Часть вторая

То было золотое время Одессы. Местные дамы буквально не давали прохода обосновавшемуся в городе бывшему куаферу Марии-Антуанетты Леонарду. И собирался отплыть на гастроли в Константинополь знаменитый одесский скрипач Консоло. Спешил в школу Моранди преподавать искусство живописи тогда еще жандарм Вилье де Лиль-Адан, а посреди кипящей от жары Кривой улицы читал древний французский список чудаковатый нищий книголюб Зимин, который вполне мог бы послужить прообразом цвейговского Менделя-букиниста. Невнятно бормоча что-то под нос, шел в лавку Нового базара уникум-самоучка блистательный математик Штейн. В Хрустальном дворце обитали портовые рабочие, шулера, студенты, проститутки, спившиеся журналисты, взятые под покровительство самым удивительным в мире ростовщиком Мойшей. Он часто ссужал их деньгами в рост, но зато никогда не требовал отдачи долгов.

В погребке Коре раздавались песни Беранже, а на бульваре астроном Карассо давал всем желающим посмотреть в свою подзорную трубу. Греческая буквально пропахла запахом апельсин, регулярно доставляемых из Барселоны, Яффы, Смирны, Мессины, неподалеку чуть ли не круглосуточно работала лавка Джузеппе Марчиани, снабжавшего небогатых горожан итальянскими колбасами, жирными анчоусами, пармезаном и миланским коровьим маслом. Публика посостоятельнее шла в рестораны Бродской, Дофине, Лателе, Железнова и Оттона, который в свое время постоянно спорил с тем самым Гоголем о качестве мясных блюд. Мимо известных на весь город малохольных Александра Македонского и Яника Вшивого спешил директор городского театра барон Рено, а в это время градоначальник Казначеев тщетно пытался разыскать сигнальную пушку с бульвара. Меланхолично ожидали клиентов бородатые извозчики на штайгерах, прикуривая сигары от ассигнаций, и величественно возвышались над городом здания, построенные лучшими архитекторами мира.

Преображенский кафедральный собор. Успенский и Михайловский монастыри, Римско-католический костел, Лютеранская, Евангелическо-Реформаторская, Греческая Свято-Троицкая церкви, Бродская синагога, Караимская кенасса. Магометанская молельня — далеко не полный перечень храмов, дававших возможность одесситам регулярно пообщаться со Всевышним.

***

Бой часов башни Пашкова на Молдаванке. Весело перекликались колокола, отлитые из пушек, взятых у турок под Варной, и купцы безоговорочно соглашались со всеми условиями разгрузки кораблей — так много было негоциантов, стремившихся в Одессу. А неподалеку от порта дарили повод для безудержного веселья усатые джентльмены из Одесского Британского Атлетического клуба, игравшие в до сих пор невиданный Россией футбол.

Вот в этот полумиллионный город, известный на весь мир своими художниками, служивший тогда Европе образцом благоустройства, приехал из двухсоттысячного Киева Израэль Рахумовский. Уроженец крохотного Мозыря, старший сын Нохума Рахумовского, закончивший хедеру по настоянию отца, разбил семейные мечты насчет карьеры Израэла в качестве ребе. Ювелир-самоучка выбрался в Киев, но не нашел там мастера, который бы мог научить его больше, чем Рахумовский уже умел. Поэтому Израэль приехал в город, который тогда называли «Столицей юга», «Южной Пальмирой», «Маленьким Парижем», даже «Столицей мира», и поселился на Успенской улице в доме номер 36.

Пока Рахумовский набивал руку и глаз по части высокого ювелирного искусства в чужих мастерских до поздней ночи, старик Гохман торчал у кафе Фанкони гораздо не меньше. Он только изредка мог себе позволить выскочить со своего рабочего места до близлежащего кабака Робина, чтобы закончить какую-то сделку. Старик Гохман потихоньку маклеровал чем приплывет у руки и даже не мечтал о размахах Ашкинази. Забегая до хаты, Гохман старался влететь в свою комнату так по-быстрому, чтоб в упор не увидеть любимую жену и пару наследников. Жену Гохман терпел и так и сяк, потому что эта иногда тихая женщина позволяла ему экономить на кухарке, горничной и лакее, А что касается сыновей, то старик Гохман смотрел на них, с понтом на собственные долговые расписки, являющиеся для каждого маклера неизбежным злом Гохман падал поперек шикарной двуспальной кровати, на которую он, кроме себя, никого не пускал, и устало закрывал глаза, твердо зная: его Лея сделает все, чтобы они быстренько раскрылись на ширину бумажника.

— Лейба! — тихо орала она в ухо Гохмана, уставшего от трудовых свершений по продажи двадцати пяти фунтов ванили, перемешанной с крахмалом, и старик делал вид, будто вконец оглох. Потому что прекрасно знал каких просьб будет дальше.

— Ты, вшивый йотер лепетутник[43], — нежно ворковала Лея, — дети хочут немножко кушать. Давай гроши…

— Ой, вэй, в их годы я уже кормил семья, — начинал врать сам себе Гохман, потому что этим словам давно не верила, — а, твои дети… Два здоровых шибеника[44], не считая аппетит их момула — это чересчур для одной моя больной цавар[45]. Вы все просто хочите сделать мине гэтеркэф лев миокорда… Лея, ты с купила свежий фиш[46] неделя назад… Может твои гоныфы[47] хочут ликэр мидэ хумус, а? А ацирут[48] их не нападет? Но чего не сделаешь заради родная кровь… На десять копеек, купи им картошки и селедка, болячка тебе на рош[49]

И вот с таким калорийным питанием молодые Гохманы вымахали не ниже портовых амбалов. Но несмотря на свои размеры, им почему-то не захотелось тягать мешки с баркасов на свежем морском воздухе. Потому что братья стремились поддержать трудовую династию Гохманов и торговать все подряд, особенно что плохо лежит. Так флаг им в руки по такому поводу, если в Одессе больше лавок, чем волос на жопе у двух братовьев вместе. И уже через пару месяцев, как Лея перестала просить десять копеек на детей у донельзя довольного этим старика Гохмана, его наследники гоняли по Одессе на лихаче, разодетые из венского магазина Шмидта но последней парижской моде. А на мордах этих Гохманов было такое смурное[50] выражение, с понтом они немножко переплатили за контрольный пакет акций хлебной торговли, перехваченный у некого барона Ротшильда.

Но братьям Гохманам по натуре нет дела до этого Ротшильда и его дешевых дел, потому что они спешат на встречу с Гарькой Брауном, который своим поведением доказывал: Одесса способна родить не только Дардендейла. Сиднея Рейли и других будущих звезд английской разведки, мотавших нервы у партии Ленина-Сталина, но и деятелей гораздо вреднее.

Когда до человека приходит горе, так Браун с Гохманами делают все, чтобы оно показалось мелочью. Так случилось и с управляющим шоколадной фабрикой Лаверье. Он сидел у своем кабинете и седел по поводу упавшего сбыта продукции. Эта фабрика выпускала всего тридцать восемь сортов шоколада, когда конкуренты, объединившись между собой, выбрасывают на рынок до пятидесяти сортов. Дела у Лаверье обстояли так погано, что даже кондитерская «Бон-бон де Варсовьен» перестала интересоваться его продукцией у шелковых коробках. Лаверье вместо того, чтобы вызвонить до себя парторга предприятия и провести собрание по поводу улучшения обслуживания населения, элементарно выписал из Франции через Константинополь новейшую машину для производства этого продукта. Но уже в те годы промышленный шпионаж был на такой высоте, что Гарька Браун раньше Лаверье узнал: оборудование для шоколадной фабрики сгрузили на Таможенной. Так разве Гохманы допустят, чтобы проклятый капиталист продолжал набивать мешки золотом, скармливая одесситам вредный продукт, от которого бывает диабет и портятся зубы? Или они не патриоты своего города, над которым еще не маячит призрак припортового завода? Браун припирается до Лаверье и начинает размахивать руками по поводу закупки оптовой партии товара для голодающих у Северо-Американских Штатах, а братья Гохман прут на Таможенную, где заводят беседы с биндюжниками из Тирасполя, жадно поглощающими местное итальянское вино после ударной разгрузки своих телег. Оборванные биндюжники сходу обрадовались, когда два муркета, одетые не хуже их градоначальника, предложили немножко заработать и гигантскую сумму в размере четвертного билета.

Гохманы важно объяснили молдаванам, что стоящая неподалеку железяка — та самая радость, которую ждет в Тирасполе их компаньон, суча ногами от нетерпения. И если господа биндюжники захватят с собой попутный груз, благодарность одесситов в виде двадцатипятирублевки не будет иметь пределов. Так разве Одесса раньше не была привязана до Тираспольского уезда, и как не согласиться с таким выгодным предложением?

Биндюжники по-быстрому грузят французский импорт на телегу, а городовой за три рубля делает вид, будто всю дорогу интересуется санитарным состоянием морской волны. Но стоило этому каравану заскрипеть домой, как братовья в канотье вспомнили за то, что их могут надурить. Гохманы намекают молдаванам — они их ни разу не знают и тем не менее доверили такой ценный груз. А вдруг биндюжники не оправдают высокого доверия и сплавят товар где-то по дороге? Поэтому Гохманы предлагают вариант. Машина стоит сто пятьдесят рублей, нехай экспедитор биндюжников выдает эту кругленькую сумму, а коммерсанты Гохманы уже пишут записку своему тираспольскому компаньону, выдать подателям железяки сто пятьдесят рублей и еще двадцать пять за качественное обслуживание груза во время транспортировки. Биндюжники меняют записку на бабки и спокойно едут за город аж до самой таможни. Примерно в это же время Гарька Браун выкатывается из кабинета Лаверье, опуская его настроение еще ниже фразой за закупку шоколада у конкурентов. Но тут же посыльный, терпеливо ждавший своего череда у приемной, просит управляющего фабрикой забрать свое добро с Таможенной площади. Лаверье перестал надрывать собственный характер по поводу несчастий и погнал вместе с угнетаемыми им работягами на Таможенную. Так сколько бы они не бегали среди нее вокруг товаров поперек недружелюбных воплей, шоколадного оборудования от этого ни на копейку не прибавилось.

***

В то время, когда Гохманы вместе с Брауном перлись в бордель-гостиницу Мишки Красавчика на Нежинской, а Лаверье посылал портового боцмана Ставраки на государственном языке межнационального общения дальше маяцкой стенки и мамы Бени с Колонтаевской, биндюжники спокойно добрались до таможни.

Во время царизма таможня давала «добро» не так быстро и дорого, как сегодня. Тем более, что на груз не было товарно-транспортной накладной, банковской справки о стопроцентной предоплате, лицензии на вывоз, бумаги об оплате пошлины и прочих формальностей. И хотя биндюжники размахивали гохмановской индульгенцией с таким видом, будто это было совнаркомовское постановление по поводу национализации, таможня не принимала их рассказ всерьез. В конце концов груз был арестован и чтобы биндюжникам не было обидно, таможенники бесплатно отлупили их с такой силой, что жители тираспольского уезда резко стали плакать не по навсегда потерянным бумажным ассигнациям, а совсем по другому поводу.

Когда у сердобольных таможенников устали ноги с руками, служивые не начали пугать гостей города Колымой и Сахалином, а проявили великодушие. Они отпустили биндюжников до хаты, предварительно оставив им на мелкие расходы целый рубль из конфискованных средств этой транспортной бригады. Биндюжники погрузили друг друга на телеги и с тех пор никто не видел этот обоз в благословенном городе Одессе.

Спустя некоторое время Лаверье чуть ли не целовал корпус своего нового приобретения, поя бдительных таможенников и примазавшуюся полицию ромом от шоколадных конфет. Выкинув устаревшее за последние десять лет оборудование, Лаверье быстро стал наступать на пятки конкурентов — до того французская железяка оказалась последним словом науки и техники. И хотя самого Лаверье уже нет на этом свете, а его потомков — в нашем городе, эта импортная машина такая полезная, что до сих пор вкалывает на фабрике имени Розы Люксембург. Правда не на полную мощность, но не из-за процента износа, а по поводу хронического отсутствия необходимого сырья.

Как-то Гарька Браун от чересчур хорошей жизни ухитрился самостоятельно отмочить такой канкант[51], после которого у полиции заломило поясницы собирать стреляные гильзы Браун тем временем отсиживался в одном из притонов Молдаванки, не выпуская из рук браунинг даже у сортире, куда зачастил по поводу расстроенных чувств. Несмотря на то, что братья Гохманы предлагали кое-кому среднегодовую выручку кинотеатра «Арс», полиция продолжала волноваться по поводу недоразумения между профсоюзом мясников и гарькиными нервами.

Если у папы-Гохмана детей с другой судьбой могло быть с большим трудом, так старый Браун — совсем другое дело. И Гарька народился не от безвестного бухого пиндоса, а в порядочной одесской семье, которая постоянно околачивалась в Английском клубе. Но Гарька ведет себя так, с понтом его мама не шмонается по благотворительным мероприятиям народного общества «Трезвость», а лакает водку перед обслуживанием биндюжников под портовым забором в Армянском переулке. И будто его папаша не жрет из венецианских бокалов французское шампанское «Редерер» за покером, а дегустирует двенадцатую кружку пельзеньского пива перед мордобоем у «Гамбринусе» Или молодому Брауну не хватало на мелкие расходы от таких живых родителей, что он потребовал с мясников двадцать пять копеек с каждого пуда товара в виде налога за радость жизни при целом теле?

Если бы Браун стрельнул у кого-то руку или ногу, мало ли мелких травм бывает на производстве? Так надо же случиться, чтобы Браун, паля почти в упор, не промахнулся мимо сердца Лазаря Дворкина. И Дальницкая улица тут же посадила полицию на голодный паек по поводу того, что одним Лазарем взбесившийся Гарька не ограничился. Можно подумать было западло, как в наши дни, платить за охрану и полиции, и Гарьке, увеличив стоимость пуда товара на пусть даже царские, но все равно паршивые двадцать пять копеек. И разве вся валюта мира, а не какой-то поганый рублевый брауновский запрос, стоит тех слез, что пролила Дальницкая, идя за гробами Лазаря Дворкина, Ивана Балашова, Пинсаха Дер-Азриленко и даже Митьки Голого, который не был мясником, а просто случайно высунул свою любопытную голову через браму под пулю? Так, между прочим, ту пулю посылала из окна своей хаты прямо у Гарьку мадам Лазарус, которой не понравилась скорострельность Брауна. Ну в самом деле, зачем из всех сил палить у пожилого человека под окном с какого-то шумного браунинга, если ему хочется не слушать этой какофонии, а продолжать молиться? Но мадам Лазарус до гарькиного фарта и митькиного несчастья была уже у том возрасте, когда мушку тяжелого для бабушкиных рук карабина трудно совмещать с прицельной планкой из-за поганого освещения событий. Так что Голому на личном опыте пришлось убедиться: излишнее любопытство может-таки плохо сказаться на собственном здоровье. Причем все произошло так быстро, что Митька не успел ни с кем поделиться внезапно приобретенным опытом.

Хотя мадам Лазарус тяжело топала в траурной процессии по Дальницкой и легко лила слезы скорби, она скромно молчала за то, что сделала все возможное, дабы бездельник Голый составил компанию трудолюбивым мясникам.

Но от того, что в Митьку случайно попала старушка, а не специально Гарька, Брауну не легче. Потому что когда гробовщику начинают максать[52] за усиленную работу, все понимают — явного перебора в таком деле не бывает. И полиции пришлось признать: четыре гроба после короткой вечерней беседы — это чересчур даже для Одессы.

Вот поэтому Гарька по возможности желудка тихо кантовался на малине, а не доказывал всем подряд о своей непричастности до судьбы Голого. Так если Браун хочет жить и дышать воздухом, разве полиция имеет желание существовать как-то по-другому, чем привыкла? Даже городовой Тищенко перестал прикидываться дурачком, когда дальницкие мясники вместо ежемесячной пайки выдали ему распространенный жест с двух рук. И веско заявили при этом: пока они не выпьют за упокой души Брауна, нехай Тищенко получает свой доппаек с государя-императора Потому что продолжать платить за такую охрану, после которой сплошные расходы на поминки, может только малохольный миллиардер Нюма Лотыш, у которого есть целых десять тысяч в банке «Чай Шустова» и дауновская болезнь на морде.

В те далекие времена правоохранительные органы были тоже не такие отсталые, чтобы вкалывать за одну зарплату. И у городового Тищенко хватило мозга догнать, что все-таки легче добиться шарового пуда мяса с Дальницкой, чем лишнего фунта от государя с его императорскими понтами. Поэтому Тищенко от ажиотажа дергает свой шнурок на шее, до которого привязан служебный револьвер, бегает по поводу гнусного Гарьки, чтобы скорее восторжествовало правосудие и вновь получать пайку до жалованья. Но хотя городовой с закидонами разогнал глаза до беспредела, нарушителя спокойствия в упор не видел, пусть даже дисконтер Хлава Аглицкий инкогнито намекнул из тюремной камеры, где может околачиваться его конкурент Браун.

Городовой Тищенко понимал, чем рискует. Молдаванка иногда запускала у свое сердце всякое смитте[53], но за то, чтобы у ее владениях нагло шемонался какой-то флик или городовой в гордом одиночестве, не могло быть и речи. Полицейский-таки долго рассуждал чего обойдется дешевле: остаться без куша с Дальницкой или все-таки переть рогами на Молдаванку, где набитая морда в пиковом случае прокапывает большим счастьем из-за других возможных последствий. Тищенко в конце концов сфоловал сам себя, что состоит на государственной службе и, менжуясь[54], рискнул попереть на Мясоедовскую. Конечно, можно было сбегать по начальству и разнуздать звякало[55] за нычку убийцы Брауна. Тогда полиция нырнула бы в Молдаванку таким общегородским составом, что даже объединенные силы всех налетчиков вряд ли воспрепятствовали усиленному шмону в собственных владениях. Но что будет, если зуб за два шнифта[56] Хлава прогнал туфту из-за решетки ради жменьки кокаина, который Тищенко сам жрать не любил, но регулярно припрятывал на карман во время шухеров по притонам? Ничего хорошего, потому что в случае залета руководство будет уверено: Тищенко еще больше придурок, чем есть на самом деле. Чтобы не допустить урона профессиональной репутации, городовой самостоятельно рискнул появиться на Мясоедовской улице, прижимая до ноги саблю и немножко бздя за дальнейшую судьбу.

Так если Пишоновской командует Слон Хаим Бабашиха, на Госпитальной — Ржепишевский по кличке Федя Камбала, неужели Мясоедовская может существовать беспризорно и обойтись без руководителя? Тем более такого как Мотя Городенко, который любит психовать по всяких пустяков. И разве Мотя Городенко допустит, чтобы среди его улицы, отбрасывающей полиции честную пайку, борзо[57] кидала косяки[58] по хазам какая-то посторонняя на хуторе стебанутая тварь у белом кителе и синих штанах при сабле? Мясоедовская платила исправно и поэтому загалчившиеся[59] ребята Городенко, руководствуясь чувством высокой справедливости за собственные гроши, взяли в оборот кнацающего буркалами[60] легавого, сунувшего свое поганое рыло там, где башляли совсем другим.

Благородные налетчики даже не стали трюмить[61] беззащитного полицейского, принявшего при их виде цвет собственного кителя. Деловые брякнули городовому, что его масть на их хуторе не капает и профилактически дали всего одну пачку[62] этому фудале[63] по наглой сурле[64]. Ребята даже оставили при Тищенко его казенную саблю. Но почему-то забрали служебный наган со шнурком и чтобы кобура не оставалась пустой, предложили зажавшему очко[65] Тищенко собственноручно набить ее свежим говном из-под биндюгов, мирно жевавших сено во дворе. Городовой Тищенко, пока ребята не перенервничали, набивал свою кобуру до упора с такой тщательностью, с понтом пихал у нее грязное бандитское золото, а не экологически чистое удобрение.

Потом полицейский слинял[66] по-быстрому, радуясь если не фонарю на ряшке, так уцелевшим бейцалами[67] тому, что его гнилой заход проканал[68] мимо Валиховского переулка[69] и участка номер три[70]. А ради такого фарта вполне можно бегать даже с дерьмом в хавале[71], не то что в пустой кожуре[72] с-под волыны[73].

И пусть Тищенко потянул локш[74], а его кобура мокла после этого у керосине несколько суток, городовой зашлифовал уши[75] руководству: он лично все проверил и на Мясоедовской Браун в упор не ливеруется[76]. Потому что от соколиного, хотя и подбитого шнифта Тищенко не отмажится даже комар с Куяльника, не то, что более крупномасштабный кровопийца Браун. Так, несмотря на это скромное заявление и борзуюстойку, начальство посылает Тищенко с его залепухой[77] куда подальше, чем Дальницкая улица и дает ему по рылу чуть сильнее Мясоедовской. А потом это самое начальство начинает возбухать и читать ботанику[78] всем остальным нижним чинам за взаимосвязь судьбы Брауна с их собственными. Потому что, в отличие от городовых, их руководство привыкло жрать с лучшего гастрономического магазина Дубинина и ему плевать, какие там копейки варятся на окраинах города.

Тем же временем брательники Гохманы выдали вконец обнищавшему по поводу нрава улицы мясников Тищенко пару копеек за информацию и конспиративно перевезли Гарьку из Молдаванских трущоб на фешенебельную Решельевскую. Несмотря на массовую облаву, Мясоедовская ничем не могла помочь полиции, искавшей исключительно Брауна, не обращая внимания на беглых варнаков и прочее мирное население. А хабло[79] Гарька всерьез подумал за прощание с Одессой-мамой, хотя к тому времени вольному городу не грозила полу родная интервенция перед большевистской оккупацией.

Братья Гохманы безо всяких драк решили между собой: их бывший компаньон просто обязан увезти вместе с собой какую-то память за Одессу-маму, не считая персонального браунинга. И решили сделать своему корешу сувенирный презент в виде компактной золотой вещицы, которую можно тянуть через границу верхом на собственном пальце, а не на большой тачке позади пяток.

Что это был за перстень, вы себе не представите. Потому что на такое высокое искусство нужно только шариться своими собственными шнифтами. Братья Гохманы увидели перстень и сходу поняли, те украшения, которыми торгует лучшая лавка Богатырева на Дерибасовской улице, перед этим перстнем смотрятся дешевым монистом на шее базарной торговки по сравнению с бриллиантовым ошейником мадам Маразли. Хотя само это маразлиевское колье возле перстня прокапывает не больше, чем за грубую кузнечную работу. И четверть смирновской водки, выставленная Гофманами родным братьям — абортнику[80] Павлу Павлюченко и абортмахеру Абраше Молочнику за знакомство с ювелиром не больше, чем символическая плата.

Израэль Рахумовский подрабатывал у ювелирной мастерской Белова, именно там он запалил заказ Гохманов — перстень с оскалившимся грифоном. И уже через две недели после того, как мастер Рахумовский получил первый приличный гонорар в своей жизни, пасмурной ночью фелюга шкипера Христо Андронати привычно взяла на свой борт контрабанду. На этот раз в виде будущего защитника колониальных интересов Великобритании, видного политического и общественного деятеля сэра Гарольда Брауна…

Несмотря на то, что семейный клан Гохманов умело торговал французскими машинами, кипрским вином, а особенно человеческими страстями, так при большом желании эта пара могла всучить клиенту свежую черноморскую волну и затхлый катакомбный воздух. Но после встречи с Рахумовским братья с ходу поняли — это золотая жила, что попадается два раза в жизни: первый и последний. Одно дело, если ты сегодня что-то воруешь, завтра перепродаешь, а даст Бог дожить до послезавтра, когда выпадает шара сделать налет — так его упускать тоже сплошной грех. Совсем другая масть стать почтенным коммерсантом, торгующим старинные вещи любителям искусства. Правда, для этого придется наблатыкаться всяких специальных терминов, но чего не сделаешь ради гешефта[81] и блага потребителей.

У ювелира Белова тоже были кое-какие виды на своего подмастерья Рахумовского, и Гохманы культурно объяснили почтенному мастеру: несмотря на то, что их лучшего друга Брауна полиция так и не нашла, Одесса все равно нередко сорит трупами по своим улицам. И балабуз[82] Белов сделал вид, будто почти не имеет заказов, а чем там станет заниматься у его мастерской Рахумовский, так в это он вовсе не собирается засовывать свой шнобель[83], даже без монокля на шнифте.

Братья открывают дело по торговле самым настоящим антиквариатом, несмотря на то, что Одесса рассматривает на них, с понтом эти жулики малохольнее крючконосого Шуры Македонского или придурковатого Яника с паршивой бороденкой на вшивой головенке. Потому что при таком наличии торговых домов, готовых предложить людям всякого ювелирного искусства, два жлоба Гохмана — чистый перебор. Но братья, как назло, потеют у новом для себя деле, и изредка до них в руки попадаются уникальные вещи, заставляющие коллекционеров выворачивать на изнанку карманы и банковские счета. Одесса постепенно перестает злословить над братьями, а эти самые собиратели начинают пачковаться у их офисе, минуя лавки Арзуняна, Назарова, Вайсмана, Кадырова, Гринблата, Лотяну, Пауэрса, Харченко, Маркони и даже солидной фирмы, сколоченной много лет назад Ксавье с его компанией из Польской улицы на Греческой площади.

Так разве эти самые собиратели догоняют, кто именно лепит из золота всякие цикавые[84] штучки, когда Гохманы засекретили Рахумовского не хуже капитана Немо, завалив хорошо оплачиваемыми заказами на всю оставшуюся жизнь, нехай мастер и проживет сто двадцать лет. Израэль Рахумовский даже не представлял, для каких целей создает своих шедевров. И тот самый гроб со скелетом он исполнил после того, как старший Гохман сделал долгосрочный заказ на юбилей своего жмеринского кореша-профессора.

Если у старшего брата есть кореш-ученый, можно подумать, у младшего какие-то проблемы по части профессуры. Особенно когда учесть, как цокает языком от изумления профессор Новороссийского университета искусствовед Лазурский на его хате от вида некоторых штучек Рахумовского. Так младший брат тоже любит делать золотые подарки своим друзьям на именинки. И командует Израэлю, чтобы тот поскорее замастырил своими маленькими, но очень умелыми руками, большую золотую корону его липшему друзяке. Хотя этот гохмановский приятель живет не в Одессе, так ему все равно хочется сделать приятное. И если именинник пройдется в безделушке от Гохмана по Сумской улице, так весь Харьков двинется мозгом от того, какой прекрасный друг есть в Одессе у этого профессора.

Когда Рахумовский сочинил корону, от вида которой даже у старшего Гохмана зашевелился сувенирный скелет в гробу на кармане, младший тут же отстегнул Израэлю тысячу восемьсот тех еще денег наличными. И не сообщил за покупку у налоговую инспекцию, чтобы империя пошарила, на что богат карман неизвестного ей ювелира Рахумовского. А потом Гохман без характеристик с места работы и прочего пуда бумаг при километре вымотанных нервов прется с золотой короной из Одессы совсем в другую сторону от Харькова. Совершенно бесплатно таможня не задает ему дурной вопрос: собирается ли этот деятель толкнуть свое золотое антикварное изделие за доллары в Варшавском уезде, чтобы отовариться на местном рынке по дороге домой говнючей гонконгской косметикой?

Гохман спокойно дует себе у Германию чи в Австрию, а может Венгрию, или как там оно тогда называлось, где прет в местный музей с короной наперевес.

И торгует этой исторической ценностью, которую надыбали крестьяне из села Парутино, копая огород Эти самые немецкие австро-венгры легко глотают наживку, потому что Парутино стоит прямо на месте бывшей Ольвии и там ежегодно раскапывают разных кладов все, кому ни лень. Тем более, что международные эксперты надрывают хавальники за древнюю подлинность скифского золота за пазухой Гохмана. Музейщики уже созрели выхватить драгоценность, когда Гохман открыл свою пасть по поводу ее цены. Иностранцы с ходу поняли, чтобы удовлетворить запросы одессита, им нужно продать весь свой музей. А кому, скажите, нужен музей с всего одним-единственным экспонатом, пусть он даже редчайшая золотая корона? Так что Гохман поворачивается задом до хранителей культурных святынь и прет рогом в объятия частного капитала. Потому что когда государство разводит руками по любому, а особенно денежному поводу, у него всегда найдется гражданин, способный действовать должным образом. И если сегодня у мало-мальских серьезных людей, несмотря на государственные подножки, западные каналы все равно действуют, так что тогда говорить за вчера?

Гохман как честный бизнесмен доботался со своими зарубежными подельниками за произведение древнего ювелирного искусства, обозначив минимальную цену — тридцать тысяч франков. А все, что антиквары сгребут с клиента выше этой себестоимости, делится пополам. Антиквары дали слово и Гохман вернулся до Одессы с одним чемоданом в руке, а не как нынешние туристы.

Через пару месяцев этот самый уважаемый антиквар сидит себе спокойно на открытой веранде Робина и жрет пирожное «Норд» под чашку кофе, попутно листая газету. И натыкается на сообщение, после которого ему резко расхотелось продолжать чавкать «Нордом», а сожрать вместо сладкого пирожного горькой пилюли, лежащей в кармане жилетки «пике» у небольшой деревянной коробочке с медной табличкой «Склад медицинских товаров Адольфа Гермса. Одесса». Потому что газета вовсю расписывает эту золотую корону, обзывая ее древним словом тиара. И подробно рассказывает Гохману, что он и без печатного слова прекрасно знает: тонкая ювелирная работа, три фризы. На нижней — фрагменты веселой жизни древних скифов, на верхней — сюжеты из той самой «Илиады», над которой потел Гомер. А между ними — изображение городской крепостной стены с древнегреческой надписью «Царю великому и непобедимому Сайтафарну. Совет и народ ольвиополитов». Хрен его знает, был этот Сайтафарн великим и непобедимым, как Чапаев, или тоже плохо плавал, но народ со своими советами и в те далекие времена не умел обходиться без комплиментов в адрес представителей номенклатуры.

Словом, напиши Рахумовский на короне за сельсовет Парутино, все бы поняли, какое это говыдло[85]. А так любому козлу и даже специалисту ясно — вполне антикварная вещь. Но Гохман поднял геволт по другому поводу. И не потому, что эту цацку выкупил какой-то там задрипанный музеишко Лувр. А от того, что французы выложили за тиару двести тысяч франков, но кореша-антиквары за это почему-то промолчали.

Гохман вполне бы пережил, если гнусные иностранцы попытались вогнать ему перо в бок, чтобы самостоятельно командовать реализацией сайтафарновой шапки. Но выставить делового одессита одновременно тухлым фраером, глухим форшмаком[86], коцаным[87] лохом и дешевой лярвой[88] — этого он простить не мог. У взбесившегося, как слон Ямбо, Гохмана стали чесаться на подельников-ворюг руки, с понтом мандавошки регулярно скачут и по ним.

Старший брат мягко советует постоянно хватающемуся за финку и револьвер антиквару взять нервы у руки, пусть они и сильно чешутся. И не делать из себя Дубровского с его бандитскими ухватками, так как младший Гохман уже не в том возрасте, когда револьверная пуля кажется лучшим аргументом в споре. Потому что сколько не стреляй у шантрапу, наскочившую на гохмановский карман, денег от этого не прибавится ни на копейку, что доказала судьба Гарьки Брауна.

Так пока весь Париж бегал до своего Лувра, чтоб собственноручно ощупать шнифтамиего новое приобретение, адвокат Гохмана притаскался в иностранный суд и с его помощью на чистом немецком произношении доказал местным фармазонщикам: они не так хорошо наварили на доверчивом русском Гохмане, как радуются. Потому что половину франков эти антиквары-сквалыги выложили очень быстро, с понтом им рассудил это сделать не какой-то государственный судья в переполненном зале, а сама Соня Золотая Ручка на их собственной хате. Так кроме куша выручки, с этих иностранных мудаков еще и скачали штраф. И их банковский сейф стал напоминать последствия визита лучшего медвежатника[89] Европы одессита Нельсона, а вовсе не элементарного приговора суда.

Но Гохман дошел до такого запала, что все равно продолжал нервничать, несмотря на возросший банковский счет, поведав кое-кому за этих антикваров; они не столько великие специалисты, как тухлые фраера. И продолжал наносить их профессиональному уровню и налаженному бизнесу такой урон, будто эти оштрафованные барыги[90] торговали не за границей, а поставили свой лоток поперек дверей гохмановской лавки.

Так если язык приводит аж до Киева, неужели он не способен довести и до другой беды? В лавке Гохмана крутятся солидные люди, которым надо интересных антикварных приобретений, как и прежде. Так если раньше Гохман умело убалтывал клиентов, объясняясь с ними языком и пальцами, как и положено коренному одесситу, на их родных русском, немецком, еврейском, французском, украинском, польском, армянском и прочих сорока наречиях, то теперь Гохмана можно узнать с большим трудом. Не предлагая коллекционеру даже элементарного кофе, он беспрестанно лакает водку и вместо того, чтобы вперемешку с его родной речью рассказывать за интересующий пациента золотой бимбар[91], гонит на местном диалекте всяких интимных подробностей про бывших компаньонов. И, хихикая, доказывает мало употребляемыми его клиентами словами: всучить сраное фуфло этим мокрожопым пидарам еще легче, чем два пальца обоссать.

А учитывая, что контакт с иностранными антикварами Гохман наладил не вчера, так он даже называл, какого говна вместо подлинников насовал этим жлобам с деревянными мордами, задумавшим обокрасть жулика, на котором, в отличие от той короны, пробы ставить негде.

Так бывшим гохмановским подельникам такое развитие событий вовсе не нравится. Потому что суд засветил только их элементарную жадность, что в общем-то многие не чересчур осуждают, потому что сами такие. Другое дело, когда в одном из центров деловой Европы постоянно скавчит за их умственные способности и профессиональные навыки Гохман, разгоняя старую и потенциальную клиентуру так надежно, с понтом из его рта вылетают не плохие слова, а хорошие куски дерьма. Начался международный скандал по второму разу. Антиквары приложили все усилия и немножко денег, чтобы бывший компаньон не сильно центрово чувствовал себя в родном городе. А что такое, если Гохман забыл поговорку «Не трожь говно — оно вонять не будет», так можно подумать заграница не в состоянии помочь. И теперь уже до местного зала суда затащили самого Гохмана. Коллекционер Суручан поведал, каким фуфлом торгует этот деятель, а директор одесского археологического музея фон Штерн добавил кучу свидетельских показаний явно не в пользу семейного клана Гохман.

После справедливого приговора суда Гохман заплатил столько, что родись глухонемым — это обошлось бы дешевле. Вдобавок братские пути разошлись; Гохман-старший вернулся до своих прежних дел, а меньший, сильно переживая от тяжелого материального положения, занялся подделками исключительно из серебра. Потому что личностью золотых дел мастера Рахумовского заинтересовалась полиция по просьбе обдуренных французов.

Израэль Рахумовский подтвердил, что изготовил эту тиару. А французы все равно не верят, что их корона — не Фонтан[92] и есть на свете ювелир, способный до такого мастерства. Тем более, что все великие эксперты, словно сговорившись, лупили себя кулаками по пенсне и продолжали доказывать с пеной на губах — корона самый настоящий подлинник. Так выходит, они долбаки, которые не могут отнюхать фуфель, за что тогда руководство дает им звания при хорошей зарплате? Правительство Франции понимает, при такой громкой фразе из Одессы, Лувр может прикупать за хорошие бабкине только сомнительные короны, но и холсты не ценнее портянок. Потому что в свое время в их Лувр заломился германский специалист Фуртвенглер, обмацал[93] тиару с ног до головы и брякнул: на ее изображениях есть пару ошибок, которых античный мастер не мог допустить при большом желании. Так французы вместо того, чтобы раскрыть глаза на нехорошее сообщение, сделали вид, будто Фуртвенглер объявил им войну раньше своего кайзера с каской на голове. И заявили, что этот бош просто лопается от зависти, потому как корона уплыла от берегов Рейна в верховья Сены, И нет в мире современного мастера, способного на такую подделку. А тут какой-то штымп из Одессы начинает мочить репутацию великих ученых перед правительством. И вдобавок газета «Матен» публикует письмо еще одного одесского ювелира, который перебазировался в Париж И этот мастер гонит со страниц прессы, что лично видел, как Рахумовский лепил тиару из золота, даже не догадываясь, чего с ней будет дальше. Ну в самом деле, откуда Израэлю Рахумовскому знать, что Гохман начнет торговать этой короной, а не нацепит ее на кумпол своего харьковского дружка-профессора, перед тем, как тот начнет дуть на свечи, торчащие из именинного пирога?

Французскому правительству не легче, что харьковчанин остался без такой шикарной шапки между ушей, и тиара продолжает сиять у Лувре при сомнительных разговорах по поводу ее качества. Создается специальная правительственная комиссия, чтобы выяснить: тиара Сайтафарна подлинник или все-таки Одесса не снижает темпов по производству разнообразных талантов? Хотя Рахумовский прибыл в Париж под псевдонимом, дотошливые французы под руководством профессора Сорбонны, члена французской Академии наук Клермона Ганно мурыжили его два месяца своими нудностями.

Сперва французы смотрели на одесского самородка с таким же недоверием, как представитель их Национального банка и, когда Муся Буханенко заявила ему, что фирменный сейф «Штраубе» распахнет ей свои объятия ровно через семь с половиной минут после того, как она возьмется за его дверцу.

Так если Муся сумела доказать свое мастерство даже на сорок секунд раньше, другой одесский талант Рахумовский по-новому корону за пару часов не слепит, пусть знаменитый Клермон Ганно и не требует этого делать. Он незатейливо хочет каких-то доказательств хотя Рахумовский нанимался делать корону для Гохмана, а не подрабатывать у французской прокуратуре.

Чтобы вся Академия наук перестала нервничать и дергать Ганно за его мантию по поводу главной экспертизы, одесский ювелир решил доказать, в своем деле он не меньший спец, чем Муся по части сейфов.

И Израэль Рахумовский доказал: кроме него эту тиару для царя Сайтафарна заказать было некому. Ювелир-самоучка не только потыкал пальцем в книжки «Русские древности в памятниках искусства», «Атлас в картинах к «Всемирной истории», откуда срисовал сюжеты на тиару, но даже изготовил ее часть. Правительственная комиссия была вынуждена признать, что их эксперты вполне могли допустить ошибку без падения авторитета, столкнувшись с таким гением. Тиару перетаскали в луврский раздел подделок и французы заявили на весь мир: нет в нем мастера-ювелира, равного Рахумовскому. И предложили художнику остаться в Париже за хорошие бабки на условиях, которые вроде бы и не могли мечтаться у ювелирной мастерской Белова. Смешные люди. Это же был конец девятнадцатого, а не двадцатого века. Тогда Одесса занимала в Российской империи первое место по уровню жизни так же уверенно, как сегодня — по онкологическим заболеваниям на том же шмате территории. Зачем Рахумовскому большой Париж, если он привык жить в маленьком, но более красивом и богатом.

Как и все те, кто остался верен Одессе, отказавшись от мирового признания, которого добились под чужим небом наши эмигрировавшие земляки, Израэль Рахумовский умер в безвестности. Он похоронен под бензоколонкой между Черноморской и Среднефонтанскими дорогами… До наших дней сохранилось всего два творения великого мастера. Одно из них по-прежнему украшает Лувр. Что касается второго, то судьба его оказалась чересчур лихой для музейных историй.

Загрузка...