Нью-Йорк не приветствовал меня с распростертыми объятиями, но это не имело значения. Я была настроена расправиться со всеми непредвиденными обстоятельствами, даже с равнодушием. Остаток лета тянулся дальше. Осень принесла облегчение, потому что это был мой выпускной год, и в этот год мы должны были произвести на свет короткий фильм, в котором отразились бы все годы нашей учебы.
Профессор Вальгрен, глава отдела и убежденный женоненавистник, вызвал меня в свой кабинет, как положено, для обсуждения проекта.
- Молли, какой дипломный проект ты собираешься делать?
- Я думаю, что сниму документальный фильм на двадцать минут о жизни одной женщины.
На него это, похоже, не произвело впечатления. В этом году было в моде порно и насилие, и все мужчины были заняты тем, что снимали извращенные сексуальные сцены, где кадры тех свиней, что избивали людей на чикагском съезде{78}, перемежались с половыми актами. Мой проект не был в этом духе.
- Возможно, у тебя будут трудности с тем, чтобы получить камеру на выходные. Кстати, кто будет в твоей команде?
- Никто. Никто не согласится быть у меня в команде.
Профессор Вальгрен, в своих модных проволочных очках, закашлялся и сказал с легким намеком на насмешку:
- Видимо, не хотят получать указания от женщины, а?
- Не знаю. Я что-то не замечала, чтобы они как следует выполняли указания и друг от друга.
- Ну что ж, удачи тебе с твоим фильмом. Жду не дождусь посмотреть, что ты там соорудишь.
Конечно же, хиппи ты липовый, ничтожество средних лет.
Все камеры были забронированы на следующее десятилетие вперед, но это всегда случалось, когда бы я ни просила камеру из студии. Поэтому в тот день я небрежно сунула «аррифлекс» в пузатую плетеную сумку с короткими ручками и с картой Ямайки, вышитой по боку разноцветными нитками, и убралась в темпе вальса. Также я нарезала пленки, сколько могла унести в сумке и в специальных внутренних карманах, которые пришила к своему бушлату. Я вернулась домой, попросила соседку, чтобы всю следующую неделю она поливала мои растения, отдала ей запасной ключ и отправилась в Порт-Оторити - родину национальных королев чайных комнат - где поймала автобус на Форт-Лодердейл. Тридцать три часа и пять жарких пересадок, и я уже стояла за зданием «Говард Джонсон» на Первом Шоссе. После Нью-Йорка солнце была таким ярким, что глаза резало. Оборудование было слишком тяжелым, чтобы тащить его четыре мили до дому, и я наняла такси.
Десять минут спустя мы со свистом пронеслись по Флэглер-драйв к Прибрежной Восточной железной дороге, прямо к дому. Розовый цвет его успел поблекнуть от вопиющего безобразия до умеренного гротеска. Королевская пальма на переднем газоне выросла, по меньшей мере, на пятнадцать футов, и все кустарники вокруг дома были усеяны цветами и хамелеонами. Шесть лет я не была дома. Раз или два я писала Кэрри, что все еще жива, но это было все. Я не предупреждала, что еду к ней домой.
Я постучала в дверь и услышала медленное шарканье за полуоткрытыми жалюзи. Жалюзи открылись, и хриплый голос спросил:
- Кто там?
- Это я, мама. Это Молли.
- Молли!
Дверь распахнулась, и я увидела Кэрри. Ее лицо было похоже на желтую сливу, а волосы совсем белые. Руки у нее дрожали, когда она протянула их, чтобы обнять меня. Она заплакала, и говорила она уже с трудом, язык, казалось, едва ворочался у нее во рту. Когда она пыталась вернуться в гостиную, то шаталась из стороны в сторону. Я подхватила ее под локоть и довела до старого кресла-качалки с лебедиными головами на подлокотниках. Она уселась и взглянула на меня.
- Видно, удивляешься, какой твоя старая мать стала за эти годы. Болезнь до меня добралась. Сохну, как трава в засуху.
- Прости, мама. Я об этом ничего не знала.
- А я и не хотела, чтобы ты знала. Когда ты уехала, я решила держать все при себе. Да тебе, так или иначе, было бы все равно. Я сказала Флоренс, чтобы никогда не писала тебе, что тут со мной происходит. Сама я едва могу писать, ведь это и до пальцев моих добралось. Что ты тут делаешь? Я тебе не позволю жить под этой крышей и валяться в спальне с голыми женщинами. Надеюсь, ты это понимаешь.
- Понимаю. Я вернулась, чтобы просить тебя помочь в моем дипломном проекте.
- Нет, если это стоит денег, то не стану.
- Это ничего не стоит.
- И что это ты делаешь в институте? Тебя должны были выпустить в шестьдесят седьмом году. На два года запоздала. Что, эти ребята-янки слишком умные для тебя?
- Нет, мне приходилось работать полное время в последние три года, и это меня задержало.
- Ха! Это хорошо. Рада слышать, что эти еврейчики, которые ходят, задрав носы, не умнее тебя.
- Так ты поможешь мне с моим проектом?
- Нет, я же не знаю, что это такое. Чего там делать-то?
- Все, что тебе надо делать, это сидеть в этом кресле и говорить со мной, а я буду тебя снимать.
- Снимать!
- Конечно.
- То есть, я буду сниматься в кино?
- Верно.
- Но у меня же ни одежды нету, ни грима. Тебя за такие штучки вышибут. Слишком я старая, чтобы в кино сниматься.
- Просто сиди в своем кресле, в этом домашнем платье с черными кляксами. Это все, что тебе нужно делать.
- А что я буду говорить? Ты написала какую-то пьесу, где меня дурочкой выставляешь? Ты такие штуки писала, когда маленькая была. Я не буду ни в какой пьесе играть, заруби себе на носу.
- Никаких пьес, мама. Все, что я хочу от тебя - говорить со мной, пока я буду тебя снимать. Как сейчас.
- Ну ладно, наверное, это я могу.
- Значит, договорились?
- Нет, пока я не узнаю, что ты с этим будешь делать.
- Это мой дипломный проект. Он мне нужен, чтобы получить диплом. Я покажу его моим профессорам.
- Ну уж нет! Ни для каких профессоров я говорить не собираюсь. Это чтобы они смеялись над тем, как я говорю? Никаких!
- Никто не будет смеяться, если ты не скажешь что-нибудь смешное. Ну, пожалуйста! Не слишком тяжелый это труд - сидеть да разговаривать.
- Если обещаешь, что никто не будет делать из меня дуру, тогда уж ладно. И ты должна сама себе покупать еду, пока ты здесь, у меня денег нет тебя кормить.
- Это ничего. Я привезла достаточно денег на неделю.
- Тогда ладно. Пойдем, положишь свои манатки в задней комнате, но помни, никаких женщин в этом доме, пока ты здесь - даже тех, что продают «Эйвон». Слышишь меня?
- Слышу. А где старушка Флоренс?
- Умерла Флоренс, уж год как, в прошлом мае. От давления, вот так-то. Врачи эту штуку по-чудному называли, но все равно, от давления. Она была такая нервная, все беспокоилась о чужих делах, совала нос куда не следует. Вот это ее и сгубило. Но она была хорошей сестрой, я по ней скучаю.
Мегафонша умерла. Этому невозможно было поверить. Даже мертвая, она, наверное, продолжает трепать языком в своей могиле. Кэрри продолжала:
- Мы ее похоронили там же, где Карла. Помнишь, там, рядом с кинотеатром для машин? Ох, это была милая церемония. Только в это время там висела реклама кино - какое-то про секс, вроде как «Горячие горшки с плотью». Хорошо, что Флоренс была уже мертвая, ведь если бы она это видела, это бы ее убило. Она, должно быть, в гробу ворочалась. Ты бы поглядела на ее гроб! Черный, блестящий, не хуже самого дорогого. Сама знаешь, как она не любила разных неприличностей. Они могли бы и снять эту негодную рекламу, когда увидели, как ее блестящий гроб едет по дороге. На этот раз я ехала на черном «кадиллаке». Он не такой красивый был, как когда мы ехали на похороны Карла. Что там была за машина?
- «Континентал».
- Так вот, скажу тебе, «кадиллаки» фигня рядом с этими «континенталами». Буду богатой - куплю «континентал». Кто их делает?
- «Форд».
- «Форд». Твой отец говорил мне никогда не покупать «форд». Сказал, они из картона делаются, а он-то знал, о чем говорит. Но я все равно думаю, что у «континентала» гладкий ход.
- Папа, может быть, никогда в таком не ездил, так что решай сама за себя, когда ты сделаешь свои миллионы.
Кэрри хихикнула и поманила меня рукой.
- Давай-ка, сгружай все это в свою комнату, а то еще споткнусь и сверну себе шею.
Я подняла оборудование и вынесла его через террасу в заднюю комнату, которая когда-то была моей. Кэрри сняла все мои ленточки и награды со стен и повесила перед двуспальной кроватью картину. Это был Христос, стоящий на коленях в Гефсиманском саду, где луч небесного света выступал из ночи и бил прямо в его бородатое лицо. Над изголовьем коричневой железной кровати висел огромный крест, выкрашенный флуоресцентной краской. На оседающем шкафчике стоял керамический бурундук в шляпе без полей со значком Флоридского университета. Я разместила оборудование в шкафу и вышла в переднюю комнату.
Кэрри раскачивала кресло ногой и была очень оживлена.
- Хочешь чашку чая, милая? А кока-колы? Я всегда ее держу в холодильнике. Лероевы мальчишки ее очень любят. Тебе надо с ними повидаться. Эпу Второму уже пять с половиной. У Лероя девушка быстро залетела, вот почему ему столько лет, понимаешь? Лерой сразу женился на ней. Но они, похоже, счастливы. Случаются же дела на свете. Вот ты, например. Ха! Может быть, они придут на этой неделе, и ты с ними повидаешься. Я мало выхожу наружу, если они не выводят меня. Машины мы лишились. Пришлось продать, когда меняли трубы для канализации. Денег не было, так что я продала машину, и за мои же деньги мне весь двор перерыли, чтобы меня подсоединить. Чертовы крючкотворы. Город, штат, президент - все они чертовы крючкотворы. Паршиво без машины, но, наверно, я слишком старая, чтобы водить. Больная я, понимаешь? Руки-ноги не слушаются. Лерой сказал, хорошо, что я продала старый «плимут». Сказал, он все время боялся, что я разобьюсь на шоссе. Так что я выхожу только на задний двор, но жалко, что на берег не езжу. Лерой, бывает, возит меня туда вместе с ребятами. Ребята очень уж шумные. Я не помню, чтобы ты так шумела. Ты была тихим ребенком. Ты мне уже говорила, сколько тут пробудешь?
- Около недели, если не будешь возражать.
- Не буду, если ты сама себе будешь покупать еду. Цены на мясо нынче кусаются. Я теперь мясо ем только раз или два в неделю. Не так, как в Шилохе, когда у нас было свежее мясо, когда угодно. Убиться можно. Не понимаю, как живут те, у кого семья большая.
- А как ты живешь? Ты, наверное, уже не можешь работать.
- Конечно, могу. Еще как могу. Я беру на дом глажку, ведь, когда гладишь, можно сидеть, и не так устаешь. На подачки я жить не собираюсь. Я получаю сорок пять долларов от социальной взаимопомощи, и еще мне больше шестидесяти пяти, так что у меня есть медицинская страховка, но это не подачки. Я это заработала. Много лет платила налоги, так что это мое по праву. Когда я стану слишком старой или слишком больной, чтобы работать, я зайду в океан, и пускай меня рыбы съедят. Не волнуйся, тебе не надо будет обо мне заботиться, девочка.
- Я не волнуюсь.
- Вот видишь, тебе все равно. Ты даже мне не пишешь, когда тебя нет. Я могла бы тут помереть, а ты бы и не узнала. Тебе все равно.
- Мама, когда я уходила, по-моему, ты не хотела больше иметь со мной ничего общего. А потом, я один раз тебе написала.
- Слова, сердитые слова! Ты бы должна знать, что мать никогда всерьез не говорит ребенку сердитых слов.
- Ты сказала, что я не твой ребенок, и ты рада этому.
- Ну уж нет, я так не говорила.
- Говорила, мама.
- А ты не рассказывай мне, что я делала и чего не делала. Ты меня не так поняла. У тебя горячая голова. Ты так отсюда выскочила, что я и не успела с тобой поговорить. Никогда я таких вещей не говорила, и не пытайся сказать мне, что говорила. Ты мой ребенок. Да ведь в сорок четвертом году, когда я решала, удочерять тебя или нет, еще тогда пастор Нидл, помнишь, наш старый пастор на севере, он-то мне сказал, что ты родилась, чтобы быть моим ребенком, и что все дети приходят в этот мир одинаково, и мне не надо волноваться, что ты ублюдок. Нет, сэр, все дети перед Господом равны! Не понимаю, откуда ты взяла такие мысли. Сама знаешь, я никогда бы так не сказала. Я ведь люблю тебя. Ты - все, что у меня осталось на свете.
- Ну ладно, ладно, мама.
Я вышла на кухню, достала содовую и несколько больших твердых крендельков с солью из хлебницы. Кэрри любила их, но ей приходилось размачивать их в кофе, потому что зубы у нее были уже плохие. Мы сидели в гостиной, включив телевизор на всю громкость, и разговаривали, пока шла реклама в шоу Лоуренса Уэлка{79}. Она сказала мне, что думает, Лоуренс Уэлк - чудесный человек, и что его шоу - это здорово. Она хотела бы танцевать под всю эту красивую музыку, но упала бы, потому что ее среднее ухо было в неисправности.
Я снимала Кэрри всю неделю. Когда она преодолела первый страх, она расслабилась в своем кресле и разливалась соловьем. Если она волновалась о чем-нибудь, то раскачивалась все сильнее, так, что кресло свистело, и язык ее работал так же быстро, как кресло. Потом, когда она заканчивала свою историю, она успокаивалась, переставала раскачиваться и отвечала только «да» или «нет». Она явно наслаждалась тем, что привлекает внимание, и была польщена, что я умею снимать на камеру. Ей не составило труда во всем разобраться, потому что, когда я делала кадр, как она раскачивает кресло ногой, она проворчала:
- Чего это ты ноги мои снимаешь? Люди хотят мое лицо видеть, а не ноги.
Когда я не снимала, я помогала ей по хозяйству - косила траву, бегала по поручениям, потому что она не могла никуда ходить. Лерой, и в самом деле, приехал с женой и детьми. Они с мамой говорили о разных мелочах, пока дети бегали по дому, а жена Лероя, Джойс, изучала меня глазами. У нее волосы были убраны в пучок с начесом, и макияж выдавался вперед на три дюйма. Она боялась, что Лерой найдет меня привлекательной. Она нервно говорила мне:
- Да ты выглядишь, как какая-нибудь модель в журнале «Мадемуазель»{80}, с этими кудряшками и в штанах. Ты, наверное, настоящая хиппи.
- Нет, я так ходила и до того, как это стало модно. Нищета в наши дни - великий разработчик трендов.
- Ну да, мой сорванец Молли сейчас выглядит по-настоящему хорошо. Я знала, что из тебя выйдет толк, - хвасталась Кэрри. То, как я выгляжу, было до сих пор важнее для Кэрри, чем то, чего я могу добиться. - А сняла бы ты эти джинсы, была бы совсем как леди.
- Да это сейчас последний писк, - фыркнула Джойс.
Лерой добавил самым твердым голосом, на какой был способен:
- Ну да, женщины теперь хотят ходить в штанах, так что я говорю жене, пускай идет работает и зарабатывает мне на жизнь, а я займусь детишками.
Кэрри рассмеялась, а жена Лероя вцепилась в его локоть:
- Лерой, заткнись!
Кэрри потащила Джойс, клонящуюся под грузом своего лака для волос, к себе в спальню, чтобы посмотреть на домашнее платье, которое она сшила на своей старой машинке «Белая роза» с ножным приводом. Лерой повернулся ко мне:
- Выросли мы, правда?
- Это случается даже с лучшими из нас.
- А ты кино снимаешь. Никогда не думал, что ты будешь снимать кино. Я думал, ты будешь адвокатом, с таким-то языком. Ты всегда была шустрее, чем сорок сверчков. Я, наверное, говорить совсем не умею. После службы во флоте я вернулся сюда и получил работу по уходу за газонами. Я люблю быть на улице. Всегда любил.
- Помню.
- Ну да, у меня под началом теперь четыре человека. Цветные. Они совсем как мы. В смысле, общаться с ними я не стал бы, но эти ребята в рабочей команде, они очень на меня похожи. У них есть жены, дети, им надо платить за машины. Мы хорошо сходимся. Я научился этому на службе. Пришлось научиться. Это было мне полезно. Эп забивал мне мозги дерьмом, а на службе его быстро из меня вышибли. Я во Вьетнаме был. Ты это знала?
- Нет, я даже не знала, что ты служил.
- Не просто служил, а во флоте. Ну да, я смотался туда и хорошенько нагляделся на косоглазых. Я начинал механиком на дизеле. Всегда ладил с машинами, ты же помнишь.
- Помню, как ты разобрал «бонвиль» и потерял тросик сцепления.
- Прекрасная была машина. Я хотел бы еще один мотоцикл купить, но Джойс их боится до смерти. Все равно, люблю возиться с машинами. Я пошел на дизель, потому что не хотел, чтобы в меня стреляли. Но все равно стреляли. Господи, я был рад оттуда вернуться.
- Ты кого-нибудь убивал?
- Не знаю. Я стрелял во все, что двигалось, но никогда не слышал криков, так что, может, и не убивал. В меня стреляли-то всего пару раз, не то, чтобы я был на этих самых рисовых полях. Все равно ничего не видишь, но, конечно, все там воняет, когда мертвечина пролежит пару дней.
- Я рада, что ты вернулся целым, Лерой.
- Да и я тоже. Дерьмовая война. Слушай, а у тебя парень есть?
- Тебе какое дело? Нет, парня у меня нет.
- Но ты бывала с мужчинами? В смысле, с другими мужчинами, кроме меня? - его голос стал тихим.
- Конечно. А что?
- Не знаю. Просто интересно. Ты все еще единственная девушка, с которой я могу разговаривать.
- Только теперь я женщина, Лерой, с большой буквы Ж.
Он посмотрел на меня, озадаченный.
- Это видно. Ты здорово выглядишь, Молли, правда, здорово.
- Спасибо.
- А с девушками ты бываешь?
- Это что за игра в «двадцать вопросов»{81}?
- Ну, я ведь столько времени тебя не видел. Просто спросил, понимаешь?
- Понимаю. Я бываю с девушками при каждом удобном случае. Как тебе это нравится, приятель?
Он оглядел меня и потом добавил с обреченным вздохом:
- Ты все такая же. Из тех, кто никогда не угомонится. Ты это всегда говорила, только я не слушал. - Он помедлил, потом наклонился вперед, понизив голос до шепота. - Знаешь, все это надоедает. Я думаю, когда-нибудь я пойду на работу, а дойду до Байя-Мар, наймусь на частную яхту к какому-нибудь жирдяю и проплыву вокруг света. Может, когда-нибудь так и сделаю.
- Только убедись, что оставишь своей семье достаточные средства к существованию.
В этот момент снова появилась счастливая супруга.
- У твоей тети Кэрри несколько новых домашних платьев, Лерой. Одно такое красивое, оранжевое, вот такого цвета я себе хочу туфли.
Лерой выглядел беспомощным.
- Это хорошо, милая.
- Мы должны уложить этих диких индейцев в кровать. Пошли, милый, попрощайся со своей сестрой. Тетя Кэрри, мы приедем на следующей неделе. Поехали, посмотрим на новые многоэтажные дома, которые построили над Галт Оушен Майл.
С видом отчаяния Лерой пожал мне руку. Потом осторожно положил свою левую руку мне на правое плечо и быстро поцеловал меня в щеку. Он не смотрел мне в глаза, только повернул голову и сказал Кэрри:
- Мы с ней еще пять лет не увидимся, да, мама?
- Еще свидитесь, когда я окочурюсь, - проворчала Кэрри.
- Тетя Кэрри, не говорите таких вещей, - мягко возразила Джойс.
- Береги себя, Молли, и давай весточку о себе как-нибудь.
- Конечно, Лерой, ты тоже береги себя.
Он попятился из передней двери и забрался в потрепанный белый микроавтобус, повернул зажигание, включил фары и бибикнул, когда выехал на дорогу.
- Милая у него семья, и жена такая хорошая. Мне эта Джойс по душе.
- Да, они милые, правда, милые.
В тот день, когда я должна была уезжать, Кэрри вела себя, как в прошлые времена. Каким-то образом она толкала свое изношенное тело по кухне и металась в ней, как смерч. Она настаивала на том, чтобы сделать мне яичницу и сварить кофе. Растворимый кофе Кэрри считала признаком морального разложения и готова была сделать мне свежий, даже если это погубило бы ее.
После всей этой деятельности она села за кухонный стол, помедлила, а потом сказала:
- Ты всегда спрашивала, кто был твой настоящий отец. Я никогда тебе не говорила. А ты такая пронырливая, что все равно выяснишь, когда я помру, так что лучше уж я тебе сама скажу, чтобы ты знала все из первых рук. Руби соблазнил один иностранец, и хуже того, он был женат. Вот почему все об этом помалкивали.
- Какой иностранец?
- Француз, самый настоящий француз, и это самое паршивое. Они даже хуже итальяшек. Мы все чуть не умерли, когда узнали, что она сбежала с ним, а он и по-английски едва говорил. Как уж они разговаривали, не могу понять. Может, для того, что они делали, разговоры и не нужны были. У Руби так и зудело под юбкой. И все равно, когда он узнал, что она понесла, он ее бросил. Карл его выследил и заставил пообещать, что у него не будет на тебя претензий, и он будет держаться подальше от тебя и от Руби. Он был только рад согласиться.
- Ты когда-нибудь его видела?
- Нет, но говорят, красивый был, как черт. Это от него у тебя острые скулы и темные глаза. Ты ни капли не похожа на Руби, разве что голос у тебя точь-в-точь как у нее. Когда я слышу, как ты говоришь, могу закрыть глаза и представить себе, что рядом Руби стоит. У тебя и фигура другая, ничем ты в нее не пошла, кроме голоса. Видно, ты вся в своего папашу. И руками разговариваешь, как все французы делают. Он был большой спортсмен, знаешь ли. Даже знаменитый, на Олимпиаде бывал или что-то в этом духе. Бог знает, где она с ним повстречалась. Руби за всю свою жизнь к стадиону не подходила. Но это от него ты такая ловкая. Она-то была неуклюжая.
- Как его звали?
- Одно из этих чертовых французских имен, когда два имени подряд. Язык сломаешь. Вроде как Джон Питер Буллетт.
- Жан-Пьер?
- Ну да. И на кой ляд им два раза называться? Очень уж они себя любят, я думаю, и чем больше у них имен, тем дольше их говорить. В твоей семье не было таких мечтателей, как эти французы. Оттуда эти твои мечты и всякие там художества. Мы люди земные. Мы всегда были люди земные, и еду едим человеческую. А эти французы улиток едят. Да не просто едят, еще и других за это агитируют. Вот уж дурость-то!
- Я рада, что ты мне все рассказала, мама. Я много думала об этом.
- Я тебе еще не все рассказала. Не перебивай. Я держала это в себе еще до твоего рождения, а теперь, когда я на краю могилы, могу снять камень с груди. - Она взглянула на свою сморщенную грудь и фыркнула: - У меня и груди-то не осталось. Знаешь, когда я была молодая, у меня сиськи были красивые, прямо как у модели в рекламе лифчиков. Эта чертова болезнь все сушит. Старость не радость. Еще погоди, сама это узнаешь. Вот гляжу я вниз и не вижу там ничего, кроме кекса с изюмом, а когда-то видела два полновесных апельсина. - Она положила руку под грудь и приподняла ее вверх. - Черт, и от этого никакого толку.
- Хочешь еще чашку кофе, мама?
- Еще как хочу. В холодильнике молоко осталось, если принесешь. Молоко стоит почти как виски. Я могла бы с таким же успехом тратить деньги на виски и лить его себе в кофе. От этого лучше себя чувствуешь. Мы не могли иметь детей. Очень уж это грустная история, и это я тебе тоже расскажу, чтобы ты не слушала от чужих людей, когда меня не будет. Карл подцепил сифилис в первый же раз, когда дорвался до бабы, еще в девятнадцатом году. С этим я смирилась, когда узнала, но потом, в тридцать седьмом, я обнаружила, что он мне изменяет. Да, изменяет. Я ничего не сказала об этом. Все знали, кроме меня. Куки, Флоренс, Джо - они все его видели в кино с той женщиной, но не говорили мне. Раз в жизни Флоренс удержала язык за зубами. Придушила бы ее за это. Жена всегда последней все узнает. Я до этого и не догадывалась. Он вроде бы и не переменился ко мне. Вел себя со мной, как всегда, покупал маленькие подарки. Сама знаешь, какой он был. Делал все так, как будто бы любил меня. А потом мы пошли на вечеринку к Детвайлерам, и все начали шептаться. Я подумала, что они говорят обо мне, и сказала: «Что тут случилось? Вы что, обо мне говорите?» Флоренс сказала: «Кто-нибудь должен ей рассказать». Тогда я и вправду заволновалась и сказала: «Что за чертовщина тут происходит?» Все позакрывали рты, а Куки затолкала Флоренс в кухню. Мы с Карлом пошли домой. Я знала, что-то тут нечисто. На следующий день старый папаша приехал аж из Ганновера, чтобы мне все рассказать. Все решили, что он должен это сделать, ведь он был мой отчим и единственный родственник, который у меня остался, кроме Флоренс. Папаша сказал мне, что мой Карл ходит на свидания к женщине, которую зовут Глэдис, и что она очень высокая и элегантная. Я даже поверить не могла, после того, что случилось с моим первым мужем.
- Первым мужем! Я и не знала, что у тебя был муж до Карла.
- Был, я рано вышла замуж, еще до того, как пошла в старшую школу, в восемнадцатом году. Руп его звали, и он меня лупил, как грушу, так что я с ним развелась. И он тоже бегал по женщинам. Вот это был скандал, когда я с ним развелась! Люди думали, мой развод еще хуже, чем его гулянки. В те дни так просто не разводились. Тогда я и курить начала. Раз уж они думают, что я шалава, потому что разведенная, так я стану курить на улице, пусть лучше об этом сплетничают. Я курила здоровенные сигары, так что всем было заметно. - Она помолчала, затем опять собралась с мыслями. - Когда Карл той ночью пришел домой, я поняла, что придется разбираться с ним. Я спросила его, что творится между ним и Глэдис. Он сказал мне правду. Сказал, ходит к ней уже год. Сидел на том старом диване с коричневыми полосками, голову на руки положил и плакал. У него слезы текли по лицу, и он говорил: «Кэт, разве нельзя любить разных людей одновременно? Я люблю вас двоих. Что я могу поделать?» Я тогда чуть с ума не сошла. Как он может любить кого-нибудь, кроме меня? Если я ему не гожусь, так я соберу вещи и уйду. Я любила этого человека. Я его почитала. Он был так добр ко мне, как он мог такое сделать? Я чуть не поселилась в сумасшедшем доме в Гаррисбурге, после того, как кобальтом лечилась{82}. С тех пор я ходила немного не в себе. Однажды села в автобус, чтобы поехать в нижний город в Йорке, и вышла в Спринг-Гроув. Запад от востока не отличала. Ну вот, я так изводилась и столько плакала, что меня отвезли к доктору Хармлингу, думали, что я без глаз останусь. Этот доктор пригласил Карла и меня. Док сказал Карлу, что он с ума сошел, что живет с другой женщиной. Сказал, что одной вполне хватает, и если надеть на голову бумажный пакет, то все женщины одинаковые, и почему бы Карлу не быть счастливым с той, что у него уже есть? Я была прямо там, в кабинете, когда доктор это говорил. По крайней мере, док был на моей стороне. Я была хорошей женой. Так что Карл порвал с этой женщиной, и я его простила. Но он разбил мне сердце. Я никак не могла этого забыть. По сей день я не могу поверить, что он такое со мной сделал, - голос ее сорвался на всхлип. Она утирала слезы с лица салфеткой и глядела в кофейную чашку, ожидая от меня сочувствия.
Тридцать один год прошел, а ее жизнь застыла в том году. Она отделала жемчужины страсти острыми краями горя. Ее жизнь вертелась вокруг этой эмоциональной вершины с того дня, как она обнаружилась, а теперь Кэрри хочет, чтобы я разделила это с ней.
- Прости, мама, но для меня как-то не имеет смысла оставаться с одним человеком.
Она вскинула голову и сверкнула на меня глазами.
- Ну и разговоры! Слишком ты озабоченная этим делом, вот что с тобой не так.
Я безучастно смотрела на нее. Я не собиралась поощрять ее в ее смехотворном торжестве, что она самая несчастная женщина в этом полушарии.
Она перевела дух и продолжала, уже не так горячо и убежденно, ведь я ее не поддерживала:
- Потом, в сорок четвертом, родилась ты. Я увидела, что это мой шанс. Он не мог мне подарить ребенка, и вот я взяла тебя. Мне всегда хотелось ребеночка, чтобы одевать его и заботиться о нем. Думала, ты сделаешь меня счастливой. Я тебе шила одежду, в колясочке катала. Ты была славным младенцем, когда мы нарастили чуток мясца на твоих косточках. В том католическом приюте тебя совсем не кормили. Эти монашки - никогда их не любила. На пингвинов похожи. Карл боялся, что станет негодным отцом, но сказал, что будет стараться все делать, как следует. Он тебя полюбил. Так полюбил, как будто ты ему была родная. Конечно, ты не стала такой, какой мне хотелось, но все равно ты мое дитятко. Все, что у меня есть.
Кэрри, над своей кофейной чашкой, в пустынной стране обручальных колец из потускневшего серебра, подпитывала себя сластями материнства, похожими на торты на витрине в пекарне - прямо высятся над коробками. Я вертела в руках свою чашку, и она продолжала:
- Ты была рождена на свет, чтобы стать моим ребенком. Вот что сказал пастор Нидл, и я воспитала тебя, как леди. Сделала все, что смогла.
- Я знаю, мама. Я благодарна, что ты заботилась обо мне, когда я была маленькая, кормила меня, одевала. У тебя было мало лишнего. Я, правда, благодарна.
- Не благодари меня. На то и нужны матери. Я этого сама хотела.
Я взглянула на часы; десять минут, и придет такси. Она увидела, что я смотрю на часы, и глаза ее сузились.
- Когда ты теперь вернешься?
- Не могу сказать. Мне трудно копить деньги.
- Вот видишь, как мало проку от всех этих постельных дел с женщинами. Никакая женщина не станет тебя содержать. Выходи-ка за мужчину, и он будет тебя содержать. Тогда у тебя будут деньги. Ты еще пожалеешь. С женщинами нет никакой уверенности.
- Слушай, ты ведь вышла замуж, и у тебя никогда не было денег. А уверенность... Никогда нельзя быть до конца уверенной, разве что когда умрешь.
- Ну и разговоры! Никак за тобой не угонишься. Когда твое такси приходит?
- Минут через десять.
- Ну что ж, я сказала все, что могла сказать. Я тебе уложила сэндвичи, там в восковой бумаге кусок швейцарского сыра. Купи себе молока и хорошенько пообедай. Там есть три яйца вкрутую, так что тебе не надо будет покупать еду. Это все, что твоя старая мать может для тебя сделать, - ее глаза снова стали влажными. - Я сделала все, что могла. Милая ты моя, мне так жалко, что я не богатая! Я бы сама тебе купила целую студию, если бы могла. Я ничего не говорила всю эту неделю, но мне больно видеть, что ты такая замотанная. Совсем тощая стала. Все работаешь и работаешь. Ты всю жизнь была трудяга. Мне страшно, что ты так себя загоняешь. Черт подери! У меня ничего не было, и я хочу, чтобы у моего ребенка что-нибудь было. А тебе приходится начинать с нуля, потому что мне нечего тебе дать. Я сделала все, что смогла. Не надо меня ненавидеть, милая моя, не надо.
Я обняла ее, и ее белая голова скрылась у меня под грудью.
- Мама, я тебя не ненавижу. Мы разные люди, и у каждой сильная воля. Мы не всегда видим друг друга лицом к лицу. Вот почему мы так много ругались. Я не ненавижу тебя.
- А я никогда не говорила таких вещей, которые ты говоришь. Я никогда не говорила, что ты не моя. Ты же моя.
- Ну да, я перепутала, вот и все. Забудь.
- Я люблю тебя. Ради тебя только я и живу. Что у меня еще есть? Один телевизор.
- Я тоже тебя люблю.
На улице просигналило такси, и у Кэрри был такой вид, будто она увидела ангела смерти. Она пыталась понести мой чемодан, но я сказала, что не надо. Я выбежала вместе с оборудованием и вернулась за чемоданом. Она протянула руки ко мне:
- Хоть поцелуй ты этот сушеный абрикос.
Я обняла ее и поцеловала, и, когда я повернулась, чтобы идти на такси, она, закашлявшись, проговорила:
- Ты мне пиши. Пиши мне, слышишь?
Я обернулась и кивнула - да, буду. Я не могла говорить. Такси уехало, а Кэрри, опершись о розовую стену, махала мне на прощание. Я тоже махала ей.
Кэрри, Кэрри, которая в политических взглядах всегда была правее Чингисхана. Которая считает, что если бы Господь хотел, чтобы все мы жили вместе, он сделал бы наш цвет кожи одинаковым. Которая считает, что женщина стоит лишь того, чего стоит ее мужчина. И я люблю ее. Даже когда я ее ненавидела, я любила ее. Может быть, потому, что все дети любят своих матерей, а ведь она - единственная мать, которую я когда-нибудь знала. А может быть, потому, что под своей скорлупой предубеждений и страха это живой любящий человек. Не знаю, почему, но все равно я люблю ее.