III

Теперь, когда мы на ясных примерах показали, что с 1856 года и до сих пор все, что, казалось, должно бы нас приблизить к Западной Европе, отдаляло нас от нее и служило к большему нашему обращению внутрь себя самих, мы можем сказать, что всеми этими результатами мы обязаны нашему простому великорусскому народу и, до известной степени, его безграмотности.

Удаленный от высшего сословия, нисколько не сходный с ним ни в обычаях, ни в одежде, ни в интересах, страдавший нередко от самовластия помещиков и неправосудия чиновных властей, народ наш встречался с европеизированным дворянином как соотечественником, только на поле битвы и в православной церкви.

Нравы дворянства и чиновничества смягчались постепенно под влиянием идей (конечно гуманных), выработанных западным просвещением; уже задолго до 1861 года обращение с низшими стало лучше; но оно еще было недостаточно хорошо, и зависимость была еще слишком велика, чтобы народ мог чувствовать себя не чуждым этому европеизированному фрако-сюртучному миру, прощать ему его иноземные формы.

Жалок тот историк, который не умеет видеть, что в бесконечной сложности и глубине всемирной жизни известное зло нередко глубокими корнями связано с известным добром!

Разъединение сословий в России было велико; вражды систематической, положим, между ними не было; но, повторяю, разъединение их было так велико, что Белинский (в 1847 или 1846 г., в Петербургском Сборнике) выражался, насколько помню, так: – «если у нас собрать в одну комнату художника, купца, писателя, чиновника, военного и светского человека, то они не найдут, о чем между собой говорить».

Если такое отчуждение существовало не только между теми слоями народа, которые были определены в нашем Своде «Законами о Состояниях», но и между людьми одного состояния (напр., чиновником и художником, чиновником-дворянином и военным-дворянином), то на каком же отдалении должны были стоять друг от друга, например, земледелец и знатный петербургский бюрократ?

Нет спора, Церковь и Государство и, отчасти, помещичье право, заставлявшее многих дворян жить в деревне, поддерживали связь, но эта связь в обыденной жизни была не так заметна, как отчуждение.

Что это происходило не от одной разницы прав и не от одного преобладания сильных над слабыми, на это доказательств много. Купец первой гильдии и миллионер, конечно, имели больше, по крайней мере, фактических прав сравнительно со своим рабочим, чем какой-нибудь бедный чиновник или учитель-дворянин. Однако народ на купца, который не носил фрака, содержал посты и строил церкви, смотрел более как на своего человека, чем на такого чиновника или учителя, какие бы добрые и честные и бедные люди они ни были. Здесь не было, как в новой Франции, антагонизма между бедностью и богатством (и не могло быть по самой сложности нашего прежнего устройства); здесь был антагонизм между европеизмом и народностью.

Гуманность тут не помогала. Гоголь, Тургенев и другие верно изображали, как холодно принимал наш народ неловкое добродушие европеизированных дворян-прогрессистов.

Солдаты и те нередко звали «бабой» и не любили начальника мягкого и предпочитали ему «молодца» сурового, грубого, но в приемах, в речах, в обычаях которого дышало русское начало.

Итак, если не брать в расчет переходные оттенки, а одни резкие крайности, то вообще можно было разделить русское общество на две половины: одну народную, которая ничего кроме своего русского не знала, и другую космополитическую, которая своего русского почти вовсе не знала.

Это зло (если только неравенство прав есть зло) при помощи наших нынешних преобразований принесло бесценные плоды, и мы теперь можем обратиться к нему с исторической благодарностью.

Законное отделение «Состояний» и бытовое различие слоев внесло в нашу слишком простую и несложную славяно-русскую жизнь ту сложность и то разнообразие, без которых невозможно цивилизованное, т. е. развитое своеобразие, без которых не мыслима полная и широкая жизнь, достойная великого народа.

Истина этой последней моей мысли доказывается историей как нельзя поразительнее. Как бы ни были в подробностях своего строя и своей жизни различны друг от друга древний Египет, древняя Греция и Рим, прежняя Франция, прежняя Германия и Англия, Италия средних веков, мусульманские государства, достойные внимания историка, – все они имели одну общую черту: они были сложны, и в национальных пределах их кипело более или менее глубокое разнообразие.

Сверх этого вообще необходимого для истинной цивилизации условия, прежнее сословное отдаление сознательной части нашего общества от наивной его части принесло ту пользу, что сохранило простой народ в большой неприкосновенности.

Считая дворян и чиновников почти не русскими за их иноземные формы, народ и не думал подражать им и, упорно сохраняя свое, глядел на нас нередко с презрением.

Европеизм Петра Великого, Екатерины II и Александра 1-го утончил нервы России; народ в удалении своем сохранил нам то полносочие, которым мы можем изумить весь мир, если сумеем им воспользоваться.

Сначала, в Московский период нашей истории, нам мешали развиваться излишняя простота и однообразие нашей жизни и недостаток общей сознательности. Потом, в тот период (до 1856 года), который можно назвать чисто Петербургским, нам по-своему мешало развиться излишнее разъединение, несходство людей между собою. Только теперь, когда различные слои нашего общества еще хранят свою физиономию, а стены, начавшие уже под конец бесплодно теснить их, рушились по мановению Державной руки, мы можем выработать с течением времени что-либо мировое свое.

Европеизированная часть нашего народа уже усвоила себе все высшие (философские) и низшие (временно-практические) плоды всемирного сознания, а народ еще хранит в столь многом свято свое родное (как бы грубо оно ни было, это не беда), и облечение общих идей в родные формы может принести и уже во многом принесло богатую жатву.

Эти общие идеи, какого бы они ни были порядка: философского, художественно-творческого или просто жизненно-практического, проходя сквозь народные, местные формы, могут приобрести ту степень новизны и оригинальности, которая со временем может обновить несомненно стареющий мир.

Тот народ наилучше служит и всемирной цивилизации, который свое национальное доводит до высших пределов развития; ибо одними и теми же идеями, как бы не казались они современникам хорошими и спасительными, человечество постоянно жить не может.

Загрузка...