1917–1938

Краткая биография. Продолжение. 1917–1938

В феврале 1918 г. Вавилов возвращается из армии в Москву и начинает, как мечтал, заниматься физикой – в лаборатории, организованной его прежним научным руководителем, учеником великого П. Н. Лебедева, П. П. Лазаревым. Лаборатория эта была прямой наследницей бывшей Лебедевской лаборатории. Лазарев, избранный еще в марте 1917 г. академиком, развернул при советской власти активную научно-организационную деятельность. Он занимался материальной помощью ученым, создал при Наркомздраве рентгеновскую лабораторию (в которой, в частности, делали рентген В. И. Ленину (1870–1924) после покушения на него Фанни Каплан (1890–1918)[209]), основал выдающийся журнал «Успехи физических наук», организовал картографирование региона Курской магнитной аномалии. Помимо прочего, Лазарев также преподавал в Московском высшем техническом училище и взял Вавилова туда на работу ассистентом. Позднее Вавилов начал преподавать в МВТУ самостоятельно, а со временем стал там профессором по кафедрам физики и теоретической светотехники, проработав в МВТУ до 1927 г.

Роль Лазарева в судьбе Вавилова огромна: выбрав ранее под влиянием Лазарева своей научной специальностью именно оптику, Вавилов, благодаря Лазареву же, в послереволюционном хаосе вновь стал физиком. При этом сам Вавилов к Лазареву относился очень неоднозначно, чаще негативно. Вот несколько цитат из дневника 1913–1916 гг. «П. П. [Лазарев] – это, кажется, одно недоразумение, он не физик, не врач, а просто неведомо что» (26 апреля 1913). «Никак я не могу решить, кто же П. П. В нем есть несомненная „талантливость“ (отдельные слова и мысли), но и много самой печальной дряни» (31 июля 1913). «…необходимо будет освободиться от П. П. и начать работать либо за границей либо в другом городе» (8 января 1914). «…наконец все раскусили, что такое П. П. // 1) Это, безусловно, не физик ‹…› 2) Это отвратительный, бесхарактерно-самодержавный человек. ‹…› это что-то неврастеническое, несчастное, а иногда и противное. // ‹…› у меня останется очень скверный паспорт – моя работа, в которой выражается благодарность и проч. (вообще каждения) meinem hochverehrten Lehrer Herrn Prof. P. Lasareff![210]» (7 марта 1914). «Был у Лазарева – больной человек…» (27 января 1916). «Судьба устроила очень нелепо, под фирмою Лебедева кинувши меня в объятия П. П. Лазарева. Скверная история» (11 августа 1916). «Получил сегодня письмо от Лазарева. Пишет, что представил меня кандидатом на премию Мошнина. Подкладка этого представления довольно ясна, но перспектива в будущем заниматься физикой в стиле П. П. незавидная» (13 октября 1916). «Лазарев устроил мне золотую медаль [Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии]. Скверно, это ко многому обязывает» (28 октября 1916). «Два дня подряд видался с Лазаревым. Берет отчаяние. Больной, больной человек и наша московская физика разрушена» (15 декабря 1916).

Помимо преподавания в МВТУ, Вавилов также сразу устроился на работу и в Московский университет: сначала рядовым преподавателем в общем физическом практикуме, затем, после сдачи магистерских экзаменов весной 1919 г. и утверждения приват-доцентом, начал читать лекционные курсы по фотохимии, позднее по абсорбции и дисперсии света.

С осени 1920 по 1929 г. Вавилов преподавал физику еще и в Зоотехническом институте, со временем став там заведующим кафедрой физики. Именно в Московском высшем зоотехническом институте Вавилов получил звание профессора – уже в 1920 г.

В феврале 1920 г. в образованном из рентгеновской лаборатории Лазарева Институте биологической физики Наркомздрава Вавилов занял свой первый в жизни административный пост – заведующего отделом физической оптики. Там в следующие несколько лет были выполнены и все экспериментальные работы Вавилова.

Многолетняя послереволюционная разруха, невозможность приобретать современное оборудование вынуждали обходиться минимумом возможного. «Сергея Ивановича часто можно было встретить в мастерской за токарным станком, где он вытачивал нужные ему детали» (воспоминания П. А. Ребиндера, [Франк, 1991], с. 202). Хотя работа в нескольких местах и приносила какой-то заработок (имея и свои минусы – например, необходимость при неработающем общественном транспорте регулярно ходить пешком из конца в конец города), общая бытовая ситуация была очень тяжелой. После отъезда в 1918 г. отца за границу семья Вавиловых (мать, сестра Александра с двумя детьми и Сергей) была вынуждена «уплотниться» во флигель, в их большом доме разместили детский сад. Тем не менее с тяжелыми бытовыми условиями – инфляция, карточки на продукты, очереди, голод, острая нехватка дров зимой – как-то справлялись, в меру возможностей семье помогал и брат Николай, к тому времени уже именитый биолог.

25 июня 1920 г. Вавилов женился. В 1918 г. он снял комнату в Еропкинском переулке на Пречистенке у В. А. Веснина (1882–1950; в 1937–1949 гг. председатель Союза архитекторов СССР, в 1936–1949 гг. президент Академии архитектуры СССР). Ольга Михайловна Багриновская (1894–1978) была младшей сестрой жены хозяина квартиры. Она происходила из большой московской интеллигентной – «гуманитарно-артистической» – семьи. До 1916 г. училась в консерватории (вокал), затем добровольно ушла на фронт и провела там более двух лет, работая в отряде детской помощи (спасение детей, потерявших своих родителей в районах военных действий). Встретив однажды нового жильца, Ольга поинтересовалась, нет ли у него книги поэта Баратынского. «Иногда мы вместе выходили из дома, но никогда не видела С. Ив. без книг. Из его карманов и портфеля всегда выглядывали книги, и моим спасением в то трудное время были поэты. Их „четки мудрости златой“ говорили словами Пушкина, Тютчева, Блока. Оказалось, что С. Ив. обладатель обширной „Пушкинианы“, собрания русских поэтов. Думаю, с того и началось наше душевное общение», – писала в воспоминаниях О. М. Вавилова-Багриновская ([Вавилова, 2004], с. 42).

8 июля 1921 г. у Вавиловых родился сын Виктор.

Первую собственную экспериментальную работу Вавилов сделал в 1920 г. – провел серию опытов по проверке оптического закона Бугера. В частности, для экстремально малых интенсивностей света Вавилов впервые применил «метод гашения по порогу зрения» и, соответственно, крайне чувствительный «прибор», который он будет еще неоднократно использовать в других схожих экспериментах – собственный глаз. Очевидная причина этого – недоступность в те годы другого оборудования; но верно также и то, что глаз и в самом деле является одним из наиболее чувствительных в природе фоторецепторов, так что опыты Вавилова вполне корректны. Отголоски такого минималистского подхода – использования собственного глаза в качестве датчика – будут заметны и спустя много лет. Так, вспоминая скепсис Вавилова, уже ставшего директором Оптического института, по отношению к некоторым технически громоздким опытам его подчиненных, физик П. П. Феофилов писал, что Вавилов вовсе не был противником сложной экспериментальной техники – «он просто не любил ее» ([Франк, 1991], с. 236).

Вавилов доложил о своих результатах на I съезде Российской ассоциации физиков и опубликовал статью. Но как он ошибся в статье лета 1915 г. о неправильности лежащего в основе теории относительности опыта Майкельсона, так и теперь он сделал на основе своих опытов ошибочное утверждение о неверности «гипотезы „световых квантов“» ([Левшин, 2003], с. 92).

В том же 1920 г. Вавилов продолжил свои исследования люминесценции, начатые еще в дипломной работе (и, в свою очередь, продолжающие тематику исследований П. П. Лазарева 1912 г.), и к середине двадцатых опубликовал по этой теме несколько новых интересных результатов. В частности, в 1924 г. он установил, что у многих красителей энергетический выход люминесценции может быть в десятки раз больше, чем предполагалось до этого. К концу двадцатых он достоверно установил зависимость энергетического выхода люминесценции от длины волны возбуждающего света (эта зависимость среди специалистов получила название закона Вавилова). Были начаты важные исследования поляризации люминесцентного излучения. В будущем именно люминесценция станет узкой специальностью Вавилова-оптика.

Помимо собственных экспериментальных исследований, Вавилов активно занимался реферированием статей, рецензированием и переводом книг[211], писал статьи для различных появлявшихся энциклопедий и т. п. – за год у него выходил десяток-другой публикаций (только для первого издания Большой советской энциклопедии в 1926–1947 гг. С. И. Вавиловым было написано более 60 статей).

В двадцатых годах Вавилов также начал писать научно-популярные книги: «Действия света» [Вавилов, 1922], «Солнечный свет и жизнь Земли» [Вавилов, 1925], «Глаз и солнце» [Вавилов, 1927]. Книга «Глаз и солнце» переиздавалась затем еще многократно (о ней чуть позже речь пойдет подробнее).

В январе 1926 г. Вавилов был направлен в полугодовую научную командировку в Германию, в физический институт Берлинского университета в лабораторию П. Прингсгейма (1881–1964) – известного специалиста в области люминесценции. Там Вавилов выполнил важную работу по изучению поляризационных свойств длительного свечения сахарных леденцов разного цвета. Регулярно посещая институтский коллоквиум, Вавилов видел великих физиков: М. Планка (1858–1947), М. Лауэ (1879–1960), В. Нернста (1864–1941), А. Эйнштейна (1879–1955). С Нернстом и Эйнштейном ему даже удалось немного пообщаться. В письме своему коллеге В. Л. Левшину (1896–1969) из Германии Вавилов делится впечатлением от лекции Эйнштейна ([Левшин, 1987], с. 139): «Читал он в Большой аудитории популярную лекцию об относительности. Читал он великолепно. Вид – жирного кота с толстыми руками и маленькими глазками. Сегодня меня Эйнштейну представили, и я имел счастье провожать его по Фридрихштрассе». После Берлина некоторое время Вавилов провел в Геттингене, где встречался с Д. Франком (1882–1964), М. Борном (1882–1970) и другими известными физиками.

Уже с начала двадцатых годов Вавилов включился в некоторые «внутрицеховые» конфликты московских физиков. Есть три причины, по которым на этой теме не стоит подробно останавливаться. Во-первых, по немногим сохранившимся в архивах коллективным письмам-жалобам и воззваниям к руководству с подписью Вавилова невозможно определить, насколько важна именно его роль – по сравнению с ролью других подписавших – в том или ином конфликте. Во-вторых, само содержание жалоб и воззваний, равно как и персональный состав групп физиков, участвовавших в конфликтах, постоянно менялись: эти группы и конфликты не были постоянны ни по признаку лояльности к новой власти, ни по признаку научной заслуженности и талантливости, ни по признаку принятия/непринятия новейших открытий физики. В-третьих, тщательное разъяснение малопонятной сейчас терминологии («предметные комиссии», «выборы действительных членов института», «лабораторно-бригадная проработка» и т. п.) и прочих нюансов перманентного административного переустройства высшего образования и науки, бурно проходившего в двадцатых годах, заняло бы несколько страниц. Но если попытаться максимально коротко[212] изложить всю череду конфликтов двадцатых, в которых в той или иной степени участвовал Вавилов, может получиться следующая крайне упрощенная история. В Московском университете у руководства физическими исследованиями оказалась группа А. К. Тимирязева (1880–1955; ученик П. Н. Лебедева; сын знаменитого биолога Тимирязева, его так и называли – «сын памятника»). А. К. Тимирязев, член партии с 1922 г., трижды упомянутый самим Лениным в статье «О значении воинствующего материализма», не принимал теорию относительности, а также противился привлечению на работу в университет физиков не из его круга, в том числе выдающихся (Л. И. Мандельштам, 1879–1944). Против всего этого восстала другая группа физиков, в том числе социально активная университетская молодежь. С середины двадцатых в МГУ все же были взяты на работу некоторые неприятные Тимирязеву талантливые физики – Л. И. Мандельштам, И. Е. Тамм (1895–1971), Г. С. Ландсберг (1890–1957), – но только в 1930 г., после проверки комиссией Рабоче-крестьянской инспекции, Тимирязева удалось окончательно отстранить от руководства. В ходе этой долгой эпопеи в жизни Вавилова произошли четыре важных события: он лучше узнал многих выдающихся впоследствии физиков, стал защитником теории относительности, перешел на работу в МГУ, создал себе имя социально активного и лояльного к властям молодого ученого. В 1929 г. Вавилова избирают заведующим кафедрой общей физики Московского университета, он становится также действительным членом Научно-исследовательского института физики при МГУ. Вавилов сразу уходит при этом и из лазаревского Института физики и биофизики, и из Зоотехнического института – университет становится основным местом его работы. В 1930 г. в университетской газете «За пролетарские кадры» было опубликовано сообщение (с портретом): «Сергей Иванович Вавилов – первый ударник-профессор на физическом отделении».

В двадцатых годах формируются еще две грани канонического облика Вавилова из его грядущих биографий: защитника теории относительности и специалиста по Ньютону. После своей неудачной попытки опровержения опыта Майкельсона Вавилов примкнул к сторонникам теории относительности[213], активно защищал ее от нападок и наконец в 1927 г. написал выдающуюся работу «Экспериментальные основания теории относительности» (издана в 1928 г.). Эта книга ознаменовала конец этапа, когда против теории относительности могли выступать настоящие физики – дальше нападать на Эйнштейна стало прерогативой откровенных маргиналов и отдельных философов, и то уже не против самой теории, а против ее философских трактовок и использования в идеологических целях. Одной из особенностей книги стал подбор в качестве эпиграфов к каждой главе ярких и хорошо подходящих по смыслу цитат из Ньютона. Это удалось Вавилову потому, что именно в то же время он работал над переводом «Оптики» Ньютона – ранее не переводившаяся на русский язык книга с комментариями Вавилова вышла в 1927 г.; в том же году Вавилов опубликовал еще две статьи о Ньютоне, уверенно входя в не слишком широкий круг отечественных знатоков его творчества.

Примерно в те же годы, когда Вавилов становится профессором-ударником, государство на фоне «великого перелома» в политике (сворачивания НЭПа) и в рамках культурной революции принимается за Академию наук. После изменений устава, принуждения к выбору в состав академии членов партии (количество академиков по уставу в 1929 г. было резко увеличено – с 47 до 90 человек), неоднократных переподчинений разным госструктурам Академия наук СССР к концу тридцатых годов постепенно превращается из подобия научного клуба в подобие «министерства науки», призванного отвечать за все фундаментальные исследования в стране и получившего во владение определенную материальную базу (некоторые институты) и властные полномочия. С. И. Вавилов попал в одну из первых волн расширения и «осовечивания» академии: в 1931 г. он становится членом-корреспондентом, в 1932 г. – академиком. Избрание академиком, пожалуй, первый эпизод в карьере Вавилова, остающийся до конца так и не объясненным историками. В цитировавшемся ранее письме к Э. Резерфорду П. Л. Капица пишет и об избрании Вавилова академиком: «Я никогда не мог понять, почему Вавилов оказался в Академии. И хотя с физиками у нас бедновато, но есть здесь такие люди, как Скобельцын, Фок и другие, которые в тысячу раз лучше Вавилова. Разгадка, я думаю, в том, что Вавилов – человек с очень тонкими манерами, он знает, что и когда надо сказать, чтобы было приятно всем» ([Капица, 1989], с. 65). Несомненно, Вавилов был общественно активным и лояльным к власти молодым профессором, но он и в самом деле был такой не один среди физиков. Возможно, сыграла роль слава его брата Николая, биолога, достигшая зенита как раз в конце двадцатых – начале тридцатых годов. Есть конспирологическая версия (см.: [Kojevnikov, 1996]) о дележке вакантных мест для «своих людей» между уже существовавшими на тот момент четырьмя академиками-физиками – Вавилов оказался компромиссной фигурой и был по разным причинам мил как минимум троим из них (П. П. Лазареву, Д. С. Рождественскому и Л. И. Мандельштаму). Возможно, сработали все эти причины. Особенно в сочетании с такой чертой характера Вавилова, отмечаемой во многих воспоминаниях, как его внешняя доброжелательность ко всем окружающим[214], и с тем, что сам Вавилов вряд ли стремился стать академиком.

Большую роль в жизни Вавилова сыграл Дмитрий Сергеевич Рождественский (1876–1940). Оптик, еще до Первой мировой войны получивший определенную европейскую известность, академик с 1929 г., он был инициатором создания в 1918 г. Оптического института в Петрограде. К 1932 г. в Государственном оптическом институте (ГОИ) работало уже более 150 человек. Особенностью этого института было тесное сотрудничество с оборонной промышленностью (бинокли, артиллерийские прицелы, впоследствии приборы ночного видения и т. п.) при сохранении высокого уровня чисто академических, фундаментальных оптических исследований. Рождественский пригласил в институт многих талантливых физиков. К сожалению, со временем научный баланс покачнулся, прикладные темы стали теснить фундаментальные, и в 1932 г. не согласный с этим Рождественский, возглавлявший институт с самого его основания, был вынужден уйти с должности директора. Однако он предложил на должность заместителя директора по науке кандидатуру молодого академика С. И. Вавилова, в результате чего институт, по воспоминаниям многих работавших в нем тогда физиков, был фактически спасен: пока Вавилов отвечал за научную сторону работы института (1932–1945), разумное сочетание фундаментальных и прикладных исследований не было нарушено.

В сентябре 1932 г. Вавилов переехал из Москвы в Ленинград, получив наконец отдельную квартиру – на Биржевой линии, рядом с ГОИ.

Не прекращая исследований по люминесценции, Вавилов в ГОИ в 1932 г. вновь принимается за усовершенствование опробованного им в 1920 г. «метода гашения по порогу зрения» с целью фиксации глазом квантовых флуктуаций. Эти и другие подобные опыты по изучению флуктуаций света малых интенсивностей – о них еще будет рассказано чуть подробнее – продолжались до 1941 г. Обобщенный итог данной серии экспериментов Вавилов формулировал в нескольких научно-популярных и философских публикациях как доказательство того, что фотоны можно увидеть собственными глазами.

В те годы в Ленинграде существовал небольшой Физико-математический институт Академии наук. В 1932 г. Вавилов был назначен директором физического отдела этого института (во всем физическом отделе было меньше двух десятков человек). Весной 1934 г. Физико-математический институт был разделен на два – Математический и Физический. Когда летом 1934 г. вся Академия наук официально переехала в Москву, оба этих института переехали вместе с ней. Физический институт занял здание на Миусской площади, построенное еще в 1912–1916 гг. для лаборатории так и не успевшего там поработать любимого учителя Вавилова – Лебедева. Это было то самое здание, где Вавилов работал все двадцатые годы – именно в нем располагался возглавлявшийся до 1931 г. П. П. Лазаревым Институт физики и биофизики[215]. 18 декабря 1934 г. Физическому институту АН СССР (ФИАН) было присвоено имя П. Н. Лебедева. Вопреки естественным ожиданиям, тот факт, что назначенный директором ФИАНа Вавилов был физиком-оптиком, не повлиял на общую тематику исследований. Более того, Вавилов постарался сделать ФИАН максимально многопрофильным институтом: было создано девять лабораторий, в которые были приглашены талантливые физики (в том числе из МГУ) – лаборатория физики колебаний (ее возглавил Л. И. Мандельштам), физической оптики (Г. С. Ландсберг), теоретической физики (И. Е. Тамм) и др. Известно высказывание академика А. Н. Крылова (1863–1945): «Да, Сергей Иванович замечательный человек. Он организовал институт и не побоялся пригласить туда физиков сильнее себя» ([Фейнберг, 1990], с. 35). Сам Вавилов возглавил небольшую лабораторию люминесценции, которой руководил до последних дней жизни. Несмотря на кажущуюся в те годы малоперспективность для народного хозяйства и на то, что уже существовал отдельный Радиевый институт, Вавилов создал в ФИАНе также лабораторию атомного ядра (Д. В. Скобельцын, 1892–1990) и приложил большие усилия для развития этого направления физики [Визгин, 2002]. То, что ФИАН вскоре стал институтом мирового уровня – общепризнанная заслуга Вавилова. В воспоминаниях П. А. Черенков (1904–1990) прямо утверждал: «Я хотел бы подчеркнуть, что все главнейшие достижения института и его современное значение как одного из ведущих институтов страны, несомненно, обязаны широте профиля, предопределенной еще С. И. Вавиловым» ([Франк, 1991], с. 219). «…за 19 лет директорства Сергея Ивановича в два гигантских скачка институт и по числу сотрудников, и по площади помещений вырос в 50–100 раз» (воспоминания Е. Л. Фейнберга, [Франк, 1991], с. 280). При этом физики ФИАНа всегда отзывались о Вавилове как об идеальном администраторе, заботившемся об институте и не вмешивавшемся в исследования лабораторий. Даже начавшаяся в годы первых пятилеток кампания за плановость научных исследований, которую администратор Вавилов обязан был проводить, не нанесла особого ущерба.

В ФИАНе же было сделано главное научное – нобелевского уровня – открытие с участием Вавилова. Осенью 1933 г. было впервые зафиксировано, а в 1937 г. объяснено так называемое «излучение Вавилова – Черенкова» (или просто «черенковское излучение»).

Ко всем описанным занятиям Вавилова в начале тридцатых годов добавилось еще одно: написание философских статей. В 1933 г. он публикует первую из них «Старая и новая физика» [Вавилов, 1933] в сборнике «Памяти Карла Маркса» под редакцией Н. И. Бухарина и А. М. Деборина. Вавилов пишет в ней о важности изучения истории науки, о смене нескольких познавательных методик, о диалектическом восприятии кажущихся противоречий современной физики – сторонясь политики и идеологии. Следующая статья 1934 г. «Ленин и физика» также посвящена философии естествознания.

В мае – июле 1935 г. Вавилов совершает поездку по оптическим лабораториям и заводам Европы – посещает Варшаву, Вену, Милан, Рим, Флоренцию, Геную, Париж, Брюссель, Гент, Брюгге, Берлин.

Помимо всех уже перечисленных прямых административных обязанностей, Вавилов в тридцатые годы постепенно «обрастает» многочисленными дополнительными. С 1933 г. и до конца жизни Вавилов – председатель Комиссии АН СССР по изданию научно-популярной литературы. В 1933–1937 гг. – председатель Комиссии по изучению стратосферы при Президиуме Академии наук. В 1934–1935 гг. – заведующий секцией физики и математики Института истории науки и техники АН СССР и член ученого совета этого института. В 1935–1938 гг. – заместитель председателя физической группы отделения математических и естественных наук академии. С 1933 г. – член редколлегии журнала «Доклады АН СССР». С 1935 г. – председатель редколлегии журнала «Природа». Входил в Комитет АН СССР по подготовке кадров (1932), в Комиссию АН СССР по техническому снабжению (1937), Комиссию АН СССР по изучению спектров редких земель (1936), Комиссию по распространению радиоволн (1938), был членом Астрономического совета академии (1937) и Совета редакции словаря современного русского литературного языка (1938). С 1938 г. Вавилов – председатель Комиссии АН СССР по истории академии и председатель Комиссии АН СССР по атомному ядру.

В 1935 г. он становится еще и членом Ленинградского Совета депутатов трудящихся, а с 1938 г. – депутатом Верховного Совета РСФСР.

«Две души во мне живут…»

Карьерный рост Вавилова в самые «людоедские» годы советской истории заставляет предположить, что он поддерживал все происходившее в стране. Это не так. Он был «политически пассивен» и – кроме согласия занимать административные должности и публичного одобрения заботы социалистического государства о науке – не позволял себе в этот период ничего предосудительного.

К середине тридцатых Вавилов, помимо того что руководил двумя институтами, входил уже в добрый десяток комиссий, комитетов, советов и редколлегий. Однако такой административной карьеры сам он, похоже, не хотел. В сохранившемся в архиве Академии наук черновике письма середины тридцатых годов в Президиум академии [Ф. 596. Оп. 2. Д. 1а] Вавилов, приводя подробный почасовой расчет своей нагрузки, требует либо а) освободить его от семи из этих многочисленных должностей (в том числе от руководства ФИАНом), либо б) освободить от работы в Оптическом институте (ни то ни другое сделано не было). Также известны следующие слова основателя ГОИ академика Д. С. Рождественского о Вавилове: «Сергей Иванович! – со смешком сказал Дмитрий Сергеевич. – Знаете, он носит в кармане готовое заявление об уходе: оно подписано, нет только даты. Если наступит момент, когда от него потребуют согласие на что-либо совсем неподходящее, он его вытащит. Но решить, наступил ли такой момент, он никак не может» ([Фриш, 2009], c. 126).

В начале тридцатых годов кроме статей для энциклопедий, научно-популярных книжек по оптике, рецензий и переводов профессор-ударник и молодой академик начинает публиковать статьи на общественно-политическую тематику (первая – в газете «Известия», 1933, № 3 (3 января) – «За качественный рост науки»). Тема борьбы за теорию относительности сменяется более понятными начальству темами, вроде уникальной при социализме возможности планирования научных исследований. (В то же время, одобряя с трибун планирование в науке, Вавилов часто цитировал среди коллег строки из стихотворения А. К. Толстого: «Всход наук не в нашей власти, мы их зерна только сеем».) Еще одной темой, которая не вызывала внутреннего отторжения у Вавилова и при этом явно пришлась по душе начальству, была тема подтверждения современной физикой мудрых пророчеств классиков диалектического материализма. Вавилов не кривил душой – он и вправду видел в загадках физики особую философскую глубину (об этом речь еще будет идти особо), а также задолго до революции с интересом прочел книгу никому тогда еще не известного Ленина на схожие темы – «Материализм и эмпириокритицизм».

В своих статьях и речах Вавилов, в отличие от многих других выдающихся деятелей культуры тех лет, никогда не призывал раздавить троцкистско-зиновьевских гадов или очистить науку от вредителей. Вот самые звонкие, самые политизированные заголовки его статей тридцатых годов в газетах и журналах: «Свободное развитие науки и техники возможно только в Советском Союзе», «Поразительные подвиги» (о спасении челюскинцев), «Наша армия – наша гордость», «Маршал индустрии социализма» (о Серго Орджоникидзе), «Торжество диалектико-материалистического учения» (достижения советской физики), «Рыцари большевистской науки» (приветствие папанинцам), «Fascists Show Cannibalistic Nature» («Фашисты показывают свою природу людоедов», Moscow News). Раза в два больше им написано статей формата «Достижения науки – на фабрики и заводы» или и вовсе о расширении производства оптического стекла и о покорении стратосферы.

Тем не менее подобных статей в библиографии Вавилова с каждым годом становилось все больше.

Как такое могло произойти? Если он не стремился к административной карьере, почему не ограничился научными публикациями, а соглашался писать подобные статьи и произносить аналогичные торжественные речи? Почему просто не затаился в темноте оптической лаборатории – в вожделенной «dumpfes Mauerloch»?

«Физик я в литературе, а в науке я пиит»

Вавилов-подросток писал и зачитывал на заседаниях интеллектуального кружка одноклассников «рефераты о Толстом, Гоголе, Тютчеве, Махе, о декадентах, о самоубийствах как общественном явлении. Я писал, читал и говорил, остальные слушали» ([Франк, 1991], с. 117–118; об этом же в дневнике запись от 10 января 1909 г.). На протяжении многих лет Вавилов предпринимал попытки освободиться – при помощи «кристально-чистой науки» – от всей этой гуманитарной «белиберды». Не получилось. «Физик я в литературе, // А в науке я пиит. // Искони, видно, лежит // Эта блажь в моей натуре» (28 сентября 1913). «Я буду всегда мечтателем, полуученым, полупоэтом…» (29 июня 1915).

Издавать свои стихи Вавилов, видимо, не пытался, зато в 1914 и 1916 гг. в «Известиях Общества преподавателей графических искусств» физик Вавилов опубликовал обзорные искусствоведческие статьи об итальянских городах Вероне и Ареццо. Вот для примера отрывок из второй статьи, о творчестве любимого художника Вавилова Пьеро делла Франческа (ок. 1420–1492): «Первое впечатление, сразу поражающее и покоряющее зрителя, – необычайная прозрачность, чувство настоящего света ‹…› Наиболее известная и прославленная фреска ареццкого цикла – „Видение царя Константина“. Эта небольшая по размерам композиция является, кажется, первым решением проблемы света в истории живописи. Царь Константин спит под сводом высокого шатра; рядом, облокотившись рукою на постель, дремлет молодой паж; по сторонам фигуры часовых, с копьями и щитами. Взят начальный момент видения: ангел, внезапно озаривший всю группу небесным таинственным светом, еще не замечен, и надо всем прежний сон и безмолвие ночи. Именно этот контраст живого, трепетного света и сонного покоя и тишины особенно примечателен. ‹…› Счастлив тот, кто завернул случайно в Ареццо или поверил словам и увидел чудо церкви св. Франциска. Сейчас там тихо, и редко forestiere[216] беспокоит сонливых монахов. Пьеро еще таится от мира. // Покинув францисканскую церковь, выходишь на солнечные, сонные улицы Ареццо и бродишь по городу…» (цит. по: [Франк, 1991], с. 137–139).

Дневники Вавилова полны рассуждениями на общечеловеческие темы: мыслями об искусстве, музыке, культурологическими и философскими набросками… Иногда встречаются целые литературоведческие мини-эссе (например[217], о Гоголе, о Ж. Верне или об А. Франсе). В двадцатых годах Вавилов – оптик-экспериментатор и профессор Зоотехнического института – в научно-популярной книге «Глаз и солнце» цитирует Пушкина, Фета, Тютчева, Есенина, Толстого. Открывается книга эпиграфом из Гете.

«„Две души во мне живут“ // И на части меня рвут» – писал Вавилов в стихотворении 9 февраля 1910 г. Можно сказать, что одна из этих гетевских «двух душ» («Zwei Seelen» – часто используемое Вавиловым выражение из второй сцены I части «Фауста») – душа гуманитария. По всей видимости, именно этой душе Вавилов и обязан своим постепенным превращением в видного советского общественного деятеля.

Одна из ярчайших примет «гуманитарности» Вавилова – его интерес к «Фаусту» Гете. Молодой Вавилов десятки раз выписывает в дневник пространные отрывки на немецком языке из этой поэмы[218]. Общее количество упоминаний Фауста в дневниках, цитат из различных произведений о нем – более трехсот. Гете упоминается более 130 раз (только Пушкин чаще). В январе 1910 г. Вавилов сам пытался переводить «Фауста». 18 декабря 1910 г. он записал, потрясенный услышанной Девятой симфонией Бетховена: «…истинно рад, рад так же, как был рад, прочитав „Фауста“. Такой музыки я еще никогда не слышал». Пространные (некоторые – в тысячу и более слов) литературоведческие рассуждения о «Фаусте» сделаны в дневнике 12 января 1911 г., 8 октября 1914 г., 24 января 1915 г., 22 марта 1915 г. (короткие – намного чаще). 5 октября 1914 г. Вавилов записал в армейском дневнике: «…с посылками мне прислали Goethe, дешевого, Reclam’ского[219] – но как я доволен. Faust у меня в кармане, всякую минуту могу на все плюнуть, вынуть и начать божественные строки. Да черт с ними, тевтонами, славянами, аэропланами и осадными орудиями, если тут есть Faust, тончайшая квинтэссенция всего этого, α и ω времен прошлых и будущих». 23 января 1915 г. Вавилов отнес «Фауста» к переплетчику, «отдал переплести в кожаный переплет, вплетая белые листы»[220]. Само увлечение Фаустом – «которого необходимо „пить по капле“» (1 ноября 1914) – тема многих дневниковых записей. «Фауста я читаю, но уже теперь собираюсь опять перечитывать, до того в нем много загадок, вопросов и поэзии» (19 января 1915). 14 марта 1915 г. Вавилов делает запись, озаглавленную «„Плод пиитического рвенья“ – посвящение к комментариям (предполагаемым) к Фаусту»[221]:

Давно, давно прочел я в первый раз

Великой книги вещие страницы,

То был сухой, небрежный пересказ

С поблекшими гравюрами Зейдлица

Где дух творения почти угас

Меня смущал строй непонятных слов

И лабиринт несвязных приключений

Не понял я таинственных основ

Не прозревал тебя безмерный гений

И был хулить великое готов

Но годы шли упрямой чередой

Я многое забыл и много бросил

Лишь Фауст ты был верный спутник мой

И без тебя, я как ладья без весел

Весь мир грозит нежданною бедой

Заветный том везде теперь со мной

Как Библии священные скрижали

Люблю его читать порой ночной

Когда все стоны жизни замолчали

И наступает царственный покой

Но странных чар постигнуть я не мог

Меня к поэме чудной приковавших

Твой Фауст Гете – хилый полубог

На жизнь познанье дерзко поменявший

Был не понятен, чужд мне и далек

Преданье полюбил я с давних пор

О Фаусте ученом, в мрачной келье

Вступающем с чертями в разговор,

На Мефистофеле, то адское ущелье

То звездный прорезающем простор

Мой Фауст был суровый, дивный маг

Средь фолиантов и тиши лабораторной

Изведавший вселенной свет и мрак,

Науки путь оставивший просторный

И сделавший в неведомое шаг

Мой Фауст был познанья раб и жрец

А дьявол лишь орудие познанья

Ужасен Фауста трагический конец

Но он небес получит оправданье

И мученика солнечный венец

Мечтатель твой – тоскующий поэт

Скучающий и ждущий наслаждений

Освободив его от уз прожитых лет

Его ты бросил в хаос приключений

И для него угас науки вечный свет

Но я твою поэму полюбил,

Задумчивость ее, дыханье тайны

И буйную игру стихийных сил

Где неизбежно все и все случайно

В мгновеньи вечность ты отобразил

Я полюбил гармонию стихов

И мудрости алмазные кристаллы

И Фауста вновь перечитывать готов

Всю жизнь мою, как Библию сначала

Как откровение он вечно нов

Гремит над миром бурная гроза

Но буйным смерчем в бурю завлеченный

К тебе, как прежде, устремив глаза

В тоске стою коленопреклоненный

И падает печальная слеза

Германии седая старина

Угрюмый Нюренберг и вечный Гете

Ученых чудаков наивная страна

Я не забыл вас. Вновь вернется лето

И успокоится свирепая война

1 июля 1915 г.: «На столе у меня по-прежнему „Faust“ – мой „вечный спутник“». Подводя итоги года, 31 декабря 1915 г. Вавилов пишет: «Основная книга за весь год – Фауст, ей начинал, ей и кончаю. И это predestinée[222] – Фауст зеркало моей души, и читая его, понимаю себя».

15 июля 1913 г. Вавилов, в очередной раз собираясь «забыть или свести до минимума всякую поэзию и искусство», тут же признает, как это будет трудно сделать: «Я себе даже не представляю, чтобы я не купил, если бы видел, 1-е издание Фауста». В итоге в домашней библиотеке Вавилова к концу жизни скопилось больше 40 томов разных изданий «Фауста» и книг о нем ([Келер, 1975], с. 187).

Полтора десятка раз Вавилов цитирует в дневниках по разным поводам знаменитую фразу из «Фауста» «Verweile doch, du bist so schön» («Остановись, мгновенье, ты прекрасно»). Уже упоминавшаяся фраза «Ах, две души живут в груди моей» («Zwei Seele wohnen, ach! in meiner Brust») многократно употребляется Вавиловым в ранних дневниках в связи с внутренними метаниями – выбором между «гуманитарным» и «естественно-научным» мировоззрением. Четырежды Вавилов цитирует в дневнике «великие, загадочные слова Мефистофеля» (4 августа 1910): «Ihr durchstudiert die gross und kleine Welt, // Um es am Ende gehen zu lassen, // Wie’s Gott gefällt»[223]. Эти же строки Вавилов приводит и в своей первой философской статье (1933).

После искусствоведческих статей – научно-популярные книжки, статьи в энциклопедиях, затем статьи по истории науки и по философии. С точки зрения чистой, рафинированной лабораторной науки от перевода антикварной, экзотической в квантовую эпоху «Оптики» Ньютона (1927) до статьи «Диалектика световых явлений» в журнале «Под знаменем марксизма» [Вавилов, 1934а] дистанция примерно такая же, как – дальше – от этой философской статьи до приветствия папанинцам «Рыцари большевистской науки» в «Таганрогской правде» (1938).

Призрак коммунизма

В любом случае, какой бы ни была истинная причина публицистической активности Вавилова – сокровенный «гуманитарный зуд» или статус «профессора-ударника» (скорее всего, и то и другое) – ничего противного своим убеждениям он в газетных статьях не писал.

В 1930-х гг. он вполне искренне и доверчиво одобрял самый передовой коммунистический режим. Более того, даже очевидная недемократичность строя не была для Вавилова чем-то ужасным: уже в ранних дневниках были записи совершенно антилиберальные по своему духу.

Впрочем, как и во многих других вопросах (отношении к религии, например, о чем речь пойдет особо), позиция Вавилова тут неустойчива, колебания точки зрения многократно зафиксированы им «собственноручно».

Автобиографические заметки Вавилова, которые он начал незадолго до смерти, очень похожи по тональности на дневниковые записи, но, вероятнее всего, писались с оглядкой на возможность публикации, не совсем «для себя». Вот фрагменты из этих заметок, касающиеся политических взглядов Вавилова (цит. по: [Франк, 1991], с. 119–121).

«За Манежем ездят казаки с нагайками. У губернаторского дома на Тверской демонстрации, какие-то девицы на извозчиках с красными бантами. Мне 14 лет, вместо понимания какое-то расплывчатое пятно. В школе игра в революционеров. Я пишу устав какого-то кружка и „стряпаю“, ничего не понимая, статью о социализме ‹…› Дома сестры играли на рояле „Вы жертвою пали“. Потом много раз ходил на Ваганьково на могилу Баумана (это недалеко от родных), уносил с венков ленточки и цветочки» (8 января 1951). «Пресню стали обстреливать шрапнелью. Мама вышла на крыльцо, и осколок шрапнели свалился около нее. Этот осколок хранится у меня до сих пор в Ленинграде. ‹…› Помню, прятали раненых и у нас дома и в соседних домах. Прятали брошюры и прокламации. По домам ходили с обысками. ‹…› Вот сейчас, в процессе писания, стараюсь восстановить в памяти прошлое. Ясны, отчетливы картины. Вижу, как живых, и баррикады, и рабочих с пулеметными лентами, и граждан в шубах, поневоле оказавшихся „у праздника“. Но мое собственное отношение было неясно. Левый, строил баррикады, рвал царские портреты, прятал прокламации, но все это было еще детской игрой» (9 января 1951). «Как себя помню (с 5-ти лет, с „ходынки“), всегда чувствовал себя „левым“, „демократом“, „за народ“. ‹…› Но моя левизна и демократизм не переходили в политику, в ее жесткость и даже жестокость (объективную необходимость этого я всегда сознавал, но от мыслей к делу перейти не мог). Теперь это называют „мягкотелостью“. Из нее и проистекает моя органическая беспартийность. Революция 1905 г. меня испугала. Я бросился в науку, в философию, в искусство. В таком виде и подошел к 1917 г.» (10 января 1951).

Фраза «Революция 1905 г. меня испугала» очень точна. Вот несколько последовательных записей из дневников 1909–1912 гг., показывающих, насколько сильным был «откат» Вавилова:

22 февраля 1909

На днях пришлось не то что спорить, а скорее ругаться с отцом и Дубининым (дубина подлинный) относительно социализма. Вышло очень глупо, я стоял за социализм, между тем как в сущности противник его; меня возбуждали эти глупые возражения, я горячился, и в конце концов казалось, что я сам социалист. Пора выяснить свой взгляд на эту штуку, и в сущности не на нее одну, а вообще на вопросы общественно-экономические. Пока в общем мои взгляды таковы! Государство есть бессознательное общение людей для достижения некоторых целей; потому бессознательное, что всякое государство с точки зрения самой обычной логики – хаос нелепостей и несправедливостей; всякое условие его найдет себе противников в среде членов его, и только некоторое инстинктивное выработанное наследственностью чувство удерживает членов. Раз же к государству начинаешь относиться сознательно, оно рассыпается, гибнет – чему пример всякая революция государства, скажу более, какого бы то ни было согласного общения при сознательности не может быть только потому, что и у самых умных, нравственных, идеальных членов общества всегда возникает спор о справедливости или несправедливости данной нормы; а раз норма оспаривается, она не осуществляется. Общество же без нормы немыслимо. Итак, общество основано на социальной бессознательности, и мы при наших общественных идеалах не должны никогда не оставлять без внимания этого основного условия. Конечно, деспотия одной личности – крайнее проявление этой бессознательности, но и социализм – общение совершенно сознательно немыслимо. Как-никак, а мы должны всегда оставаться на середке, конечно, не октябристской, но, быть может, кадетской или какой-либо другой. Впрочем, никаких партий я хорошо не знаю, никаким не сочувствую, и только потому, что вообще не чувствую в себе больших общественных симпатий.

13 марта 1910

Я никогда не хотел быть ни социалистом, ни кадетом, ни чем другим, я всегда бежал внешней жизни.

4 мая 1910

За последнее время я начинаю видеть в себе новые черты. ‹…› Я начинаю отворачиваться и от кем-то «превостро» облаянного слюнявым гуманизма, либерализма и прочего снятого молока. Мне, ей Богу, начинают нравиться Пуришкевичи, Меньшиковы (серьезно). В области духовной или уж вполне «умная» наука, или же вполне «эстетическое» искусство. Слава Богу, освобождаюсь от тины, топящей[,] от сероты и грязи, от снятого молока. Перехожу в область жития своего, где мне нет дела до 8-часового рабочего дня, до Гучкова или Милюкова, а только до себя.

2 октября 1912

Кого мне больше себя сейчас жалко, так это России, все завесы спали с глаз моих, и ничего, кроме какого-то гноящегося студня, я сейчас не вижу. Ни одного бодрого, прямого энергичного лица, все какое-то кривое, мягкое, склизлое, грязное. Счастья нигде нет. Забываются музыкой, водкой, развратом. В сущности, если угодно, не страна, а целая философия, философия безнадежности, отчаянья и полнейшего скептицизма. Абсолютно ни одной талантливой черты. Что-то уж безусловно иррациональное, которое «аршином общим не измерить». Ни в какое возрождение России я не верю, сгниет, растащат немцы, если, конечно, не появится Петра Великого в 5-й степени.

В декабре 1910 г. Вавилов дважды сравнивает социал-демократов с Фаустом, по всей видимости имея в виду продажу души дьяволу: «…для меня Фауст – социал-демократ или кадет или еще кто, только грустная картина» (12 декабря 1910), «…к настоящему Фаусту подходят ну хотя бы теперешние „сознательные“ рабочие. Вот Фауст, вот верные фотографии истинного Фауста, разошедшиеся в миллиардах экземпляров, и ставшие пошлостью пошлостей» (26 декабря 1910).

21 ноября 1912 г. Вавилов описывает свой разговор с П. П. Лазаревым, касавшийся, в частности, известного события 1911 г. – ухода группы прогрессивных профессоров из университета в знак протеста против царской политики. Оказывается, они оба осуждали эту политическую демонстрацию: «Я воспрянул и немного ожил, услышал от него сегодня, что „глупее и бесцельнее студенческих забастовок придумать что-либо трудно, что уход профессоров из Университета тоже глупость, что Лебедев уходить не хотел, что он ушел только вслед за Лебедевым“, наконец-то искренние, хорошие слова».

Во фронтовых дневниках Первой мировой Вавилов часто делает понятные в военной обстановке патриотические записи, вообще много рассуждает о России (всего около сотни раз), иногда с подлинным душевным надрывом («Россия, бедная, милая Россия» – 9 сентября 1915 г., «Россия, Россия моя, а с нею мать, я и все – на краю гибели. Боже, дай победу, нужна она всему» – 28 декабря 1916 г.). Порой эти записи даже граничат с шовинизмом: например, несколько раз Вавилов с отвращением пишет о «торжествующей немецкой свинье». Вот яркий пример злободневно-политического рассуждения Вавилова тех лет: «В газетах пестрят какие-то иксы „темной силы“. Получается картина феерическая и нелепая. Совиное гнездо из Александры Федоровны, Фредерикса, Распутина, Питирима и Штюрмера во главе угла – главная пружина „рока“ России, да это мыслимо только в распаленном русском воображении. Это из Достоевского и страшных сказок. Сзади совы и колдуны, впереди ощетинившаяся свинья, а здесь наивная простецкая и милая армия, которая не печется о многом и смотрит на все просто. Я уже это говорил – в армии праведники и младенцы. Дай, Господи, войны до конца дней в таком случае. Умереть суждено всякому, но лучше умереть честно и просто. Россия, Россия моя. Ее сейчас так жалко, так она загнила и так близка к смерти. // Ужас в том – что все раскрыто слишком поздно и вместо благоделаной спасительницы лихорадка войны для России стала похожа на предсмертную агонию. Нас спасет только чудо, Николай Чудотворец с Богородицей. // У меня недавно была своя личная тоска и безнадежность. Теперь – Россия» (26 ноября 1916). (Впрочем, как обычно, в других записях тех же лет Вавилова можно найти и мысли, противоречащие образу такого уж ультрапатриота: «…дни за днями – жизнь для других. Для кого? Ни для кого, и для России. А жизнь одна – для себя, для Бога, для всего и отнюдь не для фантастической „России“» – 6 апреля 1916 г.; и немец Гете по-прежнему кумир Вавилова.)

Не менее интересны в дневниках военного периода записи Вавилова о социализме.

5 июня 1915

С тыла лезут ужасающие вести о беспорядках и бунтах, армия повыветрилась, стала почти сплошь ополченской, нет овса, винтовок. Боже, спаси, не то мы погибнем. О, с каким бешеным злорадством застрелил бы я сейчас бунтовщика-пролетария.

7 июня 1915

…война для России – тяжелая операция, в результате которой может быть воскресение организма, революция была жестокая инфекционная болезнь – сифилис России. Война в случае ее удачи сделает Россию совсем молодой и аристократичной, война была необходима России. Война приведет Россию к «просвещенному абсолютизму», α и ω политической мудрости. Но от войны Россия может и умереть.

18 сентября 1915

В России, говорят, опять появились liberté, egalité[224] и прочее, бастуют, пишут прокламации, требуют нового правительства, и это мещанская, филистерская междоусобная война готова задавить и погасить настоящую, романтическую, иррациональную войну, не людей, а народов. Итак, спасения нет нигде, здесь военная vita rusticana[225], там дома революция…

К сожалению, об этапах и причинах произошедшей в последующие 15 лет обратной эволюции Вавилова – от желания застрелить бунтовщика-пролетария до восхваления преимуществ социализма профессором-ударником – никаких документальных свидетельств нет. Можно предположить, что в этой трансформации сыграло роль окружение Вавилова. Вокруг было много людей, искренне поддерживавших советскую власть, в том числе близких (брат Николай). Абсолютно социально пассивных, «кабинетных», «не от мира сего» ученых в ту пору было немного – Вавилова окружали научные сотрудники и куда более активные, чем он сам, вполне себе «комиссарского» типа.

В любом случае в дневниках трехмесячной зарубежной поездки 1935 года внутренняя, непоказная советскость академика Вавилова уже несомненна. В разговоре с неким итальянским коллегой, отметившим сходство фашистского и советского режимов, Вавилову «пришлось указать, что differenza[226] в том классе, на котором стоит режим» (10 июня 1935). 15 июня впечатление от римской бедноты, «юродивых, уродов» неожиданно завершается выводом: «Италия, как и весь капиталистический мир, живет на вулкане». 21 июня Вавилов пишет о Милане: «Большие буржуи куда-то попрятались, а мелочь ходит напуганная и невеселая. Настоящая, перспективная жизнь советских городов выступает на таком фоне особенно резко. Здесь явная агония капитализма, какими бы муссолиниевскими допингами его ни поддерживали». Во Франции тоже капитализм обречен: «Замечательны парижские настроения. Интеллигенция готовится к коммунизму» (9 июля 1935). «Несомненно, что Париж – перед революцией. Это чувствуется, главным образом, в тревоге буржуазии. Народа здесь в центре не видно или не слышно, или он попросту начинает танцевать как будто бы ни в чем не бывало. Революция предопределена безысходностью, находящей вопиющее выражение в идиотском „кризисе“, и советским примером. Дело не в наших индустриальных успехах и не в наших громадных недостатках, а в том, что в самом деле привилегированных у нас не осталось, что у нас деньги просто несерьезный вопрос, что у нас безбрежное море впереди веселой работы» (13 июля 1935).

Нельзя отвергать версию, что Вавилов опасался, не прочтут ли в ГПУ эту тетрадку с записями о заграничной поездке (этот дневник и вправду совершенно не похож ни на «ранние», ни на «поздние» – сух и в целом странно безличен), но и более поздние записи из явно личного дневника 1940 г. говорят о принятии Вавиловым коммунистической идеологии. 17 марта 1940 г. Вавилов записал в дневнике: «Пускай люди ошибаются, но что-то они делают. На тысячелетия остаются Парфеноны, железные дороги и радио меняют жизнь, ленинская[227] воля и напор изменила совсем жизнь многих десятков миллионов». Это не из газетной статьи, это из дневника – между понравившейся цитатой из А. Франса и очередными признаниями в любви к прекрасному Питеру (так Вавилов часто называл Ленинград). 19 марта 1940 г. Вавилов пишет (брат Николай будет арестован еще только через полгода, в августе): «О если бы не гримасы, Лысенки и прочая дрянь, можно бы мир действительно повернуть. Революция-то на самом деле сделана, и в железных она руках, и стоит она прочно-препрочно. Но вот культурный гений нужен. Гете, Леонардо, Ньютоны. Нужней всего вдохнуть благородную душу в это всемогущее тело». 12 апреля 1940 г.: «Смотрю газеты, слежу за развертывающейся мировой драмой [войны]. Ясно, что конец буржуазного мира. В этом огне сгорит и Гитлер, и Чемберлен и прочие. Победит коммунизм». 14 июля 1940 г., после падения Франции: «Quatorze Juillet…[228] Такого не было 150 лет. „Nous Petain, marechal de France“![229] Во что все выльется? Немецкий разгром 1918 г., казалось, вел мир к социализму. Через 22 года – фашистская Европа. И каковы наши русские судьбы? Удастся ли устоять? Все неясно. Несомненно одно: неустойчивость фашистских систем и их временность. Коммунизм должен победить, но как и в каких условиях?»

Вавилов совершенно определенно был одурманен успехами дружной семьи народов СССР в индустриализации и преобразовании общества. Он и в самом деле видел, что «призрак [коммунизма] ходит по Европе» (9 июля 1935).

Записи 1917–1938 гг

Двадцатые – тридцатые годы – важнейший период жизни С. И. Вавилова: он становится профессором, академиком, крупным руководителем. К сожалению, именно эти два важнейших десятилетия в жизни Вавилова практически не отражены в сохранившихся дневниках – в сумме за 20 лет описано меньше полугода жизни.

В 1936 и 1937 гг. сделаны всего две и три записи соответственно, во время пребывания в санатории – это не настоящие «дневниковые» записи, а скорее наброски к неким серьезным, развитым в поздних дневниках, философским темам.

Чуть раньше, в мае – июле 1935 г., во время поездки по европейским институтам Вавилов вновь, как делал это в молодости, вел настоящий подробный дневник путешествия, однако тон этого дневника сугубо «научно-бытовой»: подробные описания лабораторного оборудования, встреч с физиками, научных разговоров, лишь изредка впечатления от некоторых городов, музеев, картин. Среди более чем 70 пространных записей встречается буквально несколько фраз, которые напоминают прежний дневник – говорят хоть что-то о внутреннем мире, переживаниях Вавилова:

31 мая 1935

…рано улегся спать, а кругом Италия после военной пелены прекрасная, но что-то могильно грустная.

20 июня 1935

Под окном, как 25 лет тому назад, [песня] «La donna é mobile». Если бы скинуть эти 25 лет, а может быть, лучше, что они уже прожиты.

20 июня 1935

[В Риме] легче умирать, чем где-либо, непрерывная вековая линия так ясна.

23 июня 1935

Леонардо – воплощенная человеческая трагедия, все может и не видит смысла в доведении до конца. Наиболее совершенное живое, кончающее именно поэтому самоубийством.

21 июля 1935

Брюгге совсем сказка, я не ожидал, что он так уютен, что в нем так много подлинной старины, зелени, каналов. Здесь можно красиво умереть.

Намного интереснее неудачная попытка вновь начать вести дневник, которую Вавилов предпринял весной 1920 г. Всего шесть записей с апреля по июнь. Но сделаны они влюбленным Вавиловым.

14/1 апреля 1920

Опять я принялся за дневник. На это есть причины. Хотя можно ли и стоит ли об этом писать? И для кого? Опять письма к самому себе. Дело в том, что я, кажется, собираюсь выскочить из Spiegel-Existenz’а[230]. Для меня совершенно неиспытанные ощущения, четвертое измерение – хотя для других и всех заштампованные и старые, как люди, слова. Вот и написать их не хочется, или храбрости не хватает. И не полетит [ли] к черту все остальное и не начать ли бороться, пока еще [есть] время?

Сестра больна – не знаю, еще в живых ли? И физика моя.

Весна. Закружилась моя несчастная голова, и нет уже прежней ледяной вершины. Вот почему и писать начал. Во мне – революция.

17/4 апреля 1920

Из стадии воображения все это пока еще не выходит.

Но зато и воображение-то стало совсем новым, мне незнакомым, молоденьким и наивным. Пожалуй, жить проще и веселее стало. Но vivremo vedremo[231], от этого веселья до сугубой меланхолии очень недалеко, и во всяком случае все не от меня зависит.

Старый мой демон – объективизм в самые хорошие, плохие, трогательные и отвратительные минуты остался и лукаво с ядовитой улыбкой на меня посматривает, ну да пускай его смотрит. Живет-то не он, а «я», совсем не объективный.

Прежний вопрос остался, не начать ли бороться. Нет, пожалуй, лучше быть побежденным. И опять лукавая fatality[232] выглянула – сегодня на коллоквиуме в речи П. П. [Лазарева] о Helmholtz’е. Но главное – пока все только воображение и, может быть, пустые мечты.

24/11 апреля 1920

Все это очень тонко и, в конце концов, malgré moi[233]. Не знаешь, верный шаг делаешь или споткнешься. Бессознательное лукавство и дипломатия. И по-прежнему нет уверенности, ее даже меньше прежнего. Но из колеи я выбит. Может быть, это к добру.

Сегодня весьма циничная (с моей стороны) беседа с Предводителевым о моем Standpunkt’е[234], или моей лестнице, по которой очень умело поднимаюсь и опускаюсь, смотря по обстоятельствам. Да, я без точки опоры, но вот это, это новое тянет безудержно помимо всех ступенек и лесенок.

Когда-то ждал я всяких Wendepunkt’ов[235] смертей и воскресений… теперь жизнь всюду одинакова, но новое тянет и, главное, malgré moi. В этом, может быть, и спасение. Т. е. какое уж тут спасение?

26/13 апреля 1920

Печально. Я да мать, и тишина в доме. Она не может без меня, я без нее. А в голове у меня хаос, и тянет меня совсем к новому. Да, вот теперь-то развалилось наше старое пресненское житие. Ходит старушка да плачет, что у нее зеркало [разбилось], да третьегодняшняя просфора лопнула, не к добру, примета нехорошая. На это похоже. – А рядом в детском саду голосят «Сами набьем мы патроны, к ружьям привинтим штыки».

У гробового входа

младая будет жизнь играть

и равнодушная природа

красою вечною сиять[236].

Нехорошая только эта молодая жизнь, бездушная, не люди, а камни, кирпичи для будущего коллектива.

Что же осталось? Физика (но это игрушка), да это новое еще, только начинающееся (а может быть, и оканчивающееся), да, пожалуй, еще «охота к перемене мест» без смысла, но и без ос[та]новки. Ну а еще мыло с веревкой? Бог?

9 мая н[ового] с[тиля] 1920, воскресенье

Началось с Нескучного сада, потерянного Einstein’а, моей чудной пробной лекции, а кончилось нелепой акустической какофонией за Пресненской заставой. Вот уже 6 часов рвутся снаряды где-то на Хорошевских складах[237]. Почему? Бог весть. Старое впечатление ураганного огня, но бессмысленного, самопроизвольного. На Пресне это третье событие на моей памяти. Сначала Ходынка, потом декабрь 1905 г., а вот теперь эта какофония. События пошли резче, и я чувствую себя способным [соверш]ить Salti mortali[238].

8 июня н[ового] с[тиля] 1920

Spiegel ist zerbrochen? Oder noch nicht? Was weiss ich heute Morgens ist der fatale Schritt, oder wieder Halbschritt gemacht. Schwindel im Kopfe, noch niemals empfundene Stimmung. Neugeboren oder tot![239]

Последний нынешний денечек

Справляю я с самим собою.

Aber trotzdem möchte ich mit einer Hand an Trümmer meines Spiegels festhalten[240].

А будь что будет, плыви, мой челн, по воле волн. Прыгать в окошко не ст[ану] во всяком случае.

«Роковой шаг», который сделан утром 8 июня, – предложение руки будущей жене Ольге, вот как она сама пишет об этом: «…мы все чаще встречались с С. Ив. Помню, когда уже опушились зеленые московские сады, с бульваров запахло согретой землей, мы решили пойти на Воробьевы горы. Долго бродили по рощам под Москвой. 8 июня все выяснилось между нами и мы стали женихами» ([Вавилова, 2004], с. 44).

Из воспоминаний жены Вавилова

Ольга Михайловна Вавилова оставила воспоминания. Эти воспоминания дважды публиковались: частично они процитированы в биографии Вавилова в серии «Жизнь замечательных людей»[241], частично опубликованы в журнале «Вопросы истории естествознания и техники» при первой сокращенной публикации дневников. Вот некоторые фрагменты из них.

«С каждым разом встречи наши делались оживленнее. В сущности, оба мы были одиноки. Оба мы только что вернулись с фронта и были переполнены впечатлениями войны. Как бывает это, все тяжелое и темное в воспоминаниях отходило как-то вдаль, и делились мы скорее забавными и даже веселыми впечатлениями. Помню, как весело вспоминал С. Ив. свое пребывание в Кельцах, куда он попал со своей частью после тяжелых переходов и боев. С. Ив. с большой симпатией говорил о Польше и поляках. Вспоминал он удивительный эпизод с часами. Воинская часть их двигалась по Волыни, по песчаным местам. С. Ив. ехал верхом, на руке у него были золотые часы на золотой цепочке. Усталый, он почти дремал, покачиваясь в седле, и вдруг часы соскользнули с его руки. Он спешился, пытался найти, но времени не было. Так и двинулся дальше без часов. Пропажа очень огорчила его. Прошло несколько месяцев. Их часть двигалась опять той же дорогой. Вдруг подкова лошади звякнула обо что-то, и что-то блеснуло в песке. И что же? Его часы. Те самые, которые упали с его руки когда-то! // Случай почти невероятный, но тем не менее истинный» ([Вавилова, 2004], с. 43).

«С. Ив. бывал у меня каждый день и приносил мне цветы. Засохшие лепестки роз сохранялись в томике Баратынского» ([Вавилова, 2004], с. 45).

«С. Ив. очень любил архитектуру и говорил, что часто видит музыкальные сны» ([Вавилова, 2004], с. 47).

«Сергей Иванович был среднего роста, в плечах неширок, но прям, что придавало фигуре его подтянутый и бодрый вид. Держался прямо, ходил быстро и легко. ‹…› Был он смугл и сильно загорал летом. Голос очень низкий, очень мягкого звучания. Лицо его, строгое, глубоко серьезное и сосредоточенное, легко и часто раскрывалось в улыбке. Смеяться он мог до слез. Умел и любил шутить и острить. Когда в 1925–1926 годах мы были в Крыму в Мисхоре, наша хозяйка татарка как-то отозвала меня таинственно и, предостерегающе погрозив пальцем, сказала: „Оля! Не верь ему. Он наш!“ То есть что он не русский, а татарин. ‹…› В молодости, когда бывали мы летом в Крыму и мне ужасными усилиями удавалось уговорить его носить белые легкие рубашки и белые брюки, его высокая легкая фигура, его огромные черные глаза на круглой красиво очерченной голове напоминали мне персонажей „небесного воинства“ под святыми стягами и хоругвями на старинных русских иконах. Конечно, к этому воинству духа он и принадлежал, и именно к русскому» ([Келер, 1975], с. 180–181).

«У меня вызывало улыбку его отношение к собственному физическому существу – снисходительно-неприязненное, и я говорила ему, что он вроде Франциска Ассизского: тело свое ощущает как „брата моего осла“. И мне всегда казалось, что он почти бестелесный, так мало в его жизни значила та тягость, которой было для него его физическое существо. Он как бы только терпел его, не испытывая от него никакой радости. После совершенно беспримерного труда он мгновенно погружался в детский спокойный сон и сны видел архитектурные и музыкальные» ([Келер, 1975], с. 181–182).

«…вспоминаю, как самозабвенно, весело и озабоченно устремлялся Сергей Иванович во тьму кромешную оврагов за этими светляками. Густые заросли орешника, пни, гнилушки и коряги. Ветви хватали нас за волосы и били по лицу, и часто мы ползли на четвереньках за этими волшебными зелеными огоньками, притаившимися то ли на земле, то ли на папоротниках, то ли на пне. Во тьме не разберешь. Надо было видеть, с каким счастливым и хитрым видом рассматривал Сергей Иванович дома свою добычу. Потом мы сажали их в траву около дома, и каждый вечер Сергей Иванович осведомлялся, целы ли они, и даже пересчитывал их заботливо. Часть добычи увозилась в Москву» ([Келер, 1975], с. 186).

«Глаз и солнце»

В дневниковой записи от 14 июля 1939 г. Вавилов пишет: «Поразительны сны. В одно мгновение достигается такая глубокая, пронизывающая характеристика предметов, людей, поступков, явлений – которая выше того, что делали Пушкины, Леонардо и Росси в бодрственном состоянии. Очерк человека, его внешности, его психология, архитектура – лучше, чем что-либо я видел на самом деле (например, грандиозное воплощение новогородского стиля). Во сне вскрываются те подсознательные залежи обобщенных наблюдений и выводов, которые так трудно в большинстве случаев извлечь наружу и воплотить словом, мыслью, рисунком в бодрственном состоянии. // Просыпаясь, первый момент, когда иногда еще довольно живо помнишь сон, остаешься потрясенным его талантливостью, искусством схватывать быка за рога. // Помню, когда-то мне приснилось хорошее заглавие для книжки: „Глаз и Солнце“, определившее весь характер книжки».

Книга С. И. Вавилова «Глаз и солнце» (1927) при жизни автора переиздавалась четыре раза (1932, 1938, 1941, 1950), затем была издана еще по меньшей мере восемь раз (до 2016 г.), в том числе на английском. Она считается классикой отечественной научно-популярной литературы.

Вот так книга начинается: «Сопоставление глаза и Солнца так же старо, как и сам человеческий род. Источник такого сопоставления – не наука. И в наше время рядом с наукой, одновременно с картиной явлений, раскрытой и объясненной новым естествознанием, продолжает бытовать мир представлений ребенка и первобытного человека и, намеренно или ненамеренно, подражающий им мир поэтов. В этот мир стоит иногда заглянуть как в один из возможных истоков научных гипотез. Он удивителен и сказочен; в этом мире между явлениями природы смело перекидываются мосты-связи, о которых иной раз наука еще не подозревает. В отдельных случаях эти связи угадываются верно, иногда они в корне ошибочны и просто нелепы, но всегда они заслуживают внимания, так как эти ошибки нередко помогают понять истину. Поэтому и к вопросу о связи глаза и Солнца поучительно подойти сначала с точки зрения детских, первобытных и поэтических представлений» (с. 161)[242].

Вообще в книге проводится довольно стандартный и вполне качественный «ликбез» по основам оптики и физиологии зрения с умеренным акцентом на близкие автору области (флуктуации светового поля, люминесценция). Никакой особой аналогии между глазом и Солнцем, естественно, не обнаруживается (кроме довольно тривиальной казуальной связи – что глаз эволюционно подстроен именно под солнечный свет). Но зато такой заход – через яркую метафору, через «сказочный» мир «детских, первобытных и поэтических представлений» – позволяет сразу увлечь читателя. А также написать о многом, что было интересно самому Вавилову-«гуманитарию».

Вавилов приводит строки из стихотворений Пушкина и Фета, в которых глаза сопоставляются со звездами, а начинает книгу эпиграфом – строками своего любимца Гете: «Будь несолнечен наш глаз – // Кто бы солнцем любовался?»[243] Тютчев и Есенин свидетельствуют у Вавилова о материальности света, который у них льется и брызжет. О том же – эпизод с А. П. Чеховым, который, по воспоминаниям М. Горького, ловил однажды шляпой солнечный луч у себя в саду.

«Играя в прятки, ребенок очень часто решает спрятаться самым неожиданным образом: он зажмуривает глаза или закрывает их руками, будучи уверен, что теперь его никто не увидит» (с. 161).

«Сознание, разумеется, неизбежно приходит в свое время и разбивает сложные узоры детской поэтической „оптики“. Ребенок постепенно все определеннее начинает отличать свои ощущения от внешнего мира, сон резко отделяется от действительности, обманы чувств – от реальности» (с. 164–165).

Демонстрируя эволюцию представлений о свете, С. И. Вавилов умело проходит по истории естествознания от Платона, Эвклида, Птолемея, Дамиана из Ларисы (IV в. н. э.) – считавших лучи света исходящими из глаз – через всю историю научной оптики (корпускулярные воззрения Ньютона, волновая теория Френеля и т. п.) вплоть до квантовой механики с ее вновь вставшей проблемой корпускулярно-волнового дуализма. В этом добротном изложении истории оптики примечательно внимание, уделенное Вавиловым оптическим иллюзиям. Без особой «сюжетной необходимости» в разных главах приведено восемь примеров обманов зрения. Хорошо известных, вроде прямых линий, кажущихся изогнутыми из-за особо заштрихованного фона. Или вот таких, «авторских» (с. 226): «Автору этой книги много раз приходилось переживать весьма грубые пространственные ошибки. Один раз маленькая красная сигнальная жестяная пластинка, висевшая вблизи на трамвайных проводах, показалась красным флагом огромных размеров по той причине, что красная пластинка была мысленно ошибочно отнесена к шпилю на удаленном доме в конце улицы. Другой раз в течение короткого мгновения кошка была видна величиной с корову; показалось, будто эта кошка идет по удаленному забору; на самом деле она шествовала по крыше, около окна, через которое ее было видно».

Интересен следующий отрывок (с. 179–180): «Глаз у большинства людей не отличает поляризованного света от неполяризованного. Примерно 25–30 % людей обладают этим свойством, хотя почти никогда об этом и не подозревают. При наблюдении поверхности, излучающей поляризованный свет, такие люди могут заметить в середине поля зрения полоску слабого желто-лимонного цвета, имеющую вид слегка изогнутого снопа колосьев. Если плоскость поляризации света поворачивается, то одновременно поворачивается и указанная полоска в глазу. При некоторых положениях Солнца на небе свечение неба, возникающее вследствие рассеяния солнечных лучей в атмосфере, оказывается сильно поляризованным, и тогда человек, обладающий названной способностью, видит на фоне неба слабую желтую снопообразную полоску.

Редким примером тонкой наблюдательности великого художника могут служить строки из „Юности“ Л. Н. Толстого, в которых он, по-видимому, совершенно не подозревая физического смысла явления, в 1855 году, в то время, когда и в науке оно было известно немногим (оно впервые описано в 1846 году Гайдингером), с полной ясностью описал желтое поляризационное пятнышко на фоне неба. В XXXII главе „Юности“ можно прочесть такие строки: „…я невольно оставляю книгу и вглядываюсь в растворенную дверь балкона, в кудрявые висячие ветви высоких берез, на которых уже заходит вечерняя тень, и в чистое небо, на котором, как смотришь пристально, вдруг показывается как будто пыльное желтоватое пятнышко и снова исчезает“.

Очень рекомендуем читателю проверить свои глаза и постараться заметить желтую поляризационную полоску на небе. Таким образом можно убедиться, по крайней мере некоторым из читателей, что их глаза обладают свойством, о котором они ранее не знали».

В книге «Глаз и солнце» Вавилов впервые открыто публикует некоторые свои философские рассуждения. «Наши слова „очевидно“, „поживем – увидим“ равносильны тому, что видимость – достоверность. Современный физик убеждает других в реальности атомов тем, что мы наконец увидали пути отдельных атомов, а прежние противники существования атомов постоянно аргументировали тем, что атомов никто не видел. В этом смысле надо понимать изречение Анаксагора: „Зрение есть явление невидимого“, невидимый мир становится реальностью, явлением посредством зрения» (с. 215).

Наконец, Вавилов не мог не уделить в такой книге внимания собственным исследованиям по непосредственному наблюдению глазом квантов света: «Представим себе, что мы смотрим на маленькое, слабо светящееся пятнышко А, яркость которого можно по произволу ослаблять. Предположим, что яркость источника ослаблена до такой степени, что от него в глаз попадает в секунду только небольшое число квантов. Кванты не могут следовать один за другим регулярно, через одинаковые промежутки времени; они будут лететь беспорядочно, иногда в большем числе, иногда в меньшем. Разумеется, и яркий источник света излучает беспорядочный поток квантов, но в этом случае число квантов огромно и процентные случайные отклонения от среднего будут практически незаметными. Точно так же, например, процентные колебания в числе новорожденных за год в большом городе ничтожны, и это число статистик предсказывает с большой точностью, но число рождений в небольшом доме того же города за год будет колебаться в чрезвычайно широких пределах, и предсказания статистика в этом случае, несомненно, окажутся ошибочными.

Таким образом, по законам статистики (если только верна теория квантов) следует ожидать, что при ослаблении источника света, когда за секунду в глаз будет попадать небольшое число квантов, должны возникнуть резкие колебания яркости источника. Если число квантов, попадающих в глаз, будет меньше числа, соответствующего порогу зрительного раздражения, то глаз не ощутит света; наоборот, если число квантов превышает порожное значение, свет будет виден. Следовательно, при постепенном понижении яркости источника должен наступить такой момент, когда источник для глаза должен превратиться из постоянного в мигающий.

Однако в такой простой форме опыт осуществить нельзя и по двум причинам. Во-первых, глазное яблоко, как мы говорили, чрезвычайно подвижно, вследствие чего колебания яркости получаются и при больших интенсивностях. Поэтому глаз следует фиксировать. Это достигается тем, что в стороне от светящейся точки А помещается более яркая (обыкновенно красная) светящаяся точка О, которая и фиксируется глазом. Таким образом, в центре сетчатки получается изображение этой фиксационной точки, а изображение источника А получается в стороне, на постоянном расстоянии от центра.

Далее, глаз обладает свойством сохранять зрительное впечатление; это свойство дало, например, возможность осуществить кино. Но оно же, конечно, будет мешать восприятию быстрых колебаний интенсивности источника света; эти колебания будут сливаться, размываться и усредняться для глаза.

Чтобы обойти это затруднение, можно поступить так. Между глазом и источником помещается диск с одним отверстием. Диск совершает один оборот в секунду, оставляя источник открытым для глаза только во время прохождения отверстия (например, в течение одной десятой секунды). При такой установке глаз видит только короткие вспышки через каждую секунду. Если число квантов во время каждой вспышки будет одно и то же и больше порожного значения, то каждому прохождению отверстия будет соответствовать вспышка. Если же число квантов, излучаемое за время прохождения отверстия, подвергается резким статистическим колебаниям, то, очевидно, не всякому прохождению отверстия будет соответствовать видимая вспышка.

Опыт подтвердил это ожидание. Действительно, при больших интенсивностях фиксированный глаз при каждом прохождении отверстия видит вспышку, но при постепенном ослаблении яркости начинают наблюдаться пропуски, которые становятся тем чаще, чем слабее яркость.

Считая число пропусков и вспышек, по законам статистики можно определить среднее число квантов, излучаемое при таких условиях за одну вспышку. Глаз, таким образом, действительно „воочию“ позволяет убедиться в квантовой, прерывной структуре света. ‹…› Найденная до сих пор у разных наблюдателей предельная чувствительность колеблется в широких пределах от двух до нескольких десятков квантов-фотонов. Отдельные кванты стали в буквальном смысле слова видимыми» (с. 232–234).

Описанные эксперименты проводились С. И. Вавиловым с небольшими вариациями неоднократно вплоть до 1941 г. Для повышения чувствительности глаз должен был на протяжении 30–40 минут адаптироваться – отдыхать от любого светового воздействия. В результате и сам Вавилов, и многие его коллеги и сотрудники на протяжении сотен серий измерений проводили многие и многие часы в абсолютной темноте. «Обычно Сергей Иванович сам принимал участие в работе один или два раза в неделю. Вот он и предложил своим аспирантам воспользоваться этим часом сидения в темноте для еженедельного отчета и обсуждения с ним хода аспирантской работы. Хорошо помню, с каким нетерпением я дожидался очереди „посидеть в темноте“ со своим руководителем» (Н. А. Добротин, [Франк, 1991], с. 253).

Достаточно образно и технически детально эти эксперименты воссозданы в биографии Вавилова ([Келер, 1975], с. 96–106). Там же (с. 103–104), впрочем, сказано: «Не все относились к этим опытам серьезно. Находились люди, которым это представлялось настолько методологически неоправданным, что они острили: – Просидишь столько времени в темноте, не только кванты – самого черта увидишь!»

Вопрос о достоверности данных до сих пор не ясен. Тем не менее буквально тем же примерно тогда же занимались немцы, американцы, голландцы и тоже вроде бы увидели какие-то кванты.

Более интересно, что освоение Вавиловым подобной методики привело к открытию нобелевского уровня.

Излучение Вавилова – Черенкова

В 1958 г. И. Е. Тамму, И. М. Франку и П. А. Черенкову была присуждена Нобелевская премия по физике «за открытие и объяснение эффекта Черенкова» (по положению о премии она не вручается посмертно, только поэтому среди лауреатов нет Вавилова). Открыл эффект аспирант Вавилова (впоследствии академик) Черенков в 1933 г., Тамм и Франк объяснили его в 1937 г.

«Я очень хорошо помню язвительные замечания по поводу того, что в ФИАНе занимаются изучением никому не нужного свечения неизвестно чего под действием γ-лучей», – вспоминал академик И. М. Франк ([Франк, 1991], с. 343).

Открыто новое излучение было способом, схожим с описанным методом наблюдения световых флуктуаций. Вновь требовалась долгая – час-полтора – адаптация глаза к темноте, и многие шутили: «В ФИАНе в темноте изучают призраков» ([Франк, 1991], с. 287). Изучалась сверхслабая люминесценция растворов ураниловых солей под воздействием радиации. «Для защиты наблюдателя от излучения прибор устанавливался на массивном свинцовом блоке, который отделял источник от наблюдателя. Эта защита была необходима также и потому, что под действием излучения радия светилась не только исследуемая жидкость, но и прозрачное вещество, заполняющее глазное яблоко наблюдателя. Перед каждым сеансом измерения наблюдатель должен был „адаптировать глаз на темноту“, для чего необходимо было час-полтора провести в полной темноте. В результате чувствительность глаза возрастала в десятки тысяч раз. ‹…› Все измерения проводились в полной темноте. Наблюдатель не мог даже замерить положение оптического клина, потому что для этого клин надо было осветить, а посторонний свет сразу же сбивал адаптацию (настройку глаза на темноту). Поэтому запись отсчета по клину производилась ассистентом. Предварительно наблюдатель накрывал голову плотной светонепроницаемой тканью, затем ассистент включал освещение и записывал отсчеты по оптическому клину. После этого освещение выключалось, и измерения продолжались. Между отдельными измерениями делались перерывы в 3–5 минут, чтобы избежать утомления глаза. Общая продолжительность измерений в течение дня не превышала 2–2,5 часов. Иначе глаза утомлялись, и появлялись ошибки» ([Болотовский, 2004], с. 118 – в статье приведено подробное описание открытия нового излучения).

Осенью 1933 г. случайно была допущена ошибка – исследовался образец, в котором оказался чистый растворитель, изучаемая соль полностью отсутствовала. Слабое свечение тем не менее все равно отчетливо наблюдалось.

Последовательным перебором облучаемых веществ и другими хорошо известными ему методами Вавилов установил, что речь здесь вообще не идет о люминесценции. Две небольшие заметки об открытом принципиально новом физическом явлении были опубликованы в 1934 г. в «Докладах Академии Наук СССР». В 1937 г. написанная по совету Вавилова на английском заметка Черенкова была опубликована и в американском физическом журнале «Physical review» (прежде будучи отклоненной редакцией лондонского журнала «Nature»). Эффект был очень быстро подтвержден (качество оборудования в зарубежных лабораториях облегчало эксперимент: например, время экспозиции при фотографировании углового распределения излучения составляло 10 секунд вместо трех суток у Черенкова). Во всем мире установилась соответствующая терминология: «черенковское излучение», «свечение Черенкова». Его употреблял и сам Вавилов. Тем не менее после смерти Вавилова в отечественной литературе была принята формулировка: «эффект Вавилова – Черенкова», «излучение Вавилова – Черенкова».

В 1947 г. на Западе было предложено первое практическое применение черенковского излучения для регистрации заряженных частиц. Имея ряд преимуществ перед всеми существовавшими до этого детекторами частиц, «черенковские счетчики» стали быстро технологически развиваться и вскоре использовались уже не только для регистрации факта появления частицы, но и для определения ее скорости, заряда, полной энергии и других характеристик. В настоящее время «черенковские детекторы» (Cherenkov detectors) являются одними из наиболее распространенных приборов в физике элементарных частиц и широко используются на установках всевозможных типов – от любых ускорителей частиц до гигантских, объемом в кубические километры, датчиков нейтринной астрономии и «черенковских телескопов».

Загрузка...