвенуто Челлини, заключено какое-то страшное колдовство; под твоим порогом, должно быть, таится некий смертоносный талисман. Вспомни последних монархов, которых довелось тебе принимать в своих стенах, и скажи, что ты с ними сделал! Из пяти венценосцев лишь одному ты позволил уйти в склеп, где его ждали предки, с четырьмя же другими, по поводу которых предъявляет тебе счет история, ты расправился по-своему: одного отправил на эшафот, трех других — в изгнание!
Однажды Национальное собрание в полном составе пожелало, пренебрегая опасностью, занять место королей: посланцы народа решили сесть там, где раньше сидели избранники монархии. С этой минуты у Национального собрания закружилась голова, с этой минуты оно стало уничтожать само себя: одни сложили головы на эшафоте, другие канули в бездну изгнания; странным образом оказались похожи судьбы Людовика XVI и Робеспьера, Колло д’Эрбуа и Наполеона, Бийо-Варенна и Карла X, Вадье и Луи Филиппа.
О Тюильри! Тюильри! Только безумец может осмелиться перешагнуть твой порог и войти туда, куда входили Людовик XVI, Наполеон, Карл X и Луи Филипп, ибо рано или поздно придется выйти через ту же дверь, что и они!..
Мрачный дворец! Каждый из них входил в твою ограду под приветственные возгласы народа, и твой двойной балкон видел, как один за другим они с улыбкой выходили навстречу приветствиям, веря в пожелания и обещания толпы; однако, едва усевшись под державным балдахином, каждый из них действовал ради самого себя, вместо того чтобы порадеть о народе; и наступал день, когда народ замечал это и выставлял монарха за дверь, как неверного управляющего, или наказывал, как неблагодарного уполномоченного.
Бледное утреннее солнце осветило на дворцовой площади Тюильри взволнованную толпу, радовавшуюся возвращению своего короля и жаждавшую его лицезреть после страшного шествия 6 октября — шествия по колено в грязи и крови.
Весь следующий день Людовик XVI принимал у себя представителей различных властей, а народ все это время ждал внизу, искал его глазами, выслеживал в окнах; если кому-нибудь из зрителей казалось, что он заметил короля, он издавал радостный крик и показывал на него соседу со словами:
— Видите? Видите? Вот он!
К полудню стало очевидно, что королю просто необходимо показаться на балконе; толпа приветствовала его криками "браво" и аплодисментами.
Вечером ему пришлось спуститься в сад; на этот раз собравшиеся встретили его не только восторженными возгласами и рукоплесканиями, но и слезами радости.
Мадам Елизавета, молодое, благочестивое и простодушное сердце, указывая брату на толпившихся перед дворцом людей, говорила:
— По-моему, не так уж трудно править таким народом!
Ее апартаменты находились на первом этаже. Вечером она приказала распахнуть окна и села ужинать.
Мужчины и женщины — особенно женщины! — жадно смотрели на нее, рукоплескали и приветственно махали руками; женщины ставили детей на подоконники и приказывали непорочным существам посылать высокородной даме поцелуи и говорить ей о том, какая она красивая.
И дети повторяли один за другим: "Вы очень красивая, ваше высочество!", а маленькими пухлыми ручонками не переставая посылали ей бесконечные поцелуи.
Все говорили: "Революции конец! Король избавился от Версаля, от придворных, от советников. Колдовство, державшее королевскую семью вдали от столицы в плену, в этом искусственном мире, зовущемся Версалем, в окружении статуй и подстриженных тисов, рухнуло. Слава Богу, король возвращен к настоящей жизни, то есть к истинной природе человека. Идите к нам, государь, идите к нам! До нынешнего дня в вашем окружении вам предоставлялась возможность лишь совершать зло; сегодня, вернувшись к нам, к своему народу, вы вольны делать добро!"
Нередко случается так, что не только целые народы, но и отдельные люди ошибаются на свой счет, плохо представляя себе, какими они будут в ближайшее время. Ужас, пережитый 5 и 6 октября, привлек на сторону короля не только множество сердец, но и немало умов, вызвал к нему большое сочувствие. Крики в беспросветной темноте, пробуждение среди ночи, факелы, горевшие в Мраморном дворе и бросавшие зловещие отблески на высокие стены Версаля, — все это не могло не поразить воображение честных людей. Члены Национального собрания не на шутку перепугались, причем не столько за свою собственную жизнь, сколько за судьбу короля. Тогда они еще полагали, что полностью зависят от короля; однако не пройдет и полугода, как они почувствуют, что, напротив, король зависит от них. Сто пятьдесят членов Собрания на всякий случай обзавелись паспортами, Мунье и Лалли — сын Лалли, казненного на Гревской площади, — спаслись бегством.
Два самых популярных во Франции человека — Лафайет и Мирабо — вернулись в Париж роялистами.
Мирабо предложил Лафайету: "Объединимся и спасем короля!"
К несчастью, Лафайет, человек исключительной порядочности, но весьма ограниченный, презирал Мирабо и не понимал, насколько тот гениален.
Он ограничился встречей с герцогом Орлеанским.
О его высочестве говорили всякое. Поговаривали, что той памятной ночью его видели в Мраморном дворе в надвинутой на глаза шляпе и с тросточкой в руках: он подбивал толпу на разграбление дворца в надежде, что дело кончится убийством короля.
Мирабо был предан герцогу Орлеанскому душой и телом.
Вместо того чтобы поладить с Мирабо, Лафайет отправился к герцогу Орлеанскому и предложил ему покинуть Париж. Герцог спорил, сопротивлялся, не уступал; однако Лафайет представлял истинную власть, и герцогу пришлось подчиниться.
— Когда же я смогу вернуться? — спросил он Лафайета.
— Когда я вам скажу, что пора это сделать, ваше высочество, — ответил тот.
— А если я заскучаю и вернусь без вашего позволения, сударь? — высокомерно спросил герцог.
— В таком случае, — отвечал Лафайет, — я надеюсь, что на следующий день после возвращения ваше высочество окажет мне честь сразиться со мной.
Герцог Орлеанский уехал и вернулся только тогда, когда его вызвали в Париж.
До 6 октября Лафайет был роялистом лишь отчасти; после 6 октября он стал роялистом истинным, искренним: он спасал королеву и защищал короля.
К тем, кому мы оказали услугу, мы привязываемся гораздо сильнее, нежели к тем, кто оказал ее нам: в человеческом сердце гордыни больше, чем признательности.
Король и мадам Елизавета были сердечно тронуты приветствиями, хотя и чувствовали, что помимо толпы, а возможно, и над нею, есть нечто роковое, не желавшее иметь с толпой ничего общего; неведомая сила пылала ненавистью и мстительностью, словно дикий зверь, не перестающий рычать, даже когда хочет приласкаться.
Не то происходило в душе Марии Антуанетты. Неспокойное сердце женщины мешало здраво мыслить королеве. Ее заставляли проливать слезы досада, страдания, ревность. Она плакала, потому что чувствовала: Шарни ускользает из ее объятий точно так же, как скипетр ускользает у нее из рук.
И потому при виде радостно кричащей толпы она не испытывала ничего, кроме раздражения. Она была моложе мадам Елизаветы или, точнее, почти одних с нею лет; однако чистота души и тела словно окутали принцессу покровом невинности и свежести, который она еще не снимала, тогда как от страстных желаний королевы, от снедавших ее ненависти и любви руки ее приобрели желтоватый оттенок, словно были выточены из слоновой кости; губы у нее побелели, а под глазами наметились перламутрово-сиреневые круги, выдававшие глубоко скрытые, неизгладимые, непрестанные страдания.
Мария Антуанетта была больна, тяжело больна, больна неизлечимо, потому что единственным лекарством для нее были счастье и покой, а бедная королева чувствовала, что для нее счастье и мир уже недосягаемы.
И вот среди всеобщего подъема, радостных криков, приветствий, когда король пожимает мужчинам руки, а мадам Елизавета улыбается женщинам и плачет вместе с ними и с их детьми, королева чувствует, как слезы, вызванные ее собственными страданиями, высыхают у нее на глазах, и она равнодушно взирает на всеобщую радость.
Взявшие Бастилию явились было к ней на прием, но она отказалась с ними говорить.
Вслед за ними пришли рыночные торговки, их она приняла, но на расстоянии, отгородившись от них огромными фижмами, да к тому же выставив нечто вроде авангарда из придворных дам, предназначенного для того, чтобы защитить ее от всякого соприкосновения с депутацией женщин.
Это была грубейшая ошибка Марии Антуанетты. Рыночные торговки были роялистками, многие из них осуждали 6 октября.
Они обратились к ней с речью: в подобных депутациях всегда сыщутся ораторы.
Одна из женщин, посмелее других, взяла на себя роль советницы королевы.
— Ваше величество! — сказала эта женщина. — Разрешите мне высказать свое суждение, идущее, черт возьми, от самого сердца.
Королева едва заметно кивнула, и не заметившая ее движения женщина продолжала:
— Вы не отвечаете? Ну и ладно! Я все равно вам скажу!
Вот вы и оказались среди нас, среди своего народа, то есть в кругу своей настоящей семьи. Теперь надо бы разогнать всех придворных: они только губят королей. Полюбите бедных парижан! Ведь за те двадцать лет, что вы во Франции, мы вас видели всего четыре раза.
— Сударыня! — сухо отвечала королева. — Вы так говорите, потому что совсем меня не знаете. Я любила вас, находясь в Версале, я буду любить вас и в Париже.
Это было не слишком многообещающее начало.
Тогда другая женщина подхватила:
— Да, да, вы любили нас в Версале! Верно, из любви к нам вы собирались четырнадцатого июля осадить и обстрелять город? Из любви же к нам вы собирались шестого октября бежать к границе под тем предлогом, что среди ночи вдруг захотели отправиться в Трианон?
— Дело в том, — возразила Мария Антуанетта, — что вам так сказали, и вы поверили: вот в чем беда и для народа и для короля!
И все-таки на бедную женщину, вернее на бедную королеву, хотя гордыня ее восстала, а сердце разрывалось от боли, снизошло счастливое озарение.
Одна из женщин, уроженка Эльзаса, обратилась к королеве по-немецки.
— Сударыня, — ответила ей королева, — я стала до такой степени француженкой, что забыла свой родной язык!
Это могло бы прозвучать очень мило, но, к несчастью, было сказано не так, как того требовали обстоятельства.
Ведь рыночные торговки могли бы уйти с громкими криками: "Да здравствует королева!"
А они ушли, еле попрощавшись и бормоча сквозь зубы проклятия.
Вечером, когда члены королевской семьи собрались все вместе, король и мадам Елизавета, несомненно с тем, чтобы поддержать и утешить друг друга, стали вспоминать все, что они нашли в народе хорошего и доброго. Королева сочла возможным прибавить ко всем их рассказам одно только высказывание дофина, которое она много раз повторяла и в этот, и в последующие дни.
Когда рыночные торговки явились в апартаменты, бедный малыш, услышав шум, подбежал к матери и, прижавшись к ней, в ужасе закричал:
— Господи! Матушка! Неужели сегодня — это еще вчера?..
Юный дофин был в ту минуту вместе со всеми. Услышав, что мать говорит о нем, и гордый этим, как любой ребенок, видящий, что все заняты им, он подошел к королю и задумчиво на него посмотрел.
— Что тебе, Луи? — спросил король.
— Я хотел бы у вас спросить что-то очень важное, отец, — отвечал дофин.
— О чем же ты хочешь у меня спросить? — притянул к себе мальчика король. — Ну, говори!
— Я хотел узнать, — продолжал ребенок, — почему ваш народ, который раньше так вас любил, вдруг на вас рассердился? Что вы такого сделали?
— Луи! — с упреком в голосе прошептала королева.
— Позвольте мне ему ответить, — сказал король.
Мадам Елизавета с улыбкой глядела на мальчика.
Людовик XVI посадил сына на колени и попытался в доступной для ребенка форме изложить наболевшие политические вопросы.
— Сын мой! — молвил он. — Я хотел сделать людей еще счастливее. Мне нужны были деньги, чтобы оплатить военные расходы. И я попросил их у своего народа, как всегда поступали мои предшественники. Однако судьи, составляющие мой Парламент, воспротивились и сказали, что только мой народ может решать, дать мне эти деньги или нет. Я собрал в Версале представителей от каждого города, принимая во внимание их происхождение, состояние или таланты, — это называется "Генеральные штаты". Когда они собрались, они потребовали от меня такого, что я не мог исполнить ни ради себя, ни ради вас, ведь вы мой наследник. Среди них оказались недобрые люди, они подняли народ, и то, что народ позволил себе в эти последние дни, — дело рук этих людей!.. Сын мой, не надо сердиться на народ!
Услышав это последнее пожелание, Мария Антуанетта поджала губы; стало понятно, что, довелись ей воспитывать дофина, она постаралась бы, чтобы он не забыл полученных оскорблений.
На следующий день городские власти Парижа и национальная гвардия передали королеве просьбу присутствовать на спектакле вместе с королем и тем самым подтвердить, что возвращение в Париж доставляет ей удовольствие.
Королева отвечала, что ей было бы очень лестно принять приглашение города Парижа, однако должно пройти некоторое время, чтобы она могла позабыть о событиях последних дней. Народ все уже забыл и потому удивился, что она до сих пор что-то помнит.
Когда она узнала, что ее враг герцог Орлеанский удален из Парижа, она испытала минутную радость, однако не поблагодарила Лафайета за то, что он так сделал, сочтя это следствием личной неприязни генерала к герцогу.
Она либо действительно так думала, либо сделала вид, что так думает, не желая быть Лафайету обязанной.
Истинная принцесса Лотарингского дома, она была злопамятной и высокомерной и потому мечтала о победе и мести.
"Королевы не могут утонуть", — сказала попавшая в бурю королева Генриетта Английская, и Мария Антуанетта была совершенно с нею согласна.
Кстати сказать, не была ли Мария Терезия еще ближе к смерти, когда взяла на руки сына и показала его своим верным венгерцам?
Это воспоминание о героизме матери оказало на дочь свое влияние — влияние пагубное для тех, кто сравнивает положения, не изучая их!
Марию Терезию поддерживал народ; Мария Антуанетта была своему народу ненавистна.
И потом, она прежде всего была женщиной; возможно, она могла бы лучше оценить свое положение, если бы душа ее была спокойна; может быть, она была бы менее нетерпима к народу, если бы ее больше любил Шарни!
Вот что происходило в Тюильри, когда Революция на несколько дней замерла, когда страсти немного остыли, когда друзья и враги, словно во время перемирия, стали приходить в себя, чтобы при первом знаке враждебности снова начать еще более ожесточенный бой, еще более смертельную битву.
Эта схватка была не только вероятна, но неотвратима: мы показали нашим читателям не только то, что происходило на поверхности общества, но и то, что зрело в его недрах.
В течение нескольких дней, пока новые хозяева Тюильри устраивались и заводили свои обычаи, Жильбера не вызывали к королю, а он не считал себя вправе являться без приглашения; однако когда наступил день его дежурства, он подумал, что исполнение долга послужит оправданием его появления во дворце — оправданием, почерпнуть которое в своей преданности он не осмеливался.
За порядок в приемных отвечали слуги, последовавшие за королем из Версаля в Париж; значит, Жильбер был известен в приемных Тюильри так же хорошо, как в Версале.
Хотя у короля не было необходимости прибегать к услугам доктора, это вовсе не означало, что король о нем забыл. Людовик XVI был достаточно справедлив, чтобы отличать друзей от недругов.
Людовик XVI в глубине души отлично понимал, что, каковы бы ни были предубеждения королевы против Жильбера, доктор, возможно, был не только другом королю, но, что еще важнее, был другом монархии.
Король вспомнил, что в этот день дежурит Жильбер, и приказал немедленно привести к нему доктора, как только он появится.
Вот почему не успел Жильбер переступить порог, как находившийся в приемной камердинер встал, пригласил его следовать за ним и провел в спальню короля.
Король шагал по комнате взад и вперед; он был так занят собственными мыслями, что не заметил, как вошел доктор, и не слышал доклада о нем.
Жильбер застыл на пороге, молча ожидая, когда король его заметит и заговорит с ним.
Предмет, занимавший короля, — а об этом нетрудно было догадаться, потому что время от времени он в задумчивости перед ним останавливался, — был большой портрет Карла I кисти Ван Дейка, тот самый, что в наши дни хранится в Лувре; это за него один англичанин предлагал столько золотых монет, сколько их нужно, чтобы покрыть холст целиком.
Вы видели этот портрет, не правда ли? Если не самое полотно, то, по крайней мере, гравюру.
Карл I изображен на нем в полный рост среди редких и чахлых деревьев, какие обыкновенно растут на песчаных побережьях. Паж держит лошадь, покрытую попоной; на горизонте виднеется море.
Король печален. О чем размышляет этот Стюарт, предшественницей которого была красивая и злосчастная Мария, а преемником будет Яков II?
Правильнее было бы спросить: о чем размышлял художник, гений, наделивший частью своих мыслей этого короля?
О чем думал он, когда заранее изображал его так, будто это были последние дни его бегства, то есть простым кавалером, готовым отправиться в поход против круглоголовых?
О чем он размышлял, изображая короля прижатым вместе с конем к бурному Северному морю в ту минуту, когда он готов и к атаке и к бегству?
И не на обратной ли стороне этого проникнутого печалью полотна Ван Дейка нашли бы мы набросок эшафота в Уайтхолле?
Этот холст должен был заговорить достаточно громко, чтобы его услышал материалист Людовик XVI, чело которого омрачилось: так тень облака ложится на зеленые луга и золотые нивы.
Король трижды останавливался перед портретом, и все три раза он глубоко вздыхал, потом снова продолжал разгуливать по комнате, однако картина роковым образом словно притягивала его к себе.
Наконец Жильбер решил, что бывают обстоятельства, когда невольному зрителю приличнее обнаружить свое присутствие, нежели оставаться безмолвным.
Он пошевелился. Людовик XVI вздрогнул и обернулся.
— А, это вы, доктор, — произнес он, — входите, входите, я очень рад вас видеть.
Жильбер поклонился и подошел ближе.
— Вы давно здесь, доктор?
— Несколько минут, государь.
— Так! — обронил король и снова задумался.
Спустя некоторое время он подвел Жильбера к шедевру Ван Дейка.
— Доктор, вам знаком этот портрет? — спросил он.
— Да, государь.
— Где же вы его видели?
— Еще ребенком я видел его у графини Дюбарри, и, как ни мал я был в то время, портрет произвел на меня глубокое впечатление.
— Да, верно, у графини Дюбарри, — прошептал Людовик XVI.
Он опять помолчал некоторое время, потом продолжал:
— Знаете ли вы историю этого портрета, доктор?
— Ваше величество имеет в виду историю изображенного на картине короля или историю самого портрета?
— Я говорю об истории портрета.
— Нет, государь, мне она незнакома. Я знаю только, что картина была написана в Лондоне в тысяча шестьсот тридцать пятом или тридцать шестом году, — только это я могу о ней сообщить. Однако мне совершенно неизвестно, каким образом она попала во Францию и как оказалась теперь в комнате вашего величества.
— Как она попала во Францию, я вам сейчас расскажу, а вот каким образом она оказалась в моей комнате, я и сам не знаю.
Жильбер с изумлением взглянул на Людовика XVI.
— Во Францию портрет попал так, — начал король, заметив при этом: — Я не сообщу вам ничего нового по существу, но могу рассказать о некоторых подробностях, и вы поймете, что заставляло меня останавливаться перед этим портретом и о чем я думал, глядя на него.
Жильбер наклонил голову, давая понять королю, что он внимательно слушает.
— Лет тридцать тому назад, — продолжал Людовик XVI, — во Франции существовал кабинет министров, пагубный для всей страны, но в особенности для меня, — со вздохом прибавил он при воспоминании о своем отце, как он полагал, отравленном австрийцами, — я имею в виду кабинет министров господина де Шуазёля. Было решено заменить его д’Эгильоном и Мопу, чтобы заодно покончить и с парламентами. Однако мой дед, король Людовик Пятнадцатый, очень боялся иметь дело с парламентами. Чтобы справиться с ними, от короля требовалась сила воли, а он уже давно ею не обладал. Из того, что осталось от этого старика, необходимо было слепить нового человека, а для этого было лишь одно средство: упразднить постыдный гарем, существовавший под названием Оленьего парка и стоивший так много денег Франции и так много популярности — монархии. Вместо целого хоровода молодых девиц, среди которых Людовик Пятнадцатый терял последние крохи мужского достоинства, необходимо было подобрать королю одну-единственную любовницу — такую, чтобы она заменила ему всех других, но в то же время не могла бы иметь достаточного влияния и не могла заставить его проводить определенную политику, однако обладала бы крепкой памятью, чтобы каждую минуту повторять ему затверженный ею урок. Старый маршал Ришелье знал, где найти такую женщину; он отправился туда, где они водятся, и нашел то, что нужно. Вы ее знали, доктор: ведь вы только что сказали, что именно у нее видели этот портрет?
Жильбер поклонился.
— Мы эту женщину не любили, ни королева, ни я! Королева, возможно, еще в меньшей степени, нежели я, потому что королева — австриячка, воспитанная Марией Терезией в духе великой европейской политики, центром которой ей представлялась Австрия; в приходе к власти герцога д’Эгильона Мария Терезия видела причину падения своего друга герцога де Шуазёля; итак, мы эту женщину не любили, как я уже сказал, однако я не могу не воздать ей должное: разрушая, она действовала в моих личных интересах, а сказать по совести — в интересах всеобщего блага. Она была искусной актрисой! Она прекрасно сыграла свою роль: она удивила Людовика Пятнадцатого ухватками, незнакомыми дотоле при дворе; она развлекала короля тем, что подшучивала над ним; она сделала из него мужчину, заставив его поверить в то, что он мужчина…
Король внезапно замолчал, словно упрекая себя за непочтительный тон, каким он говорил о своем деде с чужим человеком; однако, заглянув в открытое и честное лицо Жильбера, он понял, что может обо всем говорить с этим человеком, так хорошо его понимавшим.
Жильбер догадался о том, что происходит в душе короля, и, не выказывая нетерпения, ни о чем не спрашивая, он, не таясь, взглянул в глаза Людовику XVI, будто изучавшему его, и продолжал спокойно слушать.
— Мне, возможно, не следовало бы говорить вам все это, сударь, — с несвойственным ему изяществом взмахнув рукой и поведя головой, заметил король, — потому что это мои самые сокровенные мысли, а король может обнажить свою душу лишь перед теми, в чьей искренности он совершенно уверен. Можете ли вы обещать мне, что будете со мною столь же откровенны, господин Жильбер? Если король Франции всегда будет говорить вам то, что он думает, готовы ли и вы к тому, чтобы быть с ним откровенным?
— Государь, — отвечал Жильбер, — клянусь вам, что, если ваше величество окажет мне эту честь, я также готов оказать вам эту услугу; врач отвечает за тело, так же как священник несет ответственность за душу; но, оберегая тайну от посторонних, я в то же время счел бы преступлением не открыть всей правды королю, оказавшему мне честь этой просьбой.
— Значит, господин Жильбер, я могу положиться на вашу порядочность?
— Государь, скажите мне, что через четверть часа меня по вашему приказанию должны казнить, я не буду считать себя вправе бежать, если вы сами не прибавите: "Спасайтесь!"
— Хорошо, что вы мне сказали об этом, господин Жильбер. Даже с самыми близкими друзьями, с самой королевой я зачастую разговариваю шепотом, а с вами могу рассуждать вслух.
Он продолжал:
— Так вот, эта женщина, понимая, что от Людовика Пятнадцатого можно добиться в лучшем случае робких поползновений на что бы то ни было, не покидала его никогда и старалась воспользоваться малейшим проявлением его воли. На заседаниях совета она неотступно следовала за ним, склонялась к его креслу; на глазах у канцлера, у всех этих важных господ и старых судей она усаживалась у ног короля, кривлялась, словно обезьяна, трещала, как попугай, днем и ночью внушая моему деду, что он король. Но это еще не все. Возможно, необычная Эгерия даром теряла бы свое время, если бы герцог де Ришелье не догадался подкрепить эти уроки, эти бесконечные, но все же неосязаемые слова вещественными доказательствами. Под тем предлогом, что паж, которого вы видите на этой картине, носил имя Берри, полотно было куплено для этой женщины как фамильный портрет. Этот печальный господин, будто предчувствующий события тридцатого января тысяча шестьсот сорок девятого года, появился в будуаре шлюхи, где слышал взрывы ее бесстыдного смеха, был свидетелем ее похотливых забав; ведь портрет был ей нужен вот зачем: она, не переставая смеяться, брала Людовика Пятнадцатого за голову и, показывая ему на Карла Первого, говорила: "Взгляни, Франция: вот король, которому отрубили голову, потому что он не умел справиться со своим парламентом, а ты все церемонишься со своим!" Людовик Пятнадцатый разогнал свой парламент и спокойно умер на собственном троне. А мы отправили в изгнание женщину, к которой, возможно, нам следовало бы отнестись с большей снисходительностью. Это полотно долгое время пролежало на чердаке в Версале, и я ни разу даже не поинтересовался, что же с ним сталось… Как очутилось оно здесь? Кто приказал его сюда принести? Почему портрет следует за мной, вернее, преследует меня?
Печально покачав головой, король продолжал:
— Доктор, не усматриваете ли вы в этом рокового предзнаменования?
— Усмотрел бы, государь, если бы портрет ни о чем вам не говорил. Но если вы слышите его предупреждения, то не рок, а сама судьба вам его посылает!
— Неужели вы думаете, что такой портрет может ни о чем не говорить королю, оказавшемуся в моем положении?
— Раз ваше величество разрешили мне быть откровенным, позволительно ли мне будет задать вопрос?
Людовик XVI на миг задумался, потом ответил:
— Спрашивайте, доктор.
— Что именно говорит этот портрет вашему величеству, государь?
— Он говорит мне о том, что Карл Первый потерял голову, пойдя войной на собственный народ, и что Яков Второй лишился трона, после того как он покинул народ.
— В таком случае, государь, портрет, как и я, говорит вам правду.
— Так что же?.. — вопросительно посмотрел на Жильбера король.
— Раз король позволил мне спрашивать, я хотел бы узнать, что ваше величество ответит портрету, говорящему столь откровенно?
— Господин Жильбер! Даю вам честное слово дворянина, что я еще ничего не решил: я буду действовать в зависимости от обстоятельств.
— Народ боится, что король собирается пойти на него войной.
Людовик XVI покачал головой.
— Нет, сударь, нет, — отвечал он, — я мог бы это сделать только при поддержке иностранных государств, а я слишком хорошо знаю, в каком положении находится сейчас Европа, чтобы надеяться на нее. Прусский король предлагает вторгнуться во Францию во главе сотни тысяч солдат; однако мне известны честолюбивые интриганские замыслы этой небольшой монархической страны, которая всеми силами стремится стать великим королевством и повсюду мутит воду в надежде выловить еще одну Силезию. Австрия предоставляет в мое распоряжение еще одну сотню тысяч солдат; но я не люблю моего шурина Леопольда, двуликого Януса, благочестивого философа, чья мать, Мария Терезия, велела отравить моего отца. Мой брат д’Артуа предлагает мне поддержку Сардинии и Испании, но я не доверяю обеим этим державам, подчиняющимся ему, ведь он держит при себе господина де Калонна, смертельного врага королевы, того самого, что снабдил комментариями — я видел собственными глазами рукопись — написанный против нас памфлет графини де Ламотт об этом отвратительном деле с ожерельем. Мне известно обо всем, что там происходит. На предпоследнем заседании совета стоял вопрос о моем низложении и назначении регента в лице, по всей видимости, другого моего горячо любимого братца — графа Прованского; а на последнем заседании совета господин де Конде, мой кузен, предложил вторгнуться во Францию и двинуться на Лион, "что бы ни случилось с королем"!.. Ну а Екатерина Великая — это совсем другое дело: она ограничивается советами; вы можете себе представить, как она, сидя за столом, доедает Польшу, а пока она не закончит трапезу, она не встанет из-за стола; итак, она дает мне совет весьма возвышенный, но он может лишь вызвать смех, если принять во внимание события последних дней. "Короли, — говорит она, — должны следовать своей дорогой, не обращая внимания на крики народа, как луна идет своим путем, не обращая внимания на лай собак". Можно подумать, что русские собаки только лают; пусть-ка она пришлет кого-нибудь спросить у Дезюта и Варикура, кусаются ли наши псы.
— Народ боится, что король собирается бежать, покинуть Францию…
Король медлил с ответом.
— Государь! — с улыбкой продолжал Жильбер. — Людям свойственно понимать данное королем разрешение буквально. Я вижу, что допустил нескромность, однако, позволив себе этот вопрос, я лишь высказал опасение.
Король положил Жильберу руку на плечо.
— Сударь, — сказал он, — я обещал говорить вам правду и потому буду с вами до конца откровенным. Да, эта возможность обсуждалась; да, я получил такое предложение; да, таково мнение многих преданных мне людей: я должен бежать. Однако в ночь на шестое октября, в ту минуту, когда, рыдая у меня на руках и прижимая к себе обоих детей, королева, как и я, ожидала смерти, она заставила меня поклясться, что я никогда не убегу один и, если нам суждено бежать из Франции, мы уедем все вместе, чтобы всем спастись или всем умереть. Я поклялся, доктор, и клятвы не нарушу. А поскольку я не считаю, что мы можем бежать все вместе так, чтобы нас раз десять не арестовали прежде чем мы доберемся до границы, то мы останемся.
— Государь, — заметил Жильбер, — я восхищен рассудительностью вашего величества. Почему вся Франция не слышит вас так, как сейчас слышу вас я? Как смягчилась бы злоба, преследующая ваше величество! До какой степени уменьшилась бы угрожающая вам опасность!
— Злоба? — переспросил король. — Неужели вы думаете, что мой народ питает ко мне злобу? Опасность? Если не принимать всерьез мрачные мысли, навеянные мне этим портретом, я могу с уверенностью сказать вам, что самая большая опасность позади.
Жильбер посмотрел на короля с глубокой грустью.
— Вы согласны со мной, не правда ли, господин Жильбер? — спросил Людовик XVI.
— По моему мнению, ваше величество только вступает в борьбу, а четырнадцатое июля и шестое октября — лишь два первых акта страшной драмы, которую Франции предстоит сыграть перед лицом других народов.
Людовик XVI слегка побледнел:
— Надеюсь, вы ошибаетесь, сударь.
— Я не ошибаюсь, государь.
— Как же вы можете быть осведомлены на этот счет лучше меня? Ведь у меня полиция и тайная полиция!
— Государь, у меня нет ни полиции, ни тайной полиции, это верно; однако благодаря моему положению я являюсь естественным посредником между тем, что близко к поднебесью, и тем, что пока скрывается в недрах земли. Поверьте, государь: то, что мы пережили, — это лишь землетрясение; нам еще предстоит сражаться с огнем, пеплом и вулканической лавой.
— Вы сказали "сражаться", сударь; не правильнее ли было бы сказать: "бежать от них"?
— Я сказал "сражаться", государь.
— Вы знаете мое мнение по поводу иностранных государств. Я никогда не позову их во Францию, если только жизнь — не скажу, что моя: я давно принес ее в жертву, — если только жизнь моей супруги и моих детей не будет подвергаться настоящей опасности.
— Я хотел бы пасть пред вами ниц, государь, чтобы выразить вам признательность за подобные чувства. Нет, государь, в иностранных государствах нужды нет. К чему помощь извне, если вы еще не исчерпали собственные возможности? Вы боитесь, что вас захлестнет революция, не правда ли, государь?
— Да, я готов это признать.
— В таком случае есть два способа спасти одновременно короля и Францию.
— Что же это за способы, сударь? Скажите, и вы заслужите благодарность обоих спасенных.
— Первый способ, государь, заключается в том, чтобы возглавить и направить революцию.
— Она увлечет меня за собой, господин Жильбер, а я не хочу идти туда, куда идет толпа.
— Второй способ — надеть на нее удила покрепче и обуздать.
— Как же называются эти удила, сударь?
— Популярность и гений.
— А кто их выкует?
— Мирабо!
Людовик XVI подумал, что ослышался, и пристально посмотрел на Жильбера.
Жильбер понял, что ему предстоит борьба, но он был к ней готов.
— Мирабо! — повторил он. — Да, государь, Мирабо!
Король обернулся и вновь взглянул на портрет Карла I.
— Что бы ты ответил, Карл Стюарт, — спросил он, обращаясь к поэтическому полотну Ван Дейка, — если бы в то мгновение, когда ты почувствовал, как земля дрожит у тебя под ногами, тебе предложили опереться на Кромвеля?
— Карл Стюарт отказался бы и правильно бы сделал, — заметил Жильбер, — потому что между Кромвелем и Мирабо нет ничего общего.
— Я не знаю, как вы относитесь к некоторым вещам, доктор, — сказал король, — однако для меня не существует степеней предательства: предатель есть предатель, и я не умею отличить того, кто предал в малом, от того, кто предавал в большом.
— Государь! — возразил Жильбер почтительно, хотя и с едва уловимым оттенком непреклонности, — ни Кромвель, ни Мирабо не являются предателями.
— Кто же они?! — вскричал король.
— Кромвель — восставший раб, а Мирабо — недовольный дворянин.
— Чем же он недоволен?
— Да всем… Отцом, заключившим его в замок Иф, а потом в донжон Венсенского замка; судьями, приговорившими его к смерти; королем, не признававшим его таланта и до сих пор не воздавшим ему должное.
— Талант политика, господин Жильбер, — живо парировал король, — это его честность.
— Красивые слова, государь, слова, достойные Тита, Траяна или Марка Аврелия; к несчастью, опыт показывает, что это неверно.
— То есть как?
— Разве можно считать честным человеком Августа, принявшего участие в разделе мира вместе с Лепидом и Антонием, а потом изгнавшего Лепида и убившего Антония, чтобы мир достался ему одному? Может быть, вы считаете честным человеком Карла Великого, отправившего брата Карломана доживать свои дни в монастырь и, желая покончить со своим врагом Видукиндом, человеком почти столь же высокого роста, как и он сам, приказавшего отрубить головы всем саксонцам, чей рост превышал длину его меча? Может быть, честным человеком был Людовик Одиннадцатый, восставший против отца, желая свергнуть его с престола, и, несмотря на неудачу, внушавший несчастному Карлу Седьмому такой ужас, что из страха быть отравленным тот сам себя уморил голодом? Считаете ли вы честным человеком Ришелье, затевавшего в альковах Лувра и на лестницах Пале-Кардиналь заговоры, которые заканчивались на Гревской площади? Или, может быть, вы называете честным человеком Мазарини, подписавшего пакт с протектором и не только отказавшего Карлу Второму в пятистах солдатах и полумиллионе, но и выдворившего его из Франции? Был ли честен Кольбер, предавший, обвинивший, свергнувший своего благодетеля Фуке и бесстыдно занявший его еще теплое кресло, когда того живьем бросили в подземелье, откуда у него был один выход — на кладбище? Однако никто из них, слава Богу, не нанес ущерба ни королям, ни королевской власти!
— Но вы же знаете, господин Жильбер, что господин де Мирабо не может принадлежать мне, потому что он принадлежит герцогу Орлеанскому.
— Ах, государь, с тех пор как герцог Орлеанский находится в изгнании, господин де Мирабо не принадлежит никому.
— Каким образом, по вашему мнению, я могу довериться человеку, торгующему собой?
— Купив его… Неужели вы не можете дать ему больше других?
— Этот ненасытный человек потребует миллион!
— Если Мирабо продастся за миллион, государь, то он его и отработает. Подумайте, ведь он будет стоить на два миллиона меньше, чем господин или госпожа де Полиньяк?
— Господин Жильбер!..
— Если король лишает меня слова, я умолкаю, — с поклоном произнес Жильбер.
— Нет, нет, продолжайте.
— Я все сказал, государь.
— Тогда давайте обсудим сказанное.
— С удовольствием! Я знаю этого Мирабо наизусть.
— Так вы его друг!
— К сожалению, я не имею такой чести; кстати, у господина де Мирабо только один друг, общий с ее величеством.
— Да, знаю: граф де Ламарк. Дня не проходит, чтобы мы его в этом не упрекнули.
— Вашему величеству следовало бы, напротив, запретить ему под страхом смерти ссориться с Мирабо.
— Помилуйте, сударь, какой вес в общественном мнении может иметь дворянчик вроде господина Рикети де Мирабо?
— Прежде всего, государь, позвольте вам заметить, что господин де Мирабо не дворянчик, а дворянин. Во Франции не так уж много дворян, ведущих свою родословную с одиннадцатого века, потому что наши короли, желая окружить себя несколькими лишними людьми, имели снисходительность потребовать от тех, кому они оказывают честь, позволяя им сесть в свою карету, доказательство их дворянства лишь с тысяча триста девяносто девятого года. Нет, государь, он не дворянчик, ведь его предки — флорентийские Аригетти, в результате поражения партии гибеллинов осевшие в Провансе. Он не может быть дворянчиком, потому что среди его предков был марсельский коммерсант, а вы ведь знаете, государь, что марсельская знать, так же как и венецианская, имеет привилегию не нарушать закона чести, занимаясь коммерцией.
— Развратник! — перебил его король. — Человек с ужасной репутацией, мот!
— Ах, государь, нужно принимать людей такими, какими их создала природа; Мирабо всегда бывали в молодости шумными и необузданными; однако с годами они остепеняются. В молодости они, к несчастью, действительно именно такие, как вы сказали, ваше величество, а как только они обзаводятся семьями, они становятся властными, высокомерными, но и строгими. Король, который не желает их знать, был бы неблагодарным, ибо они поставляли в сухопутную армию бесстрашных солдат, а во флот — искусных моряков. Я твердо знаю, что со своим провинциальным мировоззрением, совершенно не приемлющим централизации, в своей полуфеодально-полуреспубликанской оппозиции они с высоты своих донжонов пренебрегали властью министров, а иногда и властью королей; я знаю, что они не однажды бросали в Дюрансу налоговых инспекторов, покушавшихся на их земли; мне известно, что они с одинаковым небрежением и даже с презрением относились к придворным и к приказчикам, к откупщикам и ученым; они уважали только две вещи в мире: шпагу и плуг; один из них, как мне известно, написал, что "раболепствовать так же свойственно придворным с гипсовыми лицами и сердцами, как свойственно уткам копаться в грязи". Однако все это, государь, ни в коей мере не свидетельствует о том, что он дворянчик; пусть эта мораль не из самых достойных, но она безусловно говорит о весьма высокой родовитости.
— Ну-ну, господин Жильбер, — с досадой сказал король, уверенный в том, что он лучше, чем кто бы то ни было, знает, кто в его королевстве заслуживает уважения, — вы сказали, что знаете этих Мирабо наизусть. Я их не знаю совсем, и потому прошу вас продолжить ваш рассказ. Прежде чем воспользоваться услугами каких-либо людей, недурно узнать, что они собой представляют.
— Да, государь, — подхватил Жильбер, задетый за живое едва уловимой насмешливостью, с какой король произнес эти слова, — я скажу вашему величеству так: в тот день, когда господин де Лафельяд открывал на площади Побед статую Победы вместе с символическими изображениями четырех наций, именно один из Мирабо, Брюно де Рикети, проезжая вместе со своим полком — гвардейским полком, государь, — по Новому мосту, остановился сам и приказал остановиться всему полку перед статуей Генриха Четвертого; он снял шляпу со словами: "Друзья мои! Поклонимся ему, ибо он один стоит многих других!"
Другой Мирабо, Франсуа де Рикети, в возрасте семнадцати лет возвращаясь с Мальты, видит, что его мать, Анна де Понтев, в трауре, и спрашивает о. причине его, потому что его отец умер десятью годами раньше. "Меня оскорбили", — отвечает мать. — "Кто, матушка?" — "Шевалье де Гриак". — "И вы за себя не отомстили?" — спрашивает Франсуа, хорошо знавший свою мать. "Мне очень этого хотелось! Однажды я застала его одного; я приставила к его виску заряженный пистолет и сказала: "Если бы я была одна, то застрелила бы тебя, ты видишь, что вполне могу это сделать; но у меня есть сын, и он сумеет более достойно отомстить за меня!"" — "Вы правильно поступили, матушка!" — отвечает юноша. И, не снимая дорожных сапог, он надевает шляпу, берет шпагу, отправляется на поиски шевалье де Гриака, забияки и бретёра, вызывает его, запирается с ним в саду, бросает ключи через стену и убивает его.
Еще один Мирабо, маркиз Жан Антуан, был шести футов росту, красив, как Антиной, могуч, словно Милон; однако его бабка говаривала на своем провансальском наречии: "Разве теперь есть мужчины? Вы жалкое подобие настоящего мужчины!" Будучи воспитан этой воинственной женщиной, он, как сказал потом его внук, почувствовал вкус к невозможному; став в восемнадцать лет мушкетером, закалившись в огне, он полюбил опасность так страстно, как иные любят наслаждения; он возглавлял легион головорезов, столь же неистовых и неугомонных, как он сам; когда они проходили мимо, другие солдаты говорили им вслед: "Видели вон тех, с красными обшлагами? Это солдаты Мирабо, легион дьяволов под предводительством самого Сатаны". Но они напрасно называли так командира, потому что это был весьма набожный господин, столь набожный, что однажды, когда в его лесах вспыхнул пожар, он, вместо того чтобы погасить пламя обычными способами, приказал отнести туда святые дары, и огонь утих. Справедливости ради стоит прибавить, что его набожность была сродни благочестию феодального барона, и капитан не прочь бывал порой выручить верующего из беды, как это случилось однажды. В церкви одного итальянского монастыря укрылись дезертиры, которых он собирался расстрелять. Он приказал своим людям взломать двери. Они хотели было выполнить приказ, как вдруг двери распахнулись и на пороге появился аббат, in pontificalibus[5], со святыми дарами в руках…
— Что же было дальше? — спросил Людовик XVI, захваченный красочным и остроумным рассказом.
— Он на мгновение задумался, потому что положение было не из легких. Потом его словно внезапно осенило. "Дофен!" — сказал он, обращаясь к знаменосцу. — Прикажи-ка позвать сюда полкового священника, и пусть он заберет тело Христово из рук этого чудака". Полковой священник со всем подобающим благочестием так и сделал, государь, тем более имея за спиной этих дьяволов с красными обшлагами да еще с мушкетами!
— А я помню этого маркиза Антуана, — заметил Людовик XVI. — Не он ли в ответ генерал-лейтенанту Шамийяру, пообещавшему, после того как маркиз отличился в каком-то деле, замолвить за него словечко Шамийяру-министру, сказал: "Сударь! Вашему брату очень повезло, что у него есть вы, потому что, не будь вас, он был бы самым глупым человеком во всем королевстве"?
— Да, государь; вот почему, когда маркиза представили к званию бригадного генерала, министр Шамийяр не поддержал это предложение.
— Ну и как же умер этот герой, которого я назвал бы Конде рода Рикети? — со смехом спросил король.
— Государь, кто красиво жил, тот и умирает красиво! — серьезно заметил Жильбер. — Получив в битве при Кассано приказ защищать мост, подвергавшийся атакам имперских войск, этот великан велел солдатам лечь, а сам остался стоять, словно мишень для вражеского огня. Пули сыпались вокруг него градом; он стоял не шелохнувшись, точно придорожный столб. Одна пуля угодила ему в правое плечо; однако, как вы понимаете, государь, это было для него сущей безделицей. Он взял носовой платок, подвязав им правую руку, и схватил в левую топор, привычное свое оружие, так как он с презрением относился к сабле и шпаге, полагая, что они наносят слишком слабые удары. Не успел он это сделать, как вторая пуля попала ему в шею, перебив яремную вену и шейные нервы. На сей раз дело было посерьезнее. Однако, несмотря на страшную рану, гигант некоторое время еще держался на ногах, потом, захлебнувшись кровью, рухнул на мост, как вырванное с корнем дерево. Увидев, что произошло, упавшие духом солдаты бегут: с потерей командира полк лишился души; один старый сержант, надеясь, что тот еще жив, прикрывает ему лицо своим котелком; преследуя отступающий полк, вся армия принца Евгения — кавалерия и пехота — прошлась по маркизу.
Битва закончилась, надо было заняться трупами. Заметили великолепный наряд маркиза. Один из пленных солдат узнал своего командира. Видя, что Мирабо еще дышит, вернее, издает предсмертные хрипы, принц Евгений приказывает отнести его в лагерь герцога де Вандома. Приказание исполнено. Маркиза помещают в палатке принца, где случайно оказывается знаменитый хирург Дюмулен. Этот человек был известен своими фантазиями; ему приходит в голову вернуть почти мертвого маркиза к жизни; идея эта привлекает его тем более, что осуществление ее представлялось совершенно невозможным: помимо того, что голова держалась лишь благодаря позвоночнику да нескольким обрывкам мускулов, все тело, по которому прошли три тысячи лошадей и шесть тысяч пехотинцев, было сплошной раной. Трое суток никто не верит, что маркиз придет в сознание. Наконец он открывает один глаз; спустя еще два дня шевелит рукой; настойчивость Дюмулена он начинает подкреплять собственной неукротимостью; и вот через три месяца маркиз Жан Антуан появляется на свет с рукой на черной перевязи. У него было двадцать семь ран, на пять больше, чем у Цезаря, а его голову поддерживало нечто вроде серебряного ошейника. Первый свой визит он нанес в Версаль, куда его повез герцог де Вандом и где он был представлен королю; тот его спросил, каким образом могло статься, что, обнаружив такое неслыханное мужество, он до сих пор еще не маршал. "Государь, — отвечал маркиз Антуан, — если бы, вместо того чтобы защищать мост в Кассано, я явился ко двору и подкупил какого-нибудь мошенника, я бы получил свое продвижение ценой меньшего количества ран". Таких ответов Людовик Четырнадцатый не любил: он показал маркизу спину. "Жан Антуан, друг мой, — заметил ему после приема герцог де Вандом, — отныне я буду представлять тебя врагу, но королю — никогда". Несколько месяцев спустя маркиз, несмотря на свои двадцать семь ран, сломанную руку и серебряный ошейник, женился на мадемуазель де Кастеллан-Норант и подарил ей семерых детей в перерывах между семью новыми военными кампаниями. Изредка, как и подобает настоящим храбрецам, он рассказывал о знаменитом сражении при Кассано, по привычке говоря: "В том бою я был убит".
— Вы, дорогой доктор, совершенно замечательно рассказываете мне о том, как маркиз Жан Антуан был убит, — перебил его Людовик XVI, с видимым удовольствием знакомясь с родословной Мирабо, — однако вы мне не сказали, как он умер.
— Он умер в донжоне родового замка Мирабо, сурового и мрачного прибежища, расположенного на утесе, загораживающем вход в ущелье, и потому с двух сторон обдуваемого ледяным ветром; он умер, словно закованный в панцирь властности и суровости, что случалось под старость со всеми Рикети. Он воспитал детей в повиновении и почтительности к старшим и держал их на таком расстоянии, что его старший сын говаривал: "Я никогда не имел чести ни рукой, ни губами прикоснуться к телу этого почтенного господина". Этот старший сын, государь, и стал отцом нынешнего Мирабо; это дикая птица, свившая себе гнездо среди четырех башен; никогда он не желал "оверсаливаться", как он говорит; в этом, по-видимому, и кроется причина того, что вы, ваше величество, его не знаете и потому не имеете возможности оценить его по заслугам.
— А вот и нет, сударь! Я, напротив, его знаю: он один из вождей школы экономистов. Он сыграл свою роль в происходящей революции, подав сигнал к проведению социальных реформ и сделав общедоступными многие глупости и немногие истины, что совершенно непростительно с его стороны, ведь он предвидел то, что должно произойти, он говорил: "Сегодня нет такой женщины, которая не носила бы под сердцем Артевельде или Мазаньелло". И он не ошибался: его собственная женушка носила под сердцем кое-что похуже!
— Государь, если в Мирабо есть нечто такое, что претит вашему величеству или пугает вас, то позвольте вам заметить, что в этом повинны ваш человеческий и королевский деспотизм.
— Королевский деспотизм?! — вскричал Людовик XVI.
— Разумеется, государь! Без разрешения короля отец не мог бы с ним сделать того, что сделал. Какое страшное преступление мог совершить в свои четырнадцать лет отпрыск этого великого рода, если отец отправил его в исправительную школу, где его записывают для пущего унижения не под именем Рикети де Мирабо, а как Буффьера? Что такого мог он сделать в восемнадцатилетнем возрасте, если родной отец выхлопотал для него указ о заточении без суда и следствия и добился его заключения на острове Ре? Что он мог совершить, будучи двадцатилетним юношей, если отец послал его в дисциплинарный батальон на Корсику с таким пожеланием: "Шестнадцатого апреля он пустится в плавание по бурному морю. Дай Бог, чтобы он не выплыл!"? За что отец сослал его в Маноск год спустя после его бракосочетания? За что через полгода после этого изгнания отец приказал перевести его в форт Жу? За что, наконец, после побега его арестовали в Амстердаме, препроводили в донжон Венсенского замка и заключили в камеру — а ему ведь и на свободе-то тесно! — площадью в десять квадратных футов? Вот королевская щедрость вкупе с родительской любовью! Пять лет он сидит в темнице, где пропадает его молодость, кипит страсть, но где в то же время зреет его ум и крепнет душа… Я скажу вашему величеству, что он сделал и за что был наказан. Он совершенно очаровал своего учителя Пуасона тем, с какой легкостью все запоминал и понимал; он вдоль и поперек изучил экономику; раз выбрав военную карьеру, он хотел продолжать службу; будучи принужден жить вместе с женой и ребенком на шесть тысяч ливров ренты, он наделал долгов на тридцать тысяч франков; он сбежал из Маноска, чтобы отколотить палкой наглеца-дворянина, оскорбившего его сестру; и вот, наконец, он совершает свое самое страшное преступление, государь: не устояв перед молоденькой и хорошенькой женщиной, он похитил ее у сурового, ревнивого, дряхлого старика.
— Да, сударь, и сделал он это только затем, чтобы ее бросить, — заметил король, — а несчастная госпожа де Моннье, оставшись наедине со своим преступлением, покончила с собой.
Жильбер поднял глаза к небу и вздохнул.
— Ну, что вы на это ответите, сударь? Что вы можете сказать в защиту вашего Мирабо?
— Правду, государь, только правду, которой так трудно пробиться к королям, что даже вам, жаждущему правды, она далеко не всегда известна. Нет, государь! Госпожа де Моннье покончила с собой вовсе не из-за того, что ее оставил Мирабо, потому что, едва выйдя из Венсенского замка, Мирабо в первую очередь бросился к ней. Переодевшись разносчиком, он добирается до монастыря в Жьене, где она нашла приют; он видит, что Софи к нему охладела, держится скованно. Они объясняются. Мирабо замечает, что госпожа де Моннье не только его не любит, но что она влюблена в другого — в шевалье де Рокура. Ее муж скончался, она свободна и собирается выйти за шевалье замуж. Мирабо слишком рано вышел из тюрьмы; кое-кто рассчитывал на его отсутствие в обществе, теперь приходится довольствоваться тем, что нанесен удар его чести. Мирабо уступает место счастливому сопернику и уходит. Итак, госпожа де Моннье собирается выйти замуж за господина де Рокура, но господин де Рокур внезапно умирает! А она, бедняжка, всю себя отдала этой последней любви. Месяц тому назад, девятого сентября, она заперлась в своей комнате, намеренно оставила пылающие угли и закрыла печь. А враги Мирабо принялись кричать, якобы она умерла потому, что ее бросил первый любовник, в то время как она умирает от любви к другому… Ах, история, история! Вот как она пишется!
— Стало быть, вот отчего он с таким равнодушием отнесся к этому известию?
— Как он к нему отнесся, я тоже могу рассказать вашему величеству, потому что знаю того, кто эту новость принес: это один из членов Собрания. Спросите у него сами, он не сможет солгать, потому что это кюре из Жьена, аббат Валле; он занимает место на скамье, противоположной той, где сидит Мирабо. Он прошел через весь зал и, к величайшему изумлению графа, сел рядом с ним. "Какого черта вы здесь делаете?" — спросил его Мирабо. Аббат Валле молча подал ему письмо, в котором во всех подробностях рассказывалось об этом трагическом происшествии. Мирабо распечатал письмо и долго читал; должно быть, он не мог этому поверить. Потом он еще раз стал перечитывать письмо, сильно изменившись в лице и побледнев; время от времени он проводил рукой по лицу, смахивал слезу, кашлял, пытался взять себя в руки. Наконец он не выдержал, встал, торопливо вышел из зала и три дня не появлялся на заседаниях Собрания… Государь! Простите мне все эти подробности; достаточно быть просто гением, чтобы на тебя клеветали по любому поводу; чего же ждать в том случае, когда дело касается не просто гения, а колосса?!
— Почему же дело обстоит именно так, доктор? Какая выгода в том, чтобы очернить в моих глазах господина де Мирабо?
— Какая в том выгода, государь? Посредственность жаждет удержаться около трона. А Мирабо — из тех, кто, входя в храм, выгоняет из него торгующих. Окажись Мирабо рядом с вами, государь, тут-то и наступил бы конец всем мелким интригам; появление около вас Мирабо будет означать изгнание ничтожных интриганов, ведь он гений, прокладывающий дорогу честности. И какое значение для вас, государь, может иметь то, что Мирабо не ладил с женой? Что вам до того, что Мирабо похитил госпожу де Моннье? Почему вас должно смущать, что у Мирабо полумиллионный долг? Расплатитесь за него с этим долгом, государь; прибавьте к этой сумме миллион, два, десять миллионов, если потребуется! Мирабо свободен, не упускайте Мирабо; берите его, назначьте его своим советником, министром; прислушайтесь к его мощному голосу и повторите его слова своему народу, Европе, всему миру!
— Господин де Мирабо торговал сукном в Эксе ради того, чтобы стать народным избранником; господин де Мирабо не может обмануть тех, кто ему доверял; он не может оставить партию народа и примкнуть к партии короля.
— Государь! Государь! Еще раз говорю вам, что вы не знаете Мирабо: это аристократ, дворянин, роялист прежде всего. Он пошел на то, чтобы народ избрал его потому, что знать его презирала, потому что у Мирабо есть потребность любой ценой добиться своего, — это так свойственно гениям! Если бы он не был избран ни знатью, ни простым народом, он вошел бы в Парламент, как Людовик Четырнадцатый, в сапогах со шпорами, ссылаясь на свое священное право. Вы говорите, что он не бросит партию народа ради партии двора? Государь! А почему существуют эти две партии? Почему бы им не объединиться? Вот Мирабо это и сделает… Берите себе Мирабо, государь! Завтра господина де Мирабо может оттолкнуть ваше пренебрежение, и тогда он, возможно, повернется против вас. А уж в таком случае, государь, — это говорю вам я, это же скажет вам и портрет Карла Первого, как он говорил вам и до меня, — в таком случае все погибло!
— Вы говорите, Мирабо повернется против меня? Разве это уже не произошло, сударь?
— Да, внешне это выглядит именно так, но в глубине души, государь, Мирабо еще с вами. Спросите у графа де Ламарка, что он сказал после знаменитого заседания двадцать первого июня, — ведь только Мирабо мог угадать будущее с такой пугающей прозорливостью!
— Что же он сказал?
— Кусая кулаки от боли, он воскликнул: "Вот так королей и приводят на эшафот!" — а спустя три дня прибавил: "Эти люди не замечают пропасти, которую они разверзли под ногами у монархии! Король и королева погибнут, а народ будет хлопать в ладоши над их телами!"
Король содрогнулся, побледнел, взглянул на портрет Карла I и, после некоторого колебания, вдруг сказал:
— Я побеседую на эту тему с королевой. Может быть, она решится переговорить с господином де Мирабо. Сам я говорить с ним не стану. Я предпочитаю иметь дело лишь с теми людьми, кому я могу пожать руку, господин Жильбер, а господину де Мирабо я не могу пожать руки даже ценой трона, свободы и жизни.
Жильбер собрался было возразить; возможно, он продолжал бы настаивать, но в эту минуту на пороге появился придверник.
— Государь! — объявил он. — Прибыло лицо, которому ваше величество изволили назначить встречу на утро; оно ожидает в приемной.
Взглянув на Жильбера, Людовик XVI сделал беспокойное движение.
— Государь! — сказал тот. — Если я не должен встречаться с тем лицом, кого ожидает ваше величество, я выйду через другую дверь.
— Нет, сударь, — возразил Людовик XVI, — ступайте через эту; вы знаете, что я считаю вас своим другом и у меня нет от вас секретов. Кстати сказать, господин, которого я жду, — простой дворянин; он был когда-то связан с домом моего брата, брат мне его и рекомендовал. Это верный слуга, и я хочу узнать, могу ли я что-либо для него сделать, а если не для него, то, по крайней мере, для его жены и детей. Ступайте, господин Жильбер; вы знаете, что я всегда рад вас видеть, даже если вы приходите, чтобы рассказать мне о господине Рикети де Мирабо.
— Государь, следует ли мне понимать это так, что я проиграл в нашем с вами споре? — спросил Жильбер.
— Я уже сказал вам, сударь, что поговорю об этом с королевой, подумаю — одним словом, мы еще вернемся к этому разговору.
— Вернемся, государь!.. Я буду молить Бога, чтобы не было слишком поздно…
— О! Неужели вы полагаете, что опасность так близка?
— Государь! — ответил Жильбер. — Прикажите, чтобы из вашей спальни никогда не уносили портрет Карла Стюарта: это прекрасный советчик.
И он с поклоном вышел как раз в ту минуту, как на пороге появился ожидаемый королем дворянин.
Жильбер от удивления вскрикнул. Этим дворянином оказался маркиз де Фаврас, которого десять дней тому назад он встретил у Калиостро; именно ему тот предсказал скорую и страшную смерть.
В то время как Жильбер удалялся, охваченный необъяснимым ужасом, который ему внушали не действительные события, но невидимая и таинственная сторона происходящего, перед королем Людовиком XVI, как мы уже сказали в предыдущей главе, предстал маркиз де Фаврас.
Он замер на пороге, как прежде это было с доктором Жильбером, но король сразу же его заметил и подал знак, чтобы тот приблизился.
Фаврас шагнул вперед, поклонился и замер в почтительном ожидании.
Людовик XVI остановил на нем испытующий взгляд, которому, кажется, нарочно учат королей; он может быть либо поверхностным, либо глубоким, в зависимости от способностей того, кто им пользуется.
Тома Маи, маркиз де Фаврас, был сорокапятилетний дворянин приятной наружности; в нем угадывались изысканность и в то же время решительность; лицо его было открытым и выражало искренность.
Король остался доволен осмотром, и на губах его мелькнуло нечто вроде улыбки.
— Вы маркиз де Фаврас, сударь? — спросил король.
— Да, государь, — ответил маркиз.
— Вы желали быть мне представленным?
— Я выразил его королевскому высочеству господину графу Прованскому свое горячее желание засвидетельствовать королю мое почтение.
— Брат вам доверяет, не так ли?
— Надеюсь, что так, государь. Должен признаться, что самая моя заветная мечта заключается в том, чтобы вы, ваше величество, разделили это доверие.
— Брат знает вас уже давно, господин де Фаврас…
— Вы же, ваше величество, меня не знаете… понимаю; однако пусть ваше величество соблаговолит задать мне вопросы, и через десять минут вы будете знать меня не хуже, чем ваш августейший брат.
— Говорите, маркиз, — сказал Людовик XVI, украдкой бросив взгляд на портрет Карла Стюарта, все еще не выходивший у него из головы и стоявший в его глазах, — продолжайте, я вас слушаю.
— Вашему величеству угодно знать…
— Кто вы и чем занимаетесь?
— Кто я, государь? Когда вам обо мне докладывали, все уже было сказано: я Тома Маи, маркиз де Фаврас; я родился в Блуа в тысяча семьсот сорок пятом году; в пятнадцать лет я стал мушкетером и вместе с полком участвовал в кампании тысяча семьсот шестьдесят первого года; потом я был капитаном и помощником командира полка Бельзенса, а затем лейтенантом швейцарцев гвардии его высочества графа Прованского.
— Тогда вы и познакомились с моим братом?
— Государь! Я имел честь быть ему представленным за год до моего назначения; таким образом, он меня уже знал.
— И вы оставили у него службу?
— Да, в тысяча семьсот семьдесят пятом году, государь, когда я отправился в Вену, где и познакомился со своей будущей супругой, единственной и законной дочерью князя Ангальт-Шауенбургского.
— Ваша супруга никогда не была представлена ко двору, сударь?
— Нет, государь; однако в настоящую минуту она имеет честь находиться у королевы вместе с моим старшим сыном.
Король беспокойно шевельнулся, словно желая сказать: "A-а, и королева в этом участвует?"
Некоторое время он молча расхаживал по комнате, украдкой погладывая на портрет Карла I.
— Что же дальше? — спросил Людовик XVI.
— Три года назад, государь, во время восстания против штатгальтера я командовал легионом и способствовал в меру своих сил восстановлению законной власти; затем, оглянувшись на Францию и увидев, что злые силы пытаются всюду внести сумятицу, я возвратился в Париж, чтобы предложить шпагу и жизнь королю.
— Вам, сударь, довелось стать свидетелем печальных событий?
— Государь, я видел пятое и шестое октября.
Король попытался перевести разговор на другую тему.
— Так вы говорите, господин маркиз, — продолжал он, — что мой брат граф Прованский питает к вам столь глубокое доверие, что поручил вам занять для него крупную сумму?
Маркиз не ожидал такого вопроса. Если бы в спальне был кто-нибудь третий, он мог бы заметить, как дрогнула портьера, наполовину скрывавшая альков короля, будто кто-то за ней прятался, а также увидел бы, как затрепетал маркиз де Фаврас, приготовившийся к одному вопросу и вдруг услышавший совсем другой.
— Да, государь, — ответил он, — когда дворянину поручают денежное дело, это свидетельствует о доверии; его королевское высочество граф Прованский оказал мне это доверие.
Король ждал продолжения, погладывая на Фавраса и всем своим видом давая понять, что, приняв такой оборот, беседа интересует его значительно более, нежели прежде.
Маркизу ничего не оставалось, как продолжить свой рассказ, однако было заметно, что он растерян.
— Его королевское высочество был лишен привычных доходов в результате разного рода действий Национального собрания; он полагает, что настал момент, когда ради собственной безопасности хорошо иметь в распоряжении значительную сумму; вот почему его королевское высочество граф Прованский поручил мне заключить соглашение.
— Благодаря которому вам удалось занять денег, сударь?
— Да: государь.
— Значительную сумму, как вы сказали?
— Два миллиона.
— И у кого же?
Фаврас сомневался, должен ли он отвечать королю; разговор пошел совсем не по нужному руслу, перейдя от общих интересов к частным и опустившись от политики до полиции.
— Я спрашиваю, у кого вы заняли деньги, — повторил король.
— Сначала я обратился к банкирам Шаумелю и Сарториусу; однако переговоры ни к чему не привели, и я решил прибегнуть к помощи иностранного банкира, который, узнав о намерении его высочества, из любви к нашим принцам, а также из почтительности к королю сам предложил свои услуги.
— Неужели?.. И как, вы говорите, зовут этого банкира?
— Государь… — в нерешительности медлил Фаврас.
— Вы отлично понимаете, сударь, — продолжал настаивать король, — что таких людей полезно знать, и я желаю услышать его имя хотя бы для того, чтобы, если представится случай, поблагодарить его за преданность.
— Государь, его зовут барон Дзанноне, — сказал Фаврас.
— Итальянец? — спросил Людовик XVI.
— Генуэзец, государь.
— И где он живет?..
— Он живет в Севре, государь, — продолжал Фаврас в надежде заставить бежать разбитую на ноги лошадь, пришпорив ее, — его дом стоит как раз напротив того места, где карета ваших величеств остановилась шестого октября во время возвращения из Версаля, когда в небольшом кабачке у Севрского моста убийцы под предводительством Марата, Верьера и герцога д’Эгильона заставляли парикмахера королевы завивать волосы на отрезанных головах Варикура и Дезюта.
Король побледнел, и, если бы он в ту минуту взглянул в сторону алькова, он бы заметил, что портьера затрепетала еще сильнее.
Было очевидно, что король тяготится беседой и дорого заплатил бы за то, чтобы этот разговор вообще не состоялся.
Он решил поскорее его завершить.
— Ну хорошо, сударь, — произнес он, — я вижу, что вы верный слуга монархии, и даю слово, что не забуду этого при случае.
Он кивнул маркизу, что у государей означает: "Я достаточно долго оказывал вам честь, слушая и отвечая, теперь вам разрешается откланяться".
Фаврас отлично все понял.
— Прошу прощения, государь, однако я полагал, что вашему величеству угодно будет спросить меня еще кое о чем.
— Нет, сударь, — отвечал король, качая головой, словно раздумывая, какие бы еще вопросы он мог задать, — нет, маркиз, это все, что я хотел знать.
— Вы ошибаетесь, государь! — раздался вдруг голос, заставивший короля и маркиза обернуться к алькову. — Вы хотели узнать, как предку маркиза де Фавраса удалось спасти короля Станислава в Данциге и довезти его целым и невредимым до прусской границы.
Оба собеседника вскрикнули от изумления: третье лицо, внезапно вмешавшееся в разговор, была королева. Она была бледна, ее поджатые губы дрожали; она не удовлетворилась сведениями, сообщенными Фаврасом, и, подозревая, что король, слишком занятый собственной персоной, не посмеет пойти до конца, пробралась по внутренней лестнице и потайному коридору и решила продолжать разговор с той минуты, как король по слабости готов был его завершить.
Впрочем, вмешательство королевы и то, как она подхватила разговор, связав свой вопрос с бегством Станислава, позволило королю все понять и под прозрачным покрывалом аллегории увидеть предложения Фавраса относительно его, Людовика XVI, бегства.
А Фаврас сейчас же понял и оценил представившуюся ему возможность развернуть свой план, и, хотя никто из его предков или родственников не принимал участия в бегстве польского короля, он поспешил с поклоном ответить:
— Ваше величество изволит, вероятно, говорить о моем родственнике генерале Штайнфлихте, который прославился благодаря неоценимой услуге, оказанной им своему королю; эта услуга имела благоприятное влияние на судьбу Станислава, ведь сначала он вырвался из рук своих врагов, а затем волею судеб стал вашим прадедом.
— Верно! Все верно, сударь! — воскликнула королева, в то время как Людовик XVI с тяжелым вздохом перевел взгляд на портрет Карла Стюарта.
— Итак, вашему величеству известно… — продолжал Фаврас, — простите, государь: вашим величествам известно, что король Станислав, будучи в Данциге свободен, но со всех сторон окружен армией московитов, был бы обречен, если бы не решился как можно скорее бежать.
— О да, он был обречен, — перебила Фавраса королева, — можно сказать, что он был обречен, господин де Фаврас!
— Мадам! — с некоторой суровостью обратился к королеве Людовик XVI. — Провидение постоянно печется о королях и не может допустить, чтобы они были обречены.
— Ах, ваше величество! — отвечала королева. — Я не менее вас религиозна и не меньше вас верю в Провидение, однако убеждена, что ему нужно немного помочь.
— Таково было мнение и польского короля, государь, — прибавил Фаврас. — Ибо он с уверенностью заявил своим друзьям: считая, что создавшееся положение невыносимо и что жизни угрожает опасность, он желает, чтобы ему представили несколько планов бегства. Несмотря на все трудности, его вниманию были предложены три плана; я упомянул о трудностях, государь, так как ваше величество может заметить, что королю Станиславу было значительно сложнее выбраться из Данцига, нежели, например, вам, если бы вашему величеству вдруг пришла в голову фантазия покинуть Париж… В почтовой карете — если бы вашему величеству захотелось уехать без лишнего шума и не привлекая внимания, — вы могли бы за сутки достичь границы; а если вы пожелали бы уехать из Парижа по-королевски, достаточно было бы приказать какому-нибудь дворянину, которому король окажет честь своим доверием, собрать тридцать тысяч человек и явиться за королем прямо в Тюильри… В обоих случаях успех несомненен…
— Государь, — подхватила королева, — вашему величеству известно, что маркиз де Фаврас говорит чистую правду.
— Да, — ответил король, — однако мое положение, мадам, далеко не столь безнадежно, как положение короля Станислава: Данциг был окружен московитами, как сказал маркиз, форт Вехзельмунд, его последний оплот, только что капитулировал, я же…
— Вы же окружены парижанами, — нетерпеливо перебила его королева, — четырнадцатого июля они взяли Бастилию, в ночь с пятого на шестое октября они хотели вас убить, а днем шестого октября они силой привезли вас в Париж, всю дорогу оскорбляя вас и ваших близких… Да уж, хорошенькое положение! Я бы предпочла оказаться на месте короля Станислава.
— Однако, мадам…
— Король Станислав рисковал только свободой, в крайнем случае, жизнью, а мы…
Король остановил ее взглядом.
— Разумеется, последнее слово за вами, государь, — продолжала королева, — вы сами должны решить, что нам делать.
И она, едва сдерживаясь от нетерпения, села напротив портрета Карла I.
— Господин де Фаврас, — обратилась она к маркизу, — я сейчас беседовала с вашей супругой и вашим старшим сыном. Я вижу, оба они исполнены смелости и решимости, как и подобает супруге и сыну честного дворянина; при любых событиях — если предположить, что события произойдут, — они могут положиться на королеву Франции; королева их не оставит: она дочь Марии Терезии и умеет ценить смелость.
Короля словно подхлестнула бравада королевы, и он обратился к маркизу:
— Так вы говорите, сударь, что королю Станиславу были предложены три способа бегства?
— Да, государь.
— Какие же?
— Во-первых, государь, королю предложили переодеться крестьянином; графиня Чапская, супруга померанского воеводы, говорившая на немецком языке как на родном, передала, что она готова одеться крестьянкой и провести короля под видом своего супруга, положившись на проверенного человека, прекрасно знавшего местность. Это тот самый способ, который я прежде всего имел в виду, говоря о бегстве французского короля, в том случае, если это нужно будет сделать инкогнито, ночной порой…
— А во-вторых? — перебил его Людовик XVI, словно ему было неприятно, что его сравнили с королем Станиславом.
— Во-вторых, государь, можно было с тысячью людей рискнуть пробиться сквозь кольцо московитов; об этом способе я тоже уже упоминал в разговоре с королем Франции и заметил при этом, что у него в распоряжении не одна, а тридцать тысяч человек.
— Вы сами видели, пригодились ли мне эти тридцать тысяч человек четырнадцатого июля, господин де Фаврас, — возразил король. — Перейдем к третьему способу.
— Третье предложение было Станиславом принято; оно заключалось в том, чтобы, переодевшись в крестьянское платье, выйти из Данцига, но не в сопровождении женщины, которая могла бы оказаться в пути обузой, не с тысячью человек, которые все от первого до последнего могли быть перебиты, так и не сумев прорвать кольцо вражеских войск, а лишь с двумя-тремя надежными людьми, которые всегда пройдут где угодно. Этот третий способ был предложен господином Монти, французским послом, и поддержан моим родственником генералом Штайнфлихтом.
— Этот план и был принят?
— Да, государь. Если какой-нибудь король окажется в таком же положении, как польский король, или в сходном и, остановившись на этом плане, соблаговолит оказать мне такое же доверие, какое ваш венценосный прадед оказал генералу Штайнфлихту, я мог бы головой поручиться за этот план, тем более, когда дороги столь безлюдны, как во Франции, а король — такой прекрасный наездник, как ваше величество.
— Ну, разумеется! — согласилась королева. — Однако, сударь, в ночь с пятого на шестое октября король мне клятвенно обещал, что никогда не уедет без меня и даже не будет замышлять бегство без моего участия; если король дал слово, сударь, он его не нарушит.
— Ваше величество! — воскликнул Фаврас, обращаясь к королеве. — Это затрудняет путешествие, но не исключает его. Если бы я имел честь руководить подобной экспедицией, я взялся бы доставить королеву, короля и членов королевской семьи целыми и невредимыми в Монмеди или в Брюссель точно так же, как генерал Штайнфлихт в целости и невредимости доставил короля Станислава в Мариенвердер.
— Слышите, государь?! — вскричала королева. — Я думаю, что надо действовать: нам нечего бояться с таким человеком, как маркиз де Фаврас.
— Да, мадам, — согласился король. — Я тоже так думаю. Однако время еще не пришло.
— Ну что ж, сударь, — продолжала королева, — ждите, как тот, кто смотрит на нас с портрета. Один вид его, как мне кажется, должен был бы дать вам лучший совет… Ждите, пока вас не вынудят вступить в бой; ждите, пока этот бой будет проигран; ждите, пока вы станете пленником; ждите, пока у вас под окном построят эшафот… Сегодня вы говорите: "Слишком рано!", а тогда будете вынуждены признать: "Теперь слишком поздно!.."
— Как бы то ни было, государь, я в любую минуту по первому слову вашего величества буду к вашим услугам, — поклонился Фаврас (он боялся, как бы его присутствие, послужившее причиной размолвки между королевой и Людовиком XVI, не утомило короля). — Я мог бы предложить моему повелителю только свою жизнь, но она и без того ему принадлежит; он имел и имеет право в любое время распорядиться ею.
— Хорошо, сударь, — сказал король, — взамен я подтверждаю данное вам королевой обещание позаботиться о маркизе и о ваших детях.
На этот раз король явно отпускал его; маркиз был вынужден удалиться; несмотря на то что ему очень хотелось продолжить беседу, он, видя, что его поддерживает только королева, и то лишь взглядом, вышел, пятясь, из комнаты.
Королева провожала его глазами до тех пор, пока за ним не упала портьера.
— Ах, сударь! — воскликнула она, протягивая руку к полотну Ван Дейка. — Когда я приказала повесить этот портрет в вашей спальне, я думала, что он лучше на вас повлияет.
И она с высокомерным видом, словно не желая продолжать разговор, пошла к двери в глубине алькова, потом внезапно остановилась со словами:
— Государь, признайтесь, что маркиз де Фаврас не первый, кого вы принимали нынче утром.
— Да, мадам, вы правы; до него у меня был доктор Жильбер.
Королева вздрогнула.
— A-а, я так и думала! И доктор Жильбер, насколько я понимаю…
— …совершенно со мной согласен, мы не должны уезжать из Франции.
— Но, считая, что мы не должны уезжать, государь, он, несомненно, дает совет, как сделать наше пребывание здесь возможным?
— Да, мадам, он дает такой совет. К несчастью, я нахожу его если и не плохим, то уж, несомненно, невыполнимым.
— Что же он советует?
— Он хочет, чтобы мы купили на год Мирабо.
— За сколько? — спросила королева.
— За шесть миллионов… и одну вашу улыбку.
Королева глубоко задумалась.
— Возможно, это неплохой способ…
— Да, однако вы от него откажетесь, не так ли, мадам? — спросил король.
— Я не говорю ни да ни нет, — отвечала королева; лицо ее приняло в это мгновение угрожающее выражение, какое бывает у демонов зла, уверенных в своей победе, — надо об этом подумать…
Уже выходя, она едва слышно прибавила:
— И я об этом подумаю!
Оставшись в одиночестве, король постоял с минуту, потом, словно испугавшись, что королева может вернуться, он подошел к двери, в которую она вышла, отворил ее и выглянул в переднюю.
Он увидел там только лакеев.
— Франсуа! — позвал он вполголоса.
Камердинер, поднявшийся при виде короля и вытянувшийся в ожидании приказаний, немедленно подошел и, когда король вернулся в свою комнату, последовал за ним.
— Франсуа, вы знаете, где находятся апартаменты господина де Шарни? — спросил король.
— Государь, — отвечал камердинер (тот самый, что был допущен к королю после десятого августа и оставил мемуары о последних днях его правления), — у графа де Шарни вообще нет апартаментов: он занял мансарду в павильоне Флоры.
— Почему же офицеру, да еще в его чине, было предоставлена всего-навсего мансарда?
— Господину графу предложили нечто лучшее, однако он отказался и заявил, что ему довольно и мансарды.
— Ну хорошо, — сказал король. — Вы знаете, где эта мансарда?
— Да, государь.
— Пригласите ко мне господина де Шарни, я желаю с ним поговорить.
Камердинер вышел, притворил за собой дверь и поднялся в мансарду графа. В это время граф стоял, опершись об оконный косяк, устремив взгляд на море черепичных и шиферных крыш, волнами убегавших вдаль.
Камердинер постучал дважды, однако г-н де Шарни так глубоко задумался, что не услышал его стука; тогда камердинер, видя, что ключ торчит в двери, решил войти сам, заручившись приказом короля.
Граф обернулся на шум.
— A-а, это вы, метр Гю, — проговорил он, — вас прислала за мной королева?
— Нет, господин граф, — отвечал камердинер, — меня прислал король.
— Король? — удивленно переспросил г-н де Шарни.
— Да, — подтвердил камердинер.
— Хорошо, метр Гю; передайте его величеству, что я к его услугам.
Камердинер чопорно удалился, как того требовал этикет, а г-н де Шарни, со свойственной всем истинным аристократам любезностью по отношению к любому человеку, пришедшему от имени короля, независимо от того, носил ли он на груди серебряную цепь или был в ливрее, проводил его до двери.
Оставшись один, г-н де Шарни постоял с минуту, обхватив голову руками, словно пытаясь привести сбивчивые мысли в порядок; собравшись с духом, он пристегнул шпагу, лежавшую до того на кресле, взял шляпу и, зажав ее под мышкой, стал спускаться.
Он застал Людовика XVI в его спальне; повернувшись спиной к картине Ван Дейка, король только что приказал подать себе завтрак.
Заметив г-на де Шарни, король поднял голову.
— А! Вот и вы, граф, отлично! — молвил король. — Не желаете ли позавтракать со мной?
— Государь, я вынужден отказаться от этой чести, потому что уже завтракал, — с поклоном ответил граф.
— Я просил вас зайти ко мне, чтобы поговорить о деле, даже о серьезном деле, и потому вам придется немного подождать: я не люблю говорить о делах во время еды.
— Я к услугам вашего величества.
— А пока мы можем поговорить о чем-нибудь другом — например о вас.
— Обо мне, государь? Чем я мог заслужить заботу короля о моей персоне?
— Знаете ли, дорогой граф, что мне ответил Франсуа, когда я спросил, где ваши апартаменты в Тюильри?
— Нет, государь.
— Он сказал, что вы отказались от предложенных апартаментов и поселились в мансарде.
— Совершенно верно, государь.
— Но почему же, граф?
— Да потому, государь… потому что я живу один и, пользуясь незаслуженной милостью ваших величеств, счел себя не вправе лишать апартаментов господина коменданта дворца, так как мне довольно и простой мансарды.
— Прошу прощения, дорогой граф, вы отвечаете так, будто вы по-прежнему обыкновенный офицер и холостяк; однако вам поручено — и я надеюсь, что в трудную минуту вы об этом не забудете! — важное дело; кроме того, вы женаты: что вы будете делать с графиней в жалкой мансарде?
— Государь, — отвечал Шарни с печальным выражением, не ускользнувшим от внимания короля, как ни мало был он восприимчив к этому чувству, — я не думаю, чтобы графиня де Шарни сделала мне честь, разделив со мною мои апартаменты, будь они просторными или небольшими.
— Но вы же знаете, граф, что, хотя госпожа де Шарни и не состоит на службе у королевы, они подруги. Королева ни дня не может прожить без графини. Правда, с некоторых пор я, как мне кажется, стал замечать, что между ними наступило охлаждение… А когда госпожа де Шарни приедет во дворец, где же она будет помещена?
— Государь, я не думаю, что госпожа де Шарни когда-нибудь возвратится во дворец, если на то не будет особого приказания вашего величества.
— Да ну?
Шарни поклонился.
— Не может быть! — воскликнул король.
— Прошу меня простить, ваше величество, однако я уверен в том, что говорю.
— А знаете, меня это удивляет меньше, чем вы могли бы предположить, дорогой граф; я, по-моему, только что вам сказал, что заметил некоторое охлаждение между королевой и ее любимицей…
— Да, ваше величество, вы изволили так сказать.
— Женские капризы! Мы постараемся это уладить. А пока, дорогой граф, я, кажется, сам того не желая, веду себя по отношению к вам как тиран!
— Что вы говорите, государь?
— Да ведь я же принуждаю вас оставаться в Тюильри, в то время как графиня проживает… где она проживает, граф?
— На улице Кок-Эрон, государь.
— Я вас об этом спрашиваю по привычке королей задавать вопросы, а также отчасти из желания услышать адрес графини; ведь я знаю Париж не лучше какого-нибудь русского из Москвы или австрийца из Вены и потому не представляю, далеко ли от Тюильри улица Кок-Эрон.
— Совсем рядом, государь.
— Тем лучше. Теперь я понимаю, почему у вас в Тюильри только временное пристанище.
— Моя комната в Тюильри, государь, не просто временное пристанище, — Шарни говорил с той же печалью в голосе, какую король уже имел случай заметить. — Напротив, это мое постоянное жилище, где меня можно застать в любое время суток, когда ваше величество удостоит меня чести за мной послать.
— О! — откинувшись в кресле, воскликнул король (завтрак его подходил к концу). — Что вы хотите этим сказать, господин граф?
— Прошу прощения, ваше величество, но я не совсем понимаю, что означают вопросы, которые я имею честь слышать от вашего величества.
— Да разве вы не знаете, что у меня добрая душа? Я отец и супруг прежде всего; внутренние дела дворца волнуют меня ничуть не меньше, нежели сношения моего королевства с иностранными государствами… Что это значит, дорогой граф? Не прошло и трех лет после вашей женитьбы, а у господина графа де Шарни — "постоянное" жилье в Тюильри, в то время как госпожа графиня де Шарни "постоянно" проживает на улице Кок-Эрон!
— Государь, я могу ответить вашему величеству лишь следующее: госпожа де Шарни хочет жить отдельно.
— Но вы хоть бываете у нее ежедневно?.. Нет… дважды в неделю?..
— Государь, я не имел удовольствия видеть госпожу де Шарни с того самого дня, как король приказал мне о ней справиться.
— Так ведь… с тех пор прошло уже больше недели?
— Десять дней, государь, — взволнованно произнес Шарни.
Король понимал горе лучше, чем грусть, и на сей раз уловил в словах графа едва заметные нотки страдания.
— Граф! — заговорил Людовик XVI с добродушным выражением, так шедшим "доброму семьянину", как он сам себя иногда называл. — Граф, в этом есть и ваша вина!
— Моя вина? — невольно покраснев, торопливо переспросил Шарни.
— Да, да, ваша вина, — продолжал настаивать король. — Если мужчину оставляет женщина, да еще столь безупречная, как графиня, в этом всегда отчасти виноват мужчина.
— Государь!
— Вы можете сказать, что это не мое дело, дорогой граф. А я отвечу вам так: "Ошибаетесь: это мое дело; король многое может сделать одним своим словом". Ну, будьте со мной откровенны: вы оказались неблагодарны по отношению к бедной мадемуазель де Таверне, а она так вас любит!
— Она меня любит?.. Простите, государь, — с легким оттенком горечи отозвался Шарни, — ваше величество изволили сказать, что мадемуазель де Таверне меня… очень любит?..
— Мадемуазель де Таверне или госпожа графиня де Шарни, — это одно и те же лицо, я полагаю.
— И да и нет, государь.
— Я сказал, что госпожа де Шарни вас любит, и продолжаю это утверждать.
— Государь, вы знаете, что противоречить королю не положено.
— Можете противоречить сколько хотите, я знаю, что говорю.
— И вы, ваше величество, по некоторым признакам, понятным, очевидно, только вашему величеству, заметили, что госпожа де Шарни… меня любит?..
— Я не знаю, мне ли одному были понятны эти признаки, дорогой граф; однако я знаю наверное, что в страшную ночь шестого октября, с той самой минуты, как графиня присоединилась к нам, она ни на секунду не отводила от вас взгляда, и в глазах ее читалась душевная тревога, читалась до такой степени ясно, что, когда двери Бычьего глаза готовы были вот-вот затрещать, я увидел, что бедняжка подалась вперед, чтобы заслонить вас собою.
Сердце Шарни болезненно сжалось. Ему показалось, что он заметил в поведении графини нечто сходное с тем, о чем только что сказал ему король; однако все подробности его последнего свидания с Андре были еще слишком памятны ему, чтобы он мог поверить и невнятному голосу своего сердца, и утверждениям короля.
— Я потому еще обратил на это внимание, — продолжал Людовик XVI, — что уже во время моего путешествия в Париж, когда королева послала вас ко мне в ратушу, она сама мне потом рассказала, что графиня едва не умерла от горя, пока вас не было, а позже — от радости, когда вы благополучно вернулись.
— Государь, — с печальной улыбкой заметил Шарни, — Богу было угодно, чтобы те, кто по рождению выше нас, имели то преимущество, что могут читать в чужих сердцах тайны, недоступные другим людям. Если король и королева это видели, значит, так оно и было. Однако мое слабое зрение позволило мне увидеть другое; вот почему я прошу короля не обращать внимания на пламенную любовь ко мне госпожи де Шарни, если ему угодно поручить мне какое-нибудь опасное дело или послать куда бы то ни было с поручением. Я бы с удовольствием уехал из Парижа, даже с риском для жизни.
— Однако когда неделю тому назад королева хотела отправить вас в Турин, вы, как мне показалось, сами пожелали остаться в Париже.
— Я подумал, государь, что для выполнения этого поручения вполне подойдет мой брат, а сам остался в надежде получить другое — более трудное и опасное задание.
— Ну что же, дорогой граф, наступило именно такое время, когда я хочу поручить вам одно дело; сегодня оно трудное, а в будущем, возможно, и небезопасное; вот почему я говорил с вами о нынешнем одиночестве графини: я хотел бы видеть ее рядом с подругой, потому что отнимаю у нее мужа.
— Я напишу графине, государь, и расскажу о том, какие добрые чувства питает к ней ваше величество.
— Как "напишете"? Разве вы не повидаете графиню до отъезда?
— Я лишь однажды посетил госпожу де Шарни, не испросив на то ее позволения, государь, и, судя по тому, какой прием она мне оказала, мне не следует пока что этого позволения испрашивать, не будь на то особого приказания вашего величества.
— Не будем больше об этом говорить; я обсужу это с королевой в ваше отсутствие, — сказал король, поднимаясь из-за стола.
Он удовлетворенно откашлялся, как человек, вполне насытившийся и довольный своим пищеварением.
— Да, признаться, доктора правы: любое дело представляется совершенно по-разному в зависимости от того, занимаемся ли мы им на голодный или на сытый желудок… Пройдите в мой кабинет, дорогой граф; я чувствую, что могу чистосердечно обо всем с вами поговорить.
Граф последовал за Людовиком XVI, размышляя о том, что материальная, грубая сторона человека иногда лишает коронованную особу величия, в чем гордая Мария Антуанетта неустанно упрекала своего супруга.
Хотя король переехал в Тюильри всего две недели тому назад, оборудование двух комнат в его апартаментах было полностью закончено.
Это были его кузница и кабинет.
Позже, при обстоятельствах, которые окажут на судьбу несчастного короля не меньшее влияние, нежели теперешние, мы еще пригласим читателя в королевскую кузницу; а сейчас давайте войдем в кабинет вслед за Шарни. Граф уже стоит перед письменным столом, за который только что сел король.
Стол завален картами, книгами по географии, английскими газетами, бумагами; среди них нетрудно различить те, что исписаны рукой Людовика XVI: у него мелкий почерк, король не оставляет свободного места ни сверху, ни снизу, ни на полях.
Характер проявляется в мелочах: бережливый Людовик XVI не только не оставлял на листе бумаги свободного места, но под его рукой белый листок покрывался таким количеством букв, какое только мог вместить.
Шарни, около четырех лет проживший в непосредственной близости от обоих венценосных супругов, давным-давно привык к этим мелочам и потому не замечал их. Вот отчего он, не останавливаясь взглядом ни на чем в особенности, почтительно ожидал, когда король к нему обратится.
Однако, придя в кабинет, король, несмотря на то что он заранее заявил о своем доверии к графу, испытывал, казалось, некоторое смущение перед тем, как приступить к делу.
Чтобы придать себе решимости, он отпер один из ящиков стола, из потайного отделения его достал несколько запечатанных писем и положил их на стол, придавив сверху рукой.
— Господин де Шарни! — начал он наконец. — Я заметил вот что…
Он замолчал и пристально взглянул на Шарни, терпеливо ожидавшего, когда король снова заговорит.
— В ночь с пятого на шестое октября, когда надо было выбирать между охраной королевы и короля, вы поручили ее величество своему брату, а сами остались при мне.
— Государь! — сказал Шарни. — Я глава семьи, а вы глава государства, вот почему я счел себя вправе умереть рядом с вами.
— Это внушило мне мысль, — продолжал Людовик XVI, — что, если когда-нибудь мне доведется искать человека для выполнения тайного, трудного и опасного поручения, я могу доверить его вам как верному французу и как сердечному другу.
— О государь! — вскричал Шарни. — Как бы высоко ни возносил меня король, я не настолько самонадеян, чтобы полагать себя чем-то более значительным, чем верным и признательным подданным.
— Господин де Шарни! Вы серьезный человек, хотя вам всего тридцать шесть лет; вы стараетесь осмыслить каждое из пережитых нами событий и о каждом сделать свое заключение… Господин де Шарни, что вы думаете о моем положении? Что бы вы могли предложить для его улучшения, если бы вы были первым министром?
— Государь! — скорее нерешительно, нежели смущенно, произнес Шарни. — Я солдат… морской офицер… Сложные политические вопросы недоступны моему пониманию.
— Граф! — король протянул Шарни руку с достоинством, будто только сейчас до конца осознанным им самим. — Вы человек. А другой человек, считающий вас своим другом, обращается к вам просто, искренне, доверяясь вашему светлому уму, честному и преданному сердцу, и просит вас поставить себя на его место.
— Государь, — отвечал Шарни, — в не менее серьезных обстоятельствах королева уже оказала мне однажды честь, какую в настоящую минуту оказывает мне король, спрашивая моего мнения; это было в день взятия Бастилии; королева намеревалась выдвинуть против ста тысяч вооруженных парижан, катившихся, будто ощетинившаяся железом и пышущая огнем гидра, по улицам Сент-Антуанского предместья, всего восемь или десять тысяч наемных солдат. Если бы королева не так хорошо меня знала, если бы она не видела всей моей почтительности и преданности, мой ответ мог бы поссорить меня с ней… Увы, государь, сегодня я боюсь, что, искренне отвечая на вопрос короля, я могу обидеть ваше величество.
— Что же вы ответили королеве, сударь?
— Раз ваше величество недостаточно сильны, чтобы войти в Париж победителем, вы должны войти как отец народа.
— Ну так что же, сударь! — возразил Людовик XVI. — Разве я не последовал этому совету?
— Совершенно верно, государь, вы ему последовали.
— Теперь остается узнать, правильно ли я сделал, что последовал ему, ведь на этот раз… скажите сами, вошел я сюда как король или как пленник?
— Государь, разрешит ли мне король говорить со всею откровенностью? — спросил Шарни.
— Говорите, граф; раз я спрашиваю вашего мнения, значит, собираюсь последовать вашему совету.
— Государь! Я был против банкета в Версале; я умолял королеву не ходить в ваше отсутствие в театр; я был в отчаянии, когда ее величество растоптала трехцветную кокарду, заменив ее черной, то есть австрийской кокардой.
— Вы полагаете, господин де Шарни, что это послужило действительной причиной событий пятого и шестого октября?
— Нет, государь, однако это было поводом. Государь! Вы справедливо относитесь к своему народу, верно? Народ добр, он вас любит, народ поддерживает королевскую власть; однако народ страдает, народ мерзнет, народ голодает; он окружен дурными советчиками, толкающими его против вас; он идет, опрокидывая все на своем пути, потому что и сам еще не знает своих сил; стоит его однажды выпустить из рук, как он, подобно наводнению или пожару, все вокруг затопит или сожжет дотла.
— Предположим, господин де Шарни, — и это вполне естественно, — что я не хочу ни утонуть, ни сгореть; что же мне следует предпринять?
— Государь, не следует давать повода к тому, чтобы начались наводнение или пожар… Впрочем, прошу прощения, — спохватился Шарни, — я забываю, что даже по приказанию короля…
— Вы хотите сказать — по просьбе… Продолжайте, господин де Шарни, продолжайте: король просит вас.
— Итак, государь, вы видели парижан, так долго живших без короля и королевы и возжаждавших на них посмотреть; вы видели, какой страшной толпой поджигателей и убийц был народ в Версале, вернее, таким он вам показался, потому что в Версале был не народ! Вы видели народ в Тюильри, когда, столпившись под двойным дворцовым балконом, он приветствовал вас, королеву, членов королевской семьи, проникал в ваши покои в виде различных депутаций: рыночных торговок, национальных гвардейцев, представителей городских властей; а те, кому не посчастливилось попасть в ваши апартаменты и обменяться с вами парой слов, толпились — вы это видели — под окнами вашей столовой, и матери приказывали детишкам посылать через стекла воздушные поцелуи августейшим сотрапезникам!
— Да, — сказал король, — я все это видел, этим и объясняется моя нерешительность. Я хочу понять, какой же народ настоящий: тот, что поджигает и убивает, или тот, который приветствует и возвеличивает?
— Конечно, последний, государь! Доверьтесь ему, и он защитит вас от того, кто поджигает и убивает.
— Граф, вы с разницей в два часа слово в слово повторяете то, что уже сказал мне сегодня утром доктор Жильбер.
— Ах, государь! Почему же, узнав мнение столь глубокомысленного, столь ученого, столь серьезного человека, как господин доктор, вы соблаговолили справиться о моей точке зрения? Ведь я всего-навсего скромный офицер.
— Я могу объяснить вам это, господин де Шарни, — отвечал Людовик XVI. — Дело в том, что вы с доктором совершенно непохожи. Вы преданы королю, а доктор Жильбер — лишь королевской власти.
— Я не совсем вас понимаю, государь.
— Я полагаю, что ради спасения королевской власти, то есть принципа, он не остановится перед тем, чтобы покинуть короля, то есть человека.
— В таком случае ваше величество правы, мы действительно по-разному смотрим на вещи: вы, государь, олицетворяете для меня и короля и королевскую власть, и я прошу вас располагать мною.
— Прежде всего мне хотелось бы услышать от вас, господин де Шарни, к кому вы обратились бы в переживаемую нами минуту затишья перед новой бурей, чтобы стереть следы бури минувшей и чтобы предотвратить грядущее несчастье.
— Если бы я имел честь и несчастье быть королем, государь, я вспомнил бы крики, раздававшиеся вокруг кареты по дороге из Версаля, и протянул бы правую руку господину де Лафайету, а левую — господину де Мирабо.
— Граф! — с живостью воскликнул король. — Как вы можете так говорить, испытывая ненависть к одному и презирая другого?
— Государь! Речь идет не о моих чувствах, а о спасении короля и будущем королевства.
— То же самое сказал мне и доктор Жильбер, — пробормотал король, будто разговаривая сам с собой.
— Государь, я рад, что мое мнение совпадает с мнением человека столь известного, как доктор Жильбер, — отвечал Шарни.
— Так вы полагаете, дорогой граф, что союз этих двух людей мог бы привести к спокойствию нации и безопасности короля?
— С Божьей помощью, государь, я положился бы на союз этих двух людей.
— Однако если я положусь на этот союз, если я дам согласие на этот пакт, но, несмотря на мое и, возможно, их собственное желание, министерская комбинация, которая должна их объединить, провалится, что тогда мне, по-вашему, делать?
— Я думаю, что, когда король испробует все средства, данные ему судьбой, когда он исполнит все обязательства, накладываемые на него положением, настанет время ему подумать о безопасности своей семьи.
— Так вы предложили бы мне бежать?
— Я предложил бы вашему величеству удалиться вместе с теми из своих полков и подданных, на кого вы считаете себя вправе рассчитывать, в какую-нибудь крепость вроде Меца, Нанси или Страсбург.
Лицо короля расплылось в улыбке.
— Так! — радостно воскликнул он. — А кому из генералов, доказавших мне свою преданность, вы доверили бы опасную миссию: увезти или принять короля? Ответьте мне искренне, Шарни, ведь вы знаете всех генералов!
— О государь! — прошептал Шарни. — Это очень большая ответственность: руководить королем в подобном выборе… Государь, я признаюсь в собственном невежестве, слабости, бессилии… Государь, позвольте мне не отвечать.
— Я вам помогу, граф, — заявил король. — Выбор уже сделан. К этому человеку я и хочу вас послать. Вот уже готовое письмо, вам следует передать его. Таким образом, если вы назовете имя подходящего, по вашему мнению, человека, это не повлияет на мой выбор. Зато я узнаю имя еще одного верного слуги, у которого, несомненно, будет случай доказать свою преданность. Итак, господин де Шарни, если бы вам пришлось поручить вашего короля чьей-либо смелости, преданности, находчивости, на кого пал бы ваш выбор?
— Государь! — с минуту подумав, отвечал Шарни. — Готов поклясться вашему величеству, что я выбрал бы этого человека не потому, что меня связывают с ним дружеские и даже, я бы сказал, почти родственные отношения, но потому, что он известен всей армии своей преданностью королю; будучи губернатором Подветренных островов, он во время американской войны бесстрашно охранял наши антильские владения от посягательств неприятеля и даже отбил у него несколько островов; с тех пор ему поручались весьма ответственные посты, а в настоящее время он, если не ошибаюсь, губернатор Меца. Я имею в виду маркиза де Буйе, государь. Будь я отцом, я не побоялся бы доверить ему своего сына; будучи сыном, я доверил бы ему своего отца; будучи верноподданным, я доверил бы ему моего короля!
Несмотря на то что внешне Людовик XVI, как правило, бывал невозмутим, на сей раз он с заметным беспокойством слушал графа; по мере того как он угадывал, кого имел в виду Шарни, лицо его все более прояснялось. Когда граф произнес имя маркиза, король не сдержался и радостно вскрикнул.
— Вы только взгляните, граф, кому адресовано это письмо, — сказал он. — Должно быть, само Провидение внушило мне мысль обратиться к вам!
Шарни принял письмо из рук короля и прочитал на конверте:
"Господину Франсуа Клоду Амуру маркизу де Буйе, командующему военным гарнизоном города Меца".
Слезы радости и гордости навернулись на глаза Шарни.
— Государь! — вскричал он. — После этого я могу сказать вам только одно: я готов умереть за ваше величество!
— А я, сударь, скажу вам вот что: после того, что произошло, я не вправе иметь от вас тайн, потому что в час испытаний я вам, и только вам — слышите? — доверю свою жизнь, жизнь королевы и моих детей. Выслушайте же, что мне предлагают и от чего я отказываюсь.
Шарни поклонился и приготовился слушать.
— Уже не в первый раз, как вы понимаете, господин де Шарни, мне и моим близким приходится задуматься о том, как осуществить план, сходный с тем, который мы сейчас обсуждаем. В ночь с пятого на шестое октября я собирался устроить побег королеве; ее должны были отвезти в Рамбуйе в экипаже, а я догнал бы ее верхом. Оттуда мы без особого труда добрались бы до границы, потому что тогда нас не охраняли столь тщательно, как теперь. Этот план провалился, потому что королева не пожелала ехать одна и меня также заставила поклясться в том, что я без нее никуда не уеду.
— Государь, я присутствовал при том, как трогательно обменялись тогда клятвами король и королева, вернее муж и жена.
— Потом господин де Бретёйль начал со мной переговоры через посредничество графа фон Иннисдаля, а на прошлой неделе я получил письмо из Золотурна.
Король замолчал. Граф по-прежнему не проронил ни звука.
— Вы молчите, граф? — спросил король.
— Государь, — с поклоном отвечал Шарни, — я знаю, что господин барон де Бретёйль представляет интересы Австрии, и боюсь оскорбить вполне понятные симпатии короля к королеве, а также к императору Иосифу Второму, который приходится вам шурином.
Король схватил Шарни за руку и, наклонившись к нему, доверительно зашептал:
— Можете этого не бояться, граф: я люблю Австрию не больше вас.
Рука Шарни задрожала, так велико было его изумление.
— Граф! Граф! Когда столь значительное лицо, как вы, собирается пожертвовать собою ради другого человека, имеющего перед ним лишь то преимущество, что он король, нужно знать, кому готовишься принести себя в жертву. Граф, я уже сказал вам и повторяю: я не люблю Австрию. Я не люблю Марию Терезию, навязавшую нам Семилетнюю войну, в которой мы потеряли двести тысяч человек и двести миллионов семьсот тысяч квадратных льё в Америке; я не люблю ее за то, что она называла госпожу де Помпадур — шлюху! — своей кузиной; за то, что по ее приказу мой отец — святой! — был отравлен господином де Шуазёлем; за то, что она пользовалась своими дочерьми как дипломатическими агентами; за то, что через посредство эрцгерцогини Каролины она распоряжалась Неаполем, а через посредство эрцгерцогини Марии Антуанетты она рассчитывала подчинить себе Францию.
— Государь, государь! — заметил Шарни. — Ваше величество забывает, что я посторонний, я только слуга королю и королеве Франции.
Шарни голосом выделил слово "королева" так же, как мы выделим его с помощью пера.
— Я уже говорил вам, граф, — возразил король, — что вы друг, и я тем откровеннее могу с вами об этом поговорить, что предубеждение против королевы давно стерлось в моей памяти. Но ведь я не по своей воле получил в жены представительницу королевского дома, дважды враждебного Франции как со стороны Австрии, так и со стороны Лотарингии. Я был недоволен, когда увидел, что к моему двору прибыл этот аббат де Вермон, мнимый наставник дофины, а на самом деле шпион Марии Терезии, на которого я наталкивался по нескольку раз в день, потому что ему было приказано постоянно крутиться у меня под ногами, хотя я за девятнадцать лет не обменялся с ним ни одним словом. Я, вопреки своей воле, был вынужден после десяти лет борьбы назначить господина де Бретёйля министром по делам моего двора и управления Парижа. Мне пришлось, также не по своей воле, назначить первым министром архиепископа Тулузского, этого безбожника. И наконец, сам того не желая, я выплатил Австрии миллионы, которые она собиралась выкачать из Голландии. А сегодня, сейчас, когда я говорю с вами, кто, унаследовав трон Марии Терезии, дает советы и направляет королеву? Ее брат Иосиф Второй — к счастью, он уже при смерти. Через кого он дает ей советы? Вы это знаете не хуже меня: через доверенных лиц все того же аббата Вермона, то есть через барона де Бретёйля, а также через австрийского посланника Мерси д’Аржанто. За спиною этого старика прячется другой старик: Кауниц, семидесятилетний министр столетней Австрии. Оба эти старых фата, вернее обе эти салонные старухи, помыкают королевой Франции через посредство модистки мадемуазель Бертен и парикмахера Леонара, оплачивая их услуги из собственного кармана. И куда они ведут королеву? Они склоняют ее к союзу с Австрией! А Австрия всегда грозила гибелью Франции и как союзница, и как соперница. Кто вложил нож в руки Жаку Клеману? Кинжал — в руки Равальяку? А Дамьену? Австрия! Прежняя католическая набожная Австрия сегодня отрекается от Бога и уже наполовину прониклась философским духом благодаря Иосифу Второму. Австрия ведет себя неосмотрительно, потому что вот-вот повернет против себя собственную шпагу, то есть Венгрию. Австрия близорука, она позволяет обкрадывать себя бельгийским священникам, уже захватившим лучшую часть ее короны — Нидерланды; Австрия зависит от Европы, однако она поворачивается к ней спиной, хотя, казалось бы, должна была не сводить с нее глаз, и бросает в войну с турками, нашими союзниками, отборные войска, чем помогает России. Нет, нет и нет, господин де Шарни, я ненавижу Австрию и не могу ей доверять.
— Государь! Государь! — пробормотал Шарни. — Такое доверие мне лестно, однако опасно для того, кому его оказывают. Государь! Не пришлось бы вам когда-нибудь раскаяться в том, что вы мне открылись!
— О, это меня не пугает, сударь, и в доказательство своих слов я продолжаю.
— Государь, вы приказали мне слушать — я слушаю.
— Это предложение о бегстве не единственное. Вы знаете маркиза де Фавраса, граф?
— Маркиза де Фавраса, бывшего капитана полка Бельзенса и бывшего лейтенанта гвардейцев месье? Да, государь.
— Он самый, — бывший лейтенант гвардейцев месье, — подтвердил король, подчеркивая последнее звание маркиза. — Что вы о нем думаете?
— Это храбрый солдат, преданный дворянин; к несчастью, он разорился и потому стал суетлив, бросается в крайности, берется за осуществление необдуманных проектов; однако он человек порядочный, государь; он готов умереть, не отступив ни на шаг, ни на что не жалуясь, лишь бы исполнить данное слово. Ваше величество могли бы положиться на его помощь, однако, боюсь, было бы безрассудством поручать ему возглавить такую операцию.
— Так ведь он и не возглавляет это дело, — с некоторой горечью заметил король. — Во главе стоит месье… Месье добывает деньги, месье ведет подготовку, месье, жертвуя собой, останется здесь, когда я уеду, если, разумеется, я поеду с Фаврасом.
Шарни сделал нетерпеливое движение.
— Чем вы недовольны, граф? — спросил король. — Это ведь уж не дело австрийской партии, за это берется партия принцев, эмигрантов, знати.
— Прошу прощения, государь. Я уже говорил о том, что не ставлю под сомнение ни преданность, ни храбрость маркиза де Фавраса. Куда бы маркиз де Фаврас ни взялся доставить ваше величество, он вас доставит или умрет, защищая вас в пути. Но почему месье не едет с вашим величеством? Почему месье остается?
— Из самопожертвования, как я вам уже сказал. Ну и, кроме того, возможно, на тот случай, если возникнет необходимость низложения короля и провозглашения регентства; тогда народу, уставшему от безуспешной погони за королем, не придется слишком далеко искать регента.
— Государь! — вскричал Шарни. — Ваше величество говорит мне ужасные вещи!
— Я вам говорю то, что знают все, дорогой граф, о чем вчера написал мне ваш брат: на последнем заседании совета принцев в Турине стоял вопрос о моем низложении и о провозглашении регента; на том же совете мой кузен, принц Конде, предложил двинуться на Лион, что бы ни произошло при этом с королем… Вам должно быть ясно, что, будь мое положение еще более бедственным, я все равно не могу принять предложение Фавраса, как не соглашусь на участие в нем господина де Бретёйля; я отвергаю и Австрию и принцев. Вот, дорогой граф, чего я не говорил никому, кроме вас; я говорю вам это затем, чтобы ни единая душа, даже королева — король то ли случайно, то ли намеренно подчеркнул последние слова, — ни единая душа, кроме меня, не могла рассчитывать на вашу преданность, потому что никто не сможет оказать вам такого доверия, как я.
— Государь, мое путешествие также должно оставаться для всех в тайне? — с почтительным поклоном спросил Шарни.
— Да нет, дорогой граф, не страшно, если кто-то будет знать, что вы едете; главное — чтобы никто не догадывался о цели вашей поездки.
— Я вправе открыться только господину де Буйе?
— Да, одному господину де Буйе, да и то лишь когда вы убедитесь в его чувствах. Послание, которое я передаю с вами для него, не более чем рекомендательное письмо. Вы знаете мое положение, мои опасения, мои надежды лучше, чем королева, моя супруга, лучше, чем мой министр Неккер, лучше, чем мой советник Жильбер. Действуйте по обстоятельствам, я вложил вам в руки и нить и ножницы: вы можете либо распутать, либо разрезать ее по своему усмотрению.
Король протянул графу незапечатанное письмо.
— Прочтите, — предложил он.
Шарни взял письмо и прочел:
"Дворец Тюильри, 29 октября.
Надеюсь, сударь, что Вы по-прежнему довольны Вашим положением губернатора Меца. Графу де Шарни, лейтенанту моих гвардейцев, проезжающему через Ваш город, поручено узнать, не желаете ли Вы, чтобы я дал Вам другое место. В таком случае я буду рад доставить Вам удовольствие, так же как теперь рад возможности заверить Вас в том глубоком уважении, какое я к Вам питаю.
Людовик".
— А теперь идите, господин де Шарни, — сказал в заключение король. — Вы вольны давать господину де Буйе любые обещания, если сочтете это необходимым. Помните только, что вам не следует связывать меня такими обязательствами, которые я буду не в силах выполнить.
Он еще раз протянул графу руку.
Шарни поцеловал ее с волнением более красноречивым, чем любые уверения, и вышел из кабинета, оставив короля в убежденности — и это в самом деле было так, — что он своим доверием завоевал сердце графа скорее, чем мог бы это сделать всеми богатствами и милостями, которыми он располагал в дни своего всемогущества.
Когда Шарни выходил от короля, сердце его было преисполнено чувствами самыми противоречивыми.
Наиболее сильным ощущением, всплывавшим на поверхность потока захлестнувших его беспорядочных мыслей, было чувство глубочайшей признательности к королю за только что оказанное ему безграничное доверие.
Это доверие обязывало его тем более свято исполнить свой долг, что совесть его была неспокойна при воспоминании о том, как он был виноват перед этим достойным государем, который в минуту опасности не побоялся опереться на Шарни как на верного и преданного друга.
Чем больше Шарни в глубине души раскаивался в своей вине перед королем, тем скорее он был готов пожертвовать ради него жизнью.
И чем более охватывало графа чувство почтительной преданности, тем скорее угасало недостойное чувство, в котором он многие дни, месяцы, годы клялся королеве.
Шарни впервые испытал было неясную надежду, зародившуюся в минуту смертельной опасности, подобно цветку, распустившемуся над пропастью и источавшему аромат бездны: эта надежда и привела его к Андре. Но, потеряв надежду, Шарни ухватился за представившуюся возможность уехать подальше от двора, где он страдал вдвойне: оттого, что был еще любим женщиной, которую он сам уже не любил, и в то же время его не успела полюбить — так он, во всяком случае, думал — женщина, к которой он сам с недавних пор питал это чувство.
Воспользовавшись тем, что вот уже несколько дней в его отношения с королевой закралась некоторая холодность, он направился в свою комнату, решив сообщить Марии Антуанетте о своем отъезде письмом, но у своей двери он застал ожидавшего его Вебера.
Королева хотела с ним поговорить и желала немедленно его видеть.
Он никак не мог уклониться от ее приглашения. Желания коронованных особ равносильны приказаниям.
Шарни велел своему камердинеру приготовить карету и спустился вслед за молочным братом королевы.
Мария Антуанетта находилась в расположении духа, совершенно противоположном настроению Шарни; она поняла, что была слишком сурова с графом, и при воспоминании о проявленной им в Версале самоотверженности, при воспоминании о брате графа — это видение все время было у нее перед глазами, — лежавшем в крови поперек коридора, загораживая собою вход в ее комнату, она почувствовала нечто вроде угрызения совести и призналась себе: даже если предположить, что г-н де Шарни проявил по отношению к ней только преданность, то и в этом случае он был достоин более щедрого вознаграждения.
Но разве не вправе она была требовать от Шарни чего-то большего, чем просто преданность?..
Однако, если вдуматься, так ли уж виноват был перед ней Шарни, как она полагала?
Не следовало ли отнести на счет траура по поводу гибели брата некоторое равнодушие, появившееся в нем после возвращения из Версаля? Равнодушие это, возможно, было лишь внешним, и обеспокоенная любовница слишком поторопилась отречься от Шарни, когда предложила послать его в Турин с целью удалить от Андре, а он отказался. Ее первой мыслью, мыслью дурной, продиктованной ревностью, было предположение, что его отказ вызван зарождавшейся любовью графа к Андре, его желанием остаться с женой; и действительно: графиня уехала из Тюильри в семь часов вечера, а два часа спустя муж последовал за ней на улицу Кок-Эрон. Однако Шарни отсутствовал недолго, ровно в девять он вернулся во дворец. По возвращении он отказался от апартаментов, состоявших из трех комнат, приготовленных для него по приказу короля, и удовольствовался мансардой, предназначенной для его слуги.
Сначала стечение всех этих обстоятельств показалось бедной королеве мучительным для ее самолюбия и любви; но самое строгое расследование не могло бы уличить Шарни в том, что он покидал дворец не по служебным надобностям; очень скоро не только королеве, но и другим обитателям дворца стало очевидно, что со времени возвращения в Париж Шарни почти не выходил из своей мансарды.
Было также отмечено, что, с тех пор как Андре уехала из дворца, она там больше не появлялась.
Значит, если Андре и Шарни виделись, то это продолжалось не более часа в тот самый день, когда граф отказался ехать в Турин.
Правда, во все это время Шарни не искал встречи и с королевой; но, вместо того чтобы усматривать в этом уклонении от свидания признак равнодушия, разве прозорливый ум не мог бы найти в нем, напротив, доказательства любви?
Разве не могло быть так, что Шарни, оскорбленный несправедливыми подозрениями королевы, отдалился не оттого, что охладел, а, напротив, от избытка любви?
Ведь королева и сама понимала, что была несправедлива и излишне сурова к Шарни: несправедлива, когда упрекала его в том, что в страшную ночь с пятого на шестое октября он был рядом с королем, а не с нею, и что между двумя взглядами, обращенными к королеве, у него нашелся взгляд для Андре; сурова, потому что не приняла близко к сердцу и не разделила с ним глубокое страдание, которое Шарни испытал при виде убитого брата.
Так случается, по существу, всегда, даже если люди любят глубоко, по-настоящему. Когда любимое существо рядом, оно предстает в глазах другого со всеми своими недостатками. Вблизи все наши упреки кажутся нам обоснованными, а недостатки характера, странности, забывчивость другого — все это всплывает как под увеличительным стеклом; мы недоумеваем, почему так долго не замечали всех этих изъянов в любимом человеке и так долго их терпели. Однако стоит объекту наших нападок удалиться, по собственной воле или уступив силе, как те же недостатки, ранившие нас вблизи словно острые шипы, исчезают, четкие грани стираются, суровый реализм исчезает под поэтическим дыханием расстояния, под ласкающим взглядом воспоминания. Мы уже не судим, мы сравниваем, мы заглядываем в себя со строгостью, соразмерной со снисходительностью, которую испытываем к другому, и кажется, что не умели его ценить, а в результате этой работы души после недельной или десятидневной разлуки отсутствующий представляется нам дорогим и необходимым как никогда.
Разумеется, мы говорим о том случае, когда никакая другая любовь не успевает во время этого отсутствия завладеть нашим сердцем.
Вот как была настроена королева по отношению к Шарни, когда дверь распахнулась и граф, как мы знаем, только что покинувший кабинет короля, с безупречной выправкой офицера королевской службы появился на пороге.
Но было в его неизменно почтительной манере нечто холодное, и это будто останавливало королеву, готовую устремить на него все магнетические флюиды своего сердца в надежде оживить в Шарни былые воспоминания, милые, нежные или болезненные, что накапливались в его душе четыре года по мере того, как время, то мимолетное, то томительно-долгое, превращало настоящее в прошлое, а будущее — в настоящее.
Шарни поклонился и замер у двери.
Королева огляделась, словно спрашивая, что удерживает его в другом конце комнаты, пока наконец не убедилась, что единственной причиной тому была воля Шарни.
— Подойдите, господин де Шарни, — пригласила она, — мы одни.
Шарни подошел ближе. Тихо, но достаточно твердо, так, что голос его не выдавал ни малейшего волнения, он проговорил:
— К услугам вашего величества.
— Граф! — продолжала королева как можно ласковее. — Разве вы не слышали, что я вам сказала: мы одни?
— Да, ваше величество, — отвечал Шарни. — Однако я не вижу, как это уединение может повлиять на обращение подданного к своей королеве.
— Когда я посылала за вами, граф, а потом услышала от Вебера, что вы пришли, я подумала, что буду говорить с другом.
Горькая улыбка промелькнула на губах Шарни.
— Да, граф, я понимаю, что означает ваша улыбка; я знаю, о чем вы думаете. Вы говорите себе, что в Версале я была к вам несправедлива, а в Париже стала капризной.
— И несправедливость и каприз, ваше величество, — все позволено женщине, а тем более королеве, — заметил Шарни.
— Ах, Господи! Вы же отлично знаете, друг мой: будь то каприз женщины или королевы, вы нужны королеве как советник, а женщине — как друг, — проговорила Мария Антуанетта, постаравшись выразить взглядом и голосом все очарование, на какое была способна.
Она протянула ему белую, точеную руку, немного исхудавшую, но еще достойную служить образцом для скульптора.
Шарни взял руку королевы и, почтительно коснувшись ее губами, собрался было ее выпустить, но почувствовал, как королева сама сжала его руку.
— Ну что же, вы правы, — сказала несчастная женщина, отвечая на его движение, — да, я была несправедлива, даже более того — жестока! Вы, дорогой граф, потеряли у меня на службе брата, которого любили почти отечески. Он отдал за меня жизнь: я должна была оплакивать его вместе с вами, но в тот момент ужас, злость, ревность — что же вы хотите, Шарни, ведь я женщина! — высушили мои слезы… Однако оставшись одна, я все десять дней, пока вас не видела, слезами отдавала вам свой долг, а в доказательство, мой друг, взгляните: я и теперь плачу.
И Мария Антуанетта слегка откинула назад прелестную голову, чтобы Шарни увидел две светлые, словно бриллианты, слезинки, стекающие по горестным морщинам, уже появившимся на ее лице.
Ах, если бы графу суждено было тогда знать, сколько еще слез прольется вслед за теми, что он сейчас видел, он, несомненно, охваченный беспредельной жалостью, пал бы пред королевой на колени, дабы испросить прощение за то, что она была к нему несправедлива.
Однако будущее по милости Божьей надежно от нас скрыто, чтобы ничья рука не могла приподнять эту завесу, чтобы ни один взгляд не мог проникнуть за нее раньше положенного часа, а черная пелена, за которой таилась судьба Марии Антуанетты, была, казалось, довольно густо заткана золотом, чтобы никто не заметил, что это траурное покрывало.
Кроме того, прошло слишком мало времени с тех пор, как Шарни поцеловал руку королю, чтобы он мог прикоснуться губами к руке королевы с другим чувством, нежели с обычной почтительностью.
— Поверьте, ваше величество, — сказал он, — что я очень признателен вам за эту память, а также за чувства, которые вы испытываете к моему брату. К сожалению, я не располагаю временем, достаточным для того, чтобы выразить вам всю свою признательность…
— Как?! Что вы хотите этим сказать? — удивленно спросила Мария Антуанетта.
— Я хочу сказать, ваше величество, что через час я уезжаю из Парижа.
— Уезжаете?
— Да, ваше величество.
— О Господи! Неужели вы покидаете нас, как другие? — вскричала королева. — Вы эмигрируете, господин де Шарни?
— Увы, ваше величество, этим жестоким вопросом вы доказываете, что я, разумеется, сам того не зная, весьма провинился перед вами!..
— Простите, друг мой, однако вы же говорите, что уезжаете… Зачем вы едете?
— Я отправляюсь для выполнения поручения, которое я имел честь получить от короля.
— И для этого вы уезжаете из Парижа? — с озабоченным видом переспросила королева.
— Да, ваше величество.
— Надолго?
— Этого я не знаю.
— Однако еще неделю назад вы отказывались ехать, если не ошибаюсь?
— Совершенно верно, ваше величество.
— Почему же, отказавшись от поездки неделю назад, вы согласились ехать сегодня?
— Потому что за неделю, ваше величество, в жизни человека многое может измениться, а значит, он может принять другое решение.
Казалось, королева усилием воли сдержала себя и постаралась ничем не выдать своих чувств.
— Вы едете… один? — спросила она.
— Да, ваше величество, один.
Мария Антуанетта облегченно вздохнула.
Потом, словно устав сдерживаться, она прикрыла глаза и провела батистовым платком по лицу.
— И куда же вы едете? — опять спросила она.
— Ваше величество! — почтительно начал Шарни. — У короля, насколько я знаю, нет от вас секретов. Если королева пожелает, она может спросить у своего венценосного супруга и о цели моей поездки, и о том, куда он меня посылает. Я ни на минуту не сомневаюсь, что король скажет вам все.
Мария Антуанетта открыла глаза и с изумлением взглянула на Шарни.
— Зачем же мне спрашивать у него, если я могу обратиться с этим вопросом к вам? — спросила она.
— Потому что эта тайна не моя, а короля, ваше величество.
— Мне кажется, сударь, — высокомерно произнесла Мария Антуанетта, — что тайна короля принадлежит и королеве?
— Я в этом ничуть не сомневаюсь, ваше величество, — поклонился ей Шарни, — вот почему я осмеливаюсь утверждать, что король без малейших колебаний доверит эту тайну вашему величеству.
— Скажите, по крайней мере, едете вы за границу или остаетесь в пределах Франции?
— Только король может дать вашему величеству необходимые разъяснения.
— Итак, вы едете, — проговорила королева (чувство глубокой боли мгновенно возобладало в ней над раздражительностью, вызванной сдержанностью Шарни), — вы от меня удаляетесь, вы, несомненно, будете подвергать себя опасностям, а я даже не буду знать, ни где вы, ни что вам грозит!
— Ваше величество! Где бы я ни был, я буду, и в этом я могу поклясться вашему величеству, вашим верным слугой, преданным вам всей душою; с какими бы опасностями мне ни прошлось встретиться, они будут мне приятны, потому что я буду им подвергаться во имя двух коронованных особ, которых я чту больше всего на свете!
И граф поклонился, собираясь уйти и ожидая лишь разрешения ее величества.
Королева порывисто вздохнула, едва сдерживаясь, чтобы не зарыдать, и прижала руку к горлу, словно пытаясь удержать слезы.
— Хорошо, сударь, можете идти, — прошептала она.
Шарни еще раз поклонился и решительно шагнул к двери.
Однако в ту самую минуту, как он взялся за ручку, королева воскликнула:
— Шарни!
Граф вздрогнул и, обернувшись, побледнел: королева протягивала к нему руки…
— Шарни, — повторила она, — подойдите ко мне!
Он, пошатываясь, подошел к Марии Антуанетте.
— Подойдите сюда, ближе, — прибавила королева. — Посмотрите мне в глаза… Вы больше меня не любите, правда?
Шарни ощутил, как по телу его пробежала дрожь. Ему на мгновение показалось, что он теряет сознание.
Впервые эта высокомерная женщина, государыня, склонилась перед ним.
При других обстоятельствах, в другое время он пал бы перед Марией Антуанеттой на колени, попросил бы у нее прощения. Но воспоминание о том, что произошло между ним и королем, было еще свежо, и он сдержался. Призвав на помощь все свои силы, он сказал:
— Ваше величество! После того доверия, после тех знаков внимания, которыми осыпал меня король, я был бы поистине подлецом, если бы проявил по отношению к вашему величеству другое чувство, нежели безграничную преданность и глубокое почтение.
— Хорошо, граф, — ответила королева. — Вы свободны, идите.
Была минута, когда графа охватило непреодолимое желание броситься к ногам королевы; непобедимое чувство долга подавило, однако не задушило окончательно еще тлевшую в его душе любовь, которую он считал уже угасшей; любовь готова была вот-вот вспыхнуть с новой, неведомой дотоле силой.
Он бросился из комнаты, прижав одну руку ко лбу, а другую — к груди, бормоча про себя бессвязные слова, которые, однако, услышь их Мария Антуанетта, сменили бы ее безутешные слезы торжествующей улыбкой.
Королева провожала его взглядом в надежде на то, что он обернется и бросится к ней.
Но она увидела, как дверь распахнулась перед ним, а потом захлопнулась у него за спиной; она услышала удаляющийся звук его шагов в приемной, а затем в коридоре.
Спустя пять минут после его ухода, когда стихли его шаги, она все еще продолжала смотреть на дверь и прислушиваться.
Вдруг ее внимание привлек шум, донесшийся со двора.
Это был стук колес.
Она подбежала к окну и узнала карету Шарни, пересекавшую двор Швейцарцев и удалявшуюся по улице Карусель.
Она позвонила; явился Вебер.
— Если бы я не была пленницей в этом дворце и захотела отправиться на улицу Кок-Эрон — какую дорогу мне следовало бы выбрать? — спросила она.
— Ваше величество! Вам следовало бы выйти во двор Швейцарцев, свернуть на улицу Карусель, потом следовать по улице Сент-Оноре до…
— Хорошо… довольно… Он поехал к ней прощаться. — прошептала она.
Прислонившись лбом к холодному стеклу, она постояла так с минуту, потом продолжала вполголоса, сцепив зубы:
— Однако я должна решить, что мне делать!
Затем она прибавила в полный голос:
— Вебер! Отправляйся по адресу: улица Кок-Эрон, дом номер девять, к госпоже графине де Шарни; скажи, что я желаю поговорить с ней сегодня вечером.
— Прошу прощения, ваше величество, — напомнил Вебер, — но мне кажется, вы назначили на сегодняшний вечер аудиенцию господину доктору Жильберу.
— Да, верно, — в задумчивости произнесла королева.
— Что прикажет ваше величество?
— Перенеси аудиенцию доктора Жильбера на завтрашнее утро.
И она прошептала:
— Да, политику — на завтра. Кстати, от разговора, который у меня состоится сегодня с графиней де Шарни, будет зависеть мое завтрашнее решение.
И жестом она отпустила Вебера.
Королева ошибалась: Шарни не поехал к графине.
Он отправился на королевскую почтовую станцию, чтобы в его экипаж впрягли почтовых лошадей.
Но пока лошадей закладывали, он зашел к смотрителю, спросил перо, чернила, бумагу, написал письмо Андре и приказал слуге, который повел лошадей графа в дворцовые конюшни, отвезти письмо графине.
Полулежа на диване, стоявшем в углу гостиной рядом с круглым столиком, графиня читала это письмо, когда Вебер, воспользовавшись привилегией прибывающих от имени короля или королевы, вошел к ней без предварительного доклада.
— Господин Вебер! — только и успела произнести камеристка, отворив дверь гостиной.
И в ту же минуту появился Вебер.
Графиня торопливо сложила письмо, что было у нее в руке, и прижала его к груди, будто опасалась, что камердинер королевы пришел отобрать его.
Вебер на немецком языке передал поручение. Для него всегда доставляло огромное удовольствие поговорить на родном языке. Как известно читателю, Андре знала немецкий с детства, а за десять лет тесного общения с королевой она стала говорить по-немецки совершенно свободно.
Одна из причин, по которой Вебер очень жалел о том, что Андре оставила двор и рассталась с королевой, состояла в том, что славный немец лишался этой возможности поговорить на родном языке.
Вот почему он стал довольно настойчиво убеждать графиню — несомненно, в надежде, что в результате встречи Андре с королевой произойдет их сближение, — что Андре ни под каким предлогом не должна уклоняться от назначенного ей свидания, несколько раз повторив, что королева даже отменила аудиенцию доктора Жильбера, ради того чтобы весь вечер быть свободной.
Андре ответила, что готова подчиниться приказаниям ее величества.
Когда Вебер вышел, графиня посидела некоторое время с закрытыми глазами, словно пытаясь отделаться от посторонних мыслей; овладев собой, она опять взялась за письмо и продолжала чтение.
Дочитав письмо до конца, она нежно его поцеловала и спрятала на груди.
Печально улыбнувшись, она проговорила:
— Храни вас Господь, сокровище мое! Не знаю, где вы сейчас, но Богу это известно, и мои молитвы дойдут до него.
Она не могла догадаться о том, зачем ее вызывает королева, но не испытывала ни нетерпения, ни страха. Она просто стала ждать назначенного часа, чтобы отправиться в Тюильри.
Не то было с королевой. Будучи в некотором роде пленницей во дворце, она, не находя себе места от волнения, бродила от павильона Флоры к павильону Марсан и обратно.
Один час ей помог скоротать месье. Он прибыл во дворец, чтобы узнать, как принял король маркиза де Фавраса.
Не зная о цели путешествия Шарни и желая приготовить для себя этот путь спасения, королева связала короля значительно большими обязательствами, чем он сам на себя возложил, и сказала месье, чтобы он продолжал подготовку к тайному отъезду членов королевской семьи, а когда придет время, она сама возьмется за это дело.
Месье был доволен и уверен в себе. Заем, о котором он вел переговоры с генуэзским банкиром — мы видели этого банкира мельком в его загородном особняке в Бельвю, — удался, и накануне маркиз де Фаврас, посредник в этом деле, передал ему два миллиона; из этой суммы месье смог заставить Фавраса принять всего сто луидоров, совершенно необходимых для того, чтобы подогреть преданность двух субъектов, за кого Фаврас поручился; они должны были помогать ему в похищении короля.
Фаврас хотел было рассказать месье об этих людях подробнее, однако осторожный месье не только отказался с ними встретиться, но даже не пожелал узнать их имен.
Предполагалось, что месье не знает, что происходит. Он давал деньги Фаврасу, потому что Фаврас был когда-то связан с его особой; но что тот делал с этими деньгами — он не знал и не желал знать.
Как мы уже сказали, в случае отъезда короля месье оставался. Месье делал бы вид, что он не причастен к заговору. Он роптал бы на то, что его покинула семья, а так как ему каким-то образом удалось стать очень популярным, было вполне вероятно — ведь большинство французов оставались еще роялистами, — что, как сказал Людовик XVI графу де Шарни, месье мог быть назначен регентом.
В случае если похищение не удастся, месье ничего не знает, будет все отрицать или же, имея на руках от полутора миллионов до миллиона восьмисот тысяч франков наличными, присоединится в Турине к их высочествам графу д’Артуа и принцам Конде.
Когда месье уехал, королева провела следующий час у принцессы де Ламбаль. К бедной принцессе, всем сердцем преданной королеве (читатели уже имели случай в этом убедиться), Мария Антуанетта, к сожалению, обращалась лишь в крайнем случае; она постоянно ее предавала, перенося свою любовь то на Андре, то на дам семейства Полиньяк. Но королева хорошо знала: стоило ей сделать лишь шаг к сближению со своей верной подругой, как та с распростертыми объятиями и открытой душой бросалась ей на шею.
Со времени приезда из Версаля принцесса де Ламбаль занимала в Тюильри павильон Флоры, где она создала для Марии Антуанетты настоящий салон, точно такой же, какой был в Трианоне у г-жи де Полиньяк. Всякий раз, как королева переживала большое огорчение или испытывала сильное беспокойство, она шла к принцессе де Ламбаль — это доказывало, что там она ощущала себя по-настоящему любимой. Милой молодой женщине не нужно было ничего говорить, королеве не приходилось даже поверять ей свое беспокойство или свои печали; она лишь склоняла голову к плечу этого живого воплощения дружбы, и слезы, катившиеся из ее глаз, сейчас же смешивались со слезами принцессы.
О бедная мученица! Кто осмелится докапываться в альковных потемках, был источник этой дружбы чист или порочен, когда сама история, неумолимая и страшная, бредя по колено в твоей крови, придет, чтобы рассказать, какой страшной ценой заплатила ты за эту дружбу?
Еще один час прошел за ужином. В семейном кругу за столом сидели мадам Елизавета, принцесса де Ламбаль и дети.
За ужином у августейших сотрапезников были озабоченные лица. У каждого из них была от другого тайна: королева скрывала от короля дело Фавраса, король от королевы — дело Буйе.
В отличие от короля, предпочитавшего быть обязанным своим спасением чему угодно, даже Революции, только бы не загранице, королева предпочитала заграницу чему угодно.
Надобно еще заметить: то, что мы, французы, называли заграницей, для королевы было родиной. Как могла она этот народ, убивавший ее солдат, этих женщин, оскорблявших ее во дворе Версальского дворца, этих мужчин, намеревавшихся расправиться с ней в ее покоях, всю эту толпу, дразнившую ее Австриячкой, положить на одну чашу весов с королями, у которых она просила помощи: со своим братом Иосифом II, со своим зятем Фердинандом I, с Карлом IV Испанским — двоюродным братом короля, то есть более близким его родственником, чем герцоги Орлеанские и принцы Конде?
И в бегстве, которое готовила королева, она не видела никакого преступления, в чем ее обвинили впоследствии. Напротив, она видела в нем единственный способ поддержать королевское достоинство, а в будущем возвращении с оружием в руках — единственный способ мести за нанесенные ей оскорбления.
Мы раскрыли душу короля: он не доверял королям и принцам. Сердце его отнюдь не принадлежало королеве, как принято было думать, хотя он был по матери немцем, — впрочем, немцы не считают австрийцев немцами.
Нет, сердцем король принадлежал Церкви.
Он утвердил все декреты против королей, против принцев, против эмигрантов. Он же наложил вето на декрет, направленный против духовенства.
Ради духовенства он рисковал 20 июня, выдержал 10 августа, претерпел 21 января.
И папа, не имевший возможности объявить короля святым, провозгласил его мучеником.
Королева в тот день, против своего обыкновения, побыла с детьми совсем недолго. Ей казалось, что, раз сердце ее в ту минуту не принадлежит их отцу, она не имеет права на ласки детей. Только таинственному женскому сердцу, этому приюту страстей и источнику раскаяния, могут быть знакомы подобные противоречия.
Королева рано удалилась к себе и заперлась. Она объявила, что ей необходимо написать письма, и поставила Вебера на страже.
Король едва ли заметил отсутствие королевы. Он был слишком обеспокоен событиями внутри страны: они были и в самом деле довольно значительными и угрожали судьбе Парижа; он узнал о них от начальника полиции, ожидавшего его в кабинете.
Вот, в двух словах, о каких событиях шла речь.
Национальное собрание, как мы видели, провозгласило себя неотделимым от короля, а короля — от Парижа, куда все члены Собрания и съехались.
Ожидая, когда здание манежа, предназначавшееся для заседаний Национального собрания, будет готово, депутаты избрали местом сбора зал архиепископства.
Собравшись там, они специальным декретом постановили заменить титул "короля Франции и Наварры" на "короля французов".
Собрание упразднило королевскую формулу "мы в своей мудрости и своем могуществе…", заменив ее на следующую: "Людовик милостью Божией и согласно конституционному закону…"
Это лишний раз доказывало, что Национальное собрание, как и все парламентские учреждения, продолжением и предшественником которых оно являлось, занималось зачастую пустяками вместо вещей серьезных.
Ему, к примеру, стоило бы позаботиться о том, как накормить Париж, буквально умиравший с голоду.
Возвращение из Версаля Булочника, Булочницы, Пекаренка и их водворение в Тюильри не повлекло за собой ожидаемого результата.
Муки и хлеба по-прежнему не хватало.
У дверей булочных каждый день собирались толпы народа, что служило причиной больших беспорядков. Однако чем можно было помочь этим людям?
Право собраний было освящено Декларацией прав человека.
Между тем Национальное собрание не имело о голоде ни малейшего понятия. Его членам не нужно было стоять в очереди у дверей булочных, а если кому-нибудь из депутатов случалось проголодаться, он мог быть уверен, что в сотне шагов от зала заседаний всегда купит свежие хлебцы у булочника по имени Франсуа, проживавшего по улице Марше-Палю в дистрикте Нотр-Дам; он делал в день по семь-восемь выпечек и всегда имел запас для господ из Собрания.
Итак, начальник полиции делился с Людовиком XVI своими опасениями по поводу этих беспорядков, которые в один прекрасный день могли перерасти в восстание. В это время Вебер отворил дверь в небольшую комнату королевы и вполголоса доложил:
— Госпожа графиня де Шарни.
Хотя королева сама вызвала Андре и, следовательно, должна была ждать этого доклада, она содрогнулась всем телом, когда Вебер произнес эти четыре слова.
Дело было вот в чем: королева не могла отделаться от мысли, что в договоре о дружбе и взаимных услугах, который она и Андре, если можно так выразиться, заключили юными девушками при первой встрече в замке Таверне, Мария Антуанетта неизменно оказывалась должницей.
А ничто так не тяготит коронованных особ, как подобные обязательства, в особенности когда услуги оказывают им от чистого сердца.
Вот почему, послав за Андре, королева собиралась высказать графине свои упреки, но, едва оказавшись лицом к лицу с молодой женщиной, она сейчас же вспомнила, чем была ей обязана.
Андре же оставалась холодна, спокойна, чиста, как алмаз, и, как алмаз, тверда и непоколебима.
Королева на минуту задумалась, как ей обратиться к этому белому видению, ступившему из темноты дверного проема в полумрак комнаты и входившему в круг света, отбрасываемого трехсвечным канделябром на столе, за которым она сидела, облокотившись.
Наконец она протянула бывшей подруге руку и сказала:
— Добро пожаловать сегодня, как и всегда, Андре.
Как бы ни была Андре внутренне подготовлена к своему визиту в Тюильри, теперь настал ее черед затрепетать: в словах, с которыми к ней обратилась королева, она услышала былую ласковую интонацию юной дофины.
— Надо ли говорить вашему величеству, — произнесла Андре со свойственными ей искренностью и прямотой, — что если бы вы всегда говорили со мной так, как сейчас, то в нужную минуту вам не пришлось бы искать меня за пределами своего дворца?
Королеве было выгодно такое начало разговора, и она решила этим воспользоваться.
— Увы, вам следовало бы меня понимать, Андре; вы прекрасны, чисты, целомудренны, вам не знакомы ни любовь, ни ненависть; грозовые облака могут вас заслонить, словно звезду, но стоит подуть ветру, и она еще ярче заиграет на небосводе! Все женщины на свете, даже занимающие самое высокое положение, не могут похвастаться вашей непоколебимой безмятежностью, а еще меньше других — я, ведь я попросила у вас помощи, и вы меня спасли…
— Королева говорит о времени, которое я давно забыла, — возразила Андре. — Я полагала, что и она о нем больше не вспоминает.
— Суровый ответ, Андре, — заметила королева, — однако я его заслуживаю, и вы вправе меня упрекнуть; нет, это верно: пока я была счастлива, я не вспоминала о вашей самоотверженности; возможно, это потому, что отплатить вам за то, что вы сделали, не в силах ни одна женщина, даже если она королева. Вы, должно быть, сочли меня неблагодарной, Андре, но то, что вы принимали за неблагодарность, было, возможно, в действительности лишь бессилием.
— Я могла бы вас обвинять, ваше величество, — сказала Андре, — если бы я когда-нибудь чего-либо желала или просила, а королева воспротивилась бы моему желанию или отвергла просьбу; на что же я могу пожаловаться, раз я ничего не хотела и ни о чем не просила?
— Хотите, дорогая Андре, я скажу вам всю правду? Что меня в вас поражает, так это равнодушие, с которым вы относитесь к окружающему миру. Да, вы мне кажетесь не человеком, а существом из других сфер, будто какой-то вихрь занес его к нам, подобно очищенным огнем камням, падающим не знаю с какого светила… Вот почему первое, что испытываешь, сталкиваясь с вами, это ужас от сознания собственной слабости; а потом постепенно понимаешь, что безупречное существо обладает даром всепрощения; что это чистейший родник, и в нем можно очистить свою душу; а в минуту страдания можно прибегнуть к помощи этого существа, как сделала это я, Андре: можно послать за этим необыкновенным существом, осуждения которого я так боялась, и попросить у него утешения.
— Увы, ваше величество, если вы действительно просите у меня утешения, я боюсь, что не оправдаю ваших ожиданий, — ответила графиня.
— Андре! Андре! Вы забываете, при каких ужасных обстоятельствах вам удалось меня поддержать и утешить! — воскликнула королева.
Андре заметно побледнела. Видя, что она закрыла глаза и покачнулась, словно ей изменяют силы, королева протянула руку, чтобы усадить ее рядом с собой на диван. Однако Андре справилась со слабостью и продолжала стоять.
— Не угодно ли будет вашему величеству сжалиться над своей верной служанкой и не напоминать мне о том, что мне почти удалось забыть: плоха утешительница, если сама она не просит утешения ни у кого, даже у Бога, и сомневается, что Господь в силах ей помочь в ее горе.
Королева пристально посмотрела на Андре.
— В горе? — переспросила она. — Значит у вас есть горести кроме тех, которые вы мне поверяли?
Андре промолчала.
— Настал час нашего решительного объяснения, — произнесла королева, — за этим я вас и пригласила. Вы любите господина де Шарни?
Андре смертельно побледнела, но не проронила ни звука.
— Вы любите господина де Шарни? — повторила свой вопрос королева.
— Да!.. — ответила Андре.
Королева зарычала, будто раненая львица.
— Так я и думала!.. И как давно вы его любите?
— С той самой минуты, как впервые его увидела.
Королева в испуге отпрянула, поразившись тому, что у мраморной статуи, как оказалось, есть душа.
— И вы молчали?
— Вам это известно лучше, чем кому бы то ни было, ваше величество.
— Почему же вы молчали?
— Я заметила, что его любите вы.
— Не хотите ли вы сказать, что любили его больше меня, раз я ничего не видела?
— Вы ничего не видели потому, — с горечью отвечала Андре, — что и он вас любил, ваше величество.
— Да… А теперь я прозрела, потому что он меня больше не любит. Это вы хотели сказать, не так ли?
Андре опять промолчала.
— Отвечайте же! — приказала королева, вцепившись ей в плечо. — Признайтесь, что он меня больше не любит!
Андре не отвечала ни словом, ни жестом, ни взглядом.
— Нет, это невыносимо!.. — вскричала королева. — Убейте же меня, скажите, что он меня не любит!.. Ну, он меня не любит, так?..
— Любит граф де Шарни или нет — это его тайна. Не мне ее открывать, — отвечала Андре.
— Его тайна… Не только его!.. Вам-то, я полагаю, он ее доверил? — с горечью спросила королева.
— Никогда граф де Шарни ни единым словом не обмолвился со мной о том, любит он вас или нет.
— А сегодня утром?
— Я не видела сегодня графа де Шарни.
Королева взглянула на Андре так, словно пыталась прочесть самые сокровенные тайны ее сердца.
— Вы хотите сказать, что вам ничего не известно об отъезде графа?
— Я этого не сказала.
— Как же вы узнали о его отъезде, если не виделись с господином де Шарни?
— Он сообщил мне об этом в письме.
— Ах, он вам написал?.. — переспросила королева. Подобно Ричарду III, вскричавшему в решительную минуту: "Полцарства за коня!", Мария Антуанетта была готова закричать: "Полцарства за письмо!"
Андре поняла, о чем страстно мечтает королева. Однако она позволила себе жестокую радость, заставив свою соперницу немного помучиться.
— У вас, разумеется, нет при себе письма, которое граф написал вам перед отъездом?
— Вы ошибаетесь, ваше величество, — ответила Андре, — вот оно.
Достав из-за корсажа письмо, еще теплое и впитавшее аромат ее кожи, она подала его королеве.
Королева, дрожа, взяла письмо; она на мгновение сжала его в руке, не зная, прочесть его или вернуть графине. Нахмурившись, она взглянула на Андре, потом, решительно отбросив сомнения, воскликнула:
— Искушение слишком велико!
Она развернула письмо и, подавшись к канделябру, прочитала следующее:
"Сударыня!
Через час я уезжаю из Парижа по приказу короля.
Я не могу Вам сказать, ни куда я еду, ни зачем я уезжаю, ни как долго меня не будет в Париже: все эти подробности Вас, вероятно, мало интересуют, однако я, если бы мог, сообщил бы их Вам.
Была минута, когда я едва не пришел к Вам, чтобы сказать о своем отъезде, но не осмелился сделать это без Вашего позволения…"
Королева узнала все, что хотела знать, и собралась было вернуть письмо Андре; но та, словно забыв, что она должна повиноваться, а не приказывать, властно проговорила:
— Читайте до конца, ваше величество!
Королева продолжила чтение:
"Я отказался от предложенной мне недавно поездки, полагая, — безумец! — что меня удерживает в Париже чья-то симпатия. Однако с тех пор я, увы, получил доказательство обратного и потому был рад возможности удалиться от тех, кому я безразличен.
На случай если в этой поездке меня ждет судьба бедного Жоржа, я принял все необходимые меры к тому, чтобы Вы, сударыня, первой узнали о постигшей меня смерти и о возвращаемой Вам свободе. Тогда, сударыня, Вам будет известно у какое глубокое восхищение вызывает в моем сердце Ваша беззаветная преданность той, которая не смогла по достоинству вознаградить Вас за то, что Вы, юная, красивая, рожденная быть счастливой, пожертвовали ради нее своей юностью, красотой и счастьем.
Об одном я прошу Бога и Вас: вспоминайте того, кто слишком поздно понял, какое сокровище он держал в своих руках.
Примите уверения в моем глубочайшем уважении.
Граф Оливье де Шарни".
Королева протянула письмо Андре, та со вздохом взяла его и уронила почти безжизненную руку.
— Ну что, ваше величество, предала ли я вас? — прошептала Андре. — Я не спрашиваю, нарушила ли я обещание, потому что ничего вам не обещала. Обманула ли я ваше доверие?
— Простите меня, Андре, — прошептала королева. — Ведь я так страдала!..
— Вы страдали?.. Как вы можете рассказывать о страдании мне, ваше величество! Что же тогда говорить мне!.. О, я не скажу, что страдала, чтобы не употреблять слова, произнесенного другой женщиной для определения того же чувства… Нет, мне бы нужно употребить новое слово, еще неизвестное, неслыханное, каким я могла бы выразить все перенесенные страдания, все пережитые мучения… Вы страдали… Однако вам не доводилось видеть, ваше величество, как любимый вами человек, равнодушный к вашей любви, стоит на коленях перед вашей соперницей, предлагая ей свое сердце; вам не приходилось наблюдать за тем, как ваш брат, ревнующий эту женщину к другому, тайно обожающий ее, поклоняющийся ей, словно язычник своему божку, сражается из-за нее на шпагах с любимым вами человеком; вы не слышали, как этот человек, раненный вашим братом почти смертельно, зовет в забытьи лишь ту, другую женщину, поверявшую вам свои сердечные тайны; вы не видели, как ваша соперница тенью пробирается по коридору, где бродите вы сами, ловя каждое слово, оброненное им в бреду и доказывающее, что если его безумная любовь не способна победить смерть, то с этой любовью он, по крайней мере, сойдет в могилу; вы не видели, как этот человек, возвращенный к жизни чудом природы и науки, встает с постели только для того, чтобы припасть к ногам вашей соперницы… — да, ваше величество, соперницы, потому что перед величием любви все равны; вы не знаете, каково это — в двадцать пять лет удалиться от отчаяния в монастырь, пытаясь остудить на холодных плитах молельни всепожирающее пламя этой любви; и вот однажды, когда после года бесконечных молитв, бессонных ночей, постов, бессильных желаний и горестных криков у вас появилась надежда, что вы если и не погасили, то во всяком случае обуздали сжигавшее вас пламя, вы вдруг видите перед собой эту соперницу, бывшую вашу подругу: она ничего не поняла, ни о чем не догадалась, а нашла вас в вашем уединении, чтобы попросить… О чем бы вы думали? Во имя прежней дружбы, которую не смогли разрушить никакие страдания, ради спасения своей супружеской чести и королевского достоинства она просит вас стать супругой… Кого же именно?.. Того самого человека, кого вы уже три года обожали! Безмужней женой, разумеется, всего лишь ширмой, скрывающей от взглядов толпы счастье двоих, как саван скрывает покойника от мира живых. Приходилось ли вам обуздывать себя — нет, не из жалости, ревность не знает милосердия, вам это прекрасно известно, ваше величество, ведь вы принесли меня в жертву, — случалось ли вам, взяв себя в руки из чувства долга, пойти на величайшее самоотречение? Вас не спрашивал священник, берете ли вы в мужья человека, который никогда не будет вам мужем; вам не надевали на палец золотое кольцо, залог вечного союза, а для вас — бесполезный, ничего не значащий символ; вы не знаете, что такое расстаться с супругом через час после брачной церемонии… и увидеть его вновь… в качестве любовника своей соперницы! Ах, ваше величество! Ваше величество! Должна вам сказать, что три истекших года — это страшные годы в моей жизни!..
Обессилевшая королева протянула Андре руку.
Андре не пожелала подать ей свою.
— Я ничего не обещала, — продолжала она, — однако вот как я исполнила свой долг. Вы же, ваше величество, — в голосе Андре зазвенели обвиняющие нотки, — вы обещали мне две вещи…
— Андре! Андре! — попыталась остановить ее королева.
— Вы обещали мне не видеться больше с господином де Шарни — клятва тем более священная, что я вас об этом не просила…
— Андре!
— И еще вы мне обещали — о, на сей раз письменно! — обращаться со мной как с сестрой, — обещание тем более священное, что я его не домогалась.
— Андре!
— Должна ли я вам напомнить выражения, в которых вы составили это письмо в торжественную минуту, ту самую, когда я принесла вам в жертву свою жизнь, больше чем жизнь… свою любовь… то есть счастье в этой жизни и спасение в другой!.. Да, спасение в другой, потому что люди грешат не только делами, ваше величество, а кто мне скажет, что Господь простит мне безумные желания, кощунственные клятвы? Так вот, в ту минуту я все принесла вам в жертву, а вы вручили мне записку; я и сейчас ее вижу, каждая ее буква пылает перед моими глазами! Вот что в ней говорилось:
"Андре, Вы меня спасли! Вы возвратили мне честь, и Вам принадлежит моя жизнь. Именем этой так дорого оплаченной Вами чести клянусь Вам, что Вы можете называть меня своей сестрой. Попробуйте, и Вы не увидите краски на моем лице.
Я вручаю Вам эту записку: это залог моей благодарности, это приданое, которое я Вам даю.
Ваше сердце — благороднейшее из сердец; оно сумеет оценить подарок, который я Вам предлагаю.
Мария Антуанетта".
Королева подавила вздох.
— Да, понимаю, — проговорила Андре, — вы думали, я забыла об этой записке, потому что я ее тогда сожгла?.. Нет, ваше величество, нет, вы видите, что я помню все до единого слова, и по мере того как вы забывали эти слова… я вспоминала их все чаще…
— Прости меня, прости меня, Андре… Я думала, что он тебя любит!
— Вы полагали, ваше величество, что, если он стал любить вас меньше, значит, полюбил другую? Разве таков закон любви?
Андре столько выстрадала, что теперь позволяла себе жестокость.
— Вы тоже, значит, заметили, что он меньше меня любит?.. — вырвалось у королевы.
Андре ничего не ответила. Она лишь взглянула на потерявшуюся от горя королеву, и на ее губах мелькнуло подобие улыбки.
— Но что же делать, Боже мой! Как мне удержать его любовь, ведь с нею уходит моя жизнь! Если ты знаешь, Андре, дорогая моя, сестра моя, скажи, умоляю… заклинаю тебя…
Королева протянула к Андре руки.
Андре отступила на шаг.
— Как я могу это знать, ваше величество, ведь он никогда меня не любил, — возразила она.
— Да, но он может тебя полюбить… В один прекрасный день он может упасть к твоим ногам, каясь в прошлом, прося у тебя прощения за все, что ты из-за него вынесла, а страдания забываются так скоро — Боже мой! — в объятиях возлюбленного! Мы очень быстро прощаем тех, кто причинял нам боль!
— Ну что же, если такое несчастье случится — а это будет настоящее несчастье для нас обеих, ваше величество, — то разве вы забыли, что прежде чем стать супругой господина де Шарни, мне придется открыть ему одну тайну… признаться… А это страшная тайна, признание, равносильное смерти: оно мгновенно убьет его любовь, которая так вас пугает! Разве вы забыли: мне придется рассказать ему о том, что вы уже слышали от меня?
— Неужели вы ему скажете, что Жильбер совершил над вами насилие?.. Вы скажете, что у вас есть ребенок?..
— За кого же вы меня в самом деле принимаете, ваше величество, если сомневаетесь в этом? — спросила Андре.
Королева вздохнула с облегчением.
— Значит, вы ничего не будете делать для того, чтобы попытаться привлечь к себе господина де Шарни?
— Ничего, ваше величество, в будущем, так же как ничего не делала в прошлом.
— И вы ему не скажете, не подадите и виду, что любите его?
— Если только он сам мне не скажет, что любит меня, ваше величество.
— А если он вам это скажет, если вы ответите, что любите его, то можете ли вы мне поклясться, что…
— О ваше величество! — перебила королеву Андре.
— Да, вы правы, Андре, — согласилась королева, — сестра моя, друг мой, я к вам несправедлива, я слишком многого требую, я жестока. Но когда все меня покидают — друзья, власть, доброе имя, — я бы хотела, чтобы у меня осталась хотя бы эта любовь, и ради нее я готова пожертвовать добрым именем, властью, друзьями.
— А теперь, ваше величество, — произнесла Андре ледяным тоном, изменившим ей за все время разговора только в ту минуту, как она заговорила о перенесенных ею мучениях, — не хотите ли вы еще о чем-нибудь меня спросить… не угодно ли вам дать мне какие-нибудь новые приказания?
— Нет, благодарю. Я хотела вернуть вам свою дружбу, но вы ее отвергаете… Прощайте, Андре. Примите, по крайней мере, мою признательность.
Андре взмахнула рукой, словно отталкивая это второе предложение, как перед тем отвергла первое, и, сделав глубокий и холодной реверанс, удалилась медленно и безмолвно, точно видение.
— О, ты совершенно права, — сказала королева, — ты права, холодная статуя, золотое сердце, пылающая душа, что отказываешься и от моей признательности, и от дружбы: я чувствую — да простит меня Господь! — что ненавижу тебя больше всех на свете!.. Ведь если он тебя еще не любит, то… О! Я уверена, что придет день, когда он полюбит тебя!..
Она позвала Вебера.
— Вебер, ты видел господина Жильбера?
— Да, ваше величество, — отвечал камердинер.
— В котором часу он прибудет завтра утром?
— В десять, ваше величество.
— Хорошо, Вебер. Предупреди моих дам, что сегодня я лягу сама. Скажи им, что я очень устала и плохо себя чувствую, пусть меня не будят утром раньше десяти… Первым и единственным, кого я завтра приму, будет доктор Жильбер.
Мы даже и не пытаемся описать, как прошла эта ночь для обеих женщин.
Мы вновь встречаемся с ее величеством только в девять часов утра. У королевы красные от слез глаза, она бледна после бессонной ночи. В восемь часов, то есть на рассвете — дело было в такую пору, когда дни коротки и пасмурны, — она поднялась с постели, где напрасно искала отдохновения всю ночь и лишь под утро забылась лихорадочным и беспокойным сном.
Хотя никто и не осмеливался нарушить ее распоряжение и не входил к ней в спальню, до нее доносились чьи-то шаги, непонятный шум, гул голосов; это свидетельствовало о том, что произошло нечто непредвиденное.
Королева закончила свой туалет, когда часы пробили девять.
Среди всеобщего шума она услышала голос Вебера: он призывал соблюдать тишину.
Она кликнула верного камердинера.
В то же мгновение все стихло.
Дверь отворилась.
— В чем дело, Вебер? — спросила королева. — Что происходит во дворце и что означает этот шум?
— Ваше величество! Кажется, на Сите беспорядки, — отвечал Вебер.
— Беспорядки? — удивилась королева. — Чем они вызваны?
— Точно еще ничего не известно, ваше величество; поговаривают, что там волнения из-за нехватки хлеба.
Когда-то королеве не могло бы даже прийти в голову, что на свете есть люди, умирающие с голоду; однако с тех пор как во время возвращения из Версаля ей довелось увидеть слезы дофина, просившего у нее хлеба, а ей нечем было его накормить, она стала понимать, что такое нужда, отсутствие хлеба, голод.
— Несчастные люди! — прошептала она, вспоминая, что говорили о ней во время путешествия, а также объяснения Жильбера. — Теперь они видят, что в их беде не повинны ни Булочник, ни Булочница.
Потом она прибавила в полный голос:
— Есть ли опасения, что это может вылиться во что-либо более серьезное?
— Не могу вам сказать, ваше величество. Все донесения противоречат одно другому, — отвечал Вебер.
— Тогда добеги до Сите, Вебер, это недалеко, — продолжала королева, — посмотри собственными глазами, что там происходит, и расскажешь мне.
— А как же доктор Жильбер? — спросил камердинер.
— Предупреди Кампан или Мизери, что я его жду, пусть кто-нибудь из них о нем доложит.
Вебер уже взялся за дверь, когда она прибавила:
— Передай, чтобы его не заставляли ждать, Вебер; он осведомлен обо всех событиях и сможет все нам объяснить.
Вебер выбрался из дворца, дошел до проезда во внутренний двор Лувра, бросился бегом по мосту, услышал крики и, подхваченный людскими волнами, устремляющимися в сторону архиепископства, вскоре оказался на паперти собора Парижской Богоматери.
Продвигаясь к центру старого Парижа, он наблюдал, как толпа все увеличивалась, а крики становились все громче.
В криках толпы — точнее, в ее реве — звучали грозные коты, что слышатся на небе во время бури, а на земле — в дни революций; раздавались возгласы:
— Он морит нас голодом! Смерть ему! Смерть ему! На фонарь! На фонарь!
И тысячи людей, даже не понимавших, о чем шла речь, а среди них было немало женщин, уверенно вторили этим крикунам в ожидании зрелища, приводившего их в восторг:
— Он морит нас голодом! Смерть ему! На фонарь!
Неожиданно Вебера швырнуло в сторону, как это случается при большом скоплении народа, когда в нем происходит движение; он увидел, что со стороны улицы Канониссы хлынул людской поток, живой водопад, и в нем барахтался какой-то несчастный в изодранном платье.
Именно из-за него собралась толпа, его осыпали угрозами, встречали воем.
И лишь один человек защищал его от толпы, один-единственный человек пытался преградить путь этому живому потоку.
Человек этот, взявшийся за дело, непосильное и для десяти, и для двадцати, и для ста человек, был Жильбер.
Надобно признать, что кое-кто в толпе его узнавал и кричал:
— Это доктор Жильбер, патриот, друг господина Лафайета и господина Байи! Послушаем доктора Жильбера!
Наступила минутная заминка, нечто вроде временного затишья, опускающегося на море перед новым шквалом.
Вебер воспользовался остановкой и с большим трудом пробился к доктору.
— Господин доктор Жильбер! — позвал камердинер.
Жильбер обернулся на его голос.
— А, это вы, Вебер?
Знаком приказав ему подойти ближе, он шепнул:
— Ступайте к королеве и передайте ее величеству, что я, возможно, опоздаю. Я пытаюсь спасти этого человека.
— О да, да! — вскричал несчастный, услышав последние слова Жильбера. — Вы спасете меня, правда, доктор? Скажите им, что я не виноват! Скажите им, что у меня молодая жена, что она ждет ребенка!.. Клянусь вам, что я не прятал хлеба, доктор!
Однако его жалоба и мольба словно подлили масла в огонь: утихшие было ненависть и злоба вспыхнули с новой силой, а угрожающие крики готовы были вот-вот смениться ударами.
— Друзья мои! — воскликнул Жильбер, предпринимая нечеловеческие усилия и пытаясь противостоять разбушевавшейся стихии. — Этот человек — француз, такой же гражданин, как вы; мы не можем, не должны убивать человека, не выслушав его. Ведите его в дистрикт, а там решат, что с ним делать.
— Правильно! — прокричали несколько человек, узнавшие доктора Жильбера.
— Господин Жильбер! — обратился к нему камердинер королевы. — Постарайтесь продержаться, а я побегу предупредить комиссаров дистрикта… Он в двух шагах отсюда. Через пять минут они будут здесь.
Не ожидая одобрения Жильбера, он юркнул к толпу и вскоре исчез из виду.
Тем временем человек пять пришли доктору на помощь и своими телами загородили жертву от разъяренной толпы.
Этот оплот, как бы ни был он слаб, на некоторое время остановил убийц, заглушавших своими криками голоса Жильбера и его сторонников.
К счастью, по истечении пяти минут в толпе опять произошло движение, потом пробежал ропот:
— Комиссары дистрикта! Комиссары дистрикта!
При их появлении угрозы стихают; толпа дает им дорогу. Убийцы, по-видимому, еще не получили точных указаний.
Несчастного ведут в ратушу.
Он прижимается к доктору, берет его за руку и ни на минуту не выпускает ее.
Кто же этот человек?
Сейчас мы об этом расскажем.
Это злополучный булочник по имени Дени Франсуа, о котором мы уже упоминали: он поставлял хлебцы господам из Собрания.
Поутру какая-то старуха зашла к нему в лавку на улице Марше-Палю как раз в то время, когда он распродал шестую выпечку хлеба и взялся за седьмую.
Старуха спрашивает хлеба.
— Хлеба больше нет, — отвечает Франсуа, — но вы можете дождаться седьмой выпечки и тогда первой получите свой хлеб.
— Мне нужно сейчас, — говорит женщина, — вот деньги.
— Я же вам сказал, что хлеба пока нет… — замечает булочник.
— Я хочу поглядеть, так ли это.
— О, пожалуйста! — соглашается булочник. — Входите, смотрите, ищите, я ничего не имею против.
Старуха входит, идет, вынюхивает, шарит по углам, распахивает один шкаф и в этом шкафу обнаруживает три черствых хлеба по четыре фунта каждый, которые оставили себе подмастерья.
Она берет один хлеб, выходит, не заплатив, и в ответ на требование булочника рассчитаться, собирает толпу и кричит, что Франсуа морит людей голодом и прячет половину выпечки.
Такое обвинение в те времена означало почти верную смерть.
Бывший вербовщик драгунов по имени Флёрд’Эпин, потягивавший вино в кабачке напротив, выходит на улицу и спьяну вторит старухе.
На их крики с воем стекается народ; все спрашивают друг у друга, что произошло, и, узнав, в чем дело, подхватывают обвинение, набиваются в лавку к булочнику, сметают четырех человек охраны, приставленной полицией, как у всех булочных, разбегаются по лавке и, помимо двух черствых буханок, оставленных старухой, обнаруживают еще десять дюжин свежих хлебцев, предназначенных для депутатов, заседающих в архиепископстве, то есть в сотне шагов от булочной.
С этой минуты несчастный обречен: теперь не один, а сто, двести, тысяча голосов подхватывают:
— Он морит нас голодом!
А толпа вторит:
— На фонарь его!
В это время доктор, навещавший сына у аббата Берардье в коллеже Людовика Великого, слышит шум. Он видит, что толпа требует смерти какого-то человека, и бросается ему на помощь.
Франсуа в нескольких словах рассказал ему о случившемся; Жильбер понял, что булочник невиновен, и пытается его защитить.
Тогда толпа увлекает с собой и жертву, и ее защитника, предавая анафеме их обоих, и уже готова их растерзать.
В это время Вебер, посланный королевой, добрался до площади Парижской Богоматери и узнал Жильбера.
Мы уже видели, что, вскоре после того как Вебер ушел, из дистрикта прибыли комиссары и повели злосчастного булочника в ратушу.
Обвиняемый, комиссары дистрикта, раздраженная чернь — все толпой ввалились в здание ратуши, а площадь перед ратушей в одно мгновение затопили безработные ремесленники, голодные нищие, всегда готовые примкнуть к любому мятежу и отомстить за все свои беды любому, кого обвинят в причастности к общей беде.
Едва злополучный Франсуа скрылся в распахнувшихся дверях ратуши, как толпа взревела с новой силой.
Собравшимся на площади казалось, что они выпустили из рук свою жертву.
Мрачные личности шныряли в толпе и вполголоса подстрекали:
— Он морит нас голодом, ему за это платит двор! Вот почему его хотят спасти.
И эти слова "Морит голодом! Морит голодом!" пошли гулять по рядам оголодавшей черни, разжигая, подобно фитилю, ненависть и злобу.
Как назло, в этот очень ранний час ни одного из тех, кто имел власть над толпой: ни Байи, ни Лафайета — в ратуше не было.
И шнырявшие в толпе подстрекатели хорошо это знали.
Обвиняемый все не возвращался, и тогда крики переросли в улюлюкания, а угрозы — в оглушительные завывания.
Люди, о которых мы сказали, просочились в двери, стали карабкаться по лестницам и проникли в зал, где под защитой Жильбера находился бедняга-булочник.
Тем временем на шум сбежались соседи Франсуа и стали рассказывать, что с самого начала революции он работал не покладая рук, в день выпекал до десяти партий хлеба, а когда у его собратьев кончалась мука, он всегда готов был с ними поделиться; желая поскорее обслужить своих покупателей, он использовал печь соседнего с ним кондитера: сушил в ней дрова.
Все показания сводились к тому, что этот человек заслуживает не наказания, а награды.
Однако на площади, на лестницах, в зале продолжали кричать: "Он морит нас голодом!" — и требовать смерти виновному.
Вдруг неведомая сила врывается в зал, разбивает кольцо гвардейцев, охранявших Франсуа, и вырывает булочника из рук его защитников. Жильбер, отброшенный в сторону от импровизированного судилища, видит, как два десятка рук тянутся к Франсуа и хватают его; обвиняемый зовет на помощь, умоляюще протягивает руки, но тщетно… Жильбер делает отчаянное усилие, пытаясь к нему пробиться, но, увы! брешь, через которую выволакивают несчастного, уже закрылась! Словно пловец, попавший в водоворот, он отбивался кулаками… В глазах его застыло отчаяние, в горле застрял стон! И вот его накрыла волна, поглотила бездна!
Теперь спасти его было невозможно.
Он катился по лестнице и на каждой ступени получал по удару. Когда его выволокли на крыльцо, тело его представляло собою сплошную огромную рану.
Теперь он просит не жизни, но смерти!..
Где же пряталась в те времена смерть, если она была готова прибежать к человеку по первому зову?
В одну секунду голову несчастного Франсуа отделили от туловища и надели на пику.
Услышав долетавшие с улицы крики, бунтовщики, остававшиеся в зале и на лестнице, устремляются вон. Надо же досмотреть спектакль!
Ах, до чего интересно: голова, надетая на острие копья! Такое зрелище видели в последний раз шестого октября, а сегодня уже двадцать первое!
— Ах, Бийо, Бийо! — прошептал Жильбер, бросаясь вон из зала. — Какое для тебя счастье, что ты уехал из Парижа!
Он пересек Гревскую площадь и шел вдоль Сены, оставив позади и эту пику, и эту окровавленную голову, и воющую толпу, двинувшуюся через мост Нотр-Дам. Едва дойдя до середины набережной Пелетье, он почувствовал, как кто-то дотронулся до его руки.
Он поднял голову, вскрикнул, хотел остановиться и заговорить; однако человек сунул ему в руку клочок бумаги, прижал палец к губам и пошел прочь, к архиепископству.
Человек этот, несомненно, хотел остаться незамеченным; однако какая-то рыночная торговка при виде его захлопала в ладоши и закричала:
— Да это же наш дорогой Мирабо!
— Да здравствует Мирабо! — сейчас же подхватила сотня голосов. — Да здравствует народный заступник! Да здравствует оратор-патриот!
И последние ряды тех, кто следовал за головой злосчастного Франсуа, заслышав эти крики, развернулись и бросились за Мирабо; до входа в архиепископство он дошел в сопровождении огромной вопящей толпы.
Это в самом деле был Мирабо. По пути на заседание Собрания он встретил Жильбера и передал ему записку, которую перед тем написал за стойкой в винной лавке и предполагал послать доктору домой.
Жильбер торопливо пробежал глазами записку, которую сунул ему Мирабо, потом еще раз внимательно ее перечитал, положил в карман кафтана и, подозвав фиакр, приказал отвезти его в Тюильри.
Прибыв туда, он обнаружил, что все ворота заперты, а стража усилена по приказу генерала де Лафайета: узнав, что в Париже начались беспорядки, тот прежде всего позаботился о безопасности короля и королевы, а затем отправился к месту предполагаемых волнений.
Жильбера узнал привратник у входа с улицы Эшель и пропустил во дворец.
Едва увидев Жильбера, г-жа Кампан, получившая приказание королевы, пошла ему навстречу и немедленно проводила к ее величеству. Вебер по приказанию королевы снова отправился узнать, что происходит.
При виде Жильбера королева вскрикнула.
Сюртук и жабо доктора были в некоторых местах порваны во время борьбы, которую ему пришлось выдержать, отстаивая несчастного Франсуа; рубашка была испачкана кровью.
— Ваше величество, — обратился Жильбер к королеве, — прошу меня простить за то, что я явился к вам в таком виде: но я и так против воли задержался и не хотел заставлять вас ждать еще дольше.
— А что с этим несчастным, господин Жильбер?
— Мертв, ваше величество! Он был убит, растерзан в клочья.
— В чем же его вина?
— Он невиновен, ваше величество.
— Ах, сударь, вот плоды вашей революции! Перевешав знатных господ, чиновников, гвардейцев, они взялись друг за друга; неужели нет никакой возможности наказать убийц?
— Мы постараемся это сделать, ваше величество; но лучше было бы предупредить новые убийства, нежели наказывать убийц.
— Как же этого добиться, Боже мой?! И король и я только этого и желаем.
— Ваше величество, все эти несчастья происходят от глубокого недоверия народа к представителям власти: поставьте во главе правительства людей, пользующихся доверием народа, и ничего подобного никогда не повторится.
— О да, да! Господина де Мирабо и господина де Лафайета, не так ли?
— Я думал, что королева послала за мной, желая сообщить, что она добилась от короля согласия на предложенную мною комбинацию.
— Прежде всего, доктор, вы впадаете в серьезное заблуждение, что, впрочем, происходит не с вами одним, — возразила Мария Антуанетта. — Вы думаете, что я имею влияние на короля? Вы полагаете, что король следует моим советам? Ошибаетесь: если кто и имеет на короля влияние, так это мадам Елизавета, а не я; а доказательством этому служит то обстоятельство, что еще вчера он отправил с поручением одного из моих приближенных, господина де Шарни, а я даже не знаю, ни куда, ни с какой целью тот поехал.
— Однако если бы королева соблаговолила преодолеть свое отвращение к господину де Мирабо, я ручаюсь, что король согласился бы сделать то, что я предлагаю.
— Уж не собираетесь ли вы, господин Жильбер, уверить меня в том, — с живостью спросила Мария Антуанетта, — что мое отвращение не имеет оснований?
— В политике, ваше величество, не должно быть ни симпатий, ни антипатий; она должна опираться либо на принципы, либо на комбинации интересов, и я должен заметить вашему величеству, что, к стыду человечества, комбинации интересов несравненно надежнее отношений, основанных на соблюдении принципов.
— Доктор! Неужели вы всерьез полагаете, что я должна довериться тому человеку, которому мы обязаны событиями пятого и шестого октября, и заключить договор с оратором, публично оскорблявшим меня с трибуны?
— Ваше величество! Поверьте, что господин де Мирабо не виноват в том, что произошло пятого и шестого октября. Всему виной голод, неурожай, нищета — они послужили причиной событий, развернувшихся днем; а ночью завершила начатое ими дело мощная, таинственная, грозная длань… Может статься, придет такой день, когда мне самому придется защитить вас от нее и сразиться с этой темной силой, преследующей не только вас, но и вообще всех коронованных особ; эта сила угрожает не только французскому трону, но всем земным тронам! Ваше величество! Я имею честь положить свою жизнь к вашим ногам и к ногам короля, и это так же верно, как то, что господин де Мирабо не причастен к тем страшным дням. Как и все другие, он узнал во время заседания Национального собрания (ну, может быть, чуть раньше других депутатов — из переданной ему записки), что народ двинулся на Версаль.
— Будете ли вы также отрицать, что он оскорблял меня с трибуны — это общеизвестно?
— Ваше величество! Господин де Мирабо принадлежит к породе людей, которые знают, чего они стоят, и приходят в отчаяние, когда, понимая, на что они способны и какую помощь могли бы оказать, видят, что короли не желают пользоваться их услугами. Да, чтобы обратить на себя ваше внимание, господин де Мирабо готов пойти даже на оскорбления, потому что он скорее согласится на то, что славная дочь Марии Терезии, королева и женщина, бросит на него гневный взгляд, нежели совсем не удостоит его вниманием.
— Итак, вы полагаете, господин Жильбер, что этот господин согласится перейти на нашу сторону?
— Он всецело принадлежит вам, ваше величество; Мирабо, удалившийся от трона, — это вырвавшийся на свободу конь: стоит ему почувствовать повод и шпоры хозяина, как он сейчас же выезжает на ровную дорогу.
— Но он же принадлежит герцогу Орлеанскому; не может же он принадлежать всем сразу!
— Вот в этом, ваше величество, вы ошибаетесь.
— Разве господин де Мирабо не принадлежит герцогу Орлеанскому? — спросила королева.
— Вот сколь малое отношение он имеет к герцогу Орлеанскому: узнав, что принц, испугавшись угроз генерала де Лафайета, уехал в Англию, он скомкал записку господина де Лозена, сообщавшего ему об этом отъезде, со словами: "Утверждают, что я на стороне этого человека! А я бы не взял его и в лакеи!"
— Ну, это меня с ним несколько примиряет, — попыталась улыбнуться королева, — и если бы я поверила, что на него в самом деле можно положиться…
— Что же тогда?
— …я, возможно, не стала бы столь же решительно, как король, возражать против того, чтобы с ним объединиться.
— Ваше величество! На следующий день после того, как народ привез из Версаля королеву, короля и членов королевской семьи, я встретил господина де Мирабо…
— Опьяненного своим вчерашним триумфом?
— Напуганного грозившими вам опасностями, а также бедами, что вам еще суждено пережить.
— Неужели? Вы в этом уверены? — с сомнением переспросила королева.
— Хотите, я повторю вам его слова?
— Да, вы мне доставите удовольствие.
— Вот они, слово в слово; я постарался их запомнить в надежде, что смогу когда-нибудь повторить их вашему величеству: "Если вы знаете способ заставить короля и королеву вас выслушать, убедите их в том, что Франция погибнет вместе с ними, если королевская семья не покинет Париж. Я подготавливаю план их отъезда. В состоянии ли вы заставить их поверить в то, что они могут на меня положиться?"
Королева задумалась.
— Значит, господин де Мирабо тоже считает, что мы должны уехать из Парижа?
— Так он думал тогда.
— А разве с тех пор он изменил свое мнение?
— Да, если верить записке, что я получил полчаса тому назад.
— От кого эта записка?
— От него.
— Можно ли на нее взглянуть?
— Она предназначена вашему величеству.
Жильбер достал записку из кармана.
— Надеюсь, ваше величество извинит, что письмо написано на листке из ученической тетрадки и на стойке винной лавки, — предупредил он.
— Это пусть вас не беспокоит: и бумага и пюпитр — все соответствует политике, которая делается в настоящее время.
Королева взяла записку и прочитала:
"Сегодняшнее событие коренным образом все меняет.
От этой отрубленной головы можно получить немалую выгоду.
Национальное собрание испугается и потребует введения закона военного времени.
Господин де Мирабо может поддержать это предложение и поставить вопрос на голосование.
Господин де Мирабо может поддержать ту точку зрения, что единственное спасение — вновь сосредоточить силу в руках исполнительной власти.
Господин де Мирабо может наброситься на господина Неккера по вопросам продовольствия и сместить его.
Если кабинет Неккера будет сменен правительством Мирабо и Лафайета, господин де Мирабо берет всю ответственность на себя".
— Почему здесь нет подписи? — спросила королева.
— Я уже имел честь доложить вашему величеству, что получил записку из рук самого господина де Мирабо.
— И что вы об этом думаете?
— Я полагаю, ваше величество, что господин де Мирабо совершенно прав и что только предлагаемый им альянс может спасти Францию.
— Ну хорошо! Пусть господин де Мирабо передаст мне через вас памятную записку о нынешнем положении и проект кабинета министров; я доведу все это до сведения короля.
— И ваше величество поддержит это?
— Поддержу.
— В таком случае господин де Мирабо, не откладывая, может уже сейчас в качестве залога поддержать введение закона военного времени в силу и потребовать передачи власти исполнительным органам, не так ли?
— Да.
— Можно ли в обмен на это пообещать ему, что в случае скорого падения господина Неккера проект кабинета министров Лафайета и Мирабо не будет отвергнут?
— Мною? Нет. Я готова доказать, что умею жертвовать своим самолюбием ради блага государства. Но, как вам известно, я не могу отвечать за короля.
— Поддержит ли нас месье?
— Я думаю, у месье свои планы, и они вряд ли позволят ему поддержать чужие намерения.
— Имеет ли королева какое-нибудь представление о планах месье?
— Я полагаю, что месье придерживается первоначального мнения господина де Мирабо, то есть что король должен покинуть Париж.
— Позволит ли мне ваше величество сказать господину де Мирабо, что именно королева поручила ему составить памятную записку и проект кабинета министров?
— Я доверяю господину Жильберу самому решить, в какой мере он может быть откровенным с человеком, который вчера был нам другом, а завтра может превратиться во врага.
— О, в этом отношении вы можете на меня положиться, ваше величество; но, так как положение серьезно, мы не должны терять ни минуты; позвольте мне сейчас же отправиться в Национальное собрание: я попытаюсь увидеться с господином де Мирабо сегодня же; если мне удастся это сделать, то через два часа ваше величество будет иметь ответ.
Королева жестом отпустила Жильбера. Тот вышел. Спустя четверть часа он был в Собрании.
Депутаты были взволнованы совершенным у дверей Собрания убийством, к тому же убийством человека, который в определенном смысле был им верным слугой.
Члены Собрания сновали от трибуны к своим скамьям, а от них — в коридор.
Один Мирабо неподвижно сидел на своем месте. Он ждал, не сводя взгляда с трибуны для публики.
Едва он завидел Жильбера, как его львиное лицо словно осветилось изнутри.
Жильбер подал ему знак, на который он ответил кивком. Жильбер вырвал страничку из записной книжки и написал:
"Ваши предложения приняты если и не обеими сторонами, то, по крайней мере, той, которую мы с Вами считаем более влиятельной.
Вас просят составить к завтрашнему дню памятную записку, а сегодня — проект кабинета министров.
Верните исполнительной власти силу, и исполнительная власть будет с Вами считаться".
Он сложил листок в виде письма, написал сверху: "Господину де Мирабо", позвал секретаря и приказал отнести письмо по назначению.
Со своей трибуны Жильбер увидел, как тот вошел в зал, направился прямо к депутату от Экса и передал ему письмо. Мирабо прочитал его с видом глубочайшего равнодушия, так что даже сидящие рядом с ним люди не могли бы заподозрить, что полученная им только что записка отвечала его самым страстным желаниям; на половинке листа, лежавшего перед ним, он столь же равнодушно набросал несколько строк, небрежно сложил ее и, с показной беззаботностью вручив секретарю, сказал:
— Господину, передавшему для меня записку.
Жильбер торопливо развернул листок.
В нем содержались строки, возможно сулившие Франции другое будущее, если бы предлагаемый им план мог быть выполнен.
"Я буду говорить.
Завтра я пришлю памятную записку.
Вот требуемый список; два-три имени возможно заменить:
Господин Неккер, первый министр…"
Это имя заставило Жильбера почти усомниться в том, что записку писал Мирабо.
Однако за этим именем, как и за другими, следовали скобки, и потому Жильбер снова стал читать:
"Господин Неккер у первый министр. (Его нужно сделать в такой же степени беспомощным, в какой степени он сам не способен на что бы то ни было, однако при этом надо сохранить его необходимость в глазах короля.)
Архиепископ Бордоский, канцлер. (Посоветовать ему быть разборчивым в тех, кто готовит ему бумаги.)
Герцог де Лианкур, военный министр. (Честен, решителен, лично предан королю, что обеспечит безопасность его величеству.)
Герцог де Ларошфуко, министр двора и города Парижа. (Туре — вместе с ним.)
Граф де Ламарк, морской министр. (Не способен возглавлять военное ведомство, которое необходимо поручить герцогу де Лианкуру. Граф де Ламарк предан, решителен, исполнителен.)
Епископ Отёнский, министр финансов. (Заслужил это место своим предложением насчет духовенства. Лаборд — вместе с ним.)
Граф де Мирабо, член королевского совета, министр без портфеля. (Личная неприязнь сегодня неуместна: правительство должно объявить во всеуслышание, что отныне главными его помощниками будут твердые принципы, непреклонный характер и талант.)
Тарже, мэр Парижа. (В этом ему поможет судейское сословие.)
Лафайет, член совета; маршал Франции, верховный главнокомандующий на то время, которое ему понадобится для преобразования армии.
Господин де Монморен, губернатор, герцог и пэр. (Его долги оплачены.)
Господин де Сегюр (из России), министр иностранных дел.
Господин Мунье, в королевскую библиотеку.
Господин Шапелье, по делам строительства".
Ниже было приписано следующее:
"Партия Лафайета:
министр юстиции — герцог де Ларошфуко;
министр иностранных дел — епископ Отёнский;
министр финансов — Ламбер, Аллер или Клавьер;
морской министр…
Партия королевы:
военный или морской министр — Ламарк;
председатель совета по образованию и общественному воспитанию — аббат Сиейес;
хранитель личной королевской печати…"
Эта приписка свидетельствовала, по-видимому, о том, что Мирабо допускал некоторые изменения в предложенной им комбинации, что не воспрепятствовало бы его намерениям и не помешало бы его планам.[6]
Было заметно, что, когда он писал записку, рука его немного дрожала; это доказывало, что, сохраняя равнодушный вид, Мирабо, несомненно, волновался.
Жильбер быстро прочел, вырвал из записной книжки еще один листок и написал несколько строк, после чего передал записку секретарю, которого перед тем попросил подождать. Вот что говорилось в записке:
"Я возвращаюсь к хозяйке квартиры, которую мы хотим снять; я передам ей условия, на которых Вы согласны снять и отремонтировать дом.
Дайте мне знать на квартиру (она находится на улице Сент-Оноре за церковью Успения напротив лавки столяра по имени Дюпле) о результате заседания, как только оно закончится".
Королева, жаждавшая действия в надежде заглушить политическими интригами любовную страсть, с нетерпением ожидала возвращения Жильбера, слушая новый доклад Вебера.
Это был рассказ об ужасной развязке страшной сцены, начало которой Вебер видел своими глазами, а только что явился свидетелем и конца этой истории.
Когда королева послала его узнать новости, он едва успел взойти на мост Нотр-Дам, когда с другой стороны этого моста показалось кровавое шествие, а впереди, подобно знамени убийц, возвышалась голова булочника Франсуа, которую ради забавы — так же как недавно завили и напудрили отрубленные головы гвардейцев на Севрском мосту — какой-то убийца-шутник украсил белым колпаком, позаимствованным у одного из собратьев жертвы.
Какая-то молодая женщина, бледная, напуганная, с потным лицом, бежала в сторону ратуши так быстро, насколько ей позволял довольно заметно выступавший живот, однако, не пробежав и трети моста, остановилась как вкопанная.
Эта голова, черты лица которой она еще не могла различить, произвела на нее такое же действие, как щит античного героя.
Но по мере того как голова приближалась, по все более искажающемуся лицу бедной женщины было нетрудно заметить, что она еще не обратилась в камень.
Когда ужасный трофей оказался от нее не более чем в двадцати футах, она закричала, в отчаянии протягивая руки, и как подкошенная без чувств рухнула наземь.
Это была жена Франсуа, она была на пятом месяце беременности.
Когда ее уносили, она оставалась без чувств.
— Боже мой! — прошептала королева. — Какое страшное предупреждение ты посылаешь рабе своей, словно напоминая, что на этой земле есть люди более несчастные, чем она!
В эту минуту, сопровождая Жильбера, вошла г-жа Кампан, сменившая Вебера на страже у двери королевы.
Жильбер увидел, что перед ним не королева, а женщина, супруга и мать, подавленная рассказом, поразившим ее в самое сердце.
Это было как нельзя более кстати, потому что Жильбер — так ему, во всяком случае, казалось — пришел предложить средство, способное положить конец всем этим убийствам.
А королева, вытерев слезы и блестевшие на лбу капельки пота, взяла из рук Жильбера принесенный им список.
Но как ни важна была эта бумага, прежде чем заглянуть в нее, Мария Антуанетта распорядилась:
— Вебер! Если бедняжка не умерла от горя, я приму ее завтра, и если она в самом деле ждет дитя, я буду восприемницей ее ребенка.
— Ах, ваше величество, — вскричал Жильбер, — почему все французы не видят вместе со мной ваши слезы и не слышат ваших слов!
Королева вздрогнула. Это были почти те же самые слова, которые в не менее критической ситуации она уже слышала от Шарни.
Она взглянула на записку Мирабо, но была слишком взволнованна, чтобы сразу на нее ответить.
— Хорошо, доктор, — проговорила она, — оставьте у меня эту записку. Я подумаю и отвечу вам завтра.
Потом, вероятно не задумываясь над тем, что она делает, она протянула Жильберу руку, которую тот с удивлением взял кончиками пальцев и коснулся губами.
Надо признать, что гордая Мария Антуанетта чрезвычайно изменилась, коль скоро согласилась обсуждать состав кабинета министров, куда входили Мирабо и Лафайет, а также позволила доктору Жильберу поцеловать ей руку.
В семь часов вечера лакей без ливреи передал Жильберу следующую записку:
"Заседание было жарким.
Введение закона военного времени принято.
Бюзо и Робеспьер высказались за создание верховного суда.
Я потребовал издания указа о том, что за "преступления против нации" (этот новый термин мы только что придумали) будет судить королевский суд в Шатле.
Я без обиняков заявил, что спасение Франции заключается в сильной королевской власти, и меня поддержали три четверти депутатов.
Сегодня 21 октября. Надеюсь, что после 6 октября королевская власть проделала успешный путь.
Vale et те ата[7]".
Подписи не было, но почерк был тот же, каким был написан министерский проект, а также записка, полученная Жильбером утром. Все эти бумаги принадлежали перу одного и того же человека — перу Мирабо.
Чтобы объяснить значение победы, одержанной Мирабо, а вместе с ним и королевской властью, представителем которой он взялся выступать, мы должны подробнее рассказать нашим читателям о том, что такое Шатле.
Кстати сказать, среди первых вынесенных там приговоров был и тот, что послужил поводом к одной из самых ужасных сцен, какие когда-либо видела Гревская площадь в течение 1790 года; сцена эта имеет некоторое отношение к нашему рассказу и потому непременно будет в свое время нами описана.
Шатле, уже с XIII века имевший большое историческое значение — ведь там находились суд и тюрьма, — с легкой руки доброго короля Людовика IX получил полное право казнить и миловать, каковым и пользовался на протяжении пяти веков.
Другой король, Филипп Август, был строителем.
Он построил или почти построил собор Парижской Богоматери.
Он основал страноприимные дома святой Троицы, святой Екатерины и детский приют святого Николая Луврского.
Он замостил парижские улицы: они были покрыты грязью и тиной, и, как рассказывает хроника, их смрад не позволял ему подойти к окну.
Справедливости ради следует заметить, что для покрытия этих расходов у него был могучий источник, который его преемники, к сожалению, исчерпали, — евреи.
В 1189 году его охватило безумие эпохи.
Безумием эпохи было желание отобрать Иерусалим у азиатских султанов. Король объединился с Ричардом Львиное Сердце и отправился в святые места.
Однако, чтобы его добрые парижане не теряли напрасно времени и не вздумали от безделья бунтовать, как, например, не раз по его подстрекательству бунтовали не только подданные, но и сыновья Генриха II Английского, он перед отъездом оставил им план и приказал: немедленно приступить к его исполнению, когда он уедет.
План этот предусматривал сооружение новой каменной ограды вокруг Парижа; по замыслу короля это должна была быть настоящая крепостная стена XII века с башнями и воротами.
Это было уже третье кольцо, опоясывавшее Париж.
Как может догадаться читатель, инженеры, взявшиеся за выполнение этой задачи, не приняли во внимание действительные размеры столицы; со времен Гуго Капета она сильно выросла и вскоре должна была выплеснуться за это третье кольцо, как переросла и первые два.
Тогда кольцо растянули и включили в него, принимая в соображение будущее, многочисленные бедные хижины, которым позже суждено было превратиться в часть великого целого.
Эти хижины и деревушки, как бы ни были они бедны, имели каждая свой сеньориальный суд.
Когда все эти сеньориальные суды, как правило вступавшие друг с другом в противоречие, оказались заключенными в одно кольцо, эти противоречия стали еще более ощутимыми, и суды стали так враждовать, что вызвали в странной столице великое замешательство.
В то время венсенский сеньор, кому больше других приходилось терпеть от этих неурядиц, решил положить им конец.
Этим сеньором был Людовик IX.
Как детям, так и взрослым небесполезно было бы узнать, что, когда Людовик IX вершил правосудие под этим знаменитым, известным всем дубом, он судил как сеньор, а не как король.
И потому он издал королевский указ о том, что все дела, рассматривавшиеся этими мелкими сеньориальными судами, могут быть обжалованы в Шатле.
Таким образом Шатле становился всемогущим судебным органом, наделенным высшими полномочиями.
Шатле оставался верховным судом до тех пор, пока парламент не посягнул на королевское правосудие и не объявил, что принимает к обжалованию дела, рассмотренные в Шатле.
И вот Национальное собрание лишило парламенты полномочий.
— Мы их заживо похоронили, — заметил Ламет, выходя с заседания.
И по настоянию Мирабо Шатле не только было возвращено прежнее право, но, кроме того, он был наделен новыми полномочиями.
Это явилось настоящей победой королевской власти, потому что преступления против нации, подпадавшие под закон военного времени, выносили на рассмотрение суда, подведомственного королю.
Первое преступление, переданное на рассмотрение в Шатле, и оказалось тем самым делом, о котором мы рассказывали.
В тот же день как закон был утвержден, двое убийц несчастного Франсуа были повешены на Гревской площади, не подвергаясь другому суду, кроме общественного обвинения, поскольку преступление их было известно всем.
Третьим обвиняемым был вербовщик Флёрд’Эпин (о нем мы уже упоминали); его судили в Шатле обычным порядком: он был разжалован, осужден, отправился той же дорогой, по которой ушли те двое, и вскоре догнал на пути к вечности двух своих товарищей.
Оставалось рассмотреть два дела: откупщика Ожара и главного инспектора швейцарцев Пьера Виктора де Безанваля.
Это были преданные двору люди, и их дела поспешили передать в Шатле.
Ожар был обвинен в том, что предоставил средства, из каких камарилья королевы оплачивала в июле войска, стоявшие на Марсовом поле; Ожар был малоизвестен, его арест не вызвал шума; черни он был безразличен.
Оправдательный приговор Шатле не повлек за собой поэтому никакого скандала.
Оставался Безанваль.
Это было совсем другое дело: его имя было более чем популярно в худшем смысле этого слова.
Именно он командовал швейцарцами у дома Ревельона, в Бастилии и на Марсовом поле. Парижане еще помнили, что Безанваль во всех трех случаях атаковал толпу, и теперь народ не прочь был отыграться.
Двор передал в Шатле четкие указания: король и королева любой ценой требовали отменить смертную казнь Безанваля.
Только эта двойная защита могла его спасти.
Безанваль сам признал себя виновным: после взятия Бастилии он бежал, был арестован на полпути к границе и препровожден в Париж.
Когда его ввели в зал, почти все присутствовавшие встретили его гневными выкриками.
— Безанваля на фонарь! На виселицу Безанваля! — неслось со всех сторон.
— Тихо! — кричали судебные приставы.
Тишину удалось восстановить с большим трудом.
Один из присутствующих, используя минутное затишье, великолепным баритональным басом прокричал:
— Я требую, чтобы его разрубили на тринадцать кусков и разослали по одному в каждый кантон!
Однако, несмотря на тяжесть обвинения, несмотря на враждебность публики, Безанваль был оправдан.
Возмутившись оправдательным приговором, один из находившихся в зале написал четверостишие на клочке бумаги, скатал из него шарик и бросил председателю суда.
Тот подобрал шарик, разгладил листок и прочел следующее:
Вы в силах доказать, что и чума есть благо.
Оправдан Безанваль, Ожара — оправдать.
Легко подчистить лист, но вы-то — не бумага:
Бесчестья вам не смыть, оно на вас опять.[8]
Четверостишие было подписано. Это было еще не все: председательствовавший огляделся и стал искать глазами автора.
Автор стихов стоял на скамье и размахивал руками в надежде привлечь внимание председателя.
Однако тот опустил перед ним глаза.
Он не осмелился отдать приказание о его аресте.
Автором четверостишия был Камилл Демулен — тот самый, что в саду Пале-Рояля, взобравшись на стул и размахивая пистолетом, призывал народ к восстанию и символом его выбрал зеленый каштановый лист.
Один из тех, кто торопился вместе со всеми к выходу и кого, судя по платью, можно было принять за простого буржуа из Маре, обратился к своему соседу, положив ему руку на плечо, хотя тот, казалось, принадлежал к более высокому классу общества:
— Ну, господин доктор Жильбер, что вы думаете об этих двух оправдательных приговорах?
Тот, к кому он обращался, вздрогнул, взглянул на собеседника и, узнав его в лицо, как перед тем узнал голос, ответил:
— Это вас, а не меня надо об этом спросить, учитель; ведь вы знаете все: прошлое, настоящее, будущее!..
— Я полагаю, что, после того как этих двух виновных оправдали, остается лишь воскликнуть: "Не повезет невиновному, который окажется третьим!"
— А почему вы решили, что вслед за ними здесь будут судить невиновного и осудят его на смерть? — спросил Жильбер.
— По той простой причине, — с присущей ему иронией отвечал его собеседник, — что в этом мире так уж заведено: хороших людей наказывают вместо плохих.
— Прощайте, учитель, — сказал Жильбер, протягивая руку Калиостро (по нескольким произнесенным словам читатель, без сомнения, узнал великого скептика).
— Почему "прощайте"?
— Потому что я тороплюсь, — с улыбкой объяснил Жильбер.
— На свидание?
— Да.
— С кем? С Мирабо, Лафайетом или королевой?
Жильбер остановился, с тревогой вглядываясь в Калиостро.
— Знаете ли вы, что я вас иногда боюсь? — проговорил он.
— А ведь я, напротив, должен был бы подействовать на вас успокаивающе, — заметил Калиостро.
— Почему?
— Разве я вам не друг?
— Надеюсь, что так.
— Можете быть в этом уверены, а если вам нужно доказательство…
— Что же?
— Пойдемте со мной, и вы получите такое доказательство: я сообщу вам о проводимых вами тайных переговорах такие подробности, о каких не знаете вы сами.
— Послушайте! — воскликнул Жильбер. — Вы, может быть, посмеетесь надо мной, пользуясь в этих целях одним из привычных трюков; но меня это не смущает: обстоятельства сегодняшнего дня столь серьезны, что, если даже сам Сатана предложит мне внести некоторую ясность, я охотно соглашусь. Итак, я готов следовать за вами куда угодно.
— Можете быть совершенно покойны, это рядом, место вам знакомо; впрочем, разрешите, я возьму вон тот свободный фиакр; в таком костюме я не мог воспользоваться своим экипажем.
И он знаком приказал остановиться кучеру фиакра, проезжавшего по противоположной стороне набережной.
Когда фиакр поравнялся с ними, оба собеседника в него сели.
— Куда везти, хозяин? — спросил кучер, обращаясь к Калиостро, словно догадавшись, что, несмотря на его простое платье, именно этот человек везет своего спутника, куда считает нужным.
— Сам знаешь куда, — отвечал Бальзамо, подав кучеру знак вроде масонского.
Кучер изумленно взглянул на Бальзамо.
— Простите, монсеньер, — ответил он знаком на знак, — я вас не узнал.
— Зато я тебя узнал, — уверенно и высокомерно заметил Калиостро, — потому что сколь бы многочисленны ни были мои подданные, я знаю их всех до единого.
Кучер захлопнул дверцу, забрался на козлы и, пустив лошадей вскачь, помчался сквозь лабиринт улиц от Шатле к бульвару Дев Голгофы; оттуда фиакр покатил в сторону Бастилии и остановился на углу улицы Сен-Клод.
Едва фиакр стал, как дверца распахнулась со стремительностью, свидетельствующей о почтительности и усердии кучера.
Калиостро жестом пригласил Жильбера выйти первым. Выходя вслед за ним, он спросил у кучера:
— Тебе нечего мне сообщить?
— У меня есть для вас важные сведения, монсеньер. Если бы мне не посчастливилось с вами встретиться, я явился бы к вам сегодня вечером для доклада.
— Говори.
— То, что я имею сообщить монсеньеру, не должно стать достоянием постороннего.
— Тот, кто нас слышит, не совсем посторонний, — с улыбкой возразил Калиостро.
Жильбер из скромности отошел в сторону.
Однако он не мог запретить себе поглядывать вполглаза и слушать вполуха.
Он увидел горькую улыбку Бальзамо, слушающего доклад кучера.
Тот дважды упомянул имя маркиза де Фавраса. Когда доклад был завершен, Калиостро достал из кармана двойной луидор и хотел дать его кучеру.
Тот отрицательно покачал головой.
— Монсеньеру известно, — возразил он, — что верховная вента запрещает нам брать за доклады деньги.
— А я плачу тебе не за доклад, а за провоз, — отвечал Бальзамо.
— Раз так, я готов принять, — согласился кучер.
Он взял луидор со словами:
— Спасибо, монсеньер; вот мой день и окончен.
И легко вскарабкавшись на козлы, он ударил лошадей кнутом, оставив Жильбера в изумлении от того, что он только что видел и слышал.
— Ну что, вы зайдете, дорогой доктор? — спросил Калиостро; он уже некоторое время держал дверь распахнутой, а Жильбер будто и не собирался входить.
— Да, разумеется! — воскликнул Жильбер. — Прошу прощения!
И он переступил через порог, оглушенный и пошатывающийся словно пьяный.
Однако читатели знают, что Жильбер прекрасно умел владеть собой. Проходя через большой пустынный двор, он пришел в себя и поднялся по ступенькам крыльца столь же твердым шагом, сколь неуверенно переступал через порог.
Впрочем, он уже знал дом, куда входил, потому что побывал там в ту пору своей жизни, о которой сохранил в сердце волнующие воспоминания.
В передней он встретил того самого немца-лакея, кого видел здесь шестнадцать лет тому назад; лакей стоял на прежнем месте и был одет в такую же, как прежде, ливрею; но, так же как Жильбер, как граф, как сама передняя, он постарел на шестнадцать лет.
Фриц — читатели помнят, что именно так звали достойного слугу, — с первого взгляда определил, куда хозяин хотел бы проводить Жильбера, и, торопливо распахнув две двери, замер на пороге третьей, желая убедиться в том, не будет ли от Калиостро каких-нибудь дополнительных приказаний.
Третья дверь вела в гостиную.
Калиостро жестом дал Жильберу понять, что он может войти в гостиную, и, кивнув Фрицу, отпустил его.
Он только прибавил по-немецки:
— Меня ни для кого нет дома до нового приказания.
Затем он повернулся к Жильберу и продолжал:
— Я говорю так с лакеем не для того, чтобы вы не поняли, я знаю, что вы говорите по-немецки; но дело в том, что Фриц-тиролец, он понимает немецкую речь лучше, чем французскую. Ну, а теперь прошу вас садиться, я весь к вашим услугам, дорогой доктор.
Жильбер не удержался и с любопытством огляделся, поочередно останавливаясь взглядом на том или ином предмете или картине, служившими украшением гостиной; он словно вспоминал окружавшие его вещи.
Гостиная была точно такой же, как раньше: те же восемь картин старых мастеров были развешаны по стенам; кресла, обтянутые вишневым камчатым шелком, поблескивали, как прежде, золотым шитьем в полумраке, царившем в комнате благодаря плотным занавесям; большой стол работы Буля стоял на прежнем месте, а круглые столики с севрским фарфором были все так же расставлены между окнами.
Жильбер вздохнул и уронил голову на руку. Интерес к настоящему был на некоторое время вытеснен воспоминаниями о прошлом.
Калиостро смотрел на Жильбера, как, должно быть, Мефистофель взирал на Фауста в ту минуту, когда немецкий философ имел неосторожность предаться в его присутствии своим мечтам.
Неожиданно раздался его резкий голос:
— Вы как будто узнаёте эту гостиную, дорогой доктор?
— Да, — отвечал Жильбер, — я вспоминаю о своих обязательствах, данных вам в этой самой комнате.
— Да что вы, это все пустое!
— Признаться, странный вы человек, — продолжал Жильбер, не столько обращаясь к Калиостро, сколько говоря сам с собою, — и если бы всемогущий разум позволил мне поверить в магические чудеса, о которых нам поведали поэты и авторы средневековых хроник, я мог бы подумать, что вы волшебник, как Мерлин, или делаете золото, как Никола Фламель.
— Да, для всего мира я таков, а для вас, Жильбер, — нет. Я никогда не пытался поразить вас своими фокусами. Как вы знаете, я всегда старался вам помочь докопаться до сути вещей, и если вам случалось увидеть, как на мой зов истина из своих глубин показывается несколько приукрашенной и не такой голой, как обычно, то это лишь оттого, что, как истинный сицилиец, я люблю мишуру.
— Вы помните, граф, что именно здесь вы вручили сто тысяч экю несчастному мальчишке-оборванцу так же легко, как я подал бы нищему монетку в одно су.
— Вы забываете нечто более невероятное, Жильбер, — серьезно проговорил Калиостро, — мальчишка-оборванец вернул мне эти сто тысяч экю за вычетом двух луидоров, истраченных им на одежду.
— Юноша был честен, только и всего, а вот вы были тогда просто великолепны!
— Жильбер! Разве не легче быть щедрым, нежели честным; разве не легче дать сто тысяч экю, имея миллионы, — чем вернуть эти сто тысяч, не имея за душой ни единого су?
— Возможно, вы правы, — ответил Жильбер.
— Кстати сказать, все зависит от расположения духа, в котором человек находится в ту или иную минуту. Тогда я только что пережил самое большое горе всей моей жизни, Жильбер; я ничем не дорожил, и если бы вы в тот момент попросили у меня мою жизнь, я думаю — да простит мне Господь! — что я отдал бы ее вам так же легко, как те сто тысяч.
— Значит, вы можете быть несчастливы так же, как прочие люди? — спросил Жильбер, с изумлением взглянув на Калиостро.
Калиостро вздохнул:
— Вы говорите о воспоминаниях, навеянных на вас этой гостиной. Если бы я вам сказал, что эта комната напоминает мне… но нет! Раньше чем закончился мой рассказ, я бы окончательно поседел! Поговорим о чем-нибудь другом. Пусть минувшие события спокойно спят в своих саванах, в забвении — то есть в прошлом, в их могиле. Поговорим о настоящем, даже о будущем, если угодно.
— Граф! Вы только что сами призывали меня к действительности, вы порвали ради меня, как вы сказали, с шарлатанством, а теперь снова возвращаетесь к этому громкому слову "будущее"! Словно это будущее в ваших руках и вы умеете читать его загадочные иероглифы!
— Вы забываете, что, располагая большими средствами, чем другие люди, я вижу лучше и дальше, чем они, и это неудивительно!
— Это все слова, граф!
— Вы забываете о фактах, доктор.
— Что же вы хотите, если мой разум отказывается верить!
— Вы помните философа, отрицавшего движение?
— Да.
— Как поступил его противник?
— Стал ходить перед ним… Ну что же, ходите! Я смотрю на вас. Точнее сказать, говорите: я слушаю.
— Да мы, собственно, для этого сюда и пришли, а теряем время на другое. Итак, доктор, как обстоят дела с нашим объединенным кабинетом министров?
— С каким объединенным кабинетом?
— С кабинетом Мирабо — Лафайета.
— Да вы просто слышали пустые сплетни и повторяете их в надежде вытянуть из меня своими вопросами правду.
— Доктор! Вы воплощенное сомнение, но ужасно то, что вы сомневаетесь не из-за самого неверия, а из-за нежелания поверить. Неужели мне необходимо повторить сначала то, что вы знаете не хуже меня? Ну хорошо… Потом я вам расскажу нечто такое, о чем я осведомлен лучше вас.
— Я слушаю, граф.
— Две недели тому назад вы говорили с королем о господине де Мирабо как о единственном человеке, способном спасти монархию. В тот день вы вышли от короля в ту самую минуту, как к нему входил маркиз де Фаврас, помните?
— Это доказывает, граф, что в то время он еще не был повешен, — засмеялся Жильбер.
— Не торопитесь, доктор! Я и не знал, что вы можете быть жестоки, дайте же бедняге еще несколько дней: его смерть я предсказал вам шестого октября, а сегодня — шестое ноября; итак, прошел всего месяц. Предоставьте его душе столько же времени побыть в теле, сколько дают жильцу на то, чтобы он очистил помещение, — предоставьте ему три месяца. Однако должен вам заметить, доктор, что вы уводите меня в сторону.
— Возвращайтесь, граф, я с удовольствием готов следовать за вами и дальше.
— Итак, вы говорили с королем о господине де Мирабо как о единственном человеке, способном спасти монархию.
— Таково мое мнение, граф, потому я и предложил королю эту комбинацию.
— Я тоже придерживаюсь этой точки зрения, доктор! Вот почему предложенная вами комбинация провалится.
— Провалится?
— Несомненно… Вы же знаете, что я не хочу спасения монархии.
— Продолжайте!
— Король, заколебавшийся после того, что вы ему сказали… Простите, но я вынужден рассказывать издалека, чтобы доказать вам, что мне известны все стадии ваших переговоров, — король, как я сказал, заколебавшийся после ваших слов, передал их королеве, и — к величайшему изумлению поверхностных людей, которые узнают вскоре от всем известной болтуньи, именуемой историей, о том, что мы с вами обсуждаем сейчас вполголоса, — королева не столь воспротивилась вашему проекту, как король. Она послала за вами; вы с ней обсудили все за и против, после чего она вам поручила переговорить с господином де Мирабо. Все верно, доктор? — спросил Калиостро, глядя на Жильбера в упор.
— Должен признаться, граф, что до сих пор вы ни на миг не отклонились от правильного пути.
— После чего, господин гордец, вы в восторге удалились, пребывая в глубочайшем убеждении, что королева переменила свое мнение благодаря вашей неоспоримой логике и вашим неопровержимым доводам.
В ответ на насмешливый тон графа Жильбер закусил от досады губы.
— Чем же в таком случае вы объясните, что королева переменила мнение, если не моей логикой и не моими доводами? Скажите, граф; знание сердечных тайн мне столь же дорого, как и изучение физического состояния; вы изобрели инструмент и при его помощи умеете читать в сердцах королей; дайте мне взглянуть в ваш чудесный телескоп, граф: было бы бесчеловечно пользоваться им в одиночку.
— Я же вам сказал, доктор, что у меня от вас секретов нет. Идя навстречу вашим пожеланиям, я готов вручить вам свой телескоп; вы можете по своему усмотрению заглянуть в него и с той стороны, откуда он уменьшает, и с той, откуда он увеличивает. Итак, королева уступила по двум причинам: во-первых, накануне она перенесла душевное потрясение, и новая интрига для нее — это возможность отвлечься; во-вторых, королева — женщина, и когда ей сказали, что господин де Мирабо — лев, тигр, медведь, она, как всякая женщина, не смогла устоять перед таким лестным для самолюбия соблазном его приручить. Она подумала: "Было бы забавно, если бы мне удалось поставить на колени человека, который меня ненавидит; я заставлю публично покаяться оскорбившего меня трибуна. Когда он будет у моих ног, я буду отмщена, а если от этого коленопреклонения будет еще и польза для Франции и королевской власти — тем лучше!" Но вы понимаете, что эта последняя мысль приходила как бы между прочим.
— Вы основываетесь на предположениях, граф, а обещали убедить меня фактами.
— Раз вы отказываетесь воспользоваться моим телескопом, не будем больше об этом говорить и вернемся к вопросам материальным, тем, что можно увидеть невооруженным глазом, например, к долгам господина де Мирабо. Да, чтобы их рассмотреть, телескоп не понадобится!
— Вот, граф, прекрасный случай проявить вашу щедрость!
— Мне заплатить долги господина де Мирабо?
— А почему бы нет? Заплатили же вы однажды за господина кардинала де Рогана?
— Не попрекайте меня этой сделкой, ведь она оказалась на редкость удачной!
— Какую же выгоду вам принесла эта сделка?
— Дело с ожерельем… ах, как это было замечательно! За такую цену я, пожалуй, заплатил бы долги господина де Мирабо. Однако вы и сами знаете, что в настоящую минуту он рассчитывает не на меня; он делает ставку на будущего генералиссимуса Лафайета, а тот заставляет его ходить на задних лапках из-за ничтожных пятидесяти тысяч франков, как собачку за печеньем, но так никогда и не даст ему этих денег.
— Граф!..
— Бедный Мирабо! Да, все эти дураки и фаты, с кем ты имеешь дело, заставляют твой гений расплачиваться за безумства юности! Да, это Провидение, но Бог вынужден действовать только людскими средствами! "Мирабо безнравствен!" — говорит месье, потому что сам он бессилен на ложе; "Мирабо — мот!" — говорит граф д’Артуа, за которого брат трижды заплатил долги. Бедный гений! Да, возможно, тебе и удалось бы спасти монархию, но монархия не должна быть спасена, и потому: "Мирабо — чудовищный болтун!" — говорит Ривароль. "Мирабо — негодяй!" — говорит Мабли. "Мирабо — сумасброд!" — говорит Лапуль. "Мирабо — злодей!" — говорит Гийерми. "Мирабо — убийца!" — говорит аббат Мори. "Мирабо — конченый человек!" — говорит Тарже. "Мирабо — покойник!" — говорит Дюпор. "Мирабо — это оратор, которого чаще освистывали, нежели встречали овациями!" — говорит Лепелетье. "У Мирабо душа изрыта оспой!" — говорит Шансене. "Мирабо надо сослать на галеры!" — говорит Ламбеск. "Мирабо нужно повесить!" — говорит Марат. А умри завтра Мирабо, и народ устроит ему чествование, и все эти карлики, что едва достают ему до пояса и на кого он давит, пока жив, последуют за его гробом, распевая или выкрикивая: "Горе Франции, потерявшей своего трибуна! Горе королевской власти, лишившейся поддержки!"
— Уж не предсказываете ли вы теперь и смерть Мирабо?! — в ужасе вскричал Жильбер.
— Взглянем на вещи трезво, доктор! Неужели вы верите в то, что может жить долго этот человек, если его кровь кипит, если его сердцу тесно в груди, если его гложет собственный гений? Неужели вы полагаете, что силы, какими бы неисчерпаемыми они ни казались, могут противостоять напору посредственности? Ведь Мирабо взялся за сизифов камень! Вот уже на протяжении двух лет его изводят словом "безнравственность". Всякий раз как после неслыханных усилий ему кажется, что он вкатил камень на самую вершину, это слово обрушивается ему на голову еще неожиданнее, чем раньше. Что сказали королю, когда он уже был готов согласиться с королевой и назначить Мирабо первым министром? "Государь, весь Париж будет кричать о его безнравственности! Вся Франция будет кричать о его безнравственности! Вся Европа будет кричать о его безнравственности!" Можно подумать, что Бог отливал великих людей по тому же образцу, что и простых смертных, и что с великими добродетелями не должны сочетаться великие пороки! Жильбер, вы и еще несколько умных людей выбьетесь из сил, пытаясь сделать Мирабо министром, то есть тем же, кем были дурак де Тюрго, педант Неккер, фат де Калонн, безбожник де Бриенн. И Мирабо не будет министром, потому что у него сто тысяч долгу, которые были бы оплачены, если бы он был сыном простого откупщика, а также потому, что он был приговорен к смертной казни: он украл жену у выжившего из ума старика, а она взяла да и отравилась из-за красавца-капитана! До чего все-таки комична человеческая трагедия! И сколько слез пролил бы я над нею, если бы заранее не решил посмеяться!
— Однако что же вы все-таки ему предсказываете? — спросил Жильбер; он ничего не имел против экскурса, совершенного графом в область воображаемого, но испытывал некоторое беспокойство в ожидании его заключения.
— Говорю вам, — предрек Калиостро пророческим тоном, одному ему присущим и не допускавшим возражений, — говорю вам, что Мирабо, гениальный человек, государственный муж, великий оратор, попусту истратит свои дни и сойдет в могилу, так и не став тем, чем стал бы любой другой, — не став министром. Да, дорогой Жильбер! Посредственность — прекрасная поддержка!
— Значит, король все-таки будет против?
— Дьявольщина! Да он поостережется возражать, ведь пришлось бы спорить с королевой, а он почти дал ей слово. Вы же знаете, что политика, проводимая королем, заключается в слове "почти": он почти сторонник конституции, почти философ, почти популярен и даже почти хитер, когда ему начинает давать советы месье. Подите завтра в Национальное собрание, дорогой доктор, и вы увидите, что там произойдет.
— А почему вы не хотите сообщить мне об этом заранее?
— Я не хотел бы лишать вас приятной неожиданности.
— До завтра слишком долго ждать!
— В таком случае не ждите. Сейчас пять часов. Через час откроется Якобинский клуб… Знаете, господа якобинцы — птицы ночные. Вы член их общества?
— Нет, благодаря Камиллу Демулену и Дантону меня приняли в Клуб кордельеров.
— Итак, как я вам уже сказал, Якобинский клуб откроется через час. Это общество состоит из весьма порядочных людей: в нем вы не будете чувствовать никакой неловкости, можете быть совершенно спокойны. Мы вместе поужинаем, возьмем фиакр, отправимся на улицу Сент-Оноре, и из стен бывшего монастыря вы выйдете осведомленным. Кстати сказать, будучи предупреждены за двенадцать часов, вы, возможно, успеете отразить удар.
— То есть как, вы ужинаете в пять часов? — спросил Жильбер.
— Ровно в пять. Я во всем опережаю других. Через десять лет во Франции будут есть только два раза в день: завтракать в десять утра и ужинать в шесть вечера.
— Что же заставит французов изменить свои привычки?
— Голод, мой дорогой!
— Вы и в самом деле вестник несчастья!
— Нет, ибо я вам предсказываю прекрасный ужин.
— Так у вас будут гости?
— Нет, я в полном одиночестве. Однако вы же помните, как говорил один античный гастроном: "Лукулл обедает у Лукулла".
— Кушать подано, — объявил лакей, распахнув настежь двери, выходившие в ярко освещенную и пышно обставленную столовую.
— Прошу вас, господин пифагореец, — сказал Калиостро, взяв Жильбера под руку. — Ничего, один раз не в счет.
Жильбер последовал за волшебником, очарованный его словами, а также, возможно, надеясь в беседе с ним уловить какой-нибудь лучик света, что поможет ему избрать правильный путь в окружающей тьме.
Через два часа после только что описанного нами разговора какой-то экипаж без ливрейных лакеев и гербов остановился у паперти церкви святого Рока (ее фасад еще не был в то время изуродован картечью 13 вандемьера).
Из экипажа вышли два одетых в черное господина, что в те времена свидетельствовало о принадлежности к третьему сословию. В желтом свете фонарей, изредка пронизывавших мглу, царившую на улице Сент-Оноре, два господина присоединились к людскому потоку и дошли по правой стороне улицы до небольшой двери монастыря якобинцев.
Как, очевидно, уже догадались наши читатели, это были доктор Жильбер и граф де Калиостро, или банкир Дзанноне, как его звали в то время; нам нет нужды объяснять, почему они остановились около этой двери: она-то и была целью их поездки.
Как мы уже сказали, новоприбывшие лишь последовали за толпой, потому что народу на улице было очень много.
— Угодно вам пройти в неф или вы готовы довольствоваться местом на трибунах? — обратился Калиостро к Жильберу.
— Я полагал, что в нефе могут находиться только члены общества, — ответил Жильбер.
— Это так. Однако разве я не являюсь членом сразу всех обществ? — со смехом возразил Калиостро. — А раз я вхожу в общество, значит, и мои друзья — вместе со мной, не правда ли? Вот вам приглашение, если хотите; я же и так пройду, стоит мне только шепнуть словечко.
— В нас признают чужаков и выставят вон, — заметил Жильбер.
— Насколько я могу судить, дорогой доктор, вам неизвестно следующее: общество якобинцев, основанное всего три месяца тому назад, насчитывает уже около шестидесяти тысяч членов в одной Франции, а меньше чем через год в ее рядах будет четыреста тысяч человек. Кроме того, мой милый, именно здесь — настоящий Великий Восток, центр всех тайных обществ, — с улыбкой прибавил Калиостро, — а вовсе не у этого глупца Фоше, как полагают некоторые. И если вы не имеете права войти сюда как якобинец, то безусловно можете занять место в качестве розенкрейцера.
— Пусть так, — отозвался Жильбер, — я предпочитаю трибуны. С высоты трибуны мы сможем обозревать все собрание, и если там будет какая-нибудь настоящая или неизвестная мне пока будущая знаменитость, вы обратите на нее мое внимание.
— Ну что же, на трибуны так на трибуны, — согласился Калиостро.
Он свернул вправо и стал подниматься по дощатой лестнице, ведущей на импровизированные трибуны.
Там все было заполнено народом, но едва Калиостро остановился, подал кому-то условный знак и шепнул одно слово, как два сидевших в первом ряду человека поднялись и сейчас же удалились, словно ждали его появления и пришли сюда только затем, чтобы занять места для него и доктора Жильбера.
Вновь прибывшие зрители сели.
Заседание еще не начиналось; члены собрания разбрелись по темному нефу: одни стояли группами и беседовали; другие прогуливались в небольшом пространстве, которое им оставили коллеги; третьи в задумчивости сидели где-нибудь в темном уголке или стояли, прислонившись к мощной колонне.
Редкие огни проливали слабый свет на собравшихся, время от времени выхватывая из толпы то или иное лицо, случайно оказавшееся в неясном свете.
Но, несмотря на сумрак, нетрудно было заметить, что это было аристократическое общество. Расшитые кафтаны, мундиры сухопутных и морских офицеров то и дело мелькали внизу, сверкая золотом и серебром.
И действительно, в то время ни один мастеровой, ни один простолюдин, даже ни один буржуа не вносил демократического оттенка в это изысканное общество.
Для простых людей существовал другой зал; он находился как раз под тем, где собиралась знать. Заседания там начинались в другое время, дабы чернь и аристократия не соприкасались друг с другом. Чтобы дать образование народу, и создали братское общество.
Члены этого общества ставили перед собой задачу растолковывать его членам конституцию и доступно объяснять права человека.
Что же до якобинцев, то, как мы уже сказали, это было в те времена общество военных, аристократов, мыслителей и в особенности литераторов и людей искусства.
Этих последних и в самом деле большинство.
Из числа литераторов в общество входят: Лагарп, автор "Мелани"; Шенье, автор "Карла IX"; Андриё, автор "Вертопрахов", который подает уже в тридцатилетием возрасте такие же надежды, как в семьдесят лет, и умрет с обещаниями, так и не сдержав их; Седен, бывший каменотес (ему покровительствует сама королева), — в душе роялист, как и большинство находящихся в зале людей; Шамфор, поэт-лауреат, бывший секретарь его высочества принца Конде, чтец мадам Елизаветы; Лакло, приверженец герцога Орлеанского, автор "Опасных связей" (он занимает здесь место своего покровителя и, если того требуют обстоятельства, напоминает о нем друзьям герцога или помогает забыть о нем его недругам).
Из людей искусства членами общества состоят: Тальма, (римлянин, которому суждено исполнением роли Тита произвести настоящую революцию; благодаря ему будут обрезать волосы в ожидании того времени, когда под влиянием его собрата Колло д’Эрбуа начнут рубить головы); Давид, вынашивающий в мечтах "Леонида" и "Сабинянок" (тот самый Давид, кто делает наброски к огромному полотну "Клятва в зале для игры в мяч"; он, может быть, только что купил кисть, коей ему предстоит написать самую прекрасную и самую отвратительную из своих картин — "Смерть Марата в ванне"); здесь же — Верне, избранный в Академию два года тому назад за картину "Триумф Эмилия Павла" (он любит рисовать лошадей и собак и не подозревает, что всего в нескольких шагах от него, стоя под руку с Тальма, на этом же собрании находится юный корсиканский лейтенант с гладко зачесанными ненапудренными волосами, кто, сам того еще не зная, послужит прообразом для пяти его лучших полотен: "Бонапарт на перевале Сен-Бернар", "Битва при Риволи", "Битва при Маренго", "Битва при Аустерлице", "Битва при Ваграме"); Ларив, последователь декламационной школы, еще не снисходящий до того, чтобы видеть в молодом Тальма будущего соперника, отдающий предпочтение Вольтеру перед Корнелем, а Дю Белле — перед Расином; Лаис, певец, услаждающий своим пением посетителей Оперы в ролях Купца из "Каравана", Консула из "Траяна" и Цинны из "Весталки"; а также Лафайет, Ламет, Дюпор, Сиейес, Туре, Шапелье, Рабо Сент-Этьенн, Ланжюине, Монлозье, и среди них всех — депутат из Гренобля Барнав, самонадеянный, похожий на провокатора, вынюхивающий и высматривающий (люди ограниченные считают его соперником Мирабо, а Мирабо смешивает с грязью всякий раз, как соблаговолит наступить на него).
Жильбер долго изучал блестящее собрание, узнал всех присутствовавших, взвешивая про себя, на что способен каждый из этих людей, и остался своим исследованием не удовлетворен.
Однако увидев всех роялистов вместе, он немного приободрился.
— В сущности, кто здесь, по-вашему, действительно враждебен королевской власти? — задал он Калиостро неожиданный вопрос.
— Следует ли мне взглянуть на это с общечеловеческой точки зрения, с вашей, с точки зрения господина Неккера, аббата Мори или с моей?
— Меня интересует ваше мнение, — ответил Жильбер, — давайте условимся, что вы взглянете на это как колдун.
— Ну что же, в этом случае таких людей — двое.
— Немного для четырехсот собравшихся!
— Вполне довольно, если принять во внимание, что один из них должен стать убийцей Людовика Шестнадцатого, а другой — его преемником!
Жильбер вздрогнул.
— О! — прошептал он. — Неужели среди нас здесь есть будущий Брут и будущий Цезарь?
— Ни больше ни меньше, дорогой доктор.
— И вы мне их покажете, граф? — спросил Жильбер с улыбкой сомнения на губах.
— О апостол с закрытыми чешуей глазами! — пробормотал Калиостро. — Да я еще не то готов сделать! Если хочешь, я даже могу устроить так, что ты их потрогаешь собственными руками. С кого начнем?
— Думаю, с того, кто будет ниспровергать. Я питаю уважение к хронологии. Начнем с Брута!
— Как ты знаешь, — начал Калиостро, словно охваченный вдохновением, — люди никогда не используют одни и те же способы для свершения подобных дел! Наш Брут ни в чем не будет похож на Брута античного.
— Тем любопытнее было бы на него взглянуть.
— Ну что же, смотри: вот он!
Он указал рукой на человека, прислонившегося к кафедре; в ту минуту была освещена только его голова, а все остальное тонуло в полумраке.
У него было мертвенно-бледное лицо — в дни античных проскрипций в Афинах такие лица были у отрубленных голов, прибитых к трибунам, с которых произносили речи.
Живыми казались только глаза, светившиеся жгучей ненавистью; человек был похож на гадюку, которая знает, что в зубах у нее смертельный яд: постоянно меняя свое выражение, глаза неотступно следили за шумным и многословным Барнавом.
Жильбер почувствовал, как все его тело охватила дрожь.
— Вы были правы, когда предупреждали меня, — сказал он, — этот человек не похож ни на Брута, ни даже на Кромвеля.
— Нет, — отвечал Калиостро, — однако эта голова принадлежит, возможно, Кассию. Вы, конечно, помните, дорогой мой, что говорил Цезарь: "Я не боюсь всех этих тучных людей, проводящих дни за столом, а ночи — в оргиях; нет, я боюсь худых и бледных мечтателей".
— Тот, кого вы мне показали, вполне отвечает описанию Цезаря.
— Вы его не знаете? — спросил Калиостро.
— Отчего же нет! — проговорил Жильбер, пристально всматриваясь. — Я его знаю, вернее, узнаю: он член Национального собрания.
— Совершенно верно!
— Это один из самых больших путаников среди ораторов левого крыла.
— Именно так!
— Когда он берет слово, его никто не слушает.
— И это верно!
— Это адвокатишка из Арраса, не правда ли? Его зовут Максимилиан Робеспьер.
— Абсолютно точно! Ну что же, внимательно вглядитесь в это лицо.
— Я и так не свожу с него глаз.
— Что вы видите?
— Граф! Я же не Лафатер.
— Нет, но вы его ученик.
— Я угадываю в этом лице ненависть посредственности перед лицом гения.
— Значит, вы тоже судите его как все… Да, верно, у него слабый, несколько резкий голос; у него худое, печальное лицо, обтянутое желтой, будто пергаментной кожей; в его остекленевших глазах иногда загорается зеленоватый огонек и почти тотчас гаснет; в его теле, как и в его голосе, чувствуется постоянное напряжение; его тяжелое лицо утомляет своей неподвижностью; этот неизменный оливковый сюртук, по-видимому единственный у него, всегда тщательно вычищен; да, все это, как я понимаю, не может произвести впечатления в собрании, изобилующем прекрасными ораторами и имеющем право быть придирчивым, потому что уже привыкло к львиной внешности Мирабо, к самонадеянной напористости Барнава, к едким репликам аббата Мори, к пылким речам Казалеса и к логике Сиейеса. Однако его не будут упрекать, как Мирабо, в безнравственности, ведь он человек порядочный; он не изменяет своим принципам и если когда-нибудь и выйдет из рамок законности, то только для того, чтобы покончить со старым законом и учредить новый.
— Что же все-таки за человек этот Робеспьер?
— Ты спрашиваешь будто аристократ прошлого века! "Что за человек этот Кромвель? — вопрошал граф Страффорд, которому протектор должен был отрубить голову. — Продавец пива, кажется?"
— Уж не хотите ли вы сказать, что моей голове грозит то же, что голове сэра Томаса Уентворта? — спросил Жильбер, безуспешно пытаясь улыбнуться.
— Как знать! — отвечал Калиостро.
— Это лишний раз доказывает, что мне необходимо навести справки, — заметил доктор.
— Что за человек этот Робеспьер? — переспросил граф. — Ну что ж, во Франции его, пожалуй, кроме меня, не знает никто. Я люблю знать, откуда берутся избранники рока: это помогает мне понять, куда они идут. Род Робеспьеров происходит из Ирландии. Возможно, их предки входили в ирландские колонии, которые в шестнадцатом веке стали заселять наши семинарии и монастыри на северном побережье Франции. Там они, по-видимому, унаследовали от иезуитов умение вести споры, чему преподобные отцы учили своих питомцев; от отца к сыну в семье передавалось место нотариуса. Представители ветви, к которой принадлежит наш Робеспьер, обосновались в Аррасе — этом, как вы знаете, средоточии дворянства и духовенства. В городе было два сеньора, вернее, два короля: один — настоятель Сен-Вааста, другой — епископ Аррасский, у него такой огромный дворец, что подавляет своей тенью полгорода. В этом городе и родился в тысяча семьсот пятьдесят восьмом году тот, кого вы сейчас видите. Что он делал ребенком, чем занимался в юности, что делает сейчас — об этом я вам расскажу в двух словах; а кем он станет — об этом я вам уже сказал одним словом. В семье было четверо детей. Глава семьи овдовел; он был адвокатом в судах провинции Артуа; впав в уныние, он оставил адвокатуру, отправился рассеяться в путешествие и не вернулся. В одиннадцать лет старший ребенок — вот этот самый — оказался главой семейства, опекуном брата и двух сестер. Уже в этом возрасте — странная вещь! — мальчик осознаёт свою ответственность и быстро взрослеет. В двадцать четыре часа он стал тем, что представляет собой и по сей день: улыбка очень редко освещает его лицо и никогда — сердце! Он был лучшим учеником в коллеже. Ему выхлопотали у настоятеля Сен-Вааста одну из стипендий, которыми располагал прелат в коллеже Людовика Великого. Робеспьер приехал в Париж один, имея при себе рекомендацию к канонику собора Парижской Богоматери; год спустя каноник умер. Почти в то же время в Аррасе умерла младшая, самая любимая сестра Робеспьера. Тень иезуитов, только что изгнанных из Франции, еще была жива в стенах коллежа Людовика Великого. Вам знакомо это здание: там сейчас воспитывается ваш Себастьен; эти дворы, мрачные и глубокие, как в Бастилии, способны согнать румянец с самого свежего лица; юный Робеспьер был и так от природы бледен, а в коллеже его лицо стало мертвенно-бледным. Другие дети хоть изредка выходили за стены коллежа, для них существовали воскресные и праздничные дни; для сироты, жившего на стипендию и не имевшего покровителей, все дни были одинаковы. Пока другие дети наслаждались семейным уютом, он проводил время в одиночестве, тоске и скуке, отчего в сердце просыпаются зависть и злоба, убивающие душу в самом ее расцвете. Под их воздействием мальчик стал хилым, и юноша из него получился бесцветный. Наступит такой день, когда вряд ли кто-нибудь поверит в то, что существует портрет двадцатичетырехлетнего Робеспьера, на котором в одной руке он держит розу, другую прижимает к груди, а подпись гласит: "Все для милой!"
Жильбер печально улыбнулся, взглянув на Робеспьера.
— Правда, — продолжал Калиостро, — он выбрал этот девиз и заказал этот портрет в то время, когда девица поклялась ему, что ничто на свете не разлучит их; он принес такую же клятву и был готов ее исполнить. Он уехал на три месяца, а когда вернулся — узнал, что она вышла замуж! Впрочем, настоятель Сен-Вааста по-прежнему ему покровительствовал: он предоставил его брату стипендию в коллеже Людовика Великого, а ему самому — место судьи в трибунале по уголовным делам. И вот наступил день его первого процесса — надо было назначить наказание убийце; полный угрызений совести оттого, что он осмелился распорядиться человеческой жизнью, хотя обвиняемый и был признан виновным, Робеспьер подал в отставку. Он стал адвокатом, потому что ему надо было на что-нибудь жить и кормить сестру (брата хоть и плохо, но все-таки кормили в коллеже Людовика Великого). Едва он вступил в должность, как крестьяне стали его просить защитить их от епископа Аррасского. Робеспьер тщательно изучил документы, выиграл дело крестьян; еще не остывший после своего успеха, он был избран в Национальное собрание. В Национальном собрании Робеспьера одни ненавидят, другие презирают: духовенство выказывает ненависть адвокату, осмелившемуся выступать на суде против епископа Аррасского, а знать провинции Артуа питает презрение к "судейскому крючку", получившему образование из милости.
— Что же он за это время успел сделать? — перебил графа Жильбер.
— О Господи, да почти ничего для других, зато достаточно для меня. Если бы я не был заинтересован в том, чтобы он оставался беден, я завтра же дал бы ему миллион.
— Я повторяю свой вопрос: что он успел сделать?
— Вы помните тот день, когда лицемерное духовенство явилось в Собрание просить третье сословие, находившееся в неопределенном положении после королевского вето, начать работу?
— Да.
— Так перечитайте речь, произнесенную в тот день адвокатишкой из Арраса, и вы увидите, что у этой язвительной горячности, сделавшей его почти красноречивым, большое будущее.
— Ну, а что с тех пор?..
— С тех пор?.. A-а, вы правы. Мы вынуждены из мая перенестись в октябрь. Когда пятого числа Майяр, депутат от парижских женщин, обратился от имени своих избирательниц к Собранию, то все члены Собрания промолчали, а адвокатишка выступил не только резко, но так смело, как никто другой. Пока все так называемые народные заступники молчали, он поднялся дважды: в первый раз во время всеобщего шума, в другой раз — в полной тишине. Он поддержал Майяра, говорившего от имени голодных и просившего для них хлеба.
— Да, это и в самом деле уже серьезно, — в задумчивости заметил Жильбер, — однако он, может быть, еще изменит свою позицию.
— Ах, дорогой доктор, вы не знаете "Неподкупного", как его скоро назовут; да и кому придет в голову подкупать этого адвокатишку, над которым все смеются? Этот человек будет позднее — хорошенько запомните, Жильбер, мои слова — наводить на Собрание ужас, а сегодня он всеобщее посмешище! Среди знатных якобинцев бытует мнение, что господин де Робеспьер смешон: глядя на него, все члены Собрания забавляются и считают своим долгом его высмеивать. Ведь в больших собраниях бывает порой скучно, нужен какой-нибудь дурачок для забавы… В глазах таких господ, как Ламет, Казалес, Мори, Барнав, Дюпор, господин де Робеспьер дурак. Друзья его предают, исподтишка подсмеиваясь над ним; враги освистывают и смеются открыто; когда он берет слово, его никто не слушает, когда он возвышает голос, вокруг все кричат. А когда он произносит речь — как всегда, в пользу права, неизменно в защиту какого-то принципа, — никто его не слышит, только какой-нибудь неизвестный депутат, на ком оратор останавливает угрожающий взгляд, с насмешкой предлагает опубликовать эту речь. И только единственный из его коллег его угадывает и понимает, единственный! Как вы думаете, кто именно? Мирабо. "Этот человек пойдет далеко, — сказал он мне третьего дня, — потому что он верит во все, что говорит". Вы-то должны понимать, насколько это существенно для Мирабо.
— Да читал я его речи, — заметил Жильбер, — и они мне показались посредственными и заурядными.
— Ах, Боже мой! Я же вам не говорю, что это Демосфен или Цицерон, Мирабо или Барнав; нет, это всего-навсего господин де Робеспьер, как его принято называть. Кстати, с его речами обращаются в типографии столь же бесцеремонно, как на трибуне: когда он говорит — его перебивают; когда речи оказываются в типографии — их искажают. Журналисты даже не называют его господином де Робеспьером, они не знают его имени и потому пишут так: "Господин Б.", "Господин N." или "Господин ***". Один Господь да я, может быть, знаем, сколько желчи накапливается в этой тощей груди, какие бури бушуют в этом ограниченном уме; ведь освистанному оратору, хоть он и чувствует свою силу, негде забыться после всех этих ругательств, оскорблений, предательств: у него нет ни светских развлечений, ни тихих семейных радостей. В своей тоскливой квартире в тоскливом Маре, в холодной комнате, нищей, голой, расположенной на улице Сентонж, он живет на скудное депутатское жалованье и столь же одинок, как в детстве в промозглом дворе коллежа Людовика Великого. Еще в прошлом году у него было молодое приятное лицо;
взгляните: всего за год его голова высохла и стала похожа на черепа вождей караибов, которые привозят из Океании Куки и Лаперузы; он не расстается с якобинцами, и из-за незаметных постороннему взгляду волнений, переживаемых им, у него бывают кровотечения, и из-за них он уже два или три раза терял сознание. Вы замечательный математик, Жильбер, но я ручаюсь, что даже вы не сможете подсчитать, ценою какой крови заплатит оскорбляющая его знать, преследующее его духовенство, не желающий слышать о нем король за ту кровь, что сейчас теряет Робеспьер.
— Зачем же он ходит к якобинцам?
— В Собрании его освистывают, а у якобинцев к нему прислушиваются. Якобинцы, дорогой доктор, — это Минотавр в детстве: он сосет молоко коровы, а потом сожрет целый народ. Так вот, Робеспьер — самый типичный из всех якобинцев. Все якобинское общество представлено в нем одном, он является его выражением, ни больше ни меньше; он идет с якобинцами в ногу, не отставая и не обгоняя их. Я вам, кажется, обещал показать инструмент, что в настоящее время только изобретается; цель его создателя — рубить одну-две головы в минуту. Из всех ныне здесь присутствующих именно господин де Робеспьер, адвокатишка из Арраса, задаст этой машине смерти больше всех работы.
— Вы, признаться, делаете сегодня очень мрачные предсказания, граф, — заметил Жильбер, — и если ваш Цезарь не утешит меня хоть немного после вашего Брута, я могу забыть, зачем сюда пришел. Прошу прощения, так что же Цезарь?
— Взгляните вон туда; он разговаривает с господином, которого еще не знает, но который, однако, окажет огромное влияние на его судьбу. Господина этого зовут Баррас: запомните это имя и вспомните его при случае.
— Я не знаю, ошибаетесь ли вы, граф, — сказал Жильбер, — но вы, во всяком случае, прекрасно подбираете свои типы. У вашего Цезаря голова будто нарочно создана для короны, а глаза… признаться, я не успел схватить их выражения…
— Ну, конечно, ведь они обращены внутрь; эти глаза — из тех, что угадывают будущее, доктор.
— А что он говорит Баррасу?
— Он говорит, что, если бы Бастилию защищал он, ее никогда бы не захватили.
— Так он не патриот?
— Люди, подобные ему, не хотят быть чем-либо, прежде чем не станут всем сразу.
— Я вижу, этот младший лейтенантик настраивает вас на шутливый лад?
— Жильбер, — ответил Калиостро, — как верно, что тот господин (он указал рукой на Робеспьера) вновь воздвигнет эшафот Карла Первого, точно так же верно и то, что этот (он указал на корсиканца с гладкими волосами) восстановит трон Карла Великого.
— Стало быть, наша борьба за свободу бесполезна?! — в растерянности вскричал Жильбер.
— А кто вам сказал, что один из них, сидя на троне, не сделает для свободы так же много, как другой — при помощи эшафота?
— Так он станет Титом, Марком Аврелием, богом мира, явившимся утешить людей медного века?
— Это будет Александр и в то же время Ганнибал. Рожденный в огне войны, он на войне прославится, но на войне же и погибнет. Я поручился за то, что вы не сможете подсчитать, какой кровью знать и духовенство заплатят за кровь Робеспьера; попытайтесь представить, сколько это будет крови, умножьте на что угодно, но всего этого будет мало по сравнению с рекой, озером, морем крови, которую прольет этот человек при помощи своей пятисот тысячной армии в боях, длящихся по три дня, — боях, в течение которых будет сделано по сто пятьдесят тысяч пушечных выстрелов.
— Каков же будет результат от всего этого шума, дыма и хаоса?
— Результат будет такой же, как после всякого сотворения, Жильбер; на нашу долю выпало похоронить старый мир: нашим детям суждено увидеть рождение нового мира; а этот человек — великан, охраняющий в него вход; подобно Людовику Четырнадцатому, Льву Десятому, Августу, он даст свое имя открывающейся эпохе.
— Как же зовут этого человека? — спросил Жильбер, поддавшись убежденному тону Калиостро.
— Пока его зовут всего-навсего Бонапартом, — отвечал пророк, — но придет день, когда его назовут Наполеоном!
Жильбер опустил голову на руку и так глубоко задумался, что не заметил, как началось заседание и один из ораторов поднялся на трибуну…
Прошел час, однако ни шум в собрании, ни гомон на трибунах — заседание было бурным — не могли вывести Жильбера из задумчивости. Вдруг он почувствовал, как чья-то властная рука вцепилась ему в плечо.
Он обернулся. Калиостро исчез, а на его месте сидел Мирабо.
Лицо Мирабо было искажено гневом.
Жильбер вопросительно на него взглянул.
— Ну что? — спросил Мирабо.
— В чем дело? — удивился Жильбер.
— А в том, что нас провели, осрамили, предали. Двор отказался от моих услуг; вас сделали жертвой обмана, а меня — дураком.
— Я вас не понимаю, граф.
— Вы что же, не слышали?..
— Чего именно?
— Только что принятого решения?
— Где?
— Здесь!
— Что за решение?
— Так вы спали?
— Нет, — возразил Жильбер, — просто я задумался.
— Итак, завтра в ответ на мое сегодняшнее предложение пригласить министров для участия в заседаниях Национального собрания трое друзей короля выступят с требованием, чтобы ни один член Собрания не мог быть назначен министром во время его сессии. И вот подготовленная с таким трудом комбинация рассыпается от каприза его величества Людовика Шестнадцатого; впрочем, — продолжал Мирабо, грозя кулаком небесам, как Аякс, — клянусь моим именем, я им за это отомщу: если одного их желания довольно для того, чтобы уничтожить министра, они увидят, что моего желания достаточно, чтобы пошатнуть трон!
— Но вы тем не менее пойдете в Собрание, вы все равно будете сражаться до конца? — спросил Жильбер.
— Да, я пойду в Собрание и буду стоять до конца!.. Я из тех, кого можно похоронить только под руинами.
И потрясенный Мирабо вышел, еще более прекрасный и угрожающий, с печатью богоизбранности на челе.
И действительно, на следующий день по предложению Ланжюине, несмотря на нечеловеческие усилия Мирабо, Национальное собрание подавляющим числом голосов решило, что "ни один член Национального собрания не может быть назначен министром во время сессии".
— А я, — закричал Мирабо, как только декрет был принят, — предлагаю поправку, которая ничего не меняет в вашем законе! Вот она! "Все члены настоящего Собрания, за исключением господина графа де Мирабо, могут быть назначены министрами".
Все переглянулись, подавленные этой дерзостью. Потом в полной тишине Мирабо спустился с трибуны с тем же достоинством, с каким он проходил мимо г-на де Дрё-Брезе со словами: "Мы здесь собрались по воле народа и уйдем лишь со штыком в брюхе!"
Он вышел из зала.
Поражение Мирабо очень походило на победу кого-то другого.
Жильбер даже не пришел в Национальное собрание.
Он остался дома, размышляя о странных предсказаниях Калиостро и не веря в них до конца, однако он никак не мог отделаться от этих мыслей.
Настоящее представлялось ему слишком незначительным по сравнению с таким будущим!
Возможно, читатель спросит, как я, простой историк былых времен — temporis acti, — объясню предсказание Калиостро относительно Робеспьера и Наполеона?
В таком случае я попрошу того, кто задается таким вопросом, объяснить мне предсказание мадемуазель Ленорман Жозефине.
В этом мире необъяснимые вещи встречаются на каждом шагу; для тех, кто не умеет их объяснять или не желает в них верить, и придумано сомнение.
Как говорил Калиостро, как угадал Мирабо, именно король провалил все планы Жильбера.
Согласие Марии Антуанетты на переговоры с Мирабо было продиктовано, пожалуй, скорее любовной досадой и женским любопытством, нежели политикой королевы, и потому она без особого сожаления отнеслась к тому, что рухнуло все это конституционное сооружение, глубоко ненавистное ей.
А король твердо занял выжидательную позицию, он решил таким образом выиграть время и обратить себе на пользу складывавшиеся обстоятельства. Впрочем, затеянные им переговоры давали ему надежду бежать из Парижа и укрыться в каком-нибудь надежном месте, что было его излюбленной мечтой.
С одной стороны переговоры, как мы знаем, велись с Фаврасом, представлявшим месье, с другой стороны — графом де Шарни, посланцем самого Людовика XVI.
Шарни добрался из Парижа в Мец за два дня. Там он нашел г-на де Буйе и передал ему письмо короля. Это было, как помнит читатель, обыкновенное рекомендательное письмо. Господин де Буйе, подчеркивавший свое недовольство происходившими событиями, вел себя вначале весьма сдержанно.
Действительно, сделанное ему предложение меняло все его планы. Императрица Екатерина только что пригласила его к себе на службу, и он собрался было испросить письменного позволения у Людовика XVI принять это предложение, как вдруг получил от него письмо.
Итак, г-н де Буйе вначале колебался; однако, услышав имя Шарни, памятуя о его родстве с г-ном де Сюфреном и судя по долетавшим до него слухам о том, что королева оказывала ему полное доверие, он, как верный роялист, захотел вырвать короля из объятий этой пресловутой свободы, которую многие считали настоящей тюрьмой.
Однако прежде чем вступать с Шарни в какие-либо переговоры, г-н де Буйе, не уверенный в полномочиях графа, решил послать в Париж для личной беседы с королем по этому серьезному вопросу своего сына графа Луи де Буйе.
На время этих переговоров Шарни должен был оставаться в Меце. Ничто не притягивало его в Париж, а долг чести, несколько им преувеличенный, повелевал ему оставаться в Меце в качестве заложника.
Граф Луи прибыл в Париж к середине ноября. В то время охрана короля была возложена на г-на де Лафайета, а граф Луи де Буйе приходился тому кузеном.
Он остановился у одного из своих друзей, известного своими патриотическими взглядами и путешествовавшего в те дни по Англии.
Проникнуть во дворец без ведома г-на де Лафайета было для молодого человека делом если и не невозможным, то уж во всяком случае очень опасным и крайне трудным.
С другой стороны, г-н де Лафайет несомненно ничего не знал об отношениях, завязавшихся при посредничестве Шарни между королем и г-ном де Буйе, и потому для графа Луи не было ничего проще, как попросить самого г-на де Лафайета представить его королю.
Казалось, обстоятельства складывались для молодого человека как нельзя более удачно.
Он уже третий день был в Париже, так ничего окончательно и не решив и размышляя о том, каким образом ему проникнуть к королю, и уже не раз спрашивал себя, о чем мы уже сказали, не лучше ли ему обратиться непосредственно к г-ну де Лафайету. И в это самое время ему принесли записку от Лафайета: генералу стало известно о прибытии графа в Париж и он приглашает графа Луи к себе в штаб национальной гвардии или в особняк Ноая.
Само Провидение в некотором роде отвечало на мольбу, с которой к нему обращался г-н де Буйе. Подобно доброй фее из прелестных сказок Шарля Перро, оно брало графа за руку и вело к цели.
Граф поспешил в штаб.
Генерал только что уехал в ратушу, где должен был получить какое-то сообщение от г-на Байи.
Однако в отсутствие генерала графа принял его адъютант г-н Ромёф.
Ромёф служил раньше в одном полку с молодым графом, и, хотя один из них был простого происхождения, а второй — потомственный аристократ, между ними существовали некоторые отношения. С той поры Ромёф перешел в один из полков, расформированных после 14 июля, а потом стал служить в национальной гвардии, где занимал должность адъютанта и был любимцем генерала Лафайета.
Оба молодых человека, несмотря на различие их взглядов по некоторым вопросам, в одном сходились совершенно: оба они любили и почитали короля.
Правда, один любил его как истинный патриот, то есть при том условии, что король принесет клятву конституции; другой же любил короля как аристократ, считая непременным условием отказ от клятвы и обращение в случае необходимости за помощью к загранице, чтобы образумить бунтовщиков.
Под бунтовщиками граф де Буйе подразумевал три четверти членов Национального собрания, национальную гвардию, избирателей и т. д. и т. д., то есть пять шестых Франции.
Ромёфу было двадцать шесть лет, а графу Луи — двадцать два, и потому трудно было предположить, чтобы они долго могли говорить о политике.
И потом, граф Луи не хотел, чтобы его заподозрили в том, что он может думать о чем-то серьезном.
Он под большим секретом признался своему другу Ромёфу, что покинул Мец с разрешения отца, чтобы повидаться в Париже с обожаемой им женщиной.
Пока граф Луи откровенничал с адъютантом, на пороге остававшейся незапертой двери внезапно появился генерал Лафайет. Хотя граф успел заметить нежданного гостя в висевшем перед ним зеркале, он продолжал свой рассказ. Несмотря на знаки, которые ему подавал Ромёф, он делал вид, что не понимал их, и еще громче продолжал свой рассказ, так чтобы генерал не пропустил ни слова из того, что он говорил.
Генерал все услышал: это было именно то, чего хотел граф Луи.
Лафайет подошел к рассказчику и, едва тот договорил, положил ему руку на плечо со словами:
— Ах, господин распутник! Так вот почему вы скрываетесь от своих почтенных родственников?
Тридцатидвухлетний генерал, любимец модных женщин той поры, не мог быть строгим судьей и скучным ментором, и потому граф Луи не очень испугался ожидавшего его внушения.
— Я совсем не прятался, дорогой кузен, и как раз сегодня собирался явиться с визитом к одному из самых прославленных своих родственников, если бы мне не принесли от него письмо.
Он показал генералу только что полученную записку.
— Ну, что скажете, плохо в Париже поставлена служба полиции, господа провинциалы? — спросил генерал с таким видом, который ясно показывал, что этот вопрос затрагивал его самолюбие.
— Мы знаем, генерал, что от того, кто охраняет свободу народа и отвечает за спасение короля, ничто не может укрыться.
Лафайет искоса бросил на кузена взгляд, добродушный, умный и немного насмешливый.
Он знал, что спасение короля очень много значило для всех представителей семейства Буйе, а вот свобода народа их нисколько не интересовала.
И потому генерал ответил лишь на часть фразы.
— Мой кузен! Не передавал ли что-нибудь королю, за спасение которого я отвечаю, маркиз де Буйе? — спросил он, особо подчеркнув титул, от какого сам отказался в ночь 4 августа.
— Он поручил мне засвидетельствовать ему глубочайшее почтение, — ответил молодой человек, — если генерал Лафайет не сочтет меня недостойным быть представленным монарху.
— Представить вас… когда же?
— Как можно скорее, генерал, принимая во внимание то обстоятельство, что, как я, кажется, имел честь сообщить вам — или я говорил это Ромёфу? — у меня нет отпуска…
— Вы сказали об этом Ромёфу, но это одно и то же, потому что я слышал. Добрые дела не следует откладывать. Сейчас — одиннадцать часов утра. В полдень я ежедневно имею честь бывать на аудиенции у короля и королевы. Я приглашаю вас перекусить со мной, если у вас еще не было второго завтрака, и потом отведу вас в Тюильри.
— Но я не одет должным образом, дорогой кузен, — заметил молодой человек, бросив взгляд на свой мундир и сапоги.
— Прежде всего я должен вам сообщить, милый юноша, — отвечал Лафайет, — что великий вопрос этикета, к которому вы были приучены с детства, доживает последние дни, если не умер окончательно со времени вашего отъезда; и потом, я вижу: ваш костюм безупречен, сапоги — под стать мундиру; какое же платье может заменить военную форму дворянину, готовому умереть за короля? Ромёф! Подите посмотрите, все ли готово? Я увезу графа де Буйе в Тюильри сразу после завтрака.
Такой план удивительным образом отвечал желаниям молодого человека, и ему нечего было возразить. Он поклонился в знак согласия и в то же время с чувством благодарности.
Спустя полчаса часовые у ворот уже отдавали честь генералу Лафайету и молодому графу де Буйе, не подозревая, что оказывают воинские почести одновременно и революции и контрреволюции.
Господин де Лафайет и граф Луи де Буйе поднялись по небольшой лестнице павильона Марсан и оказались в апартаментах второго этажа, где жили король и королева.
Перед г-ном де Лафайетом распахивались одна за другой все двери. Часовые брали на караул, лакеи низко кланялись; все без труда узнавали владыку короля, майордома, как называл его г-н Марат.
О г-не де Лафайете доложили прежде королеве; король был в то время в своей кузнице, и лакей отправился известить его величество о визите.
Прошло три года с тех пор, как г-н Луи де Буйе видел Марию Антуанетту.
За эти три года были созваны Генеральные штаты, взята Бастилия, произошли события 5 и 6 октября.
Королеве исполнилось тридцать четыре года; как говорит Мишле, "она достигла того трогательного возраста, который не раз был воспет Ван Дейком: это был возраст зрелой женщины, матери, а у Марии Антуанетты — прежде всего возраст королевы"[9].
В эти три года Мария Антуанетта много выстрадала и как женщина и как королева, чувствуя себя ущемленной как в любви, так и в самолюбии. Вот почему бедняжка выглядела на все свои тридцать четыре года: вокруг глаз залегли едва заметные перламутрово-сиреневые тени, свидетельствующие о частых слезах и бессонных ночах; но что особенно важно, они выдают спрятанную глубоко в душе боль, от которой женщина, даже если она королева, не может избавиться до конца дней.
Это был тот возраст, когда Мария Стюарт оказалась пленницей. Именно в этом возрасте она испытала самую большую страсть; именно тогда Дуглас, Мортимер, Норфолк и Бабингтон полюбили ее, пожертвовали собой и погибли с ее именем на устах.
Вид королевы-пленницы, всеми ненавидимой, оклеветанной, осыпаемой угрозами (события 5 октября показали, что это отнюдь не пустые угрозы), произвел глубокое впечатление на рыцарское сердце юного Луи де Буйе.
Женщины никогда не ошибаются, если речь идет о произведенном ими впечатлении. Кроме того, королевам, как и королям, свойственна прекрасная память на лица (что в известной степени составляет часть их воспитания); едва увидев графа де Буйе, Мария Антуанетта сейчас же его узнала, едва бросив на него взгляд, она уверилась в том, что перед ней друг.
Итак, прежде чем генерал успел представить графа, раньше чем де Буйе преклонил колено перед диваном, где полулежала королева, она поднялась и, радуясь встрече со старым знакомым и в то же время подданным, на преданность которого можно положиться, воскликнула:
— О, господин де Буйе!
И, не обращая внимания на генерала Лафайета, она протянула молодому человеку руку.
Граф Луи на мгновение замер: он не мог поверить в возможность такой милости.
Однако, видя, что рука королевы по-прежнему протянута к нему, он преклонил колено и коснулся ее дрожащими губами.
Бедная королева допустила оплошность, как это нередко с ней случалось: г-н де Буйе и без этой милости был бы ей предан; однако этой милостью, оказанной г-ну де Буйе в присутствии г-на де Лафайета (его она никогда не допускала до своей руки), королева словно проводила между собой и Лафайетом границу и обижала человека, которого ей прежде всего необходимо было сделать своим другом.
С неизменной любезностью, однако слегка изменившимся голосом Лафайет произнес:
— Клянусь честью, дорогой кузен, я напрасно предложил представить вас ее величеству — мне кажется, уместнее было бы вам самому представить меня ей.
Королева была очень рада видеть перед собою одного из преданных слуг, на кого она могла положиться; женщина испытывала гордость поскольку сумела, как ей казалось, произвести на графа впечатление, и потому, чувствуя, что в сердце ее вспыхнул свет молодости, угасший, как она полагала, навсегда, и на нее пахнуло ветром весны и любви, умершим, как она полагала, навеки, — она обернулась к генералу Лафайету и, одарив его одной из своих улыбок времен Трианона и Версаля, сказала ему:
— Господин генерал! Граф Луи не такой строгий республиканец, как вы; он прибыл из Меца, а не из Америки.
Он приехал в Париж не для работы над новой конституцией, а для того, чтобы засвидетельствовать мне свое почтение. Так не удивляйтесь, что я, несчастная, наполовину свергнутая королева, оказываю ему милость, которая может еще что-нибудь значить для него, бедного провинциала, тогда как вы…
И королева жеманно улыбнулась, почти так же кокетливо, как в дни своей юности, словно говоря: "Тогда как вы, господин Сципион, вы, господин Цинциннат, способны лишь посмеяться над подобными любезностями".
— Ваше величество, — сказал в ответ Лафайет, — я всегда был почтителен и предан королеве, однако королева никогда не желала понимать моего почтения, никогда не ценила моей преданности. Это большое несчастье для меня, но, может быть, еще большее несчастье для нее самой.
И он поклонился.
Королева внимательно на него посмотрела. Ей уже не раз доводилось слышать от Лафайета подобные речи, она не раз над ними задумывалась; однако, к своему несчастью, как только что сказал Лафайет, она не могла преодолеть инстинктивного отвращения к этому человеку.
— Ну, генерал, будьте великодушны и простите меня.
— Мне простить ваше величество?! За что?
— За мое расположение к всецело преданному мне семейству Буйе. Этот молодой человек стал словно проводником, электрической цепью, соединившей меня с ними; когда он вошел сюда, у меня перед глазами возник его отец вместе со своими братьями; граф будто их губами прикоснулся к моей руке.
Лафайет еще раз поклонился.
— А теперь, — продолжала королева, — после того как вы меня простили, заключим мир. Давайте пожмем друг другу руки, генерал, на английский или на американский манер.
И она протянула руку, повернув ее ладонью кверху.
Лафайет неторопливо дотронулся до нее своей холодной рукой со словами:
— К моему сожалению, вы, ваше величество, никогда не желали помнить, что я француз. Однако с шестого октября до шестнадцатого ноября прошло не так уж много времени.
— Вы правы, генерал, — сделав над собой усилие, призналась королева, пожимая ему руку. — Я в самом деле неблагодарна.
Она упала на софу, словно доведенная до изнеможения пережитым волнением.
— Кстати, это не должно вас удивлять, — заметила она, — вы знаете, что меня часто в этом упрекают.
Тряхнув головой, она спросила:
— Генерал, что нового в Париже?
Лафайет жаждал отмщения и потому с радостью ухватился за представившуюся ему возможность:
— Ах, ваше величество, как я жалею, что вас не было вчера в Национальном собрании! Вы стали бы свидетельницей трогательной сцены, которая, несомненно, взволновала бы вашу душу. Один старик пришел поблагодарить Собрание за счастье, каким он обязан ему и королю, потому что ведь Собрание ничего не может сделать без санкции его величества.
— Старик?.. — рассеянно переспросила королева.
— Да, ваше величество, но какой старик! Старейшина рода человеческого, мэнмортабль из Юры, ста двадцати лет от роду; старика подвели к трибуне Собрания представители пяти поколений его потомков; он благодарил Собрание за декреты четвертого августа. Понимаете ли, ваше величество, ведь этот человек был крепостным чуть не полвека при Людовике Четырнадцатом и еще восемьдесят лет после него!
— Ну и что же сделало для него Собрание?
— Все присутствовавшие встали, а его заставили сесть и надеть шляпу.
— Ах! — обронила королева с только ей присущим выражением. — Это и в самом деле должно было выглядеть очень трогательно; но, к сожалению, меня там не было. Вы лучше, чем кто бы то ни было, знаете, дорогой генерал, — с улыбкой прибавила она, — что я не всегда могу бывать там, где мне хотелось бы.
Генерал сделал движение, собираясь ответить, однако, не дав ему времени вставить слово, королева продолжала:
— Нет, я была здесь, я принимала женщину по фамилии Франсуа, бедную вдову несчастного булочника — поставщика Национального собрания, — растерзанного в дверях этого самого Собрания. Так что происходило в этот день в Собрании, господин де Лафайет?
— Ваше величество! Вы упомянули об одном из несчастий, о котором скорбят представители Франции, — отвечал генерал. — Собрание не могло предотвратить убийства, однако оно сурово наказало виновных.
— Да, но могу вам поклясться, что это наказание ничуть не утешило бедную женщину: она едва не обезумела от горя. Доктора полагают, что ее будущий ребенок родится мертвым; я пообещала ей, что стану его крестной матерью, если он будет жить, а дабы народ знал, что я не бесчувственна к его несчастьям, вопреки тому, что обо мне говорят, хочу просить вас, дорогой генерал, если это не вызовет возражений, чтобы крещение проходило в соборе Парижской Богоматери.
Лафайет поднял руку, словно человек, просящий слова и радующийся, что ему позволено говорить:
— Ваше величество! Вот уже второй раз за последние несколько минут вы намекаете на то, что я якобы держу вас в плену, причем кое-кто хотел бы заставить ваших верных слуг поверить в эту мнимую неволю. Ваше величество! Спешу заверить вас в присутствии моего кузена и готов, если понадобится, перед Парижем, перед Европой, перед целым светом повторить то, о чем написал вчера господину Мунье, который из глубины Дофине жалуется на заточение короля и королевы: вы свободны, ваше величество! Мое единственное желание и единственная просьба — чтобы вы доказали справедливость моих слов: король — тем, что возобновит охоту и снова станет путешествовать, а вы, ваше величество, тем, что будете его сопровождать.
На губах королевы мелькнула недоверчивая улыбка.
— Что же касается крестин бедного сиротки, который должен появиться на свет во время траура по отцу, то королева, принявшая на себя обязанность быть его восприемницей, сделала это по велению щедрого сердца, заставляющего всех окружающих уважать и любить ее. Когда наступит день церемонии, королева выберет церковь по своему усмотрению, отдаст соответствующие приказания, и согласно им все будет исполнено. А теперь, — с поклоном продолжал генерал, — я жду приказаний, если вашему величеству будет угодно удостоить меня ими сегодня.
— Сегодня, дорогой генерал, — сказала королева, — у меня к вам только одна просьба: если ваш кузен пробудет в Париже еще несколько дней, пригласите его явиться вместе с вами на один из вечеров у госпожи де Ламбаль. Вы знаете, что она принимает у себя и от своего, и от моего имени?
— А я, ваше величество, воспользуюсь этим приглашением от своего имени и от имени своего кузена; если вы, ваше величество, не видели меня там раньше, я прошу принять уверения в том, что вы сами забыли высказать желание видеть меня.
Королева вместо ответа кивнула и улыбнулась.
Таким образом она их отпускала.
Каждый получил то, что ему причиталось: Лафайет — поклон, граф Луи — улыбку.
Они вышли пятясь и уносили из этой встречи: один — еще больше горечи, другой — еще более преданности.
За дверью апартаментов ее величества оба посетителя увидели ожидавшего их Франсуа Гю, камердинера короля.
Король приказал передать г-ну де Лафайету, что он начал ради развлечения одну очень важную слесарную работу и теперь просит его подняться к нему в кузницу.
Первое, о чем осведомился Людовик XVI, прибыв в Тюильри, была ли там кузница. Узнав о том, что столь необходимый для него объект не был предусмотрен Екатериной Медичи и Филибером Делормом, он выбрал на третьем этаже, как раз над своей спальней, просторную мансарду с отдельным выходом и внутренней лестницей; эта мансарда и превратилась в слесарную мастерскую.
Несмотря на серьезные заботы, одолевавшие Людовика XVI за те почти уже пять недель, что он прожил в Тюильри, он ни на минуту не забывал о своей кузнице. Она была его навязчивой идеей; он руководил ее оснащением и сам выбрал место для кузнечных мехов, горна, наковальни, верстака и тисков. И вот накануне кузница была готова: напильники круглые, плоские, треугольные, долота и зубила — все лежало на своих местах; молоты среднебойные, ручники и кувалды были развешаны на гвоздях; кузнечные клещи, тиски с косыми губками и ручные тиски — все было под рукой. Людовик XVI не мог больше терпеть и с самого утра горячо взялся за работу — она была для него лучшим отдыхом; в этом деле он мог бы превзойти всех, если бы, к большому сожалению метра Гамена, как уже довелось слышать читателю, целая толпа бездельников вроде г-на Тюрго, г-на де Калонна и г-на Неккера не отвлекала короля от этого серьезнейшего занятия разговорами не только о событиях во Франции, что, в крайнем случае, еще допускал метр Гамен, но, что казалось ему вовсе бесполезным, — разговорами о положении дел в Брабанте, Австрии, Англии, Америке и Испании.
Теперь читателю должно быть понятно, почему, увлекшись работой, король Людовик XVI, вместо того чтобы спуститься к г-ну де Лафайету, попросил г-на де Лафайета подняться к нему.
А может быть, памятуя о том, что недавно командующий национальной гвардией имел возможность увидеть бессилие монарха, король теперь мечтал отыграться, показав себя во всем блеске в качестве слесаря?
Камердинер счел неуместным провести посетителей в кузницу через личные покои короля по внутренней лестнице; г-н де Лафайет и граф Луи обошли коридорами королевские покои и поднялись по большой лестнице, что значительно удлинило их путь.
В результате этого отклонения от прямого курса у молодого графа Луи была возможность обо всем подумать.
Вот о чем он думал.
Как бы ни ликовал он в душе от оказанного королевой радушного приема, ясно было, что она не ждала графа. Венценосная пленница, какой она себя считала, ни одним намеком, ни единым жестом не дала ему понять, что знает о его секретной миссии; видимо, она отнюдь не рассчитывала на него как на избавителя от плена… Это в конце концов вполне совпадало с тем, что сказал Шарни о тайне, в которой король держит от всех, даже от королевы, цель возложенной на него миссии.
Как ни был счастлив граф Луи вновь увидеть королеву, ему было очевидно, что не от нее зависит исполнение его поручения.
Ему предстояло теперь, во время приема у короля, не упустить ни слова, ни жеста и попытаться уловить только ему понятный знак, который указал бы ему на то, что Людовик XVI лучше г-на де Лафайета осведомлен о целях его путешествия в Париж.
На пороге кузницы камердинер обернулся и, не зная имени г-на де Буйе, спросил:
— Как прикажете доложить?
— Главнокомандующий национальной гвардией, — отвечал Лафайет. — Я буду иметь честь сам представить этого господина его величеству.
— Господин главнокомандующий национальной гвардией! — доложил камердинер.
Король обернулся.
— А, это вы, господин де Лафайет? — воскликнул он. — Прошу меня извинить за то, что я заставил вас сюда подняться, однако как слесарь уверяю вас, что вы можете чувствовать себя в этой кузнице как дома. Один угольщик говаривал моему предку Генриху Четвертому: "И угольщик в своем доме хозяин". А я говорю вам, генерал: "Вы хозяин в доме слесаря, как и в доме короля".
Людовик XVI, как мог заметить читатель, начал разговор почти так же, как чуть раньше Мария Антуанетта.
— Государь, — отвечал генерал де Лафайет, — при каких бы обстоятельствах мне ни приходилось иметь честь предстать перед королем, на каком бы этаже и в каком бы костюме он меня ни принимал, король всегда будет королем, а тот, кто в настоящую минуту пришел засвидетельствовать его величеству глубокое почтение, всегда будет его верным подданным и преданным слугой.
— Я в этом не сомневаюсь, маркиз. Однако вы не один? Вы сменили адъютанта, и этот молодой офицер занимает рядом с вами место господина Гувьона или господина Ромёфа?
— Этот молодой офицер, государь, — прошу у вашего величества позволения представить его вам, — мой кузен, граф Луи де Буйе, капитан драгунского полка месье.
— А! — воскликнул король, едва заметно вздрогнув, что не укрылось от взгляда молодого дворянина. — Да, да, господин граф Луи де Буйе — сын маркиза де Буйе, командующего гарнизоном в Меце.
— Совершенно верно, государь, — с живостью подтвердил молодой граф.
— Господин Луи де Буйе! Простите, что не сразу вас узнал, я близорук… Вы давно оставили Мец?
— Пять дней тому назад, государь. Я приехал в Париж, не имея на то официального отпуска, кроме особого разрешения моего отца, вот почему я попросил моего родственника, господина де Лафайета, оказать мне честь представить меня вашему величеству.
— Господина де Лафайета? Вы правильно поступили, граф. Только он мог бы в любое время вас представить и только его представление могло доставить мне истинное удовольствие!
Слова "в любое время" указывали на то, что за г-ном де Лафайетом осталась полученная им еще в Версале привилегия быть допущенным к королю во время его больших и малых утренних выходов.
Впрочем, немногих слов, сказанных Людовиком XVI, оказалось достаточно, чтобы молодой граф понял: он должен держаться настороже. Так, вопрос: "Вы давно оставили Мец?" означал: "Вы оставили Мец после прибытия графа де Шарни?"
Ответ посланца должен был вполне удовлетворить короля. Слова: "Я оставил Мец пять дней тому назад и нахожусь в Париже не в отпуске, а с особого разрешения моего отца" — означали: "Да, государь, я видел господина де Шарни, и отец послал меня в Париж на встречу с вашим величеством, дабы вы подтвердили, что граф действительно прибыл от имени короля".
Господин де Лафайет с любопытством огляделся. Многим доводилось бывать в рабочем кабинете короля, в зале совета, в его библиотеке, даже в его молельне. Однако немногие бывали удостоены неслыханной милости быть допущенными в его кузницу, где король становился учеником, а истинным королем, настоящим хозяином был метр Гамен.
Генерал отметил про себя, в каком безупречном порядке разложены все инструменты; впрочем, это было не столь уж удивительно, если принять во внимание, что король взялся за работу лишь утром.
Гю был у него за подручного: он раздувал мехами огонь.
— Ваше величество! Вы, должно быть, предприняли какое-то важное дело? — заговорил Лафайет, не зная, какую тему избрать для разговора с королем, принимающим его с засученными рукавами, с напильником в руках и в кожаном фартуке.
— Да, генерал, я начал делать замок, это великое творение слесарного искусства. А сообщаю я вам, чем именно я занят, вот для чего: когда господин Марат узнает, что я работаю в мастерской, и станет утверждать, что я кую кандалы для Франции, вы сможете опровергнуть это, если, разумеется, поймаете его.
Обратившись к графу, король продолжал:
— Может быть, вы тоже подмастерье или даже мастер, господин де Буйе?
— Нет, государь, я всего-навсего ученик, но если я могу быть чем-нибудь полезен вашему величеству…
— А ведь верно, дорогой кузен! — заметил Лафайет. — Если не ошибаюсь, муж вашей кормилицы был слесарем, не так ли? А ваш батюшка, хоть никогда не был горячим поклонником автора "Эмиля", говаривал, тем не менее, что если бы он стал следовать советам Жан Жака, то сделал бы вас слесарем, не правда ли?
— Совершенно верно, сударь. Вот почему я имел честь сказать его величеству, что, если ему понадобится ученик…
— Ученик мне пригодится, сударь, — прервал король молодого человека, — но кто мне особенно нужен, так это мастер.
— Какой же замок вы делаете, ваше величество? — спросил граф немного фамильярным тоном, что было вполне позволительно, принимая во внимание костюм короля и место, где он принимал гостей. — Будет ли это замок врезной, накладной или висячий, замок с глухим язычком, замок в чехле, замок с защелкой, замок с секретом, дверной замок?
— О! — вскричал Лафайет. — Я не знаю, дорогой кузен, на что вы способны в деле, но по части теории вы, как мне кажется, большой специалист в этом — не скажу ремесле, потому что его облагораживает сам король, — но искусстве.
Людовик XVI с видимым удовольствием выслушал классификацию замков, представленную молодым графом.
— Нет, это будет обыкновенный замок с секретом — то, что называется двусторонним дверным замком. Впрочем, мне кажется, я переоценил свои силы. Ах, вот если бы рядом был мой бедный Гамен, называвший себя мастером из мастеров и мастеров учителем!
— А что, государь, разве этот человек умер?
— Нет, — отвечал король, выразительно посмотрев на молодого человека, словно желая сказать ему: "Умейте понимать с полуслова". — Нет, он живет в Версале, на улице Бассейнов; дорогой мне человек не смеет, должно быть, навестить меня в Тюильри.
— Почему, государь? — спросил Лафайет.
— Боится нажить неприятности! Знаться с королем Франции сегодня весьма предосудительно, дорогой генерал. А доказательством этого может служить то, что все мои друзья теперь — либо в Лондоне, либо в Кобленце, либо в Турине. Впрочем, — продолжал король, — если вам не покажется неуместным, дорогой генерал, что он прибудет ко мне на подмогу с одним из своих подмастерьев, то я пошлю за ним в ближайшие дни.
— Государь! — с живостью откликнулся Лафайет. — Вашему величеству отлично известно, что вы совершенно свободны в том, чтобы приглашать кого вам угодно и видеться с теми, кто вам нравится.
— Да, при том, однако, условии, что ваши часовые обыщут посетителей не менее усердно, чем контрабандистов на границе; да бедняга Гамен умрет от страха, если его ящик с инструментами примут за патронташ, а напильники — за кинжалы!
— Государь, я, право, не знаю, как мне добиться вашего прощения, но я отвечаю перед Парижем, перед Францией, перед Европой за жизнь короля, и, чтобы его драгоценная жизнь была в целости и сохранности, ни одна мера предосторожности не может быть лишней. Что же до этого славного малого, о ком мы говорим, то король может сам отдать любые приказания, какие сочтет необходимыми.
— Очень хорошо! Благодарю вас, господин Лафайет. Впрочем, торопиться некуда; дней через восемь-десять он мне понадобится, — прибавил он, бросив косой взгляд на г-на де Буйе, — и не только он, но и его подмастерье; я прикажу предупредить его через одного из его приятелей — моего камердинера Дюрея.
— Ему довольно будет лишь назвать себя, государь, и его сейчас же пропустят к королю; его имя будет ему пропуском. Храни меня Бог, государь, от репутации тюремщика, стражника, надзирателя! Никогда король не был так свободен, как теперь. Я даже хотел бы просить короля возобновить охоту и путешествия.
— Охоту? Нет уж, увольте. Кстати сказать, вы сами видите, что теперь у меня голова занята совсем другим. Что же касается путешествий — это совсем иное дело. Последнее путешествие, которое я предпринял из Версаля в Париж, излечило меня от желания путешествовать, по крайней мере в столь многочисленном обществе.
И король снова бросил взгляд на графа де Буйе; тот едва уловимым движением ресниц дал понять королю, что все понял.
— А теперь, сударь, скажите, — обратился к молодому графу король, — как скоро вы собираетесь покинуть Париж и возвратиться к отцу?
— Государь, — отвечал молодой человек, — я покину Париж через два-три дня, но в Мец вернусь не сразу. У меня есть бабушка, она живет в Версале на улице Бассейнов; я должен засвидетельствовать ей свое почтение. Потом отец поручил мне закончить одно очень важное дело, касающееся нашей семьи, а повидаться с человеком, от которого я должен получить по этому поводу приказания, я смогу только дней через восемь-десять. Таким образом, к отцу я вернусь лишь в первых числах декабря, если, разумеется, король не пожелает, чтобы я по какой-либо причине поторопился с возвращением в Мец.
— Нет, сударь, можете не спешить, — отвечал король, — поезжайте в Версаль, исполните поручение маркиза, а когда все будет сделано, возвращайтесь домой и передайте ему, что я о нем помню, что я считаю его одним из самых верных своих друзей, что я в один прекрасный день похлопочу за него перед господином де Лафайетом, а тот, в свою очередь, отрекомендует его господину Дюпорталю.
Лафайет улыбнулся краешком губ, услышав новый намек на свое всемогущество.
— Государь, — сказал он, — я уже давно и сам рекомендовал бы вашему величеству господ де Буйе, если бы не имел чести состоять с ними в родстве. Только опасение вызвать разговоры о том, что я использую милости короля в интересах своей семьи, мешало мне до сих пор осуществить эту справедливость.
— Ну что же, все удивительным образом совпадает, господин де Лафайет; мы еще поговорим об этом, не так ли?
— Ваше величество! Позвольте вам заметить, что мой батюшка сочтет немилостью, даже опалой карьеру, которая хоть частично лишила бы его возможности служить вашему величеству.
— О, разумеется, граф! — согласился король. — Я не допущу, чтобы положение маркиза де Буйе хоть в малой степени изменилось вопреки его и моей воле. Доверьте это дело нам, господину де Лафайету и мне, и отправляйтесь навстречу своим удовольствиям, не забывая, однако, и об обязанностях. Вы свободны, господа!
Он отпустил обоих дворян величественным жестом, так не вязавшимся с его простым костюмом.
Едва закрылась дверь, как он проговорил:
— Думаю, что молодой человек меня понял и дней через восемь-десять здесь будет мастер Гамен вместе со своим подмастерьем, чтобы помочь мне поставить замок.
Вечером того дня, когда г-н Луи де Буйе имел честь быть принятым сначала королевой, а затем королем, между пятью и шестью часами, на четвертом, последнем этаже ветхого, маленького, грязного и темного домишки на Еврейской улице проходила сцена, которую мы просим разрешения показать нашим читателям.
Итак, мы встретим их у въезда на мост Менял, когда они выйдут либо из кареты, либо из фиакра, в зависимости от того, имеется ли у них шесть тысяч ливров в год на кучера, пару лошадей и карету или они предпочитают ежедневно выкладывать по тридцать су за скромный экипаж с номером. Мы пройдем вместе с ними по мосту Менял, выйдем на Скорняжную улицу, затем свернем на Еврейскую, где и остановимся против третьей двери слева.
Мы отлично понимаем, что вид этой двери не слишком привлекателен: жильцы дома не дают себе труда запирать ее, полагая, что им ничуть не грозят ночные поползновения господ грабителей из Сите. Однако, как мы уже сказали, нас интересуют люди, проживающие в мансарде этого дома, а так как они не станут к нам спускаться, давайте, дорогой читатель или же возлюбленная читательница, наберемся смелости и поднимемся к ним сами.
Постарайтесь, насколько это возможно, шагать твердо, дабы не поскользнуться в липкой грязи, покрывающей пол узкого темного коридора, куда мы с вами только что ступили. Потуже завернемся в плащи, чтобы случайно не задеть стену сырой и осклизлой лестницы, извивающейся в глубине коридора наподобие плохо пригнанных друг к другу кусков змеи; поднесем к лицу флакон с уксусом или надушенный платок, чтобы самое нежное и наиболее благородное из наших чувств — обоняние — избежало, насколько это возможно, воздействия перенасыщенного азотом воздуха, поглощаемого здесь одновременно и ртом, и носом, и глазами. Мы остановимся на площадке четвертого этажа, напротив двери, на которой невинная рука юного художника начертила мелом фигурки, — на первый взгляд их можно было бы принять за кабалистические знаки, однако на самом деле это всего-навсего неудачные попытки продолжить высокое искусство Леонардо да Винчи, Рафаэля и Микеланджело.
Подойдя к двери, заглянем с вашего позволения в замочную скважину, чтобы вы, дорогой читатель или возлюбленная читательница, могли узнать (если, конечно, у вас хорошая память) персонажей, которых сейчас увидите. Если вы не узнаете их по внешнему виду, приложите ухо к двери и прислушайтесь. И если только вы читали нашу книгу "Ожерелье королевы", слух непременно придет на помощь зрению: наши чувства имеют обыкновение друг друга дополнять.
Начнем с рассказа о том, что видно через замочную скважину.
Убранство комнаты свидетельствует о нищете ее обитателей, а также о том, что в ней живут три человека: мужчина, женщина и ребенок.
Мужчине сорок пять лет, однако он выглядит на все пятьдесят пять; женщине — тридцать четыре года, но она кажется сорокалетней; ребенку пять лет, столько же ему и дашь: у него еще не было времени состариться.
Мужчина одет в старого образца форму сержанта французской гвардии; эта форма была почитаема с 14 июля, то есть с того самого дня, когда французские гвардейцы примкнули к своему народу и вступили в перестрелку с немцами г-на де Ламбеска и швейцарцами г-на де Безанваля.
Человек этот держит в руке полную колоду карт, начиная с тузов, двоек, троек и четверок каждой масти вплоть до короля. Он уже в сотый, в тысячный, в десятитысячный раз пытается отыскать беспроигрышный мартингал. Кусок картона, на котором больше проколов булавкой, чем звезд на небе, покоится у него под рукой.
Мы сказали "покоится", однако поспешим оговориться: "покоится" не совсем подходящее слово для этого куска картона, потому что игрок — а перед нами, безусловно, игрок — беспрестанно терзает его, заглядывая в него каждые пять минут.
На женщине старое шелковое платье. Нищета ее тем ужаснее, что в облике женщины проглядывают приметы былой роскоши. Ее волосы забраны кверху медным, когда-то позолоченным гребнем; руки безупречно чисты и благодаря этому сохранили или, вернее, приобрели аристократический вид. Ее ногти (когда-то г-н барон де Таверне, с присущим ему грубым реализмом, называл их коготками) тщательно ухожены и остро отточены; выцветшие, а в некоторых местах сношенные до дыр домашние туфли, что в прежние времена были расшиты золотом и шелком, надеты на ее ногах, едва скрытых тем, что осталось от ажурных чулок.
У нее, как мы уже сказали, лицо женщины лет тридцати четырех-тридцати пяти; если бы его искусно обработать по тогдашней моде, оно могло бы позволить своей хозяйке вновь стать двадцатидевятилетней (за этот возраст, по мнению аббата Делиля, женщины яростно цепляются еще лет пять, а иногда и все десять лет спустя после того, как его минуют). Однако, за неимением румян и белил, оно лишено возможности скрыть страдания и нищету — третье и четвертое крыло времени, — и потому, напротив, старит хозяйку лет на пять.
Но, как бы то ни было, ее внешность заставляет задуматься: спрашиваешь себя, когда, в каком раззолоченном дворце, в какой запряженной шестеркой карете, в какой придворной толчее ты видел сияющий облик, бледным отражением которого было это лицо? Вряд ли найдется ответ на этот вопрос, потому что даже самому смелому уму не под силу преодолеть разделяющее их расстояние.
Ребенку лет пять, как мы уже сказали; у него кудрявые, как у херувима, волосы; его щеки похожи на красные яблочки; от матери он унаследовал бесовские глаза, от отца — сладострастный рот, а лень и капризы — от них обоих.
Одетый в сильно поношенный бархатный костюмчик алого цвета, он ест хлеб, намазанный вареньем, которое куплено в лавчонке на углу улицы, и выдергивает нитки из старого трехцветного пояса с украшенной медными шариками бахромой, лежащего в старой фетровой шляпе жемчужно-серого цвета.
В комнате горит единственная свеча, с которой давно не снимали нагар; пустая бутылка служит подсвечником; хорошо освещен лишь мужчина с картами, а вся комната тонет в полумраке.
Как мы и предсказывали, осмотр ничего нам не дал, и потому давайте послушаем, о чем говорят эти люди.
Первым тишину нарушает ребенок; он бросает через плечо свой хлеб, и тот летит к кровати, точнее будет сказать, к тюфяку, лежащему прямо на полу.
— Мама! — говорит он. — Я больше не хочу хлеба с вареньем… Тьфу!
— Чего же ты хочешь, Туссен?
— Я хочу красного леденца!
— Ты слышишь, Босир? — спрашивает женщина.
И хотя Босир, увлеченный своими подсчетами, ничего не отвечает, она не унимается.
— Ты слышишь, что говорит бедный мальчик? — повторяет она громче.
То же молчание в ответ.
Тогда она поднимает ногу, снимает туфлю и швыряет ее в лицо мужчине.
— Эй, Босир! — кричит она.
— Ну, что такое? — спрашивает тот с видимым неудовольствием.
— А то, что Туссен просит леденца, потому что ему, бедняжечке, надоело варенье.
— Завтра получит.
— А я хочу сегодня, хочу сейчас, хочу сию минуту! — хнычет ребенок, и его слезы грозят перерасти в настоящую бурю.
— Туссен, дружочек, — говорит отец, — советую тебе оставить нас в покое, или ты будешь иметь дело с папой.
Ребенок громко вскрикивает, однако скорее из каприза, нежели от страха.
— Только попробуй тронуть ребенка, пьяница, и будешь иметь дело со мной! — шипит мать, грозя Босиру ухоженной рукою, которая благодаря тому, что хозяйка заботливо подпиливала ногти, могла при случае превратиться в когтистую лапку.
— Да какой черт его трогает, этого ребенка?! Ты прекрасно знаешь, что я только так говорю, госпожа Олива, и что если мне и случается время от времени задеть мать, то уж ребенка-то я и пальцем ни разу не тронул… Ну, поцелуй же беднягу Босира — через неделю он будет богат, как король. Подойди же ко мне, дорогая Николь.
— Когда станешь богат, как король, мой милый, тогда и будем обниматься, а пока — не-е-ет!
— Раз я тебе говорю, что миллион у меня почти в кармане, выдай мне аванс, это принесет нам счастье: булочник поверит нам в долг.
— Человек, который ворочает миллионами, просит в долг у булочника четырехфунтовый хлеб?!
— Хочу леденца! — с угрозой в голосе закричал ребенок.
— Эй, миллионер, дай ребенку леденец!
Босир поднес было руку к карману, однако она на полпути замерла в воздухе.
— Ты сама знаешь, что вчера я отдал тебе последние двадцать четыре су.
— Раз у тебя есть деньги, мама, — обратился мальчик к женщине, которую почтенный г-н де Босир называл то Олива, то Николь, — дай мне одно су, я пойду за леденцом.
— Вот тебе два су, скверный мальчишка! Будь осторожен, не упади на лестнице!
— Спасибо, мамочка! — прыгая от радости, закричал ребенок и протянул руку.
— Подойди, я надену тебе пояс и шляпу, постреленок! Не хватало еще, чтобы соседи говорили, будто господин де Босир разрешает сыну бегать по улицам нагишом; правда, ему это безразлично, он ведь бессердечный! А я со стыда готова сгореть!
Мальчику очень хотелось, не думая о том, что скажут соседи о законном наследнике семейства Босиров, поскорее отделаться от шляпы и пояса; он не видел в них никакого проку с тех пор, как они пообносились и не могли больше новизной и блеском вызвать восхищение у других мальчишек. Однако пояс и шляпа были непременным условием для получения монеты в два су, и потому, несмотря на строптивый характер, юному хвастунишке пришлось смириться.
Дабы утешиться он, выходя, покрутил монеткой в десять сантимов перед носом отца, но тот, погрузившись в расчеты, лишь рассеянно улыбнулся в ответ на его милую выходку.
Вслед за этим с лестницы донеслись его осторожные, хотя и торопливые шаги: лакомка спешил вон из дома.
Женщина провожала сына глазами до тех пор, пока он не скрылся за дверью, потом перевела взгляд с сына на отца и, помолчав с минуту, вновь заговорила:
— Вот что, господин де Босир! Не пора ли вам взяться за ум и найти выход из унизительного положения, в котором мы оказались? В противном случае я прибегну к собственным средствам.
Она произнесла последние слова с жеманством, словно женщина, которой ее зеркало сказало поутру: "Будь покойна: с таким личиком ты с голоду не умрешь!"
— Ты же видишь, милая Николь, — отвечал г-н де Босир, — что я этим занят.
— Да, тасуешь карты и делаешь проколы на своих картонках!..
— Я же тебе сказал, что нашел его!
— Кого?
— Мартингал.
— Опять все сначала! Господин де Босир, предупреждаю вас, что я постараюсь вспомнить кого-нибудь из своих прежних знакомых, кто мог бы отправить вас как сумасшедшего в Шарантон.
— Да я же тебе говорю, что это верный способ разбогатеть!
— Ах, если бы господин де Ришелье был жив!.. — пробормотала вполголоса молодая женщина.
— Что ты говоришь?
— Если бы господин кардинал де Роган не разорился!..
— Ну и что же?
— Если бы госпожа де Ламотт не сбежала!..
— И что было бы?
— Уж я нашла бы средства, и мне не пришлось бы делить нищету с таким вот старым солдафоном.
И царственным жестом мадемуазель Николь Леге, она же госпожа Олива, презрительно указала на Босира.
— Да говорю тебе, — убежденно повторил тот, — что завтра мы будем богаты!
— У нас будут миллионы?
— Миллионы!
— Господин де Босир! Покажите мне первые десять луидоров из ваших миллионов, и я поверю в остальное.
— Вы их увидите сегодня же вечером, эти первые десять луидоров; именно эту сумму мне обещали.
— И ты отдашь их мне, милый Босир? — с живостью откликнулась Николь.
— Я дам тебе пять луидоров, чтобы ты купила себе шелковое платье, а малышу — бархатный костюмчик. А на пять других монет…
— Что же?
— … я добуду тебе обещанный миллион.
— Опять собираешься играть, несчастный?
— Я тебе уже сказал, что нашел беспроигрышный мартингал!..
— Да, да, это родной брат того, с помощью которого ты растратил шестьдесят тысяч ливров, остававшихся у тебя после португальского дела.
— Нечестно заработанные деньги не приносят счастья, — нравоучительно заметил Босир, — а я всегда думал, что мы несчастливы потому, что именно так я и добыл те деньги.
— Можно подумать, что эти ты получишь по наследству. Что у тебя был дядюшка, который умер в Америке или в Индии и завещал тебе десять луидоров?
— Эти десять луидоров, мадемуазель Николь Леге, — с видом превосходства заметил Босир, — эти десять луидоров — вы слышите? — будут заработаны не только честно, но и в определенном смысле благородно! Речь идет о деле, в котором заинтересован не только я, но и вся французская знать.
— А вы знатного происхождения, господин Босир? — насмешливо молвила Николь.
— Скажите лучше: де Босир, мадемуазель Леге, де Босир! — подчеркнул он, — так записано в свидетельстве о рождении вашего сына, составленном в ризнице церкви святого Павла и подписанном вашим покорным слугой, Жаном Батистом Туссеном де Босиром, в тот самый день, когда я дал ребенку свое имя…
— Подумаешь: осчастливил!.. — прошептала Николь.
— … и состояние! — напыщенно прибавил Босир.
— Если Господь не смилостивится и не пошлет ему ничего другого, — покачав головой, возразила Николь, — бедному мальчику придется жить подаянием, а умереть в приюте.
— По правде говоря, мадемуазель Николь, — с досадой сказал Босир, — это нестерпимо: вы всегда всем недовольны!
— Да не терпите! — вскричала Николь, давая волю долго сдерживаемой злобе. — Господи, да кто вас просит терпеть! Я, слава Богу, никому не навязываюсь и ребенка своего не навязываю. Да я хоть сегодня же вечером уйду и попытаю счастья в другом месте!
Николь встала и пошла к двери.
Босир бросился ей наперерез и, раскинув руки в стороны, преградил путь.
— Да говорят же тебе, злючка, — промолвил он, — что это счастье…
— Что? — перебила его Николь.
— …наступит сегодня вечером. Говорят же тебе, что даже если мои расчеты ошибочны, — а это совершенно невероятно, — я проиграю пять луидоров, только и всего.
— Бывают минуты, когда пять луидоров — целое состояние, слышите, господин мот?! Впрочем, вам этого не понять, ведь вы уже проиграли золотой слиток размером с этот дом.
— Это лишний раз доказывает мои достоинства, Николь: если я проиграл это золото, значит, мне было что проигрывать, а раз я мог заработать деньги раньше, стало быть, я и еще могу заработать; Бог всегда на стороне… ловких людей.
— Ну да, надейся, как же!..
— Мадемуазель Николь, уж не безбожница ли вы, случайно?
Николь пожала плечами.
— Может, вы последовательница учения господина де Вольтера, отрицающего роль Провидения?..
— Босир, вы дурак! — отрезала Николь.
— Это было бы неудивительно, ведь вы низкого происхождения. Должен вас предупредить, что эти идеи не пользуются популярностью в моем общественном кругу и не соответствуют моим политическим воззрениям.
— Господин де Босир, вы наглец, — прошипела Николь.
— У меня есть вера, слышите? И если кто-нибудь сказал бы мне: "Твой сын, Жан Батист Туссен де Босир, спустившийся, чтобы купить леденец за два су, поднимается сейчас, неся в руке кошелек, набитый золотыми", — я бы ему ответил: "Вполне возможно, на все воля Божья".
И Босир с благодушным видом поднял к небу глаза.
— Босир, вы глупец, — заметила Николь.
Не успела он договорить, как с лестницы донесся голосок маленького Туссена:
— Папа! Мама!
Босир и Николь насторожились, слыша голос ненаглядного отпрыска.
— Папа! Мама! — раздавалось все ближе.
— Что случилось? — вскричала Николь, распахивая дверь с истинно материнской заботой. — Иди сюда, детка, иди!
— Папа! Мама! — не унимался мальчик; его голос по-прежнему приближался, подобно голосу чревовещателя, делающего вид, что открывает крышку погреба.
— Я не удивлюсь, — прошептал Босир, уловив в криках мальчика радостные нотки, — если чудо в самом деле свершилось и малыш нашел кошелек, о котором я только что говорил.
В эту минуту ребенок появился наконец на последней ступеньке лестницы. Он ворвался в комнату, держа во рту леденец, левой рукой прижимая к груди пакет со сладостями и держа на раскрытой ладони вытянутой правой руки луидор, блестевший при тусклом огне свечи, как звезда Альдебаран.
— Боже мой! Боже мой! — вскричала Николь, забыв про открытую дверь. — Что с тобой случилось, мальчик мой любимый?
И она стала осыпать липкие щеки юного Туссена материнскими поцелуями, которым неведома брезгливость, ибо они способны всё очистить.
— Что случилось? — вскричал Босир, ловко завладев монетой и разглядывая ее при свете свечи. — А то случилось, что это настоящий луидор достоинством в двадцать четыре ливра.
Он снова подошел к мальчику и спросил:
— Где ты его нашел, мальчуган? Я поищу, нет ли там еще.
— Я его не нашел, папа, — отвечал мальчик, — мне его дали.
— Как это дали? — воскликнула мать.
— Да, мама, какой-то господин!
Подобно тому, как Босир проявил интерес к луидору, Николь уже была готова осведомиться, где этот господин.
Однако, наученная опытом, она из осторожности промолчала, поскольку знала, как ревнив бывает Босир. И потому она лишь переспросила:
— Какой-то господин?
— Да, мамочка, — отвечал малыш, грызя леденец, — какой-то господин!
— Господин? — в свою очередь повторил Босир.
— Да, папочка. Какой-то господин вошел вслед за мной в лавку и спросил у лавочника: "Скажите, сударь, юного дворянина, которого вы сейчас имеете честь обслуживать, зовут де Босир, не так ли?"
Босир с важностью выпятил грудь; Николь пожала плечами.
— И что ему лавочник ответил, сынок? — спросил Босир.
— Он сказал так: "Не знаю, точно ли он дворянин, а зовут его в самом деле Босиром". — "Он проживает где-то совсем радом?" — спросил этот господин. "Да, в доме налево отсюда, на четвертом этаже, под самой крышей". — "Дайте этому мальчику самых вкусных сладостей, я заплачу", — сказал господин. Потом он повернулся ко мне и прибавил: "Держи, малыш, луидор. Это тебе на конфеты, когда съешь вот эти". И он вложил мне в руку луидор. Лавочник сунул мне пакет под мышку, и я ушел очень довольный… Ой, а где же мой луидор?
Не заметив, как Босир утащил у него монету, мальчик стал повсюду искать свой луидор.
— Растяпа! — воскликнул Босир. — Должно быть, ты его потерял!
— Да нет же, нет! Нет! — повторял мальчик.
Спор этот мог бы куда серьезнее, если бы не последовавшее за тем событие, положившее ему конец.
Пока ребенок, еще продолжавший сомневаться в себе, искал по полу луидор, уже преспокойно лежавший в потайном жилетном кармане Босира; пока Босир восхищался умом юного Туссена, явствовавшим из только что приведенного и, может быть, чуть подправленного нами рассказа мальчика; пока Николь, вполне разделявшая мнение своего любовника о рано развившемся красноречии сына, спрашивала себя, кем же на самом деле мог быть этот даритель конфет и раздаватель луидоров, дверь медленно приотворилась и приятный голос произнес:
— Добрый вечер, мадемуазель Николь! Добрый вечер, господин де Босир! Добрый вечер, юный Туссен!
Все трое разом обернулись на этот голос.
На пороге стоял весьма изящно одетый господин, улыбаясь при виде семейной идиллии.
— Ой, вот тот господин с конфетами! — вскричал юный Туссен.
— Граф де Калиостро! — в один голос воскликнули Николь и Босир.
— У вас прелестное дитя, господин де Босир! — заметил граф. — Должно быть, вы счастливый отец!
После любезных слов графа наступила тишина. Калиостро вышел на середину комнаты и обвел ее пристальным взглядом, несомненно желая оценить моральное, а в особенности материальное положение его старых знакомых, к которым неожиданно привели графа зловещие и тайные интриги, центром коих он являлся.
Результат осмотра, сделанного столь прозорливым человеком, как граф, не оставлял никаких сомнений.
Даже обыкновенный наблюдатель угадал бы — и это было правдой, — что бедное семейство проживало последние гроши.
Из трех действующих лиц, изумившихся при виде графа, первым нарушил молчание тот из них, чья память хранила воспоминания лишь о событиях этого вечера, и потому его не мучили угрызения совести.
— Ах, сударь, какое несчастье! — пролепетал юный Туссен. — Я потерял свой луидор.
Николь раскрыла было рот, чтобы восстановить истину, однако по некотором размышлении она решила, что ее молчание может, пожалуй, обернуться вторым луидором для мальчика, и этот второй луидор мог бы стать ее добычей.
Она не ошиблась.
— Ты потерял луидор, бедный малыш? — переспросил Калиостро. — Вот тебе еще два; постарайся на этот раз их не потерять.
И, вынув из кошелька (округлость которого зажгла жадностью глаза Босира) два луидора, граф положил их в липкую ладошку мальчика.
— Держи, мама: один — тебе, другой — мне, — сказал тот, подбежав к Николь.
И ребенок поделился с матерью своим сокровищем.
От внимания Калиостро не ускользнуло, что мнимый сержант, не отрываясь, следил глазами за кошельком с той минуты, как граф извлек его и раскрыл, чтобы выпустить оттуда сорок восемь ливров, и до того времени, пока кошелек не вернулся в карман.
Когда кошелек исчез в глубинах кафтана графа, любовник Николь с сожалением вздохнул.
— Ну что, господин де Босир, вы, как всегда, в меланхолии? — спросил Калиостро.
— А вы, господин граф, как всегда, при деньгах?
— Ах, Боже мой! Да ведь вы один из величайших философов, которых я когда-либо знал, и не только в недавние века, но с древнейших времен; вы должны знать аксиому, которая ценилась во все эпохи: "Деньги не приносят счастья". Когда я познакомился с вами, вы были относительно богаты.
— Да, верно, — подтвердил Босир, — у меня было тогда около ста тысяч франков.
— Вполне возможно; однако к тому времени, как я вновь вас нашел, вы уже промотали около сорока тысяч; таким образом, у вас оставалось около шестидесяти тысяч, а это, согласитесь, кругленькая сумма для бывшего унтер-офицера.
Босир вздохнул.
— Что такое шестьдесят тысяч ливров, — заметил он, — в сравнении с суммами, какими располагаете вы?
— Я только хранитель, господин де Босир, и если рассуждать здраво, то мне кажется, что из нас двоих вы были бы святым Мартином, а я — бедняком, и именно вам пришлось бы, спасая меня от холода, отдать половину своего плаща. Дорогой мой господин де Босир, помните ли вы, при каких обстоятельствах мы с вами встретились? У вас тогда было, как я уже сказал, около шестидесяти тысяч ливров в кармане. Были вы счастливее благодаря этим деньгам?
При этом воспоминании Босир издал вздох, более напоминавший стон.
— Отвечайте же! — продолжал настаивать Калиостро. — Согласились бы вы изменить свое теперешнее положение, не имея ничего, кроме жалкого луидора, что вы забрали у юного Туссена?..
— Сударь!.. — перебил его бывший унтер-офицер.
— Не будем ссориться, господин де Босир. Однажды мы с вами поссорились, и вам пришлось идти на улицу за шпагой, вылетевшей через окно, помните?.. Вы помните, не так ли? — продолжал граф, видя что Босир не отвечает. — Иметь хорошую память — это уже кое-что значит. Итак, еще раз спрашиваю вас: согласились бы вы изменить свое теперешнее положение, не имея ничего, кроме жалкого луидора, что вы забрали у юного Туссена (на сей раз это утверждение прошло без препирательств), на то шаткое положение, из которого я имел счастье помочь вам выбраться?
— Да, господин граф, — ответил Босир, — вы правы: я не стал бы ничего менять. Увы, в те времена я был разлучен с моей любимой Николь.
— И кроме того, вас преследовала полиция по поводу вашего португальского дела… Что сталось с этим чертовым делом, господин де Босир? Насколько я помню, это было гнусное дело?!
— Оно провалилось и утонуло в пучине забвения, господин граф, — отвечал Босир.
— Ну, тем лучше, ведь оно, должно быть, причиняло вам немалое беспокойство. Впрочем, советую вам не очень-то рассчитывать на то, что все надежно скрыто в пучине. В полиции есть опытные ныряльщики; в какой бы мутной и глубокой воде ни пришлось им искать, всегда легче выловить гнусное дельце, нежели прекрасную жемчужину.
— Знаете, господин граф, если бы не нищета, в какой мы погрязли…
— …вы были бы счастливы? Вы хотите сказать, что для полноты счастья вам не хватает всего какой-нибудь тысячи луидоров?
Глаза Николь загорелись; глаза Босира метали молнии.
— О да! — вскричал последний. — Если бы у нас была тысяча луидоров, то есть двадцать четыре тысячи ливров, мы могли бы купить на половину этих денег домик, а другую половину обратить в небольшую ренту. Я стал бы землепашцем!
— Как Цинциннат…
— А Николь могла бы полностью посвятить себя воспитанию нашего сына!
— Как Корнелия… Ах, черт побери! Господин де Босир, это стало бы не только примером для других, это было бы чрезвычайно трогательно. Разве вы не надеетесь заработать эти деньги в деле, какое вы ведете в этот момент?
Босир вздрогнул.
— О каком деле вы говорите?
— Я говорю о деле, в котором вы выдаете себя за гвардейского сержанта; я говорю о деле, ради которого вы отправляетесь сегодня вечером на свидание, назначенное под аркадами на Королевской площади.
— О, господин граф! — умоляюще сложив руки, воскликнул тот.
— Что?
— Не губите меня!
— Хорошенькое дело! Да вы бредите! Разве я начальник полиции, чтобы губить вас?
— A-а, я тебе сто раз говорила, что ты ввязываешься в грязное дело! — воскликнула Николь.
— А вы знаете, что это за дело, мадемуазель Леге? — спросил Калиостро.
— Нет, господин граф, однако догадаться нетрудно… когда он что-то от меня скрывает, я могу быть уверена, что дело дрянь!
— Ну, что касается этого дела, дорогая мадемуазель Леге, вы ошибаетесь: оно, напротив, может быть отличным.
— A-а, вот видишь?! — вскричал Босир. — Господин граф — благородный человек, господин граф понимает, что вся знать заинтересована…
— …в том, чтобы оно удалось. Правда и то, что простой народ, напротив, заинтересован в том, чтобы оно провалилось. А теперь послушайте меня, дорогой господин де Босир, — вы, должно быть, понимаете, что совет, который я вам дам, — это совет истинно дружеский — так вот, если вы мне верите, вы не примете ни сторону знати, ни сторону простого народа.
— В чьих же интересах я должен действовать?
— В своих собственных.
— В моих?..
— Ну, разумеется, в твоих! — вмешалась Николь. — Черт побери! Довольно ты думал о других, пора позаботиться и о себе!
— Вы слышите? Она говорит, как святой Иоанн Златоуст. Запомните, господин де Босир, что в любом деле есть хорошие и плохие стороны. То, что хорошо для одних, оборачивается злом для других. Любое дело, каким бы оно ни было, не может быть либо только плохим, либо только хорошим для всех разом. Так вот, вопрос только в том, чтобы оказаться с нужной стороны.
— Ага! А сейчас, кажется, я оказался не с той стороны, так?
— Не совсем так, господин де Босир. Нет, совсем не так. Я бы даже утверждал, что, если вы станете упрямиться — а вы знаете, что я иногда беру на себя смелость прорицать, — так вот, если вы на сей раз заупрямитесь, вы подвергнете риску не только свою честь, не только состояние, но и жизнь… Да, вас, по всей видимости, повесили бы!
— Сударь! — пытаясь изо всех сил сохранить спокойствие и в то же время утирая градом катящийся с него пот, произнес Босир, — дворян не вешают!
— Это правда. Однако для того, чтобы добиться казни через отсечение головы, вам придется представить доказательства, что, возможно, займет много времени, так много, что суду надоест ждать, и он прикажет вас повесить. На это вы мне скажете, что ради великой идеи можно принять любую казнь:
Не плаха, но преступление бесчестит[10], — как сказал великий поэт.
— Однако… — все более бледнея, пролепетал Босир.
— Да, однако вы не настолько дорожите своими принципами, чтобы жертвовать ради них жизнью. Понимаю… Дьявольщина! "Живем один лишь раз", — как сказал другой поэт; он не столь велик, как первый, но в данном случае мог бы над ним восторжествовать.
— Господин граф! — выдавил из себя наконец Босир. — За то недолгое время, когда я имел честь с вами общаться, я успел заметить, что вы умеете так говорить о некоторых вещах, что у робкого человека волосы могли бы встать дыбом.
— Черт возьми, это не нарочно! И потом, вы-то не робкого десятка!
— Нет, — произнес Босир, — я далеко не робок. Однако бывают обстоятельства…
— Да, понимаю. Например, когда позади у вас — галеры за воровство, а впереди — виселица за преступление против нации, как назвали бы в наши дни преступление, имеющее целью, если не ошибаюсь, похищение короля.
— Сударь! Сударь! — в ужасе вскричал Босир.
— Несчастный! — воскликнула Олива. — Так на этом похищении ты строил свои золотые мечты?
— И он не так уж ошибался, дорогая мадемуазель. Однако, как я уже имел честь только что вам сказать, в каждом деле есть хорошая и дурная стороны, лицо и изнанка. Господин де Босир имел несчастье взлелеять обманчивую мечту, принять дурную сторону: стоит ему лишь зайти с другой стороны, и все будет хорошо.
— Есть ли у него еще время? — спросила Николь.
— О, разумеется!
— Что я должен делать, господин граф? — спросил Босир.
— Представьте себе одну вещь, дорогой мой… — в задумчивости начал Калиостро.
— Какую?
— Представьте, что ваш заговор провалился. Допустим, что сообщники господина в маске и господина в коричневом плаще арестованы. Предположим — а в наше время все может статься, — итак, предположим, что они приговорены к смерти… Эх, Боже мой! Ведь оправдали Безанваля и Ожара, так что вы сами видите: никакое предположение не будет преувеличением… Итак, предположим, что эти сообщники приговорены к смерти; предположим — прошу вас набраться терпения: следуя от одного предположения к другому, мы постепенно доберемся до сути, — итак, предположим, что вы один из этих сообщников; представьте, что вам на шею уже накинули веревку и что вам говорят в ответ на ваши жалобы — а в подобном положении, как бы мужествен ни был человек, да что там говорить, Господи, — он всегда в большей или в меньшей степени на что-нибудь жалуется, не правда ли?..
— Договаривайте скорее, господин граф, умоляю вас, мне кажется, я уже задыхаюсь…
— Бог мой! Это и неудивительно, ведь я представил вас с веревкой на шее! Так вот вообразите, что в эту минуту вам говорят: "Ах, бедный господин де Босир, дорогой господин де Босир, а ведь вы сами виноваты!.."
— Как так?! — вскричал Босир.
— Вот видите: следуя от предположения к предположению, мы подошли наконец к сути, и вы мне отвечаете так, словно вы уже на виселице.
— Согласен.
— "Как так? — ответил бы вам тот голос. — А вот как: вы не только могли бы избежать этой трагической гибели, зажавшую вас в своих когтях, но и заработать тысячу луидоров; на них вы могли бы купить небольшой домик под сенью зеленых грабов, где вам так хотелось бы зажить вместе с мадемуазель Олива и маленьким Туссеном на пятьсот ливров ренты, которую вы получали бы с двенадцати тысяч ливров, оставшихся у вас после покупки дома… И вы зажили бы счастливым землепашцем, как вы говорите; расхаживали бы себе летом в туфлях, зимой — в сабо. И вот вместо этой прелестной перспективы у нас или, вернее, у вас перед глазами — Гревская площадь, а на ней — две или даже три гадкие виселицы, и самая высокая из них так и тянет к вам руки… Тьфу! Ах, бедный мой господин де Босир, до чего отвратительная перспектива!"
— Да как же мне избежать этой страшной смерти? Как заработать тысячу луидоров и тем обеспечить спокойствие себе, Николь и Туссену?..
— Вы продолжаете спрашивать, не так ли? "Нет ничего проще, — ответил бы вам тот же голос. — Радом с вами, в двух шагах от вас, был граф де Калиостро". — "Я знаю его, — ответите вы, — это иностранный вельможа, живущий в Париже для своего удовольствия и смертельно скучающий, когда не получает свежих новостей". — "Да, он самый. Так вот вам следовало лишь пойти к нему и сказать: "Господин граф…""
— Да я не знал его адреса! — воскликнул Босир. — Я не знал, что он в Париже, я даже не знал, жив ли он!
— "Вот именно поэтому, дорогой господин де Босир, — ответил бы вам голос, — сам граф и пришел к вам; и, с той минуты как он пришел, сознайтесь, вам нет больше оправдания. Вам и нужно-то было всего-навсего сказать ему: "Господин граф, я знаю, как вы падки до новостей. У меня есть для вас самые свежие. Месье, брат короля, замышляет…" — "Ба!" — "Да, вместе с маркизом де Фаврасом…" — "Не может быть!" — "Это так! Я знаю наверное, потому что я один из агентов маркиза". — "Неужели? Какова же цель заговора?" — "Похищение короля и препровождение его в Перон. И вот, господин граф, я готов ради вашего удовольствия час за часом, а если вам будет угодно, то и минута за минутой, докладывать вам, как подвигается это дело". И тогда, дорогой друг, граф — а он щедрый господин — ответил бы вам: "Вы в самом деле готовы сделать это, господин де Босир?" — "Да". — "В таком случае, раз всякая работа заслуживает вознаграждения, если вы сдержите свое слово, то вот у меня отложены двадцать четыре тысячи ливров: я хотел использовать их на одно доброе дело, но, клянусь честью, готов истратить их на свой каприз; в тот день, когда король будет похищен или господин де Фаврас — арестован, вы придете ко мне и, слово дворянина, вы получите двадцать четыре тысячи ливров, так же как теперь вы получаете десять луидоров не в качестве задатка и не в виде ссуды, а как подарок!""
С этими словами граф Калиостро, словно актер, репетирующий с аксессуарами, выхватил из кармана тяжелый кошелек, засунул в него большой и указательный пальцы и с ловкостью, свидетельствовавшей о том, что такого рода упражнение ему привычно, захватил ровно десять луидоров, ни больше ни меньше, а Босир, надо отдать ему должное, не менее ловко подставил руку, приготовившись их принять.
Калиостро вежливо отодвинул его руку:
— Простите, господин де Босир, мне кажется, что мы делали только предположения?
— Да. Однако не вы ли, господин граф, говорили, что, следуя от предположения к предположению, мы подойдем к сути? — спросил Босир, чьи глаза горели как раскаленные угли.
— Так мы к ней подошли?
Босир с минуту помедлил.
Поспешим оговориться, что причиной его колебаний вовсе не были ни порядочность, ни верность данному ранее слову, ни взбунтовавшаяся совесть. Мы смело можем это утверждать, потому что наши читатели, слишком хорошо знакомые с г-ном де Босиром, не станут с нами спорить.
Нет, он просто-напросто опасался, что граф не сдержит обещания.
— Дорогой господин де Босир, — сказал Калиостро, — я отлично понимаю, что творится у вас в душе!
— Да, — не возражал Босир, — вы правы, господин граф, я не могу так просто обмануть доверие, оказанное мне дворянином.
Подняв глаза к небу, он покачал головой, словно говоря про себя: "Ах, до чего тяжело!"
— Нет, дело совсем не в этом, — заметил Калиостро, — и вы мне еще раз доказали, что прав был мудрец, утверждавший: "Человек не знает самого себя!"
— В чем же тогда дело? — спросил Босир, несколько озадаченный тем, с какой легкостью граф читает его самые потаенные мысли.
— Вы боитесь, что я не дам вам тысячу луидоров, как обещал.
— Ну что вы, господин граф!..
— И это вполне естественно, я первый готов это признать. И потому я вам предлагаю ручательство.
— Ручательство?! Господин граф, это лишнее…
— Да, этот человек поручится за меня, как за себя самого.
— Кто же этот поручитель? — робко спросил Босир.
— Мадемуазель Николь Олива Леге.
— О да! — вскричала Николь. — Если господин граф что-то нам обещает, мы можем быть совершенно уверены в его слове, Босир.
— Видите, сударь, что значит педантично исполнять данные обещания! Однажды, когда мадемуазель оказалась в столь же щекотливом положении, в каком теперь оказались вы — разве что не было заговора, — то есть когда мадемуазель разыскивала полиция, я предложил ей укрыться в моем доме. Мадемуазель колебалась: она опасалась за свою честь. Я дал ей слово, и, несмотря на все искушения — а вы поймете это лучше других, — сдержал свое слово, господин де Босир. — Это правда, мадемуазель?
— Клянусь нашим малюткой Туссеном, что это чистая правда! — воскликнула Николь.
— Значит, вы верите, мадемуазель Николь, что я сдержу слово, которое даю сегодня господину де Босиру? Вы верите, что я отдам ему двадцать четыре тысячи ливров в тот день, когда король сбежит или господин де Фаврас будет арестован? — не считая того, что я, разумеется, сниму с вашей шеи петлю, готовую вот-вот затянуться, и уж никогда больше и речи не будет ни о веревке, ни о виселице, по крайней мере в этом деле. За другие я не отвечаю; минуточку, договоримся на этот счет: у каждого человека могут быть определенные склонности…
— Господин граф, — заявила Николь, — для меня это вопрос решенный, как будто здесь побывал нотариус.
— В таком случае, дорогая мадемуазель, — обратился к ней Калиостро, выкладывая на стол десять луидоров, которые он до тех пор не выпускал из рук, — постарайтесь вселить вашу убежденность в сердце господина де Босира, и будем считать, что договор заключен.
Он махнул Босиру рукой, приглашая его переговорить с Николь.
Разговор длился не более пяти минут, однако справедливости ради следует отметить, что был он чрезвычайно оживленным.
Калиостро в ожидании взглянул на свечу сквозь исколотую картонку, кивая, словно при виде старого знакомого.
— А! — воскликнул он. — Знаменитый мартингал господина Ло, вы его вновь нашли? Я потерял на нем миллион.
И он небрежно уронил картонку на стол.
После этого замечания Калиостро разговор Босира и Николь пошел еще оживленнее.
Наконец Босир решился.
Он подошел к Калиостро с протянутой рукой, как ловкий посредник, намеревающийся заключить нерасторжимую сделку.
Однако граф, нахмурившись, отступил.
— Сударь! — заметил он. — Между дворянами довольно честного слова. Я дал вам свое слово, дайте и вы мне свое.
— Слово Босира, господин граф, что мы договорились.
— Этого достаточно, сударь, — произнес Калиостро.
Он вынул из жилетного кармана часы с портретом прусского короля Фридриха, украшенным бриллиантами:
— Сейчас без четверти девять, господин де Босир, — сказал он. — Ровно в девять вас ждут под аркадами на Королевской площади со стороны особняка Сюлли; возьмите десять луидоров, положите их в карман камзола, потом наденьте мундир, берите шпагу, ступайте по мосту Нотр-Дам и следуйте по улице Сент-Антуан — не надо заставлять себя ждать!
Босиру не нужно было повторять одно и то же дважды. Он взял десять луидоров, опустил их в карман, надел мундир и прицепил шпагу.
— Где я найду господина графа?
— На кладбище Сен-Жан… Когда нужно без помех побеседовать о деле, подобном этому, лучше делать это среди мертвых, нежели среди живых.
— В котором часу?
— Сразу, как только вы освободитесь; тот, кто придет первым, подождет другого.
— У господина графа еще есть дела? — с беспокойством спросил Босир, видя, что Калиостро не собирается уходить.
— Да, — отвечал Калиостро, — мне нужно побеседовать с мадемуазель Николь.
Босир сделал нетерпеливый жест.
— Можете быть спокойны, милейший господин де Босир; я не посягнул на ее честь, когда она была девицей, тем более я не причиню ей зла, когда она стала матерью семейства. Ступайте, господин де Босир, ступайте!
Босир взглянул на Николь так, словно хотел сказать: "Госпожа де Босир, будьте достойны доверия, которое я вам оказываю". Он нежно поцеловал юного Туссена, почтительно поклонился графу Калиостро, так и не сумев скрыть своего беспокойства, и вышел в ту минуту, когда на соборе Парижской Богоматери пробило без четверти девять.
Время приближалось к полуночи, когда какой-то человек вышел с Королевской улицы на улицу Сент-Антуан, прошел по ней до водовзводной башни Святой Екатерины, остановился на минуту в его тени, чтобы убедиться в том, что за ним нет слежки, потом свернул в переулок, который привел его к особняку Сен-Поль; оттуда он двинулся по почти неосвещенной и совершенно безлюдной улице Короля Сицилийского; чем дальше он шел по ней, тем медленнее становились его шаги; он неуверенно свернул на улицу Белого Креста и, терзаемый сомнениями, остановился перед решеткой кладбища Сен-Жан.
Он замер, словно опасаясь, что из-под земли вот-вот появится привидение, и стал ждать, смахивая рукавом сержантского мундира капли пота, градом катившегося по его лицу.
В ту самую минуту как начало бить полночь, нечто похожее на тень скользнуло между тисовыми деревьями и кипарисами. Тень эта приближалась к решетке, и вскоре стало слышно, как в замке поворачивается ключ, из чего можно было заключить, что призрак, если это был он, может выходить не только из могилы, но потом еще и с кладбища.
Заслышав скрежет, сержант отступил.
— Что, господин Босир, не узнаете меня? — послышался насмешливый голос Калиостро. — Или, может быть, вы забыли о нашем свидании?
— A-а, это вы, тем лучше! — вздохнул с огромным облегчением Босир. — Эти чертовы улицы темные и пустынные, и не знаешь, что лучше: встретить там кого-нибудь или шагать в одиночку.
— Ба! Чтобы вы чего-нибудь боялись в какое бы то ни было время дня или ночи?! — воскликнул Калиостро. — Вы не заставите меня поверить в эту небылицу. Такой храбрец, как вы, да еще со шпагой на боку!.. Идите-ка сюда, по эту сторону решетки, дорогой господин де Босир, и можете быть уверены в том, что здесь вы встретитесь только со мной.
Босир последовал приглашению, и замок, проскрежетавший недавно затем, чтобы отворить перед сержантом ворота, теперь снова заскрежетал, запирая их за ним.
— Ну вот! — сказал Калиостро. — А теперь идите вот по этой тропинке, милейший, и в двадцати шагах отсюда мы найдем нечто вроде разрушенного алтаря. На его ступенях мы можем спокойно поговорить о наших делишках.
Босир счел долгом подчиниться Калиостро, но не без колебания.
— Где, черт возьми, вы видите здесь тропинку? — спросил он. — Я вижу только колючки, которые впиваются мне в щиколотки, да траву по колено.
— Надобно признать, что это кладбище одно из самых запущенных, какие я знаю, да это и неудивительно, ведь вы знаете, что здесь в основном хоронят казненных на Гревской площади, а с этими беднягами никто церемониться не будет. Впрочем, дорогой господин де Босир, здесь немало истинных знаменитостей. Если бы было светло, я показал бы вам, где похоронены Бутвиль де Монморанси, обезглавленный за участие в дуэли; шевалье де Роган, казненный за участие в противоправительственном заговоре; граф де Горн, колесованный за убийство еврея; Дамьен, четвертованный за попытку убийства Людовика Пятнадцатого, да мало ли еще кто… Вы, господин де Босир, напрасно так плохо отзываетесь о кладбище Сен-Жан: оно запущено, но весьма населено.
Босир следовал за Калиостро, стараясь идти след в след, как солдат второй шеренги шагает обычно за направляющим.
— А! — вдруг воскликнул Калиостро, внезапно остановившись, так что не ожидавший этого Босир уткнулся животом ему в спину. — Смотрите-ка, вот совсем свежая; это могила вашего собрата, Флёрд’Эпина; один из убийц булочника Франсуа, он был неделю тому назад повешен по приговору Шатле; это должно вас заинтересовать, господин де Босир; он, как и вы, был в прошлом унтер-офицером, мнимым сержантом, а в действительности — вербовщиком.
Зубы Босира так и застучали от страха. Ему казалось, что колючки, среди которых он продирался, были на самом деле скрюченными пальцами, вылезавшими из-под земли, чтобы схватить его за ноги и дать понять, что сама судьба уготовила ему здесь место для вечного сна.
— Ну вот мы и пришли, — заметил Калиостро, останавливаясь возле развалин.
Усевшись на обломках, он указал Босиру на камень, который, будто нарочно, был положен радом с первым для того, чтобы Цинне не пришлось подвигать его к тому месту, где восседал Август.
Было самое время: ноги бывшего гвардейца так дрожали, что он скорее упал, нежели сел на камень.
— Вот теперь мы можем спокойно обо всем поговорить, дорогой господин де Босир, — начал Калиостро. — Итак, что же произошло нынче вечером под аркадами на Королевской площади? Должно быть, встреча была интересной.
— Признаться, господин граф, сейчас у меня немного мутится в голове. По правде говоря, для нас обоих было бы лучше, если бы вы задавали мне вопросы.
— Хорошо! — согласился Калиостро. — Я человек добрый, и форма мне безразлична, коль скоро я хочу узнать то, что меня интересует. Сколько вас собралось под аркадами на Королевской площади?
— Шестеро, считая меня.
— Шестеро, считая вас, дорогой господин де Босир. Давайте выясним, те ли это люди, о ком я думаю. Во-первых — вы, это не вызывает сомнения.
Босир вздохнул, словно давая понять: он сам предпочел бы, чтобы такое сомнение было возможно.
— Вы оказываете мне честь, начав с меня, — сказал он, — когда рядом со мной были весьма значительные лица.
— Дорогой мой, я следую евангельскому завету. Разве не сказано в Евангелии: "Первые будут последними"? Если первые должны стать последними, то последние, естественно, окажутся первыми. Таким образом, как я вам уже сказал, я действую согласно Евангелию. Итак, там были вы, верно?
— Да, — отвечал Босир.
— Затем был ваш друг Туркати, не так ли? Бывший офицер-вербовщик, взявшийся набрать брабантский легион, так?
— Да, — отвечал Босир, — там был Туркати.
— Еще там был славный роялист по имени Маркье из бывших сержантов французской гвардии, а теперь — младший лейтенант роты жандармов, верно?
— Да, господин граф, и Маркье был…
— Затем — маркиз де Фаврас?..
— И маркиз де Фаврас.
— А господин в маске?
— И господин в маске.
— Можете вы, господин де Босир, дать мне какие-нибудь сведения по поводу этого господина в маске?
Босир взглянул на Калиостро столь пристально, что глаза его сверкнули в темноте.
— Но… — спросил он, — разве это не?..
Он умолк словно из опасения совершить святотатство.
— Кто? — спросил Калиостро.
— Разве это не?..
— Послушайте, у вас что, язык завязан, дорогой господин де Босир? Будьте осторожны: узел на языке может подчас обернуться узлом на шее, а такой узел, будучи скользящим, весьма опасен.
— Ну… это… разве это не месье? — пролепетал Босир, чувствуя себя припертым к стене.
— Какой месье? — продолжал настаивать Калиостро.
— Месье… Месье, брат короля.
— Ах, дорогой господин де Босир! Когда маркиз де Фаврас, горячо желающий заставить людей поверить, что он в этом деле заодно с принцем крови, заявляет, будто господин в маске — месье, это понятно: кто не умеет лгать, не умеет и устраивать заговоры. Но как вы и ваш друг Туркати, оба вербовщики, то есть люди, привыкшие на глаз определять рост человека с точностью до дюйма и линии, могли так ошибиться — это совершенно невероятно!
— Да, в самом деле… — согласился Босир.
— Рост месье — пять футов, три дюйма и семь линий, — продолжал Калиостро, — а у господина в маске — около пяти футов и шести дюймов.
— Верно, — согласился Босир, — я об этом уже подумал. Но если это не месье, то кто же это мог быть?
— Ах, черт подери! Я буду счастлив и по-настоящему горд, дорогой мой господин де Босир, — отвечал Калиостро, — если смогу сообщить вам то, что надеялся узнать от вас.
— Так вы, стало быть, знаете, господин граф, кто этот человек? — спросил бывший унтер-офицер, приходя мало-помалу в себя.
— Еще бы, черт возьми!
— Не будет ли с моей стороны нескромностью спросить…
— …как его зовут?
Босир кивнул в знак того, что именно это он и желал бы узнать.
— Имя — вещь серьезная, господин де Босир; по правде сказать, я бы предпочел, чтобы вы его угадали сами.
— Угадать… Я уже две недели ломаю над этим голову.
— Это потому, что некому было вам помочь.
— Так помогите мне, господин граф.
— С удовольствием. Вы знакомы с историей Эдипа?
— Очень смутно, господин граф. Однажды я смотрел про него пьесу в Комеди Франсез, но к концу четвертого акта имел несчастье заснуть.
— Дьявольщина! Желаю вам и впредь только таких несчастий, дорогой мой.
— Однако вы же видите, как теперь мне это вредит.
— Ну что же, я в двух словах расскажу вам, кто такой Эдип. Я знавал его еще ребенком при дворе царя Полиба, а стариком — при дворе царя Адмета. Таким образом, мне вы можете доверять больше, чем Эсхилу, Софоклу, Сенеке, Корнелю, Вольтеру или господину Дюси — они, весьма вероятно, много о нем слышали, однако не имели удовольствия знать его лично.
Босир хотел было попросить у Калиостро объяснения по поводу высказанной им странной претензии на знакомство с человеком, умершим примерно три тысячи шестьсот лет назад, но, видимо, подумал, что не стоит из-за такой безделицы перебивать рассказчика, и махнул рукой, словно хотел сказать: "Продолжайте, я слушаю".
Калиостро в самом деле продолжал, будто ничего не заметил:
— Итак, я познакомился с Эдипом. Ему предсказали, что в будущем он станет убийцей своего отца и супругом своей матери. Полагая, что его отец Полиб, он оставил его, ничего ему не сказав, и отправился в Фокиду. Перед отъездом я посоветовал ему направиться не по главной дороге из Давлиса в Дельфы, а по горной дороге, хорошо мне известной. Однако он заупрямился, а так как я не мог ему объяснить, почему даю такой совет, все мои усилия заставить его изменить маршрут оказались тщетны. В результате этого упрямства произошло то, что я и предвидел. На перекрестке дороги из Дельф в Фивы он повстречал человека в сопровождении пятерых рабов: человек этот сидел в повозке, занимавшей всю ширину пути. Все могло бы уладиться, если бы тот человек согласился взять немного влево, а Эдип — вправо. Но каждый из них желал непременно проехать посредине. Человек в повозке обладал холерическим темпераментом; Эдип по натуре был очень вспыльчив. Пятеро рабов бросились вперед и пали один за другим. Вслед за ними был убит и их хозяин. Эдип переступил через шесть трупов; среди них было и тело его отца…
— Дьявольщина! — вставил Босир.
— …и продолжал путь в Фивы. Дорога проходила через гору Фикион; на тропинке, еще более узкой, чем та, на которой Эдип повстречался с отцом, была пещера странного животного. У него были орлиные крылья, голова и грудь женские, а тело и когти — львиные.
— Ого! — воскликнул Босир. — И вы, господин граф, верите, что на свете бывают такие чудовища?
— Я не стану это утверждать, дорогой господин де Босир, — с серьезным видом отвечал Калиостро, — принимая во внимание, что, когда я отправился в Фивы той же дорогой тысячелетие спустя, в эпоху Эпаминонда, Сфинкс был уже мертв. Ну, а в эпоху Эдипа он был еще жив, и одним из его любимых развлечений было сесть посреди дороги и, дождавшись путешественника, загадать ему загадку, а если тот не отгадает, тут же его и съесть. А так как это продолжалось уже около трехсот лет, прохожие становились все более редкими и Сфинкс порядком проголодался. Когда он заметил Эдипа, он сел посреди дороги и поднял лапу, останавливая юношу: "Путешественник! — сказал он ему. — Я Сфинкс". — "Ну и что?" — спросил Эдип. "Судьба послала меня на землю, чтобы загадывать смертным загадку. Если они ее не отгадают, они принадлежат мне, если же отгадают, я буду принадлежать смерти и сам брошусь в пропасть, куда до сих пор сбрасывал останки тех, кто имел несчастье попасться мне на дороге". Эдип заглянул в пропасть и увидел, что дно ее было белым от костей. "Хорошо, — ответил юноша, — я слушаю твою загадку". — "Вот она, — сказал птицелов. — Какое животное ходит на четвереньках утром, на двух ногах — днем и на трех — вечером?" Эдип на минуту задумался, потом с улыбкой, несколько обеспокоившей Сфинкса, спросил: "Если я отгадаю, ты сам бросишься в пропасть?" — "Таково веление рока", — ответил Сфинкс. "Ну что же, это животное — человек".
— Как человек? — перебил Босир, вошедший во вкус и заинтересовавшийся рассказом, словно все это происходило в наши дни.
— Да, человек! Человек, который в детстве, то есть на заре жизни, ползает на четвереньках; в зрелом возрасте, то есть в полдень, ходит на двух ногах, а вечером, то есть в старости, опирается на палку.
— Ах, чертовски верно!.. — вскричал Босир. — Вот Сфинкс-то, должно быть, разозлился?!
— Да, дорогой мой господин де Босир! До такой степени разозлился, что бросился в пропасть вниз головой и, будучи верен данному обещанию, не воспользовался крыльями, что вы, возможно, сочтете глупостью с его стороны; итак, он разбился о скалы. А Эдип продолжал путь, прибыл в Фивы, встретил там вдову по имени Иокаста, женился на ней и исполнил таким образом пророчество оракула, предсказавшего, что он убьет отца и женится на матери.
— Какую же связь, господин граф, вы усматриваете между историей Эдипа и господином в маске?
— Очень тесную! Впрочем, погодите! Прежде всего вы желали узнать его имя.
— Да.
— А я сказал, что предложу вам загадку. Правда, я добрее Сфинкса и не сожру вас, если вы будете иметь несчастье не отгадать. Внимание, я занес лапу: "Кто из придворных является внуком своего отца, братом своей матери и дядей своих сестер?"
— Ах, черт возьми! — воскликнул Босир, задумавшись не менее глубоко, чем Эдип.
— Ну, думайте, милейший! — молвил Калиостро.
— Помогите мне немножечко, господин граф.
— Охотно… Я спросил вас, знаете ли вы историю об Эдипе.
— Да, вы оказали мне эту честь.
— Теперь перейдем от истории языческой к Священной истории. Знаете ли вы историю Лота?
— С дочерьми?
— Вот именно.
— Еще бы не знать! Впрочем, погодите… Э-э… да… поговаривали что-то о старом короле Людовике Пятнадцатом и его дочери, мадам Аделаиде!..
— Вы близки к цели, милейший!
— Так господин в маске — это?..
— Пять футов и шесть дюймов.
— Граф Луи…
— Ну же!
— Граф Луи де…
— Тсс!
— Вы же сами говорили, что здесь одни мертвецы…
— Да, на их могилах растет трава и растет лучше, чем где бы то ни было. Как бы эта трава, подобно тростнику царя Мидаса… Вы знаете историю царя Мидаса?
— Нет, господин граф.
— Хорошо, я вам расскажу ее как-нибудь в другой раз, а теперь давайте вернемся к нашей с вами истории.
Он снова стал серьезным.
— Итак, на чем вы остановились? — спросил он.
— Прошу прощения, но мне кажется, что вопросы задавали вы.
— Вы правы.
Пока Калиостро собирался с мыслями, Босир прошептал:
— Ах, черт возьми, до чего верно! Внук своего отца, брат своей матери, дядя своих сестер… это же граф Луи де Нар…
— Слушайте! — заговорил Калиостро.
Босир прервал свой монолог и стал слушать, стараясь не пропустить ни слова.
— Теперь, когда у нас не осталось сомнений в том, кто были заговорщики в масках или без таковых, перейдем к цели заговора.
Босир кивнул в знак того, что готов отвечать на вопросы:
— Цель заговора — похищение короля, не так ли?
— Да, цель именно такова.
— И препровождение его в Перон?
— В Перон.
— Ну, а средства?
— Денежные?
— Да, начнем с денежных.
— Два миллиона.
— Их ссужает один генуэзский банкир. Я знаком с этим банкиром. Есть другие?
— Не знаю.
— Хорошо, что касается денег, то тут все понятно. Однако деньги — не всё, нужны люди.
— Господин де Лафайет дал разрешение набрать легион и идти на помощь Брабанту, восставшему против империи.
— Славный Лафайет! Узнаю его! — прошептал Калиостро и громко прибавил: — Ну хорошо, пусть есть легион. Однако для исполнения задуманного нужен не легион, а целая армия.
— Есть и армия.
— Какая армия?
— В Версале соберутся тысяча двести всадников. В указанный день они отправятся оттуда в одиннадцать часов вечера, а в два часа ночи войдут в Париж тремя колоннами.
— Хорошо!
— Первая войдет через ворота Шайо, вторая — через Рульскую заставу, третья — через Гренельскую. Колонна, что войдет по улице Гренель, должна будет убить Лафайета; та, что войдет через ворота Шайо, возьмет на себя господина Неккера, а колонна, которая войдет через Рульскую заставу, разделается с господином Байи.
— Хорошо! — повторил Калиостро.
— После этого они заклепают пушки, соберутся на Елисейских полях и пойдут в Тюильри, который будет уже занят нами.
— Как это вами? А национальная гвардия?
— Там должна поработать брабантская колонна. Соединившись с частью наемной гвардии, с четырьмя сотнями швейцарцев и с тремястами заговорщиками из провинции, она захватит благодаря единомышленникам внешние и внутренние ворота; потом к королю войдут с криками: "Государь! Сент-Антуанское предместье восстало… карета готова… надобно бежать!" Если король согласится бежать — все идет само собой; если нет — его уведут силой и препроводят в Сен-Дени.
— Хорошо!
— Там уже будут ждать двадцать тысяч пехотинцев, к ним присоединятся тысяча двести человек кавалерии, брабантский легион, четыреста швейцарцев, триста заговорщиков, десять, двадцать, тридцать тысяч роялистов, примкнувших по дороге; с помощью всех этих сил и надо будет препроводить короля в Перон.
— Чем дальше — тем интереснее! А что все они будут делать в Пероне, дорогой господин де Босир?
— В Пероне будут ждать наготове двадцать тысяч человек; к тому времени они приедут из Приморской Фландрии, Пикардии, Артуа, Шампани, Бургундии, Лотарингии, Эльзаса и Камбрези. Сейчас пытаются сторговаться с двадцатью тысячами швейцарцев, двенадцатью тысячами немцев и двенадцатью тысячами сардинцев; вместе с первым эскортом короля это составит сто пятьдесят тысяч человек.
— Кругленькая цифра! — заметил Калиостро.
— Эти сто пятьдесят тысяч человек двинутся на Париж; они перекроют реку выше и ниже города и, таким образом, отрежут подвоз продовольствия. Голодный Париж капитулирует. Национальное собрание будет распущено, а король, истинный король, снова займет трон своих отцов.
— Аминь! — произнес Калиостро.
Он встал и продолжил:
— Дорогой господин де Босир! С вами очень приятно беседовать, однако случилось то, что бывает и с самыми знаменитыми ораторами, когда они все сказали и им больше нечего сказать; а вы ведь все сказали, не правда ли?
— Да, господин граф, пока все.
— В таком случае — до свидания, милейший господин де Босир. Когда вам снова захочется получить десять луидоров, по-прежнему в качестве подарка, приходите ко мне в Бельвю.
— Так, в Бельвю… А спросить господина графа Калиостро?
— Графа Калиостро? О нет, вас никто не поймет. Спросите барона Дзанноне.
— Барон Дзанноне?! — вскричал Босир. — Да ведь именно так зовут генуэзского банкира, ссудившего месье двумя миллионами.
— Возможно, — отвечал Калиостро.
— То есть как — возможно?
— Нуда. У меня много сделок, и я совершенно забыл об этой. Вот почему я не сразу вспомнил, о чем идет речь. Однако теперь, как мне кажется, я припоминаю.
Босир был до глубины души потрясен тем, как это можно забыть о деле стоимостью в два миллиона; он пришел к мысли, что, когда дело касается денег, лучше быть на службе у того, кто ссужает деньгами, чем у того, кто их занимает.
Впрочем, потрясение Босира было не настолько сильным, чтобы забыть, где он находится; едва Калиостро сделал несколько шагов к выходу, как Босир одним прыжком нагнал его и, подстроившись к его походке, пошел за ним следом; глядя на них со стороны, можно было подумать, что это идут два автомата, приводимые в движение одной и той же пружиной.
Только когда ворота за ними захлопнулись, стало заметно, как их тела разделились.
— В какую сторону вы теперь направляетесь, дорогой господин де Босир?
— А вы?
— Ну, уж во всяком случае, нам не по дороге.
— Я иду к Пале-Роялю, господин граф.
— А я — к Бастилии, господин де Босир.
Затем они расстались; Босир низко поклонился графу, Калиостро в ответ едва заметно кивнул, и оба почти в ту же минуту исчезли в ночной мгле. Калиостро пошел по улице Тампль, а Босир зашагал по улице Верери.
Читатель помнит, что король в присутствии г-на де Лафайета и графа де Буйе выразил желание повидаться со своим бывшим учителем Гаменом и попросить его помощи в одной важной слесарной работе. Он прибавил также — мы полагаем не лишним упомянуть об этой подробности, — что не помешает и опытный подмастерье: они займутся этой работой втроем. Число "три", угодное богам, не вызвало неудовольствия и у Лафайета: он отдал приказание пропустить метра Гамена и его подмастерье в королевские покои и проводить их в кузницу, как только они прибудут.
Неудивительно поэтому, что несколько дней спустя после переданного нами разговора метра Гамена — а он уже отчасти известен нашим читателям, ведь мы рассказывали, как утром 6 октября он с незнакомым оружейным мастером сидел за бутылкой бургундского в кабачке у Севрского моста, — итак, метр Гамен в сопровождении подмастерья, одетого, как и сам мастер, в рабочее платье, прибыл к воротам Тюильри; их без труда пропустили, они обошли королевские покои по коридору, поднялись по лестнице в мансарду и, подойдя к двери кузницы, представились дежурному камердинеру.
Их звали: Никола Клод Гамен и Луи Леконт.
Они носили звания: первый — мастер слесарного дела, второй — подмастерье.
Хотя во всем этом не было ничего аристократического, Людовик XVI, едва заслышав их имена и звания, сам поспешил к двери, громко приглашая:
— Войдите!
— Идем! Идем! Идем! — входя в кузницу, прокричал Гамен с непринужденностью не столько сотрапезника, сколько учителя.
А подмастерье то ли был непривычен к обращению с королем, то ли был от природы наделен большим уважением к коронованным особам, в какой бы одежде они ни представали перед ним и в какой бы одежде он сам ни был им представлен, — итак, ничего не ответив на приглашение короля и появившись на пороге кузницы спустя приличествующее время после метра Гамена, подмастерье замер с курткой под локтем и шапкой в руке у самой двери, которую притворил за ними камердинер.
Возможно, ему даже удобнее было со своего места, а не стоя рядом с Гаменом, заметить, как радостно блеснули доселе тусклые глаза Людовика XVI, на что он ответил почтительным поклоном.
— A-а, вот и ты, дорогой мой Гамен! — воскликнул Людовик XVI. — Я очень рад тебя видеть. По правде говоря, я уж на тебя и не рассчитывал: я думал, ты совсем меня забыл!
— Потому-то вы и взяли ученика? — спросил Гамен. — Ну и правильно сделали и имели на это полное право, раз меня не было рядом. Вот только, к сожалению, — насмешливо прибавил он, — ученик не мастер, а?
Подмастерье подал королю знак.
— Что ж ты хочешь, милый Гамен! — сказал Людовик XVI. — Меня уверили, что ты меня больше и знать не желаешь: говорили, что ты боишься опорочить свое имя…
— По правде сказать, государь, вы еще в Версале могли убедиться в том, что ничего хорошего дружба с вами не сулила; я сам видел, как господин Леонар в небольшом кабачке у Севрского моста завивал волосы двум гвардейцам, которые строили страшные рожи и жаждали во что бы то ни стало оказаться в вашей приемной в ту минуту, когда ваши добрые друзья-парижане придут к вам с визитом.
По лицу короля пробежала тень, а подмастерье склонил голову.
— Впрочем, поговаривают, — продолжал Гамен, — что ваши дела пошли лучше с тех пор, как вы возвратились в Париж, и что вы делаете из парижан все что хотите. Ах, черт возьми, да и что в этом удивительного, ведь ваши парижане так глупы, а королева, если захочет, умеет быть такой душкой!
Людовик XVI ничего не ответил, хотя слегка покраснел.
Казалось, стоявший у двери молодой человек испытывает невыразимые страдания, слыша те вольности, что позволял себе метр Гамен.
Вытерев со лба испарину платком, пожалуй слишком изящным для слесарного подмастерья, он решился подойти поближе.
— Государь, — заговорил он, — не угодно ли будет вашему величеству узнать, как метр Гамен оказался перед вашим величеством и как сам я удостоился чести оказаться здесь?
— Да, дорогой мой Луи, — отвечал король.
— Ах, вот как: "дорогой мой Луи"! Как высокопарно! — проворчал Гамен. — "Дорогой мой Луи"… Так обращаться к ремесленнику, подмастерью, которого вы знаете недели две?! Что же тогда вы скажете мне, если мы знакомы вот уже четверть века? Мне, который вложил вам напильник в руку? Мне, вашему учителю? Вот что значит иметь хорошо подвешенный язык и белые руки!
— Я скажу тебе: "Милейший Гамен!" Я называю этого юношу "дорогим Луи" не потому, что он выражается изящнее тебя, и не потому, что он, может быть, чаще тебя моет руки — ты знаешь, как мало внимания я обращаю на все эти мелочи, — а потому, что он нашел способ доставить ко мне тебя, тебя, друг мой, и это в то время, как мне передали, что ты не хочешь меня больше видеть!
— Да это не я не хотел вас видеть, я-то вас люблю, несмотря на все ваши недостатки; это все моя жена, госпожа Гамен, это она повторяла мне каждую минуту: "Ты водишь дурные знакомства, Гамен, слишком большие люди твои знакомые; ничего хорошего нет в том, чтобы в наше время якшаться с аристократами, у нас есть небольшое состояние — побережем его; у нас есть дети — воспитаем их; а если и дофин захочет научиться слесарному делу, пусть обратится еще к кому-нибудь — во Франции и без тебя слесарей предостаточно".
Людовик XVI взглянул на подмастерье и подавил насмешливую и в то же время грустную улыбку.
— Да, разумеется, во Франции слесарей предостаточно, но не таких мастеров, как ты.
— Я именно так и сказал мастеру, государь, когда пришел к нему от вашего имени, — вмешался подмастерье. — Я сказал ему: "Говоря по правде, метр, дело вот в чем: король решил сделать замок с секретом; ему был нужен помощник, и когда ему порекомендовали меня, он взял меня к себе. Это большая для меня честь… Все так… однако уж за очень тонкую работу он взялся. С замком все было хорошо, пока дело не дошло до замочного механизма и зажимов, потому что всякий знает, что трех зажимов в виде ласточкиного хвоста на закраине довольно, чтобы надежно прикрепить механизм к коробке; однако когда мы взялись за язычок замка, вот тут-то ремесленник оказался бессилен…"
— Еще бы! — согласился Гамен. — Язычок — сердце замка.
— И настоящая вершина слесарного мастерства, когда он хорошо сделан, — продолжал подмастерье, — однако язычки бывают разные. Язычок может быть глухой, бывает язычки откидные, которые возвращаются назад, а есть еще язычок зубчатый, приводящий в движение засовы. Теперь предположим, что у нас трубчатый ключ — его бородка либо выкована при помощи оправки, либо в ней выточена простая и фигурная бороздки, либо это двусторонняя бородка в виде двух вогнутых серпов; так какой же язычок подойдет к такому ключу? Вот на чем мы споткнулись…
— Да, не всем дано справиться с такой работой, — заметил Гамен.
— Совершенно верно… "Вот почему я пришел к вам, метр Гамен, — продолжал я. — Всякий раз, как король испытывал затруднение, он вздыхал: "Ах, если бы Гамен был здесь!" Тогда я сказал королю: "Прикажите передать этому знаменитому Гамену, чтобы он пришел, и мы посмотрим, на что он способен!" Но король ответил: "Это бесполезно, Луи: Гамен меня совсем забыл!" — "Чтобы человек, удостоившийся чести работать с вашим величеством, забыл вас?! Это невероятно!.." И я сказал королю: "Я пойду на поиски этого мастера из мастеров и мастеров учителя!" Король ответил: "Иди, но тебе вряд ли удастся его привести!" Я сказал: "Я его приведу!" — и ушел". Ах, государь, не знал я тогда, за какое дело взялся, какого человека мне придется уговаривать! К слову сказать, когда я к нему явился и сказал, что я слесарный подмастерье, он подверг меня испытанию: оно пожалуй, будет потруднее вступительного экзамена в кадетское училище. Короче говоря, я оказался у него… На следующий день я наконец отваживаюсь заикнуться о том, что пришел к нему по вашему поручению. Я думал, что на сей раз он выставит меня за дверь: он называл меня шпионом, доносчиком. Напрасно я пытался его уверить, что меня в самом деле прислали вы: все было тщетно. Он заинтересовался, только когда я признался, что мы начали работу, но не можем ее закончить, однако и после этого он еще колебался. Он говорил, что это ловушка, которую ему расставили враги. Наконец лишь вчера, после того как я передал ему двадцать пять луидоров от имени вашего величества, он сказал: "А! Вот это в самом деле может быть от короля!.. Ладно, так уж и быть, — прибавил он, — пойдем к нему завтра. Кто не рискует, тот не выигрывает". Весь вечер я поддерживал мастера в этом добром намерении, а сегодня утром сказал: "Пора отправляться!" Он попытался возражать, но я его все-таки убедил. Я завязал ему вокруг пояса фартук, вложил в руки палку и подтолкнул к двери. Мы пошли по дороге на Париж — и вот мы здесь!
— Добро пожаловать! — сказал король, с благодарностью взглянув на молодого человека, которому создать этот рассказ (не только по содержанию, но прежде всего по форме) было, пожалуй не легче, чем метру Гамену сочинить речь Боссюэ или проповедь Флешье. — А теперь, Гамен, друг мой, — продолжал он, — не будем терять время: мне показалось, что ты торопишься.
— Совершенно верно, — подтвердил слесарь. — Я обещал госпоже Гамен вернуться нынче к вечеру. Так где этот знаменитый замок?
Король передал мастеру из рук в руки на три четверти законченный замок.
— Так чего ж ты говорил, что это дверной замок?! — возмутился Гамен, обращаясь к подмастерью. — Дверной замок запирается с обеих сторон, чучело! А это — замок для сейфа. Ну-ка, поглядим, поглядим… Стало быть, не работает, а?.. Ничего, у мастера Гамена заработает!
Гамен попытался повернуть ключ.
— Ага, вот оно что! — сказал он.
— Ты нашел, в чем неисправность, дорогой мой Гамен?
— Еще бы, черт меня подери!
— Покажи скорее!
— Пожалуйста, смотрите. Бородка ключа хорошо зацепляет большую суколду; суколда описывает, как и положено, полукруг; но так как у нее не были скошены края, она не может вернуться в исходное положение, вот в чем все дело… Суколда описывает полукруг в шесть линий, значит, закраина должна быть в одну линию.
Людовик XVI и подмастерье переглянулись, словно восхищенные знаниями Гамена.
— Господи, Боже мой! Это же так просто! — воскликнул тот, ободренный этим молчаливым восторгом. — Да я просто не понимаю, как вы могли об этом забыть! Должно быть, с тех пор как вы меня не видели, у вас в голове скопилось много разных глупостей, они и отшибли вам память. У вас три суколды, так? Одна большая и две малых, одна — в пять линий, другие — в две линии.
— Абсолютно точно, — подтвердил король, с любопытством следя за объяснениями Гамена.
— Как только ключ отпускает большую суколду, он должен отпирать язычок, который только что защелкнулся?
— Да, — согласился король.
— Стало быть, поворачиваясь в обратную сторону, ключ должен зацепить вторую суколду, как только он отпустит первую.
— Так, да, да, — сказал король.
— "Да, да", — ворчливо передразнил его Гамен. — Каким же образом несчастный ключ может это сделать, ежели расстояние между большой и малой суколдой не совпадает с шириной бородки ключа, да плюс еще зазор?
— А-а…
— Вот вам и "а-а", — снова передразнил Гамен. — Можете сколько угодно быть королем Франции и говорить: "Я так хочу!", а маленькая суколда говорит: "А я не хочу!" — и конец разговору! Это то же самое, как когда вы грызетесь с Национальным собранием, а Собрание-то — сильнее!
— Однако, метр Гамен, есть надежда все поправить, не так ли? — спросил король.
— Черт побери! Надежда есть всегда. Надо только обточить первую суколду по краю, углубить закраину на одну линию, раздвинуть на четыре линии первую и вторую суколды и на таком же расстоянии установить третью суколду, ту, что соприкасается с пятой ключа и останавливается, зацепившись за зубчик, и дело будет кончено.
— Однако чтобы все это исправить, — заметил король, — придется работать целый день, милейший Гамен?
— Да, может, другому и пришлось бы работать целый день, а Гамену хватит и двух часов. Только я должен остаться один, чтобы никто меня не отвлекал дурацкими замечаниями… "Гамен — так… Гамен — этак…" Итак, я должен остаться один; кузница, похоже, оснащена хорошо, и через два часа… да, через два часа, если, — он ухмыльнулся, — будет чем как следует спрыснуть работу, можете возвращаться; дело будет сделано.
Требование Гамена отвечало желаниям короля: уединение Гамена давало ему возможность с глазу на глаз переговорить с подмастерьем.
Однако король напустил на себя озабоченный вид.
— Может, тебе что-нибудь понадобится во время работы, дорогой Гамен?
— Если мне что будет надо, я кликну камердинера, лишь бы вы ему приказали подать то, что я попрошу… А больше мне ничего не нужно.
Король сам пошел к двери.
— Франсуа! — позвал он, отворив дверь. — Никуда не отлучайтесь, пожалуйста. Это Гамен, мой бывший учитель по слесарному делу, он помогает мне исправить одну работу. Вы дадите ему все, что ему будет нужно, и прибавьте одну-две бутылочки хорошего бордо.
— Должно быть, вы в доброте своей запамятовали, государь, что я предпочитаю бургундское; для меня это чертово бордо словно теплая водица!
— Да, верно… Я и в самом деле запамятовал! — рассмеялся Людовик XVI. — А с вами ведь мы не раз пили вместе, дорогой Гамен… Бургундского, Франсуа, слышите, вольнэ!
— Прекрасно! — облизнувшись, поддакнул Гамен. — Помню это название!
— Что, слюнки потекли, а? Это тебе не вода!
— Ох, не говорите мне про воду, государь. Не знаю, зачем она нужна, разве что охлаждать железо. А кто употребляет ее еще для чего, так те просто дураки… Вода!.. Тьфу!..
— Можешь быть спокоен: пока ты здесь, ты не услышишь больше этого слова. А чтобы оно случайно не сорвалось у кого-нибудь из нас, мы тебя оставляем одного. Когда все закончишь, пошли за нами.
— А вы чем пока займетесь?
— Шкафом, для которого предназначен этот замок.
— Вот эта работа — как раз для вас! Хорошо вам поработать!
— И тебе удачи! — ответил король.
Дружески кивнув Гамену, король вышел в сопровождении подмастерья Луи Леконта, или графа Луи, как, вероятно, предпочтет называть его читатель: ему, как мы полагаем, достало проницательности узнать в мнимом подмастерье сына маркиза де Буйе.
На этот раз король, выйдя из кузницы, не пошел по внешней общей лестнице, а спустился по потайной лестнице — ею пользовался он один.
Эта лестница вела в его рабочий кабинет.
На одном из столов в кабинете лежала огромная карта Франции, свидетельствовавшая о том, что король частенько принимался изучать самую простую и короткую дорогу, которая вела из его королевства.
Спустившись по лестнице, Людовик XVI закрыл дверь за собой и подмастерьем, внимательно оглядел кабинет и, казалось, только теперь узнал того, кто шел за ним, перебросив через плечо куртку и сжимая шапку в руке.
— Вот наконец мы и одни, дорогой мой граф. Позвольте мне прежде всего похвалить вас за ловкость и поблагодарить за преданность.
— А я, государь, — ответил молодой человек, — хотел бы извиниться за то, что, даже выполняя поручение вашего величества, осмелился предстать пред вами в таком костюме и позволил себе разговаривать с вами подобным образом.
— Вы говорили как честный дворянин, дорогой Луи; что же до костюма, то, как бы вы ни были одеты, у вас в груди бьется преданное сердце. Однако у нас мало времени. Никто, даже королева, не знает, что вы здесь. Нас никто не слышит: говорите скорее, что вас сюда привело.
— Ваше величество, вы оказали честь моему отцу, прислав к нему одного из офицеров вашей гвардии, не так ли?
— Да, господина де Шарни.
— Господин де Шарни привез письмо…
— Ничего особенного не содержавшее, — перебил его король, — оно было лишь предисловием к устному поручению.
— Граф передал это поручение, государь, однако для того, чтобы уверенно его выполнить, я по велению своего отца, а также в надежде на возможность побеседовать с вашим величеством лично, отправился в Париж.
— Вам известно все?
— Я знаю, что король хотел бы иметь уверенность в том, что в назначенный день он может покинуть Францию.
— И он рассчитывает на маркиза де Буйе как на человека, наиболее способного помочь ему в осуществлении этого плана.
— Мой отец горд и признателен вам, государь, за оказанную ему честь.
— Но перейдем к главному. Что он говорит о самом плане?
— Что план рискованный, требует большой осторожности, но его отнюдь нельзя считать невыполнимым.
— Прежде всего, — продолжал король, — чтобы участие господина де Буйе было возможно более плодотворным, на что дают основание надеяться его честность и преданность, не надо ли чтобы под его командованием помимо Меца находились и несколько других провинций, особенно во Франш-Конте?
— Мой отец тоже так думает, государь, и я счастлив, что король первым выразил свое мнение по этому поводу; маркиз опасался, что король припишет такое пожелание его личному честолюбию.
— Оставьте, пожалуйста! Мне прекрасно известно бескорыстие вашего отца. А теперь скажите: обсуждал ли он с вами возможный маршрут?
— Больше всего, государь, отец боится одного.
— Чего?
— Вашему величеству могут быть представлены сразу несколько планов бегства: и Испанией, и империей, и туринскими эмигрантами. Вполне естественно, что все эти планы будут противоречить один другому. Отец опасается, как бы его план не породил какого-нибудь непредвиденного обстоятельства, которое обыкновенно относят на счет судьбы, но которое в действительности почти всегда оказывается результатом зависти или неосторожности противоборствующих партий.
— Дорогой Луи, я вам обещаю, что никому не буду мешать интриговать вокруг меня. Во-первых, для этого и существуют партии. Во-вторых, этого требует мое положение. В то время как ум Лафайета и глаза Национального собрания будут следить за всеми этими нитями, имеющими одну цель — запутать их, мы, никого не посвящая в наши планы и не привлекая к их выполнению ни одного лишнего человека, будем полагаться только на тех, в ком совершенно уверены, мы пойдем своей дорогой с тем большей безопасностью, чем в большей тайне все это будет сохраняться.
— Государь, условившись об этом, мы можем перейти к тому, что мой отец имеет честь предложить вашему величеству.
— Говорите! — приказал король, склонившись над картой Франции, чтобы следить глазами за различными маршрутами, которые собирался изложить молодой граф.
— Государь, существует много мест, куда король мог бы удалиться.
— Несомненно.
— Сделал ли король выбор?
— Пока нет. Я ожидал услышать мнение господина де Буйе; предполагаю, что вы мне передадите его.
Молодой человек почтительно поклонился в знак подтверждения.
— Говорите же! — приказал Людовик XVI.
— Прежде всего Безансон, государь: там весьма надежная крепость, очень удобно расположенная для того, чтобы собрать армию, подать сигнал и протянуть руку швейцарцам. Присоединившись к армии, швейцарцы могут пройти через Бургундию, где много роялистов, а оттуда двинуться на Париж.
Король покачал головой с таким видом, словно хотел сказать: "Я бы предпочел что-нибудь другое".
Молодой человек продолжал:
— Существует еще Валансьен, государь, или любое другое место во Фландрии, где есть надежный гарнизон. Маркиз де Буйе мог бы отправиться туда с вверенными ему частями либо до, либо после прибытия короля.
Людовик XVI опять покачал головой, будто говоря: "Предложите что-нибудь другое, сударь!"
— Король может также выехать через Арденны и австрийскую Фландрию, — продолжал молодой человек, — а затем, еще раз перейдя ту же границу, направиться в одну из крепостей, переданных под командование господина де Буйе, куда заранее будут подтянуты войска.
— Я чуть позже скажу, почему я все время спрашиваю, нет ли у вас чего-нибудь получше.
— Наконец, король может отправиться прямо в Седан или в Монмеди: там генерал, находясь в центре своих войск, будет располагать полной свободой действий, чтобы выполнить волю вашего величества независимо от того, пожелаете ли вы покинуть Францию или идти на Париж.
— Дорогой граф, — начал король, — в двух словах объясню, что заставляет меня отвергнуть первые три предложения, и почему я скорее всего остановлюсь на четвертом. Во-первых, Безансон находится слишком далеко и, следовательно, слишком велика вероятность того, что меня остановят раньше, чем я успею прибыть на место. Валансьен расположен недалеко и подошел бы мне в том смысле, что его жители относятся ко мне доброжелательно; однако господин де Рошамбо, командующий войсками в Эно, иными словами — на подступах к Валансьену, целиком проникся демократическими взглядами. Ну а о том, чтобы убежать через Арденны и Фландрию, то есть просить помощи у Австрии, не может быть и речи; помимо того, что я не люблю Австрию, которая вмешивается в наши дела лишь для того, чтобы еще больше их запутать, в настоящее время она и сама переживает слишком тяжелые дни из-за болезни моего шурина, из-за войны с Турцией, из-за восстания в Брабанте; не хватало ей еще поссориться из-за меня и с Францией! И потом, я не хочу покидать пределы Франции. Стоит королю хоть на шаг удалиться от своего королевства, как он уже не может быть уверен в том, что потом вернется. Возьмите, к примеру, Карла Второго, Якова Второго: первый возвратился лишь спустя тринадцать лет, второй — так никогда и не смог вернуться. Нет, я предпочитаю Монмеди. Он расположен на подходящем для меня расстоянии, в самом центре войск, находящихся под командованием вашего отца… Передайте маркизу, что мой выбор сделан и что я поеду в Монмеди.
— Это окончательное решение короля или только проект? — осмелился спросить молодой граф.
— Дорогой Луи, — отвечал Людовик XVI, — ничто еще окончательно не решено, все будет зависеть от обстоятельств. Если я увижу, что королева и мои дети снова подвергаются опасности, как в ночь с пятого на шестое октября, тогда я решусь. Непременно передайте вашему отцу, дорогой граф, что, как только решение будет принято, оно будет бесповоротным.
— А теперь, государь, — продолжал молодой граф, — не угодно ли будет вашему величеству выслушать мнение моего отца относительного того, как будет проходить это путешествие?
— Разумеется! Говорите скорее.
— Мой отец полагает, государь, что опасности путешествия будут меньше, если их поделить.
— Что вы хотите этим сказать?
— Государь, вашему величеству следовало бы отправиться с ее высочеством принцессой и мадам Елизаветой в одну сторону, а королева с его высочеством дофином поехала бы в другую сторону… и таким образом…
Король не дал г-ну де Буйе договорить.
— На эту тему спорить бесполезно, дорогой Луи, — заявил он, — в трудную минуту мы с королевой решили не расставаться. Если ваш отец хочет нас спасти, пусть спасает нас вместе или не спасает вовсе.
Молодой граф поклонился.
— Когда придет время, король отдаст приказания, — промолвил он, — и приказания короля будут исполнены. Однако я позволю себе заметить, государь, что будет нелегко найти такую карету, в которой могли бы удобно разместиться ваши величества, их августейшие дети, мадам Елизавета и двое-трое сопровождающих слуг.
— На этот счет можете не беспокоиться, дорогой Луи. Я все предусмотрел и заказал такую карету.
— И еще, государь: в Монмеди ведут два пути. Мне осталось лишь уточнить, по какой из двух дорог ваше величество предпочитает поехать: надежный инженер должен изучить маршрут.
— У нас есть такой надежный инженер. Преданный нам граф де Шарни составил замечательные карты окрестностей Чандернагора. Чем меньше людей мы посвятим в тайну, тем будет лучше. Граф — преданный, умный и отважный человек, воспользуемся же его услугами. Ну а дорогу, как видите, я уже давно выбираю. Я заранее выбрал Монмеди, вот почему обе ведущие туда дороги отмечены на этой карте.
— Даже три дороги, — почтительно поправил г-н де Буйе.
— Да, знаю; можно отправиться по дороге, ведущей из Парижа в Мец; проехав Верден, свернуть с нее и следовать вдоль реки Мёз по дороге на Стене, а оттуда до Монмеди всего три льё.
— Возможен еще путь через Реймс, Иль, Ретель и Стене, — сказал молодой граф довольно уверенно, показывая тем королю, что сам он отдает предпочтение именно этому маршруту.
— Так! — воскликнул король. — Вы как будто предпочитаете именно эту дорогу?
— Да нет, государь, что вы! Храни меня Господь! Я еще слишком молод, чтобы брать на себя ответственность высказывать мнение в столь важном деле. Нет, государь, это не мое мнение, так полагает мой отец. Эта точка зрения основана на том, что местность, по которой дорога эта проходит, бедна, почти пустынна и, следовательно, сулит меньше неожиданностей. Отец говорит также, что Королевский немецкий полк, должно быть, лучший во всей армии, единственный сохранивший верность присяге, расквартирован в Стене и потому начиная с Иля или Ретеля может сопровождать короля; таким образом удалось бы избежать необходимости слишком большого перемещения войск.
— Да, — перебил его король, — однако мне пришлось бы ехать через Реймс, где я короновался, где первый встречный может меня узнать… Нет, дорогой граф, на этот счет мое решение твердо.
Король произнес последние слова столь твердо, что граф Луи не стал даже пытаться переубедить короля.
— Итак, ваше величество, вы решились?.. — спросил он.
— Да. Я выбираю дорогу на Шалон через Варенн, не заезжая в Верден. А полки будут размещены в каждом из небольших городков между Монмеди и Шалоном; я даже думаю, что первый из них мог бы меня ждать уже в Шалоне.
— Государь, — сказал граф, — мы еще сумеем обсудить, до какого города можно будет рискнуть разместить эти полки. Однако король не может не знать, что в Варение нет почтовой станции.
— Мне очень нравится, что вы так хорошо осведомлены, господин граф, — улыбнулся король. — Это доказывает, что вы добросовестно потрудились над нашим планом… Пусть вас это не беспокоит, мы найдем способ держать лошадей наготове при въезде или выезде из города. Наш инженер скажет нам, где это будет удобнее сделать.
— А теперь, государь, когда мы почти обо всем договорились, — промолвил молодой граф, — позволит ли мне ваше величество процитировать от имени моего отца несколько строк одного итальянского автора, показавшиеся маркизу столь подходящими к случаю, что он мне приказал выучить их на память и передать их королю.
— Слушаю вас, сударь.
— Вот эти слова: "Промедление всегда вредит, и никогда не бывает абсолютно благоприятных обстоятельств для затеваемого дела. Посему тот, кто ждет идеального случая, так никогда и не начнет дела, а если и начнет, то зачастую его ожидает печальный конец". Так говорит этот автор, государь.
— Да, сударь, и этот автор Макиавелли. Можете мне поверить, я непременно прислушаюсь к советам посла блистательной республики… Но тише! Я слышу на лестнице чьи-то шаги… Это спускается Гамен. Пойдемте к нему навстречу, а то он заметит, что мы занимались вовсе не шкафом.
С этими словами король распахнул дверь на потайную лестницу.
Было самое время: метр стоял на самой нижней ступеньке с замком в руках.
В тот же день, вечером, около восьми часов, какой-то человек, судя по одежде — мастеровой, вышел из Тюильри через Разводной мост, бережно прижимая руку к карману куртки, будто в нем была спрятана в этот вечер сумма более значительная, чем та, что бывает обычно в кармане у ремесленника. Он повернул налево и из конца в конец прошел всю аллею, которая со стороны Сены служит продолжением части Елисейских полей, называвшейся когда-то пристанью Мраморной или Каменной, а в наши дни носит название бульвара Курла-Рен.
Дойдя до конца этой аллеи, он оказался на набережной Мыловаров.
В описываемое нами время набережная Мыловаров была днем весьма оживленна, а по вечерам освещалась огнями бесчисленных кабачков, где в воскресные дни буржуа закупали вино и провизию и грузили их на суда, зафрахтованные по цене два су с человека, после чего отправлялись отдохнуть на Лебединый остров, где без провизии они могли бы умереть с голоду, потому что в будни остров был совершенно необитаем, а в праздничные дни, напротив, кишел людьми.
Возле первого же кабачка, выросшего на его пути, человек в куртке мастерового, казалось, вступил в жестокий бой с искушением заглянуть туда и одержал победу: прошел мимо.
Но вот — другой кабачок и то же искушение. На сей раз господин, незаметно следовавший за нашим мастеровым словно тень от самого плашкоута, был уверен, что ремесленник не устоит: тот отклонился от прямой линии, подошел к этому филиалу храма Бахуса, как тогда говорили, и уже занес над порогом ногу.
Однако воздержанность мастерового опять одержала верх; вполне вероятно, что, если бы на его пути не встретился третий кабачок и ему пришлось бы возвращаться назад, чтобы нарушить клятву, похоже данную им самому себе, он не стал бы этого делать и продолжал бы идти своей дорогой, — не совсем на трезвую голову, потому что путник, судя по его виду, успел принять солидную порцию той самой жидкости, что веселит сердце человека; впрочем, он еще владел собой, а голова руководила ногами, заставляя их шагать вперед.
К несчастью, на этой дороге стоял не только третий, но еще и десятый, и двадцатый кабачок… Соблазн слишком часто возобновлялся, и сила сопротивления уступала силе желания. Третье искушение оказалось непреодолимым.
Справедливости ради скажем: эта сделка с совестью привела к тому, что ремесленник, так мужественно, но неудачно сражавшийся с демоном вина, войдя в кабачок, остался у стойки и заказал только стаканчик.
Впрочем, демоном вина, с которым он сражался, был, казалось, этот незнакомец, следовавший за ним на расстоянии и прятавшийся в темноте, стараясь не попасться ремесленнику на глаза, но не упуская его из виду.
По всему было видно, что незнакомцу доставляло удовольствие следить за мастеровым: он уселся на парапете прямо напротив входа в кабак, где ремесленник пил свой стаканчик, а спустя пять секунд после того, как тот, допив, шагнул за порог и тронулся в путь, незнакомец поднялся и пошел за ним.
Но кто может сказать, где остановится тот, кто хоть раз прикоснулся к роковой чаше опьянения и с особым, присущим только пьяницам удивлением и удовлетворением отметил, что ничто так не возбуждает жажду, как вино? Не прошел ремесленник и сотни шагов, как им овладела столь нестерпимая жажда, что он был вынужден остановиться и утолить ее. Правда, на этот раз он понял, что стаканчика будет маловато, и спросил пол бутылки.
Неотступно следовавшая за ним тень отнюдь не проявляла неудовольствия вынужденными задержками, вызванными необходимостью освежиться. Тень замерла на углу кабачка; и, несмотря на то что пьянчужка на этот раз со всеми удобствами уселся за столом и вот уже более четверти часа смаковал свою полбутылку, господин, добровольно взявший на себя роль тени, ничем не выдал своего нетерпения; когда ремесленник вышел, незнакомец пошел за ним таким же размеренным шагом, как и раньше.
Еще через сотню шагов его долготерпение ждало новое и еще более суровое испытание; он в третий раз остановился, и теперь, так как жажда его все возрастала, спросил целую бутылку.
Терпеливый аргус, следовавший за ним по пятам, ожидал его еще полчаса.
Несомненно, эти все удлинявшиеся остановки сначала в пять минут, потом в четверть часа и, наконец, в полчаса пробудили в душе пьяного нечто вроде угрызений совести: он, по-видимому, решил больше не останавливаться, но и не мог перестать пить и потому заключил сам с собой сделку, прихватив перед уходом из кабачка попутчицу — откупоренную бутылку.
Это было мудрое решение: теперь он останавливался лишь затем, чтобы приложиться пересохшими губами к бутылке, причем ноги его после каждой остановки выписывали все более размашистые кривые и зигзаги.
Благодаря удачному сочетанию этих зигзагов ему удалось пройти через заставу Пасси, причем без помех — горячительные напитки, как известно, освобождены от вывозной пошлины.
Незнакомец, шедший вслед за ним, миновал заставу не менее благополучно.
Отойдя шагов на сто от городских ворот, наш мастеровой похвалил себя, должно быть, за предусмотрительность, потому что теперь кабачки встречались все реже и реже и наконец вовсе исчезли.
Но нашему философу все было нипочем. Он, подобно античному мудрецу, нес с собой не только свое добро, но и свою радость.
Мы говорим "радость", принимая во внимание то обстоятельство, что в ту минуту, как вина в бутылке убавилось наполовину, наш пьянчуга затянул песню, а никто не станет отрицать, что пение, как и смех, — это один из способов выражения человеческой радости.
Человек, тенью следовавший за пьяным, казалось, расчувствовался, заслышав его песню: он принялся едва слышно ему подпевать и с особенным любопытством следил за выражением этой радости. К несчастью, радость оказалась мимолетной, а пение — недолгим. Радость испарилась вместе с вином из бутылки: когда та опустела и пьяный тщетно попытался выжать из нее еще хоть несколько капель, песня сменилась ворчанием, оно становилось все громче и скоро превратилось в проклятия.
Эти проклятия были направлены по адресу неизвестных преследователей, на которых жаловался, едва держась на ногах, наш незадачливый путник.
— Ах, подлец! — бормотал он. — Ах, проклятая!.. Старому другу, учителю дать поддельного вина!.. Тьфу! Пусть теперь только попробует послать за мной, когда понадобится исправлять его дурацкие замки! Пусть-ка пошлет за мной своего предателя… Тоже мне, товарищ называется… бросил меня… А я ему тогда скажу: "Хватит, государь! Пускай теперь твое величество само исправляет свои замки". Поглядим тогда, так ли это просто, как клепать декреты… A-а! Я тебе покажу замки с тремя суколдами!.. Я тебе покажу защелкивающиеся язычки!.. Я тебе покажу трубчатые ключи с фас… с фасонными бородками!.. У, подлец!.. У, проклятая! Они меня точно отравили!
С этими словами несчастная жертва, сраженная, без сомнения, ядом, в третий раз рухнула во весь рост прямо на камни мостовой, покрытые толстым, мягким слоем грязи.
До этого наш путник поднимался сам. Дело это было не из легких, однако, к чести своей, он с ним справлялся. В третий же раз после безнадежных попыток он вынужден был признать, что задача эта оказалась ему не по силам. Со вздохом, похожим скорее на стон, он будто решился переночевать на груди нашей общей матери-земли.
Незнакомец, как видно, только и ждал, когда наступит эта минута отчаяния и слабости: он с удивительным упорством преследовал ремесленника от самой площади Людовика XV. Понаблюдав издали за его безуспешными попытками подняться, которые мы только что попытались описать, он осторожно приблизился, обошел кругом это рухнувшее величие и окликнул проезжавший мимо фиакр.
— Послушайте, дружище, — обратился он к вознице, — моему приятелю стало плохо. Вот вам экю в шесть ливров, погрузите несчастного в экипаж и отвезите его в кабачок у Севрского моста. Я сяду рядом с вами.
В предложении одного из двух приятелей, еще держащегося на ногах, не было ничего удивительного, а его желание ехать на козлах свидетельствовало лишь о том, что он был незнатного происхождения. С трогательной фамильярностью, свойственной простым людям в обращении друг с другом, кучер проговорил:
— Шесть франков, говоришь? Ну и где они, твои шесть франков?
— Вот они, дружище, — ответил тот, ничуть, казалось, не обижаясь и подавая кучеру экю.
— А как приедем, хозяин, — спросил автомедон, смягчившись при виде поистине королевской щедрости, — будет мне на выпивку?
— Это смотря по тому, как будем ехать. Положи-ка беднягу в карету, получше закрой дверцы да постарайся, чтобы твои две клячи не свалились с копыт раньше, чем мы будем у Севрского моста, а уж тогда поглядим… Как ты себя будешь вести, так и мы…
— Отлично! Вот ответ так ответ! Будьте покойны, хозяин, уж я понимаю, что к чему! Садитесь на козлы и последите, чтоб мои индюшки не баловали: они в такое время чуют конюшню и торопятся домой. А я сделаю все что полагается.
Щедрый незнакомец без единого возражения выполнил данное ему указание; возница же со всею деликатностью, на какую только он был способен, поднял пьяницу, осторожно уложил его меж двух скамеек фиакра, захлопнул дверцу, сел на свое место рядом с незнакомцем, развернул фиакр и хлестнул кнутом лошадей, двинувшихся неспешным шагом, привычным для несчастных четвероногих. Скоро они проехали деревушку Пуэндю-Жур и спустя час, по-прежнему неторопливо, подъехали к кабачку у Севрского моста.
Десять минут понадобилось на то, чтобы выгрузить гражданина Гамена, которого читатель, без сомнения, давно уже узнал; мы снова встретимся с достославным мастером из мастеров и мастеров учителем, сидящим за тем же столом против того же оружейного мастера, кого мы видели в самой первой главе этой истории.
Как же выгрузили из фиакра метра Гамена и как он из близкого к каталептическому состояния, в котором мы его оставили, пришел в состояние почти нормальное, в каком мы его сейчас увидим?
Хозяин кабачка у Севрского моста уже лежал в постели и ни единый луч света не пробивался сквозь щели в ставнях, когда кулак филантропа, подобравшего метра Гамена на улице, ударил в дверь. Он стучал так громко, что ясно было: хозяевам дома, как бы крепко они ни спали, вряд ли удастся долго наслаждаться сном при такой атаке.
Заспанный, дрожащий и спотыкающийся со сна, кабатчик с ворчанием пошел сам отпирать дверь, приготовившись должным образом встретить наглеца, нарушившего его покой, если только, как он говорил про себя, игра не будет стоить свеч.
Вероятно, игра уравновесила свечи, по крайней мере, потому что стоило дерзко стучавшему господину шепнуть на ухо кабатчику одно словечко, как тот стянул с головы ночной колпак и, почтительно раскланиваясь, что выглядело особенно комично, принимая во внимание его костюм, пригласил метра Гамена с провожатым в отдельную комнату, где мы уже видели его потягивающим любимое бургундское.
Однако на сей раз метр Гамен после обильных возлияний был в почти бессознательном состоянии.
Так как возница и лошади сделали все, что было в их силах, — один с помощью кнута, другие с помощью ног, — незнакомец прежде всего расплатился, присовокупив монету в двадцать четыре су в качестве дополнительного вознаграждения к шести ливрам выданной основной платы.
Затем, видя, что метр Гамен неподвижно сидит за столом, прислонившись головой к стене, он поспешил спросить у хозяина пару бутылок вина и графин с водой, а сам распахнул окно и ставни, чтобы освежить смрадный воздух в кабачке.
Эта мера при других обстоятельствах могла бы вызвать подозрение. В самом деле, любой мало-мальски наблюдательный человек мог бы сказать, что только люди определенного круга испытывают потребность вдыхать такой воздух, каким его создала природа, то есть состоящим из семидесяти частей кислорода, двадцати одной части азота и двух частей воды, тогда как простой народ, живущий в вонючих лачугах, без всякого труда дышит воздухом, перенасыщенным углеродом и азотом.
По счастливой случайности поблизости не было никого, кто мог бы сделать подобное замечание. Желая услужить, хозяин торопливо принес вино, а уж потом, не спеша, принес воду, после чего удалился, оставив незнакомца наедине с метром Гаменом.
Незнакомец, как мы видели, прежде всего стал проветривать комнату и, не успев еще запереть окно, поднес флакон к раздувавшимся ноздрям слесаря, шумно сопевшего в отвратительном пьяном сне. Пьяницы навсегда бы излечились от любви к вину, если бы Всевышний ниспослал чудо, дав им возможность хоть раз увидеть себя спящими.
Едва почуяв резкий запах содержавшейся во флаконе жидкости, метр Гамен широко раскрыл глаза и яростно чихнул, потом пробормотал несколько невразумительных слов, понять которые смог бы лишь опытный философ, каким был его собеседник. Внимательно вслушиваясь, тот сумел разобрать лишь следующее:
— Подлец… отравил меня… отравил!..
Оружейник, казалось, был очень доволен тем, что метр Гамен по-прежнему находился во власти той же идеи; он снова поднес к его лицу флакон. Это придало силы достойному сыну Ноя: он прибавил к прежним своим словам еще одно, выдвинув обвинение тем более ужасное, что оно свидетельствовало и о чрезмерном доверии к злодею, и о его неблагодарном сердце.
— Отравить друга… друга!..
— Это в самом деле отвратительно, — поддакнул оружейник.
— Отвратительно!.. — пробормотал Гамен.
— Подло! — продолжал первый.
— Подло! — повторил другой.
— К счастью, — заметил оружейник, — я оказался рядом и дал вам противоядие.
— Да, к счастью, — пробормотал Гамен.
— Но одной дозы при таком сильном отравлении не хватит, — продолжал незнакомец, — вот, выпейте-ка еще.
Он добавил из флакона в стакан с водой пять или шесть капель жидкости, представляющей собой не что иное, как нашатырный спирт, и поднес его к губам Гамена.
— А! — пробормотал тот. — Это нужно выпить… лучше уж пить, чем нюхать!
И он с жадностью опрокинул стакан.
Однако едва он проглотил дьявольскую смесь, как глаза у него полезли на лоб. Он стал чихать и, улучив минуту, закричал:
— Ах ты разбойник! Ты что мне дал?! Тьфу! Тьфу!
— Дорогой мой! — отвечал незнакомец. — Я дал вам напиток, который спасает вас от смерти.
— A-а, ну раз это пойло спасает меня от смерти, стало быть, вы правы. Но вы зря называете это напитком.
Он опять чихнул, скривив рот и вытаращив глаза, словно маска в античной трагедии.
Незнакомец воспользовался этой минутной пантомимой, чтобы закрыть не окно, а только ставни.
Гамен не без пользы для себя во второй или в третий раз раскрыл глаза. При этом судорожном движении век, как бы ни было оно мимолетно, мастер успел оглядеться и с чувством глубокого почтения, которое испытывают все пьяницы к стенам кабака, узнал, где находится.
Место в самом деле было ему хорошо известно; ремесленнику частенько приходилось бывать в городе, и почти всегда он заходил в кабачок у Севрского моста. В определенном смысле эти остановки можно было счесть даже необходимыми, потому что вышеозначенный кабачок находился как раз на полпути к дому.
То, что он узнал место, возымело свое действие: прежде всего оно вселило в слесаря веру в то, что он находится на дружественной земле.
— Эге! Отлично! — сказал он. — Похоже, я уже проделал половину пути.
— Да, благодаря мне, — заметил оружейник.
— Как это благодаря вам? — пробормотал Гамен, переводя взгляд с предметов неодушевленных на предмет одушевленный. — Благодаря вам? А кто вы, собственно, такой?
— Дорогой мой господин Гамен! — ответил незнакомец. — Этот вопрос показывает, что у вас короткая память.
Гамен взглянул на собеседника с еще большим вниманием, чем в первый раз.
— Погодите, погодите… — сказал он, — мне и вправду кажется, что я вас где-то уже видел.
— Неужели? Как удачно!
— Да, да, да! Но когда и где? Вот в чем вопрос.
— Вы спрашиваете, где? Оглянитесь. Может быть, вам попадется на глаза какая-нибудь вещь, которая поможет вспомнить… Когда? Это другое дело. Возможно, нам придется дать вам новую порцию противоядия, чтобы вы могли ответить на этот вопрос.
— Нет, спасибо, — возразил Гамен, выбросив вперед руку, — не желаю я больше вашего противоядия. Раз я почти спасен, на этом и остановлюсь… Так где же я вас мог видеть… где я вас видел?.. Да здесь и видел!
— Ну, слава Богу, вспомнили!
— Когда же я вас видел? Погодите-ка, ну да! Это было в тот день, когда я возвращался из Парижа после… секретной работы… Можно подумать, я подрядился делать секретные замки, — со смехом прибавил Гамен.
— Отлично! А теперь скажите, кто я такой.
— Кто вы такой? Вы тот самый человек, что угостил меня вином, и, значит, человек порядочный. Вашу руку!
— Мне это тем более приятно, — отвечал незнакомец, — что от слесаря до оружейника не так уж далеко: достаточно лишь протянуть руку…
— A-а, да, да, да, теперь припоминаю. Да, это было шестого октября, в тот день, когда король возвращался в Париж; мы с вами тогда немножко о нем посудачили.
— И мне было чрезвычайно интересно с вами разговаривать, метр Гамен; вот почему я, пользуясь тем, что к вам вернулась память, хочу продлить это удовольствие. Я хочу вас спросить, если, конечно, вы не сочтете это нескромностью, что вы делали час тому назад, лежа поперек дороги в двадцати шагах от груженой повозки, которая уже готова была переехать вас надвое, не вмешайся я в эту минуту. Уж не горе ли какое-нибудь у вас, метр Гамен? Может, вы приняли роковое решение свести счеты с жизнью?
— Свести счеты с жизнью? Могу поклясться, нет! Что я делал, лежа посреди мостовой?.. Вы точно знаете, что это был я?
— Еще бы, черт подери! Вы только посмотрите на себя!
Гамен осмотрел одежду.
— Ого! — воскликнул он. — Достанется мне от госпожи Гамен! Она еще вчера мне говорила: "Не надевай ничего нового, надень старую куртку: для Тюильри и так сойдет".
— Как?! Для Тюильри? — переспросил незнакомец. — Так вы возвращались из Тюильри, когда я вас встретил?
Гамен почесал в затылке, пытаясь привести в порядок свои воспоминания.
— Да, да, верно, — сказал он, — разумеется, я возвращался из Тюильри. Ну и что? В том, что я учил господина Вето слесарному мастерству, нет никакой тайны.
— Кто такой господин Вето? Кого вы называете господином Вето?
— Разве вы не знаете, что так называют короля? Вы что, с луны свалились?
— В этом нет ничего удивительного! Я делаю свое дело и не занимаюсь политикой.
— Хорошо вам! А я, к несчастью, занимаюсь, вернее сказать, вынужден заниматься. Это меня и погубит.
Гамен поднял к небу глаза и вздохнул.
— Ба! Так вас вызвали в Париж для такой же работы, как в тот раз, когда я встретил вас впервые? — спросил незнакомец.
— Вот именно! Только тогда я не знал, куда иду, потому что у меня была на глазах повязка, а в этот раз я знал, так как никто мне глаза не завязывал.
— Вам, стало быть, не пришлось догадываться, находитесь ли вы в Тюильри или еще где?
— В Тюильри? — переспросил Гамен. — А кто вам сказал, что я был в Тюильри?
— Да вы сами, черт побери! Как же я узнал бы, что вы были в Тюильри, если бы вы сами мне об этом только что не сказали?
"Верно, — подумал Гамен, — откуда же еще он мог это узнать, если я сам ему об этом не сказал?"
— Я, может, совершил оплошность, — проговорил он, обращаясь к незнакомцу, — ладно, что поделаешь! Вы же не первый встречный. Раз уж я вам об этом сказал, не буду отнекиваться: да, я был в Тюильри.
— И работали там с королем, — подхватил незнакомец, — за что и получили от него двадцать пять луидоров, которые лежат у вас в кармане.
— Эге! Да, у меня и правда было в кармане двадцать пять луидоров… — согласился Гамен.
— Они и сейчас там лежат, дружище.
Гамен торопливо сунул руку в карман и выгреб горсть золотых монет вперемешку с мелкими серебряными и медными монетами.
— Погодите, погодите, — сказал он, — пять, шесть, семь… надо же! Я совсем запамятовал… двенадцать, тринадцать, четырнадцать… А ведь двадцать пять луидоров — солидная сумма… семнадцать, восемнадцать, девятнадцать… Да, такие деньги в наше время на дороге не валяются… двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять! Ага! — с облечением вздохнув, продолжал Гамен. — Слава Богу, все на месте.
— Раз я вам сказал, вы могли положиться на мое слово, как мне кажется.
— На ваше слово? А почему вы знали, что у меня при себе двадцать пять луидоров?
— Дорогой господин Гамен! Как я уже имел честь вам доложить, я нашел вас лежащим поперек дороги в двадцати шагах от повозки, готовой вот-вот вас переехать. Я приказал владельцу повозки остановиться, потом окликнул проезжавший мимо фиакр, снял с него один из фонарей и, осмотрев вас при свете этого фонаря, приметил на мостовой несколько луидоров. Так как эти монеты лежали рядом с вашим карманом, я решил, что они оттуда и выкатились. Я пошарил в нем рукой и, обнаружив двадцать других луидоров, понял, что не ошибся. Кучер покачал головой со словами: "Нет, сударь, нет". — "Что значит нет?" — "Нет, я не повезу этого человека". — "Почему не повезешь?" — "Потому что он слишком богат для своего костюма… Двадцать пять золотых луидоров в жилете бумажного бархата — да это попахивает виселицей, сударь!" — "Как?! — спросил я. — Неужели вы думаете, что имеете дело с вором?" Кажется, вас поразило это слово, и вы воскликнули: "Вор, говорите? Я вор?" — "Конечно, вор!" — отвечал возница. — Откуда же у вас в кармане двадцать пять луидоров, если вы их не украли?" — "У меня в кармане двадцать пять луидоров, которые мне дал мой ученик, король Франции!" — ответили вы. Когда я услышал ваши слова, мне в самом деле показалось, что я вас узнаю. Я поднес фонарь поближе. "Эге! — воскликнул я. — Вот все и объяснилось! Это же господин Гамен, мастер слесарного дела из Версаля! Он работал вместе с королем, и король дал ему за работу двадцать пять луидоров. Поехали, я за него ручаюсь". С той минуты как я за вас поручился, кучер перестал спорить. Я водворил в ваш карман выпавшие оттуда луидоры; вас осторожно уложили в фиакр, я сел на козлы, потом мы вылезли у этого кабачка, и вот так вы оказались здесь, слава Богу, жалуясь лишь на то, что вас бросил подмастерье.
— Я говорил о своем подмастерье? Я жаловался на то, что он меня бросил? — все более удивляясь, переспросил Гамен.
— Ну вот! Он уж и не помнит своих слов!
— Я?!
— Ну да! Разве не вы тогда же говорили: "Из-за этого негодяя…" Я забыл его имя…
— Луи Леконт.
— Да, да… Как?! Не вы ли тогда же говорили: "Из-за этого негодяя Луи Леконта я здесь… Он обещал вернуться со мной в Версаль, а когда настало время оттуда уходить, тут-то он меня и бросил, не простившись"?
— Я вполне мог так сказать, потому что это правда.
— А раз это правда, зачем отрицать? Разве вы не знаете, что, будь на моем месте кто-нибудь другой, такая скрытность по нашим временам могла бы плохо кончиться?
— Да, только не с вами… — ласково глядя на незнакомца, заметил Гамен.
— Не со мной? Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать: "с другом".
— Да уж, вижу я, как вы доверяете своему другу! Вы говорите ему "да", потом — "нет"; вы говорите: "это правда", а потом — "неправда". Прямо как в прошлый раз, слово чести! Когда вы мне здесь рассказывали одну историю… Надо быть из Пезенаса, чтобы хоть на минуту этому поверить!
— Какую я рассказывал историю?
— О потайной двери, на которую вы ставили замок для какого-то вельможи, только вы почему-то не могли сказать, где этот вельможа живет.
— Ну, хотите — верьте, хотите — нет, а в этот раз опять речь шла о двери.
— У короля?
— У короля. Только эта дверь была не на лестницу, а в шкаф.
— И вы хотите меня уверить в том, что король, который и сам неплохо слесарничает, стал бы за вами посылать, чтобы вы поставили ему замок на дверь? Ха-ха!
— Однако дело именно так и обстоит. Эх, бедняга! Он и впрямь думал, что может без меня обойтись, вот и стал наспех делать свой замок: "Зачем Гамен? К черту Гамена! Кому нужен этот Гамен?" Да только запутался он в суколдах, вот и пришлось звать на помощь Гамена!
— Должно быть, он послал за вами одного из своих доверенных камердинеров: Гю, Дюрея или Вебера?
— Не тут-то было! Он нашел себе помощника, который еще меньше его смыслит в этом деле; и вот в одно прекрасное утро этот помощник приходит ко мне в Версаль и говорит: "Вот, папаша Гамен, мы с королем хотели сделать замок, и ни черта у нас не вышло! Проклятый замок не работает". — "Чем же я могу вам помочь?" — отвечаю я. "Доделайте его, черт побери!" А я ему и говорю: "Врете! Вас прислал не король, вы заманиваете меня в ловушку!" Тогда он мне и говорит: "Ну что ж! Чтобы вам доказать, что меня послал король, он поручил мне передать вам двадцать пять луидоров, так что можете не сомневаться". — "Двадцать пять луидоров!" — говорю. "Где же они?" — "Вот!" И дал мне деньги.
— Так это те самые двадцать пять луидоров, которые у вас сейчас при себе? — спросил оружейник.
— Нет, это другие. Те двадцать пять были только задатком.
— Дьявольщина! Пятьдесят луидоров только за то, чтобы починить замок! Тут дело нечисто, метр Гамен.
— Я тоже так подумал. Тем более что помощник…
— Что помощник?
— Мне показалось, что это не настоящий подмастерье. Мне пришлось расспросить его, у кого он набирался мастерства, да и хорошенько проверить его в работе.
— Однако вы не из тех, кого можно провести, когда вы видите, как работает подмастерье.
— А я не могу сказать, что этот парень плохо работал… Он довольно шустро управлялся с напильником и зубилом. Я сам видел, как он одним махом перерезал раскаленный железный прут и круглым напильником проделал в нем сквозное отверстие, да так, будто просверлил буравчиком рейку. Но, как бы это сказать… во всем этом было больше теории, чем практики: не успевал он закончить работу, как бежал мыть руки и мыл их до тех пор, пока они не побелеют. Разве у настоящего слесаря могут быть белые руки? Вот, к примеру, мои: их сколько ни мой…
И Гамен с гордостью показал свои черные заскорузлые ладони, которые словно бросали вызов всему миндальному мармеладу и всему мылу на свете.
— Ну и что же вы делали, когда явились к королю? — спросил незнакомец, возвращая слесаря к интересовавшей его теме.
— Было сразу видно, что нас ждали. Нас ввели в кузницу; там король вручил мне замок, признаться недурно начатый. Но он запутался с суколдами. Еще бы: замок с тремя суколдами! Не каждому слесарю такое по силам, а тем более королю, как вы понимаете. Я взглянул и сразу попал в точку. Я сказал: "Оставьте меня на час одного, и все пойдет как по маслу". Король ответил: "Работай, Гамен, дружище; будь как дома. Вот тебе напильники, здесь — тиски; работай, мой дружок, работай, а мы пойдем приготовим шкаф". Засим он и вышел с этим чертовым подмастерьем.
— По большой лестнице? — как бы между прочим спросил оружейник.
— Нет, по маленькой, потайной, что ведет в его кабинет. Я, когда кончил работу, сказал себе: "Шкаф — только отговорка: они заперлись вдвоем и замышляют какой-нибудь заговор. Спущусь-ка я потихоньку, распахну дверь кабинета — и бац! сразу увижу, чем они там занимаются".
— И чем же они занимались? — спросил незнакомец.
— A-а, то-то и оно, что они, как видно, были настороже; я-то ведь не могу ходить, как танцор, понимаете? Хоть я и старался изо всех сил ступать тихо, ступеньки подо мной скрипели; они меня и услыхали. Они сделали вид, что идут мне навстречу, и в ту минуту как я взялся за ручку двери, хлоп — дверь распахнулась. Кто остался в дураках? Гамен.
— Так вы ничего не знаете?
— Еще чего! "A-а! Гамен, это ты?" — спросил король. "Да, государь, — отвечал я, — все готово". — "Мы тоже закончили, — сказал он, — иди, я тебе дам другую работу". Он быстро провел меня через кабинет, но я все-таки успел заметить, что на столе была разложена большущая карта, наверно — Франции, потому что в углу я заметил три лилии.
— А вы ничего особенного не приметили на этой карте Франции?
— Как же нет? Я видел три длинные цепочки булавок, они выходили из центра, несколько раз почти соприкасались и подходили к краю: это было похоже на солдат, которые двигаются тремя разными путями к границе.
— Ну, дорогой Гамен, от вашей проницательности воистину ничего не скроешь! — с притворным восхищением воскликнул незнакомец. — И вы думаете, что, вместо того чтобы заниматься шкафом, король и ваш помощник стояли над этой картой?
— Уверен! — отвечал Гамен.
— Вы не можете этого знать в точности.
— Могу.
— Каким образом?
— Да все очень просто: булавочные головки были из разноцветного воска: черные, синие и красные. Во все время разговора король, сам того не замечая, ковырял в зубах булавкой с красной головкой.
— Ах, Гамен, дружище! — сказал незнакомец. — Если я изобрету что-нибудь новое в оружейном деле, я вас ни за что не пущу к себе в кабинет, даже на минутку, это точно! Или я вам завяжу глаза, как в тот день, когда вас вели к вельможе, да и то, несмотря на повязку, вы заметили, что крыльцо насчитывало десять ступеней, а дом выходил фасадом на бульвар.
— Погодите! — перебил его Гамен, польщенный похвалой незнакомца. — Вы еще не все знаете: там и вправду был шкаф.
— Да ну? И где же?
— Где-где… Ни за что не угадаете!.. В стене, друг мой!
— В какой стене?
— Во внутреннем коридоре, ведущем из алькова короля в комнату дофина.
— А знаете, вы мне рассказываете очень интересные вещи… И что, шкаф был вот так у всех на виду?
— Скажете тоже!.. Я во все глаза глядел, да так ничего и не заметил и спросил: "Где же ваш шкаф?" Король осмотрелся по сторонам и сказал: "Гамен, я всегда тебе доверял и потому не хотел, чтобы кто-нибудь, кроме тебя, узнал мою тайну. Смотри!" С этими словами король приподнял деревянную панель. Подмастерье нам светил, потому что в этот коридор не проникает дневной свет. И вот я приметил в стене круглое отверстие поперечником около двух футов. Заметив мое удивление, король, подмигнув нашему подмастерью, спросил: "Ну что, дружок, видишь эту дыру? Я ее сделал, чтобы спрятать деньги; этот юноша помогал мне несколько дней, оставаясь во дворце. А теперь нужно приладить замок к этой железной двери, и она должна закрываться так, чтобы панель встала потом на прежнее место и скрыла дверь, как прежде скрывала дыру… Тебе нужна помощь? Этот юноша тебе поможет. Если же ты сумеешь обойтись без него, я дам ему другую работу". — "Вы отлично знаете, — отвечал я, — что, когда я могу сделать дело сам, я никогда не прошу помощи. Хорошему ремесленнику здесь работы часа на четыре, а я мастер, стало быть, через три часа все будет готово. Можете заниматься своими делами, молодой человек, а вы, государь, — своими. Если вам есть что прятать здесь, возвращайтесь через три часа". Надо думать, король, как и говорил, нашел нашему подмастерью другое занятие, потому как я его больше не видел. Через три часа король пришел один и спросил: "Ну что, Гамен, как обстоят наши дела?" — "Раз, два — и готово, государь", — ответил я и показал ему дверь. Это было просто одно удовольствие: она открывалась и закрывалась без малейшего скрипа, а замок работал, как автомат господина Вокансона. "Отлично! — похвалил он. — Теперь, Гамен, помоги мне пересчитать деньги, что я собираюсь сюда упрятать". Он приказал лакею принести четыре мешка с двойными луидорами и сказал мне: "Давай считать!" Я отсчитал миллион, он — тоже миллион, после чего осталось двадцать пять луидоров лишних. "Держи, Гамен, — сказал он, — это тебе за труды". И как ему только не стыдно было заставлять бедняка, отца пятерых детей, пересчитывать целый миллион и дать ему за это всего двадцать пять луидоров!.. Ну, что вы на это скажете?
Незнакомец шевельнул губами.
— Да, надо признаться, это мелочно! — ответил он.
— Погодите, это еще не все. Я беру двадцать пять луидоров, кладу их в карман и говорю: "Спасибо, государь! Только вот за всем этим у меня с самого утра маковой росинки во рту не было, я умираю от жажды!" Не успел я договорить, как через потайную дверь выходит королева и оказывается прямо передо мной без всякого предупреждения: в руках у нее тарелка, а на ней — стакан вина и булочка. "Дорогой Гамен! — говорит она мне. — Вас мучает жажда — выпейте, вы голодны — съешьте эту булочку". "Ах, ваше величество, — с поклоном отвечаю я ей, — не стоило вам из-за меня беспокоиться". Скажите-ка, что вы об этом думаете? Предложить стакан вина человеку, которого мучает жажда, и булочку, когда он умирает с голоду?! Что я должен был, по ее мнению, с этим делать?.. Сразу видно, что она никогда не умирала ни от голода, ни от жажды!.. Стакан вина!.. Это просто из рук вон!..
— Вы, стало быть, отказались?
— Уж лучше бы я отказался… Нет, я выпил. А булку завернул в платок и сказал себе: "Что не годится отцу, пойдет деткам!" Я поблагодарил ее величество, словно было за что, и пошел восвояси, поклявшись, что ноги моей больше не будет в Тюильри!..
— А почему вы говорите, что лучше бы вам было отказаться от вина?
— Потому что они, должно быть, подмешали в него яду! Не успел я перейти через Разводной мост, как меня обуяла такая жажда, уж такая жажда!.. Я так хотел пить, что, видя по левую руку реку, а по правую — винные лавки, я даже подумал, не лучше ли мне начать с реки… Вот тут-то я и понял зловредность вина, которое они мне дали: чем больше я пил, тем больше хотелось!.. И так продолжалось до тех пор, пока я не потерял сознание. Ну, уж теперь они могут быть спокойны: если когда-нибудь мне доведется давать против них показания, я расскажу, как получил от них двадцать пять луидоров за четыре часа работы, а также за то, что пересчитал миллион, и как, опасаясь, чтобы я не донес, где они прячут свои сокровища, они отравили меня как собаку![11]
— А я, дорогой Гамен, — поднялся оружейник, знавший теперь все, что хотел узнать, — готов подтвердить ваши слова, потому что сам дал вам противоядие, благодаря чему вы вернулись к жизни.
— Мы с вами, стало быть, отныне связаны не на жизнь, а на смерть! — воскликнул Гамен, взяв незнакомца за руки.
И отказавшись с чисто спартанской воздержанностью от стакана вина, в третий или в четвертый раз предлагаемого ему незнакомым приятелем, которому он только что поклялся в вечной дружбе, Гамен, выпивший нашатыря, продолжавшего оказывать на него отрезвляющее действие и в то же время отбившего у него охоту к вину ровно на двадцать четыре часа, отправился в Версаль, куда и прибыл целым и невредимым в два часа ночи с полученными от короля двадцатью пятью луидорами в кармане жилета и полученной от королевы булочкой в кармане кафтана.
Оставшись в кабачке один, мнимый оружейник вынул из жилетного кармана записную книжку в инкрустированном золотом черепаховом переплете и записал в ней:
"За альковом короля в темном коридоре, ведущем в комнату дофина, — железный шкаф.
Выяснить, не является ли в действительности Луи Леконт, ученик слесаря, графом Луи, сыном маркиза де Буйе, прибывшим из Меца одиннадцать дней тому назад".
Через день после описанных нами событий граф Калиостро, имевший разветвленную сеть самых необычайных знакомых в различных слоях общества вплоть до королевских слуг, уже знал, что граф Луи де Буйе прибыл в Париж 15 или 16 ноября; будучи разыскан генералом де Лафайетом, его кузеном, 18-го числа, он был в тот же день представлен королю; что, нанявшись к Гамену слесарным подмастерьем 22 ноября, он оставался у него три дня; на четвертый день отправился вместе с ним из Версаля в Париж и был сейчас же проведен к королю; потом он вернулся в дом своего друга Ашиля дю Шатле, у которого на сей раз остановился, немедленно переоделся и в тот же день умчался на почтовых в Мец.
Были новости и другого рода: на следующий день после ночного совещания Калиостро с г-ном де Босиром на кладбище Сен-Жан бывший унтер-офицер в ужасе примчался в Бельвю к банкиру Дзанноне. Спустив в карты все до последнего луидора, несмотря на беспроигрышный мартингал г-на До, и вернувшись домой в семь часов утра, метр Босир увидел, что дом его пуст: мадемуазель Олива и юный Туссен исчезли.
Тогда Босир припомнил, что граф де Калиостро отказался уйти вместе с ним, заявив, что ему необходимо поговорить с мадемуазель Олива наедине. Вот уж и подозрение готово: мадемуазель Олива похищена графом де Калиостро. Как настоящая ищейка, г-н де Босир взял след, который и привел его в Бельвю. Там он назвал свое имя и сейчас же был приглашен к барону Дзанноне, или графу де Калиостро, как больше нравится читателю называть если не главное действующее лицо, то, по крайней мере, персонаж, являющийся главной пружиной в драме, которую мы взялись рассказать.
Очутившись в той самой гостиной, с которой мы познакомились в начале этой истории, когда в нее вошли доктор Жильбер и маркиз де Фаврас, Босир лицом к лицу столкнулся с графом и заколебался: граф представлялся ему столь знатным вельможей, что он не смел потребовать у него вернуть любовницу.
Однако граф будто прочитал мысли бывшего унтер-офицера.
— Господин де Босир! — обратился к нему Калиостро. — Я заметил одну вещь: для вас в целом свете существуют две истинные страсти: карты и мадемуазель Олива.
— Ах, господин граф! — вскричал Босир. — Значит, вам известно, что именно меня к вам привело?
— Отлично известно! Вы пришли ко мне за мадемуазель Олива; она в самом деле у меня.
— Как?! Она у господина графа?
— Да, в моем особняке на улице Сен-Клод; она заняла прежние свои апартаменты, и если вы будете вести себя разумно, если я буду вами доволен, если вы будете мне сообщать новости, которые меня заинтересуют или развлекут, то в такие дни, господин де Босир, мы будем опускать в ваш карман по двадцать пять луидоров, чтобы в Пале-Ро-яле вы могли выглядеть дворянином, а также принарядим вас, чтобы на улице Сен-Клод вы могли выглядеть влюбленным.
Босиру очень хотелось крикнуть, потребовать мадемуазель Олива; однако стоило Калиостро шепнуть два слова об этом проклятом деле с португальским посольством, продолжавшем подобно дамоклову мечу висеть над головой бывшего унтер-офицера, как Босир сейчас же притих.
Тогда он выразил сомнение в том, что мадемуазель Олива в самом деле находится в особняке на улице Сен-Клод, и господин граф приказал запрягать лошадей. Он вернулся вместе с Босиром в особняк на бульваре, пригласил его в sanctum sanctorum[12] и там, отодвинув одну из картин, показал ему через хитро устроенный глазок мадемуазель Олива, одетую не хуже королевы; сидя на козетке, она читала один из скверных романов, популярных в ту эпоху; если ей в руки попадалась время от времени такая книга, это было настоящим счастьем для бывшей камеристки мадемуазель де Таверне. Сын Олива, господин Туссен, разодетый, словно королевский отпрыск, в белую шляпу с перьями, как у Генриха IV, и в матросский костюмчик небесно-голубого цвета, перехваченный по талии трехцветным поясом с золотой бахромой, играл восхитительными игрушками.
Босир почувствовал, как его сердце переполняется радостью за любовницу и сына. Он обещал исполнить все, чего от него хотел граф, а тот, верный своему слову, давал г-ну де Босиру возможность в дни, когда тот приносил интересные новости, получить не только плату золотом, но и любовную награду в объятиях мадемуазель Олива.
Таким образом, все шло согласно желаниям не только графа, но и, осмелимся предположить, самого Босира. И вот к концу декабря, в час, весьма неподходящий для этого времени года, то есть в шесть утра, доктор Жильбер, уже полтора часа находившийся за работой, услышал три удара в дверь и, судя по промежуткам между ними, понял, что это пришел один из его братьев-масонов.
Жильбер пошел отпирать.
За дверью его встретил улыбкой граф де Калиостро.
Оказавшись лицом к лицу с этим таинственным человеком, Жильбер, как всегда, вздрогнул.
— A-а, граф, — сказал он, — это вы?
Сделав над собой усилие, он протянул ему руку.
— Добро пожаловать в любое время, что бы ни привело вас ко мне.
— Я пришел затем, дорогой мой Жильбер, — отвечал граф, — чтобы пригласить вас для участия в одном филантропическом опыте, о котором я уже имел честь вам рассказывать.
Жильбер, тщетно напрягая память, вспоминал, о каком опыте говорил ему граф.
— Не помню, — признался он.
— Все равно идемте, дорогой Жильбер; будьте уверены: я не стану вас беспокоить из-за пустяков… Кстати, там, куда я вас приглашаю, вы встретитесь со своими знакомыми.
— Дорогой граф, — отвечал Жильбер, — куда бы вы меня ни пригласили, я пойду прежде всего ради вас; а само место и люди, которых я могу там встретить, — это уже второстепенно.
— В таком случае идемте, у нас нет времени.
Жильбер был одет, ему оставалось лишь отложить перо и взять в руки шляпу.
Проделав обе эти операции, он проговорил:
— Граф, я к вашим услугам.
— Идемте, — просто ответил Калиостро.
Он прошел вперед, Жильбер последовал за ним.
Внизу их ждала карета. Они сели в нее, и карета сейчас же покатилась, хотя граф не отдавал никаких приказаний: очевидно, кучер знал, куда ехать.
Спустя четверть часа езды, во время которой Жильбер про себя отметил, что они проехали через весь Париж и миновали заставу, карета остановилась на большом квадратном дворе, куда выходили два ряда зарешеченных окон.
Ворота захлопнулись за каретой.
Ступив на землю, Жильбер подумал, что оказался в тюремном дворе, а присмотревшись, узнал двор Бисетра.
Место, печальное само по себе, казалось еще более мрачным из-за смутного света, словно против воли проникавшего на этот двор.
Было около четверти седьмого — самое неприятное время зимнего дня, когда холод одолевает даже самых стойких.
Мелкий косой дождик линовал серые стены.
Посреди двора пятеро или шестеро плотников во главе с мастером и под руководством невысокого, одетого в черное человечка, суетившегося больше, чем все остальные вместе, устанавливали машину незнакомой и странной конструкции.
При виде двух незнакомцев человечек в черном поднял голову.
Жильбер вздрогнул: он узнал доктора Гильотена, с которым встречался у Марата. Эта машина в натуральную величину представляла собой то, что он видел в макете в подвальной каморке редактора газеты "Друг народа".
А господин в черном узнал Калиостро и Жильбера.
Должно быть, их появление произвело на него впечатление: он оставил на время руководство работой и подошел к ним.
Однако прежде он все-таки наказал мастеру внимательнейшим образом следить за работой плотников.
— Эй, метр Гидон!.. — обратился он. — Вот так хорошо… Заканчивайте помост: это основа всего сооружения. Когда помост будет готов, установите два столба, да не забудьте справиться с отметками, чтобы столбы не оказались ни слишком далеко друг от друга, ни слишком близко. Впрочем, я буду рядом и прослежу.
Он подошел к Калиостро и Жильберу, те уже шли ему навстречу.
— Здравствуйте, барон, — промолвил он. — Очень любезно с вашей стороны, что вы пришли первым и привели к нам доктора. Доктор, помните, я приглашал вас у Марата посмотреть на мой опыт; к сожалению, я забыл тогда спросить ваш адрес… Вы сейчас увидите нечто весьма любопытное: это самая человеколюбивая машина из всех существовавших когда-либо на земле.
Неожиданно обернувшись к машине, своему любимому детищу, он прокричал:
— Эй, Гидон, что это вы там делаете? Вы ставите все задом наперед.
Бросившись к лестнице, которую два помощника только что приставили к одной из сторон, он вмиг оказался на помосте, где его присутствие было необходимо, чтобы исправить ошибку плотников, еще не очень разбиравшихся в секретах новой машины.
— Ну вот, — заметил доктор Гильотен, довольный тем, что под его руководством работа пошла на лад, — теперь осталось только вставить нож в пазы… Гидон! Гидон! — закричал он вдруг словно в испуге. — Почему пазы не облицованы медью?
— Знаете, доктор, я подумал, что, если их сделать из крепкого дуба да хорошенько смазать, это будет даже лучше, чем из меди, — ответил мастер.
— Ну да, — презрительно проворчал доктор, — бережливость!.. Бережливость, когда речь идет о развитии науки и благе человечества! Гидон, если наш сегодняшний опыт не удастся, отвечать будете вы. Господа, призываю вас в свидетели, — обратился он к Калиостро и Жильберу, — что я заказывал пазы из меди и выражаю решительный протест против того, что меди нет… Итак, если теперь нож остановится на полпути или будет плохо скользить, то это будет не по моей вине: я умываю руки.
И спустя восемнадцать столетий, стоя на помосте новой машины, доктор повторил известный жест Пилата, стоявшего на террасе дворца.
Однако несмотря на все эти мелкие помехи, дело двигалось и машина все больше приобретала смертоносные очертания, что приводило в восторг ее создателя и заставляло трепетать от ужаса доктора Жильбера.
А Калиостро был по-прежнему невозмутим; после гибели Лоренцы сердце его словно окаменело.
Вот как выглядела машина.
Прежде всего, у нее был помост, куда взбирались по приставной лестнице, напоминающей те, какие бывают на мельницах.
Помост представлял собою подобие эшафота в виде квадратной площадки со стороной в пятнадцать футов. На этой площадке, на расстоянии около двух третей ее длины, напротив лестницы, высились два параллельных столба в десять-двенадцать футов высотой.
Столбы были снабжены теми самыми пазами, на которых мастер Гидон сэкономил медь, и это, как мы видели, вызвало гневное возражение филантропа — доктора Гильотена.
По этим пазам и падал при помощи распрямлявшейся пружины нож в виде полумесяца, скользя под действием собственной тяжести, в сотни раз увеличенной силой пружины.
Между столбами было устроено двустворчатое окошко с отверстием, куда могла пройти человеческая голова; когда створки окошка соединялись, шея оказывалась как в кольце.
В определенный момент срабатывал рычаг, представлявший собой доску длиною в человеческий рост, и эта доска оказывалась на уровне окошка.
Все это, как видит читатель, было придумано с величайшей изобретательностью.
Пока плотники, мастер Гидон и доктор заканчивали сооружение машины, пока Калиостро и Жильбер обсуждали ее устройство (граф оспаривал у доктора Гильотена славу изобретателя, полагая, что у этой машины есть предшественницы: итальянская mannaya[13] и в особенности тулузский топор, при помощи которого был казнен маршал Монморанси[14]), двор заполнили новые зрители, вызванные, без сомнения, также для участия в опыте.
Среди них был уже знакомый нам старик, сыгравший одну из заметных ролей в нашей длинной истории; ему суждено было скоро умереть от неизлечимой болезни; однако по настоятельному требованию своего собрата Гильотена он был вынужден подняться с постели и, невзирая на ранний час и ненастную погоду, приехал посмотреть, как действует машина.
Жильбер узнал его и почтительно пошел к нему навстречу.
Его сопровождал г-н Жиро, парижский архитектор, специальным приглашением обязанный своей должности.
Вторая группа держалась особняком; она состояла из четырех чрезвычайно просто одетых мужчин, которые ни с кем не здоровались, да и с ними тоже никто не раскланивался.
Едва войдя во двор, эти четверо прошли в самый дальний угол, подальше от Жильбера и Калиостро, и держались в этом углу со всею скромностью, тихо переговариваясь и, несмотря на дождь, обнажив головы.
Главным в этой группе или, по крайней мере, тем, кого трое других почтительно слушали, когда он что-нибудь тихо им говорил, был высокий господин лет пятидесяти двух; у него было открытое лицо, он доброжелательно улыбался.
Звали его Шарль Луи Сансон; он родился 15 февраля 1738 года; ему довелось увидеть, как его отец четвертовал Дамьена; он помогал отцу, когда тот имел честь отрубить голову г-ну де Лалли-Толландалю. Этого человека обычно называли господином Парижским.
Трое других господ были: его сын, на долю которого выпадет честь помогать ему в казни Людовика XVI, и двое его помощников.
Присутствие господина Парижского, его сына и подручных красноречиво свидетельствовало о назначении страшной машины г-на Гильотена, лишний раз доказывая, что его опыт проводился если не по приказу, то уж, во всяком случае, с одобрения правительства.
Господин Парижский казался весьма огорченным: если машина, на испытание которой его позвали, будет одобрена, вся живописная сторона его профессии исчезнет; исполнитель, являвшийся толпе в образе карающего ангела с пылающим мечом в руке, превратится в палача, всего-навсего дергающего за веревку.
Такова была оппозиция нововведению.
Дождь превратился в неприятную морось; опасаясь, как бы непогода не спугнула кого-нибудь из зрителей и почувствовав, подобно директору театра, нетерпение публики, доктор Гильотен обратился к наиболее важной группе, состоявшей из Калиостро, Жильбера, доктора Луи и архитектора Жиро:
— Господа, мы ждем лишь господина доктора Кабаниса. Как только он прибудет, мы начнем.
Едва он проговорил эти слова, как во двор въехала третья карета; из нее вышел господин лет тридцати восьми сорока с открытым умным лицом; у него были живые глаза, вопросительно глядевшие на окружающих.
Это и был последний зритель — доктор Кабанис.
Он любезно раскланялся с каждым из присутствовавших, как и подобало философствовавшему доктору, затем подошел пожать руку Гильотену, который с высоты помоста прокричал ему: "Скорее, доктор, скорее же, мы ждем только вас!" — и присоединился к той группе, где были Жильбер и Калиостро.
В это время кучер доктора Кабаниса ставил экипаж рядом с двумя другими каретами.
Господин Парижский свой фиакр из скромности оставил у ворот.
— Господа! — объявил доктор Гильотен. — Мы больше никого не ждем и сейчас же начинаем.
По его знаку распахнулась дверь: оттуда вышли два человека в серой форменной одежде, неся на плечах мешок, отдаленно напоминавший очертаниями человеческое тело.
В окнах показались бледные лица больных, с ужасом следивших за непонятным и страшным зрелищем; никто этих людей не думал приглашать на представление, и они не понимали ни смысла приготовлений к нему, ни его цели.
Вечером того же дня, то есть 24 декабря, накануне Рождества, в павильоне Флоры был прием.
Королева не пожелала принимать гостей у себя, и потому принцесса де Ламбаль принимала от имени королевы и развлекала гостей до появления ее величества.
Как только пришла королева, все пошло так, словно вечер проходил в павильоне Марсан, а не в павильоне Флоры.
Утром виконт Изидор де Шарни возвратился из Турина и незамедлительно был принят сначала королем, потом королевой.
Оба встретили его чрезвычайно благосклонно, особенно королева: у нее были для этого две причины.
Прежде всего Изидор был братом Шарни, и, пока того не было в Париже, королеве было приятно видеть перед собой Изидора.
Кроме того, Изидор привез от их высочеств графа д’Артуа и принца де Конде сообщения, находившие живой отклик в ее сердце.
Принцы рекомендовали королеве обратить внимание на план маркиза де Фавраса и призывали ее воспользоваться преданностью этого отважного дворянина, чтобы покинуть Париж и присоединиться к ним в Турине.
Еще Изидору было поручено передать г-ну де Фаврасу от имени принца, что они с большой симпатией относятся к его плану и желают ему успеха.
Королева целый час не отпускала от себя Изидора, пригласила его на вечер к г-же де Ламбаль и позволила ему удалиться только после того, как он отпросился для выполнения поручения к г-ну де Фаврасу.
Королева не сказала ничего определенного по поводу своего бегства. Она только приказала Изидору подтвердить г-ну и г-же де Фаврас слова, сказанные ею в тот самый день, когда она давала аудиенцию маркизе и внезапно появилась у короля, принимавшего маркиза.
Выйдя от королевы, Изидор сейчас же отправился к г-ну де Фаврасу, проживавшему на Королевской площади в доме № 21.
Виконта де Шарни приняла г-жа де Фаврас. Вначале она ему сказала, что ее мужа нет дома; однако когда она услышала имя посетителя и узнала, с какими августейшими особами он виделся всего час назад, а также, с кем он расстался за несколько дней до того, она призналась, что ее муж дома, и приказала его позвать.
Маркиз вошел в комнату. У него было открытое лицо и смеющиеся глаза. Его заранее предупредили из Турина, и он знал, от чьего имени явился Изидор.
Слова королевы, которые передал ему молодой человек, преисполнили сердце Фавраса радостью. Все подавало маркизу надежду: заговор осуществлялся как нельзя более успешно; в Версале было собрано тысяча двести всадников; каждый из них должен был посадить на круп по одному пехотинцу, что вдвое увеличивало количество солдат. От убийств Неккера, Байи и Лафайета, которые должны были осуществить в одно время каждая из трех входящих в Париж колонн (одна — через Рульскую заставу, другая — через заставу Гренель, а третья — через ворота Шайо), было решено отказаться: полагали, что довольно будет отделаться от Лафайета. А для этого было достаточно четырех человек, лишь бы они имели хороших лошадей и были хорошо вооружены. Им следовало дождаться минуты, когда экипаж г-на де Лафайета, как обычно, около одиннадцати часов вечера, покинет Тюильри. Тогда двое всадников должны будут следовать слева и справа от кареты, а два других — зайти спереди. Один из них, держа в руке пакет, прикажет кучеру остановиться, объяснив это тем, что у него срочное сообщение для генерала. А когда карета остановится и генерал покажется в окне, ему выстрелят из пистолета в голову.
Это была единственная существенная поправка к плану заговора; все прочее оставалось без изменений. Деньги были выданы, люди предупреждены, королю достаточно было лишь сказать "Да!" — и по знаку г-на де Фавраса все началось бы незамедлительно.
Единственное, что вызывало беспокойство маркиза, — это молчание короля и королевы. И вот королева только что нарушила это молчание, прислав Изидора; сколь бы туманны ни были слова, которые Изидору было поручено передать г-ну и г-же де Фаврас, они имели огромное значение, потому что принадлежали ее величеству.
Изидор обещал Фаврасу передать вечером королеве и королю уверения в преданности маркиза.
Молодой виконт, как помнит читатель, приехал в Париж и в тот же день отправился в Турин; в Париже у него не было другого пристанища, кроме комнаты, которую его брат занимал в Тюильри. В отсутствие графа он приказал его лакею отпереть комнату.
В девять часов вечера он вошел в апартаменты принцессы де Ламбаль.
Изидор не был представлен ей; хотя она его не знала, днем ее предупредила о нем королева; когда лакей доложил о виконте, принцесса поднялась и с очаровательной грацией, заменявшей ей ум, сейчас же увлекла его в кружок избранных друзей.
Король и королева еще не появлялись; месье казался чем-то обеспокоенным и беседовал с двумя дворянами из своего ближайшего окружения: г-ном де Ла Шатром и г-ном д’Аваре. Граф Луи де Нарбонн переходил от одного кружка к другому с легкостью человека, всюду чувствующего себя как дома.
Кружок избранных друзей состоял из молодых дворян, устоявших перед манией эмиграции. Среди них были братья де Ламеты, многим обязанные королеве и еще не успевшие перейти в стан ее врагов; г-н д’Амбли, один из самых светлых, а может, и самых дурных умов той эпохи, как будет угодно читателю; г-н де Кастри, г-н Ферзен; Сюло, главный редактор остроумной газеты "Деяния Апостолов" — все это были преданные сердца, но слишком горячие, порой немного безумные головы.
Изидор ни с кем из них не был знаком, однако благодаря его хорошо известному имени, а также особенной любезности, с какой его встретила принцесса, все протянули ему руки.
Кроме того, он принес новости от той, другой Франции, жившей за границей. У каждого из присутствовавших кто-нибудь из родственников или друзей находился на службе у принцев; Изидор всех их видел, он был словно второй газетой.
А первой, как мы сказали, был Сюло; он что-то рассказывал, и все громко смеялись. В тот день Сюло присутствовал на заседании Национального собрания. На трибуну там поднялся г-н Гильотен; он стал расхваливать прелести изобретенной им машины, поведал о триумфальном ее испытании утром того же дня и просил позволения заменить ею все другие орудия смерти — колесо, виселицу, костер, четвертование, — попеременно приводившие в ужас Гревскую площадь.
Национальное собрание, соблазненное мягкостью, с коей действовала новая машина, уже готово было ее одобрить.
По поводу Национального собрания, г-на Гильотена и его машины Сюло сочинил на мотив менуэта Экзоде песенку, и она должна была на следующий день появиться в его газете.
Эта песенка, которую он тихонько напевал в окружавшем его веселом обществе, заставила слушателей так громко и искренне рассмеяться, что король с королевой услышали их смех еще из передней. Бедный король! Сам он давно уже не смеялся и потому решил непременно осведомиться о предмете, сумевшем в столь печальные времена вызвать такое бурное веселье.
Само собою разумеется, что, как только один придверник доложил о короле, а другой — о королеве, все шушуканья, смех, разговоры сейчас же стихли и наступила благоговейная тишина.
Вошли две августейшие особы.
Чем больше за стенами дворца революционный дух лишал королевскую власть ее притягательной силы, тем больше — и это надо отметить — в узком кругу истинные роялисты подчеркивали свое уважение к ней, будто невзгоды только придавали им новые силы. Если год 89-й видел проявления черной неблагодарности, то 93-й увидел проявления самозабвенной преданности.
Принцесса де Ламбаль и мадам Елизавета завладели вниманием королевы.
Месье подошел к королю засвидетельствовать свое почтение и поклонился со словами:
— Брат! Нельзя ли вам, королеве, мне и кому-нибудь из ваших близких друзей в уединении сыграть в карты, чтобы под видом виста мы могли побеседовать без помех?
— Охотно, брат мой, — отвечал король, — поговорите с королевой.
Месье подошел к Марии Антуанетте, беседовавшей в это время с Шарни; виконт раскланялся с королевой и теперь говорил ей вполголоса:
— Ваше величество, я видел сегодня маркиза де Фавраса и имею честь сообщить вам нечто весьма важное.
— Дорогая сестра, — обратился граф Прованский к королеве, — король выразил желание, чтобы мы сыграли партию в вист вчетвером; мы объединимся против вас, а вашему величеству король предоставляет право выбора партнера.
— Ну что же, мой выбор сделан, — не возражала королева, сразу догадавшись, что партия в вист только предлог. — Господин виконт де Шарни, вы будете с нами играть, а за игрой расскажете о новостях из Турина.
— Как? Вы приехали из Турина, виконт? — спросил месье.
— Да. А по дороге я заехал на Королевскую площадь, где встретился с человеком, всем сердцем преданным королю, королеве и вашему высочеству.
Месье покраснел, кашлянул и удалился. Весь сотканный из недомолвок и чрезвычайно подозрительный, он был напуган прямотой и искренностью виконта.
Он взглянул на г-на де Ла Шатра, тот подошел к нему, получил отданные шепотом приказания и вышел.
Тем временем король отвечал на приветствия дворян, а также тех немногочисленных дам, что еще бывали на вечерах в Тюильри.
Королева подошла к супругу, взяла его под руку и увела играть.
Подойдя к карточному столу, он поискал взглядом четвертого игрока, но увидел только Изидора.
— А! Господин де Шарни! — заметил он. — В отсутствие вашего брата вы будете у нас четвертым; лучшую замену ему трудно было бы придумать! Милости просим!
Он жестом пригласил королеву садиться, потом сел сам, за ним — месье.
Королева в свою очередь знаком пригласила Изидора, и он последним занял свое место.
Мадам Елизавета подошла к козетке, стоявшей за спиной короля, и, опустившись на колени, положила руки на спинку его кресла.
Игроки сыграли несколько партий в вист, перебрасываясь лишь необходимыми в игре словами.
Наконец, убедившись в том, что все держатся от их стола на почтительном расстоянии, королева решилась обратиться к месье со словами:
— Брат! Виконт вам сообщил, что он приехал из Турина?
— Да, — ответил тот, — я об этом что-то слышал.
— Он сказал вам, что граф д’Артуа и принц де Конде настойчиво приглашают нас к себе?
Король сделал нетерпеливое движение.
— Брат! — шепнула принцесса Елизавета ангельским голоском, — пожалуйста, послушайте.
— И вы туда же, сестра? — спросил он.
— Я больше, чем кто бы то ни было, дорогой Луи, потому что я больше всех вас люблю и очень за вас боюсь.
— Я также сказал его высочеству, — заметил Изидор, — что, возвращаясь через Королевскую площадь, я около часу провел в доме номер двадцать один.
— В доме номер двадцать один? — переспросил король. — А что это за дом?
— В доме номер двадцать один, государь, — отвечал Изидор, — живет один дворянин, как и все мы, весьма преданный вашему величеству и, как все мы, готовый умереть за короля; однако он энергичнее нас и потому уже составил план.
— Какой план, сударь? — поднял голову король.
— Если я буду иметь несчастье своим рассказом об этом плане вызвать неудовольствие короля, то умолкаю.
— Нет, нет, сударь, продолжайте, — с живостью перебила его королева. — Существует много людей, замышляющих какие-то козни против нас; надо, по крайней мере, знать тех, кто готов нас защитить, чтобы мы могли, прощая нашим недругам, питать признательность к нашим друзьям. Господин виконт, скажите, а как зовут этого дворянина?
— Маркиз де Фаврас, ваше величество.
— A-а, мы его знаем, — заметила королева. — И вы верите в его преданность, господин виконт?
— В его преданность — да, ваше величество. Я не только верю: я готов за него поручиться.
— Будьте осторожны, сударь, — предупредил король, — вы слишком торопитесь.
— У нас с маркизом родственные души, государь. Я отвечаю за преданность маркиза де Фавраса. А вот достоинства его плана, надежда на успех — о, это совсем другое дело! Я слишком молод. Когда решается вопрос о спасении короля и королевы, я не могу взять на себя смелость высказать на этот счет свое мнение.
— А в каком положении находится этот план? — поинтересовалась королева.
— Он готов к исполнению, ваше величество. Стоит королю сказать слово, подать знак сегодня вечером, и завтра в это время он будет в Пероне.
Король отмалчивался; месье судорожно сгибал и разгибал бедного валета червей, который вот-вот должен был переломиться пополам.
— Государь, — обратилась королева к супругу, — вы слышите, что говорит виконт?
— Разумеется, слышу, — нахмурившись, ответил король.
— А вы, брат? — спросила она у месье.
— Слышу не хуже короля.
— Ну и что вы на это скажете? Ведь это, как я понимаю, предложение.
— Несомненно, — подтвердил месье, — несомненно!
И, обернувшись к Изидору, он промолвил:
— Ну-ка, виконт, пропойте нам эту песенку еще разок!
Изидор повторил:
— Я сказал, что стоит королю сказать слово, подать знак, и, благодаря мерам, предусмотренным господином де Фаврасом, он будет через двадцать четыре часа в безопасности в Пероне.
— Ах, брат, разве не соблазнительно то, что предлагает вам виконт?! — воскликнул месье.
Король стремительно повернулся к брату и, пристально глядя на него, спросил:
— А вы поедете со мной?
Месье изменился в лице. Щеки его затряслись; он никак не мог взять себя в руки.
— Я? — переспросил он.
— Да, вы, брат мой, — повторил Людовик XVI. — Вы уговариваете меня покинуть Париж, и потому я вас спрашиваю: вы поедете со мной?
— Но… — пролепетал месье. — Меня не предупредили, я не готов…
— Как же это вас не предупредили, если именно вы снабжали деньгами маркиза де Фавраса? — поинтересовался король. — Не готовы, говорите? Да вы же по минутам знаете, в каком состоянии находится заговор!
— Заговор! — побледнев, повторил месье.
— Ну, разумеется, заговор… Ведь это же заговор, заговор настолько реальный, что, если он будет раскрыт, маркиза де Фавраса схватят, препроводят в Шатле и приговорят к смерти, — если, конечно, вы с помощью ходатайств и денег не спасете его, как мы спасли господина де Безанваля.
— Но если королю удалось спасти господина де Безанваля, то он может точно так же спасти и господина де Фавраса.
— Нет, ибо то, что я мог сделать для одного, я, вероятно, не смогу повторить для другого. Потом, господин де Безанваль был моим человеком, точно так же как маркиз де Фаврас — ваш. Будем спасать каждый своего, брат, вот тогда мы оба исполним наш долг.
С этими словами король поднялся.
Королева удержала его за полу кафтана.
— Государь, вы можете согласиться или отказаться, — заметила она, — но вы не можете оставить господина де Фавраса без ответа.
— Я?
— Да! Что виконту де Шарни следует передать маркизу от имени короля?
— Пусть он передаст, — отвечал Людовик XVI, высвобождая полу своего кафтана из рук королевы, — что король не может позволить, чтобы его похитили.
И он отошел.
— Это означает, — продолжал месье, — что, если маркиз де Фаврас похитит короля, не имея на то позволения, ему будут за это только благодарны, лишь бы это удалось сделать. Кто не выигрывает, тот просто глупец, а в политике глупость наказывается вдвойне!
— Господин виконт, — произнесла королева, — сегодня же вечером, сию же минуту отправляйтесь к маркизу де Фаврасу и передайте ему слово в слово ответ короля: "Король не может позволить, чтобы его похитили". Если он не поймет ответ короля, вы ему растолкуете. Идите!
Виконт, не без основания принявший ответ короля и совет королевы как их общее согласие, взял шляпу, торопливо вышел, сел в фиакр и крикнул кучеру:
— Королевская площадь, дом двадцать один!
Встав из-за карточного стола, король направился к группе молодых людей, чей веселый смех привлек его внимание, когда он входил в гостиную.
При его приближении наступила глубокая тишина.
— Неужели, господа, судьба короля столь печальна, — спросил Людовик XVI, — что он навевает своим появлением тоску?
— Государь… — смутились придворные.
— Вы так веселились и так громко смеялись, когда мы с королевой пришли!
Покачав головой, он продолжал:
— Несчастны короли, в чьем присутствии подданные не смеют веселиться!
— Государь! — возразил было г-н де Ламет. — Почтительность…
— Дорогой Шарль, — перебил его король, — когда вы учились в пансионе и по воскресеньям и четвергам я приглашал вас в Версаль, разве вы сдерживали смех, потому что я был рядом? Я только что сказал: "Несчастны короли, в чьем присутствии подданные не смеют веселиться!" Я бы еще сказал так: "Счастливы короли, в чьем присутствии подданные смеются!"
— Государь, — сказал г-н де Кастри, — история, что нас развеселила, покажется вашему величеству, возможно, не очень веселой.
— О чем же вы говорили, господа?
— Государь! — выступил вперед Сюло. — Всему виною я, ваше величество.
— Ах, это вы, господин Сюло! Я прочел последний номер "Деяний Апостолов". Берегитесь, берегитесь!
— Чего, государь? — спросил молодой журналист.
— Вы слишком откровенный роялист: у вас могут быть неприятности с любовником мадемуазель Теруань.
— С господином Популюсом? — со смехом переспросил Сюло.
— Совершенно верно. А что стало с героиней вашей поэмы?
— С мадемуазель Теруань?
— Да… Я давно ничего о ней не слышал.
— Государь, у меня такое впечатление, будто ей кажется, что наша революция идет слишком медленно, и потому она отправилась готовить восстание в Брабанте. Вашему величеству, вероятно, известно, что эта целомудренная амазонка родом из Льежа?
— Нет, я этого не знал… Так это над нею вы сейчас смеялись?
— Нет, государь, над Национальным собранием.
— О-о! В таком случае, господа, вы хорошо сделали, что перестали смеяться, как только я вошел. Я не могу позволить, чтобы в моем доме смеялись над Национальным собранием. Правда, я не дома, а в гостях у принцессы де Ламбаль, — прибавил король, будто сдаваясь, — и потому вы, сохраняя серьезный вид или же совсем тихонечко посмеиваясь, можете мне сказать, что заставило вас так громко смеяться.
— Известно ли королю, какой вопрос обсуждало сегодня Национальное собрание в течение всего заседания?
— Да, и он очень меня заинтересовал. Речь шла о новой машине для казни преступников, не так ли?
— Совершенно верно, государь, о машине, которую преподнес нации господин Гильотен, — ответил Сюло.
— О-о! И вы, господин Сюло, смеетесь над господином Гильотеном, филантропом? Вы что же, забыли, что я тоже филантроп?
— Я, государь, прекрасно понимаю, что филантропы бывают разные. Во главе французской нации стоит, например, филантроп, отменивший пытки на протяжении следствия; этого филантропа мы уважаем, прославляем, даже более того: мы его любим, государь.
Все молодые люди одновременно поклонились.
— Однако есть и другие, — продолжал Сюло. — Будучи врачами, и, следовательно, имея в своем распоряжении тысячи более или менее хитроумных способов лишить больных жизни, они тем не менее ищут средство избавить от жизни и тех, кто чувствует себя хорошо. Вот этих-то, государь, я и прошу отдать мне в руки.
— А что вы собираетесь с ними делать, господин Сюло? Вы их обезглавите "без боли"? — спросил король, намекая на утверждение доктора Гильотена. — Они освободятся от жизни, почувствовав всего лишь "легкую прохладу" на шее?
— Государь, я от души им этого желаю, — ответил Сюло, — но обещать не могу.
— Как это желаете? — переспросил король.
— Да, государь, я очень люблю тех, кто изобретает новые машины и сам их испытывает. Я не слишком оплакиваю метра Обрио, на себе испытавшего крепость стен Бастилии, или мессира Ангеррана де Мариньи, обновившего виселицу Монфокона. К несчастью, я не король; к счастью — не судья. Значит, вполне вероятно, что буду вынужден сдержать обещание, которое я дал многоуважаемому Гильотену и уже начал исполнять.
— А что вы пообещали или, вернее, начали выполнять?
— Мне пришла в голову мысль, государь, что этот великий благодетель человечества должен сам вкусить от своего благодеяния. Завтра в утреннем номере "Деяний Апостолов", который печатают сегодня ночью, состоится крещение. Справедливости ради следует отметить, что дочь господина Гильотена, официально признанную сегодня отцом перед Национальным собранием, зовут мадемуазель Гильотиной.
Король не смог сдержать улыбку.
— А так как ни свадьбы, ни крестин не бывает без песен, — вмешался Шарль Ламет, — господин Сюло сочинил в честь своей крестницы две песни.
— Неужели целых две?! — удивился король.
— Государь, — отвечал Сюло, — надобно же удовлетворить все вкусы!
— А на какую музыку вы положили свои песни? Я не вижу ничего более подходящего, чем "De profundis"[15].
— Ну что вы, государь! Ваше величество забывает, с какой радостью все будут готовы подставить свою шею дочери господина Гильотена… да ведь к ней будет очередь! Нет, государь, одна из моих песенок поется на чрезвычайно модный в наши дни мотив менуэта Экзоде; другую можно петь на любой мотив, как попурри.
— А можно заранее вкусить вашей поэзии, господин Сюло? — спросил король.
Сюло поклонился.
— Я не являюсь членом Национального собрания, — заметил он, — чтобы пытаться ограничивать власть короля; нет, я верный слуга вашего величества, и мое мнение таково: король может требовать все, чего ему хочется.
— В таком случае я вас слушаю.
— Государь, я повинуюсь, — ответил Сюло.
И он вполголоса запел на мотив менуэта Экзоде, как мы уже говорили, вот какую песню:
Гильотен, медик странный,
От политики пьяный И большой патриот,
Заявил всем нежданно:
Вешать, мол, негуманно,
Он к иному зовет:
"Палачи неумелы —
Пусть гуляют без дела И не мучат людей!
Утверждаю я смело:
Обезглавливать тело Я сумел бы нежней".
Вопрошают газеты:
Уж не зависть ли это?!
Кто добрее — палач Или враг его, врач,
Жрец, слуга Гиппократа?
Под его лезвие Попадешь — и твоё Будет тело разъято!
Гильотен — новый Брут,
И суров его суд —
Всех казнить без боязни!
Шапелье и Барнав Заявили: "Он прав!" —
Знатоки быстрой казни.
Горд собой, вдохновен,
Гуманист Гильотен Одарил нас машиной,
Убивающей нас,
И ее в добрый час Назовут гильотиной!
Молодые люди засмеялись еще громче. Королю было совсем не весело, но Сюло был одним из самых преданных ему людей, и потому он не хотел, чтобы окружавшие заметили его печаль: сам не понимая отчего, король почувствовал, как у него сжалось сердце.
— Дорогой господин Сюло! — сказал король. — Вы нам говорили о двух песнях; крестного отца мы послушали, давайте перейдем к крестной матери.
— Государь! — отвечал Сюло. — Крестная мать сейчас будет иметь честь вам представиться. Итак, вот она — на мотив песни "Париж верен королю":
Гильотен умен,
Целеустремлен:
Забывая сон,
Ближних любит он,
Мыслью увлечен Предложить закон,
Словно Цицерон.
Три-четыре слова —
Речь его готова,
Сдержанно-сурова,
Как когда-то Рим.
Но какие фразы!
Завопили сразу Дурачков пять-шесть:
"В этом что-то есть!"
"Быть мудры, господа, должны вы,
Прошу вас выслушать меня:
Мы будем к людям справедливы,
Всех одинаково казня.
Сограждан я могу утешить:
Жестокостей не будет впредь,
Ведь так бесчеловечно вешать,
И так мучительно висеть!
В палаче не вижу проку:
Справедлив ли будет тот,
Кто от гнева слеп, жестоко Брата топором убьет?!
В палаче не вижу проку!
Но я в беде вас не покину.
Я, изучив немало книг,
Такую изобрел машину,
Что головы лишает вмиг.
Не рад ли будет осужденный Окончить свой последний путь Без боли, не издав ни стона И глазом не успев моргнуть?
Не будет лишней маяты —
Падет на шею с высоты Внезапно лезвие тяжелое —
И уравняются все головы".
Слава нашей гильотине!
Ей виват!
Голова уже в корзине —
То-то, брат!
Гильотина любит,
Гильотина рубит.
Что может быть честней, народ?!
Всех уравняет эшафот![16]
— Вот вы смеетесь, господа, — заметил король, — а ведь машина господина Гильотена предназначалась для избавления несчастных осужденных от ужасных мучений! Чего ожидает общество, требуя смерти осужденному? Простого уничтожения человека. Если это уничтожение сопровождается мучениями, как при колесовании, четвертовании, то это уже не акт возмездия, а сведение счетов.
— Государь! А кто сказал вашему величеству, — возразил Сюло, — что все мучения кончаются после того, как отрезана голова? Кто сказал, что жизнь не продолжается в обоих этих обрубках и что умирающий не страдает в два раза больше, осознавая свое раздвоение?
— Об этом следовало бы поразмыслить людям знающим, — промолвил король. — Кстати, по-моему, опыт проводился сегодня утром в Бисетре; никто из вас не присутствовал на этих испытаниях?
— Нет, государь! Нет, нет, нет! — почти в один голос насмешливо выкрикнули десятка полтора человек.
— Я там был, государь, — раздался серьезный голос.
Король обернулся и узнал доктора Жильбера, который вошел во время спора и, незаметно приблизившись к присутствующим, молчал до тех пор, пока король не задал свой вопрос.
— A-а, это вы, доктор? — вздрогнув от неожиданности, спросил король. — Вы были там?
— Да, государь.
— И как прошли испытания?
— Прекрасно в первых двух случаях, государь; однако в третий раз, несмотря на то что позвоночник был перебит, голову пришлось отрезать ножом.
Раскрыв рот, с растерянным видом, молодые люди слушали Жильбера.
— Как, государь! Неужели сегодня утром казнили трех человек? — изумился Шарль Ламет, спрашивая, по-видимому, от имени всех присутствующих.
— Да, господа, — ответил король. — Правда, все трое были трупами, которых поставил Отель-Дьё. И каково ваше мнение, господин Жильбер?
— О чем, государь?
— Об инструменте.
— Государь! Это очевидный прогресс по сравнению с другими используемыми в наше время орудиями такого рода; однако произошедшая с третьим трупом неудача доказывает, что эта машина еще требует усовершенствований.
— Как же она устроена? — спросил король, чувствуя, как в нем просыпается механик.
Жильбер попытался растолковать устройство машины, однако из его слов король не смог точно себе представить ее форму.
— Подойдите сюда, доктор! — пригласил он. — Вот здесь на столе есть перья, чернила и бумага… Вы умеете рисовать, я полагаю?
— Да, государь.
— В таком случае, сделайте набросок, я тогда лучше пойму, о чем идет речь.
Молодые дворяне из почтительности не смели без приглашения последовать за королем.
— Подойдите, подойдите, господа! — воскликнул Людовик XVI. — Ведь эти вопросы никого не могут оставить равнодушными.
— Кроме того, — вполголоса заметил Сюло, — как знать, не выпадет ли кому-нибудь из нас честь жениться на мадемуазель Гильотине? Идемте, господа; давайте познакомимся с нашей невестой.
Все последовали за королем и Жильбером и столпились вокруг стола, за который по приглашению короля сел Жильбер, чтобы как можно лучше выполнить рисунок.
Жильбер стал делать набросок на листе бумаги, а Людовик XVI пристально за ним следил.
Все было на месте: и помост, и ведущая на него лестница, и два столба, и рычаг, и окошко для головы, и нож в виде полумесяца.
Не успел он изобразить эту последнюю деталь, как король его остановил.
— Черт возьми! — воскликнул он. — Ничего нет удивительного в том, что испытание не удалось, особенно в третий раз.
— Почему, государь? — удивился Жильбер.
— Это зависит от формы ножа, — пояснил Людовик XVI. — Надобно не иметь ни малейшего представления о механике, чтобы придать предмету, предназначенному рассекать оказывающий сопротивление материал, форму полумесяца.
— А какую форму предложили бы вы, ваше величество?
— Да очень просто: треугольника.
Жильбер стал исправлять рисунок.
— Нет, нет, не так, — возразил король. — Дайте перо.
— Прошу вас, государь, — произнес Жильбер. — Вот перо и стул.
— Погодите, погодите, — говорил Людовик XVI во власти своей любви к механике. — Этот нож надо скосить, вот так… и так… и я ручаюсь, что вы сможете отрубить хоть двадцать пять голов подряд: нож ни разу не откажет!
Не успел он договорить, как позади него раздался душераздирающий, мучительный крик ужаса.
Он стремительно обернулся и увидел королеву: она была бледна, взволнованна и едва держалась на ногах. Покачнувшись, королева без чувств упала на руки Жильберу.
Подталкиваемая, как и другие, любопытством, она подошла к столу и, наклонившись над королем в ту самую минуту, как он исправлял главную деталь, узнала отвратительную машину, показанную ей Калиостро двадцать лет назад в замке Таверне-Мезон-Руж.
При виде этой машины она смогла только издать страшный крик; казалось, жизнь покинула Марию Антуанетту, будто она стала жертвой роковой машины, и, как мы уже сказали, королева упала без чувств на руки Жильберу.
Понятно, что после этого прием пришлось прервать.
Хотя никто не понял причины обморока королевы, факт оставался фактом: увидев рисунок Жильбера, подправленный королем, королева вскрикнула и упала без чувств.
Слух об этом пробежал по группам присутствовавших, после чего все те, что не были членами семьи или ближайшими ее друзьями, почли за долг удалиться.
Жильбер оказал королеве первую помощь.
Принцесса де Ламбаль не пожелала, чтобы Марию Антуанетту уносили в королевские покои. Да это было бы и нелегко: принцесса де Ламбаль жила в павильоне Флоры, а королева — в павильоне Марсан; пришлось бы идти через весь дворец.
Августейшую больную уложили на кушетку в спальне принцессы, а та, с присущим всем женщинам чутьем угадав, что в случившемся есть какая-то мрачная тайна, удалила всех, даже короля, и встала у изголовья королевы, с нежной заботой взглядывая на нее и ожидая, когда благодаря заботам доктора Жильбера она очнется.
Изредка она односложно спрашивала доктора, скоро ли королева придет в себя; а тот, будучи не в силах привести королеву в чувство, успокаивал принцессу обычными в таких случаях словами.
Удар, потрясший нервную систему королевы, был столь сильным, что в течение нескольких минут не помогали ни нюхательные соли, ни натирание висков уксусом; наконец едва заметное шевеление пальцев указало на то, что чувствительность возвращается. Королева медленно повела головой из стороны в сторону, как в страшном сне, потом вздохнула и открыла глаза.
Однако можно было заметить, что жизнь возвратилась к ней раньше, чем разум; королева некоторое время блуждающим взглядом оглядывала комнату, не понимая, где она находится и что с ней произошло. Но вдруг все ее тело охватила дрожь, она едва слышно вскрикнула и прижала руку к глазам, словно для того, чтобы избавиться от страшного видения.
К ней возвращалась память.
Впрочем, кризис миновал. Жильбер понимал, что причина его кроется в чисто моральной сфере, и не знал, чем медицина могла бы помочь; он собрался было удалиться, однако едва он отступил на шаг, как королева, будто угадав его намерение, схватила его за руку и голосом, таким же нервным, как это движение, произнесла:
— Останьтесь!
Жильбер в удивлении замер. Он знал, сколь мало симпатии испытывает к нему королева; но, с другой стороны, он не раз замечал, что оказывает на королеву странное, почти магнетическое воздействие.
— Я к услугам вашего величества, — сказал он. — Однако полагаю, что было бы нелишним успокоить короля, а также всех тех, кто остался в гостиной, и если ваше величество позволит…
— Тереза! — обратилась королева к принцессе де Ламбаль. — Скажи королю, что я пришла в себя, и проследи, чтобы мне никто не мешал, мне надо поговорить с доктором Жильбером.
Принцесса повиновалась с кроткой покорностью, которая угадывалась не только в характере, но и во внешности ее.
Приподнявшись на локте, королева проводила ее взглядом, выждала, давая ей возможность выполнить поручение; видя, что оно исполнено и благодаря предупредительности принцессы де Ламбаль можно говорить с доктором свободно, повернулась к нему и пристально посмотрела ему в глаза.
— Доктор! — промолвила королева. — Вас не удивляет, что по воле случая вы почти всегда оказываетесь рядом со мной во время нравственных или физических кризисов моей жизни?
— Увы, ваше величество, я не знаю, должен ли я благодарить за это случай или жаловаться на судьбу, — ответил Жильбер.
— Почему, сударь?
— Я слишком хорошо умею читать в чужом сердце и замечаю, что столь почетное для меня общение не зависит ни от вашего желания, ни от вашей воли.
— Я потому и назвала это случаем… Вы знаете, что я люблю откровенность. Однако во время событий последнего времени, заставивших нас действовать сообща, доктор, вы доказали мне настоящую преданность, я вам очень благодарна и никогда этого не забуду.
Жильбер в ответ поклонился.
Королева следила за его движением и выражением его лица.
— Я тоже физиономистка, — заметила она, — знаете, что вы ответили мне сейчас, не проронив ни слова?
— Ваше величество, — промолвил Жильбер, — я был бы в отчаянии, если бы мое молчание показалось вам менее почтительным, чем мои слова.
— Вы мне ответили: "Ну что ж, вы меня поблагодарили, дело сделано, перейдем к другому".
— Во всяком случае мне хотелось, чтобы вы, ваше величество, подвергли мою преданность такому испытанию, какое позволило бы ей проявиться полнее, чем это было до сегодняшнего дня. Вот чем объясняется некоторое нетерпение, подмеченное вами на моем лице.
— Господин Жильбер! — сказала королева, пристально взглянув на доктора, — вы необыкновенный человек, и я должна открыто покаяться: у меня было предубеждение против вас, но теперь его нет.
— Ваше величество, позвольте мне от всей души вас поблагодарить, и не за комплимент, которым вы меня удостоили, но за уверенность, которую вам угодно было в меня вселить.
— Доктор, — продолжала королева, словно то, что она собиралась сказать, само собой вытекало из предыдущих ее слов, — что, по-вашему, со мной произошло?
— Ваше величество, — отвечал Жильбер, — я человек рассудочный, человек науки, и потому соблаговолите облечь ваш вопрос в более точную форму.
— Я спрашиваю вас вот о чем, сударь. Полагаете ли вы, что причиной моего недавнего обморока послужило одно из нервных потрясений, которым несчастные женщины подвержены по причине природной слабости, или вы подозреваете нечто более серьезное?
— Я отвечу вашему величеству так: дочь Марии Терезии, сохранявшая спокойствие и мужество в ночь с пятого на шестое октября, — женщина необыкновенная, и, следовательно, ее не могло взволновать событие, способное подействовать на обыкновенных женщин.
— Вы правы, доктор. Вы верите в предчувствия?
— Наука отвергает явления, противоречащие естественному ходу вещей. Однако иногда случаются события, которые опровергают науку.
— Мне следовало бы спросить так: "Вы верите в предсказания?"
— Я думаю, что высшее милосердие для нашего же собственного блага покрыла будущее мраком неизвестности. Редкий ум, получивший от природы великий дар математической непогрешимости суждений, может путем тщательного изучения прошлого приподнять краешек этого покрывала и как бы сквозь туман увидеть будущее. Такие исключения весьма редки, и с тех пор как религия упразднила роковое предопределение, с тех пор как философия ограничила веру, пророки потеряли три четверти своей магической силы. И тем не менее… — прибавил Жильбер.
— И тем не менее?.. — подхватила королева, видя, что он в задумчивости замолчал.
— Тем не менее, ваше величество, — продолжал он, словно делая над собой усилие, потому что ему приходилось говорить о вещах, которые его разум подвергал сомнению, — есть такой человек…
— Человек?.. — переспросила королева, следившая за каждым словом Жильбера со все возраставшим интересом.
— Да, есть такой человек, которому несколько раз удавалось при помощи неопровержимых фактов разбить все доводы моего разума.
— И этот человек?..
— Я не смею назвать вашему величеству его имя.
— Этот человек — ваш учитель, не так ли, господин Жильбер? Человек всемогущий, бессмертный — божественный Калиостро!
— Ваше величество! Мой единственный и истинный учитель — природа. Калиостро лишь мой спаситель. Однажды я лежал с пулей в груди, потеряв почти всю кровь. Став врачом, после двадцати лет занятий я уверен, что моя рана была смертельной. Он меня вылечил всего за несколько дней благодаря какому-то неизвестному мне бальзаму. Этим и объясняется моя признательность ему, я бы даже сказал — восхищение им.
— И этот человек предсказал вам нечто такое, что потом сбылось?
— Да, его предсказания показались мне странными, невероятными, ваше величество! Уверенность, с какой он шествует в настоящем, заставляет думать, что ему открыто будущее.
— Значит, если бы этот человек взялся вам что-нибудь предсказать, вы бы ему поверили?
— Я, во всяком случае, действовал бы, принимая в расчет его предсказания.
— А если бы он предсказал вам преждевременную смерть, смерть ужасную, позорную, — стали бы вы готовиться к такой смерти?
— Да, ваше величество, однако прежде я попытался бы ее избежать всеми возможными способами, — отвечал Жильбер, пристально глядя на королеву.
— Избежать? Нет, доктор нет! Ясно вижу, что я обречена, — отвечала королева. — Эта революция — бездна, готовая вот-вот поглотить трон. Этот народ — лев, которому суждено меня пожрать.
— Ах, ваше величество! Стоит вам только захотеть, и этот ужасающий вас лев ляжет у ваших ног как агнец.
— Разве вы не видели его в Версале?
— А разве вы не видели его в Тюильри? Это же океан, ваше величество! Он постоянно подтачивает скалу, стоящую у него на пути, до тех пор пока не свалит ее; однако с лодкой, отдавшейся на его волю он умеет быть нежным, словно кормилица.
— Доктор! Между этим народом и мною давно уже все кончено: он меня ненавидит, а я его презираю!
— Это потому, что вы друг друга по-настоящему еще не знаете. Перестаньте быть для него королевой, станьте ему матерью; забудьте, что вы дочь Марии Терезии, нашего старого врага, сестра Иосифа Второго, нашего мнимого друга; станьте француженкой, и вы услышите, как вас будет благословлять этот народ, вы увидите, как он протянет к вам руки, чтобы приласкать.
Мария Антуанетта пожала плечами.
— Да, это мне знакомо… Вчера он благословлял, сегодня ласкает, а завтра задушит тех, кого благословлял и ласкал.
— Это потому, что он чувствует в них сопротивление и ненависть в ответ на свою любовь.
— Да знает ли этот народ, этот разрушитель, что он любит и что ненавидит?! Ведь он разрушает все вокруг, подобно ветру, воде и огню; он капризен, как женщина!
— Да, потому что вы смотрите на него с берега, ваше величество, как путешественник смотрит на прибрежные отвесные скалы; потому что, то набегая, то откатываясь от ваших ног без видимой на то причины, он оставляет на берегу пену и оглушает вас своими жалобами, а вы принимаете их за угрозы; однако смотреть на него нужно иначе: надо понимать, что им руководит Святой Дух, витающий над водами; надо уметь видеть его таким, каким его видит Бог: он уверенно движется вперед, сметая все на своем пути к цели. Вы королева французов, ваше величество, а не знаете, что происходит в этот час во Франции. Поднимите свою вуаль, государыня, вместо того чтобы опускать ее, и вы почувствуете восхищение, а все ваши страхи исчезнут.
— Что же красивого, великолепного, восхитительного я увижу?
— Вы увидите, как из руин старого мира рождается мир новый; вы увидите, как колыбель Франции поплывет, подобно колыбели Моисея, и по водам более широким, чем Нил, чем Средиземное море, чем океан… Спаси тебя Господь, о колыбель! Храни тебя Бог, о Франция!
И хотя Жильбера нельзя было назвать восторженным человеком, он воздел руки и устремил взгляд кверху.
Королева в изумлении смотрела на него, ничего не понимая.
— И куда же эта колыбель должна приплыть? — спросила королева. — Может, в Национальное собрание, это скопище спорщиков, разрушителей, уравнителей? Или новой Францией должна руководить Франция старая? Незавидная мать для столь прелестного младенца, а, господин Жильбер?
— Нет, ваше величество! Приплыть эта колыбель в ближайшие дни, сегодня, может быть, завтра, должна в незнакомую до сей поры землю, что зовется отчизной. Там она найдет крепкую кормилицу — Свободу, способную взрастить крепкий народ.
— Ах, все это красивые слова, — заметила королева. — Я полагаю, что слишком частое употребление их уже убило.
— Нет, ваше величество! Это великие дела! Посмотрите на Францию: все уже разрушено, но ничто еще не построено. Еще нет постоянно действующих муниципалитетов, лишь только что созданы департаменты. Во Франции нет законов, впрочем, она сама составляет сейчас закон. Посмотрите, как она идет твердой поступью, глядя перед собой, прокладывая себе путь из одного мира в другой, переходя по узкому мостику, переброшенному через пропасть. Посмотрите, как она, не дрогнув, ступает на этот мостик, столь же узкий, как мост Магомета… Куда она идет, старая Франция? К единству нации! Все, что до сих пор казалось ей трудным, мучительным, непреодолимым, стало теперь не только возможным, но и легким. Наши провинции были местом, где годами сталкивались самые разнообразные предрассудки, противоположные интересы, сугубо личные воспоминания; ничто, как казалось, не могло бы одержать верх над двадцатью пятью или тридцатью национальностями, отвергавшими общую нацию. Разве старинный Лангедок, древняя Тулуза, старая Бретань согласятся превратиться в Нормандию, Бургундию или Дофине? Нет, ваше величество! Однако все они составят Францию. Почему они так кичились своими правами, своими привилегиями, своим законодательством? Потому что у них не было отчизны. Итак, я уже сказал вам, ваше величество: она явится им, может быть, еще в очень нескором будущем, однако они уже увидели свою бессмертную и богатую мать, встречающую с распростертыми объятиями одиноких, потерянных детей; та, кто их зовет, — это общая для всех мать; они имели глупость считать себя лангедокцами, провансальцами, бретонцами, нормандцами, бургундцами, дофинуазцами… нет, все они ошибались: они были французами!
— Вас послушать, доктор, — насмешливо заговорила королева, — так Франция, старая Франция, старшая дочь Церкви, как начиная с девятого века называют ее папы, существует лишь со вчерашнего дня?
— Вот в этом как раз и состоит чудо, ваше величество: раньше существовала Франция, а сегодня существуют французы, и не просто французы, а братья, притом братья, которые держат друг друга за руки. Ах, Боже мой! Люди не так уж плохи, как принято полагать, ваше величество. Они стремятся друг к другу; чтобы внести в их ряды раскол, чтобы помешать их сближению, понадобилась не одна противная природе выдумка: внутренние таможни, бесчисленные дорожные пошлины, заставы на дорогах, паромы на реках; различие законов, правил, мер, весов; соперничество между провинциями, землями, городами, селениями. В один прекрасный день начинается землетрясение, оно расшатывает трон, разрушает все эти старые стены, все эти преграды. Тогда люди смотрят в небо, подставляя лицо ласковым лучам солнца, оплодотворяющего своим теплом не только землю, но и человеческие сердца; братство прорастает, будто на благословенной ниве, а враги, сами поражаясь тому, что так долго их сотрясала взаимная злоба, идут друг другу навстречу не для боя, а безоружными, идут без команды, без приказа. Под вспенившейся волной исчезают реки и горы, географии больше не существует. Еще можно услышать различные говоры, но язык — один, и общий гимн, который поют тридцать миллионов французов, состоит всего из нескольких слов:
Восславим Господа: он нам отчизну дал!.
— К чему вы клоните, доктор? Не думаете ли вы соблазнить меня видом всеобщей федерации тридцати миллионов бунтовщиков, восставших против королевы и короля?
— Не обманывайте себя, ваше величество! — вскричал Жильбер. — Не народ восстал против королевы и короля, но король и королева восстали против своего народа и продолжают говорить на языке привилегий и королевской власти, когда вокруг них звучит другой язык — язык братства и преданности. Взгляните, ваше величество, на эти импровизированные народные праздники: вы почти всегда заметите, что посреди огромной равнины или на вершине холма стоит алтарь, столь же чистый, как жертвенник Авеля, а на нем младенец, которого все считают своим; ему приносят обеты, его осыпают дарами, омывают слезами — он принадлежит всем. Вот так и Франция, родившаяся вчера Франция, та, о какой я вам говорю, ваше величество, — это младенец на алтаре. А вокруг этого алтаря не города и деревни, а народы и нации. Франция — это Христос, только что родившийся на свет в яслях в окружении обездоленных, явившийся для спасения мира, и все народы радуются его появлению в ожидании, что цари преклонят пред этим младенцем колени и принесут ему дань… Италия, Польша, Ирландия, Испания смотрят на этого только вчера родившегося младенца, — в нем заключено их будущее; они со слезами на глазах протягивают к нему закованные в кандалы руки с криками: "Франция! Франция! Наша свобода — в тебе!" Ваше величество, ваше величество! — продолжал Жильбер. — У вас еще есть время: возьмите это дитя с алтаря и усыновите его!
— Доктор! — возразила королева. — Вы забываете, что у меня есть другие дети, дети моего чрева, и, если я сделаю то, что вы говорите, я лишу их наследства, отдав его чужому ребенку.
— Раз так, ваше величество, — с невыразимой печалью заметил Жильбер, — заверните ваших детей в свою королевскую мантию, в военный плащ Марии Терезии, и бегите с ними из Франции, потому что иначе — вы совершенно правы! — народ растерзает вас и ваших детей. И не теряйте времени даром: торопитесь, ваше величество, торопитесь!
— И вы не воспротивитесь моему отъезду, сударь?
— Отнюдь нет, — ответил Жильбер. — Теперь, когда я знаю истинные ваши намерения, я готов вам помочь уехать, ваше величество.
— Ну и прекрасно, — промолвила королева, — потому что как раз есть один дворянин, который вызвался нам помочь, а если будет нужно, то и умереть за нас!
— Уж не о господине ли де Фаврасе вы говорите, ваше величество? — в ужасе воскликнул Жильбер.
— Откуда вы знаете, как его зовут? Кто вам рассказал о его плане?
— Ах, ваше величество, будьте осторожны! Над ним тоже тяготеет роковое предсказание!
— Оно исходит от того же пророка?
— Да, ваше величество!
— И какая судьба ожидает, по его мнению, маркиза?
— Преждевременная смерть, ужасная, позорная, такая же, о какой вы недавно сами говорили!
— В таком случае вы правы: у нас действительно нет времени, чтобы заставить этого вестника несчастья солгать.
— Вы собираетесь сказать господину де Фавраса, что принимаете его помощь?
— Сейчас мой человек находится у него, господин Жильбер; я жду от него ответа.
Жильбер, напуганный обстоятельствами, в которые он оказался втянут, провел рукой по лбу, чтобы вернуть себе ясность мысли; в комнату вошла г-жа де Ламбаль и шепнула два слова на ухо королеве.
— Пусть войдет, пусть войдет! — вскричала королева. — Доктор все знает. Доктор! — продолжала она. — Ответ маркиза де Фавраса мне принес барон Изидор де Шарни. Завтра королева должна покинуть Париж; послезавтра мы будем за пределами Франции. Идите сюда, виконт, идите… Великий Боже! Что с вами? Почему вы так бледны?
— Госпожа принцесса де Ламбаль сказала мне, что я могу говорить в присутствии доктора Жильбера? — спросил Изидор.
— Она правильно сказала; да, да, говорите. Вы видели маркиза де Фавраса?.. Маркиз готов… Мы принимаем его предложение… Мы уедем из Парижа, из Франции…
— Маркиз де Фаврас арестован час тому назад на улице Борепер и препровожден в Шатле, — сообщил Изидор.
Королева встретилась взглядом с Жильбером, и он прочел в ее глазах отчаяние, смешанное со злобой.
Однако все силы Марии Антуанетты ушли на эту вспышку.
Жильбер подошел к ней и с выражением глубочайшего сожаления проговорил:
— Ваше величество, если я могу хоть чем-то быть вам полезен, можете мною располагать; мои знания, моя преданность, моя жизнь — все у ваших ног.
Королева медленно подняла на доктора глаза и, будто смирившись, произнесла:
— Господин Жильбер, вы так много знаете, вы присутствовали сегодня утром на испытаниях новой машины… Скажите, вы полагаете, что смерть от этой машины действительно так безболезненна, как утверждает ее изобретатель?
Жильбер тяжело вздохнул и закрыл лицо руками.
В эту минуту месье, уже узнав все, что хотел, потому что слух об аресте маркиза де Фавраса в несколько мгновений облетел весь дворец, спешно приказал подать карету и направился к выходу, нимало не беспокоясь о здоровье королевы и почти не простившись с королем.
Людовик XVI преградил ему путь со словами:
— Брат! Вы не до такой степени, я полагаю, торопитесь к себе в Люксембургский дворец, чтобы у вас не было времени дать мне один совет. Что, по вашему мнению, мне надлежит делать?
— Вы спрашиваете, что бы я сделал, будь я на вашем месте?
— Да.
— Я отрекся бы от господина де Фавраса и принес бы клятву верности конституции.
— Как же я могу клясться конституции, если она еще не завершена?
— Тем лучше, брат мой, — заметил месье, в чьем уклончивом, лживом взгляде отражалась его коварная душа, — вы можете не считать себя обязанным исполнять свою клятву.
Король на мгновение задумался.
— Пусть так, — решил он, — это не помешает мне написать господину де Буйе о том, что наш план остается прежним, что он лишь откладывается. Эта задержка позволит графу де Шарни лучше изучить дорогу, по которой мы поедем.
На следующий день после ареста маркиза де Фавраса весь Париж облетел необычный циркуляр:
"Маркиз де Фаврас (проживающий на Королевской площади) был арестован вместе с супругой в ночь с 24 на 25 декабря за то, что собирался поднять тридцать тысяч человек для убийства генерала де Лафайета и мэра города, а затем отрезать подвоз продовольствия в Париж.
Во главе заговора стоял месье, брат короля.
Подписано: Баро".
Можно себе представить, какое волнение вызвал подобный циркуляр в таком легко возбудимом городе, каким был Париж 1790 года!
Пороховой привод не мог бы скорее воспламенить город, чем этот зажигательный документ.
Он обошел всех, и уже через два часа каждый парижанин знал его наизусть.
Вечером 26 декабря члены Коммуны собрались на совет в ратуше; они читали только что принятое постановление следственного комитета, как вдруг секретарь доложил о том, что месье просит его принять.
— Месье?! — переспросил председательствовавший Байи. — Какой месье?
— Месье, брат короля, — пояснил секретарь.
При этих словах члены Коммуны переглянулись. Имя месье уже второй день было у всех на устах.
Не переставая переглядываться, они тем не менее встали.
Байи вопросительно оглядел присутствовавших, и ему показалось, что молчаливый ответ, который он прочитал в их глазах, был единодушным. А потому он приказал:
— Передайте месье, что, хотя мы удивлены оказанной нам честью, мы готовы его принять.
Спустя несколько мгновений месье вошел в зал.
Он пришел один. Лицо его было бледно, а походка, и всегда-то не очень уверенная, в этот вечер была и вовсе нетвердой.
Члены Коммуны работали за огромным подковообразным столом, и перед каждым из них стояла лампа; к счастью для принца, пространство внутри этой подковы было погружено в полумрак.
Это обстоятельство, казалось, не ускользнуло от внимания месье и придало ему уверенности.
Еще робким взглядом он обвел многочисленное собрание, в котором чувствовал если не симпатию, то, по крайней мере, почтительность к себе, и сначала неуверенно, а потом все более твердо произнес:
— Господа! Меня привело к вам желание опровергнуть ужасную клевету. Третьего дня по приказу вашего следственного комитета был арестован господин де Фаврас, а сегодня поползли слухи, что я был с ним тесно связан.
По лицам слушателей пробежали ухмылки; первая часть речи месье была встречена шушуканьем.
Он продолжал:
— Как гражданин города Парижа, я счел своим долгом лично рассказать вам о своем весьма поверхностном знакомстве с господином де Фаврасом.
Нетрудно догадаться, что при этих словах господа члены Коммуны стали слушать с все возраставшим вниманием. Всем непременно хотелось услышать из уст самого месье — думая при этом кому что заблагорассудится, — какие же отношения связывали его королевское высочество с г-ном де Фаврасом.
Граф Прованский продолжал свою речь:
— В тысяча семьсот семьдесят втором году господин де Фаврас поступил на службу в мою швейцарскую гвардию; он вышел в отставку в тысяча семьсот семьдесят пятом; с тех пор я ни разу с ним не разговаривал.
Среди присутствовавших пробежал ропот недоверия; однако Байи одним взглядом подавил готовый было подняться шум, и месье так и не успел понять, с одобрением или с осуждением встречены его слова.
Месье продолжал:
— Я уже несколько месяцев лишен своих постоянных доходов; очень обеспокоенный тем, что в январе мне предстоит произвести значительные выплаты, я пожелал удовлетворить свои потребности, не прибегая к помощи общественной казны. Вот почему я решился на заем; около двух недель назад господин де Ла Шатр указал мне на господина де Фавраса как на человека, способного сделать этот заем, обратившись к одному генуэзскому банкиру. Я дал расписку на два миллиона, необходимые мне для того, чтобы расплатиться с долгами в начале года и оплатить хозяйственные нужды. Дело это исключительно финансовое, и я поручил его моему интенданту. Я не виделся с господином де Фаврасом, не писал к нему, не вступал с ним ни в какие отношения; да, кстати, мне абсолютно неизвестно, что он сделал.[17]
Издевательский смех, донесшийся из рядов публики, показал, что далеко не все готовы вот так на слово поверить в столь нелепое утверждение принца: как можно было доверить посреднику, не видя его, два миллиона по переводному векселю, в особенности когда этим посредником оказался один из бывших его гвардейцев.
Месье покраснел и, чтобы поскорее покончить с ложным положением, в какое он себя поставил, торопливо продолжал:
— Однако, господа, как я вчера узнал, в столице распространяется документ следующего содержания…
С этими словами месье прочитал — что было совершенно излишним: у всех эта бумага была либо в руках, либо в памяти, — тот самый документ, который мы только что приводили.
Когда он дошел до слов: "Во главе заговора стоял месье, брат короля", — все члены Коммуны закивали.
Возможно, они хотели этим сказать, что были согласны с мнением, изложенным в документе? А может быть, они просто-напросто хотели показать, что им было известно это обвинение?
Месье продолжал:
— Вы, разумеется, не ожидаете, что я опущусь до того, чтобы оправдываться в столь низком преступлении; но в такое время, когда самая абсурдная клевета может превратить честнейших граждан во врагов революции, я счел своим долгом, господа, перед королем, перед вами, перед самим собой изложить этот вопрос во всех подробностях, чтобы общественное мнение ни на миг не было введено в заблуждение. С того самого дня, когда на втором собрании нотаблей я высказался о главном, еще разделявшем тогда умы деле, я пребываю в убеждении, что готовится великая революция; король с его намерениями, с его добродетелями, с его верховным саном должен встать во главе революции, ибо она только в том случае принесет пользу народу, если будет полезна и монарху; и, наконец, королевская власть должна послужить оплотом национальной свободы, а национальная свобода — основой королевской власти…
Хотя смысл фразы был не совсем ясен, привычка сопровождать аплодисментами определенные сочетания слов привела к тому, что высказывание его высочества было встречено с одобрением.
Месье приободрился, возвысил голос и, обращаясь к членам собрания несколько увереннее, прибавил:
— Пусть кто-нибудь приведет в пример хоть один мой поступок, хотя бы одно высказывание, которое противоречило бы только что изложенным мною принципам или показало бы, что, в каких бы я ни оказывался условиях, я забывал о счастье короля и своего народа; до сих пор я не дал повода к недоверию; я никогда не изменял ни своим чувствам, ни принципам, и не изменю им никогда!
Хотя автор считает себя романистом, он на время присвоил себе права историка, приведя путаную речь его королевского высочества целиком. Даже читателям романов было бы небесполезно узнать, что представлял собою в тридцать пять лет принц, даровавший нам в шестидесятилетием возрасте Хартию, украшенную 14-й статьей.
Приведя речь его королевского высочества, нам не хотелось бы совершить несправедливость по отношению к Байи, и потому мы приводим ответ мэра Парижа.
Байи ответил следующее:
— Ваше высочество! Для представителей Коммуны Парижа большая честь видеть перед собой брата нашего дорогого короля, восстановившего французскую свободу. Вас, августейших братьев объединяют одни и те же чувства. Месье показал себя первым гражданином королевства, проголосовав за третье сословие на втором собрании нотаблей; он был почти единственным, кто поддержал третье сословие, не считая еще нескольких весьма немногочисленных друзей народа, и тем самым добавил достоинство разума к прочим своим правам на уважение нации. Итак, месье стал первым автором идеи гражданского равенства; он лишний раз доказал это сегодня тем, что пришел к представителям Коммуны и, как кажется, хотел бы, чтобы мы оценили его патриотические чувства. Эти чувства заложены в объяснениях, которые месье пожелал дать собранию. Принц идет навстречу общественному мнению; гражданин высоко ценит мнение сограждан, и я от имени собравшихся отдаю дань уважения и признательности чувствам месье, а также тому, что он оказал нам честь своим присутствием, и в особенности тому, какое значение он придает мнению свободных людей.
Месье понял, что, хотя Байи и расхваливает его поведение, оно может быть истолковано по-разному, и потому заговорил с притворно отеческим видом, который он так умело напускал на себя, когда это могло принести ему пользу:
— Господа! Для добродетельного человека было тягостно исполнить такой долг; впрочем, я был вознагражден чувствами, какие мне выразило собрание; мне лишь остается попросить снисхождения к тем, кто меня оскорбил.
Как видит читатель, месье не брал на себя никаких обязательств, как ни к чему не обязывал и собравшихся. Для кого он просил снисхождения? Не для Фавраса, потому что никто не знал, виноват ли тот; к тому же, Фаврас ничем не оскорблял его высочество.
Нет, месье просил снисхождения к анонимному автору циркуляра, обвинявшего его в заговоре; однако автор не нуждался в снисхождении, потому что его имя не было известно.
Историки очень часто обходят подлости принцев молчанием, вот почему приходится нам, романистам, выполнять за них эту обязанность, рискуя превратить роман на протяжении целой главы в вещь столь же скучную, как история.
Само собою разумеется, что, когда мы говорим о незрячих историках или скучных историях, читателю понятно, о каких историках и о каких историях идет речь.
Таким образом, месье частично сам исполнил то, что он посоветовал сделать своему брату Людовику XVI.
Он отрекся от г-на де Фавраса, и, судя по тому, как его расхваливал добродетельный Байи, это ему полностью удалось.
Видимо, учитывая успех месье, король Людовик XVI решил принести клятву верности конституции.
В одно прекрасное утро секретарь доложил председателю Национального собрания (а в тот день эту обязанность исполнял г-н Бюро де Пюзи) — точно так же как секретарь Коммуны докладывал недавно мэру о приходе месье, — что король в сопровождении двух министров и трех офицеров стучится в двери манежа, как незадолго перед тем месье стучался в двери ратуши.
Народные избранники в изумлении переглянулись. Что мог им сказать король, ведь он так давно разошелся с ними?
Людовика XVI пригласили в зал, и председатель уступил ему свое место.
Присутствовавшие на всякий случай прокричали приветствия. Не считая Петиона, Камилла Демулена и Марата, вся Франция по-прежнему была настроена роялистски или думала, что так настроена.
Король почувствовал необходимость лично поздравить Национальное собрание с проделанной работой; он счел своим долгом похвалить прекрасное деление Франции на департаменты; но что король особенно спешил выразить — он просто задыхался от охватившего его чувства, — так это страстную любовь к конституции.
Не будем забывать, что, каких бы взглядов ни придерживался каждый депутат — был он роялистом или конституционалистом, аристократом или патриотом, — ни один из них не представлял себе, куда клонит король, и потому начало речи вызвало некоторое беспокойство, основная ее часть пробудила чувство признательности, а заключительная часть — о, заключительная часть! — привела членов Национального собрания в восторг.
Король не мог удержаться от желания выразить свою любовь к этой малышке — Конституции 1791 года, еще не родившейся… Что же будет, когда она окончательно увидит свет?!
Уж тогда король будет не просто ее любить, дело дойдет до фанатизма!
Мы не приводим речи короля, — черт возьми, она едва умещается на шести страницах! — довольно и того, что мы привели речь месье, занявшую всего одну страницу и тем не менее показавшуюся нам ужасно длинной.
Однако Национальному собранию Людовик XVI не показался чересчур многословным, если депутаты, слушая его, плакали от умиления.
Когда мы говорим, что они плакали, то это не метафора: плакал Барнав, плакал Ламет, плакал Дюпор, плакал Мирабо, плакал Баррер — это был настоящий потоп.
Национальное собрание потеряло голову. Все его члены встали, поднялись люди на трибунах; все тянули руки и клялись в верности еще не существовавшей конституции.
Король вышел. Но Национальное собрание не могло так просто расстаться с ним: депутаты выходят вслед за королем, бросаются ему вдогонку, следуют за ним кортежем, приходят в Тюильри, а там их встречает королева.
Королева! Она, суровая дочь Марии Терезии, далека от того, чтобы прийти в восторг; она, достойная сестра Леопольда, не плачет — она представляет своего сына депутатам нации.
— Господа! — говорит она. — Я разделяю чувства короля, сердцем и душой поддерживаю его поступок, продиктованный любовью к своему народу. Вот мой сын. Я ничего этого не забуду, чтобы как можно раньше научить его в подражание добродетельнейшему из отцов уважать общественную свободу и соблюдать законы, надежнейшей опорой которым он, как я надеюсь, явится сам.
Под действием подобной речи не мог бы остыть только истинный восторг. А восторг депутатов просто раскалился добела. Кто-то предложил принести клятву немедленно, и ее сформулировали не сходя с места; первым ее произнес сам председатель:
— Клянусь в верности нации, закону и королю; клянусь всеми силами поддерживать конституцию, провозглашенную Национальным собранием и принятую королем!
И все члены Национального собрания, за исключением одного, подняли руки и один за другим повторили: "Клянусь!"
Десять дней, последовавшие за этим счастливым событием, обрадовавшим членов Национального собрания, успокоившим Париж и даровавшим мир всей Франции, пронеслись в праздниках, балах, иллюминациях. Со всех сторон только и доносились клятвы; клялись повсюду: на Гревской площади, в ратуше, в церквах, на улицах, в общественных местах; сооружались алтари отечества, к ним водили школьников; те клялись, словно были взрослыми и понимали, что такое клятва.
Национальное собрание заказало "Те Deum"[18]; на службе оно присутствовало в полном составе, и там у алтаря, пред лицом Божьим, члены его еще раз принесли клятву.
Однако король не пошел в собор Парижской Богоматери и, следовательно, не произнес клятвы.
Его отсутствие не осталось незамеченным, однако все переживали светлую радость, были доверчивы и удовольствовались первым же объяснением, которое королю вздумалось им представить.
— Отчего же вас не было на "Те Deum"? Почему вы не принесли, как все, клятву на алтаре? — насмешливо спросила королева.
— Потому что я готов солгать, ваше величество, — отвечал Людовик XVI, — однако на клятвопреступление я не способен.
Королева облегченно вздохнула.
До сих пор она, как и все, верила в чистосердечие короля.
Визит короля в Национальном собрании состоялся 4 февраля 1790 года.
Двенадцать дней спустя, то есть в ночь с 17 на 18 февраля, в отсутствие г-на коменданта Шатле, попросившего и в тот же день получившего отпуск, чтобы поехать в Суасон к умирающей матери, какой-то человек постучал в ворота тюрьмы и передал приказ, подписанный господином начальником полиции; согласно этому приказу посетителю разрешалась беседа наедине с г-ном де Фаврасом.
Мы не берем на себя смелость утверждать, был этот приказ настоящим или подложным; во всяком случае, помощник коменданта тюрьмы, которого разбудили, чтобы вручить приказ, счел его законным, потому что распорядился незамедлительно, несмотря на позднее время, провести подателя приказа в камеру к г-ну де Фаврасу.
После этого, доверившись добросовестной службе своих тюремщиков внутри и часовых снаружи, он вернулся в постель, чтобы продолжить так некстати прерванный сон.
Посетитель под тем предлогом, что, доставая приказ из своего бумажника, уронил важную бумагу, взял лампу и стал искать на полу до тех пор, пока не увидел, как г-н помощник коменданта Шатле ушел в свою комнату. Тогда пришедший заявил, что бумагу он мог оставить и у себя на ночном столике; впрочем, если она все-таки найдется, он просит вернуть ее ему, когда будет уходить.
Затем он протянул лампу ожидавшему его тюремщику и попросил проводить его в камеру г-на де Фавраса.
Тюремщик отомкнул дверь, пропустил незнакомца, прошел вслед за ним и запер за собой дверь.
Он с любопытством поглядывал на незнакомца, словно ожидая от него какого-нибудь важного сообщения.
Они спустились на двенадцать ступеней и пошли по подземному коридору.
Их ждала другая дверь. Тюремщик отомкнул и запер ее точно так же, как и первую.
Незнакомец и его проводник оказались на площадке другой лестницы, ведшей вниз. Незнакомец остановился, заглянул в темный коридор и, убедившись, что он так же пуст, как и темен, обратился к своему спутнику с вопросом:
— Вы тюремщик Луи?
— Да, — отвечал тот.
— Брат из американской ложи?
— Да.
— Вы были направлены сюда братством неделю тому назад для выполнения не известной вам миссии?
— Да.
— Вы готовы исполнить свой долг?
— Готов.
— Вы должны получить приказания от одного человека?..
— Да, от мессии.
— Как вы должны узнать этого человека?
— По трем буквам, вышитым на манишке.
— Я тот самый человек… а вот эти три буквы!
С этими словами посетитель распахнул кружевное жабо и показал три уже знакомые нам буквы (мы не раз имели случай убедиться в их влиянии): L. Р. D.
— Учитель! Я к вашим услугам, — с поклоном сказал тюремщик.
— Хорошо. Отоприте камеру господина де Фавраса и держитесь поблизости.
Тюремщик молча поклонился, пошел вперед, освещая дорогу, и остановился перед низкой дверью.
— Это здесь, — прошептал он.
Незнакомец кивнул: ключ дважды со скрежетом повернулся в замке, и дверь распахнулась.
По отношению к пленнику были приняты самые строгие меры предосторожности, вплоть до того, что его поместили в камеру, расположенную на глубине двадцати футов под землей; однако ему были оказаны некоторые знаки внимания соответственно его положению в обществе. У него была чистая постель и свежие простыни, рядом с постелью — столик с книгами, а также чернильница, перья и бумага, предназначенные, вероятно, для того, чтобы он мог подготовить защитительную речь на суде.
Над всем возвышалась погашенная лампа.
В углу на другом столе поблескивали предметы туалета, вынутые из элегантного несессера с гербом маркиза. Из того же несессера было и зеркальце, приставленное к стене.
Господин де Фаврас спал глубоким сном. Отворилась дверь; незнакомец подошел к постели; тюремщик поставил вторую лампу рядом с первой и вышел, повинуясь молчаливому приказанию посетителя. Однако маркиз так и не проснулся.
Незнакомец с минуту смотрел на спящего с выражением глубокого участия; потом, будто вспомнив о том, что время дорого, он с огромным сожалением, оттого что вынужден прервать сладкий сон маркиза, положил ему руку на плечо.
Пленник вздрогнул и резко повернулся, широко раскрыв глаза, как это обыкновенно случается с теми, кто засыпает с ожиданием того, что их разбудят дурной вестью.
— Успокойтесь, господин де Фаврас, — произнес незнакомец, — я ваш друг.
Маркиз некоторое время смотрел на ночного посетителя с сомнением, будто не веря тому, что друг мог проникнуть к нему на восемнадцать-двадцать футов под землю.
Потом, припомнив, он воскликнул:
— A-а! Господин барон Дзанноне!
— Он самый, дорогой маркиз!
Фаврас с улыбкой огляделся и, указав барону пальцем на свободный от книг и одежды табурет, сказал:
— Не угодно ли присесть?
— Дорогой маркиз! — промолвил барон. — Я пришел предложить вам дело, не допускающее долгих обсуждений. Кроме того, мы не можем терять время.
— Что вы хотите мне предложить, дорогой барон?.. Надеюсь, не деньги взаймы?
— Почему же нет?
— Потому что я не мог бы дать вам надежных гарантий…
— Для меня это не довод, маркиз. Напротив, я готов предложить вам миллион!
— Мне? — с улыбкой переспросил Фаврас.
— Вам. Однако я готов это сделать на таких условиях, которые вы вряд ли приняли бы, а потому не буду вам этого и предлагать.
— Ну, раз вы меня предупредили, что торопитесь, дорогой барон, переходите к делу.
— Вы знаете, что завтра вас будут судить?
— Да. Что-то подобное я слышал, — ответил Фаврас.
— Вам известно, что вы предстанете перед тем же судом, который оправдал Ожара и Безанваля?..
— Да.
— Знаете ли вы, что и тот и другой были оправданы только благодаря всемогущему вмешательству двора?
— Да, — в третий раз повторил Фаврас ничуть не изменившимся голосом.
— Вы, разумеется, надеетесь, что двор сделает для вас то же, что и для ваших предшественников?
— Те, с кем я имел честь вступить в отношения, когда затевал приведшее меня сюда дело, знают, что им следует для меня сделать, господин барон; и сделанного ими будет довольно…
— Они уже приняли по этому поводу решение, господин маркиз, и я могу вам сообщить, что они сделали.
Фаврас ничем не выдал своего интереса.
— Месье, — продолжал посетитель, — явился в ратушу и заявил, что почти незнаком с вами; что в тысяча семьсот семьдесят втором году вы поступили на службу в его швейцарскую гвардию, вышли в отставку в тысяча семьсот семьдесят пятом и с тех пор он вас не видел.
Фаврас кивнул в знак одобрения.
— Что касается короля, то он не только не думает больше о бегстве, но четвертого числа этого месяца присоединился к Национальному собранию и поклялся в верности конституции.
На губах Фавраса мелькнула улыбка.
— Вы не верите? — спросил барон.
— Я этого не говорю, — ответил Фаврас.
— Итак, вы сами видите, маркиз, что не стоит рассчитывать ни на месье, ни на короля…
— Переходите к делу, господин барон.
— Вы предстанете перед судом…
— Я уже имел честь это слышать от вас.
— Вы будете осуждены!..
— Возможно.
— На смерть!
— Вероятно.
Фаврас поклонился с видом человека, готового принять любой удар.
— Да, но, — спросил барон, — знаете ли вы, дорогой маркиз, какая вас ждет смерть?..
— Разве смерть бывает разная, дорогой барон?
— Еще бы! Их не меньше десятка: кол, четвертование, шнурок, колесо, веревка, топор… вернее, все это было еще неделю назад! Сегодня же, как вы и говорите, существует только одна смерть: виселица!
— Виселица?!
— Да. Национальное собрание, провозгласившее равенство перед законом, решило, что было бы справедливо провозгласить равенство и перед лицом смерти! Теперь и благородные и простолюдины выходят из этого мира через одни и те же врата: их вешают, маркиз!
— Так-так! — обронил Фаврас.
— Если вас осудят на смерть, вы будете повешены… И это весьма прискорбно для дворянина, кому смерть не страшна — в этом я совершенно уверен, — но кому все же претит виселица.
— Вот как?! Господин барон, неужели вы пришли только затем, чтобы сообщить мне это приятное известие? — спросил Фаврас. — Или у вас есть для меня еще более любопытные новости?
— Я пришел вам сообщить, что все готово для вашего побега; еще я хочу вам сказать, что, если вы пожелаете, через десять минут вы будете за пределами этой тюрьмы, а через двадцать четыре часа — за пределами Франции.
Фаврас на минуту задумался; казалось, предложение барона ничуть его не взволновало. Затем он обратился к своему собеседнику с вопросом:
— Это предложение исходит от короля или от его королевского высочества?
— Нет, сударь, это мое предложение.
Фаврас взглянул на барона.
— Ваше, сударь? — переспросил он. — А почему ваше?
— Потому, что я испытываю к вам симпатию, маркиз.
— Какую же симпатию вы можете ко мне испытывать, сударь? — спросил Фаврас. — Вы меня видели всего два раза.
— Довольно однажды увидеть человека, чтобы узнать его, дорогой маркиз. Настоящие дворяне встречаются редко, я хотел бы сохранить одного из них, не скажу для Франции, но для человечества.
— У вас нет других причин?
— Достаточно того, сударь, что, согласившись одолжить вам два миллиона и выдав вам эти деньги, я ускорил развитие вашего заговора, который сегодня раскрыт, и, следовательно, сам того не желая, подтолкнул вас к смерти.
Фаврас усмехнулся:
— Если это единственное ваше преступление, можете спать спокойно. Я вас прощаю.
— Как?! — вскричал барон. — Неужели вы отказываетесь бежать?..
Фаврас протянул ему руку.
— Я благодарю вас от всего сердца, барон, — отвечал он. — Благодарю вас от имени моей жены и моих детей, однако я отказываюсь…
— Вы, может быть, думаете, что мы приняли недостаточные меры, маркиз, и вы боитесь, что неудачная попытка к бегству может усугубить ваше тяжелое положение?
— Я полагаю, сударь, что вы человек осмотрительный и, я бы даже сказал, отважный, раз пришли лично предложить мне побег; но повторяю: я не хочу бежать!
— Вы, верно, опасаетесь, сударь, что, будучи вынуждены покинуть Францию, вы оставите жену и детей в нищете… Я это предвидел, сударь: я предлагаю вам этот бумажник, в нем сто тысяч франков в банковских билетах.
Фаврас бросил на барона восхищенный взгляд.
Покачав головой, он возразил:
— Не в этом дело, сударь. Если бы в мои намерения входил побег, я покинул бы Францию, положившись лишь на ваше слово, и вам не пришлось бы передавать мне этот бумажник. Но еще раз вам повторяю: мое решение принято, я не хочу бежать.
Барон взглянул на маркиза так, словно усомнился в том, что тот в здравом уме.
— Вас это удивляет, сударь, — с необыкновенным спокойствием сказал Фаврас, — и вы про себя пытаетесь понять, не осмеливаясь спросить у меня, почему я принял столь необычное решение идти до конца и умереть, если это понадобится, какая бы смерть меня ни ожидала.
— Да, сударь, должен признаться, что это так.
— Ну что же, я вам сейчас объясню. Я роялист, сударь, но не такой, как господа, эмигрирующие за границу или скрывающиеся в Париже; мои убеждения основаны не на расчете — это культ, вера, религия. Король для меня то же, что архиепископ или папа, то есть живое воплощение той веры, о которой я только что вам говорил. Если я убегу, то возникнет предположение, что мне помогли бежать либо король, либо месье. Если они помогли мне бежать, значит, они мои соучастники. А сейчас месье, отрекшийся от меня с трибуны, и король, сделавший вид, что не знает меня, вне досягаемости для подозрений. Религии гибнут тогда, господин барон, когда нет мучеников. Так вот, я решил возвысить свою религию ценой собственной жизни! Пусть это послужит упреком прошлому и предупреждением грядущему!
— Но подумайте, маркиз, какая смерть вас ожидает!
— Чем безобразнее смерть, сударь, тем дороже жертва: Христос умер на кресте меж двух разбойников.
— Я еще мог бы это понять, сударь, — заметил барон, — если бы ваша казнь оказала на монархию такое же влияние, как смерть Христа на человечество. Но короли совершают такие грехи, маркиз, что, боюсь, не только кровь одного дворянина, но и кровь самого короля не сможет их искупить!
— Все во власти Божьей, барон. Однако во времена нерешительности и сомнения, когда многие пренебрегают своими обязанностями, я умру с утешительным сознанием исполненного долга.
— Да нет же, сударь! — в нетерпении воскликнул барон. — Вы умрете всего лишь с сожалением о бесполезной смерти!
— Когда безоружный солдат не хочет бежать с поля боя, когда он ждет конца, когда он без страха встречает смерть, он отлично понимает, что его смерть бесполезна; но он понимает и то, что бежать стыдно, и предпочитает умереть!..
— Сударь, — возразил барон, — вы меня не убедили…
Он достал часы: они показывали три часа ночи.
— У нас есть еще час, — продолжал он. — Я сяду за этот стол и почитаю полчаса. А вы в это время подумайте. Через полчаса вы дадите мне окончательный ответ.
Подвинув стул, он сел за стол спиной к пленнику, раскрыл книгу и стал читать.
— Доброй ночи, сударь! — промолвил Фаврас.
Он отвернулся к стене, несомненно чтобы подумать обо всем без помех.
Барон несколько раз вынимал часы из жилетного кармана, волнуясь больше, чем пленник. Когда полчаса истекли, он встал и подошел к постели.
Однако он ждал напрасно: Фаврас не оборачивался.
Барон наклонился и, услышав ровное спокойное дыхание, понял, что пленник спит.
"Ну что же, — сказал он сам себе, — я проиграл. Однако приговор еще не был произнесен. Возможно, он еще надеется…"
Не желая будить несчастного, которого через несколько дней ожидал самый долгий и глубокий сон, он взял перо и написал на чистом листе бумаги:
"Когда приговор будет произнесен, когда г-н де Фаврас будет приговорен к смерти, когда у него не останется надежды ни на судей, ни на месье, ни на короля, то, если он изменит свое мнение, ему довольно будет позвать тюремщика Луи и сказать: "Я решился бежать!" — и средство устроить его побег будет найдено.
Когда г-н де Фаврас будет ехать в роковой повозке, когда г-н де Фаврас публично покается перед собором Парижской Богоматери, когда г-н де Фаврас пройдет босиком и со связанными руками то небольшое расстояние от крыльца ратуши, где он продиктует свое завещание, до виселицы на Гревской площади, то и тогда еще он может произнести громко эти слова: "Я хочу, чтобы меня спасли!" — и он будет спасен.
Калиостро".
Затем посетитель взял лампу, еще раз подошел к узнику, чтобы посмотреть, не проснулся ли он, и, видя, что тот по-прежнему спит, пошел, не переставая оглядываться, к двери камеры, за которой неподвижно стоял тюремщик Луи с невозмутимым смирением посвященного, готового к любым жертвам ради великого общего дела.
— Учитель, что я должен делать? — спросил он.
— Оставайся в тюрьме и исполняй все, что тебе прикажет господин де Фаврас.
Тюремщик поклонился, взял лампу из рук Калиостро и почтительно двинулся вперед, как слуга, освещающий путь своему господину.
В час пополудни того же дня секретарь Шатле спустился в сопровождении четырех вооруженных людей в темницу г-на де Фавраса и объявил, что тот должен предстать перед судом.
Маркиз был предупрежден об этом обстоятельстве графом Калиостро еще ночью, а в девять утра получил подтверждение от помощника коменданта Шатле.
Слушание дела началось в половине десятого и продолжалось еще в три часа пополудни.
С девяти часов утра зал был переполнен любопытными, жаждавшими увидеть приговоренного к смерти.
Мы говорим "приговоренного к смерти", потому что никто не сомневался, что обвиняемый будет осужден.
В политических заговорах всегда есть несчастные, заранее обреченные; толпа жаждет искупительной жертвы, и эти несчастные словно предназначены для нее.
Сорок судей расположились кругом в верхней части зала; председатель сидел под балдахином; позади него висела картина, на которой был изображен распятый Иисус, а перед ним, в другом конце зала, — висел портрет короля.
Зал суда был оцеплен двумя рядами гренадеров; дверь находилась под охраной четырех человек.
В четверть четвертого суд приказал привести обвиняемого.
Отряд из двенадцати гренадеров, с ружьями к ноге ожидавших этого приказания в центре зала, удалился.
С этой минуты все головы присутствовавших, даже судей, повернулись в сторону двери, в которую должен был войти г-н де Фаврас.
Минут десять спустя на пороге появились четыре гренадера.
За ними шагал маркиз де Фаврас.
Восемь других гренадеров замыкали шествие.
Узник шел в пугающей тишине среди затаивших дыхание двух тысяч человек, как это случается, когда перед собравшимися наконец появляется с нетерпением ожидаемый человек или предмет.
Маркиз выглядел совершенно спокойным и был одет с особой тщательностью: на нам был расшитый шелковый кафтан светло-серого цвета, белый атласный камзол, кюлоты такого же цвета, как кафтан, шелковые чулки, башмаки с пряжками, а в петлице — орден Святого Людовика.
Он был изысканно причесан, волосы его были сильно напудрены и лежали "волосок к волоску", как пишут в своей "Истории Революции" два Друга свободы.
На короткое время, пока г-н де Фаврас шел от двери до скамьи подсудимых, все затаили дыхание.
Лишь через несколько секунд председатель обратился к обвиняемому.
Он привычно взмахнул рукой, призывая присутствовавших к тишине, что было на сей раз совершенно излишне, и взволнованным голосом спросил:
— Кто вы такой?
— Я обвиняемый и узник, — ответил Фаврас абсолютно невозмутимо.
— Как вас зовут?
— Тома Маи, маркиз де Фаврас.
— Откуда вы родом?
— Из Блуа.
— Ваше звание?
— Полковник королевской службы.
— Где проживаете?
— Королевская площадь, дом номер двадцать один.
— Сколько вам лет?
— Сорок шесть.
— Садитесь.
Маркиз подчинился.
Только тогда присутствовавшие перевели дух; в воздухе пронесся зловещий ветер, словно повеяло жаждой мести.
Обвиняемый не заблуждался на этот счет; он огляделся: все устремленные на него глаза горели ненавистью; все кулаки угрожающе сжимались; чувствовалось, что народу нужна была жертва, ведь из рук этой толпы только что вырвали Ожара и Безанваля, и она каждый день ревела, требуя виселицы для принца де Ламбеска или хотя бы для его чучела.
Среди всех этих озлобленных физиономий с пылавшими ненавистью глазами обвиняемый узнал спокойное лицо и благожелательный взгляд своего ночного посетителя.
Он едва заметно ему кивнул и продолжал осматриваться.
— Обвиняемый! — обратился к нему председатель. — Приготовьтесь отвечать на вопросы.
Фаврас поклонился:
— Я к вашим услугам, господин председатель.
Начался второй допрос; обвиняемый выдержал его с прежней невозмутимостью.
Затем началось слушание свидетелей обвинения.
Фаврас, отказавшийся спасаться бегством, решил отстаивать свою жизнь в судебном разбирательстве: он попросил вызвать в суд четырнадцать свидетелей защиты.
После того как были заслушаны свидетели обвинения, маркиз приготовился увидеть своих свидетелей, как вдруг председатель объявил:
— Господа, слушание дела закончено.
— Прошу прощения, сударь, — со своей обычной вежливостью обратился к нему Фаврас, — вы забыли одну вещь, правда, это сущая безделица: вы забыли заслушать показания четырнадцати свидетелей, вызванных по моему требованию.
— Суд решил их не слушать, — заявил председатель.
Обвиняемый едва заметно нахмурился; сверкнув глазами, он воскликнул:
— Я полагал, что меня судит Шатле, и ошибался: насколько я понимаю, меня судит испанская инквизиция!
— Уведите обвиняемого! — приказал председатель.
Фавраса снова отвели в темницу. Его спокойствие, благородные манеры, мужество произвели некоторое впечатление на тех из зрителей, кто пришел без предубеждения.
Однако следует заметить, что таких было немного. Когда Фавраса уводили, ему вдогонку понеслись оскорбления, угрозы, свист.
— Казнить! Казнить! — орали пятьсот глоток.
Вопли преследовали его и после того, как за ним захлопнулась дверь.
Тогда, будто обращаясь к самому себе, он прошептал:
— Вот что значит вступать в заговор с принцами!
Как только обвиняемый вышел, судьи удалились на совещание.
Вечером Фаврас лег спать в свое обычное время.
Около часу ночи кто-то вошел к нему и разбудил.
Это был тюремщик Луи.
Он пришел под тем предлогом, что принес обвиняемому бутылку бордо, которого тот не просил.
— Господин маркиз, — сказал он, — судьи сейчас выносят вам приговор.
— Друг мой, — отвечал Фаврас, — из-за этого ты мог бы меня не будить.
— Нет, господин маркиз, я разбудил вас затем, чтобы спросить, не хотите ли вы что-нибудь передать тому, кто навестил вас вчера ночью.
— Нет.
— Подумайте, господин маркиз. Когда приговор будет оглашен, с вас глаз не спустят, и как бы ни было могущественно то лицо, его воля, вероятно, натолкнется на непреодолимые препятствия.
— Благодарю вас, друг мой, — сказал Фаврас. — Мне не о чем его просить ни теперь, ни позже.
— В таком случае, — заметил тюремщик, — я весьма сожалею, что разбудил вас. Впрочем, вас все равно разбудили бы через час…
— Так, по-твоему, мне не стоит больше ложиться? — с улыбкой спросил Фаврас.
— Это вам решать, — ответил тюремщик.
Сверху и в самом деле доносился шум: хлопали двери, приклады стучали об пол.
— О! Неужели вся эта суматоха из-за меня? — спросил узник.
— Сейчас к вам придут и прочитают приговор, господин маркиз.
— Дьявольщина! Позаботьтесь о том, чтобы господин секретарь суда дал мне время хотя бы надеть кюлоты.
Тюремщик вышел и прикрыл за собой дверь.
Господин де Фаврас надел шелковые чулки, башмаки с пряжками и кюлоты.
Он был занят туалетом, когда дверь приотворилась.
Он не счел для себя возможным самому открывать дверь и стал ждать. Он был по-настоящему красив: голова откинута назад, волосы взлохмачены, а кружевное жабо распахнуто на груди.
В ту минуту, когда вошел секретарь, он расправлял на плечах отогнутый воротник рубашки.
— Как видите, сударь, — обратился он к секретарю, — я вас уже ожидал и оделся к бою.
И он провел рукой по оголенной шее, готовой к благородному мечу или к простонародной веревке.
— Говорите, сударь, я вас слушаю, — прибавил он.
Секретарь прочел или, вернее, пролепетал постановление суда.
Маркиз был приговорен к смерти; он должен был публично покаяться перед собором Парижской Богоматери, а затем его ожидала казнь через повешение на Гревской площади.
Фаврас выслушал приговор не дрогнув, он даже не нахмурился при слове "повешение", столь тягостном для дворянина.
Помолчав с минуту, он взглянул секретарю в лицо и сказал:
— Ах, сударь, мне искренне жаль, что вы вынуждены осуждать человека на подобные испытания!
Пропустив это замечание мимо ушей, секретарь проговорил:
— Как вы знаете, сударь, вам остается теперь искать утешения лишь в молитве.
— Ошибаетесь, сударь, — возразил осужденный. — У меня есть еще другие утешения: моя чистая совесть, например.
С этими словами маркиз де Фаврас поклонился секретарю, и тому оставалось лишь уйти.
Однако он остановился на пороге.
— Если пожелаете, я могу прислать вам духовника, — предложил он осужденному.
— Чтобы я принял духовника от моих убийц?.. Нет, сударь, я не мог бы ему довериться. Я готов отдать вам свою жизнь, но не вечное спасение!.. Прошу пригласить ко мне кюре из церкви святого Павла.
Спустя два часа почтенный священнослужитель был у него.
Эти два часа не прошли бесцельно.
Едва секретарь удалился, как вошли два человека с мрачными лицами, в одежде, наводящей на мысль о виселице.
Фаврас понял, что имеет дело с вестниками смерти, составлявшими авангард палача.
— Следуйте за нами! — приказал один из них.
Маркиз поклонился в знак согласия.
Указав рукой на одежду, ожидавшую его на стуле, он спросил:
— Вы дадите мне время одеться?
— Пожалуйста, — ответил один из подручных палача.
Фаврас подошел к столу, где были разложены различные предметы туалета из его несессера, и, глядя в небольшое зеркальце, прислоненное к стене, застегнул воротник рубашки, поправил жабо и завязал галстук изысканнейшим узлом.
Затем он надел камзол и кафтан.
— Следует ли мне взять с собой шляпу, господа? — спросил узник.
— Это ни к чему, — ответил тот же подручный.
Другой подручный палача все время молчал и не сводил с осужденного глаз, чем заинтересовал его.
Маркизу показалось, что он едва заметно ему подмигнул.
Однако все произошло так быстро и неожиданно, что Фаврас остался в сомнении: не почудилось ли?
И потом, что мог ему сказать этот человек?
Он перестал об этом думать и, дружески помахав тюремщику Луи рукой, промолвил:
— Ну что же, господа, ступайте вперед, я готов следовать за вами.
За дверью уже ждал судебный исполнитель.
Он встал впереди, потом — маркиз, а за ними — оба подручных палача.
Мрачная процессия двинулась на первый этаж.
За первой дверью ее ожидал взвод национальных гвардейцев.
Судебный исполнитель, чувствуя поддержку, обратился к осужденному:
— Сударь, отдайте мне ваш крест Святого Людовика.
— Я полагал, что приговорен к смерти, а не к лишению наград.
— Таков приказ, сударь, — пояснил судебный исполнитель.
Фаврас снял орден и, не желая отдавать его в руки судейского, протянул его старшему сержанту, командовавшему взводом национальных гвардейцев.
— Хорошо, — согласился судебный исполнитель, не настаивая на том, чтобы крест был передан лично ему, — а теперь следуйте за мной.
Поднявшись ступеней на двадцать, процессия остановилась перед дубовой дверью, обитой железом; это была одна из тех дверей, при взгляде на которую у осужденного кровь стынет в жилах: такие двери (их бывает две или три) обычно ведут в склеп и человек не знает, что его ждет за ними, но догадывается, что будет нечто ужасное.
Дверь распахнулась.
Маркизу даже не дали времени войти — его втолкнули.
Дверь сейчас же захлопнулась, словно под давлением чьей-то железной руки.
Фаврас оказался в камере пыток.
— Ну, господа, — слегка побледнев, сказал он, — когда вы ведете человека в такое место, надобно, черт побери, предупреждать его!
Не успел он договорить, как два вошедших вслед за ним человека набросились на него, сорвали с него кафтан и камзол, развязали любовно завязанный им галстук и связали за спиной руки.
Однако, исполняя эту обязанность наравне со своим товарищем, тот помощник палача, кто, как показалось маркизу, подмигнул ему в камере, теперь шепнул ему на ухо:
— Хотите, чтобы вас спасли? Еще есть время!
Это предложение вызвало на губах осужденного улыбку: он помнил о величии своей миссии.
Он едва заметно покачал головой.
Дыба была уже наготове. И осужденного вздернули на эту дыбу.
Подошел палач, неся в фартуке дубовые клинья и зажав в руке железный молоток.
Маркиз сам протянул ему свою изящную ногу в шелковом чулке, обутую в башмак с красным каблуком.
Судебный исполнитель поднял руку.
— Довольно! — сказал он. — Двор освобождает осужденного от пыток.
— A-а, кажется, двор боится, что я заговорю, — отозвался Фаврас, — впрочем, моя признательность от этого ничуть не меньше. Я взойду на виселицу на своих ногах, что немаловажно; а теперь, господа, вы знаете, что я в полном вашем распоряжении.
— Вы должны провести час в этом зале, — отвечал судебный исполнитель.
— Это не очень весело, зато поучительно, — заметил маркиз.
И он стал ходить по комнате, рассматривая одно за другим отвратительные орудия, похожие на огромных железных пауков, на гигантских скорпионов.
Казалось, что временами по воле злого рока все они оживали и намертво вцеплялись зубами в живую плоть.
Там были орудия пыток всех видов и времен, начиная с эпохи Филиппа Августа и кончая эпохой Людовика XVI, от крючьев, которыми разрывали иудеев в XIII веке, до колес, на которых ломали кости протестантам в XVII веке.
Фаврас останавливался у каждого из орудий, спрашивал их название.
Его хладнокровие изумило даже палачей, а уж их не так-то легко было удивить.
— Зачем вы все это спрашиваете? — обратился один из них к осужденному.
Тот взглянул на него с тем насмешливым видом, что так хорошо умеют принимать знатные люди.
— Сударь, — отвечал он, — вполне возможно, что я скоро встречусь с Сатаной, и если это произойдет, я был бы не прочь с ним подружиться, рассказав о неведомых ему приспособлениях для истязания жертв.
Узник завершил осмотр как раз в то мгновение, как часы на башне Шатле пробили пять.
Прошло уже два часа с тех пор, как он оставил свою камеру.
Его отвели обратно.
Там он застал ожидавшего его кюре из церкви святого Павла.
Как мог заметить читатель, Фаврас не без пользы провел два часа ожидания: если что и могло надлежащим образом подготовить его к смерти, так это зрелище в камере пыток.
Увидев маркиза, кюре раскрыл ему объятия.
— Святой отец, — сказал Фаврас, — простите, что я могу раскрыть навстречу вам лишь свое сердце; эти господа постарались, чтобы иных возможностей приветствовать вас у меня не было.
И он указал на связанные за спиной руки.
— Не могли бы вы на то время, пока осужденный будет находиться со мной, развязать ему руки? — спросил священник.
— Это не в нашей власти, — ответил судебный исполнитель.
— Святой отец! — продолжал Фаврас, — спросите, не могут ли они связать их спереди, а не за спиной; это было бы весьма кстати, ведь читая приговор, я должен буду держать свечу.
Два помощника палача вопросительно взглянули на судебного исполнителя, и тот кивнул, давая понять, что не видит в этой просьбе ничего предосудительного, после чего маркизу была оказана милость, которой он добивался.
Потом его оставили со священником наедине.
Что произошло во время возвышенной беседы человека мирского с человеком Божьим — этого не знает никто. Снял ли маркиз перед святостью веры печать молчания со своего сердца, оставшегося закрытым перед могуществом правосудия? А его иссушенные иронией глаза пролили хоть одну слезу в ответ на утешения, предлагаемые иным миром, куда ему предстояло вступить? Оплакал ли он любимые существа, которые собирался покинуть в этом мире? Все это так и осталось загадкой для тех, кто вошел в его темницу около трех часов пополудни и увидел, что маркиз улыбается, глаза его сухи, а сердце — на замке.
Они пришли ему объявить, что настал его смертный час.
— Прошу прощения, господа, но вы сами заставили меня ждать, — заметил он, — я давно готов.
Он давно уже был без кафтана и камзола; его разули, сняли с него чулки и поверх того, что на нем было, надели белую рубаху.
На грудь ему повесили дощечку, гласившую: "Заговорщик против государства".
У ворот Шатле его ждала двухколесная повозка, окруженная со всех сторон многочисленной стражей.
В повозке горел факел.
При виде осужденного толпа зарукоплескала.
Приговор стал известен уже с шести часов утра, и толпе казалось, что его слишком долго не приводят в исполнение.
По улицам бегали какие-то люди, попрошайничая у прохожих.
— А по какому случаю вы просите денег? — удивлялись те.
— По случаю казни господина де Фавраса, — отвечали нищие, наживающиеся на смерти.
Маркиз без колебаний шагнул в повозку; он сел с той стороны, где был прикреплен факел, отлично понимая, что факел этот зажжен из-за него.
Священник церкви святого Павла поднялся вслед за ним и сел слева.
Последним поднялся палач, севший сзади.
Это был тот самый господин с печальными и выразительными глазами, которого мы уже видели во дворе Бисетра во время испытания машины г-на Гильотена.
Мы его видели тогда, видим теперь и еще будем иметь случай с ним встретиться. Это истинный герой той эпохи, в которую мы с вами вступаем.
Прежде чем сесть, палач накинул на шею Фавраса веревку, на которой тому суждено было висеть.
Конец веревки палач держал в руках.
В ту минуту как повозка тронулась в путь, в толпе произошло движение. Фаврас взглянул в ту сторону.
Он увидел людей, проталкивавшихся вперед, чтобы лучше видеть повозку.
Неожиданно он против своей воли вздрогнул: в первом ряду он узнал своего ночного посетителя, обещавшего не оставлять его до последней минуты. Тот был в костюме рыночного грузчика; он стоял в окружении пяти или шести спутников — это они раздвинули толпу, пробиваясь вперед.
Осужденный кивнул ему с выражением признательности, но и только.
Повозка покатилась дальше и остановилась перед собором Парижской Богоматери.
Средние двери были распахнуты настежь, и через них в глубине темного храма был виден пылавший свечами главный алтарь.
Любопытных собралось так много, что повозка была вынуждена поминутно останавливаться и продолжала движение лишь после того, как страже удавалось расчистить путь, беспрестанно перегораживаемый людским потоком, перед которым не в силах была устоять слабая цепь солдат.
На паперти солдатам удалось расчистить от зевак небольшое место.
— Вы должны выйти и покаяться, сударь, — приказал палач осужденному.
Фаврас молча подчинился.
Священник вышел из повозки первым, за ним — осужденный, потом — палач, не выпускавший веревку из рук.
Руки маркиза были связаны в запястьях, что не мешало ему шевелить пальцами.
В правую руку ему вложили факел, в левую — приговор.
Осужденный взошел на паперть и встал на колени.
В первом ряду обступившей его толпы он узнал все того же рыночного грузчика и его товарищей, встречавших его при выходе из Шатле.
Казалось, такое упорство его тронуло, но ни один звук так и не сорвался с его губ.
Секретарь суда Шатле уже ждал маркиза.
— Читайте, сударь! — громко приказал он ему, а затем прибавил едва слышно:
— Господин маркиз! Знаете ли вы, что, если вы захотите спастись, вам достаточно шепнуть одно слово?
Осужденный оставил его вопрос без ответа и начал читать приговор.
Он читал громко и ничем не выдавал ни малейшего волнения, а дочитав до конца, обратился к окружавшей его толпе:
— Скоро я предстану перед Господом. Я прощаю тем, кто вопреки своей совести обвинил меня в преступных замыслах. Я любил своего короля и умру, сохранив верность этому чувству. Своей смертью я подаю пример верности, которому, надеюсь, последуют хотя бы несколько благородных сердец. Народ громко требует моей смерти, ему нужна жертва. Да будет так! Я предпочитаю, чтобы роковой выбор пал на меня, нежели на какого-нибудь слабовольного человека, кого незаслуженная казнь повергла бы в отчаяние. Итак, если от меня не требуется ничего другого, кроме того что я уже сделал, продолжим наш путь, господа.
И они двинулись дальше.
От паперти собора Парижской Богоматери до Гревской площади расстояние невелико, однако повозка с осужденным добиралась туда добрый час.
Когда приехали на площадь, Фаврас спросил:
— Нельзя ли мне, господа, зайти на несколько минут в ратушу?
— Вы хотите сделать признания, сын мой? — с живостью спросил священник.
— Нет, святой отец. Я хотел бы продиктовать завещание. Я слышал, что осужденному, если он был арестован неожиданно, никогда не отказывали в этой милости.
И повозка, вместо того чтобы покатить прямо к виселице, свернула к ратуше.
В толпе послышались крики.
— Он будет делать разоблачения! Он будет делать разоблачения! — неслось со всех сторон.
При этих словах какой-то красивый молодой человек, напоминавший черной одеждой аббата и стоявший на каменной тумбе на углу набережной Пелетье, сильно побледнел.
— О, не бойтесь, господин граф Луи, — послышался рядом с ним насмешливый голос, — осужденный не скажет ни слова о том, что произошло на Королевской площади.
Одетый в черное молодой человек живо обернулся: обращенные к нему слова произнес какой-то рыночный грузчик, но лица его не удавалось увидеть — заканчивая фразу, тот надвинул на глаза широкополую шляпу.
Впрочем, если у красивого молодого человека и оставались опасения, они скоро рассеялись.
Взойдя на крыльцо ратуши, маркиз жестом дал понять, что желает говорить.
В то же мгновение крики стихли, словно порыв ветра, пронесшийся в это время, унес с собой все звуки.
— Господа! — произнес Фаврас. — Я слышу, как все вокруг меня повторяют одно и то же: будто я поднялся в ратушу затем, чтобы сделать разоблачения. Это не так. И если бы среди вас оказался, что вполне возможно, такой человек, кому есть чего опасаться в случае разоблачений, пусть он успокоится: я иду в ратушу, чтобы продиктовать завещание.
И он уверенно шагнул под мрачные своды ратуши, поднялся по лестнице, вошел в комнату, куда обыкновенно приводили осужденных (потому-то она и носила название комнаты разоблачений).
Там его ожидали трое одетых в черное господ; среди них маркиз узнал секретаря суда, обратившегося к нему на паперти собора Парижской Богоматери.
У осужденного были связаны руки, и он не мог писать сам; он стал диктовать завещание.
В свое время много толков вызвало завещание Людовика XVI (как и завещание любого короля). У нас перед глазами документ, оставленный г-ном де Фаврасом, и единственное, что мы можем посоветовать нашим читателям: прочтите и сравните.
Продиктовав текст, маркиз попросил, чтобы ему дали его прочитать и подписать.
Ему развязали руки. Он прочел написанное, исправил три допущенные секретарем орфографические ошибки и подписал в конце каждой страницы: "Маи де Фаврас".
Затем он протянул руки, с тем чтобы ему снова их связали; это сейчас же и сделал палач, ни на шаг не отступавший от осужденного.
Составление завещания заняло более двух часов. Ожидавший с самого утра народ стал терять терпение: многие достойные граждане пришли не позавтракав, рассчитывая пообедать после казни, и теперь сильно проголодались.
В ропоте толпы слышались угрозы, уже не в первый раз звучавшие на этой площади: те же слова раздавались здесь в день убийства де Лонэ, а также в то время, когда повесили Фуллона и выпустили кишки Бертье.
Да и, кроме того, простой люд стал подумывать о том, что осужденному помогли бежать через какую-нибудь потайную дверь.
В этой обстановке кое-кто уже предлагал повесить муниципальных гвардейцев вместо Фавраса и разнести ратушу.
По счастью, около девяти часов вечера осужденный вновь появился на пороге. Солдатам в оцеплении раздали факелы; во всех выходивших на площадь окнах зажгли свет. Только виселица тонула в таинственной и пугающей темноте.
Появление осужденного было встречено дружными криками; в пятидесятитысячной толпе, заполнившей площадь, произошло движение.
Теперь уже было совершенно ясно, что осужденный не только не сбежал, но и не сбежит.
Фаврас огляделся.
На губах его мелькнула характерная для него усмешка, и он пробормотал, обращаясь к самому себе:
— Ни одной кареты! Ах, до чего забывчива знать! К графу де Горну проявили больше любезности, чем ко мне.
— Это потому, что граф де Горн был убийцей, а вы — мученик! — послышался чей-то голос.
Маркиз обернулся и узнал рыночного грузчика, которого он уже дважды встречал на своем пути.
— Прощайте, сударь, — сказал он ему, — надеюсь, что при случае вы дадите свидетельские показания в мою пользу.
И, решительно спустившись по ступеням, маркиз направился к эшафоту.
В ту минуту, как он поставил ногу на нижнюю ступеньку виселицы, кто-то крикнул:
— Прыгай, маркиз!
В ответ раздался торжественный и звучный голос осужденного:
— Граждане! Я умираю невиновным! Помолитесь за меня Богу!
На четвертой ступеньке он опять остановился и столь же решительно и громко, как в первый раз, повторил:
— Граждане! Помогите мне своими молитвами… Я умираю невиновным!
Дойдя до последней, восьмой ступеньки, откуда его должны были столкнуть вниз, он в третий раз проговорил:
— Граждане! Я умираю невиновным: молитесь за меня Богу!
— Так вы все-таки не хотите, чтобы вас спасли? — спросил его один из помощников палача, поднимавшийся вместе с ним по лестнице.
— Спасибо, друг мой, — отвечал маркиз. — Да вознаградит вас Господь за ваши добрые намерения!
Подняв голову и взглянув на палача, казалось ожидавшего приказаний, вместо того чтобы приказывать самому, Фаврас сказал ему:
— Исполняйте свой долг!
Едва он произнес эти слова, как палач толкнул его, и тело маркиза закачалось в воздухе.
Пока огромная толпа шумела и волновалась, упиваясь зрелищем на Гревской площади, пока некоторые любители хлопали в ладоши и кричали "бис", словно после куплета водевиля или оперной арии, одетый в черное молодой человек соскользнул с тумбы, на которой он стоял, рассекая толпу, пробрался к Новому мосту, вскочил в экипаж без гербов и приказал кучеру:
— В Люксембургский дворец, гони во весь опор!
Кучер пустил лошадей галопом.
Действительно, там этот экипаж с большим нетерпением ждали три человека.
То были его высочество граф Прованский и два дворянина его свиты, имена которых мы уже упоминали в этой истории; впрочем, их незачем сейчас повторять.
Возвращение кареты ожидалось с тем большим нетерпением, что они собирались сесть за стол еще в два часа, но беспокойство не позволяло им этого сделать.
Повар тоже был в отчаянии: он уже в третий раз принимался готовить ужин; через десять минут новые блюда будут готовы, а через четверть часа они тоже станут никуда не годны.
Итак, нетерпение ожидавших достигло предела, когда наконец со двора донесся стук колес.
Граф Прованский подбежал к окну, но успел лишь заметить, как кто-то соскочил с подножки кареты и тенью метнулся к входу во дворец.
Граф бросился от окна к двери; однако прежде чем будущий король Франции, не слишком ловкий в беге, успел достичь двери, она распахнулась и на пороге появился одетый в черное молодой человек.
— Ваше высочество! — объявил он. — Все кончено. Господин де Фаврас умер, не произнеся ни единого слова.
— Значит, мы можем спокойно сесть за стол, дорогой Луи.
— Да, ваше высочество… Клянусь честью, это был достойный дворянин!
— Я совершенно с вами согласен, дорогой мой, — подтвердил его королевское высочество. — Мы выпьем на десерт по стаканчику констанцского за упокой его души. Прошу к столу, господа!
Двустворчатая дверь распахнулась, и знатные сотрапезники перешли из гостиной в столовую.
Через несколько дней после казни, описанной нами во всех подробностях, дабы показать нашим читателям, на какую благодарность королей и принцев могут рассчитывать те, кто жертвует ради них своей жизнью, какой-то господин на коне серой масти в яблоках медленно следовал по подъездной аллее в Сен-Клу.
Неторопливый шаг нельзя было объяснять ни утомлением всадника, ни загнанностью коня — и тот и другой были в пути совсем недолго. Об этом нетрудно было догадаться: пена слетала с губ коня не потому, что всадник его чрезмерно понукал, но, напротив, оттого что он его упрямо сдерживал. Сам всадник — и это становилось понятно с первого взгляда — был дворянин; на его костюме не было ни единого пятнышка, что свидетельствовало о старании, с каким он объезжал на дороге грязь.
Всадник ехал медленно потому, что его занимала какая-то важная мысль, да еще, может быть, потому, что ему необходимо было прибыть к определенному часу, который еще не наступил.
Это был господин лет сорока, с крупной головой и толстыми щеками; у него было некрасивое, но чрезвычайно выразительное лицо, покрытое оспинами. Он легко менялся в лице, его глаза были готовы метнуть молнию, а плотоядный рот — разразиться сарказмом; вот как выглядел человек, призванный, что сразу было заметно, быть на виду и производить много шуму.
Впрочем, казалось, что его уже коснулась одна из тех органических болезней, против которых бессильны даже самые стойкие характеры: лицо его было серо-землистого оттенка, глаза покраснели от утомления, щеки обвисли; он начал полнеть, и эта тучность была нездоровой. Такое впечатление производил человек, которого мы сейчас показываем читателям.
Поднявшись вверх по дороге к дворцу, он без колебаний въехал в ворота и стал разглядывать двор.
Справа между двумя постройками, образовавшими нечто вроде тупика, его ждал человек.
Он подал знак всаднику приблизиться.
За спиной ожидавшего были еще одни открытые ворота; он вошел туда, всадник последовал за ним и оказался в другом дворе.
Там человек остановился (он был одет в кафтан, кюлоты и жилет черного цвета), потом, оглядевшись и видя, что во дворе никого нет, со шляпой в руках направился к всаднику.
Тот подался к нему навстречу: пригнувшись к шее коня, он вполголоса спросил:
— Господин Вебер?
— Господин граф де Мирабо? — спросил тот вместо ответа.
— Он самый, — ответил всадник.
И с легкостью, которую трудно было в нем предположить, он спрыгнул с коня.
— Входите! — торопливо сказал Вебер. — Соблаговолите немного подождать, пока я отведу вашего коня в конюшню.
С этими словами он отворил дверь, ведущую со двора в гостиную, окна и другая дверь которой выходили в парк.
Мирабо вошел в гостиную и, пока Вебер отсутствовал, снял кожаные сапоги, под которыми оказались безупречно чистые шелковые чулки и сверкающие лаковые башмаки.
Вебер, как и обещал, вернулся через несколько минут.
— Прошу вас, господин граф — пригласил он, — королева вас ждет.
— Королева меня ждет?! — отвечал Мирабо. — Неужели я имел несчастье заставить себя ждать? Я полагал, что приехал вовремя.
— Я хотел сказать, что ее величеству не терпится вас увидеть… Прошу, господин граф.
Вебер отворил выходившую в сад дверь, и они пустились в путь по лабиринту дорожек, приведшему их в наиболее уединенное и наиболее высокое место парка.
Там, среди печальных деревьев, тянувших голые ветви, тонул в унылой серой дымке одинокий павильон, называвшийся беседкой.
Решетчатые ставни павильона были плотно закрыты, кроме двух: те были лишь притворены, пропуская, как сквозь башенные бойницы, два луча, едва освещавшие внутреннее убранство.
Впрочем, в очаге ярко пылали дрова, а на камине были зажжены два канделябра.
Вебер пригласил своего спутника в переднюю. Тихонько поскребшись в дверь, он приотворил ее и доложил:
— Господин граф Рикети де Мирабо!
И он посторонился, пропуская графа вперед.
Если бы он прислушался в ту минуту, как граф проходил мимо, он, несомненно, услышал бы, как громко забилось сердце в мощной груди Мирабо.
Услышав о приходе графа, какая-то дама поднялась ему навстречу из самого дальнего угла павильона и нерешительно, почти со страхом шагнула вперед.
Это была королева.
У нее тоже неистово забилось сердце: перед ней стоял ненавистный, опозоренный, роковой человек. Именно его обвиняли в событиях 5 и 6 октября. Именно на него взглянул было с надеждой двор, а потом сам от него и отвернулся. С тех пор граф дал двору почувствовать необходимость снова вступить с ним в сношения: он сделал это с помощью двух великолепных вспышек ярости, похожих на удары молнии и достигавших подлинного величия.
Первым из этих ударов был его выпад против духовенства.
Вторым — речь, в которой он объяснил, как народные представители, депутаты от судебных округов, превратили себя в Национальное собрание.
Королева с первого взгляда (и к своему немалому удивлению) отметила изящество и учтивость приближающегося к ней Мирабо — качества, казалось совершенно несвойственные этой энергической натуре.
Сделав несколько шагов, он почтительно поклонился и замер в ожидании.
Королева первая нарушила молчание и, все еще не в силах справиться с волнением, проговорила:
— Господин де Мирабо! Господин Жильбер уверял нас, что вы готовы перейти на нашу сторону?
Мирабо поклонился в знак согласия.
— Вам было сделано первое предложение, — продолжала королева, — на которое вы ответили проектом министерства?
Мирабо снова поклонился.
— Не наша вина, господин граф, что этот первый проект не удался.
— Охотно верю, ваше величество, — отвечал Мирабо, — в особенности если говорить о вас; вина за это лежит на людях, уверяющих, что они преданы интересам монархии!
— Что вы хотите, господин граф! В этом одна из горестных сторон нашего положения. Короли не могут теперь выбирать не только друзей, но и врагов; они зачастую вынуждены поддерживать пагубные для себя отношения. Мы окружены людьми, которые хотят нас спасти и тем самым губят; их предложение о том, чтобы не избирались в новый состав Национального собрания его нынешние члены — выпад против вас. Хотите, я приведу вам пример того, как они вредят мне? Можете себе представить: один из самых верных моих сторонников, готовый — в этом я абсолютно уверена! — умереть за нас, не поставив нас в известность о своем намерении, привел на наш открытый ужин вдову и детей маркиза де Фавраса, одетых в траур. Первым моим движением при виде всех троих было встать, пойти им навстречу, самой усадить детей человека, столь самоотверженно за нас погибшего, — ибо я, господин граф, не из тех, кто отрекается от своих друзей, — да, усадить его детей между мною и королем!.. Присутствовавшие не сводили с нас глаз. Все ждали, что мы сделаем. И вот я оборачиваюсь… Знаете, кого я увидела у себя за спиной, всего в нескольких шагах от своего кресла? Сантера! Человека предместий!.. Я рухнула в кресло со слезами ярости, не смея поднять глаза на вдову и сирот. Роялисты осудят меня за то, что я не пренебрегла всем этим ради того, чтобы оказать внимание несчастному семейству. Революционеры разозлятся при мысли, что вдова и дети маркиза были мне представлены с моего разрешения. Ах, сударь, сударь, — качая головой, продолжала королева, — гибель неизбежна, когда подвергаешься нападкам талантливых людей, а поддерживают тебя люди хотя и уважаемые, но не имеющие ни малейшего понятия о твоем истинном положении.
И королева со вздохом поднесла к глазам платок.
— Ваше величество! — промолвил Мирабо, тронутый великим горем, которое не пыталось спрятаться от него, а — то ли по искусному расчету королевы, то ли по слабости женщины — представало перед ним в смятении и слезах. — Когда вы говорите о нападках, то, надеюсь, вы не имеете в виду меня, не так ли? Я стал исповедовать монархические принципы еще в ту пору, когда видел лишь слабость двора и еще не знал ни души, ни мыслей августейшей дочери Марии Терезии. Я отстаивал права трона в ту пору, когда вызывал лишь подозрительность и когда во всех моих поступках злорадно выискивали ловушки. Я служил королю, отлично понимая, что от справедливого, но обманутого монарха мне нечего ждать, кроме неблагодарности. На что же я способен теперь, ваше величество, когда доверие удесятерило мою отвагу, когда признательность, внушаемая оказанным мне приемом, обращает мои принципы в настоящий долг? Теперь уже поздно, я знаю, ваше величество, что поздно!.. — сокрушенно покачав головой, продолжал Мирабо. — Монархия, предлагая мне взяться за дело спасения ее, возможно, в действительности предлагает мне погибнуть вместе с нею! Если бы я хорошенько поразмыслил, то вероятно, не испросил бы у вашего величества аудиенции в такое время, когда король передал в Палату пресловутую красную книгу, от которой зависела честь его друзей.
— Ах, сударь! — вскрикнула королева. — Неужели вы верите в то, что король замешан в этом предательстве? Разве вы не знаете, как все произошло на самом деле? У короля потребовали красную книгу, и он передал ее только с тем условием, что комитет сохранит ее в тайне. А комитет ее опубликовал! Это неуважение комитета по отношению к королю, а не предательство, совершенное королем по отношению к своим друзьям.
— Увы, ваше величество, вам известно, что побудило комитет к этой публикации, которую я осуждаю как честный человек и отвергаю как депутат. В то время как король клялся в любви к конституции, у него был постоянный агент в Турине, в логове смертельных врагов этой самой конституции. В тот час, когда он говорил о необходимости денежных реформ и, казалось, принимал те, что предложило ему Национальное собрание, в Трире находились на полном его обеспечении большая и малая конюшни, и подчинялись они принцу де Ламбеску, смертельному врагу всех парижан, изо дня в день требующих повесить его чучело. Графу д’Артуа, принцу де Конде, всем эмигрантам выплачиваются огромные пенсионы вопреки принятому два месяца назад декрету об отмене этих выплат. Правда, король забыл утвердить этот декрет. Что вы хотите, ваше величество! Все эти два месяца мы тщетно пытались понять, куда делись шестьдесят миллионов, и так их и не нашли. Короля просили, умоляли сообщить, куда ушли эти деньги — он отказался отвечать. Тогда комитет счел себя свободным от данного обещания и распорядился опубликовать красную книгу. Зачем король дает оружие, которое может быть столь жестоко повернуто против него?
— Так если бы вам, сударь, была оказана честь стать советником короля, — вскричала королева, — вы не советовали бы ему проявлять слабости, с помощью которых его губят, с помощью которых… о да, будем откровенны… с помощью которых его бесчестят?!
— Если бы на меня, ваше величество, была возложена честь давать советы королю, — отвечал Мирабо, — я стал бы при нем защитником монархической власти, определенной законом, и апостолом свободы, гарантированной монархической властью. У этой свободы, ваше величество, есть три врага: духовенство, знать и парламенты. Эпоха духовенства кончилась, его убило предложение господина де Талейрана. Знать существовала и будет существовать всегда; по моему мнению, с ней необходимо считаться, потому что без знати нет и монархии, однако ее нужно сдерживать, а это возможно лишь в том случае, если народ и королевская власть заключат союз. Но королевская власть никогда не пойдет на это по доброй воле, пока существуют парламенты, потому что в них губительная надежда короля и знати на то, что все вернется к старому порядку. Итак, путем уничтожения власти духовенства и роспуска парламентов оживить исполнительную власть, возродить королевскую власть и помирить ее со свободой — вот в чем заключается моя политика. Если король со мной согласен — пусть он примет такую политику, если он придерживается другого мнения — пусть ее отвергнет.
— Сударь! Сударь! — воскликнула королева, потрясенная могучей силой этого ума, проливающего свет одновременно на прошлое, настоящее и будущее. — Я не знаю, совпадают ли политические взгляды короля с вашими. Но точно знаю, что если бы я имела какую-нибудь власть, то приняла бы ваши предложения. Каким же, по вашему мнению, способом можно достичь этой цели? Объясните мне, господин граф, я готова выслушать вас — не столько с вниманием или интересом, сколько с благодарностью.
Мирабо бросил на Марию Антуанетту быстрый, орлиный взгляд, словно пытаясь проникнуть в самую глубину ее души, и увидел, что если ему и не удалось окончательно убедить королеву, то, по крайней мере, она не осталась равнодушна к его идеям.
Эта победа над женщиной, занимавшей столь высокое положение, как Мария Антуанетта, чрезвычайно льстила самолюбию тщеславного Мирабо.
— Ваше величество, — продолжил он, — мы потеряли или почти потеряли Париж; но в провинции у нас еще осталось множество приверженцев; они рассеяны, их надо собрать воедино. Вот почему я считаю, ваше величество, что король должен уехать из Парижа, но не из Франции. Пусть он отправляется в Руан, где будет среди армии, и рассылает оттуда свои ордонансы: они станут более популярны, нежели декреты Национального собрания, и тогда не будет никакой гражданской войны, потому что король окажется большим революционером, чем сама революция.
— А эта революция, будь она впереди нас или окажись она у нас в хвосте, неужели она вас не пугает? — спросила королева.
— Увы, ваше величество, мне кажется, я лучше, чем кто бы то ни было, знаю, что с ней нужно поделиться, бросить ей кость. И я уже говорил королеве: это выше человеческих сил — пытаться восстановить монархию на прежнем фундаменте, сметенном этой самой революцией. Во Франции этой революции содействовали все, от короля до последнего из подданных, либо в мыслях, либо действием, либо умолчанием. Я намерен встать на защиту не прежней монархии, ваше величество; я мечтаю ее усовершенствовать, обновить, наконец, установить форму правления, более или менее сходную с той, что привела Англию к апогею славы и могущества. После того как король — судя по тому, что мне рассказывал господин Жильбер, — представил себе тюрьму и эшафот Карла Первого, его величество, наверно, удовольствуется троном Вильгельма Третьего или Георга Первого, не правда ли?
— Ах, господин граф! — вскричала королева (слова Мирабо заставили ее содрогнуться от ужаса: она вспомнила о видении в замке Таверне и о наброске машины смерти, изобретенной г-ном Гильотеном). — Господин граф! Верните нам эту монархию, и вы увидите, останемся ли мы неблагодарными, в чем нас обвиняют недруги.
— Ну что же! — воскликнул Мирабо. — Я так и сделаю, ваше величество! Пусть меня поддержит король, пусть меня поощрит королева, и я здесь, у ваших ног, приношу клятву дворянина, что сдержу данное вашему величеству обещание или умру, исполняя его!
— Граф, граф! Не забывайте, что вашу клятву слышит не просто женщина: за моей спиной — пятивековая династия!.. — заметила Мария Антуанетта. — За мною — семьдесят французских королей от Фарамонда до Людовика Пятнадцатого, спящие в своих гробницах. Они будут свергнуты с престола вместе с нами, если наш трон падет!
— Я сознаю всю меру ответственности за принимаемое мною обязательство; оно велико, я это знаю, ваше величество, однако оно не больше, чем моя воля, и не сильнее, нежели моя преданность. Будучи уверен в добром отношении ко мне моей королевы и в доверии моего короля, я готов взяться за это дело!
— Если вопрос только в этом, господин де Мирабо, я вам ручаюсь и за себя и за короля.
И она кивнула Мирабо с улыбкой сирены — улыбкой, покорявшей все сердца.
Мирабо понял, что аудиенция окончена.
Гордыня политика была удовлетворена, однако мужское тщеславие оставалось неутоленным.
— Ваше величество! — обратился он к королеве с почтительной и смелой галантностью. — Когда ваша венценосная мать, императрица Мария Терезия, оказывала кому-нибудь из своих поданных честь личной с ней встречи, она никогда не отпускала его, не позволив припасть губами к своей руке.
И он замер в ожидании.
Королева взглянула на прирученного льва: он словно просил разрешения улечься у ее ног. С торжествующей улыбкой на устах она неторопливо протянула свою прекрасную руку, холодную, как алебастр, и, как он, почти прозрачную.
Мирабо поклонился, поцеловал эту руку и, подняв голову, с гордостью произнес:
— Ваше величество, этот поцелуй спасет монархию!
Он вышел в радостном волнении: несчастный гений и сам поверил в исполнимость своего пророчества.
В то время как Мария Антуанетта открывает надежде свое израненное сердце и, забыв на время о страданиях женщины, занимается спасением королевы; в то время как Мирабо, подобно силачу Алкиду, надеется удержать в одиночку готовый вот-вот обрушиться монархический небосвод, угрожающий раздавить его в своем падении, — мы предлагаем утомленному политикой читателю возвратиться к действующим лицам более скромным и обстановке более простой.
Мы видели, что опасения, закравшиеся в душу Бийо не без участия Питу еще во время второго путешествия арамонского Лафайета в столицу, заставили фермера поспешить на ферму или, вернее, вынудили отца поторопиться к дочери.
И эти опасения не были преувеличены.
Он возвратился на другой день после той богатой событиями ночи, когда сбежал из коллежа Себастьен Жильбер, уехал в Париж виконт Изидор де Шарни и лишилась чувств Катрин на дороге из Виллер-Котре в Пислё.
В одной из глав этой книги мы уже рассказывали о том, как Питу отнес Катрин на ферму, узнал от рыдавшей девушки, что случившийся с ней обморок вызван отъездом Изидора, потом вернулся в Арамон, тяжело переживая это признание, а когда вошел к себе в дом, нашел письмо Себастьена и немедленно отправился в Париж.
Мы видели, как в Париже он ожидал возвращения доктора Жильбера и Себастьена с таким нетерпением, что даже не подумал рассказать Бийо о том, что случилось на ферме.
И лишь убедившись, что Себастьену, вернувшемуся на улицу Сент-Оноре вместе с отцом, ничто не грозит, лишь узнав от самого мальчика во всех подробностях о его путешествии, о том, как его встретил на дороге виконт Изидор и, посадив на круп своего коня, привез в Париж, — лишь тогда Питу вспомнил о Катрин, о ферме, о мамаше Бийо, лишь тогда он рассказал Бийо о плохом урожае, проливных дождях и обмороке Катрин.
Как мы сказали, именно известие об обмороке сильнее всего поразило воображение Бийо и заставило его отпроситься у Жильбера, который его и отпустил.
Во все время пути Бийо расспрашивал Питу об обмороке, потому что хотя наш достославный фермер и любил свою ферму, хотя верный муж и любил свою жену, но больше всего на свете Бийо любил свою дочь Катрин.
Однако, сообразуясь с непоколебимыми понятиями о чести, неискоренимыми принципами порядочности, родительская любовь могла бы при случае превратить этого человека в столь же несгибаемого судью, сколь нежным он был отцом.
Питу отвечал на его расспросы.
Он обнаружил Катрин лежащей поперек дороги безмолвно, неподвижно, она словно бы и не дышала. Он сначала даже подумал, что она мертва. Отчаявшись, он приподнял ее и положил к себе на колени. Вскоре он заметил, что она еще дышит, и бегом понес ее на ферму, где с помощью мамаши Бийо уложил в постель.
Пока мамаша Бийо причитала, он брызнул девушке водой в лицо. Это заставило Катрин открыть глаза. Увидев это, прибавил Питу, он счел свое присутствие на ферме лишним и пошел домой.
Все остальное, то есть то, что имело отношение к Себастьену, папаша Бийо выслушал один раз и этим удовольствовался.
Постоянно возвращаясь в мыслях к Катрин, Бийо терялся в догадках о происшедшем и о возможных причинах случившегося.
Эти его предположения выражались в том, что он обращался к Питу с вопросами, а тот дипломатично отвечал: "Не знаю".
Было большой заслугой Питу отвечать "не знаю", потому что Катрин, как помнит читатель, имела жестокость во всем ему откровенно сознаться, и, стало быть, Питу знал.
Питу знал, что Катрин лишилась чувств на том самом месте, где он ее нашел, потому что сердце ее было разбито после прощания с Изидором.
Но именно это даже за все золото в мире он никогда не сказал бы фермеру.
После всего случившегося он проникся к Катрин жалостью.
Питу любил Катрин, она вызывала в нем восхищение; мы в свое время уже видели, как его восхищение и его незамеченная и неразделенная любовь заставляли страдать сердце Питу и приводили в исступление его разум.
Однако это исступление, эти страдания, какими бы непереносимыми они ему ни представлялись, и вызывали у него судороги в желудке, так что Питу вынужден был порою на целый час, а то и на два отложить свой обед или ужин, — это исступление и эти страдания никогда не доводили до упадка сил, а тем более до обморока.
И Питу, со свойственной ему логичностью, поставил перед собой эту полную здравого смысла дилемму, разделив ее на три части:
"Если мадемуазель Катрин любит господина Изидора до такой степени, что лишается чувств, когда он ее оставляет, значит, она любит его сильнее, чем я люблю мадемуазель Катрин, потому что я никогда не падал в обморок, прощаясь с ней".
Затем он переходил ко второй части своих рассуждений и говорил себе:
"Если она любит его больше, чем я люблю ее, значит, она должна страдать больше меня; а если это так, то она страдает очень сильно".
Потом он переходил к третьей части своей дилеммы, то есть к заключению, тем более логичному, что, как всякое верное заключение, оно возвращалось к началу рассуждений:
"И она, должно быть, и в самом деле страдает больше меня, раз она падает в обморок, а я — нет".
Вот почему Питу испытывал к Катрин жалость и ничего не отвечал Бийо на расспросы о дочери, а его молчание только увеличивало беспокойство отца. По мере того как его беспокойство росло, он все яростнее нахлестывал кнутом взятую в Даммартене почтовую лошадь. Вот как получилось, что уже в четыре часа пополудни лошадь, повозка и оба путешественника, встреченные собачьим лаем, остановились у ворот фермы.
Едва повозка стала, как Бийо спрыгнул наземь и поспешил в дом.
Однако на пороге спальни дочери его ждала непредвиденная преграда.
Это был доктор Реналь, чье имя мы, кажется, уже упоминали в этой истории; он объявил, что в том состоянии, в каком находилась Катрин, любое волнение было не просто опасным, но могло привести к смертельному исходу. Это был новый удар для Бийо.
Он знал, что у дочери был обморок. Однако с той минуты, когда Питу сказал, что видел, как Катрин открыла глаза и пришла в себя, его беспокоили лишь моральные, если можно так выразиться, причины и последствия этого события.
Однако судьбе было угодно, чтобы оно имело еще и физическое последствие.
Таковым последствием оказалось воспаление мозга, открывшееся накануне утром и чреватое серьезной опасностью.
Доктор Реналь пытался одолеть этот недуг всеми способами, известными приверженцам старой медицины, то есть кровопусканиями и горчичниками.
Но это лечение, как бы усердно оно ни проводилось, до сих пор шло, если можно так выразиться, рядом с болезнью; борьба между нею и лечением только-только началась; с самого утра Катрин бредила не переставая.
Разумеется, в бреду девушка говорила странные вещи, и потому доктор Реналь уже удалил от нее мать под тем предлогом, что необходимо избавить Катрин от волнений, а теперь пытался не пустить к ней и отца.
Мамаша Бийо села на скамеечку у огромного очага, закрыла лицо руками и словно не замечала, что происходит вокруг.
Она не слышала, ни как подъехала повозка, ни как залаяли собаки, ни как Бийо вошел в кухню; она очнулась, только когда услышала, как Бийо разговаривает с доктором; его голос словно разбудил ее сознание, занятое мрачными мыслями.
Она подняла голову, открыла глаза, тупо уставилась на Бийо, потом удивленно воскликнула:
— Э! Да это наш хозяин!
Она встала, пошла, спотыкаясь, навстречу Бийо и, протянув руки, упала ему на грудь.
Тот растерянно смотрел на нее, словно не узнавая.
— Эй, что тут происходит? — спросил он, покрываясь потом от недобрых предчувствий.
— Происходит то, — отвечал доктор Реналь, — что у вашей дочери, говоря на языке медицины, острый менингит, а когда у человека такое заболевание, то, как не полагается ему все подряд есть и пить, так и видеться ему нужно не со всяким.
— А болезнь эта опасная, господин Реналь? — спросил папаша Бийо. — Можно от нее умереть?
— При плохом уходе можно умереть от любой болезни, дорогой господин Бийо; разрешите мне ухаживать за вашей дочерью так, как я считаю нужным, и она не умрет.
— Вы правду говорите, доктор?
— Я за нее отвечаю. Но необходимо, чтобы дня два-три в ее комнату входили только я и те, кого я назову.
Бийо вздохнул; однако, прежде чем окончательно сдаться, он предпринял последнее усилие.
— Нельзя ли мне хотя бы взглянуть на нее? — спросил он тоном ребенка, вымаливающего прощение.
— А если вы ее увидите и поцелуете, вы оставите меня на три дня в покое и ни о чем не будете просить?
— Клянусь вам, доктор, что так и будет.
— Ну что ж, идемте.
Он отворил дверь в комнату Катрин, и папаша Бийо увидел девушку: на лбу у нее был холодный компресс, взгляд блуждал, лицо горело в лихорадке.
Она отрывисто бормотала что-то, а когда Бийо коснулся бледными трясущимися губами ее влажного лба, среди бессвязных слов ему послышалось имя Изидора.
У двери в кухню столпились мамаша Бийо, молитвенно сложившая на груди руки, Питу, приподнимавшийся на цыпочки и выглядывавший из-за плеча фермерши, и двое-трое поденщиков, которые, оказавшись поблизости, желали лично взглянуть, как себя чувствует их молодая хозяйка.
Верный своему обещанию, папаша Бийо удалился из комнаты, как только поцеловал дочь; но он вышел нахмурившись, мрачно поглядывая вокруг и бормоча едва слышно:
— Да, теперь я вижу, что мне в самом деле давно пора было возвратиться.
Он направился в кухню, и жена с отсутствующим видом последовала за ним. Питу тоже собирался было пройти в кухню, как вдруг доктор потянул его за полу куртки и шепнул:
— Не уходи с фермы, мне надо с тобой поговорить.
Питу в изумлении обернулся и хотел осведомиться у доктора, чем он может быть полезен, но тот прижал палец к губам.
Питу вышел на кухню и застыл на месте скорее забавным, чем поэтическим подобием античных божков с вросшими в камень ногами — тех, что отмечали владельцам границы принадлежавших им полей.
Спустя пять минут дверь в комнату Катрин вновь отворилась и послышался голос: доктор звал Питу.
— А? Что? — спросил тот, с трудом выходя из состояния глубокой задумчивости. — Что вам угодно, господин Реналь?
— Иди помоги госпоже Клеман подержать Катрин, пока я пущу ей кровь.
— Уже в третий раз! — прошептала мамаша Бийо. — Он в третий раз собирается пустить моей девочке кровь! О Боже милостивый!
— Эх, жена! — проворчал Бийо. — Ничего бы этого не было, если бы ты лучше смотрела за своей дочерью!
И он отправился в свою комнату, в которой не был целых три месяца, а Питу, возведенный доктором Реналем в ранг ученика хирурга, возвратился в комнату Катрин.
Питу был крайне удивлен, узнав, что может быть полезен доктору Реналю. Но он изумился бы еще больше, если бы тот ему сказал, что от него в уходе за больной требуется помощь не столько физическая, сколько моральная.
Доктор заметил, что в забытьи Катрин вслед за именем Изидора почти всякий раз поминала Питу.
Очевидно, читатель вспомнит, что именно их лица должны были запечатлеться в памяти девушки: Изидор был последним, кого она видела перед тем как закрыть глаза, а Питу она увидела первым, когда их открыла.
Однако больная произносила эти два имени с разной интонацией, а доктор Реналь был не менее наблюдателен, чем его прославленный однофамилец, автор "Философской истории обеих Индий": он тотчас же сообразил, что разница между этими двумя именами — Изидора де Шарни и Анжа Питу, — которые девушка произносила хоть и по-разному, но достаточно выразительно, заключается в том, что Анж Питу — ее друг, а Изидор де Шарни — возлюбленный. Он не только не счел неуместным, но, напротив, решил, что будет полезно, если рядом с больной окажется друг, с которым она могла бы поговорить о возлюбленном.
Мы не хотели бы преуменьшать заслуги доктора Реналя, но понять это не составляло большого труда: доктору Реналю все было ясно как день: стоило лишь ему, как делают судебные медики, собрать воедино все факты, и истина сейчас же предстала перед его взором.
Все в Виллер-Котре знали, что в ночь с 5 на 6 октября Жорж де Шарни был убит в Версале, а вечером следующего дня его брат Изидор, вызванный графом де Шарни, уехал в Париж.
Питу нашел Катрин без чувств на дороге из Бурсонна в Париж и принес на ферму. В результате этого происшествия у девушки открылось воспаление мозга. Это воспаление повлекло за собой бред. В бреду она пыталась удержать беглеца, называя его Изидором.
Как видит читатель, доктору не так уж трудно было угадать причину заболевания Катрин: это было не что иное, как сердечная тайна.
Приняв во внимание все обстоятельства, доктор рассудил так: главное условие выздоровления при воспалении мозга — покой.
Кто может успокоить сердце Катрин? Тот, кто скажет ей, что сталось с ее возлюбленным.
К кому она может обратиться с расспросами о своем возлюбленном? К тому, кто может об этом знать.
А кому это может быть известно? Анжу Питу, только что прибывшему из Парижа.
Рассуждение это было простым и в то же время логичным, оно далось доктору без особого труда.
Однако он начал с того, что сделал Питу помощником хирурга, хотя легко мог обойтись без него, принимая во внимание, что речь шла не о новом кровопускании: нужно было всего-навсего продолжить прежнее.
Доктор осторожно взял руку Катрин, снял тампон, потом раздвинул большими пальцами не успевшую затянуться ранку, и оттуда брызнула кровь.
При виде крови, за которую он с радостью отдал бы жизнь, Питу почувствовал, что силы его оставляют.
Закрыв лицо руками, он опустился в кресло г-жи Клеман и зарыдал, приговаривая:
— Ах, мадемуазель Катрин! Бедная мадемуазель Катрин!
И его не оставляла при этом мысль, связывающая прошлое с настоящим:
"Ну конечно, она любит господина Изидора больше, чем я люблю ее! Разумеется, она страдает больше, чем когда-либо страдал я, ей пускают кровь, оттого что у нее воспаление мозга и бред, — несчастья, каких со мной никогда не случалось!"
Продолжая пускать кровь Катрин, доктор Реналь, не терявший из виду Питу, с удовлетворением отметил про себя, что оказался прав и больная может быть уверена в преданности своего друга.
Как и предсказывал доктор, это небольшое кровопускание облегчило страдания больной: в висках теперь стучало не так сильно; она могла вздохнуть полной грудью; дыхание стало ровным и тихим, а не свистящим, как раньше; пульс успокоился, и количество ударов в минуту снизилось до восьмидесяти пяти — все это обещало спокойную для Катрин ночь.
Теперь настала очередь доктора Реналя вздохнуть свободнее; он дал г-же Клеман необходимые указания, и среди прочих одно довольно странное: поспать часа два-три в то время, как Питу будет дежурить вместо нее у постели больной. Затем он вышел на кухню, знаком приказав Питу следовать за ним.
Питу пошел за доктором, обнаружившим в кухне мамашу Бийо, почти незаметную в тени нависшего над очагом колпака.
Бедная женщина была так подавлена, что едва понимала слова доктора.
А он говорил ей то, что вполне могло бы утешить материнское сердце:
— Ну-ну, возьмите себя в руки, госпожа Бийо, все идет как нельзя лучше.
Бедняжка с трудом пришла в себя:
— Ох, дорогой доктор Реналь! Неужто правда то, что вы говорите?
— Да, ночь должна пройти спокойно. И не беспокойтесь, если из комнаты вашей дочери до вас донесутся крики, не волнуйтесь и ни в коем случае не входите к ней!
— Боже, Боже милостивый! — с выражением непереносимого страдания промолвила мамаша Бийо. — Как же тяжко, когда мать не может войти в комнату родной дочери!
— Что ж поделаешь? — отвечал доктор. — Я на этом настаиваю: ни вы, ни господин Бийо не должны к ней входить.
— Кто же будет ухаживать за моей бедной девочкой?
— Будьте покойны. Этим займутся госпожа Клеман и Питу.
— Как Питу?
— Да, Питу. Я только что открыл у него прекрасные способности к медицине. Я возьму его с собой в Виллер-Котре — там я закажу у аптекаря микстуру. Питу принесет лекарство, госпожа Клеман будет поить им больную с ложечки, а если произойдет нечто непредвиденное, Питу, который будет присматривать вместе с госпожой Клеман за Катрин, возьмет свои длинные ноги в руки и через десять минут будет у меня. Правда, Питу?
— Через пять, господин Реналь, — заявил Питу с такой самоуверенностью, что у собеседников не должно было остаться никаких сомнений на этот счет.
— Вот видите, госпожа Бийо! — заметил доктор Реналь.
— Ладно, так тому и быть, — смирилась мамаша Бийо. — Только вот хорошо бы успокоить бедного отца.
— Где он? — спросил доктор.
— Да здесь, в соседней комнате.
— Не надо, я все слышал, — раздался голос с порога.
Вздрогнув от неожиданности, трое собеседников обернулись на голос и увидели фермера. Бледное лицо его казалось еще бледнее на фоне темного дверного проема.
Полагая, что он слышал и сказал все, что было необходимо, Бийо возвратился к себе, не выразив неудовольствия по поводу распоряжений доктора Реналя.
Питу сдержал слово: четверть часа спустя он принес успокаивающую микстуру с сигнатурой, скрепленной личной печатью метра Пакно, потомственного врача-фармацевта в Виллер-Котре.
Посланец прошел через кухню и заглянул в комнату Катрин без всяких помех: никто ни слова ему не сказал. Только г-жа Бийо спросила:
— Это ты, Питу?
На что он ответил:
— Я, мамаша Бийо.
Катрин спала, как и предвидел доктор Реналь, довольно спокойно; сиделка вытянулась в кресле, пристроив ноги на подставку для дров, и дремала, как умеют это делать представители сей славной профессии, не имеющие права спать как следует, а также не имеющие сил не спать вовсе; подобно душам, коим нет доступа ни в Элизиум, ни в мир живых, они обречены вечно блуждать на грани сна и бодрствования.
В этом сомнамбулическом состоянии, вполне привычном для нее, сиделка приняла из рук Питу флакон, откупорила его, поставила на ночной столик, а рядом положила серебряную ложку, чтобы больной не пришлось слишком долго ждать, когда наступит пора принять лекарство.
После этого она снова вытянулась в своем кресле.
А Питу сел на подоконник, чтобы смотреть на Катрин в свое удовольствие.
Чувство сострадания, охватывавшее его при мысли о Катрин, разумеется, ничуть не уменьшилось при виде ее. Теперь, когда ему, если можно так выразиться, было позволено потрогать зло собственными руками и воочию убедиться в том, какое ужасное опустошение может принести с собою отвлеченное понятие, зовущееся любовью, он готов был пожертвовать собственной любовью, представлявшейся ему неглубокой в сравнении с чувством Катрин — требовательным, лихорадочным, грозным.
Эти мысли незаметно приводили его в расположение духа, необходимое для благоприятного исхода того, что задумал доктор Реналь.
Славный доктор решил, что лучшим лекарством для Катрин сейчас был бы близкий человек, которому она доверяет.
Может, доктор Реналь и не был великим врачом, но, как мы уже сказали, он был чрезвычайно наблюдателен.
Спустя примерно час после возвращения Питу Катрин стала метаться, потом вздохнула и раскрыла глаза.
Справедливости ради следует отметить, что при первом же движении больной г-жа Клеман уже стояла возле нее, приговаривая:
— Я здесь, мадемуазель Катрин; не угодно ли вам чего-нибудь?
— Пить!.. — пробормотала больная: физическое страдание возвращало ее к жизни, а физическая потребность — жажда — вернула ей сознание.
Госпожа Клеман, налив в ложку несколько капель принесенной Питу микстуры, почти насильно разжала пересохшие губы Катрин; больная машинально проглотила смягчающее лекарство.
Катрин снова уронила голову на подушку, а г-жа Клеман с чувством выполненного долга вернулась к креслу.
Питу вздохнул: он думал, что Катрин его не увидела.
Но Питу заблуждался: когда он помогал г-же Клеман приподнимать девушку, чтобы она выпила лекарство, Катрин, опускаясь на подушку, приоткрыла глаза и, с трудом бросив взгляд из-под опущенных ресниц, увидела, как ей показалось, Питу.
Однако в горячечном бреду, не отпускавшем ее вот уже третьи сутки, перед ней промелькнуло столько видений, то и дело появляющихся и исчезавших, что она решила, будто Питу почудился ей в одном из ее кошмаров.
Стало быть, вздох Питу был не столь уж неуместен.
Однако появление старого друга, к которому Катрин бывала временами так несправедлива, произвело на больную впечатление более глубокое, чем все предыдущие видения. Ее веки был по-прежнему опущены, ей уже стало немного лучше и даже показалось, что она видит перед собой храброго путешественника, хотя в постоянно путавшихся мыслях представляла себе молодого человека рядом с ее отцом в Париже.
Мысль о том, что это действительно Питу, а не плод ее больного воображения, заставила ее медленно раскрыть глаза, чтобы убедиться, на прежнем ли месте тот, кого она видела.
Разумеется, он был на месте.
Видя, что глаза Катрин открылись и остановились на нем, Питу так и расцвел. А когда в ее глазах снова засветились жизнь и сознание, Питу протянул к ней руки.
— Питу! — прошептала больная.
— Мадемуазель Катрин! — вскричал Питу.
— А? — спохватилась г-жа Клеман, поднимая голову.
Катрин бросила беспокойный взгляд на сиделку и, вздохнув, снова уронила голову на подушку.
Питу догадался, что присутствие г-жи Клеман мешает Катрин.
Он подошел к сиделке.
— Госпожа Клеман! — зашептал он. — Не отказывайте себе в сне. Вы отлично знаете, что господин Реналь оставил меня для того, чтобы присмотреть за мадемуазель Катрин, а вы в это время можете передохнуть.
— Да, правда! — промолвила г-жа Клеман.
Славная женщина будто только и ждала разрешения: она откинулась в кресле, глубоко вздохнула и спустя минуту засопела, а еще через несколько минут раздался мощный храп, свидетельствовавший о том, что она на всех парусах устремилась в сказочное царство сна, по которому обычно могла путешествовать лишь в мечтах.
Катрин с изумлением следила за Питу и со свойственной больным остротой восприимчивости не пропустила ни единого слова из его разговора с г-жой Клеман.
Питу постоял около сиделки, решив убедиться, что она в самом деле спит; когда сомнений в этом у него не осталось, он подошел к Катрин, покачал головой и в отчаянии уронил руки.
— Ах, мадемуазель Катрин! — промолвил он. — Я знал, что вы его любите, но не знал, что так сильно!
Питу произнес эти слова так, что Катрин поняла и его большую боль, и его великую доброту.
Ее глубоко тронули оба эти чувства, исходившие из самого сердца славного малого, который не сводил с нее печальных глаз.
Пока Изидор жил в Бурсонне, пока Катрин знала, что возлюбленный находится в трех четвертях льё от нее, — короче говоря, пока она была счастлива, не считая небольших размолвок с Питу из-за настойчивости, с какой он пытался повсюду следовать за ней, да некоторого беспокойства, причиняемого отдельными местами писем ее отца, девушка прятала свою любовь от всех, словно сокровище, которое она до последнего обола хотела сохранить для себя одной. Когда же Изидор уехал, Катрин осталась одна, а блаженство сменилось несчастьем, она тщетно пыталась найти в себе мужество, равное ее недавнему эгоизму, понимая, что для нее было бы большим облегчением встретить такого человека, с которым она могла бы поговорить о красавце-дворянине, только что ее оставившем в полном неведении, когда ждать его возвращения.
Она не могла поговорить об Изидоре ни с г-жой Клеман, ни с доктором Реналем, ни с матерью и очень страдала оттого, что была обречена на молчание. И вдруг в ту минуту, когда она меньше всего этого ожидала, Провидение распорядилось так, что перед ее взглядом, только что вновь обретшим жизнь и разум, предстал друг; она в этом сомневалась, пока он молчал; однако все ее сомнения рассеялись, стоило ему заговорить.
Услышав слова сочувствия, с таким трудом вырвавшиеся из сердца несчастного племянника тетушки Анжелики, Катрин не стала скрывать своих чувств.
— Ах, господин Питу! — проговорила она. — Если бы вы знали, как я несчастлива!
С этой минуты преграды между ними как не бывало.
— Во всяком случае, хоть разговор о господине Изидоре и не доставит мне большого удовольствия, — подхватил Питу, — но если это будет вам приятно, мадемуазель Катрин, я могу вам о нем кое-что сообщить.
— Ты? — удивилась Катрин.
— Да, я, — отвечал Питу.
— Так ты его видел?
— Нет, мадемуазель Катрин, но мне известно, что он в добром здравии прибыл в Париж.
— Откуда ты это знаешь? — спросила она, и глаза ее загорелись любовью.
Питу тяжело вздохнул, однако отвечал со свойственной ему обстоятельностью:
— Я узнал об этом, мадемуазель, от своего юного друга Себастьена Жильбера: господин Изидор встретил его ночью недалеко от Фонтен-О-Клер и на крупе своего коня привез в Париж.
Катрин собралась с силами, приподнялась на локте и, взглянув на Питу, торопливо проговорила:
— Так он в Париже?
— Скорее всего сейчас его там нет, — ответил Питу.
— Где же он? — теряя силы, прошептала девушка.
— Не знаю. Знаю только, что он должен был уехать с поручением в Испанию или Италию.
При слове "уехать" Катрин со вздохом откинулась на подушку и залилась слезами.
— Мадемуазель! — промолвил Питу (сердце его разрывалось от жалости при виде того, как страдает Катрин), — если вам так уж необходимо знать, где он, я могу справиться…
— У кого? — полюбопытствовала Катрин.
— У господина доктора Жильбера: он видел его в Тюильри… или, если вам так больше нравится, — прибавил Питу, заметив, что Катрин покачала головой, — я могу вернуться в Париж и разузнать сам… Ах, Боже мой, это займет немного времени, всего одни сутки.
Катрин протянула Питу пылающую руку, однако он не мог поверить в оказываемую ему милость и не посмел к этой руке притронуться.
— Уж не боитесь ли вы, господин Питу, заразиться от меня горячкой? — с улыбкой спросила Катрин.
— Простите меня, мадемуазель Катрин, — спохватился Питу, сжимая в своих огромных ладонях влажную от пота девичью руку, — я не сразу понял!.. Вы, стало быть, согласны?
— Нет, Питу. Я очень тебе благодарна, но это ни к чему: не может быть, чтобы я не получила от него завтра утром письмо.
— Письмо от него! — вскрикнул Питу.
Он замолчал и беспокойно огляделся.
— Ну да, письмо от него, — подтвердила Катрин, тоже глядя по сторонам и пытаясь понять, что могло потревожить ее невозмутимого собеседника.
— Письмо от него! Ах, дьявольщина! — продолжал Питу, кусая в замешательстве ногти.
— Ну разумеется, письмо от него. Что удивительного, если он мне напишет? — спросила Катрин. — Ведь вы всё знаете… или почти всё, — шепотом прибавила она.
— Меня не удивляет, что он может прислать вам письмо… Если бы мне было позволено вам писать, Бог свидетель, я сам писал бы вам письма, длинные-предлинные, но боюсь, что…
— Что, мой друг?
— Что письмо господина Изидора попадет в руки к вашему отцу.
— К отцу?
Питу трижды кивнул головой.
— То есть, как к отцу?! — все более изумляясь, переспросила Катрин. — Разве отец не в Париже?
— Ваш отец в Пислё, мадемуазель Катрин, — он здесь, на ферме, в соседней комнате. Просто доктор Реналь запретил ему входить в вашу комнату, потому что вы бредили, как он сказал. Думаю, он правильно сделал.
— Почему?
— А потому, что, как мне кажется, господин Бийо недолюбливает господина Изидора; когда он услышал, как вы произнесли имя господина Изидора, он недовольно поморщился, за что я могу поручиться.
— О Боже, Боже! — затрепетав, прошептала Катрин. — Что вы говорите, господин Питу?
— Правду… Я даже слышал, как он пробормотал сквозь зубы: "Ладно, ладно, я ничего не буду говорить, пока она больна, а потом поглядим!.."
— Господин Питу! — воскликнула Катрин, с таким жаром схватив молодого человека за руку, что тот невольно вздрогнул.
— Мадемуазель Катрин!.. — прошептал он.
— Вы правы, его письма не должны попасть в руки отцу. Он меня убьет!
— Верно, верно, — согласился Питу. — Если папаша Бийо узнает о ваших отношениях, он шутить не станет.
— Что же делать?
— Ах, черт возьми! Научите меня, мадемуазель.
— Есть одно средство…
— Если такое средство есть, его надо испытать, — заметил Питу.
— Но я не смею, — промолвила Катрин.
— То есть как, не смеете?
— Я не смею сказать, что нужно сделать.
— Как! Я могу вам помочь, а вы не хотите сказать, что я должен делать?
— Ах, господин Питу…
— Ай-ай-ай, мадемуазель Катрин! Как нехорошо! Никогда бы не подумал, что вы мне не доверяете.
— Я тебе доверяю, дорогой Питу, — возразила Катрин.
— Вот и отлично! — обрадовался Питу возрастающей непринужденности Катрин в обращении к нему.
— Но это причинит тебе огорчение, мой друг.
— Если дело только во мне — заявил Питу, — то пусть это вас не беспокоит, мадемуазель Катрин.
— Ты заранее готов сделать то, о чем я тебя попрошу?
— Ну еще бы! Разумеется! Лишь бы это можно было сделать!
— Нет ничего проще.
— Так скажите!
— Надо сходить к тетушке Коломбе.
— К торговке леденцами?
— Да, она ведь и письма разносит.
— Понимаю… Я должен ей сказать, чтобы она отдавала письма только вам.
— Скажи, чтобы она отдавала мои письма тебе, Питу.
— Мне? — переспросил Питу. — Нуда, теперь понимаю.
И он в третий или в четвертый раз вздохнул.
— Это самое надежное, ты согласен, Питу?.. Если, конечно, ты согласишься помочь мне в этом дело.
— Да разве я могу отказать вам, мадемуазель Катрин? Этого еще недоставало!
— Тогда спасибо, спасибо!
— Я схожу… Я, разумеется, схожу… вот завтра же и пойду.
— Завтра — слишком поздно, дорогой Питу. Идти нужно сегодня.
— Хорошо, мадемуазель, я пойду сегодня, нынче же утром, да хоть сейчас!
— Какой ты славный, Питу! — обрадовалась Катрин. — Как я тебя люблю!
— Ох, мадемуазель Катрин! — воскликнул Питу. — Не говорите так: ради вас я и в огонь бы пошел.
— Взгляни, который теперь час, Питу, — попросила Катрин.
Питу подошел к ее часам, висевшим у камина.
— Половина шестого утра, мадемуазель, — ответил он.
— Ну что ж, мой добрый друг Питу… — проговорила Катрин.
— Что, мадемуазель?
— Может быть, пора?
— Пойти к тетушке Коломбе?.. Я к вашим услугам, мадемуазель. Но сначала выпейте лекарство: доктор велел принимать по ложке через полчаса.
— Милый Питу! — воскликнула Катрин, наливая себе в ложку микстуру и глядя на него так, что сердце его запрыгало от радости. — То, что ты для меня делаешь, дороже всех лекарств на свете!
— Вот, значит, что имел в виду доктор Реналь, когда говорил, что я обещаю стать хорошим врачом!
— А что ты скажешь, Питу, если тебя спросят, куда ты идешь?
— Об этом можете не беспокоиться.
И Питу взялся за шляпу.
— Разбудить госпожу Клеман? — спросил он.
— Нет, пусть спит, бедняжка… Мне теперь ничего больше не нужно… только бы…
— Только… что? — переспросил Питу.
Катрин улыбнулась.
— Да, я догадываюсь, — пробормотал вестник любви, — вам нужно письмо господина Изидора.
Помолчав немного, он продолжал:
— Не беспокойтесь, если оно пришло, вы его получите; если же его еще нет…
— А если нет?.. — с тревогой повторила Катрин.
— Если нет, то еще раз взгляните на меня ласково, как сейчас, улыбнитесь мне вот так же нежно, еще раз назовите меня своим дорогим Питу и добрым другом, и, если письмо еще не пришло, я отправлюсь за ним в Париж.
— Какое доброе и верное сердце! — прошептала Катрин, провожая взглядом Питу.
Почувствовав, что долгий разговор утомил ее, она снова уронила голову на подушку.
Десять минут спустя девушка и сама не могла бы сказать, произошло ли все это на самом деле или привиделось ей в бреду; но в чем она была совершенно уверена, так это в том, что живительная свежесть стала исходить из ее души, распространяясь до самых дальних уголков ее охваченного лихорадкой и болью тела.
Когда Питу проходил через кухню, мамаша Бийо подняла голову.
Госпожа Бийо еще не ложилась спать, она уже третьи сутки не смыкала глаз.
Уже третьи сутки она не покидала скамеечку рядом с колпаком очага; отсюда она могла видеть если не дочь, к которой ей запрещалось входить, то, по крайней мере, дверь ее комнаты.
— Ну что? — спросила она.
— Дела пошли на лад, мамаша Бийо, — сообщил Питу.
— Куда же ты собрался?
— В Виллер-Котре.
— Зачем?
Питу помедлил с ответом. Он не отличался находчивостью.
— Зачем я туда иду?.. — переспросил он в надежде выиграть время.
— Нуда, — послышался голос папаши Бийо, — моя жена тебя спрашивает, зачем ты туда идешь.
— Пойду предупрежу доктора Реналя.
— Доктор Реналь велел тебе дать ему знать, если будет что-нибудь новое.
— А разве это не новость, что мадемуазель Катрин чувствует себя лучше?
То ли папаша Бийо счел ответ Питу бесспорным, то ли не захотел придираться к человеку, который в конечном счете принес ему добрую весть, но возражать он больше не стал.
Питу вышел; папаша Бийо возвратился к себе в комнату, а мамаша Бийо снова уронила голову на грудь.
Питу прибыл в Виллер-Котре без четверти шесть.
Он разбудил доктора Реналя, сообщил, что больная чувствует себя лучше, и спросил, что делать дальше.
Доктор расспросил, как прошла ночь, и, к величайшему изумлению Питу, отвечавшему со всей возможной осмотрительностью, славный малый скоро заметил, что доктору известно все, что произошло между ним и Катрин, как если бы он сам присутствовал при их разговоре, спрятавшись за оконными занавесками или пологом кровати.
Доктор Реналь пообещал зайти на ферму днем, предписал Катрин все то же лекарство и выпроводил Питу. Тот долго размышлял над этими загадочными словами и наконец понял, что доктор советует ему продолжать с девушкой разговоры о виконте Изидоре де Шарни.
Выйдя от доктора, он отправился к тетушке Коломбе. Почтальонша проживала в самом конце улицы Лорме, иными словами — на другом краю городка.
Он пришел как раз в ту минуту, когда она отпирала свою дверь.
Тетушка Коломба была большой приятельницей тетушки Анжелики. Впрочем, дружба с теткой не мешала ей относиться с уважением к племяннику.
Войдя в полную пряников и леденцов лавочку тетушки Коломбы, Питу сразу понял: чтобы переговоры имели успех и письма для мадемуазель Катрин попали к нему в руки, надо постараться если не подкупить тетушку Коломбу, то хотя бы ей понравиться.
Он купил два леденца и пряник.
Оплатив покупку, он решился обратиться к тетушке Коломбе с просьбой.
Дело оказалось непростым.
Письма должны были передаваться лично в руки тем, кому они адресованы, или, по крайней мере, уполномоченным на то лицам, располагавшим письменной доверенностью.
Слово Питу не вызывало у тетушки Коломбы сомнений, но она требовала письменную доверенность.
Питу увидел, что должен пойти на жертву.
Он дал слово принести на следующий день расписку в получении письма, если, конечно, оно будет, а также доверенность на получение других писем для Катрин.
Обещание сопровождалось покупкой еще двух леденцов и еще одного пряника.
Как можно в чем-нибудь отказать тому, кто делает почин в твоей торговле, и делает столь щедро!
Тетушка Коломба недолго сопротивлялась и в конце концов пригласила Питу следовать за ней на почту, где обещала вручить ему письмо для Катрин, если оно там окажется.
Питу пошел за ней следом, на ходу поедая пряники и посасывая сразу четыре леденца.
Никогда, никогда в жизни он не позволял себе подобного расточительства; впрочем, как уже известно читателю, благодаря щедрости доктора Жильбера Питу был богат.
Проходя по главной площади, он вскарабкался на решетку фонтана, припал губами к одной из четырех струй, бивших из него в ту эпоху, и минут пять пил не отрываясь. Спустившись вниз, он огляделся и заметил посреди площади нечто вроде театрального помоста.
Тогда он вспомнил, что перед его отъездом горячо обсуждался вопрос о том, чтобы собраться в Виллер-Котре и заложить основы федерации главного города кантона и близлежащих деревень.
Разнообразные события личного свойства заставили его забыть о событии политическом, имевшем, однако, немалое значение.
Он вспомнил о двадцати пяти луидорах, данных ему перед отъездом из Парижа доктором Жильбером на обмундирование национальной гвардии Арамона.
Он с гордостью поднял голову, представив себе, как блистательно будут выглядеть благодаря этим двадцати пяти луидорам тридцать три состоящих под его началом гвардейца.
Это помогло ему переварить оба пряника и все четыре леденца вкупе с пинтой воды; они могли бы, несмотря на его прекрасный желудок, причинить ему неприятность, если бы не отличное средство, способствующее пищеварению: удовлетворенное самолюбие.
В то время как Питу пил, переваривал сладости и размышлял, тетушка Коломба опередила его и вошла в помещение почты.
Но Питу нимало не обеспокоился. Почта находилась напротив так называемой Новой улицы — небольшой улочки, выходившей в ту часть парка, где проходила аллея Вздохов, связанная с нежными для Питу воспоминаниями, — и он мог бы в пятнадцать прыжков нагнать тетушку Коломбу.
Он проделал эти пятнадцать прыжков и поднялся на крыльцо в тот самый момент, как тетушка Коломба выходила с почты с пачкой писем в руке.
Среди всех этих писем было одно в изящном конверте, кокетливо запечатанное воском.
Письмо это было адресовано Катрин Бийо.
Очевидно, именно этого письма и ждала Катрин.
Как и было условлено, г-жа Коломба вручила письмо покупателю леденцов, и он в ту же минуту поспешил в Пислё, обрадованный и в то же время опечаленный: он был рад, оттого что осчастливит Катрин, а печален потому, что источник счастья девушки был слишком горек на его вкус.
Но Питу был удивительный человек: несмотря на испытываемую им горечь, он так торопился доставить Катрин это проклятое письмо, что с шага постепенно перешел на рысь, а с рыси — на галоп.
В пятидесяти шагах от фермы Питу внезапно остановился, разумно полагая, что, если он прибежит вот так, запыхавшись и в поту, папаша Бийо может заподозрить неладное, а фермер и так уже, казалось, вступил на тяжкий и тернистый путь подозрений.
Итак, молодой человек решил пожертвовать несколькими минутами ради того, чтобы остаток пути пройти неспешно, и зашагал к дому степенной поступью наперсника из трагедии, к которому приравняло его доверие Катрин.
И тут, проходя мимо комнаты юной больной, он заметил, что сиделка, желая, по-видимому, проветрить комнату, приотворила окно.
Питу сначала просунул в щель нос, потом заглянул одним глазом… Это все, что он мог сделать: ему мешала оконная задвижка.
Однако он смог заметить, что Катрин проснулась и ожидает его возвращения; она же увидела Питу, подающего ей таинственные знаки.
— Письмо!.. — пролепетала девушка. — Письмо!
— Тише!.. — предостерег Питу.
Оглянувшись, будто браконьер, вознамерившийся сбить со следа всех смотрителей королевского охотничьего округа, он, убедившись в том, что его никто не видит, бросил письмо в щель, да так ловко, что оно угодило как раз на место, которое приготовила под подушкой ожидавшая его девушка.
Не ожидая благодарности, что не замедлила бы последовать за его жестом, он отступил от окна и пошел к двери. На пороге он увидел Бийо.
Если бы не выступ в стене, фермер заметил бы, что произошло, и, принимая во внимание расположение духа, в коем он находился, одному Богу известно, к чему бы привела уверенность, если бы она возникла на месте простого подозрения.
Питу не ожидал, что лицом к лицу столкнется с фермером, и почувствовал, как заливается краской до ушей.
— Ох, господин Бийо, — пробормотал он, — признаться, вы меня здорово напугали!..
— Испугал тебя, Питу? Капитана национальной гвардии!.. Покорителя Бастилии!.. Испугал?!
— Что же в этом удивительного? — ответил Питу. — Бывает и такое, особенно когда не ожидаешь…
— Ну да… — сказал Бийо, — когда ждешь, что встретишься с девицей, и вдруг видишь перед собой ее отца, верно?..
— Нет, господин Бийо, вот тут вы не правы! — возразил Питу. — Я не ожидал встретить мадемуазель Катрин. Нет! Несмотря на то что дело пошло на поправку, чему я от всей души рад, она еще слишком слаба, чтобы подняться на ноги.
— И тебе нечего ей сказать?
— Кому?
— Катрин…
— Ну почему же нечего? Я должен передать ей от доктора Реналя, что все идет хорошо и что он зайдет днем; впрочем, передать ей это может кто угодно, не обязательно делать это мне.
— Ты, должно быть, проголодался, да?
— Проголодался?.. — переспросил Питу. — Да нет…
— Как?! Ты не голоден? — вскричал фермер.
Питу понял, что совершил оплошность. Чтобы Питу в восемь часов утра не хотел есть?! Это противоречило всем законам природы.
— Конечно, я голоден! — спохватился он.
— Ну так ступай поешь. Работники как раз сели завтракать; они, должно быть, оставили тебе место.
Питу вошел в дом, Бийо провожал его взглядом, хотя его добродушие почти одержало верх над подозрительностью. Он увидел, как Питу сел во главе стола и набросился на краюху хлеба и тарелку с салом, словно в желудке у него не было двух пряников, четырех леденцов и пинты воды.
Правда, желудок Питу к тому времени был уже, по всей вероятности, снова пуст.
Питу не умел делать несколько дел разом, но уж если за что-нибудь брался, то действовал основательно. Выполняя поручение Катрин, он сделал все что от него зависело. Получив от Бийо приглашение позавтракать, он от души взялся и за это дело.
Бийо продолжал за ним наблюдать; видя, что Питу не поднимает глаз от тарелки, что он занялся стоявшей перед ним бутылкой сидра и ни разу не взглянул на дверь в комнату Катрин, фермер в конце концов поверил, что объявленная Питу цель короткого путешествия в Виллер-Котре была единственной.
Когда завтрак Питу подходил к концу, дверь в комнату Катрин отворилась и на пороге появилась г-жа Клеман со смиренной улыбкой на устах, свойственной всем сиделкам; она пришла выпить чашку кофе.
Само собой разумеется, это был не первый ее выход: в шесть часов утра, то есть спустя четверть часа после ухода Питу, она появилась на кухне и попросила стаканчик водки — единственное, как она говорила, средство, способное поддержать ее после бессонной ночи.
При виде сиделки г-жа Бийо поспешила ей навстречу, а Бийо вошел в дом. Оба они стали ее расспрашивать о здоровье Катрин.
— Все хорошо, — отвечала г-жа Клеман, — правда, мне показалось, что сейчас мадемуазель Катрин стала немного бредить.
— Как бредить?.. — спросил папаша Бийо. — Неужели опять начинается?..
— Боже правый! Бедная моя девочка! — прошептала г-жа Бийо.
Питу поднял голову и прислушался.
— Да, — продолжала г-жа Клеман, — она говорит о каком-то городе Турине, о какой-то стране Сардинии и зовет господина Питу, чтобы он ей объяснил, что это за страна и что за город.
— Я готов!.. — воскликнул Питу, допив кружку сидра и вытирая рукавом рот.
Его остановил взгляд папаши Бийо.
— Если, конечно, господин Бийо ничего не имеет против того, чтобы я дал мадемуазель Катрин те объяснения, что она просит… — поторопился прибавить Питу.
— Почему же нет? — вмешалась тетушка Бийо. — Раз бедняжка тебя зовет, ступай к ней, мой мальчик. К тому же доктор Реналь сказал, что из тебя выйдет толковый врач.
— Ну еще бы! — наивно подтвердил Питу. — Спросите у госпожи Клеман, как мы нынче ночью ухаживали за мадемуазель Катрин… Достойная госпожа Клеман ни на минуту не сомкнула глаз, да и я тоже.
Это был весьма ловкий и тонкий ход по отношению к сиделке. Она недурно вздремнула с двенадцати часов ночи до шести утра, и утверждать, что она не сомкнула глаз, значило приобрести в ее лице друга и даже возможную сообщницу.
— Ладно, — согласился папаша Бийо. — Раз Катрин тебя зовет, ступай к ней. Может, и мы с матерью дождемся такого времени, когда она нас позовет.
Питу инстинктивно чувствовал приближение бури. Подобно пастуху, он был готов встретить непогоду, если она застанет его в поле, но если удастся, был не прочь спрятаться от нее в укрытии.
Для Питу таким укрытием был Арамон.
В Арамоне он был королем. Да что там королем!.. Более чем королем: он командовал национальной гвардией! В Арамоне он был Лафайетом!
И у него были обязанности, призывавшие его в Арамон.
Питу дал себе слово немедленно вернуться в Арамон, как только он сделает все необходимое для Катрин.
Приняв такое решение, он с устного позволения г-на Бийо и молчаливого — г-жи Бийо вошел в комнату больной.
Катрин ожидала его с нетерпением; судя по лихорадочному блеску ее глаз и яркому румянцу, можно было подумать, что у нее, как и предупреждала г-жа Клеман, лихорадка.
Едва Питу притворил за собой дверь, как Катрин, узнав его походку (что было нетрудно, ведь она ожидала его прихода уже около полутора часов), торопливо повернула в его сторону голову и протянула ему обе руки.
— A-а, вот и ты, Питу! — сказала она ему. — Как ты долго!..
— Это не моя вина, мадемуазель, — заметил Питу. — Меня задержал ваш отец.
— Отец?
— Да… Верно, он о чем-то догадывается. Да и я сам не стал торопиться, — со вздохом прибавил Питу, — я знал: у вас есть то, о чем вы мечтали.
— Да, Питу… да, — опустив глаза, призналась девушка, — да… спасибо.
Потом еще тише она проговорила:
— Какой ты хороший, Питу! Я тебя очень люблю!
— Вы так добры, мадемуазель Катрин, — произнес готовый расплакаться Питу, чувствуя, что ее дружеское расположение к нему — лишь отзвук ее любви к другому; как бы скромен ни был славный малый, он чувствовал в глубине души унижение, оттого что был лишь бледным отражением Шарни.
Он поторопился прибавить:
— Я вас побеспокоил, мадемуазель Катрин, так как мне сказали, что вы хотите что-то узнать…
Катрин прижала руку к груди: она искала письмо Изидора, чтобы собраться с мужеством и задать Питу мучивший ее вопрос.
— Питу! Ты такой ученый… Ты можешь мне сказать, что такое Сардиния? — сделав над собой усилие, спросила она.
Питу призвал на помощь свои географические познания:
— Погодите, погодите-ка, мадемуазель… Я должен это знать. Среди многочисленных предметов, которым брался учить нас аббат Фортье, была и география. Сейчас, сейчас… Сардиния… Сейчас вспомню… Ах, мне бы первое слово вспомнить, я бы вам сразу все рассказал!
— Вспомни, Питу… Ну вспомни, — просила Катрин, умоляюще сложив руки.
— Черт подери! — не удержался Питу. — Это самое я и пытаюсь сделать! Сардиния… Сардиния… A-а, вспомнил!
Катрин облегченно вздохнула.
— Сардиния, — начал Питу, — Sardinia римлян, это один из трех больших островов в Средиземном море; он находится южнее Корсики, их разделяет пролив Бонифачо; он входит в состав Сардинского государства, которому дала название, его еще называют Сардинским королевством. Это остров протяженностью в шестьдесят льё с севера на юг и шестнадцать — с востока на запад. Население Сардинии составляют пятьдесят четыре тысячи человек; главный город — Кальяри… Вот что такое Сардиния, мадемуазель Катрин.
— Ах, Боже мой! Какое же это, наверное, счастье — так много знать, господин Питу!
— Просто у меня хорошая память, — объяснил Питу (пусть была оскорблена его любовь, зато его самолюбие было удовлетворено).
— А теперь, — осмелев, продолжала Катрин, — после того, что вы рассказали мне о Сардинии, не скажете ли вы, что такое Турин?..
— Турин?.. — повторил Питу. — Разумеется, мадемуазель, с удовольствием… если, конечно, вспомню.
— Постарайтесь вспомнить: это самое важное, господин Питу.
— Ах, вот как? Ну, если это самое важное, — заметил Питу, — придется постараться… Но если мне не удастся вспомнить, я разузнаю…
— Я… я… Я бы хотела знать теперь же… — продолжала настаивать Катрин. — Попытайтесь вспомнить, дорогой Питу, ну, пожалуйста!
Катрин вложила в свою просьбу столько нежности, что Питу охватила дрожь.
— Да, мадемуазель, я стараюсь… — прошептал он, — я стараюсь изо всех сил…
Катрин не сводила с него глаз.
Питу запрокинул голову, словно искал ответа на потолке.
— Турин… — проговорил он. — Турин… Ну, мадемуазель, это потруднее, чем Сардиния… Сардиния — это большой остров в Средиземном море, а в Средиземном море — всего три больших острова: Сардиния, принадлежащая королю Пьемонта; Корсика, принадлежащая французскому королю, и Сицилия, принадлежащая неаполитанскому королю. А Турин — это же всего-навсего столица…
— Что ты сказал о Сардинии, дорогой Питу?
— Я сказал, что она принадлежит пьемонтскому королю; думаю, я не ошибаюсь, мадемуазель.
— Все так, именно так, дорогой Питу: Изидор сообщает в письме, что отправляется в Турин, в Пьемонт…
— A-а, теперь понимаю… — промолвил Питу. — Так-так! Король послал господина Изидора в Турин, и вы меня спрашиваете, чтобы знать, куда едет господин Изидор…
— Зачем же еще я стала бы тебя спрашивать, если не ради него? — удивилась девушка. — Какое мне дело до Сардинии, Пьемонта, Турина?.. Пока его там не было, я не знала, что это за остров и что это за столица, и меня это нисколько не интересовало. Но ведь он уехал в Турин!.. Понимаешь ли, дорогой Питу? Вот я и хочу знать, что такое Турин…
Питу тяжко вздохнул, покачал головой, но от этого его желание помочь Катрин ничуть не уменьшилось.
— Турин… — пробормотал он, — погодите… столица Пьемонта… Турин… Турин… Вспомнил! — Турин — Bodincemagus, Taurasia, Colonia Julia, Augusta Taurinorum[19], как его называют древние авторы; в наши дни — это столица Пьемонта и Сардинского государства, расположенная на слиянии рек По и Доры; один из красивейших городов Европы. Население сто двадцать пять тысяч человек; резиденция короля Карла Эммануила… вот что такое Турин, мадемуазель.
— А как далеко от Турина до Пислё, господин Питу? Вы же все знаете, значит, и это тоже должны знать…
— Еще бы! — воскликнул Питу. — Я, конечно же, скажу вам, на каком расстоянии находится Турин от Парижа, а вот от Пислё — это уже сложнее…
— Ну, скажите сначала, как далеко Турин от Парижа, а потом, Питу, мы прибавим восемнадцать льё, разделяющие Париж и Пислё.
— Ах, черт побери, это верно, — согласился Питу.
И он продолжал:
— Расстояние от Парижа — двести шесть льё, от Рима — сто сорок, от Константинополя…
— Меня интересует только Париж, дорогой Питу. Двести шесть льё… и еще восемнадцать… итого — двести двадцать четыре. Значит, он в двухстах двадцати четырех льё отсюда… Еще третьего дня он был здесь, в трех четвертях льё от меня… совсем рядом… а сегодня… сегодня, — продолжала Катрин, заливаясь слезами и ломая руки, — сегодня он от меня в двухстах двадцати четырех льё…
— Нет еще, — робко возразил Питу, — он уехал всего два дня тому назад… он едва ли проделал половину пути…
— Где же он?
— Этого я не знаю, — отвечал Питу. — Аббат Фортье объяснял нам, что такое королевства и их столицы, но ничего не говорил о соединяющих их дорогах.
— Значит, это все, что тебе известно, дорогой Питу?
— Ну да, Бог мой! — вскричал географ, чувствуя себя униженным, оттого что так быстро исчерпал свои познания. — Если не считать того, что Турин — логово аристократов!
— Что это значит?
— Это значит, мадемуазель, что в Турине собрались все принцы, все принцессы, все эмигранты: его высочество граф д’Артуа, его высочество принц де Конде, госпожа де Полиньяк — одним словом, шайка разбойников, злоумышляющих против народа; надо надеяться, что всем им когда-нибудь отрубят головы при помощи гениальной машины, которую сейчас изобретает господин Гильотен.
— Ой, господин Питу!..
— Что, мадемуазель?
— Вы опять становитесь жестоким, как после вашего первого возвращения из Парижа.
— Жестоким?.. Я? — переспросил Питу. — Да, верно… Да, да, да!.. Господин Изидор — один из этих аристократов! И вы за него боитесь…
И со вздохом, не менее тяжким, чем те, о коих мы уже много раз сообщали, он продолжал:
— Не будем об этом больше говорить… Давайте поговорим о вас, мадемуазель Катрин, а также о том, чем еще я могу быть вам полезен.
— Милый Питу, — отвечала Катрин, — письмо, которое я получила сегодня утром, будет, вероятно, не единственным…
— И вы хотите, чтобы я сходил за другими?..
— Питу… раз уж ты был так добр…
— … то не действовать ли мне и дальше таким же образом?
— Да…
— С удовольствием!
— Ты же понимаешь, что, пока за мной следит отец, я не смогу выйти в город…
— Должен вам сказать, что за мной папаша Бийо тоже поглядывает: я понял это по его глазам.
— Да, Питу; но он же не может выслеживать вас до самого Арамона, а мы условимся о каком-нибудь местечке, где вы будете оставлять письма.
— Прекрасно! — сказал Питу. — Можно, например, прятать их в дупле большой ивы недалеко от того места, где я вас нашел без чувств.
— Вот именно, — подхватила Катрин. — Это недалеко от фермы, и в то же время это место не видно из окон. Так договорились: вы будете оставлять их там?..
— Да, мадемуазель Катрин.
— Только постарайтесь, чтобы вас никто не видел!
— Спросите у лесников из Лонпре, Тайфонтена и Монтегю, видели ли они меня хоть раз, а ведь я увел у них из-под носа не одну дюжину зайцев!.. А вот как вы, мадемуазель Катрин, собираетесь ходить за этими самыми письмами?
— Я?.. — переспросила она. — Я постараюсь поскорее поправиться! — уверенно закончила Катрин.
Питу издал еще один вздох, тяжелее всех предыдущих.
В эту минуту дверь распахнулась и на пороге появился доктор Реналь.
Появление доктора Реналя было весьма кстати для Питу.
Доктор подошел к больной, сразу отметив про себя, как она изменилась всего за сутки.
Катрин улыбнулась доктору и протянула ему руку.
— Ах, дорогая Катрин! Если бы мне не доставляло удовольствия прикосновение к вашей прелестной ручке, — сказал он, — я даже не стал бы щупать пульс. Могу поспорить, что у нас будет не более семидесяти пяти ударов в минуту.
— Мне действительно гораздо лучше, доктор: вашим предписаниям я обязана настоящим чудом!
— Моим предписаниям… Хм-хм! Я не прочь, как вы понимаете, дитя мое, приписать себе успех вашего выздоровления. Однако, как бы ни был я тщеславен, я не могу не отдать должное и моему ученику Питу.
Подняв глаза к небу, он продолжал:
— О природа, природа! Всемогущая Церера, таинственная Исида, сколько тайн ты еще приберегаешь для того, кто сумеет изучить тебя!
Повернувшись к двери, он пригласил:
— Ну, входите же, суровый отец, встревоженная мать! Взгляните на нашу милую больную! Чтобы окончательно поправиться, ей нужны лишь ваша любовь и ваши ласки!
Отец и мать прибежали на зов доктора. Папаша Бийо так и не смог стереть с лица последние следы подозрительности, а мамаша Бийо сияла от радости.
Пока они входили в комнату, Питу, кивнув в ответ на многозначительный взгляд Катрин, направился к выходу.
Оставим Катрин — теперь, когда письмо Изидора покоится у нее на груди, ей не придется прикладывать ни лед к голове, ни горчицу к ногам. Итак, оставим Катрин в окружении заботливых родителей, пусть она поправляется, питаясь своими надеждами, а мы последуем за Питу, только что с удивительной простотой исполнившим одну из самых трудных христианских заповедей: самоотречение и любовь к ближнему.
Мы погрешили бы против истины, утверждая, что славный малый покидал Катрин в веселом расположении духа. Мы можем лишь утверждать, что он оставил ее с чувством исполненного долга. Хотя он сам не сознавал величия своего поступка, внутренний голос, живущий в каждом из нас, радостно твердил ему, что это было доброе и святое дело, если и не с точки зрения морали — несомненно осуждавшей связь Катрин с виконтом де Шарни, то есть простой крестьянки со знатным вельможей, — то с точки зрения человечности.
В те времена, о каких мы рассказываем, слово "человечность" было в большом ходу. Питу, не раз его употреблявший, сам не понимая смысла этого слова, только что претворил его в жизнь, не зная, что сделал это.
Он совершил то, что ему следовало бы предпринять из хитрости, если бы он этого не сделал по доброте души.
Из соперника г-на де Шарни — а это было для Питу совершенно невыносимо, — он превратился в наперсника Катрин.
Да и Катрин, вместо того чтобы помыкать им, грубо с ним обойтись, выставить за дверь, как это было после первого его путешествия в Париж, теперь была с ним ласкова, нежна и называла на "ты".
Став наперсником Катрин, он добился того, о чем не мог и мечтать, пока был соперником Шарни, не говоря уже о том, чего он мог добиться в будущем, по мере того как грядущие события делали бы его все более необходимым для очаровательной крестьянки, ибо только ему она могла доверить самые сокровенные свои мысли.
Чтобы обеспечить себе на будущее эту нежную дружбу, Питу прежде всего отнес г-же Коломбе неразборчиво написанную Катрин доверенность, данную ему, Питу, на получение всех приходящих на ее имя писем.
К этой письменной доверенности Питу прибавил еще устное обещание Катрин выдать работникам фермы Пислё к празднику святого Мартина угощение, состоящее из пряников и леденцов.
За доверенность и обещание, ограждавшие и совесть и интересы тетушки Коломбы, та согласилась каждое утро забирать с почты и передавать Питу письма для Катрин.
Все уладив, Питу отправился в деревню, потому что в городе, как высокопарно именовали Виллер-Котре его жители, делать ему больше было нечего.
Возвращение Питу в Арамон было целым событием. Его поспешный отъезд в столицу вызвал немало толков: ведь после того, что случилось, когда присланный из Парижа адъютант Лафайета доставил приказ о захвате склада оружия у аббата Фортье, у арамонцев не осталось сомнений в политической значимости Питу. Одни говорили, что его вызвал в Париж доктор Жильбер, другие полагали, что он был вызван генералом Лафайетом, третьи — справедливости ради следует заметить, что таких было меньше всего, — поговаривали, что его вызвал сам король!
Хотя Питу не знал о слухах, распространившихся в его отсутствие и еще более повысивших значение его персоны, он тем не менее возвратился в родную деревню с таким гордым видом, что все были просто восхищены тем, с каким достоинством он держится.
Чтобы оценить человека по заслугам, надо увидеть его на родной почве. Питу был школяром, которого мы видели во дворе аббата Фортье, потом — работником на ферме г-на Бийо, и вот теперь, уже взрослый, он стал настоящим гражданином и командующим национальной гвардией Арамона.
Не стоит также забывать, что помимо пяти или шести луидоров, принадлежавших лично ему, он, как помнит читатель, принес двадцать пять луидоров, отсчитанных щедрой рукой доктора Жильбера на обмундирование и вооружение национальной гвардии Арамона.
Не успел он вернуться домой, как к нему зашел барабанщик. Питу приказал ему объявить, что на следующий день, то есть в воскресенье, в полдень, на главной площади Арамона назначается официальный, с полной выкладкой, смотр гвардии.
С этой минуты ни у кого не осталось сомнений, что Питу собирается сделать арамонской национальной гвардии сообщение от имени правительства.
Многие заходили побеседовать с Питу, чтобы выведать раньше других какую-нибудь тайну. Однако едва разговор заходил о политике, как он замолкал.
Питу одинаково добросовестно относился и к общественным обязанностям, и к личным своим делам. Вечером он отправился расставить силки и навестить папашу Клуиса, что никак не помешало ему в семь часов утра быть у метра Дюлоруа, портного, перед тем забросив домой трех кроликов и одного зайца, а также справившись у тетушки Коломбы, есть ли письма для Катрин.
Писем не было, и Питу опечалился, представив себе, как огорчится бедная выздоравливающая.
Что касается посещения г-на Дюлоруа, то оно имело целью выяснить, не согласится ли он взять подряд на обмундирование для национальной гвардии Арамона и какую цену за это запросит.
Метр Дюлоруа задал принятые в подобных обстоятельствах вопросы о росте клиентов, на которые Питу отвечал, положив перед ним поименный список из тридцати трех человек: офицеров, унтер-офицеров и солдат, то есть весь личный состав национальной гвардии Арамона.
Так как все эти люди были метру Дюлоруа известны, он прикинул с пером и карандашом в руке размер и рост для каждого из них и объявил, что возьмется поставить тридцать три мундира и тридцать три пары кюлотов не меньше, чем за тридцать три луидора; кроме того, при такой цене Питу не приходится рассчитывать, что сукно будет совершенно новое.
Питу запротестовал: он слышал от самого г-на де Лафайета, что тот приказал одеть три миллиона человек, представлявших национальную гвардию Франции, из расчета двадцати пяти ливров на человека, что составляло семьдесят пять миллионов.
Метр Дюлоруа ответил, что, имея на руках такую сумму и сэкономив на мелочах, можно вывернуться, когда речь идет о большом заказе. Однако все, что может сделать он — и это его последнее слово, — так это одеть национальную гвардию Арамона на двадцать два франка за комплект, да и то, учитывая необходимые предварительные расходы, он может вести дело при оплате вперед.
Питу достал из кармана горсть золотых монет и заявил, что с этим задержки не будет, однако он ограничен в средствах, и потому, если метр Дюлоруа отказывается сшить тридцать три мундира и тридцать три пары кюлотов за двадцать пять луидоров, то Питу придется обратиться к метру Блиньи, собрату и сопернику метра Дюлоруа, кому он первоначально отдал предпочтение, учитывая его дружеские отношения с тетушкой Анжеликой.
Питу в самом деле был бы доволен, если бы тетушка Анжелика узнала окольным путем, что он, Питу, гребет золото лопатой; а портной, несомненно, в тот же вечер передаст ей то, что он видел: Питу богат, как покойный Крёз.
Угроза передать другому мастеру столь выгодный заказ произвела свое действие, и метр Дюлоруа принял условия Питу, потребовавшего, чтобы ему самому была сшита форма из нового сукна — для него не имело значения, будет ли это сукно толстое или тонкое: он скорее предпочитал толстое — и чтобы в придачу к ней были эполеты.
Это явилось предметом нового, не менее продолжительного и горячего спора, в котором Питу снова одержал победу, благодаря все той же страшной угрозе добиться от метра Блиньи того, в чем ему упорно отказывал метр Дюлоруа.
В конце концов метр Дюлоруа взялся поставить к следующей субботе тридцать один мундир и тридцать одну пару кюлотов для солдат, два мундира и две пары кюлотов для сержанта и лейтенанта, а также мундир и кюлоты для командующего, причем мундир — с эполетами.
В случае опоздания с поставкой стоимость заказа относилась на счет портного: церемония создания федерации Виллер-Котре с прилегавшими к этому главному городу кантона деревнями должна состояться в ближайшее воскресенье, то есть на следующий день после поставки портным обмундирования.
Это условие было принято, как и предыдущие.
В девять часов утра эта великая сделка была завершена.
В половине десятого Питу возвратился в Арамон, предвкушая удовольствие от сюрприза, который он готовил своим землякам.
В одиннадцать часов барабанщик уже бил общий сбор.
В полдень национальная гвардия, в боевом порядке, со свойственной ей точностью, разворачивалась на главной площади деревни.
После часовых маневров славных гвардейцев, заслуживших похвалу своего командующего и приветственные крики женщин, детей и стариков, следивших за этим трогательным зрелищем с неизменным интересом, Питу подозвал к себе сержанта Клода Телье и лейтенанта Дезире Манике, приказав им собрать своих людей и пригласить их от имени его самого, то есть Питу, а также от имени доктора Жильбера, генерала Лафайета и, наконец, от имени самого короля зайти к метру Дюлоруа, портному в Виллер-Котре, который должен сообщить им нечто весьма важное.
Барабанщик подал сигнал к построению. Сержант и лейтенант, осведомленные ничуть не больше своих подчиненных, передали им слова командующего, затем раздался звучный крик Питу: "Разойдись!"
Спустя пять минут тридцать один солдат национальной гвардии Арамона, а также сержант Клод Телье и лейтенант Дезире Манике бежали сломя голову по дороге в Виллер-Котре.
Вечером оба арамонских музыканта пели командующему серенаду, в небе разрывались петарды, ракеты и фейерверки, а подгулявшие крестьяне кричали время от времени:
— Да здравствует Анж Питу! Слава отцу народа!
В следующее воскресенье жители Виллер-Котре были разбужены барабанщиком, с пяти утра выбивавшим сигнал к общему сбору.
По мнению автора, нет ничего бесцеремоннее, как будить таким вот способом население, большая часть которого предпочла бы провести остаток ночи спокойно, воспользовавшись семью часами сна, необходимыми по правилам народной гигиены для того чтобы сохранять бодрость и здоровье.
Но так уж заведено, что во все времена в эпоху революций, когда общество переживает период бурного развития, людям приходится философски относить сон к числу жертв, приносимых отчизне.
Удовлетворенные или недовольные, патриоты или аристократы, жители Виллер-Котре были разбужены в воскресенье 18 октября 1789 года в пять часов утра.
Начало церемонии было назначено лишь на десять часов утра, однако пяти часов едва могло хватить на оставшиеся дела.
Большой помост, наподобие театрального, был подготовлен еще дней за десять до того и высился в центре площади. Однако этот помост, быстрое возведение которого свидетельствовало об усердии плотников, был, так сказать, лишь остовом сооружения.
Оно представляло собой алтарь отечества, и за две недели до торжественного мероприятия аббат Фортье был приглашен для проведения воскресной службы 18 октября на этом алтаре, а не в своей церкви.
Чтобы сооружение было достойным своего двойного назначения — религиозного и общественного, — необходимо было использовать все богатства коммуны.
Мы должны заметить, что для столь торжественного случая каждый щедро предлагал все что мог: тот — ковер, этот — покрывало для алтаря; один — шелковые занавески, другой — картину религиозного содержания.
Но так как в октябре погода неустойчива и редко случалось, чтобы под знаком Скорпиона барометр долго показывал хорошую погоду, то никто и не подумал отнести свои вещи заранее: все ждали, когда наступит назначенный день, чтобы внести свою лепту в общий праздник.
Солнце поднялось в половине седьмого, как и обычно в это время года, обещая яркими и горячими лучами один из прекрасных осенних дней, сравнимых, пожалуй, лишь с не менее погожими днями весны.
С девяти утра алтарь уже был украшен великолепным ковром из Обюсона, покрыт кружевной скатертью и увенчан картиной, изображавшей проповедь Иоанна Крестителя в пустыне; картина была защищена бархатным балдахином с золотыми кольцами, на которых крепились восхитительные парчовые занавески.
Необходимую для службы утварь должна была, разумеется, поставить церковь, и потому об этом никто не беспокоился.
Помимо того, каждый гражданин, как в праздник Тела Господня, обтянул дверь или фасад своего дома тканью: у одних это были простыни, увитые плющом, у других гобелены с изображениями цветов или человеческих фигур.
Все девушки Виллер-Котре и окрестностей должны были одеться в белое, перехватив талию трехцветным поясом, и держать в руках зеленые ветви. В таком виде они и должны были стоять вокруг алтаря отечества.
После службы мужчины должны были дать клятву конституции.
Национальная гвардия Виллер-Котре была поставлена под ружье с восьми часов утра в ожидании гвардейцев из близлежащих деревень и браталась с ними по мере их прибытия.
Надо ли говорить, что из всех отрядов патриотического войска с наибольшим нетерпением ожидалась национальная гвардия Арамона?
Уже распространился слух о том, что благодаря влиянию Питу и истинно королевской щедрости монарха тридцать три гвардейца под предводительством своего командующего прибудут одетыми в форму.
В мастерских метра Дюлоруа всю неделю было многолюдно. Любопытные заглядывали с улицы и заходили внутрь поглазеть на десятерых подмастерьев, выполнявших огромный заказ, какого никто не мог припомнить за всю историю Виллер-Котре.
Последний комплект обмундирования, предназначавшийся для командующего — так как Питу потребовал, чтобы для него форму шили в последнюю очередь, — был готов, как и было условлено, в субботу вечером, за минуту до того, как часы пробили полночь.
Питу, верный данному слову, немедленно и сполна отсчитал г-ну Дюлоруа двадцать пять луидоров.
Все это вызвало немало разговоров в главном городе кантона; неудивительно поэтому, что в вышеозначенный день все с огромным нетерпением поджидали национальную гвардию Арамона.
Ровно в девять в конце улицы Ларньи раздались барабанный бой и звуки флейты. Послышались радостные крики и восхищенные возгласы, а вскоре показался и Питу верхом на своем белом коне, вернее, на коне своего лейтенанта Дезире Манике.
Национальная гвардия Арамона оправдала все ожидания, что, по правде говоря, редко случается с теми, кого долго ждут.
Читатели помнят триумф арамонцев, когда форму им заменяли только одинаковые шапки, а Питу, как предводитель, выделялся лишь каской да саблей простого драгуна.
Вообразите теперь, какой бравый вид должны были иметь тридцать три солдата Питу, одетые в форменные мундиры и оболоты, и как привлекательно выглядел их командующий в кокетливо сдвинутой на ухо маленькой треугольной шляпе, в металлическом нагруднике, с кошачьими лапками на плечах и шпагой в руке.
Восхищенные крики зрителей провожали гвардейцев вдоль всей улицы Ларньи до площади Фонтен.
Тетушка Анжелика упорно не желала первой узнавать племянника. На нее едва не наехал белый конь Манике, а Питу она словно не видела.
Питу величественно взмахнул шпагой, приветствуя тетушку, и прокричал так, что его было слышно на двадцать шагов вокруг, решив, по-видимому, отомстить ей таким образом:
— Здравствуйте, госпожа Анжелика!
Старая дева, потрясенная его почтительным обращением, отступила на три шага, подняла руки кверху, будто призывая Бога в свидетели, и воскликнула:
— О, несчастный! Успех вскружил ему голову! Уже родную тетку не узнает!
Питу величаво проследовал мимо, не отвечая на ее выходку, и, подъехав к подножию алтаря, занял почетное место, определенное ему как командующему национальной гвардией Арамона — единственной части, обмундированной по всей форме.
Прибыв на место, Питу спешился и поручил своего коня мальчугану, получившему за это шесть бланов от блистательного командующего.
Узнав об этом спустя пять минут, тетушка Анжелика вскричала:
— Ох, несчастный! Он что, миллионер?!
И прибавила вполголоса:
— Напрасно я с ним разругалась: ведь тетки наследуют после племянников…
Питу не слышал ни ее восклицания, ни размышлений вслух: он был на седьмом небе от счастья.
Среди девушек, одетых в белое, перепоясанных трехцветными лентами и с зелеными ветвями в руках, он узнал Катрин.
Она еще была бледна после недавней болезни, однако бледность шла ей более, чем здоровый румянец любой другой девушке.
Глаза ее светились счастьем: еще утром она не без участия Питу обнаружила в дупле ивы письмо!
Как мы уже говорили, бедный Питу успевал делать все.
В семь часов утра он выбрал время, чтобы зайти к тетушке Коломбе; в четверть восьмого опустил письмо в дупло; в восемь был уже в форме и стоял во главе своих тридцати трех солдат.
Он еще не видел Катрин с того дня, как оставил ее на ферме, и, повторяем, она показалась ему такой красивой и счастливой, что, глядя на нее, он забыл обо всем на свете.
Она знаком подозвала его к себе.
Питу огляделся, чтобы убедиться в том, что это относится именно к нему.
Катрин улыбнулась и повторила приглашение.
Ошибки быть не могло.
Он вложил шпагу в ножны, галантно снял шляпу и с обнаженной головой подошел к девушке.
Даже перед г-ном де Лафайетом Питу не стал бы снимать шляпу, а просто поднес бы к ней руку.
— A-а, господин Питу! — обрадовалась Катрин. — Вас не узнать… Боже мой! До чего вам к лицу форма!
Понизив голос до шепота, она продолжала:
— Спасибо, спасибо, мой дорогой Питу! Как вы добры! Я вас очень люблю!
Она взяла руку командующего национальной гвардией и сжала ее.
У Питу все поплыло перед глазами. Он выронил шляпу. Возможно, бедный влюбленный и сам бы рухнул возле нее, если бы в эту саму минуту не раздался сильный шум, а вслед за ним со стороны улицы Суасон не донесся угрожающий гул.
Какова бы ни была причина этого шума, Питу был рад возможности выйти из затруднительного положения.
Он высвободил свою руку, поднял с земли шляпу и бросился к своим людям, крича на бегу: "В ружье!"
Сейчас мы расскажем читателю, что было причиной шума и угрожающего гула.
Всем было известно, что аббат Фортье должен был провести торжественную службу на алтаре отечества, а для этого священные сосуды и другую церковную утварь: крест, хоругви, подсвечники — необходимо было перенести из церкви к новому алтарю, выстроенному на городской площади.
Приказания, касавшиеся этой части церемонии, отдавал мэр города г-н де Лонпре.
Как помнит читатель, г-н де Лонпре уже имел дело с аббатом Фортье, когда Питу с приказом г-на де Лафайета в руке попросил вооруженной поддержки для захвата оружия, укрываемого аббатом.
Итак, г-н де Лонпре знал, как и все, характер аббата Фортье. Ему было известно, что аббат бывает своевольным и упрямым, а в раздражении может дойти и до исступления.
Он подозревал, что у аббата Фортье остались не самые приятные воспоминания от вмешательства мэра в дело с оружием.
И вот, вместо того чтобы лично отправиться к аббату Фортье и обратиться к нему как представитель гражданской власти к представителю власти духовной, он ограничился тем, что отправил достойному служителю Божьему программу праздника, в которой говорилось:
"Параграф 4. Служба будет проведена на алтаре отечества аббатом Фортье; она начнется в десять часов утра.
Параграф 5. Священные сосуды и другая церковная утварь стараниями аббата Фортье должны быть доставлены из церкви Виллер-Котре к алтарю отечества".
Секретарь мэра из рук в руки передал программу аббату Фортье, тот с насмешливым видом пробежал ее глазами и столь же насмешливо проговорил:
— Прекрасно!
К девяти часам, как мы уже сказали, на алтарь отечества принесли ковер, занавески, скатерть и картину с изображением Иоанна Крестителя, проповедующего в пустыне.
Недоставало лишь подсвечников, дароносицы, креста и другой церковной утвари.
В половине десятого всего этого еще не было на алтаре. Мэр забеспокоился.
Он послал в церковь своего секретаря, чтобы осведомиться, позаботился ли кто-нибудь о том, чтобы доставить церковную утварь.
Секретарь вернулся, сообщив, что церковь крепко заперта.
Ему было приказано бежать к церковному сторожу: ведь именно сторожу, по-видимому, была поручена эта доставка. Секретарь застал сторожа сидящим с вытянутой на табурете ногой и корчившимся от боли.
Бедный переносчик грузов вывихнул себе ногу.
Тогда секретарю приказали бежать к певчим.
У обоих расстроились желудки. Чтобы поправиться, один из них принял рвотное, другой — слабительное. Оба снадобья подействовали чудесным образом, и больные надеялись поправиться на следующий день.
Мэр заподозрил заговор. Он послал своего секретаря к аббату Фортье.
У аббата Фортье с утра случился приступ подагры, и его сестра опасалась, как бы подагра не перекинулась на желудок.
С этого момента у г-на де Лонпре не осталось никаких сомнений: аббат Фортье не только не хотел служить на площади, но, выведя из строя сторожа и певчих и заперев все двери церкви, не давал возможности другому священнику, если бы такой случайно нашелся, отслужить обедню вместо него.
Положение было серьезное.
В те времена еще невозможно было себе представить, чтобы в дни больших торжеств светские власти могли действовать отдельно от власти духовной, чтобы какой-нибудь праздник мог проходить без церковной службы.
А несколько лет спустя стали впадать в другую крайность.
Надобно заметить, что, пока секретарь бегал то к тому, то к другому, он, должно быть, проболтался относительно вывиха церковного сторожа, рвотного, принятого первым певчим, слабительного, принятого вторым, и подагры аббата.
В толпе пробежал глухой ропот.
Стали поговаривать о том, чтобы взломать двери церкви и забрать святые дары и церковную утварь, а также силой притащить аббата Фортье к алтарю отечества.
Господин де Лонпре был человек, в сущности, миролюбивый; ему удалось успокоить первые взрывы возмущения: он вызвался сходить к аббату Фортье для переговоров.
Он пришел на улицу Суасон и стал стучать в дверь уважаемого аббата, столь же тщательно запертую, как двери церкви.
Однако все было напрасно: дверь не отпирали.
Тогда г-н де Лонпре счел необходимым прибегнуть к вмешательству вооруженной силы.
Он отдал приказание предупредить сержанта и бригадира жандармерии.
Оба они находились на главной городской площади. Они поспешили на зов мэра.
За ними следовала толпа любопытных.
Так как не было ни баллисты, ни катапульты, чтобы взломать дверь, было решено послать за слесарем.
Однако, в тот момент как слесарь вставил в замочную скважину отмычку, дверь распахнулась и на пороге появился аббат Фортье.
Он был похож не на Колиньи, спросившего у своих убийц: "Братья! Что вам от меня угодно?" — но скорее на Калхаса, упоминаемого Расином в "Ифигении": взгляд его горел, а "волосы встали дыбом"[20].
— Назад! — крикнул он, угрожающе подняв руку. — Назад, еретики, нечестивцы, гугеноты, вероотступники! Назад, амалекитяне, содомиты, гомореяне! Прочь с крыльца Божьего человека!
В толпе снова раздался сильный гул возмущения, и был он, надо сказать, отнюдь не в пользу аббата Фортье.
— Простите, господин аббат! — мягко проговорил г-н де Лонпре, стараясь, чтобы его слова прозвучали как можно убедительнее. — Мы лишь хотим знать, угодно ли вам отслужить обедню на алтаре отечества?
— Угодно ли мне отслужить обедню на алтаре отечества? — вскричал аббат, впадая в священный гнев, к чему он вообще был склонен. — Угодно ли мне одобрить восстание, неповиновение, неблагодарность? Угодно ли мне просить Бога послать проклятие на добродетель и благословить порок? Вы же не могли на это надеяться, господин мэр! Вам угодно знать, буду ли я служить вашу кощунственную обедню? Так вот: нет, нет и нет! Я отказываюсь служить!
— Ну хорошо, господин аббат! — отвечал мэр. — Вы свободный человек, и никто не вправе вас принуждать.
— Ах, какое счастье, что я свободен! — подхватил аббат. — Какое счастье, что меня не могут принудить?! Ну, признаться, вы чересчур добры, господин мэр!
Он вызывающе захохотал и собрался захлопнуть дверь перед самым носом представителей власти.
Дверь уже готова была, как говорят в народе, показать свой зад собранию, оглушенному подобной дерзостью, как вдруг из толпы вырвался какой-то человек и рванул на себя уже почти закрытую дверь с такой силой, что едва не опрокинул аббата, хоть тот был не из слабых.
Этим человеком оказался Бийо. Он побледнел от ярости и, нахмурив брови, скрежетал зубами.
Как помнят читатели, Бийо был философ, а потому ненавидел священников, называя их длиннорясыми и бездельниками.
Наступила глубокая тишина. Все понимали, что между этими двумя людьми должно произойти нечто страшное.
Однако Бийо, столь яростно распахнувший дверь, заговорил поначалу спокойно, почти ласково:
— Прошу прощения, господин мэр, как это вы сказали?.. — спросил он. — Вы сказали… Повторите-ка, прошу вас… Вы сказали, что, если господин аббат не пожелает отслужить обедню, его никто не сможет заставить силой?
— Да, именно так, — пролепетал бедный г-не де Лонпре, — да, мне кажется, именно так я ему и сказал.
— В таком случае вы допустили серьезную ошибку, господин мэр. А в наше время особенно важно, чтобы ошибки не повторялись.
— Назад, вероотступник! Изыди, нечестивец! Прочь, безбожник! Вон отсюда, еретик! — закричал аббат на Бийо.
— Господин аббат! Не будем оскорблять друг друга или это плохо кончится! — предупредил Бийо. — Я ведь не говорю вам ничего плохого, я рассуждаю. Господин мэр полагает, что вас нельзя принудить отслужить обедню. А я утверждаю, что это вполне возможно.
— Ах ты, манихей! Ах ты, гугенот!.. — не унимался аббат.
— Тихо! — приказал Бийо. — Раз я сказал, я это и докажу.
— Тише! — пронеслось в толпе. — Тише!
— Слышите, господин аббат? — с неизменным спокойствием продолжал Бийо. — Со мной согласны все. Я не умею так хорошо проповедовать, как вы, однако мне кажется, что я говорю более любопытные вещи, раз меня слушают.
Аббату очень хотелось ответить каким-нибудь новым проклятием, однако голос толпы заставил его прислушаться вопреки желанию.
— Говори, говори! — насмешливо пригласил он Бийо. — Посмотрим, что ты скажешь.
— Сейчас увидите, господин аббат, — отвечал Бийо.
— Говори же, я тебя слушаю.
— И правильно делаете.
Он покосился на аббата, словно желая убедиться в том, что тот не станет ему мешать.
— А говорю я очень простую вещь: коль скоро человек получает жалованье, он обязан делать то, за что ему платят деньги.
— A-а, знаю я, куда ты клонишь! — перебил его аббат.
— Друзья мои! — все так же ласково продолжал Бийо, обращаясь к нескольким сотням зрителей этой сцены. — Что вам больше нравится: слушать ругательства господина аббата или прислушаться к моим рассуждениям?
— Говорите, господин Бийо, говорите! Мы слушаем. Тише, аббат, тише!
На сей раз Бийо не удержался и взглянул на аббата, после чего продолжал:
— Итак, я сказал, что, если кто-нибудь получает жалованье, он обязан исполнять то, за что получает деньги. Вот, к примеру, господин секретарь мэрии. Ему платят за то, что он ведет делопроизводство, разносит послания господина мэра, доставляет ответы тех, кому эти послания адресованы. Господин мэр отправил его к вам, господин аббат, с программой праздника. Секретарю же не пришло в голову сказать на это: "Господин мэр! Я не желаю нести программу праздника господину Фортье!" Не так ли, господин секретарь, ведь вы и не подумали так ответить?
— Нет, господин Бийо, — наивно отвечал секретарь. — Клянусь честью, не подумал!
— Слышите, господин аббат?! — воскликнул Бийо.
— Богохульник! — вскричал аббат.
— Тише, тише! — закричали присутствовавшие.
Бийо продолжал:
— Вот господин сержант жандармерии. Он получает жалованье за то, что наводит порядок там, где этот самый порядок нарушается или может быть нарушен. Когда господин мэр подумал, что вы, господин аббат, можете нарушить порядок и призвал господина сержанта на помощь, господин сержант не счел себя вправе ответить: "Господин мэр! Как хотите, так и восстанавливайте этот порядок, только без меня!" Ведь вы же не сочли себя вправе так ответить, господин сержант?
— Нет, черт возьми! Я выполнял свой долг, вот я и пришел, — просто ответил сержант.
— Слышите, господин аббат?! — воскликнул Бийо.
Тот заскрежетал зубами.
— Погодите! — продолжал Бийо. — Вот наш славный слесарь. Как явствует из самого слова "слесарь", его дело — изготавливать, отпирать и запирать замки. Только что господин мэр послал за ним, чтобы отпереть вашу дверь. Ему ни на минуту не пришла в голову мысль ответить господину мэру: "Я не хочу отпирать дверь господина Фортье". Не правда ли, Пикар? Ведь не было у тебя такой мысли?
— Да нет же! — отвечал слесарь. — Я взял отмычки и вот пришел сюда. Пускай каждый добросовестно делает свое дело, и все будет хорошо.
— Слышите, господин аббат? — вскричал Бийо.
Аббат собрался возразить, однако Бийо жестом остановил его.
— Так почему, скажите на милость, вы, избранный для того чтобы подавать пример, — продолжал он, — вы один не исполняете свой долг, когда все другие его исполняют?
— Браво, Бийо! Правильно! — единодушно подхватили присутствовавшие.
— Мало того, что вы единственный не исполняете долг, — заметил Бийо, — вы единственный подаете пример беспорядка и зла.
— Ну вот что! — заявил аббат Фортье, понимая, что настала пора защищаться. — Церковь независима, Церковь никому не подчиняется, Церковь сама знает, что ей делать!
— Зло именно в том и заключается, — заметил Бийо, — что вы представляете некую власть в стране, некую обособленную силу в государстве. Вы француз или иноземец? Гражданин вы или нет? Если вы не гражданин, не француз, а пруссак, англичанин или австрияк, если вам платят господин Питт, господин Кобург или господин фон Кауниц, то подчиняйтесь господину Питту, господину Кобургу или господину фон Кауницу… Но если вы считаете себя французом и гражданином, если вам платит нация, извольте нации и подчиняться!
— Да! Да! — подхватило триста голосов.
— В таком случае, — нахмурившись, продолжал Бийо, сверкнув глазами и опустив тяжелую руку аббату на плечо, — именем нации, священник, я требую, чтобы ты выполнил свое назначение миротворца, призвал Бога в помощь, попросил милости у Провидения, милосердия — у Всевышнего для твоих сограждан и во имя твоей родины. Идем! Идем же!
— Браво, Бийо! Да здравствует Бийо! — закричала толпа. — К алтарю, к алтарю, пастырь!
Ободренный этими восклицаниями, фермер мощным рывком вытащил из-под спасительного свода высокой двери священника, возможно первого во Франции, кто столь открыто подал сигнал к контрреволюции.
Аббат Фортье понял, что сопротивление бессмысленно.
— Ну что ж, — сдался он, — остается мученичество… Я готов к мучениям… Я взываю к мучениям! Я требую пыток!
И он в полный голос запел "Libera nos, Domine!"[21]
Вот это-то странное шествие, направлявшееся к главной площади, сопровождавшееся криками и воплями, которое поразило Питу в ту минуту, как он был готов упасть без чувств под влиянием рукопожатия и нежных слов благодарности Катрин.
Питу не раз слышал подобный шум во время уличных беспорядков в Париже; ему почудилось, что приближается шайка убийц и ему придется защищать какого-нибудь нового Флесселя, Фуллона или Бертье. Питу крикнул: "В ружье!", бросился к своему отряду из тридцати трех человек и возглавил выступление.
В это время толпа расступилась и он увидел, что Бийо тащит за собой аббата Фортье и что тому не хватает лишь пальмовой ветви для полного сходства с древними христианами, которых толпа волокла за собой в цирк.
Естественным движением Питу было защитить своего бывшего учителя, чья вина была ему еще неизвестна.
— Господин Бийо! — воскликнул он, бросаясь навстречу фермеру.
— Отец! — вскричала Катрин и сделала настолько похожее движение вперед, словно она и Питу повиновались одному режиссеру.
Но достаточно было одного взгляда Бийо, чтобы Питу застыл по одну сторону от него, а Катрин — по другую. В этом человеке было нечто от орла и от льва, он словно воплощал в себе народный дух.
Подойдя к помосту, он выпустил из рук аббата Фортье и, указывая ему пальцем на воздвигнутое сооружение, промолвил:
— Вот он, алтарь отечества — алтарь, до которого ты никак не снисходишь. А я, Бийо, тебе говорю, что ты недостоин служить здесь обедню. Прежде чем подняться по этим священным ступеням, каждый должен спросить себя, испытывает ли он стремление к свободе, преданность отчизне и любовь к человечеству! Священник! Хочешь ли ты свободы для всего мира? Священник! Предан ли ты своей стране? Священник! Любишь ли ты своего ближнего больше самого себя? Тогда смело можешь подняться на этот алтарь и воззвать к Господу. Но если ты как гражданин не чувствуешь себя первым среди всех нас, уступи свое место более достойному, а сам уходи… исчезни… убирайся!..
— Несчастный! — воскликнул аббат, двинувшись прочь и на ходу грозя Бийо пальцем. — Ты сам не знаешь, кому объявляешь войну!
— Да нет, я-то знаю, — возразил Бийо. — Я объявляю войну волкам, лисам и змеям — всем, кто жалит, кусает, терзает в потемках. Что ж, — прибавил он, с силой ударив себя кулаком в грудь, — терзайте, кусайте, жальте — вот я!
Наступила тишина. Толпа расступилась перед убегающим священником и, сомкнувшись вновь, замерла в почтительном восхищении перед сильной личностью, подставлявшей себя под удары страшной силы, зовущейся духовенством и в те времена державшей еще в рабстве почти половину народа.
Не существовало больше ни мэра, ни его помощника, ни муниципального совета. Внимание всех присутствовавших было приковано к Бийо.
К нему подошел г-н де Лонпре.
— А ведь теперь мы остались без священника! — заметил мэр.
— Ну и что? — спросил Бийо.
— Раз у нас нет священника, значит, некому отслужить обедню!
— Подумаешь, какое горе! — воскликнул Бийо (со времени своего первого причастия он всего два раза заходил в церковь: когда венчался и когда крестил дочь).
— Я не говорю, что это большое горе, — продолжал мэр, решивший, что было вполне разумно, не спорить с Бийо, — но чем мы заменим обедню?
— Что ж, я вам, пожалуй, скажу, что у нас будет вместо обедни! — вскричал Бийо, чувствуя настоящее вдохновение. — Поднимитесь вместе со мной на алтарь отечества, господин мэр! И ты, Питу, поднимайся! Вы встанете по правую руку от меня, а ты, Питу, — по левую… Вот так. Чем мы заменим обедню? Слушайте все! — приказал Бийо. — Слушайте Декларацию прав человека — кредо свободы, Евангелие будущего.
Присутствовавшие единодушно зааплодировали: люди эти, освободившиеся только вчера — а вернее было бы сказать, едва сбросившие цепи, — жаждали узнать права, которые были ими отвоеваны, но которыми они еще не воспользовались.
Они с гораздо большей жадностью ожидали именно этих слов, а не тех речей, что аббат Фортье называл словом небесным.
Встав между мэром, представлявшим гражданскую власть, и Питу, представителем вооруженной силы, Бийо простер руку и наизусть, по памяти, — почтенный фермер не знал грамоты, как уже говорилось, — звучно произнес следующие слова (все до единого выслушали их стоя, в полном молчании и обнажив голову):
ДЕКЛАРАЦИЯ ПРАВ ЧЕЛОВЕКА
Статья 1. "Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах. Общественные различия могут основываться лишь на общей пользе".
Статья 2. "Цель всякого политического союза — обеспечение естественных и неотъемлемых прав человека. Таковые — свобода, собственность, безопасность и сопротивление угнетению".
Бийо с чувством произнес слова: "сопротивление угнетению", ведь он видел собственными глазами, как рушились перед ним стены Бастилии, и знал, что ничто не может устоять перед силой народной, стоит только народу протянуть руку.
Слова эти вызвали в толпе крики, слившиеся в протяжный рев. Бийо продолжал:
Статья 3. "Источником суверенной власти является нация. Никакие учреждения, ни одна личность не может обладать властью, которая не исходит явно от нации".
Эта последняя фраза слишком живо напомнила слушателям спор, только что имевший место между Бийо и аббатом Фортье, в котором Бийо упомянул об этом самом принципе; вот почему фраза эта не могла остаться незамеченной, и голос Бийо заглушили крики: "Браво!" и аплодисменты.
Бийо подождал, пока стихнут крики и рукоплескания, и продолжал:
Статья 4. "Свобода состоит в возможности делать все, что не наносит вреда другому: таким образом, осуществление естественных прав каждого человека ограничено лишь теми пределами, которые обеспечивают другим членам общества пользование теми же правами. Пределы эти могут быть установлены только законом".
Эта статья была не совсем понятна простым слушателям и потому прошла, не вызвав столь же бурного отклика в их сердцах, как другие, несмотря на всю свою значимость.
Статья 5. "Закон, — продолжал Бийо, — имеет право запрещать лишь действия, вредные для общества. Все, что не запрещено законом, то дозволено, и никто не может быть принужден делать то, что не предписано законом".
— Это как же понимать? — спросил голос из толпы. — Раз закон не принуждает к испольщине и отменил десятину, стало быть, священники теперь не могут прийти ко мне на поле за десятиной, а король не заставит меня отрабатывать испольщину?
— Совершенно верно, — отвечал Бийо, — и мы отныне и во веки веков освобождены от этих постыдных притеснений.
— Раз так — да здравствует закон! — прокричал крестьянин.
И все в один голос подхватили: "Да здравствует закон!"
Бийо продолжал:
Статья 6. "Закон есть выражение общей воли".
Он замолчал и торжественно поднял палец.
— Внимательно слушайте, друзья, братья, граждане, люди! — обратился он к толпе и продолжал:
"Все граждане имеют право участвовать лично или через своих представителей в его создании".
Возвысив голос так, чтобы каждое слово было отчетливо слышно присутствовавшим, Бийо проговорил:
"Он должен быть единым для всех, охраняет он или карает".
Бийо продолжал еще громче:
"Все граждане равны перед ним и поэтому имеют равный доступ ко всем постам, публичным должностям и занятиям сообразно их способностям и без каких-либо иных различий, кроме тех, что обусловлены их добродетелями и способностями".
Статья шестая была встречена дружными аплодисментами.
Бийо перешел к другим статьям:
Статья 7. "Никто не может подвергаться обвинению, задержанию или заключению иначе как в случаях, предусмотренных законом и в предписанных им формах. Тот, кто испрашивает, отдает, исполняет или заставляет исполнять основанные на произволе приказы, подлежит наказанию; но каждый гражданин, вызванный или задержанный в силу закона, должен беспрекословно повиноваться: в случае сопротивления он несет ответственность".
Статья 8. "Закон должен устанавливать наказания лишь строго и бесспорно необходимые; никто не может быть наказан иначе, как в силу закона, принятого и обнародованного до совершения правонарушения и надлежаще примененного".
Статья 9. "Поскольку каждый считается невиновным, пока его вина не установлена, то в случаях, когда признается нужным арест, любые излишне суровые меры, не являющиеся необходимыми, должны строжайше пресекаться законом".
Статья 10. "Никто не должен быть притесняем за свои взгляды, даже религиозные, при условии, что их выражение не нарушает общественный порядок, установленный законом".
Статья 11. "Свободное выражение мыслей и мнений есть одно из драгоценнейших правил человека; каждый гражданин поэтому может свободно высказываться, писать, печатать, отвечая лишь за злоупотребление этой свободой в случаях, предусмотренных законом".
Статья 12. "Для гарантии прав человека и гражданина необходима государственная сила; она создается в интересах всех, а не для личной пользы тех, кому она вверена".
Статья 13. "На содержание вооруженной силы и на расходы по управлению необходимы общие взносы; они должны быть равномерно распределены между всеми гражданами сообразно их возможностям".
Статья 14. "Все граждане имеют право устанавливать сами или через своих представителей необходимость государственного обложения, добровольно соглашаться на его взимание, следить за его расходованием и определять его долевой размер, основание, порядок и продолжительность взимания".
Статья 15. "Общество имеет право требовать у любого должностного лица отчета о его деятельности".
Статья 16. "Общество, где не обеспечена гарантия прав и нет разделения властей, не может считаться имеющим конституцию".
Статья 17. "Так как собственность есть право неприкосновенное и священное, никто не может быть лишен ее иначе как в случае установленной законом явной общественной необходимости и при условии справедливого и предварительного возмещения".
— А теперь, — продолжал Бийо, — вот как осуществляются на деле эти принципы. Слушайте, братья! Слушайте, граждане! Слушайте те, кого эта декларация ваших прав только что сделала свободными! Слушайте!
— Тсс! Тише! Давайте послушаем! — прокричали в толпе десятки голосов.
Бийо продолжал читать наизусть:
"Так как Национальное собрание желает установить французскую конституцию на принципах, которые она только что признала и провозгласила, оно навсегда отменяет такие политические институты, которые ущемляли свободу и равенство прав".
Голос Бийо зазвучал угрожающе.
"Отныне не существует ни дворянства, ни пэрства, — продолжал он, — нет больше ни наследственных, ни сословных различий, ни феодальных порядков, ни вотчинных судов, ни каких бы то ни было вытекающих отсюда званий, назначений, прав; не существует более ни рыцарского ордена, ни какой-либо иной организации подобного толка, ни орденов, для награждения которыми требуются доказательства благородного происхождения или предполагаются наследственные различия и иные признаки превосходства, кроме тех, которые имеют должностные лица, находящиеся при исполнении своих обязанностей.
Отныне не существует ни продажи должностей, ни их наследования; ни одна часть нации, ни одно лицо не могут иметь привилегий — все граждане без исключений имеют равные права.
Отныне не существует ни глав ремесленных гильдий, ни самих гильдий ремесленников, художников и представителей других профессий.
И наконец, закон не признает ни религиозных обетов, ни каких бы то ни было других обязательств, противоречащих естественным правам человека, а также конституции…"
Бийо умолк.
Его выслушали в благоговейном молчании.
Народ впервые с изумлением слышал признание его прав, провозглашенных средь белого дня, при свете солнца, перед лицом Всевышнего, у кого он так долго вымаливал эту естественную хартию, полученную после многовекового рабства, нищеты и страданий!..
Впервые человек, живой человек, на протяжении шести столетий державший на своих плечах здание монархии, по правую руку от которой была знать, а по левую — духовенство; впервые и рабочий, и ремесленник, и землепашец осознал свою силу, свое значение; понял, какое место на земле он занимает и чему равна тень, отбрасываемая им под солнцем, — и все это он узнал не по прихоти своего хозяина, а от одного из себе подобных!
После того как Бийо произнес последние слова: "Закон не признает ни религиозных обетов, ни каких бы то ни было, других обязательств, противоречащих естественным правам человека, а также конституции", а затем провозгласил лозунг настолько еще непривычный, что он казался чуть ли не преступным: "Да здравствует нация!" — он протянул руки и соединил у себя на груди в братском объятии перевязь мэра и эполеты командующего. И несмотря на то что мэр имел под своим началом небольшой городок, а командующий возглавлял лишь горстку крестьян, несмотря на то что провозглашенный принцип представляли, казалось бы, совсем незначительные люди, он не казался от этого менее величественным, и все как один повторили вслед за Бийо: "Да здравствует нация!", и все руки раскрылись для общего объятия, все сердца слились в едином порыве, готовые отречься отличных интересов ради всеобщей любви.
Вот именно о такой сцене говорил Жильбер королеве, но королева его не поняла.
Бийо спустился с помоста, провожаемый радостными криками и приветствиями всех собравшихся.
Музыканты из Виллер-Котре, объединившись с музыкантами из соседних деревень, заиграли песню, исполнявшуюся во время братаний, а также на свадьбах и крестинах: "Где может лучше быть, как не в семье родной?"
С этого времени вся Франция и в самом деле стала одной большой семьей. С этого времени утихли религиозные распри, была забыта вражда между провинциями. С этого времени во Франции начало происходить то, что когда-нибудь произойдет на всей земле: не стало географии, не было больше ни гор, ни рек, между людьми перестали существовать какие бы то ни было преграды — общий язык, общая родина, общая душа!
С этой наивной песней некая семья встречала когда-то Генриха IV, а теперь народ с ней же приветствовал свободу. Фарандола объединила всех в бесконечную цепь, и ее живые кольца, обвив главную площадь, покатились по прилегавшим к площади улицам и достигли самых окраин.
Потом перед домами начали накрывать столы. Богачи и бедняки выносили кто блюдо с угощением, кто кувшин сидра, кто кружку пива или бутылку вина, кто кувшин с водой. И каждому нашлось место на этой общей трапезе во славу Господа; шесть тысяч граждан причастились за одним столом, святым братским столом!
Бийо был героем дня.
Он щедро разделил почести с мэром и Питу.
Не стоит и говорить, что во время фарандолы Питу нашел способ оказаться рядом с Катрин.
Не стоит и говорить, что за столом он сидел рядом с Катрин.
Однако она была печальна, бедная девочка. Ее утренняя радость испарялась, как гаснет свежая радостная заря в тучах грозового полдня.
В своей борьбе с аббатом Фортье Декларацией прав человека ее отец бросил вызов духовенству и знати, вызов тем более ужасный, что он поднимался из самых низов.
Она думала об Изидоре — ведь он теперь был никем… вернее, был таким же, как любой другой человек.
Она жалела не о том, что отныне он был лишен титула, положения, богатства; она любила бы Изидора, даже если бы он был простым крестьянином. Но ей казалось, что с молодым человеком обошлись жестоко, несправедливо, грубо. Проще говоря, ей казалось, что, отбирая у него титулы и привилегии, ее отец, вместо того чтобы в один прекрасный день соединить влюбленных, разлучит их навсегда.
Что до воскресной службы, то о ней никто больше не вспоминал. Аббату Фортье почти простили его контрреволюционную выходку. Правда, на следующий день он увидел, что класс почти пуст; его отказ отслужить обедню у алтаря отечества нанес удар его популярности среди патриотически настроенных родителей в Виллер-Котре.
Церемония, о которой мы только что рассказали читателю, носила, разумеется, частный характер, однако конечная цель подобных местных федераций состояла в объединении всех французских коммун. Это было лишь прелюдией великой федерации, готовившейся в Париже 14 июля 1790 года.
Во время таких церемоний коммуны понемногу присматривались к депутатам, которых можно было послать в Париж.
Роль, которую сыграли в событиях описанного нами воскресного дня 18 октября Бийо и Питу, естественным образом обеспечивала им голоса сограждан на предстоявших выборах для участия в церемонии провозглашения всеобщей федерации.
А в ожидании этого великого дня жизнь вернулась в привычную колею тихого, размеренного, захолустного существования, из которой все жители были ненадолго вытряхнуты этим памятным событием.
Когда мы говорим о тихом, размеренном, захолустном существовании, мы вовсе не хотим сказать, что в провинции у человека не бывает ни радостей, ни печалей. Как бы ни был мал ручеек — пусть даже он едва пробивается в траве в саду бедного крестьянина, — у него, так же как у величавой реки, спускающейся с Альп, словно с трона, чтобы, подобно завоевателю, устремиться в море, есть свои мрачные и светлые периоды, вне зависимости от того, скромны или величественны его берега, усеяны они маргаритками или их украшают большие города.
И если мы в этом на время усомнились после того, как побывали вместе с читателями в Тюильри, мы снова приглашаем их на ферму папаши Бийо, где можно будет убедиться в том, что все сказанное нами — чистая правда.
Внешне все выглядело вполне спокойно и безмятежно. Около пяти часов утра распахивались главные ворота, выходившие на равнину, за которой раскинулся лес, летом похожий на зеленый занавес, зимой — на траурное покрывало. Из ворот выходил сеятель и пешком отправлялся на работу, неся за спиной мешок пшеницы вперемешку с золой. За ним в поле выезжал на коне пахарь — туда, где вчера он оставил плуг на борозде. Потом выходила скотница, ведя за собой мычащее стадо, возглавляемое могучим властелином — быком, за которым вышагивали его коровы и телки, а среди них — корова-любимица, легко узнаваемая благодаря звонкому колокольчику. Ну и, наконец, последним выезжал верхом на крепком нормандском мерине, трусившем иноходью, сам хозяин Бийо, душа всего этого мира, всего этого народа в миниатюре.
Безразличный наблюдатель не заметил бы в его поведении ничего необычного: суровый и вопрошающий взгляд из-под нависших бровей, прислушивающееся к малейшему шуму ухо, пока он обводил глазами прилегающие к ферме земли, подобно охотнику, пристально высматривающему след, — равнодушный зритель не увидел бы в его действиях ничего, что противоречило бы занятиям хозяина, желающего убедиться в том, что день обещает быть хорошим, а ночью волк не залез в овчарню, кабан не забрался в картофельное поле, кролик не прибегал за клевером из лесу — надежного укрытия, где зверям пока что угрожает только царственный свинец герцога Орлеанского и его стражи.
Но если бы кому-нибудь удалось заглянуть в душу славного фермера, каждый его жест, каждый шаг воспринимались бы иначе.
Ведь вглядываясь в предрассветные сумерки, он надеялся увидеть, не подходит ли какой-нибудь бродяга или не убегает ли кто-нибудь украдкой с фермы.
Вслушиваясь в тишину, он хотел убедиться в том, что никакой подозрительный шум не долетал из комнаты Катрин, что она не подавала условных знаков ни в придорожные ивы, ни в ров, отделявший поле от леса.
Пристально разглядывая землю, он хотел узнать, не осталось ли на ней легких следов небольших ног, выдававших аристократа.
Что касается Катрин, хотя Бийо, как мы сказали, стал относиться к ней мягче, она по-прежнему чувствовала, как вокруг нее, подобно настороженному часовому, постоянно бродит отцовская подозрительность. И потому долгими зимними вечерами, которые она коротала в тоске и одиночестве, она спрашивала себя, чего бы она хотела — чтобы Изидор возвратился в Бурсонн или чтобы он оставался вдали от нее.
Мамаша Бийо опять зажила своей растительной жизнью: муж ее вернулся домой, дочь поправилась — этим ограничивался ее горизонт, и нужен был куда более искушенный взгляд, чтобы прочитать в мыслях мужа подозрение, а в сердце дочери — тоску.
Питу, которого даже наслаждение полководческим триумфом не смогло излечить от грусти, вскоре опять впал в привычное состояние тихой и доброжелательной меланхолии. Каждое утро он аккуратно заходил к тетушке Коломбе. Если писем для Катрин не оказывалось, он печально возвращался в Арамон, полагая, что, не получив в этот день письма от Изидора, Катрин не вспомнит и о том, кто их ей доставлял. Если же письмо приходило, он благоговейно относил его в дупло ивы и возвращался еще печальнее, чем в те дни, когда писем не было, думая, что Катрин если и вспоминает о нем, то вскользь; еще печальнее потому, что электрическим проводом, доносившим до Питу почти болезненное ощущение этого воспоминания, был красавец-аристократ, которого Декларация прав человека лишила титула, но не могла лишить врожденного изящества и элегантности.
Однако легко понять, что Питу был не просто пассивным вестником: он был нем, но слепым он не был. После того как Катрин расспрашивала его о Турине и Сардинии, открывших Питу цель путешествия Изидора, он понял по штемпелям на письмах, что молодой аристократ находится в столице Пьемонта. Наконец наступил день, когда на письме появился штемпель "Лион" вместо "Турин", а спустя два дня, то есть 25 декабря, на письме значилось уже не "Лион", а "Париж".
Питу не потребовалось особой проницательности, чтобы понять, что виконт Изидор де Шарни покинул Италию и возвратился во Францию.
Ну а раз он уже в Париже, то, очевидно, не замедлит приехать в Бурсонн.
Сердце Питу болезненно сжалось. Его преданность Катрин была непоколебима, но он не мог равнодушно сносить выпадавшие на его долю волнения.
Вот почему в тот день, когда пришло письмо с парижским штемпелем, Питу решил направиться на Волчью пустошь под тем предлогом, что ему пора поставить силки в лесничестве, где, как мы видели, он плодотворно действовал в начале нашего повествования.
Ферма Пислё находилась как раз по пути из Арамона в ту часть леса, что носила название Волчьей пустоши.
Не было ничего удивительного в том, что, проходя мимо, Питу заглянул на ферму.
Он выбрал послеобеденное время, когда Бийо уезжал в поле.
Питу по привычке дошел напрямик из Арамона до главной дороги из Парижа в Виллер-Котре, оттуда — до фермы Ну, а от фермы Ну оврагами пробрался к ферме Пислё.
Он обошел ферму, прошел вдоль овчарен и хлева и оказался наконец перед главными воротами, за которыми находились жилые постройки.
Этот путь также был ему знаком.
Подойдя к дому, он огляделся столь же подозрительно, как это делал теперь Бийо, и увидел сидевшую у окна Катрин.
Ему показалось, что она чего-то ждет. Она обводила рассеянным взглядом видневшийся вдалеке лес, раскинувшийся между дорогой из Виллер-Котре в Ла-Ферте-Милон и другой дорогой из Виллер-Котре в Бурсонн.
Питу не хотел застать Катрин врасплох: он постарался попасться ей на глаза; наконец она остановила на нем свой взгляд.
Она ему улыбнулась. Питу был или, вернее, стал для Катрин больше чем просто другом.
Он был теперь наперсником.
— Это вы, дорогой Питу? — спросила девушка. — Каким ветром вас занесло в наши края?
Питу кивнул на силки, намотанные вокруг его руки.
— Мне пришла в голову мысль угостить вас нежным и душистым кроличьим мясом, мадемуазель Катрин, а так как лучшие кролики водятся на Волчьей пустоши, поскольку там в изобилии растет тимьян, то я и отправился туда загодя, чтобы увидеться с вами по пути и узнать, как вы себя чувствуете.
Внимание Питу заставило Катрин улыбнуться. Потом, ответив на первую часть его речи улыбкой, она ответила на вторую словами:
— Как я себя чувствую? Вы очень добры, дорогой господин Питу. Благодаря вашим заботам во время моей болезни, а также тем услугам, что вы продолжаете мне оказывать с тех пор, как я поправилась, я уже почти здорова.
— Почти здоровы! — вздохнул Питу. — Я бы хотел, чтобы вы совсем поправились.
Катрин в ответ покраснела, тоже вздохнула и взяла Питу за руку, будто собираясь сообщить ему нечто очень важное. Однако она, по-видимому, передумала, выпустила его руку, прошла несколько шагов по комнате в поисках носового платка и, найдя его, провела им по взмокшему лбу, хотя на дворе стояли самые холодные дни года.
Питу пристально следил за каждым ее движением.
— Вы хотите мне что-то сказать, мадемуазель Катрин? — спросил он.
— Я?.. Нет… Ничего… Вы ошибаетесь, дорогой Питу, — дрогнувшим голосом отвечала она.
Питу сделал над собой усилие.
— Видите ли, в чем дело, мадемуазель Катрин, — робко проговорил он, — если вам нужна моя помощь, не стесняйтесь.
Катрин задумалась или, вернее, замерла в нерешительности.
— Дорогой Питу, — наконец заговорила она, — я уже имела случай убедиться в том, что могу на вас рассчитывать, и весьма вам за это признательна. Еще раз большое спасибо.
Потом она шепотом прибавила:
— Можете не ходить на этой неделе на почту. Писем не будет несколько дней.
Питу едва было не сказал, что он уже догадался об этом, однако решил посмотреть, до какой степени девушка будет с ним откровенна.
Она ограничилась только что приведенным нами замечанием, имевшим целью всего-навсего освободить Питу от ненужных хождений за письмами по утрам.
Однако в глазах Питу это распоряжение имело огромное значение.
То, что Изидор вернулся в Париж, еще не причина прекратить переписку. Раз он больше не пишет Катрин, значит, рассчитывает вскоре с ней увидеться.
Кто мог сказать Питу, не сообщало ли Катрин о скором прибытии ее возлюбленного отправленное из Парижа письмо, которое он в то утро опустил в дупло? Кто мог ему сказать, не пытался ли ее взгляд, рассеянно блуждавший по окрестностям и при появлении Питу обратившийся на него, высмотреть на лесной опушке какой-нибудь знак, по которому можно было бы понять, что возлюбленный уже приехал?
Питу решил подождать, давая Катрин время собраться с мыслями, если она хочет посвятить его в какую-нибудь тайну. Видя, что она упрямо молчит, он заговорил сам:
— Мадемуазель Катрин! Вы заметили, как изменился господин Бийо?
Девушка вздрогнула.
— Так вы, стало быть, что-то приметили? — ответила она вопросом на вопрос.
— Ах, мадемуазель Катрин! — покачав головой, сказал Питу. — Несомненно, наступит день — только вот когда именно, мне неизвестно, — когда тому, кто стал причиной этого изменения, придется пережить неприятную минуту. За это я вам ручаюсь, слышите?
Катрин побледнела, однако продолжала пристально смотреть на Питу.
— Почему вы говорите "тому", а не "той"? — спросила девушка. — Может быть, женщине, а не мужчине суждено пострадать от его скрытого гнева…
— Ах, мадемуазель Катрин, вы меня пугаете! Разве у вас есть основания чего-нибудь опасаться?
— Друг мой, — печально отвечала Катрин, — я опасаюсь того, чего может опасаться бедная девушка, позабывшая свое место и полюбившая того, кто выше ее, — я боюсь гнева своего отца.
— Мадемуазель… — отважился на совет Питу, — мне представляется, что на вашем месте…
— Что на моем месте? — переспросила Катрин.
— На вашем месте… Да нет, вы едва не лишились жизни, совсем ненадолго разлучившись с ним. Если бы вам пришлось от него отказаться, вы бы умерли. Пусть мне придется видеть вас больной и печальной, лишь бы не такой, как тогда, на окраине Плё… Ах, мадемуазель Катрин, до чего все это ужасно!
— Тсс! — перебила его Катрин. — Поговорим о чем-нибудь еще или вовсе не будем говорить: вон мой отец.
Питу проследил за взглядом Катрин и в самом деле увидел фермера, скакавшего на своем коне крупной рысью.
Заметив молодого человека под окном Катрин, Бийо остановился. Узнав Питу, он продолжил путь.
Сняв шляпу, Питу с улыбкой пошел ему навстречу.
— A-а! Это ты, Питу! — воскликнул Бийо. — Ты зашел к нам поужинать, парень?
— Что вы, господин Бийо, я бы не посмел, но… — залепетал в ответ Питу.
В этот миг он перехватил ободряющий взгляд Катрин.
— Что за "но"? — спросил Бийо.
— …но, если вы меня пригласите, я не откажусь.
— Ну что ж, — сказал фермер, — я тебя приглашаю.
— Принимаю приглашение, — сказал Питу.
Фермер пришпорил коня и поехал назад к воротам.
Питу повернулся к Катрин.
— Вы это имели в виду? — спросил он.
— Да… Сегодня он еще мрачнее, чем всегда…
И она прибавила тихо:
— Ах, Боже мой! Как же ему удастся?..
— Что, мадемуазель? — спросил Питу, разобравший слова Катрин, несмотря на то что она прошептала их едва слышно.
— Ничего, — ответила Катрин, отпрянув от окна и затворив его.
Катрин не ошиблась. Несмотря на приветливость, с которой ее отец встретил Питу, он выглядел еще более мрачным, чем обычно. Он пожал Питу руку, и тот почувствовал, что рука Бийо холодна и влажна. Дочь, по обыкновению, подставила ему для поцелуя побледневшие и вздрагивавшие щеки, однако он едва коснулся губами ее лба. Мамаша Бийо, как всегда, поднялась при виде мужа: она считала его выше себя и глубоко уважала. Но фермер не обратил на нее внимания.
— Ужин готов? — только и спросил он.
— Да, отец, — ответила мамаша Бийо.
— Тогда скорее за стол! — приказал он. — У меня сегодня еще много дел.
Все прошли в небольшую столовую. Она выходила во двор, и никто не мог войти снаружи в кухню, не пройдя мимо окна, через которое в столовую проникал свет.
Для Питу поставили еще один прибор и посадили молодого человека меж двух женщин, спиной к окну.
Как бы велико ни было беспокойство Питу, в его организме было такое место, на которое его состояние никогда не влияло, — желудок. Вот почему, несмотря на всю проницательность своего взгляда, Бийо не смог заметить в госте ничего, кроме того удовлетворения, какое тот испытывал при виде аппетитного капустного супа, а также последовавшего за ним блюда с говядиной и салом.
Однако нетрудно было заметить, что Бийо страстно хотел узнать, простая ли случайность привела к нему на ферму Питу или в этом был какой-то расчет.
И потому в то время, когда уносили блюдо с говядиной и салом, чтобы заменить его жарким из барашка, на которое Питу поглядывал с видимым удовольствием, фермер неожиданно сбросил маску и прямо обратился к молодому человеку:
— А теперь, дорогой Питу, когда ты убедился в том, что ты на ферме всегда желанный гость, можно ли узнать, каким ветром тебя сюда занесло?
Питу улыбнулся, обвел взглядом все вокруг себя, убеждаясь, что его не видят и не слышат чужие глаза и уши, и дотронулся левой рукой до правого рукава.
— Вот, папаша Бийо, — показал он два десятка проволочных силков, намотанных в виде браслета вокруг запястья.
— Ага! Ты, стало быть, переловил всю дичь в лесничествах Лонпре и Тайфонтена, а теперь перекинулся сюда? — заметил папаша Бийо.
— Не совсем так, господин Бийо, — доверчиво отвечал Питу. — С тех пор как я имею дело с этими чертовыми кроликами, мне кажется, они стали узнавать мои силки и обходить их стороной. Вот я и решил этой ночью побеседовать с кроликами папаши Лаженеса: они не такие смекалистые, зато мясо у них нежнее, потому что они питаются вереском и тимьяном.
— Ах, дьявольщина! — воскликнул фермер. — Что-то я раньше не замечал, что ты лакомка, метр Питу.
— Да я не для себя стараюсь, — отвечал Питу, — я хотел угостить мадемуазель Катрин. Ведь она недавно болела, ей нужно есть хорошее мясо…
— Да, — перебил его Бийо, — ты прав: видишь, к ней еще не вернулся аппетит.
Он указал пальцем на чистую тарелку Катрин; съев несколько ложек супу, она не притронулась ни к говядине, ни к салу.
— Я не голодна, отец, — покраснев, сказала Катрин, словно застигнутая врасплох. — Я выпила большую чашку молока с хлебом незадолго до того, как господин Питу проходил мимо моего окна, а я его окликнула.
— Я не спрашиваю, почему ты хочешь или не хочешь есть, — заметил Бийо. — Я говорю о том, что вижу, только и всего.
Взглянув в окно и окинув взглядом двор, он прибавил, поднявшись из-за стола:
— A-а, ко мне кое-кто пришел.
Питу почувствовал, как Катрин наступила ему на ногу. Он повернулся к ней лицом и увидел, что она смертельно побледнела, указывая глазами на выходившее во двор окно.
Он проследил за взглядом Катрин и узнал своего старого друга папашу Клуиса, проходившего мимо окна с перекинутой через плечо двустволкой Бийо.
Ружье фермера отличалось тем, что его спусковая скоба и ложевые кольца были из серебра.
— Глядите-ка: папаша Клуис! — оживился Питу, не видя в появлении охотника ничего страшного. — Он принес вам ружье, господин Бийо.
— Да, — подтвердил Бийо, садясь на место, — пусть поужинает с нами, если он еще не ел. Жена, впусти папашу Клуиса, — приказал он.
Мамаша Бийо встала и пошла к двери. Не сводя глаз с Катрин, Питу спрашивал себя, что могло заставить ее так сильно побледнеть.
Вошел папаша Клуис; вместе с ружьем фермера он нес на плече зайца, подстреленного, по-видимому, из этого ружья.
Читатель помнит, что папаша Клуис получил от г-на герцога Орлеанского разрешение убивать в день по одному кролику или зайцу.
В этот день была, очевидно, очередь зайца.
Он поднес свободную руку к меховому колпаку, который он носил не снимая; колпак совершенно вытерся, потому что папаша Клуис пробирался в нем сквозь заросли, словно кабан-трехлеток, не замечая колючек.
— Имею честь приветствовать господина Бийо и всю честную компанию, — поздоровался он.
— Добрый день, папаша Клуис! — отвечал Бийо. — Вижу, вы человек слова, спасибо.
— Раз договорились — значит, договорились, господин Бийо. Вы меня встретили нынче утром и сказали так: "Папаша Клуис! Вы отличный стрелок; подберите-ка мне дюжину пуль к моему ружью, этим вы мне окажете большую услугу". На что я вам ответил: "А когда вам это нужно, господин Бийо?" Вы мне сказали: "Нынче вечером, обязательно!" Тогда я ответил: "Хорошо, они у вас будут". И вот пожалуйста!
— Спасибо, папаша Клуис. Поужинаете с нами?
— Вы очень добры, господин Бийо, мне ничего не нужно.
Папаша Клуис полагал: если тебе предлагают сесть, вежливость требует сказать, что ты не устал, если приглашают тебя отужинать — сказать, что ты не голоден.
Бийо это было известно.
— Ничего, ничего, все равно садитесь за стол. Вот еда и вино; если вы не голодны, так выпейте.
Тем временем мамаша Бийо, не проронив ни слова, заученными движениями автомата уже поставила на стол тарелку, положила прибор и салфетку.
Затем она придвинула стул.
— О Господи! Ну раз вы так настаиваете… — сдался папаша Клуис.
Он отнес ружье в угол, положил зайца на выступ буфета и сел за стол.
Он оказался как раз напротив Катрин, смотревшей на него с нескрываемым ужасом.
Ласковое и безмятежное лицо старого гвардейца не должно было, казалось, внушать подобное чувство, и потому Питу никак не мог понять, отчего Катрин не только изменилась в лице, но и дрожала всем телом.
Тем временен Бийо наполнил стакан и тарелку старика, и тот, вопреки своему заявлению, жадно набросился на еду.
— Прекрасное вино, господин Бийо, — заметил он, отдавая должное угощению, — и барашек отличный! Похоже, вы живете по пословице: "Овцу ешь молодой, а вино пей старым".
Никто не ответил на шутку папаши Клуиса. Видя, что разговор не клеится, он счел своим долгом его оживить.
— Так я подумал: "Могу поклясться, что именно сегодня очередь зайца, а уж в какой части леса я его подстрелю — неважно. Пойду-ка я за зайцем в лесничество папаши Лаженеса. А заодно погляжу, как стреляет оправленное в серебро ружье". Итак, вместо двенадцати я отлил тринадцать пуль. Ах, черт возьми! Отличное у вас ружьецо!
— Да, знаю, — подтвердил Бийо. — Ружье и впрямь неплохое.
— Ого! Дюжина пуль! — заметил Питу. — Уж не ожидаются ли где-нибудь состязания по стрельбе, господин Бийо?
— Нет, — коротко ответил Бийо.
— Ведь оно мне знакомо, это "серебряное ружье", как его называют в округе, — продолжал Питу. — Я видел, как оно работало на празднике в Бурсонне два года тому назад. Ведь именно оно выиграло серебряный прибор, которым вы едите, госпожа Бийо, и кубок, из которого вы пьете, мадемуазель Катрин… Ох, что с вами, мадемуазель? — в испуге воскликнул Питу.
— Со мной?.. Ничего, — отвечала Катрин, с трудом поднимая опустившиеся было ресницы и выпрямляясь на стуле, на спинку которого она до этого откинулась, едва не потеряв сознание.
— Катрин? Да что с ней сделается? — пожав плечами, заметил Бийо.
— Ну так вот, — продолжал папаша Клуис, — должен вам сообщить, что среди старого хлама у оружейника Монтаньона я откопал литейную форму… ведь пули, которые подходят к вашему ружью, — страшная редкость. Эти чертовы короткие стволы Леклера почти все двадцать четвертого калибра, что, однако, не мешает им стрелять Бог знает как далеко. И вот я отыскал форму как раз под калибр вашего ружья, даже немножко меньше. Но это пустяки… Наоборот, вы завернете пулю в клочок промасленной кожи… Вы собираетесь стрелять на ходу или с упора?
— Пока не знаю, — отвечал Бийо. — Все, что я могу сказать: я отправляюсь в засаду.
— A-а, понимаю, — заметил папаша Клуис, — кабаны герцога Орлеанского, видно, повадились за вашим пармантьером, и вы себе сказали: "Вот угодят в бочку с солью, так и жрать его перестанут".
Наступила полная тишина, нарушаемая лишь неровным дыханием Катрин.
Питу переводил взгляд с гвардейца на Бийо, потом на его дочь.
Он попытался понять, что происходит, но ему это никак не удавалось.
Что же до мамаши Бийо, напрасно было бы пытаться понять что-либо по выражению ее лица. Она не понимала ни слова из того, о чем шла речь, тем более — из того, что подразумевалось.
— Н-да… если пули предназначены для охоты на кабана, — продолжал папаша Клуис, словно отвечая собственным мыслям, — то они, пожалуй, маловаты, вот что! У этих господ крепкая шкура, не говоря уж о том, что от их шкуры пуля просто может отлететь рикошетом в охотника. Уж мне-то доводилось встречать кабанов с пятью, шестью, а то и всеми восемью пулями, застрявшими под шкурой, да не простыми, а тяжелыми, по шестнадцать штук на фунт, а кабану хоть бы что!
— Мне пули нужны не для кабанов, — возразил Бийо.
Питу не мог сдержать любопытства.
— Прошу прощения, господин Бийо, если вы не собираетесь стрелять ни на состязаниях, ни в кабанов, куда же вы собираетесь стрелять? — спросил он.
— В волка, — ответил Бийо.
— Ну, для волка это будет в самый раз, — заметил папаша Клуис, доставая из кармана дюжину пуль и со звоном высыпая их на тарелку. — А тринадцатая — в животе у этого зайца… Эх, не знаю, как дробью, а пулями отлично бьет ваше ружьецо!
Если бы Питу в эту минуту посмотрел на Катрин, он бы заметил, что она близка к обмороку.
Но во все время, пока говорил папаша Клуис, Питу даже не взглянул на Катрин.
Когда он услышал от старика-гвардейца, что тринадцатая пуля застряла в животе у зайца, он не удержался и пошел убедиться в этом своими глазами.
— Ей-Богу, правда! — подтвердил он, засунув палец в отверстие от пули. — Хорошо сработано, папаша Клуис. Хоть вы, господин Бийо, и неплохо стреляете, но вы не сможете так же точно попасть в зайца.
— Ерунда! Ведь зверь, в которого я собираюсь стрелять, в двадцать раз больше зайца, и я надеюсь, что не промахнусь.
— Но волк… — начал было Питу. — А разве у нас в кантоне уже появились волки? Странно, неужели в этом году до снега…
— Да, странно, однако это так.
— Вы в этом уверены, господин Бийо?
— Совершенно уверен, — отвечал Бийо, взглянув сразу и на Питу и на Катрин, что было нетрудно, потому что они сидели рядом. — Пастух видел волка сегодня утром.
— Где? — доверчиво спросил Питу.
— На дороге из Парижа в Бурсонн, неподалеку от Иворских зарослей.
— А-а, — протянул Питу, взглядывая то на Бийо, то на Катрин.
— Да, — по-прежнему невозмутимо продолжал Бийо. — Его уже видели в прошлом году и предупредили меня; потом он пропал, и все подумали было, что навсегда, но…
— Но?.. — переспросил Питу.
— … но он, похоже, вернулся, — продолжал Бийо, — и опять собирается сунуться на ферму. Вот почему я попросил папашу Клуиса почистить мое ружье и отлить пули.
Слушать дальше оказалось Катрин не по силам. Она придушенно вскрикнула, поднялась и, пошатываясь, направилась к двери.
Ничего не понимая, но чувствуя беспокойство, Питу тоже встал и, видя, что Катрин покачнулась, бросился ее поддержать.
Бийо метнул гневный взгляд в сторону двери; но на открытом лице Питу слишком ясно было написано удивление, чтобы он мог заподозрить его в пособничестве Катрин.
Не заботясь более ни о Питу, ни о дочери, он продолжал:
— Так вы говорите, папаша Клуис, что для большей верности хорошо бы обернуть пули в клочок промасленной кожи?
До слуха Питу долетел этот вопрос, но ответа он не услышал: выйдя в кухню и наконец догнав Катрин, он почувствовал, как девушка падает ему на руки.
— Да что с вами такое? Боже мой! Что с вами?! — в ужасе вскричал Питу.
— Неужели вы не понимаете? Он знает, что Изидор вернулся сегодня утром в Бурсонн, и хочет его убить, если тот подойдет к ферме.
В это время дверь в столовую распахнулась и на пороге появился Бийо.
— Дорогой Питу, — суровым, не допускавшим возражений тоном начал он, — если ты действительно пришел за кроликами папаши Лаженеса, мне кажется, тебе пора отправляться ставить силки. Как ты понимаешь, скоро совсем стемнеет и ты ничего не увидишь.
— Да, господин Бийо, — согласился Питу, взглянув на Бийо и переведя взгляд на Катрин. — Я именно за этим пришел, других дел у меня не было, клянусь вам.
— Так что же?
— Ну, я пошел, господин Бийо.
Он вышел во двор, а Катрин в слезах возвратилась в свою комнату и заперла за собой дверь на засов.
— Да, — прошептал Бийо, — да, можешь запираться, несчастная! Я-то устроюсь в засаду с другой стороны!
Питу вышел с фермы в полной растерянности. Только благодаря тому, что он услышал от Катрин, он прозрел, но это знание его ослепило.
Питу знал то, что хотел знать, и даже больше.
Он знал, что виконт Изидор де Шарни прибыл утром в Бурсонн и, если попробует повидаться с Катрин на ферме, ему угрожает пуля.
В самом деле, сомнений быть не могло. Иносказание Бийо стало ему понятно после короткого разговора с Катрин: волк, виденный в прошлом году неподалеку от овчарни и, как считалось, исчезнувший навсегда, однако вновь появившийся в то утро у Иворских зарослей на дороге из Парижа в Бурсонн, оказался виконтом Изидором де Шарни.
Это ради него было вычищено ружье, ради него были отлиты пули.
Как видно, дело принимало нешуточный оборот.
Питу мог, если того требовали обстоятельства, обрести силу льва, но в то же время был осторожен, как змея. Достигнув сознательного возраста, он безнаказанно обманывал сельских полицейских, опустошая перед самым их носом и огороженные фруктовые сады, и фруктовые деревья в открытом поле; он мог прокрасться вслед за лесником и поставить в его угодьях намазанные клеем ветки для ловли птиц и силки. Вот где он научился хорошенько все взвешивать, а потом принимать мгновенные решения, и это помогало ему в случае опасности выпутаться с наименьшими потерями. На сей раз, как и раньше, он призвал на помощь смекалку и поспешил в лес, расположенный в восьмидесяти шагах от фермы.
Лес этот густой, и в нем легко остаться незамеченным, а также подумать обо всем без помех.
В этом случае Питу, как видят читатели, нарушил привычный ход вещей, сообразуясь с тем, что первым пришло ему в голову и не обдумав всего основательно.
Однако, доверившись инстинкту, Питу начал с самого срочного. А самым срочным для него было найти убежище.
Он направился в лес с таким непринужденным видом, будто голову его не переполняло множество мыслей. Когда он добрался до опушки, у него хватило сил не оглянуться назад.
Впрочем, как только он решил, что с фермы его не видно, он наклонился, будто для того, чтобы застегнуть штрипку на гетре, а сам посмотрел меж ног, обозревая, насколько мог, горизонт.
Горизонт был чист, и ничто не предвещало опасности.
Убедившись в этом, Питу снова принял вертикальное положение и одним прыжком очутился в лесу.
Лес был вотчиной Питу.
Там он был у себя дома, там он был свободен, там он был королем.
Да, королем, ибо был ловок, как белка, хитер, как лисица и видел в темноте, как волк.
Однако в этот час ему не нужны были ни беличья ловкость, ни лисья хитрость, ни волчья способность видеть в ночи.
Питу необходимо было лишь пробежать наискосок лес, в который он углубился, и выбраться на лесную опушку, тянувшуюся вдоль всей фермы.
С расстояния в шестьдесят или семьдесят шагов Питу мог бы наблюдать за событиями; с этого расстояния он был готов противостоять кому угодно, кто мог передвигаться или нападать, имея для этого только руки и ноги.
Само собою разумеется, что тем более он готов был бросить вызов всаднику; впрочем, вряд ли нашелся бы человек, способный проехать хоть сотню шагов по лесным тропкам, на которые его завел бы Питу.
В лесу Питу испытывал к всадникам ни с чем не сравнимое презрение.
Итак, Питу растянулся во весь рост в молодой поросли, опершись головой на два сросшихся у основания дерева, и глубоко задумался.
Он считал себя обязанным сделать все возможное, чтобы помешать папаше Бийо привести в исполнение задуманную им страшную месть.
Первое, что пришло Питу в голову, — бежать в Бурсонн и предупредить господина Изидора об ожидавшей его опасности, если тот отважится приблизиться к ферме.
Однако почти тотчас ему на ум пришли два возражения.
Во-первых, Катрин его об этом не просила.
Во-вторых, опасность вряд ли остановит господина Изидора.
И потом, разве Питу мог быть уверен в том, что виконт, намеревавшийся, по всей видимости, остаться незамеченным, пойдет по большой дороге, а не по какой-нибудь узкой тропочке, проторенной, чтобы сократить путь, дровосеками и лесниками?
Кроме того, отправившись на поиски Изидора, Питу пришлось бы оставить Катрин, а Питу, все взвесив, пришел к выводу, что ему было бы неприятно, если бы с виконтом случилось несчастье, но если бы несчастье произошло с Катрин, он был бы в полном отчаянии.
Он решил, что самое разумное — оставаться на месте и действовать в соответствии с обстоятельствами.
В ожидании событий он не сводил с фермы неподвижного горящего взора, словно дикая кошка, выслеживающая добычу.
Сначала оттуда вышел папаша Клуис.
Питу увидел, как он попрощался у ворот с Бийо, заковылял вдоль забора и вскоре исчез в направлении Виллер-Котре; ему нужно было пройти через городок или обогнуть его, чтобы добраться до своей хижины, расположенной примерно в полутора льё от Пислё.
Когда он выходил, начинало смеркаться.
Так как папаша Клуис был второстепенным персонажем, чем-то вроде статиста в разыгрывавшейся драме, Питу не обратил на него особого внимания; он для очистки совести проследил за ним глазами до тех пор, пока тот не скрылся за углом ограды, и перевел взгляд на центральную часть постройки, то есть на ворота и окна.
Спустя мгновение в одном из окон зажегся свет: это было окно в комнате Бийо.
С того места, где был Питу, комната была отлично видна. Питу разглядел, как Бийо, войдя к себе, зарядил ружье со всеми предосторожностями, о которых говорил папаша Клуис.
Тем временем сумерки сгустились.
Зарядив ружье, Бийо погасил свет и прикрыл ставни таким образом, что между ними осталась щель: через нее он мог наблюдать за происходящим.
Из окна Бийо, расположенного во втором этаже, не было видно находившегося в первом этаже окна Катрин: этому мешал выступ в стене, о котором мы, кажется, уже упоминали. Однако оттуда открывался прекрасный вид на дорогу из Бурсонна, а также на лес, занимавший пространство между возвышенностью Ла-Ферте-Милона и Иворскими зарослями.
Если бы Катрин вылезла через окно и попыталась пробраться в лес, Бийо мог бы ее увидеть, однако ночь становилась все непрогляднее, и Бийо разобрал бы, что перед ним женщина, но вряд ли с уверенностью мог бы утверждать, что это Катрин, а не кто-нибудь еще.
Мы заранее делаем все эти оговорки, потому что именно так думал Питу.
Питу совершенно не сомневался в том, что, когда ночь окончательно спустится на землю, Катрин попытается выбраться, чтобы предупредить Изидора.
Продолжая краем глаза следить за окном Бийо, он перевел взгляд на окно Катрин.
Питу не ошибся. Вероятно, темнота показалась девушке достаточно непроницаемой, когда Питу, для которого, как мы уже сказали, темноты не существовало, увидел, что ставень окна из комнаты Катрин стал медленно отворяться; потом она перешагнула через подоконник, прикрыла ставень и скользнула вдоль стены.
Девушке ничто не угрожало до тех пор, пока она следовала этим путем, и, предположив, что ей необходимо было добраться до Виллер-Котре, можно было с уверенностью утверждать, что она доберется туда незамеченной. Двинувшись к Бурсонну, она неизбежно попала бы в поле зрения отца.
Дойдя до угла, она постояла некоторое время в нерешительности, и у Питу появилась надежда, что она пойдет в Виллер-Котре, а не в Бурсонн. Но вдруг, отбросив сомнения, она, пригибаясь, чтобы быть как можно незаметнее, перебежала дорогу и устремилась по небольшой извилистой тропинке, ведущей к лесу и примерно через четверть льё выходящей на дорогу в Бурсонн.
Тропинка кончалась на небольшом перекрестке, носившем название Бур-Фонтен.
Когда Катрин оказалась на этой тропинке, избранный ею путь и ее намерения стали столь очевидны для Питу, что он перестал наблюдать за ней и поспешил перевести взгляд на приотворенные ставни, через которые, как сквозь крепостную бойницу, Бийо, не спуская глаз, смотрел на лес.
Вся территория, находившаяся перед глазами Бийо, была совершенно безлюдна, если не считать пастуха, ставившего загон для скота.
Как только Катрин ступила на эту территорию, она, хотя на ней и была черная накидка, не могла не привлечь к себе проницательного взгляда фермера.
Питу увидел, как ставни приотворились и в окне показалась голова Бийо. На минуту он застыл в неподвижности, пристально вглядываясь, будто не доверяя в темноте своим глазам. Однако собаки пастуха, бросившиеся было вдогонку за этой тенью и несколько раз тявкнувшие, вскоре вернулись к хозяину. У Бийо не оставалось сомнений в том, что это Катрин.
Подбежав к ней, собаки ее узнали, а узнав, перестали лаять.
Само собой разумеется, что все происходившее было до такой степени понятно Питу, будто он заранее знал все перипетии этой драмы.
Он ждал, когда закроются ставни в комнате Бийо и распахнутся ворота.
Действительно, спустя несколько минут дверь отворилась, и, в то время как Катрин была уже на лесной опушке, Бийо с ружьем на плече шагнул через порог и большими шагами направился к лесу по дороге на Бурсонн; на нее, как мы сказали, через четверть льё выходила тропинка, по которой шагала Катрин.
Питу не должен был терять ни мгновения, иначе через десять минут девушка могла лицом к лицу столкнуться со своим отцом! Все это понял Питу.
Он вскочил, бросился сквозь лесную поросль, как испуганный козленок, и побежал напрямик через лес в направлении, противоположном тому, которое он избрал вначале. Он выскочил на тропинку и услышал торопливые шаги и сбивчивое дыхание девушки.
Питу притаился за стволом дуба.
Спустя несколько мгновений Катрин была в двух шагах от этого дуба.
Питу вышел из укрытия, преградил девушке путь и поспешил назвать свое имя.
Он решил, что необходимо все это проделать, чтобы Катрин не слишком испугалась.
Она едва слышно вскрикнула, трепеща не столько от его появления, сколько от пережитых до этого волнений.
— Вы… здесь, господин Питу!.. Что вам угодно? — спросила она.
— Ни шагу больше, Небом заклинаю вас, мадемуазель! — взмолился Питу.
— Почему же?
— Потому что ваш отец знает, что вы вышли из дому; он идет по дороге на Бурсонн, прихватив с собой ружье; он поджидает вас на перекрестке Бур-Фонтен.
— А как же он, он!.. — потерявшись от страха, пролепетала Катрин. — Его, стало быть, никто не предупредит?..
И она рванулась вперед, вознамерившись продолжать путь.
— Разве будет лучше, если вас перехватит отец? — возразил Питу.
— Что же делать?
— Возвращайтесь назад, мадемуазель Катрин, ступайте в свою комнату; я буду ждать в засаде неподалеку от вашего окна и, когда увижу господина Изидора, предупрежу его.
— Вы сделаете это, дорогой господин Питу?
— Ради вас я сделаю все, мадемуазель Катрин! Ведь я так люблю вас!
Катрин пожала ему руки.
Подумав с минуту, она сказала:
— Да, вы правы, отведите меня домой.
Ноги у нее подкашивались; она взяла Питу под руку, и они — он шагом, она бегом — направились к ферме.
Десять минут спустя Катрин незамеченной вернулась к себе и притворила окно, а Питу указал ей на ивы — среди них он собирался затаиться в ожидании Изидора.
За ивами, стоявшими на пригорке шагах в двадцати-двадцати пяти от окна Катрин, проходил ров, а на глубине семи или восьми футов в нем журчала вода.
Этот ручеек, извивавшийся вместе с дорогой, скрывался то там, то здесь в тени ив, похожих на те, за которыми прятался Питу; они напоминали в темноте карликов с растрепанными огромными головами на чахлом теле.
В крайнем из этих деревьев, дуплистом от старости, Питу оставлял каждое утро письма для Катрин, а та забирала их, улучив минутку, когда отец отправлялся из дому в какую-нибудь другую сторону.
И Питу и Катрин действовали с такой осторожностью, что тайна не могла открыться с их стороны. Это была чистая случайность, что пастух с фермы встретил утром на дороге Изидора и, не придавая этому значения, рассказал о возвращении виконта. Встреча пастуха с виконтом в пять часов утра показалась Бийо крайне подозрительной. Со времени своего возвращения из Парижа, со времени болезни Катрин, с той поры, как доктор Реналь запретил ему входить в комнату больной, пока она бредила, он уверился в том, что виконт де Шарни был возлюбленным его дочери. Будучи убежден, что виконт де Шарни никогда не женится на Катрин, он не видел в этой связи ничего, кроме бесчестья. Вот почему он решил смыть позор дочери кровью.
Поэтому описанные нами подробности, которые могли бы показаться несведущему человеку незначительными, представлялись Катрин столь страшными, а когда она поделилась своими соображениями с Питу, он вполне разделил с ней ее опасения.
Мы видели, что, догадываясь о намерениях отца, Катрин предприняла попытку противостоять им, предупредив Изидора о грозившей ему опасности. К счастью, ее остановил Питу, потому что вместо Изидора она встретила бы на своем пути отца, Она слишком хорошо знала ужасный характер отца: было совершенно бессмысленно пытаться его уговорить. Это лишь ускорило бы развязку, только и всего: она бы вызвала бурю вместо того, чтобы ее отвести.
Она же стремилась к тому, чтобы помешать столкновению между возлюбленным и отцом.
Ах, как горячо она в этот момент желала, чтобы отсутствие возлюбленного, из-за которого она чуть было не лишилась жизни, продлилось бы еще хоть немного! Как благословила бы она голос, который бы ей сказал: "Он уехал!" — даже если бы голос прибавил: "Навсегда!"
Питу понимал это так же хорошо, как Катрин; вот почему он предложил девушке себя в качестве посредника. Придет ли виконт пешком или прискачет верхом, Питу надеялся увидеть или услышать его вовремя, броситься ему навстречу, в двух словах обрисовать положение и уговорить бежать, пообещав ему на следующий день передать от Катрин весточку.
Питу так крепко прижимался к иве, словно сроднился с деревьями, среди которых прятался, призвав на помощь все чувства, служившие ему ночью и на открытом месте, и в лесу, чтобы разглядеть тень или уловить малейший звук.
Вдруг ему почудились шаги; они раздались у него за спиной со стороны леса. Человек шел неровно, спотыкаясь о борозды. Шаги показались Питу чересчур тяжелыми для молодого элегантного виконта. Он медленно и неслышно обошел вокруг дерева и в тридцати шагах от себя разглядел фермера с ружьем на плече.
Как и предвидел Питу, Бийо подстерегал Изидора на перекрестке Бур-Фонтен; однако, видя, что на тропинке никто так и не появился, он подумал, что ошибся, и теперь возвращался в засаду, как он и замышлял, под окно к Катрин, убежденный в том, что именно через это окно виконт де Шарни попытается к ней пробраться.
На беду, случай пожелал, чтобы Бийо выбрал для засады те же ивы, среди которых прятался Питу.
Питу разгадал намерения фермера. Ему не приходилось оспаривать место. Он скатился с пригорка и исчез во рву, спрятав голову среди размытых водой корней той ивы, к которой привалился плечом Бийо.
К счастью, был довольно сильный ветер, иначе Бийо непременно бы услышал, как отчаянно стучит сердце Питу.
Но к чести замечательного характера нашего героя следует заметить, что Питу не столько беспокоила угрожавшая лично ему опасность, сколько приводила в отчаяние невозможность исполнить данное Катрин обещание.
Что она подумает о Питу, если г-н Шарни придет и с ним случится несчастье?
Вероятно, подумает, что он ее предал.
Питу предпочел бы скорее умереть, чем допустить мысль о том, что Катрин поверит в его предательство.
Но ему не оставалось ничего иного, как затаиться: малейший шорох мог его выдать.
Так прошло четверть часа; ничто не нарушало ночного покоя. Питу тешил себя надеждой, что виконт задержится, а Бийо надоест ждать, и, усомнившись в том, что виконт вообще придет, фермер вернется домой.
Вдруг Питу, чье ухо в силу обстоятельств оказалось прижатым к земле, услышал конский топот. Если это был действительно конь, он, должно быть, скакал по той самой тропинке, что вела из леса.
Вскоре у него не осталось сомнений; конь пересек дорогу шагах в шестидесяти от пригорка, где росли ивы, и копыта зацокали по щебенке, а когда подкова ударилась о большой камень, посыпались искры.
Питу увидел, как фермер пригнулся у него над головой, вглядываясь в темноту.
Однако ночь была настолько темная, что даже глаза Питу, привыкшие видеть в потемках, различили лишь тень, метнувшуюся через дорогу и исчезнувшую за углом каменной ограды фермы.
Питу ни на минуту не усомнился в том, что это Изидор, но понадеялся на то, что виконт изберет другой путь и не станет пробираться на ферму через окно.
Бийо тоже было так подумал, потому что у него вырвалось что-то вроде проклятия.
Минут десять протекло в пугающей тишине.
Спустя десять минут Питу благодаря своему острому зрению заметил у конца ограды человеческую фигуру.
Привязав коня к дереву, всадник шел теперь пешком.
Темнота была непроницаемая, и у Питу появилась надежда, что Бийо не заметит эту тень или увидит ее слишком поздно.
Он заблуждался, Бийо ее увидел: над головой Питу дважды сухо щелкнули взводимые курки.
Человек, пробиравшийся вдоль стены, безусловно, тоже услышал этот звук, который не мог обмануть слух охотника. Он остановился, вглядываясь в ночную мглу, однако различить что-либо было невозможно.
Во время этой мгновенной остановки Питу увидел, как надо рвом поднялся ствол ружья; однако на таком расстоянии фермер, разумеется, не мог быть уверен в своем выстреле и, видимо, боялся ошибиться. Вскинутый было ствол ружья медленно опустился.
Тень снова заскользила вдоль стены.
Она явно приближалась к окну Катрин.
На сей раз Питу услышал, как забилось сердце Бийо.
Питу спрашивал себя, что он может сделать, как крикнуть, чтобы предупредить несчастного молодого человека, каким образом его спасти.
Но ничего не приходило ему на ум. От отчаяния он вцепился руками в волосы!
Он увидел, как ствол ружья снова поднялся и опять опустился. Жертва была пока слишком далеко.
Прошло с полминуты. За это время молодой человек прошел двадцать шагов, отделявших его от окна.
Подойдя к окошку, он тихонько стукнул три раза с равными промежутками.
Теперь сомнений не оставалось: это был условный знак любовника, и этот любовник явился к Катрин.
Ружье поднялось в третий раз, а Катрин тем временем, услышав условный стук, приотворила окно.
Питу задыхался; он, если можно так сказать, почувствовал, как сработала в ружье пружина. Раздался щелчок, это камень ударил по кресалу. Вспышка, похожая на молнию, осветила дорогу, однако выстрела не последовало.
Сгорела лишь затравка.
Молодой дворянин понял, какая опасность ему угрожала. Он рванулся было туда, откуда пытались стрелять, однако Катрин схватила его за руку и притянула к себе.
— Несчастный! — прошептала она. — Это же мой отец!.. Он все знает!.. Иди сюда!..
Она с нечеловеческой силой рванула его на себя, помогая ему перелезть через подоконник, и заперла ставень.
У фермера был еще один выстрел. Но юноша и девушка были, несомненно, так тесно прижаты друг у другу, что он боялся, выстрелив в Изидора, убить в дочь.
— Пусть только выйдет! — прошептал фермер. — Уж тут-то я не промахнусь.
Не теряя времени даром, он буравчиком от пороховницы прочистил запал и насыпал новую затравку, чтобы не повторилось чудо, которому Изидор был обязан жизнью.
В течение пяти минут было совершенно тихо. Не было слышно дыхания Питу и фермера, даже сердца их словно перестали стучать.
Вдруг тишину разорвал лай собак, сидевших во дворе фермы на привязи.
Бийо в раздражении топнул ногой, прислушался и снова топнул.
— A-а, она решила выпустить его через сад, — проговорил он. — Это на него собаки лают.
Прыгнув над головой Питу, он очутился на другой стороне рва и, уверенно двигаясь в темноте (местность ведь была ему хорошо знакома), с быстротой молнии исчез за углом.
Он надеялся обогнуть ферму и перехватить Изидора.
Питу понял его маневр. Обладая прекрасным чутьем, он выпрыгнул из канавы, бросился прямо через дорогу, подбежал к окну Катрин, рванул на себя ставень, забрался в пустую комнату, вышел в освещенную лампой кухню, выскочил во двор, побежал по направлению к саду и, очутившись там, разглядел в темноте две тени; одна из них занесла над оградой ногу, а другая стояла под оградой, простирая вперед руки.
Прежде чем спрыгнуть по другую сторону ограды, молодой человек обернулся в последний раз и сказал:
— До свидания, Катрин, помни, что ты моя.
— Да, да, — отозвалась девушка. — Беги же, беги!
— Да, бегите, бегите, господин Изидор! — прокричал Питу. — Бегите!
Было слышно, как молодой человек спрыгнул на землю; конь заржал, узнав, хозяина, и, подгоняемый им, понесся вскачь. Прогремел один выстрел, потом другой.
Заслышав первый выстрел, Катрин закричала и рванулась на помощь Изидору; услышав второй она вздохнула, силы покинули ее, и она упала на руки Питу.
Тот, вытянув шею, прислушивался к удаляющемуся стуку копыт и вскоре убедился в том, что галоп остался прежним.
— Ну вот, — рассудительно проговорил он, — есть надежда. Ночью хорошо не прицелишься, да и рука не так тверда, когда стреляешь в человека, а не в волка или кабана.
Подняв Катрин на руки, он хотел отнести ее в дом.
Но она, призвав на помощь волю, собралась с силами, высвободилась из его объятий и соскользнула на землю, останавливая Питу жестом.
— Куда ты меня ведешь? — спросила она.
— Я хотел вас проводить в вашу комнату, мадемуазель! — удивившись ее вопросу, отвечал Питу.
— Питу, — проговорила Катрин, — у тебя есть такое место, где я могла бы укрыться?
— Если бы такого места у меня не было, я бы его нашел, мадемуазель, — ответил Питу.
— Тогда отведи меня туда, — попросила Катрин.
— А как же ферма?
— Надеюсь, что через пять минут я расстанусь с ней навсегда.
— А ваш отец?..
— Все кончено между мною и человеком, собиравшимся убить моего возлюбленного.
— Но, мадемуазель… — осмелился было возразить Питу.
— Ты отказываешься меня сопровождать, Питу? — спросила Катрин, выпуская руку молодого человека.
— Нет, мадемуазель, Боже сохрани.
— Тогда следуй за мной.
Катрин пошла вперед. Из сада она прошла в огород.
В конце огорода находилась небольшая калитка, выходившая на равнину Ну.
Катрин отворила ее без колебаний, вынула ключ, заперла за собой и Питу на два оборота калитку и бросила ключ в колодец у ограды.
Решительным шагом она пошла через поле, опираясь на руку Питу, и вскоре оба исчезли в долине, раскинувшейся между деревней Пислё и фермой Ну.
Никто не видел, как они ушли, и один Господь знал, где Катрин нашла в ту ночь убежище, обещанное ей Питу.
Бывают в человеческих отношениях бури, подобные природным ураганам: небо хмурится, сверкает молния, гремит гром, земля словно сходит со своей оси; наступает критическая минута, когда кажется, что вот-вот погибнет все живое и неживое; все дрожат, трепещут, взывают к Господу как к единственному источнику доброты и милосердия. Потом мало-помалу приходит успокоение, рассеивается мгла, наступает новый день, вновь восходит солнце, распускаются цветы, оживают деревья, люди возвращаются к своим делам, к удовольствиям, к любви. Жизнь улыбается и поет на обочинах дорог и порогах дверей, и никого уже не заботит, что там, куда ударила молния, царит опустошение.
Так было и на ферме: всю ночь в сердце человека, задумавшего и исполнившего план мести, бушевала страшная гроза. Заметив, что его дочь сбежала, Бийо тщетно искал в темноте ее следы; он звал ее сначала злобно, потом умоляюще, затем с отчаянием, но ответа не было. В это время что-то жизненно важное несомненно было разрушено в его мощном организме. Однако когда эта буря криков и угроз, у которой были, как в природе, и своя молния и свой гром, сменилась тишиной и усталостью; когда собаки, у которых не стало причин для беспокойства, перестали выть; когда дождь с градом смыл следы крови, тянувшиеся, подобно оброненному пояску, с одной стороны фермы; когда время, бесчувственный и молчаливый свидетель всего, что свершается на свете, стряхнуло с трепещущих бронзовых крыльев последние ночные часы, — жизнь возвратилась в привычную колею, ворота проскрипели ржавыми петлями, с фермы вышли работники: одни — отправляясь сеять, другие — боронить, третьи — пахать. Следом за ними появился и Бийо, разъезжавший по равнине во все стороны. И вот наконец наступил день; вся деревня проснулась, и те из жителей, кто плохо спал ночью, с любопытством и беспечностью говорили:
— Ох, и выли же нынче ночью собаки у папаши Бийо! А за фермой два выстрела грохнули…
Вот и все.
Впрочем, нет, мы ошибаемся.
Когда папаша Бийо, как обычно, в девять часов вернулся позавтракать, жена его спросила:
— Скажи-ка, отец, а где Катрин? Ты не знаешь?
— Катрин?.. — через силу отвечал Бийо. — Ей вреден воздух фермы, вот она и отправилась в Солонь к тетке…
— A-а… — откликнулась тетушка Бийо. — И долго она там пробудет, у тетки?
— Пока ей не станет лучше, — ответил фермер.
Мамаша Бийо вздохнула и отодвинула чашку кофе с молоком.
Фермер попытался заставить себя поесть, но на третьем глотке, точно пища душила его, он схватил бутылку бургундского за горлышко, залпом осушил ее и прохрипел:
— Надеюсь, моего коня еще не расседлали?
— Нет, господин Бийо, — робко отвечал ему мальчишка, приходивший каждое утро на ферму с протянутой рукой просить завтрак.
— Хорошо!
Грубо отстранив бедного мальчишку, фермер вскочил на коня и поскакал в поле, а жена, утирая слезы, пошла в тень колпака над очагом, на свое привычное место.
Не стало в доме певчей птички, не стало радующего глаз цветка, в образе юной прелестной девушки оживлявшей старые стены. А в остальном жизнь на ферме обещала уже на следующий день войти в привычную колею.
Питу встретил утро в своем доме в Арамоне, и те, кто вошел к нему в шесть утра, застали его за перепиской набело перед отправкой Жильберу подробного отчета о потраченных на обмундирование двадцати пяти луидорах, подаренных национальной гвардии Арамона доктором. Питу писал при свече, которая, наверно, судя по заострившемуся фитилю, горела давно.
Правда, один дровосек рассказывал, что видел, как Питу около двенадцати часов ночи пронес по деревне в руках что-то тяжелое, напоминавшее очертаниями женское тело, а потом спустился под откос и прошел по направлению к хижине папаши Клуиса. Однако это было маловероятно: ведь папаша Лаженес утверждал, что видел, как Питу бежал со всех ног около часу ночи по дороге на Бурсонн, а Манике, живший на краю деревни со стороны Лонпре, сказал, что между двумя и половиной третьего ночи Питу прошел мимо его двери и он ему крикнул: "Здорово, Питу!" — а Питу в ответ прокричал: "Здорово, Манике!"
Стало быть, не приходилось сомневаться в том, что Манике видел Питу между двумя и половиной третьего.
Но чтобы дровосек видел Питу неподалеку от хижины папаши Клуиса несущим на руках, да еще в полночь, нечто тяжелое, похожее на женское тело; чтобы папаша Лаженес видел Питу бегущим сломя голову около часу ночи по бурсоннской дороге; чтобы Манике поздоровался с Питу, проходящим перед его домом между двумя и половиной третьего?.. Мы потеряли Питу из виду, когда он находился вместе с Катрин между половиной одиннадцатого и одиннадцатью часами ночи в оврагах, отделяющих деревню Пислё от фермы Ну. Чтобы добраться до Клуисова камня, Питу должен был пройти около полутора льё, потом вернуться в Бурсонн, то есть отшагать еще два льё, затем пойти назад из Бурсонна к папаше Клуису и, наконец, вернуться от папаши Клуиса домой. Можно предположить, что, оставив Катрин в надежном месте, он пошел справиться о виконте и уже потом, доложив Катрин о виконте, отправился домой. Таким образом, между одиннадцатью и половиной третьего ночи он, видимо, отшагал примерно восемь или девять льё. Невозможно предположить, что на такое способны даже королевские скороходы, о ком в народе поговаривали, что им для скорости удаляют селезенку; однако этот трюк, если взять все в целом, не очень-то удивил бы тех, кому хоть раз довелось убедиться в способностях быстроногого Питу.
Но, так как Питу никому не открыл тайн этой ночи, на протяжении которой он проявил свою способность повсюду побывать, то, кроме Дезире Манике, на чье приветствие он ответил, никто больше — ни дровосек, ни папаша Лаженес — не осмелился бы утверждать под присягой, что не тень, а именно Питу они видели на тропинке, ведущей к папаше Клуису, а также на бурсоннской дороге.
Так или иначе, а на следующее утро в шесть часов, когда Бийо садился на лошадь с намерением объехать поля, Питу был дома и, не подавая признаков усталости или беспокойства, проверял счета портного Дюлоруа, присовокупляя к ним в качестве вещественных доказательств расписки тридцати трех своих подчиненных.
Еще один уже знакомый нам персонаж плохо спал в эту ночь.
Это был доктор Реналь.
В час ночи его разбудил нетерпеливый звонок лакея виконта де Шарни.
Доктор отпер дверь сам, как это всегда случалось, если звонили ночью.
Лакей виконта пришел за ним, потому что с его хозяином случилось несчастье.
Он держал в руке повод другой оседланной лошади, чтобы доктор Реналь не медлил ни секунды.
Доктор оделся в одно мгновение, сел верхом на коня и пустил его вскачь вслед за конем лакея, поехавшего вперед как курьер.
Что же за несчастье произошло? Об этом он узнает, приехав в замок. Ему было предложено захватить с собой хирургические инструменты.
Как оказалось, виконт был ранен в левый бок, а вторая пуля задела правое плечо. Похоже было на то, что обе пули были одного калибра — двадцать четвертого.
Однако виконт не пожелал изложить подробности случившегося.
Первая рана — в бок — была серьезной, но особого опасения не вызывала: пуля прошла через ткани, не задев важных органов.
Другой раной можно было и вовсе не заниматься.
Когда доктор закончил перевязку, молодой человек протянул ему двадцать пять луидоров — за молчание.
— Если вам угодно, чтобы я держал все это в тайне, заплатите мне как за обычный визит, то есть пистоль, — сказал славный доктор.
Приняв луидор, он вернул виконту четырнадцать ливров сдачи; как виконт ни упрашивал доктора взять большую сумму, уговорить его оказалось невозможно.
Доктор Реналь предупредил, что у него на ближайшее время намечены три совершенно неотложных визита и, стало быть, он зайдет к виконту только через день, а потом — еще через день.
Во второй свой визит доктор застал виконта уже на ногах: надев перевязь, поддерживавшую повязку на ране, он мог уже на следующий день сесть на коня, словно ничего не случилось; таким образом, никто, кроме его доверенного лакея, не знал о происшествии.
Приехав в третий раз, доктор Реналь не застал своего больного. Вот почему он пожелал принять за этот сорвавшийся визит лишь полпистоля.
Доктор Реналь принадлежал к числу тех редких врачей, которые достойны иметь в своей гостиной знаменитую гравюру "Гиппократ, отвергающий дары Артаксеркса".
Читатель помнит последние слова Мирабо, обращенные к королеве в ту минуту, когда он покидал ее в Сен-Клу и она пожаловала ему для поцелуя руку.
"Этот поцелуй, ваше величество, спасет монархию!" — воскликнул тогда Мирабо.
Мирабо должен был исполнить обещание, данное Прометеем Юноне, когда она была близка к потере трона.
Мирабо вступил в борьбу, веря в собственные силы, не думая о том, что после стольких неосторожных шагов и трех неудавшихся заговоров его втягивали в обреченную на провал битву.
Вероятно, Мирабо — и это было бы более осмотрительно — мог бы еще некоторое время бороться не снимая маски. Однако уже через день после оказанного ему королевой приема, направляясь в Национальное собрание, он увидел на площади кучки людей и услышал странные выкрики.
Он подошел к столпившимся и поинтересовался, из-за чего этот шум.
Собравшиеся передавали из рук в руки какие-то брошюрки.
Время от времени чей-то голос кричал:
— "Великая измена господина де Мирабо"! "Великая измена господина де Мирабо"!
— О! — удивился он, доставая из кармана монету. — Кажется, это имеет отношение ко мне… Друг мой, почем "Великая измена господина де Мирабо"? — обратился он к разносчику брошюр, тысячи экземпляров которых были уложены в корзины, навьюченные на осла; тот размеренно шел туда, куда разносчику хотелось переместить свою лавчонку.
Разносчик взглянул Мирабо прямо в лицо.
— Господин граф, я раздаю ее бесплатно.
Шепотом он прибавил:
— Брошюра отпечатана тиражом в сто тысяч!
Мирабо в задумчивости отошел в сторону.
Бесплатная брошюра! Что бы это значило?
И торговец знает его в лицо!..
Несомненно, брошюра была одним из глупых или злобных пасквилей, какие тысячами ходили тогда по рукам.
Излишняя ненависть или чрезмерная глупость обезвреживали ее, лишая ее смысла.
Мирабо взглянул на первую страницу и побледнел.
Там был представлен перечень долгов Мирабо, и — странная вещь! — этот перечень был абсолютно точен: двести восемь тысяч франков!
Под этим перечнем стояла дата того дня, когда эта сумма была выплачена различным кредиторам Мирабо духовником королевы г-ном де Фонтанжем.
Затем следовала сумма, в которой выражалось его ежемесячное жалованье при дворе: шесть тысяч франков.
И наконец далее шел пересказ его разговора с королевой.
В это невозможно было поверить; неизвестный памфлетист не ошибся ни в единой цифре; можно даже было сказать, что он не солгал ни в едином слове.
Какой страшный, таинственный, располагающий неслыханными тайнами враг взялся преследовать его, Мирабов в его лице — монархию!
Мирабо показалось, что ему знакомо лицо разносчика, заговорившего с ним и назвавшего его "господином графом".
Он пошел назад.
Осел был на прежнем месте с корзинами, на три четверти опустевшими, но прежний разносчик исчез; на его месте был другой.
Этот был Мирабо совершенно незнаком.
Однако он распространял брошюры с не меньшим усердием.
В это время случай привел на площадь доктора Жильбера, почти ежедневно принимавшего участие в заседаниях Национального собрания, особенно когда обсуждались достаточно важные вопросы.
Занятый своими мыслями, он, может быть, и не обратил бы внимания на шум собравшихся, однако Мирабо с обычной своей отвагой пробрался к нему сквозь толпу, взял его за руку и подвел к разносчику брошюр.
Разносчик сделал при виде Жильбера то, что он повторял каждый раз, когда к нему подходили желающие получить брошюру: он протянул ее доктору со словами:
— Гражданин! "Великая измена господина де Мирабо"!
Однако узнав доктора, он замер как околдованный.
Жильбер тоже на него взглянул, с отвращением выронил брошюру и пошел прочь со словами:
— Мерзкое занятие вы себе выбрали, господин Босир!
Взяв Мирабо за руку, он продолжал свой путь к Национальному собранию, переехавшему из архиепископства в манеж.
— Вам знаком этот человек? — спросил у Жильбера Мирабо.
— Да, знаком, насколько можно быть знакомым с такого рода людьми, — отвечал Жильбер. — Это бывший унтер-офицер, игрок, прохвост; за неимением лучшего для себя дела он сделался клеветником.
— Ах, если бы он клеветал… — прошептал Мирабо, прижав руку к тому месту, где раньше было у него сердце, а сейчас остался лишь бумажник с полученными из дворца деньгами.
Помрачнев, великий оратор продолжал путь.
— Как! Неужели вы в настолько малой степени философ, что не найдете в себе сил противостоять подобному удару? — сказал Жильбер.
— Я? — изумленно переспросил Мирабо. — Ах, доктор, вы меня не знаете… Они говорят, что я продался, а следовало бы сказать, что мне заплатили! Ну что ж! Я завтра же куплю особняк, найму карету, лошадей, лакеев; завтра у меня будет свой повар и полон дом гостей. Свалить меня? Да что мне до моей вчерашней популярности и непопулярности сегодняшней? Разве у меня нет будущего?.. Нет, доктор, меня убивает то, что я вряд ли смогу исполнить данное обещание. И в этом вина двора передо мной, а точнее было бы сказать — его измена. Я виделся с королевой, как вы знаете. Мне показалось, что она полностью мне доверяет, и я возмечтал — безумством было мечтать, имея дело с подобной женщиной, — что я могу быть не только министром короля, как Ришелье, но и министром королевы, а вернее сказать, — и от этого мировая политика только выиграла бы, — ее любовником, как Мазарини. А что сделала она? Она в тот же день меня предала — у меня есть тому доказательства — и написала своему агенту в Германии господину Флаксландену: "Передайте моему брату Леопольду, что я последовала его совету. Я воспользовалась услугами господина де Мирабо, однако в моих отношениях с ним не может быть ничего серьезного".
— Вы в этом уверены? — спросил Жильбер.
— Совершенно уверен… Это еще не все: вы знаете, какой вопрос будет сегодня слушаться в Национальном собрании?
— Мне известно, что речь пойдет о войне, однако я плохо осведомлен о причине войны.
— Ах, Боже мой! — воскликнул Мирабо. — Это чрезвычайно просто! Вся Европа разделилась на два лагеря: с одной стороны — Австрия и Россия, с другой — Англия и Пруссия. Всех их объединяет ненависть к революции. России и Австрии нетрудно выразить свою ненависть, потому что они в действительности ее испытывают. А вот либеральной Англии и философски настроенной Пруссии нужно время, чтобы решиться на переход от одного полюса к другому, отречься, отступиться, признать, что они — и это соответствует действительности — противники свободы. Англия к тому же увидела, как Брабант протянул Франции руку; это заставило ее решиться. Наша революция, дорогой доктор, живуча, заразительна; это более чем национальная революция, это революция общечеловеческая. Ирландец Бёрк, ученик иезуитов из Сент-Омера, беспощадный враг господина Питта, недавно написал против Франции манифест, за который с ним звонкой монетой расплатился… сам господин Питт. Англия не ведет войну с Францией… нет, она еще не осмеливается. Однако она уже оставила Бельгию императору Леопольду, а также готова пойти хоть на край света ради того, чтобы поссориться с нашей союзницей Испанией. И вот Людовик Шестнадцатый объявил вчера в Национальном собрании, что вооружает четырнадцать линейных кораблей. Этот вопрос и будет сегодня рассматриваться в Национальном собрании. Кому принадлежит инициатива войны? В этом и состоит вопрос. Король уже потерял министерство внутренних дел, а затем и министерство юстиции. Если он и военное министерство потеряет, что ему остается? С другой стороны — давайте, дорогой доктор, затронем с вами сейчас откровенно вопрос, который еще не осмеливаются обсуждать в Палате, — итак, с другой стороны, король подозрителен. Революция до настоящего времени свершилась лишь в той мере — я больше кого-либо другого способствовал этому, чем горжусь, — революция свершилась лишь в той мере, в какой ей удавалось обезоружить короля. Самое опасное — оставить в руках у короля военное министерство, именно военное. И вот я, верный данному обещанию, буду требовать, чтобы ему оставили эту силу. Пусть это будет мне стоить популярности, жизни, может быть, но я готов поддержать это требование. Я сделаю так, чтобы был принят декрет, по которому король станет победителем: он будет торжествовать. А что в это время делает король? Заставляет хранителя печатей выискивать в парламентских архивах старые формулы протестов против Генеральных штатов, чтобы, видимо, составить тайный протест против Национального собрания. Ах, дорогой Жильбер, вот несчастье: уж слишком многое у нас делается тайно и совсем мало — открыто, публично, с поднятым забралом. Вот почему я, Мирабо, хочу — слышите? — хочу, чтобы все знали, что я на стороне короля и королевы, ибо я действительно на их стороне. Вы говорили, что меня смущает эта направленная против меня гнусность; нет, доктор, она мне поможет: ведь мне, как буре, чтобы разразиться, нужны темные грозовые тучи и встречные ветры. Идемте, доктор, идемте, вы увидите прекрасное заседание, за это я ручаюсь!
Мирабо не лгал. Едва ступив в манеж, он был вынужден проявить мужество. Каждый бросал ему в лицо: "Измена!", кто-то показал ему веревку, еще кто-то — пистолет.
Мирабо пожал плечами и прошел, как Жан Барт, расталкивая локтями тех, кто стоял на его пути.
Вопли преследовали его до самого зала заседаний, все усиливаясь. Едва он появился в зале, как сотни голосов встретили его криками: "A-а, вот он, предатель! Оратор-отступник! Продажный человек!"
Барнав был на трибуне. Он выступал против Мирабо. Мирабо пристально на него посмотрел.
— Да! — вскричал Барнав. — Это тебя называют предателем. Это против тебя я выступаю.
— Ну что ж, — заметил Мирабо, — если ты выступаешь против меня, я могу пока прогуляться в Тюильри и успею вернуться прежде, чем ты закончишь.
Высоко подняв голову, он обвел собравшихся угрожающим взглядом и покинул зал, осыпаемый насмешками" и оскорблениями; он прошел на террасу Фейянов и спустился в сад Тюильри.
Пройдя треть главной аллеи, он увидел группу людей, центром которой была молодая женщина, державшая в руке ветку вербены и вдыхавшая ее аромат.
Слева от женщины было свободное место; Мирабо взял стул и сел с ней рядом. Сейчас же половина из тех, кто ее окружал, поднялись и удалились.
Мирабо проводил их насмешливым взглядом.
Молодая женщина протянула ему руку.
— Ах, баронесса, — промолвил он, — так вы, стало быть, не боитесь заразиться чумой?
— Дорогой граф! — отвечала молодая женщина. — Кое-кто утверждает, что вы склоняетесь на нашу сторону, ну так я вас к нам перетягиваю!
Мирабо улыбнулся; три четверти часа он беседовал с этой женщиной; то была Анна Луиза Жермена Неккер, баронесса де Сталь.
Спустя три четверти часа он вынул часы.
— Баронесса, прошу меня простить! Барнав выступал против меня. Когда я покинул Национальное собрание, он был на трибуне уже около часу. Вот уже три четверти часа я имею честь беседовать с вами; следовательно, мой обвинитель говорит около двух часов. Должно быть, его речь подходит к концу, мне надлежит ему ответить.
— Идите, — напутствовала баронесса, — отвечайте, и смелее!
— Дайте мне эту ветку вербены, баронесса, — попросил Мирабо, — она будет моим талисманом.
— Будьте острожны, дорогой граф: вербена — спутница поминок!
— Ничего, давайте! Венец мученика не будет лишним, когда идешь на бой!
— Надобно признать, что трудно быть глупее, чем было Национальное собрание вчера, — заметила баронесса де Сталь.
— Ах, баронесса, — возразил Мирабо, — зачем уточнять день?
Он взял у нее из рук ветку вербены, которую она отдала ему, несомненно, в благодарность за остроту, и галантно раскланялся. Затем он поднялся по лестнице на террасу Фейянов, а оттуда прошел в Национальное собрание.
Барнав спускался с трибуны под единодушные аплодисменты всех собравшихся; он произнес одну из тех путаных речей, что удовлетворяют представителей сразу всех партий.
— Едва Мирабо появился на трибуне, как на него обрушился шквал криков и оскорблений.
Он властным жестом поднял руку, подождал и, воспользовавшись минутным затишьем, какие случаются во время бурь или народных волнений, прокричал:
— Я знал, что от Капитолия до Тарпейской скалы не так уж далеко!
Таково уж величие гения: эти слова заставили замолчать даже самых горячих.
С той минуты как Мирабо завоевал тишину, победа наполовину была за ним. Он потребовал, чтобы королю было дано право инициативы в военных вопросах; это было чересчур, и ему отказали. После этого завязалась борьба вокруг поправок к законопроекту. Главная атака была отражена, однако следовало попробовать отбить территорию частичными атаками, и он пять раз поднимался на трибуну.
Барнав говорил два часа. Мирабо неоднократно брал слово и проговорил три часа. Наконец он добился следующего: король имеет право проводить подготовку к войне, руководить вооруженными силами по своему усмотрению; он вносит предложение о начале войны в Национальное собрание, а оно не принимает окончательного решения без санкции короля.
Чего бы только не сумел добиться Мирабо, если бы не эта бесплатная брошюрка, которую сначала распространял неизвестный разносчик, а потом г-н де Босир и которая, как мы уже сказали, называлась: "Великая измена господина де Мирабо"!
Когда Мирабо выходил после заседания, его едва не разорвали в клочья.
Зато Барнава народ триумфально нес на руках.
Бедный Барнав! Недалек тот день, когда настанет твоя очередь услышать крики:
— Великая измена господина Барнава!
Мирабо вышел с заседания с гордым видом, высоко подняв голову. Пока мощный атлет смотрел опасности в лицо, он думал только об опасности, забыв о своих убывавших силах.
С ним происходило то же, что с маршалом Саксонским во время битвы при Фонтенуа: измотанный, больной, он день напролет не слезал с коня и был самым сильным и отважным воином в своей армии. Однако как только англичане были разбиты, как только раздался последний пушечный выстрел в честь бегства английской армии, он без сил упал на поле битвы, где только что одержал победу.
Вот то же самое происходило и с Мирабо.
Возвратившись к себе, он лег на пол на диванные подушки прямо среди цветов.
У Мирабо были две страсти: женщины и цветы.
С тех пор как началась сессия Собрания, его здоровье заметно пошатнулось. Несмотря на крепкое сложение, он столько выстрадал и физически и душевно во время заключений и преследований, что давно уже не мог похвастаться безупречным здоровьем.
Пока человек молод, все органы подчиняются его воле и готовы повиноваться по первому же приказанию мозга; они действуют, если можно так выразиться, одновременно, не противясь ни единому желанию своего повелителя. Однако, по мере того как человек достигает зрелого возраста, каждый орган, подобно слуге, который хотя еще и не вышел из повиновения, но уже испорчен долгой службой, позволяет себе, так сказать, некоторые замечания, и урезонить его теперь удается не без борьбы и труда.
Мирабо был как раз в таком возрасте. Чтобы его органы продолжали ему служить с живостью, к какой он привык, ему приходилось сердиться, показывать характер, и только его злость приводила этих утомленных и больных слуг в чувство.
На сей раз он почувствовал в себе нечто более серьезное, чем обыкновенное недомогание, и только слабо возражал лакею, предлагавшему сходить за врачом; в это время доктор Жильбер позвонил в дверь и его проводили к Мирабо.
Тот подал доктору руку и притянул его к себе на подушки, где лежал среди зелени и цветов.
— Знаете, дорогой граф, — заговорил Жильбер, — я решил перед возвращением к себе зайти вас поздравить. Вы обещали мне одержать победу, а сами добились большего: вы можете праздновать настоящий триумф.
— Да, однако, как видите, этот триумф, эта победа — победа в духе Пирра. Еще одна такая победа, доктор, и я погиб!
Жильбер пристально взглянул на Мирабо.
— Да, вы в самом деле больны, — заметил он.
Мирабо пожал плечами:
— Будь на моем месте кто-нибудь другой, он бы уже сто раз умер. У меня два секретаря, так оба уже выбились из сил, особенно Пеленк, в чьи обязанности входит переписка моих черновиков, а у меня ужасный почерк! Но я без него как без рук, потому что он один разбирает мои каракули и понимает мои мысли… Так вот Пеленк уже три дня не встает с постели. Доктор! Назовите мне нечто такое, что, не скажу, вернет меня к жизни, но что даст мне силы, пока я жив.
— На что вы можете жаловаться! — воскликнул Жильбер, пощупав пульс больного. — Таким, как вы, никакие советы не нужны. Попробуйте-ка посоветовать отдых такому человеку, кто черпает свои силы исключительно в движении, а воздержание — гению, который только в излишествах и может развиваться! Как я могу посоветовать вам унести отсюда все эти цветы и зелень, источающие днем кислород, а ночью — углерод? Ведь вы привыкли к цветам и будете страдать без них. Как я вам могу посоветовать поступить с женщинами так же, как с цветами, и удалить их от себя, особенно ночью? Вы мне ответите, что легче умереть… Так что живите, дорогой граф, как вы привыкли. Единственное, о чем я вас попрошу: постарайтесь окружать себя цветами без запаха и, если возможно, избегайте страстной любви.
— О, на этот счет, дорогой доктор, все обстоит именно так, как вам хочется, — отвечал Мирабо. — Страстная любовь мне не удалась, и у меня нет охоты пробовать еще раз. Три года тюрьмы, смертный приговор, самоубийство любимой женщины из-за другого мужчины вылечили меня от подобных страстей. Как я вам рассказывал, я на минуту возмечтал было о великой любви, имея перед глазами пример Елизаветы и Эссекса, Анны Австрийской и Мазарини, Екатерины Второй и Потемкина, однако это была всего лишь мечта. Ну еще бы! Я один-единственный раз виделся с женщиной, ради которой воюю, и вряд ли когда-нибудь увижу ее вновь… Знаете, Жильбер, нет более мучительной пытки, как чувствовать в себе способность совершить нечто грандиозное, когда кажется, что в твоих руках — судьба королевства, триумф друзей, гибель врагов, но по злой воле случая, из-за рокового стечения обстоятельств все это от вас ускользает. Тем, кто заставляет меня так страшно искупать безумства моей юности, тоже придется искупить многое. Почему же они мне не доверяют? За исключением двух-трех случаев, когда я был вынужден на крайности, когда я не мог не нанести удара хотя бы затем, чтобы показать, на что я способен, разве я не принадлежал им всецело, с начала и до конца? Разве я не выступал за абсолютное вето, когда господин Неккер ограничился лишь отлагательным вето? Разве я не выступал против этой ночи четвертого августа, в которой, кстати сказать, я не участвовал и которая лишила знать привилегий? Разве я не выступал против Декларации прав человека? И не потому, что я надеялся что-нибудь из нее выбросить. Просто я полагал, что еще не настало время ее провозглашать. Ну а сегодня, наконец, сегодня разве я не сделал для них то, на что они не смели и надеяться? Разве, пусть в ущерб своей чести, популярности, жизни, я не добился большего, чем мог бы добиться ради них министр или даже принц? И когда я думаю — хорошенько поразмыслите о том, что я вам сейчас скажу, великий философ, потому что я буду говорить о том, от чего, возможно, зависит падение монархии, — когда я думаю, что должен считать для себя великой милостью (столь великой, что она была мне оказана всего однажды) встречу с королевой; когда я думаю, что, если бы мой отец не умер накануне взятия Бастилии, если бы приличие не помешало мне показаться на людях через день после его смерти, в тот самый день, когда Лафайет был назначен командующим национальной гвардии, а Байи — мэром Парижа, на месте Байи был бы я! О, тогда все было бы иначе! Король оказался бы вынужден немедленно вступить со мной в сношения; я сумел бы внушить ему мысли о том, как нужно управлять городом, в сердце которого вызрела революция; я завоевал бы его доверие; я склонил бы его к решительным защитным мерам, прежде чем зло успело бы укорениться; а вместо этого я — рядовой депутат, человек подозрительный, вызывающий зависть, страх, ненависть, и меня удалили от короля, оклеветали в глазах королевы! Можете ли вы мне поверить, доктор, что, увидев меня в Сен-Клу, она побледнела? Ну, разумеется: разве ее не убедили в том, что именно я виноват в пятом и шестом октября? Вот так за этот год я сделал бы все, что мне помешали сделать, а теперь… боюсь, что теперь для здоровья монархии, как и для моего собственного, уже слишком поздно.
С выражением глубокой печали Мирабо схватился за грудь.
— Вам плохо, граф? — спросил Жильбер.
— Как в аду! Бывают дни, когда, клянусь честью, мне кажется, что клеветой мою душу терзают так же мучительно, как если бы меня отравили мышьяком… Вы верите в яд Борджа, в перуджийскую aqua toffana и в порошок наследников госпожи Вуазен, доктор? — с улыбкой поинтересовался Мирабо.
— Нет, но я верю в раскаленное лезвие, которое испепеляет ножны, я верю в лампу, от яркого света которой вдребезги разлетается стекло.
Жильбер достал из кармана небольшой хрустальный флакончик, содержавший два наперстка зеленоватой жидкости.
— Давайте-ка проведем опыт, граф, — предложил он.
— Какой? — с любопытством погладывая на флакон, спросил Мирабо.
— Один из моих друзей, которого я хотел бы видеть и в числе ваших, очень образован в области естественных наук и даже, как он утверждает, по части наук оккультных. Он дал мне рецепт этого зелья как сильного противоядия, всеобщей панацеи, почти эликсира жизни. Частенько, когда мною овладевали мрачные мысли, приводящие наших со-седей-англичан к меланхолии, к сплину и даже к смерти, я выпивал всего несколько капель этой жидкости, и, должен признаться, действие всегда оказывалось спасительным и мгновенным. Хотите попробовать?
— Из ваших рук, доктор, я готов принять все что угодно, даже цикуту, не говоря уж об эликсире жизни. Надо с ним что-нибудь делать перед употреблением или нужно пить таким, как он есть?
— Эта жидкость в чистом виде обладает слишком сильным действием. Прикажите лакею принести несколько капель водки или винного спирта в ложке.
— Дьявольщина! Винного спирта или водки, чтобы разбавить ваш напиток! Так это, стало быть, жидкий огонь? Я и не знал, что человек когда-нибудь пил его с тех пор, как Прометей налил его одному из предков человеческого рода. Однако должен вас предупредить, что мой слуга вряд ли отыщет во всем доме шесть капель водки. Я не Питт, я не в этом черпаю свое красноречие.
Однако лакей вернулся несколько минут спустя и принес в ложке требуемые пять-шесть капель водки.
Жильбер разбавил их таким же количеством жидкости из флакона. В ту же секунду смесь приняла цвет абсента, и Мирабо, схватив ложку, проглотил ее содержимое.
— Ах, черт подери! Хорошо, что вы меня предупредили, доктор, — заметил он, обратившись к Жильберу, — ну и крепкий напиток! Мне кажется, я проглотил молнию в полном смысле слова.
Жильбер улыбнулся и стал терпеливо ждать.
Некоторое время эти несколько капель пламени словно пожирали Мирабо изнутри; голова его опустилась на грудь, и он прижал руку к желудку. Вдруг он поднял голову.
— Ах, доктор, вы и в самом деле дали мне эликсир жизни! — вскричал он.
Он поднялся; дыхание с шумом рвалось из его груди. Он высоко поднял голову и простер руки.
— Если монархии суждено рухнуть, я чувствую в себе силы ее поддержать! — воскликнул он.
Жильбер улыбнулся.
— Так вам лучше? — спросил он.
— Доктор, скажите мне, где продается это питье, и если за каждую каплю я должен заплатить бриллиантами такой же величины, если мне придется отказаться от всего, кроме удовольствия быть сильным и здоровым, я вам ручаюсь, что у меня тоже будет это жидкое пламя и тогда… тогда я буду считать себя непобедимым.
— Граф! — промолвил Жильбер. — Обещайте мне, что будете принимать это зелье не чаще двух раз в неделю, обращаться только ко мне за новой порцией, и этот флакон — ваш.
— Давайте! — согласился Мирабо. — Я готов обещать все что угодно.
— Пожалуйста, берите, — сказал Жильбер. — Но это еще не все. У вас будут лошади и экипаж, как вы мне сказали?
— Да.
— Так поезжайте пожить в деревню. Цветы, отравляющие воздух в вашей комнате, в саду оказывают благотворное воздействие. Ежедневные поездки в Париж и обратно будут для вас целительны. Выберите, если возможно, дом на возвышенности, в лесу или у реки, в Бельвю, Сен-Жермене или Аржантёе.
— Аржантёй! — вскричал Мирабо. — Туда-то я как раз и послал моего слугу поискать загородный дом. Тейш, ведь вы мне сказали, что нашли кое-что подходящее, не так ли?
— Да, господин граф, — отвечал слуга, присутствовавший при лечении, проведенном только что доктором Жильбером. — Да, прелестный домик, о котором мне говорил Фриц, мой соотечественник. Он там, кажется, жил с хозяином, иностранным банкиром. Теперь дом свободен, и господин граф может занять его, когда пожелает.
— Где находится этот дом?
— Недалеко от Аржантёя. Он называется замок Маре.
— О, я его знаю! — воскликнул Мирабо. — Очень хорошо, Тейш. Когда мой отец с проклятиями выгнал меня из дому, угостив на прощание палкой… Вы знаете, доктор, что мой отец жил в Аржантёе?
— Да.
— Так вот когда он меня выставил вон, мне частенько случалось гулять под стенами этого прекрасного замка и говорить себе, подобно Горацию… прошу прощения, если цитата будет неточной: "О rus, quando te aspiciam?"[22]
— В таком случае, дорогой граф, настало время осуществить вашу мечту. Поезжайте, побывайте в замке Маре, перевезите вещи… Чем раньше, тем лучше.
Мирабо на минуту задумался, потом обернулся к Жильберу:
— А знаете, дорогой доктор, пожалуй, ваш долг в том, чтобы понаблюдать за больным, которого вы только что вернули к жизни. Сейчас пять часов пополудни, дни еще долгие, на улице прекрасная погода… Давайте сядем в карету и отправимся в Аржантёй.
— Ну что ж, едем в Аржантёй, — согласился Жильбер. — Если уж взял на себя заботу о столь драгоценном здоровье, как ваше, дорогой граф, надо все изучить… Итак, поедем смотреть ваш будущий загородный дом!
Мирабо еще не успел обзавестись хозяйством, а потому и своего экипажа у него не было. Слуга отправился за фиакром.
В те времена поездка в Аржантёй была целым путешествием; сегодня же туда можно доехать за одиннадцать минут, а лет через десять, вполне вероятно, этот путь можно будет проделать за одиннадцать секунд.
Почему Мирабо выбрал Аржантёй? Да просто потому, что его воспоминания, как он только что сказал доктору, были связаны с этим небольшим городком, а человек испытывает сильное желание продлить отпущенный ему краткий период земного существования, изо всех сил пытаясь задержать его в прошлом, лишь бы не так быстро переходить в будущее.
11 июля 1789 года в Аржантёе умер его отец, маркиз де Мирабо, как и полагалось истинному дворянину, не желавшему пережить взятие Бастилии.
В конце аржантёйского моста Мирабо приказал кучеру остановиться.
— Разве мы уже приехали? — спросил доктор.
— И да и нет. Мы еще не доехали до замка Маре, он находится в четверти льё от Аржантёя… Я забыл предупредить вас, дорогой доктор, что сегодня нам с вами предстоит нанести не просто визит: мы с вами совершим паломничество с тремя остановками.
— Паломничество? — с улыбкой переспросил Жильбер. — К какому же святому?
— К святому Рикети, дорогой доктор. Вы этого святого не знаете. Его канонизировали люди. По правде говоря, я очень сомневаюсь в том, что Господь Бог, даже если предположить, что он следит за всеми глупостями нашей скудной жизни, одобрил бы эту канонизацию. Однако можно быть совершенно уверенным в том, что именно здесь скончался как мученик Рикети, маркиз де Мирабо, Друг людей, не вынесший распущенности и разврата своего недостойного сына Оноре Габриеля Виктора Рикети, графа де Мирабо.
— A-а, да, да, верно, ведь ваш отец умер в Аржантёе, — сказал доктор. — Простите, граф, что я это запамятовал. Но моя забывчивость простительна: я по возвращении из Америки был арестован на пути из Гавра в Париж в первых числах июля и, когда ваш отец скончался, находился в Бастилии. Я вышел оттуда четырнадцатого июля вместе с семью другими пленниками, и, как бы значимо ни было это частное событие, подробности его были заслонены теми необыкновенными событиями, что произошли в том же месяце… А где проживал ваш отец?
В ту самую минуту как Жильбер задавал этот вопрос, Мирабо велел остановиться у решетки дома на набережной, выходившего окнами на реку; от реки его отделяла обсаженная деревьями лужайка шагов в триста шириной.
Увидев, что у ворот остановился чужой, огромный пес пиренейской породы бросился с рычанием к решетке, просунул сквозь прутья голову и попытался вцепиться в него зубами.
— Черт побери! — вскричал Мирабо, отступая при виде грозных белых клыков сторожевой собаки. — Смотрите-ка, доктор! Ничто не изменилось: меня принимают здесь так же, как при жизни отца.
Тем временем на крыльце появился молодой человек; он успокоил пса, подозвал его к себе и подошел к двум незнакомцам.
— Прошу прощения, господа, — обратился он к ним, — хозяева не имеют отношения к тому приему, какой оказывает вам собака. Перед домом, где жил господин маркиз де Мирабо, останавливаются многие гуляющие, а бедный Картуш не понимает того заслуженного интереса, который они питают к жилищу его смиренных хозяев, и вечно рычит… Место, Картуш!
Молодой человек угрожающе взмахнул рукой, и пес с рычанием поплелся к конуре. Забравшись внутрь, он высунул из конуры передние лапы и положил на них оскаленную морду, показывая острые зубы и кроваво-красный язык и сверкая глазами.
Мирабо и Жильбер переглянулись.
— Господа! — продолжал молодой человек. — Теперь за этой решеткой находится лишь хозяин, готовый отворить ее и принять вас, если, конечно, ваше любопытство не ограничится наружным осмотром дома.
Жильбер толкнул Мирабо локтем, давая понять, что он хотел бы осмотреть дом внутри.
Мирабо понял доктора, тем более что его собственное желание совпадало с желанием Жильбера.
— Сударь, вы прочитали наши мысли! — признался он. — Мы хотели осмотреть этот дом, зная, что в нем жил Друг людей.
— Ваше любопытство будет еще больше, господа, — сказал им молодой человек, — когда вы узнаете, что, в то время пока здесь жил отец, его прославленный сын несколько раз оказал этому дому честь своим посещением. Если верить преданию, его здесь не всегда принимали так, как он того заслуживал и как мы приняли бы его теперь, если бы у него вдруг появилось такое же, как у вас, желание, которое я и спешу исполнить, господа.
Молодой человек с поклоном распахнул ворота перед двумя посетителями и пошел вперед.
Однако Картуш не собирался принимать гостей столь же радушно, как молодой человек: с оглушительным лаем он опять выскочил из конуры.
Молодой человек поспешил загородить собой того из гостей, на кого пес, казалось, лаял с особым остервенением.
Но Мирабо отстранил молодого человека рукой.
— Сударь! — заметил он. — Собаки и люди всегда на меня лают. Людям удавалось иногда вцепиться в меня зубами, собакам же — никогда. Кстати, существует мнение, будто человеческий взгляд способен покорить любое животное. Позвольте мне, пожалуйста, провести опыт.
— Сударь! — с живостью возразил молодой человек. — Картуш очень злой, предупреждаю вас…
— Ничего, ничего, сударь, — настаивал Мирабо, — я ежедневно имею дело с более злобным зверьем; не далее чем сегодня я усмирил целую свору.
— Но с той сворой вы можете воевать словом, — возразил Жильбер, — а могущество вашего слова никто не станет отрицать.
— Доктор, мне кажется, вы были сторонником магнетизма?
— Несомненно. И что же?
— В таком случае вы не можете не признавать силу взгляда. Позвольте мне замагнетизировать Картуша.
Мирабо говорил на том языке отваги, что так понятен существам высшего порядка.
— Как вам будет угодно, — согласился Жильбер.
— Ах, сударь, не стоит подвергать себя опасности! — снова предостерег Мирабо молодой человек.
— Да полно! — воскликнул граф.
Молодой человек поклонился в знак смирения и отошел влево, а Жильбер шагнул вправо, как делают секунданты, когда противник собирается стрелять в их подопечного.
Поднявшись на две-три ступени крыльца, молодой человек приготовился остановить Картуша, если слова или взгляда незнакомца окажется недостаточно.
Пес повел головой справа налево, словно желая убедиться, что тот, к кому он испытывал лютую ненависть, остался без всякой помощи. Видя, что тот в одиночестве и без оружия, он не торопясь выполз из конуры, напоминая скорее змею, чем собаку, и вдруг резко бросился вперед, одним прыжком преодолев треть расстояния, отделявшего его от противника.
Мирабо скрестил руки на груди и стал пристально смотреть на пса, вложив в свой взгляд всю ту силу, что превращала его на трибуне в Юпитера Громовержца.
Весь заряд энергии его мощного тела словно переместился в голову. Волосы его поднялись, как грива у льва, и если бы эта сцена происходила не в предзакатный час, а в ночной темноте, то они, вероятно, искрились бы.
Пес замер, глядя на него.
Мирабо наклонился, взял горсть песку и бросил его в морду животного.
Пес взвыл и сделал еще один прыжок; теперь его отделяли от противника всего три-четыре шага. Но тот первым двинулся ему навстречу.
Собака на секунду замерла, словно гранитный пес охотника Кефала; видя, что Мирабо продолжает идти вперед, она почувствовала беспокойство и словно замерла в нерешительности, не зная, проявить ярость или стоит поостеречься; она показала зубы и сверкнула глазами, присев при этом, однако, на задние лапы. Тогда Мирабо поднял руку властным жестом, так часто удававшимся ему на трибуне, когда он убивал своих недругов сарказмом и осыпал их оскорблениями или насмешками. И пес почувствовал себя побежденным: он задрожал всем телом, оглянулся, желая убедиться в том, что путь к отступлению свободен, и опрометью бросился в конуру.
Довольный Мирабо, словно победитель Истмийских игр, гордо поднял голову.
— Ах, доктор! — воскликнул он. — Господин Мирабо-старший был прав, когда говорил, что собаки — кандидаты в род людской. Вы видите, как этот пес зол, как труслив, а сейчас вам предстоит убедиться в том, что он может быть столь же угодлив, как человек.
Он опустил руку и похлопал ею по ноге, приказав:
— Ко мне, Картуш, ко мне!
Пес был в нерешительности, но, увидев, что незнакомец нетерпеливо повторил свой жест, снова высунулся из конуры и пополз, не сводя глаз с Мирабо. Он преодолел таким способом все расстояние, отделявшее его от победителя, а оказавшись у его ног, медленно и робко поднял голову и лизнул ему руку.
— Хорошо! — похвалил его Мирабо. — Место!
Он взмахнул рукой, и пес спрятался в конуре.
Оцепенев от страха, молодой человек стоял на крыльце, застыв в изумлении. Мирабо повернулся к Жильберу.
— Знаете, дорогой доктор, о чем я размышлял, совершая безумство, свидетелем которому вы только что явились?
— Нет, и я надеюсь услышать от вас объяснения: не думаю, чтобы вы проделали все это только из хвастовства.
— Я вспомнил о пресловутой ночи с пятого на шестое октября. Доктор, доктор! Я бы отдал половину оставшихся мне дней ради того, чтобы король Людовик Шестнадцатый увидел, как этот пес сначала бросился на меня, а потом вернулся в конуру, откуда приполз к моим ногам.
Затем он обратился к молодому человеку:
— Надеюсь, сударь, вы простите мне, что я унизил Картуша? Пойдемте взглянем на дом Друга людей, раз уж вы взялись нам все показать.
Молодой человек посторонился, пропуская Мирабо; впрочем, можно было подумать, что гостю не нужен был проводник и что он знал дом лучше, чем кто бы то ни было.
Не останавливаясь в первом этаже, он торопливо стал подниматься по лестнице с железными перилами искусной работы, повторяя:
— Сюда, доктор, сюда.
С присущей ему увлеченностью и привычкой властвовать, свойственной его характеру, Мирабо из зрителя скоро превратился в действующее лицо, а из обычного посетителя — в хозяина дома.
Жильбер последовал за ним.
Тем временем молодой человек позвал своего отца, господина лет пятидесяти-пятидесяти пяти, и сестер, двух юных особ пятнадцати и восемнадцати лет, чтобы рассказать им о том, какого необычного гостя он только что пустил в дом.
Пока он им излагал историю о том, как Мирабо подчинил себе Картуша, граф показал Жильберу рабочий кабинет, спальню и гостиную маркиза; каждая комната пробуждала в душе Мирабо воспоминания, и он, с присущим ему обаянием и увлеченностью, рассказывал одну забавную историю за другой.
Широко раскрыв глаза от удивления, владелец дома и его семейство внимательно слушали этого чичероне, рассказывавшего им историю их собственного дома.
Когда гости осмотрели апартаменты второго этажа, на аржантёйском соборе пробило семь; Мирабо, верно, испугался, что не успеет показать другие комнаты, и поторопил Жильбера спуститься, подав пример тем, что одним прыжком преодолел первые четыре ступени лестницы.
— Сударь! — обратился к нему владелец дома. — Вы знаете столько разных историй из жизни маркиза де Мирабо и его прославленного сына, что, мне кажется, будь на то ваша воля, вы могли бы рассказать об этих четырех ступеньках не менее увлекательную историю, чем все предыдущие.
Мирабо остановился и улыбнулся.
— Да, действительно, я мог бы это сделать, хотя именно об этом случае я собирался умолчать.
— Почему, граф? — спросил доктор.
— Да сами посудите! Выйдя из донжона Венсенского замка, где он провел полтора года, Мирабо, который был вдвое старше блудного сына, но так и не заметил, чтобы кто-нибудь собирался заколоть упитанного тельца для празднования его возвращения, решил потребовать причитающуюся ему по закону часть наследства. Были две причины, по которым Мирабо мог быть плохо принят в родительском доме: во-первых, он вышел из Венсенского замка вопреки воле маркиза; во-вторых, он пришел в родной дом за деньгами. Вот почему маркиз, завершавший в это время отделку какого-то филантропического сочинения, при виде сына вскочил, а в ответ на первые слова, с какими сын успел к нему обратиться, схватился за трость и бросился на него, едва заслышав слово "деньги". Граф знал своего отца, но надеялся, что тридцати семилетний возраст избавит его от угрожавшего ему наказания. Граф вынужден был признать свою ошибку, почувствовав, как удары посыпались ему на плечи.
— Как?! Удары палкой? — переспросил Жильбер.
— Да, настоящие, отличные удары, не такие, как в Комеди Франсез в пьесах Мольера, а самые что ни на есть натуральные, какими можно размозжить голову или перебить руку.
— Что же сделал граф де Мирабо? — спросил Жильбер.
— Черт побери! То же, что сделал Гораций в своем первом бою, — он обратился в бегство. К несчастью, в отличие от Горация, у него не было щита; ибо, вместо того чтобы его бросить, как поступил певец Лидии, он воспользовался бы им, чтобы отразить удары. Итак, не имея щита, он перескочил через эти вот четыре ступеньки так же, как только что сделал я… ну, может быть, еще проворнее. Однако, он сейчас же остановился и, обернувшись, замахнулся своей палкой: "Стойте, сударь! — крикнул он отцу. — Четыре ступени — предел родства!" Это был не очень удачный каламбур, однако он остановил филантропа скорее, чем самый мудрый довод. "Ах, как жаль, что бальи умер! Я в письме к нему повторил бы эту остроту". Мирабо, — продолжал рассказчик, — был слишком хорошим стратегом, чтобы не воспользоваться представившимся для отступления случаем. Он спустился по лестнице почти столь же стремительно, как в начале пути, и, к своему великому огорчению, с тех пор домой не возвращался. Большой мошенник этот граф де Мирабо! Верно, доктор?
— О сударь! — подходя к Мирабо, воскликнул молодой человек, умоляюще сложив руки и будто прося у гостя прощение за то, что не разделяет его мнения. — Скажите лучше, что это великий человек!
Мирабо посмотрел на юношу в упор.
— A-а! Так существуют, стало быть, люди, думающие о Мирабо по-другому?
— Сударь! — отвечал молодой человек. — Рискуя вызвать ваше неудовольствие, осмелюсь утверждать, что я первый из их числа.
— О! Не стоит говорить такие слова в полный голос в этом доме, молодой человек, иначе стены обрушатся вам на голову! — засмеялся Мирабо.
Почтительно попрощавшись со стариком и галантно поклонившись девицам, он пошел через сад, приветливо помахав рукой Картушу; пес ответил ему глухим ворчанием, в котором остаток протеста смешивался с покорностью.
Жильбер последовал за Мирабо. Граф приказал кучеру ехать в город к церкви.
Однако едва они доехали до угла первой улицы, он приказал остановиться и достал из кармана визитную карточку.
— Тейш! — позвал он слугу. — Передайте от меня эту карточку молодому человеку, который иного мнения о господине де Мирабо, нежели я.
Потом он со вздохом прибавил:
— Ах, доктор! Вот этот единственный человек, который еще не читал "Великую измену господина де Мирабо"!
Тейш вернулся.
За ним следом шел молодой человек.
— О господин граф! — в неподдельном восхищении воскликнул он. — Могу ли я просить вас о милости, которой вы удостоили Картуша: поцеловать вашу руку?
Мирабо раскрыл объятия и прижал молодого человека к груди.
— Господин граф! — продолжал тот. — Меня зовут Морне. Если вам когда-нибудь понадобится моя жизнь, вспомните обо мне!
На глаза Мирабо навернулись слезы.
— Доктор! — воскликнул он. — Вот кто идет нам на смену. Клянусь честью, они лучше нас!
Экипаж остановился у аржантёйской церкви.
— Я ошибся, когда говорил вам, что не был в Аржантёе с тех пор, как отец меня выгнал из дому палкой; я был здесь в день его похорон и провожал его тело в эту церковь.
С этими словами Мирабо вышел из кареты, снял шляпу и с обнаженной головой медленно и торжественно вошел в церковь.
В этом необыкновенном человеке было столько противоречивых чувств! Время от времени он робко тянулся к религии, и это в ту эпоху, когда все были философами, а некоторые доходили в увлечении философией до полного отрицания Бога.
Жильбер следовал за ним на некотором расстоянии. Он видел, как Мирабо прошел через всю церковь и вблизи алтаря Божьей Матери прислонился к массивной колонне; на ее романской капители была выбита дата, относящаяся к XII веку.
Мирабо преклонил голову, его взгляд остановился на черной плите, образовывавшей центр придела.
Доктор пытался угадать, о чем думает Мирабо; проследив глазами за его взглядом, он увидел следующую надпись:
Здесь покоится
ФРАНСУАЗА ДЕ КАСТЕЛЛАН, МАРКИЗА ДЕ МИРАБО, образец смирения и добродетели, счастливая супруга, счастливая мать.
Родилась в Дофине в 1685 году, скончалась в Париже в 1769 году.
Похоронена в церкви святого Сульпиция, затем перевезена сюда, где покоится в той же могиле ее достойный сын,
ВИКТОР ДЕ РИКЕТИ, МАРКИЗ ДЕ МИРАБО, прозванный Другом людей.
Родился в Пертюи, в Провансе,
4 октября 1715 года, скончался в Аржантёе 11 июля 1789 года.
Молите господа за упокой их душ.
Власть смерти над человеческими умами столь велика, что доктор Жильбер на мгновение склонил голову и попытался вспомнить какую-нибудь молитву, чтобы последовать призыву, с которым обращалось к каждому христианину надгробие, бывшее у него перед глазами.
Но, если когда-нибудь в детстве, что само по себе сомнительно, Жильбер и умел говорить на языке смирения и веры, то сомнение, эта зараза последнего века, до единой строчки вымарало из его души страницы этой живой книги, а философия вписала вместо них свои софизмы и парадоксы.
Убедившись в том, что сердце его молчит и губы беззвучны, он поднял глаза на Мирабо и увидел две слезы, катившиеся по этому властному лицу, изборожденному страстями, будто изрезанная вулканической лавой земля.
Слезы Мирабо необычайно взволновали Жильбера. Он подошел к нему и пожал ему руку.
Мирабо понял его порыв.
Слезы, проливаемые в память об отце, который держал в тюрьме, мучил и истязал сына, могли бы показаться необъяснимыми или банальными.
Он поспешил изложить Жильберу истинную причину своей чувствительности:
— Франсуаза де Кастеллан, мать моего отца, была достойная женщина. Когда все считали меня безобразным, одна она находила в себе силы называть меня просто некрасивым. Когда все меня ненавидели, она меня почти любила! Но кого она любила больше всех на свете, так это собственного сына. Как видите, дорогой Жильбер, я их объединил. А с кем объединят меня? Чьи кости будут лежать рядом с моими?.. У меня нет даже любимой собаки!
Он горько рассмеялся.
— Сударь! — произнес невдалеке угрюмый, полный упрека голос. — В церкви не смеются!
Мирабо повернул залитое слезами лицо в ту сторону, откуда донесся голос, и увидел священника.
— Вы служите в этом приходе, сударь? — мягко спросил он в ответ.
— Да… Что вам угодно?
— В вашем приходе много бедных?
— Больше, чем людей, подающих милостыню.
— Однако вам же должны быть знакомы хотя бы некоторые из милосердных людей, филантропов?..
Священник рассмеялся.
— Сударь, — заметил Мирабо, — если не ошибаюсь, именно от вас я имел честь услышать, что в церкви не смеются…
— Уж не вздумали ли вы меня поучать? — оскорбился священник.
— Нет, сударь, я лишь хотел вам доказать, что люди, полагающие долгом прийти на помощь своим братьям, не так редки, как вы думаете. Так вот, сударь, я, по всей вероятности, поселюсь в замке Маре. Любой безработный найдет у меня работу и хорошее содержание. Любой голодный старик найдет там хлеб. Любому больному, независимо от его политических убеждений и вероисповедания, окажут помощь. Начиная с сегодняшнего дня, господин кюре, я вам с этой целью предоставляю кредит на тысячу франков в месяц.
Вырвав из записной книжки листок, он написал на нем карандашом:
"Настоящим чеком на сумму двенадцать тысяч франков г-н кюре города Аржантёя может распоряжаться из расчета тысячи франков в месяц; деньги должны быть употреблены на добрые дела со дня моего поселения в замке Маре.
Составлено в аржантёйской церкви и подписано на алтаре Божьей матери.
Мирабо-старший".
Мирабо действительно написал этот вексель и подписал его на алтаре Божьей матери.
После этого он вручил вексель кюре, изумившемуся при виде подписи и еще более изумившемуся после того, как прочел его содержание.
Затем Мирабо вышел из церкви, сделав доктору Жильберу знак следовать за ним.
Они сели в экипаж.
Хотя Мирабо оставался в Аржантёе весьма непродолжительное время, он уже в двух местах оставил по себе добрую память, которая должна была распространиться и перейти в потомство.
Некоторым личностям свойственно превращать в целое событие свое появление в любой точке земли.
Таков Кадм, посеявший воинов в фиванскую землю. Таков Геркулес, совершивший свои двенадцать подвигов. Мирабо умер шестьдесят лет тому назад, но попробуйте и сегодня, проезжая через Аржантёй, остановиться в тех же местах, где он останавливался во время описанного нами путешествия, и если в том доме еще живет кто-нибудь, а в церкви окажется хоть один человек, вы во всех подробностях услышите рассказ об описанном нами событии, словно оно произошло вчера.
Карета покатила по главной улице до самой окраины, выехала из Аржантёя и свернула на безонскую дорогу. Не успела она проехать и ста шагов, как Мирабо заметил по правую руку парк, среди густых деревьев которого виднелись шиферные крыши замка и служб.
Это был Маре.
Справа от дороги, по которой катил фиакр, не доезжая до поворота в аллею, ведущую к воротам замка, стояла убогая лачуга.
У порога ее на деревянной скамеечке сидела женщина и держала на руках истощенного, бледного, снедаемого недугом младенца.
Баюкая полумертвого ребенка, мать поднимала глаза к небу и плакала.
Она обращалась к тому, кого обычно призывают, когда от людей помощи уже не ждут.
Мирабо еще издали обратил внимание на это печальное зрелище.
— Доктор! — сказал он Жильберу. — Я суеверен, как старик: если этот младенец умрет, я отказываюсь от замка Маре. Это по вашей части.
Он приказал кучеру остановиться возле хижины.
— Доктор! — продолжал он. — Через двадцать минут стемнеет, а я еще должен успеть осмотреть замок. Я вас оставляю здесь. Вы догоните меня в замке и скажете, есть ли надежда спасти ребенка.
Обратившись к матери, Мирабо сказал ей:
— Добрая женщина, этот господин — знаменитый доктор. Благодарите судьбу за то, что она послала вам его; он попытается вылечить ваше дитя.
Женщина не понимала, сон это или явь. Она поднялась и стала сбивчиво благодарить.
Жильбер сошел с фиакра, и тот покатил дальше. Пять минут спустя Тейш уже звонил у ворот замка.
Некоторое время никого не было видно. Наконец ворота открыл какой-то человек, в ком по одежде легко было узнать садовника.
Мирабо прежде всего поинтересовался, в каком состоянии находится замок.
Он был вполне пригоден для жилья — так, во всяком случае, отвечал садовник, да это и было понятно с первого взгляда.
Замок находился во владении аббатства Сен-Дени — как центр аржантёйского приората — и продавался согласно декретам, налагавшим арест на имущество духовенства.
Как мы уже сказали, Мирабо знал этот замок, но у него не было случая осмотреть его столь же внимательно, как теперь.
Когда ворота перед ним распахнулись, он оказался в первом дворе, имевшем почти квадратную форму. По правую руку находился флигель — там жил садовник. Слева — другой флигель; глядя на то, с каким кокетством он был убран даже снаружи, не сразу верилось, что этот флигель — родной брат первого.
Однако они были братьями. Но украшение придало флигелю простолюдина почти аристократический вид: он утопал в пестром наряде из огромных розовых кустов, перехваченном в талии зеленым поясом винограда. Окна прятались за завесами из гвоздик, гелиотропов, фуксий; толстые ветви и распустившиеся цветы не позволяли ни солнцу, ни любопытному взгляду проникнуть внутрь. К дому прилегал небольшой садик, расцвеченный лилиями, кактусами, нарциссами и напоминавший покров, вытканный самой Пенелопой; он тянулся вдоль всего первого двора, изумительным образом подчеркивая великолепие огромной плакучей ивы и росших на противоположной стороне красавцев-вязов.
Мы уже упоминали о страсти Мирабо к цветам. При виде утопавшего в розах флигеля, очаровательного садика, словно составлявшего часть домика Флоры, он не удержался и радостно вскрикнул.
— Этот флигель тоже сдается или продается, друг мой? — спросил он у садовника.
— Разумеется, сударь, ведь он относится к замку, — отвечал тот, — а замок сдается или продается. Правда, сейчас флигель занят, однако арендный договор заключен не был, и потому, если вы, сударь, изволите занять замок, то можно будет попросить того, кто занимает флигель, освободить его.
— А кто это? — поинтересовался Мирабо.
— Одна дама.
— Молодая?
— Лет тридцати-тридцати пяти.
— Хороша собой?
— Очень.
— Ну что ж, посмотрим, — произнес Мирабо. — Красивая соседка не помеха… Покажите мне замок, друг мой.
Садовник пошел вперед по мосту, соединявшему два дворика; под мостом журчала вода.
Там садовник остановился.
— Если господин не пожелает беспокоить даму, живущую во флигеле, то устроить все можно очень просто: эта речушка полностью отделяет прилегающую к флигелю часть парка от остальной территории; дама была бы у себя, а господин — у себя.
— Хорошо, хорошо, — сказал Мирабо. — Посмотрим замок.
Он легко поднялся на крыльцо.
Садовник отворил парадную дверь.
За дверью находилась передняя; стены были оштукатурены под мрамор; в нишах возвышались статуи, а на колоннах, по моде той поры, были расставлены вазы.
Дверь в глубине передней, расположенная напротив парадной двери, выходила в сад.
Справа от передней находились бильярдный зал и столовая.
По левую сторону были расположены две гостиные — большая и малая.
Такое расположение комнат понравилось Мирабо; вообще же он следил за объяснениями с рассеянным и нетерпеливым видом.
Поднялись во второй этаж.
Он состоял из большой комнаты, удобно расположенной для того, чтобы устроить в ней рабочий кабинет, а также из трех или четырех хозяйских спален.
Все окна были заперты.
Мирабо подошел к одному из окон и распахнул его.
Садовник бросился было отворять другие.
Однако Мирабо сделал ему знак остановиться.
Как раз под тем окном, что распахнул Мирабо, у подножия огромной плакучей ивы полулежала женщина и читала. Мальчик лет пяти-шести играл в нескольких шагах от нее на лужайке среди цветов.
Мирабо понял, что это была дама, живущая во флигеле.
Она была необычайно элегантно одета: легкий муслиновый пеньюар, отделанный кружевом, был наброшен поверх жакета из белой тафты с оборками из белых и розовых лент и белой муслиновой юбки с воланами того же цвета, что ленты на жакете; из-под жакета выглядывала блузка из розовой тафты с розовыми бантами; а на голове — капюшон из кружев, ниспадающих подобно вуали, сквозь которые, как в дымке, угадывались черты ее лица.
Изящные удлиненные руки с аристократическими ногтями, крошечные ступни в туфельках из белой тафты с розовыми бантами завершали этот поэтичный и соблазнительный облик.
Малыш был одет в белый атласный костюмчик, который дополняли — подобное странное смешение было, впрочем, весьма обычным в ту эпоху — маленькая шапочка в стиле Генриха IV и трехцветная перевязь (принято было называть ее "национальной").
Кстати, именно в таком костюме выходил в последний раз юный дофин вместе с матерью на балкон дворца Тюильри.
Мирабо знаком приказал не шуметь, чтобы не беспокоить прекрасную любительницу чтения.
Это и в самом деле была обитательница утопавшего в цветах флигеля, царица лилий, кактусов и нарциссов — словом, соседка, которую Мирабо, человек, всеми силами души стремившийся к сладострастной неге, выбрал бы сам, если бы случай не привел ее к нему.
Он некоторое время пожирал глазами очаровательное существо, неподвижное как статуя и не подозревавшее об устремленном на него пылком взгляде. Однако то ли случайно, то ли под действием магнетического тока женщина подняла глаза от книги и повернулась к окну.
При виде Мирабо она изумленно вскрикнула, поднялась, позвала сына и, взяв его за руку, пошла прочь. Но она несколько раз успела оглянуться, прежде чем скрылась вместе с мальчиком за деревьями. Мирабо неотрывно следил за тем, как ее светлое платье мелькало то тут, то там, особенно заметное в надвигавшихся сумерках.
На изумленный крик, вырвавшийся при виде Мирабо у незнакомки, он ответил удивленным восклицанием.
У этой женщины была не только королевская поступь: насколько можно было разглядеть сквозь кружева, наполовину скрывавшие ее лицо, у нее были черты Марии Антуанетты.
Ребенок усиливал сходство: он был одного возраста со вторым сыном королевы. Ее походка, лицо, малейшие движения запечатлелись не только в памяти, но и, осмелимся заметить, в сердце Мирабо со времени их свидания в Сен-Клу, и с той поры он мог бы узнать королеву повсюду, где бы он ее ни встретил, будь она даже окутана божественным облаком, которым Вергилий окружил Венеру, когда она явилась своему сыну в Карфагене, на морском берегу.
Каким же чудом могла оказаться в парке того дома, который собирался снять Мирабо, таинственная женщина, если не сама королева, то, по крайней мере, ее живой портрет?
В это мгновение Мирабо ощутил на своем плече прикосновение чьей-то руки.
Мирабо обернулся и вздрогнул.
Человек, положивший руку ему на плечо, оказался доктором Жильбером.
— A-а, это вы, дорогой доктор… Ну что? — спросил Мирабо.
— Я осмотрел ребенка, — отвечал Жильбер.
— Есть ли надежда его спасти?
— Врач никогда не должен терять надежды, даже перед лицом смерти.
— Дьявольщина! — вскричал Мирабо. — Стало быть, болезнь серьезная?
— Более чем серьезная, дорогой граф: ребенок смертельно болен.
— Что же это за болезнь?
— Я с удовольствием расскажу о ней в подробностях, тем более что это будет небезынтересно для человека, который, не подозревая, какому риску он себя подвергает, решил бы поселиться в этом замке.
— Э! Уж не собираетесь ли вы мне сообщить о том, что это чума? — предположил Мирабо.
— Нет. Я вам расскажу, как несчастный младенец заболел лихорадкой, от которой он, по всей вероятности, через неделю умрет. Его мать косила траву вокруг замка вместе с садовником и, чтобы ребенок не мешал, положила его в нескольких шагах от опоясывающей парк канавы со стоячей водой. Простая крестьянка, она и понятия не имеет о двойном вращении Земли, вот и устроила дитя в тени, не подозревая, что через час оно окажется на солнце. Когда она прибежала на крик ребенка, он уже пострадал дважды: от слишком горячих для его головки солнечных лучей и от болотных испарений, довершивших отравление, известное под названием "малярийное отравление".
— Прошу прощения, доктор, — перебил его Мирабо, — но я не совсем вас понимаю.
— Разве вы никогда не слышали о лихорадке Понтийских болот? Разве вам не известно, хотя бы понаслышке, о гибельных миазмах, поднимающихся над тосканской Мареммой? Или, может быть, вам приходилось читать стихи флорентийского поэта о смерти Пин де Толомеи?
— Все это мне известно, доктор, но как светскому человеку и поэту, а не как химику и медику. Кабанис мне рассказывал нечто подобное во время последней нашей встречи по поводу манежа, где мы так неважно себя чувствуем. Он даже утверждал, что, если я не буду не менее трех раз во время заседания выходить подышать в сад Тюильри, то умру от отравления.
— И Кабанис был прав.
— Не угодно ли вам будет мне это объяснить, доктор? Вы доставите мне удовольствие.
— Вы это серьезно говорите?
— Да, я неплохо знаю древнегреческий и латынь — в течение четырех-пяти лет, проведенных в заключении в разное время благодаря социальной чувствительности моего отца, я порядочно изучил античную историю. В самые тяжелые минуты я даже написал о нравах древних непристойную книжку, претендующую, однако, на некоторую научность. Но я не имею ни малейшего представления о том, как можно отравиться в зале заседаний Национального собрания, если только вас не укусит аббат Мори или вы не прочтете газетенки господина Марата.
— Сейчас объясню вам это; может быть, мое объяснение покажется туманным человеку, из скромности признающемуся, что он не очень силен в физике и невежествен в химии. Однако постараюсь выражаться как можно понятнее.
— Говорите, доктор. Смею заверить, что у вас никогда еще не было более благодарного слушателя.
— Архитектор, построивший зал манежа, — к несчастью, дорогой граф, архитекторы, как и вы, никудышные химики — не предусмотрел ни вытяжных труб для вывода испорченного воздуха, ни труб для его обновления. Из этого следует, что, поскольку тысяча сто человек, запертые в зале, вдыхают кислород, выдыхают углекислый газ, через час после начала заседания, особенно зимой, когда окна закрыты, а печи топятся, в зале нечем дышать.
— Как раз это мне и желательно было бы понять, хотя бы для того, чтобы потом поделиться знаниями с Байи.
— Объясняется это просто: чистый воздух, предназначенный для поглощения нашими легкими; воздух, которым дышат в доме, стоящем на середине склона, обращенного к востоку, и вблизи проточной воды, то есть расположенном в идеальных условиях обитания, состоит из семидесяти семи частей кислорода, двадцати одной части азота и двух частей так называемых водяных паров.
— Отлично! До сих пор я все понимаю и даже записываю цифры.
— Слушайте дальше: венозная кровь — темная, перенасыщенная углеродом, попадает в легкие, где она должна обновляться благодаря вдыхаемому из атмосферы воздуху, то есть кислороду, забираемому легкими из всей массы воздуха. Происходит, таким образом, двоякое явление, именуемое гематозом. Вступая в соприкосновение с кровью, кислород смешивается с ней и из черной превращает ее в красную, сообщая, таким образом, крови жизненно важный элемент; в то же время углерод, соединяясь с частью кислорода, превращается в углекислоту, или окись углерода, и выбрасывается в процессе дыхания наружу вместе с водяными парами. И вот это превращение вдыхаемого чистого воздуха в выдыхаемый испорченный создает в закрытом помещении такую атмосферу, что она не только перестает быть пригодной для дыхания, но может вызвать настоящее отравление.
— Итак, по вашему мнению, доктор, я уже наполовину отравлен?
— Совершенно верно. Ваши боли именно этим и объясняются. Разумеется, к отравлению в зале манежа я присовокупляю и недостаток свежего воздуха в зале архиепископства, в донжоне Венсенского замка, в форте Жу, в замке Иф. Вы помните, как госпожа де Бельгард говорила, что в Венсенском замке есть камера, которая ценится на вес мышьяка?
— Значит ли это, дорогой доктор, что несчастный ребенок отравлен, как и я, только не наполовину, а полностью?
— Да, дорогой граф; отравление вызвало у него злокачественную лихорадку, гнездящуюся в мозгу и мозговой оболочке. Лихорадка переросла в так называемую мозговую горячку, которую я окрестил бы по-новому: я бы назвал это, если угодно, острой гидроцефалией. Отсюда и судороги, и распухшее лицо, и посиневшие губы, и явно выраженный тризм челюсти, и закатившиеся глаза, и прерывистое дыхание, и неровный пропадающий временами пульс, и, наконец, липкий пот по всему телу.
— Дьявольщина! Доктор, дорогой! Да от одного этого перечисления, меня, знаете ли, охватывает дрожь! По правде говоря, когда я слышу, как доктор говорит на своем языке, мне представляется, будто я читаю на гербовой бумаге кляузу крючкотвора: я начинаю верить в то, что самое лучшее для меня — смерть. Какое же средство вы предписали несчастному малышу?
— Самый энергичный уход; должен сообщить, что два луидора, завернутые в рецепт, дадут матери возможность следовать моим указаниям. Итак, холод на голову, тепло к конечностям, рвотное, отвар из хинных корок.
— Вот это да! Неужели все это ему не поможет?
— Если не вмешается природа, все это мало чем может помочь. Я назначил это лечение более для очистки совести.[23] А ангел-хранитель, если у бедного ребенка он есть, довершит остальное.
— Хм! — с сомнением проронил Мирабо.
— Вы меня понимаете, не правда ли? — спросил Жильбер.
— Вашу теорию отравления окисью углерода? Почти.
— Нет, я не об этом. Я хотел сказать: вы понимаете, что воздух замка Маре вам не подходит?
— Вы так думаете, доктор?
— Совершенно уверен.
— Весьма печально, потому что сам замок мне весьма и весьма подходит.
— Узнаю вас в этом, извечный враг самому себе! Я вам советую жить на возвышенности, а вы выбираете равнину; я вам рекомендую реку — вы же решаете поселиться вблизи стоячей воды.
— Да, но каков парк! Вы только взгляните, какие здесь деревья, доктор!
— Попробуйте провести хоть одну ночь с открытым окном, граф, или прогуляйтесь после одиннадцати вечера под сенью этих прекрасных деревьев, а назавтра расскажете мне, что вы чувствуете.
— Иными словами, вместо отравления наполовину я на другой день буду отравлен полностью?
— Вы хотите услышать правду?
— Да, и вы мне ее скажете, верно?
— Разумеется, как бы ни была она горька. Ведь я вас знаю, дорогой граф. Вы хотите здесь укрыться от целого света, а он придет сюда за вами: за каждым человеком тянется цепь, будь она из железа, золота или цветов. Ваша цепь — это удовольствие ночью и занятия днем. Пока вы были молоды, вы в сладострастии находили отдохновение от трудов; однако работа истощила ваши дни, а сладострастие утомило ваши ночи. Вы и сами об этом говорите со свойственной вам выразительностью и красочностью: вы чувствуете, как перешли из лета в осеннюю пору. Так вот, милый граф, из-за ваших ночных излишеств, из-за чрезмерных занятий в дневные часы я вынужден пускать вам кровь… и вот тут-то, в момент потери сил — не забывайте об этом! — вы будете более чем когда-либо расположены к поглощению этого зараженного воздуха, отравленного по ночам высокими деревьями парка, а днем — болотными испарениями от стоячей воды. И тогда — чего же вы хотите! — у меня окажется двое противников, оба сильнее меня: вы и природа. Мне придется потерпеть поражение.
— Так вы полагаете, дорогой доктор, что меня сведут в могилу внутренности?.. Эх, черт побери! Как вы меня огорчаете! От внутренних болезней умирают так долго и мучительно. Я бы предпочел апоплексический удар или какую-нибудь аневризму… Не можете вы мне это устроить?
— Ах, милый граф, — отвечал Жильбер, — этого можете у меня не просить: то, о чем вы говорите, уже исполнено или скоро будет исполнено. По моему мнению, ваши кишечные колики имеют второстепенное значение, а вот что играет и будет играть решающую роль, так это сердце. К несчастью, сердечные заболевания у людей вашего возраста многочисленны и разнообразны, не все из них влекут за собой мгновенную смерть. Общее правило… слушайте внимательно, дорогой граф, это нигде не записано, но я, более философ и наблюдатель, нежели врач, скажу вам следующее. Острые заболевания человека почти всегда подчиняются строгому правилу: у детей обычно болезни подвергается мозг, у подростков — грудь, у взрослых — внутренние органы, у стариков от тяжелых дум и переживаний — мозг или сердце. Когда наука скажет свое последнее слово, когда природа, исследованная человеком, раскроет свою последнюю тайну, когда для каждой болезни будет найдено лекарство, когда человек, подобно окружающим его животным, за редким исключением, будет умирать только от старости, у него останутся лишь два уязвимых органа: мозг и сердце, и причиной смертельной болезни мозга все равно будет болезнь сердца.
— Вот дьявол! Вы даже не можете вообразить, дорогой доктор, как меня все это интересует; понимаете, мое сердце будто знает, что вы говорите о нем: послушайте, как оно стучит.
Мирабо взял руку Жильбера и прижал ее к своей груди.
— Это лишний раз подтверждает мои слова, — продолжал доктор. — Ну еще бы! Орган, участвующий во всех переживаниях, ускоряющий или замедляющий собственное биение даже во время простой медицинской беседы, не может не быть поражен, особенно у такого человека, как вы. Вы жили сердцем, от сердца вы и умрете. Поймите же: всякое сильное душевное потрясение, всякая острая физическая боль вызывают у человека своего рада лихорадку, влекущую за собой более или менее сильное сердцебиение. При такой работе сердца — а она для сердца трудна и утомительна, потому что происходит вопреки нормальному порядку вещей, — сердце изнашивается, деформируется; вот почему у стариков часто бывает гипертрофия сердца, то есть большое его увеличение; отсюда же и аневризмы, то есть утончение сердца. Аневризма приводит к разрыву сердца — единственной мгновенной смерти; гипертрофия влечет за собой апоплексический удар — смерть иногда затяжную, однако при нем сознание убито, а значит, умирающий не чувствует и боли, потому что страдание не существует без ощущения, способного оценить и измерить это страдание. Так неужели вы воображаете, что могли безнаказанно любить, быть счастливым, страдать, радоваться и отчаиваться, как никто другой до вас, добиваться невиданных триумфов, переживать неслыханные разочарования? Пока вы думали, работали, говорили по целым дням и пили, смеялись, любили ночи напролет, не щадя себя, ваше сердце сорок лет стремительно гоняло горячие волны крови от центра к конечностям. Как же после всего этого оно, замученное, изношенное, не откажется служить вам?! Знаете ли, дорогой друг, сердце — что кошелек: как бы туго ни был он набит золотыми, но если из него только брать, он в конце концов опустеет. Однако, после того как я рассказал вам о плохой стороне вашего положения, позвольте мне указать и на хорошую. Чтобы сердце износилось окончательно, должно пройти некоторое время. Перестаньте мучить свое сердце, как вы делали до сих пор, не требуйте от него работы, на которую оно уже не способно, не заставляйте его переносить волнения, которые ему не под силу, избегайте таких положений, при которых не выполняются три основные жизненные функции: правильное дыхание, которое зависит от работы легких; кровообращение, за которое отвечает сердце; пищеварение, которое происходит в кишечнике, — и вы проживете еще лет двадцать, тридцать, может быть, а умрете от старости. Если же вы, напротив, стремитесь к самоубийству, то, Боже мой, для вас ничего нет проще; таким образом, только от вас зависит замедлить или ускорить собственную кончину. Вообразите, что вас несут два необузданных коня: заставьте их перейти на шаг, и у вас впереди — долгое путешествие. Если же вы позволите им мчаться галопом, словно они запряжены в солнечную колесницу, они за день и ночь облетят землю.
— Да, — возразил Мирабо, — зато в течение этого дня они будут светить и греть, а это не так уж мало. Идемте, доктор, уже поздно, я обещаю вам обо всем этом подумать.
— Подумайте, — сказал в заключение доктор и последовал за Мирабо. — Однако для начала подчинитесь предписаниям Факультета и обещайте мне не снимать этот замок. Вы найдете в окрестностях Парижа десять, двадцать, пятьдесят не менее подходящих, чем этот.
Возможно, вняв голосу разума, Мирабо и пообещал бы исполнить просьбу доктора, но вдруг в наступающих вечерних сумерках ему почудилась за увитым цветами окном дама в юбке из белой тафты с розовыми воланами; Мирабо показалось, что женщина ему улыбнулась, однако он не успел хорошенько рассмотреть ее лица, потому что в ту минуту, как Жильбер, почувствовавший в своем пациенте некоторую перемену, попытался определить причину нервной дрожи, ощутив ее в руке Мирабо, на которую он опирался, и взглянул в том же направлении, что и Мирабо, дамская головка сейчас же исчезла, в окне лишь слегка трепетали розы, гелиотропы и гвоздики.
— Итак, — продолжал настаивать Жильбер, — вы не отвечаете.
— Дорогой доктор! — отвечал Мирабо. — Помните, как я ответил королеве, когда, уходя, она пожаловала мне для поцелуя руку: "Ваше величество, этот поцелуй спасет монархию!"
— Помню.
— Я принял на себя в ту минуту тяжелое обязательство, особенно если учесть, что меня оставили в одиночестве. Однако я не могу не исполнить своего обещания. Не будем пренебрегать самоубийством, о котором вы, доктор, говорили. Возможно, это будет единственно возможный способ достойно выйти из создавшегося положения.
Спустя два дня Мирабо приобрел с помощью эмфитевтического договора замок Маре.
Мы уже попытались объяснить нашим читателям, в какой крепкий узел сплелась вся Франция благодаря федерации, а также какое воздействие эта отдельная федерация оказала на последующее объединение всей Европы.
Ведь Европа понимала, что настанет день — только вот когда: будущее было скрыто во мраке неизвестности, — когда вся она тоже превратится в одну огромную федерацию граждан, в громадное сообщество братьев.
Мирабо стремился к этому объединению. В ответ на высказанные королем опасения он заявил, что если и возможно спасение королевской власти во Франции, то искать его следует не в Париже, а в провинции.
Уместно будет заметить, что это объединение людей, прибывших со всех уголков Франции, должно было дать большие преимущества: король встретился бы со своим народом, а народ увидел бы своего короля. Когда все население Франции, представленное тремястами тысячами посланцев — буржуа, магистратами, военными, — прокричит на Марсовом поле "Да здравствует нация!" и возьмется за руки на развалинах Бастилии, то кучка придворных, ослепленных или заинтересованных в ослеплении короля, не сможет больше ему сказать, что Парижем управляет горстка мятежников, требующих свободы, о которой Франция и не помышляет. Нет, Мирабо рассчитывал на рассудительность короля; нет, Мирабо рассчитывал на еще жившую тогда в сердцах французов веру в королевскую власть и предсказывал, что из дотоле невиданного, неизвестного, неслыханного единения монарха со своим народом может родиться священный союз, и никакой интриге не будет под силу разорвать его.
Гениальным личностям тоже свойственно допускать возвышенные глупости, из-за которых последние политические прихвостни будущего считают себя вправе поднимать их память на смех.
Предварительная федерация уже прошла, так сказать, стихийно на землях Лиона. Франция, инстинктивно стремившаяся к единству, надеялась, что решающее слово этого единства сказано в деревнях Роны; тогда же она поняла, что Лион мог, конечно, обручить Францию с гением свободы, но повенчать их должен Париж.
Когда предложение о всеобщей федерации было внесено в Национальное собрание мэром и Коммуной Парижа, которые не могли дольше сдерживать другие города, среди слушателей произошло большое движение. Мысль привести бескрайнюю людскую толпу в Париж, извечное место волнений, была осуждена обеими враждовавшими партиями Палаты: и роялистами и якобинцами.
По мнению роялистов, появилась угроза гигантского повторения 14 июля, только на этот раз не против Бастилии, а против королевской власти.
Что сталось бы с королем в этом пугающем столкновении различных страстей, в этой ужасающей борьбе противоречивых мнений?
С другой стороны, якобинцы не знали, какое влияние на народ может оказать Людовик XVI, и потому не менее своих противников опасались этого собрания.
В глазах якобинцев подобное единение ослабило бы общественный дух, оно могло усыпить бдительность, пробудить былое обожествление короля — одним словом, укрепить во Франции королевскую власть.
Однако они не видели способа противостоять этому движению, не имевшему себе равных с тех пор, как в XI веке для освобождения Гроба Господня поднялась вся Европа.
Пусть не удивляется читатель — оба эти движения не настолько отличаются друг от друга, как могло бы показаться: первое дерево свободы было посажено на Голгофе.
Национальное собрание сделало все возможное, чтобы единение было менее значительным, чем ожидалось. Обсуждение оттягивалось таким образом, чтобы с теми, кто прибывал с самых окраин королевства, произошло то же, что с представителями Корсики во время Лионской федерации: как те ни торопились, они все равно прибыли лишь на следующий день.
Кроме того, дорожные расходы были отнесены на счет местных властей. А ведь некоторые провинции были очень бедны — все об этом знали, — и не приходилось даже надеяться, что, несмотря на все свои усилия, они смогут оплатить хотя бы половину пути депутатов или, вернее, четверть всех дорожных расходов, так как тем необходимо было не только добраться до Парижа, но и вернуться домой.
Однако Собрание не приняло во внимание общественного энтузиазма. Оно не взяло в расчет складчины, в которой богатые принимают двойное участие, платя и за себя и за неимущего. Оно не подумало о возможностях гостеприимства, а вдоль дорог между тем раздавались крики: "Французы! Отворяйте двери, к вам едут братья с другого конца Франции!"
И этот призыв был встречен с особым воодушевлением: распахнулись все двери до единой.
Не существовало более ни чужаков, ни посторонних; повсюду был французы, родственники, братья. Милости просим, пилигримы великого празднества! Заходите, национальные гвардейцы! Идите к нам, солдаты! К нам пожалуйте, моряки! Заходите к нам! Вас ждут отцы, матери, жены, чьих сыновей и мужей в другом месте встретят с тем же радушием, с каким мы принимаем вас!
Если бы кто-нибудь мог, подобно Христу, вознестись пусть не на самую высокую гору на земле, но хотя бы на самую высокую гору Франции, ему открылось бы величественное зрелище: триста тысяч граждан, шагающих к Парижу, словно лучи звезды, сбегающиеся к центру.
Кто же возглавлял этих пилигримов свободы? Старики, нищие ветераны Семилетней войны; младшие офицеры времен битвы при Фонтенуа, выслужившиеся из рядовых офицеры, те, что добились лейтенантского чина или эполет капитана ценой упорного труда, отваги и беззаветной преданности; бедняги, которые как рудокопы были вынуждены собственным лбом пробивать гранитные своды старого военного режима; моряки, завоевавшие Индию вместе с Бюсси и Дюплексом, а потом потерявшие ее с Лалли-Толландалем; едва живые развалины, разбитые пушечными ядрами на полях сражений, истрепанные во время морских приливов и отливов. В эти последние дни восьмидесятилетние старики проделывали по десять — двенадцать льё, лишь бы прибыть вовремя, и они прибыли вовремя.
Перед тем как сойти в могилу и заснуть вечным сном, они нашли в себе силы юности.
И все это случилось только потому, что родина подала им знак, одною рукой подозвав к себе, а другою указав на будущее их детей.
Впереди них шла Надежда.
Все они пели одну и ту же песню, независимо от того, откуда они шли: с севера или с юга, с востока или с запада, из Эльзаса или из Бретани, из Прованса или из Нормандии. Кто научил их этой песне с тяжелой рифмой, похожей на старинные гимны, с которыми крестоносцы переплывали моря Архипелага и переходили равнины Малой Азии? Никому это неведомо; может быть, ангел обновления стряхнул ее со своих крыльев, пролетая над Францией.
Этим гимном была знаменитая песня "Дело пойдет", но не та, что пели в 1793 году; 1793 год все изменил, исказил: смех обратил в слезы, а пот — в кровь.
Нет, вся Франция, снявшаяся с насиженных мест, чтобы принести в Париж всеобщую клятву, тогда не могла петь слова угрозы, она не говорила:
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет!
Аристократам фонарь уготован.
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет!
Аристократов повесит народ.
Нет, Франция пела не гимн смерти, а гимн жизни; это была не песнь отчаяния, а песнь надежды.
Она на другой мотив пела следующие слова:
Слышишь, кругом повторяет народ:
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет!
Новый закон справедливо рассудит,
Все по евангельской мудрости будет:
Тех, кто высоко, падение ждет,
Те, кто унижены, выйдут вперед.
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет![24]
Чтобы принять пятьсот тысяч человек из Парижа и провинций, нужна была огромная арена. Кроме того, необходимо было позаботиться об амфитеатре на миллион зрителей.
В качестве арены было выбрано Марсово поле.
Зрителей предполагалось разместить на холмах Пасси и Шайо.
Но Марсово поле было плоским. Требовалось углубить его середину, а вынутую землю насыпать по краям, устроив возвышения.
Пятнадцать тысяч землекопов — из тех, что вечно жалуются на безработицу, а про себя просят Бога о том, чтобы он не посылал им работы, — городскими властями были отправлены с лопатами, заступами и мотыгами на Марсово поле, чтобы превратить эту равнину в ложбину, окруженную огромным амфитеатром. Эти пятнадцать тысяч человек должны были всего за три недели выполнить этот титанический труд, однако уже спустя два дня после начала земляных работ стало ясно, что им понадобится не менее трех месяцев.
Впрочем, они, возможно, больше получали ничего не делая, чем копая землю.
И тогда произошло чудо — по нему можно судить об энтузиазме парижан. За необъятную работу, которую не могли или не хотели выполнить несколько тысяч бездельников, взялось все парижское население. В тот же день как город облетел слух, что Марсово поле не будет готово к 14 июля, сто тысяч человек поднялись как один и сказали с тою уверенностью, с какою выражается воля народа и воля Божья: "Оно будет готово!"
К мэру Парижа от имени ста тысяч добровольцев была направлена депутация, и они договорились, что парижане, дабы не мешать наемным землекопам, будут работать по ночам.
Вечером того же дня в семь часов раздался пушечный выстрел, возвестивший окончание рабочего дня и начало ночной смены.
Вслед за пушечным выстрелом на Марсово поле со всех четырех концов — со стороны Гренель, со стороны реки, со стороны Гро-Кайу и со стороны Парижа — хлынул народ.
Каждый шагал со своим инструментом: кто с мотыгой, кто с заступом, кто с лопатой, кто с тачкой.
Другие катили бочки с вином под звуки скрипок, гитар, барабанов и флейт.
Люди всех возрастов, полов, сословий смешались в одну толпу: горожане, солдаты, аббаты, монахи, дамы, рыночные торговки, сестры милосердия, актрисы — все орудовали заступами, катили тачки или тележки. Впереди шагали дети, освещая факелами дорогу. Музыканты старались изо всех сил, и песня "Дело пойдет" заглушала шум и гам, подхватываемая сотней тысяч человек, а им вторили триста тысяч голосов, летевших со всех концов Франции.
Среди наиболее ревностных землекопов выделялись двое, прибывшие в числе первых добровольцев. Они были в военной форме; один из них был сорокалетний, коренастый здоровяк, смотревший исподлобья.
Он не пел и почти все время работал молча.
Другой был двадцатилетний юноша с открытым, улыбающимся лицом; у него были огромные голубые глаза, белоснежные зубы, светлые волосы, крепкие ноги с большими ступнями и крупными коленями. Он без отдыха поднимал здоровенными руками неимоверные тяжести, не останавливаясь катил тачку или тележку, пел не умолкая, искоса поглядывал на товарища и время от времени поддерживал его добрым словом, которое тот оставлял без ответа, подносил ему стаканчик вина, которое тот отталкивал, возвращался на свое место, пожимая плечами, и снова принимался за работу и копал за десять человек, а пел за двадцать.
Оба они были депутатами от нового департамента Эна. Департамент был расположен всего в десяти льё от Парижа; услышав, что в столице не хватает рабочих рук, они поспешили предложить: один — свою молчаливую помощь, другой — шумное и веселое участие.
Это были Бийо и Питу.
А теперь вы расскажем читателю о том, что происходило в Виллер-Котре на третью ночь после их прибытия в Париж, то есть в ночь с 5 на 6 июля, в то самое время, как мы их увидели на земляных работах.
В ту самую ночь с 5 на 6 июля около одиннадцати часов вечера доктор Реналь улегся в постель в надежде, которая так часто обманывает хирургов и врачей, — в надежде выспаться. Его разбудили три громких удара в дверь.
Как помнит читатель, славный доктор, если к нему звонили или стучали ночью, имел обыкновение отпирать сам, чтобы как можно скорее прийти на помощь нуждавшимся в нем людям.
На сей раз он, как обычно, вскочил с постели, накинул шлафрок, надел домашние туфли и поспешил по узкой лестнице вниз.
Как он ни торопился, ночному посетителю ждать не было, видимо, никакой возможности: он опять забарабанил в дверь и стучал до тех пор, пока дверь неожиданно перед ним не распахнулась.
Доктор Реналь узнал лакея, уже приходившего к нему однажды ночью от имени виконта Изидора де Шарни.
— О-о! — воскликнул доктор. — Это опять вы, друг мой! Это не упрек, прошу меня правильно понять. Однако если ваш хозяин снова ранен, пусть поостережется: не стоит гулять там, где пули сыплются градом.
— Нет, сударь, — отвечал лакей, — речь идет не о хозяине и не о ране, но на этот раз дело также не терпит отлагательства. Одевайтесь, сударь! Вот лошадь, я вас жду.
Доктору никогда не нужно было больше пяти минут на сборы. Теперь же по голосу лакея и в особенности по его нетерпеливому стуку он понял, что его очень ждут, а потому уложился в четыре минуты.
— Вот и я! — произнес он, снова появляясь на пороге.
Лакей не спешивался и держал в руках повод лошади, предназначенной для доктора Реналя. Тот вскочил в седло и, вместо того чтобы поехать налево, как это было в прошлый раз, поскакал вслед за лакеем направо.
Итак, сейчас его приглашали в сторону, противоположную Бурсонну.
Он миновал парк, оставив Арамон слева, въехал в лес и вскоре оказался в такой его пересеченной части, что дальше добираться на лошади было просто невозможно.
Вдруг прятавшийся за деревом человек шагнул ему навстречу.
— Это вы, доктор? — спросил он.
Не имея представления о намерениях незнакомца, доктор на всякий случай остановил коня, однако, узнав голос виконта Изидора де Шарни, отвечал:
— Да, это я. Что это за чертова дыра? Куда вы меня завели, господин виконт?
— Сейчас увидите, — сказал Изидор. — Можете спешиться; прошу вас следовать за мной.
Доктор слез с коня. Он начинал догадываться.
— A-а! Держу пари, что речь идет о родах! — воскликнул он.
Изидор схватил его за руку.
— Да, доктор, и потому обещайте мне хранить молчание, хорошо?
Доктор пожал плечами, будто хотел сказать:
"Ах, Боже мой, да не беспокойтесь, мне и не такое доводилось видеть!"
— В таком случае пожалуйте сюда, — будто отвечая мыслям доктора, пригласил его Изидор.
Зашуршав опавшей листвой, оба они пошли среди падубов и гигантских буков, вскоре исчезнув в темноте; сквозь трепетавшие на ветру листья время от времени поблескивали звезды; путники спустились в такой глубокий овраг, куда, как мы уже сказали, не могли пройти лошади.
Спустя некоторое время доктор разглядел верхушку Клуисова камня.
— О-о! — воскликнул он. — Уж не в хижину ли папаши Клуиса мы идем?
— Не совсем, — заметил Изидор, — но это рядом.
Обойдя огромную скалу, он подвел доктора ко входу в небольшой кирпичный домик, пристроенный к хижине старого гвардейца; можно было подумать — все кругом так и думали, — что старик сделал пристройку для собственного удобства.
Правда, стоило лишь заглянуть внутрь домика, и (даже если бы Катрин не лежала в эту минуту на кровати) сразу стало бы понятно, что это не так.
Стены оклеены прелестными обоями, на окнах — занавески в тон обоям; в простенке между окнами дорогое зеркало; под зеркалом туалетный столик с разложенными на нем предметами туалета из фарфора; два стула, пара кресел, небольшой диван и маленький книжный шкаф — таково было почти комфортабельное, как сказали бы в наши дни, внутреннее убранство, открывавшееся взгляду того, кто входил в эту комнатку.
Однако славный доктор не обратил на все это ни малейшего внимания. Едва увидев на кровати женщину, он поспешил к ней.
При виде доктора Катрин спрятала лицо в ладонях, но не могла ни сдержать рыданий, ни скрыть слез.
Изидор подошел к ней и назвал ее по имени. Она обняла его.
— Доктор! — сказал молодой человек. — Я вам вверяю жизнь и честь той, которая сегодня зовется лишь моей возлюбленной, но которую я надеюсь однажды назвать своей супругой.
— Как ты добр, дорогой Изидор! Спасибо тебе за эти слова! Ты прекрасно знаешь, что такая бедная девушка, как я, никогда не могла бы стать виконтессой де Шарни. Но моя признательность от этого не меньше. Ты знаешь, что мне будут нужны силы, ты хочешь меня поддержать. Будь спокоен, я ничего не боюсь. Самое страшное — показаться на глаза вам, дорогой доктор, и подать вам руку.
С этими словами она протянула руку доктору Реналю.
Но в этот момент приступ неведомой дотоле боли заставил Катрин изо всех сил вцепиться в руку доктора.
Тот многозначительно взглянул на Изидора, и виконт понял, что настал решающий момент.
Молодой человек опустился на колени перед кроватью больной.
— Катрин, девочка моя дорогая, — прошептал он, — я, наверное, должен был бы остаться с тобой рядом, поддержать тебя, приободрить. Но, боюсь, мне не вынести… Впрочем, если ты пожелаешь…
Катрин обхватила Изидора рукой за шею.
— Ступай! — приказала она. — Иди; спасибо за твою любовь, спасибо за то, что ты не можешь вынести даже вида моих страданий.
Изидор прижался губами к губам бедной девушки, еще раз пожал руку доктору Реналю и бросился вон из комнаты.
Два часа он блуждал, подобно теням Данте, которые не могут ни на минуту остановиться, чтобы передохнуть, а если остановятся — демон сейчас же станет подгонять их железным трезубцем. Каждую минуту он, описав круг, возвращался к двери, за которой свершалось болезненное таинство деторождения. Однако почти тотчас крик Катрин поражал его подобно железному трезубцу, и он снова был вынужден бежать прочь, чтобы возвращаться снова и снова.
Наконец он услышал голос доктора, а затем еще один нежный и слабый голосок. Он в два прыжка очутился перед дверью, на сей раз распахнутой настежь; на пороге стоял доктор, держа на руках младенца.
— Ну вот, Изидор, — вымолвила Катрин, — теперь я дважды принадлежу тебе: и как возлюбленная, и как мать!
Спустя неделю, в то же время, в ночь с 13 на 14 июля дверь снова отворилась. Из комнаты вышли два человека, неся на носилках женщину и ребенка. За ними следовал верхом на коне молодой человек, постоянно напоминая носильщикам об осторожности. Выйдя на главную дорогу из Арамона в Виллер-Котре, кортеж подошел к запряженной тремя лошадьми отличной берлине, в которую сели мать с ребенком.
Молодой человек отдал слуге приказания, спешился, бросил ему уздечку своего коня и тоже сел в карету. Не останавливаясь в Виллер-Котре и оставив его в стороне, карета проехала парком от Фазаньего двора до конца улицы Ларньи, а затем лошади крупной рысью поскакали в сторону Парижа.
Перед отъездом молодой человек оставил для папаши Клуиса кошелек, набитый золотыми монетами, а молодая женщина — письмо, адресованное Питу.
Доктор Реналь поручился, что, принимая во внимание быстрое выздоровление больной, а также крепкое сложение новорожденного — это был мальчик, — путешествие из Виллер-Котре в Париж в хорошей карете не угрожало никакими осложнениями.
Доверившись мнению доктора, Изидор решился на путешествие, совершенно необходимое ввиду предполагаемого возвращения Бийо и Питу из Парижа.
Господь, иногда неустанно покровительствующий тем, кого позднее он словно оставляет, пожелал, чтобы роды прошли в отсутствие Бийо и Питу; впрочем, отец и не знал, где скрывается его дочь, а Питу в своем простодушии даже не заметил, что Катрин была беременна.
К пяти часам утра карета подъехала к воротам Сен-Дени. Однако путешественники не смогли проехать бульварами из-за скопления народа по случаю праздника.
Катрин высунулась из кареты и сейчас же с криком отпрянула от окна и спряталась у Изидора на груди.
Первыми, кого она увидела среди федератов, оказались Бийо и Питу.
Работа, в результате которой огромная равнина должна была превратиться в необъятную долину меж двух холмов, была в самом деле завершена вечером 13 июля благодаря тому, что в ней принял участие весь Париж.
Многие из землекопов, желая быть уверенными в том, что на следующий день они найдут себе место, там же и ночевали, словно победители на поле боя.
Бийо и Питу присоединились к другим федератам и вместе с ними заняли место на бульваре. По воле случая, как мы видели, место, предназначавшееся для депутатов от департамента Эны, находилось именно там, где остановилась карета, в которой приехала в Париж Катрин вместе со своим сыном.
Цепочка, состоявшая исключительно из федератов, вытянулась от Бастилии до бульвара Бон-Нувель.
Каждый парижанин изо всех сил старался как можно лучше принять дорогих гостей. Когда стало известно, что прибыли бретонцы — старшие дети свободы, покорители Бастилии вышли к ним навстречу к Сен-Сиру и уже не отпускали от себя.
В то время наблюдались небывалые проявления бескорыстия и патриотизма.
Трактирщики собрались и единодушно решили не повышать цен, а, напротив, снизить их. Вот пример бескорыстия!
Журналисты, вечно соперничающие друг с другом и ведущие эту постоянную войну так страстно, что лишь разжигают ненависть, вместо того чтобы примирить противоборствующие стороны, — так вот журналисты, ну, по крайней мере, двое из них: Лустало и Камилл Демулен — предложили пишущим заключить федеративный пакт. Они отказывались от всякого соперничества, от всякой зависти; они обещали соревноваться отныне лишь в том, что содействует общественному благу. Вот пример патриотизма!
Это предложение, увы, не получило отклика в газетах, оставшись — и теперь, и на будущее — всего-навсего красивой утопией.
Национальное собрание получило, в свою очередь, долю электрического разряда, колебавшего Францию подобно землетрясению. За несколько дней до того оно по предложению г-на де Монморанси и г-на де Лафайета упразднило наследование титулов, отстаивавшееся аббатом Мори, сыном деревенского сапожника.
А еще в феврале Национальное собрание отменило наследование вины. Оно решило ввиду намечавшейся казни через повешение братьев Агасс, осужденных за изготовление фальшивых векселей, что эшафот не будет считаться бесчестьем ни для детей, ни для родителей осужденных.
Кроме того, в тот же день, когда Национальное собрание отменило передачу привилегий по наследству, когда оно отменило ответственность детей за вину родителей, какой-то немец с берегов Рейна, сменивший имя Жан Батист на Анахарсис — Анахарсис Клоотс, прусский барон, родившийся в Клеве, появился в Собрании как депутат от всего рода человеческого. Он привел с собой человек двадцать разных народов в их национальных костюмах; все бывшие изгнанники, они решили требовать от имени народов, единственных законных правителей, свое место в федерации.
"Оратору рода человеческого" было предоставлено место.
С другой стороны, влияние Мирабо чувствовалось ежедневно: благодаря этому могучему воину двор приобретал все новых сторонников не только в рядах правых, но и среди левых. Национальное собрание чуть ли не с энтузиазмом проголосовало за выделение по цивильному листу двадцати четырех миллионов королю и четырех миллионов — королеве.
Таким образом, к ним с избытком вернулись двести восемь тысяч франков долга, уплаченные кредиторам красноречивого трибуна, и шесть тысяч ливров ренты, назначенные ему ежемесячно.
В конечном счете Мирабо не ошибся и относительно настроения в провинциях: те из федератов, кто был принят Людовиком XVI, принесли в Париж восторг по отношению к Национальному собранию, но в то же время благоговение перед королевской властью. Они обнажали перед г-ном Байи шляпы с криками "Да здравствует нация!" и в то же время преклоняли колени перед Людовиком XVI и опускали к его ногам шпаги с возгласами "Да здравствует король!".
К несчастью, король не был поэтом, не был рыцарем, он не умел правильно отвечать на подобные движения души.
К сожалению, королева была чересчур горда: проникнутая лотарингским духом, она не оценила должным образом свидетельства душевного расположения народа.
И кроме того, — несчастная женщина! — она вынашивала мрачную мысль, нечто похожее на темное пятно на солнце.
Этим мрачным, темным пятном, терзавшим ее сердце, было отсутствие Шарни.
Шарни ведь мог бы вернуться, однако он по-прежнему оставался при г-не де Буйе.
Когда она впервые увидела Мирабо, ей пришла в голову мысль: почему бы ради развлечения не пококетничать с этим человеком? Мощный гений льстил самолюбию королевы и женщины тем, что готов был лечь у ее ног. Но что такое в конечном счете для сердца чей бы то ни было гений? Что значат для страстей эти триумфы самолюбия, эти победы тщеславия? Королева как женщина увидела в Мирабо прежде всего заурядного мужчину с нездоровой тучностью, изуродованным оспой морщинистым лицом, обвисшими щеками, покрасневшими глазами, опухшей шеей; она сейчас же мысленно противопоставила его графу де Шарни — элегантному дворянину в расцвете лет и зрелой мужской красоты, блестящему офицеру, которому так шла военная форма, придававшая ему вид короля сражений. А Мирабо в те минуты, когда гений не воодушевлял его властного лица, походил в своем костюме на переодетого каноника. Королева пожала плечами, тяжело вздохнула, опустила глаза, покрасневшие от слез и бессонных ночей. Пытаясь мысленно преодолеть разделяющее ее и любимого расстояние, едва сдерживая рыдания, с болью в голосе она прошептала: "Шарни! О, Шарни!"
Какое дело было в подобные минуты этой женщине до того, что целые народы готовы были пасть к ее стопам? Какое значение для нее имели эти людские волны, будто поднявшиеся во время прилива по воле всех четырех посланных с небес ветров и разбивавшиеся о ступени трона с криками: "Да здравствует король! Да здравствует королева!" Стоило знакомому голосу шепнуть ей на ухо: "Мария! Я все тот же! Антуанетта! Я вас люблю!", и она готова была бы поверить, что и вокруг нее ничто не изменилось; один этот голос сделал бы больше для успокоения ее души, для того чтобы разгладилось ее чело, чем все эти крики, все эти обещания, все эти клятвы.
И вот 14 июля безучастно наступило в положенное ему время, вызвав к жизни великие и незначительные события, составляющие историю обездоленных и могущественных, народа и королевской власти.
Неужели этот кичливый день 14 июля не догадывался, что ему суждено осветить собою неслыханное, неведомое доселе, великолепное зрелище, если явился он хмурым, дождливым и ветреным?
Однако французский народ известен своей веселостью: он готов даже дождь в праздничный день встретить с улыбкой.
Национальные гвардейцы Парижа и федераты, съехавшиеся из провинций, смешались на бульварах; с пяти часов утра они мокли под дождем, умирали с голоду, но смеялись и пели.
Парижские обыватели не могли уберечь их от дождя, зато приняли решение спасти от голода.
Изо всех окон парижане стали спускать веревки с привязанными к ним булками, окороками, бутылками с вином.
И так было на всех улицах, где они проходили. По пути их следования сто пятьдесят тысяч человек заняли места на возвышениях Марсова поля, а еще сто пятьдесят тысяч встали позади них.
Что до амфитеатров Шайо и Пасси, то они были забиты людьми, число которых невозможно было определить.
Он был великолепен, этот цирк, огромный амфитеатр, величественная арена, где произошло объединение Франции и где однажды должно состояться объединение всего мира!
Суждено нам увидеть этот праздник или нет — какое это имеет значение? Увидят наши сыновья, увидит грядущий век!
Одно из величайших заблуждений человека — вера в то, что весь мир создан ради его коротенькой жизни, в то время как именно это сцепление человеческих жизней, кратких, эфемерных мгновений, почти невидимых никому, кроме Божьего ока, и составляет время, то есть более или менее продолжительный период, в течение которого Провидение, эта Исида с четырьмя сосцами, наблюдающая за народами, свершает свою таинственную работу, продолжает непрестанное созидание.
Конечно, все, кто был там, верили, что вот-вот ухватят ее за оба крыла, эту богиню-беглянку, называемую Свободой, которая вырывается из рук и исчезает, чтобы появиться вновь с каждым разом еще более гордой и блестящей.
Они заблуждались, как потом ошиблись и их сыновья, полагая, что потеряли ее навсегда.
А какая радость охватывала толпу, какая вера вселялась в сердца тех, кто сидел или стоял, как и тех, кто, пройдя по деревянному мосту, переброшенному от Шайо, затопили Марсово поле, хлынув через триумфальную арку!
По мере того как на Марсово поле входили батальоны федератов, при виде этой поразительной картины восторженные крики рвались из самой глубины души изумленных присутствовавших.
Подобное зрелище и в самом деле никогда еще не открывалось человеческому глазу.
Марсово поле, преобразившееся как по волшебству, меньше чем за месяц стало долиной окружностью в целое льё!
На четырехугольных откосах этой долины сидят или стоят триста тысяч человек!
Посредине высится алтарь отечества, а к венчающему алтарь обелиску ведут четыре лестницы соответственно четырем его граням!
На каждом из четырех углов сооружения — огромные курильницы; в них дымится ладан, который воскуривается только во имя Господа Бога! — так решило Национальное собрание.
На каждой из четырех граней обелиска — надписи, всему миру возвещающие о том, что французский народ свободен, и призывающие к свободе другие народы!
О величайшая радость наших отцов! При виде всего происходившего ты была столь всесильна, глубока, неподдельна, что твои отголоски дошли и до нас!
Однако небеса были красноречивы, как античные предзнаменования!
Каждое мгновение приносило с собой сильный ливень, порывы ветра, мрачные тучи: 1793-й, 1814-й, 1815-й!
Время от времени сквозь разрывы в тучах пробивался солнечный луч: 1830-й, 1848-й!
О пророк! Если бы ты явился предсказать будущее этому миллиону людей, как бы они тебя приняли?
Как греки принимали Калхаса, как троянцы принимали Кассандру!
Впрочем, в этот день раздавались всего два голоса: голос веры и вторящий ему голос надежды.
Перед зданиями Военной школы были построены крытые галереи.
Эти галереи были задрапированы и увенчаны трехцветными флагами. Галереи предназначались для королевы, придворных и членов Национального собрания.
Два одинаковых трона, отстоявшие один от другого на три шага, предназначались для короля и председателя Национального собрания.
Король, получивший только на один день звание верховного главнокомандующего национальной гвардией Франции, передал командование генералу Лафайету!
Итак, Лафайет был в этот день генералиссимусом-коннетаблем, которому подчинялась шестимиллионная армия!
Его судьба спешила к вершине! Она давно переросла его самого и скоро должна была закатиться и угаснуть.
В этот день она находилась в своем апогее. Но, как ночные привидения, перерастающие человеческие очертания, она разрослась лишь для того, чтобы истаять, испариться, исчезнуть навсегда.
Пока еще во время праздника Федерации все было реальным и обладало силой реальности: и народ, который скоро скажет "долой"; и король, которому предстоит лишиться головы; и генералиссимус, белый конь которого унесет его в изгнание.
Под ледяным дождем, под резкими порывами ветра, в свете редких лучей не солнца даже, а просто дневного света, сочившегося с небес сквозь рваные облака, федераты входили в необъятный цирк через три пролета триумфальной арки; вслед за авангардом, если можно так выразиться, около двадцати пяти тысяч парижских выборщиков развернулись двумя полукругами и обступили цирк; за ним встали представители Коммуны и, наконец, члены Национального собрания.
Для каждого из прибывавших было предусмотрено свое место на галереях, примыкавших к Военной школе, и потому толпа текла ровно и спокойно, вскипая лишь, подобно волне, перед скалой — алтарем отечества — и обтекая его с обеих сторон, а потом смыкаясь вновь и уже касаясь головой галерей, тогда как хвост огромной змеи еще завивался своим последним кольцом у триумфальной арки.
За выборщиками, представителями Коммуны и членами Национального собрания следовали, замыкая шествие, федераты, военные депутации и национальные гвардейцы.
Каждый департамент нес свое отличительное знамя; однако эти знамена связывал между собой, охватывал, делал национальными огромный пояс трехцветных знамен, свидетельствовавший в глазах и сердцах присутствовавших о том, что существуют лишь два слова, с которыми народы — Божьи работники — свершают великие деяния: "Отечество" и "Единство".
В это время председатель Национального собрания сел в свое кресло, король — в свое, королева заняла место на трибуне.
Увы! Бедная королева! Двор ее имел жалкий вид. Ее лучшие подруги испугались и покинули ее. Возможно, если бы стало известно, что благодаря Мирабо король получил двадцать пять миллионов, кто-нибудь из них и вернулся бы; но они об этом не знали.
Что же до того, кого Мария Антуанетта тщетно искала глазами, то ей было известно, что его не завлечь ни золотом, ни могуществом.
В отсутствие графа де Шарни ей хотелось видеть рядом с собой хоть одно дружеское и преданное лицо.
Она спросила, где виконт Изидор де Шарни и отчего в то время, когда у королевской власти так мало сторонников в окружающей их необъятной толпе, истинных защитников не видно ни вокруг короля, ни у ног королевы.
Никто не знал, где находится Изидор де Шарни; а если бы кто-нибудь и сказал королеве, что в это самое время он перевозил свою возлюбленную, простую крестьянку, в скромный домик, построенный на склоне холма Бельвю, королева бы, верно, пожала плечами от жалости, если бы, разумеется, это сообщение не заставило ее сердце сжаться от зависти.
Кто знает, может быть, наследница цезарей отдала бы трон и корону, согласилась бы стать безвестной крестьянкой, дочерью простого фермера, лишь бы Оливье продолжал любить ее так же, как Изидор любил Катрин.
Возможно, именно об этом размышляла она в ту минуту, когда Мирабо, поймав один из ее загадочных взглядов, блеснувший то ли небесным лучом, то ли грозовой молнией, громко воскликнул:
— О чем же, интересно, думает сейчас наша волшебница?
Если бы Калиостро слышал его вопрос, он вероятно, ответил бы так: "Она думает о роковой машине, которую я показал ей в замке Таверне в графине с водой и которую она узнала однажды вечером в Тюильри на рисунке доктора Жильбера". И великий пророк, столь редко ошибавшийся, на сей раз оказался бы не прав.
Она думала о том, что Шарни нет с ней рядом и что его любовь угасла.
А кругом раздавался грохот пятисот барабанов и шум двух тысяч музыкальных инструментов, почти полностью заглушаемых криками: "Да здравствует король! Да здравствует закон! Да здравствует нация!"
Вдруг воцарилась глубокая тишина.
Король восседал на троне, как и председатель Национального собрания.
Двести священников в белоснежных стихарях подходили к алтарю; впереди всех выступал епископ Отёнский — г-н де Талейран, покровитель всех дающих присягу: прошлых, настоящих и будущих.
Он поднялся, хромая, по ступеням алтаря, словно Мефистофель, поджидающий Фауста; тому было суждено появиться 13 вандемьера.
Месса, отслуженная епископом Отёнским! Мы забыли назвать ее в числе дурных предзнаменований.
Это произошло как раз в тот момент, когда гроза разразилась с новой силой; можно было подумать, что небеса протестуют против этого лжесвященника, собиравшегося осквернить священное таинство мессы и поднести Всевышнему в качестве дарохранительницы свою душу, которую ему еще не раз суждено было запятнать клятвопреступлениями.
Департаментские стяги и трехцветные флаги будто охватывали алтарь тысячецветным поясом, развевавшимся под порывами юго-западного ветра.
Завершив мессу, г-н де Талейран сошел на несколько ступеней вниз и благословил национальный флаг и стяги восьмидесяти трех департаментов.
Затем началась священная церемония присяги.
Первым присягу приносил Лафайет от имени национальных гвардейцев всего королевства.
Вслед за ним слово взял председатель Национального собрания и поклялся от имени Франции.
Король произнес клятву от своего собственного имени.
Происходило все так: Лафайет спешился, прошел расстояние, отделявшее его от алтаря, поднялся по лестнице, вынул шпагу из ножен, дотронулся ее острием до Евангелия и твердым, уверенным голосом проговорил:
— Мы клянемся вечно хранить верность нации, закону, королю; всеми силами поддерживать конституцию, принятую Национальным собранием и одобренную королем; в соответствии с законами обеспечивать безопасность граждан и их имущества, а также обращение зерна и продовольствия внутри королевства, взимание общественных налогов, какую бы форму они ни принимали; сохранять единство со всеми французами, крепить нерушимые узы братства.
Собравшиеся слушали в глубоком молчании.
Едва он договорил, как разом грянула сотня пушек, подавая этим сигнал соседним департаментам.
В ответ близлежащие укрепленные города полыхнули заревом, сопровождавшимся устрашающим громом — изобретением человека (если бы превосходство оценивалось силой причиняемых бедствий, то этот гром уже давно превзошел бы гром Божий).
Как круги, разбегающиеся по воде от брошенного на середину озера камня, расширяются до тех пор, пока не достигнут берегов, так кольца огня и грохот разрывов все шире охватывали пространство, двигаясь от центра к окраинам, от Парижа — к границам, из сердца Франции — к другим странам.
Потом встал председатель Национального собрания, а вслед за ним и все депутаты. Он сказал:
— Я клянусь хранить верность нации, закону, королю, поддерживать всеми силами конституцию, принятую Национальным собранием и одобренную королем.
Как только он замолчал, вспыхнул такой же огонь, раздался такой же грохот, прокатившийся эхом к окраинам Франции.
Наступила очередь короля.
Он поднялся.
Тише! Слушайте все, как будет клясться в верности нации тот, кто предает ее в глубине души.
Будьте осторожны, государь! Тучи уходят, небо очистилось, появляется солнце.
А солнце — это Божье око! Бог смотрит на вас.
— Я, король французов, — говорит Людовик XVI, — клянусь употреблять всю данную мне государственным законом власть для поддержания конституции, принятой Национальным собранием и одобренной мною, а также клянусь следить за исполнением законов.
О государь, государь! Почему же и на этот раз вы не пожелали принести клятву на алтаре?
Четырнадцатому июля ответит двадцать первое июня, загадку Марсова поля объяснит Варенн.
Однако притворная то была клятва или искренняя ее сопровождали такой же огонь и такой же грохот пушек.
Сотня залпов прогремела точно так же, как в честь Лафайета и председателя Национального собрания, а артиллерия департаментов в третий раз донесла до европейских королей предупреждение: "Будьте осторожны! Франция поднялась! Будьте осторожны, Франция хочет свободы, и, как римский посол, носивший в складках своего плаща мир и войну, Франция готова тряхнуть плащом над миром!"
Настал час всеобщего ликования.
Мирабо забыл на мгновение о королеве, Бийо забыл о Катрин.
Король удалился, провожаемый единодушными приветственными криками.
Члены Национального собрания вернулись в зал заседаний в сопровождении того же кортежа.
Город Париж вручил ветеранам армии знамя, и было решено, что это знамя должно висеть под сводами Национального собрания как напоминание будущим законодателям о счастливой эпохе, наступление которой только что отпраздновали, а также "как символ, призванный напоминать солдатам, что они подчинены двум властям и не имеют права его разворачивать без взаимного согласия этих двух властей", как рассказывает обо всем этом "История Революции глазами двух друзей свободы".
Предвидел ли сам Шапелье, предложивший принять этот декрет, 27 июля, 24 февраля и 2 декабря?
Наступила ночь. С утра праздник начался на Марсовом поле, а к вечеру переместился на площадь Бастилии.
Восемьдесят три дерева — по количеству департаментов — были высажены на месте фундаментов восьми башен крепости. Между деревьями были натянуты веревки с фонариками. Посредине возвышался огромный шест со знаменем; на нем большими буквами было написано: "СВОБОДА". Неподалеку от рва в большую яму, умышленно оставленную незарытой, были сброшены кандалы, цепи, решетки Бастилии и знаменитый барельеф с башенных часов, представлявший рабов в цепях. Кроме того, взгляду присутствовавших открывались распахнутые настежь темницы, пугавшие разверстыми и жутко подсвеченными пастями, впитавшими столько слез и заглушившими столько стонов. Наконец, привлеченные звуками музыки, доносившимися сквозь густую листву, зрители оказывались в бывшем внутреннем дворе, где был организован ярко освещенный бальный зал, а над входом в него красовались слова, являвшие собою не что иное, как осуществившееся предсказание Калиостро:
"ЗДЕСЬ ТАНЦУЮТ"
За одним из тысячи столов, накрытых вокруг Бастилии под сенью деревьев, повторявших очертания старой крепости почти так же точно, как камешки, высеченные господином архитектором Паллуа, двое мужчин восстанавливали свои силы, истощенные целым днем маршей, контрмаршей и маневров.
Перед ними были огромный круг колбасы, четырехфунтовый хлеб и две бутылки вина.
— По правде сказать, хорошо поесть, когда голоден, и выпить, когда тебя мучает жажда! — опорожнив одним глотком стакан, воскликнул тот из них, кто был помоложе; он был в форме капитана национальной гвардии; другой же, по виду раза в два старше, был в костюме федерата.
Помолчав, молодой человек продолжал:
— А вы что же, папаша Бийо, не хотите ни есть, ни пить?
— Я уже ел и пил, — отвечал тот, — и хочу я только одного…
— Чего?
— Об этом я тебе скажу, друг мой Питу, когда придет мой час сесть за стол.
Питу не уловил насмешки в ответе Бийо. Тот мало выпил и съел, несмотря на трудный день и "голодную жизнь", как говорил Питу; однако со времени отъезда из Виллер-Котре в Париж и в течение тех пяти дней, вернее, ночей, которые они проработали на Марсовом поле, Бийо все так же мало пил и ел.
Питу знал, что некоторые недомогания, не будучи сами по себе опасными, могут временно лишить аппетита даже самого крепкого человека; всякий раз, видя, как мало ест Бийо, он его вот так же расспрашивал, почему тот не ест; Бийо отвечал, что не голоден, и это вполне удовлетворяло Питу.
Но было нечто такое, что смущало Питу, и дело было вовсе не в умеренности желудка Бийо: всякий человек волен есть мало или вообще ничего не есть. Кроме того, чем меньше съедал Бийо, тем больше доставалось Питу. Его настораживала скупость фермера на слова.
Когда Питу сидел за столом не один, он любил поговорить. Он заметил, что разговоры не только не мешали глотанию, но и помогали пищеварению, и это наблюдение столь глубоко укоренилось в его мозгу, что, когда он ел в одиночестве, он пел.
Если, разумеется, он не был печален.
Однако теперь у Питу не было причины для печали — наоборот!
Его жизнь в Арамоне с некоторых пор снова стала весьма приятной. Питу, как мы видели, любил, вернее, обожал Катрин, и я предлагаю читателю принять это слово в его буквальном смысле. А что нужно итальянцу или испанцу, обожающему Мадонну? Видеть Мадонну, преклонить колени перед Мадонной, молиться Мадонне…
Что делал Питу?
С наступлением ночи он шел к домику у Клуисова камня; он видел Катрин, опускался на колени перед Катрин, молился на Катрин.
И девушка, признательная за оказанную ей Питу огромную услугу, не мешала ему в этом. Взгляд ее был обращен в другую сторону, дальше, выше!..
Правда, время от времени в душу славного малого закрадывалась ревность: это случалось, когда Питу приносил с почты письмо от Изидора к Катрин или когда он относил на почту письмо от Катрин к Изидору.
Однако по зрелом размышлении это положение было несравненно лучше того приема, который был ему оказан на ферме после его первого возвращения из Парижа, когда Катрин, признав в Питу демагога, врага благородных и аристократов, выставила его за дверь со словами, что на ферме для него работы нет.
Не подозревая о беременности Катрин, он и не сомневался в том, что так будет длиться вечно.
Разумеется, он покинул Арамон не без сожаления, однако он понимал, что высокое звание обязывало его подавать пример рвения, вот он и отпросился у Катрин, поручив ее заботам папаши Клуиса, и пообещал вернуться как можно скорее.
Таким образом, у Питу за спиной не осталось ничего такого, что могло бы ввергнуть его в печаль.
И в Париже ничто не могло омрачить состояние духа Питу.
Он нашел доктора Жильбера, вручил ему отчет о том, как он использовал его двадцать пять луидоров, и передал слова благодарности от тридцати трех гвардейцев, обмундированных на эти деньги, а доктор Жильбер дал ему еще двадцать пять луидоров, но не только для национальной гвардии, а и на собственные нужды Питу.
Питу, со свойственными ему простотой и добродушием, принял луидоры.
Так как г-н Жильбер был для него богом, он не видел в этом даре ничего плохого.
Когда Бог посылал дождь или солнце, Питу никогда не приходило в голову вооружаться зонтиком для отражения Божьих даров.
Нет, он принимал и то и другое, и, как цветы, как деревья, он всякий раз прекрасно себя чувствовал.
Затем, после минутного размышления, Жильбер поднял красивое задумчивое лицо и сказал:
— Я полагаю, дорогой Питу, у Бийо есть что мне рассказать; не хочешь ли ты, пока я поговорю с Бийо, навестить Себастьена?
— О, с удовольствием, господин Жильбер! — воскликнул Питу, захлопав в ладоши, словно ребенок. — Я и сам этого очень хотел, только не смел просить вас об этом.
Жильбер опять задумался.
Взяв перо, он написал несколько слов и сложил листок в виде письма, адресовав его сыну.
— Вот письмо! — сказал он. — Возьми фиакр и отправляйся к Себастьену; возможно, после получения моего письма он захочет поехать с визитом; проводи его, хорошо, дорогой Питу? И подожди у входа. Может быть, тебе придется ждать его около часу, а может, и дольше. Но я знаю, что ты всегда готов услужить; можешь считать, что оказываешь мне этим большое одолжение, ты ведь не будешь скучать?
— Нет, будьте покойны, — отвечал Питу, — мне никогда не бывает скучно, господин Жильбер. Кстати, я по дороге загляну к булочнику и захвачу у него хлеба, а если мне нечем будет заняться в карете, я поем.
— Прекрасно! — заметил Жильбер. — Только в целях гигиены, — прибавил он с улыбкой, — не стоит есть всухомятку, хлеб надо запивать, дорогой Питу.
— Тогда я к хлебу прикуплю еще свиного паштета и бутылку вина, — пообещал Питу.
— Браво! — воскликнул Жильбер.
Ободренный похвалой, Питу спустился, сел в фиакр, приказал ехать в коллеж Святого Людовика, там спросил Себастьена, гулявшего в саду, и, когда тот вышел к Питу, схватил его в охапку, как Геракл — Телефа, от души расцеловал, потом опустил на землю и вручил ему отцовское письмо.
Себастьен поцеловал письмо с чувством почтительности и в то же время нежной любви, которую он испытывал к отцу; затем, на минуту задумавшись, спросил:
— Питу! Отец тебе не говорил, чтобы ты меня куда-нибудь отвез?
— Да, если тебе захочется туда поехать.
— Да, да! — торопливо проговорил мальчик. — Мне очень этого хочется. Передай отцу, что я согласился с радостью.
— Отлично! — сказал Питу. — Кажется, это такое место, где ты любишь бывать?
— Знаешь, Питу, я там был всего однажды, но буду счастлив туда вернуться.
— В таком случае, — заметил Питу, — осталось только предупредить аббата Берардье, что ты уходишь. У входа нас ждет фиакр; я тебя забираю.
— Чтобы не терять время, дорогой Питу, — сказал юноша, — отнеси аббату записку отца, а я приведу себя в порядок и догоню тебя во дворе.
Питу отнес записку аббату, получил exeat[25] и спустился во двор.
Встреча с аббатом Берардье удовлетворила самолюбие Питу; год тому назад в день взятия Бастилии нищий крестьянин в каске, с саблей в руке и, можно сказать, без штанов, наделал шуму в коллеже не столько оружием, которое у него было, сколько одеждой, которой у него не было. Теперь же он предстал перед аббатом в треугольной шляпе, в голубом мундире с белыми отворотами, в кюлотах и с эполетами капитана; теперь он чувствовал в себе уверенность, которую придает нам уважение сограждан; теперь он явился как депутат, прибывший на праздник Федерации, и имел право на оказываемые ему знаки внимания.
И аббат Берардье встретил Питу с должной почтительностью.
Почти в то же время как Питу спускался по лестнице, которая вела из кабинета аббата, Себастьен, имевший отдельную комнату, сбегал вниз по другой лестнице.
Себастьен повзрослел и возмужал. Это был теперь очаровательный юноша лет шестнадцати-семнадцати; лицо его обрамляли великолепные каштановые волосы, а голубые глаза уже горели юношеским огнем, ярким, словно лучи восходящего солнца.
— Вот и я! — не скрывая радости, закричал он, обращаясь к Питу. — Идем!
Питу не сводил с него радостного и вместе с тем изумленного взгляда, так что Себастьену пришлось повторить свое приглашение.
На сей раз Питу последовал за юношей.
Оказавшись у ворот, Питу предупредил Себастьена:
— Я, знаешь ли, понятия не имею, куда мы едем; стало быть, адрес будешь давать ты.
— Не беспокойся, — ответил Себастьен.
Он обратился к кучеру:
— Улица Кок-Эрон, дом номер девять, первые ворота со стороны улицы Платриер.
Этот адрес ничего не говорил Питу, и он молча сел в карету вслед за Себастьеном.
— Дорогой Питу! — предупредил Себастьен. — Если лицо, к которому я еду, находится сейчас у себя, то я пробуду там час, а может быть, и больше.
— Это пусть тебя не беспокоит, Себастьен, — большой рот Питу расплылся в радостной улыбке, — я все предусмотрел. Эй, кучер, остановите!
В это время фиакр проезжал мимо булочной. Кучер придержал лошадей; Питу вышел, купил двухфунтовый хлеб и вернулся в фиакр.
Проехав еще немного, Питу снова приказал кучеру остановиться.
Экипаж остановился у входа в кабачок.
Питу вышел, купил бутылку вина и снова занял свое место рядом с Себастьеном.
Наконец Питу остановил кучера в третий раз. Это было возле мясной лавки.
Питу вышел и купил четверть свиного паштета.
— Ну вот теперь можете не останавливаясь ехать на улицу Кок-Эрон, — удовлетворенно проговорил он, — у меня есть все что нужно.
— Прекрасно! — воскликнул Себастьен. — Я вижу, что тебе есть чем заняться и совершенно спокоен за тебя.
Фиакр выехал на улицу Кок-Эрон и остановился у дома под номером 9.
По мере приближения к этому дому Себастьена все сильнее охватывала дрожь. Он вставал в фиакре, высовывался в окно и беспрестанно подгонял кучера, хотя — это следует отметить к чести возницы и двух его кляч — призывы юноши ни на шаг не ускоряли дела:
— Ну же, кучер, скорее!
Как водится, всякий достигает своей цели: ручеек — речки, речка — большой реки, а река — океана; так и фиакр доехал наконец до места и остановился, как мы уже сказали, у дома под номером 9.
Не ожидая, когда кучер отворит дверцу, Себастьен сам торопливо ее распахнул, в последний раз обнял Питу, спрыгнул на землю и громко позвонил; когда дверь отворилась, он спросил у привратника, дома ли госпожа графиня де Шарни, и, не выслушав ответа, бросился к особняку.
При виде очаровательного и хорошо одетого юноши привратник даже не пытался его задержать, так как графиня была у себя; старик лишь запер дверь, после того как убедился, что мальчик пришел один и что никто больше не собирается входить во двор.
Спустя пять минут, когда Питу уже отхватил ножом кусок свиного паштета, зажал в коленях откупоренную бутылку и вгрызся белоснежными зубами в свежий хлеб с хрустящей корочкой, дверца фиакра распахнулась и привратник, обнажив голову, обратился к Питу со следующей речью, которую тот заставил старика повторить дважды:
— Госпожа графиня де Шарни просит господина капитана Питу оказать ей честь пожаловать в дом, чтобы не ждать господина Себастьена в фиакре.
Питу, как мы уже сказали, заставил привратника повторить эти слова, и, так как после второго раза сомнений у него не осталось, он вздохнул, через силу проглотил откушенный хлеб, положил паштет вместе с отрезанным куском обратно в бумагу и поставил бутылку в угол фиакра, позаботившись о том, чтобы ни одна капля не пролилась.
Все еще ошеломленный этим приключением, он последовал за привратником. Его изумление возросло вдвое, когда он увидел в передней ожидавшую его красивую даму. Одной рукой она обнимала Себастьена, а другую протянула Питу со словами:
— Господин Питу, вы привезли ко мне Себастьена и тем доставили огромную радость, на которую я не смела и надеяться, вот почему я хотела поблагодарить вас лично.
Питу смотрел во все глаза; Питу что-то лепетал в ответ; Питу словно не замечал протянутой ему руки.
— Возьми эту руку и поцелуй ее, Питу, — подсказал Себастьен, — моя мать тебе позволяет.
— Твоя мать? — переспросил Питу.
Себастьен кивнул.
— Да, я его мать, — подтвердила Андре, сияя счастливыми глазами. — Я мать, которой вы вернули сына после девяти месяцев разлуки; я видела его лишь однажды, но надеюсь, что вы привезете его ко мне еще не раз и потому не хочу скрывать от вас правду, хотя, если эта тайна откроется, я погибла!
Всякий раз, как кто-либо взывал к сердцу и преданности славного малого, можно было быть совершенно уверенным, что Питу отбросит в то же мгновение и сомнения, и колебания.
— О сударыня! — вскричал он, схватив протянутую графиней де Шарни руку и припав к ней губами. — Будьте покойны, ваша тайна — вот здесь!
Выпрямившись, он с достоинством прижал свою руку к груди.
— А теперь, господин Питу, — продолжала графиня, — мой сын мне сообщил, что вы не обедали; входите в столовую, и, пока я поговорю с Себастьеном, — вы ведь не откажете матери в этом счастье, не так ли? — вам подадут обед и вы наверстаете упущенное время.
Одарив Питу на прощание взглядом, каким она не удостаивала и самых знатных вельмож при дворе Людовика XV или Людовика XVI, она увлекла за собой Себастьена через гостиную прямо в спальню, оставив оглушенного Питу в столовой в ожидании обещанного ею обеда.
Спустя несколько минут обещание было исполнено. Две отбивные, холодный цыпленок и горшочек варенья были расставлены на столе вместе с бутылкой бордо, хрустальным бокалом венецианского стекла, тонкого, словно муслин, и стопкой тарелок китайского фарфора.
Мы не беремся утверждать, что, сколь ни изящна была сервировка, Питу не пожалел о своем двухфунтовом каравае, свином паштете и бутылке вина под зеленым сургучом.
Когда он взялся за цыпленка, проглотив перед тем пару отбивных, дверь в столовую распахнулась и на пороге появился молодой человек, собираясь пройти в гостиную.
Питу поднял голову, молодой дворянин опустил глаза, оба они одновременно узнали друг друга и разом вскрикнули:
— Господин виконт де Шарни!
— Анж Питу!
Питу встал, сердце его сильно билось; при виде молодого человека он вспомнил самые горестные волнения своей жизни.
А Изидор ничего не испытал при встрече с Питу; он лишь вспомнил о просьбе Катрин поблагодарить славного малого.
Он не знал, да и не догадывался о глубокой любви Питу к Катрин, той любви, в которой Питу черпал силы для служения любимой девушке. Изидор подошел прямо к Питу; хотя на том были мундир и эполеты капитана, он по привычке видел в нем арамонского крестьянина, охотившегося на Волчьей пустоши, работника на ферме Бийо.
— A-а, это вы, господин Питу, — промолвил он, — очень рад вас видеть; я давно хотел вас поблагодарить за услуги, которые вы нам оказали.
— Господин виконт! — довольно твердо возразил в ответ Питу, хотя почувствовал, как его охватила дрожь, — я оказывал эти услуги мадемуазель Катрин, и только ей.
— Ну да, до того времени пока не узнали, что я ее люблю. А с того времени услуги имеют отношение и ко мне: вы передавали мои письма, выстроили домик рядом с Клуисовым камнем… Должно быть, вы потратились…
Изидор поднес руку к карману, будто испытывая Питу.
Тот его остановил.
— Сударь! — воскликнул он с достоинством, которое иногда с удивлением замечали в нем собеседники. — Я по возможности оказываю услуги, но никогда не беру за это денег! Еще раз вам повторяю, что я оказывал эти услуги мадемуазель Катрин. Мадемуазель Катрин — мой друг. Если она считает себя обязанной, она сама выплатит мне свой долг, вы же ничего мне не должны, потому что я все делал для мадемуазель Катрин и ничего — для вас. Вы, стало быть, ничего мне не должны.
Его слова, а в особенности тон, каким они были произнесены, поразили Изидора.
Возможно, он только теперь обратил внимание на мундир Питу и эполеты капитана.
— Напротив, господин Питу, — продолжал настаивать Изидор, слегка наклонив голову, — я кое-чем вам обязан и должен вам кое-что предложить. Я обязан вас поблагодарить и должен предложить вам свою руку. Надеюсь, вы доставите мне удовольствие принять мою благодарность и окажете честь пожать мою руку.
В ответе Изидора было столько благородства, так величаво протянул он руку, что Питу почувствовал себя побежденным и коснулся протянутой руки.
В эту минуту из гостиной выглянула графиня де Шарни.
— Виконт, — обратилась она к молодому человеку, — вы меня спрашивали; я к вашим услугам.
Изидор поклонился Питу и последовал за графиней в гостиную.
Он собирался было захлопнуть дверь, чтобы остаться с графиней наедине, однако Андре придержала дверь и оставила ее приоткрытой.
Очевидно, это входило в намерения графини.
Итак, Питу мог слышать, о чем говорили в гостиной.
Он заметил, что дверь из гостиной в спальню тоже была отворена; оставаясь незамеченным, Себастьен, как и Питу, мог слышать, о чем будут говорить графиня и виконт.
— Вы спрашивали меня, сударь? — повторила свой вопрос графиня, обращаясь к деверю. — Могу ли я узнать, какой счастливый случай привел вас ко мне?
— Сударыня, — отвечал Изидор, — я получил вчера вести от Оливье. Как и в предыдущих своих письмах, он просит меня передать вам поклон; он еще не знает, когда вернется, и будет счастлив, как он пишет, получить от вас известия — либо в письме, если вы пожелаете передать со мной письмо, либо на словах.
— Сударь, я до сих пор не имела возможности ответить на письмо господина де Шарни, которое получила накануне его отъезда, потому что не знала, где он сейчас. Однако я охотно воспользуюсь вашим посредничеством, чтобы выполнить долг покорной и почтительной супруги. Итак, завтра письмо для господина де Шарни будет готово, если вам будет угодно за ним прислать.
— Можете не торопиться, сударыня, — отвечал Изидор, — я приеду за ним не завтра, а дней через пять-шесть; мне необходимо срочно уехать; не знаю, сколько времени эта поездка займет, но немедленно по возвращении я буду иметь честь выразить вам свое почтение и взять у вас письмо.
Изидор поклонился графине, она ответила на поклон и, по-видимому, проводила деверя через другой выход, потому что на обратном пути ему не пришлось проходить через столовую, где Питу, отдав должное цыпленку, как прежде отдал должное двум отбивным, теперь взялся за горшочек с вареньем.
И вот с вареньем было покончено и горшочек блестел, как хрустальный бокал, из которого Питу только что допил последний глоток бордо, как вдруг на пороге появилась графиня вместе с Себастьеном.
Трудно было узнать строгую мадемуазель де Таверне или важную графиню де Шарни в молодой матери, опиравшейся на руку своего мальчика: глаза ее сияли от счастья, улыбка была несказанно прекрасна; на бледных, впервые омытых сладостными слезами щеках Андре заиграл нежный румянец, удививший даже ее; материнская любовь, составляющая для женщины полжизни, только что вернулась к ней благодаря двум часам, проведенным ею в обществе сына.
Она еще раз осыпала лицо Себастьена поцелуями, потом вручила сына Питу и пожала его грубую ручищу своими белоснежными ручками, похожими на теплый и мягкий мрамор.
Себастьен отвечал на ласки матери с горячностью, которую вкладывал во все, что делал, и которую смогло лишь на миг охладить неосторожное восклицание, вырвавшееся у Андре, когда мальчик заговорил с ней о Жильбере.
Однако в одинокие часы, проведенные им в коллеже Святого Людовика, во время его прогулок в саду милый призрак матери являлся ему вновь, и любовь мало-помалу вернулась в сердце мальчика; вот почему, когда Себастьен получил от Жильбера письмо с разрешением отправиться в сопровождении Питу к матери и провести с ней час-другой, мальчик почувствовал, что исполняются самые сокровенные и горячие его мечты.
Жильбер откладывал встречу сына с матерью из деликатности. Он понимал, что если ему придется сопровождать Себастьена самому, то своим присутствием он наполовину лишит Андре счастья от встречи с сыном, а если бы он мог поручить это дело кому-нибудь, кроме доброго и простодушного Питу, он мог бы тем выдать не ему принадлежавшую тайну.
Питу попрощался с графиней де Шарни, не задавая ей никаких вопросов, не позволив себе любопытных взглядов по сторонам, и пошел прочь, увлекая за собой Себастьена, оборачивавшегося назад и обменивавшегося с матерью прощальными поцелуями. Подойдя к фиакру, Питу нашел там свой хлеб, завернутый в бумагу паштет и бутылку вина в углу.
Итак, со времени его отъезда из Виллер-Котре не случилось еще ничего, что могло бы опечалить Питу.
С того вечера Питу стал работать на Марсовом поле, он приходил туда и на следующий день, и в последующие дни; он получил множество похвал от узнавшего его г-на Майяра и г-на Байи, с которым он там же познакомился; он повстречал г-на Эли и г-на Юлена, бравших вместе с ним Бастилию, и без всякой зависти рассматривал медали в их петлицах, хотя и он и Бийо имели на эту медаль право больше, чем кто бы то ни было. Наконец настал тот славный день, когда он с самого утра занял место с Бийо у ворот Сен-Дени. С трех свисавших из окон веревок он снял окорок, каравай и бутылку вина. Он поднялся к алтарю отечества, где танцевал фарандолу, одной рукой подхватив актрису из Оперы, а другой — монашку-бернардинку. Когда прибыл король, Питу вернулся на свое место; он был доволен, что от его имени присягает Лафайет — для Питу это было большой честью; после принесения присяги, пушечных выстрелов и звуков фанфар, когда Лафайет проезжал на белом коне меж рядов своих дорогих товарищей, он узнал Питу, что привело парня в восторг, и пожал ему руку в числе прочих тридцати или сорока тысяч человек. После этого Питу вместе с Бийо ушел с Марсова поля. По дороге он остановился, чтобы посмотреть праздник, иллюминацию и фейерверк на Елисейских полях. Потом он двинулся вдоль бульваров и, чтобы в этот необычный день не упустить ни единого развлечения, не пошел спать, как поступил бы на его месте всякий, устав от такой ходьбы, а отправился к Бастилии, потому что не ведал, что такое усталость; там он нашел на месте угловой башни свободный столик и приказал принести, как мы уже рассказывали, четырехфунтовый хлеб, две бутылки вина и круг колбасы.
Он не знал, что, сообщая г-же де Шарни о семи-восьми-дневной отлучке, Изидор намеревался отправиться в Виллер-Котре; он не знал, что шесть дней тому назад Катрин разрешилась мальчиком; что она этой ночью покинула домик у Клуисова камня, а утром уже была в Париже вместе с Изидором; что она вскрикнула и отпрянула в глубь кареты при виде его и Бийо у ворот Сен-Дени. Вот почему у него не было причин для печали, когда он работал на Марсовом поле; когда встречался с г-ном Майяром, г-ном Байи, г-ном Эли и г-ном Юленом; когда отплясывал фарандолу вместе с актрисой Оперы и монашкой-бернардин-кой; когда Лафайет узнал его и удостоил рукопожатия; наконец, когда увидел иллюминацию, фейерверки и то, что теперь было вместо Бастилии; когда сел за этот стол, на котором лежали хлеб, колбаса и стояли две бутылки вина.
Единственное, что могло огорчить Питу на этом празднике, — это печаль Бийо.
В начале предыдущей главы читатели видели, что Питу, стремясь не только поддержать собственную веселость, но и развеять тоску Бийо, решил заставить его разговориться.
— А скажите, папаша Бийо, — помолчав, собравшись с мыслями и запасшись словами, словно стрелок — патронами перед боем, заговорил Питу, — кто бы, черт побери, мог подумать, что с того времени, как ровно год и два дня тому назад мадемуазель Катрин дала мне луидор, перерезала ножом связавшую мне руки веревку… вот здесь, смотрите… кто бы мог предсказать, что за это время произойдет столько событий?
— Никто, — ответил Бийо; Питу не заметил, как зловеще сверкнули глаза фермера, когда было упомянуто имя Катрин.
Питу ждал, не прибавит ли Бийо еще что-нибудь к тому единственному слову, которое тот проговорил в ответ на длинную тираду, показавшуюся самому Питу довольно удачной.
Видя, что Бийо молчит, Питу, как тот стрелок, с которым мы его недавно сравнили, снова зарядил свое ружье и выстрелил снова.
— А скажите, папаша Бийо, — продолжал он, — кто мог бы предвидеть, когда вы скакали за мной по равнине Эрменонвиля; когда вы едва не загнали Малыша, да и меня тоже; когда вы меня все-таки догнали; когда назвали свое имя, посадили меня на круп, сменили коня в Даммартене, чтобы как можно скорее быть в Париже; когда мы прибыли в Париж, чтобы посмотреть, как горит застава; когда в Ла-Виллете мы наткнулись на кайзерню; когда встретили процессию, кричавшую: "Да здравствует господин Неккер!" и "Да здравствует герцог Орлеанский!"; когда вы имели честь нести носилки, на которых стояли бюсты этих двух великих людей, пока я пытался спасти жизнь Марго; когда гусары Королевского немецкого полка встретили нас выстрелами на Вандомской площади и бюст господина Неккера упал вам на голову; когда мы спаслись, убегая по улице Сент-Оноре с криками: "К оружию! Наших братьев убивают!" — кто мог бы нам сказать, что мы возьмем Бастилию?
— Никто, — столь же лаконично, как и в первый раз, ответил фермер.
"Дьявольщина! — подосадовал про себя Пипу, тщетно надеявшийся и так и не услышавший продолжения. — Кажется, он нарочно молчит!.. Ладно, выстрелим в третий раз".
А вслух он проговорил:
— Скажите-ка, папаша Бийо, кто мог подумать, когда мы штурмовали Бастилию, что год спустя день в день после этого штурма я стану капитаном, вы — федератом и мы будем ужинать вместе под деревьями, посаженными на том самом месте, где стояла Бастилия? Ну кто бы мог подумать?!
— Никто, — повторил Бийо еще более мрачно, чем прежде.
Питу признал себя побежденным, потому что не знал, как заставить фермера заговорить, однако его утешила мысль о том, что он-то, Питу, не отказывался от права говорить в одиночку.
Итак, он продолжал, оставив за Бийо право отвечать, если на то будет его воля.
— Подумать только! Ровно год тому назад мы вошли в ратушу, вы схватили господина де Флесселя — бедный господин Флессель, где-то он сейчас? А где Бастилия?! — вы схватили господина де Флесселя за шиворот, приказали ему дать нам порох — я тем временем стоял на часах, — а, помимо пороха, еще и записку к господину де Лонэ; раздав порох, мы оставили господина Марата, отправлявшегося к Дому инвалидов, и двинулись в Бастилию; в Бастилии мы нашли господина Гоншона, "Мирабо народа", как они его называли… Вы знаете, что сталось с господином Гоншоном, папаша Бийо? А? Знаете, что с ним?
На этот раз Бийо ограничился тем, что покачал головой в знак отрицания.
— Не знаете? — продолжал Питу. — И я не знаю. Может быть, то же, что с Бастилией и с господином де Флесселем, что будет со всеми нами, — философски заметил Питу, — pulvis es et in pulverem reverteris[26]. Подумать только! Вы вошли через ворота, которые теперь уже не существуют, и вошли после того, как заставили господина Майяра написать знаменитое сообщение о ларце, которое я должен был зачитать народу, если вы не появитесь. А на том месте, где теперь, в этой огромной яме, похожей на ров, лежат кандалы и цепи, вы встретили господина де Лонэ! Бедняга! Он так и стоит у меня перед глазами в сером кафтане, в треуголке, с красной орденской лентой и тростью-шпагой. Он тоже ушел вслед за господином де Флесселем! Господин де Лонэ показал вам Бастилию сверху донизу, дал вам ее изучить, измерить стены в тридцать футов толщиной у основания и в пятнадцать футов — вверху! Вы поднимались с ним на башни и угрожали ему, если он не одумается, броситься вниз вместе с ним. Как подумаю, что, когда вы спускались, он показал вам пушку, которая десять минут спустя, если бы я не успел спрятаться за углом, едва не отправила меня туда же, где находится бедный господин де Флессель, где теперь и сам бедный господин де Лонэ. Видя все это, вы сказали, будто речь шла о том, чтобы залезть на чердак с сеном, на голубятню или на ветряную мельницу: "Друзья! Давайте возьмем Бастилию!" — и мы ее взяли, эту знаменитую Бастилию, да так ловко взяли, что сегодня сидим на том самом месте, где она раньше стояла, закусываем колбасой и попиваем бургундское; а ведь здесь была башня под названием третья Бертодьера, где находился в заключении господин доктор Жильбер! Как все это странно! Когда я думаю обо всем этом шуме, крике, гаме, беготне… Да, вот, кстати, о шуме, что там такое? Глядите-ка, папаша Бийо, там что-то происходит или кто-то идет… Все бегут, вскакивают со своих мест, пойдемте и тоже посмотрим, да идемте, папаша Бийо, идемте!
Питу приподнял Бийо под руки, и они вместе, Питу — с любопытством, Бийо — с безразличием, пошли в ту сторону, откуда доносился шум.
Причиной его оказалось появление человека, обладавшего редкой способностью вызывать шум повсюду, где он показывался.
Среди общего гула толпы доносились крики "Да здравствует Мирабо!", рвавшиеся из могучей груди тех, кто позже других отказывается от любви к своим кумирам.
Это и в самом деле был Мирабо: он вел под руку даму, а пришел он затем, чтобы посмотреть, что сталось с Бастилией. Едва толпа его узнала, как в ней поднялся шум.
Лицо дамы было скрыто вуалью.
Если бы на месте Мирабо был кто-нибудь другой, его мог бы испугать поднявшийся при его появлении шум, особенно когда наряду с восхвалениями доносились глухие угрозы, такие же сопровождали колесницу римского триумфатора: "Цезарь! Не забывай, что и ты смертен!"
Однако он привык к бурям и, подобно отважной птице во время шторма, не мог жить без громовых раскатов и вспышек молний; он с улыбкой шел через бушевавшую толпу, не теряя присутствия духа, и одним взмахом руки был способен ее обуздать, тогда как его спутница трепетала, ощущая зловещее дыхание его пугающей популярности.
Неосторожная женщина, как Семела, пожелала увидеть Юпитера, и вот теперь молния была готова ее истребить.
— Господин де Мирабо! — воскликнул Питу. — Неужто это господин де Мирабо, тот самый Мирабо, который служит знати? Помните, папаша Бийо, когда мы вот здесь, почти на этом самом месте увидели господина Гоншона, Мирабо народа, я вам сказал: "Не знаю, каков Мирабо знати, но наш Мирабо, на мой вкус, здорово уродлив". Ну так теперь, знаете ли, я видел их обоих, и оба они мне кажутся одинаковыми уродами. Впрочем, это не важно, это не помешает нам воздать должное великому человеку!
Питу вскочил на стул, со стула — на стол, подхватил свою треуголку на острие шпаги и закричал:
— Да здравствует господин де Мирабо!
Бийо не проявил ни симпатии, ни антипатии к Мирабо. Он лишь скрестил руки на мощной груди и глухо проворчал:
— Говорят, он предает интересы народа.
— Ба! Да это говорили обо всех великих людях древности, от Аристида до Цицерона, — возразил Питу.
И он еще громче и пронзительнее, чем в первый раз, крикнул:
— Да здравствует Мирабо!
Тем временем прославленный оратор исчез из виду, унеся с собою людской водоворот, крики, суету.
— Все равно я очень доволен, что видел господина де Мирабо… — спрыгнув со стола, заявил Питу. — Давайте допьем вторую бутылку и доедим колбасу, папаша Бийо.
Он подтолкнул фермера к столу, где их дожидались остатки ужина, почти целиком съеденного Питу. Тут они заметили, что к их столу приставлен третий стул, и на нем, словно ожидая их, сидит какой-то человек.
Питу взглянул на Бийо, тот посмотрел на незнакомца.
День этот был необычным и, значит, допускал между согражданами некоторую фамильярность. Однако, по мнению Питу, который не успел допить вторую бутылку вина и доесть свою колбасу, эта выходка была столь же непростительной, как появление незнакомого игрока рядом с шевалье де Грамоном.
Но человек, которого Гамильтон называет "толстячком", просил прощения у шевалье де Грамона за "непростительную фамильярность", тогда как незнакомец и не думал извиняться ни перед Бийо, ни перед Питу, а, напротив, разглядывал их с насмешливым видом, похоже вообще ему присущим.
Разумеется, Бийо был не в том настроении, чтобы оставить подобное поведение без объяснений; он стремительно приблизился к незнакомцу; однако, прежде чем фермер успел открыть рот или двинуть рукой, незнакомец подал ему масонский знак, и Бийо на него ответил.
Они не были знакомы, это верно, но они были братьями.
И потом, на незнакомце был такой же костюм федерата, как и на Бийо; правда, по некоторым отличиям в костюме фермер предположил, что перед ним один из тех иноземцев, которые днем сопровождали Анахарсиса Клоотса, представлявшего на празднике депутацию рода человеческого.
После того как незнакомец и Бийо обменялись условным знаком, Бийо и Питу заняли свои места.
Бийо даже кивнул в качестве приветствия, а Питу дружелюбно улыбнулся.
Однако оба они не сводили с незнакомца вопрошающих глаз, и потому он заговорил первым.
— Вы меня не знаете, братья, — начал он, — но я вас знаю.
Бийо пристально взглянул на него, а Питу, более экспансивный, воскликнул:
— Ба! Неужто знаете?
— Я знаю тебя, капитан Питу, — проговорил в ответ иноземец, — я знаю тебя, фермер Бийо.
— Верно, — удивился Питу.
— Что за мрачный вид, Бийо? — продолжал тот. — Неужели оттого, что тебе, победителю Бастилии, куда ты вошел первым, забыли повесить на грудь медаль четырнадцатого июля и воздать сегодня такие же почести, как господам Майяру, Эли и Юлену?
Бийо презрительно ухмыльнулся.
— Если ты меня знаешь, брат, — заметил он, — то тебе должно быть известно, что такая безделица не может опечалить сердце, подобное моему.
— Тогда потому, может быть, что, будучи великодушным, ты так и не сумел противостоять убийцам де Лонэ, Фуллона и Бертье?
— Я сделал все мыслимое, чтобы эти преступления предотвратить, — отвечал Бийо. — Мне не раз являлись во сне жертвы этих преступлений, и ни одной из них не пришло в голову меня упрекнуть.
— Может быть, ты мрачен потому, что после ночи с пятого на шестое октября, вернувшись на ферму, ты увидел амбары пустыми, а земли невспаханными?
— Я богат, — возразил Бийо, — что мне потеря одного урожая?
— В таком случае, — продолжал незнакомец, глядя на Бийо в упор, — это оттого, что твоя дочь Катрин…
— Тише! — схватив незнакомца за руку, остановил его фермер, — не будем об этом говорить.
— Почему же не поговорить, — заметил тот, — если я делаю это затем, чтобы помочь тебе в твоем отмщении?
— Раз так, — побледнев и в то же время улыбаясь, отозвался Бийо, — тогда дело другое, давай поговорим.
Питу забыл про еду и питье; он смотрел на незнакомца широко раскрытыми глазами, будто на колдуна.
— Ну а как ты собираешься мстить? — с улыбкой спросил незнакомец. — Отвечай! Неужели по-мелочному, убийством кого-то одного, как ты уже хотел сделать?
Бийо смертельно побледнел; Питу почувствовал охватившую его дрожь.
— Или ты хочешь преследовать целую касту?
— Да, преследовать целую касту, — подтвердил Бийо, — потому что преступление одного — это преступление всех; господин Жильбер, которому я пожаловался, сказал мне: "Бедный Бийо! То, что с тобой происходит, уже тысячу раз происходило с другими отцами! Чем бы занимались аристократы, если бы в юности не похищали молоденьких крестьянок, а в старости не проедали деньги короля!"
— Так тебе сказал Жильбер?
— А вы с ним знакомы?
Незнакомец улыбнулся.
— Я знаю всех людей, как знаю тебя, Бийо — хозяина фермы Пислё, как знаю Питу — командующего национальной гвардией Арамона, как знаю виконта Изидора де Шарни — землевладельца из Бурсонна, как знаю Катрин.
— Я уже просил тебя не произносить этого имени, брат.
— Почему же?
— Потому что Катрин больше нет.
— Что же с нею сталось?
— Она умерла.
— Да нет же, папаша Бийо! — вмешался Питу. — Она не умерла, потому что…
Он уже готов был сказать: "Потому что я знаю, где она, и вижусь с ней каждый день", однако голосом, не допускавшим возражений, Бийо повторил:
— Она умерла!
Питу кивнул: он понял.
Катрин была, возможно, жива для других, но для собственного отца ее не существовало.
— Так! — произнес незнакомец. — Если бы я был Диогеном, я погасил бы фонарь: кажется, я нашел человека.
Он встал и протянул Бийо руку со словами:
— Брат, давай пройдемся, пока этот славный малый допьет вино и доест колбасу.
— С удовольствием, — ответил Бийо, — я начинаю понимать, что ты хочешь мне предложить.
Подав руку незнакомцу, он обратился к Питу:
— Подожди меня здесь, я сейчас вернусь.
— Знаете, папаша Бийо, — заметил Питу, — если вас долго не будет, я могу соскучиться! У меня осталось всего полстакана вина, огрызок колбасы да ломтик хлеба.
— Хорошо, мой славный Питу, — промолвил незнакомец, — твой аппетит известен; сейчас тебе принесут то, что поможет тебе скоротать время, пока нас не будет.
И действительно, не успели незнакомец и Бийо исчезнуть за зелеными насаждениями, как на столе Питу появились новый круг колбасы, новый каравай и третья бутылка вина.
Питу ничего не понимал в том, что произошло на его глазах; к его изумлению примешивалось беспокойство.
Однако и изумление и беспокойство, как, впрочем, и любое другое волнение, только разжигали аппетит Питу.
Итак, под действием изумления, а особенно беспокойства Питу испытал непреодолимое желание отдать должное принесенному угощению и набросился на еду с уже знакомым нам рвением. Он был занят ужином, когда Бийо вернулся один, молча подошел к столу и сел напротив Питу. Лицо фермера будто светилось изнутри чувством, похожим на радость.
— Ну, что нового, папаша Бийо? — спросил Питу.
— А то, что завтра ты поедешь домой без меня, Питу.
— А как же вы? — спросил капитан национальной гвардии.
— Я? — переспросил Бийо. — Я остаюсь.
Если наши читатели не возражают, мы перенесемся на неделю вперед после описанных нами событий, чтобы встретиться с некоторыми из наиболее значительных действующих лиц нашей истории, не только сыгравших роль в прошлом, но и тех, кому еще предстоит сыграть роль в будущем. Мы приглашаем читателей последовать вместе с нами к фонтану на улице Платриер, где мы уже встречались с Жильбером в те времена, когда он юношей жил у Руссо и бегал к фонтану, чтобы размочить в воде черствый хлеб. Оказавшись на месте, мы подождем там одного человека — он скоро должен появиться — и последуем за ним. Мы его узнаем, но не по костюму федерата: ведь после того как сто тысяч депутатов, присланных со всей Франции, разъехались по домам, этот костюм привлекал бы к себе слишком пристальное внимание, а наш герой его избегает, — мы узнаем его по уже знакомому платью богатого фермера из окрестностей Парижа.
Автору нет нужды сообщать читателю, что это действующее лицо не кто иной, как Бийо; он идет по улице Сент-Оноре, проходит вдоль решетки Пале-Рояля — возвращение герцога Орлеанского после более чем восьмимесячного лондонского изгнания только что вернуло дворцу все его ночное великолепие, — сворачивает налево на улицу Гренель и уверенно направляется по улице Платриер.
Однако, подойдя к фонтану, где мы его ожидаем, он останавливается, колеблется, и не потому, что ему изменяет решимость, — те, кому он известен, отлично знают, что, если отважный фермер собрался бы в преисподнюю, он шагнул бы туда, не дрогнув, — разумеется, он просто не знает точного адреса.
И действительно, нетрудно заметить, особенно нам, пристально следящим за его шагами, что он разглядывает каждую дверь, как человек, который не хочет допустить оплошности.
Тем не менее, несмотря на этот внимательный осмотр, он прошел уже почти две трети улицы, но так пока и не нашел то, что ищет. Но вот на его пути встретился затор: граждане останавливаются перед группой уличных музыкантов, в центре которой находится человек, распевающий песни на злобу дня; большое любопытство, которое эти песенки вызывают у слушателей, объясняется тем, что один-два куплета представляют собой эпиграммы на известных людей.
Есть среди них одна под названием "Манеж", заставляющая толпу взреветь от радости. Так как Национальное собрание занимает помещение бывшего манежа, то не только различные группировки Собрания приняли названия конских мастей — вороные и белые, рыжие и гнедые, — но и отдельные личности стали именоваться лошадиными кличками: Мирабо зовется Резвым, граф де Клермон-Тоннер — Пугливым, аббата Мори зовут Норовистым, Туре — Громовым, Байи — Счастливчиком.
Бийо приостанавливается и прислушивается к этим скорее вольным, нежели остроумным выпадам. Потом он проскальзывает направо к стене и исчезает в толпе.
По-видимому, в толпе он нашел то, что искал, поскольку, проскользнув с одной стороны, он так и не появляется с другой.
Последуем же за Бийо и посмотрим, что скрывает толпа.
Над низкой дверью — три буквы, написанные красным мелом, символизирующие собою собрание на этот вечер; вне всякого сомнения, они будут стерты на следующее утро.
Этими буквами были L. Р. D.
Дверь эта похожа на вход в подвал. Посетители спускаются по ступеням и идут по темному коридору.
Это второе обстоятельство подтверждало, по-видимому, первое: внимательно рассмотрев три буквы, Бийо не до конца уверился в том, что избрал верный путь (мы помним, что он не умел читать). И только после того как фермер, спускаясь по лестнице, насчитал восемь ступеней, он решительно двинулся вперед по коридору.
В конце коридора мерцал слабый свет. Какой-то человек читал или делал вид, что читает газету при свете лампы.
Заслышав шаги Бийо, человек встал и, прижав палец к груди, замер.
Бийо согнул палец и приложил его к губам.
Вероятно, это был условный знак, которого ожидал таинственный привратник; он толкнул справа от себя невидимую дверь, и взгляду Бийо открылась крутая узкая лестница, уходившая в подземелье.
Бийо шагнул вперед; дверь за ним сейчас же бесшумно затворилась.
На этот раз Бийо насчитал семнадцать ступеней и, остановившись на последней из них, фермер, несмотря на обет молчания, который он, казалось, на себя наложил, сказал себе вполголоса:
— Вот я и пришел!
В нескольких шагах от него перед дверью покачивался гобелен. Бийо подошел ближе, приподнял гобелен и оказался в большом круглом зале, где уже собралось около пятидесяти человек.
Наши читатели уже спускались в этот подземный зал: лет пятнадцать-шестнадцать тому назад там побывал Руссо.
Как и во времена Руссо, стены были завешаны красными и белыми холстами, на которых были изображены циркуль, наугольник и уровень.
Единственная лампа под сводчатым потолком отбрасывала тусклый свет и освещала только середину зала, а те, кто желал остаться неузнанным, стояли вдоль стен.
Возвышение, куда вели четыре ступеньки, ожидало ораторов или новых членов общества. На нем, ближе к стене, находились стол и кресло, предназначавшиеся для председательствующего.
За несколько минут зал заполнился до отказа. Это были люди самых разных сословий и разного достатка, от простого крестьянина до принца; они приходили поодиночке, точно также как пришел Бийо; одни никого из собравшихся не знали, другие находили знакомых, и потому прибывшие занимали места либо наугад, либо согласно своим симпатиям.
У каждого из этих людей под кафтаном или широким плащом был надет либо фартук каменщика, если это был рядовой член общества, либо перевязь посвященного, если это был одновременно масон и иллюминат, то есть причастный к великому таинству.
Лишь у троих из присутствовавших не было этого последнего знака, а были фартуки каменщиков.
Один из них был Бийо, другой — молодой человек не старше двадцати лет, третий — господин лет сорока двух или чуть меньше, принадлежавший по виду к высшим кругам общества.
Несколько мгновений спустя после того, как этот господин вошел в зал, причем сделал он это столь же скромно, как самый простой член общества, отворилась незаметная дотоле дверь и на пороге появился председатель; на груди его сверкали отличительные знаки и Великого Востока, и Великого Кофты.
Бийо едва слышно вскрикнул от изумления: председателем, перед которым склонялись все головы, оказался не кто иной, как его знакомый федерат с площади Бастилии.
Он медленно поднялся на возвышение и повернулся к собранию.
— Братья! — обратился он к присутствующим. — Сегодня у нас два дела: мне надлежит принять трех новых членов общества, а также сделать отчет о своей работе начиная с первого дня и по сегодняшний день. Работа эта требует все больших усилий, и вы должны знать, достоин ли я по-прежнему вашего доверия, а я хотел бы знать, заслуживаю ли я его. Лишь получая от вас свет и возвращая его вам, я могу продолжать движение по мрачному и страшному пути, на который я ступил. Итак, пусть в зале останутся только верховные члены ордена, и мы приступим к приему трех присутствующих здесь новых членов. После того как эти трое будут приняты в братство или отвергнуты, все члены от первого до последнего продолжат заседание, потому что я хочу сделать отчет не для высшего круга, а перед лицом всех братьев, чтобы услышать их порицание или принять благодарность.
Тем временем распахнулась дверь, расположенная против той, из которой появился председатель. В проеме стало видно глубокое сводчатое помещение, похожее на крипту древней базилики, и собравшиеся молчаливой толпой потекли, подобно процессии призраков, под его аркады, скудно освещаемые редкими медными лампами, света которых хватало ровно настолько, чтобы, как сказал поэт, сделать мрак видимым.
Остались всего три человека. Это были будущие члены братства.
По воле случая они стояли, прислонившись к стене, почти на равном расстоянии друг от друга.
Они с любопытством оглядывали друг друга, ибо лишь теперь поняли, что являются героями этого заседания.
В эту минуту снова отворилась дверь и появился председатель. Теперь в зал вошли один за другим шесть человек в масках. Трое из них остановились по правую, трое других — по левую сторону от кресла председателя.
— Пусть второй и третий кандидаты на минуту выйдут, — приказал председатель. — Никто, кроме верховных членов, не должен знать тайн нашего согласия или отказа принять брата-масона в орден иллюминатов.
Молодой человек и господин аристократической внешности вернулись в коридор.
Бийо остался один.
— Подойди, — пригласил его председатель после небольшой паузы, давая возможность двум другим кандидатам удалиться.
Бийо подошел.
— Твое имя среди непосвященных? — спросил его председатель.
— Франсуа Бийо.
— Твое имя среди избранных?
— Сила.
— Где ты увидел свет?
— В суасонской ложе Друзей Истины.
— Сколько тебе лет?
— Семь.
Бийо подал знак, указывавший на то, что он был в чине мастера масонского ордена.
— Почему ты хочешь подняться еще на одну ступень и быть принятым нами?
— Мне сказали, что эта ступень еще один шаг ко всеобщему свету.
— Есть ли у тебя поручители?
— За меня мог бы поручиться тот, кто сам ко мне подошел и предложил мне вступить в орден.
И Бийо пристально посмотрел на председателя.
— С каким чувством ты вступаешь на избранный тобою путь?
— С ненавистью к сильным мира сего и любовью к равенству.
— Что будет нам порукой этой любви к равенству и этой ненависти к сильным мира сего?
— Слово человека, всегда верного своим обещаниям.
— Кто тебе внушил любовь к равенству?
— Подневольное положение, в котором я оказался от рождения.
— Кто внушил тебе ненависть к сильным мира сего?
— Это моя тайна, и тебе эта тайна известна. Зачем ты хочешь заставить меня в полный голос произнести то, о чем я не решаюсь сказать самому себе?
— Готов ли ты идти сам по пути равенства и увлекать за собой по мере своих сил и возможностей окружающих тебя людей?
— Да.
— Готов ли ты по мере своих сил и возможностей уничтожить любое препятствие, мешающее свободе Франции и раскрепощению мира?
— Да.
— Свободен ли ты от всех прошлых обязательств, а если данное тобою ранее обязательство противоречит теперешним обещаниям, готов ли ты его нарушить?
— Да.
Председатель обвел взглядом шестерых верховных членов в масках.
— Братья, — обратился он к ним, — я сам пригласил его в наши ряды. Огромное несчастье связывает его с нашим делом братскими узами ненависти. Он уже много сделал для революции, многое он еще может сделать. Я готов за него поручиться и отвечаю за его поведение в прошлом, настоящем и будущем.
— Да будет принят! — единодушно проговорили шесть верховных членов братства.
— Ты слышишь? — воскликнул председатель. — Готов ли ты принести клятву?
— Говорите, — сказал Бийо, — я буду за вами повторять.
Председатель, подняв руку, медленно и торжественно произнес:
— Во имя распятого Бога-Сына поклянись разорвать плотские связи, которые еще соединяют тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, близкими, друзьями, любовницами, монархами, благодетелями — с любым существом, которому ты мог обещать свою верность, повиновение или помощь.
Бийо повторил, казалось, даже увереннее самого председателя всю клятву слово в слово.
— Хорошо, — сказал председатель. — С этого момента ты освобождаешься от мнимой клятвы, принесенной родине и законности; поклянись же открыть высшему члену ордена, которому обещаешь повиноваться, то, что ты видел или совершал, читал или слышал, о чем узнал или догадался, а также выведывать или искать то, что, может быть, не сразу откроется твоему взору.
— Клянусь! — повторил Бийо.
— Поклянись, — продолжал председатель, — отдавать должное яду, мечу и огню — это средства быстродействующие, надежные и необходимые, чтобы стереть с лица земли тех, кто стремится обесценить истину или вырвать ее у нас из рук.
— Клянусь! — повторил Бийо.
— Поклянись избегать Неаполя, избегать Рима, избегать Испании, избегать всякой проклятой Богом земли. Поклянись избегать искушения открыть кому бы то ни было то, что сможешь увидеть или услышать на наших собраниях, ибо не успеет гром грянуть, как невидимый и неминуемый меч поразит тебя, где бы ты ни находился.
— Клянусь! — повторил Бийо.
— А теперь, — воскликнул председатель, — живи во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!
Скрытый в тени брат отворил дверь в крипту, где прогуливались в ожидании конца церемонии приема новых членов низшие члены ордена. Председатель подал Бийо знак, тот поклонился и отправился к тем, с кем его только что соединила страшная клятва.
— Второй! — громко позвал председатель, когда за новым посвященным захлопнулась дверь.
Гобелен, скрывавший дверь в коридор, медленно приподнялся, и перед присутствовавшими предстал одетый в черное молодой человек.
Опустив гобелен за собой, он замер на пороге, ожидая дальнейших приказаний.
— Подойди! — приказал председатель.
Молодой человек приблизился.
Как мы уже сказали, ему было не больше лет двадцати — двадцати двух. Нежность и белизна кожи делали его похожим на женщину. Огромный тугой галстук, который в ту эпоху носил он один, подчеркивал его необычайную бледность, не столько свидетельствовавшую о чистоте крови, сколько наводившую на мысль о каком-нибудь тайном и скрываемом недуге. Несмотря на его высокий рост и подвязанный под самым подбородком галстук, шея его казалась сравнительно короткой; у него был низкий лоб, а вся верхняя часть лица была словно приплюснута, потому спереди волосы хотя и были обыкновенной длины, почти скрывали глаза, а сзади доходили до плеч. Кроме того, в его манере держаться чувствовалась какая-то напряженность автомата, из-за чего этот молодой, стоящий на самом пороге жизни человек казался выходцем с того света, посланцем могилы.
Прежде чем начать задавать вопросы, председатель некоторое время пристально в него вглядывался.
Однако его удивленный и вместе с тем любопытный взгляд не смутил молодого человека.
Он терпеливо ждал.
— Твое имя среди непосвященных?
— Антуан Сен-Жюст.
— Твое имя среди избранных?
— Смирение.
— Где ты увидел свет?
— В ланской ложе Человеколюбивых.
— Сколько тебе лет?
— Пять.
Новый кандидат подал условный знак, указывавший, что он является подмастерьем масонского братства.
— Почему ты хочешь подняться еще на одну ступень и быть принятым нами?
— Человеку свойственно стремление к вершинам: наверху воздух чище, а свет — ярче.
— Есть ли у тебя кумир?
— Женевский философ, естественный человек, бессмертный Руссо.
— Есть ли у тебя поручители?
— Да.
— Сколько их?
— Двое.
— Кто они?
— Робеспьер-старший и Робеспьер-младший.
— С каким чувством ты вступаешь на избранный тобою путь?
— С верой.
— Куда этот путь должен привести Францию и весь мир?
— Францию — к свободе, а мир — к освобождению.
— Что ты готов отдать ради того, чтобы Франция и весь мир достигли этой цели?
— Жизнь! Это единственное, чем я владею, потому что свое состояние я уже отдал.
— Итак, ты готов идти сам по пути свободы и увлекать за собой по мере своих сил и возможностей окружающих тебя людей?
— Я пойду по этому пути сам и буду стараться увлечь за собой других.
— Итак, по мере своих сил и возможностей ты уничтожишь любое препятствие на своем пути?
— Уничтожу.
— Свободен ли ты от всех прошлых обязательств, а если данное тобою ранее обязательство противоречит теперешним обещаниям, готов ли ты его нарушить?
— Я свободен от обязательств.
Председатель переглянулся с шестью верховными членами в масках.
— Братья! Вы все слышали? — спросил он.
— Да! — в один голос ответили верховные члены ордена.
— Он сказал правду?
— Да, — снова ответили те.
— Согласны ли вы, что он достоин быть принятым?
— Да, — подтвердили они.
— Готовы ли вы принести клятву? — спросил председатель у кандидата.
— Готов, — сказал Сен-Жюст.
Председатель слово в слово повторил в три приема ту же клятву, что он продиктовал Бийо, и после каждой остановки председателя Сен-Жюст твердым, пронзительным голосом отвечал:
— Клянусь!
После того как клятва была принесена, невидимый брат отворил ту же дверь, и Сен-Жюст все такой же напряженной походкой автомата удалился из зала, не испытав, по-видимому, ни сомнения, ни сожаления.
Председатель обождал, пока затворилась дверь в крипту, и громко провозгласил:
— Третий!
Опять приподнялся гобелен, и третий кандидат появился на пороге.
Как мы уже сказали, это был господин лет сорока — сорока двух, с румянцем во всю щеку, прыщеватый, проникнутый, несмотря на эти несколько вульгарные признаки, аристократизмом с оттенком англомании, с первого взгляда бросавшейся в глаза.
Его платье, хотя и элегантное, было строгого покроя, входившего во Франции в моду, что объяснялось развитием наших отношений с Америкой.
Его походку нельзя было назвать нетвердой, но она не имела ничего общего ни с уверенной поступью Бийо, ни с напряженными движениями Сен-Жюста.
В нем чувствовалась нерешительность, свойственная его натуре.
— Подойди! — приказал председатель.
Кандидат повиновался.
— Твое имя среди непосвященных?
— Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский.
— Твое имя среди избранных?
— Равенство.
— Где ты увидел свет?
— В парижской ложе Свободных Людей.
— Сколько тебе лет?
— У меня больше нет возраста.
Герцог подал условный знак, указывавший на то, что он был облечен саном розенкрейцера.
— Почему ты хочешь быть принятым нами?
— Я все время жил среди аристократов, теперь хочу жить среди людей. Я все время жил среди врагов, теперь хочу жить среди братьев.
— Есть ли у тебя поручители?
— У меня их двое.
— Как их зовут?
— Отвращение и Ненависть.
— С каким чувством ты вступаешь на избранный тобою путь?
— С жаждой мщения.
— Кому ты собираешься мстить?
— Тому, кто от меня отрекся, тому, кто меня унизил.
— Что ты готов отдать для достижения этой цели?
— Состояние!.. Больше чем состояние — жизнь!.. Больше чем жизнь — честь!
— Свободен ли ты от всех прошлых обязательств, а если данное тобою ранее обязательство противоречит теперешним обещаниям, готов ли ты его нарушить?
— Со вчерашнего дня я пренебрег всеми обязательствами.
— Братья, вы все слышали? — спросил председатель, оборачиваясь к верховным членам в масках.
— Да.
— Знаком ли вам тот, кто готов вместе с нами делать общее дело?
— Да.
— Согласны ли вы принять его в наши ряды?
— Да, только пусть принесет клятву.
— Знаешь ли ты клятву, которую должен произнести? — спросил председатель у принца.
— Нет, скажите ее, и, какая бы она ни была, я готов ее повторить.
— Это страшная клятва, особенно для тебя.
— Она не страшнее полученных мною оскорблений.
— Это будет настолько страшная клятва, что, после того как ты ее услышишь, ты волен удалиться, если усомнишься в собственных силах.
— Говорите.
Председатель устремил на кандидата пронизывающий взгляд. Будто желая постепенно приготовить его к кровавому обещанию, он изменил порядок параграфов клятвы и начал со второго, а не с первого.
— Поклянись, — приказал он, — отдавать должное яду, мечу и огню — это средства быстродействующие, надежные и необходимые, чтобы стереть с лица земли тех, кто стремится обесценить истину или вырвать ее у нас из рук.
— Клянусь! — твердо проговорил принц.
— Поклянись, — продолжал председатель, — разорвать плотские связи, которые еще соединяют тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, близкими, друзьями, любовницами, монархами, благодетелями — с любым существом, которому ты мог обещать верность, повиновение или помощь.
Герцог на мгновение замер, и стало заметно, что на лбу его выступил холодный пот.
— Я тебя предупредил, — напомнил председатель.
Вместо того чтобы ответить коротко: "Клянусь!", как он сделал совсем недавно, герцог, будто желая отрезать себе все пути к отступлению, с мрачным видом повторил:
— Клянусь разорвать плотские связи, которые еще соединяют меня с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, близкими, друзьями, любовницами, монархами, благодетелями — с любым существом, которому я мог обещать верность, повиновение или помощь.
Председатель обвел взглядом верховных членов, они переглянулись, и сквозь прорези в масках засверкали их глаза.
Председатель обратился к принцу со словами:
— Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский! С этого момента ты освобождаешься от мнимой клятвы, принесенной родине и законности. Но не забудь: если ты нас предашь, то не успеет гром грянуть, как невидимый и неминуемый меч поразит тебя, где бы ты ни находился. А теперь живи во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Председатель указал принцу на дверь, распахнувшуюся перед ним в то же мгновение.
С видом человека, взвалившего на свои плечи непосильный груз, принц провел рукой по лбу, шумно выдохнул воздух и с трудом оторвал ноги от земли.
— А! — вскрикнул он, устремляясь в крипту. — Теперь я буду отмщен!..
Когда все удалились, шестеро людей в масках и председатель едва слышно обменялись несколькими словами.
После этого Калиостро громко провозгласил:
— Пусть все войдут. Я готов представить обещанный отчет.
Дверь немедленно распахнулась; члены ордена, прогуливавшиеся парами или беседовавшие группами под сводами крипты, снова заполнили зал заседаний.
Дверь затворилась за последним из них. Калиостро простер руку, как человек, знающий цену времени и не желающий терять ни секунды, и обратился к ним:
— Братья! Возможно, некоторые из вас присутствовали на заседании, состоявшемся ровно двадцать лет тому назад в пяти милях от берегов Рейна, в двух милях от деревни Даненфельс, в одном из гротов Громовой горы. Если кто-нибудь из вас был там, пусть почтенные столпы великого дела, коему мы служим, поднимут руки и скажут: "Я там был".
Пять или шесть человек подняли руки и помахали ими над головами собравшихся со словами "Я там был!", как того и требовал председатель.
— Хорошо, это все, что нужно, — одобрил их оратор. — Другие умерли или разбрелись по свету и работают на благо общего дела, святого дела, ибо оно несет благо всему человечеству. Двадцать лет тому назад эта работа, различные периоды которой мы сейчас рассмотрим, только начиналась. Тогда сегодняшний день, освещающий нам путь, едва занимался на востоке и будущее было скрыто во мраке даже от самых верных и сильных духом братьев; сквозь этот мрак могли проникнуть взглядом лишь избранные. На том заседании я объяснил, каким чудесным образом человеческая смерть, представляющая собой не что иное, как забвение минувших дней и прошлых событий, для меня не существует, хотя за двадцать столетий смерть тридцать два раза загоняла меня в могилу; но разнообразные и эфемерные телесные оболочки, наследуя мою бессмертную душу, не подверглись забвению, которое, как я вам уже говорил, и является единственной истинной причиной смерти. Таким образом на протяжении столетий я имел возможность наблюдать за развитием слова Божьего, я видел, как медленно, но верно народы переходят от рабства к крепостному праву, а от крепостного права — к жажде независимости, которая предшествует свободе. Мы видели, как, подобно ночным звездам, которые, не дожидаясь захода солнца, загораются на небосклоне, малые европейские народы друг за другом примеряют свободу: Рим, Венеция, Флоренция, Швейцария, Генуя, Пиза, Лукка, Ареццо — эти южные края, где цветы распускаются скорее, где быстрее созревают плоды, — один за другим пробовали образовать республику, и две-три из них выжили и еще сегодня дразнят лигу монархов; однако все эти республики опорочены первородным грехом: одни из них — аристократические республики, другие — олигархические, третьи — деспотические. Генуя, к примеру, одна из тех республик, которые существуют и по сей день, аристократична, как маркиза; ее обитатели у себя дома — простые граждане, а за пределами республики — знатные дворяне. Только в Швейцарии есть несколько демократических учреждений; однако ее крошечные кантоны, затерявшиеся среди высоких гор, не могут служить примером и поддержкой для всего человеческого рода. Нам нужно было совсем иное: нам нужно было иметь огромную страну, не получающую импульс, а способную дать его другим странам, этакое зубчатое колесо, приводящее в движение всю Европу — планету, которая, сгорая, могла бы осветить весь мир!..
Одобрительный шепот пробежал среди собравшихся. Калиостро с воодушевлением продолжал:
— Я спросил Бога, создателя всего сущего, животворящую силу любого движения, источник всемирного прогресса, и увидел, как он указал перстом на Францию. В самом деле, Франция — страна католическая начиная со второго века, национальная — с одиннадцатого, унитарная — с шестнадцатого; сам Господь Всемогущий назвал ее своей старшей дочерью — разумеется, чтобы иметь право в час великих испытаний распять ее на благо всего мира, как поступил он с Христом, — и, действительно, испытав на себе все формы монархического правления, феодального порядка, власти сеньоров и аристократов, Франция показалась нам наиболее подверженной нашему влиянию; Господь просветил нас, и вот, ведомые небесным лучом, как израильтяне — столпом огненным, мы решили, что Франция станет первым свободным государством. Взгляните на Францию двадцатилетней давности, и вы увидите, что нужна была большая смелость или, лучше сказать, высокая вера, чтобы взяться за это дело. Тогда Франция, находившаяся в немощных руках Людовика Пятнадцатого, еще оставалась Францией Людовика Четырнадцатого, то есть огромным аристократическим королевством, в котором все права принадлежали знати, а все привилегии — богатым. Во главе этого государства стоял человек, представлявший собою и самое возвышенное и наиболее низменное: великое и ничтожное, Господа и толпу. Этот человек одним словом мог вас либо озолотить, либо разорить, осчастливить или сделать несчастным, подарить вам свободу или сделать узником, даровать вам жизнь или предать смерти. У этого человека было три внука, три юных принца, призванных стать его наследниками. По воле случая тот, кто природой был уготован на место его преемника, стал бы им и по требованию общественного мнения, если бы общественное мнение в те времена существовало. О принце говорили, что он добр, справедлив, неподкупен, бескорыстен, образован, почти философ. Чтобы навсегда положить конец разорительным войнам в Европе, разгоревшимся из-за рокового наследства Карла Второго, ему дали в супруги дочь Марии Терезии. Два великих народа, представлявших собою европейский противовес — Франция на побережье Атлантического океана и Австрия на побережье Черного моря, — теперь были слиты воедино, в этом и состоял расчет Марии Терезии, лучшего политика Европы. Именно в то время, когда Франция, опираясь на Австрию, Италию и Испанию, собиралась вступить в эпоху нового, желанного правления, мы выбрали не Францию с целью превращения ее в первое из королевств, а французов — чтобы превратить их в первый из народов. Тогда возник вопрос о том, кто войдет в логово льва, какой христианский Тесей, ведомый светлой верой, пройдет по извилистому лабиринту и вызовет на бой королевского минотавра. Я ответил, что берусь за это. Когда некоторые горячие головы, беспокойные сердца поинтересовались, сколько времени мне понадобится для исполнения первой части моего дела, которое я разделил на три периода, я попросил двадцать лет. Поднялся шум. Нет, вы подумайте! Люди были рабами или крепостными двадцать столетий, а когда я попросил всего двадцать лет на то, чтобы сделать их свободными, это вызвало неудовольствие!
Калиостро обвел взглядом собравшихся: последние его слова вызвали у них насмешливые улыбки.
Он продолжал:
— Наконец мне удалось выпросить двадцать лет. Я предложил нашим братьям знаменитый девиз: "Lilias pedibus destrue!"[27] — и взялся за дело, личным примером приглашая к действию других. Я вошел во Францию, украшенную триумфальными арками; лавровые венки и розы устилали дорогу от Страсбура до Парижа. Все кричали: "Да здравствует дофина! Да здравствует будущая королева!" Все надежды королевства были связаны с плодами спасительного брака. А теперь я не хочу приписывать себе ни славу начинаний, ни заслугу последующих событий. Господь мне помогал, он позволил мне увидеть божественную руку, управляющую огненной колесницей. Да будет славен Бог! Я сдвинул камни с дороги, я перекинул через реки мосты, я завалил пропасти, и колесница покатилась — вот и все. Итак, братья, смотрите сами, что было сделано за двадцать лет.
Парламенты уничтожены.
Людовик Пятнадцатый, прозванный Возлюбленным, умер среди всеобщего презрения.
Королева семь лет не могла зачать, а потом, спустя семь лет, родила детей, законное происхождение которых вызывало сомнения, и подвергалась нападкам как мать при рождении дофина, а также была обесчещена как супруга в деле с ожерельем.
Король, известный под именем Желанного, взяв в свои руки бразды правления, показал себя неспособным как в политике, так и в любви; утопии, одна другой бессмысленней, привели его к банкротству, а министры, один другого беспомощнее, привели его к господину де Калонну.
Собрание нотаблей учредило Генеральные штаты.
Генеральные штаты, получившие на выборах всеобщую поддержку, провозгласили себя Национальным собранием.
Третье сословие одержало верх над знатью и духовенством.
Бастилия пала.
Наемники-иностранцы были изгнаны из Парижа и Версаля.
Ночь с четвертого на пятое августа показала аристократии пропасть, в которую катится знать.
Пятое и шестое октября показали королю и королеве пропасть, в которую низвергается королевская власть.
Четырнадцатое июля тысяча семьсот девяностого года продемонстрировало миру единство Франции.
Принцы стали непопулярны из-за эмиграции.
Месье стал непопулярен из-за процесса Фавраса.
Наконец, конституции присягнули на алтаре отечества: председатель Национального собрания сидел на таком же троне, как и король; представители закона и нации сидели над ними; Европа, внимающая нам, умолкает и выжидает; все, кто не аплодирует, трепещут!
Братья! Не превратилась ли Франция в то, что я предсказывал, то есть в зубчатое колесо, которое зацепит всю Европу, в солнце, которое осветит весь мир?
— Да! Да! Да! — закричали все присутствовавшие.
— Теперь, братья, — продолжал Калиостро, — ответьте мне: считаете ли вы, что наше дело достигло достаточного успеха и может идти само собой? Думаете ли вы, что если конституции принесена присяга, то можно поверить в клятву короля?
— Нет! Нет! Нет! — прокричали присутствовавшие.
— В таком случае, — заявил Калиостро, — пришло время приступить ко второму революционному периоду великого демократического дела.
Я с радостью вижу, что наши мнения совпадают: федерация тысяча семьсот девяностого года не конечная цель, это только временная остановка. Пусть так: остановка сделана, начался отдых, двор вновь поднял знамя контрреволюции. Пора и нам препоясаться и пуститься в путь. Конечно, слабых духом ждет немало часов тревоги и моментов изнеможения; зачастую будет казаться, что луч, освещающий наш путь, гаснет, а направляющая рука покидает нас. Не раз на трудном пути за это долгое время нам будет казаться, что наше дело опорочено, даже погибло из-за какой-нибудь непредвиденной случайности, из-за какого-нибудь неожиданного события; всё будет указывать на нашу неправоту: неблагоприятные обстоятельства, триумф наших врагов, неблагодарность наших сограждан; многие из самых добросовестных, возможно, спросят себя после стольких реальных трудностей и такого кажущегося бессилия, не ложный ли путь они избрали. Нет, братья, нет! Я говорю вам сейчас, и пусть эти слова всегда будут звучать в ваших душах: в случае успеха — победными фанфарами, в случае поражения — тревожным набатом; нет, народы, идущие впереди других, выполняют святую миссию и волею Провидения неизбежно должны завершить свое дело; Господь, ведущий эти народы, сам выбирает тайные пути, представая во всем своем величии нашему взору, лишь когда дело завершено; нередко темная туча скрывает Господа от наших глаз и мы думаем, что его нет с нами; часто идея отступает и словно уходит, а на самом деле она, напротив, подобно средневековым рыцарям на турнире, берет разбег, чтобы вновь поднять копье, и бросается на противника с новой силой после передышки. Братья! Братья! Наша цель — это светоч, зажженный на вершине горы; на пути мы двадцать раз будем терять его из виду из-за неровностей дороги, нам будет казаться, что светоч угас; слабые будут недовольны, они будут роптать, жаловаться, останавливаться со словами: "У нас нет больше путеводной звезды, мы идем в темноте; давайте остановимся здесь, иначе мы собьемся с пути!" Сильные будут с улыбкой и верой продолжать путь, и вскоре светоч снова появится и снова скроется из виду, потом опять появится, и с каждым разом он будет все заметнее, все ярче, потому что он будет приближаться! Вот так, в упорной борьбе, не теряя веры, придут избранники мира к подножию спасительного маяка, свет которого в один прекрасный день должен озарить не только Францию, но и все народы. Так поклянемся, братья, за себя и за потомков, потому что порою вечная идея или вечный принцип требуют на службу себе несколько поколений; так поклянемся за себя и за потомков, что остановимся только тогда, когда на всей земле победит святой девиз Христа: свобода, равенство, братство! — первую часть его мы уже завоевали или почти завоевали.
Эти слова Калиостро были встречены всеобщим одобрением; однако среди криков восхищения и воодушевления раздались слова, упавшие, как падают капли ледяной воды с влажного свода пещеры на вспотевший лоб; они были произнесены пронзительным резким голосом:
— Да, давайте поклянемся; однако прежде объясни нам, как ты понимаешь эти три слова, чтобы мы, скромные твои апостолы, могли их объяснить другим.
Пронизывающий взгляд Калиостро врезался в толпу и выхватил из нее бледное лицо депутата от Арраса.
— Хорошо, будь по-твоему, Максимилиан! — произнес он.
И, подняв руку, возвысив голос, Калиостро обратился к залу:
— Слушайте все!
Наступило торжественное молчание: присутствовавшие сознавали важность того, что они должны были услышать.
— Да, вы вправе спросить меня, что такое свобода, что такое равенство, что такое братство; я скажу вам, что это такое. Начнем со свободы. Прежде всего, братья, не следует путать свободу с независимостью; это не сестры, похожие друг на друга, это два непримиримых врага. Едва ли не все народы, населяющие горную страну, независимы; не знаю, можно ли сказать, что хотя бы один из этих народов, за исключением швейцарцев, по-настоящему свободен. Никто не станет отрицать, что калабриец, корсиканец или шотландец независимы. Никто не осмелится сказать, что они свободны. Если житель Калабрии окажется ущемленным в своих фантазиях, корсиканец — в вопросах чести, а шотландец — в своих интересах, то калабриец, который не сможет прибегнуть к правосудию, потому что у угнетенного народа нет правосудия, призовет на помощь свой кинжал, корсиканец — стилет, шотландец — дирк; он наносит удар, враг падает, он отмщен; рядом — гора, дарующая ему прибежище, и, не имея свободы, придуманной горожанином, он находит независимость в глубоких пещерах, в огромных лесах, на недоступных вершинах — то есть независимость лисицы, серны или орла. Однако орел, серна или лисица — бесстрастные, невозмутимые, безучастные зрители великой человеческой драмы, разворачивающейся у них перед глазами, — животные, ограниченные инстинктами и обреченные на одиночество; первые цивилизации — античные, можно сказать, материнские, — цивилизации Индии, Египта, Этрурии, Малой Азии, Греции и Лация, объединив свои знания, религии, искусство, поэзию, словно пучок света, бросили его в лицо всему миру; осветив еще в колыбели и потом в ее начальном развитии современную цивилизацию, они оставили лисиц в норах, серн — на вершинах, орлов — в облаках; для них и в самом деле время идет, но не имеет меры; при них расцветают науки, но они не видят прогресса; при них нации рождаются, растут и погибают, но они так ничему и не научаются. Дело в том, что Провидение ограничило круг их возможностей инстинктом самосохранения, тогда как человеку Господь дал понятие о добре и зле, чувство справедливости и несправедливости, страх одиночества, любовь к обществу. Вот почему люди, рожденные одинокими, подобно лисам, дикими, как серны, оторванными от всех, словно орлы, стали объединяться в семьи, сливаться в племена, составлять целые народы. Дело в том, братья, что, как я вам уже говорил, человек, который замыкается на себе, имеет право лишь на независимость, и наоборот — только объединившиеся люди имеют право на свободу.
СВОБОДА!
Это не изначальное и единственное в своем роде вещество, как, например, золото; это цветок, это плод, это искусство, наконец, это продукт; ее необходимо культивировать, чтобы она расцвела и созрела. Свобода — это право каждого на то, чтобы делать в своих интересах, ради собственного удовлетворения, в интересах своего благополучия, для развлечения или ради славы все, что не противоречит интересам других людей; это способность отказаться от части личной независимости ради создания запаса общей свободы, откуда каждый черпает в свой черед и в равной степени; наконец, свобода — это нечто большее, это обязательство, принятое перед лицом всего мира в том, чтобы не замыкать с трудом добытые свет, прогресс, привилегии в узком кругу одного народа, одной нации, одной расы, а, напротив, раздать их щедрою рукой либо от имени одного индивида, либо от имени общества, когда бедный человек или обнищавшее общество попросит вас разделить с ним ваше богатство. И не бойтесь остаться ни с чем, потому что свобода имеет божественную особенность — приумножаться от расточительности; в этом она схожа с большой рекой, орошающей землю: чем полноводнее устье, тем больше воды в истоках. Вот что такое свобода; это манна небесная, на которую всякий имеет право, и избранный народ, который обладает свободой, обязан ею поделиться с любым другим народом, который потребует свою часть; такова свобода в моем понимании, — продолжал Калиостро, не находя нужным непосредственно отвечать тому, кто задал вопрос. — Перейдем теперь к равенству.
Одобрительный шепот пронесся по рядам собравшихся и эхом отозвался под сводами зала, лаская слух оратора и свидетельствуя о самом дорогом если не для души, то для гордыни человеческой: о его популярности.
Однако, как человек, привыкший к людским рукоплесканиям, он протянул вперед руку, требуя тишины.
— Братья! — призвал он. — Время идет, а оно дорого; каждая минута, которой воспользовались враги нашего святого дела, создает пропасть у нас под ногами или воздвигает преграду на нашем пути. Итак, позвольте мне вам сказать, что такое равенство, как я объяснил, что такое свобода.
Присутствовавшие зашикали друг на друга, после чего наступила глубокая тишина, среди которой голос Калиостро зазвучал ясно, звонко, выразительно.
— Братья! — обратился он к слушателям. — Я не собираюсь обижать вас предположением, что хоть один из присутствующих, слыша это заманчивое слово "равенство", понимает под ним равенство материальное или умственное; нет, вы отлично знаете, что то и другое противоречит истинной философии и что природа сама разом решила этот величайший вопрос, поместив рядом иссоп и дуб, холм и гору, ручей и реку, озеро и океан, глупость и гений. Ни один декрет в мире не сделает ни на локоть ниже Чимборасо, Гималаи или Монблан; никакое распоряжение человеческой ассамблеи не способно погасить священный огонь Гомера, Данте и Шекспира. Никому не может прийти в голову, что равенство, разрешенное законом, станет материальным, физическим равенством; что с того самого дня, как этот закон будет записан на скрижалях конституции, целые поколения будут равны ростом Голиафу, храбростью — Сиду, а гением — Вольтеру; нет, каждый в отдельности и все вместе мы прекрасно поняли и должны прекрасно понимать, что речь идет исключительно об общественном равенстве. Так что же такое, братья, общественное равенство?
РАВЕНСТВО!
Это отмена всех наследственных привилегий, свободный доступ к любой профессии, любому званию, любому чину; наконец, это вознаграждение за заслуги, талант, добродетель, а не удел, как раньше, одной какой-нибудь касты, семьи или рода; таким образом, трон, если допустить, что трон останется, будет просто более высокой ступенью власти, ступенью, которую сможет занять достойнейший, тогда как другие ступени, в зависимости от личных заслуг, займут те, кто будет их достоин, и при назначении короля, министров, советников, генералов, судей никого не будет волновать их происхождение. Итак, королевская или судебная власть, трон монарха или кресло президента перестанут быть родовым наследственным владением — для этого будут существовать выборы. Итак, ни в совете министров, ни в военном деле, ни в юстиции никаких родовых привилегий — только способности. А в искусстве, науках, литературе будет иметь значение не монаршая милость, но соревнование. Вот что такое общественное равенство! По мере того как в результате образования, не только бесплатного и общедоступного, но и обязательного для всех, идеи станут более возвышенными, идея равенства приобретет новое звучание. Вместо того чтобы стоять ногами в грязи, равенство должно вознестись на самые высокие вершины; великая нация, коей является французский народ, должна признавать только такое равенство, которое возвышает, а не то, которое унижает; унижающее равенство достойно не титана, а разбойника; это не кавказская скала Прометея, а прокрустово ложе. — Вот что такое равенство!
Подобное определение не могло не вызвать всеобщего одобрения в собрании людей с возвышенным умом и честолюбивым сердцем, каждый из которых, за исключением нескольких скромников, должен был видеть в ближнем естественную ступень к своему грядущему взлету. И потому раздались крики "ура!", "браво!" и топот, свидетельствовавшие о том, что те самые люди (а такие были среди собравшихся), которым суждено было на практике исказить равенство в понимании Калиостро, сейчас, во время теоретических рассуждений, принимали идею равенства такой, как ее понимал могучий гений избранного ими удивительного вождя.
Однако Калиостро, становившийся все более пылким, вдохновенным, великолепным по мере того, как он развивал свою тему, снова потребовал тишины и продолжал столь же неутомимо и непоколебимо, как вначале:
— Братья! Мы подошли к третьему слову девиза, самому сложному для человеческого понимания; именно поэтому великий просветитель поставил его в самом конце. Братья! Мы подошли к братству.
БРАТСТВО!
О, какое это великое слово, если правильно понять его! Возвышенное слово, если умеешь его объяснить! Боже меня сохрани утверждать, что тот, кто, недооценив это слово, слишком узко его поймет и применит к жителям деревни, обитателям города, населению королевства, сделает это из злого умысла… Нет, братья, нет, это может произойти только от недомыслия. Пожалеем этих людей, попытаемся стряхнуть с ног свинцовые сандалии заурядности, расправим наши крылья и поднимемся над обыденными понятиями. Когда Сатана решил подвергнуть искушению Иисуса, он перенес его на самую высокую гору, с вершины которой мог показать ему все царства земные, а не на башню Назарета, откуда были видны лишь бедные иудейские селения. Братья! Идея братства неприменима ни к городу, ни к королевству — ее необходимо приложить к целому миру. Братья! Придет день, когда кажущееся нам святым слово "отечество", когда представляющееся нам священным слово "национальность" исчезнут подобно театральным декорациям, которые опускаются на время, давая возможность художникам и рабочим сцены приготовить далекие горизонты и неизмеримые дали. Братья! Наступит день, когда люди, завоевавшие землю и воду, победят огонь и воздух; когда они оседлают огнедышащего скакуна, и не только в мыслях, но и наяву; когда ветры, те самые, что сегодня похожи на непокорных гонцов бури, станут послушными и разумными посланцами цивилизации. Братья! Придет время, когда, благодаря этим путям земного и воздушного сообщения, народы, против которых бессильны будут даже короли, поймут, что они связаны друг с другом общими пережитыми страданиями; что монархи, вложившие им в руки оружие для взаимного уничтожения, толкнули их не к обещанной славе, а к братоубийственной бойне и что отныне они должны ответить перед грядущим поколением за каждую каплю крови, пролитую самым что ни на есть незначительным членом великой семьи народов. И тогда, братья, глазам Господа откроется великолепное зрелище, свидетелями которого явитесь и все вы: все придуманные границы исчезнут, все мнимые пределы сотрутся; реки перестанут быть преградами, а горы — препятствиями; народы с противоположных берегов протянут друг другу руки, а на вершине самой высокой горы поднимется алтарь, алтарь братства. Братья! Братья! Братья! Говорю вам: вот истинно апостольское братство! Христос умер, искупая грехи не только назареян, Христос умер за всех людей земли. Пусть же эти три слова: "Свобода, равенство, братство" станут девизом не только Франции; напишите их на лабаруме всего человечества… А теперь, братья, ступайте; перед вами — великая задача, столь великая, что, через какую бы долину слез или крови вам ни предстояло идти, ваши потомки будут завидовать выпавшей вам на долю святой миссии, и, подобно крестоносцам, что сменяли друг друга на пути к святым местам, становясь все многочисленнее и нетерпеливее по мере приближения к цели, ваши потомки не остановятся, хотя частенько дорожными вехами им будут служить побелевшие кости их отцов… Так мужайтесь же, апостолы! Мужайтесь, пилигримы! Мужайтесь, солдаты! Апостолы, обращайтесь в истинную веру! Пилигримы, идите! Солдаты, сражайтесь!
Калиостро замолчал, но лишь потому, что на него обрушился шквал аплодисментов и криков "браво!"
Трижды они готовы были смолкнуть и трижды вспыхивали вновь, гремя под сводами крипты подобно подземной буре.
Шестеро верховных членов в масках один за другим поклонились Калиостро, поцеловали ему руку и удалились.
Затем каждый из братьев также поклонился возвышению, с которого новый апостол, подобно Петру Пустыннику, призвал к крестовому походу за свободой и повторил роковой девиз:
"Lilias pedibus destrue!"
Как только последний из них вышел из зала, лампа погасла.
Калиостро остался один в подземных глубинах, погрузившись в молчание и темноту, подобно индийским богам, в тайны которых он, по собственному его утверждению, был посвящен еще две тысячи лет тому назад.
Несколько месяцев спустя после описанных нами событий, примерно в конце марта 1791 года, карета, стремительно катившаяся по дороге из Аржантёя в Безон, свернула, не доехав до города одной восьмой льё, к замку Маре; ворота распахнулись, и экипаж остановился во втором дворе у самого крыльца.
Часы на фронтоне замка показывали восемь утра.
Старый слуга, с нетерпением ожидавший прибытия кареты, бросился к дверце, отворил ее, и из экипажа показался господин в черном.
— A-а, господин Жильбер! — воскликнул камердинер. — Наконец-то вы приехали!
— Что случилось, милый Тейш? — спросил доктор.
— Увы, сударь, вы сами сейчас увидите, — отвечал слуга.
Он прошел вперед, провел доктора через бильярдную, где горели лампы, несомненно зажженные еще ночью; затем они прошли через столовую, где заставленный цветами, откупоренными бутылками, фруктами и сладостями стол свидетельствовал о затянувшемся допоздна ужине.
Жильбер бросил взгляд на этот беспорядок, доказывавший, как мало соблюдались его предписания, и, огорченный, со вздохом пожав плечами, он направился к лестнице, которая вела в комнату Мирабо, находившуюся во втором этаже.
— Господин граф, прибыл господин доктор Жильбер! — доложил слуга, первым входя в комнату графа.
— Как? Доктор? — переспросил Мирабо. — Неужели за ним посылали из-за таких пустяков?
— Пустяки! — проворчал бедняга Тейш. — Судите сами, сударь!
— Ах, доктор! — приподнимаясь с подушек, воскликнул Мирабо. — Поверьте, что я искренне сожалею: вас побеспокоили без моего ведома.
— Должен сказать прежде всего, дорогой граф, что я всегда рад возможности с вами повидаться; как вы знаете, я занимаюсь практикой только ради нескольких друзей, но уж им-то я принадлежу всецело. Так что все-таки произошло? И никаких тайн от Факультета! Тейш, раздвиньте шторы и отворите окна.
Когда это приказание было исполнено, солнечные лучи затопили погруженную до этого в полумрак комнату Мирабо и доктор увидел, сколь большие изменения произошли во всем облике прославленного оратора за тот месяц, пока они не виделись.
— О-о! — вырвалось у него.
— Да, — понял Мирабо, — я изменился, не правда ли? Сейчас я вам скажу, почему это произошло.
Жильбер печально улыбнулся. Но, как умный врач, умеющий извлечь пользу из того, что говорит ему больной, даже если тот говорит неправду, Жильбер не стал ему мешать.
— Знаете ли вы, — продолжал Мирабо, — какой вчера дебатировался вопрос?
— Да, вопрос о шахтах.
— Вопрос этот пока еще недостаточно изучен, в него мало вникли или вообще не успели вникнуть; интересы владельцев и правительства недостаточно ясны. Кстати, граф де Ламарк, мой близкий друг, был крайне заинтересован в этом вопросе, от которого зависела половина его состояния; его кошелек, дорогой доктор, всегда был для меня открыт — надо же быть признательным. Я брал слово, вернее, открывал огонь, пять раз. Последний мой выстрел обратил врагов в бегство, однако сам я был убит или почти что убит на месте. Но по возвращении я пожелал отпраздновать победу. Я пригласил к ужину нескольких друзей; мы смеялись, болтали до трех часов ночи; в три часа мы легли, в пять у меня начались боли в животе; я закричал как безумный, Тейш струсил и послал за вами. Теперь вы знаете столько же, сколько и я. Вот пульс, вот вам мой язык; я страдаю, как в аду! Вытащите меня оттуда, если можете; что до меня, то объявляю вам, что я в это больше не вмешиваюсь.
Жильбер был слишком опытным доктором, чтобы не глядя на язык и не щупая пульс, не заметить всю серьезность состояния Мирабо. Больной дышал с трудом, задыхался, у него отекло лицо из-за того, что кровь застаивалась в легких; он жаловался на озноб и время от времени постанывал или вскрикивал от приступов сильной боли.
Однако доктор пожелал получить подтверждение своему уже сложившемуся мнению и взял больного за руку.
Пульс был неровный, прерывистый.
— На этот раз, должно думать, обойдется, дорогой граф, но за мной послали вовремя.
Он вынул из кармана инструменты с такой быстротой и в то же время с таким спокойствием, которые являются отличительными чертами истинного гения.
— А! — воскликнул Мирабо. — Вы собираетесь пустить мне кровь?
— Сию же минуту!
— Из правой руки или из левой?
— Ни из той ни из другой: ваши легкие слишком заполнены. Я пущу вам кровь из ноги, а Тейш пусть отправляется в Аржантёй за горчицей и шпанскими мухами: мы поставим горчичники. Поезжайте в моем экипаже, Тейш.
— Дьявольщина! — откликнулся Мирабо. — Похоже, вы правы, доктор: за вами действительно послали вовремя.
Оставив его замечание без ответа, Жильбер немедленно приступил к операции, и вскоре темная густая кровь, после мгновенной задержки, брызнула из ноги больного.
Незамедлительно наступило облегчение.
— Ах, черт побери! — вскричал Мирабо, почувствовав, что дышать стало легче. — Решительно, доктор, вы великий человек!
— А вы великий безумец, граф, если подвергаете такой опасности жизнь, столь дорогую вашим друзьям и Франции, и все ради нескольких часов сомнительного удовольствия.
На устах Мирабо мелькнула печальная, почти насмешливая улыбка.
— Ба! Дорогой мой доктор! — вздохнул он. — Вы преувеличиваете значение, которое придают мне мои друзья вместе с Францией.
— Клянусь честью, — со смехом возразил Жильбер, — великие люди всегда жалуются на неблагодарность других, а на самом деле неблагодарны они сами. Стоит вам серьезно заболеть, как завтра же весь Париж соберется под вашими окнами; а умри вы послезавтра — вся Франция пойдет за вашим гробом.
— А знаете, то, что вы мне говорите, очень утешительно, — засмеялся Мирабо.
— Я вам это говорю именно потому, что вы можете увидеть первое без риска явиться свидетелем второго; по правде говоря, вам нужна настоящая демонстрация, это подняло бы вам дух. Позвольте мне часа через два отвезти вас в Париж, граф; разрешите мне шепнуть первому встречному рассыльному, что вы больны, и вы сами увидите, что будет.
— Вы полагаете, что я в состоянии переехать в Париж?
— Да хоть сегодня… Как вы себя чувствуете?
— Дышать стало легче, голова не такая тяжелая, как прежде, туман перед глазами исчезает… Но по-прежнему болят внутренности.
— О, это — дело горчичников, дорогой граф; кровопускание свою роль сыграло, теперь настала очередь горчичников. А вот как раз и Тейш подоспел.
Тейш в самом деле входил в это время в комнату, неся все необходимое. Четверть часа спустя наступило предсказанное доктором облегчение.
— Теперь, — сказал Жильбер, — даю вам час на отдых, а потом я увезу вас с собой.
— Доктор, — с улыбкой возразил Мирабо, — позвольте мне уехать сегодня вечером и назначить вам встречу в моем особняке на Шоссе-д’Антен в одиннадцать часов.
Жильбер взглянул на Мирабо.
Больной понял, что доктор догадался о причине этой задержки.
— Что ж такого! — вскричал Мирабо. — Я жду визита.
— Дорогой граф! — отвечал Жильбер. — Я видел много цветов на обеденном столе. Вчера вы не только ужинали с друзьями, не правда ли?
— Вы знаете, что я не могу жить без цветов, это моя страсть.
— Да, но цветы не единственная ваша страсть, граф!
— Ах, проклятье! Если у меня есть потребность в цветах, то ведь я должен удовлетворять и последствия этой потребности.
— Граф! Граф! Вы себя убьете! — воскликнул Жильбер.
— Признайтесь, доктор, что это будет, по крайней мере, приятная смерть.
— Граф, я весь день буду рядом с вами.
— Доктор, я дал слово; не хотите же вы заставить меня его нарушить.
— Вы будете сегодня вечером в Париже?
— Я вам уже сказал, что буду вас ждать в одиннадцать часов в своем особнячке на Шоссе-д’Антен… Вы там бывали?
— Нет еще.
— Я купил его у Жюли, жены Тальма… Я вправду чувствую себя прекрасно, доктор.
— Иными словами, вы меня прогоняете.
— Полноте!..
— В конечном счете вы хорошо делаете. У меня дежурство в Тюильри.
— A-а, вы увидите королеву! — помрачнел Мирабо.
— Вполне возможно. Хотите ей что-нибудь передать?
Мирабо горько усмехнулся:
— Я не взял бы на себя подобную смелость, доктор; даже не говорите ей, что видели меня.
— Почему же?
— Потому что она вас спросит, спас ли я монархию, как обещал, и вы вынуждены будете ответить ей отрицательно; впрочем, — нервно усмехнувшись, прибавил Мирабо, — она в этом виновата не меньше меня.
— Хотите, я скажу ей, что чрезмерная работа, а также ваши бои на трибуне вас убивают?
Мирабо на минуту задумался.
— Да, — отвечал он, — скажите ей об этом; если хотите, можете даже изобразить меня более серьезным больным, чем я есть на самом деле.
— Зачем?
— Просто так… из любопытства… чтобы я мог дать себе кое в чем отчет…
— Хорошо.
— Вы обещаете мне это, доктор?
— Обещаю.
— И вы передадите мне то, что она скажет в ответ?
— Слово в слово.
— Отлично… Прощайте, доктор; тысячу раз спасибо.
Он протянул Жильберу руку.
Жильбер пристально посмотрел на Мирабо, и тот смутился.
— Да, кстати, прежде чем вы уйдете, скажите, каковы будут ваши предписания? — спросил больной.
— Теплое питье, разжижающее кровь, с цикорием или бурачником, строгая диета и особенно…
— Особенно?..
— Сиделка не моложе пятидесяти лет… Слышите, граф?
— Доктор! — рассмеялся Мирабо. — Чтобы не нарушить ваше предписание, я приглашу двух сиделок по двадцать пять лет!
За дверью Жильбера поджидал Тейш.
У бедняги стояли в глазах слезы.
— Ах, сударь, почему вы уходите? — сокрушенно спросил он.
— Я ухожу, потому что меня выставили вон, дорогой Тейш, — с улыбкой ответил Жильбер.
— Это все из-за той женщины! — пробормотал старик. — Все из-за того, что она похожа на королеву! Неужто такое может случиться с гениальным человеком, каким его считают?! Боже мой! Да ведь это глупо!
С этими словами он распахнул перед Жильбером дверцу; тот с озабоченным видом сел в карету и едва слышно пробормотал:
— Что это значит: из-за женщины, похожей на королеву?
Он на мгновение задержал руку Тейша в своих руках, словно собирался его о чем-то спросить, потом еще тише прибавил:
— Что я вздумал? Это тайна господина Мирабо, а не моя. Кучер, в Париж!
Жильбер точно исполнил данное Мирабо обещание.
Въезжая в Париж, он встретил Камилла Демулена, ходячую газету, живое воплощение газетчика своего времени.
Он сообщил ему о болезни Мирабо и намеренно сгустил краски, однако если бы Мирабо допустил очередную глупость, то предсказания Жильбера могли бы оправдаться.
Потом он отправился в Тюильри и объявил о болезни Мирабо королю.
— Ах, бедный граф! Он, верно, потерял аппетит? — только и спросил тот.
— Да, государь, — ответил Жильбер.
— Тогда это серьезно, — заключил король.
И он перевел разговор на другую тему.
Выйдя от короля, Жильбер отправился к королеве и повторил ей то же самое.
Надменная дочь Марии Терезии нахмурилась.
— Почему он не заболел утром того дня, когда произносил свою блистательную речь по поводу трехцветного знамени?
Потом, словно раскаиваясь в том, что в присутствии Жильбера у нее вырвались слова, свидетельствовавшие о ее ненависти к знамени как символу национального самосознания французов, она спохватилась:
— Впрочем, это не имеет значения; было бы печально для Франции и для нас, если бы это недомогание усилилось.
— Мне кажется, я имел честь сообщить вашему величеству, что это более чем недомогание, — возразил Жильбер, — это настоящая болезнь…
— …но вы ее победите, доктор, — закончила королева.
— Я сделаю все возможное, ваше величество, но не ручаюсь за благополучный исход.
— Доктор, я рассчитываю, — сказала королева, — слышите, что вы будете сообщать мне о здоровье господина де Мирабо.
И она заговорила о другом.
Вечером в условленное время Жильбер поднимался по лестнице в небольшой особняк Мирабо.
Мирабо ожидал его, полулежа в кресле. Жильбера оставили на несколько минут в гостиной под предлогом необходимости доложить графу о его приходе, поэтому, войдя к Мирабо, доктор огляделся, и его глаза остановились на кашемировом шарфе, забытом на одном из кресел.
Толи для того, чтобы отвлечь внимание Жильбера, то ли придавая большое значение вопросу, который должен был последовать за взаимными приветствиями, Мирабо воскликнул:
— А, вот и вы! Я узнал, что вы уже частично сдержали ваше обещание. Париж знает, что я болен, и бедный Тейш уже часа два отвечает на вопросы моих друзей, приходящих узнать, не стало ли мне лучше, а также, возможно, моим недругам, жаждущим услышать, что мне стало хуже. Это насчет первой части обещания. Исполнили ли вы столь же добросовестно вторую?
— Что вы имеете в виду? — с улыбкой спросил Жильбер.
— Вы отлично это знаете.
Жильбер пожал плечами, давая понять, что не знает, о чем идет речь.
— Вы были в Тюильри?
— Да.
— Вы видели короля?
— Да.
— Вы видели королеву?
— Да.
— И вы им объявили, что они скоро от меня освободятся?
— Ну, во всяком случае, я доложил, что вы больны.
— И что они вам на это сказали?
— Король полюбопытствовал, не потеряли ли вы аппетита.
— А после того, как вы ответили утвердительно?
— Он выразил искреннее сожаление.
— Добрый король! В день своей кончины он вслед за Леонидом скажет друзьям: "Сегодня вечером я ужинаю у Плутона". Ну, а что королева?
— Королева вас пожалела и поинтересовалась, что с вами.
— В каких выражениях, доктор? — спросил Мирабо, придавая, по-видимому, огромное значение ответу Жильбера.
— Да в очень хороших выражениях! — ответил доктор.
— Вы обещали повторить мне буквально то, что она скажет.
— О, я не смогу припомнить слово в слово.
— Доктор! А ведь вы не забыли ни звука!..
— Клянусь вам…
— Доктор! Вы мне обещали, неужели вы хотите, чтобы я считал вас бесчестным человеком?
— Вы требовательны, граф.
— Ну, уж каков есть.
— Вы настаиваете, чтобы я повторил собственные слова королевы?
— Да, все до единого.
— Она сказала, что вам следовало бы заболеть утром того дня, когда вы защищали с трибуны трехцветное знамя.
Жильберу хотелось увидеть собственными глазами, сколь велико было влияние королевы на Мирабо.
Тот подскочил в кресле, словно прикоснулся к вольтову столбу.
— Неблагодарность королей! — пробормотал он. — Одной этой речи довольно, чтобы заставить ее забыть о цивильном листе на двадцать четыре миллиона для короля и о ее доле в четыре миллиона! Так эта женщина не знает, этой королеве неизвестно, что я должен был одним ударом вновь завоевать свою популярность, потерянную ради нее?! Значит, она уже не помнит, что я выступил с предложением отложить присоединение Авиньона к Франции, то есть поддержал короля, испытывавшего угрызения совести по отношению к духовенству?! Ошибка! Итак, она уже не помнит, что, пока я был председателем Якобинского клуба, — а за эти три месяца я потерял десять лет жизни! — я защищал закон о национальной гвардии, ограничивающий ее состав активными гражданами! Ошибка! Она уже не помнит, что во время обсуждения в Национальном собрании проекта закона о принятии присяги священниками я потребовал отменить присягу для исповедников. Ошибка! Ах, ошибки! Ошибки! Я дорого за них заплатил! — продолжал Мирабо. — Однако не эти ошибки меня свалили, потому что бывают странные, необыкновенные, ненормальные времена, когда можно пасть отнюдь не из-за совершённых ошибок. Однажды, тоже ради них, я защищал вопрос о правосудии, о человечности: тогда нападали на короля из-за бегства его теток и предлагался закон против эмиграции. "Если вы примете закон против эмигрантов, — вскричал я, — даю вам клятву, что я никогда ему не подчинюсь!" И закон был единодушно отвергнут. То, чего не могли сделать мои поражения, сделала моя победа. Меня называли диктатором, меня подгоняли по пути к трибуне гневные выкрики — это худший путь, который может избрать оратор. Я снова победил, но мне пришлось атаковать якобинцев. Тогда якобинцы поклялись меня убить, глупцы! Дюпор, Ламет, Барнав не видят, что, убивая меня, они отдают диктатуру в своем притоне Робеспьеру. Им следовало бы беречь меня как зеницу ока, а они меня раздавили своим дурацким большинством; они заставили меня пролить кровавый пот, они заставили меня испить горькую чашу до дна; они увенчали меня терновым венцом, вложили мне в руки трость, наконец, распяли! Я счастлив тем, что пережил эту муку, подобно Христу, ради человечества…
Трехцветное знамя! Так они не видят, что их единственное прибежище под ним, что, если бы они пожелали открыто, публично сесть под его сенью, эта сень еще могла бы их спасти? Но королева не хочет спасения, она жаждет отмщения; она не ценит ни одной разумной мысли. Яростнее всего она отвергает единственно действенное средство, что я предлагаю: быть умеренной, справедливой и, насколько возможно, всегда быть правой.
Я возжелал спасти одновременно королевскую власть и свободу — это неравная битва, ведь я был всеми оставлен, я сражался в одиночку, и против кого же? Если бы против людей — это бы еще куда ни шло; против тигров — пустое; против львов — безделица; но я воевал со стихией, с морем, с поднимающимся валом, с приливом! Вчера вода была мне по щиколотку, сегодня — по колено, завтра будет по пояс, послезавтра она накроет меня с головой… Знаете, доктор, я хочу быть с вами откровенным до конца. Сначала меня охватила печаль, потом — отвращение. Я мечтал о роли судии между революцией и монархией. Я полагал, что возьму над королевой верх как мужчина, и как мужчина я надеялся, что, в тот день как она неосторожно ступит в реку и потеряет почву под ногами, я брошусь в воду и спасу ее. Но нет; на мою помощь никто серьезно не рассчитывал, доктор; меня хотели опорочить, лишить популярности, погубить, уничтожить, сделать неспособным ни на зло, ни на добро. И потому теперь, скажу я вам, лучшее, что я могу сделать, доктор, — это вовремя умереть; главное — принять художественную позу античного атлета: грациозно вытянуть шею и испустить дух.
Мирабо откинулся в кресле и вцепился зубами в подушку.
Жильбер узнал все, что хотел знать, то есть от чего зависели жизнь и смерть Мирабо.
— Граф, что бы вы сказали, если бы завтра король прислал справиться о вашем здоровье? — спросил он.
Больной пожал плечами, словно желая сказать: "Мне это было бы совершенно безразлично!"
— Король… или королева, — прибавил Жильбер.
— А? — подскочил Мирабо.
— Я говорю: "Король или королева", — повторил Жильбер.
Мирабо приподнялся на руках, подобный присевшему перед прыжком льву, и попытался взглядом проникнуть Жильберу в самую душу.
— Она этого не сделает, — сказал он.
— Ну а если все-таки сделает?
— Вы думаете, — спросил Мирабо, — что она до меня снизойдет?
— Я ничего не думаю; я предполагаю, допускаю.
— Пусть так, — согласился Мирабо, — я буду ждать до завтрашнего вечера.
— Что вы хотите этим сказать?
— То, что сказал, доктор, не ищите в моих словах другого смысла. Я буду ждать до завтрашнего вечера.
— А что будет завтра вечером?
— Завтра вечером, доктор, если она пришлет узнать, если к примеру, придет господин Вебер, вы окажетесь правы, а я ошибался. Если же, напротив, он не придет, о! тогда, значит, ошибались вы, а я был прав.
— Хорошо, подождем до завтрашнего вечера. А до тех пор, дорогой мой Демосфен, покой, отдых, терпение.
— Я не встану с кресла.
— А этот шарф?
Жильбер указал пальцем на предмет, раньше всего бросившийся ему в глаза, едва он вошел в комнату.
Мирабо улыбнулся.
— Клянусь честью! — воскликнул граф.
— Хорошо, — произнес Жильбер. — Постарайтесь провести хоть одну ночь в покое, и я за вас отвечаю.
Он вышел.
За дверью его поджидал Тейш.
— Ну вот, славный мой Тейш, твоему хозяину легче, — сообщил ему доктор.
Старый слуга печально покачал головой.
— Как?! — удивился Жильбер. — Ты мне не веришь?
— Я ничему не верю, господин доктор, пока его злой гений находится рядом с ним.
Он тяжело вздохнул, провожая Жильбера по узкой лестнице.
Жильбер заметил в углу лестничной площадки чью-то тень: прячась под вуалью, она словно ждала его появления.
При виде Жильбера тень едва слышно вскрикнула и исчезла за дверью, будто нарочно приотворенной, чтобы облегчить отступление или, скорее, бегство.
— Кто эта дама? — спросил Жильбер.
— Это она, — отвечал Тейш.
— Кто она?
— Женщина, похожая на королеву.
Жильбера поразила та же мысль, что и в первый раз, когда он уже слышал эту фразу; он двинулся было вперед, словно собираясь бежать вслед за призраком; однако сейчас же остановился и прошептал:
— Не может быть!
Он пошел своей дорогой, оставив старого камердинера в отчаянии, оттого что даже такой ученый человек, как доктор, не предпринял ничего, чтобы изгнать демона, присланного, по глубочайшему убеждению слуги, из самой преисподней.
Мирабо довольно хорошо провел ночь. Едва наступило утро, он позвал Тейша и приказал отворить окна, чтобы подышать свежим утренним воздухом.
Однако старого слугу взволновало то, что больной находился во власти лихорадочного нетерпения.
Когда на вопрос хозяина он сообщил, что сейчас восемь часов, Мирабо не поверил и потребовал принести часы, чтобы самому в этом убедиться.
Часы он положил на столик рядом с собой.
— Тейш, — приказал он камердинеру, — займите внизу место Жана, а он пусть дежурит сегодня возле меня.
— О Боже! — вскричал Тейш. — Неужели я имел несчастье вызвать неудовольствие господина графа?
— Напротив, милый Тейш, — смягчившись, отвечал Мирабо. — Я ставлю тебя сегодня на входе именно потому, что доверяю только тебе. Всякому, кто придет справиться о моем здоровье, отвечай, что мне лучше, но что я еще не принимаю, и только если прибудет кто-нибудь от… — Мирабо запнулся, потом продолжал, — если прибудет кто-нибудь из дворца, если пришлют из Тюильри, ты пригласишь его наверх, слышишь? Под любым предлогом не отпускай его, пока я с ним не поговорю. Теперь видишь, мой славный Тейш, что, отсылая тебя, я тебя превращаю в доверенное лицо.
Тейш взял руку Мирабо и поцеловал ее.
— Ах, господин граф, — прошептал он, — если бы вы хотели жить!..
Он вышел.
— Черт побери! — пробормотал Мирабо, глядя ему вслед. — Это самое трудное!
В десять часов Мирабо поднялся и не без кокетства оделся. Жан его причесал и побрил, потом придвинул кресло к окну.
Из окна была видна улица.
При каждом ударе дверного молотка, при каждом звонке колокольчика можно было из дома напротив увидеть в окне его беспокойное лицо за приподнятой шторой; он пристально вглядывался, потом штора опускалась, чтобы подняться с новым звонком, с новым ударом молотка.
В два часа Тейш поднялся в сопровождении лакея. Сердце Мирабо отчаянно забилось; лакей был без ливреи.
Первой мыслью, пришедшей ему в голову, было то, что этот серокафтанник прибыл от имени королевы и был без ливреи, дабы не скомпрометировать пославшую его.
Мирабо заблуждался.
— От господина доктора Жильбера! — доложил Тейш.
— А-а… — обронил Мирабо, побледнев от волнения, словно ему было двадцать пять лет и вместо посыльного от г-жи де Монье он увидел курьера своего дяди-бальи.
— Сударь, этого малого прислал доктор Жильбер, кроме того, он принес вам письмо, вот почему я решил сделать ради него исключение и нарушить запрет, — пояснил Тейш.
— И правильно поступил, — похвалил его граф.
Потом он обратился к лакею.
— Где письмо?
Тот держал письмо в руке и тут же подал его графу.
Мирабо распечатал письмо; в нем было всего несколько слов:
"Сообщите, как Вы себя чувствуете. Я буду у Вас в одиннадцать часов вечера. Надеюсь первым делом услышать от Вас при встрече, что я был прав, а Вы ошибались".
— Передай своему хозяину, что ты застал меня на ногах и что я жду его сегодня вечером, — приказал лакею Мирабо.
Потом он продолжал, обращаясь к Тейшу:
— Позаботься, чтобы он ушел довольный!
Тейш знаком показал, что все понял, и увел лакея.
Часы бежали один за другим. Звонок не смолкал, молоток гремел не переставая. Весь Париж расписался у Мирабо в книге посетителей. На улице толпились простые люди; узнав новость (но не ту, что сообщалась в газетах) и не желая верить успокаивающим бюллетеням Тейша, они не пропускали кареты, вынуждая их объезжать улицу справа или слева, чтобы стук колес не беспокоил больного — прославленного Мирабо.
Около пяти часов Тейш счел уместным снова объявиться в комнате Мирабо, чтобы сообщить ему эту новость.
— А-а, — разочарованно протянул Мирабо, — при виде тебя, мой бедный Тейш, я было подумал, что ты собираешься мне сообщить кое-что более приятное.
— Более приятное?! — в изумлении вскричал Тейш. — Я не думал, что мог бы сообщить господину графу о чем-то более приятном, чем о подобном доказательстве любви.
— Ты прав, Тейш, — согласился Мирабо. — Я неблагодарный человек.
Как только Тейш вышел, Мирабо распахнул окно.
Он вышел на балкон и взмахом руки поблагодарил славных людей, добровольно взявшихся охранять его покой.
Его узнали, и из одного конца улицы Шоссе-д’Антен в другой прогремели крики "Да здравствует Мирабо!".
О чем думал Мирабо, пока ему воздавали эти неожиданные почести, что при других обстоятельствах заставили бы его сердце прыгать от радости?
Он думал о надменной женщине, которой он был совершенно безразличен, и искал глазами поверх голов столпившихся вокруг его дома людей какого-нибудь лакея в голубой ливрее, спешащего со стороны бульваров.
Он возвратился в комнату с тяжелым сердцем: сумерки сгущались, и он ничего не увидел.
Вечер прошел точно так же, как и день. Нетерпение Мирабо сменилось чувством мрачной горечи. Потеряв надежду, он перестал вздрагивать от каждого звонка или стука в дверь. С печатью горечи на лице он ожидал знака внимания королевы: это было ему почти обещано, но его все не было.
В одиннадцать часов дверь отворилась и Тейш доложил о докторе Жильбере.
Тот вошел с улыбкой на устах. Его ужаснуло выражение лица Мирабо.
Это лицо было зеркалом душевных потрясений.
Жильбер сразу обо все догадался.
— Никто не приходил? — поинтересовался он.
— Откуда? — спросил Мирабо.
— Вы отлично знаете, что я имею в виду.
— Я? Нет, слово чести!
— Из дворца., от нее… от имени королевы?
— Никто не приходил, дорогой мой доктор: ни единая душа!
— Невероятно! — поразился Жильбер.
Мирабо пожал плечами.
— Наивное благородство! — промолвил он.
И вдруг, судорожно вцепившись в руку Жильбера, он спросил:
— Хотите, я вам скажу, что вы сегодня делали, доктор?
— Я? — переспросил доктор. — Да, в общем, то же что и всегда, что и каждый день.
— Нет, потому что во дворец вы ходите не каждый день, а сегодня вы там были; нет, потому что вы не каждый день видите королеву, а сегодня вы с нею виделись; нет, потому что вы не каждый день позволяете себе давать ей советы, а сегодня вы это сделали.
— Ну и ну! — поразился Жильбер.
— Знаете, милый доктор, я будто вижу все, что произошло, и слышу ваш разговор слово в слово, как если бы я там был.
— Что же, посмотрим, господин ясновидящий! Итак, что там произошло? О чем мы говорили?
— Вы прибыли сегодня в Тюильри около часу и попросили у королевы аудиенции; вы с ней переговорили и сказали, что мое состояние ухудшается и было бы хорошо, если бы она как королева и как женщина послала бы кого-нибудь справиться о моем здоровье, если и не из беспокойства, то, по крайней мере, по расчету. Она с вами спорила, но вам показалось, что в конце концов вы ее убедили в своей правоте; она вас отпустила, пообещав, что пошлет ко мне лакея; вы ушли осчастливленный и удовлетворенный, полагаясь на слово королевы, а она осталась по-прежнему высокомерной и желчной, насмехаясь над вашей легковерностью, над вашим незнанием того, что слово королевы ни к чем не обязывает… Ну, скажите по чести, — глядя прямо в лицо Жильберу, спросил Мирабо, — не так ли все было, доктор?
— Должен признаться, — отвечал Жильбер, — что, если бы вы были там, дорогой граф, вы и тогда не могли бы лучше все это пересказать.
— Глупцы! — с горечью воскликнул Мирабо. — Я же вам говорил, что они ничего не умеют делать вовремя…
Если бы королевский ливрейный лакей прошел ко мне сегодня сквозь толпу, кричавшую "Да здравствует Мирабо!" перед моей дверью и под моими окнами, они еще на целый год сохранили бы популярность в народе.
Покачав головой, Мирабо торопливо поднес руку к глазам.
Жильбер в изумлении заметил, что тот утирает слезу.
— Что с вами, граф? — спросил он.
— Со мной? Ничего! — отвечал Мирабо. — Какие новости в Национальном собрании, у кордельеров и якобинцев? Какая новая речь излилась из Робеспьера? Может, Марата стошнило каким-нибудь новым памфлетом?
— Вы давно не ели? — поинтересовался Жильбер.
— С двух часов пополудни.
— В таком случае вам пора принять ванну, дорогой граф.
— В самом деле, прекрасная мысль, доктор! Жан, приготовь ванну.
— Здесь, господин граф?
— Нет, нет, рядом, в туалетной комнате.
Десять минут спустя Мирабо уже принимал ванну, а Тейш, по обыкновению, пошел проводить Жильбера.
Мирабо приподнялся в ванне, провожая доктора глазами; когда тот исчез из виду, граф прислушался к удалявшимся шагам; он лежал неподвижно до тех пор, пока не услышал, как отворилась и затворилась входная дверь.
Тогда Мирабо нетерпеливо позвонил.
— Жан, — обратился он к лакею, — прикажите накрыть стол в моей комнате и ступайте к Олива; спросите ее от моего имени, не доставит ли она мне удовольствие поужинать со мной.
Когда лакей направился к двери исполнять приказания, он крикнул ему вслед:
— И чтобы были цветы, побольше цветов! Я обожаю цветы.
В четыре часа утра доктора Жильбера разбудил громкий звонок в дверь.
— Ах, я просто уверен, что господину де Мирабо стало хуже! — вскочив с постели, вскричал он.
Доктор не ошибся. После того как Мирабо приказал подать ужин и принести цветы, он отослал Жана и отправил Тейша спать.
Он запер все двери, за исключением той, что выходила в покои незнакомки, которую старый камердинер называл злым гением графа.
Однако слуги не стали ложиться; правда, Жан, хотя и был моложе, задремал в кресле, стоявшем в передней.
А Тейш не смыкал глаз.
Без четверти четыре яростно загремел колокольчик.
Оба лакея бросились к спальне Мирабо.
Двери были заперты.
Тогда они решили пройти через покои незнакомки и таким путем проникли в спальню графа.
Мирабо лежал на спине почти без чувств, сжимая женщину в объятиях, несомненно, чтобы помешать ей позвать на помощь, а она, перепугавшись, звонила в колокольчик, стоящий на столе, не имея возможности дотянуться до шнурка большого колокольчика у камина.
При виде слуг она стала кричать, призывая их спасти не столько Мирабо, сколько ее: граф едва не задушил ее в конвульсиях.
Казалось, что переодетая смерть хочет утащить ее в могилу.
Слуги общими усилиями разжали руки умирающего; Мирабо откинулся на кресло, а Олива в слезах возвратилась к себе.
Тогда Жан побежал за доктором Жильбером, а Тейш тем временем попытался оказать хозяину первую помощь.
Жильбер не стал терять время, ожидая, пока слуги заложат карету или найдут наемный экипаж. От улицы Сент-Оноре до Шоссе-д’Антен было недалеко; он побежал вслед за Жаном и десять минут спустя уже был в особняке Мирабо.
Тейш ждал его внизу в передней.
— Ну, друг мой, что опять произошло? — спросил Жильбер.
— Ах, сударь, — отвечал старый слуга, — эта женщина, снова эта женщина, и потом эти проклятые цветы; вы увидите, вы сами сейчас увидите!
В эту минуту послышались рыдания. Жильбер поспешил наверх; когда он был уже на верхней ступеньке, дверь, расположенная по соседству с комнатой Мирабо, отворилась, на пороге неожиданно появилась женщина в белом пеньюаре и упала доктору в ноги.
— Жильбер! Жильбер! — простонала она, цепляясь обеими руками за него. — Небом заклинаю, спасите его!
— Николь! — вскричал Жильбер. — Николь! О несчастная, так это были вы!
— Спасите его! Спасите его! — кричала Николь.
Жильбера поразила страшная догадка.
— Итак, Босир распространяет против него памфлеты, а Николь — его любовница! Теперь его не спасти, здесь замешан Калиостро!
Он устремился в комнату Мирабо, понимая, что нельзя терять ни минуты.
Мирабо лежал в кровати: он пришел в себя. Остатки ужина, тарелки, цветы еще были на столе, являясь свидетелями столь же неумолимыми, как остатки яда в бокале рядом с постелью самоубийцы.
Жильбер торопливо подошел к графу и, взглянув на него, облегченно вздохнул.
— Все еще не так плохо, как я думал, — заметил он.
Мирабо усмехнулся.
— Вы полагаете, доктор? — спросил он.
Он покачал головой, как человек, уверенный в том, что знает о своем состоянии, по крайней мере, не меньше доктора, который иногда сознательно обманывает себя, чтобы легче было обмануть других.
На этот раз Жильбер не ограничился внешним осмотром. Он пощупал пульс — пульс был учащенный; он посмотрел язык — Мирабо еле ворочал языком и чувствовал горечь по рту; он спросил, не испытывает ли граф головной боли — голова была тяжелой и болела.
В нижних конечностях начал ощущаться холод.
Внезапно у больного возобновились спазмы, какие он испытал двумя днями раньше; у него сводило то лопатки, то ключицы, то диафрагму. Пульс, до этого, как мы сказали, учащенный, стал неровным, прерывистым.
Жильбер предписал отвлекающие средства: однажды они уже привели к улучшению.
К сожалению, то ли у больного не было сил вынести действие болезненного лекарства, то ли он не хотел выздоравливать, но, четверть часа спустя он стал жаловаться на невыносимую боль во всех местах, где стояли горчичники, и их пришлось снять.
Как только это было сделано, наметившееся было улучшение приостановилось.
В наши намерения не входит следить во всех подробностях за течением ужасной болезни; скажем только, что в то же утро по городу поползли тревожные слухи, на этот раз имевшие под собой более серьезные основания.
Поговаривали, что произошел рецидив, угрожавший жизни больного.
Только тогда стало возможным судить о том, какое огромное место может занимать в обществе человек. Весь Париж был взволнован, как в дни, когда всеобщее бедствие угрожает и отдельным гражданам, и всему населению. Как и накануне, простые парижане перегородили улицу и весь день охраняли ее, чтобы стук колес не долетал до слуха больного. Столпившиеся под окнами люди каждый час справлялись о состоянии здоровья Мирабо; им выдавались бюллетени, передававшиеся из рук в руки и мгновенно облетавшие весь Париж. Толпа сограждан осаждала дверь особняка; там были люди всех сословий, различных убеждений, будто каждая партия, как бы она ни отличалась от других, понесла бы особую утрату со смертью Мирабо. Тем временем друзья, родные и близкие великого оратора собрались во дворе, в приемных и покоях нижнего этажа, а сам больной даже не догадывался об этом столпотворении.
Мирабо и доктор Жильбер изредка обменивались несколькими словами.
— Так вы решительно хотите умереть? — спрашивал доктор.
— К чему мне жить?.. — отвечал Мирабо.
Жильбер вспомнил про обязательства, принятые Мирабо по отношению к королеве, про ее неблагодарность и не стал повторяться, пообещав себе до конца исполнить свой долг врача, отлично, впрочем, осознавая, что он не Бог и не может сделать то, что выше его сил.
Вечером того же дня Якобинский клуб прислал целую депутацию во главе с Барнавом, чтобы справиться о здоровье своего бывшего председателя. Первоначально якобинцы собирались назначить в помощники Барнаву двух Ламетов, однако те отказались.
Когда Мирабо узнал об этом обстоятельстве, он заметил:
— Я знал, что они трусливы, но не подозревал, что они еще и глупы!
В течение целых суток Жильбер не отходил от Мирабо ни на минуту. В среду вечером, около одиннадцати часов, состояние больного было удовлетворительным, и Жильбер согласился перейти в соседнюю комнату, чтобы отдохнуть там несколько часов.
Прежде чем лечь, доктор приказал, чтобы его немедленно разбудили при малейшем ухудшении состояния больного.
Он проснулся на рассвете. Никто не потревожил его сна, однако он почувствовал беспокойство: ему казалось невозможным, чтобы все было хорошо.
И действительно, когда доктор сошел вниз, Тейш со слезами на глазах и в голосе сообщил ему, что графу было очень плохо, но, несмотря на сильные боли, он запретил будить доктора Жильбера.
Должно быть, больной страдал невыносимо: пульс был угрожающий, боли резко усилились, возобновились спазмы и снова началось удушье.
Неоднократно — Тейш отнес это на счет бреда — больной упоминал о королеве.
— Неблагодарные! — говорил он. — Они даже не поинтересовались, как я себя чувствую!
Потом он прибавил, словно говоря с самим собой:
— Хотел бы я знать, что она скажет завтра или послезавтра, когда узнает, что я умер.
Жильбер решил, что все будет зависеть от того, как пройдет кризис; он приготовился мужественно сражаться за его жизнь до конца и приказал поставить ему на грудь пиявки; однако пиявки будто были в сговоре с умирающим: они не держались, пришлось вместо них провести повторное кровопускание из ноги и употребить мускусные пилюли.
Приступ продолжался восемь часов. Все это время Жильбер, как искусный дуэлянт, сражался со смертью, отражая каждый ее удар, отважно бросаясь ей навстречу и мужественно перенося уколы ее шпаги. Наконец спустя восемь часов жар спал, смерть отступила, но, подобно тигру, убегающему для того, чтобы вернуться вновь, она оставила на лице больного отпечаток своих страшных когтей.
Жильбер стоял, скрестив на груди руки, перед постелью, где только что произошла ужасная битва. Он слишком хорошо знал свое дело, чтобы у него оставалась не только надежда, но хотя бы сомнение.
Больной был обречен; в этом неподвижно лежавшем у Жильбера перед глазами теле, несмотря на теплившуюся еще жизнь, невозможно было узнать Мирабо.
С этой минуты — странная вещь! — больной и Жильбер по взаимному согласию и словно пораженные одной и той же мыслью, говорили о Мирабо как о человеке, который когда-то существовал, но которого больше нет.
С этого времени лицо Мирабо приняло тожественное выражение, свойственное главным образом великим людям перед смертью; его голос стал медленным, важным, почти пророческим; его слова стали строже, глубже, выразительнее; в его отношениях с окружавшими его людьми чувствовались теперь теплота и в то же время отрешенность и возвышенность.
Ему доложили, что молодой человек, с которым он виделся лишь однажды и который не хочет себя назвать, настоятельно просит его принять.
Мирабо повернулся к Жильберу, будто спрашивая его позволения принять молодого человека.
Жильбер понял его желание.
— Просите! — приказал он Тейшу.
Тейш отворил дверь. На пороге появился юноша лет двадцати; он медленно прошел вперед, опустился на колени перед постелью Мирабо, взял его за руку и, разрыдавшись, припал к ней губами.
Мирабо пытался вспомнить.
— А-а! — вдруг воскликнул он. — Я вас узнал: вы тот самый юноша из Аржантёя.
— Благословляю тебя, Господи! — воскликнул молодой человек. — Вот все, что я у тебя просил.
Он поднялся и, спрятав лицо в ладонях, вышел. Несколько минут спустя вошел Тейш, держа в руке записку, написанную в передней молодым человеком.
В ней были эти простые слова:
"Я поцеловал в Аржантёе г-ну де Мирабо руку, сказав, что готов за него умереть.
Я пришел, чтобы подтвердить данное слово.
Вчера из одной английской газеты я узнал, что в Лондоне успешно проведена операция по переливанию крови при таком же заболевании, что и у нашего прославленного больного.
Если ради спасения г-на де Мирабо врачи сочтут полезным переливание крови, я предлагаю свою: она молода и чиста.
Морне".
Прочтя эти несколько строк, Мирабо не мог сдержать слез.
Он приказал вернуть молодого человека; однако, стремясь избежать этой столь заслуженной благодарности, тот поспешил скрыться, оставив два адреса: в Париже и в Аржантёе.
Некоторое время спустя Мирабо согласился принять всех: своих друзей г-на де Ламарка и г-на Фрошо; свою сестру г-жу дю Сайян; свою племянницу г-жу д’Арагон.
Единственное, от чего он отказался, так это принять другого врача помимо Жильбера. Когда Жильбер стал было настаивать, он объяснил свое решение так:
— Нет, доктор, на вашу долю выпало много неприятностей из-за моей болезни; если вы меня вылечите, слава должна принадлежать вам одному.
Время от времени он интересовался, кто приходил справиться о его здоровье, и, хотя он не спрашивал: "Присылала ли кого-нибудь королева?", Жильбер догадывался, судя по тяжелому вздоху умирающего, когда тот дочитывал список посетителей до конца, что единственного имени, которое он хотел бы увидеть, там-то как раз и не было.
Тогда, ни слова не говоря ни о короле, ни о королеве —
Мирабо еще не до такой степени ослабел, чтобы выдать себя, — он с восхитительным красноречием пускался в рассуждения о политике, а с особенным удовольствием о том, как бы он повел себя по отношению к Англии, будь он министром.
Больше всего он был бы счастлив сразиться с Питтом.
— О Питт, — вскричал он однажды, — это министр, занятый лишь приготовлениями; он управляет при помощи угроз, а не благодаря решительным действиям; если бы я еще был жив, я бы доставил ему немало хлопот!
Время от времени до слуха собравшихся долетали с улицы сдержанные крики "Да здравствует Мирабо!", похожие скорее на молитву или жалобу, чем на надежду.
Мирабо слушал эти крики, приказывал отворить окна, чтобы до него долетал шум, вознаграждавший его за перенесенные страдания.
После этого он шептал:
— О славный народ! Оклеветанный, оскорбленный, презираемый, как и я! Так и должно быть: они меня забудут, зато ты воздашь мне должное!
Наступила ночь. Жильбер не пожелал оставить больного; он приказал подвинуть к кровати кресло и вытянулся в нем.
Мирабо не возражал: с тех пор как он уверился в неизбежности своей смерти, он словно перестал бояться своего доктора.
С наступлением рассвета он приказал распахнуть окна.
— Дорогой мой доктор, — обратился он к Жильберу, — я умру сегодня. Когда человек доходит до такого состояния, в каком очутился я, ему остается умастить себя благовониями и надеть венок из цветов, чтобы по возможности приятнее вступить в сон, от которого не пробуждаются… Позволено ли мне делать все, что только заблагорассудится?
Жильбер кивнул в знак того, что Мирабо волен в своих желаниях.
Тот позвал обоих лакеев.
— Жан, купите для меня самые красивые цветы, какие вам удастся раздобыть; тем временем Тейш займется моим туалетом и постарается придать мне достойный вид.
Жан вопросительно взглянул на Жильбера, и тот кивком подтвердил приказание больного.
Жан вышел.
Тейш был накануне очень болен. Тем не менее он стал брить и завивать хозяина.
— Я слышал, ты был вчера болен, бедняга Тейш! — заметил Мирабо. — Как ты себя чувствуешь сегодня?
— Очень хорошо, дорогой хозяин, — отвечал верный слуга, — я желал бы, чтобы вы были на моем месте.
— Зато я, как бы мало ты ни дорожил жизнью, не желал бы тебе оказаться на моем, — со смехом отвечал Мирабо.
В это мгновение раздался пушечный выстрел. Где стреляли? Это навсегда останется тайной.
Мирабо вздрогнул.
— О! Похороны Ахилла уже начались? — привскочив на постели, вскричал он.
Едва Жан вышел из особняка, как к нему бросились все собравшиеся, чтобы узнать о здоровье его знаменитого хозяина. Когда он сообщил, что идет за цветами, несколько человек бросились в разные стороны с криками: "Цветы для господина де Мирабо!"; распахивались все двери, каждый предлагал все, что у него было в доме или в оранжереях; менее чем через четверть часа особняк был завален редчайшими цветами.
В девять часов утра комната Мирабо превратилась в настоящий цветник.
В это время Тейш как раз заканчивал его туалет.
— Дорогой доктор, — молвил Мирабо, — я бы хотел попросить у вас четверть часа, чтобы проститься с особой, которая должна покинуть особняк раньше меня. Если кому-нибудь придет в голову оскорбить эту особу, я прошу вас за нее вступиться.
Жильбер понял:
— Хорошо! Я готов вас оставить.
— Да, но подождите в соседней комнате. Как только эта особа выйдет, вы будете при мне безотлучно до самой моей смерти, не правда ли?
Жильбер кивнул.
— Дайте слово! — попросил Мирабо.
Жильбер, запинаясь, дал клятву. Мужественный доктор чрезвычайно удивился, ощутив у себя на глазах слезы, ибо доселе считал себя философом и полагал, что давно утратил чувствительность.
Он сделал шаг к двери.
Мирабо его остановил.
— Прежде чем выйти, — распорядился он, — отоприте мой секретер, возьмите оттуда небольшую шкатулку и дайте ее мне.
Жильбер поспешил исполнить желание графа.
Шкатулка оказалась тяжелой. Жильбер решил, что она полна золота.
Мирабо жестом приказал поставить ее на ночной столик и протянул руку.
— Будьте добры, пришлите ко мне Жана, — попросил он. — Жана, слышите? Не Тейша! Мне трудно кричать или звонить.
Жильбер вышел. Жан ожидал в соседней комнате, и не успела дверь захлопнуться за доктором, как он вошел в комнату графа.
Жильбер услышал, как дверь заперли на засов.
Следующие полчаса он отвечал на вопросы наводнивших дом людей.
Ответы его были неутешительны; он не стал скрывать, что Мирабо вряд ли доживет до вечера.
Перед входом в особняк остановилась карета.
На мгновение доктору почудилось, что это королевский экипаж, который пропустили из почтительности вопреки запрету, распространявшемуся на все другие кареты.
Он подбежал к окну. Для умиравшего было бы приятным утешением узнать, что его здоровьем интересуется королева!
Оказалось, что это обыкновенная наемная карета, за которой посылали Жана.
Доктор догадался, для кого она предназначалась.
И действительно, спустя несколько минут вышел Жан, сопровождая женщину, закутанную в длинную мантилью.
Дама села в карету.
Толпа почтительно расступилась перед экипажем, нимало не заботясь тем, кто эта женщина.
Жан возвратился в дом.
Спустя минуту дверь в комнату Мирабо вновь отворилась и оттуда донесся слабый голос больного: он просил доктора войти к нему.
Жильбер бросился на зов.
— Поставьте шкатулку на место, дорогой доктор, — промолвил Мирабо.
Жильбер был удивлен тем, что шкатулка оказалась столь же тяжелой, как и прежде.
— Да, это любопытно, не так ли? — заметил Мирабо. — И где только, черт побери, порой скрывается бескорыстие?!
Подойдя к кровати, Жильбер поднял с полу расшитый кружевной платок.
Он был мокрым от слез.
— Она не только ничего не взяла, но кое-что оставила, — пробормотал доктор.
Мирабо взял платок и, ощутив влагу, прижал его ко лбу.
— Только у нее нет сердца!.. — заключил он.
С закрытыми глазами он откинулся на подушки; можно было подумать, что он в обмороке или уже умер, если бы не рвавшиеся у него из груди глухие хрипы, свидетельствовавшие о близкой кончине.
В самом деле, с этой минуты несколько еще прожитых Мирабо часов были всего-навсего агонией.
Жильбер сдержал данное обещание: он до последней минуты оставался у постели умирающего.
Впрочем, как ни тяжело смотреть на последнюю схватку между материей и духом, для врача и философа это зрелище всегда весьма поучительно.
Чем величественнее гений, тем любопытнее наблюдать за тем, как он ведет борьбу со смертью, которая должна в конце концов усмирить его.
Однако последние минуты жизни этого великого человека внушили доктору еще одну мрачную мысль.
Почему умирал Мирабо, человек могучего темперамента и геркулесова телосложения?
Не потому ли, что он протянул руку помощи гибнущей монархии? Не оттого ли, что на его руку оперлась на мгновение женщина, что приносила с собой несчастья и звалась Марией Антуанеттой?
Не предсказывал ли Калиостро, говоря о Мирабо, нечто похожее на такую смерть? И не явились ли для него, Жильбера, эти два встреченных им странных существа, одно из которых губило репутацию великого оратора Франции, ставшего поддержкой монархии, другое убивало его здоровье, — доказательством того, что всякое препятствие должно, подобно Бастилии, рухнуть перед Калиостро, вернее, перед олицетворяемой им идеей?
В то время как Жильбер предавался размышлениям, Мирабо пошевелился и раскрыл глаза.
Он возвращался к жизни через врата страдания.
Он попытался заговорить — тщетно! Однако это новое обстоятельство не ввергло его в уныние: как только он убедился в том, что язык его не слушается, он улыбнулся и попытался взглядом поблагодарить Жильбера и тех, кто своими заботами не оставлял его на последнем этапе пути, в конце которой была смерть.
Однако его занимала единственная мысль; только Жильбер мог понять, о чем думает граф, и он понял.
Больной не знал, как долго он находился до этого в забытьи. Продолжалось ли оно час или целый день? Не посылала ли к нему за это время королева?
Доктор приказал принести снизу книгу посетителей, где каждый, будь он кем-либо послан или явился от своего имени, должен был расписаться.
Там не было имени ни одного из приближенных ее величества — свидетельства скрытой заботы королевы.
Жильбер вызвал Тейша и Жана и расспросил их; ни камердинер, ни лакей королевы не приходили.
Мирабо сделал отчаянную попытку что-то сказать; попытка эта была подобна той, какую предпринял сын Крёза, когда, видя, что его отцу угрожает смерть, сумел победить свою немоту и крикнуть: "Человек, не убивай Крёза!"
Попытка Мирабо увенчалась успехом.
— Неужели они не знают, — вскричал он, — что как только я умру, они погибнут?! Я уношу с собою траурные одежды монархии, и на моей могиле мятежники будут рвать друг у друга из рук клочья этих одежд…
Жильбер поспешил к больному. Для опытного врача надежда остается до тех пор, пока не ушла жизнь. Не должен ли он был употребить все свое искусство, чтобы дать возможность этому красноречивому оратору произнести еще несколько слов?
Он взял ложку и налил в нее несколько капель зеленоватой жидкости — флакон с этой самой жидкостью он однажды уже давал Мирабо, но на этот раз он не стал разбавлять ее водкой — и поднес ложку к губам больного.
— Ах, дорогой доктор, — с усмешкой промолвил тот, — если вы хотите, чтобы эликсир жизни подействовал, дайте мне полную ложку, а еще лучше — весь флакон.
— Что вы хотите этим сказать? — пристально глядя на Мирабо, спросил Жильбер.
— Неужели вы думаете, — отвечал тот, — что я, человек, известный своими излишествами во всем, не воспользовался таким сокровищем до отвращения? Напротив! Я приказал, дорогой мой эскулап, разложить ваш эликсир на составляющие и, узнав, что его получают из корня индийской конопли, стал пить его не только каплями, но и полными ложками, и не для того только, чтобы поддерживать жизнь, но и для того, чтобы грезить.
— Несчастный! Несчастный! — прошептал Жильбер. — Я тогда так и подумал, что даю вам яд.
— Сладкий яд, доктор; благодаря ему я вдвое, вчетверо, в сто раз продлил последние часы своего существования; благодаря ему, умирая в сорок два года, я чувствую себя так, словно прожил сто лет; наконец, благодаря ему я в воображении владел всем, что ускользало от меня в действительности: силой, богатством, любовью… Ах, доктор, доктор, не раскаивайтесь, а, напротив, поздравьте себя. Господь послал мне жизнь обыкновенную, скучную, скудную, бесцветную, несчастливую, не вызывающую сожаления, и надо быть готовым в любой момент вернуть ему эту жизнь как ростовщическую ссуду; доктор, я не знаю, должен ли я благодарить Господа за жизнь, но знаю твердо, что вас я просто обязан поблагодарить за ваш яд. Так наполните ложку до краев, доктор, и дайте ее мне!
Доктор, исполняя просьбу Мирабо, подал ему эликсир, и тот с наслаждением стал его смаковать.
Наступило молчание. Потом Мирабо, словно с приближением вечности смерть приподняла для него завесу будущего, снова заговорил:
— Ах, доктор! Счастливы те, что умрут в этом, тысяча семьсот девяносто первом году! Ведь они увидят только ясное и сияющее лицо революции. До сих пор никогда столь великая революция не достигалась столь малой кровью; это оттого, что до сего дня она происходит только в умах, но придет время, когда она будет вершиться в делах и вещах. Вы, может быть, думаете, что они еще пожалеют обо мне там, в Тюильри. Ничуть! Моя смерть освобождает их от принятого ими на себя обязательства. Когда я был рядом, они были вынуждены править определенным образом; я перестал быть их опорой, я стал помехой; она извинялась за меня перед своим братом: "Мирабо полагает, что дает мне советы, — писала она ему, — и не замечает, что я просто заставляю его терять время". Вот почему я хотел, чтобы эта женщина была моей любовницей, а не королевой. Какая замечательная роль, доктор, выпала на долю того, кто одной рукой поддерживает юную свободу, а другой — дряхлую монархию; кто заставляет их идти в ногу к единой цели: к счастью народа и уважению монархии! Может быть, это было возможно, а быть может, это только несбывшаяся мечта; однако я совершенно убежден в том, что только я был способен осуществить эту мечту. Меня огорчает не то, что я умру, доктор, а то, что я не кончил дела: я за него взялся, но понимаю, что не могу довести его до конца. Кто станет прославлять мою идею, если она недоношена, изуродована, обезглавлена? Обо мне будут помнить только то, что как раз и не следовало бы знать: что я вел неправедную жизнь, безумствовал, бродяжничал. Какие из моих сочинений прочтут? "Письма к Софи", "Эротическую библию", "Прусскую монархию", памфлеты и непристойные книги. А порицать меня станут за то, что я вступил в сговор с двором, и упрекнут меня потому, что из этого договора ничего не вышло; мое дело — бесформенный зародыш, безголовое чудище, однако меня, умершего в возрасте сорока двух лет, будут судить так, словно я прожил полноценную жизнь. Я исчезну в бушующем море, а скажут, будто я шел не по зыбким волнам или над бездной, а по широкой дороге, вымощенной законами, ордонансами и предписаниями. Доктор, кому я могу завещать промотанное состояние — не имеет значения, ведь у меня нет детей, но кому я завещаю оклеветанную память о себе, память, которая могла бы в один прекрасный день стать наследием, достойным составить честь Франции, Европе, миру?..
— Почему же вы так спешите умереть? — печально спросил Жильбер.
— Да, в самом деле, бывают минуты, когда я спрашиваю себя о том же. Однако послушайте: я ничего не мог сделать без нее, а она не пожелала действовать со мною заодно. Я ввязался в это, как дурак; я поклялся, как идиот, подчинившись душевному порыву, она же… она не давала никаких клятв, не брала на себя обязательств… Ну и пусть, все к лучшему, доктор, и если вы мне кое-что пообещаете, я ни о чем не буду жалеть в оставшиеся мне часы.
— Что же я могу вам обещать, Боже мой?
— Дайте мне слово, что, если мой переход из этого мира в другой будет слишком трудным, слишком болезненным, обещайте, доктор, — и я обращаюсь не только к врачу, но к человеку, к философу, — обещайте мне помочь!
— Зачем вы обращаетесь ко мне с подобной просьбой?
— Сейчас скажу. Дело в том, что, хотя я чувствую приближение смерти, в то же время я ощущаю в себе еще немало жизни. Я умираю в расцвете сил, дорогой доктор, и потому самый последний шаг будет не из легких!
Доктор склонился над больным, приблизив к нему лицо.
— Я обещал не покидать вас, друг мой, — сказал он. — Если Господь — а я надеюсь, что это не так, — осудил вашу жизнь, ну что же, в решающую минуту я из искреннего расположения к вам готов исполнить свой долг! Если смерть станет близка, я тоже не опущу рук.
Можно было подумать, что больной только и ждал этого обещания.
— Благодарю, — прошептал он.
Граф уронил голову на подушки.
Несмотря на врачебный долг внушать больному надежду на выздоровление до последнего его вздоха, на сей раз сомнений у Жильбера не осталось. Большая доза гашиша, недавно принятая Мирабо, возымела над больным свое действие, подобно вольтову столбу, встряхнув его и вернув ему на время способность говорить и двигать лицевыми мускулами, то есть выражать мысль в движении, если можно так сказать. Но как только больной замолчал, мускулы его расслабились, жизнь мысли замерла, и вот уже смерть, запечатлевшаяся на его лице со времени последнего приступа, проявилась вновь еще явственней.
В течение трех последующих часов ледяная рука Мирабо покоилась в руках доктора Жильбера. В это время, то есть с четырех до семи часов вечера, умирающий был спокоен, до такой степени спокоен, что стало возможным впустить всех желавших попрощаться с ним. Его можно было принять за спящего.
Однако к восьми часам Жильбер почувствовал, как дрогнула ледяная рука Мирабо; дрожь была столь заметной, что у доктора не могло оставаться сомнений.
"Ну, вот и настал час борьбы, теперь начинается настоящая агония", — заметил он про себя.
И действительно, лоб умирающего покрылся испариной, глаза приоткрылись и сверкнули.
Он показал знаком, что его мучает жажда.
Ему сейчас же стали предлагать воду, вино, оранжад, но он только покачал головой.
Он хотел совсем не этого.
Он дал понять, чтобы ему принесли перо, чернила и бумагу.
Его приказание было тотчас исполнено — не только из повиновения, но и ради того, чтобы ни единая мысль величайшего гения, даже высказанная в бреду, не была потеряна для потомства.
Он взял перо и твердой рукой начертал два слова: "Умереть, уснуть".
Это были слова Гамлета.
Жильбер сделал вид, что не понимает.
Мирабо выпустил из рук перо, схватился руками за грудь, будто намереваясь разорвать ее, выкрикнул нечто нечленораздельное, снова взял перо и, сделав над собой нечеловеческое усилие, чтобы хоть на мгновение усмирить боль, написал: "Боли чудовищные, невыносимые. Следует ли оставлять друга на пыточном колесе часами, целыми днями, может быть, когда можно избавить его от мук несколькими каплями опиума?"
Однако доктор был в нерешительности. Да, как он и говорил Мирабо, в решительную минуту он был рядом, но не для того, чтобы помогать смерти, а чтобы с ней сразиться.
Боли все усиливались, умиравший напрягался всем телом, изо всех сил сжимал кулаки, рвал зубами подушку.
— Эх, медики, медики! — вскричал он вдруг. — Разве вы не мой врач? Или вы мне не друг, Жильбер? Не вы ли обещали избавить меня от таких страданий перед смертью? Неужели вы хотите, чтобы я унес с собой в могилу сожаление о своем доверии к вам? Жильбер, я взываю к вашей дружбе! Я взываю к вашей чести!
Он застонал; потом, вскрикнув от боли, повалился на подушку.
Жильбер тяжело вздохнул и, протянув к Мирабо руку, сказал:
— Хорошо, друг мой, вам сейчас дадут то, о чем вы просите.
Он взял перо и написал рецепт на большую дозу диакодового сиропа, разведенного в дистиллированной воде.
Едва он успел написать последнее слово, как Мирабо приподнялся, протянул руку и попросил перо.
Жильбер поспешил исполнить его просьбу.
Сведенная смертью рука умирающего нацарапала едва различимые слова: "Бежать! Бежать! Бежать!"
Он хотел было поставить подпись, однако сумел написать только первые четыре буквы своего имени и, протянув по направлению к Жильберу сведенную судорогой руку, прошептал:
— Это для нее!
Бездыханный, он упал на подушку и замер с ничего не выражавшим взглядом.
Он был мертв.
Жильбер подошел к постели, взглянул на него, пощупал пульс, приложил свою руку к сердцу, после чего обернулся к присутствовавшим при этой торжественной сцене и объявил:
— Господа! Мирабо более не страдает.
Прижавшись в последний раз губами ко лбу покойного, он взял лист бумаги, назначение которого известно было ему одному, с благоговением сложил листок, спрятал у себя на груди и вышел, полагая, что не имеет права держать его у себя хоть на минуту дольше того времени, которое было необходимо, чтобы дойти от Шоссе-д’Антен до Тюильри и исполнить последнюю волю прославленного усопшего.
Через несколько минут после того, как доктор вышел из комнаты Мирабо, с улицы донесся нарастающий шум толпы.
Это начала распространяться весть о смерти графа.
Скоро вошел скульптор: его прислал Жильбер, чтобы тот сохранил для потомства образ великого оратора в ту самую минуту, как он скончался, борясь со смертью.
Несколько мгновений вечности успели придать его маске выражение ясности — отражение мощного духа, покинувшего тело, которое он до того оживлял.
Мирабо не умер, он будто спит, преисполненный жизни и приятных сновидений.
Скорбь была огромной, всеобщей; весть о смерти Мирабо в одно мгновение облетела город, распространившись от центра к окраинам, от улицы Шоссе-д’Антен до парижских застав. Было половина девятого утра.
Народ издал ужасающий вопль; потом он взялся устанавливать траур.
Люди бросились к театрам, заперли все их двери на замок и разорвали афиши.
В тот же вечер в одном из особняков на улице Шоссе-д’Антен начался бал; толпа ворвалась в дом, разогнала танцоров и переломала инструменты.
О понесенной утрате объявил членам Национального собрания сам председатель.
Баррер тотчас же поднялся на трибуну, потребовал у Собрания включить в отчет об этом печальном дне выражения соболезнований по случаю потери великого человека и настоял на том, чтобы от имени отечества все члены Национального собрания были приглашены для участия в погребении.
На следующий день, 3 апреля, в Собрание явились представители парижского департамента. Они потребовали и добились того, чтобы церковь святой Женевьевы была превращена в пантеон для погребения великих людей и первым там был похоронен Мирабо.
Приведем здесь этот великолепный декрет Национального собрания. Хотя политические деятели считают книги, подобные этой, несерьезными только потому, что в них история преподносится не столь тяжеловесно, как делают это историки, мы сочли небесполезным, чтобы наши читатели лишний раз могли бросить взгляд на эти декреты, тем более замечательные, что они были продиктованы непосредственно восхищением или признательностью народа.
Вот этот декрет дословно:
Национальное собрание постановляет:
Статья 1. "Новое здание церкви святой Женевьевы пред-назначить для захоронения праха великих людей, начиная с эпохи французской свободы".
Статья 2. "Только Законодательное собрание может решать, кому будет оказана эта честь".
Статья 3. "Считать Оноре Рикети Мирабо достойным этой чести".
Статья 4. "В будущем Законодательное собрание не имеет 19*
права оказывать эту честь никому из своих членов; она может быть оказана лишь следующим составом Законодательного собрания".
Статья 5. "Исключения для особо выдающихся деятелей, скончавшихся до Революции, могут быть сделаны только по решению Законодательного собрания".
Статья 6. "Обязать директорию Парижского департамента срочно привести здание помещения церкви святой Женевьевы в надлежащее состояние для исполнения новой функции; на фронтоне должно быть написано:
"Великим людям от благодарного отечества"".
Статья 7. "До окончания строительства нового здания церкви святой Женевьевы тело Рикети Мирабо будет помещено рядом с прахом Декарта в склепе церкви святой Женевьевы".[28]
Декрет от 20 февраля 1806 года
Глава II (глава I этого декрета объявляет церковь Сен-Дени усыпальницей императоров):
Статья 1. "Церковь святой Женевьевы будет достроена и передана в духовное ведомство в соответствии с волей ее создателя как храм в честь святой Женевьевы, покровительницы Парижа".
Статья 8. "Храм будет использоваться по первоначальному назначению, предусмотренному Учредительным собранием: там будет производиться захоронение высших должностных лиц, старших офицеров на службе Империи и короны, сенаторов, кавалеров высших степеней ордена Почетного легиона, а также, на основании наших специальных декретов, граждан, чьи военные, административные или литературные труды сослужили выдающуюся службу отечеству; их тела будут забальзамированы и похоронены в церкви".
Статья 9. "Надгробия, выставленные в Музее французских памятников, будут перевезены в эту церковь и расставлены в хронологическом порядке".
Статья 10. "Проведение служб в церкви святой Женевьевы возлагается на архиепископский капитул собора Парижской Богоматери, увеличенный на шесть человек. Попечение об этой церкви будет специально доверено архипастырю, избранному из числа каноников".
Статья 11. "В церкви будут совершаться торжественные богослужения: 3 января — в праздник святой Женевьевы; 15 августа — в праздник святого Наполеона и в годовщину заключения конкордата; в день Усопших и первое воскресенье декабря — в годовщину коронации и битвы при Аустерлице, а также всякий раз, как будут совершаться захоронения во исполнение настоящего декрета. Всякое другое церковное мероприятие может быть проведено в вышеуказанной церкви только с нашего согласия".
Подписано: "Наполеон".
Скреплено: "Шампаньи".
На следующий день в четыре часа пополудни Национальное собрание в полном составе покинуло зал заседаний в Манеже и отправилось к особняку Мирабо; там членов Собрания уже ждали директор департамента, все члены кабинета министров, а также более ста тысяч человек.
Однако среди этой сотни тысяч человек не было ни одного, кто явился бы по поручению королевы.
Кортеж тронулся в путь.
Лафайет шагал впереди как главнокомандующий национальной гвардии королевства.
За ним следовал председатель Национального собрания Тронше, по-королевски сопровождаемый эскортом из двенадцати распорядителей Палаты.
Затем шли министры.
Ордонанс от 12 декабря 1821 года
"Людовик, Божьей милостью король Франции и Наварры.
Всем, кто прочтет нижеследующее, наш привет.
Сооружение церкви, начатое нашим предком Людовиком Пятнадцатым в честь святой Женевьевы, благополучно завершено. Хотя она еще не получила достойного ее великолепия убранства, она уже находится в таком состоянии, которое позволяет проводить там богослужения. А потому, дабы не задерживать исполнение воли ее создателя и установить в соответствии с его и нашими намерениями богослужение в честь покровительницы нашего доброго города Парижа, имеющего обыкновение прибегать к ее помощи во всех своих нуждах, заслушав доклад нашего министра внутренних дел и выслушав мнение нашего совета, мы повелели и повелеваем следующее:
Статья 1. Новая церковь, основанная королем Людовиком Пятнадцатым в честь святой Женевьевы, покровительницы Парижа, будет незамедлительно предоставлена для совершения богослужений в честь вышеназванной святой. С этой целью она передается в распоряжение архиепископа Парижского, который временно назначит в нее священников по своему усмотрению.
Статья 2. В дальнейшем будет вынесено решение о постоянных и регулярных богослужениях в церкви, а также о характере этих богослужений".
Подписано: "Людовик".
Скреплено: "Симеон".
Ордонанс от 26 августа 1830 года
"Поскольку национальная справедливость и честь Франции требуют, чтобы великие люди, имеющие заслуги перед отчизной и способствовавшие делу ее чести и славы, получили после смерти бесспорное доказательство всеобщего уважения и всенародного признания, учитывая то обстоятельство, что для достижения этой цели законы, согласно которым для этого предназначался Пантеон, должны быть вновь введены в действие, мы повелели и повелеваем следующее:
Потом — члены Собрания, не разделяясь на партии, Сиейес — об руку с Шарлем де Ламетом.
Далее, за членами Собрания — Якобинский клуб, подобный второму Национальному собранию; его члены выделялись изъявлениями скорби, вероятно более показной, нежели истинной: Клуб объявил недельный траур, а Робеспьер, слишком бедный, чтобы позволить себе покупку черного фрака, взял его напрокат, как уже сделал это после смерти Франклина.
И уже за ними, между двумя шеренгами национальных гвардейцев, шло все население Парижа.
Траурная музыка, в которой впервые звучали два дотоле неизвестных инструмента — тромбон и тамтам, задавала шаг этой необъятной толпе.
В церковь святого Евстафия процессия прибыла только
Статья 1. Вернуть Пантеону его первоначальное и законное назначение. На фронтоне должна быть восстановлена надпись:
’’Великим людям от благодарного отечества".
Туда будут перенесены останки великих людей, имеющих заслуги перед отчизной.
Статья 2. Будут приняты меры для определения условий и формы выражения народной признательности от имени отечества. Специальной комиссии будет немедленно поручено подготовить проект соответствующего закона.
Статья 3. Декрет от 20 февраля 1806 года и ордонанс от 12 декабря 1821 года отменяются".
Подписано: "Луи Филипп".
Скреплено: "Гизо".
Декрет от 6 декабря 1851 года
"Президент Республики,
принимая во внимание закон от 4—10 апреля 1791 года,
декрет от 20 февраля 1806 года,
ордонанс от 12 декабря 1821 года,
ордонанс от 26 августа 1830 года,
постановляет:
Статья 1. Бывшая церковь святой Женевьевы возвращена для отправления богослужений, в соответствии с волей ее создателя, в честь святой Женевьевы, покровительницы Парижа. В дальнейшем будут приняты меры для совершения постоянных католических служб в помещении этой церкви.
Статья 2. Ордонанс от 26 августа 1830 года отменяется.
Статья 3. Министр народного просвещения и культов, а также министр общественных работ обязаны, каждый в пределах своей компетенции, исполнить настоящий декрет, который будет включен в "Бюллетень законов".
Подписано: "Луи Наполеон".
Скреплено: "Фортуль".
(Примеч. автора.)
в восемь часов. Надгробное слово произнес Черутти; едва он договорил, как находившиеся в церкви две тысячи национальных гвардейцев разрядили ружья. Присутствующие, не ожидавшие выстрела, громко вскрикнули. Сотрясение было таким мощным, что в окнах не осталось ни одного целого стекла. На миг показалось даже, что свод храма вот-вот рухнет и гроб будет погребен под обломками церкви.
В дальнейший путь двинулись с факелами: ночная мгла уже сгустилась над городом и пала не только на улицы, по которым двигалась процессия, но и на сердца большинства присутствовавших.
Смерть Мирабо действительно вносила путаницу в политическую ситуацию. Со смертью Мирабо никто не представлял себе, на какой путь вступает Франция. Не было больше искусного укротителя, способного управлять горячими скакунами, называемыми честолюбием и ненавистью. Чувствовалось, что он уносит с собой нечто такое, чего отныне будет недоставать Собранию: миролюбие, жившее даже в военное время, и доброту, скрытую под необузданностью ума. Каждый что-то терял с его смертью: роялисты лишились шпор, а революционеры — удил. Отныне колесница будет все больше набирать ход, а спуск еще долог. Кто мог сказать, каков будет конец: победа или бездна?
К Пантеону подошли лишь в середине ночи.
Единственный, кто отстал от процессии, был Петион.
Почему же Петион удалился? Он объяснил это сам на следующий день тем из своих друзей, кто упрекал его за уход.
Он прочитал, как он говорил, план контрреволюционного заговора, написанный рукой Мирабо.
Три года спустя, мрачным осенним днем, не в зале манежа, а в зале заседаний Тюильри, когда Конвент расправился с королем, королевой, жирондистами, кордельерами, якобинцами, монтаньярами, с самим собой и лишился всего живого, что можно было бы еще убить, он добрался до мертвых. Именно тогда Конвент с варварской радостью объявил, что допустил ошибку в оценке Мирабо и что, на его взгляд, гений не может служить извинением продажности.
Приняли новый декрет, изгонявший Мирабо из Пантеона.
Явился судебный исполнитель, с порога храма прочитал декрет, объявлявший Мирабо недостойным чести лежать рядом с Вольтером, Руссо и Декартом, и потребовал у церковного сторожа выдать тело.
Таким образом, голос еще более страшный, чем зов в Иосафатовой долине, прокричал до времени:
— Пантеон, отдай своих мертвецов!
И Пантеон повиновался: тело Мирабо было выдано судебному исполнителю, приказавшему, как он сам выразился, "препроводить вышеозначенный гроб к месту обычных захоронений".
А местом обычных захоронений был Кламар, кладбище для казненных.
Чтобы наказание, постигшее Мирабо уже после смерти, казалось еще ужаснее, гроб был захоронен ночью и без сопровождения, без какого бы то ни было обозначения места, без креста, без надгробия, без надписи.
Только гораздо позже старый могильщик, отвечая на вопросы любопытного, жаждавшего узнать больше других, провел однажды вечером этого человека через заброшенное кладбище и, остановившись где-то в середине его, топнул ногой.
— Здесь, — сказал он.
Любопытный стал настаивать, желая иметь полную уверенность.
— Здесь, — повторил старик, — я за это отвечаю; я помогал опускать его в могилу и едва сам туда не свалился, до того тяжел был этот проклятый свинцовый гроб.
Этим любопытным человеком был Нодье. Однажды он привел и меня на Кламар, топнул ногой в том же самом месте и сказал:
— Здесь.
Итак, вот уже более пятидесяти лет прошло с тех пор, как все новые поколения, сменяя друг друга, проходят мимо безымянной могилы Мирабо. Не правда ли, это затянувшееся возмездие для сомнительного преступления, принадлежавшего скорее недругам Мирабо, нежели самому графу; не наступило ли время при первой же возможности обшарить эту грязную землю, где он покоится, пока не обнаружится свинцовый гроб, показавшийся таким тяжелым бедному могильщику, — гроб, изгнанный когда-то из Пантеона?
Возможно, Мирабо не заслуживает Пантеона; но нет ни малейшего сомнения, что лежат и еще будут лежать в освященной земле многие из тех, кто больше него заслуживает осквернения.
Франция! Найди место для Мирабо между поруганием и Пантеоном! Пусть на могиле будет вместо эпитафии начертано только его имя, пусть не будет на ней ничего, кроме скромного бюста, и пусть только грядущее будет ему судией!
Утром 2 апреля, примерно за час до того, как Мирабо испустил дух, со стороны улицы Сент-Оноре к Тюильри по улицам Святого Людовика и Эшель шел морской офицер в парадной форме капитана линейного корабля.
Дойдя до Конюшенного двора, он оставил его справа, перешагнул через цепи, отделявшие его от внутреннего двора, отдал честь часовому, отсалютовавшему ему ружьем, и оказался во дворе Швейцарцев.
С видом человека, которому дорога хорошо знакома, он пошел по небольшой служебной лестнице, соединявшейся длинным извилистым коридором с кабинетом короля.
При виде офицера камердинер вскрикнул от изумления и радости, однако тот прижал палец к губам.
— Метр Гю, — сказал он, — может ли меня сейчас принять король?
— У его величества господин генерал Лафайет: король отдает ему приказания на день, — ответил камердинер, — но как только генерал выйдет…
— Вы обо мне доложите? — спросил офицер.
— О, это не потребуется: его величество вас ждет, потому что со вчерашнего вечера он приказал впустить вас немедленно по прибытии.
В эту минуту стало слышно, как в кабинете короля зазвонил колокольчик.
— Вот видите, — заметил камердинер, — король, верно, звонит, чтобы справиться о вас.
— Так ступайте, метр Гю, не будем терять время, если король в самом деле сможет меня сейчас принять.
Камердинер распахнул дверь, и почти тотчас — следовательно, его величество был один — доложил:
— Господин граф де Шарни!
— Пусть войдет! Пусть войдет! Я жду его со вчерашнего дня.
Шарни торопливо пошел вперед и, приблизившись к королю, почтительно проговорил:
— Государь, я, кажется, запоздал на несколько часов; надеюсь, однако, что, когда я доложу вашему величеству о причинах этого опоздания, вы меня извините.
— Проходите, проходите, господин де Шарни; я вас ждал с нетерпением, это правда, и я заранее готов с вами согласиться, что только очень важная причина могла сделать ваше путешествие более продолжительным, чем следовало. Итак, вы здесь; добро пожаловать!
Он подал графу руку; тот почтительно коснулся ее губами.
— Государь, — продолжал Шарни, заметивший нетерпение короля, — я получил ваше приказание ночью третьего дня и выехал из Монмеди вчера утром в три часа.
— Как вы добирались?
— На почтовых.
— Теперь мне понятно, почему вы задержались, — улыбнулся король.
— Государь, я мог бы мчаться во весь опор, это верно, — заметил Шарни, — и тогда я был бы здесь часов в десять-одиннадцать вечера, даже, может быть, раньше, если бы скакал напрямик; но я хотел изучить все достоинства и недостатки избранного вашим величеством пути; я хотел разузнать, где хорошие станции, а где неважные; в особенности же мне хотелось проверить, сколько времени с точностью до минуты, до секунды занимает путь из Монмеди в Париж и, стало быть, из Парижа в Монмеди. Я все изучил и теперь в состоянии отвечать за все.
— Браво! Господин де Шарни, вы восхитительны! — воскликнул король. — Однако позвольте мне прежде всего сообщить вам, в каком положении мы находимся здесь, а затем вы мне доложите, каковы ваши успехи там.
— Ах, государь, — проговорил Шарни, — если судить по известиям, которые до меня дошли, дела здесь идут неважно.
— Неважно до такой степени, что я пленник в Тюильри, дорогой граф! Я только что сказал об этом милому господину де Лафайету, моему тюремщику; я предпочел бы скорее быть королем Меца, нежели королем Франции; но, к счастью, вы здесь!
— Ваше величество, вы оказали мне большую честь, намереваясь сообщить о положении дел.
— Да, верно, в двух словах… Вы слышали о бегстве моих тетушек?
— Не больше, чем другие, государь, и притом в общих чертах.
— Ах, Боже мой, все так просто! Вы знаете, что Собрание разрешает нам вступать в общение только с присягнувшими священниками. Ну а бедняжки накануне Пасхи испугались, что могут погубить свои души, исповедуясь конституционному священнику, и — по моему совету, должен признаться, — отправились в Рим. Ни один закон не препятствовал этому путешествию, и вряд ли у кого-нибудь могло возникнуть опасение, что две несчастные старухи усилят партию эмигрантов. Они поручили подготовку к отъезду Нарбонну, но не могу вам сказать, как он за это взялся; заговор открылся, и им пришлось пережить визит, подобный тому, что пережили мы в Версале в ночь с пятого на шестое октября; это случилось в Бельвю вечером в день отъезда. К счастью, они успели выскользнуть через одну дверь, когда все эти канальи ломились в другую. Представьте себе: ни одного заложенного экипажа! А ведь целых три должны были их ждать у каретных сараев! Им пришлось добираться до Мёдона пешком. Только там они нашли кареты и уехали. Три часа спустя по Парижу поползли слухи: те, что пришли помешать бегству, застали гнездышко еще теплым, но пустым. На следующий день все газеты подняли шум. Марат кричал, что беглянки прихватили с собой целый миллион; Демулен заявил, что они похитили дофина. Все это было ложью: в кошельке у бедняжек было триста или четыреста тысяч франков, они с трудом передвигались сами и не могли бы взять с собой ребенка, который, к тому же, их выдал бы; впрочем, их узнали и без него сначала в Море, однако там их пропустили, а потом — в Арнеле-Дюке, где их арестовали. Мне пришлось обратиться в Собрание с письменной просьбой разрешить им продолжать путь, однако, несмотря на мое письмо, Национальное собрание обсуждало этот вопрос целый день. Наконец им было позволено продолжить путешествие при том условии, что комитет представит закон об эмиграции.
— Да, — подтвердил Шарни, — но, если не ошибаюсь, после великолепной речи господина де Мирабо Собрание отклонило предложенный комитетом проект закона.
— Разумеется, отклонило. Однако наряду с этой незначительной победой меня ждало великое унижение. Когда мы явились свидетелями того, какой шум был поднят вокруг отъезда двух старых дев, несколько верных друзей — а таких у меня даже больше, чем я думал, дорогой граф, — итак, несколько верных друзей, около сотни дворян, поспешили в Тюильри и предложили мне свою жизнь. Тотчас поползли слухи о том, что готовится заговор, что меня хотят похитить. Лафайета отправили в Сент-Антуанское предместье под тем предлогом, что кто-то восстанавливает Бастилию; убедившись в том, что его одурачили, он возвращается в Тюильри, врывается со шпагой в руках, со штыком наизготовку, арестовывает наших бедных друзей, обезоруживает их. У одних оказались при себе пистолеты, у других кинжалы. Каждый взял с собой то, что было под рукой. Ну что ж, этот день будет записан в истории как День рыцарей кинжала.
— О государь, государь! В какое страшное время мы живем! — покачав головой, вздохнул Шарни.
— Погодите. Каждый год мы ездим в Сен-Клу; это всем известно, ничего неожиданного в этом нет. Третьего дня мы приказали заложить кареты; выходим и видим, что экипажи окружены полуторатысячной толпой. Мы садимся; проехать невозможно: люди хватают поводья, кричат, что я хочу бежать, но мне это не удастся. После часа безуспешных попыток пришлось возвратиться; королева плакала от гнева.
— А разве генерала Лафайета не было рядом, чтобы заставить уважать ваше величество?
— Лафайет?! Знаете, что он сделал? Он велел ударить в набат на церкви святого Рока, а сам бросился в ратушу за красным флагом, чтобы объявить отечество в опасности, и это только потому, что король и королева собрались в Сен-Клу! И знаете, кто отказывался дать ему красный флаг, кто вырывал этот флаг у генерала из рук, когда он за него схватился? Дантон! Теперь утверждают, что Дантон тоже мне продался, что он получил от меня сто тысяч франков. Вот что у нас происходит, дорогой граф, не считая того, что Мирабо при смерти, а может быть, уже мертв.
— Это лишняя причина, чтобы поторопиться, государь.
— Так мы и сделаем. А что решили вы с Буйе? Надеюсь, его позиции сильны. Дело в Нанси послужило мне поводом для увеличения численного состава его гарнизона и позволило перевести под его командование новые войска.
— Да, государь; но, к несчастью, намерения военного министра не совпадают с нашими. Он только что отнял у него полк саксонских гусар и отказался перевести швейцарские полки в его распоряжение. Маркизу с огромным трудом удалось оставить в крепости Монмеди Буйонский пехотный полк.
— Значит, маркиз теперь в нерешительности?
— Нет, государь, просто надежда на удачу стала не столь бесспорной, как раньше; да что за дело! В предприятиях подобного рода нужно уметь чем-то жертвовать и быть готовым к неожиданностям; если дело пойдет хорошо, у нас на успех девяносто шансов из ста.
— Ну, раз дела обстоят таким образом, давайте вернемся к обсуждению нашего положения.
— Государь! Ваше величество по-прежнему намерены следовать по дороге на Шалон, Сент-Мену, Клермон и Стене, несмотря на то что по этому пути придется проехать, по крайней мере, на двадцать льё больше, чем если бы вы следовали любым другим путем, а также несмотря на то, что в Варение нет почтовой станции?
— Я уже изложил господину де Буйе мотивы, по которым отдал предпочтение именно этой дороге.
— Да, государь, он передал приказания вашего величества на этот счет. Исходя из них я изучил всю дорогу кустик за кустиком, камешек за камешком. Описание, должно быть, находится в руках вашего величества.
— Оно образец ясности, дорогой граф. Я теперь знаю эту дорогу так, словно сам по ней проехал.
— В таком случае, государь, позвольте прибавить сведения, полученные мною во время последнего моего путешествия.
— Говорите, господин де Шарни, слушаю вас, а для большей ясности вот составленная вами карта.
С этими словами король достал из папки карту и расстелил ее на столе. Карта была не вычерчена, а нарисована от руки и, как говорил Шарни, на ней было указано все до последнего дерева и камня; это был результат более чем восьмимесячного труда.
Шарни и король склонились над ней.
— Государь, — начал Шарни, — настоящие опасности начнутся для вашего величества в Сент-Мену, а закончатся в Стене. На протяжении этих восемнадцати льё и следует расставить наши войска.
— Нельзя ли разместить их поближе к Парижу, господин де Шарни? Например, подтянуть отряд к Шалону?
— Государь, это непросто, — отвечал Шарни. — В Шалоне большой гарнизон, и сорок, пятьдесят, даже сто человек вряд ли смогут оказать существенную помощь для спасения вашего величества, если бы вашему величеству что-либо угрожало. Господин де Буйе, кстати говоря, ручается за успех только начиная с Сент-Мену. Все, что он может сделать, — и он просил обсудить это с вашим величеством, — это разместить свой отряд в Пон-де-Сомвеле. Как видите, государь, это вот здесь, то есть на первой почтовой станции после Шалона.
Шарни указал на карте место, о котором шла речь.
— Ну хорошо, — согласился король, — до Шалона можно доехать за десять — двенадцать часов. А за сколько часов вы проехали все девяносто льё?
— За тридцать шесть часов, государь.
— Но ведь вы ехали в легком экипаже один или с лакеем!
— Государь, я потерял в пути три часа, чтобы определить, где в Варение приготовить подставу: не доезжая города, со стороны Сент-Мену, или, наоборот, за городом, со стороны Дёна. Три часа потерянного мною времени — это столько же, сколько потребуется вашему экипажу дополнительно из-за его тяжести. Итак, по моему разумению, король может доехать из Парижа в Монмеди за тридцать пять-тридцать шесть часов.
— А что вы решили с подставой в Варение? Это важный вопрос. Мы должны быть совершенно уверены в том, что там будет достаточно лошадей.
— Да, государь, и я полагаю, что подставу следует приготовить при выезде из города, то есть со стороны Дёна.
— На чем основано ваше мнение?
— На том, как расположен самый этот городок, государь.
— Объясните мне, граф, как он расположен.
— Все очень просто, государь. Я проезжал через Варенн пять или шесть раз с тех пор, как покинул Париж, а вчера задержался там с двенадцати до трех часов пополудни. Варенн — небольшой городок, насчитывающий около тысячи шестисот жителей; он состоит из двух кварталов, четко разделенных между собой; они называются "верхний город" и "нижний город" и разделены рекой Эр, а через нее переброшен мост. Не угодно ли вашему величеству взглянуть на карту… здесь, государь, на краю Аргоннского леса, посмотрите.
— Да, да, понимаю, — оживился король. — Дорога резко сворачивает в лес и дальше ведет в Клермон.
— Точно так, государь.
— Но все это не объясняет мне, почему вы размещаете подставу за городом, а не при въезде в него.
— Одну минуту, государь. На мосту, соединяющем обе части города, стоит высокая башня, построенная в давние времена для взимания мостовой пошлины; она возвышается на мрачном, темном, узком пролете. Малейшее препятствие может помешать там проехать; вот почему лучше, раз уж придется рисковать, попытаться проскочить это место на полном ходу со стороны Клермона, чем менять лошадей в пятистах шагах не доезжая моста; ведь если короля случайно узнает кто-нибудь на почтовой станции, то малейшего сигнала будет довольно, чтобы мост был перегорожен: для этого понадобится всего три-четыре человека.
— Вы правы, — согласился король, — кстати, если случится заминка, вы будете рядом, граф.
— Это и долг, и великая честь для меня, если король сочтет меня достойным ее.
Король снова протянул Шарни руку, потом спросил:
— Итак, господин де Буйе уже обозначил этапы и выбрал людей, чтобы расставить их вдоль пути моего следования?
— Да, государь, осталось лишь получить одобрение вашего величества.
— Передал ли он с вами на сей счет какую-нибудь записку?
Шарни вынул из кармана сложенный лист бумаги и с поклоном подал его королю.
Король развернул бумагу и прочитал:
"По мнению маркиза де Буйе, отряды не должны выходить за пределы Сент-Мену. Если же король будет настаивать, чтобы они дошли до Пон-де-Сомвеля, то я предлагаю распределить силы, предназначенные для эскорта его величества, следующим образом:
1. В Пон-де-Сомвеле — сорок гусаров полка Лозена под командованием г-на де Шуазёля, имеющего в своем подчинении младшего лейтенанта Буде.
2. В Сент-Мену — тридцать драгунов Королевского полка под командованием г-на капитана Дандуана.
3. В Клермоне — сто драгунов полка месье под командованием графа Шарля де Дама.
4. В Варение — шестьдесят гусаров полка Лозена под командованием г-на де Рорига, г-на де Буйе-сына и г-на де Режкура.
5. ВДёне — сто гусаров полка Лозена под командованием г-на капитана Делона.
6. В Музе — пятьдесят всадников Королевского немецкого полка под командованием г-на капитана Гюнцера.
7. И, наконец, в Стене — Королевский немецкий полк под командованием г-на подполковника барона фон Манделл".
— На мой взгляд, все это хорошо, — прочитав послание, сказал король, — но отряды будут вынуждены оставаться в указанных городах или местечках один, два, а то и три дня; как же они это объяснят?
— Государь, предлог найден: они будут якобы ожидать денежный обоз, отправленный министерством в Северную армию.
— Ну, стало быть, все предусмотрено, — с заметным удовлетворением проговорил король.
Шарни поклонился.
— А кстати, по поводу денежного обоза, — продолжал король, — вы не знаете, получил ли господин де Буйе отправленный мною миллион?
— Да, государь. Однако известно ли вашему величеству, что эти деньги были в ассигнатах, обесцененных на двадцать процентов?
— Удалось ли ему дисконтировать их хотя бы с этими потерями?
— Государь, прежде всего один верный слуга вашего величества был счастлив возможности выдать в обмен на ассигнаты сумму в сто тысяч экю, без потери для вас, разумеется.
Король взглянул на Шарни.
— А остальная сумма, граф? — спросил он.
— Остальная сумма была дисконтирована гоподином де Буйе-сыном у банкира его отца, господина Перего; тот выплатил ему всю сумму переводными векселями на имя господ Бетмана во Франкфурте, согласившихся принять их к уплате. Таким образом, в нужную минуту в деньгах недостатка не будет.
— Благодарю вас, господин граф, — сказал Людовик XVI. — А теперь вы должны сообщить мне имя того верного слуги, кто поставил, возможно, под удар свое состояние ради того, чтобы дать сто тысяч экю господину де Буйе.
— Государь, этот верный слуга вашего величества очень богат и, следовательно, в его поступке не было никакой заслуги.
— Это неважно, сударь, король желает знать его имя.
— Государь, — с поклоном отвечал Шарни, — единственное условие, которое он поставил, оказывая вашему величеству эту ничтожную услугу, — сохранение его имени в тайне.
— Но вы-то его знаете?
— Знаю, государь.
— Господин де Шарни, — произнес король с сердечностью и достоинством, свойственными ему в иные минуты, — вот дорогая для меня реликвия… — Он снял с пальца простое золотое кольцо. — Я снял его с руки моего умирающего отца, когда целовал эту холодеющую руку в последний раз. Ценность этого кольца в том, как я им дорожу, другой цены оно не имеет; но для сердца, которое меня понимает, оно будет дороже самого дорогого алмаза. Передайте моему верному слуге мои слова вместе с этим кольцом, господин Шарни.
На глаза Шарни навернулись слезы; он почувствовал стеснение в груди и, задыхаясь, опустился на колено, принимая бесценный дар из рук короля.
В это мгновение дверь отворилась. Король поспешно обернулся: такое чудовищное нарушение этикета было оскорблением величества, если только оно не вызывалось чрезвычайными обстоятельствами.
Это была королева. Смертельно бледная, она сжимала в руке листок бумаги.
Однако при виде коленопреклоненного графа, целующего королевское кольцо и надевающего его себе на палец, она изумленно вскрикнула и выронила бумагу.
Шарни поднялся и почтительно поклонился королеве, прошептавшей сквозь зубы:
— Господин де Шарни!.. Господин де Шарни!.. Здесь… у короля… в Тюильри?..
И едва слышно она прибавила:
— И я об этом даже не знала!
В глазах бедной женщины было написано такое страдание, что Шарни, не расслышавший последних ее слов, но догадавшийся об их смысле, шагнул ей навстречу.
— Я только что прибыл, — сообщил он, — и как раз собирался просить у короля разрешения засвидетельствовать вам свое почтение.
На щеках королевы снова заиграл румянец. Она давно не слышала голоса Шарни и той нежной интонации, что он вложил в свои слова.
Она протянула обе руки, подавшись к нему, но почти тотчас прижала одну из них к груди, потому что сердце ее сильно забилось.
Шарни все видел, все понял, хотя эти переживания, для изображения и объяснения которых нам потребовалось полтора десятка строк, заняли не больше времени, чем понадобилось королю, чтобы подобрать в глубине кабинета листок, оброненный королевой и подхваченный сквозняком, когда одновременно открылись окно и дверь.
Король прочитал то, что было написано на этом листке, но ничего не понял.
— Что означают эти три слова "Бежать!.. Бежать!.. Бежать!.." и недописанное имя внизу? — спросил король.
— Государь, — отвечала Мария Антуанетта, — они означают, что господин де Мирабо скончался десять минут назад, а это предсмертный совет, который он дает нам.
— Ваше величество, — заверил ее король, — мы последуем этому совету, потому что он хорош и пришло время привести его в исполнение.
Повернувшись к Шарни, он продолжал:
— Граф, вы можете пройти к королеве и все рассказать ей.
Королева встала, перевела взгляд с короля на Шарни и проговорила:
— Идемте, граф.
Она поторопилась выйти из кабинета, потому что, если бы осталась там дольше хоть на минуту, она не смогла бы сдержать в себе противоречивые чувства, переполнявшие ее сердце.
Шарни в последний раз поклонился королю и последовал за Марией Антуанеттой.
Королева вошла к себе и упала на диван, знаком приказав Шарни затворить за собой дверь.
К счастью, в будуаре никого не было, потому что незадолго до того Жильбер испросил у королевы позволения поговорить с ней без свидетелей, чтобы сообщить о смерти Мирабо и передать его последний совет.
Едва опустившись на диван, она почувствовала, что ее сердце готово разорваться, и разрыдалась.
Ее слезы были так сильны и искренни, что пробудили в сердце Шарни остатки былых чувств.
Мы говорим "остатки былых чувств", потому что когда страсть, подобная той, чье рождение и расцвет мы наблюдали, перегорела в сердце мужчины, то — если только какой-нибудь страшный удар не превратит ее в ненависть — она никогда не угасает полностью.
Кроме того, Шарни находился в том неловком положении, которое может быть понято лишь тем, кто сам побывал в такой ситуации: в его сердце тлела былая любовь и разгоралась новая.
Он уже любил Андре со всем пылом, на какой было способно его сердце.
Он еще любил королеву со всем состраданием, на какое была способна его душа.
Всякий раз, видя муки этой несчастной любви — муки, причиняемые эгоизмом, — он, если можно так выразиться, чувствовал, как сердце женщины истекает кровью, но всякий раз, понимая, что это результат эгоизма, он не имел сил прощать, как и все, кому былая любовь стала в тягость.
И все же каждый раз, как он оказывался перед искренне страдавшей женщиной, ни в чем его не упрекавшей и ни на что не жаловавшейся, он не мог не отдать должное глубине этого чувства; он вспоминал, сколькими людскими предрассудками, сколькими обязанностями перед обществом пожертвовала ради него эта женщина, и, склоняясь над этой бездной, не мог удержаться, чтобы тоже не уронить слезу сожаления и не бросить слово утешения.
И все же сквозь ее слезы каждый раз звучали упреки, а в рыданиях слышались жалобы, и тогда он вспоминал, как требовательна эта любовь, как сильно стремление этой женщины к абсолютной власти, как велик деспотизм королевы, дававшей о себе знать даже в выражении нежности, в любовных признаниях; он становился нетерпим к ее требовательности, восставал против ее деспотизма, вступал в борьбу с ее волей, противопоставляя всему этому нежное невозмутимое лицо Андре, и отдавал предпочтение холодной статуе, как он себе ее представлял, перед королевой — воплощением страстности, готовой метать взглядом молнии, сгорая от любви, гордыни или ревности.
На сей раз королева плакала и не говорила ни слова.
Она более восьми месяцев не видела Шарни. Верный данному королю слову, граф все это время скрывал свое местонахождение. Вот почему королева ничего не знала о близком ей человеке, столь близком, что последние два-три года ей казалось, что разлучить их может только смерть.
Но, как видели читатели, Шарни уехал, ни слова не сказав ей о том, куда он направляется. Единственным для нее утешением было то, что он находился на королевской службе; вот почему она говорила себе так: "Служа королю, он служит и мне; значит, он поневоле будет думать обо мне, даже если захочет меня забыть".
Безусловно, это было слабым утешением: она привыкла владеть его помыслами, а не ждать, пока он случайно о ней вспомнит. Вот почему, когда она увидела Шарни в ту минуту, когда меньше всего этого ожидала, когда она снова застала его у короля почти на том же месте, что и в день его отъезда, в ее душе ожили страдания, к ней вернулись терзавшие ее сердце мысли, к горлу подкатили слезы, жёгшие ей глаза во время продолжительного отсутствия графа; все это разом неожиданно нахлынуло на нее, вызвав румянец на щеках и стеснение в груди от захвативших ее тоски и страдания, хотя она чуть было не сочла их исчезнувшими навсегда.
Она плакала, чтобы выплакаться: слезы задушили бы ее, если бы она от них не освободилась.
Она плакала беззвучно. От радости? От горя?.. Может быть, и от того и от другого: любое сильное душевное движение кончается слезами.
Ни слова не говоря, однако чувствуя, как почтительность в душе его уступает место любви, Шарни подошел к королеве, отвел руку, которой она закрывала лицо, и, прижавшись губами к этой руке, прошептал:
— Ваше величество, я счастлив и горд сообщить вам, что с того дня, как я с вами простился, я каждую минуту заботился о вас.
— О Шарни, Шарни! — отвечала королева. — Было время, когда вы, может быть, меньше обо мне заботились, зато думали обо мне значительно больше.
— Ваше величество, — возразил Шарни, — король поручил мне весьма ответственное дело, требовавшее от меня сохранения полной тайны вплоть до того дня, как оно будет выполнено. Это сделано лишь сегодня. Только сегодня я могу с вами увидеться, поговорить, а до этого дня я не мог вам даже написать.
— Вот прекрасный пример преданности, Оливье! — печально промолвила королева. — И я сожалею только об одном: ваша преданность идет в ущерб другому чувству.
— Ваше величество! — воскликнул Шарни. — Раз уж я получил разрешение короля, позвольте рассказать о том, что мне удалось сделать для вашего спасения.
— О Шарни, Шарни! — продолжала королева. — Неужели у вас нет для меня более неотложных слов?
Она с нежностью сжала графу руку, одарив Шарни таким взглядом, за какой он раньше отдал бы жизнь; впрочем, он и сейчас готов был если не отдать ее, то принести в жертву.
Пристально его разглядывая, она увидела, что перед ней не покрытый пылью путешественник, только что вышедший из почтовой кареты, а элегантный придворный, который подчинил свою преданность всем предписаниям этикета.
Строго соответствующий случаю костюм, способный удовлетворить королеву, сколь бы требовательна она ни была, вызвал явное беспокойство у женщины.
— Когда же вы приехали? — спросила она.
— Только что, ваше величество, — отвечал Шарни.
— А откуда?
— Из Монмеди.
— Так вы пересекли полстраны?
— Со вчерашнего утра я проехал девяносто льё.
— Верхом или в экипаже?
— В почтовой карете.
— Каким же образом после столь долгого и утомительного путешествия — простите мои вопросы, Шарни, — вы тщательно вычищены, вылощены, причесаны, не хуже адъютанта генерала Лафайета, только что выпорхнувшего из штаба? Значит ли это, что привезенные вами новости были не так уж важны?
— Напротив, очень важны, ваше величество; однако я подумал, что, если я прибуду во двор Тюильри в почтовой карете, забрызганной грязью и покрытой слоем пыли, то вызову этим любопытство. Король совсем недавно говорил мне, как пристально за вами следят, и, слушая его, я мысленно похвалил себя за осмотрительность, за то, что я пришел пешком и в форме, как простой офицер, явившийся к месту службы после одной-двух недель отсутствия.
Королева судорожно сжала руку Шарни; было заметно, что у нее на языке вертится последний вопрос, но ей тем труднее было его выговорить, что он представлялся ей самой наиболее важным.
Тогда она избрала другой способ для того, чтобы разузнать то, что ее волновало.
— Ах да, я и забыла, — сдавленным голосом прошептала она, — у вас ведь есть в Париже пристанище.
Шарни вздрогнул: только теперь он понял значение всех этих вопросов.
— У меня пристанище в Париже? Где же это, ваше величество?
Королева сделала над собою усилие.
— Да на улице Кок-Эрон, — заметила она. — Ведь именно там живет графиня, не правда ли?
Шарни едва не взвился подобно коню, которому вонзили шпоры в еще свежую рану; однако в голосе королевы было столько неуверенности, столько страдания, что ему стало ее жалко — ее, такую высокомерную, так прекрасно умевшую собой владеть и вдруг забывшуюся до такой степени, чтобы не суметь скрыть свои чувства.
— Ваше величество, — проговорил он с выражением глубокой печали, вызванной, по-видимому, не только страданием королевы, — мне кажется, я уже имел честь вам сообщить перед отъездом, что дом графини де Шарни мне не принадлежит. Я остановился у моего брата виконта Изидора де Шарни, у него я и переоделся.
Королева вскрикнула от радости и стремительно опустилась на колени, прижавшись губами к руке Шарни.
Но он так же быстро взял ее за руки и поднял.
— О ваше величество! — вскричал он, — что вы делаете?
— Я вас благодарю, Оливье, — произнесла королева таким нежным голосом, что Шарни почувствовал, как на глаза его навернулись слезы.
— Вы меня благодарите?! — переспросил он. — Боже мой, да за что же?
— За что?.. И вы еще спрашиваете! — воскликнула королева. — За единственный счастливый миг со времени вашего отъезда! Господи! Я знаю, что ревность — чистое безумие, но безумие, достойное, однако, жалости. Вы ведь тоже когда-то были ревнивы, Шарни; сегодня вы об этом не помните. О мужчины! Когда они ревнуют, им хорошо: они могут сразиться с соперником, убить его или умереть сами; женщины же могут только плакать, хотя знают, что слезы их бесполезны и даже опасны; ведь мы прекрасно понимаем, что наши слезы не приближают к нам того, из-за кого мы их проливаем, а чаще всего еще дальше его от нас отталкивают; но таково безумие любви; видишь пропасть, но, вместо того чтобы отойти от нее, сам туда бросаешься. Еще раз благодарю вас, Оливье; видите, я уже улыбаюсь, я больше не плачу.
Королева в самом деле попыталась улыбнуться; но она словно разучилась радоваться из-за пережитого горя, и потому ее улыбка вышла такой печальной и болезненной, что граф содрогнулся.
— О Господи! — прошептал он. — Неужели возможно, чтобы вы так страдали?
Мария Антуанетта молитвенно сложила руки.
— Слава Всевышнему! — вскричала она. — В тот день, когда он поймет, как я страдаю, он не сможет не любить меня!
Шарни чувствовал, что ступает на скользкий путь, где ему невозможно будет удержаться. Он сделал над собою усилие, как конькобежец, когда он хочет остановиться и потому выгибается назад, рискуя проломить лед, по которому катится.
— Ваше величество! — заговорил он. — Может быть, вы позволите мне поделиться плодами этого долгого отсутствия, рассказав вам о том, что мне удалось для вас сделать?
— Ах, Шарни! — воскликнула в ответ королева. — Я бы предпочла то, о чем недавно вам говорила; впрочем, вы правы; женщине не следует чересчур надолго забывать, что она королева. Говорите, господин посол: женщина получила все, на что она могла рассчитывать, теперь вас слушает королева.
Шарни рассказал обо всем: как его послали к г-ну де Буйе, как граф Луи прибыл в Париж, как он, Шарни, кустик за кустиком изучил дорогу, которую предстояло пройти беглецам, наконец, как он явился к королю и доложил, что осталось лишь осуществить задуманное.
Королева выслушала Шарни с большим вниманием и в то же время с глубокой благодарностью. Ей казалось невозможным, чтобы обычная преданность могла зайти так далеко. Только горячая и беспокойная любовь могла предвидеть все препятствия и придумать способы их преодолеть.
Она выслушала его до конца. Когда он сообщил ей все, что знал, она посмотрела на него с необычайной нежностью и спросила:
— Так вам будет приятно спасти меня, Шарни?
— О, — воскликнул граф, — и вы еще спрашиваете, ваше величество? Да это мечта моего честолюбия, а если дело пройдет успешно, это будет славой всей моей жизни!
— Я бы предпочла, чтобы это было воздаянием за вашу любовь, — печально заметила королева. — Впрочем, это не имеет значения… Итак, вы страстно желаете исполнить великое дело — дело спасения короля, королевы и дофина Франции, не так ли?
— Я жду только вашего согласия, чтобы посвятить этому свою жизнь.
— Да, понимаю, друг мой, — сказала королева, — и ваша преданность должна быть чиста от всякого постороннего чувства, от всякой физической привязанности. Мой супруг, мои дети могут быть спасены только тем, кто без колебаний протянет руку для их спасения, если они споткнутся на том пути, по которому мы отправимся вместе. Я вам вручаю их жизнь и свою, брат мой; но ведь и вы тоже сжалитесь надо мною, хорошо?
— Сжалиться над вами, ваше величество?.. — переспросил Шарни.
— Вы же не хотите, чтобы в эти минуты, когда мне нужны все мои силы, все мое мужество, все присутствие духа, — это безумная, может быть, мысль, но что поделаешь: некоторые люди не смеют ходить ночью из-за страха перед привидениями, а когда наступает день, они не признают существования этих привидений, — вы же не хотите, чтобы все было потеряно из-за неисполненного обещания, нарушенного слова? Вы же не хотите?..
Шарни перебил королеву:
— Ваше величество! Я желаю спасения вашего величества, желаю счастья Франции, желаю удачного завершения начатого мною дела и, признаться, я в отчаянии оттого, что вы требуете от меня за это столь незначительной жертвы: я вам клянусь видеться с госпожой де Шарни только с разрешения вашего величества.
Он с холодной почтительностью поклонился королеве и вышел; она была настолько поражена тем, с каким выражением он это произнес, что даже не попыталась его удержать.
Однако едва за Шарни затворилась дверь, как она заломила руки и горестно воскликнула:
— Ах, мне бы больше хотелось, чтобы он вот так же поклялся не видеться со мной и чтобы он любил меня так же, как любит ее!..
Девятнадцатого июня около восьми часов утра Жильбер большими шагами мерил свою квартиру на улице Сент-Оноре, время от времени проходя к окну и свешиваясь вниз, с нетерпением ожидая кого-то, кто никак не приходил.
Он держал в руке вчетверо сложенный лист бумаги; сквозь бумагу просвечивали буквы и печати. Это был, несомненно, весьма важный документ, потому что два-три раза во время этого томительного ожидания Жильбер его разворачивал, перечитывал и снова складывал.
Заслышав, наконец, шум остановившейся у дверей кареты, он стремительно бросился к окну; однако было слишком поздно: приехавший в карете человек уже вошел в дом.
Впрочем, у Жильбера, видимо, не было сомнений в том, кто приехал, потому что, распахнув дверь в переднюю, он крикнул:
— Бастьен! Отворите господину графу де Шарни, я его жду.
В последний раз развернув бумагу, он стал ее перечитывать, когда вошел Бастьен и, вместо того чтобы доложить о графе де Шарни, громко объявил:
— Господин граф де Калиостро!
В эту минуту Жильбер был мыслями так далек от этого имени, что вздрогнул, словно от удара молнии, предвещавшей скорый громовой раскат.
Он торопливо сложил документ и спрятал его в карман сюртука.
— Господин граф де Калиостро? — переспросил он, не успев оправиться от изумления.
— О Господи! Нуда, я самый, дорогой Жильбер, — сказал граф, — вы ждали не меня, а господина де Шарни; но господин де Шарни занят — я вам чуть позже скажу, чем именно, — и потому сможет здесь быть не раньше чем через полчаса; узнав об этом, я себе сказал: "Раз уж я оказался поблизости, поднимусь-ка я на минутку к доктору Жильберу". Надеюсь, что, хотя вы меня и не ждали, но все-таки примете, не правда ли?
— Дорогой учитель! — ответил Жильбер. — Вы знаете, что в любое время дня и ночи мой дом и мое сердце открыты для вас настежь.
— Благодарю вас, Жильбер. Возможно, наступит такой день, когда и мне представится случай доказать вам свою любовь; когда он придет, я не заставлю вас ждать. А теперь давайте побеседуем.
— О чем? — улыбнулся заинтересованный Жильбер: присутствие Калиостро, как всегда, сулило ему нечто неожиданное.
— О чем? — повторил Калиостро. — О том же, о чем сейчас говорят все: о предстоящем бегстве короля.
Жильбер ощутил, как по всему его телу пробежала дрожь, однако продолжал улыбаться; если он и не мог помешать тому, чтобы капельки пота выступили у корней его волос, то благодаря силе воли хотя бы не позволил себе побледнеть.
— Ну а поскольку тема разговора определилась и он займет некоторое время, — продолжал Калиостро, — я присяду.
И Калиостро в самом деле сел.
Оправившись от изумления, Жильбер, поразмыслив, решил, что если графа привел к нему случай, то в этом случае видна рука судьбы. Калиостро, обычно не имевший от него секретов, пришел, по-видимому, рассказать обо всем, что ему было известно по поводу предполагаемого отъезда короля и королевы, о котором он только что обмолвился.
— Итак, — прибавил Калиостро, видя, что Жильбер ждет, — отъезд намечен на завтра?
— Дорогой учитель! — обратился к нему Жильбер. — Вы знаете, что я имею обыкновение выслушивать вас до конца; даже когда вы ошибаетесь, для меня поучительны и ваши речи, и одно-единственное ваше слово.
— В чем же я до сих пор ошибся, Жильбер? — полюбопытствовал Калиостро. — Может быть, когда я вам предсказал смерть Фавраса, сделав, однако, в решающую минуту все возможное, чтобы ее предотвратить? Или когда я вас предупредил о том, что король сам интригует против Мирабо и Мирабо не будет министром? Или, может быть, когда я вам сказал, что Робеспьер восстановит эшафот, на котором казнили Карла Первого, а Бонапарт восстановит трон Карла Великого? Ну, в последнем утверждении вы не можете меня упрекнуть, потому что времени прошло немного, кое-что принадлежит концу нашего века, а кое-что произойдет в начале следующего. Итак, сегодня, дорогой Жильбер, вы знаете лучше, чем кто бы то ни было, что я прав, когда говорю о готовящемся бегстве короля завтрашней ночью, потому что вы один из тех, кто готовит этот побег.
— Если дело и обстоит именно так, — отвечал Жильбер, — то вы же не ждете, чтобы я вам в этом признался, не так ли?
— А зачем мне нужно ваше признание? Вы ведь знаете: я есмь сущий, но также я есмь всеведущий.
— Но если вы всеведущий, — возразил Жильбер, — то вам должно быть известно, что королева сказала вчера господину де Монморену по поводу отказа мадам Елизаветы участвовать в празднике Всех святых: "Она не хочет ехать с нами в Сен-Жермен-л’Осеруа, и это очень печально; она могла бы ради короля пожертвовать своими убеждениями". Итак, если королева собирается отправиться в воскресенье вместе с королем в церковь Сен-Жермен-л’Осеруа, значит, далеко они нынешней ночью не уедут.
— Да, но мне также известно, — заметил Калиостро, — что один великий философ сказал: "Язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли". Господь не был настолько скуп, чтобы наградить этим бесценным даром только одного человека.
— Дорогой учитель! — сказал Жильбер, пытаясь сохранить шутливый тон. — Вы знаете историю о неверном апостоле…
— Который уверовал, когда Христос показал ему свои ноги, руки и бок? Извольте, Жильбер! Королева, привыкшая путешествовать со всеми удобствами и не желающая расставаться со своими привычками во время поездки, хотя она должна занять, если расчеты графа де Шарни верны, всего тридцать пять-тридцать шесть часов, заказала у Деброса на улице Богоматери Побед прелестный несессер из золоченого серебра; предполагается преподнести его в подарок ее сестре, эрцгерцогине Кристине, правительнице Нидерландов. Несессер был готов только вчера утром и вчера же вечером доставлен в Тюильри — вот что я могу сказать о руках. Беглецы приготовили огромную дорожную берлину, вместительную и удобную, где без труда разместятся шесть человек. Ее заказал у Луи, лучшего каретника на Елисейских полях, сам господин де Шарни; он сейчас как раз у мастера и отсчитывает ему сто двадцать пять луидоров, то есть половину всей суммы; вчера карету испытали: запрягли четверкой, проехали на ней почтовый перегон, и она прекрасно выдержала испытание, а господин Изидор де Шарни похвально отозвался об экипаже — вот что касается ног. Ну и, наконец, господин де Монморен, сам не зная, что он подписывает, черкнул свою подпись сегодня утром в паспорте на имя баронессы Корф, двух ее детей, двух камеристок, управляющего и трех лакеев. Баронесса Корф — это госпожа де Турзель, воспитательница детей Франции; двое ее детей — это ее королевское высочество принцесса и монсеньер дофин; две камеристки — это королева и мадам Елизавета; ее управляющий — это король; наконец, трое слуг, переодетых курьерами, которые будут скакать впереди и позади кареты, — это господин Изидор де Шарни, господин де Мальден и господин де Валори; этот паспорт вы держали в руках, когда я прибыл к вам; вы его сложили и, завидев меня, спрятали в карман; бумага составлена в следующих выражениях:
"Именем короля.
Приказываем пропустить г-жу баронессу Корф, двух ее детей, камеристку, управляющего и трех лакеев.
Министр иностранных дел, Монморен".
Вот что касается бока. Хорошо ли я осведомлен, дорогой Жильбер?
— Да, если не считать одного незначительного противоречия между тем, что вы сказали, и тем, что написано в упомянутом паспорте.
— Какое же противоречие?
— Вы говорите, что королева и мадам Елизавета изображают двух камеристок госпожи де Турзель, а я вижу в паспорте только одну камеристку.
— Да, да. Дело в том, что когда экипаж прибудет в Бонди, госпожу де Турзель, уверенную в том, что она едет до Монмеди, попросят выйти. Граф де Шарни, человек преданный, на которого можно положиться, сядет вместо нее, чтобы наблюдать из окна кареты за происходящим, и в случае нужды разрядит оба пистолета, что лежат у него в карманах. Тогда королева станет баронессой Корф, а так как в карете, кроме ее королевского высочества принцессы — а она еще совсем девочка, — останется только мадам Елизавета, то в паспорте ни к чему упоминать о двух камеристках. Не желаете ли услышать о каких-нибудь подробностях? Извольте: подробностей сколько угодно, и я вам их сейчас представлю. Отъезд был назначен на первое июня; господин де Буйе очень на это рассчитывал; по этому поводу он даже написал королю прелюбопытное письмо, в котором приглашает его поторопиться, принимая во внимание то обстоятельство, что войска "разлагаются", как он говорит, день ото дня все более и он ни за что не может поручиться, если солдат приведут к присяге конституции. Итак, — прибавил Калиостро свойственным ему насмешливым тоном, — слово "разлагаются" следует понимать так: армия начинает сознавать, что оказалась перед выбором между монархией, в течение трех веков жертвовавшей народом ради знати, простым солдатом — ради офицера, и конституцией, провозглашающей равенство перед законом, превращающей звания в награду за заслуги и мужество, — и вот эта неблагодарная армия склоняется к конституции. Однако ни берлина, ни несессер еще не были готовы, и первого уехать не удалось, к великому сожалению, принимая во внимание, что с первого июня армия могла еще более разложиться и солдаты присягнули конституции; итак, отъезд был назначен на восьмое. Однако господин де Буйе слишком поздно получил сообщение об этой дате и раньше уже написал, что не готов; тогда дело по взаимному согласию было отложено на двенадцатое; можно было бы уехать и одиннадцатого, но слишком демократически настроенная дама, да еще и любовница господина де Гувьона, адъютанта господина де Лафайета, госпожа де Рошрёль, если вам угодно знать ее имя, дежурила в тот день у дофина, и все опасались, как бы она чего-нибудь не заметила и не выдала, как говаривал бедный господин де Мирабо, это тайное варево, которое короли всегда держат на огне где-нибудь в укромном уголке своего дворца. Двенадцатого король вспомнил, что осталось всего шесть дней до получения квартальной выплаты по цивильному листу, то есть шести миллионов. Дьявольщина! Согласитесь, Жильбер, такая сумма стоила того, чтобы подождать шесть дней! Кроме того, Леопольд, великий любитель потянуть время, Фабий среди монархов, пообещал, наконец, что пятнадцать тысяч австрийцев займут пятнадцатого июня позиции у Арлона. Так вот, как вы понимаете, желания у наших славных королей — хоть отбавляй, но и у них есть свои текущие дела, требующие завершения. Австрия недавно сожрала Льеж и Брабант и переваривает город и провинцию; а Австрия что удав: пока она переваривает, она спит. Екатерина Великая разбила этого ничтожного королька Густава Третьего, которому она, наконец, дала передохнуть, чтобы он успел поехать в Экс, в Савойю, и встретить королеву французскую, когда она будет выходить из кареты; тем временем Екатерина обкусает, сколько успеет, Турцию и высосет косточки Польши: она обожает львиный костный мозг, эта достойная императрица! Философическая Пруссия и филантропическая Англия сейчас меняют кожу, чтобы одна из них могла с достаточным основанием разлечься вдоль берегов Рейна, а другая — на Северном море. Но можете быть спокойны: подобно коням Диомеда, короли вкусили человеческой плоти и теперь не захотят ничего другого, если, разумеется, мы не побеспокоим их во время этой изысканной трапезы. Одним словом, отъезд был отложен на воскресенье девятнадцатого июня, в полночь; восемнадцатого утром была отправлена новая депеша, в которой отъезд переносился на понедельник двадцатого, на то же время, то есть на завтра вечером; это тоже не совсем удобно, так как господин де Буйе уже разослал приказы во все города по пути следования и теперь придется снова их отменять. Берегитесь, дорогой Жильбер! Берегитесь! Все это надоедает солдатам и заставляет население задуматься о происходящем.
— Граф, — признался Жильбер, — не стану с вами хитрить: все, о чем вы сейчас сказали, правда, и я тем более не буду хитрить, что, по моему мнению, королю не следует уезжать или, вернее, покидать Францию. А теперь признайтесь честно: разве, принимая во внимание опасность, грозящую ему лично, королеве и их детям, он должен остаться как король, человек, супруг, отец? Разве он не имеет права бежать?
— Хотите, я кое-что вам скажу, милый мой Жильбер?
Дело в том, что Людовик Шестнадцатый бежит отнюдь не как отец, супруг, человек; он покидает Францию вовсе не из-за событий пятого и шестого октября; нет, по отцовской линии он, если уж все принимать во внимание, Бурбон, а Бурбоны умеют смотреть опасности прямо в лицо; нет, он покидает Францию из-за конституции, состряпанной по образцу американской Национальным собранием, не подумавшим о том, что модель, которую оно взяло за образец, предусмотрена для республики, а если эту конституцию применить в монархическом государстве, то королю нечем будет дышать; нет, он покидает Францию из-за этой нашумевшей истории с "рыцарями кинжала", в которой ваш друг Лафайет вел себя непочтительно по отношению к королевской власти и ее преданным друзьям; нет, он покидает Францию из-за знаменитого дела с Сен-Клу, когда он хотел увериться в своей свободе, а народ ему доказал, что он пленник; нет, дорогой Жильбер, вам, честному, искреннему, преданному конституционному роялисту, верящему в эту сладкую и утешительную утопию — монархию, ограниченную конституцией, — надо знать следующее: короли в подражание Богу, наместниками коего на земле они себя мнят, обладают собственной религией — религией королевской власти; не только они сами, помазанные в Реймсе, святы, но и дворец их священ, и слуги неприкосновенны; их дворец — храм, куда можно войти лишь с молитвой; их слуги — священники, с которыми можно говорить, только преклонив колени; к королям нельзя прикасаться под страхом смерти! К их слугам нельзя прикасаться под угрозой отлучения! Итак, в тот день, когда королю помешали совершить поездку в Сен-Клу, до него посмели дотронуться; в день, когда из Тюильри выдворили "рыцарей кинжала", дотронулись до его слуг; вот чего не стерпел король; вот истинное святотатство; вот почему графа де Шарни вернули из Монмеди; вот почему король, отказавшийся от похищения маркизом де Фаврасом и бегства вместе со своими тетками, согласен завтра бежать с паспортом, подписанным господином де Монмореном (который и не знает, кому он выдал паспорт), под именем Дюрана и в лакейской ливрее, приказав, однако — короли всегда хоть в чем-то остаются королями, — итак, приказав не забыть уложить в чемодан красное расшитое золотом одеяние, которое он носил в Шербуре.
Пока Калиостро говорил, Жильбер не сводил с него пристального взгляда, пытаясь угадать, что было у этого человека на уме.
Однако все было бесполезно: ни один смертный не мог заглянуть за эту насмешливую маску, которой ученик Альтотаса имел обыкновение прикрывать свое лицо.
Тогда Жильбер решился задать свой вопрос прямо:
— Граф, все, что вы сейчас сказали, верно. Признайтесь же, с какой целью вы мне все это говорите? В качестве кого вы здесь: пришли как честный противник, чтобы предупредить о том, что идете в наступление? Пли как друг, чтобы предложить свою помощь?
— Прежде всего, дорогой Жильбер, я пришел как учитель к ученику, — ласково отвечал Калиостро, — чтобы сказать: "Друг! Ты ступил на ложный путь, связав себя с падающей развалиной, с рушащимся зданием, с отмирающим принципом, называемым монархией. Люди, подобные тебе, принадлежат не прошлому и даже не настоящему, а будущему. Брось то, во что ты не веришь, ради того, во что верим мы; не уходи от действительности в погоне за тенью, и если не хочешь стать деятельным солдатом революции, то смотри, как она проходит мимо, и не пытайся ее остановить; Мирабо был гигантом, но и он не выдержал борьбы".
— Граф, — сказал Жильбер, — я отвечу вам в тот день, когда доверившийся мне король будет в безопасности. Людовик Шестнадцатый выбрал меня своим доверенным лицом, помощником, соучастником, если угодно, в деле, которое он предпринимает. Я согласился ему помогать и исполню свой долг до конца с открытым сердцем и закрытыми глазами. Я врач, дорогой мой граф, и для меня прежде всего важно физическое спасение моего больного! А теперь ответьте мне вы. Нужно ли для ваших таинственных планов, для ваших темных комбинаций, чтобы это бегство состоялось? Если же вы хотите, чтобы оно сорвалось, то не нужно и бороться, скажите только: "Не уезжайте!", и мы останемся, мы склоним головы, мы будем ждать удара.
— Брат! — торжественно заговорил Калиостро. — Если Богу, указывающему мне путь, было бы угодно, чтобы я нанес удар тем, кто дорог твоему сердцу, или тем, кого защищает твой дух, я остался бы в тени и просил бы у той высшей силы, которой я служу, одного: чтобы ты не узнал, чьей рукой этот удар нанесен. Нет, если я пришел* не как друг, — а я не могу быть другом королей, ведь я их жертва, — то я пришел и не как противник; я принес весы и говорю: "Я взвесил судьбу последнего Бурбона и не считаю, что его смерть имеет значение для спасения нашего общего дела. Боже меня сохрани — ведь я, подобно Пифагору, не считаю себя вправе и муху обидеть — неосторожно дотронуться до человеческой жизни, венца творения!" Более того, я пришел сказать тебе не только: "Я останусь безучастным", но и прибавлю следующее: "Тебе нужна моя помощь? Можешь на нее рассчитывать".
Жильбер снова попытался прочитать мысли Калиостро.
— Ну вот, — насмешливо сказал тот, — опять ты сомневаешься. Слушай, ученый муж, ты знаешь историю об Ахиллесовом копье, которое и ранило и врачевало? Я владею этим копьем. Та женщина, кого принимали за королеву в аллеях Версаля, может с тем же успехом сойти за королеву в покоях Тюильри или на какой-нибудь дороге, противоположной той, по которой поедет настоящая беглянка. Мое предложение не лишено смысла, верно, дорогой Жильбер?
— Будьте откровенны до конца, граф: зачем вы мне это предлагаете?
— Но, милый доктор, это же так просто! Я хочу, чтобы король уехал, чтобы он покинул Францию, чтобы он не мешал нам провозгласить республику.
— Республику?! — в изумлении спросил Жильбер.
— Почему нет? — ответил вопросом на вопрос Калиостро.
— Дорогой граф, я окидываю взглядом Францию с юга на север и с востока на запад, но не вижу ни одного республиканца.
— Вы ошибаетесь, я вижу трех: Петиона, Камилла Демулена и вашего покорного слугу; этих вы можете при желании увидеть не хуже, чем я; но я вижу еще и других, кого вы узреть не можете, вы увидите их, когда придет время. Предоставьте мне удивить вас неожиданной развязкой спектакля; но, как вы понимаете, я хочу, чтобы при этой явной и полной смене декораций не произошло чересчур серьезных несчастных случаев, ведь в них всегда оказывается виноват машинист сцены.
Жильбер на мгновение задумался.
Потом он протянул Калиостро руку со словами:
— Граф, если бы речь шла только обо мне, о моей жизни, если бы на карте стояли только моя честь, моя репутация, память обо мне, я немедленно принял бы ваше предложение; но речь идет о королевстве, о короле, о королеве, о целом роде, о судьбе монархии, и я не могу взять на себя смелость решать за них. Оставайтесь безучастным, дорогой граф, вот все, о чем я вас прошу.
Калиостро усмехнулся.
— Да, понимаю, — сказал он, — я человек, замешанный в деле с ожерельем!.. Ну что ж, дорогой Жильбер, этот человек даст вам совет.
— Тише, — предупредил Жильбер, — звонят!
— Экая важность! Вы же знаете, что это господин граф де Шарни. Пусть он тоже услышит мой совет и последует ему. Входите, господин граф, входите!
Шарни в самом деле появился в эту минуту на пороге. Увидев постороннего там, где рассчитывал встретить только Жильбера, он в нерешительности остановился.
— Вот этот совет, — продолжал Калиостро, — остерегайтесь слишком дорогих несессеров, слишком тяжелых карет и слишком большого внешнего сходства. Прощайте, Жильбер! Прощайте, господин граф! Говоря словами тех, кому, как и вам, я желаю счастливого пути, да осенит вас Господь своим святым и благим покровом.
Дружески кивнув Жильберу и вежливо поклонившись Шарни, пророк удалился, провожаемый беспокойным взглядом одного и вопросительным — другого.
— Что это за человек, доктор? — спросил Шарни, когда на лестнице стихли шаги.
— Один мой друг, — отвечал Жильбер. — Этот человек знает все и только что дал мне слово не выдавать нас.
— Как его зовут?
Помедлив, Жильбер молвил:
— Барон Дзанноне.
— Странно… — заметил Шарни, — имя это мне незнакомо, однако мне кажется, я уже где-то видел этого человека. Паспорт у вас, доктор?
— Вот он, граф.
Шарни взял паспорт, поспешно его развернул и погрузился в изучение важной бумаги, забыв на время о бароне Дзанноне.
А теперь давайте посмотрим, что происходило вечером 20 июня, с девяти до двенадцати часов, в различных местах столицы.
Госпожи де Рошрёль опасались не напрасно; хотя ее служба завершилась 11-го числа, она, заподозрив что-то, сумела найти предлог, чтобы вернуться во дворец, и заметила, что, хотя футляры для принадлежавших королеве драгоценностей находились на прежнем месте, бриллиантов в них не было; Мария Антуанетта доверила их своему парикмахеру Леонару; тот должен был отправиться вечером 20-го на несколько часов раньше своей августейшей повелительницы вместе с г-ном де Шуазёлем, командующим солдатами первого отряда, размещенными в Пон-де-Сомвеле; герцог также отвечал за подставу в Варение, где он должен был держать шестерку резвых лошадей; он ожидал у себя на улице Артуа последних приказаний от короля и королевы. Возможно, было не совсем удобно обременять герцога де Шуазёля метром Леонаром, а также отчасти неосторожно со стороны королевы брать с собой парикмахера; но кто мог бы взять на себя заботу о восхитительных прическах, которые Леонар сооружал играя? Что ж вы хотите! Когда у вас гениальный парикмахер, не так-то просто от него отказаться! Вот почему горничная его высочества дофина, заподозрив, что отъезд назначен на понедельник 20-го на одиннадцать часов вечера, поделилась своими соображениями не только со своим любовником г-ном де Гувьоном, но и с г-ном де Байи.
Господин Лафайет пошел к королю, чтоб объясниться с ним откровенно по поводу этого доноса, после чего лишь пожал плечами.
Господин де Байи поступил еще лучше: пока Лафайет проявлял такую же слепоту, как астроном, Байи стал вдруг любезен, как истинный кавалер: он послал королеве собственноручное письмо г-жи де Рошрёль.
Лишь г-н де Гувьон, находившийся под прямым влиянием г-жи де Рошрёль, сохранил стойкие подозрения: предупрежденный любовницей, он под предлогом малого военного совета вызвал к себе дюжину офицеров национальной гвардии, пятерых или шестерых из них он расставил на часах у дверей, а сам с пятью командирами батальонов стал с особенным вниманием следить за дверьми в апартаменты г-на де Вилькье.
В это время в уже известной нам гостиной дома № 9 по улице Кок-Эрон красивая молодая дама, внешне спокойная, но в глубине души чрезвычайно взволнованная, сидя на козетке, беседовала со стоявшим перед ней молодым человеком лет двадцати четырех; он был одет в светло-желтую куртку курьера и кожаные лосины, обут в ботфорты и вооружен охотничьим ножом.
Он держал в руках круглую шляпу, обшитую галуном.
Молодая женщина, похоже, на чем-то настаивала, а молодой человек словно оправдывался.
— Мне все-таки хотелось бы знать, виконт, — говорила дама, — почему за два с половиной месяца с тех пор, как он вернулся в Париж, он ни разу не пришел сам?
— Со времени своего возвращения, сударыня, мой брат не раз поручал мне навестить вас.
— Я знаю, и я ему за это весьма благодарна, так же как и вам, виконт, однако мне кажется, что перед отъездом он мог бы прийти попрощаться лично.
— Очевидно, у него не было такой возможности, сударыня, раз он поручил это мне.
— Вы уезжаете надолго?
— Этого я не знаю, сударыня.
— Я говорю вы, виконт, так как по вашему костюму я могу судить о том, что вы тоже готовы к отъезду.
— По всей вероятности, сударыня, я покину Париж сегодня в полночь.
— Вы сопровождаете брата или едете в противоположном направлении?
— Я думаю, сударыня, что мы отправимся вместе.
— Вы скажете ему, что виделись со мной?
— Да, сударыня, так как, судя по настойчивости, с какой он посылал меня к вам, а также по тому, как просил непременно с вами повидаться до того, как я прибуду к нему, он не простил бы мне, если б я забыл об этом поручении.
Дама прикрыла рукой глаза, вздохнула и, задумавшись на минуту, продолжала:
— Виконт, вы благородный человек, вы поймете значение, которое я придаю своей просьбе; отвечайте мне так, как если бы я была вашей родной сестрой, отвечайте мне как перед Богом. Грозит ли господину де Шарни в этом путешествии какая-нибудь серьезная опасность?
— Кто может сказать, сударыня, — отвечал Изидор, пытаясь избежать прямого ответа на вопрос, — где в наше время нас поджидает опасность?.. Если бы утром пятого октября нашего бедного брата Жоржа спросили, ожидает ли он какой-нибудь опасности, он несомненно ответил бы, что нет, а на следующий день он лежал бледный, бездыханный на пороге комнаты королевы. В наши дни, сударыня, опасность появляется прямо из-под земли и человек оказывается лицом к лицу со смертью, не зная, откуда она приходит и кто ее призвал.
Андре побледнела.
— Значит, ему угрожает смертельная опасность, виконт?
— Я этого не говорил, сударыня.
— Нет, но вы так думаете.
— Если вы, сударыня, хотите передать моему брату нечто важное, то могу вам сказать, что дело, за которое берется, как и я, мой брат, достаточно серьезное и вы можете на словах или в письме передать со мной ваши соображения, ваше пожелание или ваш совет.
— Хорошо, виконт, — поднимаясь, сказала Андре, — прошу вас подождать пять минут.
Привычным размеренным шагом графиня удалилась в свою комнату, прикрыв за собой дверь.
Когда графиня вышла, молодой человек с беспокойством взглянул на часы.
— Четверть десятого… — прошептал он, — король ждет нас в половине десятого… К счастью, отсюда до Тюильри два шага.
Однако графиня возвратилась раньше назначенного ею самой времени, спустя несколько мгновений, держа в руке запечатанное письмо.
— Виконт, — тожественно проговорила она, — я доверяю это вашей чести.
Изидор протянул руку за письмом.
— Погодите, — остановила его Андре, — постарайтесь понять, что я вам скажу. Если ваш брат граф де Шарни исполнит предпринимаемое им дело благополучно, не говорите ему о письме и передайте только то, что я вам сказала об уважении к его преданности, а также о восхищении его характером… Если он будет ранен… — голос Андре едва заметно дрогнул, — если он будет серьезно ранен, попросите его оказать мне милость и позволить прибыть к нему; если он эту милость мне окажет, пошлите ко мне гонца с сообщением точного адреса, я выеду в ту же минуту. Если он будет ранен смертельно… — голос Андре готов был прерваться от волнения, — передайте ему это письмо; если он не сможет прочесть его сам, прочтите вы: я хочу, чтобы он перед смертью узнал, что в этом письме. Дайте мне слово дворянина, что вы исполните мою просьбу.
Изидор, взволнованный не менее графини, протянул руку.
— Клянусь честью, сударыня! — воскликнул он.
— В таком случае берите письмо и идите, виконт.
Изидор взял письмо, поцеловал графине руку и вышел.
— О! — вскричала Андре, падая на козетку. — Если ему суждено умереть, я хочу, чтобы он хотя бы перед смертью знал, что я его люблю!
В ту самую минуту как Изидор уходил от графини, спрятав письмо на груди рядом с другим письмом, на котором он при свете фонаря, горевшего на углу улицы Кокийер, прочел адрес, два господина, одетых точно так, как он, подходили к месту общего сбора, то есть будуару королевы, куда мы уже водили наших читателей двумя разными путями; один из них пошел через галерею Лувра, проходящую вдоль набережной, ту самую галерею, где находится в наши дни Музей изящных искусств — там его ждал Вебер; другой отправился по небольшой лестнице — по ней поднимался Шарни после своего возвращения из Монмеди. И точно так же, как его товарища в конце галереи Лувра ждал Вебер, камердинер королевы, этого человека наверху лестницы ожидал Франсуа Гю, камердинер короля.
Их обоих почти в одно время ввели через разные двери; первым из них оказался г-н де Валори.
Несколько мгновений спустя, как мы уже сказали, другая дверь распахнулась и г-н де Валори с изумлением увидел будто себя самого входящим в зал.
Офицеры были незнакомы; однако, предполагая, что их вызвали по одному и тому же делу, они пошли друг другу навстречу и поздоровались.
В эту минуту отворилась третья дверь и на пороге появился виконт де Шарни.
Это был третий курьер, столь же незнакомый двум первым, как и они ему.
Только Изидору было известно, с какой целью их собрали и какое дело им будет поручено.
Он приготовился отвечать на вопросы своих будущих товарищей, как вдруг дверь вновь отворилась и вошел король.
— Господа! — обратился он к г-ну де Мальдену и г-ну де Валори. — Прошу простить, что я распорядился вами, не имея на то вашего согласия, однако я полагал вас верными слугами монархии, ведь вы принадлежите к числу моих гвардейцев. Я пригласил вас к портному, адрес которого вам был указан, вы должны были заказать костюмы курьеров и явиться в них сегодня вечером в половине десятого в Тюильри; ваше присутствие здесь свидетельствует о том, что вы готовы исполнить любое мое поручение.
Оба бывших гвардейца поклонились.
— Государь, — отозвался первым г-н де Валори, — вашему величеству известно, что вы можете, не спрашивая своих дворян, располагать ими по своему усмотрению, будучи уверенным в их преданности, отваге и готовности отдать за вас свою жизнь.
— Государь, — поддержал его г-н де Мальден, — мой товарищ ответил не только за себя, но за меня и, полагаю, за третьего нашего спутника.
— Ваш третий товарищ, господа, которого я хочу вам представить, что, безусловно, доставит вам удовольствие, — это господин виконт Изидор де Шарни, чей брат был убит в Версале, загородив собою вход в комнату королевы; мы имели немало случаев убедиться в преданности членов его семьи, и настолько к этому привыкли, что даже не благодарим их за это.
— Судя по тому, что говорит его величество, — заметил г-н де Валори, — виконту де Шарни, несомненно, известна причина, по которой нас собрали, мы же этого не знаем, государь, и с нетерпением ждем ваших приказаний.
— Господа, — пояснил король, — как вы знаете, я нахожусь в плену, в плену у командующего национальной гвардией, у председателя Национального собрания, у мэра Парижа, у народа — словом, у всех. И вот, господа, я рассчитываю с вашей помощью избавиться от этого унижения и вновь стать свободным. Моя судьба, судьба королевы, судьба моих детей в ваших руках; все готово для побега сегодня вечером — только помогите нам выйти отсюда.
— Государь, — заявили трое молодых людей, — приказывайте.
— Как вы понимаете, господа, мы не можем выйти вместе. Мы условились встретиться на углу улицы Сен-Никез, где граф де Шарни будет нас ждать с каретой; вы, виконт, позаботитесь о королеве, вы должны откликаться на имя Мельхиор; вы, господин де Мальден, возьмете на себя заботу о мадам Елизавете и нашей дочери — помните, что вас зовут Жаном; вы, господин де Валори, отвечаете за госпожу де Турзель и дофина, вас зовут Франсуа. Не забудьте свои новые имена, господа, и ждите здесь новых приказаний.
Король поочередно подал руку всем и вышел, оставив в зале трех человек, готовых отдать за него жизнь.
Господин де Шуазёль объявил накануне королю от имени г-на де Буйе, что откладывать отъезд не представляется более возможным, и назначил побег на полночь 20 июня, сообщив, что 21-го в четыре часа утра он в случае отсутствия новостей отправится сам и приведет с собой все подразделения в Дён, Стене и Монмеди. Сам г-н де Шуазёль ждал, как мы уже сказали, дома, на улице Артуа, куда должны были доставить последние распоряжения двора; было девять часов вечера, и он начал уже впадать в отчаяние, когда единственный оставленный им в доме лакей, полагавший, что хозяин собирается в Мец, доложил о каком-то господине, прибывшем от имени королевы.
Он приказал пригласить его наверх.
Вскоре в комнату вошел человек в круглой шляпе, надвинутой на самые глаза; он был закутан в необъятный плащ.
— Это вы, Леонар? — спросил хозяин. — Я уже заждался.
— Если я заставил вас ждать, господин герцог, то в том виноват не я, а королева; она всего десять минут назад меня предупредила, что я должен к вам явиться.
— И она вам больше ничего не сказала?
— Как же, господин герцог! Она просила меня забрать все ее бриллианты и передать вам это письмо.
— Давайте скорее! — воскликнул герцог с легким нетерпением, которого не могло умерить безграничное доверие, оказываемое влиятельному лицу, передавшему герцогу послание ее величества.
Письмо было длинное, состоявшее из бесчисленных наставлений; в нем сообщалось, что отъезд назначен на полночь; королева предлагала герцогу де Шуазёлю выехать немедленно и еще раз просила взять с собой Леонара, которому приказано, прибавила она, слушаться его также, как ее.
Она подчеркнула семь следующих слов:
"Я еще раз повторяю ему это приказание".
Герцог взглянул на Леонара, ожидавшего с заметным нетерпением; парикмахер был смешон в своей огромной шляпе и необъятном плаще.
— Итак, — спросил герцог, — постарайтесь хорошенько вспомнить: что вам сказала королева?
— Я готов повторить все господину герцогу слово в слово.
— Говорите, слушаю вас.
— Она вызвала меня к себе около часу тому назад, господин герцог.
— Так-так.
— Она сказала мне шепотом…
— Значит, ее величество была не одна?
— Нет, господин герцог; в это время король разговаривал у окна с мадам Елизаветой, дофин играл с ее высочеством принцессой, а королева стояла опершись рукой о камин.
— Продолжайте, Леонар, продолжайте.
— Королева сказала мне шепотом: "Леонар, могу ли я на вас рассчитывать?" — "Ах, ваше величество, — отвечал я, — можете мною располагать: вашему величеству известно, что я предан вам телом и душой". — "Возьмите эти бриллианты и разложите их по карманам; возьмите это письмо и отнесите его на улицу Артуа герцогу де Шуазёлю, передайте лично в руки; если он еще не вернулся, вы найдете его у герцогини де Грамон". Я пошел было исполнять приказание ее величества, но королева меня окликнула: "Наденьте широкополую шляпу и просторный плащ, чтобы вас никто не узнал, дорогой Леонар, и слушайтесь герцога де Шуазёля как меня". Я поднялся к себе, взял у брата шляпу и плащ, и вот я здесь.
— Значит, королева в самом деле приказала вам слушаться меня так же, как ее? — уточнил г-н де Шуазёль.
— Таковы собственные слова ее величества, господин герцог.
— Я очень рад, что вы помните это устное приказание; во всяком случае вот это же приказание в письменном виде; прочтите его, прежде чем я сожгу письмо.
И г-н де Шуазёль показал Леонару окончание только что полученного письма; тот прочел вслух:
"Я приказала моему парикмахеру Леонару слушаться Вас так же, как меня. Я еще раз повторяю ему это приказание".
— Вы все поняли, не так ли? — спросил г-н де Шуазёль.
— О господин герцог, можете поверить, — отвечал Леонар, — что и устного приказания ее величества было бы довольно.
— Ну, все равно, — сказал г-н де Шуазёль.
И он сжег письмо.
В эту минуту вошел лакей и доложил, что карета готова.
— Идемте, дорогой Леонар, — пригласил герцог.
— Как же я пойду? А бриллианты?
— Вы возьмете их с собой.
— Куда?
— Туда, куда я вас везу.
— А куда вы меня везете?
— За несколько льё отсюда; там вам надлежит исполнить особое поручение.
— Господин герцог, это невозможно!
— Как невозможно?! Разве королева не приказала вам слушаться меня так же, как ее?
— Верно, но как же быть? Я оставил ключ в двери нашей квартиры; когда брат вернется, он не найдет ни своей шляпы, ни плаща; а если я не вернусь, он не будет знать, где я. Кроме того, я обещал причесать госпожу де Лааге, она ждет меня, чему доказательством служит то, господин герцог, что мой кабриолет и мой лакей сейчас во дворе Тюильри.
— Ну, дорогой Леонар, это не беда! — засмеялся г-н де Шуазёль, — ваш брат купит новую шляпу и новый плащ; госпожу де Лааге вы причешете в другой раз, а ваш лакей, видя, что вы не возвращаетесь, расседлает вашего коня и поставит его в конюшню; наш же конь запряжен, и пришла пора ехать.
Не обращая более внимания на жалобы и причитания Леонара, герцог де Шуазёль приказал растерянному парикмахеру садиться в кабриолет и пустил коня крупной рысью к заставе Птит-Виллет.
Не успел герцог де Шуазёль миновать последние дома Птит-Виллет, как группа из пяти человек, возвращавшихся из Якобинского клуба, вышла на улицу Сент-Оноре; они двинулись по направлению к Пале-Роялю, и тут их внимание привлекла глубокая тишина этого вечера.
Эти пятеро были: Камилл Демулен, сам потом рассказавший об этом случае, Дантон, Фрерон, Шенье и Лежандр.
Дойдя до улицы Эшель и окинув взглядом Тюильри, Камилл Демулен заметил:
— Честное слово, не кажется ли вам, что в Париже слишком тихо, словно в покинутом городе? На всем пути мы встретили только один патруль.
— Дело в том, что приняты необходимые меры, чтобы освободить дорогу королю, — пояснил Фрерон.
— Как это освободить дорогу королю? — удивился Дантон.
— Ну, разумеется, — подтвердил Фрерон, — ведь сегодня ночью он уезжает.
— Ну и шутки у вас! — воскликнул Лежандр.
— Может, это и шутка, — не унимался Фрерон, — но меня предупреждают письмом.
— Ты получил письмо, в котором тебя предупреждают о бегстве короля? — удивился Камилл Демулен. — И оно подписано?
— Нет, без подписи; да оно при мне… Вот, читайте!
Пятеро патриотов подошли к наемному экипажу, стоявшему на улице Сен-Никез, и при свете фонаря прочли следующее:
"Гражданина Фрерона предупреждают, что сегодня вечером г-н Капет, Австриячка и двое ее волчат покинут Париж и присоединятся к г-ну де Буйе, нансийскому убийце, ожидающему их на границе".
— Посмотри, как удачно назвали: господин Капет, — заметил Камилл Демулен, — отныне я буду называть Людовика Шестнадцатого господином Капетом.
— И тебя можно будет упрекнуть только в одном, — прибавил Шенье, — дело в том, что Людовик Шестнадцатый — не Капет, а Бурбон.
— Ба! Да кто об этом теперь знает? — хмыкнул Камилл Демулен. — Один-два педанта вроде тебя, Лежандр! Капет — прекрасное имя, верно?
— А вдруг в письме содержится правда и сегодня ночью вся королевская шайка удерет? — заметил Дантон.
— Ну, раз уж мы оказались в Тюильри, пойдемте поглядим! — предложил Камилл.
Пятеро патриотов в веселом расположении духа прогулялись по Тюильри; возвратившись на улицу Сен-Никез, они увидали, как Лафайет, а вместе с ним весь его штаб входят во дворец.
— Клянусь честью, — воскликнул Дантон, — Блондинчик пошел укладывать в постельку королевскую чету; наша служба окончена, а его — только начинается! Спокойной ночи, господа! Кто идет со мной в сторону улицы Пан?
— Я, — отвечал Лежандр.
Группа разделилась.
Дантон и Лежандр перешли через площадь Карусель, а Шенье, Фрерон и Камилл Демулен скрылись за углом улиц Рогана и Сент-Оноре.
Действительно, г-жа де Турзель и г-жа де Бренье приготовили ко сну и уложили королевскую дочь и дофина, а в одиннадцать часов вечера снова их разбудили и стали надевать на них дорожные костюмы, к великому неудовольствию дофина, который хотел одеться как мальчик и упрямо отказывался от платьица; в это время королева и мадам Елизавета принимали генерала де Лафайета и его адъютантов: г-на де Гувьона и г-на Ромёфа.
Этот визит был для них одним из самых неприятных, в особенности из-за подозрений, падавших на г-жу де Рошрёль.
Королева и мадам Елизавета гуляли вечером в Булонском лесу и вернулись в восемь часов.
Господин де Лафайет спросил у королевы, хорошо ли они гуляли; правда, прибавил он, напрасно они возвратились так поздно: он опасался, как бы вечерний туман не повредил ее величеству.
— Вечерний туман в июне! — рассмеялась королева. — Да где же я его возьму, разве что прикажу сделать его нарочно, чтобы скрыть наш побег… Я говорю "чтобы скрыть наш побег", так как полагаю, что слухи о нашем отъезде все еще ходят.
— Дело в том, ваше величество, что об этом отъезде говорят больше, чем раньше, — прибавил Лафайет, — и я даже получил сообщение, что он состоится сегодня вечером.
— О! Держу пари, что эту приятную новость вам принес господин де Гувьон, не правда ли?
— Но почему же я, ваше величество? — покраснев, спросил молодой офицер.
— Просто мне кажется, у вас есть во дворце лазутчики. Но вот у господина Ромёфа их нет, и я уверена, что он соблаговолит за нас поручиться.
— И в этом никакой особой моей заслуги не будет, ваше величество, — согласился молодой адъютант, — ведь король дал Национальному собранию слово не покидать Париж.
Теперь покраснела королева.
Они перевели разговор на другую тему.
В половине двенадцатого г-н де Лафайет и его адъютанты попрощались с королем и королевой.
Однако г-н де Гувьон, нисколько не успокоившись, вернулся в свою комнату во дворце; там он застал своих друзей начеку и, вместо того чтобы сменить посты, приказал усилить наблюдение.
Господин де Лафайет отправился тем временем в ратушу успокоить Байи относительно намерений короля, если, разумеется, у Байи были какие-нибудь опасения.
Когда г-н де Лафайет ушел, король, королева и мадам Елизавета позвали слуг, чтобы те, как всегда, занялись их вечерним туалетом, по окончании которого вся прислуга в обычное время была отпущена.
Королева и мадам Елизавета помогли друг другу одеться. Платья их отличались небывалой простотой, а шляпы были широкополые, совершенно закрывающие лица.
Когда они были готовы, вошел король. Он был одет в серый сюртук, на голове у него был небольшой паричок в букольках, который в те времена называли париком в стиле Руссо; кроме того, на нем были короткие оболоты, серые чулки и башмаки с пряжками.
Вот уже неделю камердинер Гю, одетый в точно такой же костюм, выходил через дверь покоев г-на де Вилькье, эмигрировавшего еще за полгода до того, и шел через площадь Карусель на улицу Сен-Никез; это делалось из предусмотрительности, чтобы жители привыкли к тому, что одетый таким образом господин каждый вечер проходит мимо них, и чтобы король не привлек к себе их внимания в решающий день.
Из будуара королевы вызвали трех курьеров, выжидавших там назначенного часа; их провели через гостиную в комнату юной принцессы, где она находилась вместе с дофином. Эта комната в предвидении побега была еще 11 июня занята в апартаментах г-на де Вилькье под спальню принцессы.
Король приказал передать ему ключи от этих покоев 13-го. Попав к г-ну де Вилькье, можно было без особого труда выйти из дворца. Всем было известно, что там никто не жил, вот почему покои не охранялись и мало кто знал, что у короля есть ключи от них.
Кроме того, дворцовые часовые привыкли, что, как только часы били одиннадцать, из дворца выходило много людей.
Это была прислуга, не остававшаяся на ночь во дворце и расходившаяся по домам.
Еще раз уточнили все распоряжения относительно путешествия.
Господин Изидор де Шарни, изучивший дорогу вместе с братом, знал все трудные или опасные места и потому должен был скакать впереди. В его обязанности входило также предупреждать смотрителей станций, чтобы не было задержек с переменой лошадей.
Господину де Мальдену и г-ну де Вал ори надлежало сидеть на козлах и платить форейторам по тридцать су прогонных вместо обычных двадцати пяти: пять су набавляли, учитывая тяжесть кареты.
Если форейторы погонят лошадей быстро, они должны были получить более солидные чаевые. Однако им не следовало платить более сорока су: только король платил один экю.
Граф де Шарни будет находиться в карете, готовый предупредить любые неожиданности. Он будет хорошо вооружен, как и трое курьеров. Каждому из них будет приготовлено в экипаже по паре пистолетов.
Платя по тридцать су прогонных и продвигаясь не спеша, через тринадцать часов рассчитывали быть в Шалоне.
Эти подробности обсудили между собой граф де Шарни и герцог де Шуазёль.
Все это неоднократно повторили трем молодым людям, чтобы каждый из них по-настоящему понял свои обязанности.
Итак, виконт де Шарни поскачет впереди и будет распоряжаться лошадьми.
Господин де Мальден и г-н де Валори сядут на козлах и будут расплачиваться с форейторами.
Граф де Шарни, находясь в карете, станет поглядывать в окно и, если обстоятельства того потребуют, возьмет на себя все переговоры.
Каждый из них обещал придерживаться намеченной программы. Свечи были погашены, и все ощупью двинулись через покои г-на де Вилькье.
Часы пробили полночь, когда они переходили из спальни королевской дочери в апартаменты г-на де Вилькье. Граф де Шарни уже около часу, должно быть, ожидал их на своем посту.
Король нащупал дверь.
Он собирался вставить ключ в скважину, как вдруг королева его остановила:
— Тише!
Они прислушались.
Из коридора донеслись шаги и шушуканье.
Там происходило нечто непредвиденное.
Госпожа де Турзель жила во дворце, и потому ее появление в коридоре в любое время не могло никого удивить; она вызвалась вернуться в королевские апартаменты и выяснить причину этого шума.
Все замерли и стали ждать затаив дыхание.
В установившейся тишине легче было понять, что в коридоре собралось много народу.
Вернулась г-жа де Турзель; она узнала г-на де Гувьона и увидела нескольких людей в военной форме.
Таким образом становилось невозможным выйти через апартаменты г-на де Вилькье, если только из них не было другого выхода.
Ах, как был нужен свет!
В комнате юной принцессы горел ночник. Мадам Елизавета отправилась туда, чтобы зажечь от ночника только что задутую свечу.
После того, как свеча осветила небольшую группу беглецов, все бросились искать выход.
Долгое время казалось, что поиски бесполезны; так прошло около четверти часа. Наконец была обнаружена небольшая лестница, которая привела в отдельную комнатку. Она принадлежала лакею г-на де Вилькье и выходила в коридор и на служебную лестницу.
Дверь была заперта на ключ.
Король попробовал все ключи в связке: ни один не подходил.
Виконт де Шарни попытался отодвинуть язычок замка острием охотничьего ножа, но тот не поддавался.
Итак, выход существовал, однако они были заперты, как и раньше.
Король взял свечу из рук мадам Елизаветы и, оставив всех в темноте, пошел в свою спальню, а оттуда по потайной лестнице поднялся в кузницу. Там он взял связку различных отмычек — некоторые из них имели причудливую форму — и спустился вниз.
Прежде чем вернуться к ожидавшим его в беспокойстве беглецам, он уже успел сделать выбор.
Выбранная королем отмычка вошла в замочную скважину, со скрежетом повернулась и зацепила язычок замка; дважды язычок срывался, а в третий раз так хорошо зацепился, что спустя мгновение замок поддался.
Язычок отодвинулся, дверь отворилась; собравшиеся облегченно вздохнули.
Людовик XVI обернулся и с торжествующим видом взглянул на королеву.
— Ну что, сударыня? — сказал он.
— Да, сударь, — улыбнулась королева, — я и не говорю, что плохо быть слесарем, я только говорю, что иногда хорошо быть и королем.
Теперь нужно было уточнить намеченный ранее план.
Мадам Елизавета вышла первой, ведя за руку королевскую дочь.
В двадцати шагах позади нее должна была идти г-жа де Турзель вместе с дофином.
Между ними шагал г-н де Мальден, готовый прийти на помощь и тем и другим.
Эти первые зерна, сорванные с королевских четок, эти несчастные дети, чья любовь заставляла их оглядываться назад в поисках любящего взгляда, который провожал их, спустились на цыпочках, трепеща от страха, вошли в круг света, отбрасываемый фонарем у входа во дворец со стороны башни, и проследовали мимо часового, не обратившего на них никакого внимания.
— Ну вот, — прошептала мадам Елизавета, — самое страшное позади.
Когда они стали приближаться к проходу, ведущему на площадь Карусель, часовой двинулся наперерез.
При виде их он остановился.
— Тетушка! — прошептала юная принцесса, сжимая руку мадам Елизавете. — Мы пропали: этот человек нас узнал.
— Ничего, дитя мое, — отвечала мадам Елизавета, — если мы пойдем назад, мы погибнем.
И они продолжали продвигаться вперед.
Когда они были всего в четырех шагах от часового, тот повернулся к ним спиной, и они прошли мимо.
Действительно ли их узнал этот человек? Знал ли он, каких знатных беглянок пропустил? Принцессы были в этом убеждены и, пробегая мимо, благословили незнакомого спасителя.
По ту сторону прохода они увидели встревоженного Шарни.
Граф был закутан в широкий синий каррик, а на голове у него была круглая клеенчатая шляпа.
— Боже мой! — прошептал он. — Наконец-то! А где король? Что с королевой?
— Они следуют за нами, — ответила мадам Елизавета.
— Идемте, — сказал Шарни.
Он скорым шагом двинулся к стоявшей на улице Сен-Никез карете, увлекая за собой беглянок.
Рядом с каретой, словно для того, чтобы следить за ней, остановился фиакр.
— Эй, приятель, — закричал кучер фиакра, видя пополнение, приведенное графом де Шарни, — ты, похоже, загрузился?
— Как видишь, приятель, — ответил Шарни.
Он шепнул г-ну де Мальдену:
— Возьмите этот фиакр и поезжайте прямо к воротам Сен-Мартен; вы без труда узнаете ожидающую нас карету.
Господин де Мальден все понял, прыгнул в фиакр и сказал кучеру:
— Ты тоже загрузился. В Оперу, живо!
Опера находилась в те времена у ворот Сен-Мартен.
Кучер подумал, что имеет дело с лакеем, едущим встречать хозяина после спектакля, и потому лишь позволил себе осторожное замечание насчет платы:
— А вы знаете, что уже полночь, милейший?
— Да, поезжай и не беспокойся.
Так как в те времена лакеи проявляли иногда большую щедрость, чем их хозяева, кучер без лишних слов пустил лошадь крупной рысью.
Едва фиакр завернул за угол улицы Рогана, как через ту же калитку, выпустившую юную принцессу, мадам Елизавету, г-жу де Турзель и дофина, вышел какой-то человек в сером сюртуке, надвинув на глаза угол шляпы и засунув руки в карманы; он шел не спеша и напоминал служащего, покинувшего свою канцелярию после долгого трудового дня.
Это был король.
За ним следовал г-н де Валори.
У короля на ходу оторвалась пряжка на башмаке, однако он продолжал путь, не пожелав обратить на это внимание; ее подобрал г-н де Валори.
Шарни сделал несколько шагов навстречу: он узнал его величество, вернее, не его, а г-на де Валори.
Шарни был из тех, кто в короле всегда хочет видеть монарха.
Ему стало больно и стыдно за короля.
Обращаясь к г-ну де Валори, он тихо спросил:
— А где королева?
— Королева идет следом за нами в сопровождении вашего брата.
— Хорошо. Выберите самый короткий путь и ждите нас у ворот Сен-Мартен; я отправлюсь по самой длинной дороге. Встречаемся у кареты.
Господин де Валори поспешил на улицу Сен-Никез, потом вышел на улицу Сент-Оноре, затем — на улицу Ришелье, оттуда вышел на площадь Побед и двинулся по улице Бурбон-Вильнёв.
Все ждали королеву.
Прошло полчаса.
Мы не станем описывать беспокойство беглецов. Шарни, на котором лежала вся ответственность, едва не лишился рассудка.
Он хотел было вернуться во дворец и осведомиться о происходящем, но король его удержал.
Юный дофин в слезах звал: "Мама, мама!"
Ни его сестре, ни мадам Елизавете, ни г-же де Турзель никак не удавалось его успокоить.
Настоящий ужас охватил всех, когда беглецы увидели, что возвращается освещаемая факелами карета генерала Лафайета. Она ехала назад с площади Карусель.
А произошло следующее.
У двери, выходившей во двор, виконт де Шарни подал королеве руку и хотел идти налево.
Однако королева его остановила.
— Куда вы? — спросила она.
— На угол улицы Сен-Никез, где нас ждет мой брат, — отвечал Изидор.
— Разве улица Сен-Никез находится недалеко от набережной? — удивилась королева.
— Нет ваше величество.
— Но ведь ваш брат обещал нас ждать у прохода, ведущего на набережную!
Изидор хотел было возразить, однако королева говорила так уверенно, что он засомневался.
— Боже мой! — воскликнул он. — Ваше величество, будем осмотрительны: малейшая оплошность может оказаться гибельной.
— А я говорю: на набережной, — продолжала настаивать королева, — я хорошо слышала, что на набережной.
— Ну что же, пойдемте на набережную, ваше величество; но если мы не найдем там карету, мы сейчас же пойдем на улицу Сен-Никез, не правда ли?
— Да, а теперь идемте на набережную.
Королева потащила за собой спутника через три двора, которые в те времена были разделены толстой стеной и соединялись только при помощи узкого прохода в дворцовой стене, отгороженного цепью и охраняемого часовым.
Королева и Изидор миновали один за другим эти проходы и перешагнули через три цепи.
Ни одному часовому не пришло в голову их остановить.
Да и как, в самом деле, можно было принять за королеву Франции эту молодую женщину, одетую как служанка из приличного дома и с легкостью перескакивающую через тяжелые цепи, опираясь на руку красивого юноши в ливрее дома принца Конде или похожей на нее?
Они вышли к воде.
Набережная была пустынна.
— Значит, с другой стороны, — предположила королева.
Изидор хотел было вернуться.
Однако на нее словно нашло затмение.
— Нет, нет, это должно быть здесь! — настаивала она.
И она потащила Изидора к Королевскому мосту.
Перейдя через мост, они очутились на набережной левого берега, столь же пустынного, что и правый.
— Давайте посмотрим на этой улице, — предложила королева.
Она вынудила Изидора свернуть на Паромную улицу.
Однако, не пройдя и сотни шагов, королева вынуждена была признать, что ошиблась, и остановилась.
Она задыхалась, силы готовы были вот-вот ее оставить.
— Ваше величество! Вы продолжаете настаивать? — спросил Изидор.
— Нет, — отвечала королева, — теперь дело за вами, ведите меня куда хотите.
— Ваше величество, Небом заклинаю вас, возьмите себя в руки! — воскликнул Изидор.
— О, мужества мне не занимать, — возразила королева, — просто я устала.
Откинувшись назад, они прибавила:
— Мне кажется, ко мне никогда не вернется ровное дыхание! Боже мой! Боже мой!
Изидор знал, что воздух, которого не хватало королеве, был ей в этот час столь же необходим, как лани, преследуемой собаками.
Он остановился.
— Передохните, ваше величество, — предложил он. — У нас есть время. Я ручаюсь за своего брата; если понадобится, он будет ждать до утра.
— Вы думаете, он меня любит? — забыв об осторожности, громко вскрикнула Мария Антуанетта, прижимая к груди руку молодого человека.
— Я думаю, что его жизнь, как и моя, принадлежит вам, ваше величество. То чувство, что принято называть любовью и почтительностью, у него доходит до обожания.
— Благодарю вас, — прошептала королева, — вы мне помогли, я отдохнула! Идемте…
И она с прежней легкостью проделала весь путь еще раз в обратном направлении.
Только вместо того чтобы вернуться во дворец, Изидор вывел ее через проход на площадь Карусель.
Они прошли огромную площадь, обычно до самой ночи заставленную маленькими переносными лавчонками и фиакрами, ожидающими пассажиров.
Теперь она была почти пустынна и еле освещена.
Однако до их слуха донеслись грохот колес и стук конских копыт.
Беглецы подошли к проезду, ведущему на улицу Эшель. Было очевидно, что конский топот и стук колес приближались с другой стороны к этому же проезду.
Уже замаячил вдалеке свет: это, по-видимому, были факелы, освещавшие экипаж.
Изидор хотел отступить, но королева потянула его вперед.
Изидор бросился, чтобы защитить королеву, как раз в ту минуту, когда с другой стороны проезда появились первые лошади факельщиков.
Изидор толкнул королеву в самый темный угол и заслонил ее собой.
Однако этот темный угол сейчас же осветился благодаря факельщикам.
Между ними в карете полулежал в элегантном мундире командующий национальной гвардии Лафайет.
В то мгновение как карета проезжала мимо, Изидор почувствовал, как чья-то рука скорее властно, чем с силой оттолкнула его.
Это была левая рука королевы; в правой она сжимала бамбуковую тросточку с золотым набалдашником, с какой женщины ходили в те времена.
Она ударила ею по колесам со словами:
— Прочь, тюремщик, я вырвалась из твоей тюрьмы!
— Что вы делаете, ваше величество! — воскликнул Изидор. — Подумайте, чем вы рискуете!
— Я мщу за себя, — отвечала королева. — Ради этого можно и рискнуть!
И вслед за последним факельщиком она кинулась в проезд, сияя, как богиня, и радуясь, словно ребенок.
Не успела королева сделать и десяти шагов, как человек в синем каррике и глубоко надвинутой клеенчатой шляпе судорожно схватил ее за руку и потащил к экипажу, стоявшему на углу улицы Сен-Никез.
Это был граф де Шарни.
В карете вот уже более получаса ее ожидала вся королевская семья.
Беглецы думали увидеть королеву замкнутой, подавленной, обессиленной; она же была радостной и оживленной; пережитая опасность, перенесенная усталость, допущенная оплошность, потерянное время, возможные последствия этого опоздания — все это она забыла благодаря удару тростью по карете Лафайета: ей казалось, что она ударила его самого.
В десяти футах от экипажа лакей держал под уздцы коня.
Шарни, ни слова не говоря, указал брату на коня, Изидор прыгнул в седло и пустился вскачь.
Он помчался в Бонди, чтобы заказать там лошадей.
Королева бросила ему вдогонку несколько слов благодарности, но Изидор их не расслышал.
— Едем, ваше величество, едем, нельзя терять ни секунды, — напомнил Шарни; в голосе его слышались почтительность и в то же время властность: так умеют говорить лишь поистине сильные люди в чрезвычайных обстоятельствах.
Королева вошла в карету, где уже находились король, мадам Елизавета, королевская дочь, дофин и г-жа де Турзель — иными словами, пять человек; она устроилась на заднем сиденье, посадила дофина к себе на колени; король поместился с ней рядом; мадам Елизавета, юная принцесса и г-жа де Турзель сели напротив.
Шарни захлопнул дверцу, поднялся на козлы и, чтобы сбить со следа шпионов, если бы таковые нашлись, развернул лошадей, снова поднялся по улице Сент-Оноре, выехал бульварами к церкви Мадлен и проехал дальше к воротам Сен-Мартен.
Карета была там; она стояла по ту сторону заставы, на дороге, которая вела к тому, что называлось дорожной службой.
Дорога была безлюдной.
Граф де Шарни спрыгнул с сиденья и распахнул дверцу экипажа.
Дверца большой кареты, предназначавшейся для путешествия, была уже отворена. Господин де Мальден и г-н де Валори стояли по обе стороны от подножки.
В одно мгновение шесть человек, занимавшие наемный экипаж, оказались посреди дороги.
Граф де Шарни сдвинул экипаж на обочину и опрокинул его в канаву.
Затем он вернулся к большой карете.
Первым сел король, за ним — королева, потом — мадам Елизавета; за мадам Елизаветой поднялись дети, за ними г-жа де Турзель.
Господин де Мальден взобрался на запятки, г-н де Валори сел рядом с Шарни на козлы.
Карета была запряжена четверкой; кучер прищелкнул языком и пустил лошадей рысью.
Часы на церкви святого Лаврентия пробили четверть второго. Час ушел на то, чтобы добраться до Бонди.
Лошади уже в сбруе были выведены из конюшни.
Изидор поджидал путешественников около лошадей.
По другую сторону от дороги стоял наемный кабриолет, запряженный почтовыми лошадьми.
В кабриолете сидели две горничные из службы дофина и юной принцессы.
Они надеялись нанять в Бонди карету, но не нашли и, сговорившись с хозяином, купили кабриолет за тысячу франков.
Хозяин был доволен сделкой и, желая поглядеть, что собираются делать особы, имевшие глупость отвалить ему тысячу франков за развалину, ожидал отправления, потягивая вино в почтовом трактире.
Он увидел, как приехала карета короля. Правивший ею Шарни слез с облучка и подошел к дверце.
Под кучерским плащом на нем был мундир; в ящике под козлами лежала его шляпа.
Король, королева и Шарни заранее уговорились, что в Бонди Шарни займет в карете место г-жи де Турзель, а та возвратится в Париж.
Однако об этом изменении плана забыли спросить у самой г-жи де Турзель.
Король изложил ей суть дела.
Госпожа де Турзель была не только искренне предана королевской семье, она в вопросах этикета была подобием старой герцогини де Ноай.
— Государь! — возразила она, — моя обязанность — смотреть за детьми Франции и не оставлять их ни на минуту; если на то не будет специального приказания вашего величества — приказания, не имевшего прецедентов в истории, я их не оставлю.
Королева задрожала от нетерпения. У нее были две причины желать, чтобы Шарни ехал с ними в карете: как королева она видела в этом свою безопасность; как женщина она находила в этом свою радость.
— Дорогая госпожа де Турзель, — сказала она, — мы вам весьма признательны; но ведь вам неудобно, вы подвергаете себя опасностям путешествия из-за излишней преданности; оставайтесь в Бонди, а потом догоните нас, где бы мы ни были.
— Ваше величество, — отвечала г-жа де Турзель, — пусть король мне прикажет, и я готова выйти и остаться, если понадобится, посреди дороги; но только приказание короля может заставить меня пренебречь своей обязанностью и отказаться от своего права.
— Государь! — вскричала королева. — Государь!..
Однако Людовик не решался выразить свое мнение по этому важному вопросу — он искал какую-нибудь уловку, отговорку, какой-нибудь выход из положения.
— Господин де Шарни, — проговорил он наконец, — не могли бы вы оставаться на козлах?
— Я готов исполнить любое желание короля, — отвечал граф де Шарни, — однако я должен там оставаться либо в военной форме, — а в офицерском мундире меня видят на дороге уже четыре месяца и любой может меня узнать, — либо я буду в каррике и кучерской шляпе — в таком случае костюм будет слишком беден для столь изысканной кареты.
— Садитесь, садитесь в карету, господин де Шарни, — приказала королева. — Я возьму дофина на колени, мадам Елизавета посадит к себе Марию Терезию, и все будет прекрасно… Мы немного потеснимся, только и всего.
Шарни ждал, что скажет король.
— Это невозможно, дорогая, — заметил король. — Вспомните, что у нас впереди девяносто льё.
Госпожа де Турзель стояла, приготовившись исполнить приказание короля, если тот прикажет ей выйти; однако его величество никак не мог на это решиться — столь живучи в светских людях даже самые ничтожные предрассудки.
— Господин де Шарни, — обратился король к графу, — не можете ли вы занять место своего брата и отправиться вперед, чтобы заказывать лошадей?
— Как я уже сказал вашему величеству, я готов на все; смею только заметить вашему величеству, что лошадей обычно заказывает курьер, а не капитан линейного корабля; это новшество удивит станционных смотрителей и может вызвать серьезные недоразумения.
— Вы правы, — согласился король.
— О Боже, Боже! — теряя терпение, прошептала королева.
Повернувшись к Шарни, она прибавила:
— Делайте что хотите, господин граф; но я не хочу, чтобы вы нас покидали.
— Таково и мое желание, ваше величество, — сказал Шарни, — и я вижу только один способ.
— Какой же? Говорите скорее! — приказала королева.
— Вместо того чтобы сесть в карету, на козлы или скакать впереди, я буду следовать за вами в обычном платье, в каком путешествуют на почтовых; поезжайте, ваше величество, и прежде чем вы успеете проехать десять льё, я уже буду в пятистах шагах от вашей кареты.
— Так вы возвращаетесь в Париж?
— Ну, разумеется, ваше величество; однако до Шалона вашему величеству опасаться нечего, а я догоню вас раньше, чем вы туда прибудете.
— Каким же образом вы возвратитесь в Париж?
— На коне моего брата, ваше величество; это великолепный скакун, он успел отдохнуть, и меньше чем через полчаса я буду в Париже.
— А что потом?
— Я оденусь надлежащим образом, возьму почтовую лошадь и поскачу во весь опор до тех пор, пока вас не догоню.
— Неужели нет другого средства? — в отчаянии воскликнула Мария Антуанетта.
— Признаться, я ничего лучшего не вижу, — заметил король.
— В таком случае, не будем терять время, — подхватил Шарни. — Итак, Жан и Франсуа, по местам! Вперед, Мельхиор! Форейторы, на лошадей!
Госпожа де Турзель, торжествуя, села на прежнее место, и лошади помчались галопом, а вслед за каретой покатил кабриолет.
За важным разговором все забыли раздать виконту Шарни, г-ну де Валори и г-ну де Мальдену заряженные пистолеты, лежавшие в ящике внутри кареты.
Что же происходило в Париже, куда во весь дух возвращался граф де Шарни?
Один цирюльник, по имени Бюзби, проживавший на улице Бурбон, находился в гостях в Тюильри у одного из своих друзей, стоявшего в тот вечер на часах; этот приятель был наслышан от своих офицеров о готовившемся этой ночью бегстве короля, не вызывавшем ничьих сомнений; и вот он рассказал об этом цирюльнику, а тот вбил себе в голову, что такой проект действительно существует и что бегство королевской семьи, о котором уже давно поговаривали, должно непременно произойти в этот вечер.
Вернувшись домой, цирюльник рассказал жене о том, что он узнал в Тюильри, но она рассудила, что это бред; сомнение жены оказало влияние на мужа: он разделся и лег, отбросив все подозрения.
Однако оказавшись в постели, он почувствовал, как его одолевает прежнее беспокойство, и оно так разрослось, что у него не стало сил ему противостоять: он поднялся с кровати, оделся и побежал к своему приятелю по имени Юше, бывшему булочнику и саперу батальона Театинцев.
Он пересказал ему все, что слышал в Тюильри, и так убедительно передал булочнику свои опасения по поводу возможного бегства королевской семьи, что тот не только с ним согласился, но с еще большей горячностью, чем тот, от кого он все это узнал, вскочил с постели и в одном исподнем выбежал на улицу, забарабанил в двери и разбудил десятка три соседей.
Это происходило около четверти первого, всего через несколько минут после того, как королева встретила г-на Лафайета в проезде Тюильри.
Граждане, разбуженные цирюльником Бюзби и булочником Юше, решили надеть форму национальных гвардейцев, пойти к генералу Лафайету и предупредить его о том, что творится.
Сказано — сделано. Господин де Лафайет проживал на улице Сент-Оноре в особняке Ноай, рядом с монастырем фейянов. Патриоты отправились в путь и прибыли на место около половины первого.
Генерал присутствовал при отходе короля ко сну, потом заехал предупредить своего друга Байи о том, что король лег спать, затем отправился с визитом к г-ну Эмери, члену Национального собрания, и потому только что вернулся домой, приготовившись лечь в постель.
В это мгновение в дверь особняка Ноай постучали. Господин де Лафайет послал камердинера узнать, в чем дело.
Тот скоро вернулся и доложил, что явились двадцать пять-тридцать граждан и требуют у генерала немедленной аудиенции по делу чрезвычайной важности.
Генерал Лафайет уже привык принимать просителей в любое время суток.
И потом, дело, вызвавшее беспокойство двадцати пяти или тридцати человек, могло быть важным; вот почему он приказал пригласить тех, кто хотел с ним переговорить.
Генералу достаточно было вновь надеть только что снятый мундир, чтобы оказаться готовым к приему депутации.
Сьёр Бюзби и сьёр Юше от своего имени, а также от имени товарищей изложили ему опасения: сьёр Бюзби основывал их на том, что слышал в Тюильри; другие же передавали то, что изо дня в день доносилось со всех сторон.
Однако все эти опасения вызвали у генерала лишь смех, и, так как он по натуре был славный малый и любитель поговорить, он рассказал им, что все эти слухи исходят от г-жи де Рошрёль и г-на де Гувьона; желая убедиться в несостоятельности этих россказней, он лично присутствовал при отходе короля ко сну — точно так же, как они, если останутся еще на несколько минут, смогут присутствовать при отходе ко сну его, Лафайета; заметив, что все эти разговоры не вполне их убедили, г-н де Лафайет заявил, что он головой отвечает за короля и всю королевскую семью.
После этого проявлять сомнение стало просто невозможно; пришедшие только спросили у г-на Лафайета пароль, чтобы беспрепятственно разойтись по домам. Господину де Лафайету не составило труда доставить им это удовольствие.
Но, узнав пароль, они решили сходить в зал заседаний в манеже, чтобы узнать, нет ли и там каких-нибудь новостей, а потом наведаться во дворы Тюильри и поглядеть, не происходит ли там чего-нибудь необычного.
Они пошли по улице Сент-Оноре и собирались свернуть на улицу Эшель, как вдруг в них с налету врезался какой-то всадник. Так как в такую ночь все казалось подозрительным, они скрестили ружья и приказали всаднику остановиться.
Всадник натянул поводья.
— Что вам угодно? — спросил он.
— Мы хотим знать, куда вы направляетесь, — отвечали национальные гвардейцы.
— В Тюильри.
— Что вы собираетесь делать в Тюильри?
— Дать его величеству отчет о порученном мне деле.
— В такой час?
— Ну, разумеется!
Самый хитрый из них знаком приказал остальным молчать и продолжал допрос.
— Но ведь в это время король спит, — заметил он.
— Да, — отвечал всадник, — но его разбудят.
— Если у вас поручение к королю, вы должны знать пароль, — продолжал тот же гвардеец.
— Пароль не доказательство, — возразил всадник, — ведь я мог скакать от самой границы, а мог быть всего за три льё отсюда; я мог выехать месяц тому назад, а мог отсутствовать всего два часа.
— Верно, — согласились национальные гвардейцы.
— Так вы два часа тому назад видели короля? — продолжал спрашивать тот же хитрец.
— Да.
— Вы с ним говорили?
— Да.
— Что он собирался делать два часа назад?
— Ждал, когда выйдет генерал Лафайет, чтобы лечь в постель.
— Так вы знаете пароль?
— Разумеется; зная, что я должен возвратиться в Тюильри между часом и двумя ночи, генерал сообщил мне пароль, чтобы я нигде не задержался.
— Какой же пароль?
— Париж и Пуатье.
— Да, верно, — успокоились гвардейцы. — Со счастливым возвращением, гражданин; передайте королю, что вы застали нас начеку у Тюильри: мы следим, как бы он не сбежал.
И они посторонились, давая дорогу всаднику.
— Непременно передам, — отвечал тот.
Пришпорив коня, он скрылся в воротах Тюильри.
— А не дождаться ли нам его возвращения из Тюильри, чтобы узнать, видел ли он короля? — предложил один из гвардейцев.
— А вдруг у него комната в Тюильри? Что ж нам, до завтра ждать? — возразил другой.
— Верно, — согласился первый, — и, право слово, раз король уже лег спать, раз господин Лафайет ложится, пойдемте-ка и мы, и да здравствует нация!
Тридцать патриотов подхватили: "Да здравствует нация!" — и пошли спать, счастливые и гордые, ведь они услышали из уст самого Лафайета, что не стоит опасаться бегства короля.
Мы видели, как король и вся его семья отправились в карете, запряженной четверкой выносливых лошадей, бежавших крупной рысью; последуем за каретой, проследив во всех подробностях за путешествием, как до этого проследили за всеми обстоятельствами бегства королевской семьи. Событие это столь значительно, оно оказало такое роковое влияние на судьбы беглецов, что самая незначительная подробность этого путешествия представляется нам достойной любопытства или интереса.
Около трех часов утра начало светать; в Мо стали менять лошадей. Король проголодался, и все взялись за провизию. Провизия состояла из холодной телятины, которую распорядился положить в карету граф де Шарни вместе с хлебом и четырьмя бутылками непенистого вина из Шампани.
Так как у путешественников не было при себе ни ножей, ни вилок, король позвал Жана.
Жаном, как помнит читатель, звали во время путешествия г-на де Мальдена.
Господин де Мальден подошел ближе.
— Жан, — обратился к нему король, — одолжите нам свой охотничий нож, чтоб я мог разрезать телятину.
Жан вытащил нож из ножен и подал королю.
Тем временем королева выглянула в окно и посмотрела назад, надеясь, что она несомненно увидит Шарни.
— Не хотите ли съесть чего-нибудь, господин де Мальден? — вполголоса предложил король.
— Нет, государь, — так же тихо ответил г-н де Мальден. — Мне пока ничего не нужно.
— Прошу вас и ваших товарищей не стесняться, — сказал король.
Он обернулся к королеве, продолжавшей смотреть в окно.
— О чем вы думаете, сударыня? — спросил он.
— Я? — переспросила королева, пытаясь улыбнуться. — Я думаю о господине де Лафайете: ему сейчас, должно быть, не по себе.
Она обратилась к г-ну де Валори, подошедшему в эту минуту к дверце:
— Франсуа! Мне кажется, все идет хорошо: нас бы уже задержали, если бы этому было суждено случиться. Должно быть, никто не заметил, как мы уехали.
— Это более чем вероятно, ваше величество, — отвечал г-н де Валори, — потому что я нигде не замечаю никакого движения, ничего подозрительного. Мужайтесь, ваше величество, все идет хорошо.
— В путь! — закричал кучер.
Господин де Мальден и г-н де Валори сели на козлы, и карета покатила дальше.
К восьми часам утра путешественники прибыли к подножию холма. По обе стороны возвышенности раскинулся прекрасный лес, пели птицы, а первые лучи июньского солнца пронизывали листву, словно золотые стрелы.
Кучер пустил лошадей шагом.
Оба телохранителя спрыгнули с козел.
— Жан! — обратился король к одному из них. — Прикажите остановить карету и отворите дверцу: я хотел бы пройтись; думаю, что дети и королева не откажутся от небольшой прогулки.
Господин де Мальден подал знак: кучер остановился, дверца распахнулась, и король, королева, мадам Елизавета и дети вышли из кареты, только г-жа де Турзель осталась, потому что была нездорова.
В ту же минуту вся королевская семья растянулась вдоль дороги; дофин бросился ловить бабочек, а юная принцесса стала собирать цветы.
Мадам Елизавета взяла короля под руку, королева пошла одна.
Утреннее июньское солнце отбрасывало прозрачные тени от леса до середины дороги; при виде растянувшегося по дороге семейства: прелестных резвившихся детей, сестры, опиравшейся на руку брата и улыбавшейся ему; красивой дамы, в задумчивости оглядывавшейся назад, — можно было подумать, что это счастливая семья, возвращающаяся в родовой замок, чтобы продолжить там спокойную, размеренную жизнь, но уж никак не королева и король Франции, бегущие от трона, на который их вернут лишь затем, чтобы оттуда отправить на эшафот.
Правда, неожиданному происшествию суждено было очень скоро привнести в эту спокойную и безмятежную картину разнообразные страсти, дремавшие в глубине сердец у действующих лиц этой истории.
Внезапно королева замерла как вкопанная.
Примерно в четверти льё от того места, где стояла карета, появился всадник в облаке пыли, поднятой его конем.
Мария Антуанетта не посмела сказать: "Это граф де Шарни".
Только крик вырвался у нее из груди.
— A-а, новости из Парижа, — обронила она.
Все обернулись, кроме дофина: беззаботный мальчуган только что поймал бабочку, за которой долго гнался, и ему не было дела до новостей из Парижа.
Король был несколько близорук и потому вынул из кармана небольшой лорнет.
— Э-э, да это, если не ошибаюсь, господин де Шарни, — заметил он.
— Да, государь, — подтвердила королева, — это он.
— Пойдемте, пойдемте дальше, — предложил король, — он ведь нас рано или поздно догонит, а у нас нет времени.
Королева не осмелилась сказать, что новости, которые вез г-н де Шарни, несомненно, стоили того, чтобы их подождать.
Да и в конце концов это была задержка всего в несколько минут, ибо всадник скакал во весь опор.
По мере приближения он с все возраставшим любопытством взирал на происходившее и никак не мог понять, почему огромная карета рассеяла своих седоков по дороге.
Он настиг их в ту минуту, как карета поднялась на вершину холма и остановилась.
Это был действительно г-н де Шарни, о чем королеве сказало сердце, а королю — глаза.
Он был одет в недлинный зеленый редингот со свободным воротником, на голове у него была обшитая широким галуном шляпа со стальной пряжкой, из-под редингота выглядывал белый жилет, лосины, а на ногах — высокие военного образца сапоги, поднимавшиеся выше колена.
Его лицо, отличавшееся обыкновенно матовой белизной, было оживлено быстрой скачкой, а глаза так и искрились.
Дыхание с шумом рвалось из его груди, ноздри раздувались — во всем его облике было нечто победоносное.
Никогда королева не видела его таким красивым.
Она тяжело вздохнула.
Спрыгнув с коня, он склонился перед королем. Потом обернулся и поклонился королеве.
Все столпились вокруг него, за исключением двух телохранителей, остававшихся на почтительном расстоянии.
— Подойдите, господа, подойдите, — приказал король, — новости, которые нам привез господин де Шарни, имеют отношение ко всем нам.
— Прежде всего могу сообщить, государь, что все идет хорошо, — поспешил успокоить его Шарни, — в два часа ночи еще никто даже не подозревал о вашем побеге.
Все с облегчением вздохнули.
Потом со всех сторон посыпались вопросы.
Шарни рассказал, как он вернулся в Париж; как на улице Эшель его встретил патруль патриотов; как они его допрашивали и как ему удалось убедить их в том, что король спит.
Потом он поведал о том, как, проникнув в Тюильри, где всё было спокойно как всегда, он поднялся в свою комнату, переоделся, спустился по коридорам через королевские покои и убедился таким образом, что никто не подозревает о бегстве королевской семьи, даже г-н де Гувьон: видя, что оцепление, установленное им вокруг покоев короля, ни к чему, он снял его и отпустил по домам офицеров и батальонных командиров.
Потом г-н де Шарни снова сел на коня, оставленного во дворе на попечение дежурного лакея, и, полагая, что ему будет стоить большого труда в такое время найти почтовую лошадь в Париже, поскакал в Бонди на том же коне.
Несчастная лошадь была доведена до полного изнеможения, однако все-таки выдержала, и это было все, что требовалось.
В Бонди граф взял свежего коня и продолжал путь.
Он не заметил на дороге ничего подозрительного.
Королева улучила минутку и подала Шарни руку: хорошие новости заслуживали подобной милости.
Шарни почтительно поцеловал ей руку.
Почему же королева побледнела? От радости, что Шарни сжал ей руку? От досады, что он этого не сделал?
Все вновь уселись в карету. Карета поехала дальше. Шарни скакал рядом с дверцей.
На следующей станции лошади были уже готовы, за исключением коня для Шарни.
Изидор не мог заказать верховую лошадь, потому что не знал, что она понадобится для брата.
Итак, Шарни пришлось ждать, пока оседлают коня; карета уехала. Пять минут спустя он уже был в седле.
Кстати сказать, было условлено, что он не станет эскортировать карету, а просто последует за ней.
Впрочем, он держался достаточно близко от кареты, чтобы королева, высунувшись в окно, могла его видеть, а на почтовую станцию он прибывал незадолго до отправления кареты, чтобы иметь возможность обменяться несколькими словами со знатными путешественниками.
Шарни только что сменил коня в Монмирае; он полагал, что карета опережает его на четверть часа, как вдруг на повороте дороги его конь едва не наскочил на карету и обоих гвардейцев, пытавшихся починить постромку.
Граф спешивается с коня, заглядывает в окно, чтобы посоветовать королю спрятаться, а королеве — не волноваться; потом он открывает нечто вроде сундука, где заранее приготовлены все необходимые в случае поломки инструменты и предметы; оттуда он достает пару постромок; из них выбирает одну, ею и заменяют вышедшую из строя.
Гвардейцы, пользуясь остановкой, просят выдать им оружие; однако король решительно выступает против. Ему напоминают о том, что карету могут остановить; однако он отвечает, что в любом случае он не хочет, чтобы ради него пролилась кровь.
Но вот постромка на месте, сундук с инструментами заперт; оба гвардейца садятся на козлы; Шарни прыгает в седло, и карета едет дальше.
Но остановка заняла около получаса, и это в то время, когда дорога каждая минута.
В два часа прибыли в Шалон.
— Если нас не остановят в Шалоне, — сказал король, — все будет хорошо!
В Шалоне их не арестовали, и они благополучно переменили лошадей.
Король на мгновение показался в окне. Среди тех, кто окружил карету, два человека пристально на него взглянули.
Вдруг один из этих людей исчезает.
Другой подходит к карете.
— Государь! — говорит он вполголоса, — не показывайтесь, иначе вы погубите себя.
Обращаясь к форейторам, он продолжает:
— Эй вы, бездельники! Разве так нужно служить славным путешественникам, которые платят вам по тридцать су прогонных?!
И он сам берется за дело, помогая кучерам.
Это смотритель почтовой станции.
Наконец, лошади запряжены, форейторы — в седле. Передний форейтор трогает.
Обе лошади падают наземь.
Лошади поднимаются под ударами кнута; форейторы хотят ехать, однако обе лошади другого кучера тоже падают.
Одна из них придавила возницу.
Шарни, молча наблюдающий за этой сценой, с силой тянет его на себя и высвобождает из-под лошади, оставляя там ботфорты бедного малого.
— Сударь! — кричит Шарни, обращаясь к смотрителю станции и не имея представления о его преданности королю. — Что за лошадей вы нам дали?
— Это лучшие лошади во всей конюшне! — отвечает тот.
Но лошадям так тесно в постромках, что, чем больше они стараются подняться, тем больше их затягивают.
Шарни бросается к упряжи.
— А ну-ка давайте распрягать, а потом заново запряжем: так будет скорее.
Смотритель станции принимается за работу, рыдая от отчаяния.
Тем временем исчезнувший человек бежит к мэру: он сообщает ему, что в эту минуту король вместе со своей семьей находится на почтовой станции, и требует ордера на их арест.
К счастью, мэр не относится к горячим республиканцам или же не намерен брать на себя подобную ответственность. Вместо того чтобы лично убедиться в происходящем, он тоже начинает требовать всякого рода разъяснения, отрицает возможность того, что случилось, и наконец, припертый к стене, вынужден отправиться на почтовую станцию, однако приходит туда в то время, когда карета скрывается за поворотом.
Так было потеряно более двадцати минут.
В королевской карете — тревога. Лошади, падающие одна за другой без видимой причины, напоминают королеве свечи, гаснущие сами собой.
Однако, едва выехав за город, король, королева и мадам Елизавета в один голос восклицают:
— Мы спасены!
Но не проехали они и ста шагов, как какой-то человек бросается к карете, просовывает голову в окно и кричит именитым путешественникам:
— Вы плохо подготовились: вас арестуют!
Королева вскрикивает; человек отскакивает в сторону и исчезает в лесу.
К счастью, карета находится не более чем в четырех льё от Пон-де-Сомвеля, где их должен ждать г-н де Шуазёль с сорока гусарами.
Правда, уже три часа пополудни, и они опаздывают почти на четыре часа!..
Читатель помнит, что герцог де Шуазёль скачет на почтовых вместе с Леонаром, который находится в отчаянии оттого, что оставил открытой дверь своей комнаты, увез шляпу и плащ брата и нарушил обещание, данное г-же де Лааге.
Единственным утешением Леонару служило обещание г-на де Шуазёля, что он увозит его на расстояние всего в два-три льё, а затем передаст ему особое поручение от имени королевы, после чего парикмахер будет свободен.
Вот почему, едва карета прибыла в Бонди и остановилась, он вздохнул с облегчением и приготовился было выйти.
Однако г-н де Шуазёль остановил его словами:
— Мы еще не приехали.
Лошади были заказаны заранее, они были запряжены в несколько мгновений, и карета полетела стрелой.
— Куда же мы все-таки едем, сударь? — полюбопытствовал бедный Леонар.
— Да ведь для вас главное — вернуться к завтрашнему утру, — ответил г-н де Шуазёль, — какое значение имеет все остальное?
— Главное, — сказал Леонар, — успеть к десяти часам в Тюильри, чтобы причесать королеву…
— Это все, что вам нужно, не так ли?
— Разумеется… Конечно, лучше бы мне вернуться пораньше, чтобы я успел успокоить брата и объяснить госпоже де Лааге, что если я и не сдержал слова, то в том не моя вина.
— Если дело только в этом, можете быть спокойны, дорогой Леонар, все будет как нельзя лучше, — заверил его г-н де Шуазёль.
У Леонара не было оснований полагать, что г-н де Шуазёль его похитил, и он в самом деле успокоился, во всяком случае на время.
Однако в Кле, видя, что в карету запрягают свежих лошадей и никто не собирается останавливаться, несчастный парикмахер в отчаянии закричал:
— Ах, вот как, господин герцог? Так мы, значит, едем на край света?
— Послушайте, Леонар, — ответил ему на это г-н де Шуазёль с серьезным видом, — я вас везу не в загородный дом под Парижем, а на границу.
Леонар вскрикнул, уперся руками в колени и бросил на герцога испуганный взгляд.
— На гра… на гра… границу?.. — пролепетал он.
— Да, дорогой мой Леонар. Я должен получить там, в своем полку, письмо чрезвычайной важности для королевы. Я не могу передать его лично, мне нужен был надежный человек. Я попросил королеву указать мне такого человека: она выбрала вас как наиболее достойного ее доверия.
— Ах, сударь! — воскликнул Леонар. — Я, разумеется, достоин доверия королевы! Но как я вернусь? Я в лаковых туфлях, в белых шелковых чулках, в шелковых кюлотах. У меня нет с собой ни белья, ни денег.
Славный малый и думать забыл о том, что у него в карманах бриллиантов королевы на два миллиона.
— Не беспокойтесь, дружок, — успокоил его г-н де Шуазёль, — у меня в карете есть сапоги, платье, белье, деньги — все, что вам может понадобиться, и вы ни в чем не будете иметь недостатка.
— Конечно, господин герцог, с вами я могу чувствовать себя уверенно и нужды у меня ни в чем не будет; но мой бедный брат, у которого я взял шляпу и плащ; но бедная госпожа де Лааге, которую только я умею хорошо причесать… Боже мой, Боже мой! Как же все это кончится?!
21-685
— Наилучшим образом, дорогой мой Леонар; так я, во всяком случае, полагаю, — ответил г-н де Шуазёль.
Карета мчалась как ветер; г-н де Шуазёль приказал своему курьеру распорядиться, чтобы в Монмирае были приготовлены две постели и ужин — там он рассчитывал провести остаток ночи.
Прибыв в Монмирай, путешественники нашли две готовые постели и ужин.
Если не считать позаимствованные у брата плащ и шляпу, а также огорчения по поводу данного г-же де Лааге и не сдержанного слова, Леонар почти успокоился. Время от времени у него даже вырывалось какое-нибудь довольное восклицание, свидетельствовавшее о том, как льстило его тщеславию, что королева выбрала его для выполнения важной, по его мнению, миссии.
После ужина оба путешественника легли спать; г-н де Шуазёль распорядился, чтобы карета была готова к четырем часам утра.
Без четверти четыре в дверь должны были постучать и разбудить его в том случае, если он к этому времени еще будет спать.
В три часа г-н де Шуазёль еще не сомкнул глаз, и тут в своей комнате, расположенной над входной дверью постоялого двора, он услышал грохот колес и щелканье кнута, которыми путешественники и возницы словно заранее предупреждают о своем прибытии.
Вскочить с кровати и подбежать к окну было для г-на де Шуазёля делом одной минуты.
У дверей остановился кабриолет. Из него вышли два человека в форме национальных гвардейцев и спросили свежих лошадей.
Что это были за национальные гвардейцы? Чего им было надобно в три часа утра? И почему они с такой настойчивостью требовали лошадей?
Господин де Шуазёль позвал лакея и приказал ему запрягать.
Потом он разбудил Леонара.
Наши путешественники легли не раздеваясь и потому теперь были готовы в одно мгновение.
Когда они спустились, оба экипажа были уже готовы.
Господин де Шуазёль приказал кучеру пропустить кабриолет национальных гвардейцев вперед, но ехать вслед за ними так, чтобы ни на минуту не терять их из виду.
Потом он осмотрел пистолеты, лежавшие в кармане дверцы, и перезарядил их, чем вызвал у Леонара некоторое беспокойство.
Так они проехали льё или полтора; между Этожем и Шентри кабриолет свернул на проселочную дорогу и поехал в сторону Жалона и Эперне.
Два национальных гвардейца, заподозренные герцогом в недобрых намерениях, были мирными гражданами, возвращавшимися из Ла-Ферте домой.
Успокоившись, г-н де Шуазёль продолжал путь.
В десять часов он проезжает через Шалон; в одиннадцать прибывает в Пон-де-Сомвель.
Он наводит справки: гусары еще не появлялись.
Он останавливается на постоялом дворе, выходит из кареты, спрашивает комнату и переодевается в военную форму.
Леонар с огромным беспокойством наблюдал за всеми этими приготовлениями и сопровождал их такими вздохами, что даже разжалобил г-на де Шуазёля.
— Леонар, — сказал он, — пора вам узнать всю правду.
— Как правду?! — вскричал Леонар; не успев прийти в себя от одного сюрприза, он сейчас же столкнулся с другим. — Да разве я ее еще не знаю, правду?
— Знаете, но не всю, и сейчас я расскажу вам остальное.
Леонар приготовился слушать.
— Вы преданы своим господам, не правда ли, дорогой Леонар?
— Не на жизнь, а на смерть, господин герцог!
— Так вот, через два часа они будут здесь.
— О Боже! Неужто это возможно? — вскричал бедный малый.
— Да, — продолжал г-н де Шуазёль, — они будут здесь вместе с детьми, с мадам Елизаветой… Вы знаете, какой опасности им удалось избежать? (Леонар кивнул.) А какие опасности угрожают им в эту минуту? (Леонар поднял глаза к небу.) Так вот, через два часа они будут спасены!..
Леонар не мог отвечать: он заливался горькими слезами. Однако сквозь слезы он сумел пробормотать:
— Через два часа, здесь? Вы в этом уверены?
— Да, через два часа. Они должны были уехать из Тюильри в одиннадцать часов вечера или в половине двенадцатого; в полдень они должны были приехать в Шалон. Прибавим еще полтора часа на четыре льё, которые только что проехали мы с вами: они будут здесь самое позднее — в два часа. Мы закажем обед. Я жду отряд гусар под командой господина де Гогела. Мы с вами должны как можно дольше посидеть за столом.
— О сударь, — перебил его Леонар, — мне совсем не хочется есть.
— Это не имеет значения. Сделайте над собой усилие и поешьте.
— Хорошо, господин герцог.
— Мы будем тянуть с обедом как можно дольше, чтобы у нас был предлог здесь оставаться… Эге! Глядите-ка, а вот и гусары!
И действительно, в это время послышались звуки трубы и конский топот.
В эту минуту в комнату вошел г-н де Гогела и передал герцогу де Шуазёлю пакет от г-на де Буйе.
В этом пакете было шесть подписанных бланков и копия приказа, отданного королем; в нем всем офицерам армии, независимо от их звания и выслуги, предписывалось повиноваться г-ну де Шуазёлю.
Герцог приказал отвести коней в конюшню, распорядился выдать гусарам хлеб и вино и сам сел за стол.
Новости, которые привез г-н де Гогела, были неутешительны; повсюду на своем пути он встречал величайшее возбуждение. Вот уже более года о готовившемся бегстве короля ходили слухи не только в Париже, но и в провинции, а отряды разных родов войск, стоявшие в Сент-Мену и Варение, вызывали подозрение.
Он даже слышал, как в одной из прилегавших к дороге коммун ударили в набат.
Всего этого было достаточно, чтобы лишить г-на де Шуазёля аппетита. После того как они провели за столом час и пробило половину первого, он поднялся и, поручив охрану отряда г-ну Буде, вышел на дорогу; при въезде в Пон-де-Сомвель дорога делала небольшой подъем, и с высоты можно было окинуть взглядом местность на полульё вокруг.
На дороге не было видно ни курьера, ни кареты; впрочем, в этом еще не было ничего удивительного. Как мы уже упомянули, курьера ожидали не раньше чем через час-пол-тора (г-н де Шуазёль прибавил время на мелкие непредвиденные происшествия), короля — не раньше чем через полтора-два часа.
Однако время шло, а дорога была по-прежнему пустынна — во всяком случае, на ней не показывались те, кого ожидали с таким нетерпением.
Господин де Шуазёль каждые пять минут вынимал часы, и всякий раз, видя это, Леонар приговаривал:
— Ох, они не приедут… Бедные мои господа! Бедные господа! Должно быть, с ними приключилось несчастье!
И несчастный малый своим отчаянием еще более усиливал беспокойство г-на де Шуазёля.
Половина третьего, три, половина четвертого — ни курьера, ни кареты! Читатель помнит, что в три часа король только выехал из Шалона.
Однако в то время как г-н де Шуазёль ожидал на дороге появления королевского экипажа, рок готовил в Пон-де-Сомвеле то, что должно было оказать величайшее влияние на ход описываемой нами драмы.
По воле рока — повторим это слово, — всего за несколько дней до описываемых нами событий крестьяне, жившие на землях, принадлежавших г-же д’Эльбёф и расположенных неподалеку от Пон-де-Сомвеля, отказались платить за не подлежащие выкупу права. Тогда им пригрозили военной экзекуцией; но федерация принесла свои плоды, и крестьяне близлежащих деревень обещали поддержать крестьян, проживавших на землях г-жи д’Эльбёф, в том случае если эта угроза будет приведена в исполнение.
При виде гусаров крестьяне решили, что те прибыли с враждебными намерениями.
Из Пон-де-Сомвеля были разосланы гонцы по соседним деревням, и к трем часам набат зазвучал по всей округе.
Заслышав звон, г-н де Шуазёль поспешил вернуться в Пон-де-Сомвель; его младший лейтенант г-н Буде был не на шутку встревожен.
По адресу гусаров неслись глухие угрозы, ведь в то время этот род войск более всего ненавидели в народе. Крестьяне вели себя вызывающе и распевали у них под носом:
Гусары — нищий сброд:
Народ на них плюет![29]
Кроме того, среди крестьян находились лучше других осведомленные или же более проницательные, и они начали шепотом поговаривать, что гусары прибыли не для того, чтобы наказывать крестьян г-жи д’Эльбёф, а чтобы встретить короля и королеву.
Тем временем пробило четыре, а ни курьера, ни новостей по-прежнему не было.
Тем не менее, г-н де Шуазёль решает еще подождать. Он приказывает на всякий случай заложить свою карету, забирает у Леонара бриллианты и посылает его в Варенн с приказанием рассказать г-ну Дандуану в Сент-Мену, а также г-ну де Дама в Клермоне и г-ну де Буйе-младшему, ожидающему в Варение, о том, в каком положении оказался герцог.
Чтобы успокоить кипящие вокруг него страсти, он объявляет, что находится вместе с гусарами не для того, чтобы, как полагают жители, усмирять крестьян г-жи д’Эльбёф, а для того, чтобы встретить и сопроводить ценности, которые военный министр посылает в армию.
Однако слово "ценности", можно понимать по-разному. Успокоив толпу насчет экзекуции, оно пробуждает подозрения, ведь король и королева — тоже ценности, и несомненно прибытия именно этих ценностей ожидает г-н де Шуазёль.
Четверть часа спустя г-н де Шуазёль и гусары окружены плотным кольцом; герцог понимает, что он недолго продержится; кроме того, если, к несчастью, король и королева сейчас приедут, ни он, ни сорок гусаров не смогут их защитить.
Он получил приказ "сделать все, чтобы карета короля беспрепятственно продолжала движение".
Таким образом, его присутствие, вместо того чтобы служить защитой, превратилось в препятствие.
Лучшее, что он может сделать даже в случае прибытия короля, — это уехать.
Ведь благодаря его отъезду дорога будет свободна.
Правда, для отъезда нужен какой-нибудь предлог.
Смотритель почтовой станции стоит здесь же среди пятисот или шестисот зевак, кого одним словом можно превратить в злейших врагов.
Как и другие, он наблюдает за происходящим, скрестив на груди руки; он стоит перед самым носом у г-на де Шуазёля.
— Сударь! — обращается к нему герцог, — не знаете ли вы, отправлялись на этих днях деньги в Мец?
— Сегодня утром провезли сто тысяч экю, — отвечает смотритель, — дилижанс следовал в сопровождении двух жандармов.
— Неужели? — ошеломленный подобной благосклонностью случая, переспрашивает г-н де Шуазёль.
— Черт побери! — восклицает какой-то жандарм. — Это чистая правда, потому что сопровождали его я и Робен.
— Значит, министр, должно быть, предпочел отправить деньги таким способом, — замечает г-н де Шуазёль, неторопливо поворачиваясь к г-ну де Гогела, — а наше пребывание здесь не имеет больше смысла: я полагаю, что мы можем ехать. Гусары! Седлать коней!
Гусары только и ждали этого приказания. Вмиг кони были оседланы, а гусары оказались в седле.
Они вытянулись в цепочку.
Герцог де Шуазёль выехал вперед, взглянул в сторону Шалона и со вздохом приказал:
— Гусары! По четверо вперед марш! Шагом!
Они выехали из Пон-де-Сомвеля с трубачом впереди, когда пробило половину шестого.
Отъехав шагов на двести от деревни, г-н де Шуазёль приказал свернуть на проселочную дорогу, чтобы не появляться в Сент-Мену, где, по слухам, было очень неспокойно.
Именно в эту минуту Изидор де Шарни, подгоняя шпорами и хлыстом коня, проскакавшего четыре льё за два часа, прибыл на почтовую станцию и переменил лошадь; пока ему седлали коня, он поинтересовался, не появлялся ли в местечке отряд гусар, и узнал, что отряд четверть часа тому назад ушел по дороге на Сент-Мену; он заказал лошадей для кареты и, надеясь нагнать г-на де Шуазёля и остановить его отступление, пустил коня крупной рысью.
Тем временем г-н де Шуазёль, как видел читатель, свернул с дороги на Сент-Мену и поехал проселочной дорогой как раз в ту минуту, когда виконт де Шарни прибыл на станцию; вот как случилось, что виконт де Шарни так его и не догнал.
Через десять минут после отъезда Изидора де Шарни прибыла карета короля.
Как и предвидел г-н де Шуазёль, любопытные к тому времени разошлись по домам.
Зная, что первый отряд должен был встречать короля в Пон-де-Сомвеле, граф де Шарни и не подумал о том, чтобы в целях предосторожности держаться позади; он скакал рядом с каретой, подгоняя форейторов, которые, словно получив приказ не спешить, ехали тихим шагом.
Прибыв в Пон-де-Сомвель и не видя ни гусаров, ни г-на де Шуазёля, король в беспокойстве высунулся из кареты.
— Умоляю вас, государь, не показывайтесь, я сам обо всем узнаю, — предупредил его Шарни.
Он вошел к смотрителю и спустя пять минут возвратился; он все разузнал и пересказал новости королю.
Король понял, что г-н де Шуазёль уехал, чтобы освободить ему дорогу.
Теперь главным было выехать на дорогу и добраться до Сент-Мену; г-н де Шуазёль, конечно, отступил туда, так что теперь там ждут короля и гусары и драгуны.
Когда карета тронулась в путь, Шарни поспешил к дверце кареты.
— Как будет угодно королеве? Мне выехать вперед или находиться позади кареты?
— Не покидайте меня, — попросила королева.
Шарни поклонился и поехал рядом с каретой.
Тем временем Изидор скакал впереди и никак не мог понять, почему на дороге никого нет (дорога была прямая, и на некоторых участках просматривалась на целое льё или даже на полтора льё вперед).
Чувствуя беспокойство, он подгонял коня, сильно оторвавшись от кареты. Он опасался, как бы жители Сент-Мену не начали подозревать драгунов г-на Дандуана, как это произошло с жителями Пон-де-Сомвеля по отношению к гусарам г-на де Шуазёля.
Он не ошибся. Первое, что бросилось ему в глаза в Сент-Мену, это огромное количество национальных гвардейцев на улицах — то были первые гвардейцы, встретившиеся путешественникам с тех пор, как они выехали из Парижа.
Весь город находился в волнении; с другого конца города доносилась барабанная дробь.
Виконт поехал по улицам с таким видом, словно его нисколько не беспокоит вся эта суматоха; он пересек главную площадь и остановился у почтовой станции.
Еще проезжая площадь, он заметил дюжину драгунов в повседневных головных уборах: они сидели на скамейке.
В нескольких шагах от них в окне первого этажа сидел маркиз Дандуан в таком же головном уборе, держа в руке хлыст.
Изидор, не останавливаясь, прошел мимо, сделав вид, что ничего не заметил; он предполагал, что г-н Дандуан осведомлен, в каком костюме должен быть курьер короля, и узнает его сам без дополнительных указаний.
На пороге почтовой станции стоял молодой человек в шлафроке, лет двадцати восьми. У него была прическа на манер Тита, популярная в те времена среди патриотов, а бакенбарды, обрамляя лицо, доходили до самой шеи.
Изидор поискал глазами, к кому бы обратиться.
— Что вам угодно, сударь? — спросил молодой человек с черными бакенбардами.
— Мне нужно переговорить со смотрителем станции, — ответил Изидор.
— Его сейчас нет, сударь; но я его сын, Жан Батист Друэ… Если я могу быть вам полезен, я вас слушаю.
Молодой человек подчеркнул эти слова: Жан Батист Друэ словно догадывался, что его имя приобретет в истории роковую известность.
— Мне нужна шестерка лошадей для двух следующих за мной карет.
Друэ кивнул, словно давая понять, что курьер получит то, что ему нужно, и, выйдя из дома во двор, крикнул:
— Эй, форейторы! Шесть лошадей для двух карет и лошадку для курьера!
В эту минуту торопливо входит маркиз Дандуан.
— Сударь, — обращается он к Изидору, — вы скачете впереди кареты короля, не так ли?
— Да, сударь, и я весьма удивлен тем, что вы и ваши люди в повседневных головных уборах.
— Нас никто не предупредил, сударь; кроме того, местные жители настроены очень враждебно по отношению к нам; были попытки подстрекнуть моих людей к неповиновению. Что я должен делать?
— Так как король скоро будет здесь, вы должны оберегать карету, сообразуясь с обстоятельствами, выехать из города полчаса спустя после того, как проедет карета, и служить ей арьергардом…
Оборвав себя на полуслове, Изидор прошептал:
— Тише! За нами следят; возможно, наш разговор подслушан. Ступайте к эскадрону и сделайте все возможное, чтобы люди не вышли из повиновения.
И действительно, Друэ стоит на пороге кухни, где происходит этот разговор.
Господин Дандуан уходит.
В ту же минуту доносятся удары кнута — это прибывает карета короля; она проезжает через площадь и останавливается на почтовой станции.
На шум при ее приближении стекаются любопытные.
Маркиз Дандуан, жаждущий самолично объяснить королю, почему он и его люди, вместо того чтобы быть наготове, отдыхают, бросается к дверце кареты, и, держа головной убор в руках, приносит свои нижайшие извинения королю и членам его семьи.
Отвечая ему, король несколько раз показывается в окне кареты.
Готовый к отъезду Изидор стоит рядом с Друэ, а тот пристально разглядывает карету, пытаясь заглянуть внутрь; в прошлом году он был на празднике Федерации и видел там короля; сейчас он полагает, что узнал его.
Утром он получил солидную сумму в ассигнатах и изучил их один за другим, внимательно рассматривая портрет короля, чтобы убедиться в том, что они не фальшивые, и изображение монарха, отпечатавшееся у него в памяти, будто кричит ему: "Этот человек перед тобой, это король!"
Он вынимает ассигнат из кармана, сравнивает с оригиналом портрет, отпечатанный на ассигнате, и шепчет:
— Решительно, это он!
Изидор заходит с другой стороны кареты; его брат загораживает собой окошко, на которое облокотилась королева.
— Короля узнали! — сообщает Изидор. — Поспеши с отправлением кареты и присмотри за этим высоким брюнетом… Это сын смотрителя, он и узнал короля. Его зовут Жан Батист Друэ.
— Хорошо! — говорит Оливье. — Я за ним пригляжу. Поезжай!
Изидор галопом скачет в Клермон, чтобы заказать там лошадей.
Едва он выезжает из города, как настойчивые понукания г-на де Мальдена и г-на де Валори, а также обещание целого экю в качестве прогонных заставляют форейторов взяться за работу, и лошади бегут крупной рысью.
Граф не терял Друэ из виду.
Друэ стоит не шевелясь. Он только шепнул что-то конюху.
Шарни подходит к нему.
— Сударь, — говорит он, — разве для меня не заказана лошадь?
— Заказана, сударь, — отвечает Друэ, — но лошадей пока нет.
— Как это нет?! — восклицает граф. — А что за лошадь седлают сейчас во дворе, сударь?
— Это мой конь.
— Не можете ли вы мне его уступить, сударь? Я заплачу, сколько нужно.
— Это невозможно, сударь. Уже поздно, а у меня срочное дело.
Настаивать — значит вызывать подозрения; пытаться захватить коня силой — значит выдать себя.
Шарни, впрочем, нашел прекрасный выход.
Он идет к г-ну Дандуану, провожавшему взглядом королевскую карету.
Господин Дандуан чувствует на своем плече чью-то руку.
Он оборачивается.
— Тише! — предупреждает Оливье. — Это я, граф де Шарни… На станции не нашлось для меня коня: прикажите одному из ваших драгунов спешиться и отдать мне лошадь; я непременно должен следовать за королем и королевой! Только я знаю, где господин де Шуазёль приготовил лошадей, и если меня там не будет, король застрянет в Варение.
— Граф! — говорит маркиз Дандуан. — Я вам дам не лошадь моего драгуна, а одну из своих.
— Я согласен. Спасение короля и членов королевской семьи может зависеть от незначительного обстоятельства. Чем лучше будет этот конь, тем вероятнее будет успех!
Оба они идут через город, направляясь к дому маркиза Дандуана.
Прежде чем отправиться к Дандуану, Шарни поручил сержанту следить за каждым движением Друэ.
К несчастью, дом маркиза находится в пятистах шагах от площади. Лошади оседланы, но уже около четверти часа упущено; мы говорим "лошади", потому что маркиз Дандуан тоже собирается сесть на коня и, согласно полученному от короля приказанию, отправиться вслед за каретой с арьергардом.
Вдруг Шарни кажется, что кто-то громко кричит: "Король! Королева!"
Попросив г-на Дандуана прислать коня прямо на площадь, он бросается из дома. Действительно, весь город бурлит. Едва Данудуан и Шарни покинули площадь, Друэ, словно только и ждал этой минуты, закричал:
— Только что проехавшая карета принадлежит королю! В ней король, королева и их дети!
Он вскочил в седло.
Некоторые из его друзей пытаются его удержать.
— Куда он? Что собирается делать? Каковы его намерения?
Он отвечает им едва слышно:
— Здесь были полковник и отряд драгун… Короля невозможно было остановить без столкновения, а это могло плохо для нас кончиться. То, что я не сделал здесь, я сделаю в Клермоне… Задержите драгунов — вот все, о чем я вас прошу.
И он мчится галопом вслед за королем.
Вот в это время и распространяется слух: в карете только что проехали король и королева; эти крики и услышал Шарни.
На шум сбежались мэр и городские власти; мэр настаивает, чтобы драгуны возвратились в казарму, тем более что часы только что пробили восемь.
Шарни слыша, что короля узнали и Друэ ускакал, изнывает от нетерпения.
В эту минуту к нему подходит г-н Дандуан.
— Лошадей! Лошадей! — издалека кричит ему Шарни.
— Сейчас приведут, — отвечает г-н Дандуан.
— Вы распорядились, чтобы мне в седельную кобуру положили пистолеты?
— Да.
— Они исправны?
— Я сам их зарядил.
— Хорошо! Теперь все зависит от вашего коня. Я должен нагнать человека, который опережает меня более чем на четверть часа, и убить его.
— Как?! Вы собираетесь его убить?
— Да. Если я его не убью, все пропало.
— Черт подери! Так пойдемте навстречу лошадям!
— Обо мне не беспокойтесь. Займитесь драгунами, их подстрекают к бунту… Видите, мэр обращается к ним с речью? Вам тоже нужно торопиться; ступайте, ступайте!
В то же мгновение лакей подводит двух коней. Шарни вскакивает наугад на того из них, что оказывается ближе к нему, вырывает узду из рук лакея, берет поводья, пришпоривает коня и летит стрелой вслед за Друэ, не расслышав последних слов, брошенных маркизом Дандуаном.
Эти последние слова, отнесенные ветром, имеют между тем немалое значение.
— Вы взяли моего коня! — прокричал маркиз Дандуан. — Мои пистолеты не заряжены!
Тем временем карета короля летела вслед за Изидором по дороге из Сент-Мену в Клермон.
Как мы уже сказали, день клонился к вечеру — только что часы пробили восемь; карета въезжала в Аргоннский лес, с обеих сторон подступавший к большой дороге.
Шарни не мог предупредить королеву о задержавшем его препятствии: королевская карета укатила раньше чем Друэ ответил Шарни, что лошадей больше нет.
Выехав за город, королева обратила внимание на то, что всадника нет у дверцы; однако невозможно было ни замедлить ход кареты, ни расспросить форейторов.
Раз десять, может быть, она выглядывала из кареты, чтобы посмотреть назад, однако так ничего и не увидела.
Один раз ей почудился всадник на большом расстоянии от кареты, однако в сгущавшихся сумерках он начал теряться из виду.
В это время — а чтобы все события были понятны и мельчайшая подробность этого страшного путешествия была ясна нашим читателям, мы должны проследить поочередно за каждым из действующих лиц, — в это время, то есть пока Изидор скачет впереди кареты, опережая ее на четверть льё, пока карета катится из Сент-Мену в Клермон и въезжает в Аргоннский лес, пока Друэ скачет вдогонку за каретой и Шарни пытается догнать Друэ, — маркиз Дандуан подъезжает к своему отряду и приказывает подать сигнал "седлай!"
Но когда солдаты пытаются отправиться в путь, улицы оказываются до такой степени запружены народом, что невозможно сделать ни шагу.
В толпе находятся триста национальных гвардейцев в форме и с оружием в руках.
Отважиться на столкновение (а оно обещает быть кровавым) — значит погубить короля.
Лучше остаться, а оставшись, удержать всю эту толпу. Господин Дандуан вступает с ней в переговоры, спрашивает у предводителей, чего они хотят и что означают эти угрозы и враждебные выходки. Тем временем король подъезжает к Клермону; он застанет там г-на де Дама и сто сорок драгунов.
Если бы у маркиза Дандуана было, как у г-на де Дама, сто сорок драгунов, он попытался бы что-нибудь предпринять; но у него в подчинении всего тридцать человек. Что могут сделать тридцать драгунов против трех или четырех тысяч человек?
Только вести переговоры, а как мы уже сказали, именно это он и делает. В половине десятого карета короля, которую Изидор опережает всего на несколько сот шагов — так хорошо поработали форейторы, — прибывает в Клермон; всего за час с четвертью она проехала четыре льё, разделяющие два городка.
Это до некоторой степени объясняет королеве отсутствие Шарни.
Он нагонит их на станции.
Господин де Дама ожидает карету короля перед въездом в город. Предупрежденный Леонаром, он узнаёт ливрею курьера и останавливает Изидора.
— Простите, сударь, — обращается он к нему. — Вы едете впереди королевской кареты?
— А вы, сударь, — вместо ответа спрашивает Изидор, — вы действительно граф Шарль де Дама?
— Да.
— В таком случае, граф, я в самом деле еду впереди короля. Соберите своих драгунов и сопровождайте карету его величества.
— Сударь, — отвечает граф, — в воздухе пахнет восстанием, и это меня пугает; вынужден вам признаться, что я не отвечаю за своих драгунов, если они узнают короля. Все, что могу вам обещать, это пропустить карету, а когда она проедет, закрыть дорогу.
— Делайте то, что можете, сударь, — говорит Изидор. — Вот король.
Он указывает в темноте на подъезжающую карету, за движением которой можно следить по искрам, сыплющимся из-под копыт.
Долг призывает Изидора броситься вперед и заказать лошадей.
Пять минут спустя он останавливается перед почтовой станцией.
Почти в одно время с ним туда прибывают г-н де Дама и пять или шесть драгунов.
За ними следом подъезжает карета короля.
Карета подъезжает вслед за Изидором так скоро, что тот не успевает даже вскочить в седло. Карета эта хоть и не отличается особым великолепием, но настолько примечательна, что собирает у дома смотрителя немало народу.
Господин де Дама стоял у дверцы кареты, ничем не показывая, что знаком с именитыми путешественниками.
Однако ни король, ни королева не могли устоять против искушения узнать новости.
Из одного окошка выглянул король и подал знак г-ну де Дама.
С другой стороны кареты королева подала знак Изидору.
— Это вы, господин де Дама? — спросил король.
— Да, государь.
— Отчего же ваши драгуны не готовы?
— Государь, ваше величество изволит опаздывать на пять часов. Мой эскадрон на конях с четырех часов пополудни. Я тянул время как мог; но в городе началось волнение, и даже мои драгуны стали позволять себе строить тревожные догадки. Если бы бунт вспыхнул раньше чем проехала ваша карета, жители ударили бы в набат и дорога была бы перегорожена. Я оставил на конях только дюжину людей, а остальных отправил в казармы; правда, я запер трубы у себя, чтобы при первой же необходимости сыграть сигнал к построению. И, как видите, ваше величество, все к лучшему: путь свободен.
— Очень хорошо, сударь, — одобрил его король. — Вы поступили осмотрительно. Как только я проеду, подайте сигнал "седлай!" и следуйте за моей каретой примерно в четверти льё.
— Государь! — спросила королева, — не угодно ли вам послушать, что сообщает господин Изидор де Шарли?
— А что он сообщает? — с некоторым нетерпением спросил король.
— Он говорит, что вас узнал сын хозяина почтовой станции в Сент-Мену; он в этом уверен, ибо видел, как этот молодой человек, держа ассигнат в руках, сравнивал вас с вашим изображением; виконт предупредил своего брата, и тот остался; в эту минуту происходит, должно быть, что-то очень серьезное, потому что господина графа де Шарни до сих пор не видно.
— Если нас узнали, это лишний повод поспешить, ваше величество. Господин Изидор, поторопите форейторов и отправляйтесь вперед.
Конь Изидора был готов. Молодой человек вскочил в седло и крикнул форейторам:
— Дорога на Варенн!
Садясь на козлы, оба телохранителя повторили:
— Дорога на Варенн!
Господин де Дама отступил, почтительно поклонившись, и форейторы пустили лошадей в галоп.
Лошадей сменили в мгновение ока, и теперь карета стремительно удалялась.
Когда она выезжала из города, навстречу попался гусарский сержант.
Господину де Дама вздумалось было последовать за каретой короля вместе с находящимися в его распоряжении людьми; однако король только что отдал ему совершенно иное приказание; он счел своим долгом подчиниться этому приказанию, тем более что в городе уже начиналось волнение. Жители перебегали от дома к дому; отворялись окна, оттуда выглядывали любопытные, загорались огни. Господин де Дама опасался одного — как бы не ударили в набат; он поспешил к церкви и поставил у ее дверей охрану.
Впрочем, с минуты на минуту должен был появиться г-н Дандуан с тридцатью подчиненными и поддержать его.
Но все как будто бы успокоилось. Спустя четверть часа г-н де Дама вернулся на площадь, где увидел командира эскадрона г-на де Нуарвиля; он отдал ему распоряжения по поводу предстоявшего перехода и приказал поднять людей в ружье.
В это время г-ну де Дама доложили, что его ожидает драгунский унтер-офицер, присланный г-ном Дандуаном.
Унтер-офицер посоветовал не ждать ни г-на Дандуана, ни драгунов, потому что г-н Дандуан задержан в здании муниципалитета жителями Сент-Мену; кроме того, он сообщил — г-н де Дама уже знал об этом, — что из города выехал Друэ и во весь опор мчится вдогонку за каретой, которую он вряд ли сумеет догнать, потому, что его не видели в Клермоне.
Пока г-н де Дама принимал доклад унтер-офицера Королевского полка, к нему прибыл ординарец гусарского полка Лозена.
Ординарца направили командир отряда г-н де Рориг, а также г-н де Буйе-младший и г-н де Режкур, стоящие на посту в Варение. Обеспокоенные тем, что время идет, а никто не приезжает, они решили послать человека к г-ну де Дама, чтобы узнать, не получал ли он новостей от короля.
— В каком состоянии вы оставили пост в Варение? — прежде всего спросил г-н де Дама.
— Все совершенно спокойно, — ответил ординарец.
— Где гусары?
— В казарме вместе с оседланными лошадьми.
— А вы не встретили на дороге карету?
— Я видел одну карету, запряженную четверкой, и другую — запряженную парой.
— Это были те самые кареты, о которых вы спрашиваете. Все идет хорошо, — успокоил их г-н де Дама.
Он пошел к себе и приказал трубачам играть сигнал "седлай!".
Он намеревался последовать за королем и поддержать его, если понадобится, в Варение.
Спустя пять минут заиграли трубы.
Итак, все было хорошо, не считая происшествия, задержавшего в Сент-Мену тридцать человек г-на Дандуана.
Впрочем, и своих ста сорока драгунов г-ну де Дама было вполне достаточно.
Вернемся теперь к карете короля, которая, вместо того чтобы, выехав из Клермона, направиться по прямой в Верден, свернула налево и катит по дороге на Варенн.
Мы уже рассказывали о топографии Варенна, разделенного на верхний город и нижний город; мы сказали о решении менять лошадей на окраине города со стороны Дёна, а чтобы туда добраться, нужно было съехать с дороги, ведущей к мосту, проехать по мосту, минуя башню, и уж потом добраться до подставы г-на де Шуазёля, охраняемой г-ном де Буйе и г-ном де Режкуром. Что же до г-на де Рорига, молодого двадцатилетнего офицера, то его не сочли нужным посвящать в тайну, и он полагал, что прибыл для сопровождения армейской казны.
По прибытии кареты в Варенн ее, как помнит читатель, должен был провезти по лабиринту улиц граф де Шарни. Он пробыл в Варение две недели, все изучил, все запомнил; каждый столб был ему знаком, ни одна улочка не осталась незамеченной.
К несчастью, Шарни с ними нет!
Королева обеспокоена вдвойне. Чтобы Шарни не догнал карету в подобных обстоятельствах! Должно быть, случилось нечто серьезное.
Подъезжая к Варенну, король тоже чувствует беспокойство: он рассчитывал на Шарни и потому не взял план города.
Кроме того, они в беспросветной тьме, только в небе поблескивают редкие звездочки; в такую ночь нетрудно заблудиться и в знакомых местах, а уж в лабиринтах чужого города — тем более.
Шарни приказал своему брату Изидору остановиться при въезде в город.
Тот собирался его сменить там и, как мы уже сказали, провезти кареты через город.
Но, так же как королева, а может быть, и больше, чем королева, Изидор обеспокоен отсутствием брата. Он надеется только на то, что г-н де Буйе или г-н де Режкур, потеряв терпение, вышли королю навстречу и ждут у въезда в Варенн.
Они уже два-три дня провели в городе, успели его изучить и сумеют проводить королевскую карету.
Подъехав к подножию холма и видя редкие городские огоньки впереди, Изидор остановился в нерешительности и огляделся, пытаясь увидеть хоть что-нибудь в ночной мгле, но ничего не разглядел.
Тогда он стал звать г-на де Буйе и г-на де Режкура сначала тихо, потом громче, затем в полный голос.
Никто не ответил.
Слышен был лишь стук колес, раздававшийся в четверти льё от него и постепенно приближавшийся, подобно грозе.
Тогда Изидор подумал, что, может быть, г-н де Буйе и г-н де Режкур укрылись на опушке леса, тянущегося слева от дороги.
Он въехал в лес, обследовал опушку.
Никого.
Делать было нечего, оставалось только ждать, и он стал ждать.
Через пять минут подъехала карета короля.
С обеих сторон кареты показались головы короля и королевы.
Они в один голос спросили:
— Вы не видели графа де Шарни?
— Государь! — отвечал Изидор, — я его не видел; его отсутствие может означать только одно: во время преследования этого подлеца Друэ с ним случилось какое-нибудь несчастье.
Королева простонала.
— Что же делать? — спросил король.
Он обратился с вопросом к спустившимся с козел телохранителям:
— Вы знаете город, господа?
Города не знал никто; ответы были отрицательными.
— Государь! — предложил Изидор. — В городе тихо и, кажется, спокойно; не угодно ли будет вашему величеству подождать здесь десять минут. Я пойду в город и попробую справиться о господах де Буйе и де Режкуре либо о подставе господина де Шуазёля. Ваше величество не припомнит, как называется постоялый двор, где должны ждать лошади?
— Увы, нет! — отвечает король. — Знал, да забыл! Ну, неважно, ступайте, а мы тем временем тоже попробуем что-нибудь разузнать.
Изидор устремляется к нижнему городу и вскоре исчезает за крайними домами.
Слова короля о том, что они тоже попробуют что-нибудь разузнать, объяснялись тем, что неподалеку находилось несколько домов, походивших на часовых верхнего города; они вытянулись цепочкой по правую сторону от дороги.
Когда послышался шум подъезжавших карет, в ближайшем из этих домов даже распахнулась дверь и в приоткрытой двери мелькнул огонек.
Королева вышла из кареты, взяла г-на де Мальдена под руку и направилась к дому.
Однако при их приближении дверь захлопнулась.
Но произошло это не настолько быстро, чтобы г-н де Мальден, заметив намерение негостеприимного хозяина дома, не успел броситься к двери и остановить ее раньше, чем язычок замка успел войти в паз.
Господин де Мальден навалился на дверь, и, несмотря на попытку хозяина ему помешать, дверь распахнулась.
За дверью находился, продолжая оказывать сопротивление, человек лет пятидесяти; он был в шлафроке и домашних туфлях на босу ногу.
Нетрудно догадаться, что человек с шлафроке был ошеломлен, когда почувствовал, как его заталкивают в собственный дом, и увидел, как дверь отворяется под нажимом какого-то незнакомца, из-за плеча которого выглядывает женщина.
Хозяин дома окинул взглядом королеву; ее лицо хорошо освещалось лампой, которую он держал в руках; хозяин вздрогнул.
— Что вам угодно, сударь? — спросил он у г-на де Мальдена.
— Сударь, — ответил гвардеец, — мы не знаем Варенна и просим о любезности: укажите нам дорогу на Стене.
— А если я это сделаю, — сказал незнакомец, — и если станет известно, что я дал вам эти сведения, и если я тем себя погублю?
— Ах, сударь! Даже если вам пришлось бы оказать нам эту услугу с риском для себя, — возразил гвардеец, — вы же не посмеете отказать в помощи женщине, оказавшейся в трудном положении.
— Сударь, — последовал ответ, — лицо, стоящее у вас за спиной, не просто женщина…
Он подошел вплотную к г-ну де Мальдену и прошептал ему на ухо:
— Это же королева!
— Сударь!
— Я ее узнал.
Королева, слышавшая или догадавшаяся о том, что он сказал, потянула г-на де Мальдена назад.
— Прежде чем ехать дальше, предупредите короля, что меня узнали, — приказала она.
Господин де Мальден поспешил исполнить это поручение.
— Ну что же, — заметил король, — попросите этого человека прийти сюда.
Господин де Мальден вернулся; полагая, что скрытничать бессмысленно, он сказал:
— Сударь, с вами желает говорить король.
Хозяин тяжело вздохнул, сбросил домашние туфли и босиком, чтобы не шуметь, подошел к дверце кареты.
— Как вас зовут? — спросил король.
— Господин де Префонтен, государь, — отвечал тот после некоторого колебания.
— Кто вы?
— Майор кавалерии и кавалер королевского и военного ордена Святого Людовика.
— Ваш чин майора и ваше звание кавалера ордена Святого Людовика дважды обязывает вас исполнить принесенную мне клятву верности; итак, вы должны помочь мне в затруднительном положении, в котором я сейчас нахожусь.
— Разумеется, — пролепетал майор, — однако я умоляю ваше величество поторопиться: меня могут увидеть.
— Эх, сударь! — заметил г-н де Мальден. — Если вас увидят, тем лучше! У вас не будет лучшей возможности исполнить свой долг!
Похоже было, что майор придерживается другого мнения, потому что в ответ он только простонал.
Королева с сожалением пожала плечами и нетерпеливо топнула ногой.
Король, сделав ей знак, снова обратился к майору:
— Сударь, не приходилось ли вам случайно слышать о лошадях, ожидающих карету? Не видели ли вы со вчерашнего дня в городе гусаров?
— Да, государь; лошади и гусары находятся по другую сторону от города: лошади ждут на постоялом дворе "Великий монарх", а гусары, по-видимому, сейчас в казарме.
— Спасибо, сударь… А сейчас ступайте к себе; никто вас не видел, значит, ничего с вами не случится.
— Государь!..
Никого больше не слушая, король подал королеве руку, приглашая ее сесть в карету, и обратился к ожидавшим его приказаний телохранителям:
— Господа! Садитесь на козлы и — в "Великий монарх"!
Оба офицера заняли свои места и крикнули кучерам:
— В "Великий монарх"!
В ту же минуту из лесу с громким криком выскочил загадочный всадник и помчался им наперерез:
— Форейторы! Ни шагу вперед!
— Почему же это? — в изумлении спросили те.
— Потому что вы везете короля, который сбежал. Именем нации приказываю вам не двигаться!
Форейторы, занесшие было над головой кнуты, призадумались:
— Эге! Король?!
Людовик XVI понял, что настала решительная минута.
— Кто вы такой, сударь, — вскричал он, — чтобы здесь приказывать?
— Простой гражданин… Но я представляю закон и говорю от имени народа. Форейторы! Не двигаться! Вы меня знаете: я Жан Батист Друэ, сын смотрителя почтовой станции в Сент-Мену.
— Ах, подлец! — вскричали оба телохранителя, спрыгнув с козел и хватаясь за охотничьи ножи. — Так это он!
Однако, прежде чем они оказались на земле, Друэ поскакал по улицам нижнего города.
— Ах, Шарни, Шарни! — прошептала королева. — Что с ним сталось?..
Она машинально забилась в глубь кареты, безразличная к тому, что их ожидало.
Что же произошло с Шарни и как он пропустил Друэ?
Снова рок!
Конь г-на Дандуана оказался отличным скакуном, но Друэ опережал графа почти на двадцать минут.
Надо было выиграть эти двадцать минут.
Шарни пришпорил коня — тот поднялся на дыбы, пустил пар из ноздрей и помчался во весь опор.
Друэ тоже несся галопом, хоть и не знал, преследуют ли его.
Правда, у Друэ была почтовая лошаденка, а у Шарни чистокровный жеребец.
Вот почему, проскакав всего льё, Шарни уже на треть сократил разделявшее их расстояние.
Когда еще одно льё осталось позади, Шарни с прежним упорством продолжал приближаться к Друэ, а тот стал чаще оглядываться со все возраставшим беспокойством.
Друэ так торопился с отъездом, что забыл взять с собой оружие.
Молодой патриот не боялся смерти (он это потом не раз доказал), он боялся другого: как бы его не задержали в пути; как бы не выпустить из рук короля; как бы не потерять предоставленную ему судьбою возможность увековечить свое имя.
До Клермона оставались еще два льё; однако было очевидно, что Шарни нагонит его еще в конце первого льё или, вернее, третьего, если вести отсчет от Сент-Мену.
Однако, чтобы подбодрить себя, он старался почувствовать ехавшую впереди него карету короля.
Мы говорим "почувствовать", а не "увидеть", потому что, как уже известно читателю, хотя и было всего около половины десятого вечера и стояли самые длинные дни года, тем не менее, сумерки все сгущались.
Друэ с удвоенной силой стал пришпоривать коня и хлестать его.
Де Клермона оставалось не более трех четвертей льё, а Шарни был от него уже в двухстах шагах.
Друэ знал, что в Варение не было почтовой станции: значит, вне всякого сомнения, король поедет по дороге на Верден.
Его охватило отчаяние: прежде чем ему удастся догнать короля, его самого догонят.
В полульё от Клермона позади Друэ послышался в ответ на ржание его лошади приближающийся галоп и ржание коня Шарни.
Необходимо было либо отказаться от преследования, либо встретиться с противником лицом к лицу; однако, как мы уже сказали, у Друэ не было оружия.
Вдруг, когда Шарни оказывается уже не более чем в пятидесяти шагах от него, навстречу Друэ попадаются форейторы на выпряженных из королевской кареты лошадях. Он их узнает: именно они только что везли короля.
— А-а, — восклицает он, — это вы… Верденская дорога, не так ли?
— Почему верденская дорога? — переспрашивают они.
— Я говорю: кареты, которые вы сопровождали, поехали по верденской дороге? — повторяет Друэ.
Он объезжает их, из последних сил погоняя коня.
— Да нет! — кричат ему вдогонку форейторы. — Вареннская дорога!
Друэ взревел от радости.
Он спасен, а король пропал!
Если бы король поехал по верденской дороге, то он, Друэ, должен был ехать прямо, то есть по дороге, соединяющей Сент-Мену с Верденом.
Но король поехал по дороге, ведущей из Клермона в Варенн, а вареннская дорога уходит влево почти под острым углом.
Друэ устремляется в Аргоннский лес, который он знает как свои пять пальцев; отправившись напрямик через лес, он опередит короля на четверть часа; кроме того, лесные сумерки будут ему защитой.
Шарни знаком с топографией этих мест почти так же хорошо, как Друэ; он понимает, что тот уходит у него из рук, и не может сдержать яростный крик.
Почти одновременно с Друэ он пускает коня по узкой полоске земли, отделяющей дорогу от леса, и кричит:
— Стой! Стой!
Но Друэ не отвечает; он пригибается к шее коня, пришпоривает его, стегает плетью, понукает. Лишь бы ему добраться до леса — это все, что ему нужно, ибо тогда он будет спасен!
Он доберется до леса, но ради этого ему придется проскочить в десяти шагах от Шарни.
Шарни выхватывает один из пистолетов, целится в Друэ.
— Стой! — кричит он ему. — Стой или я тебя убью!
Друэ еще ниже склоняется к шее лошади и еще сильнее ее погоняет.
Шарни нажимает на курок, но лишь искры от удара камня по кресалу сверкают в темноте.
Шарни в гневе швыряет пистолетом в Друэ, выхватывает другой, бросается в лес в погоню за беглецом, видит его сквозь деревья, снова стреляет; но, как и в первый раз, пистолет дает осечку!
Только теперь он вспоминает, что, когда он отъезжал, маркиз Дандуан крикнул ему что-то вслед, а он не расслышал.
— А-а, — говорит он, — я, верно, сел не на того коня, и он мне крикнул, что пистолеты не заряжены. Ну ничего, я все равно догоню этого негодяя и, если будет нужно, задушу его своими руками.
Он вновь пускается в погоню за ускользающей тенью, что мелькает в сумерках.
Но не успевает он проехать и ста шагов по незнакомому лесу, как его конь оказывается в канаве; Шарни перекатывается через голову, вскакивает, снова прыгает в седло — но Друэ исчез!
Вот как Друэ ускользнул от Шарни; вот как он, словно страшный призрак, появился на дороге, приказав форейторам, везущим короля, стоять на месте.
Форейторы остановились, потому что Друэ приказал им не двигаться именем нации, которое уже начинало звучать весомее, чем имя короля.
Едва Друэ скрылся в нижнем городе и галоп его удаляющейся лошади затих, как послышался галоп приближающегося коня.
На той же улице, по которой скрылся Друэ, появляется Изидор.
Его сведения совпадают с теми, что дал г-н де Префонтен: подстава г-на де Шуазёля, а также г-н де Буйе и г-н де Режкур находятся на другом конце города в гостинице "Великий монарх".
Третий офицер, г-н де Рориг, расположился в казарме вместе с гусарами.
Трактирный слуга, запиравший заведение, поручился за то, что эти сведения верны.
Однако вместо радости, которую Изидор надеялся принести именитым путешественникам, он замечает на их лицах глубокую подавленность.
Господин де Префонтен причитает; оба телохранителя грозят кому-то невидимому.
Изидор прерывает свой рассказ.
— Что произошло, господа? — спрашивает он.
— Не видели ли вы человека, проскакавшего галопом по этой улице?
— Да, государь, — ответил Изидор.
— Ну так вот, это Друэ, — сообщает король.
— Друэ?! — восклицает Изидор, чувствуя, как сердце его разрывается от боли. — Значит, мой брат мертв!
Королева вскрикивает и закрывает лицо руками.
Невыразимое уныние ощутили на миг все эти несчастные, преследуемые неведомой, но страшной опасностью и вынужденные остановиться посреди дороги.
Изидор первым пришел в себя.
— Государь, жив мой брат или мертв, не будем больше о нем думать, подумаем о вашем величестве, — заявил он. — Мы не можем терять ни минуты; форейторы знают гостиницу "Великий монарх". Вперед, живо! К "Великому монарху"!
Однако форейторы и не думают ехать.
— Вы что, не слышали? — спрашивает их Изидор.
— Слышали.
— Почему же мы не едем?
— Господин Друэ запретил.
— Что это значит: "Друэ запретил"? Когда король приказывает, а господин Друэ запрещает, вы подчиняетесь господину Друэ?
— Мы подчиняемся нации.
— Ну, господа, — говорит Изидор, обращаясь к двум своим товарищам, — бывают такие минуты, когда человеческая жизнь ничего не стоит; займитесь этими людьми, а я возьму на себя вот этого: мы сами повезем короля.
Он берет за шиворот ближайшего к нему форейтора и приставляет ему к груди охотничий нож.
Королева видит три блеснувших лезвия и кричит:
— Господа, господа, пощадите их!
Потом она обращается к форейторам со словами:
— Друзья мои, предлагаю вам сейчас же пятьдесят луидоров на троих и пенсион в пятьсот франков на каждого, если вы спасете короля.
То ли форейторы испугались воинственно настроенных молодых людей, то ли соблазнились предложением королевы, но они трогаются в путь.
Господин де Префонтен в страхе возвратился к себе и забаррикадировался.
Изидор теперь скачет впереди кареты. Нужно проехать сквозь весь город и переправиться через мост, и тогда спустя пять минут они будут в гостинице "Великий монарх".
Карета во весь опор мчится к нижнему городу.
Однако, подъехав к башне на мосту, путешественники замечают, что одна из створок ворот заперта.
Они с трудом отворяют створку: несколько повозок преграждают путь.
— Ко мне, господа! — приказывает Изидор, спрыгнув с коня и раздвигая повозки.
В это мгновение доносится барабанный бой; слышно, как бьют в набат.
Друэ делает свое дело.
— Ах, негодяй! — скрипнув зубами, восклицает Изидор. — Попадись он мне только…
Нечеловеческим усилием он переворачивает одну повозку, в то время как г-н де Мальден и г-н де Валори сдвигают другую.
Еще одна остается стоять поперек моста.
— Ну, все вместе последнюю! — командует Изидор.
Карета уже въезжает под своды башни.
Вдруг среди щели в повозке показываются несколько ружейных стволов.
— Ни шагу вперед, господа, или мы стреляем! — предупреждает чей-то голос.
— Господа, господа! — увещевает король, высовываясь из окна кареты. — Не нужно пробиваться силой, это мой приказ.
Оба офицера и Изидор отступают назад.
— Чего они от нас хотят? — спрашивает король.
В это время из кареты доносится отчаянный крик.
Помимо тех, кто преградил путь на мост, еще несколько человек окружили карету, держа дверцы под прицелом.
Одно из ружей направлено прямо в грудь королеве.
Изидор все видел; он бросается вперед, хватается за ружейный ствол и отводит его в сторону.
— Огонь! Огонь! — раздаются сразу несколько голосов.
Один из нападающих нажимает на курок; к счастью, ружье дает осечку.
Изидор заносит руку, собираясь заколоть этого человека охотничьим ножом; королева его останавливает.
— Ах, ваше величество! — в гневе восклицает Изидор. — Небом вас заклинаю, позвольте мне прикончить этого негодяя.
— Нет, сударь, — возражает королева, — уберите нож, слышите?
Изидор повинуется, но не до конца: он опускает нож, но не убирает его в ножны.
— Ну, если мне попадется Друэ!.. — бормочет он.
— Вот его я вам с радостью отдаю! — с силой пожимая ему руку, вполголоса говорит королева.
— Так чего же вы хотите, господа? — переспрашивает король.
— Мы хотим увидеть паспорта, — отвечают разом несколько голосов.
— Паспорта? Хорошо! — не возражает король. — Приведите сюда представителей городских властей, и мы покажем им бумаги.
— Ах ты, Господи, это что еще за церемонии! — вскричал, взяв короля на мушку, тот самый человек, у которого ружье уже один раз дало осечку.
Оба гвардейца бросились на него и повалили наземь.
Ружье выстрелило, но пуля никого не задела.
— Эй! Кто стрелял? — крикнул кто-то.
Человек, сбитый с ног гвардейцами, прорычал:
— Ко мне!
Человек пять-шесть бросились ему на помощь.
Телохранители выхватили охотничьи ножи и приготовились к бою.
Король и королева безуспешно пытались остановить тех и других; вот-вот должна была вспыхнуть ужасная, кровавая, смертельная схватка.
В эту минуту подоспели двое: один из них был перепоясан трехцветным шарфом, другой был в военной форме.
Первый, по имени Сое, оказался прокурором коммуны.
Человек в военной форме был командующим национальной гвардией, его звали Анноне.
За их спинами при свете двух-трех факелов поблескивало десятка два ружейных стволов.
Король понял, что эти два человека если и не спасут монарха и его семейство, то, по крайней мере, обеспечат их безопасность.
— Господа! — обратился ко вновь прибывшим король. — Я и мои попутчики готовы доверить вам свою жизнь; но оградите нас от грубостей этих лиц.
И он указал на вооруженных людей.
— Опустите оружие, господа! — приказал Анноне.
Те, ворча, подчинились.
— Просим нас извинить, сударь, — обратился к королю прокурор коммуны, — но ходят слухи, что его величество Людовик Шестнадцатый бежал, и мы обязаны убедиться в том, правда ли это.
— Убедиться, правда ли это?! — вскричал Изидор. — Если в этой карете действительно король, вам следует пасть ниц; а если в ней сидит частное лицо, то по какому праву вы его останавливаете?
— Сударь, — по-прежнему обращаясь к королю, продолжал Сое, — я с вами разговариваю; не соблаговолите ли вы отвечать?
— Государь, — шепнул Изидор, — постарайтесь выиграть время; господин де Дама со своими драгунами следует, наверное, за нами и скоро должен быть здесь.
— Вы правы, — согласился король.
Потом он обернулся к г-ну Сосу:
— А если наши паспорта в порядке, сударь, вы позволите нам продолжать путь?
— Разумеется, — пообещал Сое.
— В таком случае, баронесса, — обратился король к г-же де Турзель, — будьте любезны поискать ваш паспорт и предъявить его этим господам.
Госпожа де Турзель поняла, что имел в виду король, когда сказал: "Будьте любезны поискать ваш паспорт".
Она в самом деле стала его искать, но там, где его не было.
— Эх, да что там!.. — не выдержав, с угрозой в голосе вскричал один из нападавших. — Вы же видите, что нет у них никакого паспорта!
— Да нет же, господа, паспорт у нас есть, — вмешалась королева, — но мы не знали, что у нас его спросят, вот баронесса Корф и забыла, куда она его положила.
Толпа взвыла, показывая, что ее так просто не проведешь.
— Выход из этого положения прост, — заметил Сое. — Форейторы, доставьте карету к моему магазину. Эти дамы и господа зайдут ко мне, и там все выяснится. Форейторы, вперед! Господа национальные гвардейцы, сопровождайте карету!
Приглашение более походило на приказ, и потому никто не пытался от него уклониться.
Впрочем, даже если бы кто-нибудь и предпринял такую попытку, она вряд ли бы удалась. Звуки набата по-прежнему разносились над городком, барабаны не умолкали, а окружавшая карету толпа с каждой минутой росла.
Карета двинулась в путь.
— Ах, господин де Дама, господин де Дама! — пробормотал король. — Лишь бы он подоспел раньше, чем мы доберемся до этого чертова магазина.
Королева ничего не говорила; она думала о Шарни, стараясь подавить вздохи и сдерживая слезы.
Так они подъехали к магазину Соса, а о господине де Дама ничего не было слышно.
Что же произошло? Что могло помешать дворянину, на чью преданность можно было рассчитывать, исполнить полученный приказ и данное обещание?
Мы в двух словах расскажем об этом, чтобы раз навсегда стали явными все подробности этой зловещей истории.[30]
Мы оставили г-на де Дама в ту минуту, как он приказал подать сигнал "седлай!", а трубы для большей надежности держал у себя.
В то мгновение, когда раздался первый звук трубы, он забирал деньги из ящика секретера; вместе с деньгами он достал бумаги, не желая ни оставлять там, ни увозить с собой.
За этим занятием его и застали члены муниципалитета, появившиеся в это время на пороге его комнаты.
Одни из них подошел к графу.
— Что вам угодно? — спросил тот, удивившись этому неожиданному вторжению и вставая, чтобы загородить собой пару пистолетов, оставленных им на камине.
— Господин граф, — вежливо, но непреклонно заговорил один из посетителей, — мы хотели бы знать, почему вы выступаете именно сейчас?
Господин де Дама с изумлением взглянул на того, кто позволил себе задать подобный вопрос высшему офицеру королевской армии.
— Что же в этом удивительного, сударь? — отвечал он. — Я выступаю именно сейчас, потому что получил приказ об этом.
— С какой целью вы отправляетесь, господин полковник? — продолжал настаивать тот же человек.
Господин де Дама пристально и с еще большим изумлением на него взглянул.
— С какой целью я отправляюсь? — переспросил он. — Во-первых, я и сам этого не знаю, а во-вторых, если бы и знал, то вам не сказал бы.
Депутаты муниципалитета переглянулись, подбодрили друг друга жестами, а тот из них, кто начал задавать г-ну де Дама вопросы, продолжал:
— Сударь, по желанию членов муниципалитета Клермона вы уедете не сегодня вечером, а завтра утром.
На губах г-на де Дама заиграла недобрая улыбка солдата, от которого требуют — то ли по незнанию, то ли в надежде его запугать, — нечто несовместимое с законами военной дисциплины.
— Так муниципалитет Клермона желает, чтобы я здесь остался до завтрашнего утра? — переспросил он.
— Да.
— В таком случае, сударь, передайте муниципалитету Клермона мое глубокое сожаление, ибо я вынужден ему отказать ввиду того, что ни один закон — по крайней мере, из известных мне, — не позволяет муниципалитету Клермона задерживать продвижение войск. Что до меня, то я получаю приказы только от своего командира, и вот его приказ о выступлении.
С этими словами г-н де Дама протянул депутатам полученную бумагу.
Тот, кто стоял ближе других к графу, принял приказ из его рук и передал своим товарищам, а г-н де Дама тем временем незаметно взял с камина лежавшие там пистолеты, которые он до того загораживал собой.
Прочитав вместе с товарищами переданную бумагу, тот же член муниципалитета, который уже обращался к г-ну де Дама с вопросами, заметил:
— Сударь! Чем более категоричен этот приказ, тем решительнее мы должны воспротивиться его выполнению, потому что он, несомненно, предписывает вам то, что в интересах Франции не должно произойти. Заявляю вам, что именем нации я вас арестую.
— А я, господа, — отвечал граф, вынимая пистолеты и направляя их на двух стоявших к нему ближе других членов муниципалитета, — заявляю вам, что уезжаю.
Те не ожидали такого выпада; в порыве страха или изумления они отшатнулись от г-на де Дама; тот выскочил из гостиной, бросился в переднюю, запер за собой дверь на два оборота, сбежал по лестнице, нашел у порога своего коня, вскочил в седло и во весь опор поскакал на площадь, где был объявлен сбор полка; там он обратился к одному из офицеров, г-ну де Флуараку:
— Нужно как можно скорее отсюда уезжать; но главное для нас — спасение короля.
По мнению г-на де Дама, не ведавшего об отъезде Друэ из Сент-Мену и знавшего лишь о бунте в Клермоне, король был спасен, потому что он миновал Клермон и подъезжал в Варенну, где г-н де Шуазёль приготовил лошадей и где ждали гусары полка Лозена под командованием г-на Жюля де Буйе и г-на де Режкура.
Однако для большей надежности он обратился к полковому квартирмейстеру, прибывшему на площадь одним из первых в сопровождении фурьеров и драгунов-квартирьеров, и шепнул ему:
— Господин Реми, поезжайте! Отправляйтесь по дороге на Варенн, скачите что есть духу, догоните только что проехавшие кареты: вы отвечаете за них головой!
Квартирмейстер пришпорил коня и ускакал вместе с фурьерами и четырьмя драгунами; однако, выехав из Клермона и подъехав к тому месту, где дорога разветвлялась, он поехал не туда, куда надо, и сбился с пути.
Все складывалось роковым образом в ту роковую ночь!
На площади полк собирался чрезвычайно медленно. Члены муниципалитета, запертые на квартире г-на де Дама, без особого труда вышли из заключения, взломав дверь; они подогревали страсти среди жителей и солдат национальной гвардии, стекавшихся на площадь гораздо проворнее и совсем с другим настроением, нежели драгуны. В какую бы сторону ни поворачивался г-н де Дама, он замечал, что его держат на мушке несколько человек; это было довольно неприятно. Он видел нахмуренные лица своих солдат, прошелся среди них, пытаясь оживить их преданность королю, но в ответ солдаты только качали головами. Хотя на площади собрался еще не весь полк, он решил, что пора ехать; он приказал отправляться вперед, но никто не шевельнулся. Тем временем члены муниципалитета кричали:
— Драгуны! Ваши офицеры — предатели; они ведут вас на бойню. Драгуны — патриоты… Да здравствуют драгуны!
А национальные гвардейцы и жители города кричали:
— Да здравствует нация!
Сначала г-н де Дама, отдавший приказание вполголоса, подумал было, что его не слышали; он обернулся и увидел, что драгуны второй шеренги спешиваются и братаются с народом.
Вот тогда он понял, что от его людей нечего больше ждать. Он взглядом собрал вокруг себя офицеров, и сказал:
— Господа! Солдаты предают короля… Я обращаюсь теперь к офицерам: кто мне предан, следуйте за мной! В Варенн!
Пришпорив коня, он первым ринулся сквозь толпу; за ним последовали г-не де Флуарак и еще три офицера.
Эти офицеры, а вернее, унтер-офицеры, были: аджюдан Фук и два сержанта — Сен-Шарль и Лапотри.
Кроме того, из рядов выехали пять или шесть драгунов, сохранивших верность г-ну Дама, и также поскакали за г-ном де Дама.
Несколько пуль, посланных вдогонку этим отважным беглецам, не достигли цели.
Вот как случилось, что г-на де Дама и его драгунов не оказалось в Варение, чтобы защитить короля, когда тот был задержан под сводами таможенной башни и препровожден к прокурору коммуны г-ну Сосу.
В доме г-на Соса или, по крайней мере, в той его части, которая открылась взору именитых пленников и их товарищей по несчастью, была бакалейная лавочка; в глубине ее сквозь витраж виднелась столовая, откуда можно было, сидя за столом, увидеть входивших покупателей; кроме того, об их появлении возвещал колокольчик, когда открывалась небольшая низкая решетчатая дверь, одна из тех, какие в провинциальных магазинчиках запирают днем (хозяева их то ли из расчета, то ли из скромности считают себя не вправе выставлять свои владения на обозрение прохожих).
Крутая деревянная лестница в углу лавочки вела во второй этаж.
Он состоял из двух комнат. В первой хранились товары: сваленные прямо на пол тюки; подвешенные к потолку свечи; уложенные на камине сахарные головы в синей оберточной бумаге, увенчанные серыми колпаками, которые можно было приподнять, дабы убедиться в зернистости и белизне сахара. Вторая комната служила спальней владельцу заведения, поднятому Друэ; эта комната еще хранила следы беспорядка, вызванного внезапным пробуждением хозяина.
Госпожа Сое, еще полуодетая, вышла из спальни, прошла через другую комнату и появилась на верхней ступени лестницы как раз в ту минуту, когда сначала королева, потом король, а за ним дети Франции, мадам Елизавета, и, наконец, г-жа де Турзель входили в магазин.
Опережая путешественников на несколько шагов, первым вошел прокурор коммуны.
Более сотни человек, сопровождавших карету, остановились перед домом г-на Соса, расположенным на небольшой площади.
— Что же дальше? — входя в дом, спросил король.
— Речь шла о паспорте, сударь; если дама, утверждающая, что она хозяйка кареты, пожелает представить паспорт, я отнесу его в муниципалитет, где сейчас собрался совет, и мы проверим, действительна ли эта бумага.
Так как в конечном счете паспорт, переданный г-жой Корф через графа де Шарни королеве, был в порядке, король знаком приказал г-же де Турзель подать бумагу.
Она достала драгоценный документ из кармана и передала его в руки г-на Соса, а тот приказал жене оказать гостеприимство таинственным гостям и отправился в муниципалитет.
Там умы всех присутствовавших были разгорячены, потому что на заседании присутствовал Друэ; туда и вошел г-н Сое, неся в руках паспорт. Каждому было известно, что путешественники находятся в его доме, и потому при его появлении все из любопытства замолчали.
Он положил паспорт перед мэром.
Мы уже приводили содержание этой бумаги, и читатель знает, что в ней не было ничего необычного.
Прочитав документ, мэр объявил:
— Господа, паспорт составлен по всей форме.
— Неужели?! — в изумлении воскликнули разом несколько голосов.
В ту же минуту к бумаге потянулись руки.
— Да, паспорт составлен по всей форме, — вновь подтвердил мэр, — вот подпись короля!
Он подтолкнул бумагу к протянутым рукам, и те сейчас же за нее с жадностью схватились.
Но Друэ вырвал ее из рук любопытных.
— Подпись короля! — возмутился он. — Ну и что? А подпись Национального собрания есть?
— Да, вот подпись членов одного из комитетов, — возразил стоявший рядом с ним человек и вместе с ним при свечах читавший документ.
— Хорошо, — продолжал Друэ, — а где же подпись председателя? И потом, дело совсем не в этом, — резко заметил молодой патриот, — в карете ехали вовсе не русская баронесса Корф, не ее дети, не ее управляющий, не две ее камеристки и не трое ее слуг; в карете ехали король, королева, дофин, королевская дочь, мадам Елизавета, какая-то светская придворная дама, три курьера — одним словом, королевская семья! Неужели вы хотите выпустить из Франции королевскую семью?
Вопрос был задан прямо, но от этого бедным муниципальным чиновникам третьеразрядного городка, каким был Варенн, было ничуть не легче найти на него ответ.
Итак, началось обсуждение, грозившее затянуться до утра; прокурор коммуны решил предоставить членам муниципалитета возможность продолжать споры, а сам вернулся домой.
Он застал путешественников в лавочке. Госпожа Сое пыталась уговорить их подняться в комнату, потом упрашивала, чтобы они хотя бы присели, потом стала их угощать; однако они от всего отказались.
Им казалось, что, если они устроятся в этом доме на ночлег, присядут или даже просто съедят что-нибудь, это уже будет похоже на уступку тем, кто их арестовал, будет похоже, что они отказываются от возможности отъезда, то есть от своего самого страстного стремления.
Все остальные их желания, если так можно выразиться, были заглушены до возвращения хозяина дома, который должен был принести решение муниципалитета по самому важному вопросу — о паспорте.
Вдруг они увидели, как он расталкивает толпу перед входом в собственный дом и пытается изо всех сил пробиться.
Король сделал три шага ему навстречу.
— Ну что? — спросил он с озабоченным видом, так и не сумев скрыть свои чувства. — Что паспорт?
— Должен заметить, что из-за паспорта в настоящую минуту в муниципалитете разгорелся жаркий спор, — ответил г-н Сое.
— По какому же поводу? — поинтересовался король. — Уж не сомневается ли кто-нибудь в его законности?
— Нет, однако кое-кто сомневается в том, что он на самом деле принадлежит баронессе Корф; ходят слухи, что в действительности мы имеем честь принимать в нашем доме короля и членов королевской семьи…
Людовик XVI чуть помедлил с ответом; наконец, решившись, он проговорил:
— Да, сударь, я король! Это королева, вот мои дети! И я прошу вас относиться к нам с должным почтением, какое французы всегда питали к своим королям!
Как мы уже сказали, дверь на улицу оставалась открытой; на пороге сгрудились любопытные. Слова короля были услышаны не только внутри лавочки, но и снаружи.
К несчастью, даже если произнесший эти слова был полон чувства собственного достоинства, то его серый сюртук, бумазейный жилет, серые чулки и штаны, куцый паричок в стиле Жан Жака не соответствовали пафосу его слов.
Ну как можно было, в самом деле, узнать короля Франции в этом недостойном обличье?!
Королева почувствовала, какое невыгодное впечатление на толпу производит король, и краска ударила ей в лицо.
— Давайте примем любезное приглашение госпожи Сое и поднимемся во второй этаж, — торопливо сказала она королю.
Господин Сое взял свечу и поспешил к лестнице, показывая дорогу знатным гостям.
Тем временем новость о том, что король находится в Варение и самолично в этом признался, облетела весь город.
Какой-то человек в смятении вбежал в здание муниципалитета.
— Господа! — закричал он. — Путешественники, препровожденные в дом к господину Сосу, — действительно король и члены королевской семьи! Я только что сам слышал признание короля!
— Вот видите, господа! — вскричал Друз. — Что я говорил?
Тем временем в городе становилось неспокойно, по-прежнему слышалась барабанная дробь, звучал набат.
Почему же весь этот шум не привлек в центр города, на выручку беглецам ожидавших короля в Варение г-на де Буйе[31], г-на де Режкура и гусаров?
Сейчас мы об этом расскажем.
К девяти часам вечера оба молодых офицера вернулись в гостиницу "Великий монарх" и вдруг услышали шум подъехавшего экипажа.
Они находились в эту минуту в зале первого этажа и подбежали к окну.
Экипаж оказался простым кабриолетом. Однако они приготовились, если понадобится, немедленно вывести свежих лошадей.
Но путешественник не походил на короля; это был забавный человечек в широкополой шляпе и огромном плаще.
Они собрались было вернуться к себе, как друг незнакомец их окликнул:
— Эй, господа! Нет ли среди вас господина шевалье Жюля де Буйе?
Шевалье замер.
— Да, сударь, это я, — ответил он.
— В таком случае, — заметил человек в широкополой шляпе и плаще, — мне нужно многое вам сказать.
— Сударь, — отвечал шевалье де Буйе, — я готов вас выслушать, хоть я и не имею чести вас знать. Потрудитесь выйти из экипажа и войдите в эту харчевню; там мы и познакомимся.
— С удовольствием, господин шевалье, с удовольствием! — воскликнул господин в плаще.
Он выскочил из кареты, не коснувшись подножки, и поспешно пошел в гостиницу.
Шевалье заметил, что незнакомец чем-то сильно напуган.
— Ах, господин шевалье, — промолвил тот, — вы ведь дадите мне лошадей, которые у вас здесь приготовлены, не правда ли?
— Каких лошадей? — в свою очередь испугавшись, переспросил г-н де Буйе.
— Да, да, дадите! Не нужно ничего от меня скрывать… Я знаю, что у вас есть лошади! Я обо всем осведомлен, я все знаю!
— Сударь, позвольте вам заметить, что удивление мешает мне вам ответить, — заявил г-н де Буйе. — Я не понимаю ни слова из того, о чем вы говорите.
— Еще раз вам говорю, что я все знаю, — продолжал настаивать путешественник, — король вчера вечером выехал из Парижа. Но похоже по всему, что он не смог продолжать путь; я уже предупредил об этом господина де Дама, и он снял свои посты: драгунский полк вышел из повиновения; в Клермоне — волнение… Я с большим трудом вырвался, можете мне поверить!
— Да скажите же, наконец, кто вы такой! — в нетерпении вскричал г-н де Буйе.
— Я Леонар, парикмахер королевы. Неужели вы меня не знаете? Меня увез с собой господин де Шуазёль против моей воли… Я передал ему бриллианты королевы и мадам Елизаветы… Ах, как подумаю, сударь, что мой брат, у которого я забрал шляпу и плащ, не знает, что со мною сталось, а бедная госпожа де Лааге, которую я обещал вчера причесать, до сих пор ждет меня!.. О Боже, Боже! В какую я попал историю!
Леонар большими шагами стал мерить комнату, в отчаянии воздевая руки к небу.
Господин де Буйе начал кое-что понимать.
— A-а, так вы господин Леонар! — воскликнул он.
— Нуда, я Леонар, — заявил путешественник, отбрасывая, подобно знатным господам, звание, которым наградил его шевалье де Буйе, — и раз вы меня теперь узнали, то дадите мне своих лошадей, не правда ли?
— Господин Леонар, — возразил шевалье, упрямо возвращая знаменитого парикмахера в ранг простых смертных, — лошади эти принадлежат королю, и никто, кроме него, не может ими воспользоваться!
— Я же вам говорю, что он вряд ли сюда доедет…
— Это верно, господин Леонар; однако не исключено, что король все-таки приедет, и если он не застанет здесь лошадей, а я ему скажу, что отдал их вам, он может мне ответить, что я это сделал из злого умысла.
— Как из злого умысла?! — вскричал Леонар. — Неужели вы полагаете, что в тех крайних обстоятельствах, в каких мы все находимся, король мог бы меня осудить за то, что я взял его лошадей?
Шевалье не мог сдержать улыбку.
— Я отнюдь не утверждаю, — сказал он, — что король осудит вас за то, что вы взяли его лошадей; однако он наверное решит, что я был не прав, позволив вам их забрать.
— Ах!.. — пролепетал Леонар. — Вот дьявольщина… Об этом я не подумал! Итак, вы отказываете мне в лошадях, господин шевалье?
— Решительно отказываю!
Леонар вздохнул, потом возобновил попытку добиться своего.
— А вы не могли бы, по крайней мере, распорядиться, чтобы мне дали хоть каких-нибудь лошадей?
— С удовольствием, дорогой господин Леонар! — согласился г-н де Буйе.
В самом деле, Леонар был обременительным гостем, и не только потому, что громко говорил; он сопровождал свои слова выразительнейшей пантомимой, и пантомима эта из-за огромных полей его шляпы и необъятного плаща приобретала формы гротеска, делая смешным и его собеседников.
Вот почему г-н де Буйе торопился поскорее отделаться от Леонара.
Он позвал хозяина "Великого монарха", попросил его позаботиться о лошадях, которые могли бы довезти путешественника до Дёна, и, распорядившись таким образом, оставил Леонара на произвол судьбы, прибавив (и это было правдой), что сам он отправляется за новостями.
Оба офицера, г-н де Буйе и г-н де Режкур, вернулись в город, проследовали через весь Варенн, проехали с четверть льё по парижской дороге, но, так ничего не увидев и не услышав, наконец поверили в то, что король, запаздывавший уже на восемь-десять часов, так и не появится; после этого они возвратились в гостиницу.
Леонар только что уехал; часы пробили одиннадцать.
Почувствовав беспокойство еще до приезда королевского парикмахера, они в четверть десятого отправили ординарца. Это он повстречал кареты при въезде в Клермон, а потом прибыл к г-ну де Дама.
Два офицера ожидали до полуночи.
В полночь они, не раздеваясь, легли спать.
В половине первого их разбудили набат, барабанная дробь и крики.
Они высунулись из окна харчевни и увидели, что весь город пришел в волнение, жители торопятся, вернее, бегут сломя голову к муниципалитету.
Немало вооруженных людей спешили в том же направлении. У одних были в руках армейские ружья, у других — охотничьи двуствольные, третьи были вооружены саблями, шпагами или пистолетами.
Наши дворяне пошли на конюшню и приказали выводить лошадей короля: они решили на всякий случай и для вящей сохранности отправить их из города, чтобы, миновав его, король сразу нашел подставу.
Потом они вернулись за собственными лошадьми и отвели их туда же, где под присмотром возниц находились лошади короля.
Однако их передвижения взад и вперед вызвали подозрения, и, когда они выводили со двора своих лошадей, им пришлось выдержать стычку, во время которой в них несколько раз выстрелили.
Среди криков и угроз они услышали, что король арестован и препровожден к прокурору коммуны.
Они стали совещаться, что им делать. Собрать гусаров и пытаться освободить короля? Или вскочить в седло и предупредить маркиза де Буйе, которого они встретят, по всей вероятности, в Дёне и уж наверное в Стене?
До Дёна от Варенна было всего пять льё; до Стене было восемь; за полтора часа они могли бы добраться до Дёна, а за два — до Стене и уж оттуда двинуться на Варенн с небольшим отрядом под командованием г-на де Буйе.
Они остановились на этом последнем решении, и ровно в половине первого, когда король согласился подняться в комнату прокурора коммуны, они решились оставить доверенную им подставу и во весь опор поскакали в Дён.
Еще одно верное средство помощи, на которое король рассчитывал и которого лишился!
Читатели помнят о положении, в котором оказался г-н де Шуазёль, командовавший первым постом в Пон-де-Сомвеле; видя, что бунт вокруг него все разрастается, и желая избежать стычки, он вскользь заявил смотрителю почтовой станции, что казну, по-видимому, уже провезли, и, не ожидая больше короля, отправился в Варенн.
Но чтобы не проезжать через Сент-Мену, где, как мы помним, царило волнение, он поехал по проселочной дороге; направившись по главной дороге, он намеренно двигался шагом, давая курьеру возможность его нагнать.
Но курьер все не появлялся, и в Орбевале г-н де Шуазёль свернул на проселочную дорогу.
Вслед за ним проскакал Изидор.
Господин де Шуазёль был в полной уверенности, что короля задержало какое-нибудь непредвиденное обстоятельство. Впрочем, если, по счастью, герцог ошибался и король продолжал путь, то разве в Сент-Мену его величество не ожидал г-н Дандуан, а в Клермоне — г-н де Дама?
Мы видели, что случилось с г-ном Дандуаном, задержанным со своими людьми в муниципалитете, и г-ном де Дама, вынужденным бежать почти в одиночестве.
Но то, что известно нам, парящим на высоте прошедших шестидесяти лет над этим страшным днем и имеющим перед глазами рассказ о каждом из актеров этой великой драмы, было еще скрыто от г-на де Шуазёля пеленой настоящего. Отправившись по проселочной дороге на Орбеваль, он наконец добрался около полуночи до Вареннского леса в ту самую минуту, когда Шарни в противоположной части этого леса пустился в погоню за Друэ. В крайней деревне, расположенной на лесной опушке, то есть в Нёвиль-о-Пон, герцог потерял полчаса в ожидании проводника. Тем временем набат гремел во всех близлежащих деревнях и арьергард, состоявший из четырех гусаров, был задержан крестьянами. Господин де Шуазёль был немедленно предупрежден; однако ему удалось к ним пробиться только благодаря настоящей атаке; четверо гусаров были освобождены.
С этого времени набат гремел с яростью, не умолкая.
Дорога через лес была чрезвычайно трудна, а зачастую и опасна; проводник то ли намеренно, то ли сам того не желая, завел отряд не туда, куда надо было; каждую минуту, чтобы подняться или спуститься с какой-нибудь кручи, гусарам приходилось спешиваться; иногда тропинка была такая узкая, что они были вынуждены идти гуськом; один гусар упал в овраг, и, так как он звал на помощь и, следовательно, был жив, товарищи не захотели его бросать. Операция по спасению заняла три четверти часа; как раз в это время король был задержан, высажен из кареты и препровожден к г-ну Сосу.
В половине первого, когда г-н де Буйе и г-н де Режкур мчались по дороге на Дён, герцог де Шуазёль в сопровождении сорока гусаров проселком вышел к Варенну и появился на другом краю городка.
У моста его встретил зычный окрик: "Стой, кто идет?"
Это прокричал один из часовых — солдат национальной гвардии.
— Франция! Гусары полка Лозена! — отозвался г-н де Шуазёль.
— Прохода нет! — заявил гвардеец.
И поднял тревогу.
В то же мгновение в городе произошло заметное движение; в ночной темноте угадывалось много вооруженных людей; при свете факелов и загоравшихся в окнах свечей на улицах поблескивали ружейные стволы.
Не зная, ни с кем он имеет дело, ни что произошло, г-н де Шуазёль собирался было себя назвать. Он начал с того, что попросил связать его со сторожевым постом расквартированного в Варение отряда; это просьба повлекла за собой долгие переговоры; наконец было решено удовлетворить желание г-на де Шуазёля.
Но пока это решение принималось и приводилось в исполнение, г-н де Шуазёль успел заметить, что национальные гвардейцы не теряли времени даром и готовились к обороне, сооружая баррикады из поваленных деревьев и выкатывая против герцога и сорока его человек две небольшие пушки. Когда наводчик заканчивал свое дело, прибыл сторожевой пост гусарского полка, но пеший; составлявшие его гусары ничего не знали, кроме того, что король арестован и, по слухам, отправлен в коммуну, а их самих восставший народ захватил врасплох и заставил спешиться. Они не знали, что сталось с их товарищами.
Когда они рассказали все что могли, г-ну де Шуазёлю почудилось, что в темноте приближается небольшой конный отряд; в то же мгновение он услышал: "Стой! Кто идет?"
— Франция! — ответил чей-то голос.
— Какой полк?
— Драгуны месье.
В ответ раздался выстрел: это не вытерпел один из национальных гвардейцев.
— Отлично! — шепнул г-н де Шуазёль стоявшему рядом с ним унтер-офицеру. — Это господин де Дама со своими драгунами.
Не теряя ни минуты, герцог отделался от двух человек, вцепившихся в поводья его коня и кричавших о том, что его долг подчиниться муниципалитету и признавать только его; он скомандовал: "Рысью марш!" — и, воспользовавшись минутным замешательством нападавших, проложил себе путь в толпе и вырвался на освещенную, кишевшую людьми улицу.
При приближении к дому г-на Соса он заметил, что карета короля распряжена; потом он увидел, что небольшая площадь напротив неказистого домишка заполнена охранниками.
Чтобы солдаты не вступали в сношения с местными жителями, герцог направился прямо в казарму, местонахождение которой было ему известно.
Казарма пустовала, и он оставил там сорок своих гусаров.
Когда г-н де Шуазёль выходил из казармы, его остановили два человека и приказали идти в муниципалитет.
Однако г-н де Шуазёль, чувствуя за спиной поддержку своих людей, выпроводил этих двоих, прибавив, что зайдет в муниципалитет, когда у него будет для этого время, и приказал часовому никого не пропускать.
В казарме оставалось несколько конюхов. Господин де Шуазёль узнал от них, что гусары, не ведавшие, что сталось с их командирами, последовали за явившимися за ними горожанами и теперь пьянствовали с ними, разбредясь по городу.
Услышав эту новость, г-н де Шуазёль вернулся в казарму. В его распоряжении находилось сорок человек, проделавших верхом больше двадцати льё за один день. И люди и лошади обессилели.
Однако положение не оставляло выбора. Господин де Шуазёль прежде всего проверил, заряжены ли пистолеты; потом он обратился по-немецки к гусарам, не знавшим французского языка и потому не понимавшим, что происходит, и сообщил им, что они находятся в Варение, что король, королева и члены королевской семьи арестованы, что необходимо вырвать их из рук мятежников или умереть.
Речь была краткой, но зажигательной: она произвела на гусаров большое впечатление. "Der Konig! Die Konigin!"[32] — в изумлении повторяли они.
Господин де Шуазёль не дал им времени опомниться; он приказал обнажить сабли и построиться по четверо, а сам поскакал впереди крупной рысью к тому дому, где заметил охрану, подозревая, что именно в этом доме содержат пленников.
Осыпаемый бранью национальных гвардейцев и не обращая на нее никакого внимания, он поставил к дверям двух часовых и спешился, собираясь войти в дом.
В то мгновение как г-н де Шуазёль занес над порогом ногу, он почувствовал чью-то руку на своем плече.
Он обернулся и увидел графа Шарля де Дама, голос которого он узнал, когда тот отвечал на окрик национальных гвардейцев "Стой! Кто идет?".
Может быть, г-н де Шуазёль отчасти рассчитывал на этого союзника.
— A-а, это вы! — воскликнул он. — Вы с людьми?
— Я один или почти один, — ответил г-н де Дама.
— Почему?
— Мой полк отказался следовать за мной, и я здесь в сопровождении пяти-шести человек.
— Какое несчастье! Ну ничего, у меня сорок гусаров, посмотрим, что можно вместе с ними сделать.
Король принимал депутацию от коммуны, возглавляемую г-ном Сосом.
Депутация только что заявила Людовику XVI:
— Раз у жителей Варенна нет больше сомнений в том, что они имеют счастье принимать своего короля, они явились, чтобы услышать его приказания.
— Приказания? — удивился король. — Сделайте так, чтобы мои кареты были запряжены и я мог уехать.
Неизвестно, что ответила бы на это ясное требование депутация муниципалитета, как вдруг раздался конский топот и показались гусары г-на де Шуазёля, выстраивавшиеся на площади с саблями наголо.
Королева вздрогнула, в глазах ее мелькнула радость.
— Мы спасены! — шепнула она на ухо мадам Елизавете.
— Да будет на то воля Господня! — отвечала августейшая святая агница, полагавшаяся на Бога во всем: в хорошем и в плохом, в надежде и с отчаянии.
Король выпрямился и стал ждать.
Члены муниципалитета в тревоге переглянулись.
В это время донесся грохот из передней, которую охраняли вооруженными косами крестьяне; там кто-то обменялся несколькими фразами, потом послышался шум борьбы, и на пороге появился г-н де Шуазёль с обнаженной головой и со шпагой в руках.
Из-за его плеча выгладывал бледный, но решительно настроенный г-н де Дама.
Оба офицера смотрели так грозно, что депутаты коммуны попятились, пропуская вновь прибывших к королю и членам королевской семьи.
Когда они вошли, внутреннее убранство комнаты представляло собой следующую картину.
Посредине стоял стол, а на нем — начатая бутылка вина, хлеб и несколько стаканов.
Король и королева принимали депутацию стоя; мадам Елизавета и юная принцесса находились у окна; на полу-застеленной кровати спал измученный дофин; радом с ним сидела г-жа де Турзель, положив голову на руки, а позади нее стояли г-жа Брюнье и г-жа де Нёвиль; наконец, два телохранителя и Изидор де Шарни, обессиленные испытанием и усталостью, сидели, откинувшись на стульях, в глубине комнаты, в полумраке.
При виде г-на де Шуазёля королева прошла через всю комнату и взяла его за руку со словами:
— Ах, господин де Шуазёль, это вы!.. Добро пожаловать!
— Увы, ваше величество, — отвечал герцог, — я, кажется, опоздал.
— Это не имеет значения, если вы приехали в хорошей компании.
— О, ваше величество, нас совсем мало. Господина Дандуана с драгунами задержали в муниципалитете Сент-Мену, а господина де Дама оставили его солдаты.
Королева печально покачала головой.
— А где шевалье де Буйе? — продолжал г-н де Шуазёль. — Где господин де Режкур?
И г-н де Шуазёль огляделся, не видно ли их.
Тем временем подошел король.
— Я не видел этих господ, — сообщил он.
— Государь! — проговорил г-н де Дама, — даю слово чести, я считал, что они погибли, прокладывая путь вашей карете.
— Что же делать? — спросил король.
— Спасать вас, государь, — ответил г-н де Дама. — Приказывайте!
— Государь! — подхватил г-н де Шуазёль. — Со мной сорок гусаров; они проскакали двадцать льё, но до Дёна они доедут.
— А мы? — спросил король.
— Послушайте, государь, — предложил г-н де Шуазёль. — Вот, по-моему, единственное, что можно сделать. Как я вам уже сказал, со мной сорок гусаров. Я прикажу семерым спешиться; вы сядете верхом и возьмете на руки дофина; королева сядет на другого коня, мадам Елизавета — на третьего, ваша августейшая дочь — на четвертого, госпожа де Турзель, госпожа де Нёвиль и госпожа Брюнье, с которыми вы не хотите расставаться, — на оставшихся. Мы окружим вас вместе с тридцатью тремя гусарами, очистим проход саблями и таким образом попробуем спастись. Однако решайтесь скорее, государь: нельзя терять ни минуты, если вы принимаете этот план, потому что через час, через полчаса, через четверть часа, может быть, моих гусаров одолеют мятежники!
Господин де Шуазёль замолчал в ожидании ответа короля; королева, казалось, одобряла этот план и, вопросительно глядя на Людовика XVI, ждала его ответа.
А он словно избегал взгляда королевы и боялся того влияния, что она могла на него оказать.
Взглянув г-ну де Шуазёлю в глаза, он наконец проговорил:
— Да, я знаю, что это, возможно, единственный способ бежать; однако можете ли вы поручиться, что в этой неравной схватке тридцати трех человек против семи или восьми сотен шальная пуля не настигнет моего сына или мою дочь, королеву или мою сестру?
— Государь! — ответил г-н де Шуазёль, — если бы подобное несчастье произошло потому, что вы последовали моему совету, мне бы осталось лишь застрелиться на глазах у вашего величества.
— В таком случае, — сказал король, — не будем впадать в крайность: нужно рассуждать здраво.
Королева вздохнула и отступила на несколько шагов, не в силах скрыть свое сожаление. У окна она столкнулась с Изидором: его внимание привлек шум на улице; он подошел к окну в надежде на то, что шум вызван прибытием его брата.
Они едва слышно обменялись несколькими словами, и Изидор вышел из комнаты.
Король, казалось, не заметил, что произошло между Изидором и королевой.
— Муниципальный совет, — продолжал он, — не отказывается меня пропустить; он лишь просит подождать до наступления утра. Я уже не говорю о преданном нам графе де Шарни, от которого мы не имеем известий. Но шевалье де Буйе и господин де Режкур уехали, как меня уверяли, через десять минут после моего прибытия, чтобы предупредить маркиза де Буйе и выступить с войсками, безусловно готовыми к походу. Если бы я был один, то последовал бы вашему совету; но я не могу подвергать опасности жизнь королевы, моих детей, моей сестры, этих дам, когда у вас так мало людей, да пришлось бы спешить еще несколько человек, потому что я не могу оставить здесь трех моих телохранителей! (Он вынул часы.) Скоро три часа; молодой Буйе уехал в половине первого; его отец наверняка расставил войска в несколько эшелонов; они будут прибывать по мере того как их будет оповещать шевалье… Отсюда до Стене восемь льё; человек способен преодолеть это расстояние верхом за два — два с половиной часа, значит, всю ночь будут подъезжать отряды; к пяти-шести часам маркиз де Буйе может прибыть, и тогда без всякого риска для членов моей семьи, без насилия мы покинем Варенн и продолжим путь.
Господин де Шуазёль признавал справедливость этого рассуждения, но, тем не менее, инстинкт ему подсказывал, что бывают минуты, когда не нужно слушаться логики.
Он обернулся к королеве, взглядом будто умоляя ее отдать ему другое приказание или, по крайней мере, уговорить короля изменить свое мнение.
Но она покачала головой:
— Я ничего не хочу брать на себя. Повелевать должен король, а мой долг — повиноваться; кстати, я согласна с мнением короля: господин де Буйе скоро будет здесь.
Господин де Шуазёль поклонился и отступил назад, увлекая за собой г-на де Дама, с которым ему необходимо было сговориться, и знаком пригласил двух телохранителей принять участие в предстоящем совете.
В комнате кое-что изменилось.
Юную принцессу одолела усталость, и мадам Елизавета с г-жой де Турзель уложили ее рядом с братом. Она уснула.
Мадам Елизавета сидела, прижавшись головой к спинке кровати.
Вне себя от гнева, Мария Антуанетта, стоя у камина, переводила взгляд с короля, сидевшего на тюке с товаром, на четырех офицеров, споривших возле двери.
Восьмидесятилетняя старуха, преклонив колени, словно пред алтарем, молилась у кровати, где спали дети. Это была бабушка прокурора коммуны; ее настолько поразили красота обоих детей и величавый вид королевы, что она, упав на колени, разразилась слезами и стала тихонько молиться.
О чем она просила Бога? Чтобы он простил этих двух ангелочков или чтобы ангелочки простили людей?
Господин Сое и члены муниципалитета вышли, пообещав королю, что карета скоро будет готова.
Однако взгляд королевы ясно говорил, что она нисколько не верит их обещанию.
Господин де Шуазёль обратился к последовавшим за ним г-ну де Дама, г-ну де Флуараку и г-ну де Фуку, а также двум телохранителям:
— Господа! Не будем доверять внешнему спокойствию короля и королевы; дело не безнадежно, однако давайте все взвесим.
Офицеры дали понять, что готовы слушать, и г-н Шуазёль продолжал:
— Возможно, в настоящую минуту господин де Буйе оповещен и будет здесь к пяти-шести часам утра, потому что он находится между Дёном и Стене с отрядом Королевского немецкого полка. Вероятно даже, что его авангард будет здесь за полчаса до него, ибо в обстоятельствах, подобных тем, в каких мы очутились, необходимо делать все, что только возможно; однако не будем закрывать глаза на то, что нас окружают около пяти тысяч человек; как только они заметят людей господина де Буйе, для нас наступит момент неотвратимой опасности, ибо толпа придет в страшное возбуждение. Короля захотят увезти из Варенна, попытаются посадить его верхом на коня и вывезти в Клермон; его жизни будут угрожать, возможно, попытаются его убить; однако эта опасность, господа, — продолжал г-н де Шуазёль, — будет длиться недолго; как только войска захватят заставы и гусары войдут в город, наступит всеобщее замешательство. Значит, нам нужно будет продержаться всего минут десять; нас десять человек, и, учитывая расположение комнат, мы можем надеяться, что нас будут убивать не быстрее, чем по одному человеку в минуту. Следовательно, у нас есть время.
Офицеры кивнули в знак согласия. Предложение отдать жизнь было сделано просто, они так же просто его приняли.
— В таком случае, господа, вот, как мне кажется, что нам предстоит сделать, — продолжал г-н де Шуазёль. — Заслышав первый выстрел, первые крики с улицы, мы бросимся в первую комнату и убьем всякого, кто там окажется, захватим лестницу и окна… Здесь три окна; трое из нас будут их защищать; семеро других встанут на лестнице — хорошо, что эта лестница винтовая, ее легко оборонять, — один человек может сражаться разом с пятью-шестью нападающими. Тела тех из нас, кто погибнет в схватке, послужат защитой другим; готов поставить сто очков против одного, что войска овладеют городом раньше, чем мы будем перерезаны все до одного, но если это все-таки произойдет, то место, что мы займем в истории, будет достойной наградой за нашу преданность.
Молодые люди пожали друг другу руки, как, должно быть, делали перед сражением спартанцы; каждый из них занял свое место перед боем: оба телохранителя и Изидор де Шарни — ему отвели место, хотя виконта в это время не было в доме, — должны были занять оборону у выходящих на улицу окон; г-н де Шуазёль встал внизу у лестницы; за ним, немного выше по лестнице — г-н де Дама, потом г-не де Флуарак, г-н Фук и два других унтер-офицера драгунского полка, сохранившие верность г-ну де Дама.
В то время как они распределяли между собой места, с улицы донесся шум.
Это подходила вторая депутация, возглавляемая Сосом, без которого, похоже, не обходилась ни одна депутация; кроме Соса, в нее входили командующий национальной гвардией Анноне и три или четыре члена муниципалитета.
Они представились; король подумал, что они пришли доложить о готовности кареты, и приказал их пропустить.
Они вошли; молодые офицеры, пристально следившие за каждым их жестом, каждым движением, заметили на лице Соса нерешительность, а в выражении лица Анноне — непреклонность, что не предвещало ничего хорошего.
Тем временем появился Изидор де Шарни; он шепнул несколько слов королеве и торопливо вышел.
Королева отступила на шаг, побледнела и схватилась рукой за кровать, где спали дети.
Король вопросительно поглядывал на посланцев коммуны, ожидая, когда они заговорят.
Те, не говоря ни слова, поклонились королю.
Людовик XVI сделал вид, что не понимает их намерений.
— Господа! — начал он. — Французы только забылись на время, ведь их привязанность к королю очень сильна. Устав от постоянных обид, которые мне наносят в моей столице, я решил удалиться в провинцию, где еще горит священный огонь верности — там я могу быть уверен в том, что вновь обрету прежнюю любовь народа.
Посланцы снова поклонились.
— Я готов доказать, что доверяю своему народу, — продолжал король. — Я возьму с собой эскорт, состоящий наполовину из национальной гвардии, наполовину из пехотинцев, и он будет сопровождать меня до Монмеди, куда я решил удалиться. Затем, господин командующий, прошу вас лично выбрать людей, которые будут меня сопровождать, а также прикажите запрягать в мою карету лошадей.
Наступила минутная заминка: Сое ждал, что будет говорить Анноне, а тот надеялся, что слово возьмет Сое.
Наконец, Анноне с поклоном отвечал королю:
— Государь, я был бы счастлив повиноваться приказу вашего величества; однако существует статья конституции, запрещающая королю выезжать за пределы королевства, а добрым французам — способствовать бегству короля.
Король вздрогнул.
— И потому, — продолжал Анноне, жестом прося у короля позволения договорить, — прежде чем король проедет через город, вареннский муниципалитет принял решение послать в Париж гонца и подождать ответа Национального собрания.
Король почувствовал, как у него на лбу выступил пот; королева тем временем кусала от нетерпения бескровные губы, а мадам Елизавета воздела руки и устремила взгляд к небесам.
— Полно, господа! — произнес король с достоинством, возвращавшимся к нему в трудные минуты. — Разве я не вправе ехать туда, куда мне заблагорассудится? В таком случае я в худшем рабстве, чем последний из моих подданных!
— Государь, — отвечал командующий национальной гвардией, — вы по-прежнему вправе делать то, что вам хочется; но все люди — и король, и простые граждане — связаны клятвой; вы принесли клятву, так первым исполняйте закон, государь! Это не только хороший пример, но и благородная обязанность.
Тем временем г-н де Шуазёль вопросительно взглянул на королеву и, получив утвердительный ответ на заданный немой вопрос, пошел вниз.
Король понял: если он покорно воспримет такой бунт захолустного муниципалитета — а, на его взгляд, это был настоящий бунт, — он погиб!
Ему, кстати сказать, был не внове этот революционный дух, который Мирабо пытался победить в провинции и который король уже видел в Париже 14 июля, 5–6 октября и 18 апреля, в тот самый день, когда, вознамерившись испытать возможности своей свободы, он решил отправиться в Сен-Клу и был остановлен толпой.
— Господа, — сказал он, — это насилие. Однако я не настолько беспомощен, как может показаться. У меня здесь, за дверью, около сорока верных людей, а вокруг Варенна — десять тысяч солдат; приказываю вам, господин командующий, незамедлительно приготовить мою карету к отъезду. Вы слышите? Я приказываю! Такова моя воля!
Королева подошла к королю и шепнула:
— Хорошо! Хорошо, государь! Лучше поставить на карту нашу жизнь, чем забыть честь и достоинство.
— А что будет, если мы откажемся повиноваться вашему величеству? — спросил командующий национальной гвардией.
— А будет то, что я употреблю силу, и вы понесете ответственность за кровь, которую я не хотел проливать; в этом случае ее, по существу, прольете вы!
— Пусть будет так, государь! — согласился командующий. — Попробуйте позвать своих гусаров, а я брошу клич национальной гвардии.
И он пошел из комнаты.
Король и королева в ужасе переглянулись; возможно, ни он, ни она не решились бы на последнюю попытку действовать, если бы, оттолкнув старуху, продолжавшую молиться в ногах кровати, жена прокурора Соса не подошла в эту минуту к королеве и не сказала со свойственной простолюдинкам грубой прямотой:
— Эй, сударыня, так вы и впрямь королева?
Мария Антуанетта обернулась; ее достоинство было ущемлено этим более чем фамильярным обращением.
— Да! — отвечала королева. — Так я, во всяком случае, думала еще час назад.
— Ну, коли вы королева, — нимало не смущаясь, продолжала г-жа Сое, — то вы за это получаете двадцать четыре миллиона. Местечко-то, кажется, теплое, платят недурно… Чего ж вы хотите его бросить?
У королевы вырвался горестный крик; она обернулась к королю:
— О ваше величество, я на все, на все, на все готова, лишь бы не слышать подобных оскорблений!
Подхватив спящего дофина на руки, она подбежала к окну и распахнула его:
— Ваше величество, давайте покажемся народу и посмотрим, весь ли он заражен. В этом случае мы должны воззвать к солдатам и подбодрить их словом и жестом. Это самое малое, что мы можем сейчас сделать для тех, кто готов за нас умереть!
Король машинально последовал за ней, и они вместе вышли на балкон.
Вся площадь, насколько хватало глаз, представляла собой бурлящую лаву.
Половина гусаров г-на де Шуазёля была спешена, другие сидели верхом на лошадях; первых хитростью ссадили с коней, и теперь они затерялись в толпе горожан, их захлестнуло общее воодушевление, они не противились тому, что их коней уводят с площади, — эти солдаты были потеряны для короля. Другие, оставшиеся на лошадях, пока еще повиновались г-ну де Шуазёлю, державшему перед ними по-немецки речь, но они показывали своему полковнику на бывших товарищей, изменивших приказу.
В стороне от всех стоял Изидор де Шарни с охотничьим ножом в руках; он был совершенно равнодушен к происходившему, ожидая одного человека, как охотник в засаде подстерегает дичь.
Пятьсот человек сейчас же закричали: "Король! Король!"
На балконе в это время действительно показались король и королева; ее величество, как мы уже сказали, держала на руках дофина.
Если бы Людовик XVI был одет должным образом, если бы на нем был королевский наряд или военная форма, если бы у него в руке были скипетр или шпага, если бы он говорил громким и внушительным голосом, в те времена еще казавшийся народу голосом самого Господа или его посланца, — то, может быть, ему удалось бы произвести на толпу должное впечатление.
Однако в предрассветных сумерках, в этом неверном освещении, уродующем даже людей красивых, король в лакейском сером сюртуке, в ненапудренном куцем паричке, о котором мы уже говорили, бледный, обрюзгший, толстогубый, с трехдневной щетиной и мутными, ничего не выражавшими глазами — ни тиранической жестокости, ни отеческой снисходительности, — король, заикаясь, только и смог выговорить: "Господа!" и "Дети мои!" Ах, совсем не то ожидали услышать с этого балкона друзья короля, а тем более недруги.
Тем не менее, г-н де Шуазёль крикнул: "Да здравствует король!", Изидор де Шарни крикнул: "Да здравствует король!", и настолько высоко еще было уважение к королевской власти, что, сколь ни мало соответствовал внешний вид короля бытовавшему представлению о главе огромного государства, несколько голосов из толпы все-таки повторили: "Да здравствует король!"
Но сейчас же вслед за этими криками раздался голос командующего национальной гвардией, подхваченный гораздо более мощным эхом: "Да здравствует нация!"
В такую минуту этот клич был настоящим бунтом, и король с королевой увидели с балкона, что командующего поддерживает часть гусаров.
Тогда Мария Антуанетта застонала от ярости и, прижимая к груди дофина, бедного мальчугана, не понимавшего значения происходящих событий, свесилась с балкона и сквозь зубы бросила толпе, как плевок, единственное слово:
— Мерзавцы!
Те, кто услышал, ответили ей угрозами; вся площадь загудела и взволновалась.
Господин де Шуазёль пришел в отчаяние и готов был покончить с собой; он предпринял последнее отчаянное усилие.
— Гусары! — крикнул он. — Во имя чести спасите короля!
Однако на сцену явился новый персонаж в окружении двадцати вооруженных человек.
Это был Друэ; он вышел из муниципалитета, где настоял на решении, запрещающем королю продолжать путь.
— Так! — вскричал он, наступая на герцога де Шуазёля. — Хотите похитить короля? Вы сможете забрать его только мертвым, это говорю вам я!
Занеся саблю, г-н де Шуазёль тоже шагнул навстречу Друэ.
Однако командующий национальной гвардией был начеку.
— Еще один шаг, — предупредил он г-на де Шуазёля, — и я вас убью!
Заслышав эти слова, какой-то человек бросился вперед.
Это был Изидор де Шарни: именно Друэ он и подстерегал.
— Назад! Назад! — закричал он, тесня людей лошадью. — Этот человек — мой!
Взмахнув охотничьим ножом, он бросился на Друэ.
Но в то самое мгновение, когда он почти достал врага, раздались два выстрела: пистолетный и ружейный.
Пуля, пущенная из пистолета, попала Изидору в ключицу.
Ружейная пуля пробила ему грудь.
Оба выстрела были сделаны с такого близкого расстояния, что несчастный Изидор оказался буквально окутан дымом и огнем.
Он протянул руки и прошептал:
— Бедняжка Катрин!
Выпустив охотничий нож, Изидор упал навзничь на круп лошади, а оттуда скатился наземь.
Королева отчаянно закричала и, едва не выронив дофина из рук, отскочила назад, не заметив всадника, мчавшегося на полном ходу со стороны Дёна; он скакал сквозь толпу по проходу, если можно так выразиться, проложенному бедным Изидором.
Король вслед за королевой скрылся в комнате и закрыл балконную дверь.
Теперь не только отдельные голоса кричали: "Да здравствует нация!", не только спешившиеся гусары поддерживали их; теперь ревела вся толпа, а вместе с нею — те самые двадцать гусаров, единственная надежда монархии!
Королева рухнула в кресло, закрыв лицо руками и думая о том, что только сейчас на ее глазах Изидор де Шарни погиб ради нее точно так же, как его брат Жорж.
Вдруг в дверях послышался шум, заставивший ее поднять глаза.
Мы не беремся передать, что произошло в одно мгновение в сердце женщины и королевы.
Оливье де Шарни, бледный, перепачканный кровью брата, которого он только что обнял в последний раз, стоял на пороге.
Король впал в оцепенение.
Комната была полна национальными гвардейцами и посторонними, которых привело сюда простое любопытство.
Вот почему королева сдержала порыв и не бросилась навстречу Шарни, чтобы стереть своим платком кровь и шепнуть ему несколько утешительных слов, рвавшихся из самой глубины сердца и потому способных проникнуть в душу другого человека.
Она смогла лишь приподняться в кресле, протянуть к нему руки и прошептать:
— Оливье!..
Он был мрачен, но спокоен; жестом он отпустил посторонних, прибавив негромко, но твердо:
— Прошу прощения, господа! Мне необходимо переговорить с их величествами.
Национальные гвардейцы пытались возразить, что они здесь присутствуют именно для того, чтобы помешать королю поддерживать связь с кем бы то ни было извне. Шарни сжал побелевшие губы, нахмурился, расстегнул редингот, из-под которого показалась пара пистолетов, и проговорил еще тише, чем в первый раз, но с угрозой в голосе:
— Господа! Я уже имел честь вам сообщить, что мне нужно переговорить с королем и королевой без свидетелей.
Он сопроводил свою просьбу жестом, повелевавшим посторонним выйти из комнаты.
Этот голос и самообладание Шарни, подчинявшее себе окружающих, вернули г-ну де Дама и обоим телохранителям утраченную на миг энергию; тесня национальных гвардейцев и любопытных к двери, они очистили помещение.
Теперь королева поняла, как мог быть полезен этот человек в королевской карете, если бы не требование этикета, согласно которому его место заняла г-жа де Турзель.
Шарни огляделся, дабы убедиться в том, что остались только верные слуги королевы, и, подойдя к ней ближе, сказал:
— Ваше величество, я прибыл. Со мной семьдесят гусаров, они ожидают у городских ворот; полагаю, что на них можно рассчитывать. Какие будут приказания?
— Скажите прежде, что с вами случилось, дорогой Оливье! — отозвалась королева по-немецки.
Шарни указал на г-на де Мальдена, давая понять, что тот понимает немецкую речь.
— Увы, увы! — продолжала королева по-французски. — Не видя вас рядом, мы решили, что вы погибли!
— К несчастью, ваше величество, — с глубокой печалью в голосе отвечал Шарни, — погиб снова не я: теперь пришла очередь умереть моему бедному брату Изидору…
По его лицу скатилась слеза.
— Впрочем, — прошептал он, — наступит и мой черед…
— Шарни, Шарни! Я спросила, что с вами случилось и почему вы исчезли? — настаивала королева.
Потом она прибавила вполголоса по-немецки:
— Оливье, нам вас очень недоставало, в особенности мне.
Шарни поклонился.
— Я полагал, что мой брат сообщил вашему величеству, почему мне пришлось на время отстать.
— Да, знаю; вы преследовали этого человека, этого негодяя Друэ, мы даже подумали было, не случилось ли с вами во время погони несчастья.
— Со мной в самом деле случилось огромное несчастье: несмотря на все мои усилия, я не успел вовремя его догнать! Возвращавшийся форейтор сказал ему, что карета вашего величества поехала не по Верденской дороге, как предполагал Друэ, а по дороге на Варенн; тогда он бросился в Аргоннский лес; я дважды выстрелил в него из пистолетов — они оказались незаряженными! Я сел не на того коня в Сент-Мену: вместо своего я взял коня господина Дандуана. Что поделаешь, ваше величество, — это рок! Тем не менее, я все-таки поскакал за Друэ, но я плохо знал этот лес, он же знал в нем каждую тропинку; да и темнота сгущалась с каждой минутой; пока он был виден, я гнался за ним, как гонятся за тенью; пока слышался конский топот, я преследовал его по звуку; однако вскоре топот пропал вдалеке и я оказался совсем один в незнакомом лесу, затерявшись в потемках… О, ваше величество! Я не из слабых, как вам известно, и даже в эту минуту… я не плачу! Но тогда, в лесной чаще, в темноте, я заплакал от злости, я взревел от бешенства!
Королева протянула ему руку.
Шарни с поклоном коснулся губами ее дрожащей руки.
— Но никто мне не ответил, — продолжал Шарни, — я блуждал всю ночь, а на рассвете очутился недалеко от деревни Жев, расположенной вдоль дороги, ведущей из Варенна в Дён… Удалось ли вам ускользнуть от Друэ, как он ускользнул от меня? Это было вполне вероятно; это означало бы, что вы миновали Варенн, и я был не нужен. Задержали ли вас в Варение? В этом случае моя преданность также не имела смысла, потому что я был один. Я решил ехать в Дён. Немного не доезжая до города, я встретил господина Делона с сотней гусаров. Господин Делон был обеспокоен, но он ничего не знал; он только видел, как господин де Буйе и господин де Режкур во весь опор проскакали в сторону Стене. Почему они ничего ему не сказали? Вероятно, они ему не доверяли, однако я знал господина Делона как честного и преданного дворянина; я догадался, что вы, ваше величество, задержаны в Варение, что господа де Буйе и де Режкур покинули свой пост, чтобы предупредить генерала. Я все рассказал господину Делону, приказал ему следовать за мной вместе с гусарами, что он и исполнил, оставив тридцать человек для охраны моста через реку Мёз. Час спустя мы были в Варение, — мы проехали четыре льё всего за час! — я хотел немедленно броситься в атаку, опрокинуть неприятеля, чтобы пробиться к королю и вашему величеству; мы натыкались на баррикаду за баррикадой, и пытаться их преодолеть было бы чистым безумием. Тогда я попробовал вступить в переговоры; передо мной оказался пост национальной гвардии, и я спросил позволения отвести моих гусаров к тем, что стояли в городе, — мне было отказано; я спросил, можно ли мне увидеться с королем, дабы получить от него приказания, и так как мне собирались ответить отказом точно так же, как отказали в первой просьбе, я пришпорил коня, перескочил через первую баррикаду, потом — через вторую… Я поскакал галопом на шум и прибыл на площадь как раз в ту минуту, как… вы, ваше величество, отступая, удалились с балкона. Теперь, — закончил Шарни, — я жду приказаний вашего величества.
Королева сжала руки Шарни в своих руках.
Потом она обернулась к королю, по-прежнему находившемуся в оцепенении:
— Государь, вы слышали, о чем рассказал ваш верный слуга граф де Шарни?
Король не отвечал.
Тогда королева встала и подошла к нему.
— Государь, — повторила она, — у нас нет времени; мы, к несчастью, и так слишком много его потеряли! Вот господин де Шарни, у него в распоряжении семьдесят надежных людей, как он утверждает; он ждет ваших приказаний.
Король покачал головой.
— Государь! Небом вас заклинаю! — продолжала настаивать королева. — Каковы ваши приказания?
Шарни умолял короля взглядом, пока королева молила вслух.
— Мои приказания? — переспросил король. — Мне нечего приказывать: я пленник… Делайте что считаете возможным.
— Ну что ж, — заключила королева, — это все, чего мы от вас просим.
Она потянула Шарни в сторону.
— Вы вольны в своих действиях, — продолжала она, — поступайте так, как сказал король, то есть делайте то, что считаете возможным.
Потом она прибавила шепотом:
— Но делайте быстро и действуйте энергично, иначе мы погибли!
— Хорошо, ваше величество, — сказал Шарни, — позвольте мне одну минуту переговорить с этими господами, и то, что мы решим, будет немедленно сделано.
В это мгновение вошел г-н де Шуазёль.
Он держал в руке какие-то бумаги, завернутые в окровавленный платок.
Ни слова не говоря, он подал сверток Шарни.
Граф понял, что это были бумаги, обнаруженные у его брата; он протянул руку, принимая кровавое наследство, поднес сверток к губам и поцеловал.
Королева не сдержалась и зарыдала.
Но Шарни даже не оглянулся и, спрятав бумаги на груди, промолвил:
— Господа, можете ли вы помочь мне в предпринимаемой мною последней попытке вырваться?
— Мы готовы пожертвовать ради этого своей жизнью, — отвечали молодые люди.
— Можете ли вы положиться на дюжину верных людей?
— Нас восемь-девять человек — это немало.
— В таком случае я возвращаюсь к гусарам; я атакую баррикады с фронта, вы же отвлекаете неприятеля с тылу; благодаря этому маневру я захвачу баррикады силой, и, соединившись, мы вместе пробьемся сюда и увезем короля.
Вместо ответа молодые люди протянули графу де Шарни руки.
Тот обернулся к королеве.
— Ваше величество, через час вы будете свободны или я умру.
— О, граф, граф! Не говорите этого слова, его слишком больно слышать!
Оливье в ответ поклонился, будто подтверждая свое обещание, и, не обращая внимания на шум и гомон, снова донесшиеся с улицы, пошел к двери.
Но в ту самую минуту как он взялся за ключ, дверь открылась, пропуская новое действующее лицо, которое должно будет вмешаться в и без того столь сложную интригу этой драмы.
Это был человек лет сорока-сорока двух, с мрачным и строгим выражением лица; воротник его рубашки был расстегнут, сюртук распахнут; красные от усталости глаза и пропыленная одежда свидетельствовали о том, что он только сейчас сошел с коня после бешеной скачки, подгоняемый какой-то неистовой страстью.
За поясом у него были два пистолета, а на боку висела сабля.
Отворяя дверь, он задыхался, почти не имея сил говорить, и успокоился только тогда, когда узнал короля и королеву; мстительная ухмылка пробежала по его губам, и, не обращая внимания на второстепенных персонажей, находившихся в глубине комнаты, он прямо от двери, загородив ее своей мощной фигурой, протянул руку и сказал:
— Именем Национального собрания объявляю вас своими пленниками!
Движением, быстрым как мысль, г-н де Шуазёль бросился вперед с пистолетом в руке, собираясь застрелить вновь прибывшего, который превосходил наглостью и решимостью всех, кто до сих пор приходил в эту комнату.
Однако королева еще более быстрым движением успела остановить герцога, обратившись к нему вполголоса:
— Не надо ускорять нашу гибель, сударь; будем осмотрительны! Так мы выиграем время, ведь господин де Буйе уже, должно быть, недалеко.
— Да, вы правы, ваше величество, — согласился г-н де Шуазёль.
Он спрятал пистолет.
Королева взглянула на Шарни, удивившись, что не он бросился вперед при этой новой опасности; но — странное дело! — Шарни будто не хотел попадаться незнакомцу на глаза и, чтобы остаться незамеченным, отошел в самый темный угол.
Однако хорошо зная графа, королева догадывалась, что в нужную минуту он выйдет из тени.
Пока незнакомец говорил от имени Национального собрания, г-н де Шуазёль держал его на мушке, однако тот словно не замечал, какая смертельная опасность ему угрожала.
Он был охвачен другим чувством, далеким от страха, что было очевидно всякому, стоило лишь заглянуть ему в лицо; он был похож на охотника, который, наконец, видит, что в его западню попали разом лев, львица и львята, пожравшие его единственное дитя.
При слове "пленники", заставившем г-на де Шуазёля ринуться на незнакомца, король приподнялся.
— Пленники? Мы объявлены пленниками от имени Национального собрания? Что вы хотите этим сказать? Я вас не понимаю.
— Да это совсем просто, — возразил незнакомец, — и понять отнюдь не сложно. Вопреки данной вами клятве не уезжать из Франции, вы сбежали ночью, нарушив свое слово, предав нацию, предав народ; так что нация была вынуждена взяться за оружие, весь народ поднялся, и вот он говорит устами последнего из ваших подданных, чей голос хоть и поднимается из самых низов, но от этого звучит ничуть не тише: "Государь, именем народа, именем нации, именем Национального собрания вы мой пленник!"
Из соседней комнаты донесся одобрительный гул и послышались неистовые крики "браво".
— Ваше величество, ваше величество! — зашептал г-н де Шуазёль на ухо королеве. — Помните, что вы сами меня остановили; если бы вы не сжалились над этим человеком, вам не пришлось бы терпеть оскорблений.
— Все это пустое, если мы будем отмщены, — едва слышно заметила королева.
— Да, — согласился г-н де Шуазёль, — но если мы не будем отмщены?..
У королевы вырвался глухой и скорбный стон.
Однако над плечом г-на де Шуазёля медленно протянулась рука Шарни и коснулась руки королевы.
Мария Антуанетта поспешно обернулась.
— Не мешайте этому человеку говорить и действовать, — шепнул граф, — я беру его на себя.
Оглушенный новым ударом, король тем временем изумленно взирал на этого мрачного господина, столь вызывающе говорившего с ним от имени Национального собрания, народа; к изумлению, с которым слушал король, примешивалось некоторое любопытство, потому что Людовику XVI казалось, что он уже не в первый раз видит этого человека, хотя он никак не мог вспомнить, где ему встречалось это лицо.
— Да что вам, наконец, от меня угодно? Отвечайте! — приказал король.
— Государь, я хочу, чтобы ни вы, ни члены королевской семьи не сделали больше ни единого шага по направлению к границе.
— И вы явились, конечно, с миллионом вооруженных людей, чтобы мне помешать? — спросил король, и речь его становилась все величественнее по мере того, как он продолжал спор.
— Нет, государь, я один, вернее, нас только двое: адъютант генерала Лафайета и я, простой крестьянин; но Национальное собрание издало декрет, оно поручило выполнение этого декрета нам, и, значит, декрет будет выполнен.
— Дайте мне хотя бы взглянуть на него, — сказал король.
— Он не у меня, а у моего спутника. Его прислали господин де Лафайет и Собрание для исполнения наказов нации; меня прислал господин Байи, чтобы присмотреть за этим спутником и застрелить его, если он дрогнет.
Королева, г-н де Шуазёль, г-н де Дама и другие присутствующие в удивлении переглянулись: им до сих пор доводилось видеть народ лишь угнетенным или разгневанным, когда он просил пощады или убивал; однако они впервые видели простого человека спокойным, стоящим скрестив руки, чувствующим свою силу и говорящим о своих правах.
Людовик XVI очень скоро понял, что ему не на что надеяться, имея дело с человеком такого закала; ему захотелось поскорее кончить разговор.
— Где же ваш спутник? — спросил он.
— Там, у меня за спиной, — отвечал тот.
С этими словами он шагнул вперед, освободив вход, и в дверном проеме стал виден молодой человек в форме офицера, прислонившийся к оконному косяку.
Костюм его тоже был в беспорядке, но этот беспорядок свидетельствовал не о силе — офицер пребывал в подавленном состоянии.
Он обливался слезами, держа в руках бумагу.
Это был г-н де Ромёф, молодой адъютант генерала Лафайета, с которым, как несомненно помнит наш читатель, мы познакомились во время прибытия г-на Луи де Буйе в Париж.
Господин де Ромёф, как можно было понять в ту пору из разговора с юным роялистом, был патриотом, и патриотом искренним; однако во времена диктатуры г-на Лафайета в Тюильри Ромёфу было поручено наблюдать за королевой и сопровождать ее во время выходов; он сумел вложить в свое отношение к ее величеству столько почтительной деликатности, что королева не раз выражала ему за это свою признательность.
При виде адъютанта королева, неприятно удивившись, воскликнула:
— О, это вы?!
Она застонала от боли: на ее глазах рушилась крепость, которую она считала неприступной.
— Никогда бы не поверила!.. — прибавила она.
— Ну что же! — ухмыльнулся первый посланец. — Кажется, я хорошо сделал, что приехал.
Опустив глаза, г-н де Ромёф медленно двинулся вперед, сжимая в руке декрет.
Теряя терпение, король не дал молодому человеку времени подать декрет: его величество торопливо шагнул ему навстречу и вырвал бумагу у него из рук.
Прочитав ее, он произнес:
— Во Франции больше нет короля!
Человек, сопровождавший г-на де Ромёфа, улыбнулся, словно хотел сказать: "Это мне известно".
При этих словах Людовика XVI королева обернулась к нему, собираясь задать вопрос.
— Вот послушайте, ваше величество, — предложил он ей. — Это декрет, который Собрание осмелилось принять против нас.
Дрожащим от возмущения голосом он прочитал следующие строки:
"Национальное собрание приказывает министру внутренних дел немедленно разослать по департаментам курьеров с приказанием ко всем представителям власти, командующим отрядами национальной гвардии и войсками на имперской границе задержать всякого, кто попытается выехать за пределы королевства, а также препятствовать вывозу какого бы то ни было имущества, оружия, обмундирования, золота и серебра, лошадей и карет; в случае если курьерам удастся нагнать короля или кого-нибудь из членов королевской семьи, а также лиц, могущих способствовать их похищению, вышеуказанные представители власти, командующие отрядами национальной гвардии или пограничных войск обязаны принять все возможные меры, чтобы воспрепятствовать похищению, задержать беглецов в пути, а затем передать законодательным властям".
Во время чтения декрета королева впала в оцепенение; однако едва король кончил, она покачала головой, словно пытаясь прийти в себя.
— Дайте! — приказала она, протягивая руку к роковому декрету. — Невероятно!..
Тем временем товарищ г-на де Ромёфа ободряюще улыбнулся вареннским национальным гвардейцам и патриотам.
Они почувствовали беспокойство, когда королева произнесла "Невероятно!", хотя слышали каждое слово декрета.
— О, читайте, ваше величество, — с горечью проговорил король, — читайте, если у вас еще есть сомнения; бумага составлена и подписана председателем Национального собрания.
— Что же за человек мог осмелиться составить и подписать подобный декрет?
— Дворянин, ваше величество! — ответил король. — Маркиз де Богарне!
Не странно ли — и это лишний раз доказывает, что прошлое таинственным образом связано с будущим, — что декрет, в силу коего следовало арестовать короля Людовика XVI, королеву и членов королевской семьи, был подписан именем, до той поры неизвестным, но которому было суждено прогреметь в начале XIX века?
Королева взяла декрет, прочитала его, нахмурилась и поджала губы.
Потом король опять взял бумагу у нее из рук, чтобы еще раз пробежать глазами, после чего бросил на постель, где спали дофин и юная принцесса, не подозревавшие, что в этом споре решалась их судьба.
Королева не могла долее сдерживать себя; она бросилась к постели, схватила декрет, скомкала и отшвырнула с криком:
— О ваше величество, осторожнее! Я не хочу, чтобы эта гнусная бумага коснулась моих детей!
Из соседней комнаты послышался гул возмущенных голосов. Национальные гвардейцы рванулись было в комнату, где находились именитые беглецы.
Адъютант генерала Лафайета в ужасе вскрикнул.
Его товарищ взревел от бешенства.
— Ага! — прошипел он сквозь зубы. — Это оскорбление Национального собрания, нации, народа… Ну что же…
Он обернулся к находившимся в первой комнате разгоряченным борьбой патриотам, вооруженным ружьями, косами и саблями, и прокричал:
— Ко мне, граждане!
Те сделали еще шаг по направлению к комнате, где укрывалась королевская семья, и один Бог знает, чем бы закончилось столкновение этих двух яростных сил, если бы не Шарни; в начале описанной нами сцены он произнес всего несколько слов, а потом все время держался в стороне; вдруг он выступил вперед и, схватив за руку незнакомца в форме национального гвардейца в ту самую минуту, как тот поднес руку к эфесу своей сабли, произнес:
— Прошу вас на одно слово, господин Бийо; мне нужно с вами поговорить.
Бийо — а это был именно он — вскрикнул от изумления, потом смертельно побледнел и замер на мгновение в нерешительности; резким движением он убрал в ножны наполовину обнаженную саблю и ответил:
— Хорошо! Мне тоже нужно с вами поговорить, господин де Шарни!
Он торопливо подошел к двери.
— Граждане! — обратился он к толпе. — Оставьте нас, пожалуйста. Мне надо переговорить с этим офицером; но можете быть спокойны, — прибавил он тихо, — ни волк, ни волчица, ни волчата от нас не уйдут. Я здесь, я за них в ответе!
Нападавшие попятились, освобождая помещение, как будто этот человек, совершенно незнакомый им, так же как королю, королеве и их свите — за исключением Шарни, — имел отныне право им приказывать.
Кроме того, каждому из них хотелось поделиться с оставшимися на улице товарищами увиденным и услышанным в доме и посоветовать патриотам быть как никогда начеку.
Тем временем Шарни шепнул королеве:
— Господин де Ромёф вам предан, ваше величество; оставляю вас с ним, попытайтесь склонить его, насколько возможно, на нашу сторону.
Это было тем легче сделать, что, выйдя в соседнюю комнату, Шарни затворил дверь и заслонил ее собой от всех, в том числе и от Бийо.
"Графиня де Шарни" ("La comtesse de Shamy") завершает серию романов "Записки врача". По первоначальному замыслу автора события, о которых повествует книга, должны были войти в "Анж Питу", предыдущий роман серии, но его публикация, как это объяснено в авторском предисловии к "Графине де Шарни", была прервана в связи с изменениями в издательской конъюнктуре, и не напечатанные тогда главы были включены в этот заключительный роман.
Время его действия: 6 октября 1789 г. — февраль 1794 г.
Первое издание во Франции: Paris, Cadot, 8vo, 19 v., 1852–1855.
В настоящем Собрании публикуется перевод Т.Сикачевой (1992), сверенный Г.Адлером с изданием: Paris, Robert Laffont, 1990. При составлении комментариев учтены примечания в этом издании, подготовленном К. Шоппом (С. Schopp).
5… после заключительного отрывка романа "Анж Питу", печатавше гося в газете "Пресса"… — Этот роман печатался в "Прессе" с 17.12.1850 по 26.06.1851.
"Пресса" ("La Presse") — французская ежедневная газета; выходила в Париже в 1836–1929 гг.; в 30—50-х гг. XIX в. придерживалась республиканского направления; пользовалась большой популярностью благодаря публикациям в ней романов-фельетонов.
"Читальный зал" — система общественных читален, появившихся во Франции еще в середине XVIII в. и достигших наибольшего распространения в начале 30 гг. XIX в.; эти читальни располагали новейшими журналами и отдельными литературными изданиями, предоставляемыми абонентам за небольшую плату, и одновременно издавали книги, обычно большого формата, специально для собственного пользования.
… когда король и королева собираются покинуть Версаль и отправиться в Париж… — Королевская семья вынуждена была оставить Версаль по требованию беднейшего населения столицы. 5 октября 1789 г. многотысячная толпа парижан, главным образом женщин, доведенная до отчаяния тяжелым положением с продовольствием в городе, двинулась на Версаль, требуя хлеба. 6 октября народ ворвался во дворец и заставил короля с семьей переехать в Париж. Эти события подробно описаны Дюма в романе "Анж Питу" (II, 21–29).
Лафайет, Мари Жозеф Поль, маркиз де (1757–1834) — французский военачальник и политический деятель; сражался на стороне американских колоний Англии в Войне за независимость (1775–1783); участник Французской революции; сторонник конституционной монархии, после свержения которой пытался поднять свои войска в защиту короля, однако потерпел неудачу и эмигрировал.
Мирабо, Оноре Габриель Рикети, граф де (1749–1791) — деятель Французской революции, депутат от третьего сословия, один из лидеров Генеральных штатов и Учредительного собрания, сторонник конституционной монархии; незадолго до смерти тайно перешел на сторону двора; в представительных собраниях времен Революции стяжал себе славу превосходного оратора; пользовался огромной популярностью.
Виллер-Котре — небольшой город к северо-востоку от Парижа (родина А. Дюма).
Пислё — селение к юго-западу от Виллер-Котре.
… не пожелает стать конституционным священником и предпочтет скорее претерпеть гонения, нежели принести клятву Революции. — В июле-ноябре 1790 г. во Франции была проведена церковная реформа, вследствие которой французская католическая церковь выходила из-под подчинения папе римскому и попадала под контроль правительства, а земли ее конфисковывались; священники должны были получать жалованье от государства и избираться верующими; у них были отняты функции регистрации актов гражданского состояния. В стране была установлена полная свобода вероисповедования. Все служители культа должны были присягнуть на верность конституции, неприсягнувшие священники лишались права служить и подвергались преследованиям. Церковная реформа и решение о присяге вызвали раскол среди французского духовенства и усилили контрреволюционную агитацию церковников.
… Сфинксом, улегшимся… посреди фиванской дороги и предлагавшим беотийским путникам неразрешимую загадку. — В древнегреческой мифологии Сфинкс — крылатое чудовище с головой женщины и телом льва. Сфинкс жил на скале около Фив, главного города области Беотия в Средней Греции, и предлагал людям загадку, а не разгадавших ее убивал.
"Парижские тайны" — роман Э.Сю, посвященный описанию "дна" Парижа и разоблачающий бедствия, бесправие народа и эгоизм богачей; вызвал большой резонанс во всех слоях французского общества; печатался в "Газете дебатов" с 22.06.1842 по 15.10.1843. "Газета дебатов" (точнее: "Газета политических и литературных дебатов" — "Journal des Debates politiques et litteraires") — французская ежедневная газета; выходила в Париже в 1789–1944 гг.; в 30—50-х гг. XIX в. — орган сторонников династии Орлеанов, правившей во Франции в 1830–1848 гг.
Сю, Эжен (настоящее имя — Мари Жозеф; 1804–1857) — французский писатель, по образованию врач; автор авантюрных романов; за критику современного ему общества подвергался преследованию властей.
"Главная исповедь" ("Confession generale") — одно из самых значительных произведений Ф.Сулье; печаталось в "Конституционалисте" (см. примеч. кс. 11) в 1840 г.
Сулье, Мельхиор Фредерик (1800–1847) — французский романист и драматург, представитель демократического крыла романтизма; в своих произведениях бичевал пороки современного ему общества; автор многочисленных романов; основоположник жанра романа-фельетона (то есть печатавшегося в прессе по частям, с продолжением), в чем был предшественником Дюма.
"Мопра" — социальный роман Жорж Санд, в котором проповедуются идеи нового общественного строя; печатался в "Обозрении Старого и Нового света" с 01.04.1836 по 01.06.1836.
"Обозрение Старого и Нового света" ("Revue des Deux Mondes") — французский журнал, основанный в 1829 г.; в 30-х гг. XIX в. поддерживал орлеанистов; в это время в нем сотрудничали многие известные литераторы.
Жорж Санд (настоящее имя — Аврора Дюпен, по мужу Дюде-ван; 1804–1876) — французская писательница-романистка; развивала в своих произведениях идеи свободы личности и демократии.
"Монте-Кристо" — печатался в "Газете дебатов" с 25.08.1844 по 15.07.1846.
"Шевалье де Мезон-Руж" — печатался в "Мирной демократии" с 21.05.1845 по 12.01.1846.
"Мирная демократия" ("La Democratic pacifique") — ежедневная газета французских социалистов-утопистов; выходила в Париже в 1843–1851 гг.
"Женская война" — печаталась в "Отчизне" с 02.01.1845 по 01.06.1845. "Отчизна" ("La Patrie") — французская монархическая газета; выходила в Париже ежедневно с 1841 г.
7 Бертен, Луи Мари Арман (1801–1854) — французский журналист, сторонник династии Орлеанов.
Верон, Луи Дезире (1798–1867) — французский публицист и политический деятель, по образованию медик; основатель и владелец нескольких газет; неоднократно менял свои политические симпатии; оставил интересные мемуары.
Шамболь, Франсуа Адольф (1802–1883) — французский журналист и политический деятель, примыкал к консерваторам; во время революции 1848 г. депутат Учредительного и Законодательного собраний; стоял во главе нескольких газет; в 1852 г. отошел от политической и журналистской деятельности.
Мертвое море — бессточное озеро на границе между современными Израилем и Иорданией; свое название получило из-за очень большой концентрации солей в нем и почти полного отсутствия в его воде органической жизни.
Тьер, Адольф (1797–1877) — французский государственный деятель и историк, сторонник конституционной монархии; глава правительства (1836 и 1840); глава исполнительной власти (1871); президент Французской республики (1871–1873); жестоко подавлял революционное движение. Тьер — автор "Истории Французской революции" (1823–1827) и "Истории Консульства и Империи" (1845–1869), многотомных трудов, в которых защищал Революцию от нападок реакции и прославлял Наполеона; один из создателей теории классовой борьбы.
Гизо, Франсуа Пьер Гийом (1787–1874) — французский государственный деятель и крупный историк; в начале своей деятельности сторонник конституционной монархии и либерал, затем — реакционер; в 1840–1848 гг. — глава правительства; позднее политической роли не играл. Гизо — автор большого количества трудов (главным образом по истории Франции и Англии); один из создателей теории классовой борьбы (в конце своей научной деятельности отступил от этой теории).
Барро, Одилон (1791–1873) — французский государственный деятель, монархист; в 30—40-х гг. возглавлял либеральную оппозицию Июльской монархии; в 1848–1849 гг. глава правительства, опиравшегося на блок монархических партий; после отставки активной политической роли не играл.
Берье, Пьер Антуан (1790–1868) — французский адвокат и политический деятель, сторонник монархии Бурбонов; знаток права и блестящий оратор; как юрист прославился своими выступлениями на процессах в защиту свободы печати и религиозных организаций, а также права создания рабочих союзов.
Моле, Луи Матьё, граф (1781–1855) — французский государственный деятель; в начале XIX в. чиновник Империи, после ее падения перешел на службу к Бурбонам; затем сторонник династии Орлеанов, глава правительства в 1836—1837, 1837–1839 гг.
Дюшатель, Шарль Мари Танеги, граф де (1807–1867) — французский государственный деятель, сторонник династии Орлеанов; в 1830–1848 гг. занимал ряд важных постов; автор теоретических работ по вопросам экономики и социальной политики.
8… эти обеды назвали "реформистскими банкетами". — Банкетная кампания (привычная легальная форма политической борьбы во Франции первой половины XIX в.) июля — декабря 1847 г. была начата умеренными лидерами оппозиции во главе с Барро под лозунгом требования избирательной реформы. Однако затем большинство банкетов проводилось под руководством демократов и республиканцев с участием рабочих; на них выдвигались требования народного суверенитета и социальных реформ. Банкетная кампания 1847–1848 гг. свидетельствовала о кризисе Июльской монархии Орлеанов, выражавшей интересы банкирских кругов, и была кануном Февральской революции 1848 года, когда эта монархия была свергнута.
… В Париже жил тогда один человек… — Ниже Дюма коротко излагает основные этапы карьеры Луи Филиппа, короля Франции в 1830–1848 гг. Луи Филипп (1773–1850) принадлежал к боковой ветви династии Бурбонов — дому Орлеанов и, следовательно, был принцем королевской крови; во время Революции он вместе со всем своим семейством демонстративно перешел на ее сторону и отказался от своего титула герцога Шартрского; в чине генерал-лейтенанта в 1792–1793 гг. с отличием принимал участие в войне с первой контрреволюционной коалицией европейских держав, но затем эмигрировал в Швейцарию, где жил уроками географии и математики, путешествовал по Скандинавии и Америке; в 1800 г. изъявил верность законной династии и примирился с ней, но полным доверием роялистов не пользовался и после падения Наполе23-685 она получил разрешение вернуться во Францию только в 1817 г. Перед этим ему были возвращены громадные богатства семьи, конфискованные во время Революции. В период режима реставрации Бурбонов (1815–1830) он находился в умеренной оппозиции их реакционной политике. Связи с оппозицией и финансовыми кругами обеспечили ему после Июльской революции 1830 года, свергшей династию Бурбонов, избрание на престол под именем Луи Филиппа, короля французов.
… женившись на дочери сицилийского короля… — Луи Филипп в 1809 г., находясь в эмиграции в Сицилии, женился на принцессе Марии Амелии (1782–1866), дочери Фердинанда (Фернандо; 1751–1825), с 1759 г. короля Сицилии (под именем Фердинанда III) и Неаполя (под именем Фердинанда ГУ), который в то время был изгнан Наполеоном из своих неаполитанских владений и сохранил лишь владения в Сицилии; женой Фердинанда была эрцгерцогиня Австрийская Мария Каролина, сестра Марии Антуанетты. После падения Наполеона Фердинанд в 1815 г. вернул себе Неаполь и принял титул короля Соединенного королевства Обеих Сицилий под именем Фердинанда I.
Карл (1757–1836) — король Франции в 1824–1830 гг., последний из династии Бурбонов, младший брат Людовика XVI и Людовика XVIII; до вступления на престол носил титул графа д’Артуа; во время Революции и империи Наполеона вождь контрреволюционной эмиграции; был свергнут Июльской революцией 1830 года и умер в изгнании.
… ангел поверг Иакова… — Библейская легенда рассказывает, как прародитель народа израильского Иаков целую ночь боролся с Богом, но не устрашился и устоял против него, хотя и повредил себе бедро (Бытие, 32: 24–29).
… "Грехи отцов падут на головы детей их до третьего и четвертого колена"… — Дюма здесь излагает смысл одного из речений Бога к пророку Моисею: "Господь долготерпелив и многомилостив [и истинен], прощающий беззакония и преступления [и грехи], и не оставляющий без наказания, но наказывающий беззаконие отцов в детях до третьего и четвертого рода" (Числа, 14: 18).
Ламартин, Альфонс Мари Луи де Прат де (1790–1869) — французский поэт-романтик, историк, публицист и политический деятель, республиканец; в 1848 г. министр иностранных дел Второй французской республики.
Ледрю-Роллен, Александр Огюст (1807–1874) — французский публицист и политический деятель, один из лидеров мелкобуржуазной демократии и оппозиции монархии Луи Филиппа; в 1848–1849 гг. во время Февральской революции и Второй республики — депутат Учредительного и Законодательного собраний; летом 1849 г. после разгона демократической демонстрации в Париже эмигрировал и значительной политической роли более не играл.
Кавеньяк, Луи Эжен (1802–1857) — французский генерал и политический деятель, республиканец; принимал участие в завоевании Алжира, отличившись при этом большой жестокостью; в июне — декабре 1848 г. глава исполнительной власти, зверски подавивший июньское восстание рабочих Парижа; после государственного переворота, осуществленного Луи Наполеоном в 1851 г., был выслан из Франции.
Принц Луи Наполеон — Луи Наполеон Бонапарт (1808–1873), племянник императора Наполеона I (третий сын его брата Луи Бонапарта и Гортензии де Богарне); считался бонапартистами законным претендентом на престол; в 1836 и 1840 гг. предпринимал попытки захватить власть во Франции; в конце 1848 г. был избран президентом Второй французской республики; 2 декабря 1851 г. совершил государственный переворот и установил режим личной власти; ровно через год провозгласил себя императором под именем Наполеона III; проводил агрессивную и авантюристическую внешнюю политику; в сентябре 1870 г. после первых поражений во Франко-прусской войне 1870–1871 гг. был свергнут с престола; умер в эмиграции.
9… с шарфом народного представителя. — Начиная примерно с XVII в. шарф национальных цветов (при монархии Бурбонов — белый) был во Франции знаком офицерского чина и какой-либо пожалованной или выборной должности; чиновниками носился в виде пояса или через плечо при исполнении служебных обязанностей и в торжественных случаях. В данном случае этот шарф депутата Национального собрания был бело-сине-красный — цветов, установленных Революцией.
… Хотел бы я назвать этого человека, да забыл его имя. — Это Анри Леон Камюза де Риансей (1816–1870) — адвокат, публицист и политический деятель, монархист и клерикал; депутат Законодательного собрания Второй республики; во время переворота, осуществленного Луи Бонапартом, был арестован, но вскоре освобожден; отличался необыкновенной трудоспособностью — был автором многочисленных исторических работ и политических брошюр.
… Париж только что избрал своим представителем одного из авторов романов-фельетонов. — 28 апреля 1850 г. на частичных выборах в Париже в Законодательное собрание взамен выбывшего кандидата был избран Э.Сю.
Гюго, Виктор Мари (1802–1885) — знаменитый французский поэт, драматург и романист демократического направления; имел титул виконта и в этом качестве при Июльской монархии в 1845—
1848 гг. был членом Палаты пэров, где выступал как либерал; при Второй республике в 1849 г. был избран членом Законодательного собрания; после переворота 1851 г. жил до 1870 г. в эмиграции.
Пиа, Феликс (1810–1889) — французский драматург, журналист и политический деятель демократического направления; в 1848—
1849 гг. во время Второй республики один из лидеров демократов в Учредительном и Законодательном собраниях; член Парижской Коммуны 1871 г., после разгрома ее был приговорен к смертной казни; в 1849–1869 и в 1871–1880 гг. жил в эмиграции.
Кине, Эдгар (1803–1875) — французский поэт, историк, философ и политический деятель; во время Второй республики член Учреди23* тельного и Законодательного собраний (1848–1849); после переворота 1851 г. жил до 1870 г. в эмиграции; автор труда о Великой французской революции (1865).
Эскирос, Анри Франсуа Альфонс (1814–1876) — французский поэт, романист и политический деятель радикального направления; с 1849 г. депутат Законодательного собрания; после переворота 1851 г. жил до 1869 г. в изгнании; в 1871 г. депутат Национального собрания; с 1875 г. — пожизненный сенатор.
Равальяк, Франсуа (1578–1610) — фанатик-католик, убивший в 1610 г. короля Генриха IV.
Генрих /К(1553–1610) — король Франции с 1589 г.
Людовик XIII (1601–1643) — король Франции с 1610 г.
Маршал дАнкр — Кончино Кончини (1575–1617), фаворит королевы Марии Медичи, матери Людовика XIII; был убит по приказанию короля.
Людовик XIV{1638–1715) — король Франции с 1643 г., сын Людовика XIII; его царствование — время наибольшего расцвета французского абсолютизма.
Фуке, Никола, виконт де Мелён и де Во, маркиз де Бель-Иль (1615–1680) — французский государственный деятель и дипломат; первоначально провинциальный интендант; с 1650 г. — генеральный прокурор Парижского парламента; в 1653–1661 гг. суперинтендант (главноуправляющий) финансов. Его управление сопровождалось большими злоупотреблениями и хищениями государственных средств. В 1661 г. Фуке был арестован и присужден парламентом к изгнанию, однако Людовик XIV, не удовлетворенный этим решением, приговорил его к пожизненному заключению. Фуке известен своим покровительством деятелям искусства.
Дамьен, Робер Франсуа (1714–1757) — покушался на жизнь Людовика XV, нанеся ему удар ножом; был казнен.
Людовик XV (П\Ъ—1774) — король Франции с 1715 г.
Лувель, Луи Пьер (1783–1820) — французский рабочий-седельник; 13 февраля 1820 г., желая положить конец династии Бурбонов, совершил покушение на герцога Беррийского, нанеся ему смертельный удар ножом.
Беррийский, Шарль Фердинан, герцог (1778–1820) — французский принц, второй сын графа д’Артуа. На нем были сосредоточены надежды роялистов на продолжение рода Бурбонов, так как его дядя король Людовик XVIII и старший брат герцог Ангулемский не имели детей.
Фиески, Джузеппе (1790–1836) — корсиканский авантюрист, бывший солдат, преступник и полицейский агент; 28 июля 1836 г. во время смотра национальной гвардии совершил покушение на Луи Филиппа выстрелом из "адской машины", состоявшей из 24 соединенных ружейных стволов. Это привело к большому числу жертв, но король отделался царапиной. Мотивы преступления остались невыясненными. Арестованный Фиески выдал несколько республиканцев; их судили и казнили вместе с ним, хотя свое участие в покушении они категорически отрицали. Покушение Фиески послужило поводом для принятия законов, стесняющих свободу печати и ужесточающих судебную процедуру.
Прален, Шарль Лор Юг Теобальд, герцог де Шуазёль (1805–1847) — представитель одного из наиболее знатных старинных аристократических семейств Франции; в 1847 г., сблизившись с гувернанткой своих детей, убил свою жену Розальбу Фанни Себастиани, принесшую ему в приданое огромное состояние. Герцог обратился к Палате пэров, членом которой был, с просьбой избавить его от обычного суда; пока это прошение рассматривалось, покончил жизнь самоубийством. Дело Пралена, в котором оказались замешаны лица, занимающие высокое положение, было одним из многочисленных скандалов, потрясших Июльскую монархию, и вызвало большой резонанс во французском обществе.
Гербовый сбор — вид пошлины, собираемой государством при оформлении гражданско-правовых сделок и документов; взимается путем продажи для них специальной бумаги с государственным гербом (отсюда его название) или прикрепления на документ государственной гербовой марки. Такой сбор, установленный во Франции законом от 23 июля 1850 г. за выдачу разрешения для издания газет и особо за право публикации в них литературных произведений, в русской литературе называется также штемпельным.
Золотой век — выражение из поэмы "Труды и дни" древнегреческого поэта Гесиода (VIII–VII вв. до н. э.) в описании глубокой древности, когда "люди жили, подобно богам, без забот". В переносном смысле — счастливая пора, беспечная жизнь.
Фуа, Максимилиан Себастьен (1775–1825) — французский генерал и политический деятель; участник революционных и наполеоновских войн; с 1819 г. депутат, постоянно выступавший в защиту демократических принципов.
10… Она там же, где старая луна поэта Вийона… — Франсуа Вийон (настоящая фамилия — Монкорбье или де Лож; 1431/1432 — после 1464) — французский поэт, представитель Раннего Возрождения; окончил Парижский университет, имел ученую степень, но вел беспорядочный образ жизни, был связан с уголовным миром и даже был приговорен к повешению, но помилован и через некоторое время пропал без вести; в своих стихах, проникнутых сочувствием к простому люду, сатирически изобразил типы приходящего в упадок феодального общества.
Мери, Жозеф (1798–1866) — французский литератор, поэт, драматург и романист, друг Дюма; в 20-х гг. XIX в. — автор популярных политических сатирических произведений; был близок к бонапартистам.
11 "Конституционалист" ("Le Constitutionnel") — французская ежедневная газета, выходившая в Париже с 1815 г.; в период Июльской монархии поддерживала правительство; во время революции 1848 года — орган ее противников.
Пале-Рояль ("Королевский дворец") — построен в Париже в 1629–1639 гг. первым министром кардиналом Ришелье (1585–1642) и завещан им Людовику XIII; с 60-х гг. XVII в. перешел во владение Орлеанского дома. В конце XVIII в. с трех сторон сада дворца были построены флигели, где разместились модные рестораны, кафе, магазины и мастерские. С этого времени дворцовый сад и эти пристройки стали одним из центров общественной жизни Парижа.
Жирарден, Эмиль де (1806–1881) — французский публицист и политический деятель; в 30—60-х гг. XIX в. (с перерывами) был редактором газеты "Пресса", где печатались многие романы Дюма; в политике отличался крайней беспринципностью.
… были мои "Мемуары"… — Воспоминания Дюма "Мои мемуары" были опубликованы в газете "Пресса" (16.12.1851 — 26.10.1853; 10.11.1853; 12.05.1855) и вышли отдельным изданием в 22 томах в издательстве Кадо в Париже в 1852–1854 гг.
Павел /(1754–1801) — российский император с 1796 г., сын Екатерины II; в 1798–1799 гг. принял участие во второй антифранцузской коалиции, но в 1800 г. заключил союз с Бонапартом; был задушен офицерами-заговорщиками, так как его внутренняя политика, самодурство, насаждение в армии прусских порядков и внешнеполитический курс (примирение с Францией и конфронтация с Англией) вызвали недовольство российского дворянства.
12… благодаря "Мушкетерам", которых вы дважды считали погибшими, но которые оба раза оживали… — Намек на продолжения романа "Три мушкетера": "Двадцать лет спустя" и "Виконт де Бражелон".
13 Севрский мост — пересекает Сену близ селения Севр у юго-западной окраины Парижа по пути от столицы к Версалю.
… Вот эти строки… — См. роман "Анж Питу" (II, 26).
Национальное собрание — высшее представительное законодательное учреждение Франции, провозглашенное 17 июня 1789 г. депутатами третьего сословия (буржуа, лицами свободных профессий, ремесленниками и крестьянами) в Генеральных штатах, созванных 5 мая; с 9 июля 1789 г. объявило себя Национальным учредительным собранием; ставило своей задачей выработать конституционные основы нового общественного строя. Руководящая роль в Собрании принадлежала высшим слоям буржуазии и присоединившемуся к ней либеральному дворянству. Собрание приняло в 1791 г. конституцию страны (правда, на основе имущественного ценза лишавшую большинство населения избирательных прав), ликвидировало феодальные повинности, связанные с личной зависимостью крестьян, отменило дворянство и наследственные титулы, установило новое административное устройство, объявило земли духовенства национальным имуществом и начало их распродажу; своим торговым и промышленным законодательством обеспечило экономические интересы буржуазии; запретило стачки и объединение рабочих в союзы, установив за них суровые наказания.
… Мы назвали трех таких неведомых личностей в книге, откуда позаимствовали только что процитированные строки. — В романе "Анж Питу" такими людьми названы:
Жан Поль Марат (1743–1793) — французский естествоиспытатель, философ и публицист, по профессии врач, по происхождению швейцарец; виднейший деятель Революции, один из вождей левой буржуазно-демократической группировки якобинцев; выступал в защиту интересов широких народных масс; убит контрреволюционерами.
Клод Реми Бюирет де Верьер (ок. 1751 — ок. 1827) — землевладелец из Северо-Восточной Франции; в начале Революции — юрист в Париже; сторонник Марата, активный член революционных клубов, участник событий 5–6 октября 1791 г. в Версале.
Арман де Виньеро дю Плесси-Ришелье, герцог д’Эгильон (1750–1800) — депутат Учредительного собрания, примкнувший к буржуазии; сторонник отмены феодальных привилегий, но вместе с тем и сохранения монархии; с 1792 г. — эмигрант.
… действующее лицо, еще не названное нами… — Речь идет о главном герое романов серии "Записки врача", знаменитом авантюристе XVIII в., одном из лидеров европейского масонства, чародее-шар-латане графе Алессандро Калиостро (1743–1795). Дюма чрезвычайно идеализирует в своих произведениях этого человека, приписывая ему стремление к всеобщему равенству и отводя ему роль тайного организатора Французской революции.
Уланы — вид легкой кавалерии, вооруженный пиками; впервые появились в XIII–XIV вв. в монголо-татарском войске, а затем в XVI в. — в Литве и Польше, в XVIII в. — в армиях Австрии и Пруссии.
Уланы носили особые головные уборы: на конической шапке, непосредственно покрывавшей голову, была укреплена основанием вверх трех- или четырехугольная пирамидка, иногда увенчанная небольшим султаном.
… в дни восстания — а нам, слава Богу, довелось явиться их свидетелями… — Из многочисленных революционных событий, происходивших при жизни Дюма ко времени написания "Графини де Шарни", здесь, вероятно, имеются в виду те, где он принимал личное участие. Это Июльская революция 1830 года, в ходе которой после ожесточенных баррикадных боев была окончательно свергнута монархия Бурбонов и установлена монархия Орлеанов; республиканское восстание 5–6 июня 1832 г., приуроченное к похоронам видного деятеля Великой французской революции генерала Ж. М. Ламарка (1770–1832) и подавленное войсками и национальной гвардией после уличных боев в центре Парижа; революция 22–24 февраля 1848 г., свергшая монархию Орлеанов и сопровождавшаяся боями восставших с правительственными войсками.
… королева отправилась в Париж вместе с королем и дофином… — Королева — Мария Антуанетта (1755–1793), королева Франции в 1774–1792 гг.; жена (с 1770 г.) Людовика XVI; во время Революции была вдохновительницей реакции; казнена после падения монархии.
Король — Людовик XVI (1754–1793), король Франции в 1774–1792 гг.; казнен во время Революции.
Дофин — Луи Шарль (1785–1795), сын Марии Антуанетты и Людовика XVI; после казни отца роялисты считали его законным королем Людовиком XVII. По официальному сообщению, он умер во время Революции в тюрьме. Однако существует версия, что сообщение о его смерти было ложным или ошибочным, а сам он каким-то образом спасся, много лет прожил под чужим именем в Германии, Франции и других странах, не предъявив своих прав на престол, и умер в середине XIX в.
Тюильрийский дворец (Тюильри) — королевский дворец в Париже на берегу Сены, примыкавший к дворцу Лувр; построен во второй половине XVI в. на месте находившихся здесь черепичных (или кирпичных) заводов, с чем и связано его название (tuilerie — "черепичный завод"); с октября 1789 г. главная резиденция французских монархов; в 1871 г. уничтожен пожаром.
… и Булочник, и Булочница, и Пекаренок… — Прозвища, которые парижское простонародье дало Людовику XVI, его жене и сыну, обвиняя их в недостатке хлеба в столице.
15… показался человек… занимавшийся сходным ремеслом. — Франсуа Гамен (1751–1795), слесарь, обучавший Людовика XVI своему ремеслу и сделавший по его заказу в спальне короля в Тюильри секретное хранилище для бумаг; он подозревал королеву в попытке его отравить и в ноябре 1792 г. во время процесса короля донес об этом сейфе из мести. Найденные там документы (планы противостояния Революции и переписка с иностранными дворами и эмигрантами) оказались среди главных материалов для обвинения и смертного приговора королю. В 1794 г. Конвент назначил Гамену пенсию как "жертве тирании".
Во время реставрации монархии Бурбонов, то есть после 1815 г., все подлинные документы по делу Гамена были уничтожены, и историкам об этом событии известно только по свидетельствам очевидцев.
Согласно некоторым мемуарам и исследованиям, указанное Гаменом хранилище, вошедшее в историю под названием "железного шкафа", представляло собой небольшое (примерно 60 см в глубину и около 40 см в диаметре) неправильной формы углубление в стене, закрытое небольшой железной запирающейся на ключ дверцей, которую, наверное, и делал Гамен. Сверху дверца была прикрыта сдвигающейся деревянной панелью.
Цех — так в средние века называлось объединение городских ремесленников одной или нескольких родственных специальностей для защиты от посягательств властей и для сохранения монополии на производство и сбыт своей продукции. Цехи играли большую роль в политической жизни средневековых городов. Их порядки и положение способствовали в некоторых обстоятельствах возникновению между их членами своего рода корпоративной солидарности. Однако полноправными членами цехов были только так называемые мастера — владельцы мастерских и инструмента, с которым работали подмастерья и ученики.
16 Бургундское — общее название группы вин, производимых в Бургундии, исторической провинции в Восточной Франции; многие из них пользуются мировой известностью.
Рыночные торговки — отличались во время Революции чрезвычайной политической активностью; по родам торговли были объединены в корпорации, игравшие большую роль в жизни Парижа.
Национальная гвардия — вооруженная сила Французской революции, ополчение граждан, начавшее формироваться по всей стране после взятия Бастилии; была по существу буржуазной милицией, преданной интересам имущих слоев третьего сословия; включала в себя преимущественно выходцев из состоятельных слоев населения, поскольку специально установленная форма и оружие должны были приобретаться гвардейцами за свой счет; во время Революции участвовала в обороне страны от внешнего врага, подавлении контрреволюционных мятежей, но также использовалась и против выступлений народных масс.
… У меня жена и дети… — Неточность Дюма: у Гамена детей не было.
Экю — старинная французская монета; до 1601 г. чеканилась из золота, с 1641 г. — из серебра и стоила 3 ливра; с начала XVIII в. в обращении также находились экю, стоившие 6 ливров.
18 Шпон — тонкие листы древесины, употребляемые для покрытия каких-либо поверхностей и в производстве фанеры.
Линия — единица измерения малых длин до введения метрических мер; во Франции равнялась 2,2558 мм.
Луидор (или луи, "золотой Людовика") — чеканившаяся с 1640 г. французская золотая монета крупного достоинства; стоила 20, а с начала XVIII в. — 24 ливра; в обращении также находились луидоры двойного номинала, называвшиеся дублонами. В 1795 г. луидор был заменен двадцати- и сорокафранковыми монетами.
19… бульвары… начиная от кафе Сент-Оноре и до самой Бастилии. — Имеются в виду Большие бульвары, кольцевая магистраль Парижа, проложенная на месте снесенных во второй половине XVII в. старых крепостных стен. Улица Сент-Оноре, на которой или около которой находится, судя по названию, упомянутое кафе, выходит к западному участку Бульваров. Королевская крепость-тюрьма Бастилия, взятая восставшим народом 14 июля 1789 г. и затем разрушенная, помещалась у их противоположной, восточной стороны.
Версаль — город у юго-западных окраин Парижа; прилегает к грандиозному дворцово-парковому ансамблю, возведенному в основном во второй половине XVII в. и бывшему до Революции главной резиденцией французских королей.
Метр (мэтр) — учитель, наставник; обращение во Франции к деятелям искусства, адвокатам и вообще выдающимся лицам; иногда имеет иронический оттенок.
20 Святой Элигий (Элуа; ок. 588–659) — епископ города Нуайон в Северной Франции, ювелир и казначей франкских королей, славился высочайшим мастерством; небесный покровитель золотых и железных дел мастеров.
21 Людовик IX Святой (1215–1270) — один из самых почитаемых королей во Франции, правил с 1226 г.; отдаленный предок Людовика XVI.
22 Неккер, Жак (1732–1804) — французский государственный деятель, родом из Швейцарии; глава финансового ведомства в 1776–1781, 1788–1789 и 1789–1790 гг.; пытался укрепить положение монархии и предотвратить революцию с помощью частичных реформ. Отставка Неккера 11 июля 1789 г. привела к волнениям в Париже, предшествовавшим восстанию 14 июля и взятию Бастилии.
… из-за этого вранья, этих детских сказочек. — Здесь намек на доклад "Отчет г-на Неккера королю, представленный в январе 1781 года" ("Compte rendu presente au roi") о своем управлении финансами, поданный Людовику XVI. В этом докладе было обрисовано бедственное финансовое положение Франции и предлагалось в качестве средства укрепления монархии изменить государственную финансовую политику и провести ряд реформ в интересах капиталистического развития страны. Доклад вызвал сильное возмущение в кругах придворной и высшей администрации, которые усмотрели в них покушение на свои привилегии, объявили материалы и выводы Неккера лживыми и добились увольнения их автора.
Так, первый министр граф де Морепа (1701–1781), ранее поддерживавший Неккера, назвал его доклад "детской сказкой" (conte bleu) — сказки в то время обычно выпускались в голубых (bleus) обложках.
В данном случае Дюма устами Гамена, который в оригинале называет доклады Неккера "голубыми отчетами" (comptes bleus), обыгрывает звуковое созвучие в произношении слов compte — "отчет", "доклад" и conte — "сказка", а также намекает на оценку этого доклада Морепа.
… кормильца французской нации. — Речь идет, вероятно, о пожертвованиях, которые Людовик XVI несколько раз производил из личных средств в пользу беднейшего населения Парижа.
Крёз (595–546 до н. э.) — царь Лидии, государства в Малой Азии, с 560 г. до н. э.; славился своим богатством.
В переносном смысле — очень богатый человек.
Иов — персонаж библейской книги Иова, великий праведник; Бог, чтобы испытать его, разрешил дьяволу ввергнуть Иова во все жизненные несчастья и лишить всех богатств; однако тот сохранил веру и был за это вознагражден.
Су — французская мелкая медная (а иногда и железная) монета, двадцатая часть франка.
Куаньи, Мари Франсуа Анри де Франкето, граф, затем герцог де (1737–1821) — французский военачальник, маршал Франции, один из самых преданных Марии Антуанетте придворных.
Водрёй, Жозеф Гиацинт Франсуа граф де (1740–1817) — придворный Марии Антуанетты, принимавший активное участие в дворцовых интригах.
Полиньяки — французский аристократический род, близкий ко двору; в конце XVIII в. некоторые его представители входили в интимный кружок Марии Антуанетты и значительно обогатились за счет казны.
Полиньяк, Иоланда Мартина Габриель де Поластрон, герцогиня де (1749–1793) — воспитательница детей Марии Антуанетты и ее близкая подруга; имела на королеву большое влияние и даже обвинялась в противоестественных отношениях с ней; принимала большое участие в придворных интригах и расхищении казны; в начале Революции эмигрировала и умерла за границей.
… дала госпоже де Полиньяк приданое… для новорожденного… — По-видимому, этот новорожденный — будущий граф и римский князь Жюль Огюст Арман Мари де Полиньяк (1780–1847), французский государственный деятель и дипломат, сторонник королевского абсолютизма, крестный сын Марии Антуанетты, участник заговора против Наполеона I в 1804 г.; в 1829–1830 гг. глава правительства, политика которого была одной из главных причин Июльской революции и падения Бурбонов; автор нескольких политических сочинений.
23 Байи, Жан Сильвен (1736–1793) — французский литератор и астроном; депутат Генеральных штатов, председатель Учредительного собрания; в 1789–1791 гг. мэр Парижа; принадлежал к умеренному крылу революционеров, сторонник конституционной монархии; был казнен.
Ливр — старинная французская серебряная монета, основная платежная единица страны до Революции, во время которой была заменена почти равным ей по стоимости франком.
Рента — доход с капитала, земли или другого имущества, не требующий от получателя предпринимательской деятельности.
… это случилось на саторийской дороге… — Сатори — равнина к юго-западу от Версаля, место смотров и военных учений.
24 …поить им своих гвардейцев, швейцарцев и солдат Фландрского полка… — Здесь намек на банкет 1 октября 1789 г., устроенный офицерами гвардии в честь прибывшего в Версаль для усиления контрреволюции привилегированного Фландрского полка. Это празднество превратилось в вызывающую роялистскую демонстрацию и стало одной из причин похода на Версаль 5–6 октября (см. "Анж Питу", II, 19–20).
Швейцарцы — здесь: часть французской королевской гвардии; в ней служили наемные швейцарские солдаты.
26 Варикур, Франсуа Риф де (1760–1789) — королевский гвардеец; погиб, защищая покои Марии Антуанетты в Версале во время событий 5–6 октября 1789 г.
Дезют — королевский гвардеец, убитый одновременно с Варикуром.
Леонар — Жан Леонар Отье (ум. в 1819 г.), личный парикмахер Марии Антуанетты, знаменитый мастер дамских причесок; обычно назывался только по имени; в начале 90-х гг. XVIII в. эмигрировал, до 1814 г. работал в России.
27 Дочь короля — принцесса Мария Тереза Шарлотта Французская (1778–1851), более известная в истории как герцогиня Ангулемская; старшая дочь Людовика XVI и Марии Антуанетты; с 1792 г. находилась вместе с родителями в заключении; в 1795 г. была обменена на попавших в австрийский плен французских политических деятелей; в 1799 г. вышла замуж за своего двоюродного брата — герцога Ангулемского, сына графа д’Артуа, и была активной деятельницей роялистского движения; после Июльской революции жила в эмиграции; автор мемуаров о годах Революции.
Граф Прованский, Луи Станислав Ксавье (1755–1824) — внук Людовика XV, брат короля Людовика XVI, будущий король Франции (1814–1815 и 1815–1824) под именем Людовика XVIII.
Мадам Елизавета — Елизавета Французская (1764–1794), младшая сестра Людовика XVI; казнена во время Революции.
Мадам — в королевской Франции титул дочерей короля и жен его братьев.
28 Флессель, Жак де (1721–1789) — крупный французский чиновник, в 1789 г. купеческий старшина Парижа; лживыми обещаниями предоставить народу оружие пытался затормозить восстание 14 июля; после взятия Бастилии был убит.
Фуллон, Жозеф Франсуа (1715–1789) — интендант армии и флота, государственный советник; на своей должности с помощью финансовых операций нажил большое состояние; его ненавидело бедное население Парижа, считая главным виновником голода в столице; в июле 1789 г. инсценировал свои похороны и бежал, но был задержан крестьянами, доставлен в Париж и растерзан толпой 22 июля.
Бертье де Совиньи, Луи (1737–1789) — интендант Парижа, зять Фуллона; вместе со своим тестем участвовал в подготовке попытки бегства короля в июне 1789 г.; хотел бежать, но был задержан в пути, доставлен в столицу и зверски убит 22 июля.
29 Король Римский — Наполеон Франсуа Жозеф Шарль Бонапарт (1811–1832), сын Наполеона I и его второй жены австрийской эрцгерцогини Марии Луизы (1891–1847); при рождении получил титул Римского короля; после отречения Наполеона I бонапартисты считали его законным императором Наполеоном II; в 1814 г. был перевезен в Вену, где, нося титул герцога Рейхштадтского, фактически жил в почетном плену.
Герцог Бордоский, Анри Шарль (1820–1883) — внук короля Карла X, сын герцога Беррийского; после Июльской революции под именем графа Шамбора официальный претендент Бурбонов на французский престол. С его смертью пресеклась королевская ветвь этого дома.
Граф Парижский — Луи Филипп Альбер, герцог Орлеанский, граф Парижский (1838–1894), внук короля Луи Филиппа; после революции 1848 года официальный претендент династии Орлеанов на престол.
30 Тампль (Temple — "Храм") — укрепленный монастырь в северо-восточной части старого Парижа, бывшая резиденция военно-монашеского ордена тамплиеров ("храмовников"); построен в XII в.; в 1792–1793 гг. в его башне был заключен с семьей Людовик XVI.
Консьержери — часть комплекса зданий Дворца правосудия в Париже, замок-резиденция консьержа, главного исполнительного чиновника Парижского парламента; в XVIII–XIX вв. тюрьма, в которой в 1793 г. была заключена Мария Антуанетта.; ныне — музей.
…он остался во Франции… — Граф Прованский бежал из Франции в июне 1791 г.
… граф д ’Артуа покинул родину. — Граф д’Артуа эмигрировал в июле 1789 г., в первые же дни Революции.
31 Бриссак, Луи Эркюль Тимолеон де Коссе, герцог де (1734–1792) — придворный Людовика XV и Людовика XVI, маршал Франции; в мае 1791 г. был назначен командующим конституционной гвардией Людовика XVI; в следующем году был отрешен от должности, арестован и убит толпой при переводе из одной тюрьмы в другую.
32 Колонн, Шарль Александр де (1734–1802) — французский государственный деятель, генеральный контролер (министр) финансов (1783–1787); потворствовал расточительству королевы и ее приближенных; во время Революции один из вождей контрреволюционной эмиграции.
34… оцепенела, словно увидев перед собою голову Медузы… — Медуза —
в древнегреческой мифологии одна из трех горгон, крылатых чудовищ с женскими головами и змеями вместо волос; по преданию, взгляд Медузы был так страшен, что человек, посмотревший ей в лицо, превращался в камень.
Бельвю — селение неподалеку от Версаля; было известно прекрасным замком (ныне разрушен), построенным в 1748 г. для фаворитки Людовика XV маркизы Помпадур.
36… точными копиями тех, которыми Гиберти отделал дверь во флорентийский баптистерий. — Речь идет о баптистерии Санта-Мария дель Фиоре. Санта-Мария дель Фиоре ("Богоматерь цветов") — знаменитый кафедральный собор во Флоренции в Италии, построенный в конце XII — начале XV в. архитекторами Арнольфо ди Камбио (ди Лапо; ок. 1232–1311) и Филиппо Брунеллески (Брунеллеско; 1377–1446). Рядом с собором находится баптистерий Сан-Джованни (святого Иоанна) — специальное здание для совершения крещений, построенное в XI в. Прославленные бронзовые двери баптистерия выполнены итальянскими скульпторами Андреа Пизано (настоящая фамилия — да Понтедера; 1273–1348/1349) и Лоренцо Гиберти (1378–1455). Здесь, вероятно, подразумеваются вторые двери Гиберти, над которыми автор работал больше двадцати лет. Они украшены двадцатью рельефами на евангельские темы.
… Это была Мадонна Рафаэля. — Мадонна — итальянское именование Божьей Матери, Богородицы.
Рафаэль Санти (1483–1520) — итальянский художник и архитектор; представитель Высокого Возрождения. Изображение Мадонны является постоянной темой картин Рафаэля.
37 Вашингтон, Джордж (1732–1799) — американский государственный и военный деятель, главнокомандующий в Войне за независимость; первый президент США (1789–1797).
Руссо, Жан Жак (1712–1778) — французский философ, писатель и композитор, сыгравший большую роль в идейной подготовке Великой французской революции.
38… приказа о… заключении без суда и следствия. — В оригинале использован термин "lettre de cachet" (буквально — "записка об упрятывании") — в королевской Франции тайное повеление об аресте за подписью и печатью короля, обычно выдававшееся без имени осужденного лицу, которому поручалось приведение этого приказа в исполнение. На его основании можно было держать человека в тюрьме без суда, следствия и даже без предъявления обвинения. "Lettres de cachet" были одним из самых ненавистных символов королевского деспотизма, а их отмена — одним из первых требований в начале Революции.
Гавр — город в Нормандии в устье реки Сены; служит морским портом Парижа.
Вольтер (настоящее имя — Мари Франсуа Аруэ; 1694–1778) — французский писатель и философ-просветитель; сыграл огромную роль в идейной подготовке Великой французской революции.
Д'Аламбер, Жан Лерон (1717–1783) — французский философ-просветитель, математик и физик.
Дидро, Дени (1713–1784) — французский писатель и философ-материалист; один из основателей и редакторов знаменитого издания "Энциклопедия, или Толковый словарь наук, искусств и ремесел"; автор многих философских трудов и критических очерков о французском искусстве; ему принадлежат также многочисленные художественные произведения (романы, повести, новеллы, драмы) и знаменитая философская повесть "Племянник Рамо".
Мезенций — в древнеиталийской мифологии и эпической поэме Вергилия (Публий Вергилий Марон; 70–19 до н. э.) "Энеида" царь племени этрусков; отличался жестокостью и неуважением к богам.
Фридрих II Великий (1712–1786) — король Пруссии с 1740 г., способный полководец; проводил агрессивную внешнюю политику; при своем деспотическом правлении пытался представить себя королем-философом, заигрывая с представителями Просвещения.
Сен-Жермен, граф (он же Аймар, он же маркиз де Бетмер; 1696–1784) — европейский авантюрист, по происхождению испанец или португалец; алхимик и якобы волшебник; в XVIII в. подвизался при многих европейских дворах.
… Бонифаций Тринадцатый, Климент Восьмой и Борджа способствовали разрушению Церкви. — В данном случае у Дюма явная ошибка: папы Бонифация XIII вообще не существовало. Речь скорее всего идет об антипапе Бенедикте XIII и о преодолении Великого раскола церкви.
Поражение папы Бонифация VIII (Бенедетто Гаэтани; ок. 1235–1303; правил с 1294 г.) в борьбе с французским королем Филиппом IV Красивым (1268–1314; правил с 1285 г.) в 1308 г. вызвало перенос папского престола из Рима в Авиньон, что поставило папство под контроль Франции. Осенью 1376 г. папа Григорий XI (1370–1378) покинул Авиньон и в январе 1377 г. въехал в Рим, пришедший тем временем в полный упадок. Григорий XI умер в марте 1778 г., и на смену ему в апреле 1378 г. был избран новый римский папа Урбан VI (1378–1389). Однако часть церковников, недовольных возвращением престола в Рим, избрали в сентябре 1378 г. в Авиньоне еще одного папу — Климента VII (1378–1394). Так в католической церкви наступил Великий раскол, продолжавшийся около сорока лет. В Риме Урбана VI последовательно сменили Бонифаций IX (1389–1404), Иннокентий VII (1404–1406) и, наконец, Григорий XII (1406–1415). В Авиньоне Климента VII сменил Бенедикт XIII (Педро де Луна; 1324–1423; правил с 1394 г.), которого Дюма по ошибке назвал Бонифацием XIII. Вооруженное противостояние пап привело к тому, что Бенедикт XIII в 1408 г. бежал из Авиньона в Испанию и основал резиденцию в Перпиньяне. На Вселенском соборе 1409 г. в Пизе оба папы были низложены и был избран новый папа — Александр V (1409–1410); резиденцией его стала Болонья. Его преемником был Иоанн ЮСШ (1410–1415) — знаменитый Балтазар Косса. Однако ни Григорий XII, ни Бенедикт XIII не подчинились решению Пизанского собора, и во главе церкви в те годы стояли три папы!
Борьба их, проклинавших и отлучавших друг друга от церкви, наличие нескольких религиозных центров, естественно, ослабляли католицизм материально и морально. Раскол церкви был преодолен на Констанцском соборе (1414–1418). В ходе его был низложен Иоанн XXIII и добровольно отрекся от престола Григорий XII. Бенедикт XIII, продолжавший упорствовать и запершийся в неприступной крепости Пенискола, был отлучен Собором в июле 1417 г. В ноябре этого же года был избран Мартин V (1417–1431), которому удалось восстановить папский авторитет и светскую власть в Риме. Преемником же упрямого старца Бенедикта XIII стал в 1423–1429 гг. в Пенисколе Климент VIII (Жиль Санчес де Муньос; 1380–1446), не имевший уже никакой реальной власти. Борджа — здесь: Александр VI (в миру Родриго Лансоль Борджа; 1431–1503), папа римский с 1492 г.; был известен своими преступлениями и развратным образом жизни.
Иосиф II (1741–1790) — брат Марии Антуанетты; соправитель своей матери императрицы Марии Терезии в 1765–1780 гг.; император Священной Римской империи с 1780 г.; провел в своих владениях ряд реформ, в том числе упразднил монастыри и передал в собственность государства церковные земли.
Кармелитки — монахини женского ответвления монашеского ордена, основанного во Франции в середине XV в. и имевшего очень строгий устав; название получили от горы Кармель (в Палестине), на которой, по преданию, была основана первая община монахов-кармелитов.
Датский король — здесь: Кристиан VII (1749–1808), король Дании и Норвегии с 1766 г.; с 1769 г. страдал неизлечимой психической болезнью, в связи с чем вся государственная власть была сосредоточена в руках его министров.
Струэнсе (Струэнзе), Йохан (Йохан) Фредерик, граф (1737–1772) — датский государственный деятель, по происхождению немец, по образованию медик; с 1768 г. врач короля Кристиана VII; любовник королевы Каролины Матильды; сосредоточил в своих руках с 1769 г. всю полноту власти, пытался провести ряд реформ в духе Просвещения, однако в результате дворцового переворота был отстранен от дел правления и казнен.
Екатерина II Алексеевна (1729–1796) — российская императрица с 1762 г.; пришла к власти в результате дворцового переворота, во время которого был свергнут и убит ее муж император Петр III Федорович (1728–1762); была известна многочисленными любовными похождениями. В годы ее царствования Россия играла ведущую роль в европейской политике, границы государства значительно расширились. Екатерина жестоко преследовала свободомыслие в России (хотя находилась в переписке с прогрессивными философами Запада и выдавала себя за сторонницу Просвещения), активно участвовала в борьбе феодальных монархов против Французской революции.
… что не мешает ей… расчленять Польшу… — Речь идет об уничтожении польского государства — Речи Посполитой — в результате трех разделов ее территории между Австрией, Пруссией и Россией в 1772, 1793 и 1795 гг. Россия по этим разделам вернула себе исконные украинские и белорусские земли.
… множество князей Империи и всей Германии. — Империя — это так называемая Священная Римская империя германской нации (962-1806) — государственное образование в Европе, включавшее в себя Германию, Северную и Среднюю Италию, Нидерланды, Швейцарию, Чехию и ряд других земель. К XVIII в. объединение этих территорий в большинстве случаев было чисто формальным, а входящие в Империю государства стали самостоятельными. Фактическая власть императоров, принадлежавших к правящему в Австрии дому Габсбургов и продолжавших сохранять пышный первоначальный титул, распространялась лишь на их наследственные владения. В 1806 г. собрание чинов Империи приняло решение об ее упразднении, а императоры приняли титул императоров Австрийских.
Замок святого Ангела — монументальный мавзолей императора Адриана, правившего в Риме в 117–138 гг.; в средние века — крепость, затем — тюрьма.
Транстеверинец — житель римского квартала, лежащего за Тибром (от итальянского названия реки — Tevere).
Сент-Антуанское предместье — располагавшийся у восточных окраин старого Парижа рабочий район, известный своими революционными традициями.
Ватикан — дворец на Ватиканском холме в Риме, построенный в основном в XIV–XVI вв.; с конца XIV в. — главная резиденция римских пап; центр всего католического мира.
Челлини, Бенвенуто (1500–1571) — итальянский ювелир, скульптор и писатель; в 30-х гг. XVI в. был обвинен в краже драгоценных металлов из папской казны, отпущенных ему для работы (по другим сведениям — присвоил их во время осады Рима французскими войсками в 1527 г.), и приговорен к пожизненному заключению в замке святого Ангела; однако через несколько лет был помилован благодаря заступничеству влиятельных покровителей; некоторое время работал во Франции.
Икар — герой древнегреческой мифологии; бежал с острова Крит при помощи искусственных птичьих крыльев, сделанных его отцом, художником и мастером Дедалом. По пути Икар неосторожно поднялся слишком близко к солнцу, и оно растопило скреплявший крылья воск — крылья разрушились, и Икар погиб в море.
… меня с чисто евангельской предусмотрительностью поместили в глубокое подземелье. — Возможно, намек на рассказ о похоронах Христа. После снятия с креста его тело было захоронено в гробе, высеченном в скале, а вход в него закрыт большим камнем (Матфей, 27: 60; Лука, 23: 53).
41 Аббат — в средние века почетный титул настоятеля католического монастыря; во Франции с XVII в. в обиходе аббатами называли молодых людей духовного звания.
Делиль, Жак (1738–1813) — французский поэт и переводчик, сторонник монархии Бурбонов, профессор латинской поэзии, член Французской академии; пользовался благосклонностью двора и получил в подарок от графа д’Артуа аббатство, приносившее большой доход (поэтому назывался аббатом); во время Революции — эмигрант.
… дисконтирую ценные бумаги… — То есть покупал их со скидкой; по-видимому, здесь идет речь об учете векселей, покупке их у держателя или векселедателя за наличные деньги со скидкой в цене.
Принцы — так в королевской Франции называли членов королевского дома, а также знатнейших аристократов, потомков прежних независимых или полунезависимых владетелей.
Роган-Гемене, Луи Рене Эдуар, принц де (1734–1803) — французский дипломат, епископ Страсбурский, с 1779 г. кардинал; был втянут в аферу с ожерельем королевы, предан суду, но оправдан; во время Революции эмигрировал и жил в своих владениях в Германии.
… на улице Сен-Клод в Маре… — На этой улице находился дом Калиостро (сохранившийся до наших дней).
Маре — в XVI1-XVIII вв. аристократический квартал восточной части старого Парижа; в конце XVIII в. стал заселяться буржуазией.
…По поводу дела с ожерельем? — Речь идет о краже драгоценного ожерелья, которое тайно было куплено для Марии Антуанетты влюбленным в нее кардиналом принцем де Роган-Гемене, полагавшим, что действует от ее имени. Королева, по-видимому, также оказалась в этой истории, описанной Дюма в романе "Ожерелье королевы", в роли обманутой. Однако общественное мнение считало ее причастной к этой афере, которая скомпрометировала монархию в целом и которую современники считали прологом Революции.
42 Шовелен, Франсуа Филипп (1714–1770) — аббат, завоевавший популярность своими нападками на иезуитов.
Цитируемое ниже письмо Вольтера Шовелену — от 2 марта 1764 г. (опубликовано в томе 58 полного собрания сочинений писателя в 1785 г).
43 Гильотен (Гийотен), Жозеф Игнац (1738–1814) — французский врач, профессор анатомии; предложил орудие для отсечения головы во время казни, введенное во Франции во время Революции и по его имени названное гильотиной.
… девчонки по имени Николь… — Имеется в виду парижская проститутка Мари Николь Лете (1761–1789), называвшая себя баронессой Олива, участница аферы с ожерельем.
44… знать сама на себя махнула рукой в известную ночь четвертого августа… — На заседании Учредительного собрания в ночь с 4 на 5 августа, получившем название "ночи чудес", некоторые представители аристократии, испуганные крестьянским движением в стране, внесли предложение об отказе от феодальных прав дворянства. Окончательное решение об отмене так называемых "личных", второстепенных прав (права держать голубятни, охоты, наследования выморочного имущества, сеньориального суда и др.) было принято Собранием 11 августа. Главные феодальные права, связанные с платежами крестьян сеньорам (подати, пошлины при продаже и наследовании земельного держания, церковная десятина и др.) подлежали отмене только за выкуп.
Палладий — в Древней Греции скульптурное (как правило, деревянное) изображение вооруженного божества, считавшееся охранителем города; чаще всего воплощало богиню мудрости Афину Палладу, от прозвища которой и получило свое название.
… Разве палладий спас Трою? — Имеется в виду известное из греческой мифологии и эпических поэм "Илиада" и "Одиссея", приписываемых слепому певцу и поэту Гомеру (жил, по античным источникам, в XII–VII вв. до н. э.), и подтвержденное данными археологии разрушение греками Трои, города в Малой Азии, в XIII в. до н. э. Согласно преданиям, Троя считалась неприступной, пока там хранился палладий, изображавший Афину. Двое греческих вождей похитили его, и вскоре город пал.
Карл Великий (742–814) — франкский король из династии Каролингов; с 800 г. — император.
Филипп IIАвгуст (1165–1223) — король Франции с 1180 г.; добился значительного увеличения своих владений и укрепления королевской власти.
Франциск 7(1494–1547) — король Франции с 1515 г.; создал в стране постоянную армию, воевал с Испанией и Империей за обладание Италией и гегемонию в Европе.
45 Генрих /7/(1551–1589) — король Франции с 1574 г., последний из династии Валуа; был склонен к противоестественным порокам, отличался признаками дегенеративности.
Валуа — королевская династия во Франции в 1328–1589 гг.
… Гасто — последнего представителя рода Медичи… — Джованни Гасто Медичи (1671–1737) — правитель Флоренции в 1723–1737 гг.; болезненный и преждевременно состарившийся, фактически не участвовал в делах.
Медичи — род флорентийских банкиров, а затем правителей Флоренции и герцогов Тосканы в XIV–XVIII вв.; пресекся со смертью сестры Джованни Гасто — Анны Марии.
Кардинал Йоркский — под этим именем известен герцог Генрих Бенедикт Мария Клемент Йоркский (1725–1807), внук Якова II, английского короля в 1685–1688 гг., последнего из династии Стюартов; в 1745 г. участвовал в попытке восстания в Шотландии в пользу претендента на английскую корону Эдуарда Стюарта; вслед за его поражением уехал в Рим, где получил сан кардинала; после смерти Э. Стюарта провозгласил себя королем Англии Генрихом IX, чеканил от своего имени монету; с его смертью род Стюартов пресекся.
Стюарты — королевская династия в 1371–1714 гг. в Шотландии и в 1603–1649, 1660–1714 гг. в Англии.
Карл VI (1685–1740) — император Священной Римской империи с 1711 г.; последний представитель рода Габсбургов в мужском колене.
Габсбурги — королевский и императорский род, царствовавший в Священной Римской империи в 1273–1291, 1438–1740, 1765–1806 гг.; в Австрии в 1278–1918 гг.; в Испании в 1516–1700 г.; в Чехии и Венгрии в 1526–1918 гг. В Священной Римской империи и в Австрии после смерти Карла VI правила лотарингская ветвь Габсбургов (или Габсбургско-Лотарингский дом), так как дочь и наследница Карла VI Мария Терезия вышла замуж за герцога Лотарингского.
Бурбоны — королевская династия во Франции в 1589–1792, 1814–1815 и 1815–1830 гг.
Мария Медичи (1573–1642) — королева Франции с 1600 г., жена Генриха IV и мать Людовика XIII; умерла в изгнании.
Филипп /7/(1578–1621) — король Испании, Португалии, Неаполя, Сицилии и Сардинии с 1598 г.; принадлежал к роду Габсбургов.
Маргарита Австрийская (1584–1611) — королева Испании, с 1599 г. жена Филиппа III; происходила из рода Габсбургов.
Семейство герцогов Савойских — династия правителей Савойи, исторической области на юго-востоке Франции; с XI в. до 1416 г. — графов; в 1416–1720 гг. — герцогов; в 1720–1861 гг. — королей Сардинии (Пьемонта); в 1861–1946 гг. — королей Италии.
46 Кассандра — в древнегреческой мифологии троянская царевна; получила от влюбленного в нее Аполлона, бога солнечного света и покровителя искусств, дар прорицания, но отвергла его любовь; в отместку Аполлон сделал так, что ее пророчествам никто не верил.
47 Фаврас, Тома де Майи, маркиз де (1744–1790) — офицер гвардии, казненный за участие в контрреволюционном заговоре.
…Вы когда-нибудь видели, как вешают дворянина? — В дореволюционной Франции казни через повешение подвергали только осужденных простолюдинов.
Гревская площадь — находится на берегу Сены перед зданием парижской ратуши; служила местом казней; современное название — площадь Ратуши.
49 Кермесса — ежегодный храмовый праздник во Фландрии, проходящий с большим весельем.
Тенирс, Давид (1610–1690) — фламандский художник, автор пейзажей и сцен крестьянского и городского быта; считался мастером по изображению кермесе.
Каре (от фр. саггё — "квадрат") — построение пехоты в виде квадрата или четырехугольника, строй каждой стороны которого был обращен к неприятелю; применялось до середины XIX в.
Вебер, Йозеф (1755–1830) — молочный брат королевы Марии Антуанетты, ее доверенный слуга; оставил мемуары о Революции.
50 Главный конюший — одна из высших должностей при французском дворе, занимаемая близким к королю лицом: управляющий дворцовыми конюшнями.
…во время первого путешествия короля… — То есть во время поездки Людовика XVI в Париж 17 июля 1789 г., когда он как бы санкционировал взятие Бастилии, посетив ратушу и надев новую трехцветную кокарду (см. "Анж Питу", II, 8–9).
51… У нас в каждой революции есть свой астроном… — Дюма намекает здесь на современного ему французского политического деятеля, республиканца, астронома и физика Доменика Франсуа Араго (1786–1853), который во время революции 1848 года был членом Временного правительства и, так же как и Байи, активно действовал против народных масс Парижа; в июне 1848 г. Араго принимал участие в подавлении восстания парижских рабочих.
… приготовившись выслушать речи выборщиков. — Выборы в Генеральные штаты 1789 г. для третьего сословия и частично духовенства были многостепенными. Первоначально в судебно-административных округах созывались собрания, которые называли выборщиков; те в свою очередь избирали выборщиков более крупного округа или прямо депутатов. Кроме дворянства и духовенства, правом голоса пользовались налогоплательщики из буржуазии, крестьянства и богатых хозяев-ремесленников, плативших значительный подоходный налог. Сельскохозяйственные и промышленные рабочие и городская беднота от участия в выборах были отстранены.
Екатерина Медичи (1519–1589) — королева Франции с 1574 г., жена Генриха II; в царствование своих сыновей Франциска II, Карла IX и Генриха III оказывала большое влияние на дела управления государством.
Карл IX (1550–1574) — король Франции с 1560 г.
Лувр — дворцовый комплекс на берегу Сены, соединявшийся галереей с дворцом Тюильри; бывшая крепость, охранявшая подходы к Парижу с запада; строился в XII–XIX вв.; в XVI–XVII вв. — главная резиденция французских королей.
Графиня де Ламарк — сестра герцогов де Ноая и де Муши.
Ноай, Луи, герцог де (1715–1793) — французский военачальник, маршал Франции; с отличием участвовал во многих войнах; фаворит Людовика XV; после казни Людовика XVI умер от нервного потрясения.
Муши, Филипп де Ноай, герцог де (1715–1794) — придворный Людовика XV и Людовика XVI, маршал Франции, губернатор Версаля; был казнен во время Революции; брат Луи Ноая.
52 Люксембургский дворец — королевский дворец в Париже, построенный в начале XVII в. архитектором Саломоном де Броссом (ок.
1571–1626); во время Революции использовался как тюрьма; в 1795–1799 гг. — резиденция Директории, затем, до 1804 г., — правительства Бонапарта.
53 …По этому поводу у Тита Ливия существует басня… — Ливий, Тит
(59 до н. э. — 17 н. э.) — древнеримский историк, автор "Истории Рима от основания города", дошедшей до нашего времени лишь частично. В этом труде приведен рассказ о возмущении в 494 г. до н. э. плебеев (низших, неполноправных жителей Рима), покинувших город и удалившихся на гору неподалеку (II, 32). Тогда патриции (полноправные члены городской общины) отправили к ним полководца и государственного деятеля Менения Агриппу Ланата (ум. в 493 г. до н. э.), и он убедил плебеев вернуться. При этом он рассказал им притчу, как члены человеческого тела отказались доставлять пищу желудку и от этого сами до крайности исхудали.
… позднее, заимствованная Шекспиром и Лафонтеном… — Шекспир, Уильям (1564–1616) — великий английский поэт и драматург. Сюжет о Менении Агриппе использован в трагедии "Кориолан"
Лафонтен, Жан де (1621–1695) — французский поэт, автор басен; в одной из них, "Части тела и чрево", воспроизводится притча Агриппы.
57 Избиение младенцев — евангельская легенда: когда правивший в Иудее царь Ирод узнал о рождении в Вифлиеме Христа, которого называли Царем Иудейским, он приказал перебить в этом городе всех младенцев в возрасте до двух лет, чтобы уничтожить будущего соперника (Матфей, 2: 16–18).
… когда г-жа Лебрен писала с нее портрет… — Элизабет Виже-Лебрен (1735–1842) — французская художница, автор идеализированных светских портретов. Здесь речь идет о картине "Мария Антуанетта и ее дети" (1787), ныне находящейся в музее Версальского дворца.
Генриетта Английская — точнее: Генриетта Мария Французская (1609–1664), дочь короля Франции Генриха IV, английская королева с 1625 г., вдохновительница сопротивления Английской революции.
Карл I (1600–1649) — король Англии с 1625 г.; казнен во время Английской революции.
Ришелье, Луи Франсуа Арман, герцог де (1696–1788) — французский военачальник, маршал Франции, придворный Людовика XV; двоюродный внук кардинала Ришелье.
62 Сестрица Анна — героиня сказки "Синяя борода" французского писателя и критика Шарля Перро (1628–1703). Когда Синяя Борода готовится убить свою последнюю жену, ее сестра Анна из окна высматривает скачущих на помощь братьев и отвечает на вопросы о том, что она видит на дороге.
63 Викарий (от лат. vicarius — "заместитель") — помощник епископа по управлению епархией; здесь: помощник, заместитель священника.
… поправшей трехцветную кокарду и вместо нее надевшей черную. —
Кокарда — значок установленного цвета и образца на форменном головном уборе. До Революции французская кокарда была белая. После событий 14 июля 1789 г. к ней были добавлены цвета революционного Парижа — синий и красный. Здесь имеются в виду события на банкете офицеров в Версале 1 октября 1789 г. (см. примеч. к с. 24). Во время пиршества офицеры, демонстрируя появившимся королю и королеве свои верноподцанейшие чувства, срывали трехцветные кокарды и надевали черные кокарды Австрии, родины Марии Антуанетты, или старые белые.
64 Ларньи (Ларньи-сюр-Отом) — селение примерно в трех километрах к западу от Виллер-Котре.
… "в бледном сиянии звезд", как сказал старик Корнель. — Корнель, Пьер (1606–1684) — французский драматург, автор трагедий. Здесь цитируются слова из трагедии "Сид" (IV, 2).
Восьен — селение приблизительно в 10 км юго-восточнее Виллер-Котре.
65… Это скверное место называется Фонтен-О-Клер… — По-французски Фонтен-О-Клер (Fontaine-Eau-Claire) означает — "Источник чистой воды".
Крепиан-Валуа — городок к западу от Виллер-Котре.
68 Даммартенан-Гоэлъ — селение к северу от Парижа.
69 Двор Швейцарцев — северная часть парадного двора Тюильри, выходившего на площадь Карусель; была отделена несколькими постройками от улицы Сент-Оноре.
72 Улица Кок-Эрон — небольшая улица в центре старого Парижа между дворцом Пале-Рояль и Рынком; известна с конца XIII в., а под этим названием — с 1547 г.
Улица Платриер — известна с XIII в.; находилась неподалеку от улицы Кок-Эрон на месте старых городских укреплений; в 1791 г. получила имя Руссо, жившего на ней в 70-х гг. XVIII в.; при перестройке Парижа вошла в 1868 г. во вновь проложенную улицу Жан Жака Руссо.
74 Фиакр — наемный экипаж; свое название получил от особняка Сен-Фиакр, где в 1640 г. была открыта первая в Париже контора по найму карет.
Двор Принцев — ближайший к Сене двор у парадного фасада Тюильри, выходившего в сторону площади Карусель; примыкал к павильону Флоры.
76 Козетка (от фр. causette — "болтовня") — небольшой диван для двоих.
78… облако, подобное тому, каким Вергилий окутал мать Энея, когда она явилась своему сыну на берегу у Карфагена… — Здесь имеется в виду эпизод из "Энеиды" (I, 314–320): Энею, главному герою поэмы, приплывшему с флотом к берегам Африки, является под видом девы-охотницы его мать — богиня любви и красоты Венера (древнегреческая Афродита).
Карфаген — город-государство в Северной Африке в районе современного Туниса; основан в IX в. до н. э.; крупный ремесленный и торговый центр; в III–II вв. до н. э. вел борьбу с Римом за гегемонию в Западном Средиземноморье; в 146 г. до н. э. был взят и разрушен римлянами.
79… как исказились черты ее лица, делавшие ее похожей на разгневан ного ангела Рафаэля. — Возможно, Дюма имеет в виду две фрески Рафаэля из росписи зала под названием "Станца д’Элиодоро" (1511–1514) в Ватиканском дворце пап. На одной из них ("Изгнание Элиодора") изображено наказание небесным посланцем сирийского военачальника, присвоившего казну Иерусалимского храма. На второй ("Изведение апостола Петра из темницы") изображен в лучах сияния ангел с лицом прекрасной женщины, освобождающий святого.
81… Этот траур, подобно трауру Гамлета, был не только в одежде, но и в его сердце…. — Здесь имеется в виду эпизод трагедии Шекспира "Гамлет, принц Датский", когда Гамлет оплакивает смерть отца (I, 2): "… то, что во мне, правдивей, чем игра; // А это все — парад и мишура". (Перевод М. Лозинского).
84 Турин — город в Северной Италии; в XVIII в. столица Сардинского королевства (Пьемонта).
Бурбон, Луи Анри Жозеф, герцог де (1756–1830) — с 1818 г. принц Конде, последний отпрыск этого дома; в июле 1789 г., в самом начале Революции, эмигрировал со всей семьей и был одним из вождей контрреволюционной эмиграции; участвовал в вооруженной борьбе против Революции.
89 Монастырь Сен-Дени — монастырь ордена кармелиток (см. примеч. к с. 39) в одноименном городе у северной окраины Парижа; основан в VII в. и посвящен святому Денису (Дени), небесному покровителю Франции; с XIII в. усыпальница французских королей.
Дочь (сын) Франции — старинный титул детей французского короля.
Луиза Мария Французская (1737–1787) — дочь Людовика XV; отличалась своей образованностью; покинула двор и удалилась в монастырь, где и умерла.
91 Трианон — название нескольких дворцов в Версальском парке; здесь имеется в виду Малый Трианон, построенный архитектором Ж.А.Габриелем (1698–1782) в 1773 г.; любимое место Марии Антуанетты.
93 Кенкет — масляная лампа особой конструкции: резервуар для масла расположен в ней выше фитиля; название получила по фамилии владельца фабрики, где изготовлялись такие лампы.
96 Площадь Карусель (точнее: площадь Карусели) — находилась между дворцами Тюильри и Лувр, образуя своего рода их внутренний двор, так как с трех сторон была окружена дворцовыми постройками; в настоящее время с трех сторон охвачена старыми и новыми корпусами комплекса зданий Лувра; название получила в XVII в. от проводившихся здесь в царствование Людовика XIII и Людовика XIV пышных "каруселей" — заменивших средневековые турниры рыцарских верховых состязаний в воинских упражнениях.
В конце XVIII в. часть площади, примыкающая к Тюильри, была застроена частными домами.
Улица Шартр-Сент-Оноре — находилась в районе Лувра и Пале-Рояля; название получила в честь сына герцога Орлеанского, герцога Шартра; в 1798–1814 гг. — улица Мальты.
Площадь Пале-Рояль — находится перед главным парадным входом в этот дворец; сформирована в 1648 г. из отрезка улицы Сент-Оноре (которая ныне ее пересекает) и пространства на месте нескольких снесенных соседних домов.
Улица Сент-Оноре — одна из главных в старом Париже; пересекает город с востока на запад и проходит мимо королевских дворцов.
Рынок (точнее: Центральный рынок) — главный рынок старого Парижа; помещался в центре города, восточнее королевских дворцов; ныне не существует.
97 Тереза — Тереза Левассер (1721–1801) — крестьянка, затем гостиничная служанка; подруга, позже жена Руссо; грубая и необразованная женщина, с которой он, однако, прожил всю жизнь. Далее у Дюма неточность: в описываемое в романе время Тереза была еще жива.
104 Улица Гренель (называвшаяся также Гренель-Сент-Оноре) — небольшая улица, проходившая у западной ограды Рынка и южнее его выходившая на улицу Сент-Оноре.
Улица Ришелье — проходит вдоль западного крыла дворца Пале-Рояль; была проложена в 1634 г. в связи с его строительством и получила это название в 1643 г. в честь владельца дворца кардинала Ришелье; в 1793–1806 гг. называлась улицей Закона; в 1704 г. была продлена до линии Бульваров.
Улица Фрондеров — отходит от улицы Сент-Оноре к северу, несколько западнее улицы Ришелье; название получила по прозвищу участников Фронды — общественного движения против королевского абсолютизма во Франции в 1648–1653 гг.
Улица Нёв-Сен-Рок — пересекает улицу Сент-Оноре еще далее к западу; сложилась из нескольких проездов, неоднократно менявших свои названия; была наименована по находившейся на ней церкви святого Рока; современное название: улица Сен-Рок.
Улица Сурдьер — пересекает улицу Сент-Оноре параллельно и чуть западнее улицы Сен-Рок; название получила в XVII в. по имени некоего господина Сурдьера, владевшего на ней домом и садами.
105… среди вас нет хирурга или лекаря? — В средние века хирурги составляли особую медицинскую корпорацию и считались ближе к ремесленникам, чем к врачам других специальностей. Отзвук этого представления виден в словах графини.
106 Тупик Сент-Гиацинт — отходил от улицы Сурдьер и кончался у находившегося в глубине квартала Якобинского монастыря; с его разрушением в 1797 г. превратился в небольшой проезд на соседнюю улицу.
107 Альбертина — имя сестры Марата; его подругой и помощницей была работница Симона Эврар (род. ок. 1762 г.).
… одного из тех поселян, кого преследовал гнев Латоны… — Латона (или Лето) — в древнегреческой мифологии одна из титанид (богинь старшего поколения); мать бога Аполлона и богини-охотницы Артемиды (древнеримской Дианы), которых она родила от верховного бога Зевса (Юпитера). Перед родами, скитаясь из-за преследования разгневанной Геры, жены Зевса, Латона захотела напиться из одного источника. Но местные поселяне прогнали ее, за что впоследствии были превращены в лягушек.
108… Я человек, и, как говорит Теренций, ничто человеческое мне не чуждо. — Выражение из комедии древнеримского писателя Теренция (Публий Теренций Афер; ок. 195–159 до н. э.) "Самоистяза-тель" (I, 1). Часто цитируется по-латыни: "Homo sum: humani nil a me alienum puto". В оригинале имеет иронический оттенок, но со временем превратилось в крылатое изречение.
109 …Я полагал, что вы лекарь его высочества графа д \'Артуа. — В 1776–1786 гг. Марат был врачом телохранителей этого принца. "Австриячка" — пренебрежительное прозвище Марии Антуанетты, принцессы австрийского императорского дома, среди французов.
Локоть — старинная мера длины (приблизительно 50 см).
Бертен, Роза (1744–1813) — торговка предметами женской моды в Париже; поставщица Марии Антуанетты; своими изделиями была известна далеко за пределами Франции; во время процесса королевы отказалась давать показания против нее; выпущенные от ее имени мемуары считаются подложными.
110 "Друг народа" ("L’Ami du peuple") — газета, издававшаяся Маратом с 12 сентября 1789 г. до 14 июля 1793 г.; защищала интересы беднейших народных масс; несколько раз меняла свой заголовок. Вулкан (древнегреческий Гефест) — в античной мифологии бог-кузнец, покровитель ремесел и ремесленников; в его кузнице одноглазые великаны-киклопы (или циклопы) куют Зевсу-Юпитеру его оружие — громы и молнии.
Ин-октаво — книжный формат в одну восьмую печатного листа.
111… я уничтожаю Ньютона, Франклина, Лапласа, Монжа, Лавуазье… — Марат, много занимавшийся естественными науками, считал себя не признанным и обиженным учеными своего времени, поэтому здесь он заявляет, что выступит в своей газете с критикой крупнейших научных авторитетов.
Ньютон, Исаак (1643–1727) — великий английский математик, механик, астроном и физик, основатель классической физики. Франклин, Бенджамин (Вениамин; 1706–1790) — американский просветитель, государственный деятель, дипломат; активно участвовал в борьбе американских колоний Англии за независимость и в основании США; один из авторов конституции США; в 1776–1785 гг. представитель восставших колоний в Париже, сумел обеспечить им поддержку Франции; как естествоиспытатель известен своими трудами по электричеству.
Лаплас, Пьер Симон (1749–1827) — французский астроном, математик и физик, автор трудов по теории вероятностей и небесной механике.
Монж, Гаспар (1746–1818) — французский математик и инженер; основоположник начертательной геометрии.
Лавуазье, Антуан Лоран де (1743–1794) — французский химик, заложивший основы современной химии; одновременно занимался откупами, тратя большую часть своих доходов на научные исследования, и занимал ряд административных постов; во время Революции был казнен вместе с некоторыми другими откупщиками.
… Я их всех опрокину… да, как Самсон, разрушивший храм, а под обломками, которые, возможно, падут на мою голову, я похороню монархию. — Имеется в виду библейская легенда о герое и судии народа израильского богатыре Самсоне. Хитростью пойманный филистимлянами, враждебными древним евреям, он был прикован к колонне в их храме. Но Самсон сломал колонну, обрушил своды храма на врагов и погиб вместе с ними (Судей, 16: 25–30).
112… предложил депутатам собраться в зале для игры в мяч… — Речь идет об одном из ярких эпизодов начала Французской революции. Когда 17 июня 1789 г. депутаты Генеральных штатов от третьего сословия объявили себя Национальным собранием (см. примеч. к с. 13), а представители дворянства и духовенства стали присоединяться к ним, Людовик XVI сделал попытку воспрепятствовать созданию этого нового общефранцузского органа народного представительства. 20 июня зал заседаний Собрания был закрыт и солдаты не допустили туда депутатов. Тогда члены Собрания пришли в находившийся поблизости зал для игры в мяч (род тенниса) и там дали торжественную клятву продолжать свою работу до выработки конституции страны.
115 Дюпле, Морис (1736–1820) — богатый подрядчик столярных работ; поклонник Робеспьера, якобинец; в его доме на улице Сент-Оноре, неподалеку от места заседаний Учредительного собрания, Конвента и Якобинского клуба с лета 1791 г. жил Робеспьер, по существу став членом семьи Дюпле.
116… подобно Сексту, увидавшему, что его жена мертва… — Вероятно, имеется в виду легенда о знатной римлянке Лукреции (конец VI в. до н. э.), обесчещенной Секстом Тарквинием, сыном царя Тарквиния Гордого, и покончившей с собой. Возмущение граждан этим насилием привело к изгнанию Тарквиниев и установлению в Риме в 509/510 гг. до н. э. республики. Очевидно, Дюма перепутал имена: мужа Лукреции звали Луций Тарквиний Коллатин.
117 Застава Ла-Виллет — располагалась у северной окраины Парижа и называлась по имени находившегося здесь селения, позже одного из районов города. Ныне зданий заставы, построенных в XVIII в., не существует и образованная на их месте площадь носит имя Сталинграда.
118 Льё — старинная французская мера длины; сухопутное льё равняется 4,444 км.
119 Варфоломеевская ночь — массовое избиение гугенотов, начавшееся в ночь с 23 на 24 августа 1572 г. (в праздник святого Варфоломея, отсюда ее название) в Париже и перекинувшееся в провинции Франции; было организовано правительством и воинствующими католиками. Ее название вошло в историю как символ кровавой, беспощадной резни.
120 Помазанник — царствующая персона, монарх; название происходит от обычая помазания его освященным елеем (то есть оливковым маслом) во время церковной церемонии венчания на царство.
… Из пяти венценосцев лишь одному ты позволил уйти в склеп, где его ждали предки… — Людовику XVIII (см. примеч. к с. 27), похороненному в королевской усыпальнице Сен-Дени.
… одного отправил на эшафот… — Людовика XVI.
… трех других — в изгнание! — Карла X (см. примеч. к с. 8); Наполеона I, умершего в ссылке на острове Святой Елены;
Луи Филиппа (см. примеч. к с. 8).
Робеспьер, Максимилиан (1758–1794) — виднейший деятель Великой французской революции; один из руководителей партии якобинцев, представлявших радикальное крыло французской буржуазии; в 1793–1794 гг. возглавлял Комитет общественного спасения (высший руководящий орган Франции в 1793–1795 гг.).
Колло дЭрбуа, Жан Мари (1749–1796) — по профессии актер; депутат Конвента и член Комитета общественного спасения; один из организаторов переворота 9 термидора; за жестокости, совершенные им во время Революции, был приговорен к смерти, но сослан в Гвиану, колонию Франции в Южной Америке, где и умер.
Бийо-Варенн, Жан Никола (1756–1819) — по профессии адвокат; депутат Конвента и член Комитета общественного спасения, левый якобинец, сторонник террора; из-за разногласий с Робеспьером принял участие в перевороте 9 термидора; в 1795 г. был сослан за прошлую революционную деятельность в Гвиану; умер в эмиграции на Гаити.
Бадье, Марк Гийом Алексис (1736–1828) — член Конвента, где голосовал за казнь короля, и Комитета общественного спасения; был в числе наиболее ярых преследователей контрреволюционеров; после переворота 9 термидора, к которому он примкнул, был сослан; умер в эмиграции.
… Только безумец может осмелиться перешагнуть твой порог… ибо рано или поздно придется выйти через ту же дверь, что и они!.. — Дюма здесь абсолютно точно предсказывает судьбу императора Наполеона III (см. примеч. кс. 8), чьей резиденцией также стал дворец Тюильри. По-видимому, эти слова Дюма — сознательное предостережение принцу-президенту, который как раз во время написания и публикации романа готовился провозгласить себя императором. До этого акта его резиденцией был Елисейский дворец (точнее: Дворец Елисейских полей) в Париже.
121 Тис — род вечнозеленых хвойных деревьев и кустарников, произрастающих в Европе, Восточной Азии и Северной Америке.
Мраморный двор — дворик Малого Версальского дворца, построенного в начале XVII в. Людовиком XIII.
122 Мунъе, Жан Жозеф (1758–1806) — адвокат, депутат Учредительного собрания; отстаивал права короля при обсуждении конституционных проектов; после событий 5–6 октября 1789 г. вышел в отставку и эмигрировал; вернулся после установления личной власти Бонапарта.
Лолли-Толландаль, Трофим Жерар, маркиз де (1751–1830) — депутат Учредительного собрания, сторонник конституционной монархии; с 1792 г. — эмигрант.
Лолли-Толландаль (точнее: Тома Артюр, граф де Лалли, барон де Толландаль; 1702–1766) — французский генерал; во время Семилетней войны (1756–1763) командующий войсками и губернатор колоний Франции в Индии (1758–1761); вынужден был сдаться англичанам; по окончании войны был обвинен в измене и казнен; позже был реабилитирован благодаря усилиям сына, Трофима Жерара де Л алли-Т олланд ал я.
Роялисты (от фр. roi — "король") — здесь: сторонники неограниченной королевской власти.
Герцог Орлеанский, Луи Филипп Жозеф (1747–1793) — принц французского королевского дома, отец короля Луи Филиппа; принадлежал к числу богатейших людей Франции; перед Революцией один из вожаков аристократической оппозиции Людовику XVI; демонстративно перешел на сторону Революции и для приобретения популярности отказался от всех титулов и принял фамилию Эгалите ("Равенство"); был казнен по обвинению в попытке восстановить монархию.
123… Она была моложе мадам Елизаветы или, точнее, почти одних с нею лет… — Принцесса Елизавета родилась в 1764 г., а Мария Антуанетта — в 1755 г. и, следовательно, была старше ее на 9 лет.
Фижмы (от нем. Fischbein — "китовый ус") — широкие женские юбки, которые носили богатые дамы в XVII–XVIII вв.; поддерживались при помощи пластин из китового уса.
124 Эльзас — историческая провинция в Восточной Франции; в течение столетий была предметом раздоров между Францией и Германией; коренное население Эльзаса говорит на одном из диалектов немецкого языка.
125 Парламент — в королевской Франции высший суд, каждый из которых имел свой округ. Наибольшее значение имел Парижский парламент, обладавший некоторыми политическими правами, в частности правом возражения против королевских указов и внесения их в свои книги (регистрации), без чего указы не могли иметь законной силы, а также их отмены. Формально главой Парижского парламента являлся король, однако на практике это учреждение часто превращалось в центр буржуазной оппозиции монархии. В Парламенте, кроме профессиональных юристов ("людей мантии"), по мере надобности заседали также принцы королевского дома и люди, принадлежавшие к высшей светской и духовной знати. В конце царствования Людовика XV после очередного конфликта с королем парламенты во Франции были уничтожены, но при Людовике XVI восстановлены; во время Революции окончательно ликвидированы.
Генеральные штаты — собрание представителей сословий Франции — духовенства, дворянства и третьего сословия; собиралось нерегулярно (сроки устанавливал король) для решения различных государственных дел, главным образом вопросов налогообложения. Последние перед 1789 г. Генеральные штаты заседали во Франции в 1614 г.
126 Лотарингский дом — феодальный род, правивший с XV в. Лотарингией, которая в IX–XVIII вв. была самостоятельным герцогством, а затем вошла в состав Франции. К этому дому принадлежал муж Марии Терезии император Священной Римской империи в 1745–1765 гг. Франц I, отец Марии Антуанетты.
… не была ли Мария Терезия еще ближе к смерти, когда взяла на руки сына и показала его своим верным венгерцам? — Мария Терезия (1717–1780) — императрица Священной Римской империи с 1740 г., мать Марии Антуанетты.
Император Карл VI (1685–1740; правил с 1711 г.), не имея мужского потомства, в 1710–1724 гг. заключил с входившими в его владения землями так называемую Прагматическую санкцию — соглашение о передаче короны его дочери Марии Терезии. Так как в доме Габсбургов до тех пор не было прецедента наследования престола женщиной, ряд европейских и германских государств (Франция, Пруссия, Бавария и др.) воспользовались этим как предлогом для попытки раздела его владений. Возникла война за Австрийское наследство (1740–1748). В этой войне государства и земли, входившие в состав Австрийской монархии, оказали поддержку Марии Терезии, что облегчило наследование ею императорского титула и сохранения в основном целостности ее державы. Здесь Дюма вслед за Вольтером, сочинением которого "Краткий очерк века Людовика XV" ("Precis du siecle de Louis XV") он пользовался, сводит обращение Марии Терезии за помощью к венгерскому дворянству к единичному акту. На самом деле переговоры императрицы с венгерским сеймом в Пресбурге велись в течение трех месяцев, с конца июня до конца сентября 1741 г. Во время их Мария Терезия несколько раз появлялась в сейме и на других дворянских собраниях в старинной короне и мантии, а однажды пришла с новорожденным сыном, будущим императором Иосифом II, на руках, принесла торжественную королевскую клятву и совершила другие ритуальные действия согласно старинному обычаю. В обмен на значительные расширения прав Венгрии, входившей тогда в качестве отдельного государства в состав Австрийской монархии, император которой был одновременно и венгерским королем, Марии Терезии была оказана помощь в виде выставленной сеймом тридцатитысячной армии и созыва дворянского ополчения.
Ван Дейк, Антонис (1599–1641) — фламандский художник, мастер портрета; работал также в Италии и Англии. Здесь речь идет о его большом полотне (266x200 см) "Карл I, король Англии, на охоте", созданном около 1635 г. (в настоящее время хранится в музее Лувра).
Мария Стюарт (1542–1587) — королева Шотландии (1542–1567) и Франции (1559–1560); известна своей трагической судьбой: свергнутая с престола восставшими лордами, бежала в Англию, где как претендентка на английский престол была арестована и после многолетнего заключения казнена; бабка Карла I.
Яков 7/(1633–1701) — король Англии в 1685–1688 гг.; стремился к восстановлению абсолютизма и католичества в стране; был свергнут с престола и умер в изгнании во Франции; правнук Марии Стюарт и сын Карла I.
… изображал… его простым кавалером, готовым отправиться в поход против круглоголовых… — Кавалерами во время Английской революции XVII в. называли сторонников короля. Сторонники парламента, в отличие от кавалеров, носивших длинные ниспадающие на плечи волосы, стриглись коротко, за что и получили прозвище "круглоголовые".
Уайтхолл — королевский дворец в Лондоне; ныне сохранился только в той части, в которой находился в заключении и перед которой был казнен Карл I.
128 Дюбарри, Мари Жанна де Вобернье, графиня (1746–1793) — фаворитка Людовика XV; дочь сборщика податей, бывшая модистка, вышедшая замуж фиктивным браком за графа Гийома Дюбарри (1732–1811); казнена во время Революции.
130 …при воспоминании о своем отце… — Отец Людовика XVI — дофин Луи (1729–1765), сын Людовика XV.
Шуазёль, Этьенн Франсуа, герцог д’Амбуаз, граф де Стенвиль де (1719–1785) — французский государственный деятель и дипломат; первый министр (1758–1770); министр иностранных дел (1758–1761 и 1766–1770); военный и морской министр (1761–1766). Эгильон, Эмманюель Арман де Виньеро дю Плесси-Ришелье, герцог д * (1720–1782) — французский политический деятель; противник Шуазёля и сторонник графини Дюбарри; министр иностранных дел в 1771–1774 гг.
Мопу, Рене Никола Шарль Огюстен де (1714–1792) — французский политический и судебный деятель; канцлер (глава судебного ведомства) и хранитель печатей (1768–1774); проводил политику укрепления власти короля и ограничения прав парламентов.
Олений парк — квартал в Версале; на одной из его улиц находился тайный гарем Людовика XV; король посещал этот дом под видом польского графа.
131 Эгерия — в древнеримской мифологии нимфа одного из ручьев города, легендарная возлюбленная (или жена) царя Нумы Помпилия (ок. 715 — ок. 672 до н. э.), которому помогала своими советами; в переносном смысле — мудрая советчица.
132… паж… носил имя Берри… — Дэвид Фиц-Дэвид Берри, первый граф Берримур (1605–1642).
… события тридцатого января тысяча шестьсот сорок девятого года… — В этот день был казнен Карл I.
… "Взгляни, Франция…" — Называя так Людовика XV, Дюбарри подчеркивает его положение абсолютного монарха.
…он неумел справиться со своим парламентом, а ты все церемонишься со своим! — Аналогия графини неуместна, так как в XVII–XVIII вв. парламенты Англии и Франции были совершенно разными учреждениями. Английский парламент был высшим представительным законодательным институтом страны, требовавшим себе большего, чем ранее, участия в управлении. В конфликте Карла I и парламента воплотилось главное противоречие, приведшее к Английской революции, — противостояние королевского абсолютизма и интересов английской буржуазии.
… А мы отправили в изгнание женщину… — После смерти Людовика XV графиня Дюбарри была заключена в монастырь, но вскоре освобождена и поселилась в одном из своих замков.
133 Прусский король — Фридрих Вильгельм II (1744–1797), король Пруссии с 1786 г.; участник первой коалиции феодальных европейских держав против революционной Франции (1792–1797).
… в надежде выловить еще одну Силезию. — С внезапного захвата прусским королем Фридрихом II в 1740 г. этой принадлежавшей Австрии провинции началась война за Австрийское наследство (см. примеч. к с. 126). После ее окончания Силезия осталась за Пруссией.
Леопольд II (1747–1792) — император Священной Римской империи с 1790 г.; брат Марии Антуанетты. В данном случае у Дюма неточность: осенью 1789 г., когда велся разговор короля с Жильбером, в Австрии правил еще Иосиф И, а Леопольд был герцогом Тосканским.
Янус — в древнеримской мифологии бог дверей, входов и выходов и вообще всякого начала; он двулик, так как каждая дверь одной стороной обращена в мир, а другой — к домашним божествам; изображался с двумя лицами, повернутыми в разные стороны. В переносном смысле двуликий Янус — лживый, коварный человек.
… написанный против нас памфлет графини де Ламотт… — Де Ламотт, Жанна де Л юз де Сен-Реми де Валуа, по мужу де Ламотт (1756–1791) — авантюристка, присвоившая себе графский титул; была побочным отпрыском дома Валуа в восьмом колене; организовала похищение бриллиантового ожерелья, которое было предложено Марии Антуанетте; после суда бежала из тюрьмы в Англию. В Лондоне были написаны и там же появились в свет ее мемуары (издание было помечено Кёльном). В них Ламотт оправдывала себя и возводила самую грязную клевету на Марию Антуанетту. Попытки французского двора выкупить у Ламотт ее рукопись до публикации не увенчались успехом. Графиня взяла деньги, но все же издала свои записки. После 1788 г. они с некоторыми изменениями выходили еще дважды.
Конде, Луи Жозеф де Бурбон, принц де (1736–1818) — член французского королевского дома; командовал корпусом дворян-эмигран-тов, сражавшихся против Французской революции.
"… как луна идет своим путем, не обращая внимания на лай собак". — Эти слова, вероятно, являются шуточной имитацией строки из книги духовных од "Священные стихи" ("Poesies sacrees") французского поэта, драматурга и переводчика Жака Ле Франка маркиза де Помпиньяна (1709–1784).
135 Кромвель, Оливер (1599–1658) — лидер Английской революции; происходил из обуржуазившегося дворянства; один из главных организаторов парламентской армии; содействовал установлению Английской республики (1649); с 1650 г. — главнокомандующий; с 1653 г. — единоличный правитель (протектор) Англии.
136… Отцом, заключившим его в замок на острове Иф, а потом в донжон Венсенского замка… — Отец Мирабо — маркиз Виктор Рикети де
Мирабо (1715–1789), крупный ученый-экономист, автор многочисленных работ, в которых ратовал за налоговую реформу и проповедовал невмешательство государства в экономическую жизнь. Оноре Мирабо в молодости вел крайне беспорядочный образ жизни, и по настоянию отца его несколько раз отправляли в ссылку и заключали в тюрьму.
Замок Иф — небольшая крепость на одноименном острове у средиземноморского побережья Франции близ Марселя; построена в XVI в.; служила государственной тюрьмой. (Замок Иф описан Дюма в романе "Граф де Монте-Кристо".) Мирабо был заключен в замке Иф в 1775 г. за самовольную отлучку из места ссылки. Донжон — главная башня, центральный опорный пункт феодального замка-крепости.
Венсенский замок — старинный замок у восточной окраины Парижа; с XVII в. — государственная тюрьма. Мирабо провел в этой тюрьме три с половиной года, с 1777 по 1780 г., за похищение Марии Терезы Софи де Рюфей, маркизы де Моннье (на самом деле она бежала с ним добровольно).
… судьями, приговорившими его к смерти… — Во время своего заключения в Венсенском замке Мирабо был приговорен к смертной казни.
Тит Флавий Веспасиан (39–81) — римский император с 79 г., второй из династии Флавиев; в истории обычно называется просто Титом.
Траян, Марк Ульпий (53—117) — римский император с 98 г., из династии Антонинов.
Марк Аврелий Антонин (121–180) — римский император с 162 г., из династии Антонинов; видный философ.
Август (63 до н. э. — 14 н. э.) — древнеримский государственный деятель и полководец; до 27 г. до н. э. носил имя Гай Юлий Цезарь Октавиан; с 27 г. до н. э. первый римский император (под именем Цезаря Августа).
Лепид, Марк Эмилий (ок. 90–13/12 до н. э.) — древнеримский военачальник, сторонник Юлия Цезаря; после его смерти составил вместе с Антонием и Октавианом так называемый второй триумвират (от лат. vir — "мужчина", "воин") — неофициальный союз трех государственных деятелей (43–36 до н. э.) для захвата власти; после установления единоличного правления Октавиана политической роли не играл.
Антоний, Марк (ок. 83–30 до н. э.) — древнеримский полководец и государственный деятель; боролся за власть над Римом против Августа; был побежден и покончил жизнь самоубийством.
… отправившего брата Карломана доживать свои дни в монастырь… — Карломан (751–771) — младший брат и соправитель Карла Великого, владетель ряда земель франкского королевства; противодействовал политике брата; умер накануне назревавшей между ними войны. В монастыре умер другой представитель франкской династии Каролингов дядя Карла Великого король Карломан (правил в 741–747; ум. в 754), отрекшийся от престола и добровольно постригшийся в монахи в Италии.
Видукинд — герцог (в данном случае — "предводитель") западно-германского племени саксов; возглавлял в конце VIII в. несколько восстаний против попыток Карла Великого присоединить их земли к Франкскому государству; в 785 г. потерпел поражение, принял крещение и подчинился завоевателям.
…отрубить головы всем саксонцам, чей рост превышал длину его меча? — Вероятно, имеется в виду демонстративная казнь Карлом Великим в 782 г. 4 500 саксонских заложников после понесенного им от саксов поражения.
Людовик XI (1423–1483) — король Франции с 1461 г.; будучи наследником престола, не раз участвовал в мятежах знати против его отца — короля Карла VII; вступив на престол, сурово подавлял восстания феодалов, расширил королевские владения, провел ряд реформ.
Карл VII (1403–1461) — французский король с 1422 г., из династии Валуа; успешно завершил Столетнюю войну против Англии (1377–1453); укрепил королевскую власть.
Пале-Кардиналъ ("Кардинальский дворец") — название дворца Па-ле-Рояль (см. примеч. к с. П) до его перехода после смерти кардинала Ришелье во владение Людовика XIII.
Мазарини, Джулио (1602–1661) — французский государственный деятель, по рождению итальянец; с 1643 г. — первый министр; кардинал; возлюбленный и, возможно, тайный муж королевы Анны Австрийской; продолжал политику Ришелье, добился гегемонии Франции в Европе.
… отказавшего Карлу Второму в пятистах солдатах и полумиллионе… — Карл II (1630–1685) — король Англии с 1660 г., сын короля Карла I; с 1651 г. до своего возвращения на престол находился в эмиграции во Франции, Бельгии, Нидерландах и Германии. Карл II — персонаж романа "Виконт де Бражелон", в первой части которого есть сцена, относящаяся к 1659–1660 гг.: Мазарини отказывает претенденту в помощи. В действительности Франция, намеревавшаяся в 40-х гг. XVII в. оказать помощь Карлу I против революции, в 50-х гг. этого сделать уже не могла. Испытывая трудности вследствие войны с Испанией и движения против королевского абсолютизма внутри страны (Фронды), французское правительство вступило в союзные отношения с кромвелевской Англией.
Кольбер, Жан Батист (1619–1683) — французский государственный деятель; с 1665 г. генеральный контролер финансов; проводил политику укрепления абсолютистской монархии.
137 Господин де Полиньяк — Полиньяк, Жюль, герцог де (ум. в 1817 г.), полковник, муж госпожи де Полиньяк (см. примеч. к с 22); использовав близкие отношения жены с королевой, сумел значительно обогатиться.
Ламарк, Огюст Мари Раймон, граф де (настоящая фамилия — фон Аренберг; 1753–1833) — знатный немецкий дворянин, получивший по наследству во Франции офицерскую должность и титул, под которым известен в истории; участник Войны за независимость североамериканских колоний Англии; депутат Генеральных штатов
24-685 от дворянства; доверенное лицо и близкий друг Мирабо, посредник в его переговорах с королевским двором; после смерти Мирабо — эмигрант. В 1851 г. в Бельгии была издана переписка Мирабо и Ламарка.
… позволяя им сесть в свою карету… — Правом ездить в королевских каретах пользовались только представители старинного родового дворянства.
Аригетти — знатный флорентийский род, переселившийся в Прованс, историческую провинцию на юго-востоке Франции, по одним данным, в середине XIII в., по другим — в конце XIV в. В Провансе фамилия Аригетти постепенно стала произноситься на французский лад: Рикети. В XVI в. Жан Рикети получил земельное владение Мирабо и стал называться Рикети де Мирабо.
Гибеллины (ит. ghibellino) — название партии сторонников императоров в итальянских городах-государствах в XII–XV вв., в период борьбы за Италию между императорами Священной Римской империи и римскими папами. Партия состояла главным образом из феодальной знати и, как предполагают, получила свое название от искаженного на итальянский манер имени замка Вайблинген, владения императорской династии Гогенштауфенов. В XV в., с установлением в большинстве итальянских городов власти тиранов, борьба между гибеллинами и их противниками гвельфами, представлявшими торгово-промышленные слои, постепенно прекратилась. Во Флоренции, где преобладали гвельфы, политическая борьба носила весьма ожесточенный и кровавый характер. Гибеллины потерпели окончательное поражение в этом городе в 90-х гг. XIII в.
138 Дюране — река в Южной Франции; известна сильными наводнениями в нижнем своем течении.
… Лафельяд открывал на площади Побед статую Победы… — Лафельяд (правильнее: Ла Фейяд), Франсуа, виконт д’Обюссон, герцог де (1625–1691) — французский военачальник, маршал Франции и приближенный Людовика XIV; играл видную роль в войнах этого короля. В 1686 г. Лафельяд за свой счет воздвиг на площади Побед в Париже (находится у северо-восточного угла комплекса зданий Пале-Рояля; сформирована в 30-х гг. XVII в.) громадную статую Людовика XIV. Этот монумент был обильно украшен аллегорическими фигурами; среди них было и изображение Победы. После открытия статуи герцог объехал ее кругом во главе своего полка.
Рикети, Брюно де, граф де Мирабо (1637–1729) — французский военачальник, участник войн Людовика XIV; отличался необычайной храбростью.
Новый мост — ныне самый старый мост в Париже; пересекает Сену в центре города, проходя через западную оконечность острова Сите; построен в начале XVII в.; известен конной статуей Генриха IV на нем.
Рикети, Франсуа де, шевалье де Мирабо (1631–1690) — рыцарь военно-монашеского Мальтийского ордена, инспектор его галерного флота.
139… его отец умер десятью годами раньше. — Это Тома де Рикети,
маркиз де Мирабо (1602–1687), участник Тридцатилетней войны (1618–1648); отличился во многих кампаниях.
Шевалье ("рыцарь", "кавалер") — дворянский титул во Франции. Бретёр (от фр. brette — "шпага") — заядлый дуэлянт.
Мирабо, Жан Антуан, де Рикети, маркиз де, граф де Бомон (1666–1737/1742) — французский офицер, отличившийся в войнах конца XVII — начала XVIII в.; отличался смелостью, твердым и независимым характером и необыкновенной силой; после отставки занимался сельским хозяйством в родовом имении; дед Оноре Габриеля Мирабо.
Антиной — прекрасный греческий юноша, любимец императора Адриана; после смерти был объявлен богом; в древности считался идеалом красоты молодого человека.
Милон Кротонский (VI в. до н. э.) — знаменитый греческий атлет; шесть раз был победителем на олимпийских играх.
Святые дары — освященные хлеб и вино, которые во время христианской церковной службы пресуществляются (превращаются) в кровь и тело Христа; этому таинству у католиков посвящен праздник Тела Господня, отмечаемый в девятое воскресенье после Пасхи (второе воскресение после Троицы).
140… генерал-лейтенанту Шамийяру… — Вероятно, имеется в виду генерал-майор граф Жером де Шамийяр (ок. 1655–1728), участник войн Людовика XIV. Генерал-лейтенантом был его двоюродный внук Луи Мишель де Шамийяр, граф де Сюз (1709–1774).
Шамийяр, Мишель, граф де Сюз (1652–1721) — французский государственный деятель; занимал несколько министерских постов в конце царствования Людовика XIV, в том числе государственного секретаря по военным делам (военного министра) в 1701–1706 гг.; как администратор был честным и добросовестным, однако неспособным исполнять важные должности.
… Конде рода Рикети… — Здесь имеется в виду Луи де Бурбон, принц Конде (1621–1686), французский полководец; одержал много побед в войнах середины и второй половины XVII в.; был прозван "Великим Конде". Жильбер хочет сказать, что Жан Антуан де Мирабо был самым замечательным военачальником в роду Рикети.
… в битве при Кассано… — У селения Кассано в Северной Италии во время войны за Испанское наследство (1701–1714) в августе 1705 г. французская армия потерпела поражение от австрийских (имперских) войск.
Евгений Савойский, принц (1663–1736) — австрийский полководец и политический деятель, имперский главнокомандующий в войне за Испанское наследство; командовал австрийской армией в битве при Кассано.
141 Вандом, Луи Жозеф, герцог де (1654–1712) — французский полководец, маршал Франции; один из лучших военачальников Людовика XIV; во время войны за Испанское наследство командовал войсками в Италии и Испании.
24*
Дюмулен — известный медик XVIII в. (сведений о его жизни не сохранилось).
… У него было двадцать семь ран, на пять больше, чему Цезаря… — Цезарь, Гай Юлий (102/100—44 до н. э.) — древнеримский полководец, государственный деятель и писатель, диктатор; был убит заговорщиками-республиканцами. Согласно античным биографиям Цезаря, он получил двадцать три раны: см. Светоний (Гай Светоний Транквилл; ок. 70 — ок. 140), "Жизнеописание двенадцати цезарей" ("Божественный Юлий", 82); Плутарх (ок. 46 — ок. 125) "Сравнительные жизнеописания" знаменитых греков и римлян ("Цезарь", 66).
Мирабо, Франсуаза, маркиза де, урожденная де Кастеллан-Норант (1685–1769) — с 1708 г. жена Жана Антуана де Мирабо, бабка Оноре Габриеля Мирабо.
142… никогда он не желал "оверсаливаться"… — То есть быть в числе придворных короля, жить его милостями и, следовательно, лишиться своего независимого положения. Версаль со времени Людовика XIV был не только королевской резиденцией, но и центром политической системы абсолютизма. Французские короли, памятуя о мятежах аристократии в первой половине XVII в., стремились укротить ее своеволие, привлекая представителей знатнейших фамилий ко двору и подкупая их доходными и малообременительными должностями и пенсиями. Таким образом государственная власть ставила дворян в экономическую и политическую зависимость от себя и могла постоянно наблюдать за многими из них.
… один из вождей школы экономистов. — Экономистами король называет господствующее в конце XVIII в. во Франции одно из направлений классической политической экономии — физиократов, видным представителем которых был В. Мирабо. Физиократы впервые в истории экономической науки сделали объектом своих исследований производство. Они выступали сторонниками свободы капиталистического развития и призывали к мирному устранению стеснявших его феодальных порядков и королевского абсолютизма путем реформ. Идеалом общественного устройства в их сочинениях почиталось "земледельческое общество", где господствовали крупные землевладельцы. Своей критикой физиократы доказывали экономическую несостоятельность старого порядка и участвовали в идеологической подготовке Французской революции, которая на практике осуществила большую часть их требований.
Артевельде Якоб ван (ок. 1290–1345) — купец-суконщик из города Гента во Фландрии; в 1337–1338 гг. возглавил восстание сукноделов против графа Фландрского, чья политика нарушала их интересы; став во главе правительства, защищал экономические и внешнеполитические интересы богатых горожан; был убит во время восстания недовольных его политикой ремесленников.
Мазаньелло (полное имя — Томазо Аньелло; 1623–1647) — неаполитанский рыбак, вождь народного восстания против испанского владычества и местных феодалов в Южной Италии в 1647 г.; был убит подосланными убийцами.
Ре — остров в Бискайском заливе у западного побережья Франции. Маноск — город в Южной Франции, в Провансе.
Форт Жу — старинная стратегически важная крепость в Восточной Франции в Бургундии; часто использовалась как государственная тюрьма; Мирабо был заключен в форт Жу в 1774–1776 гг. (с перерывом); в начале 1776 г. бежал оттуда.
143… несчастная госпожа де Моннъе, оставшись наедине со своим пре ступлением, покончила с собой. — В 1776 г. Мирабо бежал в Швейцарию, а затем в Голландию со своей возлюбленной маркизой де Моннье. Однако любовники были арестованы и выданы Франции. Мирабо был заключен в Венсенский замок, где просидел до конца 1780 г., а госпож а де Моннье — в женский исправительный дом. Переписка между ними, опубликованная в 1792 г., обессмертила маркизу под именем Софи. После освобождения Мирабо и госпожи де Моннье связь между ними не возобновилась. Овдовевшая к тому времени маркиза вела свободный образ жизни ив 1789 г. покончила с собой после смерти своего последнего любовника.
Жьен — небольшой город в Западной Франции, в департаменте Луаре.
144 Кюре — приходский католический священник.
Валле — священник в городе Жьен; депутат Генеральных штатов от духовенства, затем член Национального собрания, противник Революции.
… из тех, кто, входя в храм, выгоняет из него торгующих. — Намек на евангельский эпизод, когда Иисус, войдя в храм в Иерусалиме, выгнал всех продающих и покупающих там и опрокинул столы менял, говоря: "Написано "дом Мой домом молитвы наречется", а вы сделали его вертепом разбойников" (Матфей, 21: 12–13).
Эксан-Прованс — город в Юго-Восточной Франции к северу от Марселя, древняя столица Прованса.
145… вошел бы в Парламент, как Людовик Четырнадцатый, в сапогах со шпорами, ссылаясь на свое священное право. — Имеется в виду подавление королем парламентской оппозиции в середине 50-х гг. XVII в. После отказа Парижского парламента зарегистрировать без обсуждения некоторые финансовые указы Людовик появился на заседании в охотничьем костюме с хлыстом в руках. Он потребовал впредь принимать его распоряжения и вносить их в парламентские книги без всяких обсуждений, угрожая в противном случае заставить Парламент повиноваться. Этот эпизод рассказан Дюма во второй части исторической хроники "Людовик XIV и его век" (1844–1845) и упоминается в его пьесе "Молодость Людовика XIV" (1854).
… после знаменитого заседания двадцать первого июня… — Здесь допущена авторская неточность или опечатка. Имеется в виду "королевское заседание" (т. е. заседание в присутствии короля) Национального собрания 23 июня 1789 г. В этот день Людовик XVI приказал Собранию снова разделиться и заседать по сословиям, т. е. восстановить Генеральные штаты. Однако депутаты от буржуазии отказались подчиниться и продолжали работу. Постепенно к ним стали возвращаться депутаты от дворянства и духовенства, ранее покинувшие зал вместе с королем. Попытки церемониймейстера двора очистить зал была пресечена Мирабо, заявившим, что депутаты уступят только силе. Последующая попытка разогнать Собрание при помощи солдат не удалась из-за присутствия на заседании группы виднейших аристократов, присоединившихся к буржуазии. Противостояние в данном случае разрешилось словами короля, отказавшегося от новой попытки разгона Собрания силой: "Ну и черт с ними! Пусть остаются!" Эти события были решительной победой Революции над королевской властью и весьма подорвали престиж монархии.
Приведенные выше слова Людовика XVI и цитирующиеся в тексте слова Мирабо известны из свидетельств слышавших их современников.
147 Блуа — город в Центральной Франции на реке Луаре, центр исторической области Блуа (или Блезуа).
… я стал мушкетером… — В XVII в. мушкетеры — солдаты пехоты, вооруженные мушкетами, тяжелыми крупнокалиберными ружьями с фитильным замком. Здесь, вероятно, подразумеваются королевские мушкетеры — в XVII–XVIII вв. часть французской гвардейской кавалерии, военная свита короля.
… участвовал в кампании тысяча семьсот шестьдесят первого года… — Имеется в виду одна из кампаний общеевропейской Семилетней войны (1756–1763) между Англией и Пруссией с одной стороны и Францией, Австрией и Россией — с другой. В войне в обоих лагерях участвовал еще ряд немецких государств. Военные действия, кроме Европы, велись также в Америке и Индии. Франция потерпела в войне ряд серьезных поражений и уступила Англии часть своих колоний. В 1761 г. французские войска в союзе с саксонской армией действовали против Пруссии в Западной Германии, одержали несколько побед, но и потерпели серьезные поражения и были вынуждены очистить ряд занятых ранее земель. Общий результат кампании на всех театрах, однако, был для Пруссии неблагоприятным. Длительность войны, внутриполитическое положение и истощение воюющих сторон — все это заставило их в 1761 г. начать переговоры о мире.
Кампания — условное обозначение военных операций, проводимых на одном театре военных действий в определенный период времени.
… помощником командира полка Бельзенса… — То есть, по-видимо-му, полка французского генерала виконта Армана де Бельзенса (1722–1794), участника войн Людовика XV.
… князя Ангальт-Шауенбургского. — Ангальты (или Аскании) — старинный немецкий княжеский род, восходящий, по некоторым сведениям, к IX в. (достоверно к XI в.). В XVII в. род разделился на несколько ветвей, к одной из которых принадлежала российская императрица Екатерина II. Однако в доступных нам источниках линия князей Ангальт-Шауенбургских не значится. Маркиз де Фаврас женился в 1772 г. на девице Виктории Каролине Эдвиге (1744–1841), которая, по-видимому, была дочерью одного из баронов Ангальт- Бернбург-Гойм-Шаумбург, принадлежавших к княжеской линии Ангальт-Бернбург. В данном случае имеет место или опечатка, или ошибка Дюма, написавшего Schauenburg (Шауен-бург) вместо Schaumburg (Шаумбург).
148… во время восстания против штатгальтера… — В 1785 г. в Нидер ландах произошло восстание, возглавляемое буржуазной партией так называемых "патриотов", против штатгальтера Вильгельма V, опиравшегося на дворянско-католические круги. Штатгальтер был изгнан, но в 1787 г. его власть была восстановлена с помощью войск Англии и Пруссии. Франция, вопреки своим интересам и союзническим обязательствам, в 1787 г. не оказала помощи Нидерландам. Это вызвало большое возмущение в стране и значительно подорвало престиж монархии.
Штатгальтер (правильнее — статхаудер) — глава исполнительной власти и командующий вооруженными силами республики Соединенных провинций — Нидерландов. Наследственными штатгальтерами Нидерландов были принцы Оранские.
В упоминаемое время штатгальтером был Вильгельм V (1748–1806); правил в 1166–1795 гг.; в 1795 г. был изгнан войсками революционной Франции; умер в изгнании.
Легион — здесь: крупная воинская часть, отряд.
149 Шаумелъ (или Шомель) — голландский банкир.
Сарториус — голландский банкир; осенью 1789 г. вел переговоры с маркизом Фаврасом о предоставлении займа графу Прованскому.
150 Станислав I Лещинский (1677–1766) — король Польши (1704–1711 и 1733–1734); тесть Людовика XV; после потери польского престола получил во владение герцогство Лотарингию; прадед Людовика XVI.
Данциг — польский город на Балтийском море (современный Гданьск).
… со всех сторон окружен армией московитов… — Данциг был осажден русскими войсками в феврале 1734 г. во время войны Франции с Россией, Австрией и Саксонией за Польское наследство, то есть за утверждение на польском престоле Станислава Лещинского. Город капитулировал в середине июня, однако король за несколько дней до этого бежал, тем самым признав свое поражение в пользу саксонского курфюрста Фридриха Августа, поддержанного противниками Франции. Бегство короля Станислава описано Дюма в шестой главе первой книги исторической хроники "Людовик XV и его двор" (1849).
151 Форт Вехзельмунд (правильное название — Вейхсельмюнде) — укрепление неподалеку от Данцига в устье Вислы, прикрывавшее Данциг и его порт со стороны Балтийского моря. Форт сдался русским войскам и флоту 13 июня 1734 г.
152… супруга померанского воеводы… — Воеводами до конца XVIII в. назывались королевские наместники в крупной области Польши, главы администрации и командующие войсками.
Померания — немецкое название Поморья (Поможе), исторической области Польши вдоль южного берега Балтийского моря. В XVIII в. западная его часть находилась под властью Пруссии, а восточная с Данцигом — под властью Польши.
153 Монти, Антонио Феличе, маркиз де (1684–1738) — французский военный и дипломат, по рождению, по-видимому, итальянец; в 1733 г. был послан в Польшу для содействия Станиславу Лещинскому во вступлении на престол; в 1734 г. находился вместе с королем в осажденном Данциге.
Монмеди — город в Северной Франции у границы с Бельгией, примерно в 225 км от Парижа.
Мариенвердер — город в Восточной Пруссии в окрестности Данцига; возник около замка, построенного рыцарями-крестонос-цами в XIII в.; в XVIII в. был во владении Польши, затем отошел к Пруссии (современный Квидзын в Гданьском воеводстве Польши).
155… тот самый, что был допущен к королю после десятого августа и оставил мемуары о последних днях его правления… — Речь идет о привратнике королевских покоев Франсуа Гю (1757–1819), в 1791 г. назначенном первым слугой покоев дофина. В 1792–1793 гг. Гю состоял при королевской семье во время ее заключения и сам оставался под арестом до переворота 9 термидора; в 1795 г. сопровождал дочь короля принцессу Марию Терезу Шарлоту в Вену и в эмиграции стал генеральным комиссаром двора Людовика XVIII; был пожалован баронским титулом. В 1806 г. на английском языке и в 1814 г. на французском вышли в свет мемуары Гю "Последние годы царствования и жизни Людовика XVI" ("Demiers annees du regne et de la vie de Louis XVI"), представляющие большой исторический интерес.
Десятого августа 1792 г. в Париже произошло народное восстание; в результате его была свергнута монархия, а Людовик XVI с семьей был арестован.
Павильон Флоры — входил в комплекс зданий дворца Тюильри; был расположен несколько в отдалении от главной его части на берегу Сены и соединялся длинной галереей с Лувром; сохранился до нашего времени; был построен в 1600–1608 гг., перестроен в 1863–1865 гг., в годы Революции назывался павильоном Свободы; в 1804 г. стал резиденцией для приема почетных гостей.
156… носил ли он на груди серебряную цепь… — Серебряные цепи носили на груди приставы Национального собрания, наблюдавшие за порядком в зале и ведавшие доступом туда посетителей и просителей.
159 Бычий глаз (фр. CEil-de-boeuf) — передняя у королевской спальни в Версале, освещенная овальным окном в форме бычьего глаза, что и дало комнате это название. Там придворные ожидали начала церемонии вставания и утреннего выхода короля.
162… ощетинившаяся железом и пышущая огнем гидра… — В древнегре ческой мифологии гидра (Лернейская гидра) — ужасное чудовище, девятиголовая змея.
164 Мец — крупный город в Северо-Восточной Франции, один из центров Лотарингии.
Нанси — город в Северо-Восточной Франции; в XII–XVIII вв. резиденция герцогов Лотарингии.
Страсбур — город в Восточной Франции, в Эльзасе; центр департамента Нижний Рейн.
165 Подветренные острова (Южно-Антильские) — группа островов у северного побережья Южной Америки в Карибском море, относятся к архипелагу Малые Антильские острова; в настоящее время частично принадлежат Нидерландам, частично — Венесуэле.
Буйе, Франсуа Клод Амур, маркиз де (1739–1800) — французский генерал, участник Войны за независимость североамериканских колоний Англии, ярый противник Революции; в 1789–1790 гг. губернатор Меца, Туля, Вердена, провинций Эльзас и Франш-Конте, командующий войсками на немецкой границе; в 1791 г. принимал участие в организации бегства Людовика XVI в Варенн; после ареста короля эмигрировал в Англию, где и умер; оставил мемуары о Революции, доведенные до осени 1792 г.: "Воспоминания о Французской революции от ее начала до отступления герцога Брауншвейгского" (Memoires sur la Revolution frangaise, depuis son origine jusqu’a la retraite du due de Brunswick, Paris, 1801).
166 Рамбуйе — феодальный замок XIV–XV вв. в окрестности Парижа, перестроенный в XVI–XVIII вв. в загородный дворец с большим парком и лесом; место королевских охот; в 1783 г. был куплен Людовиком XVI за десять миллионов ливров; в настоящее время летняя резиденция президента Французской республики.
Бретёйль, Луи Огюст ле Тоннелье, барон де (1733–1807) — французский дипломат, посол Людовика XV и Людовика XVI во многих европейских столицах; в годы Революции — эмигрант.
Золотурн — город на северо-западе Швейцарии, административный центр одноименного кантона.
Семилетняя война — см. примеч. к с. 147.
167 Помпадур, Жанна Антуанетта Пуасон, маркиза де (1721–1764) — фаворитка Людовика XV; оказывала значительное влияние на дела государства.
… через посредство эрцгерцогини Каролины она распоряжалась Неаполем… — Каролина Мария (1752–1814), дочь Марии Терезии и сестра Марии Антуанетты, королева Неаполитанская, имела большое влияние на своего мужа короля Фердинанда.
Вермон, Матьё Жак де (1735–1798) — французский религиозный деятель; в 1765 г. по рекомендации Ломени де Бриенна (тогда епископа) был отправлен в Вену для обучения Марии Антуанетты французскому языку; после прибытия во Францию находился при ней в качестве наставника; с конца 70-х гг. приобрел большое влияние на королеву и стал принимать активное участие в государственных делах; вскоре после начала Революции эмигрировал.
… назначить первым министром архиепископа Тулузского… — Имеется в виду Этьенн Шарль де Ломени де Бриенн (1727–1794), французский церковный и государственный деятель, с 1763 г. архиепископ Тулузский; генеральный контролер финансов в 1787–1788 гг., продолжал политику Калонна; после отставки архиепископ Санский и кардинал; принял введенное Революцией гражданское устройство духовенства, однако попал под подозрение, был арестован и вскоре умер.
Мерси д’Аржанто, Флоримон Клод, граф де (1727–1794) — австрийский дипломат, по происхождению бельгиец; с 1766 г. посол в Париже; сторонник франко-австрийского союза, способствовал браку Марии Антуанетты и будущего короля Людовика XVI; по поручению Марии Терезии негласный наставник ее дочери.
Кауниц, Венцель Антон Доминик, граф Ритберг, князь (1711–1794) — австрийский государственный деятель и дипломат; канцлер (глава правительства) в 1753–1792 гг.; содействовал проведению ряда экономических и политических реформ; противник Французской революции.
168 Жак Клеман (1567–1589) — католический монах-фанатик, убивший в 1589 г. короля Генриха III.
Равальяк, Дамъен — см. примеч. к с. 9.
… прониклась философским духом благодаря Иосифу Второму. — Имеется в виду распространение в Австрии идей Просвещения, которому покровительствовал Иосиф II (см. примеч. к с. 39), стремившийся править в духе просвещенного абсолютизма.
… повернет против себя собственную шпагу, то есть Венгрию. — Венгрия в XVI–XX гг. входила в состав Австрийской империи и венгры составляли значительную часть ее вооруженных сил.
… захватившим лучшую часть ее короны — Нидерланды… — Австрийские владения в Нидерландах соответствовали приблизительно территории современной Бельгии; эти земли были получены Австрией по Раштадтскому мирному договору 1714 г. с Францией после войны за Испанское наследство.
… бросает в войну с турками… отборные войска, чем помогает России. — Австрия в 1788–1790 гг. вела в союзе с Россией войну с Турцией, стремясь захватить турецкие владения на Балканском полуострове, и добилась благодаря победам русских войск некоторых успехов. Однако изменение общей обстановки в Европе в связи с Французской революцией заставило австрийскую монархию заключить с турками сепаратный мир.
Месье (monsieur — "господин") — титул братьев короля в дореволюционной Франции.
178 Улица Карусель — проезд между постройками, частично занимавшими тогда площадь Карусель (см. примеч. к с. 96); ныне не существует.
180 Павильон Марсан — крайний северный корпус дворца Тюильри; уцелел во время пожара 1871 г.; позже в нем размещались государственные учреждения; назван в честь античного бога войны Марса.
181… присоединится в Турине к их высочествам графу д Артуа и принцам Конде. — До лета 1791 г. столица Сардинского королевства (Пьемонта) город Турин в Северной Италии был главным центром французской контрреволюционной эмиграции. Ее вождями были младший брат Людовика XVI граф д’Артуа, будущий король Карл X (см. примеч. к с. 8), принц Конде (см. примеч. к с. 133) и его сын герцог де Бурбон (см. примеч. к с. 84).
Ламбаль, Мари Тереза Луиза де Савой-Каринъян, принцесса де (1749–1792) — одна из самых знатных дам французского двора, искренняя подруга Марии Антуанетты и, по-видимому, ее любовница; в 1774–1775 гг. суперинтендантка (управляющая) ее двора; отстраненная в результате придворных интриг, осталась верной королеве; во время Революции разделила с ней тюремное заключение и погибла в тюрьме во время сентябрьской резни.
182 Фердинанд — см. примеч. к с. 8.
Карл IV(1748–1819) — король Испании в 1788–1808 гг.; сын Карла III и Марии Амелии Саксонской; двоюродный брат Людовика XVI — сына Марии Йозефы Саксонской.
… наложил вето на декрет, направленный против духовенства. — Вето (лат. veto — "запрещаю") — право главы государства отказаться подписать и ввести в действие закон, принятый парламентом. В государственном праве различаются два вето: абсолютное, то есть окончательное, и отлагательное (или суспензивное), означающее возможность вторичного принятия парламентом отклоненного закона. Согласно французской конституции 1791 г. король имел право отлагательного вето. В ноябре 1791 г. Людовик воспользовался этим правом, отклонив декрет Законодательного собрания против священников, отказывающихся присягнуть конституции и признать новое гражданское устройство духовенства. Был отклонен также декрет, лишавший права на регентство графа Прованского, который самозванно объявил себя в эмиграции регентом Франции.
… он рисковал 20 июня, выдержал 10 августа, претерпел 21 января. —
20 июня 1792 г. — день бегства в Варенн.
10 августа 1792 г. — день свержения монархии.
21 января 1793 г. — день казни Людовика XVI.
… И папа… провозгласил его мучеником. — Имеется в виду Пий VI (1717–1799), в миру граф Джананджело Браски, папа римский с 1775 г.; в первые годы Революции относился к ней выжидательно, а в 1791 г. осудил революционные декреты.
183 Начальник полиции — вероятно, имеется в виду Луи Тиру де Крон (1736–1794) — генерал-лейтенант полиции Парижа с 1785 г., однако осенью 1789 г. Крона в Париже уже не было: он эмигрировал после событий 14 июля, а полиция была подчинена Учредительным собранием муниципалитетам.
… Ожидая, когда здание манежа, предназначавшееся для заседаний Национального собрания, будет готово, депутаты избрали местом сбора зал архиепископства. — До событий 5–6 октября 1789 г. Национальное собрание заседало в Версале. После переезда в Париж местом его работы было выбрано старое здание королевского манежа, находившееся между улицей Сент-Оноре и садом дворца Тюильри (по бывшей территории манежного плаца сейчас проходит улица Риволи). Первое торжественное заседание в новом помещении состоялось 3 ноября. До этого дня весь октябрь Собрание работало в доме архиепископа Парижского на южном берегу острова Сите рядом с собором Парижской Богоматери.
… постановили заменить титул "короля Франции и Наварры" на "короля французов". — Во время Революции была изменена формула королевского титула: ранее короли назывались "королями Франции и Наварры", а по декрету Учредительного собрания от 8 октября 1789 г. Людовик XVI стал именоваться "королем французов". Это новое наименование должно было подчеркнуть демократические завоевания и политическое преобразование французского государства из абсолютной монархии в конституционную.
… Право собраний было освящено Декларацией прав человека. — Декларация прав человека и гражданина — принятый 26 августа 1789 г. Учредительным собранием программный документ Французской революции, излагавший основные принципы создаваемого в ее ходе нового общества, политический манифест французской буржуазии. Декларация провозглашала верховную власть нации, гражданское равенство населения страны, его право на свободу, безопасность, участие в управлении и сопротивление угнетению. Декларация особенно подчеркивала "нерушимое и священное право" частной собственности. Этот документ имел большое прогрессивное значение, а его формула "свобода, равенство, братство" оказала влияние на всю Европу.
Людовик XVI утвердил Декларацию после долгого сопротивления только 6 октября под влиянием народного выступления и вторжения парижан в Версаль.
Улица Марше-Палю — небольшая улица у южного берега острова Сите; ныне поглощена улицей Сите, пересекающей остров в меридиональном направлении.
Дистрикт — здесь: низшая единица территориального деления Парижа в период Революции.
187… Подобно Ричарду III, вскричавшему в решительную минуту: "Пол царства за коня!"… — Ричард III (1452–1485) — король Англии с 1483 г., из династии Йорков; достиг престола после многих преступлений; погиб в битве.
Здесь цитируется историческая хроника Шекспира "Король Ричард III" (V, 4). В русских переводах употребителен также перевод "Корону за коня!".
193 Сите — остров на Сене, исторический центр Парижа; там расположены собор Парижской Богоматери, Дворец правосудия (бывший дворец королей) и другие общественные здания.
Кампан, Жанна Луиза (1752–1822) — французская писательница и педагог, основательница и директриса нескольких женских учебных заведений; служила при французском дворе; автор интересных "Записок о частной жизни королевы Марии Антуанетты" ("Memoires surla vie privee de Marie-Antoinette"), изданных в 1822 г.; другие ее сочинения богаты сведениями о жизни многих выдающихся людей ее времени.
Де Мизери, баронесса де Бъяш (даты жизни неизвестны) — приближенная Марии Антуанетты, первая дама покоев королевы.
Собор Парижской Богоматери — национальная святыня Франции и шедевр мировой архитектуры; построен на восточной оконечности Сите в XII–XIV вв.
"Патриот" — так называли себя сторонники Французской революции.
194 Улица Канониссы — старинная улица на острове Сите к северу от собора Парижской Богоматери; название получила по месту жительства на ней многих канонисс (здесь: монахинь, заведующих хозяйством) этого собора; в 1874 г. была значительно расширена, включив в себя несколько соседних улочек.
… Ведите его в дистрикт… — Здесь дистрикт — то же, что и секция. Так назывались созывавшиеся в 1791 г. во время выборов в Законодательное собрание первичные собрания выборщиков. После проведения избирательной кампании эти собрания не разошлись и превратились в самодеятельные органы местной власти — организации населения данного района. Это были центры, руководившие политическими действиями масс, вырабатывавшие революционные требования и лозунги. Для текущих дел секции выбирали комиссаров, составлявших так называемые гражданские комитеты. Во время обострения политического положения секции заседали непрерывно, и в этих заседаниях мог принять участие любой человек, проживавший на территории района. Наименования всех 48 секций Парижа были связаны с названиями главных улиц, различного рода объектов, расположенных на их территории, или символов, а также революционных деятелей. Территория, прилегающая к собору Парижской Богоматери, входила в секцию Нотр-Дам (Богоматери); в 1791 г. она была переименована в секцию Сите, в 1793 г. — в секцию Разума, а в 1794 г. — опять в секцию Нотр-Дам.
195… Бывший вербовщик драгунов… — Армия королевской Франции почти полностью была наемной. Для набора солдат по всей стране посылали унтер-офицеров в качестве вербовщиков: они нанимали на службу людей из низших классов общества, соблазняя их высоким жалованьем и зачастую спаивая.
196 Берардье, Дени (1729–1794) — аббат, известный педагог, ректор коллежа Людовика Великого; во время Революции — ярый противник гражданского устройства духовенства; за свои выступления был арестован и спасся от казни благодаря заступничеству Демулена и Робеспьера, его бывших учеников.
Коллеж Людовика Великого — закрытое среднее учебное заведение, созданное в конце XVI в. на базе нескольких коллежей (некоторые из них известны с начала XIV в.) и действовавшее под руководством монахов-иезуитов. Патроном коллежа традиционно считался французский король. В 1595 г. коллеж был закрыт, но в 1674 г. восстановлен Людовиком XIV и назван в его честь; во время Революции назывался коллежем Равенства; в нем учились многие выдающиеся люди Франции, в том числе и деятели Революции; с 1805 г. — лицей.
… до площади Парижской Богоматери… — То есть до площади перед главным входом в собор, называемой площадью Паперти собора Парижской Богоматери (или просто Паперти Богоматери — place de Parvis de Notre-Dame). Она образовалась в XII в. вместе с началом строительства и первоначально была очень мала, включая в себя только соборную паперть; постепенно значительно расширилась и в конце XVIII — начале XIX в. занимала уже значительную территорию. Окончательно сформировалась в 60-х гг. XIX в. при перестройке Парижа.
199 Мост Нотр-Дам (мост Богоматери) — находится прямо напротив Малого моста на северной стороне острова Сите; ведет на правый берег Сены; один из старейших мостов Парижа, известен с римских времен, назывался тогда Большим; свое название получил в начале XV в.; в 1787–1793 гг. назывался мостом Разума.
Набережная Пелетье — расположенная на северном берегу Сены, шла от ратуши в западном направлении до ближайшего моста; была спроектирована в 1675 г. и представляла собой часть магистрали, связывавшей западные и восточные кварталы Парижа; была названа в честь тогдашнего купеческого старшины Парижа Клода Ле Пелетье; ныне входит в соседствующую с ней в XVIII в. набережную Жевр и новую набережную Ратуши (бывшую Гревскую).
Улица Этель (улица Лестницы) — известна с начала XV в., когда она шла от Сены через территорию современной площади Карусель в северо-западном направлении мимо церкви святого Рока к городским воротам; получила название от лестницы, по которой парижский архиепископ входил в эту церковь; неоднократно меняла свое название и конфигурацию; в настоящее время так называется небольшая улочка, отходящая от улицы Сент-Оноре к северу, неподалеку от церкви святого Рока.
200 Жабо — здесь: модные в XVIII в. кружевные оборки вокруг ворота или на груди мужской верхней рубахи.
201… завершила начатое ими дело мощная, таинственная грозная длань… — Вероятно, подразумеваются масоны и их глава Калиостро (см. примеч. к с. 14).
Масоны (точнее: франкмасоны, от французского franc-masons — "вольные каменщики"), участники религиозно-этического движения, возникшего в начале XVIII в. и широко распространенного преимущественно в дворянско-буржуазных кругах. Масоны стремились создать всемирное тайное общество, целью которого было объединение всего человечества в религиозный братский союз. Свое название и форму своих тайных организаций (лож) масоны заимствовали от средневековых цехов, братств ремесленников-ка-менщиков. Многие масоны принимали большое участие в революционных событиях конца XVIII в. во Франции, причем в обоих лагерях. Современная наука отвергает предположение об участии в Революции масонов как организации.
202 Лозен, Арман Луи де Гонто, герцог де (с 1788 г. герцог де Бирон; 1747–1793) — французский аристократ, присоединившийся к Революции; депутат Генеральных штатов от дворянства; участник войны с первой антифранцузской коалицией, командовал несколькими армиями; в 1793 г. был обвинен в "умеренности", арестован и казнен.
204… к депутату от Экса… — То есть к Мирабо, который был депутатом Генеральных штатов от третьего сословия города Эксан-Прованс.
205 Архиепископ Бордоский — Жером Мари Шампион де Сисе (1735–1810), французский церковный и политический деятель, принадлежавший к либеральной части французского епископата; депутат Генеральных штатов, один из первых иерархов, присоединившихся к депутатам от третьего сословия; хранитель печатей (министр юстиции) в 1789–1790 гг.; отказался признать новое гражданское устройство духовенства и после отставки эмигрировал; вернулся в 1802 г., был назначен Наполеоном архиепископом в Экс; с 1808 г. граф Империи.
Канцлер — глава судебного ведомства в дореволюционной Франции.
Лианкур, Франсуа Александр Фредерик, герцог де (с 1792 г. герцог де Ларошфуко, поэтому обычно называется Ларошфуко-Лианкур; 1747–1827) — писатель и известный филантроп, основатель школы для солдатских детей; депутат Учредительного собрания.
Ларошфуко, Луи Александр, герцог де (1743–1792) — французский политический деятель, принадлежавший к либеральной аристократии; депутат Генеральных штатов, где одним из первых присоединился к третьему сословию; президент департамента Сены (территория Парижа и его ближайших окрестностей) до 1792 г.; убит в провинции.
Туре, Жак Гийом (1746–1794) — до Революции адвокат Нормандского парламента; депутат Генеральных штатов от третьего сословия, активный член Учредительного собрания; в 1793–1794 гг. осудил террор, был объявлен подозрительным и казнен.
Епископ Отёнский — Талейран-Перигор, Шарль Морис (1754—
1838), выдающийся французский дипломат; происходил из старинной аристократической семьи; в 1788–1791 гг. — епископ; член Учредительного собрания, где присоединился к депутатам от буржуазии; в 1792 г. ездил с дипломатическим поручением в Англию; министр иностранных дел в 1797–1799, 1799–1807, 1814–1815 гг.; получил от Наполеона титул князя Беневентского; посол в Лондоне в 1830–1834 гг.; был известен крайней политической беспринципностью и корыстолюбием.
… Заслужил это место своим предложением насчет духовенства. — Талейран выступил в Учредительном собрании 10 октября 1789 г. с предложением о национализации без выкупа земельных владений церкви и представил тогда же соответствующий обстоятельный законопроект. Это предложение, в полной мере соответствовавшее интересам занимавшей руководящее положение в Собрании крупной буржуазии, было расценено представителями аристократии и церкви как предательство.
Лаборд, Жан Жозеф, маркиз де (1724–1794) — французский финансист, один из богатейших людей страны, банкир королевского двора; за предоставление огромных займов получил от Людовика XV титул маркиза; был также известен своей благотворительностью; во время Революции оказывал финансовую помощь королевской семье и эмиграции; в 1793 г. был за это арестован и затем казнен.
Тарже, Ги Жан Батист (1733–1807) — адвокат Парижского парламента; депутат Генеральных штатов от третьего сословия Парижа и член Учредительного собрания; участвовал в составлении конституции 1791 г.; затем член кассационного суда; во время процесса Людовика XVI выступал в его защиту; при Наполеоне участвовал в разработке нового гражданского и уголовного кодекса.
206 Монморен-Сент-Эрем, Арман Марк, граф де (1745–1792) — французский дипломат и политический деятель, сторонник конституционной монархии; министр иностранных дел в 1787–1791 гг.; поддерживал Неккера, во время Революции стоял за союз королевской власти с Мирабо; после отставки входил в неофициальный личный совет короля; после свержения монархии в августе 1792 г. был арестован по подозрению в сношениях с Австрией; убит в тюрьме. Пэры — во Франции представители высшей аристократии, пользовавшиеся специальными правами и привилегиями и составлявшими особую корпорацию; звание пэра жаловалось королем.
Сегюр, Луи Филипп де, граф д’Агессо (1753–1830) — французский дипломат, поэт, драматург и историк; в 1783–1789 гг. посол в Петербурге; в 1789 г. депутат Национального собрания; с 1792 г. посол в Берлине, затем отошел от государственной деятельности; в XIX в. придворный Наполеона и Людовика XVIII; о своем пребывании в России оставил мемуары (1825–1826).
Мунье — см. примеч. к с. 122.
Королевская библиотека (современное название — Национальная библиотека) — одно из старейших и крупнейших книжных собраний в мире; основана в 1480 г. как личная библиотека королей; свое нынешнее наименование получила в 1795 г. во время Революции, когда была значительно пополнена за счет монастырских и частных собраний; с 1720 г. помещается в особняке Тюбёф в центре старого Парижа рядом с дворцом Пале-Рояль.
Шапелье — Ле Шапелье, Исаак Рене Ги (1754–1794) — адвокат; депутат Генеральных штатов от третьего сословия: одно время председатель Учредительного собрания; автор названного его именем и отмененного только в 1884 г. закона о запрещении стачек и объединений рабочих; был казнен по обвинению в контрреволюционной деятельности.
Ломбер, Шарль Гийом (1726–1793) — французский государственный деятель, генеральный контролер финансов в 1787–1790 гг.; был казнен.
Аллер, Рудольф Эмманюэль, де (1747–1833) — французский финансист, по происхождению швейцарец; сторонник Революции; во время войн Республики активно участвовал в военных поставках и финансировании войск; в 1816 г. обанкротился и эмигрировал.
Клавьер, Этьенн (1735–1793) — французский финансист, экономист, публицист и политический деятель, республиканец; происходил из Швейцарии; сотрудник Мирабо; депутат Законодательного собрания (1791–1792); министр общественных сборов в правительстве жирондистов (1792); был вместе с их лидерами приговорен к смертной казни и покончил с собой во время чтения приговора.
Сиейес (Сийес, Сьейес), Эмманюэль Жозеф (1748–1836) — аббат; депутат Генеральных штатов, Учредительного собрания и Конвента, сторонник конституционной монархии; в 1799 г. член правительства Франции — Директории; при правлении Наполеона (1799–1814) занимал ряд высоких постов; во время Реставрации жил в изгнании.
Бакур, Адольф Фурье де (1801–1865) — французский дипломат времен Июльской монархии (1830–1848); после отставки получил от графа Ламарка (см. примеч. к с. 137) для публикации документы из архива Мирабо; в 1851 г. выпустил в Париже "Переписку между графом де Мирабо и графом де Ламарком в 1789–1791 гг." ("Correspondance entre le comte de Mirabeau et le comte de la Mark pendant les annees 1789-90—91"), где напечатан цитируемый в тексте документ.
208 Шатле (точнее: Большой Шатле) — замок у моста Нотр-Дам на правом берегу Сены; первоначально был одним из укреплений, прикрывавших подходы к Парижу; затем — здание уголовного суда; в 1802 г. был разрушен.
"Vale et те ата" ("Будь здоров и люби меня") — обычная заключительная фраза дружеских писем у древних римлян.
209 Людовик IX — см. примеч. к с. 21.
Филипп II Август — см. примеч. к с. 44.
Странноприимный дом святой Екатерины — благотворительное учреждение на улице Сен-Дени в северной части старого Парижа; известен (под другим названием) как больница для бедных примерно с IX в.; под упомянутым названием — с XIV в.; с XVI в. убежище для женщин, приходящих в Париж на заработки; затем также морг для умерших в тюрьмах и трупов, подобранных на улицах.
… Безумием эпохи было желание отобрать Иерусалим у азиатских султанов. — Имеются в виду крестовые походы — военно-колонизационные экспедиции западноевропейских феодалов на Ближний Восток в XI–XIII вв.; вдохновлялись и направлялись католической церковью, выдвинувшей в качестве предлога для них отвоевание у мусульман Гроба Господня в Иерусалиме. Историческая наука насчитывает восемь крестовых походов (1096–1099, 1147–1149, 1189–1192, 1202–1204, 1217–1221, 1228–1229, 1248–1254, 1270), а считая крестовый поход детей в 1212 г. — даже девять.
Иерусалим был взят крестоносцами во время первого похода в 1099 г., но в 1187 г. снова попал под власть мусульманских владетелей.
… Король объединился с Ричардом Львиное Сердце и отправился в святые места. — Речь идет о третьем крестовом походе (1189–1192), поводом для которого было падение Иерусалима. Кроме Филиппа II Августа и Ричарда Львиное Сердце, поход некоторое время возглавлял также германский император Фридрих I Барбаросса (ок. 1122–1190; правил с 1152 г.), погибший в его начале. Несмотря на частичные успехи, крестоносцы цели своей не достигли.
Ричард I (1157–1199) — король Англии с 1189 г.; пользовался славой храбрейшего рыцаря, за что получил прозвище Львиное Сердце.
Генрих II Плантагенет (1133–1189) — король Англии с 1154 г.; владел также значительной частью территории Франции; отец Ричарда Львиное Сердце и Иоанна Безземельного (1167–1216; король с 1199 г.).
… Это было уже третье кольцо, опоясывавшее Париж. — Первым кольцом парижских укреплений была деревянная стена, окружавшая поселение на острове Сите — историческом центре Парижа. Она была построена, по-видимому, в I в. до н. э. — I в. н. э.
Второе кольцо возводилось по мере расширения Парижа в конце X в. и было реконструировано в начале XII в. Эти укрепления охватывали поселения по обоим берегам Сены напротив Сите на незначительном расстоянии от реки.
Наконец, третья крепостная стена (которую здесь упоминает Дюма) была построена в XIII в. и охватывала довольно значительное пространство. На правом берегу Сены укрепления проходили по современному полукольцу Бульваров; на левом — окружали территорию несколько большую.
210 Гуго Капет (ок. 940–996) — король Франции с 987 г., основатель династии Капетингов; стремился к превращению страны в централизованное государство.
Ламет, Александр де (1760–1829) — депутат Учредительного собрания, сторонник конституционной монархии; после ее свержения вместе с Лафайетом пытался использовать армию для защиты Людовика XVI, затем эмигрант; в начале XIX в. перешел на службу к Наполеону; автор книг по военной и политической истории.
211 Безанваль, Пьер Жозеф Виктор, барон де (1722–1791) — генерал-лейтенант наемных швейцарских войск; роялист, фаворит Марии Антуанетты.
Камарилья (исп. camarilla, от сашага — "палата", "двор монарха") — клика придворных интриганов, влияющих на государственные дела в своих личных интересах. Так была названа группа лиц из ближайшего окружения испанского короля Фердинанда VII (правил в 1808 и в 1814–1833 гг.), обыкновенно собиравшихся в его передней и имевших на него большое влияние.
…он командовал швейцарцами у дома Ревельона… — Имеются в виду волнения в Сент-Антуанском предместье в конце апреля 1789 г.: 27 и 28 апреля подверглись разгрому дома фабриканта селитры Анрио и фабриканта бумажных обоев Ревельона. Оба они активно выступали против старой цеховой организации ремесла и его регламентации, что позволяло им снизить заработную плату рабочим. Такая позиция обоих промышленников вызвала жгучую ненависть к ним среди ремесленников и владельцев мастерских: они начали подстрекать своих работников к бунту. (Рабочие самого Ревельона, несмотря на объявленное им снижение заработной платы, в беспорядках не участвовали.) Этот бунт, получивший в истории название "дела Ревельона", полностью не исследован. Весьма возможно, что выступления ремесленников были спровоцированы также правительством, стремившимся отвести от себя ненависть низов, и аристократами-оппозиционерами, хотевшими приобрести популярность среди населения Парижа.
Марсово поле — площадь для войсковых учений перед военным училищем в Париже на левом берегу Сены; спланирована в середине XVIII в.; получила название по имени бога войны Марса в античной мифологии; во время Революции стала местом празднеств и торжественных церемоний, на ней были проведены большие работы: сооружены земляные трибуны для зрителей, построены различные ритуальные здания и т. д.
… Я требую, чтобы его разрубили на тринадцать кусков и разослали по одному в каждый кантон. — Речь, видимо, идет о родине Безанваля, Швейцарии, представлявшей тогда как государство конфедерацию тринадцати кантонов (провинций).
212 Демулен, Камилл (1760–1794) — журналист; виднейший деятель Французской революции; депутат Конвента; сторонник Дантона; был казнен.
Пале-Рояль — см. примеч. к с. 11.
214 Бульвар Дев Голгофы — находится в квартале Маре в восточной части старого Парижа, неподалеку от Больших бульваров; известен с последних лет XVII в.; название получил по имени находившегося здесь монастыря.
Вента — название первичной группы тайной революционной организации карбонариев, существовавшей в первой трети XIX в. в Италии и Франции, что для конца XVIII в. является анахронизмом. По-видимому, здесь речь идет о масонской ложе Великий Восток (см. примеч. к с. 223).
215 Тиролец — житель Тироля, горной страны на западе нынешней Австрии; с XIV в. Тироль в качестве графства входил в состав монархии Габсбургов. Немецкое население Тироля (к которому, судя по имени, принадлежит Фриц) еще в XIX в. говорило на нескольких наречиях немецкого языка.
Камчатый — то есть из камки, тонкой шелковой ткани с блестящим узором на матовом фоне.
Буль, Андре Шарль (1642–1732) — французский художник-столяр, искусный резчик, гравер и рисовальщик, придворный мастер Людовика XIV; создатель особого стиля дорогой дворцовой мебели. Севрский фарфор — изделия привилегированной королевской фарфоровой мануфактуры, основанной в 1756 г. в Севре под Парижем; пользовался мировой известностью.
216… как, должно быть, Мефистофель взирал на Фауста… — Мефистофель — в средневековом европейском фольклоре и литературе имя одного из духов зла, демона, которому человек продает свою душу. В эпоху Возрождения рядом с Мефистофелем-дьяволом обычно стоит фигура героя народных книг немецкого алхимика доктора Фауста, заключившего с ним союз ради вечной молодости, знаний, богатства и мирских наслаждений. В новое время история Фауста и Мефистофеля получила широкое распространение благодаря трагедии Гёте (1749–1832) "Фауст".
Здесь имеется в виду первая сцена "Рабочий кабинет Фауста" из первой части трагедии.
Мерлин — пророк и волшебник, герой средневековых легенд и возникших на их основе литературных произведений о короле древних бриттов Артуре (V–VI вв.), его рыцарях и приближенных.
Фламель, Никола (1330–1418) — присяжный писец Парижского университета; по преданию, занимался колдовством и алхимией.
217… помните философа, отрицавшего движение? — То есть Зенона из
Элеи (первая половина V в. до н. э.), древнегреческого философа, жившего в Южной Италии, представителя элейской философской школы. Упоминаемый ниже эпизод с опровержением Зенона — легенда: возразивший ему таким образом древнеримский философ-моралист Диоген Синопский (ум. ок. 330–320 до н. э.) жил много позже своего оппонента.
220 Ривароль, Антуан (1753–1801) — французский писатель и публицист; по политическим взглядам — монархист; написал ряд памфлетов против Французской революции; в 1792 г. эмигрировал; автор многочисленных острот и афоризмов, вошедших в речевой обиход французов.
Мабли, Габриель Бонно де (1709–1785) — аббат; французский мыслитель, приверженец идей утопического коммунизма; сторонник народного представительства, осуществляющего законодательную власть и контролирующего органы исполнительной власти.
Лапуль, Жан Луи (1737–1795) — французский политический деятель, выступавший по многим вопросам с республиканских позиций; депутат Генеральных штатов от третьего сословия; секретарь Учредительного собрания.
Гийерми, Жан Франсуа Сезар (1761–1829) — французский политический деятель, ярый монархист; происходил из старинной судейской семьи; депутат Генеральных штатов от третьего сословия, член Учредительного собрания; в 1791–1814 гг. эмигрант; после реставрации Бурбонов занимал важные государственные должности и получил титул барона.
Мори, Жан Зефирен (1746–1817) — французский священник, кардинал, выдающийся проповедник; депутат Учредительного собрания, вождь роялистов; в начале XIX в. сторонник Наполеона и парижский архиепископ; после реставрации Бурбонов был вынужден отказаться от духовного звания.
Тарже — см. примеч. к с. 205.
Дюпор (Дю-Пор), Адриен Жан Франсуа (1759–1798) — адвокат; депутат Генеральных штатов от дворянства, один из первых присоединился к представителям третьего сословия и был среди руководителей Национального собрания; сторонник конституционной монархии; тайный советник короля после его возвращения из Варенна; в 1791 г. один из основателей общества конституционалистов — Клуба фейянов и вместе с Барнавом и Александром Ламетом его руководитель; после падения монархии эмигрант; возвратился после переворота 9 термидора, но в 1795 г. снова эмигрировал; умер в Швейцарии.
Лепелетье де Сен-Фаржо, Луи Мишель (1760–1793) — депутат Конвента, якобинец; во время Революции составил проект развития народного образования во Франции; был убит бывшим королевским гвардейцем накануне казни короля.
Шансене, шевалье де (1759/1760-1794) — французский литератор, бывший королевский гвардеец, роялист; во время Революции обратил свой талант на осмеяние современных ему политиков; был казнен.
… сослать на галеры! — Галера — гребной военный корабль VII–XVIII вв. В Западной Европе гребцами на галерах в значительной степени были осужденные преступники. Во Франции ссылка на галеры в конце XVII — начале XVIII в. была заменена каторжными работами на суше, сохранившими, однако, прежнее название.
Ламбеск, Шарль Эжен де Лоррен, герцог дЭльбёф, принц де (1751–1825) — французский военачальник; командир королевского немецкого полка, пытавшегося подавить волнения в Париже в середине июля 1789 г.; ярый противник Революции, один из вождей контрреволюционной эмиграции, затем фельдмаршал австрийской армии; дальний родственник Марии Антуанетты.
Сизиф — герой древнегреческой мифологии, хитрец и обманщик; за свои прегрешения был осужден в подземном царстве мертвых втаскивать на гору огромный камень, однако каждый раз в последний момент камень вырывался из его рук и падал вниз.
Тюрго, Анн Робер Жак, барон д’Олън (1727–1781) — французский экономист и государственный деятель; с 1750 г. чиновник на государственной службе; в 1774–1776 гг. генеральный контролер финансов; пытался провести реформы государственного управления и финансов, которые должны были облегчить капиталистическое развитие Франции и предотвратить кризис абсолютной монархии, однако под давлением феодальной знати, чьи интересы ущемлялись его нововведениями, был уволен в отставку, а его реформы отменены. Ряд предложений Тюрго был осуществлен во время Революции.
Неккер — см. примеч. к с. 22.
Колонн — см. примеч. к с. 32.
Бриенн — см. примеч. к с. 167.
221… украл жену у выжившего из ума старика, а она взяла да и отрави лась… — См. примеч. кс. 143.
Якобинский клуб (официальное название — "Общество друзей Конституции") — политический клуб, игравший большую роль во время Революции; возник в Париже осенью 1789 г.; получил свое наименование по месту его заседаний в библиотеке закрытого монастыря святого Иакова. Первоначально преобладающим влиянием в Клубе пользовались политики из либерального дворянства и либеральной буржуазии, сторонники конституционной монархии, однако они ушли из него в 1791 г. после бегства короля, образовав Клуб фейянов. В Якобинском клубе развернулась ожесточенная борьба сторонников Робеспьера, монтаньяров, с жирондистами, которые после исключения в октябре 1792 г. их лидера Бриссо покинули Клуб. С этого времени Клуб приобрел революционно-демократический характер. Термин "якобинец" стал (особенно в литературе и разговорном языке) синонимом понятия "радикальный революционер". После установления летом 1793 г. якобинской, диктатуры члены Клуба фактически составляли правящую партию. Клуб имел несколько сот отделений по всей стране, ставших центрами осуществления политики революционного правительства. После 9 термидора Якобинский клуб был разгромлен сторонниками переворота и в ноябре 1794 г. закрыт декретом Конвента.
Дантон, Жорж Жак (1759–1794) — виднейший деятель Французской революции; депутат Конвента, вождь правого крыла якобинцев; был казнен.
Клуб кордельеров — общепринятое наименование политического клуба "Общество друзей прав человека и гражданина"; получил свое название от места заседаний в церкви бывшего монастыря кордельеров; возник летом 1790 г. и сразу стал одной из ведущих демократических организаций Парижа; сыграл большую роль в свержении монархии и в борьбе якобинцев с жирондистами. В описываемое в романе время наибольшим влиянием в нем пользовались Дантон и его сторонники. По мере углубления Революции все больше усиливалась роль левых якобинцев, сторонников Эбера; после разгрома эбертистов весной 1794 г. деятельность Клуба прекратилась.
222 Лукулл, Лукреций Лициний (ок. 117 — ок. 56 до н. э.) — древнеримский полководец; славился богатством и роскошью своих пиров; его имя стало нарицательным для обозначения хлебосольного хозяина.
… Прошу вас, господин пифагореец… — В общине последователей Пифагора в городе Кротоне в Южной Италии (V в. до н. э.) был принят строгий ритуализированный устав, на что, возможно, и намекает Калиостро.
Пифагор Самосский (VI в. до н. э.) — древнегреческий ученый, математик и мыслитель, религиозный и политический деятель; основатель философской системы, названной его именем. В его религиозно-нравственное учение входило признание родства всех живых существ и требование принесения богам только бескровных жертв.
Церковь святого Рока — построенная в XVII–XVIII вв., находится на правом берегу Сены неподалеку от дворца Пале-Рояль на углу улицы Сент-Рок и улицы Сент-Оноре.
… изуродован картечью 13 вандемьера… — 12–13 вандемьера IV года Республики (4–5 октября 1795 г.) в Париже произошел мятеж роялистов, жестоко подавленный Конвентом. Во главе правительственных войск стоял генерал Наполеон Бонапарт. На ступеньках церкви святого Рока во время этого мятежа располагался резерв восставших роялистов, расстрелянный затем пушками Бонапарта. Вандемьер (месяц сбора винограда) — первый месяц республиканского календаря; соответствовал 22 сентября — 21 октября. Новый календарь был принят во Франции 5 октября 1793 г., началом отсчета в нем был день провозглашения Республики — 22 сентября 1792 г. Месяцы получали названия по характерным для их времени видам сельскохозяйственных работ и явлениям природы.
Неф (от лат. navis — "корабль") — главная часть христианского храма, обычно расчлененная колоннами.
223… именно здесь — настоящий Великий Восток… — Точнее: Великий Восток Франции, центральная ложа (организация) французских масонов в Париже, состоявшая из представителей провинциальных лож.
Фоше, Клод (1744–1793) — французский священник, конституционный епископ; депутат Законодательного собрания и Конвента; защищал интересы беднейшего населения, организовал "Социальный кружок", затем сблизился с жирондистами; был казнен после их разгрома.
"Социальный кружок" (носил также название "Общество друзей истины") — организация демократической интеллигенции в Париже, существовавшая с конца 1789 г. примерно до конца 1791 г. Члены его пропагандировали принципы равенства и требования уравнительного утопического коммунизма, обосновывая их идеями Руссо и мистико-религиозными доводами первоначального христианства. "Социальный кружок" был популярен среди ремесленной бедноты, издавал несколько газет и имел дочерние организации.
Розенкрейцеры — члены тайного международного Братства розенкрейцеров, возникшего в Германии в конце XIV — начале XV в. и возводящего свою историю к египетским фараонам XVI в. до н. э. Получили свое название либо от имени своего полулегендарного основателя немецкого дворянина Христиана Розенкрейца (Rosenkreutz), либо от своей эмблемы: косого (андреевского) креста с розами на концах (по-немецки Rosenkreuz — "розовый крест" или "крест с розами"). Розенкрейцеры изучали восточную мистику, занимались магией, алхимией и другими оккультными науками, лечением больных. Членство в нем приписывалось многим выдающимся ученым и политикам средневековья. Обширная литература содержит о розенкрейцерах самые противоречивые сведения. По мнению одних исследователей, представление о мистическом характере Братства — следствие неверно понятых сочинений возродившего его в начале XVII в. свободномыслящего немецкого лютеранского священника Иоганна Валентина Андреэ (1586–1654), осмеивавшего в своих сочинениях суеверие, средневековую науку и богословие, а также папство и выпускавшего некоторые из них от имени Розенкрейца. По другому мнению, розенкрейцеры — члены религиозно-мистического масонского общества, возникшего в начале XVII в. на основе принятых всерьез мистификаторских сочинений Андреэ. Это общество имело свои ответвления во многих европейских странах, а в Пруссии его члены группировались вокруг короля Фридриха Вильгельма II, выступившего с оружием в руках против Французской революции.
224 Лагарп, Жан Франсуа де (1739–1803) — французский драматург и теоретик литературы; до Революции — последователь просветительских идей Вольтера; в революционные годы — сторонник реакции и католицизма.
"Мелани" — антиклерикальная драма Лагарпа, изданная в 1770 г.; была запрещена и поставлена только в 1791 г.
Шенье, Мари Жозеф (1764–1811) — французский драматург, поэт и публицист; сторонник Французской революции и Республики; участвовал в организации массовых революционных празднеств, написав для них несколько песен и гимнов.
"Карл IX" — трагедия М.Ж.Шенье; полное ее название "Карл IX, или Урок королям", последующее название — "Карл IX, или Варфоломеевская ночь"; написана в 1788 г., поставлена в 1789 г., опубликована в 1790 г. Пьеса была посвящена Варфоломеевской ночи (см. примеч. к с. 119), но имела очень созвучный времени характер, и ее постановка стала политическим событием.
Карл IX — см. примеч. к с. 51.
Андриё (Андриэ), Франсуа Гийом Жан Станислав (1759–1833) — французский драматург и литературовед, по профессии адвокат; в конце XVIII — начале XIX в. занимал ряд государственных и судебных должностей и был уволен за оппозицию режиму личной власти Бонапарта, после чего преподавал в нескольких учебных заведениях; написал много комедий и оперных либретто; имевшая успех комедия "Вертопрахи" ("Les etourdis") написана в 1797 г.
Седен, Мишель Жан (1719–1797) — французский поэт и драматург, бывший каменотес; автор стихотворных произведений различных жанров: исторических пьес, либретто комических опер и так называемых "слезливых комедий", сыгравших большую роль в демократизации французского театра.
Шамфор, Себастьен Рок Никола (настоящая фамилия — Никола; 1741–1794) — французский писатель и литературовед, работал практически во всех литературных жанрах; член Французской академии (1781); служил при дворе в качестве секретаря принца Конде, а затем принцессы Елизаветы; во время Революции — сторонник Республики и сотрудник Мирабо; пожертвовал большие деньги на революционную пропаганду; попав под подозрение, неудачно пытался покончить с собой и через некоторое время умер.
Конде — см. примеч. к с. 133.
Мадам Елизавета — см. примеч. к с. 27.
Лакло, Пьер Амбруаз Франсуа Шодерло де (1741–1803) — французский писатель, автор знаменитого романа "Опасные связи" (1782), трудов по истории и военному делу; в годы Революции участник интриг герцога Орлеанского.
… Тальма… которому суждено исполнением роли Тита произвести настоящую революцию… — Тальма, Франсуа Жозеф (1763–1826) — знаменитый французский драматический актер, реформатор театрального костюма и грима; во время Революции активно участвовал в общественной жизни, содействовал продвижению на сцену нового репертуара.
Тит — см. примеч. к с. 136.
Колло д’Эрбуа — см. примеч. к с. 120.
Давид, Жак Луи (1748–1825) — знаменитый французский художник; в годы Революции депутат Конвента, близкий к Робеспьеру; создал ряд картин большого общественного звучания; инициатор создания Музея Лувра; в годы Империи — придворный живописец Наполеона.
… вынашивающий в мечтах "Леонида" и "Сабинянок"… — "Леонид" — картина Давида "Леонид в Фермопилах" (1814). Фермопилы — горный проход между Северной и Средней Грецией. В 480 г. до н. э. во время греко-персидских войн 500–449 гг. до н. э. там произошло сражение между армией царя Ксеркса и союзными войсками греческих городов-государств во главе с царем Спарты Леонидом (508/507-480 до н. э.; правил с 488 г. до н. э.). После того как персы обошли Фермопилы, Леонид приказал своим войскам отступить, а сам остался защищать проход во главе 300 спартанских воинов. Все они погибли после героического сопротивления. Фермопилы остались в истории как пример стойкости и мужества, а Леонид как образец геройства и патриотизма. Написанная в год, когда Франция в войне с очередной коалицией европейских держав подверглась вражескому вторжению, картина, без сомнения, отражала патриотические настроения автора.
"Сабинянки" — картина Давида (художник работал над ней в 1797–1799 гг.); изображает легендарный эпизод из ранней истории Древнего Рима, относящийся к середине VIII в. до н. э. Вскоре после основания города римляне, не имевшие жен, похитили девушек у соседнего племени сабинян. Те пошли войной на Рим, но сабинянки примирили соплеменников со своими новыми мужьями. Полотно художника, на котором запечатлен момент, когда женщины останавливают начавшуюся было битву, отражает стремление Давида к миру и к прекращению войны с первой антифранцузской коалицией.
… наброски к огромному полотну "Клятва в зале для игры в мяч"… — О клятве в зале для игры в мяч см. примеч. к с. 112.
Предложение о создании картины, представлявшей, по сути дела, огромный групповой портрет членов Собрания, было сделано Давиду летом 1790 г. в Якобинском клубе, когда обсуждался вопрос, как отметить годовщину провозглашения Собрания. Давид подготовил большой общий эскиз картины, но полностью она закончена не была.
… ему предстоит написать… самую отвратительную из своих картин — "Смерть Марата в ванне"… — Давид был одним из первых политических деятелей, кто прибыл в квартиру Марата сразу после его убийства 13 июля 1793 г. Примерно через месяц он начал работу над картиной "Смерть Марата", изображавшей Друга народа полулежащим в ванне, с открытой раной в груди, — в той позе, в которой художник его застал. Предложение о создании траурного полотна было сделано Давиду одной из народных делегаций, посетивших Конвент после убийства Марата. К концу 1793 г. картина была закончена и перенесена в зал заседаний Конвента.
Верне, Антуан Шарль Орас (назывался обычно Карлом Верне; 1758–1835) — французский художник и литограф, жанрист.
… избранный в Академию… — То есть ставший членом Академии художеств, одной из пяти отраслевых академий, входящих с 1795 г. в Институт Франции. Основанная в 1648 г. кардиналом Мазарини, в 1671 г. она слилась с Академией архитектуры; ныне объединяет также деятелей музыки, кино и др.
"Триумф Эмилия Павла" — картина Верне, за которую автор в 1789 г. получил академическую премию. При работе над этим полотном художник впервые отошел от стиля, принятого в то время в Академии.
Триумф — в древнем Риме торжественное празднование победы, когда полководец-победитель вступал в город во главе войска, с главнейшими трофеями войны и в сопровождении пленных.
Павел Луций Эмилий (ум. в 160 г. до н. э.) — римский военачальник и политический деятель, консул; получил прозвище Македонского и был удостоен триумфа за победу в 192 г. до н. э. над македонским царем Персеем.
… на этом же собрании находится юный корсиканский лейтенант… — То есть Наполеон Бонапарт (1769–1821) — государственный деятель и полководец, реформатор военного искусства; в первые годы Революции ее сторонник и поклонник идей Руссо; с 1793 г. — генерал Республики; в 1799 г. — совершил государственный переворот и установил режим личной власти, так называемое консульство; император Франции в 1804–1814 и 1815 гг., проводил завоевательную политику; весной 1814 г. был побежден в борьбе с коалицией европейских держав, отрекся от престола и был сослан на остров Эльбу в Средиземном море; в 1815 г. ненадолго вернул себе трон (в истории этот период называется "Сто дней"), но вскоре потерпел окончательное поражение, был сослан на остров Святой Елены в Атлантическом океане, где и умер.
"Бонапарт на перевале Сен-Бернар" — в данном случае у Дюма неточность: картина, посвященная переходу французской армии в 1800 г. через труднодоступный в зимнее время альпийский перевал Большой Сен-Бернар в тыл австрийским войскам, в том же году была написана Давидом, а не Верне.
Эта военная операция описана Дюма в романе "Соратники Иегу" (глава 51).
"Битва при Риволи" — батальное полотно Верне, выставленное в 1810 г. У селения Риволи в Северной Италии 14 января 1797 г. войска Бонапарта во время войны Франции с первой коалицией феодальных европейских держав нанесли поражение австрийской армии.
"Битва при Маренго" — картина Верне, изображающая сражение у селения Маренго в Северной Италии 14 июня 1800 г., когда Бонапарт нанес поражение австрийской армии.
Эта битва описана Дюма в романе "Соратники Иегу" (глава 56).
225 "Битва при Аустерлице" — точнее: "Утро Аустерлица", картина Верне, изображающая битву под Аустерлицем (ныне Славков в Чехии), в которой Наполеон 2 декабря 1805 г. одержал одну из своих самых блестящих побед над войсками России и Австрии.
"Битва при Ваграме" — эта картина огромных размеров была написана не Карлом Верне, а его сыном — художником-баталистом Орасом Верне (1789–1863) и выставлена в 1836 г.; в сражении под Ваграмом в окрестности Вены 5–6 июля 1809 г. Наполеон нанес поражение австрийской армии.
Ларив, Жан Модюи де (1747–1827) — французский драматический актер; автор учебника декламации.
Дю Белле, Жоашен (1522–1560) — французский поэт и теоретик литературы; оказал значительное влияние на развитие французской литературы.
Расин, Жан (1639–1699) — французский поэт и драматург; автор пьес на библейские и исторические сюжеты.
Лаис, Франсуа (настоящая фамилия — Лей; 1758–1831) — известный французский певец, сторонник и активный пропагандист идей Революции, выступал в патриотических концертах; после переворота 9 термидора подвергся нападкам реакционеров и выпустил в свою защиту книгу мемуаров.
Опера — здесь: парижский государственный музыкальный театр Гранд-Опера (Grand Opera — "Большая опера"), основанный в конце XVII в.
"Караван" — опера французского композитора Андре Эрнста Модеста Гретри (1741–1813) "Кипрский карнавал", написанная в 1788 г. и тогда же поставленная в театре Гранд-Опера.
"Траян" — музыкальная трагедия "Триумф Траяна", музыка Лесюэра и Персюи, впервые поставленная в 1807 г. в Гранд-Опера, называвшейся тогда "Императорской академией музыки".
Лесюэр (Лесюёр), Жан Франсуа (1760–1837) — французский композитор, капельмейстер и музыкальный писатель.
Персюи-Луазо, Луи Люк де (1769–1819) — французский композитор и скрипач, одно время директор театра Гранд-Опера. "Весталка" — музыкальная трагедия итальянского композитора Гаспара Спонтини (1774–1851), жившего в 1803–1820 гг. в Париже; лучшая из его опер (написана в 1805 г.); премьера состоялась в Гранд-Опера в 1807 г.
Рабо Сент-Этьенн (точнее: Жан Поль Рабо, называемый де Сент-Этьенн; 1743–1793) — французский политический деятель, протестантский пастор; до Революции выступал за религиозную свободу; депутат Учредительного собрания и Конвента, где находился на умеренных позициях и был изгнан оттуда вместе с жирондистами; был казнен.
Ланжюине, Жан Дени, граф (1755–1827) — депутат Учредительного собрания и Конвента; один из руководителей жирондистов.
Монлозъе, Франсуа Доменик де Рейно, граф де (1755–1838) — французский публицист и политический деятель, монархист; увлекался естественными науками; депутат Учредительного собрания; с 1791 г. — эмигрант; в начале XIX в. выполнял различные поручения Наполеона; при Июльской монархии — член Палаты пэров. Гренобль — город в Восточной Франции, в Дофине {до Революции — главный в этой провинции).
Барнав, Антуан (1761–1793) — французский политический деятель и социолог; участник Революции, сторонник конституционной монархии; в период усиления революционного движения вступил в тайные сношения с королевским двором; был казнен.
Брут, Марк Юний (85–42 до н. э.) — древнеримский полководец и государственный деятель, сторонник республики; один из главарей заговора против Юлия Цезаря.
Цезарь — см. прим, к с. 141.
… апостол с закрытыми чешуей глазами… — Имеется в виду новозаветная легенда о яростном гонителе христиан иудее Савле, который был ослеплен воссиявшим с неба светом. Затем, когда по слову Иисуса его ученик Анания исцелил Савла и "как бы чешуя отпала от глаз его", он под именем апостола Павла стал ревностным проповедником христианства (Деяния, 9: 1—20).
226 Проскрипции (лат. proscripcio) — в политической борьбе I в. до н. э. в Древнем Риме списки подозрительных, объявленных вне закона; лицо, занесенное в такой список, могло быть безнаказанно убито, а его имущество подлежало конфискации; в переносном смысле — политические преследования.
Кассий, Гай Лонгин (ум. в 42 г. до н. э.) — древнеримский военачальник и политический деятель, республиканец; один из главарей заговора против Цезаря.
… боюсь худых и бледных мечтателей… — Согласно Плутарху, Цезарь, имея в виду не только Кассия, но и Брута, сказал: "Я не особенно боюсь этих длинноволосых толстяков, а скорее — бледных и тощих" ("Цезарь", 62). Но возможно, Дюма цитирует здесь не Плутарха, а трагедию Шекспира "Юлий Цезарь" (I, 2).
Аррас — город на севере Франции, столица исторического графства Артуа, ныне центр департамента Па-де-Кале; родина Робеспьера.
Лафатер, Иоганн Каспар (1741–1801) — швейцарский писатель, пастор из Цюриха, автор нескольких популярных в XVIII–XIX вв. сочинений по физиогномике (искусстве определения душевных качеств человека по чертам и выражению его лица), которую пытался сочетать с научным наблюдением природы.
227 Казалес, Жак Антуан Мари де (1758–1805) — королевский офицер; депутат Генеральных штатов от дворянства; высказываясь за реформы в управлении страной, тем не менее, отстаивал раздельные заседания сословий; в 1791 г. эмигрировал и участвовал в боевых действиях против Республики; вернулся во Францию во время Консульства.
Страффорд, сэр Томас Уентворт, граф (1593–1641) — министр Карла I; король вынужден был согласиться на его казнь под давлением парламентской оппозиции и угрозы восстания народных масс Лондона.
… Продавец пива, кажется? — Кромвель, стараясь вести хозяйство на капиталистический лад, перед революцией построил в своем имении пивоварню.
… стали заселять наши семинарии и монастыри на северном побережье Франции. — Английская колонизация Ирландии, начавшаяся в конце XII в., сопровождалась чудовищными жестокостями, массовыми избиениями населения и сгоном его с земли. Преследования усугублялись и оправдывались религиозной враждой: ирландцы были католиками, завоеватели — протестантами. По этим причинам параллельно с завоеванием и устройством колонии шла массовая эмиграция ирландцев, в первую очередь в католические страны Европы, в том числе во Францию, а с XVII–XVIII вв. — в Америку.
Иезуиты — члены Общества Иисуса, важнейшего католического монашеского ордена, основанного в XVI в. Орден ставил своей целью борьбу любыми способами за укрепление церкви против еретиков и протестантов. Имя иезуитов стало символом лицемерия и неразборчивости в средствах для достижения цели.
Сен-Вааст — старинный монастырь в Аррасе; уже в начале XIX в. от него сохранилась только весьма почитаемая церковь, а другие помещения заняли различные общественные учреждения.
228 Каноник — член капитула (коллегии священников при епископе или настоятеле кафедрального собора).
… Тень иезуитов, только что изгнанных из Франции… — Имеется в виду запрещение ордена иезуитов во Франции и изгнание их из пределов страны королевским указом 1764 г., так как деятельность ордена и его гибкая мораль вызвали повсеместное возмущение. Поводом для указа был скандальный процесс о банкротстве одного из коммерческих предприятий иезуитов и отказ генерала ордена на предложение Людовика XV внести некоторые изменения в статуты ордена.
229… И вот наступил день его первого процесса… — 16 января 1782 г.
… ему надо было… кормить сестру… — Имеется в виду Шарлотта Робеспьер (1760–1834), младшая сестра Максимилиана Робеспьера.
… брата…все таки кормили в коллеже Людовика Великого… — Имеется в виду Робеспьер, Огюстен Бон Жозеф (1763–1794) — младший брат и соратник Максимилиана Робеспьера, депутат Конвента, один из лидеров якобинцев; объявленный вне закона после переворота 9 термидора, был казнен без суда.
… духовенство явилось в Собрание просить третье сословие… начать работу… — См. примеч. к с. 145.
Майяр, Станислав Мари, по прозвищу Крепкий кулак (1763–1794) — участник штурма Бастилии и похода парижан на Версаль в октябре 1789 г.; примыкал к крайне левой группировке, отражавшей интересы городской бедноты; чтобы избежать преследований, после завершения Революции сменил имя, но вскоре умер от туберкулеза.
230 Демосфен (ок. 384–322 до н. э.) — политический деятель Древних Афин, вождь демократической партии, знаменитый оратор.
Цицерон, Марк Туллий (106-43 до н. э.) — древнеримский политический деятель и писатель, сторонник республиканского строя, знаменитый оратор.
Улица Сентонж — находится в северо-восточной части старого Парижа, неподалеку от Тампля; в XVIII в. это была окраина города.
231 Караибы — группа ныне почти полностью вымерших индейских племен, живших в Южной Америке — в Венесуэле, Бразилии, Гвиане и на Антильских островах.
Океания — общее название островов в центральной и юго-западной части Тихого океана, расположенных в тропических и субтропических широтах.
Кук, Джемс (1728–1779) — английский мореплаватель, военный моряк; по заданию английского адмиралтейства для разведки и захвата новых земель совершил три кругосветных плавания;
его экспедиции сделали много открытий в южной части Тихого океана.
Лаперуз (Ла Перуз), Жан Франсуа Гало, граф де (1741–1788) — французский мореплаватель; в 1785–1788 гг. руководил кругосветной экспедицией, сделавшей много открытий в Тихом океане. Экспедиция пропала без вести, и ее остатки были найдены лишь много лет спустя.
Минотавр — в древнегреческой мифологии свирепое чудовище с головой быка и телом человека, питавшееся человеческим мясом; плод любви жены царя острова Крит Миноса Пасифаи и священного быка; жил в подземном дворце Лабиринте, где его убил герой Тесей (Тезей), царь Афин.
Баррас, Поль Жан Франсуа Никола, граф (1755–1829) — депутат Учредительного собрания и Конвента; один из руководителей переворота 9 термидора, а с 1795 г. — ведущий член Директории; способствовал установлению диктатуры Наполеона Бонапарта (1799), однако после этого политической роли не играл; автор мемуаров, конфискованных после его смерти правительством.
232 Тит, Марк Аврелий — см. примеч. к с. 136.
Медный век — в историческом представлении людей античного мира, наиболее полно изложенном в поэме "Труды и дни" Гесиода (см. примеч. кс. 9), — третий период в жизни человечества после веков золотого и серебряного. С поколением этого века, названного так потому, что его оружие было из меди, в мир пришли война, насилие и грабеж. Люди медного века перебили друг друга в междоусобной борьбе.
Александр Македонский (356–323 до н. э.) — полководец и завоеватель древности; создал огромную мировую державу, распавшуюся после его смерти.
Ганнибал (Аннибал; 246/247—183 до н. э.) — полководец и государственный деятель Карфагена; непримиримый враг Рима; внес большой вклад в развитие военного искусства.
Лев X (1475–1521) — в миру Джованни Медичи, папа римский с 1513 г.; покровительствовал искусству, был яростным противником Реформации.
233… грозя кулаком небесам, как Аякс… — Аякс (или Эант), сын Оилея (или Малый Аякс), — один из вождей греков, осаждавших город Трою в Малой Азии, герой греческой мифологии, "Илиады" и "Одиссеи". Согласно четвертой песне "Одиссеи", корабль Аякса был разбит бурей. Но самого его бог моря Посейдон (древнеримский Нептун) выбросил на скалу. Однако Аякс, обуянный гордыней, воскликнул, что спасся вопреки воле богов. Тогда разгневанный Посейдон обрушил скалу и Аякс погиб.
Дрё-Брезе, Анри Эврар, маркиз де (1762–1829) — главный церемониймейстер двора Людовика XVI. 23 июня 1789 г., когда король объявил Национальное собрание несуществующим и предложил сословиям, составляющим Генеральные штаты, заседать отдельно, Дрё-Брезе предложил депутатам третьего сословия, отказывающимся подчиниться, разойтись.
… уйдем лишь со штыком в брюхе! — Эти слова Мирабо произнес 23 июня 1789 г. после роспуска королем Национального собрания и отказа депутатов третьего сословия подчиниться в ответ на требование Дрё-Брезе разойтись. В романе "Анж Питу" Дюма настаивает именно на этом варианте восклицания Мирабо, в то время как в исторических трудах оно приводится в более мягком виде.
234 Ленорман, Мари Анна Аделаида (1772–1843) — известная карточная гадалка; в 1808 г. была выслана из Франции Наполеоном, которому не нравилось сближение его жены с ней; оставила мемуары о Жозефине; выступала также с сочинениями о прорицаниях.
Жозефина — Жозефина Богарне, урожденная Таше де ла Пажери (1763–1814); в 1796 г. вышла вторым браком замуж за Наполеона Бонапарта, тогда генерала Республики; с 1804 г. императрица Франции; с 1809 г. в разводе с Наполеоном (так как не могла иметь детей). В романе Дюма "Белые и синие" есть сцена сеанса предсказания, во время которого Ленорман пророчит Жозефине супружество с Наполеоном и трон.
235 Сюфрен — Пьер Андре Сюфрен де Сен-Тропез (1726–1788), называемый обычно бальи; знаменитый французский адмирал; внес большой вклад в развитие военно-морского искусства; во время Войны за независимость американских колоний Англии командовал эскадрой в индийских водах и одержал несколько побед над английским флотом. В романе "Ожерелье королевы" граф Оливье де Шарни назван племянником Сюфрена.
Буйе, Луи Жозеф Амур де (1769–1850) — французский офицер, сын маркиза де Буйе; принимал участие в подготовке бегства короля в Варенн; эмигрировал вместе с отцом; вернулся после установления режима личной власти Наполеона и служил в его армии; после реставрации Бурбонов вышел в отставку.
… в особняк Ноая. — Ноай, Луи Мари д’Айен, шевалье д’Арпажон, виконт де (1756–1804) — французский аристократ, сын маршала де Муши (см. примеч. к с. 51); участник Войны за независимость североамериканских колоний Англии; депутат Генеральных штатов и Учредительного собрания, консерватор; в 1792 г. уехал во французские колонии в Вест-Индию и принимал участие в защите их от англичан. Ноай был близким родственником Лафайета, я тот жил в Париже у него в доме на улице Сент-Оноре.
236 Ромёф, Жак Александр (1772–1845) — адъютант Лафайета в 1789–1792 гг., лейтенант национальной гвардии; после свержения монархии бежал вместе с Лафайетом и до 1797 г. был в австрийском плену; затем продолжил военную службу; генерал (1835).
237 Ментор — здесь: претенциозный человек, высокомерно поучающий окружающих.
… титул, от какого сам отказался в ночь 4 августа. — На заседании в ночь с 4 на 5 августа 1789 г. (отсюда его названия в литературе: "ночь 4 августа", "ночь чудес") Учредительное собрание объявило о полном уничтожении феодальной системы в деревне. На самом деле 4—11 августа были отменены только церковная десятина, а также поборы и повинности, связанные с личной зависимостью крестьян; прочие сеньориальные права подлежали выкупу.
239 Майордом (от лат. major — "большой", "старший" и domus — "дом") — палатный мэр; высшая должность при дворе государей Франкского королевства из династии Меровингов в V–VIII вв., глава дворцового управления; понемногу майордомы, крупнейшие феодалы-землевладельцы, сосредоточили в своих руках всю реальную власть. В 751 г. майордом Пипин Короткий сверг последнего меровингского короля и основал династию Каролингов.
Дюма, называя Лафайета майордомом, имеет в виду его влияние на политику страны и то обстоятельство, что королевская семья, состоявшая под охраной национальной гвардии, фактически была пленницей генерала.
Мишле, Жюль (1798–1874) — французский историк романтического направления, придерживавшийся демократических взглядов; автор многотомных трудов по истории Франции и всеобщей истории, в том числе "Истории Французской революции" (1847–1853).
Мария Стюарт — см. примеч. к с. 127.
Дуглас — по-видимому, Джемс Дуглас-Питтендрич, граф Мортон (ум. в 1581 г.), государственный деятель Шотландии, занимавший ряд высших должностей страны; принимал деятельное участие в политической борьбе, выступал то сторонником, то противником Марии Стюарт; был казнен.
Мортимер — герой драмы "Мария Стюарт" (1801) немецкого поэта, драматурга, историка и теоретика искусства Фридриха Шиллера (1759–1805): молодой человек, влюбленный в Марию, участник заговора в ее пользу.
Норфолк (Норфольк), Томас Говард, четвертый герцог (1536–1572) — дальний родственник и придворный английской королевы Елизаветы I; добивался руки Марии Стюарт, а потом составил заговор в ее пользу; был казнен.
Бабингтон (Беббингтон), Антони (1561–1586) — английский дворянин-католик; глава заговора с целью освобождения Марии Стюарт; был казнен.
241 Сципион — семейное прозвище многих государственных деятелей из рода Корнелиев в Древнем Риме; здесь скорее всего подразумеваются наиболее известные из них — полководцы, победители карфагенян: Публий Корнелий Сципион Африканский Старший (ок. 235 — ок. 183 до н. э.) или Публий Корнелий Сципион Эмилиан Африканский Младший (ок. 185 — ок. 129 до н. э.).
Цинциннат, Луций Квинт (V в. до н. э.) — древнеримский военачальник и политический деятель, славившийся своей доблестью, гражданскими добродетелями и приверженностью к простой сельской жизни.
242 Мэнмортабль (от фр. main — "рука", morte — "мертвая") — крестьянин, находившийся в зависимости от сеньора-помещика вследствие пользования им участка помещичьей земли, над которым тяготело так называемое право "мертвой руки". Имущество пользователя такого участка после его смерти переходило во владение сеньора.
Юра — департамент на востоке Франции в провинции Бургундия;
название получил от одноименной горной системы, находящейся на его территории.
243 Муны — см. примем, к с. 122.
Дофине — историческая провинция в Восточной Франции.
244 Екатерина Медичи — см. примем, к с. 51
Делорм, Филибер (1510/1515—1570) — французский архитектор и теоретик архитектуры; представитель эпохи Возрождения; автор нескольких научных трудов; по поручению Екатерины Медичи составил проект дворца Тюильри и начал его постройку.
Тюрго — см. примем, к с. 220.
Колонн — см. примем, к с. 32.
… о положении дел в Брабанте… — Брабант — провинция в центральной части Бельгии, где в это время происходила так называемая Брабантская революция (см. примем, к с. 278).
246 Гувьон, Жан Батист (1747–1792) — французский офицер, участник Войны за независимость североамериканских колоний Англии; с 1789 г. — генерал национальной гвардии Парижа; участник войны с антифранцузской коалицией; погиб в бою.
…во время его больших и малых утренних выходов. — То есть в церемонии утреннего вставания монарха, существовавшей при французском дворе в нескольких видах.
247… не был горячим поклонником автора "Эмиля"… — то есть Жан Жака Руссо (см. примем, к с. 37).
"Эмиль, или о воспитании" (1762) — книга Руссо, сочетающая жанр романа и философского и педагогического трактата.
248… мои друзья теперь — либо в Лондоне, либо в Кобленце, либо в Турине. — Турин был центром французской аристократической эмиграции в 1789–1791 гг. В июне 1791 г. таким центром стал Кобленц, город в Западной Германии. В Лондон с тайной миссией к английскому двору в июне 1791 г. была направлена принцесса Ламбаль (см. примем, кс. 181), имевшая целью добиться вооруженной помощи Людовику XVI против Революции. Несмотря на любезный прием, оказанный Ламбаль, переговоры были неудачны. Англия в этот момент не имела намерения вмешиваться во французские дела.
249 Дюпорталь, Антуан Жан Луи Ле Бегю де Прель (1743–1802) — французский генерал, вместе с Лафайетом участвовал в Войне за независимость американских колоний Англии и по его протекции был назначен военным министром (1790–1791); его деятельность на этом посту подвергалась всеобщей критике; с 1794 г. эмигрант.
250 Еврейская улица — небольшая улица на острове Сите; получила это название в XII в., когда на ней поселились богатые члены парижской еврейской общины.
Мост Менял — первый мост, построенный в Париже; перекинут через северный рукав Сены и ведет от Дворцового бульвара, проходящего у заднего фасада Дворца правосудия, к площади, на которой до начала XIX в. находился замок Большой Шатле. Скорняжная улица — проходила в северной части острова Сите; из-
25-685 вестна с конца XII в.; свое название получила после того, как на ней поселились евреи-скорняки.
251 Кабалистические знаки — таинственные, непонятные; название происходит от слова "кабала" (или "каббала"): так называлось средневековое мистическое течение в иудейской религии, проповедовавшее поиск основы всех вещей в цифрах и буквах еврейского алфавита.
Леонардо да Винчи (1452–1519) — итальянский художник, ученый и инженер, один из виднейших представителей науки и искусства эпохи Возрождения.
Микеланджело Буонарроти (1475–1564) — итальянский скульптор, художник, архитектор и поэт эпохи Возрождения.
Французская гвардия — гвардейский полк, одна из старейших частей французской регулярной армии; был сформирован в 1563 г. и принадлежал к так называемой "внешней гвардии", предназначенной для участия в боевых действиях. В июле 1789 г. солдаты полка перешли на сторону Революции и участвовали в штурме Бастилии. В августе того же года указом Людовика XVI полк был распущен. Мартингал — комбинация в азартной игре, основанная на расчете вероятностей.
252 Делиль — см. примеч. к с. 41.
255… последние двадцать четыре су. — Здесь речь идет о старинной монете, называвшейся парижским ливром и чеканившейся в XIV–XVIII вв.
256… как сумасшедшего в Шарантон. — Шарантоном обычно называлась известная во Франции больница для умалишенных близ города Шарантон-ле-Пон под Парижем.
257 Церковь святого Павла — находилась на улице Сент-Антуан и была разрушена во время Революции; ее имя передано стоявшей по соседству церкви иезуитов, которая ныне называется Сен-Поль-Сен-Луи (церковь святого Павла и святого Людовика).
258… последовательница учения господина де Вольтера, отрицающего роль Провидения? — Разделяя философию деизма, Вольтер признавал божественное сотворение мира, но отрицал вмешательство Бога в последующее течение мировых событий.
Альдебаран — красная звезда первой величины, главная в звездном скоплении Гиад; видна осенью и зимой.
261… из нас двоих вы были бы святым Мартином, а я — бедняком, и именно вам пришлось бы, спасая меня от холода, отдать половину своего плаща. — Святой Мартин (ок. 316 — ок. 397/400) — епископ города Тур во Франции (с 371 г.), славившийся своей добротой. Согласно легенде, еще будучи простым солдатом, он встретил зимой раздетого нищего и, разорвав свой плащ, отдал тому половину. На следующую ночь к нему во сне явился сам Бог, сказал, что это его Мартин спас от холода, и вернул половину плаща.
263 Корнелия (II в. до н. э.) — римская матрона из рода Сципионов; отличалась глубоким умом и образованностью; посвятила себя воспитанию своих сыновей — будущих политических деятелей-рефор-маторов Тиберия и Гая Гракхов.
…. под аркадами на Королевской площади. — Площадь в восточной части старого Парижа в квартале Маре; спланирована в первые годы XVII в.; окружена тридцатью восемью домами одинаковой архитектуры, в первых этажах с крытыми галереями для прогулок; современное название — площадь Вогезов.
Иоанн Златоуст (347/354—407) — христианский святой, архиепископ Константинопольский; религиозный писатель; отличался красноречием.
264 "Не плаха, но преступление бесчестит…" — Слова из пьесы Т.Корнеля "Граф Эссекс", поставленной впервые в 1678 г.
Эссекс, Роберт Деверё, граф (1567–1601) — английский военачальник; фаворит королевы Елизаветы I (1533–1603); в 1601 г. поднял против нее восстание и был казнен.
Корнель, Тома (1625–1709) — французский драматург, ученый и журналист; писал во многих драматургических жанрах; его пьесы пользовались популярностью при дворе; брат Пьера Корнеля.
… "Живем один лишь раз", — как сказал другой поэт… — Слова из стихотворения "Мышь городская и мышь полевая" французского поэта Андре Мари Шенье (1762–1794), казненного во время Революции; это стихотворение представляет собой перевод из древнеримского поэта Горация (Квинт Гораций Флакк; 65—8 до н. э.).
266 Сабо — грубые башмаки, вырезанные из цельного куска дерева (обувь бедняков).
Перон — небольшой город на севере Франции, неподалеку от бельгийской границы в современном департаменте Сома.
267… прав был мудрец, утверждавший: "Человек не знает самого себя!" — Перефраз надписи "Познай самого себя" на фронтоне храма Аполлона в Дельфах, приписывавшейся одному из греческих мудрецов, имя которого в разных рассказах варьировалось.
268 Ло, Джон (1671–1729) — английский экономист и финансист, министр финансов Франции (1719–1720); известен своей закончившейся полным крахом деятельностью по выпуску не обеспеченных золотом и другими активами бумажных денег, которые должны были служить средствами кредита
269… часы с портретом прусского короля Фридриха… — Этот король (см. примеч. к с. 39), еще будучи наследником престола, вступил в первую масонскую ложу Германии.
Сюлли, Максимилиан де Бетюн, барон де Рони, герцог де (1559–1651) — французский государственный деятель, друг Генриха IV; с 1594 г. — первый министр; его политика способствовала развитию экономики Франции.
Улица Сент-Антуан — одна из главных магистралей восточной части старого Парижа; ведет от Сент-Антуанского предместья и Бастилии к городской ратуше.
… На кладбище Сен-Жан… — Вероятно, имеется в виду старинное небольшое кладбище при церкви Сен-Жан-ан-Грев (Святого Иоанна на Гревской площади), известной с XI в. и помещавшейся вблизи парижской ратуши. Участок, занимаемый церковью и кладбищем, находился на современной улице Лобау, проходящей сзади ратуши перпендикулярно к улице Короля Сицилийского. При перестройке Парижа в середине XIX в. церковь и кладбище были уничтожены.
270 Эдип — герой древнегреческой мифологии, царь города Фивы, известный своей трагической судьбой: не зная своих родителей, он случайно убил родного отца и женился на матери; когда ему открылось это, он ослепил себя и обрек на вечное изгнание; сыновья же Эдипа сразили друг друга в поединке.
Лот — герой Библии, племянник праотца Авраама, житель Содома; когда Бог решил уничтожить этот город за грехи жителей, ангелы по просьбе дяди вывели Лота с женой и дочерьми оттуда, но жена, обернувшись посмотреть на гибель Содома, обратилась в соляной столб; дочери же Лота, чтобы сохранить его род, в дальнейшем хитростью принудили отца сожительствовать с ними (Бытие, 19).
Королевская улица — здесь: небольшой проезд между Королевской площадью и улицей Сент-Антуан; современное название — улица Бирага.
Башня Святой Екатерины — водовзводная башня на месте современного дома № 100 по улице Сент-Антуан; воздвигнутая в 1579 г., называлась также башней Бирага по имени ее строителя кардинала и канцлера Рене де Бирага (1506–1583); разрушена в 1857 г.
Особняк Сен-Поль — вероятно, имеется в виду здание, сохранившееся от старого дворца XIV в., неофициальной королевской резиденции на нынешней улице Карла V в восточной части старого Парижа; был продан короной в начале XVI в.
Улица Короля Сицилийского — находится в квартале Маре; названа в честь брата короля Людовика IX Святого графа Шарля Анжуйского (1220–1285), с 1265 г. короля Неаполя и Сицилии под именем Карла I.
Улица Белого Креста — небольшая улочка в квартале Маре; ныне поглощена улицей Короля Сицилийского.
272 Бутвиль, Франсуа де Монморанси, граф де (1600–1627) — знаменитый дуэлянт; несмотря на запрещение дуэлей, сражался на поединке перед домом кардинала Ришелье, за что был обезглавлен.
Роган, Луи де (1635–1674) — французский аристократ; обремененный долгами, согласился за сто тысяч экю участвовать в заговоре, имевшем целью позволить вражеским войскам высадиться в Нормандии; после раскрытия заговора был казнен.
Горн, Антоний Иосиф, граф (1698–1720) — нидерландский дворянин, совершивший из корысти несколько преступлений в Париже; был казнен.
… чтобы Цинне не пришлось подвигать его к тому месту, где восседал Август. — Дюма имеет здесь в виду эпизод из трагедии П.Корнеля "Цинна, или Милосердие Августа" (V, 1): император предлагает Цинне сесть рядом с собой. В основе трагедии лежит исторический факт: знатный римлянин Гней Корнелий Цинна Магнус в конце I в. до н. э. устроил заговор против императора Августа (см. примеч.
к с. 136); заговор был раскрыт, но Август простил Цинну и назначил на высокую государственную должность.
273… Разве не сказано в Евангелии: "Первые будут последними"? — Точнее: "Так будут последние первыми, а первые последними". Слова из притчи Иисуса о работниках в винограднике (Матфей, 20: 16). См. также евангелие от Марка, 10: 31 и Луки, 13: 30.
Жандармы — здесь, по-видимому, военизированная государственная полиция, созданная во Франции в 1791 г. вместо старой — местной. Так что здесь Дюма несколько опережает события.
274 Комеди Франсез (Театр Французской комедии; официальное название — Французский театр) — старейший драматический театр Франции; основан в 1680 г.; известен исполнением классического репертуара, главным образом комедий Мольера. Здание театра в настоящее время примыкает к дворцу Пале-Рояль и находится на углу улиц Ришелье и Сент-Оноре.
Мольер (настоящее имя Жан Батист Поклен; 1622–1673) — французский драматург, актер и театральный деятель, реформатор сценического искусства.
275 Полиб — в древнегреческой мифологии царь города Коринфа, приемный отец Эдипа.
Адмет — в древнегреческой мифологии царь города Фер, герой многих сказаний.
… мне вы можете доверять больше, чем Эсхилу, Софоклу, Сенеке, Корнелю, Вольтеру или господину Дюси… — Эсхил (ок. 525–456 до н. э.) — древнегреческий драматург, прозванный отцом трагедии; автор трагедии "Семеро против Фив" о вражде и несчастной судьбе сыновей Эдипа.
Софокл (ок. 496–406 до н. э.) — древнегреческий драматург, автор трилогии об Эдипе: "Эдип-царь" (ок. 430), "Эдип в Колоне" (ок. 401), "Антигона" (ок. 442).
Сенека, Луций Анней (Младший; ок. 4 до н. э. — 65 н. э.) — древнеримский философ, государственный деятель и писатель; автор нескольких драматических произведений на сюжеты древнегреческой мифологии (среди них трагедия "Эдип", написанная около 60 г.). Трагедией "Эдип" (1718) начинается литературная деятельность Вольтера.
Трагедия в стихах "Эдип" П.Корнеля была поставлена в 1659 г. Дюси, Жан Франсуа (1733–1816) — французский драматург и поэт, автор пьесы в стихах "Эдип у Адмета" (1778), в которой он имитировал древнегреческие трагедии, написанные на этот сюжет.
Фокида — горная область в Средней Греции.
Давлис — древнегреческий город в области Фокида; современное название — Далия.
Дельфы — город и религиозный центр Древней Греции в Фокиде; был знаменит храмом Аполлона с оракулом, предсказывавшим будущее и передававшим волю этого бога; существовал до 300 г.
Фивы — см. примеч. к с. 6.
Холерический темперамент — то есть характер неуравновешенногочеловека, легко возбуждающегося под каким-либо впечатлением, что отражается в быстроте действий, речах, жестах, мимике.
… была пещера странного животного. — Имеется в виду Сфинкс (см. примеч. к с. 6).
Эпаминонд (ок. 418–362 до н. э.) — политический деятель и полководец древних Фив; внес большой вклад в развитие военного искусства, открыв принцип неравномерного расположения войск по фронту и сосредоточения их в месте решающего удара.
276 Иокаста — царица Фив, мать Эдипа, на которой он женился, не зная своих настоящих родителей; родила Эдипу двух сыновей и двух дочерей.
277 Аделаида (1732–1800) — третья дочь Людовика XV, тетка Людовика XVI; во время Революции эмигрировала.
… подобно тростнику царя Мидаса… — Мидас, в греческой мифологии царь государства Фригия в Малой Азии, выступая судьей в музыкальном состязании Аполлона с лесным демоном Марсием (по другому варианту мифа — с богом Паном), присудил победу последнему. За это разгневанный Аполлон наградил Мидаса ослиными ушами, которые царь скрывал под большой шапкой. Об этой тайне знал только цирюльник Мидаса. Не будучи в силе сохранить ее, он вырыл яму и прошептал в нее: "У царя Мидаса ослиные уши". Выросший на этом месте тростник прошелестел о позоре Мидаса всему свету.
… это же граф Луи де Нар… — Имеется в виду Луи Мари Жак де Нарбонн-Лара (1755–1813) — французский военный деятель и дипломат; воспитывался при дворе вместе с детьми Людовика XV и был очень на него похож (поэтому его считали незаконным сыном короля); примкнул к Революции в ее начале; сопровождал теток Людовика XVI в эмиграцию и за это был назначен военным министром (декабрь 1791 — март 1792); после падения монархии эмигрировал; вернулся после установления власти Наполеона и служил ему, получив титул графа и чин генерала.
278… на помощь Брабанту, восставшему против империи. — Имеется в виду так называемая Брабантская революция — восстание в Льежском архиепископстве 18 августа 1789 г., которое было частью революции 1789–1790 гг. в Бельгии, бывшей тогда владением австрийских императоров. Революция сочетала в себе борьбу против иноземного господства и феодального строя. Австрийские войска были изгнаны, и в начале 1790 г. страна была провозглашена независимой. Однако разногласия в революционном лагере позволили австрийскому императору в следующем году восстановить в Бельгии свою власть.
… через ворота Шайо… — По-видимому, через старинную деревню Шайо, известную с VII в. и расположенную на холме у западной окраины Парижа; ныне ее территория находится в черте города и застроена.
Рулъская застава — находилась на правом берегу Сены в северо-западной части Парижа; через нее шел путь в предместье и на улицу Руль, которая вела к центру города.
Гренельская застава — располагалась на левом берегу Сены в юго-западной части Парижа; название получила от находящегося рядом селения Гренель, ныне входящего в черту города; за ней начиналась улица Гренель, пересекавшая Марсово поле и ведшая к Сен-Жерменскому предместью — аристократическому району города.
… они заклепают пушки… — Из артиллерийских орудий до середины XIX в. выстрел производился воспламенением порохового заряда через специальное запальное отверствие в казенной части ствола. Чтобы привести пушку в негодность, в это отверстие загоняли металлический штырь — заклепывали орудие.
Елисейские поля — один из главных проспектов Парижа; ведет от сада дворца Тюильри в западном направлении к городским окраинам; в конце XVIII в. не был еще полностью застроен.
Наемная гвардия — одно из подразделений парижской национальной гвардии, состоявшее из солдат французской гвардии после его роспуска в августе 1789 г. (см. примеч. к с. 251).
Сен-Дени — см. примеч. к с. 89.
279 Приморская Фландрия, Пикардия, Артуа, Шампань, Бургундия, Лотарингия, Эльзас, Камбрези — исторические провинции в Северной и Северо-Восточной Франции.
280 Улица Тампль — находится в восточной части старого Парижа и ведет от улицы Сент-Антуан к северо-восточной части кольца Бульваров; название получила от находившегося здесь укрепленного монастыря (см. примеч. к с. 30), разрушенного в начале XIX в.; в конце XVIII в. это название носила только северная ее часть; южная часть, выходившая на улицу Сент-Антуан, называлась улицей Сент-Авуа.
Улица Верери — находится в восточной части старого Парижа, недалеко от ратуши; проходит параллельно правому берегу Сены.
284 Боссюэ, Жак Бенинь (1627–1704) — французский писатель и церковный деятель, епископ Мо, города неподалеку от Парижа; автор сочинений на исторические и политические темы; консерватор; известный проповедник.
Флешье, Эспри (1632–1710) — французский церковный деятель, епископ города Ним; религиозный писатель и знаменитый проповедник.
287 Бордо — общее название нескольких групп вин (в том числе высококлассных), производимых в окрестностях города Бордо в Юго-Западной Франции.
Вольнэ — один из лучших сортов бургундских вин; производится в окрестностях города Бон.
289 Франш-Конте — историческая провинция в Восточной Франции вблизи швейцарской границы.
290 Безансон — город и крепость в Восточной Франции, важный стратегический пункт; центр провинции Франш-Конте и современного департамента Ду.
Валансьен — город в Северной Франции у границы с Бельгией.
Арденны — возвышенность, располагающаяся на территории Южной Бельгии, Северной Франции и Люксембурга.
Седан — город и крепость в Северной Франции у бельгийской границы.
Монмеди — см. примеч. к с. 153.
291 Рошамбо, Жан Батист Донасьен де Вимер, граф де (1725–1807) — французский генерал, с 1791 г. — маршал Франции; отличился в Войне за независимость североамериканских колоний Англии, командуя вспомогательными французскими войсками; в начале войны с первой антифранцузской коалицией европейских держав командовал армией, но после нескольких неудач был отставлен.
Эно — историческая провинция на севере Франции, ныне составляет основу департамента Нор.
… из-за болезни моего шурина… — То есть австрийского императора Иосифа II (см. примеч. к с. 39).
… из-за войны с Турцией… — См. примеч. к с. 168.
292 Чандернагор — небольшой порт в северо-восточной части Индии около города Калькутты; был под властью Франции с перерывами до середины XX в.
… можно отправиться по дороге, ведущей из Парижа в Мец, проехав Верден… следовать вдоль реки Мёз по дороге на Стене… — то есть двинуться в восточном направлении на Лотарингию.
Верден — город и крепость в Северо-Восточной Франции у западной границы Лотарингии на реке Мёз.
Мёз (Маас) — река, протекающая в Северной Франции и Бельгии; здесь речь идет о ее верхнем течении, где она следует почти точно на север.
Стене — город в Северной Франции на реке Мёз неподалеку от Монмеди.
… Возможен еще путь через Реймс, Иль, Ретель и Стене… — то есть прямая дорога (в северо-восточном направлении) к бельгийской границе.
Реймс — старинный город в Северной Франции, в соборе которого традиционно венчались на царство французские короли.
Иль — по-видимому, город Иль-Сюип по пути из Реймса на Ретель, примерно в 20 км к юго-востоку от последнего.
Ретель — лежит к северу от Реймса; от него можно прямо повернуть на восток на Стене и Монмеди.
293 …Я выбираю дорогу на Шалон через Варенн… — то есть из Парижа в восточном направлении, но немного южнее первого маршрута, через провинцию Шампань в ее главный город Шалон-сюр-Марн. Расстояние от Парижа до Шалона приблизительно 150 км. Вареннан-Аргонн — небольшой город на реке Мёз в Северной Франции, примерно в 75 км к северо-востоку от Шалона. Макиавелли, Никколо (1469–1527) — итальянский мыслитель, историк и военный теоретик, политический деятель Флоренции; идеолог сильной государственной власти, ради укрепления которой допускал применение любых средств.
… посла блистательной республики… — Республиканская форма правления существовала во Флоренции с перерывами с начала XII до начала XVI в. Макиавелли, занимавший в правительстве республики важный пост, неоднократно выполнял ее дипломатические поручения.
294 Разводной мост — был перекинут через ров между двумя террасами в саду Тюильри.
… служит продолжением части Елисейских полей… — Точнее: продолжением не самой улицы, а парка, окаймляющего ее восточную оконечность.
Курла-Рен ("Гулянье королевы") — аллея, идущая от королевских дворцов вдоль Сены в западном направлении; в начале XVII в. любимое место прогулок королевы Марии Медичи и ее придворных (что и объясняет ее название).
Набережная Мыловаров — проходит по правому берегу Сены вниз по реке до холма Шайо напротив Марсова поля; начала прокладываться в конце XVI в.; название получила в 1610 г. и неоднократно меняла его; в 1803 г. около нее на реке были произведены первые опыты использования паровых судов; современное название — авеню Нью-Йорк.
Лебединый остров — находился на Сене против холма Шайо ближе к левому берегу реки; много раз менял свое название; упомянутое получил в 1676 г., когда Людовик XIV поселил там лебедей, доставленных с большими затратами из Дании и Швеции; в начале XIX в. протока между островом и левым берегом Сены была засыпана и площадь острова увеличила Марсово поле.
Плашкоут — несамоходное судно для перевозки грузов на верхней палубе, род баржи.
Бахус (древнегреческий Дионис, или Вакх) — бог вина и виноделия в античной мифологии.
295… и спросил полбутылки. — Полбутылка — французская мера жидкости, равная 0,37 л, и бутылка того же объема.
Аргус — в древнегреческой мифологии великан, сын Геи — Земли; страж, имеющий сто глаз.
296 Застава Пасси — находилась на западной окраине Парижа у одноименного селения на правом берегу Сены ниже города; ныне Пасси один из районов столицы.
… освобождены от вывозной пошлины. — В королевской Франции существовали внутренние таможни, сильно препятствовавшие торговле страны и уничтоженные во время Революции, в частности специальными пошлинами облагался ввоз и вывоз из крупных городов некоторых предметов.
… Он, подобно античному мудрецу, нес с собой не только свое добро, но и свою радость. — Намек на известное латинское изречение "Omnia mea mecum porto" — "Все мое ношу с собой". Оно является переводом с греческого слов Бианта, одного из мудрецов Древней Греции, который, уходя из осажденного врагами города, не взял с собой никакого имущества. На вопрос, почему он так поступил, Биант ответил вышеприведенной фразой, подчеркивая, что истинное богатство состоит в сокровищах ума, а не в вещах.
297 Площадь Людовика XV (современное название — площадь Согласия) — одна из красивейших площадей Парижа и один из центров его планировки; спроектирована в 1757 г. вокруг статуи этого короля; расположена между западной оконечностью сада Тюильри и проспектом Елисейские поля; в 1792–1795 гг. называлась площадью Революции; служила местом казней.
Автомедон — в древнегреческой мифологии и "Илиаде" возничий и боевой товарищ храбрейшего из греческих героев Ахилла (Ахиллеса); имя это стало нарицательным для обозначения искусного возницы; иногда, как здесь, употребляется иронически.
… последите, чтоб мои индюшки не баловали… — Дюма употребил здесь жаргонное название лошади: poulet d’Jnde — "индюшка".
298 Пуэндю-Жур — селение у юго-западной окраины Парижа XVIII в.; ныне — в черте города.
Каталептическое состояние — болезненная неподвижность, оцепенение всего тела или конечностей в какой-то одной позе при гипнозе и ряде заболеваний.
299… воздух, каким его создала природа… — В воздухе содержится 78,08 % азота, 29,95 % кислорода, 0,94 % инертных газов и 0,03 % углекислого газа.
… придало силы достойному сыну Ноя… — то есть напившемуся до бесчувствия человеку. Намек на библейское предание о патриархе Ное, который, опьянев, лежал обнаженный в своем шатре (Бытие, 9: 20–21).
303 Господин Вето — прозвище Людовика XVI, отразившее его сопротивление Революции.
Вето — см. примеч к с. 182.
305 Пезенас — городок в департаменте Эро на юге Франции. Дюма упоминает этот город, видимо, потому, что южане считаются во Франции лгунами и хвастунами.
307… в углу я заметил три лилии. — Лилия была геральдическим знаком французских королей.
308 Вокансон, Жак де (1709–1782) — французский механик, конструктор станков и автоматов-игрушек.
309 Конвент (точнее: Национальный Конвент) — высший представительный и правящий орган Франции во время Французской революции, избранный на основе всеобщего избирательного права и собравшийся 20 сентября 1792 г.; декретировал уничтожение монархии, провозгласил республику и принял решение о казни Людовика XVI; окончательно ликвидировал феодальные отношения в деревне; беспощадно боролся против внутренней контрреволюции и иностранной военной интервенции; осуществлял свою власть через созданные им комитеты и комиссии, а также через комиссаров, посылаемых на места и в армию. В 1795 г. после принятия новой конституции был распущен.
310 Шатле, Ашиль Франсуа де Ласкарис д’Юрфе, маркиз де (1760–1794) — французский аристократ, друг Луи де Буйе.
311… продолжавшем подобно дамоклову мечу висеть над головой… — Выражение "дамоклов меч" в переносном смысле — близкая и грозная опасность, нависшая над видимым благополучием. По преданию, Дамокл — любимец сиракузского тирана Дионисия I Старшего (ок. 432–367 до н. э.; правил с 406 г. до н. э.), завидовавший богатству, власти и счастью своего повелителя. Чтобы показать непрочность своего положения, Дионисий посадил Дамокла на пиру в качестве правителя, но при этом велел повесить над его головой на конском волосе меч. Увидев его, Дамокл понял призрачность счастья и благополучия тирана.
312 Sanctum sanctorum ("Святая святых") — нечто сокровенное, заветное, недоступное для непосвященных. В Библии так называется отделенная от прочих часть храма, который Бог повелел построить пророку Моисею; там хранился ковчег с божественными откровениями (Исход, 26: 30–37); туда мог входить только первосвященник и только раз в год.
… белую шляпу с перьями, как у Генриха IV… — Намек на эпизод времен борьбы Генриха за престол против католической партии, когда в 1590 г. перед сражением при Иври, в котором Генрих ГУ разбил войска католиков, он обратился к своим солдатам, воодушевляя их: "Потеряв начальника-руководителя, устремляйтесь туда, где будет развеваться белый султан моей шляпы, вы всегда найдете его на пути к славе и победе".
313 Бисетр — известный дом умалишенных и приют для бродяг, помещавшийся в старинном рыцарском замке в одноименном селении близ южной окраины Парижа.
314 Гидон (правильно: Гедон) — плотник, сделавший по заказу Национального собрания первую (оказавшуюся неудачной) модель гильотины.
… повторил известный жест Пилата… — Пилат Понтий (I в. н. э.), римский прокуратор (правитель) Иудеи в 26–36 гг., был вынужден по требованию иудейских первосвященников и иерусалимской черни осудить Христа на казнь. Произнеся приговор, Пилат, как гласит евангельское предание, в знак своего несогласия умыл, по обычаю, руки и сказал народу: "Не виновен я в крови Праведника Сего: смотрите вы" (Матфей, 27: 24). С тех пор выражение "умыть руки" означает отстраниться от чего-либо, снять с себя ответственность.
315 Лоренца — Лоренца Феличиани (точнее: Феличани), историческое лицо, жена, спутница и помощница Калиостро в его магических действиях; ее гибель описана Дюма во втором томе романа "Джузеппе Бальзамо".
Маппауа (ит. "топор палача", "большой нож") — машина для отсечения головы, аналогичная гильотине; была известна в Италии и других странах, по крайней мере, с XVI в.; на ней казнили только дворян и духовных лиц.
Монморанси, Анри, герцог де (1595–1632) — адмирал и маршал Франции, губернатор Лангедока; несмотря на возмущение французского дворянства, был казнен за участие в восстании против Людовика XIII и Ришелье.
Пюисегюр, Жак де Шатене, сеньор де (1602–1682) — французский военачальник, с 1651 г. маршал Франции, участник многих военных кампаний. Дюма здесь цитирует первый том его "Мемуаров Жака де Шатене, рыцаря сеньора Пюисепора" ("Les Memoires de Jacques de Chastenet, chevalier seigneur de Puysegur"), изданных в 1690 г.
… знакомый нам старик… — Луи, Антуан (1723–1792) — знаменитый французский хирург; персонаж романов "Джузеппе Бальзамо" и "Ожерелье королевы".
316 Сансон — династия палачей Парижа в XVIII–XIX вв. Здесь говорится о Шарле Анри Сансоне (1739/1740—1806), казнившем Людовика XVI.
… его сын… — Анри Сансон (1767–1840), сын и преемник Шарля Анри Сансона, казнивший Марию Антуанетту.
… карающего ангела с пылающим мечом в руке… — Имеется в виду архангел Михаил, архистратиг (предводитель) небесного воинства; огненный меч — его непременный атрибут.
317 Кабанис, Пьер Жан Жорж (1757–1808) — французский философ и врач.
319 Ла Шатр, Клод Луи граф де (1745–1824) — приближенный графа Прованского, с 1791 г. эмигрант; сражался против Республики в рядах корпуса эмигрантов и английской армии; агент Людовика XVIII; после Реставрации — французский посол в Лондоне; получил высокие придворные звания, ордена и титул герцога.
Аваре, Антуан Луи Франсуа де Безиад, граф, затем герцог сГ (1759–1811) — приближенный графа Прованского; в 1791 г. организатор его бегства из Франции, а в эмиграции — главный его советник.
320… Среди них были братья де Ламеты… — Ламет, Александр — см. примеч. кс. 210.
Ламет, Шарль Мало Франсуа граф де (1757–1832) — депутат Генеральных штатов и Национального собрания; бригадный генерал; эмигрировал после событий 10 августа.
Ламет, Теодор граф де (1756–1854) — депутат Законодательного собрания; бригадный генерал; эмигрировал после 18 брюмера. Кастри, Арман Шарль, Огюстен де ла Кру а де (1756–1842) — французский политический деятель, противник либеральных идей; с конца 1790 г. — эмигрант, сражался против Революции в рядах эмигрантов и английской армии; после Реставрации получил титул герцога.
Ферзен, Ганс Аксель граф фон (1755–1810) — шведский политический деятель, одно время французский офицер; входил в интимный кружок Марии Антуанетты и во время Революции принимал деятельное участие в интригах королевы.
По мнению некоторых современных исследователей творчества Дюма, Ферзен — прототип графа Оливье де Шарни.
Сюло, Франсуа Луи (1757–1792) — французский адвокат и публицист; после различных неблаговидных поступков бежал в Америку; вернулся накануне Революции, во время которой выступал как крайний монархист; сотрудник газеты "Деяния Апостолов"; убит во время восстания 10 августа 1792 г.
"Деяния Апостолов" ("Actes des Apotres") — сатирическая монархическая газета; выходила в Париже в ноябре 1789 — октябре 1791 гг.; высмеивала революционеров, но в то же время среди ее ведущих сотрудников шла борьба между сторонниками абсолютной и конституционной монархии; прекратила издание в связи с эмиграцией ее руководителей.
…На трибуну там поднялся г-н Гильотен… — Доклад с рекомендацией использовать гильотину прозвучал в Собрании 20 января 1790 г.
… на мотив менуэта Экзоде… — Менуэт (от фр. menu — "малый", "мелкий") — французский бальный танец, получивший с конца XVII в. большое распространение в придворных и буржуазных кругах; произошел от народного хороводного танца провинции Пуату. Здесь имеется в виду знаменитый менуэт, названный по имени его автора, французского музыканта и композитора Антуана Экзоде (1710–1763).
325… когда вы учились в пансионе и по воскресеньям и четвергам я приглашал вас в Версаль… — В XVIII в. во французской школе эти дни были выходными.
Мадемуазель Теруань — Теруань де Мерикур, Анна (настоящая фамилия — Тервань; 1762–1817) — деятельница Французской революции, бывшая актриса; участница штурма Бастилии и восстания 10 августа 1792 г.; возглавляла поход на Версаль 5 октября 1789 г.; была очень популярна в Париже; выступала в защиту жирондистов.
… С господином Популюсом? — На латыни populus означает "народ". Здесь намек на драму Сюло "Теруань и Популюс, или Триумф демократии" ("Theroigne et Populus ou le Triomphe de la democratic"), вышедшую в свет в Лондоне.
326… Во главе французской нации стоит… филантроп, отменивший пытки на протяжении следствия… — то есть сам Людовик XVI: в 1780 г. он отменил пытки в ходе предварительного дознания, а в 1788 г. — в ходе судебного следствия.
Обрио, Юг (ум. в 1382 г.) — французский политический деятель, сподвижник короля Карла V Мудрого (1337–1380 гг.; правил с 1364 г.), суперинтендант финансов, начальник городской стражи в военное время и судья парижского городского суда (1364–1381); инициатор строительства внешних укреплений Парижа — крепости Бастилия и замка Малый Шатле; после смерти Карла V был предан врагами суду по обвинению в безбожии и заключен в Бастилию; в 1382 г. в результате народного восстания был освобожден, но вскоре умер.
Мариньи, Ангерран де (1260–1315) — французский государственный деятель, фаворит и министр короля Филиппа IV Красивого; проводил политику укрепления королевской власти; после смерти Филиппа был обвинен в растрате государственных средств, колдовстве и повешен.
Монфокон — местность невдалеке от северо-восточной окраины Парижа, где в XIII в. была построена виселица, на которой впоследствии был казнен Мариньи.
327 "Deprofundis" ("Из глубин [взываю к Тебе, Господи]") — христианская заупокойная молитва на текст 129-го библейского псалма.
Попурри — музыкальная пьеса, составленная из отрывков различных произведений.
… вот какую песню… — Нижеследующая песенка Сюло была опубликована в газете "Деяния апостолов" в№ 10 за декабрь 1789 г.
328 Гиппократ (ок. 460 — ок. 370 до н. э.) — знаменитый древнегреческий врач, реформатор античной медицины. Хотя о его жизни известно очень мало, с его именем связано представление о высоком моральном облике врача, нормы которого сформулированы в известной "Клятве Гиппократа".
Шапелье — см. примеч. к с. 206.
Барнав — см. примеч. к с. 225.
330 Отель-Дьё ("Божий дом") — старейшая больница в Париже; основана в VII в.; помещается на острове Сите неподалеку от собора Парижской Богоматери.
338… колыбель Франции поплывет, подобно колыбели Моисея… — Мои сей (кон. XVI — нач. XV в. до н. э.) — пророк, вождь и законодатель еврейского народа, освободивший его из египетского пленения; автор первых пяти книг Библии. Здесь упоминается библейский эпизод о спасении Моисея, которого, согласно приказу фараона, должны были, как и всех только что родившихся еврейских младенцев мужского пола, бросить в Нил. Мать скрывала Моисея три месяца, а потом опустила его в корзине в Нил около места, где купалась дочь фараона; та подобрала его и воспитала (Исход, 1: 22, 2: 1-10).
Департамент — основная территориально-административная единица Франции, введенная во время Революции вместо прежних провинций; получал название по имени гор, рек и других ландшафтных объектов на его территории.
… столь же узкий, как мост Магомета… — Магомет (Магомед) — распространенная европейская транскрипция имени Мухаммеда (Махаммеда; ок. 570–632) — основателя религии ислама.
Здесь имеется в виду мост, который, согласно Корану, священной книге мусульман, ведет в рай и который рушится под ногами проклятых грешников, низвергая их в бездну.
Лангедок — историческая провинция на юге Франции; главный город — Тулуза.
Бретань, Нормандия — исторические провинции на северо-западе Франции; некогда — самостоятельные герцогства.
340… столь же чистый, как жертвенник Авеля… — Авель, согласно
Библии, один из сыновей первого человека Адама, пастырь овец. Его жертва в виде первородных ягнят и жира овец была принята Богом (Бытие, 4: 2–4).
… Христос, только что родившийся на свет в яслях… — Согласно Евангелию (Лука, 2: 7), Христос родился в городе Вифлиеме, куда его приемный отец Иосиф пришел с беременной Богоматерью, чтобы пройти объявленную императором Августом перепись населения Иудеи. Так как на постоялом дворе не было места, Мария спеленала новорожденного и положила в хлеву в ясли. Позднейшая легенда говорит, что там его согревали своим дыханием бык и осел
(так иногда изображается на средневековых рисунках рождение Христа).
341 Улица Борепер — находилась в центре старого Парижа; известна с XIV в.; неоднократно меняла название; в настоящее время называется улицей Гренета.
… препровожден в Шатле… — Вероятно, в замок Большой Шатле, где помещался уголовный суд.
343 Пороховой привод — приспособление для воспламенения заряда взрывчатых веществ: специально устроенный горючий шнур, иногда насыпанная пороховая дорожка, по которой огонь подходит к заряду.
Коммуна — здесь: Парижская коммуна (или Коммуна Парижа) 1789–1794 г.; орган городского самоуправления столицы Франции во время Революции; была образована представителями секций города. Численность, состав и политическое направление Коммуны неоднократно менялись: в первую половину 1792 г. преобладающим влиянием в ней пользовались жирондисты, а после свержения в августе монархии, в котором она сыграла ведущую роль, — левые якобинцы. Коммуна в это время была органом народной власти, имела в своем распоряжении военные силы, активно боролась с контрреволюцией, оказывала большое давление на политическое руководство страны; после переворота 9 термидора была распущена.
344 Переводной вексель (тратта) — письменный приказ кредитора заемщику уплатить деньги третьему лицу.
Вексель — денежное обязательство, долговой документ.
345… на втором собрании нотаблей я высказался о главном, еще разделявшем тогда умы деле… — Нотабли — именитые граждане Франции, представители высшего духовенства и дворянства, верхушка королевской бюрократии и буржуазии. Собрания нотаблей время от времени собирались королем, лично назначавшим их членов для решения важнейших государственных вопросов. В феврале 1787 г. Людовик XVI созвал такое собрание, включив в него также небольшое число представителей податных сословий и муниципалитетов с целью найти выход из финансового кризиса монархии и предотвращения революции. На этом собрании были предложены умеренные реформы, предусматривавшие частично распространить налогообложение на привилегированные сословия. Эта мера была решительно отвергнута дворянством, так как она затрагивала его интересы. Ничего не решив, нотабли прекратили свои заседания в мае 1787 г.
Второе собрание нотаблей было созвано 6 ноября 1788 г. для решения вопроса о созыве Генеральных штатов (см. примеч. к с. 13) и заседало до 12 декабря. Нотабли поддержали требование о созыве Штатов, выдвинутое Парижским парламентом, и определили, что представительство третьего сословия в них должно быть двойным, то есть суммарно равным числу депутатов от дворянства и духовенства вместе. По-видимому, здесь и идет речь о позиции графа Прованского на этом собрании, членом которого он был как принц крови. На практике, однако, двойное представительство не имело большого значения: в Генеральных штатах голосование проходило отдельно по сословиям, каждое из которых давало свое решение вопроса. Таким образом один голос третьего сословия всегда мог быть перекрыт двумя голосами духовенства и дворянства, обычно действовавших согласно.
… даровавший нам в шестидесятилетием возрасте Хартию, украшенную 14-й статьей. — Хартия — "Конституционная хартия Франции", принятая 4 июня 1814 г. Людовиком XVIII (бывшим графом Прованским) под давлением руководителей шестой антифранцузской коалиции после падения Наполеона. Она превращала Францию в конституционную монархию и закрепляла основные завоевания Революции, гарантировала неприкосновенность приобретенного в революционные годы имущества, особенно земель церкви и эмигрантов. Провозглашение Хартии призвано было успокоить население страны, опасавшееся, что реставрация Бурбонов будет означать возвращение к дореволюционным порядкам.
Статья 14-я Хартии предоставляла королю чрезвычайно большую власть: он являлся верховным главой государства, представлял его в сношениях с другими странами; был верховным главнокомандующим, назначал всех чиновников и издавал законы и постановления.
346 Третье сословие — в дореволюционной Франции податное население страны — купечество, ремесленники, горожане, крестьянство, с XVI в. — буржуазия и рабочие, то есть фактически вся французская нация.
347 Бюро де Пюзи, Жан Ксавье (1750–1805) — депутат Генеральных штатов от дворянства и член Учредительного собрания, где занимался главным образом вопросами нового административного деления и новой системы мер и весов; в начале войны с первой антифранцузской коалицией служил в штабе Лафайета, эмигрировал вместе с ним и до 1797 г. был в австрийском плену; после установления режима личной власти Наполеона занимал ряд высоких постов. Манеж — см. примеч. к с. 183.
Петион де Вильнёв, Жером (1753–1794) — депутат Учредительного собрания и Конвента, жирондист; в 1791–1792 гг. мэр Парижа; после разгрома жирондистов покончил жизнь самоубийством.
348 Ламет — см. примеч. к с. 210.
Дюпор — см. примеч. к с. 220.
Баррер де Вьёзак, Бертран (1755–1841) — адвокат; депутат Конвента, в котором сначала поддерживал жирондистов, а потом — якобинцев; член Комитета общественного спасения, где ведал дипломатическими делами, народным образованием и изящными искусствами; участвовал в перевороте 9 термидора, однако в следующем году был изгнан из Франции; оставил мемуары.
Алтарь отечества — одна из первых эмблем Революции, воплощавшая идею патриотизма. Эти алтари представляли собой монументальные сооружения, к середине 1790 г. воздвигнутые в большинстве населенных пунктов Франции перед зданиями муниципалитетов, на возвышенностях и других видных местах; служили для совершения торжественных и праздничных церемоний, принесения военной присяги, заключения актов гражданского состояния и т. д.; обязательность их установления была оформлена в июле 1792 г. декретом Законодательного собрания.
"Те deum" ("Тебе, Бога [хвалим]") — христианская благодарственная молитва, исполняемая в торжественных случаях.
349 Суасон — город в 90 км к северо-востоку от Парижа; центр исторического графства Суасоне.
350… брат из американской ложи? — То есть член одной из низовых масонских организаций (о масонах см. примеч. к с. 201).
Мессия (от др. — евр. мишнах — "помазанник") — в иудаизме, христианстве и исламе ниспосланный Богом спаситель человечества, долженствующий установить свое царство на земле. Христианский мессия — Иисус Христос. Здесь мессией назван вождь масонов Калиостро.
… показал три уже знакомые нам буквы… L.P.D. — Аббревиатура слов "Lilias pedibus destrue" ("Растопчи лилии ногами"). Этот лозунг ордена иллюминатов, Дюма в тетралогии "Записки врача" делает девизом Калиостро и руководимых им масонских организаций. Иллюминаты — имеется в виду близкий к масонам тайный орден, созданный в Баварии в 1776 г. Орден ставил целями умственное и моральное самоусовершенствование своих членов, руководство светским обучением, борьбу против суеверий и деспотизма. Руководители ордена видели в этом средство для постепенного создания гармонического общественного строя свободы и равенства в духе идей Просвещения XVIII в., а также учреждения всемирной республики. В 1774–1786 гг. орден был разгромлен баварским правительством.
358 Гренадеры — солдаты, обученные бросанию ручных гранат; появились в европейских армиях в первой половине XVII в.; уже в конце этого столетия гренадеры составляли отборные подразделения, назначавшиеся в самые ответственные места боя.
Кюлоты — панталоны до колен в обтяжку из дорогой ткани; в конце XVIII в. их носили дворянство и богатая буржуазия; служили своего рода признаком сословной принадлежности.
Орден Святого Людовика — установлен Людовиком XIV в 1693 г. для награждения за военные заслуги; был назван в честь короля Людовика IX (см. примеч. к с. 21).
… пишут в своей "Истории Революции" два Друга свободы. — В 1792 г. в Париже начало выходить многотомное издание "История Революции во Франции с предпосланием краткого описания последовательно сменявшихся административных учреждений, наложивших отпечаток на эту достопамятную революцию" ("Histoire de la Revolution de France, precedee de l’expose rapide des administrations successives qui ont determine cette revolution memorable"), составленное некими Эрверсеном, "военнопленным в Лондоне", и Клавленом, "книготорговцем". Цитата из этой книги приведена Дюма неточно, хотя и без искажения ее смысла.
359 Ламбеск — см. примеч. к с. 220.
360 Инквизиция (лат. inquisitio — "розыск") — в XIII–XIX вв. особые суды католической церкви для борьбы против еретиков и протестантов; обычно осужденных приговаривали к сожжению на костре; с особенной жестокостью инквизиция действовала в Испании.
361 Церковь святого Павла — см. примеч. к с. 257.
364 Филипп II Август — см. примеч. к с. 44.
367 Набережная Пелетье — см. примеч к с. 199.
368 Лонэ, Бернар Рене Журдан, маркиз де (1740–1789) — последний комендант Бастилии; был зверски убит толпой после взятия крепости.
Фуллон, Бертье — см. примеч. к с. 28.
369 Муниципальная гвардия — имеется в виду муниципальная (или Революционная) гвардия Парижа — небольшое воинское формирование (примерно 1500 человек); выполняла в столице Франции с 1789 г. функции военной полиции, вела борьбу с контрреволюцией и охраняла тюрьмы.
370 Констанцское — вино, производившееся в Констанце (или Констанции) под Кейптауном в Южной Африке. Обладая особо благоприятными для виноградарства землями, эта местность славилась своими винами разных сортов.
372… Через несколько дней после казни… — Описанное ниже свидание произошло 3 июля 1790 г.; Мирабо приехал на него не верхом, а в кабриолете, которым управлял его племянник, одетый форейтором.
Сен-Клу — окруженный большим парком замок-дворец неподалеку от Версаля; построен во второй половине XVII в. герцогом Орлеанским, братом Людовика XIV; куплен Марией Антуанеттой в 1785 г.; ныне не существует.
373… Тихонько поскребшись в дверь… — манера просить разрешения войти во Франции в XVII–XVIII вв.
374… выпад против духовенства… — В своей речи в Национальном собрании 13 апреля 1790 г. Мирабо напомнил, что в 1572 г. король Карл IX в интересах своих и церкви выстрелом из окна Лувра дал сигнал к массовому избиению протестантов, так называемой Варфоломеевской ночи (см. примеч. к с. 119).
375 Сантер, Антуан Жозеф (1752–1809) — деятель Революции; владелец пивоварни в Сент-Антуанском предместье Парижа; был близок к жирондистам; в 1792–1793 гг. командующий парижской национальной гвардией; в 1793 г. в чине генерала участвовал в войне в Вандее; после переворота 9 термидора отошел от политической деятельности.
Красная книга — секретный реестр личных расходов Людовика XV и Людовика XVI; была переплетена в красную кожу и потому получила такое название; стала известна широкой публике во время Революции и частично опубликована в 1792 г.
376… его убило предложение господина де Талейрана. — См. примеч. к с. 205.
377 Ордонанс — во Франции в XII–XVIII вв. и в 1814–1830 гг. особо важный королевский указ.
378 Вильгельм III Оранский (1650–1702) — статхаудер, или штатгальтер (наместник) Нидерландов (1674–1702); английский король (1689–1702); один из самых упорных противников завоевательной политики Людовика XIV; избран на английский престол в результате так называемой "Славной революции", государственного переворота, совершенного правящими слоями Англии, недовольными политикой короля Якова II.
Георг 7(1660–1727) — курфюрст (князь-избиратель, участвующий в выборах императора Священной Римской империи) государства Ганновер (с 1698 г.) в Северо-Западной Германии; король Англии (с 1714 г.), первый из Ганноверской династии; получил престол в результате парламентского акта 1701 г. о престолонаследии в силу своего родства с устраненной от престола династией Стюартов (см. примеч. к с. 45).
Фарамонд — легендарный король франков; согласно преданиям, жил в V в.
Сирены — в древнегреческой мифологии сказочные существа, полуптицы-полуженщины; своим чарующим пением заманивали к себе мореходов, и те становились их добычей. В переносном смысле сирена — коварная обольстительница.
379… подобно силачу Алкиду, надеется удержать в одиночку готовый вот-вот обрушиться монархический небосвод… — Алкид — первоначальное имя Геракла (Геркулеса), величайшего героя в древнегреческой мифологии, славившегося своей атлетической мощью и богатырскими подвигами. В одном из мифов рассказано, как Геракл некоторое время держал на своих плечах небесный свод.
382 Дилемма — здесь: необходимость выбора из двух нежелательных возможностей.
384… подобием античных божков с вросшими в камень ногами… — Имеется в виду Термин — древнеримское божество границ и межевых знаков; его условные изображения (камень, столб и т. д.) ставились по краям полей.
385 Реналь (Рейналь), Гийом Тома Франсуа (1713–1796) — французский священник, историк, философ, публицист и путешественник; был близок к лидерам французского Просвещения; автор знаменитого и очень популярного в его время труда "Философская и политическая история утверждения и торговли европейцев в обеих Индиях" ("Histoire philosophique et politique des etablissements et du commerce des Europeens dans les deux Indes", 1770), в котором излагал историю европейской колонизации, обрушивался на деспотизм и рабство; по ходатайству Робеспьера литературные заслуги спасли Реналя от преследований во время Революции.
Обе Индии — имеются в виду Вест-Индия (Западная Индия) — общее название островов в Атлантическом океане между Южной и Северной Америкой (получили такое название, так как были открыты европейцами в конце XV — начале XVI в. при попытке ло-. стичь Индии, когда они плыли в западном направлении и приняли эти земли за оконечность азиатского материка), а также Ост-Индия (Восточная Индия) — название, данное европейцами в противовес Вест-Индии некоторым странам Южной и Юго-Восточной Азии и самой Индии.
388… душам, коим нет доступа ни в Элизиум, ни в мир живых… —
По-видимому, Дюма объединяет здесь два образа: мифологический и литературный.
Элизиум (Элисий, Элизий, Елисейские поля) — в древнегреческой мифологии страна блаженных (в некоторых мифах это часть подземного царства мертвых), в которой обитают герои и праведники. В поэме же "Божественная комедия" ("Ад", III) итальянского поэта Данте Алигьери (1265–1321) говорится о жалких душах, которых не принимают ни преисподняя, ни небеса и которые томятся в преддверии ада.
… В этом сомнамбулическом состоянии… — то есть в состоянии сомнамбулизма; сомнамбулизм — вид расстройства сознания, при котором во сне автоматически совершаются привычные действия (то же, что и лунатизм).
391 Обол — старинная мелкая монета; в переносном смысле — нечто очень малое.
397… заложить основы федерации главного города кантона и близлежа щих деревень. — Федерациями назывались союзы, которые в 1789–1790 гг. заключали между собой муниципальные власти населенных пунктов и провинций для защиты завоеваний Революции. Кантон — здесь: низовая административно-территориальная единица во Франции.
Пинта — здесь, очевидно, парижская пинта, старинная мера жидкости, равная 0,93 л.
401 Сидр — французское некрепкое яблочное вино.
403 Сардинское королевство (Пьемонт) — государство, существовавшее в Северной Италии в 1720–1861 гг.; послужило основой для создания в XIX в. единого Итальянского королевства.
Остров Сардиния входил в состав Пьемонта.
404… Корсика, принадлежащая французскому королю… — Остров Корсику на Средиземном море в 1768 г. уступила Франции Генуэзская республика.
Дора — точнее: Дора-Бальтеа, река в Северной Италии, левый приток По.
… резиденция короля Карла Эммануила… — Сардинским королем во время действия романа был Виктор Амедей III (1726–1796; правил с 1773 г). Король Сардинии Карл Эммануил III, родившийся в 1701 г., правил в 1730–1773 гг.
Так что либо у Дюма здесь неточность, либо Питу цитирует по памяти устаревший к тому времени учебник.
407 Церера — у римлян и других древних италийских племен богиня полей, земледелия и хлебных злаков; с III в. до н. э. отождествляется с древнегреческой богиней плодородия и земледелия Деметрой.
Исида (Изида) — в древнеегипетской мифологии богиня плодородия, воды и ветра, волшебства и мореплавания, охранительница умерших; воплощение супружеской верности и материнства.
408 Праздник Святого Мартина — отмечается 11 ноября.
412… под знаком Скорпиона… — то есть в то время, когда Солнце про ходит на фоне созвездия Скорпиона, с 23 октября до 21 ноября.
Обюсон — город в Центральной Франции, известный производством роскошных ковров высокого качества.
Иоанн Креститель (или Предтеча) — святой христианской церкви; был воспитан в пустыне; проповедовал пришествие мессии, то есть Христа; инициатор обряда крещения, которое он совершил над Иисусом.
Праздник Тела Господня — см. примеч. к с. 139.
413… с "кошачьими лапками" на плечах… — то есть с кисточками из сукна и галуна; род погон или эполет, знак офицерского достоинства.
414 Блан — мелкая серебряная монета в шесть денье, то есть половина су.
417 Бригадир — здесь: унтер-офицерский чин во французской кавалерии и жандармерии.
Жандармерия — см. примеч. к с. 273.
Баллиста, катапульта — метательные машины древности; приводились в действие силой упругости скрученных канатов, сделанных главным образом из сухожилий и кожи животных.
Колиньи, Гаспар де Шатийон, граф де (1519–1572) — французский полководец, адмирал; примерно с 1560 г. один из вождей протестантов (гугенотов), во главе которых вел несколько войн против королевской власти; стремился к завоеванию новых земель, но одновременно к усилению сепаратизма провинций и укреплению позиций управляющей ими знати; погиб во время Варфоломеевской ночи.
… но скорее на Калхаса, упоминаемого Расином в "Ифигении": взгляд его горел, а "волосы встали дыбом". — Калхас (или Калхант) — в древнегреческой мифологии и "Илиаде" жрец и прорицатель, сопровождавший греческих героев в их походе на Трою. Среди прочих его толкований событий было объяснение причин ветра, задерживавшего отплытие греческого войска. Для умилостивления богов в жертву должна была быть принесена Ифигения, дочь предводителя войска греков Агамемнона.
Здесь Дюма цитирует слова Одиссея (Улисса), одного из вождей греков, о Калхасе из драмы "Ифигения в Авлиде" (1674) Расина (см. примеч. к с. 225).
Амалекитяне (или амалекиты) — в Библии племя арабского происхождения, враждебное древним евреям и, по-видимому, ими уничтоженное.
Содомиты, гомореяне — жители библейских городов Содом и Гоморра, уничтоженных Богом за грехи их обитателей (Бытие, 19); в переносном смысле — закоренелые грешники, нечестивцы.
419 Манихеи — последователи манихейства, религиозного учения, зародившегося в III в. на Ближнем Востоке, сначала считавшегося еретической сектой христианства, но позже признанного самостоятельным. Название получило от имени его основателя Мани — уроженца Месопотамии. Манихейство отражало протест народных масс против ухудшения их положения в период кризиса рабовладельческого общества и формирования феодализма; восприняло идеи древней персидской религии зороастризма, христианства и некоторых других религиозных и философских систем. В первые столетия своего существования было распространено по всей Южной Азии, но затем выродилось в несколько сект, некоторые из которых существовали еще в XIX в.
420… Как явствует из самого слова "слесарь"… — "Слесарь" по-французски serrurier, от слова semjre — "замок", т. е. буквально — "замочник".
421 Питт, Уильям (в исторической литературе обычно называется Питтом Младшим; 1759–1806) — английский государственный деятель, премьер-министр в 1783–1801 и 1804–1806 гг.; главный организатор антифранцузских коалиций феодальных европейских государств.
Кобург — Фридрих Иосия Кобург-Заальфельд, принц Саксонский (1737–1817); австрийский фельдмаршал, соратник Суворова в 1789 г. во время войны с Турцией; командующий австрийскими войсками в Нидерландах в 1793–1794 гг.
Кауниц — см. примеч. к с. 167.
"Libera nos, Domine!" ("Избави нас, Господи!") — слова из католической поминальной молитвы.
Декларация прав человека — см. примеч. к с. 183.
422… не хватает лишь пальмовой ветви… — Пальмовая ветвь была символом христианских мучеников, погибавших за веру; обычно они изображались с нею на картинах религиозного содержания.
424 Испольщина — вид держания земли от сеньора или арендатора исполу, когда крестьянин отдавал владельцу в виде платы за пользование участком половину урожая.
426… Бийо продолжал читать наизусть… — Нижеследующий раздел является преамбулой к Французской конституции 1791 г. Она следует в общем тексте этого основного закона непосредственно за Декларацией прав человека и гражданина и была обнародована в сентябре 1791 г., то есть позже, чем происходит данная сцена романа.
428… "Где может быть лучше, как не в семье родной?" — Слова из комической оперы "Люсиль" (1769) французского композитора Андре Эрнеста Модеста Гретри (1741–1813) на слова писателя Жана Франсуа Мармонтеля (1723–1799). Пьеса изображает радость крестьянской семьи по поводу воцарения династии Бурбонов во Франции в конце XVI в.
Фарандола — старинный провансальский народный хороводный танец, при котором танцующие образуют длинную цепь, взявшись за руки.
429 Коммуна — здесь: низшая административно-территориальная единица во Франции и некоторых других европейских странах.
… Это было лишь прелюдией великой федерации, готовившейся во Франции 14 июля 1790 года. — То есть торжества на Марсовом поле 14 июля 1790 г. в честь первой годовщины взятия Бастилии — начала Великой французской революции. Название празднику дали федерации (см. примеч. к с. 397): он символизировал единство
Франции и устранение остатков феодальной раздробленности. На празднике, кроме огромного числа парижан, присутствовали и представители департаментов. Эта церемония способствовала росту солидарности революционного народа различных частей страны.
430 Иноходь — особый вид бега лошади, при котором она попеременно выносит и опускает то обе правые, то обе левые ноги (быстрее обычной рыси и удобней для всадника).
…где зверям пока что угрожает только царственный свинец герцога Орлеанского… — Указание на то, что Виллер-Котре был владением герцогов Орлеанских, а земли вокруг него служили их охотничьими угодьями.
431 Бурсонн — селение, лежащее в 7–8 км южнее Виллер-Котре, но несколько западнее Ла-Ферте-Милона.
432 Ла-Ферте-Милон — город примерно в 10 км южнее Виллер-Котре. Тимьян (чебрец) — полукустарниковое растение; произрастает в Европе, Азии и Северной Америке; содержит эфирные масла, применяющиеся в медицине, парфюмерии и пищевой промышленности.
437 Кабан-трехлеток — наиболее опасный возраст этого животного, когда его клыки (позднее они загибаются кверху) направлены прямо вперед.
439 Пармантьер — старинное французское название картофеля.
450 Затравка — порох на полке казенной части старинного ручного огнестрельного оружия; воспламенялся от удара кремневого замка или тлеющего фитиля и передавал огонь заряду в канале ствола через специальное отверстие.
453 Солонь — географическая область в Центральной Франции.
455 Курьер — здесь: верховой, который едет впереди кареты и обеспечивает смену почтовых лошадей.
456 Пистоль — здесь: десять ливров.
"Гиппократ, отвергающий дары Артаксеркса" — знаменитая картина французского художника Жироде-Триозона (настоящее имя — Анн Луи Жироде де Куси Триозон; 1767–1824); написана в Риме в 1792 г. и ныне находится в Медицинской школе в Париже. Гравюра с этой картины была выполнена художником Жаном Массаром (1740–1822).
Гиппократ — см. примеч. к с. 328.
Артаксеркс — это может быть либо Артаксеркс I Долгорукий (правил в 465–424 гг. до н. э.), персидский царь из династии Ахеменидов, либо Артаксеркс II Мнемон (правил в 404–358 До н. э.), один из его преемников. Согласно легенде, Артаксеркс прислал в Афины к Гиппократу своего посла с богатыми дарами и предложением жить при его дворе. Гиппократ отказался и принять подарки и переехать в Персию. Этот эпизод стал распространенным сюжетом поэзии и живописи.
"Великая измена де Мирабо" (точнее: "Великая измена графа де Мирабо" — "La Grande trahison du comte de Mirabeau") — памфлет, разоблачавший тайные связи Мирабо с двором и его предательство Революции; появился в Париже в двадцатых числах мая 1790 г.;
приписывался известному журналисту и публицисту Пьеру Фирмену Лакруа.
Прометей — в древнегреческой мифологии титан, бог старшего поколения, герой и мученик; спас род людской во время потопа, дал людям огонь, научил их чтению, письму и ремеслам, за что верховный бог Зевс (Юпитер) жестоко покарал его.
Юнона (древнегреческая Гера) — богиня-покровительница семьи и брака в античной мифологии, супруга Юпитера-Зевса.
457 Пасквиль — сочинение, содержащее грубые и издевательские нападки на кого-либо; слово происходит от итальянского Pasquillio, или Pasquino, названия торса одной древнеримской статуи, раскопанной в 1501 г. и установленной на шющади в Риме: на ней вывешивали сатирические листки.
Фонтанж, Франсуа де (1744–1806) — архиепископ Тулузский, духовник и доверенное лицо Марии Антуанетты; служил посредником между нею и Мирабо.
458… Национальному собранию, переехавшему из архиепископства в манеж. — См. примеч. к с. 183.
459… речь пойдет о войне… — В эти дни в Собрании, в связи с обострением международной обстановки, шла дискуссия о праве объявления войны. Мирабо горячо отстаивал 20 мая эту королевскую прерогативу, издавна существовавшую во Франции.
… Англия к тому же увидела, как Брабант протянул Франции руку; это заставило ее решиться. — Имеется в виду так называемая Брабантская революция — восстание против австрийского господства в Бельгии (см. примеч. к с. 278).
Относительно отношения Англии к Французской революции Дюма не совсем точен и несколько забегает вперед. В мае 1790 г. (то есть в время, о котором идет речь в данной главе) оно было двойственным. Консервативное правительство Питта и придворно-аристократические круги были настроены враждебно. С другой стороны, позиция английской буржуазии, добивавшейся в это время участия в политической власти, была сочувственная. Положение стало меняться только по мере того, как углублялась в 1791–1792 гг. Революция, а в Англии осознавалась возможность легко захватить в результате войны французские колонии. Предлогом, подтолкнувшим Англию на войну, была казнь Людовика XVI; формальное объявление войны состоялось 1 февраля 1793 г.
Бёрк (Берк), Эдмунд (1729–1797) — английский публицист и политический деятель, по происхождению ирландец; образование получил в католическом колледже в Ирландии; в 1766–1794 гг. член парламента, где представлял взгляды либеральной аристократии; известен своими яростными выступлениями против Французской революции.
Сент-Омер — вероятно, имеется в виду город на севере Франции неподалеку от побережья пролива Па-де-Кале в одноименном департаменте.
460… написал против Франции манифест… — Резко критический памфлет Э.Бёрка "Размышления о Революции во Франции" ("Reflection on the Revolution in France") был написан в первой половине 1790 г., вышел в свет в ноябре и в том же году переведен на французский язык. Сочинение Бёрка в Англии было сочувственно встречено лишь при дворе и в аристократических кругах, но имело большой успех при дворах и у дворянства континентальной Европы.
… Людовик Шестнадцатый объявил вчера в Национальном собрании, что вооружает четырнадцать линейных кораблей. — Это заявление было сделано 14 мая 1790 г.
Линейный корабль — основное боевое судно парусного флота; имел на вооружении до ста и более крупных орудий; эти корабли сражались обычно в линейном строю (линии баталии), отчего и получили такое название.
… Кому принадлежит инициатива войны? — Прения по этому вопросу начались в Собрании 15 мая.
… Если он и военное министерство потеряет, что ему остается? — В последних двух фразах содержится резюме выступления депутата Казалеса (см. примеч. к с. 227) 21 мая с нападками на речь Мирабо 20-го числа.
… Самое опасное — оставить в руках у короля военное министерство… — Резюме речи Барнава 21 мая, также выступившего против Мирабо. Дюма таким образом сводит прения по вопросу о праве объявления войны, занявшие целую неделю, к одному дню.
Хранитель печатей — одна из высших административных должностей Франции, существовавшая с раннего средневековья; лицо, хранившее королевские печати; часто совмещалась с должностью канцлера (главы судебного ведомства) и замещалась духовными лицами; в конце XVIII–XIX в. совпадала с должностью министра юстиции. Во время, о котором идет речь в романе, хранителем печатей был архиепископ Бордоский Жером Мари Шампион де Сисе (см. примеч. к с. 205).
Барт, Жан (1650–1702) — французский военный моряк, участник войн Людовика XIV; прославился смелыми крейсерскими операциями.
461 Терраса Фейянов — располагалась вдоль северной стороны сада
Тюильри; называлась по имени монастыря ордена фейянов, который помещался неподалеку в густо застроенном квартале между улицей Сент-Оноре и садом Тюильри.
В конце 1789 г. монастырь был закрыт и в его здании в 1791–1792 гг. заседал политический клуб, объединявший сторонников конституционной монархии и называвшийся обычно Клубом фейянов (полное название — "Общество друзей Конституции, заседающее у фейянов").
Фейяны (фельяны, фельянтинцы) — члены католического монашеского ордена с очень строгим уставом, основанного на юге Франции в конце XVI в. и упраздненного во время Революции.
Сталь-Гольштейн, Анна Луиза Жермена, баронесса де (1766–1817) — французская писательница, публицистка и теоретик литературы; противница политического деспотизма; в конце 80 — начале 90-х гг. XVIII в. хозяйка литературного салона в Париже, где собирались сторонники конституционной монархии; в 1792 г. эмигрировала и вернулась во Францию после переворота 9 термидора; в годы наполеоновского господства подверглась изгнанию.
462 …от Капитолия до Тарпейской скалы не так уж далеко! — Капитолий — один из семи холмов, на которых располагался Древний Рим; политический центр города: на нем заседал сенат, проходили народные собрания, находились главные храмы и крепость. Тарпейская скала — находилась на одном из склонов Капитолийского холма; с нее сбрасывали в пропасть особо тяжких преступников; по преданию, получила свое название от имени предательницы Тарпеи, пытавшейся открыть врагам ворота крепости (она первая была казнена таким образом).
463 Маршал Саксонский — граф Мориц Саксонский (1696–1750), по бочный сын курфюрста Саксонии, короля Польши Августа Сильного; французский полководец и военный теоретик, маршал Франции. N
Битва при Фонтенуа — сражение при селении Фонтенуа в Бельгии И мая 1745 г.; французские войска под командованием Морица Саксонского одержали в нем победу над англо-голландско-ганноверскими войсками; этот успех значительно поднял военный престиж Франции.
464 Пирр (319–273 до н. э.) — царь Эпира (в Северной Греции) в 307–302 и 296–273 гг. до н. э.; видный полководец, противник Рима; после победы, одержанной над римлянами в 279 г. до н. э. с огромными потерями, воскликнул: "Еще одна такая победа, и мы погибли".
… пример Елизаветы и Эссекса, Анны Австрийской и Мазарини, Екатерины Второй и Потемкина… — Елизавета I (1533–1603) — королева Англии с 1558 г.
Эссекс — см. примеч. к с. 264.
Анна Австрийская (1601–1666) — жена Людовика XIII и мать Людовика XIV; во время его несовершеннолетия — регентша. Мазарини — см. примеч. к с. 136.
Екатерина II — см. примеч. к с. 39.
Потемкин, Григорий Александрович, светлейший князь Таврический (1739–1791) — русский государственный и военный деятель; генерал-фельдмаршал; способствовал присоединению к России Северного Причерноморья и Крыма и строительству Черноморского флота; фаворит и ближайший помощник императрицы Екатерины II, от которой получил огромное богатство.
466… Вы верите в яд Борджа, в перуджийскую aqua toffana и в порошок наследников госпожи Вуазен… — Борджа — знатный род испанского происхождения, игравший значительную роль в истории Италии в XV — начале XVI в. Папа Александр VI Борджа (см. примеч. к с. 39) часто прибегал в своих интригах к убийству противников с помощью яда.
Перуджа — древний город в Италии в области Умбрия, административный центр одноименной провинции.
Aqua toffana ("вода Тофаны") — сильнодействующий жидкий яд без вкуса, цвета и запаха, предположительно водный раствор мышьяка;
изобретение его приписывается некой сицилианке Тофане (кон. XVII — нач. XVIII в.).
Госпожа Вуазен — Катрин Монвуазен, по прозвищу Ла Вуазен (ок. 1640–1680) — парижская акушерка и колдунья; делала аборты, убивала новорожденных, составляла яды; в своей противозаконной деятельности была связана с многими представителями высшей аристократии и стала главным лицом так называемого "дела о ядах" (или "драмы отрав") — скандала, разыгравшегося в 1679 г. при дворе Людовика XIV; была сожжена на костре.
Оккультные науки (от лат. occultus — "тайный", "сокровенный") — общее название учений, признающих существование скрытых сил в человеке и космосе, познание которых доступно лишь "посвященным".
Панацея — в представлении средневековых алхимиков лекарство от всех болезней; получило свое название от божества исцеления в древнегреческой мифологии Панакеи (или Панацеи), дочери бога врачевания Асклепия (Эскулапа).
Меланхолия (от гр. melas, или melanos — "черный" и chole — "желчь") — устаревшее название душевной депрессии, происхождение которой древние греки объясняли отравлением "черной желчью"; уныние, тоска, грустное настроение.
Сплин (англ, spleen) — устаревшее название подавленного настроения, уныния; в конце XVIII — начале XIX в. иронически назывался свойством английского характера.
Цикута (или вех) — род многолетних водных и болотных трав, некоторые из которых ядовиты.
…Яне Питт, я не в этом черпаю свое красноречие. — Питт Младший был весьма пристрастен к алкоголю и даже произнес в состоянии опьянения одну из своих важных речей в парламенте.
Абсент — французский алкогольный напиток: водка, настоенная на анисе, полыни и других травах.
467 Сен-Жермен-ан-Ле — город неподалеку от Парижа в западном направлении; бывшая королевская резиденция.
Аржантёй — курортный городок на Сене к северо-западу от Парижа.
Маре — окруженный превосходным садом замок в Аржантёе; реставрирован в 1749 г.; 16 февраля 1791 г. был куплен Мирабо за 50 000 ливров; ныне разрушен.
469 "Друг людей" — прозвище Мирабо-старшего, полученное им по названию "Друг людей" ("L’Ami des hommes", 1756) одного из его первых экономических сочинений.
470… пес пиренейской породы… — то есть собака из группы овчарок, выведенных в Испании.
472 Юпитер (древнегреческий Зевс) — верховный бог в античной мифологии, повелитель грома и молний, владыка богов и людей.
… гранитный пес охотника Кефала… — Кефал — в древнегреческой мифологии страстный охотник, владелец чудесного быстроногого пса Лайлапа; во время охоты на неуловимую лисицу, посланную в наказание города Фив богами и опустошавшую его окрестности, и пес и лисица были превращены Зевсом в камень.
Истмийские игры — обще греческие спортивные и музыкальные состязания, проводившиеся с глубокой древности городом Коринфом каждые два года у храма бога моря Посейдона на Истме — перешейке, соединяющем полуостров Пелопоннес со Средней Грецией. По преданию, были учреждены героем Тесеем в благодарность за победу над разбойником Синидом (Синисом).
474 Чичероне (ит. cicerone) — проводник, дающий объяснения туристам при осмотре достопримечательностей.
475… был вдвое старше блудного сына… — Мирабо во время освобождения из Венсена было 37 лет.
… отличные удары, не такие, как в Комеди Франсез в пьесах Мольера… — См. примеч. к с. 274.
… То же, что сделал Гораций в своем первом бою… — В стихотворении "К Помпею Вару" (Оды, II, 7) Гораций писал, что в бою он "бежал, нечестно брося щит" (перевод А.С.Пушкина).
Лидия — лирическая героиня стихов Горация.
…как жаль, что бальи умер! — Бальи — в северной части дореволюционной Франции королевский чиновник, глава судебно-административного округа.
Здесь имеется в виду Мирабо, Жан Антуан Эльзеар Рикети, шевалье, затем бальи (1717–1794), брат Виктора Мирабо; лейтенант, затем капитан линейного корабля; губернатор Гваделупы.
477… на ее романской капители… — то есть капители в романском стиле, господствовавшем в архитектуре Западной Европы в XII–XIII вв.
Капитель — верхняя часть колонны между столбом опоры и горизонтальным перекрытием. Капители колонны некоторых школ романского стиля во Франции отличались богатыми и сложными скульптурными украшениями.
Церковь святого Сульпиция (Сен-Сюльпис) — одна из старейших в Париже, основана в XII в.; современное здание, известное богатым внутренним убранством, закончено в 1778 г.; помещается на одноименной площади в левобережной части города.
Пертюи — небольшой город на юге Франции в департаменте Воклюз.
"… за упокой их душ". — После разрушения церкви в Аржантёе в 1865 г. могильный камень с этой надписью был перенесен во вновь построенную церковь в Сен-Дени.
478 Софизм — ложное умозаключение, формально кажущееся правильным; основано на сознательном нарушении правил логики.
Парадокс — суждение, резко расходящееся с общепринятым и на первый взгляд даже противоречащее здравому смыслу.
479 "… Мирабо-старший". — Мирабо подписался так потому, что у него был еще младший брат — Андре Бонифас Луи де Рикети, виконт де Мирабо (1754–1792); непримиримый противник Революции; депутат Учредительного собрания от дворянства; сотрудничал в роялистских изданиях; затем эмигрировал и сформировал одну из частей эмигрантов (так называемый "черный легион", или легион Мирабо). Его пристрастие к еде и вину, а также непомерная полнота доставили ему прозвище Мирабо Бочка.
… Кадм, посеявший воинов в фиванскую землю. — Кадм — царевич из города Сидона в Финикии, основатель Фив; когда его спутники погибли, он по совету богини Афины посеял на поле зубы убитого им чудовищного змея. Из зубов выросли воины, вступившие в схватку между собой. Когда воинов осталось пятеро, Афина примирила их. Эти пятеро (они получили имя "спарты" — "посеянные") стали соратниками Кадма в строительстве нового города и родоначальниками знатнейших фиванских родов.
… Геркулес, совершивший свои двенадцать подвигов. — Свои двенадцать подвигов Геркулес совершил по приговору богов на службе у своего родственника.
Безон — селение к югу от Аржантёя.
… шиферные крыши замка и служб. — Во Франции шиферными называют крыши из плит тесаного камня.
480 Приорат — небольшой католический монастырь, обычно отделение более крупной обители.
… продавался согласно декретам, налагавшим арест на имущество духовенства. — Эти декреты были приняты Национальным собранием по предложению Мирабо 13 мая и 16 июля 1790 г.
481 Пенелопа — в древнегреческой мифологии и "Одиссее" жена Одиссея, образец супружеской преданности и верности; двадцать лет ждала возвращения мужа из-под Трои, отвергая домогательства женихов. Чтобы выиграть время, Пенелопа обещала выбрать себе нового мужа после того, как закончит ткать погребальный покров свекру, однако по ночам она распускала дневную работу и таким образом дождалась возвращения Одиссея.
Флора — в древнеримской мифологии богиня цветения, "мать цветов".
482… маленькая шапочка в стиле Генриха IV… — По-видимому, шляпа с небольшими полями и низкой тульей.
484 …он был одного возраста со вторым сыном королевы… — то есть дофином Луи Шарлем (см. примеч. к с. 14). Первый сын Людовика XVI и Марии Антуанетты Луи Жозеф Ксавье Франсуа (1781 —
1789) умер незадолго до начала Революции.
… окутана божественным облаком, которым Вергилий окружил Венеру, когда она явилась своему сыну в Карфагене, на морском берегу. — См. примеч. к с. 78.
485 Понтийские болота (или Понтинские) — болотистая местность на западном побережье Средней Италии в области Лациум, юго-восточнее Рима; отличалась в древности до ее осушения крайне нездоровым климатом; название это стало нарицательным.
Маремма — прерывистая полоса низменностей вдоль западного побережья Апеннинского полуострова от устья реки Арно в Тоскане до Неаполитанского залива; в прошлом была сильно заболочена, ныне частично осушена.
… стихи итальянского поэта о смерти Пии деи Толомеи? — Имеется в виду фрагмент "Божественной комедии" ("Чистилище", V, 130–136). Во втором уступе Предчистилища, где находятся нерадивые и умершие насильственной смертью, лирический герой встречает некую Пию деи Толомеи из города Сиена в Италии (южнее Флоренции), которая из ревности тайно была убита мужем в одном из его замков в Маремме.
Кабанис — см. примеч. к с. 317.
… я даже написал о нравах древних непристойную книжку… — "Эротическая библия" (гр. "Erotika Biblion") Мирабо была издана в Риме в 1783 г.
486 Мори — см. примеч. к с. 220.
487… госпожа де Бельгард говорила, что в Венсенском замке есть камера, которая ценится на вес мышьяка… — Бельгард, Анна дю Бюей, герцогиня де (ум. в 1631 г.) — французская аристократка, покровительствовала многим литераторам своего времени.
В данном случае Дюма пересказывает слова не госпожи Бельгард, а ее современницы, хозяйки аристократического литературного салона в Париже Катрин де Вивонн, маркизы де Рамбуйе (1588–1665), заявившей после смерти нескольких видных аристократов в Венсенском замке, что камера, в которой они умерли, "богата своим запасом полноценного мышьяка".
Гидроцефалия (или водянка головного мозга) — скопление жидкости в полости черепа, вызванное травмой или какой-либо болезнью нервной системы.
Тризм — длительная судорога жевательных мышц, ограничивающая движение нижней челюсти; возникает при некоторых нервных заболеваниях.
488 Апоплексический удар (или инсульт) — кровоизлияние в мозг. Аневризма — выбухание участка стенки сердца после инфаркта или расширение просвета артерии вследствие растяжения и выпячивания ее стенки.
490… Если же вы позволите им мчаться галопом, словно они запряжены в солнечную колесницу… — Согласно космологическим представлениям древних греков, бог солнца Гелиос каждый день проезжает по небесному своду в колеснице с солнечным венцом на голове, неся людям свет и тепло.
… подчинитесь предписаниям Факультета… — Слово Faculte ("Факультет") во французском языке означает в переносном смысле медицину, медиков.
491… с помощью эмфитевтического договора… — То есть договора о наследственном долговременном пользовании землей другого лица.
Марсово поле — см. примеч. к с. 211.
492… Предварительная федерация уже прошла, так сказать, стихийно на землях Лиона. — Первый во Франции праздник Федерации состоялся в конце ноября 1789 г. на юге страны в городке Этуаль близ города Баланс в долине Роны. В Лионе подобный праздник состоялся лишь 30 апреля 1790 г.
… предложение о всеобщей федерации было внесено в Национальное собрание мэром и Коммуной Парижа… — 5 июня 1790 г. мэр Парижа Байи (см. примеч. к с. 23) представил в Собрание "Обращение граждан Парижа ко всем французам относительно празднования дня 14 июля".
… вXIвеке для освобождения Гроба Господня поднялась вся Европа. — См. примеч. к с. 209.
Дерево свободы — одна из первых эмблем Французской революции. Возникла из старого обычая сажать "майское дерево" в честь прихода весны. Первое дерево свободы было посажено в мае 1790 г. в одном из селений департамента Вьенна в Западной Франции, а затем этот обычай распространился по всей Франции и вместе с армиями Империи проник за границу. Посадка деревьев свободы проходила в торжественной обстановке, они украшались революционными символами. Всего было посажено примерно шестьдесят тысяч деревьев; после реставрации Бурбонов они в большинстве были выкорчеваны. Во время революции 1848 г. во Франции обычай посадки деревьев свободы возродился.
Голгофа — холм в окрестности Иерусалима, на котором, по преданию, был распят Христос.
493 Пилигримы — странствующие богомольцы, паломники.
… подобно Христу, вознестись пусть не на самую высокую гору на земле… — В Писании сказано, как дьявол возвел Христа на высокую гору и, показав ему все царства мира, обещал власть над ними, если Иисус поклонится ему. На что Христос отвечал: "… отойди от меня, сатана; ибо написано: "Господу Богу твоему поклоняйся и Ему одному служи"" (Матфей, 4: 8—10).
Семилетняя война — см. примеч. к с. 147.
… моряки, завоевавшие Индию вместе с Бюсси и Дюплексом, а потом потерявшие ее с Лами-Голландалем… — Дюма неточно излагает здесь историю французских завоеваний в Индии, начавшихся в XVIII в. К середине столетия французская Ост-Индская компания, используя войска, набранные из местных жителей и обученные на европейский лад (сипаев), захватила или распространила свое влияние лишь на часть (хотя и значительную) земель на юго-востоке и в центре Индостанского полуострова. Эти захваты вызвали сопротивление англичан, вылившееся в открытые военные действия во время войны за Австрийское наследство (1740–1748). После заключения мира в Европе война в Индии между британской и французской компаниями продолжалась до 1754 г. В результате французы были вынуждены уступить большую часть своих владений. Во время Семилетней войны французы в 1761 г. потерпели в Индии окончательное поражение и лишились всех своих владений, кроме отдельных пунктов.
Бюсси-Кастельно, Шарль Жозеф Патисье, маркиз де (1718–1785) — французский военачальник, генерал-лейтенант; в 40 — 50-х гг. командовал частью французских войск в Индии.
Дюплекс, Жозеф Франсуа, маркиз (1697–1763) — генерал-губернатор (1742–1754) французских владений в Индии, значительно укрепил и расширил их; вначале вел успешную борьбу с англичанами, но, не получив достаточной помощи из Франции, в конце концов потерпел поражение и был отозван по требованию английского правительства.
Лалли-Толландаль — см. примеч. к с. 122.
494… переплывали моря Архипелага… — Здесь имеется в виду греческий архипелаг — несколько групп островов Эгейского моря между Грецией и Малой Азией.
… знаменитая песня "Дело пойдет"… — Ниже Дюма цитирует по книге Мишле "История Французской революции" песню "Дело пойдет", написанную шансонье Ладре под влиянием сторонников Лафайета. Эта песня, сочиненная и исполненная во время праздника Федерации 14 июля 1790 г., отражала главенствующие в то время умеренные революционные настроения.
… но не та, что пели в 1793 году… — Дюма имеет в виду песню, выражавшую решительные революционные настроения беднейшей части французского народа; была, по-видимому, сложена в 1789–1790 гг., так как тоже пелась во время праздника Федерации. Называя ее песней 1793 г., Дюма подразумевает, вероятно, соответствие ее духа и слов кульминации Революции в 1793 г.
Пасси — см. примеч. к с. 296.
Шайо — см. примеч. к с. 278.
495 Гренель — см. примеч. к с. 278.
Гро-Кайу — район Парижа между Марсовым полем, Сеной и площадью перед Домом инвалидов; в конце XVIII в. не был полностью застроен; получил свое название от большого камня (фр. gros — "большой", caillou — "булыжник"), который служил знаком для бывшего здесь некогда публичного дома.
496 Департамент Эна — находится на севере Франции у границ с Бельгией; административный центр — город Лан.
497 Падуб — род растений, небольшие деревья и кустарники, большей частью вечнозеленые.
500… если остановятся — демон сейчас же станет подгонять их железным трезубцем. — Этот образ появляется у Данте в описании первого рва восьмого круга ада, в котором караются сводники; их гонит, не давая остановиться, рогатый бес ударами плети ("Божественная комедия", "Ад", XVIII, 34–39).
Берлина — большая дорожная карета; была изобретена в Берлине.
501 Ворота Сен-Дени — триумфальная арка, построенная на месте бывших крепостных ворот во второй половине XVIII в.; находится в месте пересечения улицы Сен-Дени с линией Бульваров в северной части старого Парижа.
… ночевали, словно победители на поле боя. — Согласно военным обычаям XVIII–XIX вв., победителем считался тот, кто удерживал за собой поле сражения.
… вытянулась от Бастилии до бульвара Бон-Нувель. — То есть по отрезку восточной и северной части кольца Бульваров на месте бывших крепостных стен; бульвар Бон-Нувель был создан в 1676 г.; свое название получил от церкви Нотр-Дам-де-Бон-Нувель, расположенной по соседству.
… бретонцы — старшие дети свободы… — Федерации, соглашения между населенными пунктами Франции, которые начали заключаться летом 1789 г., имели целью, главным образом, обеспечение порядка, нормальной торговли и т. д. Впервые политическая окраска им была придана в Бретани, где 30 ноября 1789 г. в городе Кемпер несколькими жителями была обнародована декларация, разоблачающая контрреволюционные поползновения Бретонского парламента и аристократов и призывающая народ объединяться, чтобы им противодействовать. Поэтому, вероятно, Дюма и называет здесь бретонцев "старшими детьми свободы".
Сен-Сир (современное название — Сен-Сир-л’Эколь) — городок к западу от Версаля в окрестности Парижа.
502 Лустало, Элизе (1762–1790) — французский публицист, по профессии адвокат, защитник свободы печати; редактор популярной газеты "Парижские революции" ("Revolutions de Paris").
Демулен — см. примеч. к с. 212.
… оно по предложению г-на де Монморанси и г-на де Лафайета упразднило наследование титулов… — Декрет Национального собрания об упразднении наследственного дворянства был принят 19 июня 1790 г. по предложению депутата от третьего сословия генерала полиции Гийома Франсуа Шарля Гупиля де Префлена (1727–1801), поддержанного Монморанси и Лафайетом. Монморанси-Лаваль, Матьё Жан Фелисите, герцог де (1766–1826) — представитель либеральной французской аристократии, депутат Генеральных штатов от дворянства, затем член Учредительного собрания; в 1792–1795 гг. эмигрант; при Реставрации в 1821–1822 гг. был министром иностранных дел и председателем совета министров.
Клоотс, Жан Батист (1755–1794) — философ-просветитель, по рождению голландец, прусский барон, был более известен под именем Анахарсис Клоотс; с началом Французской революции переселился в Париж и принял в ней участие; член Конвента, сторонник дехристианизации и войны с антифранцузской коалицией вплоть до создания всемирной республики; был казнен вместе с группой левых якобинцев.
Имя "Анахарсис" Клоотс, поклонник древнегреческой демократии, по-видимому, взял у героя книги известного французского археолога Жан Жака Бартелеми (1716–1795) "Путешествие молодого Анахарсиса в Грецию" (1788); в этой книге, переведенной на все европейские языки, автор представил в яркой и доступной форме картину семейной и общественной жизни древних греков в VI в. до н. э. Анахарсис — скиф (представитель племен, живших в северном Причерноморье) царского рода, посетивший в конце VI в. до н. э. Древние Афины и изучавший там философию; согласно преданию, был убит по возвращении при попытке ввести на родине греческую религию. Вероятно, именно его имя было использовано Бартелеми для героя своего сочинения.
Клеве — город в Рейнской провинции в Пруссии вблизи границы с Нидерландами; до начала XVII в. столица герцогства, входившего в состав Священной Римской империи.
"Оратор рода человеческого" — так называл себя Клоотс.
503… проникнутая лотарингским духом… — По своему отцу, императо ру Священной Римской империи в 1745–1765 гг. Францу I, Мария Антуанетта принадлежала к старинному феодальному Лотарингскому дому (см. примеч. к с. 126).
505… Посредине высится алтарь отечества… — Упоминаемый здесь алтарь отечества в Париже был построен на Марсовом поле к празднику Федерации в июле 1790 г.; представлял собой огромный земляной ступенчатый постамент, на верхней площадке которого стояло ритуальное здание. Все сооружение было скромно декорировано античными барельефами и революционными лозунгами.
Калхас — см. примеч. к с. 417.
Кассандра — см. примеч. к с. 46
Военная школа — офицерское училище в Париже, открытое в середине XVIII в.; помещалось перед Марсовым полем; во время Революции было упразднено.
506 Генералиссимус (лат. generalissimus — "самый главный") — в средние века почетный титул главнокомандующего в европейских странах, получаемый только на время войны; с конца XVI в. — высшее генеральское воинское звание в армиях некоторых государств, присваивавшееся очень редко.
Коннетабль — одна из высших должностей при французском дворе, главнокомандующий армией; упразднена в начале XVII в.
Называя Лафайета генералиссимусом-коннетаблем, Дюма хочет сказать, что в качестве командующего национальной гвардией он по существу распоряжался всеми вооруженными силами страны.
… около двадцати пяти тысяч парижских выборщиков… — См. примеч. к с. 51.
507… король получил двадцать пять миллионов… — Национальное собрание утвердило двадцать пять миллионов ливров в год на личные нужды короля и четыре миллиона на расходы королевы.
…наследница цезарей… — то есть императоров Священной Римской империи, заимствовавших этот титул у правителей Древнего Рима.
508… Талейран, покровитель всех дающих присягу: прошлых, настоящих и будущих. — Дюма намекает здесь на известное политическое приспособленчество Талейрана (см. примеч. к с. 205): он предавал все правительства и режимы, которым служил.
… словно Мефистофель, поджидающий своего Фауста… — См. примеч. к с. 216.
… тому было суждено появиться 13 вандемьера. — См. примеч. к с. 222.
509… загадку Марсова поля объяснит Варенн. — То есть попытка бегства короля в июне 1791 г., описанная ниже в настоящем романе, а также в романе "Волонтёр девяносто второго года".
… как римский посол, носивший в складках своего плаща мир и войну… — Согласно ритуалу дипломатических сношений и объявления войны, введенного, по сообщению Тита Ливия (см. примеч. к с. 53) в "Истории Рима от основания города" (I, 32), царем Древнего Рима Анком Марцием (правил в 640–616 до н. э.), посол, подойдя к границам враждебного города, прежде чем произнести установленную формулу открытия переговоров и потребовать удовлетворение, покрывал свою голову шерстяной тканью.
510… как рассказывает обо всем этом "История Революции глазами двух друзей свободы"… — См. примеч. к с. 358.
Шапелье — см. примеч. к с. 206.
27 июля — день начала Июльской революции 1830 года, окончательно свергнувшей династию Бурбонов и установившей буржуазную Июльскую монархию Луи Филиппа Орлеанского.
24 февраля — начало революции 1848 года, свергнувшей Июльскую монархию и провозгласившей Вторую республику (формально существовала до 1852 г.).
2 декабря — первый день государственного переворота 2–4 декабря 1851 г., совершенного президентом Второй республики Луи Наполеоном Бонапартом (см. примеч. к с. 8), который установил режим военной диктатуры, а 2 декабря 1852 г. провозгласил себя императором.
… осуществившееся предсказание Калиостро… — Имеется в виду памфлет "Письмо графа де Калиостро английскому народу, служащее продолжением его "Мемуаров"" ("Lettre du comte de Cagliostro au peuple anglais, pour servir de suite a ses Memoires"), вышедший в Лондоне в 1786 г.
511 Паллуа, Пьер Франсуа (1755–1835) — подрядчик работ по сносу Бастилии.
512… А что нужно итальянцу или испанцу, обожающему Мадонну? — Мадонна — название Божьей Матери у католиков. Культ Богородицы весьма распространен в Южной Европе.
513 Телеф — в древнегреческой мифологии внебрачный сын Геракла, царь Мисии — области в Малой Азии.
514 Берардье — см. примеч. к с. 196.
517 Муслин — мягкая тонкая ткань, хлопчатобумажная или шелковая;
свое название получила от города Мосул в Месопотамии.
521 Майяр — см. примеч. к с. 229.
Эли, Жак Иов (1746–1825) — французский офицер, один из героев штурма Бастилии; в будущем командир батальона национальной гвардии Парижа и участник войн против антифранцузских коалиций европейский государств, генерал.
Юлен, Пьер Огюстен (1758–1841) — сержант французской гвардии, участник штурма Бастилии; в будущем генерал и граф Империи.
… рассматривал медали в их петлицах… — Медаль, которой должны были награждаться отличившиеся участники взятия Бастилии, представляла собой золотой ромб на трехцветной ленте. Однако вместе с первыми награждениями, произведенными в 1790 г., в стране возникло движение протеста, так как многие усмотрели в этом нарушение принципа равенства. Возмущение общественности было столь велико, что герои штурма Бастилии, получившие награды, возвратили их; выданные медали были изъяты, а решение о введении этого знака отличия отменено.
… подхватив… монашку-бернардинку. — Бернардинцы — название во Франции и Испании (в честь святого аббата Бернара Клервоского; 1090–1153) нищенствующего, со строгим уставом монашеского ордена цистерцианцев (был основан в XII в. и имел как мужские, так и женские монастыри). В средние века орден широко распространился в Европе, собрал значительные богатства и пользовался большим влиянием. В XVIII–XIX вв. деятельность ордена из-за его вмешательства в политику была ограничена.
522 Эрменонвиль — селение в департаменте Уаза к северу от Парижа; там в имении одного из своих поклонников умер и первоначально был похоронен Руссо.
Даммартен — см. примеч. к с. 68.
523 Ла-Виллет — см. примеч. к с. 117.
… у кайзерни. — Дюма употребил жаргонный термин kaiserliks, происходящий от нем. kaiserlich — "императорский"; так во Франции во время Революции называли солдат Священной Римской (Австрийской) империи, в основном немцев. Здесь это прозвище указывает, что значительную часть французской королевской армии в XVIII в. составляли войска, комплектовавшиеся из наемников-иностранцев. Двадцать тысяч иностранных солдат были введены в конце июня 1789 г. в Париж на случай возможных волнений.
Гусары — род легкой кавалерии, появившийся в середине XV в. в Венгрии как дворянское ополчение; название произошло от венг. huszar — "двадцатый", так как на службу назначался каждый двадцатый дворянин. Во Франции первые гусарские полки, сформированные в конце XVII в., были затем распущены. Вторично гусарские части были введены в состав французской армии как раз накануне Революции.
Вандомская площадь — находится в центре Парижа неподалеку от королевских дворцов; была спланирована в конце XVII в. на месте разрушенного дворца герцогов Вандомских, что в конце XVIII в. дало ей название (до этого она называлась площадью Завоеваний); известна колонной, воздвигнутой на ней в честь победы Наполеона над армиями Австрии и России в 1805 г.
Лонэ — см. примеч. к с. 368.
Дом инвалидов — убежище для увечных воинов, построенное Людовиком XIV в 70-х гг. XVII в.; находится в левоборежной части Парижа в Сен-Жерменском предместье. В Доме инвалидов хранилось оружие, за которым отправился Марат 14 июля 1789 г.
Гоншон, Клеман (ок.1750 — после 1795) — деятель Французской революции; популярный оратор среди жителей Сент-Антуанского предместья Парижа, неоднократно возглавлял их делегации в Национальное собрание и Конвент; в 1792–1793 гг. выполнял поручения Конвента в армии и в провинциях; после падения якобинцев отошел от политической деятельности.
524 …pulvis es et inpulverem reverteris. — "Прах ты и в прах возвратишься" (Бытие, 3: 19). Это слова, сказанные Богом первому человеку Адаму при изгнании его из рая после грехопадения; введены в христианские заупокойные песнопения.
… с красной орденской лентой… — то есть лентой ордена Святого Людовика (см. примеч. к с. 358).
… башня под названием третья Бертодьера… — Точнее: камера на третьем этаже башни Бертодьера на южной стене Бастилии.
525… "Цезарь! Не забывай, что ты смертен!" — В Древнем Риме триумфатор во время триумфа обычно ехал на колеснице в образе Юпитера. Государственный раб держал над ним корону и громко убеждал его не зазнаваться в своем счастье.
Семела — в древнегреческой мифологии фиванская царевна, возлюбленная Зевса (Юпитера) и мать бога виноделия Диониса; по наущению жены Зевса Геры потребовала, чтобы тот явился к ней в обличье бога-громовержца. Зевс, поклявшийся выполнить любую просьбу возлюбленной, сделал так, но невольно сжег Семелу своими молниями.
Аристид (ок. 540 — ок. 467 до н. э.) — политический деятель и полководец Древних Афин; представитель сельского населения; организатор афинского морского союза; был прозван Справедливым.
526… появление незнакомого игрока рядом с шевалье де Грамоном. — Намек на эпизод из главы третьей книги английского аристократа, писавшего на французском языке, графа Энтони (Антуана) Гамильтона (1646–1720) "Мемуары графа де Грамона" ("Memoires de la vie du comte de Grammont"), вышедшей в свет в 1715 г. Эти "Мемуары" Гамильтон написал от имени и на основе рассказов мужа своей сестры — французского офицера, шевалье, а затем графа Филибера де Грамона (1621–1707) — о его полной приключений жизни.
528… Если бы я был Диогеном, я погасил бы свой фонарь: кажется, я нашел человека. — Древнегреческий историк философии Диоген Лаэрций (III в. до н. э.) рассказывает эпизод из жизни философа Диогена Синопского (IV в. до н. э.). По преданию, Диоген зажег днем фонарь и ходил с ним, говоря: "Я ищу человека". Этот эпизод вошел в пословицу, обозначая способ искать истину, искать среди испорченного общества достойную личность.
529 Ложа — ответвление, низшая организация какого-либо тайного общества.
… возвращение герцога Орлеанского после более чем восьмимесячного лондонского изгнания… — Герцог Орлеанский вернулся во Францию в июле 1790 г.
530 Клермон-Тоннер, Станислас Мари, граф де (1757–1792) — французский политический деятель, представитель либеральной аристократии, монархист, видный оратор Национального собрания; был убит накануне восстания 10 августа 1792 г. и свержения монархии.
Туре — см. примеч. к с. 205.
Гобелен — вышитый вручную ковер-картина.
531… циркуль, наугольник и уровень. — Эмблемы франкмасонов, указывающие на название их общества — "Вольные каменщики". Наугольник — старинный инструмент строителей, треугольная линейка из металла или дерева для выведения прямых углов здания.
Уровень — прибор для проверки горизонтальности линий и поверхностей.
Иллюминаты — см. примеч. к с. 350.
Великий Кофта — выдуманное Калиостро имя египетского жреца, якобы всемогущего и всеведующего главы масонской египетской ложи.
532 Крипта — здесь: часовня под средневековым храмом.
Базилика — тип композиции христианской церкви, представлявшей в плане вытянутый прямоугольник, разделенный рядом столбов или колонн на несколько параллельных помещений.
… света которых хватало ровно настолько, чтобы, как сказал поэт, сделать мрак видимым. — Дюма здесь передает своими словами выражение своего друга и наставника французского писателя Шарля Нодье (1780–1844). Эта фраза содержится в разделе "Депо префектуры полиции и Тампля" ("Le depot de la Prefecture et du Temple") очерка "Тюрьмы Парижа во время Консульства" ("Les Prisons de Paris sous le Consulat"), входившего в различные издания его воспоминаний о Революции и Империи. Нодье пишет, что освещение этого депо днем "скорее делало мрак видимым", чем было дневным.
533… Сколько тебе лет? — Семь. — То есть посвящаемый в более высокую степень масонства состоит в ордене уже семь лет.
534… Поклянись избегать Неаполя, избегать Рима, избегать Испании… — Католическая церковь организовала преследования масонов в Испании, Португалии и Италии, начавшиеся в первой половине XVIII в.
535 Сен-Жюст, Луи Антуан де (1767–1794) — ближайший соратник Робеспьера; депутат Конвента; в 1793–1794 гг. член Комитета общественного спасения; сыграл большую роль в организации побед Франции в войне против первой коалиции контрреволюционных европейских государств; после переворота 9 термидора был казнен.
… в ланской ложе Человеколюбивых. — Лан — город в Северной Франции.
… Женевский философ, естественный человек, бессмертный Руссо. — Руссо назван здесь естественным человеком, так как он считал "естественным состоянием" людей жизнь в условиях свободы и равенства при отсутствии частной собственности и имущественных различий, то есть в первобытном обществе.
Робеспьер-старший — см. примеч. к с. 120.
Робеспьер-младший — см. примеч. к с. 229.
537… облечен званием розенкрейцера… — Розенкрейцер здесь: одна из высших степеней масонства, более высокая, чем основная старшая степень мастера.
539 Громовая гора (нем. Доннерсберг) — одна из высших точек (687 м) Гардта, восточной части плато Пфальцский лес в Западной Германии.
540 Пиза — торговый город в Средней Италии неподалеку от западного побережья Апеннинского полуострова; в XII–XV вв. была самостоятельной республикой; с начала XVI в. вошла в состав владений Флоренции, а затем герцогства Тосканского.
Лукка — до 1847 г. самостоятельное княжество в Средней Италии со столицей в городе того же названия; затем стала частью Тосканы и вместе с нею в 1860 г. вошла в состав Итальянского королевства.
Ареццо — главный город провинции того же названия в Средней Италии; с XVI в. — в составе владений герцогства Тосканского.
Олигархия — политическое и экономическое господство, власть узкой замкнутой группы правителей.
Генуя — крупный город и порт в Италии в области Лигурия на западном побережье Апеннинского полуострова; в IX — конце XVIII в. была самостоятельной аристократической республикой.
Кантон — здесь: административно-территориальная единица в Швейцарии, соответствующая области, провинции; федерация кантонов составляет швейцарское государство.
… Франция — страна католическая начиная со второго века, национальная — с одиннадцатого, унитарная — с шестнадцатого… — то есть представляющая собой единое государство (фр. unitaire — от лат. unitas — "единство") с централизованным управлением.
541… Господь Всемогущий назвал ее своей старшей дочерью… — По традициям католицизма, Франция называется старшей дочерью католической церкви.
… ведомые небесным лучом, как израильтяне — столпом огненным… — Во время бегства древних евреев из египетского пленения Бог днем указывал им путь в образе столпа облачного, а ночью — в образе столпа огненного (Исход, 13: 21–22).
… Чтобы навсегда положить конец разорительным войнам в Европе, разгоревшимся из-за рокового наследства Карла Второго, ему дали в супруги дочь Марии Терезии. — Речь идет о войне за Испанское наследство (1701–1714), которую Франция в союзе с Испанией вела против Англии, Австрии и Голландии за обладание испанской короной и ее владениями во всем мире, завещанными бездетным королем Карлом II (1661–1700; правил с 1665 г.) внуку Людовика XIV герцогу Анжуйскому (1683–1746). Последний утвердился под именем Филиппа V на испанском престоле, но война, потребовавшая от ее участников огромных жертв, оставила Францию совершенно разоренной.
Однако Дюма ошибается: франко-австрийская борьба за господство в Европе началась еще в XVI в., а ее продолжение в XVIII в. не было связано с испанским наследством. Брак же Людовика XVI и Марии Антуанетты в 1770 г. действительно должен был закрепить переход этих двух держав от вековой конфронтации к союзническим отношениям. Такой поворот в мировой политике совершился под влиянием усиления англо-французского колониального и морского соперничества и возвышением еще двух держав, претендующих на верховенство в Европе — России и Пруссии.
… какой христианский Тесей… пройдет по извилистому лабиринту и вызовет на бой королевского минотавра. — См. примеч. к с. 231.
542… Парламенты уничтожены. — См. примеч. к с. 125.
… Людовик Пятнадцатый, прозванный Возлюбленным… — Это прозвище король получил после тяжелой болезни в 1744 г.; угроза его жизни, а затем выздоровление вызвали во Франции подъем монархических чувств.
… Королева семь лет не могла зачать… — Длительное бесплодие Марии Антуанетты было вызвано врожденным физическим недостатком Людовика XVI, делавшим его неспособным к выполнению супружеских обязанностей. Вопрос приобрел политическое значение — дело шло о наследнике престола, будущем династии и позиции королевы при дворе. Положение исправилось только после того, как короля уговорили подвергнуться необходимой небольшой операции и королева родила четырех детей.
… была обесчещена как супруга в деле с ожерельем. — См. примеч. к с. 41.
… Король, известный под именем Желанного… — В контексте речь идет о Людовике XVI, но прозвище Желанного (le Desire) носил его брат Людовик XVIII, фигурирующий в настоящем романе еще под именем графа Прованского (см. примеч. к с. 27).
Калош — см. прим, к с. 32.
… Собрание нотаблей учредило Генеральные штаты. — См. примеч. к с. 345.
… Третье сословие одержало верх над знатью и духовенством. — Имеется в виду присоединение депутатов Генеральных штатов от духовенства и дворянства к депутатам от третьего сословия после того, как те провозгласили себя Национальным собранием.
543… Ночь с четвертого на пятое августа показала аристократии пропасть, в которую катится знать. — См. примеч. к с. 44.
… Пятое и шестое октября показали королю и королеве пропасть, в которую низвергается королевская власть. — См. примеч. к с. 5.
… Принцы стали непопулярны из-за эмиграции. — Эмиграция принцев королевского дома и придворной аристократии началась вскоре после взятия Бастилии. Первым в ночь с 16 на 17 июля 1789 г. бежал в сопровождении немногих приближенных младший брат короля граф д’Артуа (см. примеч. к с. 8), за несколько часов до отъезда пытавшийся уговорить короля оказать решительное сопротивление Революции. Его примеру последовал принц Луи Жозеф Конде (см. примеч. к с. 133) со своим сыном Луи Анри Жозефом герцогом Бурбонеким (см. примеч. к с. 84) и внуком герцогом Энгиенским (1772–1804). Тогда же эмигрировал Луи Франсуа Жозеф де Бурбон принц Конти (1734–1814), другой член королевского дома, правда, в 1790 г. он вернулся, но в 1795 г. эмигрировал окончательно.
544… бледное лицо депутата от Арраса. — То есть Робеспьера-старшего (см. примеч. к с. 120).
545 Калабрия — полуостров и область Италии в южной части Апеннинского полуострова.
Стилет — небольшой колющий кинжал с тонким трехгранным лезвием.
Дирк — кинжал шотландских горцев.
Этрурия — область в Средней Италии, населенная в древности народом этрусков, покоренных Римом в III в. до н. э. Этруски создали свою самобытную и высокую цивилизацию, оказавшую большое влияние на другие италийские народы.
Наций — область в Средней Италии, где расположен Рим; колыбель древнеримской цивилизации.
547 Иссоп — род многолетних трав или полукустарников, распространенных в Средней Азии и на юге Европы; употребляются в фармакологии и кулинарии.
Чимборасо — одна из высочайших вершин Южной Америки (6253 м); находится в Андах.
Гималаи — высочайшая горная система в мире; находится между Тибетом и Индией.
Монблан — самая высокая гора Европы (4807 м); расположена в Западных Альпах на границе Италии с Францией.
Голиаф — персонаж Библии, великан-богатырь, воин враждебного древним евреям племени филистимлян.
Сид Кампеадор (настоящее имя — Родриго Диас де Бивар; 1026/1043—1099) — испанский рыцарь и военачальник, прославившийся в борьбе с маврами во время Реконкисты; герой испанской эпической поэмы "Песнь о моем Сиде" (XII в.) и трагедии "Сид" П. Корнеля. Имя Сид происходит от арабского слова "сеид" — "господин".
548… кавказская скала Прометея… — В наказание за помощь людям Зевс приказал приковать Прометея (см. примеч. к с. 456) к одной из вершин Кавказа, куда каждое утро прилетал орел терзать его печень, за ночь вновь отраставшую. Титан был освобожден Гераклом после того, как открыл Зевсу тайну, от которой зависело сохранение его власти.
Прокрустово ложе — очень жесткое искусственное ограничение мысли, действия и т. д.
Выражение происходит от прозвища разбойника Дамаста в древнегреческой мифологии — Прокруст ("Вытягиватель"). Прокруст укладывал путника на ложе и, если оно для него было коротко, отрубал ему ноги, а если было длинно — вытягивал их. Тесей заставил лечь на ложе самого Прокруста и, так как оно оказалось коротко для него, убил его, отрубив ноги.
… Когда Сатана решил подвергнуть искушению Иисуса… — См. примеч. к с. 493.
549 Назарет — небольшой город в Палестине, где, по преданию, провел детство Христос.
…напишите их налабаруме всего человечества… — Лабарум — штандарт римского императора Константина I Великого (ок. 285–337; правил с 306 г.). Согласно христианской легенде, перед решающей битвой за престол Константину явился на небе крест с греческой надписью "Сим знаменьем победиши". Одержав победу, император перенес знак креста и надпись в ее латинском варианте "In hoc signo vinces" на свой стяг, после него ставший императорским знаменем, прекратил преследования христиан и поддерживал их церковь.
550 Петр Пустынник (или Петр Амьенский; ок. 1050–1115) — французский монах, проповедник и участник первого крестового похода; возглавлял его крестьянское ополчение, почти целиком погибшее в пути и в боях.
551 Ламарк — см. примеч. к 137.
552 Шпанская муха — вид жуков из семейства нарывников; содержащиеся в них вещества используются в медицине как возбуждающие средства и для изготовления нарывных пластырей.
553 Шоссе д ’Антен — аристократическая улица Парижа; расположена к северу от Бульваров; известна с XVII в.; с 1793 г. по 1816 г. называлась улицей Монблан по имени вновь присоединенного к Франции департамента; в 1816 г. ей было возвращено первоначальное название.
554… купил его у Жюли, жены Тальма… — то есть у Жюли Каро, гражданской жены Тальмб (см. примеч. к с. 224) в 1780–1801 гг., хозяйки литературно-политического салона в Париже, отличавшейся образованностью, любовью к искусству и приверженностью революционным идеям.
Цикорий — травянистое растение, из которого приготовляют суррогаты кофе, спирта и сахара.
Бурачник (или огуречная трава) — травянистое растение, родиной которого является район Средиземного моря; употреблялось в медицине как мягчительное и успокаивающее средство.
555… утром того дня, когда произносил свою блистательную речь по поводу трехцветного знамени… — 20 октября 1790 г. Мирабо выступил в Национальном собрании с предложением заменить на французских кораблях старые белые судовые флаги на трехцветные. 21 октября Собрание приняло декрет о введении трехцветного знамени в качестве национального знамени Франции вместо белого королевского.
557… вслед за Леонидом скажет друзьям: "Сегодня вечером я ужинаю у
Плутона". — Эти слова (точный их вариант: "Сегодня мы ужинаем у Плутона") — одно из распространенных крылатых выражений, относящихся к спартанскому царю Леониду, командовавшему греческим войском в сражении при Фермопилах (см. примеч. к с. 224). Выражение принадлежит французскому писателю-романтику, драматургу и романисту, Роже де Бовуару (настоящее имя — Эдуар Роже де Бюлли; 1809–1866).
Плутон (древнегреческий Гадес) — владыка подземного царства, царь душ умерших в античной мифологии.
Вольтов столб — химический источник электрической энергии, предложенный в 1800 г. Алессандро Вольта (1745–1827), итальянским физиком и физиологом, одним из основоположников учения об электричестве.
Цивильный лист — денежные суммы, ежегодно предоставляемые конституционному монарху для личных нужд и содержания двора.
… выступил с предложением отложить присоединение Авиньона к Франции… — С этой речью Мирабо выступил в Якобинском клубе 19 ноября 1790 г.
Авиньон — город в Юго-Восточной Франции на реке Рона, в бывшей провинции Прованс; административный центр современного департамента Воклюз; известен старинными памятниками архитектуры; с XIV в. до Великой французской революции был владением римских пап и в 1309–1376 гг. местом их постоянного пребывания. С началом Революции в Авиньоне возникло движение за воссоединение с Францией, которое и осуществилось в сентябре 1791 г. после переворота, совершенного в городе патриотами. Сопровождавшие это воссоединение кровавые события описаны Дюма в романах "Соратники Иегу" и "Белые и синие".
Якобинский клуб — см. примеч. к с. 221.
… защищал закон о национальной гвардии, ограничивающий ее состав активными гражданами… — то есть состоятельными людьми, имевшими, согласно разрабатываемой тогда конституции, право избирать и быть избранными в законодательные органы страны. Речь по этому вопросу была произнесена Мирабо в Национальном собрании 8 июля 1789 г. Закон, допускавший в национальную гвардию только активных граждан и их сыновей не моложе 18 лет, был принят Собранием 18 октября 1791 г.
558… тогда нападали на короля из-за бегства его теток и предлагался закон против эмиграции. — В феврале 1791 г. тетки Людовика XVI, дочери его деда Людовика XV принцессы Мария Аделаида Французская (1732–1800) и Виктория Луиза Мария Тереза Французская (1733–1799) пытались бежать за границу, но были задержаны неподалеку от границы. Мирабо выступил в их защиту в Якобинском клубе, а 28 февраля 1791 г. в Национальном собрании и добился для принцесс разрешения уехать в Италию.
Законы против эмигрантов были приняты позднее — в конце 1791–1793 гг.
… Дюпор, Ламет, Барнав… отдают диктатуру в своем притоне Робеспьеру. — Дюпор (см. примеч. к с. 220), Ламет (см. примеч. к с. 210) и Барнав (см. примеч. к с. 225) составляли в Национальном собрании своего рода руководящий центр противников политики Мирабо.
… заставили меня испить горькую чашу до дна; они увенчали меня терновым венцом, вложили мне в руку трость… — Мирабо использует для определения своего положения образы и эпизоды из Священного писания. Выражение "испить чашу" обычно возводится к изречению библейского пророка Исаии, употребляемого в значении идти в чем-либо до конца или претерпеть все горести: "Воспряни, воспряни, восстань, Иерусалим, ты, который из руки Господа выпил чашу ярости Его, выпил до дна чашу опьянения, осушил" (Исаия, 51: 17). Возможно также, что имеется в виду так называемое "моление о чаше" Иисуса, когда он перед арестом просил Бога спасти его, говоря "Да минует Меня чаша сия" (Матфей, 26: 39; см. также Лука, 22: 47; Марк, 14: 36).
Далее Мирабо напоминает об издевательствах римских легионеров над Христом, о которых в Библии рассказано так: "И, сплетши венец из терна, возложили Ему на голову и дали Ему в правую руку трость; и, становясь пред Ним на колени, насмехались над Ним, говоря: радуйся, Царь Иудейский!" (Матфей, 27: 29; см. также Марк, 15: 19).
561 Серокафтанник — то есть слуга в сером выходном платье.
567… двух Ламетов… — Двух из трех братьев — представителей этого семейства (см. примеч. к сс. 210 и 320).
568 Мускусные пилюли — лекарство, приготовлявшееся из семенных желез самцов небольшого оленя — кабарги; в XVIII в. использовалось как возбуждающее и стимулирующее сердечную деятельность средства.
569 Фрошо, Никола Терез Бенуа (1761–1828) — французский юрист; в 1789 г. был избран от одного округа с Мирабо в Генеральные штаты; затем член Национального собрания; участвовал в составлении конституции 1791 г.; душеприказчик Мирабо; при Республике и Империи занимал различные судебные и административные должности; был пожалован графским титулом.
Сайян, Каролина Элизабет де Рикети, маркиза де Ластейри дю (род. в 1547 г.) — сестра Мирабо; присутствовала при его кончине.
571… Похороны Ахилла уже начались? — Ахилл (Ахиллес) — в древне греческой мифологии и в "Илиаде" храбрейший из греческих героев, осаждавших Трою; был предательски убит и с большой пышностью похоронен своими товарищами.
574 …"Человек! Не убивай Крёза!" — Крёз (см. примеч. к с. 22) вел войну с персидской державой Ахеменидов и был взят в плен. При этом один из персидских воинов хотел его задушить. Тогда сын Крёза, до этого глухонемой, вдруг обратился к нему со словами: "Человек, не убивай Крёза!" Этот эпизод приведен в "Истории в девяти книгах" (I, 85) древнегреческого ученого Геродота (490/480 — ок. 425 до н. э.). Крёз все же был приговорен персами к казни, но затем помилован.
Эскулап (Асклепий) — в древнегреческой мифологии бог врачевания.
Эликсир — в представлении средневековых алхимиков фантастический напиток, дающий вечную молодость.
Индийская конопля — травянистое однолетнее растение; возделывается для производства наркотика гашиша.
575 "Письма к Софи" — письма Мирабо госпоже де Моннье, написанные во время его заключения в Венсенском замке и вышедшие в свет в 1792 г. под названием "Подлинные письма Мирабо, написанные в Венсенском донжоне в 1777, 1778, 1779, 1780 годах и содержащие подробности его частной жизни, его несчастий и его любви к Софи Рюффей, г-же де Моннье" ("Lettres originates de Mirabeau, ecrites du donjon de Vincennes pendant les annees 1777, 1778, 1779, 1780, contenant tous les details de sa vie privee, ses malheurs et ses amours avec Sophie Ruffei, Mme Monnier").
"Эротическая библия" — см. примеч. к с. 485.
"Прусская монархия" — книга Мирабо "О прусской монархии в царствование Фридриха Великого" ("De la Monarchic prussienne sous Frederic le Grande"), вышедшая в свет в четырех томах в Лондоне в
1789 г.
576… у меня нет детей… — У Мирабо был сын Виктор Габриель Эмманюэль, родившийся в 1773 г.
577 Оранжад — прохладительный напиток с апельсиновым соком. "Умереть, уснуть" — слова Гамлета из знаменитого монолога "Быть или не быть" (III, 1).
578 Диакодовый сироп (или маковый) — приготовляется из головок белого мака; применяется как снотворное и успокоительное средство при нервных припадках.
579 Баррер — см. примеч. к с. 348.
… добились того, чтобы церковь святой Женевьевы была превращена в пантеон для погребения великих людей… — Пантеон — буквально: храм всех богов; в переносном смысле — место упокоения выдающихся людей.
Церковь во имя покровительницы Парижа святой Женевьевы была перестроена по проекту архитектора Ж.Суфло (1713–1780) в 1764—
1790 гг. из старинного храма XII в. В 1791 г. здание церкви было превращено в Пантеон, место погребения "великих деятелей эпохи свободы Франции". В дальнейшем это здание несколько раз становилось снова то католической церковью, то Пантеоном. В настоящее время церковь продолжает оставаться местом захоронения выдающихся французов.
580… Обязать директорию Парижского департамента… — Директорией департамента в 1790–1800 гг. назывался орган департаментской исполнительной власти; состояла из восьми человек, назначаемых из числа членов высшей законодательной власти департамента, его генерального совета, и заседавших постоянно. С установлением режима личной власти Бонапарта департаментские директории были заменены назначаемыми правительством префектами. Декарт, Рене (латинизированное имя — Картезий; 1596–1650) — французский философ, физик и математик.
Церковь Сен-Дени — см. примеч. к с. 89.
Орден Почетного легиона — высшая награда Франции, вручаемая за военные и гражданские заслуги; ныне имеет пять степеней; основан Бонапартом в 1802 г.; первые награждения им произведены в 1804 г.
Музей французских памятников — новый для того времени тип собрания художественных предметов средневековья (статуй, барельефов, мозаик и т. д.); открыт 10 августа 1793 г.; в 1795 г. получил название Музея памятников Франции; возник по инициативе археолога Александра Ленуара (1762–1839), директора склада, куда поступали конфискованные произведения искусства; помещался в монастыре Малых Августинцев, построенном в начале XVII в. и упраздненном в 1790 г.; в 1816 г. был закрыт и собранные в нем памятники частью возвращены церкви, а частью переданы в другие хранилища; позже был открыт снова.
Святой Наполеон (XIII в.) — римский рыцарь; погиб, упав с лошади, но был воскрешен святым Домиником; затем вел святую жизнь и после вторичной смерти канонизирован; день его празднуется церковью 16 августа.
Конкордат — договор между правительством какого-либо государства и папой, определяющий отношения католической церкви и правительства данной страны. Здесь речь идет о конкордате, заключенном между французским правительством и папой Пием VII (в миру Грегорио Луиджи Барнаба Кьярамонти; 1742–1823; папа с 1800 г.) 15 июля 1801 г. и ратифицированном Ватиканом 14 августа. По этому соглашению католицизм объявлялся религией большинства французов, папа соглашался на новое территориальное распределение епархий, политический контроль за отправлением католического культа и признавал национализацию церковных имуществ, произведенную во время Революции.
День Усопших — второй день ноября, посвященный у католиков молитвам об умерших.
… в годовщину коронации и битвы при Аустерлице… — Наполеон короновался императорской короной в соборе Парижской Богоматери 2 декабря 1804 г.
Сражение при Аустерлице (см. примеч. к с. 225) произошло 2 декабря 1805 г.
Шампаньи, Жан Батист Номпар де (1756–1834) — депутат Генеральных штатов от дворянства и член Национального собрания; одним из первых присоединился к третьему сословию; при Наполеоне — посол в Вене (1801–1804), министр внутренних (1804–1807) и иностранных (1807–1811) дел, получил титул герцога де Кадор; после падения Империи служил Бурбонам.
5 81 Тронше, Франсуа Дени (1726–1806) — адвокат; депутат Генеральных штатов от третьего сословия Парижа и депутат Национального собрания, сторонник конституционной монархии; был одним из защитников Людовика XVI на его процессе, за что подвергался преследованиям; с 1795 г. и до смерти занимал различные выборные и судебные должности.
Симеон, Жозеф Жером (1749–1842) — французский государственный деятель, противник Революции; служил Наполеону, Бурбонам и Июльской монархии, получив титулы барона и графа.
582 Сиейес — см. примеч. к с. 206.
Франклин — см. примеч. к с. 111.
Тромбон — духовой музыкальный инструмент; представляет собой составную дважды изогнутую трубку; известен с XV в.
Тамтам — самозвучащий ударный инструмент, применяемый в симфоническом оркестре, род гонга; его звукоподражательное название заимствовано из Индии.
Церковь святого Евстафия — находится в центре старого Парижа, неподалеку от места, где помещался Рынок; современное здание построено в XVI — середине XVII в.
Луи Филипп — см. примеч. к с. 8.
Гизо — см. примеч. к с. 7.
"Бюллетень законов" ("Bulletin des lois) — официальное правительственное издание, выходящее с 1789 г.; с 1790 г. публикует законы и постановления правительства; рассылается властям во все департаменты.
Луи Наполеон — см. примеч. к с. 8.
Фортуль, Ипполит Никола Оноре (1811–1856) — французский литератор и политический деятель; бонапартист; министр народного образования в 1851–1856 гг.; стремился подчинить деятельность своего ведомства интересам династии Бонапартов; автор ряда работ по философии и литературе.
584 Черутти, Жозеф Антуан Иохим (1738–1792) — французский публицист, сторонник Революции, по рождению итальянец, бывший иезуит; развивал в своих сочинениях революционные идеи, сотрудничал с Мирабо и некоторыми другими деятелями того времени; работал в администрации Парижа; был избран в Законодательное собрание, но вскоре умер.
Петион — см. примеч. к с. 347.
Жирондисты — политическая группировка в период Французской революции, представлявшая интересы торговой и промышленной буржуазии (главным образом провинциальной), которая выиграла от перемен в стране; название получили от департамента Жиронда на Юге, откуда происходило большинство ее лидеров; пользовались до лета 1793 г. преобладающим влиянием в Законодательном собрании и Конвенте, выступая против дальнейшего углубления Революции. В результате народного восстания 31 мая — 2 июня 1793 г. жирондистские депутаты были изгнаны из Конвента, часть их была позже арестована и казнена. После переворота 9 термидора уцелевшие жирондисты были возвращены в Конвент, но самостоятельной роли уже не играли.
Монтаньяры — группировка левых депутатов Конвента (от фр. montagne — "гора"). Название связано с тем, что ее члены занимали места на верхних скамьях зала заседаний. Монтаньяры в идейнополитическом отношении не представляли собой единого целого: наряду с буржуазными демократами (Дантон, Робеспьер и др.) в нее входили лидеры Революции, представлявшие интересы бедноты города и деревни (например, Марат), и даже выходцы из аристократии и состоятельных слоев. Между отдельными фракциями Горы шла борьба, нередко имевшая кровавое завершение. К началу 1794 г. среди монтаньяров верх взяли сторонники Робеспьера. В противовес этому часть депутатов Горы приняла участие в перевороте 9 термидора. В исторической и художественной литературе монтаньяров обычно отождествляют с якобинцами.
…Приняли новый декрет, изгонявший Мирабо из Пантеона. — Этот декрет был принят Конвентом 27 ноября 1793 г., но исполнен только 21 сентября 1794 г.
585… голос еще более страшный, чем зов в Иосафатовой долине, прокричал до времени: — Пантеон, отдай своих мертвецов! — Иосафа-това долина — согласно Библии, долина в ближайших окрестностях древнего Иерусалима, названная в память погребенного там иудейского царя Иосафата. Точно ее местонахождение не определено. Обычно ее отождествляют с долиной Кедрон (Кидрон) к северо-востоку от Иерусалима, которая в своей верхней части называется Иосафатовой. Некоторые богословы придерживаются мнения, что под Иосафатовой долиной в Священном писании понимается не конкретное место, а пророческий символ. В христианском вероучении Иосафатова долина — место Страшного суда, куда соберутся жившие на земле и где с неба раздастся "громкий голос как бы многочисленного народа" (Откровение, 19: 1).
Кладбище Кламар — находилось на левобережной стороне Парижа между предместьями Сен-Марсель и Сен-Жак; одно из самых больших в городе, открылось в конце XVII в. как кладбище нескольких больниц; служило местом захоронений до 1824 г.
Нодье — см. примеч. к с. 532.
586 Улица Святого Людовика — находилась в центре старого Парижа; не имела устоявшегося названия; ныне поглощена улицей Сент-Оноре.
Капитан линейного корабля — воинское звание во французском флоте, соответствующее чину капитана первого ранга.
587 Монмеди — см. примеч. к с. 153.
Нарбонн — см. примеч. к с. 277.
588 Мёдон — селение к юго-западу от Парижа примерно на полпути к Версалю.
Моресюр-Луэн — город к юго-востоку от Парижа по направлению к швейцарской границе.
Арнеле-Дюк — небольшой город в Восточной Франции в Бургундии, в современном департаменте Кот-д’Ор, по дороге в Швейцарию.
День рыцарей кинжала — имеется в виду неудачная попытка отряда дворян (примерно 400 человек) 28 февраля 1791 г. воспользоваться волнениями в Париже и похитить короля под предлогом готовящегося на него покушения. Заговорщики, вооруженные кинжалами и пистолетами (отсюда их кличка), были арестованы, но уже 13 марта освобождены.
…Каждый год мы ездим в Сен-Клу… — 18 апреля 1791 г. Людовик XVI попытался поехать с семьей в замок Сен-Клу под Парижем; с санкции Лафайета поездка была приостановлена собравшимся народом и охранявшими Тюильри национальными гвардейцами, которые посчитали, что король хочет бежать из столицы.
589 Церковь святого Рока — см. примеч. к с. 222.
… бросился в ратушу за красным флагом… — В средние века красный флаг был знаком начала боевых действий; как революционный символ во Франции появился в 1832 г.
… Дело в Нанси… — В конце августа 1790 г. в Нанси, главном городе Лотарингии, произошло восстание четырех полков местного гарнизона. Солдаты были возмущены задержкой жалованья и запрещением солдатских комитетов, взволнованы объявленным сокращением армии, передвижением австрийских войск на границе и слухами о готовящемся контрреволюционном государственном перевороте. Буйе с одобрения местных властей и с помощью оставшихся верными королю частей подавил восстание жесточайшим образом. Национальное собрание вынесло Буйе благодарность, что вызвало многолюдную демонстрацию протеста в Париже.
… намерения военного министра не совпадают с нашими. — Военным министром в это время был граф Нарбонн.
Сент-Мену — город в Северной Франции примерно в 50 км восточнее Шал он а.
Клермонан-Аргонн — город примерно в 20 км к югу от Варенна. Стене — см. примеч. к с. 292.
Варенн — см. примеч. к с. 293.
590 Пон-де-Сомвель — видимо, селение Сом-Вель на полпути из Шалона в Сен-Мену.
Шалон — см. примеч. к с. 293.
Дён-сюр-Мёз — небольшой город примерно в 20 км северо-восточнее Варенна.
591 Аргоннский лес — одна из частей холмистой возвышенности на востоке Франции в междуречье рек Эна и Эр.
Мостовая пошлина — в средние века сбор, взимавшийся с проезжающих через мост государством, местными феодальным владетелем или городом в качестве платы за предоставляемую услугу — пользование путями сообщения.
592 Шуазёль-Стенвилъ, Клод Антуан Габриель, герцог де (1762–1838) — французский офицер, сын министра Людовика XV; во время Революции — сторонник конституционной монархии; в 1791 г. должен был во главе отряда драгун прикрывать отъезд короля; в 1792 г. эмигрировал и сражался против Республики в рядах английской армии.
Дама дАнтънъи, Шарль Сезар, граф де (1758–1829) — приближенный графа Прованского, полковник; принимал участие в организации бегства в Варенн и был амнистирован Национальным собранием; осенью 1791 г. эмигрировал; при Реставрации стал генералом и герцогом.
Музе — селение примерно в 8 км севернее Дёна по дороге к Стене.
… деньги были в ассигнатах, обесцененных на двадцать процентов… — Ассигнаты — французские бумажные деньги периода Революции; первоначально были выпущены в 1789 г. в качестве государственных ценных бумаг, но быстро превратились в обычное средство платежа. Несмотря на обеспечение национальными имуществами (землями, конфискованными у дворян-эмигрантов и духовенства), курс ассигнатов непрерывно падал, а их эмиссия росла. Выпуск ассигнатов был прекращен в начале 1796 г.
… Удалось ли ему дисконтировать… — См. примем, к с. 41.
593 Буйе-сын — см. примем, к с. 235.
Перего, Альфонс Клод Шарль Бернарден (1750–1808) — французский финансист; с 1800 г. управляющий государственным банком; сенатор и граф Империи.
Бетман — по-видимому, Симон Мориц Бетман (1768–1826), совладелец крупного банкирского дома во Франкфурте; в период его управления дела банка достигли наибольшего размаха.
602… а Бонапарт восстановит трон Карла Великого? — То есть провозгласит себя императором.
Карл Великий — см. примем, к с. 44.
Монморен — см. примем, к с. 206.
Праздник Всех святых — отмечается католиками 1 ноября.
Церковь Сен-Жермен-л V серу а — одна из старейших в Париже, придворный храм французских королей; построена в XIII–XV вв.; находится на площади против восточного фасада Лувра; с его колокольни в 1572 г. был дан сигнал к Варфоломеевской ночи.
… один великий философ сказал: "Язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли". — Обычно это выражение приписывается Талейрану (см. примем, к с. 205). Однако в действительности эта мысль в несколько иной формулировке ("Люди пользуются словами, чтобы скрывать свои мысли" — "Les hommes n’emploient les paroles que pour deguiser leurs pensees") принадлежит Вольтеру.
603… Вы знаете историю о неверном апостоле? — Апостол Фома не хотел верить в воскресение Христа, говоря: "Если не увижу на руках Его ран от гвоздей и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю". Через восемь дней Иисус явился ученикам и сказал Фоме: "Подай перст твой сюда и посмотри руки Мои; подай руку твою и вложи в ребра Мои; и не будь неверующим, но верующим" (Иоанн, 20: 25–27). Раны на руках и на ногах Христа были от гвоздей, которыми он был прибит к кресту. Рану копьем в ребра Иисусу нанес римский воин при снятии его мертвым с креста (Иоанн, 19: 33–34).
Улица Богоматери Побед — находится в западной части старого Парижа; проложена в начале XVII в.; название после нескольких переименований получила в середине этого столетия от церкви Богоматери Побед, находившейся неподалеку.
Кристина (1742–1798) — австрийская эрцгерцогиня (принцесса императорского дома), родная сестра Марии Антуанетты; с 1780 г. правительница Австрийских Нидерландов (Бельгии) вместе со своим мужем принцем Альбертом Саксонским.
Турзель, Луиза де Круа де Гавр, маркиза де (1748–1832) — гувернантка детей Людовика XVI и Марии Антуанетты; в 1792 г. была заключена вместе с королевской семьей в тюрьму; в 1795 г.
была освобождена и сопровождала в Вену дочь короля, обмененную на пленных французских государственных деятелей; после восстановления монархии награждена за верность титулом герцогини.
Валори, Франсуа Флоран, граф де (1763–1822) — королевский гвардеец; принадлежал к старинной флорентийской семье, проживавшей во Франции с XIV в.; сопровождал Людовика XVI во время его бегства в июне 1791 г.
604 Бонди — городок к востоку от Парижа, приблизительно в 10 км от его центра.
Гувьон — см. примеч. к с. 246.
605 Леопольд II — см. примеч. к с. 133.
Фабий — Квинт Фабий Максим (ок. 275–203 до н. э.) — древнеримский полководец; был избран диктатором в 217 г. до н. э. во время второй Пунической войны между Римом и Карфагеном (218–201 до н. э.); применял против вторгшихся в Италию карфагенских войск тактику действий на истощение, уклоняясь от решительного сражения, и получил за это прозвище Кунктатор ("Медлитель"). Имя Фабия позже стало нарицательным для обозначения постепенности, медлительности и осторожности в действиях.
Арлон — город в Юго-Восточной Бельгии; с 60-х гг. XVII в. до 1831 г. находился во владении герцогства Люксембург.
… Австрия недавно сожрала Льеж и Брабант… — О Брабанте см. примеч. к с. 278.
Льеж — провинция в Восточной Бельгии с административным центром в одноименном городе; в XVII–XVIII вв. объект длительной борьбы между Францией и Австрией.
Густав III (1746–1792) — шведский король с 1771 г.; собирался наать войну против революционной Франции, но во время подготовки к ней был убит своими политическими противниками.
Экс — здесь: Эксле-Бен, город в Юго-Восточной Франции в департаменте Савойя на озере Бурге; горный курорт.
… Екатерина обкусает, сколько успеет, Турцию… — В 1787–1791 гг. (в 1788–1790 гг. вместе с Австрией) Россия вела успешную войну против Турции. После многочисленных побед русской армии и флота к России по Ясскому мирному договору 1792 г. отошли обширные земли в Южной Украине и на Кубани. Ясский договор закрепил все завоевания, сделанные Россией на юге страны в XVIII в.
… и высосет косточки Польши… — См. примеч. к с. 39.
… могла с достаточным основанием разлечься…на Северном море. — В 1714–1831 гг. английские короли были одновременно курфюрстами, а с 1815 г. — королями северогерманского государства Ганновер на берегах Северного моря. Обладание Ганновером стало для английской дипломатии предлогом постоянного вмешательства в немецкие дела и одной из основ для проведения своей европейской политики.
… подобно коням Диомеда, короли вкусили человеческой плоти… — В древнегреческой мифологии Диомед — царь Фракии, владелец чудесных, но и кровожадных кобылиц, которых он кормил человеческим мясом. Величайший герой Геракл (см. примеч. к с. 379) убил Диомеда и бросил его самого на съедение лошадям. Чудесные кобылицы были потом отпущены на волю и съедены дикими зверями.
606… красное расшитое золотом одеяние, которое он носил в Шербуре. — Шербур — город и военно-морская база во Франции на побережье пролива Ла-Манш. Когда в июле 1784 г. король присутствовал на церемонии начала строительства мола в шербурском военном порту, на нем был адмиральский красный мундир.
607… ученик Альтотаса… — Альтотас (он же Кольмер) — наставник Калиостро в магии и алхимии; занимался поисками эликсира жизни; по происхождению армянин.
…подобно Пифагору, не считаю себя вправе и муху обидеть… — См. примеч. к с. 222.
608… историю об Ахиллесовом копье, которое и ранило и врачевало? — Во время плавания под Трою греческие герои случайно сразились с воинами Телефа (см. примеч. к с. 513), который был ранен в бою с Ахиллесом. Так как рана никак не заживала, Телеф вопросил оракула бога Аполлона и получил ответ, что рану его может исцелить только тот, кто нанес ее, то есть Ахиллес. Телеф пришел в стан греков просить исцеления. Ахиллес был согласен помочь Телефу, но не знал, как это сделать. Тогда по совету Одиссея, мудрейшего из греческих героев, рану посыпали стружками металла, которые соскребли с наконечника Ахиллесова копья. Рана зажила, а Телеф в благодарность указал греческому войску путь к Трое, который знал только он.
609 Леонар — см. примеч. к с. 26.
610 Улица Артуа — находится на западной окраине тогдашнего Парижа, севернее проспекта Елисейские поля, в месте, занятом питомниками растений для королевских садов; начала прокладываться в начале XVIII в.; название получила в 1772 г. по имени брата Людовика XVI графа д’Артуа, владевшего одним из питомников. Перед Революцией в этом районе селились жившие в Париже англичане, и он даже получил наименование "Малого Лондона".
Вилькье, Луи Александр Селест, герцог де (1731–1794) — придворный Людовика XVI; жил в Тюильри; во время скандала с попыткой отъезда короля 18 апреля в Сен-Клу подвергся оскорблениям толпы.
612 Улица Кокийер — находится в центре старого Парижа между дворцом Пале-Рояль и местом, где помещался Рынок; известна с конца XIII в.; название получила от имени некоего Пьера Кокийера, принадлежавшего к семье богатых буржуа и в середине XIII в. владевшего земельными участками по соседству.
Галерея Лувра — длинное здание по правому берегу Сены, соединявшее дворцы Лувр и Тюильри; ныне одно из экспозиционных помещений луврского музея.
613 Музей изящных искусств — основанный по декрету Конвента от 27 июля и открытый для публики 8 ноября 1793 г. Национальный музей искусств в королевском дворце Лувр. В основу его собрания легли королевские коллекции, национализированные во время Революции и дополненные сокровищами из церквей, дворцов аристократии, а впоследствии и из завоеванных стран. Ныне — одно из величайших художественных хранилищ в мире.
614 Улица Сен-Никез — небольшая улица, выводящая от дворца Тюильри на улицу Сент-Оноре; проложена в конце XIV — начале XV в. на месте старых городских укреплений; название получила от находившейся на ней одноименной церкви.
615 Герцогиня де Грамон — по-видимому, Беатриса де Шуазёль Стенвиль, герцогиня де Грамон (1730–1794), придворная дама Людовика XV, сестра министра Шуазёля; казнена во время Революции.
616 Застава Птит-Виллет — вероятно, застава Ла-Виллет (см. примеч. кс. 117).
617… Камилл Демулен, сам потом рассказавший об этом случае… — Свой рассказ об этом эпизоде Демулен (см. примеч. к с. 212) напечатал в редактировавшейся им газете "Революции Франции и Брабанта" ("Revolution de France et de Brabant"), выходившей в Париже в ноябре 1789 — июле 1791 гг. Это сообщение было перепечатано Ламартином (см. примеч. к с. 8) в его "Истории жирондистов"
(II, Ю).
Дантон — см. примеч. к с. 221.
Фрерон, Станислас Луи Мари (1754–1802) — депутат Конвента; член Коммуны Парижа; противник монархии; активный участник борьбы с контрреволюционными выступлениями внутри страны и переворота 9 термидора.
Шенье, Мари Жозеф — см. примеч. к с. 224.
Лежандр, Луи (1752–1797) — депутат Конвента, дантонист; по профессии мясник; в 1793 г. — член Комитета общественого спасения; сторонник переворота 9 термидора и деятель термидорианского режима.
Капет — прозвище, данное Людовику XVI во время Революции, поскольку его отдаленным предком был французский король с 987 г. Гуго Капет (см. примеч. к с. 210); один из его отпрысков стал родоначальником дома Бурбонов, к которому принадлежал Людовик. В соответствии с этим Марию Антуанетту пренебрежительно называли женой Капета и вдовой Капет.
"Австриячка" — см. примеч. к с. 109.
… Людовик Шестнадцатый — не Капет, а Бурбон. — Дом Бурбонов был боковой младшей ветвью династии Капетингов, так как вел свое происхождение от одного из сыновей Людовика IX Святого. Уже при воцарении в 1328 г. другой боковой линии Капетингов — Валуа — родство это было довольно далеким.
618 Улица Пан — находилась на левом берегу Сены в предместье Сен-Виктор, довольно далеко от места, где разыгрывается настоящая сцена; ныне не существует.
Площадь Карусель — см. примеч. к с. 96.
Улица Рогана — небольшая улица, отходящая от улицы Сент-Оноре при ее слиянии с площадью Пале-Рояль и ведущая на юг к зданию Лувра; проложена в 1781 г. и получила название по имени кардинала принца Луи де Роган-Гемене (героя "дела с ожерельем королевы"), открывшего здесь больницу.
Булонский лес — лесной массив у западных окраин тогдашнего Парижа, ныне общественный лесопарк в черте города.
620 Прогонные (точнее: прогонные деньги, прогоны) — плата, взимавшаяся за проезд по почтовым дорогам; рассчитывалась в зависимости от расстояния, от количества нанятых лошадей; уплачивалась полностью при отъезде с почтовой станции.
… виконт де Шарни поскачет вперед и будет распоряжаться лошадьми. — Своему вымышленному герою Изидору де Шарни Дюма передал в романе функции Мустье, третьего реального гвардейца, сопровождавшего королевскую семью во время бегства.
Мустье, Франсуа Мельхиор де (1740–1828) — телохранитель Людовика XVI; в 1791 г. сопровождал королевскую семью в Варенн; был арестован, но вскоре освобожден и эмигрировал; до Реставрации служил в чине полковника в русской армии; в 1815 г. вернулся во Францию и получил чин генерала и графский титул; тогда же опубликовал в Париже "Описание поездки Его Величества Людовика XVI со времени его отъезда в Монмеди и его ареста в Варение" ("Relation du voyage de S.M. Louis XVI lors de son depart pour Montmedy et son arrestation a Varennes").
622 Каррик — кучерский длинный сюртук с несколькими пелеринами от плеч до пояса.
624 Ворота Сен-Мартен — триумфальная арка, воздвигнутая в честь Людовика XIV в 1674 г. на месте старых городских ворот на бульваре Сен-Мартен в северной части старого Парижа.
… В Оперу, живо! — См. примеч. к с. 225.
625… затем — на улицу Ришелье, оттуда вышел на площадь Побед и двинулся по улице Бурбон-Вильнёв. — Улица Ришелье-см. при меч. к с. 104.
Площадь Побед — см. примеч. к с. 138.
Улица Бурбон-Вильнёв — начинается от площади Побед и ведет в северо-восточном направлении к Бульварам, на которые выходит неподалеку от места сбора беглецов, ворот Сен-Мартен; проложена в 1634 г., по-видимому, в связи со строительством дворца Пале-Рояль; в начале XIX в. названа улицей Абукир в честь победы Бонапарта над турецкой армией у селения Абукир в Египте.
626 Королевский мост — каменный мост через Сену; построен во второй половине XVII в. на средства Людовика XIV; ведет прямо от дворца Тюильри на левый берег Сены; в период строительства назывался именем конструктора Барбье; известен также под названием Руж ("Красный") из-за окраски; затем — мост Тюильри (это название появилось в 1792 г.); с 1804 г. — Национальный мост; с 1815 г. — Королевский мост.
Паромная улица — расположена на левом берегу Сены, выходит на набережную против дворца Тюильри; получила название от переправы, устроенной здесь в 1550 г. для доставки камня при строительстве этого дворца.
628 Церковь Мадлен (святой Магдалины) — была начата в стиле античного храма в 1764 г., но Наполеон, придя к власти, приказал перестроить ее в храм Военной славы, что и было сделано в 1806 г.; в 1814–1842 гг. снова была перестроена в католическую церковь; находится на западном отрезке правобережного полукольца Бульваров, на пересечении улиц Мадлен и Королевской.
Дорожная служба — государственная администрация, осуществлявшая технический и полицейский контроль за сухопутными путями сообщения.
629 Ноай, Анна Клодина Луиза д’Арпажон графиня де (ум. в 1794 г.) — в 70-е гг. XVIII в. одна из старших фрейлин Марии Антуанетты; за строгую последовательность в соблюдении придворных правил получила прозвище "Госпожа Этикет".
631… Один цирюльник, по имени Бюзби… — Нижеследующий эпизод является историческим фактом. Его описал в своей газете Демулен и воспроизвел в "Истории жирондистов" Ламартин.
Улица Бурбон — находится на левом берегу Сены напротив дворца Лувр; идет параллельно реке на небольшом отдалении от нее; проложена в 1640 г.; это имя носила до 1792 г., когда была переименована в Лилльскую, в честь доблестной обороны города Лилль от вторгшегося неприятеля; это последнее название носит до сих пор (с перерывом в 1815–1830 гг.).
632… саперу батальона Театинцев. — То есть батальона национальной гвардии квартала монастыря монахов-театинцев, владения которого находились между улицей Бурбон и Сеной.
Театинцы — монахи ордена католической церкви, основанного в начале XVI в. для борьбы с протестантизмом. Название получил от местечка Теате (ныне Кьети) в Италии, где помещался его главный монастырь. Орден был по своему составу немногочислен и аристократичен, имел женское ответвление и занимался преимущественно подготовкой высшего духовенства. Театинцы были приглашены во Францию первым министром кардиналом Мазарини в 1647 г., а указанный монастырь стал строиться после 1661 г. на земле, отведенной ему Людовиком XIV.
… рядом с монастырем фейянов. — См. примеч. к с. 461.
Эмери, Жан (1742–1823) — адвокат, депутат Генеральных штатов и Национального собрания, где считался специалистом по военным вопросам; при Наполеоне стал сенатором и графом Империи; затем служил Бурбонам.
Сьёр (фр. sieur — "господин") — термин, употребляемый в гражданских актах и официальных документах.
634 Пуатье — город в Западной Франции, центр исторической провинции Пуату.
Мо — город примерно в 40 км к востоку от Парижа.
637 Редингот — длинный сюртук особого покроя (первоначально одежда для верховой езды).
638 Монмирай — городок в 65 км к западу от Шалона.
641 Кле — вероятно, имеется в виду селение Кле-Сюйи к востоку от Парижа.
642 Этож — небольшой город в 20 км к востоку от Монмирая.
643 Шентри — вероятно, селение Шентри-Бьерш, приблизительно в 15 км от Этожа. До этого места весь путь Шуазёля и Леонара проходит по большой дороге, лежащей примерно в 20 км южнее той, по которой должна была двигаться карета короля.
Жалон — селение примерно в 18 км к востоку от Эперне.
Эперне — город в 35 км к востоку от Шалона.
Ла-Ферте-су-Жуар — город к востоку от Парижа на пути в Шалон, примерно в 60 км от столицы.
Гогела, Франсуа, барон де (1744/1746—1831) — французский офицер, доверенное лицо Марии Антуанетты; в качестве адъютанта де Буйе должен был обеспечить охрану королевской семьи во время ее бегства; пытался отбить ее после ареста, но был ранен и арестован; получил свободу после амнистии королю; вслед за свержением монархии эмигрировал и перешел на службу Австрии; во время Реставрации вернулся во Францию и получил чин генерал-лейтенанта; в 1823 г. опубликовал "Записку о событиях, относящихся к путешествию Людовика XVI в Варенн" ("Memoire sur les evenements relatifs au voyage de Louis XVI a Varennes").
648 Драгуны — род кавалерии в европейских армиях в XVII — начале ЮС в., предназначенный для действия как в конном, так и пешем строю. Название получили от изображения дракона (лат. draco) на их знаменах и шлемах, а по другим предположениям — от коротких мушкетов (фр. dragon), которыми они были вооружены.
… в повседневных головных уборах… — Этот головной убор, в оригинале называемый "bonnet de police" (дословно: "полицейский колпак"), позднее (в XIX–XX вв.) был введен во французской армии в качестве принадлежности повседневной формы; представлял собой мягкую суконную шапку, сдавленную с боков и напоминающую современную пилотку, которая на французском языке имеет это же название.
… прическа на манер Тита, популярная в те времена среди патриотов… — В романе "Волонтёр девяносто второго года" (см. настоящее Собрание, т. 24, с. 481) Дюма пишет, что прически "под Тита" (короткие, ровно подстриженные со всех сторон волосы) вошли в моду во время Революции после исполнения Тальма (см. примеч. к с. 224) роли императора Тита (см. примеч. к с. 136) в пьесе Расина "Береника". Для этой постановки актер восстановил "античный костюм во всей его первозданности".
В истории театра существует также версия, что прически "под Тита" появились в 1791 г., когда Тальма выступил в одноименной пьесе Вольтера в роли Тита, сына Брута, основателя римской республики.
Друэ, Жан Батист (1763–1824) — участник Революции; в июне 1791 г. был почтмейстером в Сент-Мену и опознал короля во время его бегства по дороге в Варенн; депутат Конвента, якобинец; в 1793–1795 гг. был в плену у австрийцев; в период правления Директории подвергался преследованиям за революционную деятельность; во время Реставрации изгнан из Франции.
667 Сое — бакалейщик, прокурор местной коммуны в Варение; вместе с Друэ воспрепятствовал бегству короля.
Прокурор коммуны — муниципальный чиновник, избиравшийся согласно закону от 14 декабря 1789 г.; участвовал (без права голоса) в работе коммуны; осуществлял юридическую защиту ее интересов, надзор за выполнением законов, деятельностью мировых судей и других должностных лиц. В декабре 1794 г. эта должность была упразднена.
670 Квартирмейстер — здесь: офицер полкового штаба, ведающий расквартированием войск.
Фурьер — унтер-офицер, ведающий снабжением воинского подразделения.
671 Аджюдан — старшее унтер-офицерское звание во французской армии; помощник офицера — командира взвода.
678 Орбеваль — населенный пункт в 10 км к западу от Сен-Мену.
679 Нёвиль-о-Пон — селение Ла-Нёвиль-о-Пон в 5 км к северо-западу от Сен-Мену.
687… существует статья конституции, запрещающая королю выез жать за пределы королевства… — Имеется в виду статья 7-я второй главы третьего раздела конституции 1791 г. Согласно ей, если король покидал пределы страны и не возвращался по приглашанию Законодательного собрания, он считался отрекшимся от престола.
693 Жев — вероятно, у Дюма неточность и имеется в виду селение
Женан-Аргонн в 12 км юго-западнее Дёна.
695… новое действующее лицо... — Человек, которого далее Дюма отож дествляет со своим вымышленным героем фермером Бийо, был, согласно мемуарам г-жи де Турзель и Шуазёля, некий Байон, командир батальона национальной гвардии Сен-Жермена, а по другим сведениям — офицер штаба Лафайета.
699… приказывает министру внутренних дел… — Эту должность с января по ноябрь 1791 г. занимал одновременно с должностью министра финансов Жан Мари Антуан Клод де Вальдек де Лессар (1742–1792), крупный судейский чиновник до Революции; во время Революции он был близок к жирондистам и убит после их отстранения от власти.
700 Богарне, Александр, виконт де ла Ферте (1760–1794) — королевский офицер, перешедший на сторону Революции; депутат Генеральных штатов, где присоединился к третьему сословию, и Учредительного собрания, где голосовал с его левой частью; во время бегства короля был председателем Собрания; в период войны с первой антифранцузской коалицией в 1793 г. командовал армией; был обвинен в измене и казнен.
… именем… которому было суждено прогреметь в начале XIX века… — Члены семьи Александра Богарне стали известны еще в последние годы XVIII и в начале XIX в. благодаря связям с Наполеоном Бонапартом и его семейством.
Жозефина Богарне — см. примем, к с. 234.
Эжен Богарне (1781–1824) — сын Жозефины; французский полководец, соратник и пасынок Наполеона; в русской литературе обычно называется принцем Евгением; вице-король Италии (1805–1814).
Органе Богарне (1783–1837) — дочь Жозефины; вышла замуж за младшего брата Наполеона Луи (1778–1846), короля Голландии (1806–1810); поэтесса и музыкантша; мать будущего императора Наполеона III; в русской литературе ее обычно называют Гортензией.