3

Небольшой отель мадам Гортензии составляли старые купальные кабины, прилепившиеся одна к другой. В первой находилась лавчонка. Здесь можно было купить конфеты, сигареты, орешки, фитили для ламп, буквари, свечи и помаду. Четыре других кабины, расположенные одна за другой, служили спальнями. Позади, во дворе, находились кухня, прачечная, курятник и клетки с кроликами. Вокруг, посаженные в мелкий песок, росли отдельными кустиками бамбук и дикий инжир. Весь этот ансамбль издавал запах моря, помёта и мочи. Время от времени, когда проходила мадам Гортензия, запахи менялись, похоже, что перед вами опорожняли парикмахерскую посуду.

Приготовив постели, мы улеглись и проспали до утра. Не помню снов, приходивших ко мне, но, поднявшись, я чувствовал себя легко и свободно, словно искупался в море.

Было воскресенье, рабочие из близлежащих деревень должны были начать работу на шахте на следующий день, так что в этот день у меня имелось время прогуляться и посмотреть, на какие берега забросила меня судьба. Заря едва занялась, когда я вышел из дому. Пройдя сады, я двинулся вдоль берега моря, торопясь познакомиться с водой, землёй и воздухом, срывая дикие растения, отчего мои ладони стали пахнуть тмином, шалфеем и мятой.

Я поднялся на возвышенность и осмотрелся. Передо мной простирался суровый пейзаж из гранита и твёрдого известняка, виднелись тёмные купы цератоний, серебристые оливковые рощи, инжир и виноградники. В затишке росли сады с мушмулой, апельсиновыми и лимонными деревьями; вблизи берега были разбиты огороды. Море ещё волновалось. Огромное, оно несло свои волны от африканских берегов, с рёвом бросалось на Крит и грызло его берега. Совсем рядом низкий песчаный островок высвечивался розовым девственным светом первых лучей солнца.

Этот критский пейзаж показался мне похожим на хорошую прозу: отшлифованную, строгую, одновременно мощную и сдержанную, выражавшую суть самыми простыми средствами. Тем не менее, среди строгих линий можно было угадать чувственность и негаданную нежность; в укрытых от ветра уголках источали божественный аромат апельсиновые и лимонные рощи, а дальше, в бескрайности моря, рождался неисчерпаемый источник поэзии.

- Крит, - восторгался я, - Крит… - и сердце моё откликалось в груди взволнованными ударами. Спустившись с небольшого холма, я пошёл по кромке воды. Показались крикливые молодые девушки в белых как снег косынках, жёлтых сапожках и с подвёрнутыми юбками; они шли послушать службу в монастырь, который виднелся вдалеке, сверкая белизной.

Я остановился. Едва девушки заметили меня, их смех затих, лица при виде незнакомого мужчины неприступно окаменели. Тела девушек с головы до пят приготовились к защите, пальцы нервно вцепились в корсажи застёгнутых на все пуговицы юбок. Кровь их взволновалась. На всём побережье Крита, обращённом в сторону Африки, корсары в течение многих столетий совершали набеги, похищали овец, женщин и детей. Они связывали свои жертвы красными поясами, бросали в трюмы и поднимали якоря, отправляясь в Алжир, Александрию, Бейрут, чтобы там их продать. На протяжении веков у этих берегов, лежащих чёрными фиордами, море оглашалось плачем. Я пристально смотрел на приближающихся девушек, диких, прижавшихся друг к другу, словно старавшихся оградить себя непреодолимым барьером. Инстинкт, рождённый в прошедшие столетия, возвратился теперь без повода, повинуясь подсознательному чувству.

Пропуская девушек, я с улыбкой отступил, тотчас, будто почувствовав, что веками грозившая им опасность, возникшая вдруг в нашу благополучную эпоху, миновала, лица их посветлели, линия фронта ослабела, все разом весёлыми и чистыми голосами пожелали мне доброго утра. В ту же минуту далёкий звон монастырских колоколов, полный счастья и неги, наполнил воздух ликованием.

Солнце уже высоко поднялось на безоблачном небе. Укрывшись, как чайка, в расселине, я созерцал море. Тело, здоровое и гибкое, было полно энергии, и моё сознание, следуя за волнами, покорно подчинилось ритму водной стихии.

Постепенно сердце моё переполнялось. Мне слышались неясные голоса, властные и молящие. Я узнал этот зов. Стоило мне на мгновение остаться одному, как меня охватывала тревога от ужасных предчувствий, безумный страх, доводивший до исступления.

Я быстро раскрыл томик Данте, спутника моих путешествий, чтобы не слышать и не проклинать ужасного демона. Листая книгу, я читал одно стихотворение, отрывок из другого, оживлял в памяти всю песнь целиком, и обречённые души со стоном сходили с пылающих страниц. Чуть дальше оскорблённые узники силились взобраться на высокую отвесную гору. А ещё выше, среди изумрудных лугов бродили блаженные души, похожие на сверкающих светлячков. Я расхаживал по этой ужасной обители, заходя то в Ад, то в Чистилище, то в Рай, словно бродил в собственных владениях. Я страдал, надеялся и вкушал блаженство, полностью отдаваясь чудесным стихам.

Захлопнув томик Данте, я посмотрел в сторону открытого моря. Одинокая чайка, сидя на гребне волны, поднималась и опускалась вместе с ней, предаваясь наслаждению. На берегу у самой воды появился загорелый босой юноша, он пел песнь о любви. Возможно, он предугадывал те страдания, которые она принесёт. Его голос срывался, как у молодого петуха.

С давних времён люди пели песни на стихи Данте. Подобно тому, как любовная песня настраивает юношей и девушек на восприятие большого чувства, так жгучие флорентийские стихи готовят итальянских подростков к борьбе за освобождение. Из поколения в поколение объединялись они с душой поэта, отвергая рабство.

Услышав смех за своей спиной, я разом спустился с вершин стихов Данте. Обернувшись, я увидел Зорбу, стоящего позади меня и смеявшегося от души.

- Что это за манеры такие, хозяин? - крикнул он. - Вот уже несколько часов, как я тебя повсюду ищу.

Я не отвечал и не двигался, и он снова закричал:

- Уже давно полдень пробило, курица-то уже готова, она скоро совсем вся растает, бедняжка! Можешь ты это понять?

- Я понимаю, но я не голоден.

- Ты не голоден! - сказал Зорба, хлопая себя по бёдрам. - Но ты ничего не ел с утра. Нужно заботиться о своём теле, дай ему поесть, хозяин, дай ему пищу, это ослик, который везёт нашу повозку. Если ты его не накормишь, он бросит тебя на полпути. Уже многие годы я презирал плотские радости, и если это было удобно, старался есть тайком, словно совершал нечто постыдное. Тем не менее, чтобы Зорба не ворчал, я сказал:

- Хорошо, я иду.

Мы направились к деревне. Часы, что я провёл среди скал, пролетели, как мгновения любовной страсти. Я ещё чувствовал на себе обжигающее дыхание флорентинца.

- Ты подумал о лигните? - спросил Зорба с некоторой нерешительностью.

- А о чём другом мне, по-твоему, думать? - ответил я со смехом. - Завтра мы должны начать работу, требовалось сделать расчёты.

Зорба посмотрел на меня искоса и замолчал. Я снова почувствовал, что он взвешивает каждое моё слово, он ещё не знал, чему должен верить или не верить.

- А где результаты твоих расчётов? - спросил он, прощупывая почву.

- Через три месяца мы должны добывать по десять тонн лигнита в день, чтобы покрыть расходы. Зорба снова посмотрел на меня, но на этот раз с беспокойством. Затем, немного помолчав, сказал:

- Какого дьявола ты пошёл к морю, чтобы делать свои расчёты? Извини меня, хозяин, что я тебя об этом спрашиваю, но я не понимаю. Что касается меня, то когда я вступаю в спор с цифрами, то стараюсь забраться в какую-нибудь дыру на земле, чтобы ничего не видеть вокруг. А если я поднимаю глаза и вижу море, дерево или женщину, даже старуху, о! попробуй-ка тогда считать! Все расчёты и эти свинские цифры улетают, словно у них крылья выросли.

- Ну, это твоя вина, Зорба! - сказал я, чтобы его ещё подразнить. - У тебя просто не хватает сил сосредоточиться.

- Я не знаю, хозяин, это по-разному бывает. Есть случаи, когда сам Соломон… Вот однажды я проходил через маленькую деревню. Старик лет девяноста сажал миндальное дерево. «Послушай, дедушка, - обратился я к нему, - ты сажаешь миндаль?» И он, как был, согнутый, повернулся ко мне и сказал: «Я, сынок, поступаю так, будто никогда не умру». А я ему отвечаю: «Я же всегда поступаю так, словно в любую минуту могу умереть». Кто же из нас двоих прав, хозяин?

Он смотрел на меня с триумфом:

- Вот сейчас я подожду твоего ответа, - сказал он.

Я молчал. Две тропинки, одинаково крутые, вели к вершине. Действовать так, будто смерть не существует, или каждую минуту думать о смерти, это, пожалуй, одно и то же. Но в тот момент, когда Зорба меня об этом спросил, я этого ещё не знал.

- Итак? - спросил Зорба насмешливо. - Не порть себе кровь, хозяин, из этого мы никогда не выберемся. Поговорим о другом. Я сейчас думаю о завтраке, курице, плове, посыпанном корицей, и у меня уже мозги дымятся, как этот плов. Сначала поедим, а там видно будет. Сейчас перед нами плов, значит, наши мысли должен занимать плов. Завтра перед нами будет лигнит, и мы будем думать о нём. И никаких отклонений, понятно?

Мы входили в деревню. Женщины сидели на порогах домов и болтали; старики, опираясь на трости, хранили молчание. Под гранатовым деревом, усыпанным плодами, маленькая сморщенная старушка искала вшей у своего внука.

Перед кафе стоял статный старик с орлиным носом и суровым сосредоточенным лицом, у него был вид важного господина; это был Маврандони, старейшина деревни, тот, кто сдал нам лигнитовую шахту. Накануне он заходил к мадам Гортензии, чтобы отвести нас к себе.

- Это большой стыд для нас, - говорил он, - вы остановились в трактире, словно в деревне некому вас устроить.

Он был серьёзен, речь его текла размеренно. Мы отказались. Старик был задет, но не настаивал.

- Я выполнил свой долг, - сказал он, уходя, - а вы поступайте, как знаете.

Некоторое время спустя старейшина послал нам два круга сыра, корзину гранатов, глиняную миску с изюмом и инжиром и оплетённую бутыль раки.

- Вам привет от капитана Маврандони! - сказал работник, разгружая ослика. - Это пустяк, но от всего сердца, так он просил передать. Мы поблагодарили именитого человека в самых сердечных выражениях.

- Долгих лет жизни вам! - сказал посыльный, приложив руку к сердцу. Больше он ничего не сказал.

- Какой-то он неразговорчивый, - пробормотал Зорба.

- Гордый, - сказал я, - он мне нравится.

Мы уже подходили к дому, ноздри Зорбы радостно затрепетали. Мадам Гортензия, едва заметив нас, вскрикнула и вернулась на кухню.

Зорба поставил стол во дворе, в тени беседки из виноградных лоз с облетевшими листьями. Он нарезал толстыми ломтями хлеб, принёс вина, расставил тарелки и приборы. Хитро взглянув на меня, он указал на стол: там было три прибора!

- Ты понял, хозяин? - шепнул он мне.

- Понял, - ответил я, - я тебя понял, старый развратник.

- Из старой курицы самый наваристый бульон, - сказал он, облизываясь. - Я в этом кое-что понимаю.

Он бегал, напевая старые любовные песенки, ловкий, с блестящими глазами.

- Вот это жизнь, хозяин, настоящая жизнь. Послушай, я веду себя так, будто через минуту помру. Тороплюсь съесть свою курицу, пока не сыграл в ящик.

- За стол! - скомандовала мадам Гортензия.

Она принесла кастрюлю и поставила её перед нами. Заметив вдруг три прибора, она остановилась с раскрытым ртом. Вспыхнув от удовольствия, она посмотрела на Зорбу, и её маленькие голубые глазки заморгали.

- У неё горит в трусиках, - шепнул мне Зорба.

Затем крайне вежливо обратился к даме:

- Прекрасная морская нимфа, - сказал он, - мы потерпели кораблекрушение и волны выбросили нас в твоё царство, соблаговоли разделить с нами трапезу, моя русалка.

Старая певичка всплеснула руками, словно хотела сжать нас обоих в своих объятиях, грациозно наклонилась, коснулась Зорбы, затем меня, и, кудахча, побежала к себе в комнату. Немного погодя она вновь появилась, переваливаясь с боку на бок, трепещущая, одетая в свой парадный туалет: старое платье из зелёного бархата, всё вытертое, украшенное жёлтой потускневшей тесьмой. Её корсаж был гостеприимно открыт, в вырезе красовалась распустившаяся матерчатая роза. В руках у неё была клетка с попугаем, которую она повесила в беседке.

Мы посадили её посередине, Зорба был справа, я - по левую сторону. Втроём мы набросились на завтрак. Прошла целая вечность, пока кто-то из нас заговорил.

Зверь, находившийся в каждом из нас, насыщался и утолял жажду вином, пища быстро превращалась в кровь, мир становился прекрасен, женщина, находившаяся рядом с нами, с каждой минутой становилась всё моложе, морщины на её лице разглаживались. Попугай, висевший прямо перед нами в зелёном фраке и жёлтом жилете, вертел головой, чтобы лучше нас разглядеть. Он казался нам то маленьким, заколдованным человечком, то душой старой певицы, одетой в жёлто-зелёное платье. А укрывшая нас беседка из голых ветвей вдруг покрылась огромными гроздьями чёрного винограда.

Зорба завращал глазами и распростёр свои руки, пытаясь объять всё вокруг.

- Что происходит, хозяин? - вскричал он удивленно. - Стоит только выпить стаканчик вина, и весь мир начинает сходить с ума. Но ведь это и есть жизнь, хозяин! По-твоему, это виноград свисает над нашими головами или же ангелы? - я что-то ничего не разберу. Или же совсем ничего нет, на этом свете - ни курицы, ни русалки, ни Крита? Скажи хоть что-нибудь, хозяин, скажи или я совсем одурею.

Зорба становился все веселее. Он покончил с курицей и жадно смотрел на мадам Гортензию. Его глаза то поднимались, то опускались, они пробирались к ней за пазуху, как бы ощупывая её необъятную грудь.

Маленькие глазки нашей доброй дамы тоже сверкали, она оценила вино и пропустила не один стаканчик. Неугомонный демон, заключённый в вине, снова вернул её к добрым старым временам. Вновь став нежной, игривой, экспансивной, она поднялась, заперла наружную дверь, чтобы соседи не увидели её «варварского состояния», как она сама его определила, закурила сигарету, и её маленький вздёрнутый, как у француженки, нос стал выпускать колечки дыма.

В такие минуты все сдерживающие центры у женщины ослабевают, часовые засыпают, и простое доброе слово становится не менее могущественным, чем золото или любовь. Я закурил свою трубку и произнёс эти добрые слова.

- Мадам Гортензия, ты мне напоминаешь Сару Бернар… Когда она была совсем молодой. Я не ожидал увидеть в этой дикой глуши столько элегантности, грации, красоты и учтивости. Кто был тем Шекспиром, который обрёк тебя жить здесь, среди варваров?

- Шекспир? - спросила она, вытараща свои маленькие выцветшие глазки. - Какой Шекспир? Мысли её вдруг быстро перенеслись на театральные подмостки, где она когда-то выступала, в мгновение ока она облетела все кафешантаны от Парижа до Бейрута, вдоль побережья Анатолии и внезапно вспомнила: это было в Александрии, огромный зал с люстрами, бархатные кресла, мужчины, женщины с обнажёнными спинами, запах духов, цветы. Тут занавес поднялся и появился ужасный негр…

- Какой Шекспир? - вновь спросила она, гордая от того, что наконец-то вспомнила. - Не тот ли, которого называли ещё и Отелло?

- Он самый. Какой Шекспир, высокочтимая дама, занёс тебя на эти дикие берега?

Старая певица осмотрелась. Двери были заперты, попугай спал, кролики занимались любовью, мы были одни. Взволнованная, она принялась открывать своё сердце, как раскрывают старый сундук, полный пряностей, пожелтевших любовных записок, старинных туалетов…

По-гречески она говорила кое-как, коверкая слова, путаясь в слогах. Тем не менее, мы её великолепно понимали, иногда с трудом сдерживая смех, а иногда - мы уже изрядно выпили - заливаясь слезами.

- Так вот, я, та самая, которая вам это рассказывает, я не была певичкой из кабаре, нет! (Примерно так рассказывала нам старая сирена на своём полном запахов дворе.) Я была известной артисткой. Носила шёлковые комбинации с настоящими кружевами. Но любовь…

Она глубоко вздохнула, прикурила от сигареты Зорбы новую и продолжала:

- Я была влюблена в одного адмирала. Весь край был охвачен революцией, и флоты великих держав бросили якоря в порту Суда. Несколько дней спустя, я сама там бросила якорь. Ах! Какое великолепие! Видели бы вы четырех адмиралов:

английского, французского, итальянского и русского, в шитых золотом одеждах, в лакированных ботинках и с перьями на головах. Совсем как петухи. Огромные петухи от восьмидесяти до ста килограммов каждый. А какие бороды! Вьющиеся, шелковистые: чёрная, русая, пепельная и каштановая, и как от них хорошо пахло! Каждый имел свой особый запах, именно по запаху я различала их ночью. Англия пахла одеколоном, Франция - фиалками, Россия - мускусом, а Италия, ах! Италия страстно любила запах амбры! Какие бороды, боже мой, какие бороды!

Все часто собирались на адмиральском судне и говорили о революции. Мундиры были расстёгнуты, на мне была только шёлковая рубашонка, облитая шампанским и прилипавшая к телу. Стояло лето, ты понимаешь. Итак, говорили о революции, серьёзный разговор, а я, я хватала их за бороды и умоляла не стрелять по несчастным и дорогим мне критянам. Мы рассматривали их в бинокли на скале, близ Ханьи. Совсем крошечные, наподобие муравьёв, в своих коротких синих штанах и жёлтых сапожках. Они кричали, кричали, и у них было знамя…

Шевельнулись камыши, служившие оградой двора. Старая воительница в ужасе остановилась. Меж листвы сверкнули лукавые глаза. Деревенские дети учуяли нашу пирушку и выслеживали нас.

Певица попыталась встать, но не смогла: слишком много она съела и выпила, отчего вся покрылась потом. Зорба подобрал камень; дети с визгом разбежались.

- Продолжай, моя красавица, продолжай, сокровище мое! - сказал Зорба, чуть придвинув свой стул.

- Итак, я говорила итальянскому адмиралу (с ним я чувствовала себя более свободно), я говорила, держа его за бороду: «Мой Канаваро - это было его имя - мой маленький Канаваро, не надо стрелять, не надо стрелять!»

Сколько же раз я, которая говорит сейчас с вами, спасала жизнь критянам! Сколько раз пушки были готовы загрохотать, а я, я держала адмирала за бороду и не давала ему скомандовать! Но кто меня отблагодарил за это? Кто за это наградил…

Мадам Гортензия, охваченная печалью из-за людской неблагодарности, ударила по столу своим маленьким пухлым кулачком. Зорба, протянув опытную руку к раздвинутым коленям, воскликнул в эмоциональном порыве:

- Моя Бубулина, прошу тебя, не стучи так, не стучи!

- Убери лапы! - закудахтала наша добрая дама. - За кого ты меня принимаешь, приятель? И она бросила на него томный взгляд.

- На свете есть Господь Бог, - сказал старый хитрец, - не печалься, моя Бубулина. Он всё видит, не бойся!

Старая русалка с кислым видом подняла к небу свои маленькие голубые глаза и увидела уснувшего в клетке зелёного попугая.

- Мой Канаваро, мой маленький Канаваро! - ворковала она влюблённо.

Попугай, узнав её голос, открыл глаза, вцепился в прутья клетки и начал кричать хриплым голосом тонущего человека:

- Канаваро! Канаваро!

- Вот оно! - крикнул Зорба, снова похлопав рукой по столь послужившим коленям, как бы желая завладеть ими.

Старая певица завертелась на своём стуле и вновь раскрыла свой маленький сморщенный рот:

- Я тоже храбро сражалась в первых рядах… но потом для меня пришли плохие деньки. Крит был освобождён, флоты получили приказ уходить «А я, что будет со мной, - кричала я, хватаясь за четыре бороды. - На кого вы меня бросаете? Я привыкла к великолепию, я привыкла к шампанскому, жареным курам, красивым маленьким матросам, которые отдавали мне честь. Что же со мной, четырежды вдовой, будет, господа адмиралы?» Они только смеялись. Ах! Эти мужчины! Они надавали мне английских фунтов, итальянских лир, рублей и наполеонов. Я их насовала в чулки, за корсаж и в свои туфельки. В последний вечер я плакала и кричала, тогда адмиралы сжалились надо мной. Они наполнили ванну шампанским и погрузили меня туда - всё было весьма, как видите, фамильярно, ну, а затем они выпили всё шампанское в мою честь и это их опьянило. Потом они погасили свет.

Утром я чувствовала, что все запахи перемешались: фиалка, одеколон, мускус и амбра. Четыре великих державы - Англия, Франция, Россия, Италия - я их держала здесь, вот здесь, на коленях и я ласкала их, вот так!

Мадам Гортензия раскинула свои маленькие жирные ручки и стала размахивать ими так, словно подкидывала на коленях ребёнка.

- Как только рассвело, они стали стрелять из пушек, я не вру, могу поклясться в этом своим счастьем, и белая шлюпка с двенадцатью гребцами подошла за мной, чтобы высадить на берег. Она взяла свой маленький платок и разрыдалась.

- Моя Бубулина, - воскликнул Зорба, воспламеняясь, - закрой глаза… Закрой глаза, моё сокровище. Это я, Канаваро!

- Убери лапы, тебе говорят! - вновь кокетливо взвизгнула наша добрая дама. - Посмотрите на него! Где же золотые эполеты, треуголка, надушенная борода? Ах! Ах! - Она мягко сжала руку Зорбы и снова зарыдала. Посветлело. На минуту мы замолчали. Море, ставшее, наконец, мирным и нежным, вздыхало за камышами. Ветер упал, солнце зашло. Два ночных ворона пролетели над нами, их крылья просвистели так, будто кто-то рвал тонкую шелковую ткань, например, шелковую рубашку какой-нибудь певички.

Опустились сумерки, как бы присыпав двор золотистой пудрой. Взлохмаченные волосы мадам Гортензии воспламенились и взметнулись от порыва вечернего бриза, казалось, она хотела взлететь, чтобы поджечь соседние головы.

Её наполовину раскрытая грудь, раздвинутые жирные и потерявшие от старости форму колени, морщины на шее, дырявые сандалеты - всё покрылось позолотой. Наша старая русалка задрожала. Полузакрыв маленькие глазки, покрасневшие от слёз и вина, она смотрела то на меня, то на Зорбу, который пересохшими губами прилип к её груди. В эту минуту стало совсем темно. Она вопросительно смотрела на нас двоих, силясь распознать, кто же из нас Канаваро.

- Моя Бубулина, - страстно ворковал Зорба, прижимаясь к ней коленом. - Нет на свете ни Бога, ни дьявола. Не бойся. Подними свою маленькую голову, обопрись щекой на ладонь и спой нам. Да здравствует жизнь и да сгинет смерть…

Зорба разгорелся. В то время как левая его рука подкручивала усы, правая прогуливалась по захмелевшей певице. Он говорил, задыхаясь, весь охваченный истомой. Разумеется, для него это была не до предела размалеванная старая мумия, нет, он видел перед собой всю «породу самок», как он имел обыкновение называть женщин. Индивидуальность исчезала, лицо становилось безличным. Молодое или дряхлое, красивое или безобразное, оно воплощало теперь образ. Позади каждой женщины поднималось строгое, благородное, полное тайны лицо Афродиты.

Именно это лицо видел Зорба, с ним он говорил, его он желал. Мадам Гортензия была лишь мимолётной и призрачной маской, которую срывал Зорба, чтобы поцеловать бессмертные уста.

- Распрями свою белоснежную шею, мое сокровище, - умолял он сдавленным голосом, - спой нам свою песню!

Старая певица оперлась щекой на полную, потрескавшуюся от стирки руку, взгляд её сделался томным. Она громко вскрикнула, плаксиво и дико, и в тысячный раз начала свою любимую песню, глядя на Зорбу - она уже сделала свой выбор - млеющими, почти угасшими глазами:

Зачем ты повстречался мне

На жизненном пути.

Зорба вскочил и побежал за своей сантури, затем, усевшись по-турецки прямо на землю, стал настраивать инструмент; он прижал его к коленям и погладил большой ладонью.

- Ойе! Ойе! - взревел он. - Возьми нож и перережь мне глотку, моя Бубулина!

Когда ночь окончательно опустилась на землю, зажигая в небе первые звёзды, разнёсся пленительный и чуткий голос сантури, мадам Гортензия, напичканная курицей, рисом и жареным миндалем, утомлённая вином, тяжело склонила голову на плечо Зорбы и вздохнула. Она легонько потёрлась о его костлявое плечо, зевнула и вздохнула ещё раз.

Зорба сделал мне знак и, понизив голос, шепнул:

- У неё пожар в штанишках, иди к себе, хозяин.

Загрузка...