IV

Я скажу заблаговременно мое общее заключение; ибо я знаю, что взгляд мой на это так уклоняется от принимаемых ныне более или менее всеми взглядов, и любовь к смелости и своеобразию мысли так остыла в наше время, что я боюсь заставлять ждать читателей до конца.

Мое общее заключение не безусловное против грамотности, а против поспешного и тем более против обязательного обучения. И это я говорю не с точки зрения свободы; развитие не всегда сопутствует свободе [10] , – а с точки зрения народного своеобразия, без которого, по-моему, великому народу не стоит и жить.

Надобно, чтобы образованная часть русского народа (так называемое общество) приступила бы к просвещению необразованной части его только тогда, когда она сама (т. е. образованная часть) будет зрелее. Обязательная грамотность у нас тогда только принесет хорошие плоды, когда помещики, чиновники, учителя, т. е. люди англо-французского воспитания сделаются все еще гораздо более славянофилами, нежели они сделались под влиянием нигилизма, польского мятежа и европейской злобы. Если так – то как уже я сказал в начале статьи, что мы все стали несколько более славянофилы, чем прежде? Да, я сказал: – несколько более; но это еще очень мало, это ничтожно в сравнении с тем, что могло бы быть.

Чистых, строгих славянофилов, в которых были бы совокуплены все элементы, составляющие полную картину московского славянофильства, у нас очень мало; но нет сомнения, что учение это в раздробленном виде сделало у нас значительные успехи в последние 10 лет.

Но этого недостаточно. Если и в раздробленном виде славянизм или руссизм несколько более прежнего разлились по нашему обществу, то это, как уже выше было доказано, благодаря тому, что корни у нас свои. Если же недоросшее до полного руссизма общество примется менять некстати самые корни эти, то уже тогда «бесцветная вода» всемирного сознания будет поливать не национальные всходы, а космополитические, и Россия будет столько же отличаться от других европейских государств, насколько, напр., Голландия отличается от Бельгии. Но мы желали бы, чтобы Россия от всей Западной Европы отличалась на столько, на сколько греко-римский мир отличался от азиатских и африканских государств древней истории или наоборот.

Самый успех «Дня», «Русской Беседы», «Времени», «Эпохи» и «Якоря» сравнительно с другими более космополитическими изданиями доказал, между прочим, что даже и теоретически наше общество еще не доросло до настоящего руссизма, не говоря уже о практических его приемах. Надо, чтобы за народ умели взяться; надо, чтобы нам не испортили эту роскошную почву, прикасаясь к которой мы сами всякий раз чувствуем в себе новые силы.

У нас уже были поразительные примеры из другого разряда дел подтверждения моего мнения. Если не ошибаюсь, в «Дне» было раз замечено, что крепостное право хотя и было великое зло, но чтобы быть исторически справедливым, нужно прибавить, что оно послужило для крестьянской общины «предохранительным колпаком от посягательства просвещенной бюрократии».

Действительно, значительная часть помещиков была, лет 50–60 тому назад, немногим ученее собственных крепостных; другая думала лишь об увеселениях и военной службе; третья, более солидная, о практических пользах своих. На ту часть земли, которая по указу 1861 года досталась ныне крестьянской общине, всякий из дворян смотрел как на свою неотъемлемую собственность и никому, конечно, не было и нужды раздавать крестьянам участки в личное владение.

Случись тогда разрешение крестьянского вопроса, народ наш или был бы свободным пролетарием, или владел бы мелкой собственностью, которая быстро стала бы переходить в руки ловких людей, особенно при некоторых кочевых наклонностях русского селянина. (Впрочем, эти кочевые наклонности ему до сих пор очень полезны в других отношениях.)

В то время государственные люди наши еще не выучились искать спасения в чем-либо незападном; высшее общество стыдилось всего своего; славянофилов еще не было; не писали Хомяков, Аксаковы, Киреевский. Нигилистов также еще не было; а нигилисты, помимо косвенной неоцененной пользы, которую они принесли, возбудив против своего крайнего космополитизма государственное и национальное воздействие, принесли еще и прямую пользу, поддерживая учреждение земской общины; конечно, они ожидали не того, что случилось; все почти они были люди очень молодые и в практической жизни неопытные; они спешили только опередить коммунизмом Европу на пути ее же мечтаний; они не предвидели, что земская община будет у нас в высшей степени охранительным началом и предупредит развитие буйного пролетариата; ибо в ней некоторого рода коммунизм существует уже «de facto», a не в виде идеала, к коему следует рваться, ломая преграды.

На самом Западе тогда еще толков о социализме, о нищете рабочих не было так много; не было еще страха экономических революций.

Теперь же, когда в 1861 году был издан указ об освобождении крестьян, общество наше было зрелее, и этот переворот совершился на мудрых основаниях, изучение которых только более заставляет дивиться глубине и широте задуманного и исполненного плана. Итак, в 1861 году общество наше было зрело для эмансипации, но для обучения народа, повторяю, мне кажется, оно еще недостаточно подготовлено; – как-то страшно поручить ему святыню народного духа, страшно дать ему волю обрабатывать самую почву нашу, изменять самые корни наши.

Говоря «общество», я не разумею только людей независимых, не служащих, не противополагаю «общество» «государству»: я говорю и об учителях-чиновниках, или, лучше сказать, о целой системе учения, будет ли это обучение в руках вольных воскресных школ или в руках учителей, содержимых казною. Если бы дело шло только о том, чтобы обучить людей географии или арифметике, или о том, чтобы поддерживать в них общие понятия моральности, честности и т. п., то, конечно, все русское общество служащее и неслужащее зрело для этого.

Если бы даже дело шло только об общеевропейском прогрессе, то нет наивысших его проявлений, которые нам не были бы доступны и легки в виде простого подражания. Но тут дело идет о предмете, который для нас, славян, должен быть если не дороже, то по крайней мере не дешевле общей нравственности и общей науки. И зачем робкие уступки! Предмет этот – национальное своеобразие, без которого можно быть большим, огромным государством, но нельзя быть великой нацией. Предмет этот должен быть нам дороже всего… Почему же? А потому, что общая нравственность и общая наука не уйдут от нас; а национальное своеобразие легко может уйти у славян в XIX веке! Здесь не место доказывать, почему национальное своеобразие может быть не только средством, но и целью само себе; это повлекло бы нас далеко.

К тому же я уверен, что многие поймут меня теперь и с полуслова.

Тех же, которые не согласятся, что национальность может быть, а у славян и должна быть пока сама себе целью, я попрошу согласиться хотя с тем, что грамотность уже сама себе целью никак не может быть…

Всякий согласится, что она есть лишь средство. Все сторонники грамотности смотрят на нее с этой точки зрения. Одни надеются укрепить в народе чувство религиозное и нравственное; надеются сделать народ более мягким в домашних нравах его, более благочинным и добропорядочным; другие, напротив, под разными благовидными предлогами имеют в виду рано или поздно всучить простолюдину Бюхнера или революционные книги.

Но никто не довольствуется тою мыслью, что народ будет уметь читать и писать и знать четыре правила арифметики.

Сражение при Садове, где грамотные прусские солдаты разбили менее грамотных австрийских солдат, дало новое орудие в руки защитников грамотности «à tout prix» [11] .

Конечно, поклонники реализма, которым особенно хотелось бы объевропеить наш народ, радуются этому примеру больше других; – но они забывают одно из основных правил науки весьма реальной – медицины, которая говорит: «post hoc» не значит «propter hoc». Битва двух больших армий есть явление такое громадное и сложное; – здесь в течение нескольких часов решаются исторические судьбы двух государств или народов, и если последствия таких битв неисчислимы, то и причины их, конечно, очень сложны. Никто не станет отрицать, что талант генерала, способ вооружения, усталость или свежесть и сытость грамотных или безграмотных солдат, позиция, наконец, самые ничтожные случайные причины решают судьбу битв. Известно, что мы в Крыму проиграли сражение при Черной речке от пустых недоразумений между начальниками; под Ватерлоо растолстевший Наполеон оказался более нерешительным и медленным, чем сухой Блюхер; и самая битва при Садове имела бы, вероятно, иной исход, если бы вторая прусская армия не подоспела около полудня. Все это известно и ясно; но газетная публицистика думает о целях, а не об истине – это ее неизбежный порок; видеть можно по разным сторонам в одно время, – но идти и вести других можно только в одну сторону, – одна же сторона никогда не исчерпывает предмета.

Итак, военный вопрос не решает в пользу грамотности.

Посмотрим, что скажет вопрос о нравственности и домашнем благочинии, о трудолюбии и т. п. вещах. Нет спора, наш великоросс по природе «вивер». – Пламенная религиозность его сочетается, как у итальянца, нередко с болыцим женолюбием и любовью к кутежу. (В характере русского простолюдина есть нечто до сих пор для нас самих неуловимое и необъяснимое, нечто крайне сложное, заставившее, напр., Тургенева сказать в одном из своих романов: «русский мужик есть тот таинственный незнакомец, о котором говорит г-жа Радклиф».)

Как бы то ни было, православный и безграмотный русский земледелец любит «жить», как парижский грамотный работник; а православный и безграмотный болгарин обстоятелен, экономен и аккуратен, как грамотный немецкий крестьянин. Безграмотный русский крестьянин охотно почитает власти, подобно грамотному старого духа немцу и безграмотному болгарину [12] . А грек, и городской и деревенский, и грамотный и неграмотный, одинаково сдерживается с трудом, подобно городскому французу.

В Добрудже недавно умерли двое стариков – один сельский болгарин; другой – тульчинский рыбак старообрядец. Оба были в высшей степени замечательны как представители: один – узкой болгарской, другой – широкой великорусской натуры. К несчастью, я забыл их имена; но если бы кто-нибудь усомнился в истине моих слов, то я мог бы сейчас же навести справки и представить самые имена этих своеобразных славян. Оба были для простолюдинов очень богаты. Болгарину было под 80 или даже под 90 лет. Он безвыездно жил в своем селении. Работал сам без устали; при нем жила огромная семья его. У него было несколько сыновей: все женаты, конечно, с детьми и внуками; старшие из сыновей сами уже были седые старики; но и эти седые старики повиновались отцу, как дети. Ни одного пиастра, заработанного ими, не смели они скрыть от своего патриарха или израсходовать без спроса. Денег было в семье много; большая часть зарывалась в землю, чтобы не добрались до них турецкие чиновники. Несмотря на всю зажиточность свою, огромная семья эта по будням питалась только луком и черным хлебом, а баранину ела по праздникам.

Старообрядец наш жил иначе; он был бездетен, но у него был семейный брат. Брат этот постоянно жаловался, что старик дарит и помогает ему мало; но старообрядец предпочитал товарищей родне.

У него была большая рыбачья артель. К зиме рыбная ловля кончалась и огромные заработки свои старый великоросс распределял по-своему. Рассчитывал рыбаков, отпускал тех, кто не хотел с ним остаться; давал что-нибудь брату; закупал провизию, водки и вина на целую артель и содержал всю молодежь, которая оставалась при нем на всю зиму без обязательной работы. С товарищами этими здоровый старик кутил и веселился до весны, проживал все деньги и снова весной принимался с ними за труд. Так провел он всю свою долгую жизнь, возражая на жалобы брата, что «он любит своих ребят»! Часто видали старого рыбака в хохлацком квартале Тульчи; он садился посреди улицы на земле, обставлял себя вином и лакомствами и восклицал:

– Хохлушки! идите веселить меня!

Молодые малороссиянки, которые хотя и строже нравами своих северных соотечественниц, но пошутить и повеселиться любят, сбегались к седому «коммунисту», пели и плясали около него, и целовали щеки, которые он им подставлял.

Загрузка...