КНИГА ПЕРВАЯ

Блажен, кто посетил сей мир

В его минуты роковые.

Тютчев





ГЛАВА ПЕРВАЯ

Солнце медным диском висело в дымной мгле, давно и безнадежно горела тайга. Запахи гари подавляли аромат поспевшей брусники. Заросли шиповника, усеянные продолговатыми, как пули, ягодами, грустили над речными потоками.

Михаил Фрунзе смотрел, как пунцовые безобидные пульки падали в воду и уносились вместе с листвой. Печально было от тяжелых осенних красок, но к печали примешивалась и радость свободы.

Подумать только: быть дважды приговоренным к смерти, семь лет переносить мерзопакости каторжных острогов и оказаться в верхнеленской тайге на положении поселенца... Такой доли хватило бы на целый век любому человеку, а ему только тридцатый год. У него еще все впереди, и устрашающие слова «вечная ссылка» вызывают ироническую усмешку.

В камере смертников, в тюремных казематах он предавался воспоминаниям, теперь мечтает о будущем. Его будущее так же безгранично, как и тайга с ее падями, сопками, реками, лукавым зверем, доверчивой птицей.

Он вечный поселенец, но глубоко ощущает счастье даже такой относительной свободы. Кто не сидел в тюрьме, не поймет этого хотя и неполноценного счастья, не посмотрит с наслаждением на солнце в дымном небе, на движущиеся пласты листопада в реке.

Далеко от верхнеленской тайги второй год бушует мировая война, фронтовые новости приходят в поселок Манзурка с большими опозданиями, цензура вымарывает из газет все, что касается военных неудач. Друзья пишут, что угар шовинизма захлестнул русскую буржуазию, гром военных оркестров заглушает плач матерей и жен и что многие социалисты оправдывают эту войну.

В Манзурке жила горсточка политических ссыльных: большевики, эсеры, меньшевики, анархисты. Между ними постоянно вспыхивали споры о войне, о путях и целях будущей революции.

Знание военной истории, к которой он пристрастился еще в гимназии, давало ему преимущество в этих спорах. С помощью оперативных сводок и карт, опубликованных в газетах, Михаил предсказывал неожиданные повороты в военных действиях, делал довольно точные прогнозы, удивляя ссыльных обстоятельным знанием предмета.

— Откуда у тебя такая осведомленность? — недоумевал и его друг, ссыльный большевик Иосиф Гамбург.

— Мой отец был полковым фельдшером. Я военный от рождения, это моя вторая натура, — отвечал он смеясь. — Правда, так говорил Наполеон, а я просто прочитал уйму книг по истории войн. К сожалению, историки больше описывают баталии, поля, усеянные трупами, да полководцев на триумфальных парадах. Множество исторических анекдотов рассказали они, но так никто и не выяснил классовой подоплеки ни одной из войн. Иные книги о войнах ставят важнейшие вопросы, но разрешать их придется нам самим...

В манзурских спорах редко рождалась истина: слишком разными были политические убеждения большевиков, меньшевиков и эсеров и обычно противники договаривались до резкостей. От иронических мнений, надутых афоризмов, политических анекдотов некуда было деться, особенно когда говорили все сразу, не признавая за собеседниками права на собственное мнение. Особенно нападали на Фрунзе и Гамбурга левый эсер Павел Кулаков и анархист Несо Казанашвили.

— В дыму этой войны мне видится революция, — сказал Фрунзе, откладывая газету с последней сводкой о военных действиях на Западном фронте.

— С усталым народом ее не сотворишь, — возразил Кулаков, нервный, злой, признававший только категоричный тон. — Но если царя как следует поприжать, Россия получит демократические свободы.

— Народ давно имеет свободу помирать с голоду, — язвительно ответил Фрунзе.

— Война — это смерть и неисчислимые страдания. Революция тоже кровь и те же страдания...

— Ненавижу бесплодных страдателей за народ! Наивные простаки! Да и у вас самих ничего нет для народа, кроме душеспасительных слов, — вступил в спор Гамбург.

— У кого это «у вас»?

— У эсеров. Вы дети политического недомыслия...

— Циник! Хам!

— Ругань не доказательство в споре, — засмеялся Гамбург. — Надо уважать своих противников.

— Ты — мой противник? Ты макет моего противника! — сразу закипел злостью Кулаков.

— Давайте без неврастении, — потушил вспыхнувшую ссору Фрунзе. — Ты, Кулаков, мечтаешь о захвате власти, а царский орел клюет да клюет народное сердце. И будет клевать, пока мы не свернем ему шею.

— Для меня орел — символ могущества России, а не империи, — сквозь зубы процедил Кулаков.

— Какой-то генерал вырезал двуглавых орлов на каблуках своих сапог. Орлы отпечатывались на морозных снегах России, а генерал радовался ее могуществу. Ты похож на генерала из этого анекдота, — пошутил над Кулаковым Гамбург.

— Язык тереть — не плуг переть. А мирный захват власти мне дороже кровавых бурь.

— Да пойми же ты, наконец: если философу необходимо спокойствие души, то настоящего политика воспитывают только бури, — уже серьезно убеждал Гамбург.

Несо Казанашвили стоял у стола, засунув руки за узкий, украшенный серебряными бляшками кавказский ремешок, сосредоточенно слушая спор. Среди нищенски одетых ссыльных выделялся он показной яркостью. Длинные волосы падали на плечи, роскошная бородища закрывала грудь, глаза блестели лихорадочным темным огнем. Черкеска с газырями обтягивала осиную его талию, мягкая кожа ичигов будто обливала стройные ноги. Пресыщенный вином, легкими победами над женщинами, Несо казался старше своих тридцати лет.

— Политика — дело грязное, грубое, но необходимое, — заговорил Казанашвили медленно, раздельно, с уверенностью человека, знающего цену своим словам. — Я член партии анархистов, стою за любое насилие над властью и общественным правопорядком. И если революция будет подчинять свободную личность своим законам — мне она не нужна. Я дерусь за право делать что хочу и не потерплю никаких препон для личности. Мои желания — вот единственный закон для меня...

— Тогда ты станешь тираном! — воскликнул Гамбург. — А тираны, словно гады, вылупляются из яиц свободы! Подобно Чингисханам, этим кровавым тиграм истории, они разорвут на клочья свободу...

— Вот это верно! Насилие в крови у всех анархиствующих революционеров. Хорошо когда-то сказал Достоевский: «Тиранство — это привычка, оно развивается в болезнь. Человек и гражданин погибает в тиране», — ледяным тоном добавил Фрунзе. — Лично я вижу в революции не разрушение, а творчество...

— Все в жизни усложняется и как-то раздваивается, — распалялся Казанашвили. — Я сын грузинского князя — стал революционером, недавно шел с большевиками — теперь иду с анархистами. Анархисты должны быть жестокими потому, что борются с жестокой системой. Свернем шею царизму, и тогда пусть каждый делает что хочет. За такой программой пойдут все, она каждому придется по сердцу.

— Пойдет всякая сволочь, а не народ, — сердито возразил Гамбург.

— И народ тоже. Поставим на Сенатской площади виселицу для непокорных, остальные — пойдут, — ответил Казанашвили, поглаживая смоляную бороду.

— Наклонись ко мне, Несо, я тебе что-то скажу, — попросил Гамбург.

Казанашвили наклонил голову.

— Ох и сукин же ты сын! Так и хочется дать тебе в морду, — шепнул Гамбург в волосатое ухо Несо.

Казанашвили что-то хотел возразить, но постоял с открытым ртом, сверху вниз махнул рукой, как бы утверждая своим жестом: «Не хочу с вами связываться и зря тратить силы».

Споры часто заканчивались скандалами, но на следующий день все начиналось сызнова. В глухих местах, да еще людям ссыльным, невозможно жить без общения, как и без поддержки.

Фрунзе и Гамбург были не только единомышленниками, товарищами по партии, но и неразлучными друзьями.

Их дружбу прочно связывала совместная жизнь в манзурской ссылке и, как это иногда бывает, противоречивость характеров. Спокойный, уравновешенный Фрунзе и всегда возбужденный, мятущийся Гамбург дополняли друг друга.

Они любили охоту и почти ежедневно уходили в тайгу. Первым шел по тропе Фрунзе, за ним следовал Гамбург, сдвинув на затылок измятую шляпу, пофыркивая и поминутно вспоминая стихи. Даже подкарауливая в камышах утиную стаю, он кричал Фрунзе:

— Помнишь тютчевские строчки: «Невозмутимый строй во всем, созвучье полное в природе, — лишь в нашей призрачной свободе разлад мы с нею сознаем. Откуда, как разлад возник? И отчего же в общем хоре душа не то поет, что море, и ропщет мыслящий тростник?» Помнишь, нет?

— Тише, тише! Распугаешь всех уток! Я тоже люблю Тютчева, но всему свое время, — ворчал на приятеля Фрунзе.

Гамбург умолкал. Фрунзе не шевелился, боясь вспугнуть подплывающих уток.

— Эй, погубитель пернатого царства! А ведь надо же так дивно сказать: «И ропщет мыслящий тростник»... Иммануилу Канту понадобилось бы двадцать страниц для выражения такой мысли.

Утки срывались с воды от громкого вскрика, грохотал запоздалый выстрел, потом слышался возмущенный голос Фрунзе:

— Чтоб тебя черти забрали вместе с Кантом и Тютчевым!

Они развели костер, вскипятили чай. Фрунзе пил кипяток, заваренный смородиновым листом, и любовался синим таежным озером. На противоположной стороне высились сопки, одетые в курчавую зеленую шкуру тайги, над ними висели легкие пепельные облака, и вокруг была такая звонкая тишина, что ломило в ушах.

Фрунзе отставил кружку и с мечтательным выражением стал вслушиваться в тишину. Березовый листок, описав спираль, упал к ногам. Он поднял листок — нежный, теплый, еще живой. «Краски осенней тайги не вызывают дум о смерти. Как красивы гроздья спелой рябины — в них жизнь! Сопки, покрытые красной брусникой, дороже мне почерневших листьев. Бруснику попытаются уничтожить морозы, но она переживет и мороз, и снег. Жизнь цветет и созревает благодаря любви, любовь продолжается в жизни, — думал он. — Но ученые, проникающие в тайну листка ли, камня ли, часто проходят мимо человеческого сердца, а поэты ищут в сердце только счастье или муки любви. Социальные идеи, общественные страсти, классовые столкновения, философия, не просто объясняющая жизнь, но и призывающая перестроить ее, еще не стали объектами творчества...»

Неожиданно его мысли изменились: «Невоплощенная мечта — фантазерство. Мало мечтать, надо действовать, а я вот сижу в таежной глухомани, покорно подчиняясь жандармам, напрасно растрачивая свои лучшие годы. Действия, действия хочу я, революционного действия, а для этого необходимо бежать...»

— О чем размечтался, Миша? — спросил Гамбург, очнувшись от дремоты.

— О побеге мечтаю. На что ни погляжу — все манит к побегу. Вон вода движется, напоминая о свободе, осиновый листок крутится над водой и зовет на волю. Вчера знакомый охотник сказал: «Летящий камень мохом не обрастает», и слова его тоже прозвучали скрытым намеком.

— Отсюда бежать не просто. Тайга на тысячи верст, а на таежных тропах заставы. Поймают — пристрелят, и словно не жил на свете. — Гамбург выхватил из костра уголек и прикурил самокрутку. — Смотри-ка, только что было облачко и вот уже грозовая туча. Я почему-то во время грозы пугаюсь не молнии, а грома. Понимаю, что гром безобиден, а боюсь...

Туча быстро затянула полнеба, подул ветер, взламывая неподвижную воду. Молнии били по сопке, по озеру, властно прокатывался гром. Деревья хлестали сучьями по воздуху, неслись, кувыркаясь, ветки, листья, выдранные кусты голубицы; перепуганные утки пытались лететь против ветра и не могли.

Ударил неистовый ливень, крупные капли пробивали листья, обстреливали хвою, трава закипала от дождевых пузырей. При каждом ударе грома Гамбург вздрагивал и жался к березе. Фрунзе выбежал на обрыв — возбужденный, радостный, словно гроза вливала в него новые силы.

Гроза пролетела над тайгой быстро, как и появилась; солнце подожгло воду, озеро опять засветилось.

Гамбург раздул погасший костер.

— Как свежо и легко стало, — облегченно вздохнул он. — А на фронте полыхают тяжелые грозы. Когда же, когда пройдет над Русью очистительная буря?..

— Революций не дожидаются — революции совершают, — ответил Фрунзе, перекидывая через плечо двустволку.

Они возвращались с охоты, переполненные каким-то смутным, но бодрящим, светлым ожиданием. Все вокруг было чистым, блистающим, был веселым даже ворон, скользивший между деревьев.

Ссылка и нужда многому научили Фрунзе и Гамбурга: они охотились, ловили рыбу для больных товарищей, даже плотничали, чтобы заработать лишнюю копейку.

В начале войны царское правительство прекратило выдачу скудных средств на содержание ссыльных, и Фрунзе создал нелегальную кассу взаимопомощи для политических, разбросанных по тайге. Осведомители донесли, что касса превратилась в очаг пропаганды. В Манзурку тотчас примчались жандармы, устроили повальный обыск, арестовали четырнадцать человек, и конечно же Фрунзе и Гамбурга. Их погнали в Иркутск. Два дня брели они по тайге, ночевали в этапных бараках. Под Иркутском конвоиры, заперев на замок арестантов, отправились спать к жившим по соседству охотникам.

Представлялся хороший случай, и Фрунзе сказал Гамбургу:

— Я решил бежать, Иосиф. Сегодня ночью, пока есть возможность.

— Барак обнесен высоким забором. Как через него перебраться? — засомневался Гамбург.

— А вот так...

Они зашептались, обсуждая план побега.

Ночью, когда все спали, Фрунзе, сопровождаемый товарищами, направился к ограде.

— Прощай, друг! Да будь осторожен, не попадись в лапы жандармов, — остерегал Гамбург.

Друзья устроили живую лесенку: по спинам Фрунзе поднялся на забор и прыгнул с саженной высоты. Утром в Иркутске он разыскал явочную квартиру ссыльных большевиков.

— Жандармы сегодня же пойдут по твоему следу. Оставаться в городе нельзя, немедленно уезжай в безопасное место, — посоветовали товарищи.

Вечный ссыльнопоселенец Арсений, он же Михаил Васильевич Фрунзе, исчез, зато в Чите появился дворянин Владимир Василенко. Он поступил статистиком в губернское переселенческое управление.

Новый чиновник оперативно давал подробные сведения о состоянии частных предприятий в Забайкалье, о взаимоотношениях между рабочими и хозяевами. Он дотошно разбирался в таких материях, как прибыль, рента, рыночная стоимость. Управляющий сказал своей юной сотруднице Соне Колтановской:

— Чертовски нравится мне этот Василенко. Он соткан из рассудительности, спокойствия, деловитости. Отличный работник!

— Влюблен в свою статистику, а мужчина, влюбленный только в службу, неинтересен для женщин, — с улыбкой ответила Соня.

Новый сотрудник действительно с рвением принялся за дело. Его видели в Верхнеудинске, на Петровском заводе, за Ингодой-рекой, на золотых приисках. Рабочие слушали правдивые слова о войне, голодных бунтах, антиправительственных мятежах в России. Он, прирожденный агитатор, был везде в своей стихии...

Соня оказалась неправа. Вскоре она сама проявила интерес к новому статистику. Как-то они бродили по берегу только что замерзшей Ингоды.

— О чем я сейчас думаю? — спросил Василенко у девушки.

— Я не угадчица чужих мыслей.

— И не догадаетесь?

— О чем же вы думали?

— Почему все влюбленные вспоминают стихи Пушкина?

— Не знаю. А по-вашему — почему?

— Поэзия всегда или предчувствие, или ожидание, или продолжение любви...

— Вы тоже пишете стихи?

— Поэзия не для меня. Творчество не терпит баловства, оно требует всей жизни. Моя — устремлена к иной цели.

— Не говорите загадками. В вас и так много непонятного.

Соня пригласила его на чай с брусничным вареньем, за чаем рассказала про свое детство и юность.

Ее отец — народоволец Алексей Колтановский — был сослан в Верхнеудинск, там она родилась, росла, училась.

— Отца я вижу редко. Здесь, в Чите, у меня нет друзей, даже среди ссыльных. Моя жизнь течет без особых приключений, — говорила Соня, любуясь бледным открытым лицом нового знакомого. Она поймала себя на мысли, что сказала неправду. «Может, признаться, что я связана с подпольщиками? — подумала девушка. — Нет, пока невозможно, я так и не знаю, кто он такой».

— Зато моя жизнь изобилует приключениями. А родился я в Пишпеке, в Небесных горах. Слышали про такие горы?

— Имею о них только географическое представление. Что такое Пишпек?

— Малюсенький кишлак. А отрочество мое прошло в городе Верном, у подножия Заилийского Алатау. В Верном я окончил гимназию, и помог мне в этом Александр Сергеевич Пушкин. Пять лет получал я пушкинскую стипендию и мог спокойно учиться.

— И поэтому, наверное, обожаете Пушкина?

— Обожаю за его стихи. Они навсегда вошли в меня. Если у меня когда-нибудь будет дочка, назову ее Татьяной. В честь пушкинской героини.

— Я хотела б услышать пушкинские стихи...

Он поднялся со стула, лицо его стало серьезным, словно ему предстояло свершить что-то очень важное. Поспешно провел ладонью по волосам.

— Стихи, особенно пушкинские, надо читать стоя. Тогда и сам вырастаешь. Что же прочесть?

— Попробуйте угадать любимые мои строки, — сказала она многозначительно.

— Угадаю не угадаю, а вот в этих строчках, на мой взгляд, вся поэзия любви:


Нет, поминутно видеть вас,

Повсюду следовать за вами,

Улыбку уст, движенье глаз

Ловить влюбленными глазами...

И я лишен того: для вас

Тащусь повсюду наудачу;

Мне дорог день, мне дорог час:

А я в напрасной скуке трачу

Судьбой отсчитанные дни...


— Да, лучше не выразить, — благодарно сказала Соня.

С этого дня она не могла оставаться по вечерам дома и бродила по городу. Курились снегом сопки, раскачивались звенящие от мороза лиственницы. Было тяжко идти против ветра, дующего с вершин хребта Черского, но девушка шагала, словно ввинчиваясь в упругую воздушную стену. Поднялась на берег реки, вышла на Дамскую улицу, застроенную домами, почерневшими от времени и непогоды. Над ними маячила ветхая церквушка, за ней мрачнело здание острога.

Соня всегда волновалась, когда попадала на Дамскую улицу, здесь все казалось историческим. Острог — в нем сидели декабристы. Церковь — они посещали ее. Старенькие дома — они построили их для своих жен, приехавших из России. Даже название улице было дано в честь преданных русских женщин, разделявших печальную судьбу своих мужей.

Соня благоговейно относилась к памяти Волконской и Трубецкой, они были для нее символом женской верности и мужества, победившего все страдания. Она, пожалуй, выдержала бы испытания, если бы рядом с ней был достойный избранник.

Соня вышла на перекресток Дамской и Уссурийской улиц, к старому дому, постучала в обледенелые ставни.

— Наконец-то, наконец, — радостно заговорил Михаил, снимая с нее шубку. — Устал прислушиваться ко всем женским шагам...

Она присела к столу, заваленному книгами, рукописями. У единственного окна зеленел высокий, с жирными листьями, фикус; керосиновая лампа бросала меловой круг на стол. Между лампой и чернильницей из байкальского синего камня (его почему-то называют амазонским) стояла ее фотография. Соня улыбнулась и подумала, что жизнь ее стала значительнее с тех пор, как она подружилась с Василенко...

Она часто слышала в переселенческом управлении от чиновников, от случайных посетителей:

— Василенко выступал с антивоенными лекциями в Чите...

...в Верхнеудинске...

..на станции Мысовой...

— Владимир Василенко призывает углекопов Тарбагатайских копей к забастовке...

— Этот странный дворянин разъясняет рабочим Петровского завода, что война с немцами перерастет в революцию...

— Да, он в самом деле странный, необычный.

На глаза ей попадался читинский еженедельный журнал «Восточное обозрение» с его статьями. Он писал о неудачах русского оружия, о причинах этих неудач, о разрухе народного хозяйства.

Слух о деятельности Василенко дошел до читинского губернатора; тот изъявил желание послушать хотя бы одну из его лекций.

Соня встревожилась:

— Если при губернаторе не скажешь правды о войне, слушатели тебя назовут трусом. Если скажешь — арестуют. С такой лекцией выступать невозможно. Скажись больным или уезжай куда-нибудь. Прошу тебя... будь осторожным, — посоветовала она, уже догадавшись об истинном характере его действий.

Он послушался ее совета и отправился на Петровский завод, более известный своими каторжными рудниками, чем изготовляемыми корабельными якорями.

Он неприкаянно бродил по заводскому поселку, зашел в трактир пообедать. К нему подсел общительный сибиряк в меховой куртке-безрукавке. Познакомились. Заказали пельмени, бутылку «Ерофеича» — настойки крепкой, как забайкальский мороз. Сибиряк оказался из тех собеседников, что знают массу исторических пустяков.

— Вот пьем настоечку, «Ерофеичем» прозываемую. А почему так? Да наречена она в честь Хабарова — землепроходца нашего славного. Выпил рюмашечку и вспомнил Ерофея Павловича. Крупный человек по Сибири гулял...

Сибиряк задушевно поведал, что скупает у бурят скот и продает мясо военному ведомству, в Чите и Верхнеудинске у него свои лавки, от Шилки до Байкала знает всех именитых людей. Спросил, с кем имеет честь познакомиться.

— Владимир Василенко, дворянин.

— В Чите проживаете? В переселенческом управлении служите? Кстати, как поживает ваш батюшка? Я ведь Григория Никаноровича по Верхнеудинску знаю, много раз гостевал...

Михаил вздрогнул от неожиданного вопроса и почувствовал себя как на неокрепшем льду: каждый неверный шаг опасен. «Меня выследили. Этот сибирячок — агент охранки!»

— Так, так, — повторил новоявленный знакомец, словно говоря: «Ну и врешь же ты, братец!»

— Я давно из дома, писем не получаю...

— Как так? Вы же в действующей армии должны обретаться. Как же в нашей глуши очутились?

Сославшись на дела, он поспешно распрощался с сибиряком. На улице лихорадочно соображал: нельзя оставаться в Петровском заводе, невозможно возвращаться и в Читу.

Он уехал в Иркутск и оттуда написал Соне. Ее ответ не удивил Михаила: на квартире побывали жандармы, охранке уже известно, кто скрывается под именем дворянина Василенко.

...И вот пассажирский поезд ползет на запад и перед Фрунзе мелькают сопки, леса, равнины, редкие городки, кондовые сибирские села. Он сидел у окна, и никто из пассажиров не мог даже подумать, что этот милый, застенчивый, немного грустный молодой человек — профессиональный революционер...

А в это время читинский полицмейстер докладывал генерал-губернатору, что обнаружились следы опасного государственного преступника.

— Он скрывается под именем дворянина Василенко. На самом же деле это Фрунзе, большевик, бежавший из ссылки. Дважды приговорен к смертной казни, — сообщал полицмейстер, нервно развязывая тесемки «дела».

— Вот так так! А я еще хотел побывать на его лекции, — воскликнул генерал-губернатор, сердясь на себя и недоумевая, как такого вредного для российского престола человека полиция до сих пор не может арестовать.


ГЛАВА ВТОРАЯ

Сибирского беглеца приютил московский друг — студент Павел Батурин. Был он большевик и часто предоставлял свою квартиру подпольщикам. Павел несказанно обрадовался возвращению Михаила.

— Нашего полку прибыло... — обнимал он Фрунзе. — Живи сколько хочешь, за мной пока нет слежки. А что теперь творится в России — тебе и не снилось! Военные неудачи вызывают всеобщую ненависть к самодержавию, — говорил Павел, уверенный, что его друг сильно поотстал в ссылке.

Он ошибался. Фрунзе не хуже его знал о всех военных и политических событиях.

— Наша цель сейчас — превратить империалистическую войну в гражданскую, и цель эту надо объяснить каждому солдату, — сказал Фрунзе.

Прожив несколько дней у друга, Фрунзе выехал в Петроград. В столице встретился он с руководящими партийными работниками. Было решено направить Фрунзе на Западный фронт для агитационной деятельности в частях армии.

Западный фронт в те дни был главным фронтом. Полтора миллиона солдат сидели в грязных окопах, за колючей проволокой заграждений, многочисленные военные предприятия находились в прифронтовой полосе. Там работали тысячи рабочих Петрограда, Урала, Харькова; среди них особенно активно вели политическую пропаганду большевики. Опытный, образованный организатор масс, мастер политической конспирации, Михаил Фрунзе был незаменимым человеком для такой деятельности.

Фрунзе вернулся в Москву, сказал Батурину:

— Еду на Западный фронт. Хорошо бы приобрести надежные документы, а то армейская контрразведка быстро разоблачит.

— Постараюсь, — пообещал Батурин.


Так третий раз сменил Фрунзе свою партийную кличку. Теперь в Минск уже ехал вольноопределяющийся Михаил Михайлов. Случай — счастливый устроитель человеческих судеб — столкнул его там на улице с Исидором Любимовым, товарищем по подпольной работе в Иваново-Вознесенске. Сейчас Любимов работал во фронтовом комитете Союза земель и городов. По его рекомендации Фрунзе поступил в минский комитет Союза земель и городов — добровольную организацию, снабжавшую фронт провиантом, одеждой и медикаментами. Через несколько дней он встретился с Мясниковым на квартире Любимова, и они создали инициативную группу для объединения минских большевиков...

Война ежедневно уносила тысячи жизней. Солдаты погибали в атаках, умирали от голода и болезней. Среди них шли откровенные разговоры о необходимости перемен. В воинских частях стали возникать большевистские ячейки, появились листовки, призывающие к вооруженному свержению самодержавия. Одна из них попала на стол самого минского губернатора Гирса. Он приказал начальнику жандармерии Клесту арестовать автора. Сыщики Клеста сбились с ног, разыскивая смутьяна. Наконец донесли: в 57-й артиллерийской бригаде некий Михаил Михайлов ведет антиправительственные беседы с солдатами.

Фрунзе пришлось прекратить поездки на передовую, к тому же аппендицит уложил его на госпитальную койку. После операции, получив отпуск, он поехал в Москву.

— Тебе надо бы отдохнуть где-нибудь в деревне. Я позабочусь об этом, — сказал Батурин, взглянув на осунувшегося друга. Он познакомил Фрунзе со студенткой Анной. Она отвезла Михаила к себе на хутор под Рязанью.


Была та короткая пора, когда все хрустально, бездумно, легко, раскованно, но печально. Паутины бабьего лета прорезывают воздух, земля пахнет увядшими цветами, тишина прочеркивается прощальными криками журавлей.

Он бродил в рощах, в полях неубранной ржи, и было больно смотреть на погибающий урожай: пока мужики заняты кровавой страдой на полях сражений, их собственные поля пропадают.

По ржаному полю пробирался он к пруду, засеянному опавшей листвой. Садился на пенек, и в памяти всплывал образ Сони. Только в тридцать лет по-настоящему полюбил он женщину и понял счастливую тревогу любви. Как там она, в далекой Чите?

В небе стояла багровая луна, когда он вернулся на хутор. После ужина Анна, ее мать и набожная старушка-соседка, усевшись в старинных креслах, слушали его рассказы о странствиях по России. Он избегал разговоров о войне, голодных бунтах и забастовках (старушки могли проболтаться и навести сыщиков на его след) и потому рассказывал о событиях тишайших, делах нравоучительных и житейских.

Старушки ушли спать, они остались с Анной одни. Сидели молча: он — погруженный в раздумья, Анна — радуясь его присутствию.

— О чем размечтались? — спросила она.

— О Соне, невесте своей.

— Счастливица! Когда женщину любят — она это чувствует даже на расстоянии.

— Любовь возвышает людей и делает их добрыми. Если любишь — хочешь счастья для всех, — ответил он.

Анна вздохнула и ушла. Темная тишина завладела хутором. Михаил придвинул к себе листок, захотелось писать стихи, но из-под пера выбегали какие-то вялые, банальные слова.

«Нет, я не родился поэтом, — пришлось признаться Михаилу. — Я и переживаю и чувствую глубже. Не лучше ли приберечь слова для прокламаций, ведь скоро опять на фронт...»

Мысль его невольно сосредоточивалась в эти блаженные дни на истории войн, на военном искусстве. «Полководцами становятся на полях сражений, но безграмотный, невежественный военачальник не приведет своих армий к победе. Живой пример тому — сам император и его генеральный штаб.

У них нет определенных представлений по основным вопросам военной теории, нет даже представления, в чем состоят сами вопросы. Скудость их военно-стратегических замыслов прямо-таки удручающа. Нерешительно наступают, пассивно обороняются, всякая смелая мысль подвергается сомнению. А Николай Второй не только безволен, он бездарен как главнокомандующий. Царские армии терпят тяжелые поражения, и даже храбрость русского солдата не спасает положения».

Он взял карандаш, стал чертить похожие на оловянных солдатиков ломаные линии, контуры каких-то предметов, но ум продолжал свою напряженную работу. «Рано или поздно Россия станет республикой, и у нее появится своя армия. Армия победившей республики. Какой же она будет? Народной, вроде добровольческих или милицейских отрядов, или регулярной, но тоже народной? И какая военная доктрина станет основой ее? Жаль, что я не специалист, хорошо бы написать на эту тему статью...»

Луна теперь светила с правой стороны, бесконечно далекая, призрачная и холодная. Слитки ее света лежали между черными оголенными деревьями, и была какая-то обреченность в ночном пейзаже. Тени, пересекавшие друг друга, казались то кладбищенскими крестами, то виселицами, то ломаными линиями.

Ночь теряла свою реальность, все искажалось, смещалось, становилось призрачным, таинственным. Из лесов поднимались туманы, принимая неожиданные очертания горных округлых вершин, острых пиков, скал, повисших над пропастями, седых трепещущих водопадов. Он увидел горное озеро, крутые берега, обросшие елями, диким урюком, ореховыми деревьями, самого себя на отвесной скале.

Как давно не был он в Небесных горах, на Иссык-Куле — озере своего детства! Радость захлестнула его сердце, и, замерев на высоте, он продолжал вглядываться в синеву иссык-кульских вод.

И вдруг над озером появился орел. Он летел, постепенно набирая высоту, его тень скользила по водам, горным склонам, тянь-шаньским елям.

Чей-то выстрел развалил тишину, но орел метнулся в сторону, взмыл еще выше.

— Счастливого тебе полета, орел! — крикнул он, радуясь промаху неизвестного охотника, и почувствовал, как скала стала приподниматься, уходить из-под ног, горные вершины закачались из стороны в сторону, мир начал разваливаться на куски.

...И снова вокруг был мрак и опасная тишина, сердце его колотилось, предательский страх наполнял каждую клеточку тела. Он протянул в темноту руку, натолкнулся на сырую стену смертной камеры. Все безмолвствовало, но сигналы тревоги всегда возникают неожиданно.

«Который теперь час? — спросил он у непроглядного мрака. — Если за полночь, то они не придут. Уже много ночей я жду их. Распахивались соседние камеры, из них уводили на казнь других — люди кричали, плакали, просили пощады. Я не стану молить о пощаде». Когда откроется дверь и надзиратель скажет: «Выходи с вещами», до виселицы останется сто шагов. Она на тюремном дворе, у правой стены, около засохшего дерева. Смертники не спят, прислушиваясь к стуку прикладов, топоту подкованных сапог. «Выходи с вещами» — обыденная фраза, но звучит очень властно и неодолимо. Нет, невозможно думать о смерти постоянно, уж лучше вспоминать стихи. Он мысленно повторил сперва по-английски, потом по-русски:


Быть или не быть — таков вопрос;

Что благородней духом — покоряться

Пращам и стрелам яростной судьбы

Иль, ополчась на море смут,

Сразить их

Противоборством?


«Шекспир... Вечный учитель мудрости жизни. Но Гамлет его не для меня. Гамлет — это чувство долга при отсутствии воли. Не помню, кто так сказал, но сказано верно. А я не Гамлет. Я сработан из иного материала, чем принц Датский, и не могу пожаловаться на безволие. А что такое воля? Постоянное преодоление препятствий ради поставленной цели. Товарищи говорили, что смешно учить английский, когда не сегодня завтра тебя повесят. Семьдесят суток жду палачей, они все не приходят. Уже пятерых увели на казнь. Теперь они явятся только через двадцать четыре часа, а это тысяча четыреста сорок минут. Это же целая вечность!..»

К двери подошел надзиратель, приподнял защелку на круглом отверстии. Сейчас, как обычно, сунет на завтрак кусок липкого хлеба и кружку кипятку.

Гремят тяжелые засовы, скрипит дверь. Надзиратель объявляет с порога:

— На выход!..

Его привели в тюремную контору.

— Смертный приговор за молодостью лет вам заменен шестью годами каторги, — объявил начальник тюрьмы.

Он слушал равнодушные слова, смотрел на большой табель-календарь с четкими черными цифрами «1910», на неясную желтую полосу за окном. Небо желтело все сильнее, и вот уже неприятный свет сменился нежным, алым, заря захватывала восток, и таяли, испарялись тюремные стены, ржавые решетки, тусклая физиономия начальника тюрьмы.

...Фрунзе проснулся, открыл глаза. Вставало во всем своем великолепии солнце, бездымными кострами пламенели клены, над прудом покачивались легкие светлые испарения.

«Хорошо, что это был только дурной сон из моего прошлого», — облегченно вздохнул он, и мысль его опять ускользнула в былые дни, но сейчас вспомнился Петербург, классы и залы Политехнического института, студенческие сходки, страстные споры о судьбах России, о декабристах, Герцене, Чернышевском, о путях революционной борьбы против самодержавия.

Он, еще совсем желторотый юнец, приехавший из захолустного городка Верного, от белоснежных вершин Тянь-Шаня, очутился в водовороте политических страстей, мечтаний, разногласий, увлечений.

Он зачитывался произведениями разночинцев, его увлекали суровые обличения Салтыкова-Щедрина, расплывчатые, но с искрами злой критики, статьи Михайловского, труды Лаврова.

Он был переполнен стремлением к борьбе за переустройство уклада русской жизни на новых, справедливых началах, но еще не знал, еще не видел путей этой борьбы.

Они открылись ему со страниц сочинений Карла Маркса. Фундаментальный «Капитал» стал как бы гранитной скалой, с которой виделись перспективы грядущих классовых битв. Маркс помог ему и в критическом отношении к исканиям народников; уже с его позиций стал рассматривать Фрунзе проблемы жизни и борьбы.

В те годы он писал своему шуйскому другу: «Сейчас у нас идет сильное брожение, да не только у нас, но и во всех слоях общества; в печати теперь пишут так, как никогда не писали; везде предъявляются к правительству требования конституции, отмены самодержавия; движение очень сильно».

Бурные сходки рабочих, студентов, курсисток, манифестации, митинги на фабриках, в институтах, ожидание новых социальных перемен — все дышало грозой. Россия шла к революции, и царизм, страшась ее, надеялся войной с Японией потушить взрыв. Поражения на Дальнем Востоке, разгром русской эскадры в Цусимском проливе показали народу полную несостоятельность самодержавия.

Еще в институте Фрунзе вступил в Российскую социал-демократическую рабочую партию. «С конца 1894 г. стал принимать активное участие в деятельности различных большевистских организаций», — писал он.

Он выполняет ответственные поручения большевиков, выступает в рабочих кружках. Во время демонстрации студентов, несших лозунги «Долой войну», «Долой самодержавие», Фрунзе арестовали и выслали из столицы. Всего пять месяцев пробыл он в Петербурге, но за это короткое время приобрел опыт партийной работы, познакомился с произведениями Ленина, получил закалку для дальнейшей подпольной революционной работы.


Дни целительного покоя близились к концу, пора было возвращаться на Западный фронт. Что там творится — неизвестно, на хутор не поступает газет, не заглядывают соседи, здесь живут, словно улитки в ракушках.

За день до его отъезда выпал снег, мир стал белым, чистым, чем-то напоминая грустную опрятность госпиталя. Михаил долго бродил по первому снегу, глубоко дышал настоянным на запахе трав прохладным воздухом, расставаясь с тишиной.

Анна устроила прощальный ужин. Он ел гречневые блины с луком, пил домашнюю вишневую настойку, выслушивал старушечьи наставления — беречь себя, не лезть на рожон, не соваться в пекло раньше батьки.

— Жил ты у нас, почитай, с месяц, теперь уезжаешь, а мы даже не знаем, кто ты таков, — неожиданно сказала старуха-соседка.

— Большевик, — ответил он, уже не опасаясь своей откровенности, да и какой вред могут принести ему добрые, милые старушки...

— Это что ж за народ такой — большевики? Каких кровей, веру какую исповедуют? Христиане или вроде турков? — любопытствовала старушка.

— Я в бога не верю.

— И креста на шее не носишь?

— Нет, — ответил он мягко, даже застенчиво.

— Надо же... А с другой стороны, плохой человек с крестом хуже антихриста. Дьявол-то креста как огня боится, а кому ничего не страшно, тот сам страшен. Лучше уж без креста, чем с крестом, — примирительно сказала старушка. — А ты человек душевный, тихий, береги себя на фронте-то. Ежели проклятая война истребит таких хороших людей, то Расея попадет в когти дьявола. Апостол-то Иоанн предсказывал приход антихриста, видел святой-то и железных птиц, и трех всадников — на черном, белом и красном коне. Всадники лютые погубят род человеческий, и наступит царство тьмы на тыщу лет, — крестилась старушка. — Я тебе, батюшка мой, почитала бы Святое писание, да не вижу, почти ослепла.

Он, глядя на старуху серыми улыбчивыми глазами, процитировал:

— «Первый ангел вылил свою чашу на землю, и сделались жестокие, отвратительные, гнойные раны на людях... Второй ангел вылил чашу свою в море, и сделалась кровь, и все одушевленное умерло... Третий ангел вылил свою чашу в реки и источники, и сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как живут на земле люди. Такое землетрясение. Такое великое...» — и добавил: — Впереди нас ждет еще более великое землетрясение...

Старушки с открытым ртом слушали слова из Апокалипсиса, произнесенные этим странным молодым человеком. Анна улыбалась. Он, поблагодарив за гостеприимство, тепло распрощался с женщинами. Навсегда.


Был конец шестнадцатого года. Занятый революционной пропагандой, Михаил не замечал зимних хмурых деньков, зато по ночам его захлестывала тоска по Соне. Любимая женщина удалялась в воспоминания, и это страшило его. Любовь, как жизнь, не может ждать без конца, бесплодные ожидания приводят к невосполнимым потерям. Утвердившись в этой мысли, он телеграфировал Соне, настаивая на немедленном ее выезде в Минск.

Вскоре получил ответ: «Еду».

Короткое слово осветило его, словно молния ночную рощу, все приобрело новый яркий смысл, и нетерпеливое ожидание наполнилось трепетом предстоящей встречи. Тоска, радость, тревога сменяли друг друга. Неприкаянно бродил он по заснеженным улицам, подсчитывая, сколько верст еще остается проехать Соне.

За час до прихода поезда он уже стоял на перроне, с удовольствием слушая крахмальный скрип снега под ногами. Все было необыкновенным в то утро: и ледяные узоры на вокзальных окнах, и вороны на березах, и веселая перекличка паровозных гудков, даже стоявшие на платформах полевые орудия, опушенные иглистым инеем, выглядели красиво и безобидно.

Поезд подкатил к перрону с особенным шиком, пассажиры шумно выходили из вагонов. Он с испуганно-радостным видом разыскивал Соню и, не видя ее, волновался все сильнее.

Она сошла с вагонной площадки прямо в его объятия.

— Больше мы не расстанемся. Я не хочу одиночества, наполненного мыслями о тебе, — говорила Соня.

— Моя жизнь полна опасностей, — напомнил он, целуя ее.

— Буду делить их с тобой...

— Может, мне придется снова уйти в подполье.

— Разве в нем не хватит места для двоих? Но только почему подполье? — спохватилась Соня.

— Борьба между царем и народом усиливается, а мы, большевики, и дети народа, и борцы за него.

— Наконец я могу назвать тебя своим мужем, Арсений, — сказала Соня.

— Жене пора открыть свое имя. Арсений, Владимир Василенко, Михаил Михайлов — всего лишь псевдонимы. А я — Михаил Фрунзе. Только в Центральном Комитете партии знают мою настоящую фамилию да еще охранка...

— Фрунзе? Что это значит?

— «Зеленый листок» по-молдавски. Я сын молдаванина и воронежской казачки.

— Фрунзе, Зеленый Листок... Это хорошо! Это очень поэтично.

— Все поэтическое заключено в тебе, моя Сонюшка! В одной тебе.

Это был вечер редкого, но совершенного счастья.

— В Чите нас разлучила глупая случайность. Если бы купец-доносчик не знал отца Владимира Василенко, тебе не пришлось бы бежать из Сибири. Сколько лет оставался ты для меня инкогнито, Зеленый Листок, — сказала Соня счастливым голосом.


За окном мела метелица, скрипели ставни, елозили по стенам заледенелые сучья берез.

Исидор Любимов пригласил на чашку чая Фрунзе, Соню, Мясникова. За столом продолжались все те же нескончаемые разговоры о войне, о положении солдат на Западном фронте, страдающих не только от ран, морозов, эпидемий, но и от своих бездарных, трусливых, высокомерных командиров.

— Офицеры презирают солдат, солдаты отвечают им ненавистью, пока еще стихийной, но классовые противоречия проявляются все сильнее, — говорил Любимов.

— Я недавно был в Могилеве, — перехватил нить разговора Мясников. — Город живет в каком-то леденящем страхе перед верховным главнокомандующим и его Ставкой.

Всюду табуны жандармов, сыщиков, офицерские батальоны, охраняющие царя и Ставку. Мимо губернаторского дворца, где пребывает царь, не пропускают ни одной души, тащат в каталажку любого, кто кажется подозрительным. Солдаты мрут как мухи, а царь в могилевском соборе часами слушает молебны во славу русского оружия...

— Расскажи Михаилу о секретном, но уже всем известном письме начальника штаба генерала Алексеева председателю Государственной думы Родзянко, — попросил Любимов.

— Удивительное письмо! Оно каким-то образом попало в «Биржевые ведомости», газета опубликовала выдержки. Начальник штаба жалуется, что в Ставке, среди высших офицеров, царит нравственный и физический разврат. Мне особенно врезались в память слова генерала: «Если на войне можно пить и есть, как на празднике, и до поздней ночи играть в карты — это не война, а разврат. Если эпикурейство и роскошь офицеров не вырвать с корнем, Ставка не может руководить армией».

— В окопах ходит по рукам прошение генерала Куропаткина на царское имя, — сказал Фрунзе. — Куропаткин советует царю посылать на фронт больше гусляров и певичек для подъема солдатского духа и патриотизма. Вместо патронов — гусли, взамен каши — веселенькие шансонетки! «Умри, Денис, лучше не напишешь!»

— Газета «Речь» напечатала недавно заметку, что Распутин на вопрос одного адвоката: «Скоро ли кончится война?» — ответил: «Плюнь мне в рожу, если в шешнадцатом году не подпишем мир», — рассмеялся Мясников.

— Распутина поносят и аристократы, и гвардейцы, и простые люди. Они считают его виновником всех военных ошибок и промахов царя, духовным растлителем царской семьи и приближенных царедворцев. Глупцы! Не понимают, что Распутин, рожденный в грязи социального болота, созрел в удушливой атмосфере высшего общества. Гады приютили гада, взявшего их же за горло, — вот диалектика полного гниения верхушки, правящей нашим народом. Но что бы ни говорили о Распутине, он был удивительным авантюристом нашего времени. Казанова или граф Калиостро даже в подметки ему не годятся. Как бы там ни было, а в распутинской истории отражена жизнь всего правящего класса, начиная с самого императора. Но не в Распутине сейчас дело, а в нарастании народной ненависти ко всему, что связано с монархией, и эту стихийную ненависть мы должны использовать для революционной борьбы. Кстати, мне предстоит поехать в Могилев, — сказал Фрунзе и, увидев печаль на лице Сони, добавил успокаивающе: — Всего на несколько дней.


Он бродил по снежным улицам еще недавно тихого провинциального города, ставшего теперь известным всему миру. В овчинном полушубке, валенках, мерлушковой шапке, нахлобученной до ушей, Михаил казался обыкновенным верноподданным мещанином; такое безмятежное спокойствие было разлито по обросшему русой бородкой лицу, что никто не обращал на него внимания.

Однажды он затерялся среди зевак, толпившихся у губернаторского дома.

Было время царской прогулки; у подъезда каменели часовые Георгиевского батальона, в саду дежурила дворцовая полиция, на крышах соседних домов виднелись пулеметы. Николай Второй вышел из дверей парадного подъезда, за ним потекла пышная свита — великие князья, генералы, адмиралы, военные атташе союзных стран. Портреты многих из них Фрунзе видел в газетах, биографии самых видных знал наизусть.

Они шли надменные, заносчивые, прекрасно воспитанные, но равнодушные ко всему, властители великой

России, бросающие в кровавое пламя войны миллионы людей.

Если бы они знали, что ждет их завтра, если бы судьба хоть на минуту приоткрыла перед ними завесу будущего, тогда, возможно, они не были бы такими самоуверенными. Может быть, тогда кто-нибудь из генералов и кинул бы любопытный взгляд на молодого скромного человека в толпе зевак.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Голубой императорский поезд растворялся в снежных сумерках, караульные коченели на безлюдном перроне.

Дворцовый комендант генерал-майор Воейков поднялся на подножку салон-вагона и сразу из властного и самоуверенного превратился в робкого и почтительного. Приподняв правую руку с пачкой депеш, левой осторожно приоткрыл дверь, проскользнул в салон. Замер у порога.

Император сидел, опершись спиной о вагонную стенку, обтянутую зеленым шелком. Сидел прямо, неподвижно, с закрытыми глазами; казалось, он спит, положив руку на ломберный столик.

Воейков не шевелился. «Вести из Петрограда одна страшнее другой, а я принес еще более страшные», — подумал он, рассматривая желтое лицо самодержца. Кожа под глазами в тонких морщинах, резкие складки оттягивают нижнюю губу, кадык выпирает из-под воротника — совершенно незнакомое, не царственное лицо.

Воейков едва дышал, чтобы не разбудить императора. Но тот не спал. Он исподтишка наблюдал за Воейковым, догадываясь, что генерал принес отвратительные известия.

— Что там? — спросил император, открывая глаза.

— Письмо ее императорского величества. — Воейков осторожно положил на столик конверт и пачку телеграмм.

Император разорвал конверт, вынул твердый, белый, исписанный мелким почерком листок. Сразу выхватил требовательные слова: «Будь тверд, покажи властную руку — вот что надо русским. Дай им теперь почувствовать твой кулак. Они еще боятся тебя. Они должны бояться еще больше. Заставь их дрожать. Прошу тебя, дружок, сделай это поскорее...»

Император отложил письмо и отрывисто, раздраженно спросил:

— Какие новости из столицы?

— Ужасные, ваше величество! — не сдержался генерал. — Это не бунт бесшабашной черни, это революция. В столице бурные манифестации, на перекрестках баррикады. Забастовщики заняли Дворцовую и Сенатскую площадь, идут схватки с верными вашему величеству полками, — говорил Воейков, чувствуя неприятную сухость во рту. Ему казалось неделикатным, даже неприличным все то, что он сообщал императору. — На Невском драгуны открыли огонь по толпе. Есть убитые. Это произведет скверное впечатление на наших союзников. Очень скверное...

— Генерал Хабалов предупредил забастовщиков — если не прекратят бунт, то будут отправлены на фронт? — спросил император, и глаза его остановились на Воейкове: он разглядывал свитского генерала, как посторонний предмет. — В депешах что еще важного?

— Родзянко требует создания нового правительства...

— Толстяк вопит о необходимости правительства общественного доверия, иначе полный развал империи! Глупости! Даже отвечать не хочу на такой вздор. Надо готовить карательную экспедицию в столицу. Вот что надо.

Император поднялся с кресла — пора на прогулку; даже самые неприятные события не должны нарушать привычный распорядок дня. Одеваясь, он продиктовал телеграмму командующему Петроградским военным округом Хабалову: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией. Николай».

Падал снег, заволакивая станционные пути, пакгаузы, заиндевелые березы. Император прогуливался по перрону, заложив руку за борт полковничьей шинели; от прожекторов и чистого снега лицо его приобрело выражение значительности. За императором, соблюдая почтительную дистанцию, следовали Воейков и генерал-адъютант Иванов.

Император внезапно прервал прогулку.

— В такие часы не до гулянья. Я решил, Николай Иудович, — обратился он к Иванову, — направить вас в Петроград. Наведите там железный порядок...

— Из пулеметов расстреляю бунтовщиков! Из пушек, ваше величество! Когда прикажете выступать, ваше величество?

— Сегодня же ночью. Я выделяю для вас самые надежные войска, дам даже из своего конвоя батальон георгиевских кавалеров. С Северного фронта снимаю два полка пехоты, две бригады — с фронта Западного. В вашем распоряжении тридцать стрелковых батальонов, шестнадцать кавалерийских эскадронов, гвардейские полки петроградского гарнизона. Совет министров отныне подчиняется вам. Требуйте, приказывайте, действуйте...

Император преобразился: глаза блестели, складки у рта исчезли, сутулая фигура распрямилась, не осталось и следа от обычного равнодушия. Уж кто-то, а он-то умеет воевать со своим народом! Эта перемена подействовала и на Иванова: он приосанился, щелкнул каблуками лакированных сапог, сразу уверовав в свою историческую роль спасителя империи.

Торопливо с новыми депешами вошел Воейков.

— Ваше величество, ваше величество... — волнуясь, заговорил он.

— Что еще случилось?

— От Родзянко опять депеша. Председатель Думы извещает, что настали последние часы династии. Он осмелился советовать вашему величеству не присылать войска в столицу, он утверждает — эти войска не будут стрелять в бунтовщиков.

— Какой вздор! Повелеваю закрыть Думу, Родзянко — в Петропавловскую крепость!

— Это невозможно, ваше величество. Петроград уже в руках восставших, солдаты переходят на их сторону. К мятежникам присоединились гвардейцы Павловского и Преображенского полков. Столичный арсенал взят приступом, все ключевые позиции города — от мостов до вокзалов — в руках мятежников. Лишь Адмиралтейство еще защищается. Только что звонил обер-гофмаршал Бенкендорф. Он сообщил — толпы восставших идут на Царское Село, ее величество собирается спешно выехать сюда, в Могилев...

— Ее величеству выезжать не следует. Я сам отправлюсь в Царское, — решительно сказал император.

За окнами салон-вагона мелькали черные деревья, кровавым ядром падала в сугробы луна, проносились седые, таящие неведомые опасности равнины.

Император смотрел в окно отчужденно, неприязненно: не любил он природы и не ценил ничего в ней, кроме прилизанных, искусственных царскосельских пейзажей. Воейков следил за каждым движением своего повелителя, пытаясь прочесть его сиюминутные мысли. «Если он спросит, где теперь генерал Иванов, я не смогу ответить. Просто не знаю, где Иванов. А все-таки, о чем думает император?»

Император, чувствуя, как его охватывает суеверный страх, думал о недавнем убийстве Распутина. Социальные катаклизмы увлекают в пропасть самодержавие, не на кого, не на что опереться в борьбе с революцией; не только гвардейские полки, даже царедворцы ненадежны: Григория убили самые близкие к трону люди. В убийстве участвовал и великий князь Дмитрий Павлович.

Император нахмурил брови. Он сослал князя в Персию, в армию графа Кутайсова, а на письменной просьбе его матери, княгини Палей, написал: «Никто не имеет права убивать». Ему припомнилась эта фраза, он отвернулся от окна.

— Что угодно, ваше величество? — спросил Воейков.

— Ничего не угодно. А ведь князь-то Дмитрий убил не просто мужика, он уничтожил опору трона. Из-под собственных ног вышиб опору, — угрюмо проговорил император.

— Простите, но я не совсем понял... — наклонил голову Воейков.

Императору стало скучно не только разговаривать с генералом, но и размышлять о недавнем прошлом. Прошедшее всегда кажется более значительным, чем сегодняшний день.

— Если что, разбуди меня.

Император пересел на диван, поправил подушку с вышитой зеленым шелком короной. «Что творится в Петрограде? Хабалов не в состоянии навести порядок, Иванов еще не добрался до столицы. Сумеет ли он усмирить бунтовщиков? Достаточно ли хорошо охраняется Царскосельский дворец, хватит ли у Алис терпения дождаться моего приезда? Надо предупредить ее». Император написал жене телеграмму: «Генерал Иванов спешит на усмирение Петрограда».

Оттого ли, что Иванов продвигается в столицу через Царское Село и что с ним идут верные части, император почувствовал себя успокоенным. Под размеренный стук колес он начал читать Юлия Цезаря, но вскоре уронил книжку на одеяло...


— Ваше величество, ваше величество! — осторожно, но настойчиво будил императора Воейков.

Николай приподнялся, сел на диван. Поезд стоял, окна бледнели от подступающего рассвета.

— Что случилось? Где мы?

— Станция Малая Вишера, ваше величество. Дальше ехать невозможно, бунтовщики перекрыли путь, — доложил спазматическим голосом Воейков.

— Подай мне халат.

Генерал трясущимися руками накинул халат на худые плечи императора. Николай Второй наступил на оброненную книжку, отшвырнул ее ногой, Воейков поспешно поднял ее, положил на столик.

— Отправь ее величеству телеграмму.

— Отсюда невозможно...

— Что значит «невозможно»?..

— Телеграфная связь с Петроградом контролируется восставшими. Руководители восстания распорядились не пропускать поезд вашего величества в столицу, — говорил, кусая пересохшие губы, Воейков.

— Тогда едем в Псков, к генералу Рузскому, — решил император.

Утром императорский поезд появился в Старой Руссе. Здесь Николай узнал, что командующий Петроградским военным округом генерал Хабалов арестован восставшими, что последние верные части войск покинули Адмиралтейство, что эшелоны генерала Иванова только-только прошли станцию Дно.

— Что же он медлит? Надо скорее в Псков, там под защитой армий Северного фронта я могу что-то сделать, — сказал раздраженно император.

Вечером он прибыл в Псков.

Главнокомандующий Северного фронта доложил, что войска переходят на сторону восставших; самые надежные полки, посланные с генералом Ивановым, взбунтовались под Гатчиной.

Император ничего не ответил. В салон-вагоне стояла ледяная тишина.

— Нам осталось подчиниться требованию победившего народа. Иначе фронты будут открыты и немцы хлынут в Россию, — заговорил генерал, встревоженный зловещим молчанием императора.

— Подождем до утра. Я не люблю принимать важные решения в ночной обстановке, — наконец сказал царь.


Наступило утро последнего дня царствования династии. Это был четверг, бесприютный, пасмурный. Все, что было связано с императором, жило ожиданием катастрофы.

Главнокомандующий фронта сообщил о своем разговоре по прямому проводу с председателем Думы: Родзянко предлагает отречься и передать трон Алексею.

Император слушал, заложив руки за спину, угрюмо разглядывая узоры на ковре. Как и вчера, у него было совершенно спокойное лицо, только заметнее пульсировала жилка над левым виском.

— Россия ждет, ваше величество, — склонив голову, прошептал генерал.

— Я хочу узнать мнение главнокомандующих фронтов. Немедленно свяжитесь с ними. Я повелеваю, — повысил голос император и почувствовал, что привычное слово «повелеваю» теперь потеряло смысл и всю силу: повелевать, отказываясь от престола, не только странно, но и смешно.

Через час он читал ответные телеграммы. За отречение от престола были и главнокомандующий Кавказского фронта великий князь Николай Николаевич, и главнокомандующий Юго-Западного фронта генерал Брусилов. Генерал Эверт (Западный фронт), генерал Сахаров (Румынский фронт) — тоже за отречение. Только командующий Черноморским флотом вице-адмирал Колчак воздержался от ответа.

Поблескивая золотой оправой очков, зябко поводя плечами, генерал ждал, что скажет император. А тот, пощипывая рыжую бородку, косился на телеграммы безжизненными глазами.

— Может, снять войска с Юго-Западного фронта и бросить их на столицу?.. — неуверенно спросил он.

Генерал безнадежно пожал плечами.

— Двинуть донских казаков? — продолжал искать спасительное решение император. — С их помощью усмирим бунтовщиков и сохраним от развала армию...

Генерал молчал.


В час пополудни Николай Второй продиктовал телеграмму на имя председателя Государственной думы: «Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родной матушки-России. Посему я готов отречься от престола в пользу моего сына — с тем, чтобы оставался при мне до совершеннолетия, при регентстве брата моего великого князя Михаила Александровича».

Генерал отправился на телеграф, император сел в зеленое кресло у столика. Смятенные мысли проносились в уме: «Неужели все кончено и нет никакого выхода из трагического положения? До какой степени виноват в этой катастрофе я сам? Что будет после отречения от престола?»

В салон-вагон вошел Воейков, все еще не верящий в отречение императора, — события, происходящие в этот мартовский день, казались ему каким-то дьявольским наваждением.

— Прибыли член Государственного совета Гучков и член Государственной думы Шульгин. Просят аудиенции у вашего величества.

— Проводите их ко мне.

Первым заговорил Гучков, известный московский домовладелец. Сказал, что Петроград в руках восставших, что борьба бесполезна и отречение от престола — дело само собой разумеющееся.

— Я советую вам принять очень трудное, исторической важности решение. Готов подождать до вечера, пока вы обдумаете такой решающий шаг, — заключил Гучков.

— Я уже все обдумал. Если я сначала отрекался от престола в пользу своего сына, то теперь передаю престол брату моему Михаилу...

Генерал-майор Воейков, стоя за спиной императора, старался запомнить каждое слово: наступил переломный момент в истории русской и его надо запечатлеть свидетельством очевидца, думал он, видя, как нетерпеливо переминается с ноги на ногу Шульгин.

— Мы должны вернуться в Петроград с актом отречения, — заявил Шульгин. — Мы просим немедленно составить такой акт, основу его я набросал. — Шульгину тяжело было говорить — он, бескомпромиссный монархист, знал, что знаменитая формула: «Король умер, да здравствует король!» — давно, часто и успешно применялась после всяких революций в Европе. Может быть, и на этот раз она не даст осечки?

Николай ушел в спальню. Вернулся через полчаса с окончательным текстом отречения.

— Кажется, всё, господа? — спросил он скучным голосом.

— Час подписания акта я прошу отодвинуть назад. Не хочу, чтобы после говорили — мы вырвали силой согласие вашего величества, — умоляюще сказал Шульгин.

Император поставил под актом время — три часа дня.

Вскоре поезд покинул Псков, увозя в небытие хозяина земли русской.


Вместе с бывшим царем ехал крупнейший украинский помещик, владелец сахарных заводов, хозяин газеты «Киевлянин», яростный русский монархист Шульгин. Человек широкого кругозора, он владел острым пером, но отличался желчностью и исключительной ненавистью к демократии. Шульгин мрачно смотрел в окно, и тяжелые, дымные мысли разламывали голову: «Что теперь будет с великой империей? Михаил недолго удержится на престоле, его интеллект тому порукой. Может быть, Государственная дума возьмет в свои руки всю полноту власти? Нет и нет! Но нельзя же управлять государством Российским из-под стола!»

Поезд замедлил ход, приближаясь к станции. На перроне толпились солдаты, казаки, рабочие, и все кричали и размахивали руками, будто грозили. У хлебной лавки стояла бесконечная очередь, в ней плакали женщины, угрюмо сутулились инвалиды, но вид их не вызывал в Шульгине ни жалости, ни сострадания. Его мысли были полны ненависти, как сосуд яда: «Ах, толпа, толпа, особенно русская! Подлые и благородные порывы ей одинаково доступны, и одно сменяется другим мгновенно. Это люди из другого царства, чем мое, из другого века, нежели мой. Пулеметов — вот что мне хочется! Только язык пулеметов доступен толпе, только свинец может загнать обратно в берлогу страшного зверя. Увы, этот зверь — его величество русский народ. Ах, пулеметов сюда, пулеметов! Русский царь был всегда главной осью империи, и ось потеряна. Исчезло единственное понятие власти. Есть ли еще Российская держава? Государство ли это? Или сплошной сумасшедший дом?..»

Начиналась метель. Тяжелый по-весеннему снег заметал зеркальные стекла голубого поезда, идущего в Петроград.





ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

— В Петрограде революция! Николай Второй отрекся от престола! Создано Временное правительство! — кричал возбужденный Мясников, ворвавшись в присутствие и потрясая столичными газетами.

Фрунзе и Любимов, корпевшие над документами о помощи фронту, подняли головы, недоуменно поглядели на своего друга.

— Вы что, глухие тетери, не слышите: царь отрекся от престола. В Петрограде революция, — втолковывал Мясников.

— Не предвосхищай событий, — рассмеялся Фрунзе и склонился над ведомостью.

— Вот газеты, — торжественным голосом возвестил Мясников. — Я тоже сперва не поверил, но вот же газеты. Вот они...

Фрунзе потянулся за газетой, быстро пробежал глазами кричащие заголовки, с грохотом отодвинул стул и кинулся обнимать Мясникова, потом Любимова.

— Наконец-то, наконец! — горячо воскликнул он.

Годами мечтавшие об этом великом часе, отдавшие все силы его приближению, они еще не могли сразу осознать свершившееся, слишком невероятным казалось событие.

Фрунзе продекламировал:

— «Сегодня я получил парижские газеты — это были солнечные лучи, завернутые в бумагу. В Париже революция! Цветов, цветов дайте мне и лиру! Я украшу цветами голову и сыграю на лире, и песни мои достигнут неба и сотрясут звезды, и звезды будут осыпаться на землю, освещая хижины и сжигая дворцы. Мир хижинам, война дворцам!..»

— Что за стихотворение в прозе? — поинтересовался Любимов. — И при чем тут Париж? Революция-то в Петрограде...

— Я читал Генриха Гейне. Возможно, переврал немного, но за смысл ручаюсь.

— Пойдемте на улицу, посмотрим, что творится в городе, — предложил Мясников.

На улицах, как в большие праздники, играл духовой оркестр, какие-то люди сбрасывали императорский герб с официальных зданий, лавочники поспешно и как-то застенчиво убирали из витрин царские портреты.

То там, то здесь возникали стихийные митинги; ораторы произносили зажигательные речи. Говорили о наступившем равенстве и братстве, повторялись имена Робеспьера и Марата, раздавались призывы к полной анархии. Вспыхивали страстные звуки «Марсельезы». Словно на пасху звонили колокола.

Радостное возбуждение цвело на лицах, особенно солдат. Самодержавие пало, скоро конец войне — в эту надежду верили, как в солнце после долгого ненастья...


— С праздником тебя, Зеленый Листок! С праздником наших осуществленных мечтаний, — встретила мужа Соня, и глубокий грудной голос ее прозвучал с особенной мягкостью и теплотой.

Но Фрунзе уже отрезвел, сердце подчинилось разуму.

— Соня-Сонечка, в Петрограде создано Временное правительство. Помещики и капиталисты пожинают плоды революционной победы народа. Рабочий и мужик получили только красивые слова о свободе, равенстве и братстве. Русский народ по-прежнему будет стоять на коленях, если мы не превратим буржуазную революцию в свою, пролетарскую. А ее надо готовить. Побеждают только вооруженные революционеры...

И вспомнился ему Стокгольм, IV съезд социал-демократов, ленинские слова — четкие, отточенные, как острие клинка, слова о вооруженном восстании в декабре девятьсот пятого года: «В народных массах... зреет сознание необходимости бороться за реальную власть».

— Вот где истина! В ленинских словах — программа борьбы. — Он подошел к Соне. — Так говорил Ленин еще одиннадцать лет назад, я запомнил его слова навсегда...

В первые же дни Февральской революции Фрунзе созвал руководителей инициативного центра большевиков, партийных ячеек 3-й и 10-й армий Западного фронта. Совещание решило немедленно создать Совет рабочих депутатов для борьбы за народную власть. Четвертого марта собралось первое легальное собрание большевиков Минска. Оно предложило приступить к выборам депутатов в Минский Совет. Первым кандидатом был назван Фрунзе. Совет немедленно создал свою газету «Известия Минского Совета», и одним из ее редакторов стал Михаил.

В эти дни Фрунзе начал энергично укреплять охрану революционного порядка. По его предложению возникли первые отряды народной милиции. Совет назначил Михайлова-Фрунзе (он все еще носил свой партийный псевдоним) начальником милиции.

Фрунзе обратился к населению города с воззванием: «Граждане! Старый строй пал. Прежняя власть, опиравшаяся на произвол и насилие, исчезает во всей стране, и на ее месте возникает новая, сильная народным единством и доверием, власть. Городская милиция уже разоружила полицию и стражников и заняла полицейские участки...»

Через несколько дней в городе возник единый Совет рабочих и солдатских депутатов. От большевиков были избраны Исидор Любимов — заместитель председателя — и Михаил Фрунзе — член исполкома Совета. Совет сразу стал центром революционного движения, которое приобрело большевистскую целеустремленность. По всему Западному фронту, Белорусскому краю, в городах, в местечках начали рождаться рабочие, солдатские, крестьянские Советы.

Вчерашние царские чиновники, военачальники, жандармы, местные богачи отчаянно сопротивлялись народной милиции. Фрунзе со своим помощником Гамбургом повел беспощадную борьбу с бандитами, спекулянтами, саботажниками. Как-то вечером он сказал:

— Возьми, Иосиф, двух милиционеров, пойдем на важную операцию.

Не спрашивая, куда и зачем пойдут, Гамбург и милиционеры следовали за Фрунзе. Поняли, когда подошли к жандармскому управлению. В вестибюле дежурный потребовал у них пропуск.

— Я начальник народной милиции, по срочному делу к полковнику жандармерии, — внушительно сказал Фрунзе.

Дежурный не стал возражать; они поднялись на второй этаж, вошли в кабинет. Полковник Клест побледнел, увидев четверых неизвестных с револьверами. Не скрывая испуга, спросил:

— Кто вы такие? Что вам угодно?

— Нам угоден полковник Клест. По решению Минского Совета рабочих и солдат вы арестованы. Прошу сдать оружие и секретные документы, — приказал Фрунзе.

Полковник не сопротивлялся. Пока Гамбург производил обыск, Фрунзе просмотрел досье с секретной перепиской. Среди бумаг было и донесение полковника Клеста минскому губернатору Гирсу, что в городе образован подпольный комитет партии большевиков, и ордер на арест его руководителя Михаила Михайлова.

— Роли переменились, господин полковник, — улыбнулся Фрунзе. — Вы собирались арестовать меня, но вышло наоборот.

— Надо немедленно освободить из тюрьмы всех политических, — напомнил Гамбург.

— И как можно быстрее.

По дороге к городской тюрьме Иосиф говорил полусерьезно-полушутя:

— Ну не чудеса ли это! Вчера жандармы охотились за нами и гнали на каторгу, сегодня мы прячем жандармов под замок.

— Просто чудеса истории стали целенаправленными, — в тон ему ответил Фрунзе. — Я всегда ненавидел полицию, постоянно с ней воевал, а теперь вот организую милицию. Ведь и это кажется необыкновенным.

Сам начальник тюрьмы дрожащими руками открывал железные двери камер. Фрунзе встречал выходивших политических арестантов ошеломляющей фразой:

— Именем революции — вы свободны!..

Среди освобожденных был молодой солдат в рваной шинели. Он стоял, грязный и бледный, в резкой полосе солнечного света, недоуменно и растерянно щурясь на неожиданных освободителей.

— Михаил! Миша! — вскрикнул солдат, кидаясь к Фрунзе. — Не узнаешь? Да ведь это я, Алексей Южаков, — вспомни Питер, Политехнический институт, на одном курсе учились...

Фрунзе сразу вспомнил столицу, и Политехнический, и веселого рыжеволосого, синеглазого вятича Южакова, который так хорошо пел под гитару революционные песни.

— До чего ж они тебя довели, Алеха! — Фрунзе обнял товарища. — За что?

— За агитацию в окопах. Только ты напрасно волнуешься, меня не сломили. Я готов хоть сейчас снова идти к солдатам.


Фрунзе чуть ли не ежедневно выступал со статьями в «Известиях Минского Совета». Он писал о трагическом положении солдат на передовой, призывал к немедленному прекращению войны и заключению мира. Но и размышлял. Война или мир? Если продолжение войны, то в чьих интересах? Если мир, то на каких условиях? При мирной жизни нужна ли армия? Может, лучше заменить армию, по примеру Швейцарии, всеобщим вооружением народа? Как такую, почти фантастическую, идею сделать реальностью?

Солдаты нарасхват читали статьи и заваливали редакцию своими письмами. Они писали, что за самую малую провинность офицеры ставят их под ружье на бруствер окопа, чтобы немцы стреляли по наказанным, как по мишени. Сообщали, что выбиваются из сил, а в тылу табуны отлынивающих от фронта богатых бездельников истошно призывают к продолжению войны.

Как-то вечером, просматривая «Правду», Фрунзе наткнулся на воззвание к солдатам всех воюющих стран, призывающее к братанию русских и немецких солдат на фронте: «Неужели мы будем затягивать эту войну, становясь на сторону своих национальных правительств, своей национальной буржуазии, своих национальных капиталистов и тем разрушая международное единство рабочих всех стран, всего мира?» А под воззванием стояла подпись — Ленин.

— Ленин вернулся в Россию! Вот долгожданная весть. Теперь революционные события ускорят свой ход, теперь мы получим ясную и боевую программу действий. Прочти-ка его воззвание о братании на фронте. Что скажешь? — взволновался Фрунзе, передавая газету Южакову.

— А что тут говорить. Сейчас в самый раз отправиться на фронт, затеять душевный разговор между русскими и немецкими солдатами. Цены такому разговору не было бы!

— Тогда — на передовую...


Они выехали в действующую армию мокрым майским утром, но без препятствий добрались только до прифронтовой станции. Дальше поезда не ходили. На вокзале, привокзальной площади, прилегающих к ней улочках кружился человеческий водоворот: тысячи людей спешили в тыл. Солдаты, спекулянты, беженцы штурмовали вагоны, сидели на крышах, в тамбурах, на буферах.

Фрунзе и Южаков пробились в станционный буфет, отыскали свободные места за столиком. Напрасно они пытались заказать завтрак, официант уныло повторял:

— Ничего, кроме чая и бутербродов с селедкой.

Селедка оказалась гнилой, чай — холодным. Фрунзе отхлебывал из стакана, грустно оглядывая замусоренный буфет.

— Позвольте предложить вам легкий завтрак, господа. Тот, кто приезжает из фронтового ада, имеет право хотя бы на стопку русской горькой, — с сердечной улыбкой заговорил капитан, сидевший за соседним столиком.

— А мы не с фронта. Мы как раз едем на фронт, — ответил Южаков.

Капитан удивленно взглянул на них.

— У вас отличное настроение. Либо вы очень наивны, либо одержимы патриотической идеей. Сейчас этого уже почти не встретишь у тех, кто едет на фронт, — сказал он. — Наоборот, радуются, когда вырываются оттуда.

— Так точно, господин капитан! Одержимы патриотической идеей, — тоном бывалого служаки ответил Южаков.

— Вы мне нравитесь, господа...

— Михаил Михайлов...

— А я Южаков.

— Лаврентий Андерс, — представился офицер, — капитан гвардии Преображенского полка. Между прочим, сочувствую анархистам.

— Почему «между прочим»?

— Сейчас модно состоять в какой-нибудь партии. Они появляются, как дождевые пузыри, играют радугой революционных слов, а радуга соблазняет, как дам красивый мужчина.

— Вам, пожалуй, больше к лицу партия кадетов, — съязвил Южаков.

— Для меня любая партия — фикция. Я только хочу победы русскому оружию, а народу — облегчения его участи, — пропуская мимо ушей колкость Южакова, продолжал Андерс.

— Многие хотели облегчения народу, а принесли могильный покой, — вызывающе сказал Южаков.

— Это вы про нас, дворян? К слову скажу, все видные революционеры — дворяне.

— Таким манером и Ивана Грозного в революционеры зачислите, — опять не удержался от шпильки Южаков.

— Зачем тревожить царские тени? Кстати, есть слух, что Николай Второй будет сослан в Сибирь.

— Пока Временное правительство заключило его в собственный Царскосельский дворец. Сладкая каторга!

— К царю надо относиться, как парижане к Людовику Шестнадцатому. Они говорили: кто обидит короля, того побейте палками, кто станет рукоплескать королю, того вздерните на фонаре. Вот этакое отношение к низложенным царственным особам можно повторить и у нас, — вкрадчиво улыбнулся Андерс и выжидающе поднял коричневые глаза на своих странных собеседников.

— Слишком уклончивое отношение к царю и у вас, господин капитан. Фрондируете на русский манер, а мы простые люди и поступим просто! Николая Кровавого — на фонарь за его преступления перед Россией, — гневно произнес Южаков, забыв про всякую осторожность.

— А по-вашему как? — повернулся к Фрунзе капитан.

— А что отвечать мне, дважды приговоренному к смерти царской властью?

Капитан помолчал и снова сказал:

— Все же не понимаю, что гонит вас на фронт?

— Читали воззвание Ленина к солдатам воюющих стран? — спросил Южаков.

— Нет, не читал. К чему же он призывает?

— К братанию на фронте...

— Братание? На передовой линии? С врагами России? Странное занятие! Что можно сказать своим врагам? Да они и не поймут вас: вы не говорите по-немецки, они не знают по-русски. — Капитан презрительно оглядел поношенную шинель Фрунзе.

— Wir sagen: es ist soweit, daß die russischen und die deutschen Arbeiter ihre Bajonette in den Boden stecken. Es ist sinnlos, für die Interessen der Goldsäcke zu sterben.

— Sie sprechen nicht schlecht die Sprache von Schiller und Goethe. Wo haben Sie gelernt?

— In der Verbannung, in Sibirien...[1]

— А ведь война — совершенно нормальное состояние для человечества, — с темным злорадством продолжал Андерс. — В ней, в войне-то, ярче всего проявляется звериное начало, пещерный инстинкт. Да, мы боимся смерти, но третий год на полях Европы высятся горы трупов, текут реки крови. Деятельность человека — разрушение и смерть, и никакие новые общественные формации не уничтожат войну...

— Откуда у вас такая уверенность? — спросил Фрунзе.

— Потому что война живет в нас самих. Какая разница, за что воюют — за Дарданеллы или новые идеи, — убивают-то везде одинаково.

— А вот мы, большевики, против войн, и, когда возьмем власть, в России наступит мир. Уж мы позаботимся о мире, докажем, что человек во многом отличен от зверя, — возразил Фрунзе.

Капитан Андерс опять скупо улыбнулся. Он теперь знал, с кем имеет дело; в улыбке его таилось вежливое равнодушие и превосходство аристократа над человеком из народа.

— Наивное и опасное заблуждение. Большевики могут захватить власть, но вот удержат ли? Сразу же начнутся споры о том, у кого больше политической мудрости, чтобы распоряжаться народами. Споры усложнятся личными устремлениями демагогов. И потом, вечного мира не существует, господин Михайлов.

— Мы стоим по разные стороны баррикад. Я ратую за классовую борьбу, а классовая борьба и диктатура пролетариата — понятия жесткие, о них расшибут голову и русское дворянство, и русская буржуазия, — с непреклонной убежденностью ответил Фрунзе.

— Знаю, слышал. Диктатура пролетариата — любимая тема у апологетов большевизма. Но болтать о диктатуре масс — невежество, а невежество плюс диктатура — это разбой и беззаконие. — Андерс проскрипел стулом, недовольно оттопырив нижнюю губу.

— Аристократы разбойничают не хуже «невежественных» пролетариев, — заметил Южаков.

— А что прикажете делать? Ждать, когда пролетарий возьмет тебя за горло? Это совершенно естественно, когда дело доходит до крайности: или ты их, или они тебя. Таковы, видимо, перспективы русской истории. Но если случай столкнет нас в минуту схватки, вы найдете во мне доброго друга. Вы понравились мне, а в жизни бывает, что и пролетарий аристократу товарищ. В жизни все бывает, господа. Ну, мне пора. Кидайте, господа, горящие факелы мира в сердца своих и чужих. — Андерс поднялся, отдал честь, легкой походкой вышел из буфета.

— Вот это гусь... Такие вырежут Россию, чтобы сохранить свои привилегии, но вырезать будут изысканно, как и подобает благородным господам, — заключил Южаков.


Между соснами висели полосы солнечного света, в зеленой полумгле стонали дикие голуби. Глубоким, грудным голосом пела иволга, напоминая о чем-то таинственном и хорошем. С радостью чувствовал Фрунзе, как это утро, со снопами солнечного света и поющей иволгой, отодвигает в небытие войну. Душа наполнялась сладким покоем тишины, но был покой неверным, обманчивым, как первый ледок над водной бездной. Фрунзе всюду замечал близость фронта: на дороге темнели воронки от снарядов, валялись шинели, сломанные винтовки. Безобразны искалеченные орудийным обстрелом сосны, печальны березовые кресты над братскими могилами, — весна не могла затянуть цветами истерзанную, испоганенную землю.

Депутация русских солдат шла через сосновый бор на передовую, к немецким окопам. Впереди шагал парламентер с белым флагом и медной трубой.

В армейском комитете 3-й армии к идее братания отнеслись довольно холодно, но все же был созван митинг, на котором выступил Фрунзе.

— Начнем братанием — кончим миром. И тогда конец войне. Никто не станет погибать за буржуйские интересы, — заключил он под одобрительный гул солдат.

— Изменник! Торопишься продать Россию тевтонам! Смотри вперед, да оглядывайся, — услышал Фрунзе злой полушепот и увидел поручика с горящими от ненависти глазами. — Пущу тебе пулю в лоб и перекрещусь от радости...

С приближением к вражеским окопам становилось все беспокойнее. Фрунзе боялся провокации со стороны командования полка. А как отнесутся немцы? Депутация вышла на лесную опушку, перед ней открылась колючая путаница проволочных заграждений, блиндажи с бойницами, замершие в ожидании немецкие солдаты.

Парламентер вскинул над головой белый флаг, поднес трубу к губам; звонкое пение взорвало утреннюю тишину, и был в нем такой страстный призыв, что Фрунзе вздрогнул.

Парламентер перестал трубить, но поющее эхо еще долго перекатывалось по сосновому бору. Депутация русских остановилась.

На бруствере появился немец с белым флагом. Взмахнул им, белое облачко затрепетало в утреннем воздухе, и тотчас раздался ответный зов трубы. Фрунзе облегченно вздохнул, выпрямился, подтянулся. «Все будет хорошо. Люди не могут постоянно находиться в воинственном угаре».

Из немецкого окопа вышла группа солдат. Вновь раздался голос трубы, взлетел белый флаг, русские и немцы стали сходиться. Шагов через двадцать остановились, будто чего-то опасаясь, чему-то не веря. Фрунзе опять захлестнуло волнение: братание могло оборваться пулей какого-нибудь маньяка. Сдерживая себя, он шагнул вперед, из группы немцев выступил офицер.

— Я есть самый жаркий сторонник мира с Россией, — по-русски сказал офицер, пожимая влажной ладонью руку Фрунзе. — Ви прийдите в штаб наш батальон, но я обязан одеть повязка на ваш оба глаз. Таков есть военный закон...

Русским завязали глаза и повели, и вскоре они очутились в сухой просторной землянке — батальонном штабе. Полевые телефоны, электрический свет как бы предупреждали: делегация делегацией, а мы еще долго можем сидеть в окопах, обшитых досками. Но это было обманчивое впечатление: в немцах также жила жажда мира. Фрунзе почувствовал ее по напряженной, тревожной тишине, по ждущим глазам. Они вышли из штаба к солдатским шеренгам, и тысячи испытующих взглядов устремились на русских.

Фрунзе видел обтрепанные мундиры, порванные ботинки с грязными обмотками — окопное сидение давно уничтожило всю прусскую парадность:

— Солдаты! Русские и немецкие рабочие! Простые люди двух великих держав! Я хочу спросить: во имя чего мы воюем? Ради каких целей гибнем от пуль, снарядов, эпидемий? Нашей кровью залиты поля Европы, наших страданий не выразить никакими словами. Так во имя чего же творится это кровавое безумие? — заговорил Фрунзе; в голосе его звучали и удивление, и гнев, и уверенность в своей правоте. Он говорил сперва по-русски, потом по-немецки, стараясь с предельной ясностью выразить свои мысли.

— Я отвечу вам, во имя чего погибают простые люди, горят города, отравляется газами все живое. Во имя баснословных прибылей русских буржуев и немецких капиталистов. Погибать ради наглых хищников, беззастенчивых политиканов, дележа чужих земель, липового престижа наших правителей — это слишком дорогая цена. Оплачивать своей кровью благополучие собственных врагов даже не безумие. Это — преступление!..

Его слова падали в солдатские души, как капли расплавленного металла, и пока он говорил, произошли еле уловимые, но важные перемены. Немцы и русские сближались, перемешивались, настороженное недоверие таяло на лицах, появились печальные улыбки, одобрительный гул нарастал и ширился, как океанский прилив.

Фрунзе кончил речь, его обступили со всех сторон, к нему тянулись руки, одобрительные возгласы были дороже всяких наград.


Революционный подъем, вызванный Февралем, разрастался. Минские большевики начали энергично проводить в жизнь ленинские идеи о превращении буржуазной революции в пролетарскую. Их действия встретили сопротивление соглашателей из объединенной социал-демократической партии Минска. Два течения — большевистское и меньшевистское — сшибались по любому вопросу, и все острей, все напряженнее становилась борьба. Контрреволюционеры всех мастей ожили, зашевелились, чувствуя поддержку меньшевиков.

Большевикам стало ясно: необходим полный разрыв с меньшевиками. И вот по инициативе Фрунзе, Любимова, Мясникова был создан Минский комитет партии большевиков под председательством Мясникова. Всего лишь горсточка — тринадцать коммунистов представляли вначале партию, а через месяц она уже насчитывала шестьсот членов. Рабочие, солдаты, крестьяне шли к большевикам, и Минская партийная организация быстро превратилась в передовой отряд рабочего класса.

Минский Совет рабочих и солдатских депутатов решил созвать съезд представителей от солдат Западного фронта, чтобы решить дальнейшую судьбу армии и разоблачить политику Временного правительства, продолжавшего войну «до полной победы».

И такой съезд состоялся в Минске.

Временное правительство, меньшевики, Ставка верховного главнокомандующего пытались вырвать инициативу из рук большевиков. На съезд прибыли из Петрограда самые видные меньшевики — Чхеидзе, Церетели, от кадетов — Родзянко, Родичев, сам главнокомандующий Западного фронта генерал Гурко.

Сторонникам Ставки, Временного правительства, буржуазных партий на съезде противостояли большевики во главе с Фрунзе, Мясниковым, Ногиным, Бадаевым. Фрунзе выступил на съезде с короткой страстной речью:

— Революция защищается не только штыками, но и идеями, которые объединяют солдата-рабочего с солдатом-мужиком. Есть ли у нас такая объединяющая сила? Есть! Это идея немедленного окончания войны, идея мира без аннексий, без контрибуций. Ее, эту идею, выдвинули большевики, и она уже овладела сердцами простых людей...

Солдаты избрали Фрунзе во фронтовой комитет армий Западного фронта, имя его приобрело известность.

Русская армия агонизировала. Дисциплина разваливалась, солдаты больше не хотели сражаться. Барин в офицерском мундире и мужик в солдатской шинели готовились к схватке друг с другом.

Временное правительство назначило верховным главнокомандующим Лавра Корнилова, генерала, на железную руку которого оно возлагало большие надежды.

Правительство объявило наступление на фронтах, солдаты отказывались идти в бой, ненависть к офицерам росла. Солдатская ярость обрушивалась на агитаторов правительства, призывавших к войне до победного конца. Какого-то штабс-капитана, посмевшего сказать: «Совет собачьих и рачьих депутатов», солдаты пригвоздили к забору штыками. Другого офицера, интенданта, за похвальбу: «Еще год такой войны — и я миллионер!» — забили прикладами.


Губернский комиссар Временного правительства Авалов упивался своей властью. Было что-то щекотливо-приятное для его души в том, что вот он, сын аптекаря и сам вчерашний провизор, может запрещать, наказывать, распоряжаться людскими судьбами. Еще было приятно сознавать, что ему доверяют Александр Керенский и Борис Савинков; теперь от них, только от них зависит его карьера.

— Сегодня управляю губернией, завтра — чем черт не шутит — стану министром. Надо только вовремя схватить свое счастье за горло, — размышлял Авалов.

Солнечный свет, проникая через гардины, золотистой пылью рассеивался на ковровых дорожках, нежно переливались хрустальные подвески люстр, мраморный камин дышал теплом. Строгая роскошь кабинета усиливала хорошее настроение Авалова.

Он был доволен собой: ему казалось, что он начинает путь к власти и к славе, как Керенский. «Александр Федорович был всего-навсего адвокат, а теперь великий политический деятель», — подумал Авалов, беря с этажерки французский роман. Раскрыл на случайной странице. Прочитал: «Тени великих людей на вещах, им принадлежавших, имеют особое значение для людей обыкновенных. Вещи напоминают о могуществе и славе владельцев. Приятно погреться даже у чужой славы». Авалову понравилась фраза, и настроение еще больше улучшилось.

Он опять погрузился в сладостные размышления.

Да, он мог бы быть собой доволен, если бы не большевики. Они портят всю музыку, особенно этот Михайлов. Его речи возбуждают рабочих, статьи его в газетах покупаются нарасхват, к тому же он обладает реальной властью. В его распоряжении милицейские отряды, а это уже опасно. Надо принимать какие-то меры.

Авалов прошелся по пушистому ковру, остановился у двери, приподнялся на цыпочки, прищелкнул каблуками.

Этот Михайлов уже давно ведет пропаганду против войны. Печатает возмутительные статьи в большевистской «Звезде». Постой, постой! — Он вспомнил, что утром поступила телеграмма из Питера. Где же она? Он даже не прочел. Нашел телеграмму в ящике письменного стола. «Приказываю закрыть «Звезду» за антиправительственные выступления. Керенский».

У Авалова еще выше поднялось настроение.

— Немедленно вызвать ко мне начальника милиции Михайлова, — приказал он адъютанту и потер ладони, сардонически улыбаясь.

— В приемной начальник милиции, — доложил через некоторое время адъютант.

С еле скрываемой злостью смотрел Авалов на вошедшего. Раздражал его и белый воротник, и черная бабочка галстука, и вообще весь вид Фрунзе.

— Хочу сообщить неприятную новость. По распоряжению правительства большевистская «Звезда» закрывается, — вкрадчиво и с наслаждением объявил Авалов. — Приказываю вам, как начальнику милиции, немедленно исполнить правительственное распоряжение. («Ну что, съел? Как будешь выкручиваться?»). — И добавил пренебрежительным тоном: — Помещение редакции и типографии опечатать, бумагу конфисковать...

— Немедленно исполню ваш приказ. Можно идти? — спросил Фрунзе.

Авалов кивнул. Фрунзе удалился. Минут через десять он был в редакции газеты.

— Керенский прихлопнул нашу «Звезду». Сейчас же вывозите бумагу, шрифты и все ценное и нужное. Спрячем в укромном месте до поры до времени.

— От кого я это слышу? Ты один из сотрудников газеты и сам закрываешь ее! — закипятился редактор. — Беспрецедентный случай в истории русской революционной печати...

— Я закрываю газету как начальник милиции, но как редактор не допущу, чтобы ею завладели местные эсеры. Завтра, слышишь, завтра же будем выпускать газету, но под другим названием. А пока вывози всё из редакции и типографии. Через час приду с милиционерами...


ГЛАВА ПЯТАЯ

В августовскую тишину воскресного московского утра звучно и сильно ударил звон колокола храма Спасителя, его звук прокатился над улицами и площадями, словно властный призыв. Колокола бесчисленных церквей как будто ждали этого сигнала, над городом разразилась буря звона — так встречала Москва только Рождество Христово, Пасху да торжественный въезд царей. Теперь колокола трезвонили в честь приезда генерала Корнилова — кандидата в диктаторы.

В Москве в Большом театре открывалось Государственное совещание, на которое съехались представители крупной буржуазии, царские генералы, помещики.

Утром к Александровскому вокзалу устремились толпы праздного люда. Зонтики, котелки, военные фуражки, дамские шляпки морской зыбью покачивались над площадью, солнечные блики скользили по физиономиям. Толпа ожидала Корнилова с той истерической возбужденностью, которая так характерна для всех зыбких надежд.

Поезд подошел под звуки оркестра и яростные приветственные крики. Дамы размахивали зонтиками, солидные господа дружно, словно по команде, поднимали над головами котелки. Гвардейские офицеры застыли чеканными шпалерами на перроне.

Генерал Корнилов в мундире защитного цвета, с фуражкой, прижатой к груди, показался в тамбуре; золотой знак георгиевского ордена цепко держал его за горло. Корнилов стал спускаться с вагонной площадки, ощупывая сапогами ступеньки, офицеры подхватили его на руки. Корнилов поплыл над встречающими, приподняв черную голову, улыбаясь всеми морщинами своего лица; улыбались даже его большие оттопыренные уши и висячие усы.

Офицеры внесли генерала на широкие вокзальные ступени. От оркестра и колоколов у него шумело в ушах, человеческое море сдвигалось и раскачивалось. Поставленный офицерами на землю, он пошатнулся, но тут же оправился и принял бодрый вид.

Перед ним рухнула на колени красивая дама, обхватила руками генеральский сапог, золотое кольцо с бриллиантом на белом мизинце отражалось в черной коже голенища.

— Слава спасителю и освободителю, — простонала дама. — Россия дождалась настоящего правителя.

В толпе приближенных Корнилова маячил капитан Лаврентий Андерс. Он что-то шептал своему другу, лидеру правых эсеров Борису Савинкову. Управляющий военным министерством Временного правительства был тайным руководителем предстоящего переворота против Керенского, и об этом знал Андерс.

— Что вы сказали? — переспросил Савинков.

— Корнилов не очень внушительная фигура для диктатора, народ любит представительного, мощного властителя, даже по виду...

— Верно, неказист генерал, но это неважно. Я сделаю из него диктатора...

— Все, что вы делаете, вы делаете с размахом, — почтительно заметил Андерс.

— Не вижу особенного размаха, но пора что-то предпринимать. В борьбе с большевизмом я решил опереться на человека с саблей. Сейчас самая подходящая сабля — Корнилов. Вы уже встречались с господами из Московского офицерского союза? — спросил Савинков.

— Не успел еще, но собираюсь.

— Адрес помните?

— Остоженка, три.

— Возможно, я загляну на Остоженку. Если выберу свободную минуту, то загляну. Обещайте офицерам мою поддержку во всем, особенно в деньгах. Ну, мне пора, генерала повезли в Большой театр. — Савинков, жестко скрипя желтыми крагами, пошел к ожидавшему его автомобилю.

В Большом театре при появлении Корнилова долго не смолкала овация. Ликовали даже престарелые генералы, обычно завидовавшие друг другу по мелочам. Только один Алексей Алексеевич Брусилов поглядывал на бушующий зал безнадежными глазами; перед мысленным взором его вставали картины недавних времен. Он вспомнил, как Корнилов прибыл в его армию на должность командира дивизии. Он водил в атаку солдат, стоял в полный рост под пулями, спал на голой земле, но отличался раздражительным своеволием; своеволие наносило вред и войскам, и ему самому; сказалось оно и в первом же сражении на Юго-Западном фронте. Корнилов преждевременно атаковал немцев. В той яростной атаке пехотная дивизия оторвалась от своих, выдвинулась вперед и попала в окружение.

Трагической оказалась для Корнилова и весна пятнадцатого года. Противник особенно сильные удары обрушивал на его дивизию, зажал ее в клещи и предложил сложить оружие. Корнилов сдался на милость победителей. Правда, через несколько дней он бежал из плена и за свой побег был даже удостоен георгиевского креста. Царь назначил Корнилова командующим 25-м корпусом.

На этом посту застала генерала Февральская революция. Временное правительство выдвинуло его в командующие 8-й армией Юго-Западного фронта. А теперь Борис Савинков, ловкий интриган с изощренным умом Макиавелли, решил использовать Корнилова в своей борьбе против Керенского. Савинков вообще боролся со всеми, кто стоял на его пути к власти, очень часто действуя через подставных лиц.

В тревожной политической атмосфере заседало Государственное совещание. Эсеры призывали к единению с врагами революции, генералы требовали обуздать партию большевиков. Наконец, выступил сам Корнилов. Он настаивал на введении смертной казни в тылу, военизации железных дорог, заводов и фабрик, предоставлении военачальникам всей полноты власти, упразднении Советов и солдатских комитетов, запрещении демонстраций и митингов.

— Если требования не будут удовлетворены, я не ручаюсь за оборону Риги. Город может пасть под ударами немцев, и тогда откроется путь на Петроград, — с металлом в голосе закончил Корнилов.

В ответ на генеральский ультиматум московские рабочие объявили стачку и вышли на манифестацию, протестуя против заговора буржуазии и ее генералов.

И буржуазия поняла: немедленное выступление против революции грозит провалом, надо обстоятельнее подготовиться к перевороту. С этой целью Корнилов отправился в Могилев, в Ставку верховного командования.

На Остоженке сошлись молодые офицеры — аристократы и сынки богачей, трепетно мечтавшие о военной диктатуре. Капитан Андерс был принят как представитель Ставки, каждое его слово воспринималось словно приказ.

— Господа офицеры! В Ставке ждут сигнала, — заговорил Андерс. — Приближается время, когда так называемое Временное правительство сменится нашей диктатурой, и тогда конец политическому разврату. Солдатским комитетам — конец, и снова армия будет армией. Генерал Корнилов решил направить в Петроград отборные войска и прикрыть все Советы. В Ставке готовятся к перевороту, но, чтобы отвлечь от него внимание, будет пущен слух о большевистском заговоре. Распространяйте этот слух и вы по всей Москве.

— А если восстания не будет? — спросил пожилой морщинистый человек в черном костюме. Среди гвардейских офицеров он был единственным штатским и этим сразу же привлек внимание капитана Андерса.

— Разве я сказал о восстании? Вы плохо меня слушали. В Петрограде под видом большевиков начнут действовать казаки, и это позволит ввести в столицу войска. На разгром большевиков и Петроградского Совета направляется офицерский отряд в три тысячи человек. То, что я сообщаю, господа, разумеется, строго секретно, у кого есть вопросы? — спросил Андерс, картинно скрещивая на груди белые руки.

— А как отнесется к перевороту Керенский? Ведь это же переворот и против самого Керенского, — снова сказал человек в черном костюме.

— Переворот готовится с его согласия. Будет создан совет народной обороны, который станет коллективным диктатором России. Председатель совета — Корнилов, его заместители — Керенский, Борис Савинков, вице-адмирал Колчак...

— Коллективных диктаторов не бывает. Диктатор — тот, кто правит единолично, кому подчиняются все, он же — никому, — возразил человек в костюме.

— Не бывает того, не происходит этого, — нервно рассмеялся Андерс. — В России не происходило революций, не бывало большевиков, а теперь они есть.

— Еще вопрос. Почему Савинков не стремится в диктаторы? А ведь он, только он подходит для такой роли из всех наших партийных деятелей.

— Генерал Корнилов — верховный главнокомандующий русских армий. Но если он железный кулак, то Борис Савинков — голова. Быть головой несколько сложнее, чем обыкновенным кулаком.

— Какая роль отводится нашей лиге? Мы что, будем ждать у моря погоды? — по-прежнему не унимался человек в костюме.

Андерс пристальнее вгляделся в его узкое бледное лицо. Кто он? Почему он, штатский, состоит в офицерской лиге?

— С кем имею честь разговаривать? — сухо спросил Андерс.

— С Павлом Андреевичем Кулаковым, членом партии эсеров.

— Офицерской лиге предстоит огромное дело. Именно вам, господа, свергать в Москве комиссаров Временного правительства, а заодно и Совет рабочих и солдатских депутатов. Итак, господа, гвардейские офицеры начнут дело в Питере, вы — в Москве. Ночью я выезжаю в Петроград и позабочусь, чтобы вы знали точный срок восстания. Помните, согласованность — величайшее условие всякого успеха, военного особенно, — авторитетно заключил Андерс.

На вокзал его провожал Павел Кулаков. Они шли по неосвещенным пыльным улицам, обмениваясь короткими фразами.

— Вы вроде белой вороны среди гвардейских офицеров. Вы дворянин? — спросил Андерс.

— Выходец из народа, окончил Петровскую академию, но мое происхождение не имеет значения.

— Напрасно так думаете. Гвардейские офицеры вряд ли признают вас своим. Они аристократы, вы для них человек из толпы.

— Я тоже аристократ, только аристократ духа, что гораздо важнее, ибо у меня больше воли, силы, решимости, чем у этих лощеных мальчишек, кичащихся своим происхождением. Жаль, что не существует всемирного братства сильных личностей: оно на равных правах признало бы Чингисхана, Малюту Скуратова и Наполеона. На крутых поворотах истории наполеоны и чингисханы всегда шагают рука об руку...

— Между бонапартизмом и чингисхамством все-таки существует разница, — рассмеялся Андерс.

— Я и не ставлю знака равенства. Я только отмечаю общие черты. А это вы тонко подметили — чингисхамство. Палачи и мраконосители всегда и всенепременно хамы.

— Судорожные пути истории, — задумчиво повторил Андерс. — На этих путях мы с вами, голубчик Павел Андреевич, видимо, встретимся — если не друзьями, то противниками наверняка. Вы член какой политической партии?

— Я же сказал — левый эсер. Вернулся недавно в Москву из ссылки.

— Моя цель — восстановление монархии и сохранение дворянских прав и привилегий, а ваши?

— О моих целях поговорим, когда левые эсеры придут к власти. Ваш поезд через десять минут, — напомнил Кулаков, взглянув на вокзальные часы.

— Прощайте, господин Кулаков!

— Желаю успеха, господин капитан!

Петроград встретил Лаврентия Андерса сквозными туманами, тревожным дыханием Балтики, напряженным ожиданием каких-то новых событий.

Столица, пленявшая еще недавно его воображение, постарела, утратив свою северную красоту: проспектами и садами завладели мастеровые и солдаты, на невских набережных вместо чистеньких гимназисток и светских молодых людей прогуливались матросы под ручку с фабричными девицами. Матросы и солдаты были ненавистны Андерсу, но он умел беречь свою ненависть, как драгоценность. Ненависть необходимо обрушивать только на сильного, благородного врага, ничтожествам, рабам достаточно одного презрения, считал он.

Дома он нашел старую полуглухую служанку; отец и сестры еще осенью уехали на Кавказ. Старуха не могла следить за огромным особняком, и все Андерсу казалось запущенным, выморочным; он равнодушно рассматривал гостиную: как прежде, стояли на своих местах оттоманки, те же текинские ковры устилали палисандровый паркет, такими же величественными были портреты государя и государыни между зеркальными итальянскими окнами, но это уже не радовало.

Комнаты родного дома больше походили на музейные залы, семейные реликвии утратили былую ценность, прошлая жизнь была сокрушена, обесчещена, обесславлена. При мысли о развале своего бытия щеки Андерса подернулись зеленоватой бледностью.

«Не узнаю с детства любимых мест и вещей, — думал он, с волнением шагая по комнате. — Не узнаю столицы, своего дома, комнаты, в которой родился, дивана, на котором спал. Сегодня не так повернуты и дворцы, и люди, и даже мысли. Французы говорят: «У кого плохо повернуты мысли, тот плохо кончает». Впрочем, это вздор. Моя жизнь зависит от меня самого».

Утром Андерс отправился к инженеру Николаевскому, председателю «Республиканского центра». Николаевский, сорокалетний мужчина с русой бородищей во всю грудь, краснощекий и светлоглазый, был предупрежден о приезде Андерса и встретил его без особых предосторожностей.

— Рад, рад познакомиться лично! Борис Викторович и Лавр Георгиевич отзывались о вас самым наилучшим образом, — говорил Николаевский, усаживая гостя за стол, накрытый для завтрака. — Мне доставит удовольствие вам, именно вам, — подчеркнул он, — доложить о деятельности нашего центра. Доложите его высокопревосходительству генералу Корнилову, что к нам идут не одни офицеры, но и банкиры, и профессора. На нашей стороне не только прапорщики да юнкера, но все те штатские, кому дорога великая, единая, неделимая Россия. Мы не только готовы к военному перевороту, но еще и собираем кадры для армии, которая остановит движение всякой революции в России. В этом я вижу высшую нашу цель, — пришепетывая от волнения, говорил Николаевский.

Андерс пил кофе со сливками, ел сдобные булочки. Отставив в сторону серебряную чашечку, сказал с очаровательной улыбкой:

— Не скрою, действиями генерала Корнилова движет одна идея — восстановление монархии. Только монарх может править русской империей, но это будет конституционный правитель, вознесенный на трон армией. Высшие офицеры в Ставке уже придумали и для армии точное, я бы сказал, чеканное название...

— Какое же? — заинтересовался Николаевский.

— Белая армия...

— Глубокое, символическое название...

— Да, это отличная мысль — назвать новую армию цветом белой идеи, — согласился Андерс. — Чистая символика становится силой, и это закономерно, если за свои идеи люди готовы идти на смерть. Но для того, чтобы люди шли на смерть, мало одной, даже самой прекрасной, идеи. Нужны духовные вожди, которые бы превратили идею в грозное оружие, нужны проповедники и поэты, особенно поэты. Они могут самым заурядным идеям придать возвышенный смысл, алмазный блеск, торжественность. Да, только поэты умеют создавать слова-лозунги, слова-девизы, соблазнительные в своей реальности миражи...

Андерс вернулся в Могилев и прямо с вокзала отправился в Ставку. По дороге и в самой Ставке он видел необычно сдержанных, чем-то озабоченных офицеров.

В общей суматохе никто не обращал на него внимания. Андерс напомнил о своем приезде начальнику штаба Духонину, тот посмотрел на него пустыми глазами, ответил небрежно:

— Верховный главнокомандующий занят.

— Я исполнял чрезвычайное поручение его высокопревосходительства и обязан доложить, — настаивал Лидере.

— Капитан, — повысил голос начальник штаба. — Лавр Георгиевич только что объявил Керенского изменником отечества и направил в Петроград войска для ареста Временного правительства. Как можно отвлекать генерала в такие минуты?..

— Так точно, нельзя, — просиял сразу всем лицом Андерс и перекрестился. — Слава богу, началось...

— Подождите минутку, голубчик, — перешел на дружеский тон начальник штаба. — Его высокопревосходительству я...

Дверь кабинета распахнулась, в ее проеме показался генерал Корнилов. Он сразу заметил Андерса.

— Здравствуйте, капитан. Рад вашему возвращению, проходите в кабинет. — Корнилов стал боком, пропуская Андерса. Недовольно спросил у начальника штаба: — Почему нет генерала Краснова? Где он? Как только появится, просите ко мне. — Корнилов прикрыл дверь и быстрым, твердым шагом направился к столу.

Андерс, желая показать верховному главнокомандующему, что чувствует и понимает историчность момента, вытянулся в струнку, не сводя с Корнилова преданных глаз. Корнилов догадался о чувствах капитана и заговорил доверительно.

— Я объявил Керенского изменником отечества и поставил вне закона. Для свершения государственного переворота направил на Петроград войска.

Андерс кратко доложил о «Республиканском центре», о готовности его поддержать действия Корнилова в столице и как особой милости попросил нового, пусть даже опасного для жизни, поручения.

— У нас теперь одно главное дело — арестовать Временное правительство и Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов, захватить Зимний дворец и Смольный институт. Успех переворота можно только тогда назвать полным, когда в наших руках окажутся Керенский и Ленин, — сказал Корнилов, поправляя черные обвисшие усы.

В кабинет стремительно вошел генерал Краснов, звякнул шпорами, отдал честь Корнилову. Верховный окинул его оценивающим взглядом и без обиняков спросил:

— Вы с нами, генерал, или против нас?

— Я старый солдат, ваше высокопревосходительство! Всякое приказание исполняю беспрекословно, а свержение Временного правительства и солдатских комитетов считаю святым делом. Когда России угрожает гибель, что остается делать солдату? Сражаться за Россию или умереть за нее, — ответил Краснов, вытягиваясь еще выше и запрокидывая голову.

— Ну вот и прекрасно. Назначаю вас командиром Третьего конного корпуса. Сейчас же отправляйтесь в Псков. От генерала Духонина получите дальнейшие указания, — распорядился главковерх и добавил уже неофициальным тоном: — Теперь от вас, генерал, да вот от таких патриотов, как капитан Андерс, зависит спасение русской империи. Кстати, возьмите с собой капитана, он будет надежным помощником. — Корнилов протянул на прощание руку. — Да поможет вам бог!

— Я воздаю должное Лавру Георгиевичу, он задумал смелую и нужную операцию, но, капитан, такая операция требует порыва и вдохновения не только от командования, но и от солдат. Для государственного переворота необходимы и торжественность момента, и даже театральность: они зажигают сердца отчаянным желанием победить или умереть. А что происходит у нас? Войска идут на столицу, не зная зачем. Будут свергать Временное правительство — во имя какой цели? Верховный главнокомандующий не выступил перед войсками, не сказал им проникновенных напутственных слов. Не обещал наград за храбрость и подвиги. Над воинскими частями не прошумели боевые знамена, не прозвучали походные марши, сам Корнилов остался в Могилеве, будто сомневается в успехе собственного дела. Нехорошо, нехорошо, — сетовал генерал Краснов.

Андерс был согласен: действительно, нехорошо как-то начинался так долго подготовляемый мятеж. В него вложены огромные деньги, к нему привлечены лучшие силы армии, но дух легкомыслия и пошлого авантюризма витает над заговорщиками. Воинские части отправились в столицу, словно на праздничный парад, но по дороге утратили свой строгий порядок.

Генерал Краснов и капитан Андерс убедились в этом печальном факте, как только прибыли на станцию Дно, где стояли эшелоны кавказской «дикой дивизии». На вокзале было вавилонское столпотворение: офицеры не находили свою часть, никто не знал, что делать, чьи распоряжения выполнять.

Офицеры дивизионного штаба встретили генерала Краснова с каменным равнодушием.

— Где начальник дивизии? — спросил Краснов.

— Дома, по соседству с вокзалом, — ответил старший по чину офицер.

— Вам известны, господа, цели нашего похода на Петроград? — обратился к офицерам Краснов.

— Идем свергать Керенского...

— Это все, господа?

— Ликвидируем Петроградский Совет депутатов...

— Вы объяснили своим горцам, что предстоит им свершить в столице?

— А зачем? Им все равно куда идти, кого резать.

Краснов сердито хмыкнул и, сопровождаемый капитаном Андерсом, пошел к командиру кавказской дивизии. Тот только что встал и встретил их с кислой улыбкой.

— Очень рад вашему приезду. Ночью получил из штаба корпуса диспозицию и план Петрограда, — сообщил генерал. — В диспозиции все предусмотрено: мы ударим по столице горскими эскадронами и казачьими сотнями.

Краснов слушал, покусывая усы, им овладевало то угарное состояние духа, когда все видится в мрачном свете и каждая мелочь кажется ловушкой. У него, донского атамана, недавно ставшего генералом, были боевой опыт, недюжинный хитрый ум.

— Предусмотрено все, кроме одного. И это — встреча с противником у ворот Петрограда. А что, если Керенский уже двинул против нас свои войска и большевики приняли какие-то меры?

— Керенский объявил генерала Корнилова изменником и отстранил от поста главнокомандующего.

— Ну вот, видите! Ваша дивизия знает об этом?

— Воззвания Керенского передаются из рук в руки.

— Приказываю немедленно выгрузиться из вагонов и в конном строю двигаться на Петроград. Никаких промедлений, никаких колебаний! Сам еду в Псков, чтобы скоординировать наши действия.

— Я звонил в штаб. Командование выезжает из Пскова, чтобы вместе с войсками вступить в столицу, — неопределенно сказал генерал.

Краснов повернулся к двери, но добавил приказным тоном:

— Капитан Андерс остается в вашем распоряжении. Думаю, он вам будет полезен.

Генерал посмотрел в окно на удаляющегося Краснова и, когда тот скрылся за углом дома, дружелюбно спросил:

— Хотите водки, капитан?

— С утра, господин генерал?

— Мне все равно когда пить, когда опохмеляться. Все полетело вверх тормашками: империя, царь, дворянство; над всем торжествуют плебейские хари. В такие времена власть становится призрачной, и смешно свергать Керенского, чтобы установить еще более призрачную диктатуру Корнилова...

— А кто же не призрак? — недовольно спросил Андерс.

— Ждете, что скажу: Ленин? Напрасно. Для меня Ленин — такой же призрак, как и Керенский; а вот кто действительно страшная сила, так это наши солдаты, — с трудом подбирая слова, говорил генерал. — Сегодня армия опасна для ее командиров, но безвредна для немцев.

Солдат заражен идеей мира, и мир ему нужен, чтобы освободиться от помещика, от нас с вами, от собственной совести. Грабь и жги барские усадьбы, стреляй офицеров — вот о чем мечтает солдат. Когда Керенский пообещал мир и свободу, солдаты полюбили в нем именно идею мира. Когда же он потребовал войны до победного конца, солдаты возненавидели его и теперь видят идею мира в Ленине. Так что мятеж Корнилова всего лишь увертюра к гражданской войне, а когда братья начинают воевать друг с другом, отечество неминуемо гибнет...

— Россия не может погибнуть, — убежденно возразил Андерс.

— Из пепла, как известно, возрождается одна сказочная птица феникс, а из костей русской империи вырастет новое, неслыханное государство. Вы представляете, что принесет оно Европе и миру? Я лично — нет. Я, как и вы, дворянин, нас императорская Россия охраняла от нашего же народа. Казалось бы, только нам и поддерживать мятеж Корнилова, а я не верю в его успех, — безнадежным голосом заключил командир дивизии.

— Но вы же командуете дивизией, на которую возложена одна из главных задач переворота, — воскликнул Андерс.

— Я командую тоже призраком. И не знаю, где находятся мои эскадроны; одни, по туманным сведениям, уже около Царского Села, другие все еще торчат в Орше, — уныло закончил генерал.

Они пришли на вокзал, в штаб, где ждали их невеселые новости. Третья кавалерийская бригада добралась только до Вырицы, дальше железнодорожный путь оказался разобранным. Горцы в конном строю двинулись на Царское Село, но были остановлены огнем рабочих дружин. Откуда появились эти странные дружины, в штабе дивизии не знали. Из Петрограда перехвачена телеграмма: солдаты гвардейских полков отказались поддерживать мятеж. В Орше два эскадрона горцев взбунтовались и не желают следовать на столицу.

— Капитан Андерс, отправляйтесь в Оршу и усмирите бунтовщиков, — приказал командир дивизии.





ГЛАВА ШЕСТАЯ

Большевики неусыпно следили за подготовкой корниловского мятежа и были в курсе всех дел заговорщиков. Они первыми предупредили рабочих и солдат столицы о смертельной опасности, грозящей революции.

— Революция в опасности! — короткая эта фраза прозвучала набатом над смятенной столицей.

Рабочие предместья, солдатские казармы всколыхнулись, взволновались, все пришло в движение. Большевистские агитаторы выступали в полках столичного гарнизона, на балтийских кораблях, на фабриках и заводах. Всюду создавались отряды Красной гвардии. Рабочие требовали оружия, и Керенскому пришлось уступить: военные склады раскрылись.

А в Минске на третий день мятежа большевики создали Временный военно-революционный комитет, и возглавил его Михаил Фрунзе.

— Изолировать Ставку верховного командования, не пропустить корниловские войска на Петроград — вот наша цель, — заявил на первом же заседании Фрунзе. — Возьмем под свой контроль железнодорожные станции, не допустим корниловцев в столицу...

По приказу Минского ревкома рабочие дружины и милицейские отряды заняли железнодорожные узлы Минск, Гомель, Витебск, Оршу. Рабочие отцепляли паровозы от эшелонов, разбирали рельсы, рвали телеграфную связь. Среди солдат работали большевики агитаторы, их слова действовали на душу, как грозовой ливень на иссохшую землю.

— Большевики за мир, генералы за войну, а вы за что?..

— Царя свергли, а диктатора захотели? Эх вы, рабы, рабы...

— Корнилов несет свободу жить голыми на голой земле.

Агитаторы будоражили корниловских солдат, идея классовой солидарности приобретала такую же весомость, как слово о мире и хлебе.

Для первого удара по Петрограду Корнилов избрал кавказскую «дикую дивизию». Ее эшелоны двигались через Оршу, офицеры зорко оберегали горцев от агитаторов.

Фрунзе узнал о продвижении «дикой дивизии», когда ее передовые части прибыли в Оршу.

— Задержать, распропагандировать, а если надобно — разоружить, — предложил он солдатскому комитету Западного фронта. — Кто может исполнить приказ?

— Разоружение горцев может вызвать кровопролитие. Народ они горячий, оружие для них что для попа икона, — возразил Южаков.

— Направить бы к горцам умного агитатора, да чтобы ихний джигит был и словом владел, как кинжалом, — сказал Фрунзе.

— Знаю такого джигита. На трех языках говорит, как пишет. Командир эскадрона Хаджи-Мурат, а фамилия такая — язык сломаешь. Дза-ра-хо-хов, — по складам произнес Южаков.

— Где же он? Позовите его.

— Он как раз в Орше.

— Тогда отправляйтесь в Оршу. И действуйте, действуйте, время не ждет! Когда разоружите горцев, сообщите мне, — приказал Фрунзе.


Поезд, в котором ехал капитан Андерс, часто останавливался на полустанках, пропуская эшелоны с воинскими частями. Части эти растянулись на многие версты и больше стояли, чем продвигались к столице, и Андерс был невольным свидетелем солдатских митингов.

Горцы сбивались в толпы, и сразу же начинался разноязычный говор. Бородатые, искаженные страстями лица, глаза в темном огне, пальцы, хватающиеся за рукоятки кинжалов, — от этого зрелища мурашки пробегали по телу капитана.

Ночью капитан приехал в Оршу, но не нашел эскадронов горцев. На вокзале была только казачья сотня. На глаза ему попался горбоносый лохматый кавказец с погонами вахмистра.

— Где тут горцы? — спросил Лидере.

Вахмистр, сверкнув выпуклыми маслеными глазами, прищурился па капитана.

— А что такое? — в свою очередь спросил он, похлестывая нагайкой по голенищу.

— Спрашиваю — так отвечай.

— Ты мне не тыкай, я тебе не кунак.

Андерс опешил от такого нахальства, но, смиряя злость, сказал миролюбиво:

— Я из штаба дивизии. Тут должны быть два эскадрона...

— Не видать тебе этих эскадронов! — дерзко захохотал вахмистр. — Мы их тут разоружили и отправили в Быхов...

— Что ты врешь! Как смеешь так разговаривать с капитаном! Фамилия?

— Ца-ца-ца... Фамилие мое — по-жа-луста: Дзарахохов, Хаджи-Мурат, будем знакомы. А ты корниловец, да? — Вахмистр выдернул из кобуры револьвер. — А ну иди в вокзал и не рыпайся!

Андерсу пришлось подчиниться.

В станционном буфете за столиком что-то писал рыжеволосый мужчина, — лицо его показалось знакомым Андерсу.

— Корниловца заарканил, товарищ Южаков. Такой джигит — голыми руками взял, — доложил Хаджи-Мурат.

Рыжеволосый поднял на вошедших глаза.

— Неожиданная встреча, не правда ли? Если не ошибаюсь, капитан Андерс?

— Все стало неожиданным в наше проклятое время, — пробормотал озадаченный Андерс.

— Удивлен вашей неосторожностью, капитан. Вы же образованный человек. Как вы могли вступить в заговор обреченных?

— Почему же обреченных?

— Ваш заговор в самом начале погиб. Руководители мятежа сдались, не совершив ничего интересного для истории.

— Вы или обманываете меня, или сами обманываетесь. Я еще утром видел генерала Краснова.

— Вы же видели генерала вчерашним утром. А за сутки произошли решающие перемены. Корнилов, Деникин и другие генералы арестованы. Кавказская «дикая дивизия» отказалась поддержать мятеж. Об этих событиях вы еще, видно, не знаете, капитан...

Андерс молчал, ошеломленный, не желая верить, но уже не сомневаясь в правдивости этого сообщения.

— Кто же теперь верховный главнокомандующий? — растерянно спросил он.

— Александр Федорович Керенский, но это только пока. Его правительство, как вы знаете, ведь тоже временного характера.

— Участников мятежа станут судить по законам военного времени?

— А как же иначе... Они сдали Ригу, открыли немцам путь на Петроград. Такие действия называются изменой отечеству. Я уже не говорю о том, что генералы подняли мятеж против революции.

— Мне казалось, большевики и Временное правительство — непримиримые враги, а они совместно громят Корнилова.

— Мы спасаем революцию, а не Временное правительство, — холодно объяснил Южаков.


В Минском ревкоме непрерывно звонил телефон, выстукивал свои точки-тире телеграфный аппарат. За окном резвились воробьи, мелькали тени, но Фрунзе не замечал наступившего утра. Он или отвечал на звонки, или же читал нескончаемую телеграфную ленту. «Генералы Корнилов и Деникин посажены в тюрьму. Генерал Крымов застрелился. В Орше Южаков разоружил два эскадрона «дикой дивизии» и под конвоем отвел в Быхов. Чеченский эскадрон под командой Хаджи-Мурата Дзарахохова перешел на сторону большевиков», — читал Фрунзе.

Телеграфный аппарат перестал выстукивать, телефон замолчал. Фрунзе обернулся к окну. Верхушки тополей купались в заре, от ее густого пламени загорались лужи, в распахнутую форточку тек вкусный освежающий воздух.

Фрунзе расправил плечи, потянулся до хруста в костях.

— Удивительная сегодня заря. Похожа на алую завесу, прикрывшую горизонт, — с удовольствием сказал он...

Если бы люди не только предчувствовали грядущее, но и представляли его во времени, они бы знали: до великого октябрьского дня оставалось только пятьдесят утренних зорь.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Все было дорого ему здесь: и березовые рощи, где собирались на маевки ткачи, и глинистые берега Талки, над которой происходили их гневные манифестации. В шуме осеннего ветра, в звучании речной воды чудился ему отдаленный гул шагающих рабочих колонн, конский топот, свист казачьих нагаек, звук летящих в полицейских камней. Уйма разнообразных событий толпится в памяти, на многих уже печать истории.

Невольно вспомнился Петербург. Осень. Девятьсот четвертый год. Он, студент Политехнического института, готовится к борьбе против самодержавия. Бунтарство в крови у юных, молодежь требует всего, что кажется ей совершенно необходимым, но одно дело — желать конституции, хотя бы и куцей, и совсем иное — ликвидации самодержавия.

В первый же студенческий год он вступил в партию социал-демократов, примкнув к ее большевистскому крылу. Он жаждал конкретной революционной деятельности и не терпел отвлеченных рассуждений о свободе и равенстве. Начавшийся 1905 год заставил его действовать.

Вместе с народными толпами шел он в Кровавое воскресенье к Зимнему дворцу, а после написал матери: «Потоки крови, пролитые 9 января, требуют расплаты. Жребий брошен. Рубикон перейден, дорога определилась. Отдаю всего себя революции».

Это были не просто слова: он человек действия, а не фраз. С Кровавого воскресенья для Фрунзе началась новая, полная опасностей жизнь: он стал профессиональным революционером, перешел на подпольную работу. Московский комитет РСДРП послал его в Иваново-Вознесенск. Там все было контрастно: роскошь и нищета глядели друг на друга, в глазах сытых мерцало барственное превосходство, в глазах голодных — тихая ненависть; но еще была неосознанной, смутной, как глубь лесных омутов, эта ненависть. Он работал неутомимо — распространял нелегальную литературу, готовил рабочих к стачке. Первая стачка началась в зеленый майский вечер на берегу реки Талки.

Тогда смолкли заводские гудки, перестали дымиться фабричные трубы. На митинге он выступил с горячей речью, рабочие услышали от него то главное, ради чего бастовали. Фрунзе требовал восьмичасового рабочего дня, оплаты по болезни, врачебной помощи, пенсий потерявшим работоспособность.

Пять дней собирались на митинги забастовщики, на шестой губернатор запретил их. Тогда же рабочие создали Совет для руководства стачкой. Так возник первый Совет рабочих депутатов, и он — двадцатилетний — был одним из его создателей.

Когда Совету стала угрожать полиция, Фрунзе организовал для его защиты боевую дружину. Даже форму для дружинников — рубахи с широкими поясами — придумал он.

Через несколько дней снова всколыхнулась жизнь Иваново-Вознесенска. Когда рабочая манифестация направилась на реку Талку, перепуганные богачи поспешно покинули город.

Рабочие шли во всю ширину городских улиц, вооруженные только песней. Но какая это была песня! Под знаменами, пламенеющими на майском ветру, над холодной синей водой Талки призывно звучали слова «Марсельезы». Фрунзе шагал в первой шеренге и пел вместе со всеми: «К оружию, граждане!»

Он любил «Марсельезу», ставшую боевой песней и русских революционеров, но сожалел, что у граждан нет оружия и самыми пламенными словами не отобьешь конную атаку казачьих сотен. Казаки ожидали в зарослях ивняка и напали, как всегда, неожиданно. Жандармы еще раз одержали бесславную победу, в упор расстреливая рабочих. Манифестанты были разогнаны, многих посадили под замок. Его же, организатора стачки, которого все знали под именем ткача Трифоныча, укрыли товарищи.

Расправа с манифестантами породила новую бурю классового гнева. В городе запылали текстильные фабрики, особняки богачей, магазины, повреждалась телеграфная связь с Москвой и Владимиром. Рабочие снова сошлись на Талке. На одном из митингов Фрунзе зачитал протест рабочих, адресованный губернатору:

— «Вы расстреляли рабочих на реке Талке, залили ее берега кровью. Но знайте, кровь рабочих, слезы женщин и детей перенесутся на улицы города и там все будет поставлено на карту борьбы. Мы заявляем, что от своих требований не отступим».

Осенью девятьсот пятого года забастовочное движение захлестнуло всю Россию. Бастовали Москва, Петербург, Прибалтика, Украина, Сибирь. Правительство двинуло против народа полицию и войска. Самодержавие не жалело ни пуль, ни виселиц, пытаясь устрашить великий народ.

Фрунзе обратился с прокламацией к иванововознесенцам:

— «Пусть теперь каждый из вас скажет, положа руку на сердце: не правы ли были мы, социал-демократы, когда говорили вам, что царь — это первый грабитель, что он прикрывает своим именем всякое насилие?»

Прокламации воодушевляли рабочих и приводили в ярость жандармов. Трифоныча искали на окраинах Иваново-Вознесенска, он же скрывался у рабочих Шуи. Однажды, когда возвращался с подпольного собрания, его все-таки схватили...

С пронзительной ясностью, словно это было вчера, Фрунзе увидел себя с веревкой на шее, привязанным к казачьему седлу. Он бежал тогда за лошадью, сунув руки под петлю, чтобы не задохнуться. Бежал из последних сил, а казаки избивали его нагайками. Он упал и потерял сознание. Очнулся в тюремной камере.

Через две недели его выпустили: не было серьезных улик. Не успел он взяться за работу — в Москве началось вооруженное восстание. Рабочие из Иваново-Вознесенска, Шуи поспешили на помощь восставшим; вместе со своими друзьями-дружинниками на баррикадах Пресни дрался и он.

После разгрома Декабрьского восстания он вернулся в Иваново-Вознесенск. Опять началась черновая работа, но тут произошло событие, сыгравшее в его жизни исключительную роль. Губернская организация РСДРП направила его делегатом на IV Объединительный съезд РСДРП в Стокгольме.

С трепетом поднимался он по ступеням Народного дома, где открылся съезд русских социал-демократов. В клубных комнатах — большевики и меньшевики, причем меньшевиков значительно больше. С каждым годом политические разногласия между ними становятся все непримиримее. Обе фракции формально еще состоят в одной партии, но их пути неудержимо расходятся.

В кулуарах клуба он впервые увидел многих русских революционеров, познакомился с ними. На шведской земле сошлись разные русские и нерусские люди, но из всех делегатов один особенно интересовал Фрунзе, с ним хотелось поговорить, посоветоваться о революционной работе.

Он посмотрел в окно на площадь, заштрихованную сеткой дождя.

Шведы бегут по своим делам, черные зонтики над головами колышутся, словно мелкая морская рябь, мокро лоснятся островерхие крыши, чужой, незнакомый город живет за окнами.


— Где этот товарищ из текстильного края? Я хочу с ним познакомиться. Так это вы — Арсений! Здравствуйте, товарищ Арсений! — Ленин пожимал ему руку и добродушно смеялся, и он сразу почувствовал себя легко и раскованно в присутствии этого невысокого, коренастого человека.

Присев на подоконник, Ленин расспрашивал о первом рабочем Совете в Иваново-Вознесенске, митингах на реке Талке, баррикадах на Пресне. Интересовался и боевыми дружинами, и настроением рабочих после восстания в Москве. А потом сказал:

— Декабрьская борьба 1905 года доказала, что вооруженное восстание может победить при современных условиях военной техники и военной организации. Вот в чем его главный успех! Пролетариат собирает силы и готовится к великому бою, вот тогда-то и станут архи необходимы боевые дружины. Готовьте их, товарищ Арсений, и чем больше, тем лучше!

Фрунзе вернулся после Стокгольмского съезда в Шую, и опять началась его жизнь подпольщика. А полиция все искала и искала антиправительственного агитатора Арсения. Среди агентов был некий урядник Перлов; у этого сыщика зоркий глаз и тонкий нюх. Зимой девятьсот седьмого года он напал на след и уже не выпускал Фрунзе из виду. В пригородном лесу между ними началась перестрелка, урядник отступил.

Через несколько дней он снова выследил Фрунзе, на этот раз в домике старой ткачихи. Домик окружили жандармы, урядник стучал в окно и торжествующе выкрикивал:

— Попался все-таки... Лучше сдавайся!

— Возьмешь меня только мертвым. — Фрунзе вынул револьвер.

— И тебя, и хозяев перестреляем! — грозился урядник.

Фрунзе посмотрел на хозяйку, на двух дочек ее. Услышал голос урядника:

— Тащите хворост, спалим это логово...

— Пощади детей, Арсений! — Зарыдав, женщина склонила голову.

Тогда он, приоткрыв форточку, вышвырнул револьвер на улицу.

...Десять лет назад происходило все это, и вот перед ним снова шумят сентябрьским ветром знакомые березы, словно стараясь вывести из воспоминаний. Но не так-то просто вернуться из прошлого в сегодняшний день.

А сегодня развертывает перед ним бесконечный свиток противоречивых событий. Все спуталось, слилось в какое-то странное марево — кровь и слезы, слова любви и слова ненависти, правды и лжи, равенства и рабства. Народ совершил революцию, но богачи пользуются ее плодами. Меньшевики захватили было власть, но тут же уступили ее кадетам. Сегодня они хвастаются, что стали исторически необходимы Февральской революции. Иными словами, русской буржуазии. Политические хамелеоны! Между прочим, существует ли историческая подлость? Она, подлость-то, бесконечно разнообразна в формах своего проявления, но едина в сущности. Так может ли быть исторической заранее обдуманная бойня? Заведомо неправый суд? Еще до казни намыленная петля? Обман и ложь во имя грядущего? Остроги? Пытки? Вечная ссылка? По всей вероятности — да, ибо история не только свиток героических дел, она также и человеческая кровь, народные страдания, политические преступления. История — в поисках путей к справедливости, она же и тупик произвола. Словом, исторично все, что накладывает свою печать на судьбы человечества. Вот и свержение Временного правительства стало исторической необходимостью. Для этой работы партия и направила его в текстильный край.

Вместе с ним приехали Исидор Любимов и Иосиф Гамбург. Они остались в Иваново-Вознесенске, Фрунзе же направился в Шую, где размещалось почти двадцать тысяч солдат. Шуйские рабочие просили, чтобы прибыл их старый друг — агитатор Арсений.

Он приехал перед выборами в городскую думу. Шуйские большевики отрицательно относились к ней: зачем, дескать, она, если в городе существует Совет?

— Нужно выбросить из думы соглашателей и взять ее в свои руки, — внушал Фрунзе.

Большевики выдвинули его кандидатом в думу. Выборы принесли большой успех: из сорока мест большевики получили тридцать. Фрунзе стал председателем думы, он же возглавил уездную управу и Совет рабочих и солдатских депутатов, осуществлял, как шутили друзья, троевластие.

Россией еще правил Керенский, а в Шуе уже существовала рабочая республика и председателем ее был Михаил Фрунзе.


Эхо времени

Настроение всюду, и особенно среди рабочих и солдат, было ярко революционное. Советы чувствовали свою силу и действовали в сознании абсолютной неизбежности окончательного перехода власти по всей республике в руки трудящихся.

Фрунзе


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Неотложные дела, обрушившиеся на Фрунзе, не оставляли свободной минуты. Он ложился спать запоздно, вставал на рассвете. Если бы не Соня, совсем забыл бы о еде и отдыхе.

В Шуе состоялся первый уездный съезд Советов, и, хотя делегаты говорили о войне, разрухе, надвигающемся голоде, Фрунзе в своем выступлении прямо сказал о передаче власти народу:

— В состоянии ли коалиционное правительство вывести страну из тупика и разрешить все те вопросы, которые выдвигаются жизнью? Пойдет ли правительство настоящего состава против себя? Нет. Пользуется ли новое правительство доверием широких народных масс? Нет. Единственным выходом из создавшегося положения является передача власти Советам...

Гул одобрения был ответом на его речь.

В тот же день он отправил Временному правительству телеграмму: «Город без хлеба, положение тревожное, волнения рабочих, необходимо принятие экстренных мер, шлите маршрутные поезда с хлебом».

Правительство не ответило.

Тогда Шуйский Совет призвал рабочих ко всеобщей стачке. В назначенный час остановились шуйские фабрики, вооруженные рабочие пикеты взяли их под охрану, стачечные комитеты не пропускали на предприятия даже хозяев.

Стачку поддержали Иваново-Вознесенск, Кинешма, Кострома. Фрунзе без устали выступал на митингах, на собраниях и почти каждую свою речь кончал словами:

— Нам нужна Красная гвардия! Формируйте боевые отряды, вооружайтесь!


Мигала, оплывая, стеариновая свеча, в оконные стекла постукивал осенний дождь, из ночи доносились тревожные гудки паровозов. Уже три часа, надо бы лечь. Он снял пиджак, повесил на стул, оторвал листок настенного календаря.

«Двадцать пятое октября... Еще один день ушел. Обычный октябрьский денек, не оставит даже следа в русской истории. А что сейчас в Петрограде? Ведь должен был открыться Второй съезд Советов. Как жаль, что из-за неотложных дел не смог я поехать в Питер», — говорил он себе, неприязненно глядя на телефон, — по нему с трудом дозвонишься до Иваново-Вознесенска, а о связи со столицей и мечтать не приходится. Откуда-то из глубины памяти выплыла старинная английская пословица: «Вечность влюблена в явления времени». Он тихо рассмеялся. Английские пословицы слишком неопределенны. По форме хороши, но смысл какой-то ускользающий. То ли дело русские: «Время и труд все перетрут». Ясно и точно, как выстрел из маузера. Четвертый час, надо спать...

Раздался резкий телефонный звонок.

«Кто это в такое время?» — Он снял трубку.

— Говорит дежурный шуйского почтамта. Я только что принял депешу из Петрограда. Временное правительство низложено. Власть перешла к большевикам. Вы слышите, товарищ Фрунзе?..

Он молчал, ошеломленный новостью, такой долгожданной и такой невероятной, похожей на марево: пошевелись — и растает.

— Через пять минут я буду у вас.

Необычный энтузиазм охватил Фрунзе. Он быстро оделся и выбежал в дождливый предутренний сумрак. На телеграфе жадно прочитал новые депеши, приказал дежурному:

— Все новости обязательно передавайте в Совет! Я буду там.

Он поспешил в Совет, по дороге поднимая своих друзей:

— Революция совершилась! Власть перешла в руки народа...

Со всех концов города сбегались в Совет рабочие, солдаты. Фрунзе командовал решительно:

— Красной гвардии занять казначейство и банк...

Красногвардейцы тут же направились исполнять приказ.

— Третьей роте Владимирского полка взять под охрану военные склады...

Третья рота скрылась в предрассветном сумраке.

Рабочие дружины и восставшие солдатские роты занимали учреждения, почту, телеграф, казармы.

Утром двадцать седьмого Фрунзе связался с председателем Иваново-вознесенской думы Исидором Любимовым.

— В Шуе власть в рабочих руках. Переворот произошел без единого выстрела. А как у вас, Исидор?

— И у нас властвует рабочий класс. В городе оживление, народ поддерживает Советы, — коротко ответил Любимов. — По телефону всего не расскажешь. Такое надо видеть своими глазами, чувствовать своим сердцем. Есть ли у тебя новости из Петрограда?

— Шуя потеряла связь с Питером и Москвой. Мы как на необитаемом острове.

— Съезд Советов избрал ВЦИК — рабоче-солдатский парламент Российской республики. Поступают телеграммы о поддержке власти Советов из Киева, Красноярска, Казани. В Москве создан Военно-революционный комитет, возглавляемый большевиками...

— А Керенский что? Арестован?

— Керенский бежал в неизвестном направлении. Члены Временного правительства заключены в Петропавловскую крепость...

— Я тебе еще позвоню. Сейчас открывается собрание народных представителей.

Мир изменился для Фрунзе, время получило новое измерение; он ходил по комнате, ища и не находя слов для выражения мыслей и чувств. То, о чем он мечтал, за что боролся всю жизнь, из бесконечно далекого будущего стало настоящим. Мечты воплотились в действительность: Великая Революция совершена!

«Народ стряхнул со страниц истории правительство помещиков и капиталистов. Да и кто, и когда, и где может устоять против народа? Народ вздохнет — и разразится буря, народ топнет ногой — и будет землетрясение, говорят киргизы. Философам и поэтам приходится только склонить голову перед народной мудростью», — размышлял он.

В Народном доме, переполненном рабочими и солдатами, он открыл заседание Совета депутатов, зачитал Воззвание к населению Шуи:

— «Наша Родина вновь переживает час великого испытания. Старая власть, власть Временного правительства, состоявшая из ставленников помещиков и капиталистов, сметена порывом народного возмущения. В муках и боли рождается новая, истинно народная власть, власть Советов рабочих, солдат и крестьян. Только она способна вывести страну из состояния развала и анархии...

Рабочий, солдат и крестьянин! От тебя зависит успех новой власти. Сплотимся железной стеной вокруг Советов и обеспечим победу новому правительству государства Российского».


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Керенский бросился на оттоманку и замер, вслушиваясь в предрассветную тишину кабинета. Вкрадчиво тикали каминные часы, словно предупреждая о близкой опасности, обвисли в изнеможении фламандские гардины, на зеленом пышном ковре валялся растоптанный окурок сигары.

Приоткрыв глаза, он переводил их с одного предмета на другой: бесценные статуи, картины великих живописцев, развешанные по стенам, сами стены, давно уже ставшие синонимом царственной роскоши. Еще вчера он с плохо скрываемой радостью любовался удивительными созданиями человеческого гения, гордясь, что живет, ест, спит, думает среди них, сейчас же ум его воспринимал только одно — подступающую со всех сторон опасность.

Он поднялся с оттоманки, одернул полувоенный защитного цвета френч, провел ладонью по коротко подстриженным волосам. Такая прическа называлась «ежик», и, как только он стал министром-председателем, все столичные франты и молодые чиновники ввели моду на его прическу. Это доставляло ему удовольствие. Он был тщеславен, да и было от чего вскружиться даже самой рассудительной голове. В тридцать шесть лет он глава правительства и верховный главнокомандующий армии великого государства.

Уверенно и смело взошел он на вершину государственной власти, но не успел укрепиться. Сегодня все колеблется, шатается, ускользает из рук, и кажется, не только власть — сама жизнь его обречена.

Он приподнял двумя пальцами гардину.

На Дворцовой площади, странно пустынной, все так же ввинчивается в небо Александровская колонна с ангелом на вершине, арка Главного штаба похожа на дуло невиданного орудия, нацеленного на Зимний дворец, и всё куда-то скачут в утреннем сумраке обезумевшие бронзовые кони.

Он опустил гардину, пробежал в спальню с окнами на Неву. У Дворцового моста напротив его окон маячили матросские патрули: восставшие уже овладели всеми мостами столицы. На Неве стояли боевые корабли. Вокруг Зимнего сжимается кольцо большевистских войск, очень скоро Временное правительство и он сам окажутся в железном капкане. Надо действовать сейчас же, немедленно!

Круто повернувшись на каблуках, он заспешил в кабинет — черные двойники сопровождали его от одного настенного зеркала к другому. Не успел перевести дух — в кабинет вошел адъютант.

— Большевики захватили центральную телефонную станцию. Телеграфная связь со Ставкой, со всеми фронтами прервана. Сведений о высланных с Северного фронта подкреплениях по-прежнему нет, а ведь только они могут еще спасти положение, — доложил посеревший от бессонницы и волнения адъютант.

— Где застряли эшелоны с войсками?

— Где-то около Гатчины...

— «Где-то около»... Черт знает что такое!

— Во дворце полторы тысячи человек охраны, мы продержимся до прихода казаков, — неуверенно сказал адъютант.

— Полторы тысячи?! Всего женский батальон да юнкера. — Он говорил, нервно размахивая руками, наседая на адъютанта, словно тот был виновен во всем. — Куда, черт возьми, запропастились министры?

— Они в Малахитовом зале.

— Предупредите, чтобы не расходились. Сейчас начнем заседание кабинета...

Дежурный адъютант исчез. Он же, воспламененный подступающим чувством тревоги, когда все подозрительно, опять приподнял кружевную гардину. Дворцовая площадь стала суматошливо оживленной; из дворца к Главному штабу, из штаба во дворец спешили курьеры; у чугунных оград, у Александровской колонны появились юнкерские патрули. Вернулся адъютант и доложил, что члены правительства ждут.

Он по привычке глянул на себя в зеркало, взъерошил волосы и небрежным жестом стряхнул несуществующие пылинки с френча, сунул правую руку за борт, и тут новая мысль мелькнула в уме. «Попрошу подать автомобиль сразу же после заседания кабинета министров».

— Ваш новый автомобиль наготове... — начал было адъютант, но он прервал его на полуслове.

— Мне нужен под флагом союзной державы, лучше всего Америки.

Из зеркальных окон Малахитового зала он увидел Неву и над ней серую громаду Петропавловской крепости. При его появлении министры встрепенулись, поднялись с диванов и кресел. Он подошел к столу, уперся кулаками в инкрустированную столешницу и, охватывая взором присутствующих, заговорил надсадным голосом, в котором было больше отчаяния, чем надежды:

— Большевики планомерно захватывают столицу. Петроград опутан сетью красных постов, телефонная станция в руках восставших, гарнизон перешел на их сторону. Разведенные мосты вновь наведены матросами, Зимний дворец окружен. Временное правительство может потерять свою власть, если вовремя не подойдут вызванные мною воинские части с фронта. Они застряли где-то под Гатчиной. Я решил лично встретить войска.

Он прервал свою речь, что-то прикидывая в уме. У министров создавалось впечатление, что он покидает их, или, говоря проще, бежит. Он разгадал, о чем думали министры, и повторил с нервной решимостью:

— Я вернусь с достаточным количеством войск, чтобы восстановить положение. Сегодня двадцать пятое, я вернусь не позднее тридцатого. Правительство должно продержаться эти дни в Зимнем дворце... во... что бы... то... ни стало... — разорвал он последнюю фразу.

Министры сидели, втянув головы в плечи, косясь друг на друга, боясь высказать недоверие его словам. Все той же стремительной походкой он направился к выходу. За дверью Малахитового зала его ждал адъютант.

— Я достал автомобиль в американском посольстве. Военный атташе посольства будет сопровождать вас, он убежден, что под флагом США можно проехать через все красногвардейские посты без задержек. Большевики вряд ли рискнут осматривать автомобиль иностранных дипломатов, — тихо, как бы по секрету сказал адъютант.

— Мы выезжаем через пять минут, — ответил он, спешно направляясь в свои комнаты.

Окинул взглядом статуи, вазы, картины. Все, к чему он так привык за короткое время своего правления, вдруг отступило и приобрело свое историческое значение, какое было здесь и до него. Он понял, что уже не вернется сюда и больше не увидит бесценных картин и статуй, не подойдет к окну, из которого так отчетливо виден ангел на Александровской колонне, бронзовые кони над аркой Главного штаба. Утро двадцать пятого октября превратилось для него в ту роковую черту, которую не перешагнуть обратно. Он почувствовал эту непреодолимость, хотя и не признавался себе. Это означало немедленное падение в пропасть истории с вершины власти.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Два автомобиля под звездными флагами мчались по улицам столицы; перед Керенским снова мелькали знакомые кварталы, дворцы, особняки, люди, только на этот раз не было приветственных криков, взлетающих в воздух шляп и шляпок, лиц, искаженных истерией восторга. На перекрестках патрулировали матросские и рабочие отряды, обидно равнодушные к нему. Их равнодушие оскорбляло — он привык к бурнокипящей своей славе, — но и радовало: если бы они признали его — арест неизбежен.

Автомобили развили бешеную скорость, когда въехали в рабочие кварталы за Московской заставой — самые опасные места для него на всем пути через столицу. Здесь их могли задержать рабочие — яростные приверженцы большевиков.

В Гатчине он узнал: никаких войск, вызванных им с фронта, в городе нет. Военный комендант сказал, что, возможно, верные войска стоят в Луге или Пскове. И опять началась погоня за призрачными эшелонами.

Ветер продувал до озноба, и не было даже зыбкой надежды, как не было просвета в пепельном навале туч. По сторонам мелькали мокрые поля, голые перелески, превращаясь в движущиеся стены. И вдруг ему почудилось, что, как он гонится за своими войсками, так и за ним снаряжена погоня. Испуганно оглянулся, еще раз, еще, но пусто на осенней дороге. «А если в Луге меня ждут большевики?» — холодея, подумал он, но не посмел сказать об этом адъютанту.

Из Луги, не узнав ничего утешительного, он помчался в Псков. Сумерки опускались на дорогу, и все стало таинственным и по-особенному зловещим. Он не любил сумеречных часов, когда, увеличиваясь в размерах, искажаются деревья, камни, люди; еще не любил сумерек за то, что сам становился маленьким и беспомощным. Это особенно раздражало: ведь в нем еще жил верховный главнокомандующий и министр-председатель, повелитель полумира и кумир толпы. И вот теперь он увидел себя обиженным и жалким. Из темных глубин прожитого выскочило донесение великосветского шпиона — отзыв о нем царской родственницы княгини Палей. В кругу друзей княгиня говорила, что Керенский не упускал случая оскорбить царскую фамилию. «Нам не надо больше романовых и распутиных», — кричал он и был положительно комичен, подражая маленькому капралу Бонапарту. Керенский поселился в Зимнем дворце и спал на кровати Александра Третьего. Многие монархисты начали желать захвата власти Лениным для того только, чтобы свергнуть ненавистного Керенского. «Большевики сломят себе шею на другой день, но зато уничтожат Временное правительство», — говорила княгиня Палей.

У него цепкая адвокатская память, он может поручаться за точность цитат из донесений шпиона о разговорах в салоне Палей, — но княгиня — круглая дура!

— Дура, дура, но наплевать, — произнес он так громко, что дремавший адъютант очнулся. — На княгиню наплевать и на шпиона, — повторил он уже тише и опустил подрагивающую голову.

На окраине ночного Пскова он приказал ехать на квартиру своего родственника, генерал-квартирмейстера.

Тот ахнул, увидев его на пороге своего дома:

— Господи, Александр Федорович! Большевики штурмуют Зимний дворец. В Пскове уже действует ихний комитет, у нас есть телеграмма о немедленном вашем аресте, если появитесь в Пскове. Командующий Северным фронтом генерал Черемисов не выслал войск на помощь Временному правительству: считает, что такая экспедиция не нужна...

— К кому можно обратиться за помощью? Кто мог бы стать на защиту высшей власти в этот трагический час? — спросил Керенский визгливым, неприятным для самого себя голосом.

— В Острове стоит казачий корпус генерала Краснова. Может быть, он...

— Генерал Краснов? Активный участник корниловского мятежа. Он вел свои эскадроны против меня. Разве станет Краснов спасать своего врага? — размышлял он вслух, меряя широким шагом кабинет. — Впрочем, история, как женщина, любит замысловатые пути, и если Краснову не услужить мне, то кому же он будет служить? Ленину? Не думаю.

— Вам надо немножко поспать.

Керенский устроился в кресле, пытаясь забыться, но забытье не приходило; неудержимо летели секунды, и каждая толкала в приближающуюся пропасть, и это становилось страшным. «Я все сильнее ненавижу так бессмысленно ускользающее время, — вяло подумал он. — Что сейчас происходит в Зимнем дворце? В каком положении правительство? Может, уже перестало существовать, сдалось на милость победителей? Но ждать милости от большевиков все равно что пощады от акул. Нет, я не дамся им в руки», — ударил он ладонью по креслу и неожиданно для себя решил утром же ехать в Остров к генералу Краснову. «К черту обиды генералов! Теперь у нас общая опасность. Краснов не может не понимать, что для него важнее».

Пронзительный звонок у парадной двери прервал его размышления. Он вздрогнул, вскочил с кресла. «Неужели большевики разнюхали, где я?»

Звонок повторился, и тотчас вбежал генерал-квартирмейстер.

— Генерал Краснов желает вас видеть...

Одним прыжком Керенский очутился в зале, где ждали его генерал Краснов и адъютант капитан Андерс.

После приветствия Краснов заговорил простуженным басом:

— Я не поверил, когда услышал, что командующий Северным фронтом отменил военную экспедицию на Петроград. Три часа назад я узнал о вашем приезде и стал разыскивать всюду. Спасибо капитану Андерсу, он раздобыл адрес, и вот я пришел, чтобы сказать: конный казачий корпус в полном вашем распоряжении.

— Сможем ли мы утром выступить на Петроград? — спросил Керенский возбужденно.

— Так точно, сможем!

— Тогда немедленно в Остров...

Разрывая фарами ночь, снова мчались автомобили. Керенский зябко кутался в воротник пальто, но теперь уже радовался: наконец-то зажглась крохотная надежда. «Это судьба толкнула ко мне генерала Краснова, чтобы я мог продолжать борьбу с большевиками».

Верой в провидение объяснил он и то, что Краснов и его конный корпус, еще недавно шедший на Петроград для свержения Временного правительства, теперь пойдут на столицу для его поддержки. Правда, от корпуса осталось несколько конных полков, остальные разбросаны по всему Северному фронту. Неудачный мятеж генералов понизил боевой дух казаков и усилил их недоверие к офицерам.

На рассвете они прибыли в Остров, и под тревожную дробь барабанов Краснов поднял свои полки.

Пока Краснов поднимал своих казаков, Керенский сидел в какой-то харчевне, облокотившись на стол, и сочинял в уме обращение к донцам и уссурийцам — единственным и последним защитникам Временного правительства. Речь его, он был уверен, распалит патриотической любовью суровые казачьи сердца и подвигнет их на спасение гибнущего отечества.

До него доносились приглушенное бренчание оружия, цоканье копыт, сдержанный людской говор — все то воинственное волнение, которое он любил на парадах и маневрах. Казачьи сотни, подходившие к харчевне, были вне его власти, хотя он и оставался верховным главнокомандующим. Теперь только Краснов мог заставить казаков выступить походом на Петроград.

Он задремал, когда, волоча за собой запахи конского пота и липкой октябрьской грязи, вошел Краснов.

— Казаки построены и ждут вашего обращения, — гаркнул Краснов сиплым басом и тут же смущенно кашлянул: Керенский, положив на стол голову, причмокивая и вздыхая, крепко спал. Краснов снова кашлянул. Керенский очнулся, руками энергично взъерошил волосы.

— Все готово? Я сейчас выйду к нашим верным войскам.

— Войска — это сильно сказано. Я собрал всего-навсего семьсот всадников.

— Когда казаки узнают, что я с ними, это воодушевит всех. Вы это сами увидите, генерал, а пока я назначаю вас командующим армией, идущей на Петроград, — сказал он торжественно. — Дайте мне вашу полевую книжку, я напишу соответствующий приказ...

Они вышли на крыльцо, перед которым в тоскливом свете утра стояли казачьи сотни. То ли Краснов слишком многого ожидал от Керенского, то ли тот был утомлен и обессилен, но его разочаровала речь. Краснов вслушивался в отдельные фразы, утратившие новизну и свежесть, и мрачное предчувствие неудачи охватило его.

А Керенский говорил:

— Революцию, совершенную бескровно, большевики собираются утопить в море народной крови. Они продают Россию немцам и затягивают иностранную петлю на шее нашего народа. Только вы, храбрые сыны отечества, еще можете спасти Россию...

Он говорил, повертываясь из стороны в сторону, приподнимаясь на носках, потрясая кулаками над головой. Его нервный, севший от натуги голос метался над казачьими сотнями, как призыв утопающего, и было в нем какое-то ожесточенное бессилие.

— Вы должны стряхнуть большевиков с России, как пыль с голенищ ваших сапог, протянуть руку помощи союзникам и вместе с ними довести до победного конца войну...

— Опять про войну шарманку крутит...

— Довольно! Остановите его!

Насмешливые и неуважительные возгласы эти оборвали взлет красноречия. Керенский запнулся па полуслове, растерянно прижал ладонь к груди. По шеренгам заискрилось ехидное веселье, бесстыдные матерки заклубились между рядами, и Краснов решил вмешаться.

— Смирно! — грозно скомандовал он. — Слушать мою команду...

Приказав движением глаз капитану Андерсу увести Керенского в харчевню, Краснов с казачьими сотнями направился на железнодорожную станцию, чтобы выстроить почетный караул для встречи Керенского. У вокзала собралась толпа любопытных.

Дама с цветами, сама похожая на увядший цветок, подбежала к Краснову:

— Скоро ли будет Керенский? Я слышала, как он темпераментно говорит. Его речь потрясает и покоряет. Ах, уговорите его сказать хотя бы несколько слов...

Керенский не стал ораторствовать перед случайной публикой, а торопливо, бочком проскользнул в мягкий вагон. Сел в предназначенное ему купе, рядом поместились Краснов и Андерс; так и сидели они молча втроем.

Поезд шел быстро, без остановок, и это поднимало настроение генерала. Он заранее приказал не останавливаться в Пскове. Революционно настроенные солдаты, бесспорно, уже пронюхали, что в поезде Керенский. Они могли потребовать его выдачи, и Краснов волновался до самого Пскова. Поезд проскочил опасный город, и генерал снова повеселел, но тут же подумал: «А не поддерживаю ли я политического мертвеца? Уже никто не подчиняется его приказам: командующий Северным фронтом задерживает отправку войск на Петроград, мои казаки открыто грозятся выдать его большевикам. Так почему же я его поддерживаю? Вчера я верил, что лучше Корнилов, чем Керенский, сегодня мне кажется — лучше он, чем большевики...»

Капитан Андерс исподтишка наблюдал за Керенским и тоже думал о судьбе этого человека. «Если этот господин сумеет подавить мятеж большевиков, можно на него поставить карту».

Керенский дремал, сложив на груди руки, покачиваясь в такт идущему поезду. Лицо его, с толстым носом, припухшими веками, казалось больным, старым и очень печальным. Мир, такой простой и понятный при трезвом дневном свете, в ночной темноте принимал фантастические очертания, все сместилось с привычных своих мест, каждый офицер, каждый казак казался подозрительным. «Можно ли доверять самому генералу? Не предаст ли он, если сочтет выгодным? Предательство теперь гражданская доблесть в нашем отечестве», — уныло подумал он.

Чем больше думал он о своем бессилии, тем нестерпимее разжигало желание расправиться с большевиками.

За вагонным окном проносились искры от паровоза и будто отбрасывали бурные события октябрьских дней в небытие. Все отлетало в прошлое — пространство, время, власть, слава, политика. Покачиваясь то вправо, то влево, он склонился на плечо капитана Андерса и заснул.

В Луге, во время десятиминутной остановки, генерал Краснов вышел на перрон; к нему тотчас подошел знакомый поручик.

— Я только что из Петрограда. Что там происходит, если бы вы знали, что происходит! Временное правительство арестовано, всякое сопротивление большевиками подавляется беспощадно, на их стороне тысячи вооруженных матросов и рабочих. А петроградский гарнизон держит полный нейтралитет, — захлебывался словами поручик.

— В поезде сам Керенский. Доложите ему лично, — шумно вздохнул Краснов.

Керенский проснулся, вопросительно поглядел на Краснова, на поручика.

— Только что из Петрограда, — сказал Краснов.

— Что происходит в столице? — живо спросил Керенский, протягивая руку.

Поручик сделал вид, что не заметил протянутой руки.

— Я здороваюсь с вами, поручик, — напомнил о вежливости Керенский.

— Виноват, господин верховный главнокомандующий, но я не могу пожать вашу руку. По-моему, вы главный виновник русской трагедии. — Поручик повернулся и выбежал из купе.

Брезжило утро, когда поезд пришел в Гатчину. В глухой тишине казаки выгружались из вагонов, выводили оседланных лошадей. Никто не знал, что делать, а меньше всех — Керенский и Краснов.

— Советую отправиться в Гатчинский дворец и там дожидаться моих донесений. Для вашей охраны я выделяю казачью сотню под командой Андерса, — сказал Краснов.

— Действуйте решительно, генерал! Отныне вся Россия с надеждой смотрит на вас, каждый ваш поступок принадлежит истории, — своим излюбленным риторическим стилем произнес Керенский.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

О пророках говорят, что они люди правды.

Всякий пророк — человек крайностей. Люди вообще мало интересуют пророков, они только отделяют правого от виноватого, добро — от зла, истину — от ложных представлений. Такими предстают они со страниц «святых» книг, но в жизни есть и другие пророки, проповедующие ложь, ненависть, насилие.

С первой минуты Октябрьской революции буржуазные пророки провозгласили, что большевизм — дьяволово учение и большевиков надо истреблять, как бешеных псов.

Новоявленные пророки подстрекали всех на борьбу с большевиками.

А революция яростно защищалась, Смольный бурлил энергией масс. Ленин взял в свои руки оборону столицы: со всех сторон стекались к нему сведения о действиях Керенского и Краснова. Сообщали солдаты, отступившие от Гатчины, рабочие с петроградских окраин, телеграфисты передавали в Смольный приказы Керенского. Ленин, приглашая к себе представителей заводов, беседовал с командирами отрядов Красной гвардии, по его распоряжению рыли окопы, готовили броневики, создавали добровольческие отряды.

В эти тревожные октябрьские дни Южаков очутился в Петрограде: минские большевики избрали его своим делегатом на II съезд Советов.

Он штурмовал Зимний дворец, присутствовал при историческом провозглашении власти Советов. А затем поступил в распоряжение Якова Свердлова, по его указанию производил аресты активных контрреволюционеров и саботажников.

Яков Михайлович знал его еще по уральской ссылке: познакомились в заштатном городке Березове. Свердлову понравился жизнерадостный студент как своей неиссякаемой энергией, так и бескомпромиссностью.

На второй день Октября Свердлов пригласил его к себе в кабинет; Яков Михайлович был чем-то озабочен.

— Вот что, Алексей, тебе не осточертело заниматься арестами? Ты же военный! Решили мы бросить тебя на борьбу с Керенским и Красновым. Отправляйся сегодня же в штаб обороны Петрограда, — поблескивая пенсне, сказал Свердлов.

— Да что вы, Яков Михайлович, я всего-навсего окопник, а вы меня в штаб. Михаила Васильевича бы туда, вот он был бы на месте.

— Какого Михаила Васильевича?

— Фрунзе. Он знаток военного дела.

— Я слышал о нем от Ильича как об интересном человеке и большом умнице. Его избрали на Второй съезд Советов, но он почему-то не приехал.

— Наверное, не смог. Дела завертели.

— Войска генерала Краснова заняли Царское Село, — вернулся к прежнему разговору Свердлов. — Поэтому и посылаю тебя в Пулково, в штаб командующего отрядами Красной гвардии Михаила Муравьева. Этот подполковник — эсер, мы ему дали большую военную власть, но за ним нужен глаз да глаз.

Южаков на попутном грузовике добрался до Московских ворот; у арки, воздвигнутой в честь победы над Наполеоном, присоединился к одному из рабочих отрядов. На его расспросы, где штаб командующего, никто не ответил, только какой-то матрос неопределенно махнул в правую сторону. Южаков зашагал вместе со всеми под ледяным хлестким дождем.

Он видел, как рядом с пожилыми рабочими идут безусые юнцы, матросы, перекрещенные пулеметными лентами.

Южаков оглянулся: сзади, на равнине, высились дворцы, купола, кресты, шпили великого города, ставшего колыбелью революции. Того самого города, что бросил всему свету сказочной силы слова: «Мир народам! Власть Советам! Земля крестьянам! Хлеб голодным!»

Слова эти вошли в сознание простых людей не только как призыв, но и как главная цель, за которую следует сражаться и умереть или же, сражаясь, победить. Поражение означало возврат к уже невозможному прошлому. Поэтому и шли люди к Пулкову сразиться за свой собственный мир и свое житейское счастье.

На подводах ехали женщины, держа на коленях чугуны с картошкой, укутанные платками свежеиспеченные караваи, вареное мясо. Они везли пищу, состряпанную из последних скудных запасов, чтобы покормить отцов, мужей, возлюбленных. Фары обгонявших машин кидали снопы света на старые, иссушенные и на молодые, еще не успевшие поблекнуть женские лица. В пляшущем свете они казались высеченными из серого мрамора.

Склоны Пулковских высот были заняты выборгскими рабочими; на правом фланге, около деревни Новые Сузы, стояли матросы, прибывшие из Кронштадта и Гельсингфорса, на левом расположились солдаты Измайловского и Петроградского полков.

Защитники Питера строили баррикады, рыли окопы, к ним подходили все новые и новые отряды.

Южаков разыскал штаб Муравьева в маленьком домике на окраине Пулкова. На пороге его остановил матрос с черной бородкой.

— Стоп, парень! Что тебе здесь нужно? — играя темными глазами, спросил матрос.

— Из Петрограда, к командующему Муравьеву.

— А может, ты не туда залетел? Тебе не в Петропавловскую ли крепость? Морда больно буржуйская, — озоровал словами матрос.

— От Петропавловки бог пока миловал, а вот «Крестов» не миновал — в тон ему ответил Южаков.

— Значит, свой. Дыбенко я. А Муравьева сейчас нет. Я за него...

Ночь прервала сражение за Пулковские высоты, орудийная и винтовочная стрельба утихла, но мокрая мгла переполнялась иными тревожными звуками. Приглушенный говор, чавканье грязи под ногами, треск кроваво горевших костров прокатывались по ночным полям, и непрестанно шумел, усиливая тревогу, октябрьский дождь.

Никто не смыкал глаз, все смотрели туда, где в непроглядной тьме таился гигантский город.

Дверь штаба распахнулась, в комнату стремительно вошел высокий красивый человек в офицерской шинели без погон и фуражке без кокарды. Дыбенко поднялся при его появлении.

— Телефон в исправности? — спросил вошедший.

— Так точно, товарищ Муравьев, — ответил Дыбенко.

— Звони в Военно-революционный комитет. В городе вспыхнуло восстание юнкеров...

Дыбенко долго крутил ручку телефонного аппарата, надрывался до хрипоты, умоляя соединить с Военно-революционным комитетом.

— Ну что, ну что? Какого черта копаешься? — гневно заторопил Муравьев и, вырвав из рук Дыбенко трубку, потребовал Смольный.

Станция не отвечала. Муравьев стоял, опершись рукой о стену, сдвинув на затылок фуражку. Потом повесил трубку, обвел лихорадочными глазами комнату, спавших на полу матросов, Южакова, Дыбенко. Было в его нервном лице едва скрытое беспокойство и надменная самоуверенность, неприятно поразившая Южакова.

— Центральная телефонная станция в руках юнкеров, — устало проговорил Муравьев. — Надо посыльным известить Военно-революционный комитет, что требуются орудия. — Он посмотрел на свои подстриженные ногти и добавил: — Юнкера принесут много беспокойства господу богу...

— Не знаю, как богу, а нас они уже беспокоят, — съязвил Южаков.

Муравьев скосил на него глаза, спросил зло:

— А вы, собственно, что за птица?

Едва Южаков представился, раздался телефонный звонок.

— Да, это я, Муравьев. Слушаю вас, товарищ Свердлов. Что? Диктуйте, я запишу. — Муравьев показал Южакову на полевую книжку и карандаш. — «Юнкера выброшены с центральной телефонной станции. Идет обстрел Владимирского училища...» Хорошая новость, — оживился Муравьев. — «На подмогу посланы бронеавтомобили, из Кронштадта миноносец, по железной дороге перебрасываются новые отряды». Прекрасно! Что? Есть передать всем защитникам слова Ленина: «Мы не можем потерпеть победы Керенского: тогда не будет ни мира, ни земли, ни свободы». Да, я вас хорошо слышу, товарищ Свердлов.

Южаков еле успевал записывать разговор, прорывая острием карандаша бумагу.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

— Из Петрограда Борис Викторович Савинков. Просит принять по чрезвычайному делу, — доложил капитан Андерс.

— Пусть войдет, — обрадовался Краснов.

Савинков легкой походкой вошел в роскошный кабинет, который занял генерал в Царскосельском дворце. Как всегда, Савинков нес свое тело по-волчьи бесшумно, и во всем его облике было что-то хитрое, коварное и стремительное одновременно.

— Здравствуйте, генерал, рад вас видеть совершенно здоровым. А я привез ужасные вести, — заговорил Савинков, сразу же переходя на деловой тон. — Положение Петрограда трагическое, большевики бросают в тюрьмы не только аристократов и царских чиновников, но и демократов. Они закрыли все газеты, на свободное слово надели намордник. Керенский, вы и я объявлены вне закона...

— Что там происходит с гарнизоном, с донскими полками? — угрюмо спросил Краснов.

— Солдаты столичного гарнизона держат нейтралитет, но Первый, Четвертый и Четырнадцатый донские полки за вас, если начнете немедленное выступление.

— Вы в этом уверены? Донцы вконец развращены большевиками.

— В столице есть еще преображенцы, волынцы, есть юнкерские училища. Действует Комитет спасения родины и революции и Совет союза казачьих войск. Все это — реальная сила, на которую можно рассчитывать.

— А если все это фикция?

— Что — фикция?

— Восстание юнкеров, донцы, преображенцы... И что они присоединятся к нам... Давно им пора присоединиться, но они все медлят...

— Позор падет на казачьи знамена, если вы не решитесь, генерал, — нервно закусил губы Савинков. — Нет, нет! — воскликнул он с гневным воодушевлением. — Большевики подняли бурю, но позабыли, что в России есть люди, могущие противостоять ей.

— Выступать сейчас с моими силами, не дождавшись подкреплений с фронта, — безумие. Мои казаки не желают сражаться за Временное правительство, а самого Керенского ненавидят. Теперь он вождь без партии, главковерх без армии. — Краснов побагровел до ушей и, набычившись, смотрел под ноги.

— Генерал! — патетически произнес Савинков. — Арестуйте Керенского и возглавьте антибольшевистское движение. С вами, под вашими знаменами пойдут все, — Савинков взмахнул правой рукой, прищелкнул пальцами, как бы показывая кривую взлета генерала Краснова.

— Вы ошибаетесь, я совсем не то знамя. Я генерал, да еще корниловец, да еще требую войны с немцами до победного конца, а солдаты не хотят воевать и переходят к Ленину. Я бы мог усмирить Петроград, если бы стал верховным главнокомандующим и немедленно заключил перемирие с немцами. Только такие меры могли бы привлечь на нашу сторону солдат, но это фантазия.

— Так вы прекращаете борьбу, не испытав счастья? — В голосе Савинкова теперь слышались презрение и злоба, удивление и насмешка.

— Я не из тех, кто уходит с поля боя, поджавши хвост. Кроме казаков у меня есть орудия; гром моих пушек под Петроградом может повлиять на донские полки, находящиеся в столице. Есть еще надежда.

Смеркалось. Над голыми деревьями парка, над песочными дорожками его аллей моросил дождь, в тусклой пелене одиноко мокли часовые. У парадных ворот таились пулеметы, готовые открыть стрельбу по всему, что могло бы грозить дворцу.

— Чудесно! Комитет спасения родины и революции начнет восстание, как только вы войдете в Петроград, — оживился Савинков.

— Я могу войти в Петроград, но сумею ли из него выйти в случае необходимости — вот ведь какой вопрос... — начал было Краснов, но замолчал, увидев, что в кабинет вбежал капитан Андерс.

— Господа, в Петрограде восстание юнкеров! На улицах рукопашные бои, — выкрикнул Андерс.

— Откуда это известно? — спросил Краснов с внезапной дрожью в голосе.

— Из Петрограда прорвался юнкер. Принес вам письмо от председателя Совета союза казачьих войск. — Андерс протянул листок.

— «Положение Петрограда ужасно. Режут, избивают юнкеров, которые являются пока единственными защитниками населения. Пехотные полки колеблются и стоят. Казаки ждут, пока пойдут пехотные части. Совет союза требует вашего немедленного движения на Петроград», — прочитал вслух Краснов.

— Что я вам говорил? Борьба разгорелась вовсю. Нас ждут, мы должны прийти на помощь юнкерам, — вновь заволновался Савинков.

— Если так, то я выступаю, — решил Краснов. — Заняли же мои казаки без боя Гатчину и Царское Село, почему же им не взять Петроград...


Краснов, широко расставив ноги, стоял в кустах у оврага, за которым темнели Пулковские высоты. Только этот овраг разделял казаков и красногвардейцев. Генерал без бинокля наблюдал, как развертываются для атаки бесконечные цепи красногвардейцев.

Цепи приближались: серые — рабочие в штатской одежде, черные — матросы в коротких бушлатах. На шоссе три броневика непрестанно били из пулеметов, отсекая казаков от Царского Села. Казаки начали отступать, и Краснов, проклиная все на свете, поспешил за ними. Коновод догнал его, подсадил в седло. Генерал, не подбирая поводьев, затрусил по темнеющей дороге в Гатчину.

Снова пошел мелкий дождь, задергивая зыбкой сетью горизонт.

Краснову не хотелось смотреть, не хотелось думать, мир тускнел и гас постепенно, словно кто-то невидимый выключал источники дневного света.

В Гатчине, в большой дворцовой гостиной, его ожидали офицеры, растерянные и перепуганные переменой событий. Краснов молчал, он только распорядился выставить на все дороги, ведущие к дворцу, заставы с пушками. Потом бросился в кожаное кресло, вытянул ноги; шпоры оцарапали палисандровый паркет. «А, все равно! Теперь ничего не жалко, пусть все пропадает пропадом!»

Ему хотелось забытья, глубокого сна, он зажмурился, и сразу же появилась мыслишка, коварная, подстрекательная: «Что делать с главковерхом? Может, ценой его головы спасти собственную?» Но он и сам ненавидит большевиков не меньше Керенского и Корнилова.

Генерал полулежал, размышляя, и не слышал, как вошел адъютант.

— Командир артиллерийского дивизиона по срочному делу...

Краснов протер глаза, встал.

— Ну что еще? — спросил недовольно.

— Казаки отказались идти на заставу. Они не берут даже орудийных снарядов, объявили, что по питерцам стрелять не желают, — доложил командир дивизиона.

— Этого я от станичников не ожидал. Если уж казаки вырвались из-под нашей власти, то никакой надежды нет! Гатчина не охраняется?

— Никак нет, господин генерал.

— Красногвардейцы передушат нас, как крыс, — мрачно сказал Краснов, рассматривая узоры на паркете.

За дверями послышался шумливый говор, в гостиную вошла толпа — члены казачьего комитета 9-го донского полка.

— Зачем в такую рань, станичники? Что-нибудь приключилось? — спросил нарочито беззаботным голосом Краснов.

— Где Керенский? Мы требует Керенского, — разом заговорили казаки.

— Да зачем он вам?

— Отведем в Смольный. Не желаем ссориться с большевиками.

— Как вам не стыдно, станичники! Наши деды отвечали московским царям, что с Дона выдачи нет, — возразил Краснов, забыв собственную мысль о передаче Керенского в руки большевиков; теперь ему хотелось сыграть роль благородного человека. — С Дона выдачи нет, — повторил он.

— Так то ж были цари. А Керенский много навредил народу, пусть его судит народ.

— Большевики еще не весь народ, — урезонивал генерал казаков.

— Чего доброго, Керенский еще сбежит. Мы поставим свой караул к его комнатам. Так-то вернее, — галдели казаки.

— Хорошо, я согласен, станичники.

Казаки повалили из гостиной, Краснов приказал командиру дивизиона вместе с офицерами охранять подступы к Гатчинскому дворцу, а сам отправился к Керенскому.

Тот тоже не спал в эту последнюю ночь октября. Вдвоем с капитаном Андерсом сидели они в комнате при единственной свечке в тоскливом предрассветном сумраке. От сумрака казались черными их с провалившимися щеками лица.

— У вас еще есть время скрыться, — сдавленным голосом объявил Краснов. — Уходите любым путем, кроме парадного. Там стоят часовые. Замешкаетесь — вас арестуют мои же казаки. В вашем распоряжении полчаса...

Краснов повернулся и, приподняв плечи, вышел из комнаты. Известковая бледность разлилась по лицу Керенского, потом оно стало серым. Глянув в окно на аллею, по которой ходили часовые-казаки, Керенский спросил прерывающимся, тоскливым голосом:

— Что же делать, капитан?

— Скрыться. Бежать.

— Гатчина полна матросов. Они мои враги. В парке казаки — они мои враги. Теперь всюду мои враги. Меня схватят сразу же, как только выйду из комнаты.

— Переоденьтесь матросом. Это единственный шанс на спасение. Постараюсь найти для вас одежду, — ответил Андерс, ощущая свою причастность к знаменательному факту истории.

Керенский с пронзительным страхом в сердце ходил по комнате, натыкаясь на диваны, на стены. В углу у двери увидел кипы голубых и желтых листов, огромных, словно театральные афиши. Сдернув верхний лист, разглядел денежные купюры.

— Деньги. Мои деньги... «Керенки» прозвали их, — горько рассмеялся он. — На этих деньгах нет ни подписей, ни государственной печати, они не обеспечены никакими ценностями России, за их подделку даже нельзя преследовать по закону. Все фальшь, все ложь, и липовое величие, и дутая слава, и ненужные деньги...

Вбежал Андерс с матросской формой.

— Одевайтесь скорее! Умоляю, как можно скорее!

Керенский надел брюки клеш, морской короткий бушлат, прикрыл глаза синими очками.

— Идите за мной. Дворцовый служитель показал потайной ход из дворца, — шепнул Андерс.

Они вышли из подземного хода далеко за оградой дворца, в роще, наполненной утренним туманом. Андерс остановился, протянул руку:

— До свиданья. Желаю удачи...

— Прощайте. — Ссутулясь, спрятав под бушлатом покрасневшие руки, уходил в туман властитель вчерашнего дня.

«Революция — дама в железных перчатках. Ее рукопожатие не раз превращало политических гигантов в ничтожных карликов», — подумал Андерс.

Он вернулся к генералу Краснову, но не успел сообщить о бегстве Керенского. Парадные двери широко распахнулись, в дворцовую залу стремительно вошли матросы с худощавым высоким человеком в офицерской шинели. Протянув вперед руку, он сказал театральным тоном:

— Вы мой трофей, генерал! — Обвел рукой залу, добавил: — Со всем своим штабом, генерал. Я командующий революционными войсками Михаил Муравьев.

Андерс, потрясенный внезапным появлением врагов, переводил глаза с Муравьева на матросов, пока не заметил среди них Алексея Южакова. Южаков тоже увидел Андерса и шагнул к нему. Андерс попятился к запасному выходу.

— Вы арестованы, капитан! — крикнул Южаков.

Андерс выскользнул из зала и побежал. Он мчался по дворцовым коридорам, через анфилады комнат, мерцающих мрамором и малахитом стен, мимо статуй, ваз, но уже не видел их. Шум погони гнал его, как зайца, и в голове билась единственная мысль: только бы добежать до тайного выхода! А вот и та самая комната. Он влетел в нее, защелкнул дверь на замок.

Южаков с подоспевшими матросами взломал дверь: комната оказалась пустой.

— Ловок, бес, ничего не скажешь. Будто провалился сквозь землю, — выругался Южаков.

Он стоял у мраморной колонны, не подозревая, что под ней скрыт подземный выход из Гатчинского дворца.


Эхо времени

Войска Керенского разбиты. Керенский, переодевшись в матросскую форму, бежал. Казаки, перейдя на сторону революционных войск, ищут Керенского с тем, чтобы передать его в руки Военно-революционного комитета. Авантюра Керенского считается ликвидированной. Революция торжествует.

Из сообщения Военно-революционного комитета


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Что творится в Москве?

О Петрограде, о всех перипетиях борьбы Фрунзе знал из поступающих телеграфных сообщений. Но Москва... Связи с ревкомом не было, а там происходило что-то неладное: он получил от командующего Московским военным округом несколько приказов; тот требовал выслать войска для борьбы с большевистскими беспорядками. Фрунзе рвал его телеграммы.

Он пытался поговорить по телефону с Московским ревкомом, но слышимость была сквернейшая: треск и шум заштриховали далекие голоса. Все же он уловил чей-то встревоженный голос:

— Плохи дела, плохи! Бесчинствует юнкерьё...

— Может, Москве нужна наша помощь? — надрываясь от крика, спрашивал Фрунзе.

Неожиданно другой, по-военному четкий и строгий голос ответил:

— Просим больше не беспокоить.

Фрунзе, взволнованный, стал названивать в Иваново-Вознесенск к Исидору Любимову.

— В Москве уличные бои с юнкерами, верными Временному правительству, — вот все, что мы знаем пока, — сообщил Любимов.

— Ты понимаешь, что это значит? Если там победят юнкера, революция окажется на краю пропасти. Шуйские ткачи дрались на московских баррикадах в девятьсот пятом году, так можно ли оставить в беде москвичей сейчас, когда революция победила? Нет, невозможно, немыслимо! — Фрунзе испугался мысли, что уже упущен момент.

Через час он объявил красногвардейским отрядам и солдатам гарнизона:

— Москва нуждается в помощи, товарищи! Мы создаем отряд и направляемся в Москву...

В ответ на его призыв в Шуйский ревком хлынул поток добровольцев. Спешили рабочие, солдаты, вооруженные чем попало, шли участники московских боев девятьсот пятого года, защитники пресненских баррикад, его сподвижники по боевой дружине. Их приход был особенно дорог Фрунзе. «Велика же сознательность рабочих людей, если по первому слову они готовы помочь товарищам по классу», — с гордостью за старых друзей подумал он.

Не дожидаясь окончательного сформирования отряда, он спешно выехал в Москву. Над оголенными полями и рощами Подмосковья клубились сумерки, казалось, весь мир погрузился в дождевую мглу. Чем ближе подъезжал он к Москве, тем тревожнее становилось от мрачных предчувствий. Он не верил предчувствиям, но иногда улавливал странную связь между своим психологическим состоянием и каким-нибудь трагическим событием, и это всегда вызывало в нем мучительное беспокойство.

Уже на Каланчевской площади Фрунзе увидел, как в разных местах Москвы кровенели отблески пожаров. Откуда-то раздавалась винтовочная стрельба, подобно морскому прибою в мокрой мгле нарастал и пропадал гул шагов, голосов, звон оружия, глухой стук булыжника на мостовых.

В Военно-революционном комитете напряженно готовились к штурму Кремля. Один за другим приходили члены комитета, обсуждали, как взять Кремль.

— Рабочие завода Михельсона предлагают ночью на лодках по Москве-реке добраться до устья Неглинки, а потом по водостоку ее проникнуть в Кремль, — заговорил кто-то.

— Это — фантазерство. Проект неисполнимый. Неглинка течет под Александровским садом, а не под Кремлем, — возразили ему.

— Предлагаю с аэропланов метать бомбы на Кремль.

— Невозможно, — запротестовали члены комитета. — Нельзя подвергать опасности памятники Кремля.

— А что, если бить из орудий по воротам Никольской башни? Прямой наводкой. Первый же снаряд разнесет их в клочья, — неожиданно предложил Фрунзе.

— Для этого надо сначала выбить юнкеров из «Метрополя», из Китай-города.

— Беру на себя операцию, — ответил Фрунзе.

С этим все согласились.

Ночь на первое ноября в ожидании своего отряда Фрунзе провел в бессонной круговерти ревкома. То и дело звонил телефон. Клин извещал: питерцы и балтийские матросы через несколько часов прибудут на Николаевский вокзал. Пресненские артиллеристы намерены обстреливать юнкеров на Большой Никитской и Поварской улицах.

— В декабре девятьсот пятого царские войска наступали на Пресню по Большой Никитской и Поварской, сегодня Пресня атакует своих врагов по тем же улицам. Есть какое-то символическое значение в этой перемене ролей, — заметил Фрунзе.

Только под утро он услышал о том, что так нетерпеливо ждал: со станции Муром сообщили — поезд с красногвардейским отрядом шуйцев проследовал на Москву.


Фрунзе отправился на Курский вокзал, но шуйцы еще не прибыли. Он заспешил обратно в ревком, на Мясницкой нагнал отряд вооруженных рабочих. Молодой рыжебородый командир их подбежал к Фрунзе.

— Михаил Васильевич! Вот негаданная встреча!

— Алеша! Милый ты мой! — Фрунзе обнял за плечи Южакова. — Из Минска?

— Нет, из Питера. По приказу Ленина прибыл на помощь москвичам.

— А где же матросы?

— Высаживаются из вагонов. Скоро появятся здесь. Юнкера-то как? Все еще в Кремле?

— Пока там, вышвырнуть их оттуда — наша задача. Да ты, кажется, ранен?

— Под Гатчиной казачок памятку поставил.

— Вот что, Алеша, ты со своими стой на Лубянке. — Фрунзе оценивающе глянул на противоположную сторону площади. — Советую занять позиции у Политехнического музея, вдоль китайгородской стены. Учти, за стеной юнкера с пулеметами. Готовься к штурму Китай-города, но жди приказа ревкома, а я — к Большому театру.

Звуки винтовочной перестрелки, доносящиеся из Театрального проезда, покрыл грохот орудийного выстрела: за золотым куполом храма Христа Спасителя взметнулся хвост дымного пламени.

— Это наши, — пояснил Фрунзе. — Скоро и мы вступим в дело...

Он довел отряд до памятника Первопечатнику. Юнкера, засевшие в «Метрополе», держали под огнем Театральный проезд, и Фрунзе через лабиринты домов возле Центральных бань вышел все-таки к Большому театру. Между колоннами театра стояло трехдюймовое орудие, направленное на «Метрополь».

Осунувшийся от бессонницы, прикрыв глаза рукой, артиллерист рассматривал здание гостиницы.

— Не попади в майолику, приятель, — предупредил Фрунзе. — Ее создал Врубель.

— А кто такой Врубель? — улыбаясь широким задымленным лицом, спросил артиллерист.

— Сейчас некогда объяснять, — одним словом, надо сохранить красоту. — Фрунзе тут же послал Южакову записку о начале дела и, вынув наган, держа его на весу, ждал сигнального выстрела. Внезапное волнение охватило его, и он словно обрел второе дыхание. То, что было незаметным, отдаленным, вдруг приблизилось, приобрело опасное значение.

Первопечатник, склонивший голову над своей первой книгой, как бы исподтишка показывал на подъезд гостиницы, врубелевский Демон, летящий по фронтону, предупреждал о притаившихся юнкерах, и Фрунзе увидел на балконе хищное рыльце пулемета, и небольшую баррикаду у парадных дверей, и белобрысого юнкера с поднятой гранатой, и пирамиду Никольской башни — ржавую, тяжелую в небе, затянутом волчьей проседью облаков.

Страстное нетерпение охватило его, хотелось, не дожидаясь сигнала, кинуться к «Метрополю», и в то же время не покидала тревога за питерцев. Как поведут себя необстрелянные добровольцы в момент штурма?

Орудийный выстрел, неожиданный, как гром среди ясного неба, развеял его сомнения. Фрунзе выстрелил из нагана и, призывно крича и снова стреляя, побежал к «Метрополю». Пули засвистели над головой, и почему-то казалось — каждая предназначена только ему, но в голове проносилось: «Мимо! И эта тоже мимо!»

Юнкера отбили атаку, пришлось отвести питерцев под стены Никольских ворот. Фрунзе ободрял красногвардейцев:

— Ничего, ничего, ребята! Это — наше боевое крещение. При второй атаке больше стремительности и спокойной уверенности в себе, и дело пойдет. Пойдет дело...

Сумерки окутали «Метрополь», помешали новой атаке. Бой возобновился ранним утром: по приказу Фрунзе питерцы бесшумно обходили гостиницу, прикрываясь ее же стенами. Штурм начался одновременно с трех сторон. Юнкера, страшась полного окружения, кидая гранаты, стреляя наугад, покинули здание и отступили к городской думе и Историческому музею.

Фрунзе без передышки вел рабочих в новые атаки, теперь страшась только одного — как бы не погас страстный порыв, не ослабело стремительное продвижение.

Юнкера пулеметными очередями прикрывали Иверские ворота — самый близкий для шуйцев путь к Красной площади. Фрунзе решил приостановить атаку, но в этот момент винтовочная трескотня раздалась за китайгородской стеной.

Алексей Южаков с питерцами и кронштадтскими матросами прорвался через Ильинские ворота в Китай-город и погнал юнкеров к Кремлю.

Красная площадь на мгновение стала пустынной: старинные железные ворота, скрежеща и взвизгивая на петлях, закрылись. Между зубцами Кремлевской стены виднелись пулеметы, нацеленные в сторону улиц, выходящих на Красную площадь. А она — от орлов Исторического музея до витых куполов Василия Блаженного — затаенно дышала смертью.

Ночь оборвала уличные бои, но не принесла ни тишины, ни покоя и не развеяла тревожных надежд атакующих, уныния и безнадежности юнкеров.

Над Кремлем взлетали ракеты, багрово освещая дворцы и храмы. Обыватели, напуганные боями, тоскливо сидели в темной тишине своих квартир.

Второго ноября Фрунзе пришлось срочно вернуться в Шую. Уже без него начался штурм Кремля. Один рабочий отряд ворвался в штаб Московского военного округа, другой — выбил юнкеров из храма Христа Спасителя. Рабочие Пресни, очищая от белых Большую Никитскую улицу, вышли к Манежу.

Кремль был как остров в море восставших, но юнкера не сдавались — били пулеметными очередями по каждой появившейся цели.

К верхним торговым рядам штурмующие подкатили полевое орудие и нацелились на ворота Никольской башни. Другое орудие с Лубянки приготовилось ударить по Спасской.

Южаков стоял в подъезде торговых рядов, рабочие, матросы, женщины, вездесущие мальчишки замерли в мучительном ожидании.

Орудийный Снаряд с Лубянки попал в часовые колокола курантов, и Южаков услышал протяжный, жалобный звон металла. Глянул на Спасскую башню: стрелки часов не двигались.

— Время старой России остановилось, — громко сказал он и велел артиллеристам открыть огонь.

Новый грохот потряс воздух, со скрежетом рухнули ворота Никольской башни, и ревущий людской поток хлынул в Кремль.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Два цвета времени — красный и белый — окрасили и знамена армий, и человеческие души, и страсти, и идеи, и — казалось — весь мир.

Россия раскололась на две части, и трещина, по выражению поэта, прошла через каждое сердце.

Самые неожиданные события и поступки стали естественными. Как весна гонит в буйный рост травы, так и революция превращала зеленых юношей в зрелых политиков, в полководцев, могучих ораторов, государственных организаторов — поэтов борьбы и духа.

Отблески истории остались на их именах, и они не меркнут в памяти народной. История — это жизнь, застывшая в незримых рамках времени, время же как зеркало отражает события, судьбы, победы, поражения, радости и печали людские и дает возможность следить за глубинным течением революционных событий, осмысливать свершенное, оценивать достигнутые результаты.

Весной восемнадцатого — самого грозового года революции — борьба красных и белых развернулась во весь свой яростный, сокрушительный размах. На мир Октября наступали беспощадные враги, и будущее его заслонялось кровавым туманом гражданской войны.

Удары следовали за ударами.

Немцы оккупировали Украину. В Архангельский порт вошла иностранная эскадра — американцы и англичане с помощью белогвардейских мятежников заняли город на берегу Белого моря.

В мае против республики восстал чехословацкий корпус. Шестьдесят тысяч чехов и словаков возвращались на родину через Сибирь. Эшелоны растянулись от Пензы до Владивостока.

Мятеж военнопленных чехословаков воодушевил и монархистов, и меньшевиков, и эсеров. Они ликвидировали Советы в Самаре, Омске, Екатеринбурге, Ижевске, раздули пламя кулацких бунтов на Вятке, на Каме.

В эти дни Михаил Фрунзе вступил в новую полосу жизни. Партия выдвинула его на пост председателя Иваново-Вознесенского губисполкома.

Тяжелая доля выпала ему: кормить голодающих, формировать воинские части, добывать оружие для разгрома приближающихся врагов.

По его призыву иваново-вознесенские, шуйские, костромские рабочие отправились в деревню за хлебом: изымали излишки у кулаков, крестьянам за зерно платили мануфактурой, ремонтировали им сохи и бороны, помогали сеять.

Все важнейшие вопросы сосредоточились в руках Фрунзе, и он понимал: без энергичных, преданных революции помощников ему не выполнить и сотой доли порученного партией дела.

Фрунзе обладал счастливым даром находить таких людей. Если на Любимова, Гамбурга, Батурина он мог положиться — старые друзья, испытанные большевики, — то к новым — Дмитрию Фурманову, Александру Воронскому — надо было еще приглядеться.

Воронский, редактор губернской газеты, умен, начитан, владеет острым критическим пером; Фурманов заведующий отделом народного образования, поэт.

В Иваново-Вознесенске Фрунзе и Соня поселились в гостинице, ставшей общежитием сотрудников губисполкома. Он получил редкую возможность узнавать своих сотрудников не только на работе, но и дома: вечерами обсуждались предстоящие дела, спорили о завтрашнем дне.

— Теперь все силы сосредоточены на борьбе с голодом и белогвардейцами, — сказал Фурманов, помешивая ложечкой жидкий чай.

— Ты отвечаешь за народное просвещение в губернии, — говорил Фрунзе. — Народ не простит нам, если дети не станут учиться. Голод мы одолеем, врагов победим, но без знаний не построим нового общества. А поэтому... — он сделал короткую паузу, — а поэтому открывай у нас... политехнический институт.

— Вот это идея, Михаил Васильевич, — загорелся Фурманов. — Только...

— Что «только»?

— У нас есть здание для института, но нет преподавателей, нет учебников, даже бумаги и той нет.

— Для своих стихов находишь...

— Стихи-то я пишу на старых обоях.

— Можно на обоях написать и «Марсельезу». Составляй проект учреждения политехнического института, я с ним поеду в Москву, к Ленину...

— Если уговорите Ленина и если он...

— И уговаривать не придется. Владимир Ильич с радостью поддержит нас, — уверенно ответил Фрунзе и спросил неожиданно: — Одного не понимаю, Дмитрий, почему ты до сих пор носишься с анархистскими теориями? Ты же по духу, по делам своим большевик, с тобой легко и весело работать. Убей бог, не пойму.

— Не все же в анархизме вздор и чепуха. Вот Бакунин считает, а Кропоткин утверждает, что любое государство — первопричина всех общественных несправедливостей, — вяло возражал Фурманов. — Власть и государство не нужны новому обществу, ведь к этому стремится в идеале и коммунизм...

— В идеале у анархистов одни химеры, а в жизни у них все свелось к девизу «Грабь награбленное!». Не случайно жулики и бандиты сегодня выступают под флагом анархистов. Ты же недавно усмирял их здесь, в Иваново-Вознесенске...

— Да, усмирял. Да и как было не усмирять эту разнузданную скотину! Сижу я в Народном доме, в зал входит длинноволосый тип в купеческой шубе. Сбрасывает шубу, остается в монашеском подряснике. Подрясник долой — под ним офицерский мундир. На поясе два нагана, три «лимонки», хромовые сапоги заляпаны грязью. Подошел к бархатной портьере и начал чистить голенища, я не вытерпел и, пока он чистил, направил ему в лоб пистолет. И почти ласково предупредил: «Если портьера не станет чистой — пристрелю».

— И что же?

— Полчаса трудился, пока не вернул портьере ее прежнюю чистоту. Кстати, к нам из Москвы приехал видный анархист, сегодня встреча с ним. Приходите послушать.

— Уволь, Дмитрий. Я предпочитаю заниматься делами. Завтра мне расскажешь...

Но рассказал ему про эту встречу не Фурманов, а Гамбург.

— Разрази меня бог, если догадаешься, кого я встретил у анархистов, — заговорил он, едва переступив порог кабинета. — Гость-то не кто иной, как наш манзурский знакомец — Несо Казанашвили. Разоделся как на свадьбу: черкеска на алой подкладке, кинжал в позолоченных ножнах, на сапогах серебряные шпоры. В голосе металл, в глазах — темный огонь. Перед местными анархистами почти час распинался.

— Что же он говорил? — поинтересовался Фрунзе.

— Начал, разумеется, с того, что «анархия — мать порядка», а потом разошелся: «Станем грабить богачей за то, что разбогатели, бедняков — за то, что не смогли разбогатеть». Поделился собственным опытом. Он после Февраля, оказывается, жил в Иркутске и там создал анархический эскадрон. Его молодчики носились по городу с черным знаменем, грабили мирных жителей, кое-кого из буржуев расстреляли. И представь, Несо стал призывать здешних анархистов к таким же действиям; я не выдержал и вышел на сцену. «Ты меня, — говорю, — помнишь или забыл? Я еще в Мензурке грозился оторвать тебе башку, так оторву сейчас, если не уберешься». Казанашвили схватился было за кинжал, но я его охладил. «Уезжай, — говорю, — подобру-поздорову, а то доложу Фрунзе. Он здесь всему голова, а ты его характер знаешь». За мной встал Фурманов и сказал с ледяной учтивостью, что с такими анархистами, как Несо Казанашвили, ему не по пути. Сборище мы закрыли, Казанашвили умчался в Москву.

— Наших анархистов надо разогнать, — решительным тоном объявил Фрунзе. — Фурманова перетащим к большевикам, я беру эту деликатную миссию на себя. А к тебе у меня другое дело, Иосиф. Я прошу тебя заняться распределением хлопка по текстильным фабрикам, организовать добычу торфа для них же. Топлива-то нет, все предприятия стоят...

Спустя несколько дней в Иваново-Вознесенске состоялся губернский съезд Советов. Фрунзе выступил с докладом о борьбе за хлеб, чтобы накормить голодных, и о войне с врагами революции. Городской пролетариат и деревенская беднота, без которых немыслимо новое общество, были главной сутью его доклада. Коснулся он и анархизма:

— Среди местных анархистов много контрреволюционеров и просто бандитов. Они захватывают особняки бывших богачей, приобретают оружие. Против Советов тоже идут выступления, и мы будем глупцами, если не покончим с анархистами.

Это выступление Фрунзе было для Фурманова суровым уроком. Надо было делать окончательный выбор. Как-то вечером он сказал Фрунзе:

— Теперь я понял: революции надо отдавать и свою мысль, и чувство, и энергию. Гибель Советов — гибель революции. Чтобы спасти ее, надо быть с Советами.

Фрунзе пожал протянутую руку поэта.

Иванововознесенцы избрали Фрунзе своим делегатом на V съезд Советов. Соня и Фурманов проводили его на вокзал.

Он выехал в Москву в начале июля.


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Над Москвой играла сполохами воробьиная ночь; молнии озаряли окна гостиницы «Метрополь», но никто не слышал громовых раскатов: гроза шла медленно, осторожно, как большой бесшумный зверь.

В залах «Метрополя», ставшего резиденцией Советского правительства, регистрировали делегатов V съезда Советов. За ресторанным столиком у мраморного неработающего фонтана юная девушка заполняла анкеты при свете стеариновых свечей.

— Ваша фамилия? — спросила она у высокого человека в поношенном черном костюме.

— Кулаков.

— Имя-отчество?

— Павел Андреевич.

— От какой партии?

— От партии левых эсеров.

Девушка выписала делегатский мандат, билетик на место в гостинице и талоны в столовую. Кулаков поднялся на второй этаж, остановился у дверей одного из номеров, прочел табличку: «Приемная председателя ВЦИК». Войти или не войти? Посмотреть на большевика, ставшего главой государства Советов? Он колебался, не решаясь приоткрыть дверь.

— Вы что тут делаете, гражданин? — услышал он строгий голос и оглянулся.

Перед ним стоял рыжий, одетый в военную форму человек. Кулаков сразу признал Южакова.

— Алексей! Да неужели это ты?

— Павлушка, черт! Откуда взялся? Давно ли в Москве? — засыпал вопросами Южаков.

Они вместе провели год в Тобольске, вместе мечтали о революции. Но все равно приятно встретить товарища, с которым пережил тяжелые времена.

— Я расстался с тобой в Тобольске. Меня загнали в городишко Березов, а тебя? — спрашивал Южаков.

— Сперва был вечным поселенцем на Северном Урале, потом перевели на Лену, в сельцо Манзурка, тоже на вечное поселение.

— Сменяли вечность на вечность, — рассмеялся Южаков. — Когда же освободился?

— Керенский объявил амнистию, и я вернулся. Сейчас из Ярославля, — коротко ответил Кулаков.

— Ты по-прежнему эсер?

— Избран делегатом на съезд от левых эсеров.

— Какой у тебя номер? Я загляну к тебе, а сейчас иду к Якову Михайловичу по срочному делу.

— Кто это — Яков Михайлович?

— Да Свердлов же, председатель ВЦИК.

— Ты что, его заместитель?

— Пока нос не дорос. Я только начальник охраны «Метрополя».

— Это почетнее, чем заместитель. Ты охраняешь главу республики.

— Я забегу к тебе, Павел, и тогда покалякаем по душам. — Южаков похлопал по плечу товарища и скрылся за дверью приемной.

В большой угловой комнате, когда-то роскошно обставленной, теперь стоял канцелярский стол, венские, с гнутыми спинками, стулья, узкая железная кровать, покрытая клетчатым пледом. У окна Свердлов и Фрунзе разговаривали вполголоса, когда вошел Южаков.

— Что-нибудь случилось? — спросил Свердлов. — Почему у тебя такой встревоженный вид?

— Под сценой Большого театра обнаружена «адская машина», — с порога выпалил Южаков.

Свердлов снял пенсне, близоруко сощурился, спросил кратко:

— Кто?

— Пока неизвестно.

Свердлов накинул на плечи черную кожаную куртку и, держа в пальцах пенсне, обратился к Фрунзе:

— Михаил Васильевич, взглянем на эту штуковину? «Адская машина» — придумают же такое дурацкое название...

На сизом рассвете вспыхивала и гасла под лиловыми молниями громада Большого театра, темные квадраты мрака таились между колоннами. Свердлов, Фрунзе и Южаков вошли служебным ходом в Большой театр. Дежурный чекист показал «адскую машину», повторяя в свое оправдание:

— Еще не узнали, кто это подстроил, но узнаем, узнаем, товарищ Свердлов. Обязательно выясним!

— Дзержинскому сообщили?

— В тот же час.

— Вот пусть он и узнает. — Свердлов прошелся по сцене, обратил внимание на задник, изображавший развалины средневекового замка.

— Что за развалины?

— Декорации к опере «Гугеноты», — объяснил дежурный.

— Они будут стоять и при открытии съезда? — поинтересовался Свердлов.

— А разве дурно?

— Средневековые развалины — и съезд Советов. Смешно... — вставил свое слово Фрунзе.

— А какие другие?

— Декорации к «Евгению Онегину» хотя бы. Это же свое, русское, и все почувствуют, что свое, — посоветовал Фрунзе.

Они вернулись в «Метрополь». Не успел Свердлов перешагнуть порог номера, зазвонил телефон.

— Приемная председателя ВЦИК, — сказал Свердлов.

— Здравствуй, Яков. Это я, — донеслось из трубки.

— Добрый вечер, Феликс.

— Уже четвертый час утра. Почему не спишь?

— Такой же вопрос задаю тебе.

— Чека должна быть начеку...

— То-то, «начеку»... Об «адской машине» под сценой Большого театра доложили? Я только что осмотрел эту штуку. Если бы взорвалась во время съезда, весь президиум взлетел бы на воздух.

— Уже арестовали кое-кого. Нащупываем следы.

— Кто мог организовать покушение?

— Монархисты могли.

— А еще?

— Правые эсеры. Борис-то Савинков не дремлет.

— А левые?

— Кто знает; хотя они, как и анархисты, живут авантюрами, — ответил Дзержинский.

На Театральной площади вспыхнула револьверная стрельба, раздался топот многочисленных ног; Свердлов, оторвав от уха телефонную трубку, прислушивался к уличной суматохе.

— Алло! Алло! Куда ты делся, Яков?

— У телефона я. На Театральной площади целая баталия, кто-то в кого-то стреляет — или грабят, или убивают. Под носом у Чека, под боком у правительства... Черт знает что такое! — возмутился Свердлов.

— Сегодня трудный день. Со всех концов Москвы ко мне поступают сведения о бесчинствах и грабежах. Орудует банда какого-то Андерса, его молодчики задерживают прохожих, производят обыски и аресты по квартирам. Опытный налетчик этот Андерс, неуловимый, стервец.

— Мне уже говорили про Андерса. Он гвардейский офицер, если не ошибаюсь. Поймать во что бы то ни стало!

— Когда поймаем, доложу особо. А пока дай мне письменное распоряжение ВЦИК о борьбе с налетчиками. Оно необходимо, чтобы никто, особенно эсеры, не смели упрекнуть ВЧК в беззаконии, — сказал Дзержинский.

— Хорошо, — Свердлов положил трубку.

— По-моему, тот самый Андерс. Я с ним полгода назад в Гатчинском дворце столкнулся, когда генерала

Краснова арестовывали. Пытался и Андерса арестовать, да успел скрыться... — сказал Южаков.

— Возможно, он и есть.

— Как человек мил с лица, в душе ищи ты подлеца, — убежденно ответил Южаков.

— Нельзя так категорично, — возразил Свердлов, — даже в шутку не следует.

— О таких, как Андерс или Керенский, у меня нет иного суждения. Это у них в крови, от отцов и дедов.

— С мнением о Керенском согласен, что же касается его отца, о нем у меня весьма приятное воспоминание, — улыбнулся Фрунзе. — Он был управляющим всех учебных заведений Туркестана и дал мне характеристику как первому ученику Верненской гимназии. Пусть это мелочь, но все же приятно, а воспоминания юности незабываемы.

— Хорошее воспоминание! Владимир Ильич в шутку говорил мне, что золотой медалью обязан отцу Керенского. Он был тогда директором Симбирской гимназии, — заметил Свердлов.

— Если бы он знал, кем станет Ленин, не видать бы Ильичу золотой медали. Не предчувствовал старик Керенский, что и сынок его будет временным властителем России. Калифом на час. Какими только завитушками не украшает русская история свой фасад, — расхохотался Фрунзе.


Утром Южаков постучал в номер Кулакова. Тот открыл сразу, словно ждал его стука.

— Доброе утро, Павел. С дороги-то, чай, спал без задних ног?

— О, я вовсе не спал. Только что вернулся, — весело ответил Кулаков, раскуривая трубку.

— Где же ты был? У дамы, что ли?

— В Третьем доме Советов, там всю ночь наш ЦК заседал. Бурные дебаты происходили, и надо признаться — в моей голове многое прояснилось, — все с той же легкомысленной веселостью говорил Кулаков. — Давай-ка чайку попьем, у меня, правда, кроме сушек и воблы, нет ничего. Революция все сожрала.

— Сушки, да вобла, да цейлонский чай! — ахнул Южаков. — Ты богач по сравнению со мной, мы в Москве на полфунте черного хлеба да на полселедке живем.

— Так-таки все? И председатель ВЦИК — тоже полфунта?

— И он полфунта черного.

— Посылаете продовольственные отряды, выкачиваете из деревни хлеб, а куда все деваете? Псу под хвост?

— Не ерничай! Сам знаешь, не возьмем излишки хлеба — город вымрет от голода. Рабочий класс, армия, дети вымрут...

— А кто виноват? В голоде, в разрухе, в позорном мире с немцами кто виноват? Вы, большевики! Россию превратили в тысячеверстное кладбище... Железные дороги зарастают полынью, березовые рощи вырубаются на кресты по вашей вине...

Южаков поставил на стол стакан с недопитым чаем, спросил уже сердито и сурово:

— О войне, о царе, о Временном правительстве позабыл?

— Войны нет, царя нет, Временного правительства нет, одни большевики остались и талантливо разбазаривают матушку-Русь!

— Не узнаю тебя, Павел. И не пойму, кто передо мной — миллионер Рябушинский или революционер Кулаков? — возмутился Южаков.

— Революционер перед тобой, революционер. Вы же переродились, слепые ниспровергатели всего разумного и человечного!

— Послушай, Павел, — Южаков продолжал уже голосом более ровным. — Если бы мы не были вместе в ссылке, я бы объявил тебя своим врагом со всеми вытекающими последствиями.

— А какие последствия вытекают из твоих угроз?

Южаков пощелкал ладонью по кобуре:

— Для врагов революции у меня есть только это. Дай бог, чтоб до него не дошло. — Хлопнув дверью, он вышел из номера.


Тень от настольной лампы прикрывала лицо графа Мирбаха: так было удобнее следить за своим собеседником. Граф любил наблюдать из тени, это давало некоторые, хотя и мелкие, преимущества.

Перед Мирбахом сидел капитан Андерс — представитель новой монархической организации, созданной в Москве бывшими царскими сановниками.

Монархисты искали поддержки в дипломатических кругах и быстро установили связь с Мирбахом. Агентом их стал капитан Андерс. После Гатчины и бегства Керенского он пробрался в Москву и вновь, полный энергии, включился в борьбу с Советской властью. Сначала с группой бывших офицеров орудовал под видом анархиста, затем связался с монархистами.

История, как и природа, иногда любит усложнять явления самые простые. Усложняет она большое и малое, и если в дождевой капле отражается весь солнечный мир, то в каком-нибудь капитане Андерсе — противоречия целой эпохи.

В раскрытое окно тек ночной, настоянный на запахе цветущих лип воздух, о чем-то добром и грустном шептались листья, круглая тень абажура закрывала глаза Вильгельма Мирбаха.

— Как вы представляете себе восстание против

большевиков? — спросил он, глядя в красивое, породистое лицо Андерса.

— Надежда на переворот возросла, граф. Между большевиками и левыми эсерами идет борьба за власть; на Вятке, на Каме — крестьянские бунты. В Екатеринбурге и Перми собираются лучшие силы империи; освобождение царской семьи — вопрос времени. Все это благоприятствует нашим планам.

— Вы ничего не сказали про сибирское правительство, называемое Директорией; военный министр ее — видный монархист, вице-адмирал Колчак.

— Колчак пока только военный министр, а глава Директории Вологодский — личность несимпатичная для вас.

— Вы собираетесь свергнуть Ленина?

— Безусловно, ваше превосходительство.

— Допустим, Ленин свергнут, что же предложите вы России?

— Заключим мир со всеми державами и восстановим монархию. Это — главное. Это — самое главное на сегодня, — подчеркнул Андерс. — Попытаемся удержать генерала Деникина от перехода на сторону англичан или французов и с вашего согласия смягчить жесткие условия Брестского мирного договора. России необходимо восстановить жизненные силы, чтобы стать достойным партнером и союзником Германии...

— Вы немец, капитан?

— Мои предки переселились из Вестфалии в Россию при Екатерине Великой.

— Не скрою от вас, имперское правительство чрезвычайно обеспокоено судьбой многострадального русского царя. Он же родственник моего императора. В Екатеринбурге, по моим сведениям, назревают трагические события, и тут может быть только три решения... — Мирбах распечатал коробку сигар. — Прошу вас...

Андерс ножичком отрезал кончик сигары, закурил, с наслаждением вдыхая позабытый аромат дорогого табака.

— Три решения... — повторил печальным тоном Мирбах. — Первое: большевики могут казнить царя и в этом невозможно помешать им. Второе: чехословацкие легионеры и генерал князь Голицын наступают на Екатеринбург, они могут освободить царя и передать англичанам. Ведь английский король — двоюродный брат Николая. Германии такая акция неинтересна. Есть третье решение — похитить царя. Думаю, у моего императора найдется в Германии безопасное местечко для бывшего императора русского.

— Освобождение его императорского величества — одна из главнейших целей наших. «Центр» посылает меня в Вятку, Пермь и Екатеринбург для установления связей не только с ним, но и со всеми членами царской фамилии.

— Что есть Вятка?

— Губернский городок, традиционное место ссылки революционеров...

— Кто сослан туда большевиками?

— Князья императорской фамилии Игорь и Иван Константиновичи.

— Сыновья царского дяди Константина?..

— Так точно.

— Он, кажется, поэт?

— Да, автор известной песни «Умер бедняга в больнице военной»...

— Я нехорошо знаю русский язык, чтобы оценить красоты его поэзии. Кто еще с ними там?

— Епископ Исидор — непримиримый противник большевиков.

— Когда отправляетесь в путь?

— Завтра, если не отменят поезд. Сейчас можно верить всему, кроме железнодорожного расписания, — усмехнулся Андерс.

— Вам нужны деньги?

— Меня ими снабдили друзья, господин посол.

— В дороге деньги не лишний груз. — Мирбах открыл ящик письменного стола, набитый иностранной валютой. — Теперь на Урале в почете фунт стерлингов, доллар да франк. — Он выложил на стол несколько пачек. — Берите, капитан, для общей святой цели, и пусть будет вам пух и перо по дороге...

— Ни пуха ни пера — так говорят русские, когда человек отправляется в опасный путь, — поправил Андерс, укладывая пачки в свой саквояж.

— Я же сказал, что нехорошо знаю русский язык, — повторил Мирбах.

Ему оставалось четырнадцать часов жизни.


Наступило шестое июля.

На Лубянке из ворот страхового общества «Россия», где теперь помещалась ВЧК, выполз легковой автомобиль и, оставляя за собой сизый шлейф чада, покатил вниз по Театральному проезду. За рулем сидел фотограф ВЧК, рядом с ним начальник секретного отдела Яков Блюмкин.

Надвинув на глаза кепи с широким лакированным козырьком, Блюмкин поглядывал по сторонам, и было в чернобородой физиономии его какое-то странное торжество. Сам заместитель председателя ВЧК Александрович, его соратник по партии левых эсеров, поручил ему опасное дело.

Автомобиль подпрыгивал на булыжниках Тверской улицы, мелькали особняки, магазины, лавки, церкви, пешеходы, извозчики. Покачиваясь на сиденье, Блюмкин придерживал рукой портфель, сквозь кожу его ощущая тяжелую бомбу. «Вот еду я, никому не известный Яков Блюмкин, но скоро весь мир узнает мое имя. Оно войдет в историю революции для одних как проклятие, для других — как символ борьбы за власть. По векам человеческой истории странствуют вечными спутниками Цезарь и Брут, Марат и Кордэ, Александр Второй и Желябов; так и я стану тенью моего графа. Правда, граф не Цезарь, не Александр, но значителен в историческом времени не он сам, а Момент. Тот самый Момент, когда от легкого толчка рушатся государства, возникают войны».

Автомобиль свернул в Денежный переулок, остановился у подъезда немецкого посольства; Блюмкин и фотограф вышли из машины, предъявили охране удостоверение сотрудников ВЧК.

— Нам нужен по важному делу господин посол, — заявил Блюмкин.

Секретарь доложил графу Мирбаху о неожиданном визите чекистов, тот поколебался, но вышел в приемную.

— Прошу извинить за беспокойство, но ВЧК арестовала австрийского офицера Роберта Мирбаха. Он назвался племянником немецкого посла. Вашим племянником, граф, — с вкрадчивой улыбкой начал Блюмкин. — Он военный шпион, сейчас я представлю его показания. — Блюмкин сунул руку в карман куртки.

— У меня нет племянника. Ничьи показания меня не интересуют, — ответил строго Мирбах.

— А что же вас интересует?

Мирбах недоуменно покосился на слегка побледневшего Блюмкина.

— И вам не интересно знать, какие мы примем меры? — настаивал Блюмкин.

— Нет, не интересно.

— Ах вот как... — Блюмкин вынул револьвер и дважды выстрелил в Мирбаха, но не попал.

Мирбах кинулся из приемной, но Блюмкин выхватил из портфеля бомбу и швырнул вдогонку. Раздался взрыв, Мирбах упал. В посольстве началась паника, Блюмкин и фотограф, позабыв удостоверение на столе, выбили окно, выпрыгнули на тротуар.

— В Трехсвятительский переулок, в отряд Попова! — приказал Блюмкин.

Тем временем в Трехсвятительский, в особняк миллионера Морозова, перебрались Центральный комитет левоэсеровской партии и ее видные члены с Марией Спиридоновой во главе.

У всех было приподнятое настроение.

Мятеж начался удачно. Эсеры захватили район Покровки, Чистых прудов, Мясницкую улицу, Центральный телеграф. Во все крупные города России полетели экстренные телеграммы о свержении большевиков и расторжении мира с немцами...


— Мы на волосок от войны. Только самые срочные и решительные меры спасут Россию и революцию от катастрофы, — сказал Ленин, узнав об убийстве Мирбаха.

И он, не медля ни минуты, начал действовать. Кабинет его превратился в боевой штаб: во все райкомы партии, районные Советы, штабы Красной Армии передавалось ленинское распоряжение — мобилизовать все силы и поймать преступников.

Комиссару Московского военного округа было приказано готовиться к разгрому мятежников. Во все районы Москвы отправились коммунисты — делегаты Пятого съезда Советов, чтобы вывести рабочих на улицы.

Возглавить рабочий отряд, которому предстояло идти к Покровским казармам, вызвался Фрунзе. Алексей Южаков отправился вместе с ним.

Иоаким Вацетис, начальник дивизии латышских стрелков, собирался домой, когда к штабу подкатил обшарпанный автомобиль. На ходу из него выпрыгнул адъютант из штаба округа.

— Я за вами, — сказал он.

— Что произошло? — спросил Вацетис.

Был вечер, над Москвой прошел теплый дождь, булыжная мостовая лоснилась лужами, деревья влажно блестели, и Вацетису хотелось подышать свежим воздухом. Он снова, уже ворчливо, спросил:

— Так что случилось?

— Приказано доставить вас в штаб, — уклонился от прямого ответа адъютант.

Вацетис сел в машину. На полпути к штабу военного округа патруль остановил автомобиль и проверил документы. На Никитском бульваре опять задержали.

— В чем дело? — недоумевал Вацетис. — Кого ищете?

— Автомобиль, на котором скрылись убийцы, товарищ командир, — ответил патрульный, возвращая Вацетису его мандат.

Вацетис пожал плечами, спутник его загадочно молчал. У подъезда штаба машина остановилась, адъютант побежал по коридору, стуча о каменный пол сапогами, и распахнул дверь кабинета.

— Начальник Первой латышской дивизии Вацетис, — четко по офицерской привычке доложил он.

Член Высшего военного совета Подвойский сидел, склонившись над планом Москвы. При появлении Вацетиса поднялся со стула, шагнул навстречу, протянул руку.

— Здравствуй, товарищ Иоаким! У меня мерзкие новости. Три часа назад левые эсеры убили немецкого посла и подняли мятеж против нас. Мятежники захватили особняк фабриканта Морозова в Трехсвятительском переулке, Центральный телеграф, Покровские казармы. Здание ВЧК на Лубянке также в их руках. Дзержинский, его заместитель Лацис арестованы. Мятежники проникли в части московского гарнизона и в своих целях используют антисоветские настроения отдельных бойцов. Положение чрезвычайно опасное. Ленин приказал немедленно ликвидировать левоэсеровскую авантюру. Возлагаю на тебя, товарищ Иоаким, эту операцию.

Вацетис знал, как подобает реагировать на такие слова военному.

— Я готов, но части дивизии разбросаны по всему городу. Один латышский полк только и есть в Кремле, в центре города легкий дивизион и восемь шестидюймовых орудий, да еще конница в Павловском Посаде. На сбор и переброску их уйдет вся ночь.

— Надо действовать немедленно, быстро, решительно. Штаб мятежников находится в морозовском особняке, — Подвойский ткнул пальцем в план Москвы. — Пока известно: в морозовском особняке мятежный отряд под командой матроса Попова, на сторону эсеров перешел полк, что в Покровских казармах. В штабе эсеровских боевых дружин на Поварской улице человек двести. У них орудия, пулеметы, броневики. Если эсеры сейчас начнут штурмовать Кремль, наше положение станет еще тяжелее...


Не дожидаясь подхода всех частей, Вацетис начал военные действия. В десять часов вечера рота 9-го латышского полка выбила эсеров с телефонной станции в Милютинском переулке, чекисты очистили здание ВЧК на Лубянке.

И все же Вацетису не хватало бойцов, чтобы разгромить основные силы мятежников в Трехсвятительском переулке и в Покровских казармах.

В первом часу ночи ему позвонили из Кремля, женский тревожный голос сказал:

— Вас просят к товарищу Ленину...

Вацетис помчался в Кремль. Он прошел мимо часовых без пропуска, секретарь Ленина провела Вацетиса в зал заседаний Совнаркома. Обширный зал был темен и пуст, только в углу тускло мерцала лампа, тяжелые портьеры прикрывали окна.

Ленин вошел быстрыми шагами, крепко пожал руку Вацетису, спросил вполголоса:

— Выдержим до утра, товарищ?

Вацетис понимал: Ленин ждет от него ясного ответа и всякая уклончивость невозможна. Нужна откровенная, пусть самая горькая, правда.

— До четырех часов утра не могу начать атаку на опорные пункты противника. Войска еще не собраны, но с Ходынки выступил 2-й латышский полк, пехотная школа курсантов вышла из здания Военной коллегии, на Арбатской площади — отряд коменданта Москвы. Прошу два часа на объезд воинских частей, вернусь со всеми сведениями и дам точный ответ, — сказал Вацетис.

Ленин сжал пальцы, сунул руки в карманы потертого пиджака, произнес вполголоса:

— Истеричные авантюристы! Мы ликвидируем их сегодня же и скажем народу всю правду. Буду вас ждать через час.

Автомобиль Вацетиса снова мчался по ночным улицам Москвы, но теперь они были переполнены военными. У храма Христа Спасителя стояли полки с полевыми орудиями, на Страстную площадь прибыли две школы артиллерийских курсантов и 2-й латышский стрелковый полк. К Арбатской площади подходили части, вызванные с Девичьего поля. Разведчики сообщали, что мятежники пока не предпринимают никаких решительных действий. «Уже хорошо. Левоэсеровские вожаки упускают решающие часы», — удовлетворенно подумал Вацетис.

В третьем часу ночи он снова ждал Ленина в зале заседаний Совнаркома. Все той же стремительной походкой Владимир Ильич вошел в зал.

— Не позже полудня мы станем победителями, — теперь уже с полной уверенностью сказал Вацетис.

Обеими ладонями Ленин энергично тряхнул его руку.

— Спасибо, товарищ! Вы чрезвычайно меня обрадовали. Как настроение латышских стрелков? А какое у бойцов московского гарнизона? Нет ли среди них эсеровских агитаторов? Достаточно ли собрано сил, чтобы покончить с мятежниками?

Вацетис отвечал кратко и твердо.

— Прекрасно, продолжайте вашу операцию...

Вацетис ушел, Ленин отодвинул штору. На утреннем небе свежо, сочно цвели купола соборов. Они переливались, играли красками — голубые, зеленые, золотые. Церковные стены оттеняли их узорчатой вязью окон, карнизов, решеток, дверей, сливаясь в коричневое кружево.

Выше всех теплым, выпуклым, золотистым пятном мерцал Иван Великий.

Ленин любил краски рассвета над Кремлем и Замоскворечьем, но сегодня не замечал их.

— Вот авантюристы! Бессмысленным убийством Мирбаха они надеются подтолкнуть немцев на войну. Как это говорила Спиридонова на секретном заседании своего Центрального комитета: «Немцы пойдут на Петроград, будут брать Москву и пусть берут. Пусть берут Петроград, пусть карательные экспедиции покроют всю Россию». Да, так говорила она. Что за цинизм!

Он взял с этажерки вчерашнюю эсеровскую газету «Знамя труда», прочел на первой странице слова призыва: «Долой брестскую петлю, удушающую русскую революцию!» Пробежал глазами начало передовой: «Власть сейчас лежит в Кремле, никем не оберегаемая, как лежала она в октябре на Сенатской площади, и нам остается только решить — берем мы власть или нет». Отбросил газету и опять заходил по залу. Снова нетерпеливо подошел к окну, но погода уже переменилась. Над Москвой-рекой поднимались сивые полотнища испарений, улицы Замоскворечья заливал густой туман, обволакивая купола соборов и окна дворцов. Ленин посмотрел на часы: без пятнадцати минут семь. Как мгновенно промелькнула эта сумасшедшая ночь на седьмое июля!

А туман наползал, скрывая улицы, пряча притаившихся мятежников; они все еще не начинали боевых действий, и неуверенность их вселяла уверенность в Ленина.

Вдруг он увидел белую вспышку над куполом Благовещенского собора, услышал плотный звук артиллерийского выстрела. И тотчас по крыше Малого дворца пробежали первые огоньки, забарабанила картечь, гул второго выстрела прокатился над городом.

Левые эсеры начали обстреливать Кремль.

По приказу Вацетиса латышские стрелки пошли в наступление, охватывая с трех сторон Трехсвятительский переулок. Мятежники с крыш и балконов били из пулеметов, латыши несли большие потери и приостановили атаку.

Вацетис, все еще не решаясь пустить в дело артиллерию, отправился к храму Христа Спасителя. Там стояли два орудия, наведенные на Трехсвятительский переулок.

— Снаряды попадут в воспитательный дом, а не в морозовский особняк, — сказал он, ознакомившись с расчетами. — Стрелять надо только с близкого расстояния и прямой наводкой.

Туман рассеивался, солнечные блики проступали на зданиях, на баррикадах, возведенных мятежниками. Вацетис вернулся в штаб: там непрерывно звонил телефон. Кремль нетерпеливо ждал начала штурма, о том же запрашивал Реввоенсовет.

— Ждите. Скоро, — коротко отвечал Вацетис, поглядывая на второй бездействующий телефон: по нему командир артиллерийского дивизиона должен сообщить о полной готовности к бою.

Время теперь растянулось, секунды стали минутами, стрелки часов еле двигались. Почему нет звонка?

Телефон зазвонил резко, требовательно, Вацетис схватил трубку.

— Орудие наведено на окна морозовского особняка. Медлить больше нельзя. Мятежники могут истребить орудийную прислугу из пулеметов, — докладывал командир дивизиона.

Часы показывали половину двенадцатого. Вацетис приказал открыть огонь по особняку.

Через час он позвонил Ленину.

— Мятежники бегут. Преследование продолжается...

— Поздравляю с победой! Сейчас передадим всем волостным, деревенским и уездным Совдепам Московской губернии телефонограммы, что разбитые банды восставших против Советской власти разбегаются по окрестностям, что необходимо принять все меры к их задержанию. Нужно задерживать все автомобили, опустить все шлагбаумы на шоссе, — требовал Ленин...


Окна домов снова наливались солнцем, пламенели грязные лужи, хмурые тени уползали в подворотни. Из-за углов выглядывали подозрительные личности, слышались редкие револьверные выстрелы.

Фрунзе вел свой отряд глухими переулками к Покровским казармам, расположенным у Чистых прудов. Рядом шагал Южаков — с замкнутым, отчужденным видом.

— Ты что надулся как мышь на крупу? — спросил Фрунзе.

— Злость разбирает. На юнкеров шел врукопашную, знал — враги! Про Керенского с генералом Красновым или про какого-нибудь капитана Андерса не говорю: они защищали свои классовые интересы. Но эти-то, эти-то, они же социалисты-революционеры! Мы же с ними по тюрьмам гнили, в ссылках коптились, худо ли, хорошо ли, а готовились к совместным боям с царизмом. И вот они — против революции, против народа... — Южаков отшвырнул сапогом булыжник. — Как можно так переродиться?

— Они не переродились. Эсеры — защитники кулака и лавочника, эксплуататоров голода и людских страданий. Сам народ для них только декорация, на фоне которой можно разыгрывать геройство. Легкомыслие и вероломство, фразерство и авантюризм — вот знамена, под которыми они объявили войну нам, — ответил Фрунзе.

Отряд приближался к Покровским казармам; перестрелка усилилась. Мятежники стреляли с балконов, из подворотен, избегая открытых столкновений. Где-то совсем рядом прогрохотал орудийный выстрел, за ним второй — тяжелый и неодолимый, как подземный толчок.

Вблизи Чистых прудов Фрунзе остановил отряд. Сквозь оголенные ветви деревьев желтело трехэтажное, с угрюмыми колоннами здание. Фрунзе подобрал с мостовой театральную афишу и на чистой ее стороне набросал план переулков, обтекавших казармы.

— Штурмовать начнем с разных точек. Пусть эсеры думают, что окружены со всех сторон, окружение всегда вызывает панику, а паника — начало поражения, — говорил он, разбивая отряд на небольшие группы. И с той же решительной убежденностью добавил: — Перекрывай, Алексей, все выходы из казарм во двор, я беру на себя парадный подъезд...

Без особенного сопротивления Фрунзе с группой красногвардейцев ворвался в казармы. Эсеры, спасаясь, выпрыгивали из окон во двор, там их перехватывал Южаков.

На лестничной площадке второго этажа появился человек, размахивающий белым платком.

— Не стреляйте, я парламентер! Мы согласны капитулировать! — прокричал он хриплым, перепуганным голосом.

Фрунзе прекратил стрельбу. Парламентер сошел в вестибюль и, узнав Фрунзе, тоскливо повторил:

— Мы согласны капитулировать, но на определенных условиях.

— Никаких условий, господин Кулаков, — резко оборвал его Фрунзе. — Складывайте оружие, здесь не Манзурка, здесь политические споры решаются оружием.

— Кончен бал — гармонь под лавку, Павел Андреевич, — раздался насмешливый голос появившегося Южакова.

Кулаков тягучим, ненавидящим взглядом окинул бывших товарищей по ссылке:

— Сегодня победили вы, завтра победа будет за нами!..

Фрунзе отвернулся от Кулакова, его уже не интересовал этот человек.

Отряды возвращались к Большому театру по Мясницкой. У почтамта толпились русские, латыши, венгры, и было нелегко разобраться, кто из них большевики, кто эсеры: рубахи, соломенные шляпы, кепи стирали грань между побежденными и победителями.

Фрунзе и Южаков вернулись в «Метрополь»; в вестибюле их ожидала секретарь Свердлова.

— А я вас разыскиваю. Яков Михайлович просит зайти к нему.

Свердлов, как только Фрунзе и Южаков вошли, заговорил без предисловия:

— В Ярославле, Рыбинске вспыхнули эсеровские мятежи. Ими руководит Борис Савинков. Получены сведения о крупных кулацких бунтах на Вятке. Против ярославских, рыбинских, муромских мятежников уже направлены красногвардейские отряды, но вот Вятка... Мы искали подходящего человека, который мог бы поехать в Вятку с отрядом особого назначения. Думаю, ты, Южаков, самый подходящий. Согласен?

— Готов умереть ради победы нашей...

— Тогда ты бесполезен.

— Когда прикажете выехать?

— Это уже разговор. Чем скорее, тем лучше. Иди к Дзержинскому, он даст мандат с самыми широкими полномочиями. Помни, что сегодня Вятка — наш форпост на востоке республики: к Екатеринбургу приближаются белогвардейцы и чехословаки, а там бывший царь. Николай Второй — это гражданская война, неисчислимые беды для народа. Никакой пощады врагам революции, но враг, сложивший оружие, уже не враг. Таких — щадите! Революция не только ненависть к врагу, она еще и прощение, — Свердлов поверх пенсне пристально глянул на Фрунзе. — Для вас, Михаил Васильевич, тоже есть поручение. Поезжайте в Иваново-Вознесенск, мобилизуйте все силы на помощь ярославцам. Помните, промедление смерти подобно...

— Сделаю все возможное, — ответил Фрунзе.

— И невозможное тоже... — Скупая улыбка тронула губы Свердлова.

Фрунзе и Южаков вышли из свердловского кабинета.

— Вот и снова мы расстаемся, Алексей. Не успели поговорить как следует — и опять в разные концы. Надеюсь, скоро увидимся, — сказал Фрунзе.

— И я надеюсь. Надежда укрепляет волю, — пошутил Южаков.

Больше они не увиделись никогда.


ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Солнце вставало из сонного омута, постепенно запутываясь в ветвях старой березы.

В мягком свете лоснилась неторопливая Вятка, плавились песчаные отмели, влажно дышали травы. По береговым кручам перебирались тени, звездные скопления цветов ослепли от росы. Под встающим солнцем казались особенно значительными и прекрасными каменные рощи колонн кафедрального собора, его голубого глубокого цвета могучие купола.

Над городом прокатился бас соборного колокола, и сразу на всех колокольнях разразилась звонкая, ликующая буря.

Город оживился, замелькали бабьи сарафаны, мужские рубахи, суконные поддевки; к кафедральному собору, монастырским воротам потекли цветастые ручьи богомольцев.

Смиренно проплывали монахи — черные рясы и клобуки их прошивали пеструю толпу; спешили косматые нервные юноши; скользкими шажками двигались расфранченные купчихи.

Склеротическое шарканье калош, жаркое постукивание каблучков, молодцеватый топот, пренебрежительные усмешки, гневно поджатые губы — все двигалось, сливалось, распадалось у церковных папертей.

Особенное многолюдье было на загородной дороге, ведущей к Филейскому монастырю. В шумном потоке богомольцев затерялся капитан Андерс в своем пропыленном пиджачке и стоптанных ботинках. Он шагал прихрамывая, с солдатской сумкой через плечо. Его запущенный вид, потное, со свалявшейся бородкой лицо не привлекали внимания, зато сам он шарил глазами по оттопыренным карманам молодых, с военной выправкой, людей. «С оружием парни», — удовлетворенно подумал Андерс, сворачивая за монастырскими воротами на травянистую тропинку.

На отшибе от церкви, окруженный липами и акациями, желтел добротный деревянный домик. Андерс вытер ботинки о коврик, перекрестившись, вошел в сени, осторожно взялся за бронзовую ручку звонка.

Дверь слегка приоткрылась, чей-то свистящий голос спросил, кто и зачем пожаловал.

— Капитан Лаврентий Андерс.

— Обождите минуточку.

Андерс присел на стул, огляделся. Цветные стекла в окнах, гладко оструганные бревна стен, лики святых в золотых окладах — в комнате чувствовалась полная отрешенность от мирских сует. Андерсу стало неловко за свой замызганный, недопустимый для гвардейского офицера вид, он грустно улыбнулся, потрогал в нагрудном кармане пакет. «Впрочем, нет худа без добра. В этом костюме мне удалось пройти через все заслоны», — повеселел он от мысли, что без особых происшествий достиг своей заветной цели — проник в этот безмятежный монастырский домик.

Дверь снова приоткрылась, появился угрюмый монах.

— Их высочества и его преосвященство ищут вас...

Андерс вдохнул всей грудью, шагнул за дверь, на пороге вежливо изогнул спину, рыскнул взглядом по сумеречному залу.

Венецианские, в бархатных портьерах окна, кресла, обитые капо-корешком, икона с печальным ликом Христа, а под ней, за столом, в напряженных позах князья Игорь и Иван Константиновичи, около них грузный, в шелковой лиловой рясе, с жирно блестящей панагией епископ Исидор.

Князья одновременно кивнули Андерсу, он мгновенно отметил редкое сходство обоих: пшеничные усики, прилизанные виски, узкие лбы, пренебрежительно сжатые губы.

— Подойдите поближе, сын мой, — сочным, вкусным, хорошо поставленным голосом попросил епископ.

У Андерса приятно защемило под ложечкой, он вступил на зеленую зыбь ковра. Епископ протянул пухлую руку, Андерс, опять изогнув спину, поцеловал ее.

— Это и есть капитан Андерс, о котором я предупреждал ваши высочества. Я Лаврентия Орестовича знаю — верный сын православной церкви нашей, престола и отечества. Рад вас видеть в полном здравии, целым и невредимым, господин капитан, — сказал епископ Исидор.

— Благодарю, ваше преосвященство, — с чувством ответил Андерс. — Я счастлив, что мне поручено сообщить вашим высочествам и вашему преосвященству столь важные и, смею надеяться, хорошие вести. — Андерс говорил, всем видом показывая, как он смущен похвалой и как обрадован долгожданной встречей с князьями.

— Мы ждали еще позавчера. Волновались, не случилось ли чего, — опять сказал епископ.

— Я еле-еле выбрался из Москвы. Сейчас трудно путешествовать: тысячи подозрительных глаз следят за каждым движением.

— Мы высоко ценим вашу смелость. — Епископ поправил на груди панагию.

— Вы привезли ожидаемое нами? — перебил епископа Исидора князь Игорь Константинович.

— Так точно, ваше высочество. — Андерс торопливо достал пакет.

Игорь Константинович разорвал его, вынул письма, небрежно пробежал глазами, пододвинул брату.

— Передайте своими словами суть дела...

— Слушаюсь, ваше высочество. — Нервозность Андерса исчезла, он стал твердо выговаривать каждое слово. —

Центр, который я имею честь представлять, действует энергично. Установлен контакт с Союзом защиты родины и свободы, его руководитель Борис Савинков симпатизирует нам. И это он, бывший яростный враг монархии, террорист! Хотя Савинков причинил нам в свое время много горя и бед, не использовать его при теперешних обстоятельствах против Советской власти — грех. Так считают руководители нашего центра. Ваша ссылка скоро кончится, местные патриоты уничтожат Совдепию в Вятке.

— Прекрасная новость, — повернулся к епископу Игорь Константинович. — А мы ничего не знаем о таких важных событиях. У нас даже нет представления, что имеем, чем располагаем.

Епископ Исидор снова поласкал панагию, улыбнулся князю, как младенцу.

— Я умышленно держал ваши высочества в стороне от мирских сует, хотелось оградить от всяких случайностей и неожиданностей, — объяснил он. — Не имею права накликать беду на вас. Да что беда, даже тень подозрения не должна упасть на ваши высочества! Мы располагаем большими возможностями, преданные престолу люди находятся в монастыре и вооружены не одними молитвами. В решающую минуту они придут на помощь местным патриотам. — Епископ Исидор ронял слова тихо, мягко, но в задушевном голосе его Андерс почувствовал непоколебимую веру в успех. — Вероотступники, завладевшие городом, не имеют сил для поддержания своей антихристовой власти. У этих служителей сатаны есть пяток мелких добровольческих отрядов, а карательные отряды матросов сейчас находятся в уездах. Господь посылает вам случай для быстрого восстановления законной власти в городе, — епископ молитвенно сложил ладони. — Единственную серьезную опасность представляют латышские стрелки, недавно прибывшие из Москвы, но их переловят в ихней же казарме. Большевики на краю пропасти, остается лишь подтолкнуть...

— Кто они — местные патриоты? — спросил Иван Константинович.

— Они именуют себя левыми эсерами и анархистами,

— Можно положиться на этих людей?

— Они удержатся у власти ровно столько, сколько мы пожелаем.

— Надо предвидеть и возможность неудачи, — передернул губами Игорь Константинович.

— Следует думать только о победе, ваше высочество, — вежливо возразил епископ Исидор. — Неудачи невозможны, они просто немыслимы.

Игорь Константинович понимающе покивал головой, Иван Константинович устало прикрыл глаза.

— Скоро власть большевиков падет по всей России, — жарко сказал Андерс. — Не только люди, сам бог против большевиков. Все честное, что есть на земле русской, берется за оружие. Нам помогают могучие союзники, помогают даже вчерашние наши враги.

— Мы надеемся, господин капитан соизволит принять участие в уничтожении безбожной власти в городе, — сказал Игорь Константинович.

— Для русского дворянина, для слуги престола нет большей чести, чем бороться с его врагами, ваше высочество! — с чувством воскликнул Андерс. — Я присягал на верность престолу. Но, ваше высочество, у меня есть еще одно, особое поручение. Я должен немедленно выехать в Екатеринбург...

Князья недоуменно посмотрели на Андерса, епископ спросил:

— Что за поручение, сын мой? Почему в письмах о нем ни слова?

— О нем и нельзя сообщать. Письма могли попасть в руки большевиков-комиссаров. Мне позволено только устно передать несколько слов, но у меня нет секретов ни от ваших высочеств, ни от вашего преосвященства, — Андерс поворачивал голову то к епископу, то к князьям.

— В чем же дело? — недовольно спросил Игорь Константинович.

— Наша организация решила освободить из красного ада его императорское величество. Вы знаете, такая попытка в Тобольске провалилась. Государь перевезен в Екатеринбург и находится под усиленной охраной. Нам все же удалось установить с ним тайные сношения. Сейчас, когда генерал князь Голицын и чехословацкие легионы успешно наступают на Екатеринбург, его императорскому величеству грозит опасность. Вот почему мы торопимся освободить императора, вот почему я спешу в Екатеринбург...

— От таких, как вы, господин Андерс, сейчас зависит судьба отечества нашего. Да благословит вас Христос на святое дело, — перекрестил епископ капитана. — Счастливого пути и успеха вам...

Пятясь спиной, провожаемый крестным знамением епископа Исидора, мелкими кивками князей, Андерс вышел из комнаты.

Он опять шагал по зеленым улицам, но что-то уже изменилось в праздничном настроении города. Исчезли толпы богомольцев, редкие пешеходы испуганно жались к заборам, закрывались ставни лавок, извозчики покидали свои стоянки.

Черный обвисший флаг над подъездом двухэтажного полукруглого дома привлек внимание Андерса. Под флагом красовались три вывески: позолоченная, но облупленная — «Купеческий клуб», рыжая — «Дом общественного собрания», пегая — «Храм анархистов!». Андерсу хотелось поскорее добраться до вокзала, и он заспешил, подозрительно оглядывая прохожих. Перешел на другую сторону улицы, задержал взгляд на вывеске магазина: «Бананы. Ананасы. Финики. Все из тропиков, все у Клобукова». Андерс усмехнулся: из-за витрин на него глазели гнилые яблоки, стручки красного перца, у дверей торчал пулемет, нацеленный на «Храм анархистов». Около пулемета сидели красноармейцы. Андерс заспешил прочь от опасного места, но патруль преградил ему путь.

— Ваши документы! Мы из губчека...


ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

В обширном, перенаселенном вещами особняке было беспорядочно и шумно. Комнаты бренчали шпорами, верещали телефонными звонками, задыхались от грубых мужских голосов: здесь шли бесконечные заседания ревкома и короткие — военных трибуналов.

В круглом, со стрельчатыми окнами зале за столом сутулились посеревшие от бессонницы и непрерывных споров молодые люди. Обхватив пальцами локти, щурился поверх очков на гипсовых купидонов на потолке председатель ревкома Попов, покачивался вместе со стулом комиссар юстиции Урановский. У окна, положив ногу на ногу, сидел командир Особого отряда Алексей Южаков.

— Смотрите-ка, уже рассвет, — удивился Попов, откидывая длинные волосы. — Баяли-баяли и ни до чего не добаялись, — выпуклое «о» округляло и смягчало его слова. — Одним словом, дела не делаем и от дела не бегаем.

— Выслушайте меня внимательно, а потом решайте как хотите, — заговорил Урановский. — С той поры, как белочехи захватили Сибирь, в нашем городе зашевелились враги. Ожили. Воспрянули духом. Приободрились. Волки сбиваются в одну стаю, — он постучал кулаком по столу. — Да, да! Именно в одну стаю. Позавчера взлетел на воздух гарнизонный склад — его взорвали анархисты. Эсеры выпускают листовки, обзывая нас кровавыми диктаторами, ну да ладно: собака лает — ветер носит. Эсеры подбивают мужиков на бунты, а мы только хлопаем ушами. Почему, черт возьми, над Домом общественных собраний болтается черный флаг анархистов? Почему в Филейском монастыре у князей Романовых собираются подозрительные личности? О чем они там совещаются? Спросите у губчека — не ответит! В либерализм играем, — боюсь, до потери собственных голов доиграемся.

Гневная речь комиссара юстиции преображала измученные лица комиссаров: отвердевали скулы, сурово сжимались губы. Наступила минута, когда встревоженные надвигающимися опасными событиями люди заговорили все сразу:

— Почему нянчимся с монархистами?

— В Уржуме, в Нолинске кулацкие бунты. Богатеи разгоняют продовольственные отряды. А кто виноват?

— Виноваты сами отряды. Под веник выметают зерно из сусеков...

— Это наглая ложь!

— Это святая правда!

— Наша губерния переполнена мешочниками.

— А в Петрограде голод...

— А мужики травят хлеб на самогон...

В зал вошел председатель губчека Капустин. Комиссары повернулись к вошедшему: своим форсистым видом он разительно отличался от них. Над хромовыми желтыми сапогами пузырились малинового цвета галифе, зеленая гимнастерка, перетянутая офицерскими ремнями, подчеркивала и без того узкую талию, черные усики были воинственно вздернуты. Тонкоскулый, долговязый, Капустин казался моложе своих двадцати пяти лет.

— Явился наконец-то, — сказал Попов. — А мы тут немножко поспорили, нервные все стали: царапаемся, словно коты. Ну, что говорит арестованный монархист?

— Капитан Андерс ничего не говорит. При обыске у него нашли план особняка купца Ипатьева в Екатеринбурге, где содержится царь, — ответил Капустин, слегка заикаясь и грассируя.

— А что, если капитан — участник нового заговора? — опять спросил Попов. — Сколько уже было этих заговоров по освобождению Николая Второго...

— Андерс признался только в том, что был связан с немецким послом Мирбахом.

— Почему «был»? — спросил Урановский.

— Мирбах-то убит. Андерсу даже выгодно признаться в связях с мертвецом. Улик-то нет.

— У врагов наших найдутся покровители.

— Сегодня какое число? — неожиданно спросил Южаков.

— Семнадцатое июля. А что?

— Да просто забыл число. А вот с капитаном Андерсом я уже сталкивался: хитрый, умный офицер. У ревкома есть какие-нибудь сведения о положении в Екатеринбурге?

— Город объявлен на чрезвычайном положении. Белые уже в ста верстах от Екатеринбурга. Я говорил ночью по прямому проводу с председателем Екатеринбургской губчека, у них началась эвакуация учреждений, — возможно, в Вятку будет перевезен царь и его семейство, — ответил Попов.

— Выступления местных монархистов надо ждать в любое время, — напомнил комиссар юстиции.

— Если так, я жду приказа, — обратился Южаков к председателю ревкома. — Дайте приказ — и я ликвидирую заговорщиков.

— Отправляйся в Филейский монастырь, арестуй князей Романовых, всех подозрительных лиц, которые там окажутся, — согласился Попов, вставая со стула и застегивая на все пуговицы поддевку.


Из окон особняка открывался широкий вид на Вятку, на сосновые боры, уходившие к горизонту. Зеленые по берегам реки, они постепенно синели, а там, где сливались с небом, стояла желтая дымка. Под крутояром шла непрестанная утренняя игра солнца и речной воды.

Южаков, опершись локтями на подоконник, любовался ландшафтом незнакомого края, его первозданной мощью и красотой.

— Так ты не ухватил епископа за бороду? Фу ты, черт, царского советчика — и за бороду! Нехорошо было бы, — рассмеялся Попов, выслушав рассказ об аресте епископа и князей. — А как вели себя князья?

— С достоинством, ничего не скажешь. Когда объявили, что арестованы, стали одеваться. На меня даже не посмотрели. Есть в них что-то, в этих аристократах, что дают только власть и богатство.

— Скоро начнется заседание ревкома? — спросил вошедший Капустин.

— Уже начинаем.

— Мой вопрос прошу решить вне очереди. Что делать с арестованным Андерсом?

— К стенке этого монархиста! — крикнул Урановский.

— Больно ты скор на расправу. «К стенке», «в расход» — только и слышишь. Речь-то идет о человеческой голове, — стараясь быть спокойным, но голосом выдавая волнение, возразил Южаков.

— Речь о голове врага революции, а такие головы под топор...

— Кем бы ни был Андерс, мы не имеем права легкомысленно решать его судьбу, — запротестовал Попов.

— От мягкотелости и слюнтяйства погибла не одна революция. Не играйте в благородных рыцарей, не будьте донкихотами, — комиссар юстиции сердито проскрипел стулом.

— Расстреливать без следствия, без суда? Не выслушав обвиняемого? Так честные люди не поступают, не должны поступать. Не имеют права, — возмутился Южаков.

— Довольно спорить. Приведите сюда Андерса! — приказал Попов и, сняв очки и держа на отлете хрупкие, как стрекозиные крылышки, стекла, сощурился на окно, ослепленное солнцем.

Ввели арестованного, Южаков сразу узнал капитана: даже заросший и грязный, он не потерял своего бравого вида.

— По законам революции ваша деятельность карается расстрелом. Вы знали об этом? — спросил Попов.

Красные пятна выступили на скулах Андерса, и он ответил:

— Да, конечно. Но прошу учесть: я никого не убивал, ничего не поджигал.

— Капитан Андерс, нам уже приходилось встречаться, вы узнаете меня? — спросил Южаков. — Как участника заговора Корнилова я арестовал вас и отправил в тюрьму. Помните?

— Помню и узнаю...

— Кто освободил вас тогда?

— Мы сами бежали.

— Кто это «мы»?

— Генералы Корнилов, Деникин, приближенные к ним офицеры.

— Я пытался арестовать вас в Гатчине, но вы успели скрыться. Куда вы исчезли из Питера?

— Я переехал в Москву. Жил тихо. — Взглядом, полным надежды, Андерс обвел членов ревкома.

— Где гарантия, что не будете участвовать в новых антисоветских заговорах? — спросил Попов.

— Ничего у меня нет, кроме честного слова...

— Капитан Андерс! Вы зря рисковали и старались. В ночь на семнадцатое июля в Екатеринбурге расстрелян Николай Второй и его семейство...

Андерс, прислонившись к стене, смотрел на членов ревкома пустыми, погасшими глазами.

— Я думаю, капитана можно отпустить на все четыре стороны под честное слово, — заключил Попов.

Андерс вышел из кабинета. Члены ревкома тушили цигарки, раскладывали блокноты.

Попов, откинув ладонью длинные волосы, заговорил о самом главном, что в этот час волновало всех.

— Ночью меня вызвал к прямому проводу Свердлов. Сказал, что хотя эсеровские мятежи подавлены, но гражданская война разгорается. Армии Восточного фронта отступают под ударами Каппеля, Пепеляева, Войцеховского. На Северном фронте английские интервенты продвигаются к Котласу. Свердлов предупреждает: белогвардейцы и интервенты, захватив Вятку, соединятся и беспрепятственно пойдут на Москву. Революция в опасности, мы встаем на ее защиту. Мы создаем боевые отряды и направляем их под Пермь, на помощь Третьей армии, в Котлас — в распоряжение Шестой...


ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Среди множества причин, формирующих историческую личность, на первом месте стоит талант.

Талант полководца — в свежести и новизне стратегических и тактических планов, в искусстве в нужную минуту принимать нужные решения, в умении раскрывать замыслы противника, в постоянной работе организатора и воспитателя солдат. Личная храбрость и бесстрашие, уверенность в победе — такие же грани полководческого таланта, как идейная убежденность в правоте дела, за которое он сражается.

Революция открывала, гранила, шлифовала таланты своих полководцев с ошеломляющей быстротой. Революция учила их пользоваться передовыми социальными идеями так же, как и современными способами боя. Борьба классов была главной школой для всех полководцев революции.

Главным фронтом республики стал Восточный, и на нем партия сосредоточила крупную ударную группировку.

По ленинской инициативе перестраивались и укреплялись вооруженные силы, был создан институт военных комиссаров, военные округа. Самый большой из них — Ярославский — вместил в себя территорию от Белого моря до Верхней Волги. Когда Высший военный совет обратился к Свердлову с просьбой выдвинуть кандидата на этот пост, тот назвал Михаила Фрунзе:

— Ценный, преданный, честный работник, пригодный для занятия ответственных функций...

Фрунзе обладал счастливым даром находить преданных революции людей. Вот царский генерал Новицкий, ставший военным его советником. Что привело его к большевикам? Командовал дивизией, приветствовал Временное правительство, но одним из первых присягнул на верность Советам.

Фрунзе вызвал генерала; тот вошел суровый, сосредоточенный, морщинистое лицо обрамлено остроконечной бородкой, на носу очки в железной оправе, — генерал больше походил на учителя.

После обычных вопросов о здоровье, настроении Фрунзе спросил:

— Какой вы представляете себе новую, народную армию, Федор Федорович?

— Только не разнузданной толпой, сбрасывающей командиров по своему хотению.

— А ее командиров?

— Служить в армии — это подчиняться и командовать...

— Меня интересует ваше мнение об идейности бойца и командира.

Генерал наморщил лоб, свел к переносице брови, что-то вспоминая.

— Есть общая идея, придающая солдатским лицам однообразную красоту. Это идея самоотречения...

— И больше ничего? По-моему, такая идея аполитична.

— Ее высказал Альфред де Виньи, французский писатель.

— Я читал его «Неволю и величие солдата». Очень своеобразно, во многом интересно, но только идея солдатского самоотречения — не классовая идея. Это — самоотречение ради воинского долга, воинской чести и только. Мы создаем новую армию, и ее солдаты, командиры ее должны знать, что они защищают. Идея красноармейского самоотречения заключена в преданности народным интересам, в защите революции. Это моя принципиальная поправка к идее Альфреда де Виньи, — мягко сказал Фрунзе.

За этой мягкостью генерал все же чувствовал: принципиальность военного комиссара неотделима от его идей.

А Фрунзе продолжал развивать свою мысль о классовой сущности любых войн, о которой Новицкий имел смутное представление:

— В классовых войнах участвуют не только миллионные армии, но и целые народы. Интересы государств, общественного бытия, национального сознания тоже сражаются. В наши дни театр военных действий захватывает огромные территории. Посмотрите на карту: фронты проходят от берегов Ледовитого океана. Необозримы пространства этих фронтов, но не они главная трудность. Трудность — в бесконечном разнообразии форм борьбы, потому-то цельность общего стратегического плана и строгая согласованность всех частей при исполнении его являются центральной заботой военачальников...

С того часа, как судьба свела их, генерал исподволь приглядывался к Фрунзе. Он думал поначалу, что военный комиссар — неотесанный, крикливый мужлан, случайно поднятый на вершину новой власти. Генерал встречал таких грубых, развязных, подозрительно относящихся к старым военным специалистам крикунов.

Общая работа быстро разрушила ложное представление генерала о военном комиссаре. Он встретился с обаятельным человеком, образованным, умным собеседником и — что самое поразительное — тонко знающим военное дело. Фрунзе разбирался в сложных, хотя и новых для него делах, умел выделять самое важное, отбрасывая мелочи.

Зашел разговор о том, что в такие решающие часы истории надо с оружием защищать революцию.

— Полковник Каппель с горсткой офицеров и двумя-тремя чехословацкими частями захватил Казань, в его распоряжении очутился весь золотой запас России. Шутка сказать — восемьдесят тысяч пудов золота, серебра, драгоценностей из царских сокровищ! Народные деньги используются против народа. Казань стала опаснейшей угрозой для революции, но теперь положение дел можно решительно изменить в нашу пользу. В Свияжске создана новая, Пятая армия, на Волге появилась военная флотилия, с реки Вятки подошли свежие части Азина, — говорил Фрунзе и вдруг с какой-то необычайной страстностью воскликнул: — Неудержимо тянет на фронт! Может, дадут какой-нибудь полчишко.

— Я бы доверил вам даже дивизию, — улыбнулся Новицкий.

Улыбка смягчала суровое выражение его тонкоскулого лица, генерал даже показался моложе...

Громоздкая машина Ярославского военного округа под их руководством заработала четко и точно, без суеты. Все задания Высшего военного совета, все требования фронтов исполнялись с завидной быстротой. Сам Фрунзе работал неутомимо, размашисто, с той непринужденностью, которая невольно вдохновляет подчиненных. Он словно особым чутьем угадывал, на что способны люди, кому какое дело можно доверить. «Политический деятель широкого масштаба, у него твердая воля, а это — незаменимое качество для военачальника», — размышлял генерал Новицкий после каждой новой встречи с Фрунзе.


В редкие свободные от дел часы у Фрунзе собирались его друзья. Он умел поговорить не только на военные темы, но и о музыке, литературе, особенно о поэзии.

Софья Алексеевна угощала гостей морковным кофе без сахара, картошкой в мундире, иногда, как роскошь, подавала полбенную кашицу. Гости приносили хлебные пайки и незаметно оставляли их на кухне: вязкий, как чернозем, хлеб становился лакомством.

Был поздний вечер тридцатого августа, тихий, грустный, предосенний; с берез уже осыпа́лись листья, осинки дрожали золотистыми кострами, галки носились хлопьями черного пепла. В этот вечер к Фрунзе пришли Дмитрий Фурманов, Александр Воронский и Иосиф Гамбург. Фурманов сел на своего конька — заговорил на литературную тему.

Зазвонил телефон, Фрунзе снял трубку:

— Слушаю. Да, это я. Вызывает Москва? — Он плотнее прижал трубку к уху. — Москва, Москва? Что вы сказали? Да не может быть!

Он вскочил, опрокинул стул, лицо его сразу окаменело, губы сжались.

— Сегодня эсерка-террористка Каплан стреляла в Ленина отравленными пулями. Придется нашу беседу прервать. Покушение на Ленина... это, это... — Он не мог подыскать слов для выражения мысли: гнев, возмущение и тревога за жизнь Ленина овладели им.

Ночью, после нового телефонного разговора с Москвой, он сказал жене, что Ленин ранен очень тяжело, но есть все-таки надежда на выздоровление.

Он сел за стол, уперся локтями в столешницу, положил на скрещенные пальцы подбородок. Задумался.

Бывают такие минуты, когда человек, размышляя, как бы подводит незримую черту в своей жизни. Как жил, что сделал, что еще может сделать. Вот он свою жизнь посвятил революционной работе. Создавал рабочие кружки, дрался на баррикадах, проводил забастовки, сидел в камере смертников, пропагандировал марксизм среди царских солдат. Как революционер-большевик формировался под влиянием Ленина.

«Хорошему стратегу в политике надо иметь особые качества, — думал Фрунзе. — Самые важные из них — интуиция, способность быстро разбираться во всей сложности явлений, останавливаться на самом главном и разрабатывать план борьбы уже на его основе. Ленин в совершенстве обладает такой интуицией, его оценки грядущих событий, его прогнозы отличаются глубиной и прозорливостью. Ленинская стратегия и тактика революции вытекают из определенной оценки момента, из политической обстановки и перспектив ее развития. Это тактика борьбы рабочего класса за гегемонию над буржуазией». Сегодня, в эти трагические часы истории, он, Фрунзе, особенно отчетливо понимал, что только с помощью ленинской стратегии и тактики возможно победить врагов революции. «Что бы ни случилось завтра, кем бы ни стал — военным ли, партийным ли работником, у Ленина я буду черпать силу и вдохновение...»

Над городом — последнее летнее утро с красными пятнами зари, поникшими деревьями, лужами после ночного дождя. Фрунзе на цыпочках, чтобы не разбудить жену, вышел из квартиры и заспешил на телеграф...





ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Декабрьская метель гремела жестью крыш, заламывала обледенелые сучья, снежные хлопья врывались в окна вокзалов, обхлестывали памятники, голые бульвары, бесконечные очереди у хлебных лавок. Сквозь белые вихри проглядывали с фанерных щитов плакаты. «Все на Колчака!» — кричали саженной высоты лозунги, выбегая из снежной круговерти и тотчас проваливаясь в нее. В рёве метели, стоне деревьев, лязге водосточных труб жили и боль и тоска; казалось, природа, как и люди, утратила покой.

Михаил Фрунзе вышел из дверей Центрального Комитета, ветер распахнул полы шинели, ледяные иголки ударили в лицо, но метель сразу и освежила его. Засунув руки в карманы, наклонившись вперед, он зашагал по улице, думая о новой, сложной, опасной работе. О той самой, о которой мечтал, — с оружием в руках, плечом к плечу с бойцами революции защищать ее от врага. Мечта сбылась: его только что назначили командующим 4-й армией Восточного фронта.

Он шел, не замечая, как стихает ветер, как в развалах туч появляется остекленевшее небо. Шел, захваченный ожиданием новых серьезных перемен в своей жизни: уже сейчас что-то решительно изменилось в нем, и это «что-то» было ответственностью перед революцией. Немало сил отдал он ее приближению. Он обладал творческой силой для воплощения революционных идей в действительность, и поэзия жизни была для него важнее поэзии духа. Ему уже мало тех поразительных слов, которые с юных лет обжигали душу: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые!» В роковые минуты надо драться за свободу и жизнь. Теперь не Тютчев, а Гёте нужнее ему: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой!» Такие слова можно начертать на знаменах войск, идущих на поля сражений. Новая армия защищает новое общество, в котором мир и добро равноценны солнцу и хлебу. И свободе!

В одном из самых больших залов Иваново-Вознесенска сошлись на митинг рабочие, партийные, советские деятели. В пестрой толпе Дмитрий Фурманов видел возбужденные лица Александра Воронского, Павла Батурина, Иосифа Гамбурга и, как все, нетерпеливо ждал Фрунзе.

Он появился, одетый в кожаную походную куртку, положил ладони на край трибуны, спокойными глазами обвел встревоженных, напряженных людей.

— Российской революции угрожает новая опасность, идущая с востока. От этой опасности нас не спасут никакие мирные договоры, ни уступчивость и миролюбие. Для нас теперь выход только один — немедленная и энергичная деятельность по укреплению вооруженных сил. Мы должны быть сильны, чтобы с нами считались...

Фурманов весь обратился в слух, и время приобрело для него новое измерение, и вес, и ту особую значимость, которую особенно остро воспринимают увлекающиеся натуры.

— Контрреволюция собрала все силы, чтобы с помощью интервентов задушить нашу власть, — продолжал Фрунзе. — Колчак надеется восстановить царские времена; пулю, петлю, голод мобилизовал он на усмирение народа, но забыл, что можно временно подчинить часть народа, нельзя победить весь народ, который не желает белых и поддерживает красных. Нас поддерживает...

Ровный голос нового командарма зазвенел, бледное лицо покраснело, на лбу прорезалась морщина, он словно вырос и преобразился. «Теперь говорит уже не оратор, а воин», — подумал Фурманов.

— Никогда еще не было нам так тяжело, как в эти дни, но мы должны выстоять. Мы обязаны выстоять! Положение совершенно исключительное, и надо немедленно поднять дух Красной Армии — вот что надо! Центральный Комитет партии объявил партийную мобилизацию. «Коммунисты — на фронт!» — этот лозунг станет нашим знаменем... — Фрунзе прервал речь; притихший зал следил за каждым его жестом. — Нам же, иванововознесенцам, победа над Колчаком особенно необходима. Сокрушив его армии, мы пробьем дорогу к туркестанскому хлопку, без которого мертвы корпуса наших фабрик. Предлагаю создать Иваново-вознесенский рабочий полк и, не теряя времени, направить его на Восточный фронт, — заключил Фрунзе короткую свою речь.


Вечером Фурманов увидел у здания губкома партии длинную очередь: коммунисты и беспартийные рабочие требовали их отправки на фронт. Ветер трепал красное полотнище с призывом: «Записывайтесь в отряд товарища Фрунзе!» Знакомый ткач остановил Фурманова и, дергая за рукав полушубка, умолял:

— Помоги, Митяй, записаться в отряд.

— В очереди не хочешь постоять? — пошутил Фурманов.

— Уже отстоял часа четыре. Не берут: нельзя, дескать, всех послать, кто же армию снабжать станет. В порядке партийной дисциплины оставляют в тылу, ну что ты скажешь...

— Партийная дисциплина — вещь серьезная.

— Так у меня особое право есть! — козырнул последним аргументом ткач. — Собрание нашей фабрики постановило предоставить мне почетное место в отряде...

Фурманов вместе с ткачом прошел в кабинет Фрунзе. Командарм выслушал их, чему-то улыбнулся:

— Рад бы всей душой, да не могу. Всех добровольцами не возьмешь. Между прочим, и тебя, Дмитрий, губком не отпускает.

— И меня?! Как же так, вы же обещали... — заволновался Фурманов.

— Без согласия губкома не могу.

После Фурманова и ткача появился Иосиф Гамбург, как всегда возбужденный, положил перед Фрунзе листок из школьной тетрадки.

— Это что? — спросил тот.

— Заявление в добровольческий отряд.

— Вот уж кого не представляю в военном мундире, — пошутил Фрунзе. — Ты снабженец, и недурной, ну и оставался бы им. — Он с нежностью посмотрел на худую фигуру друга.

— Михаил! — торжественно произнес Гамбург. — Когда ты решил бежать из ссылки, я не отговаривал. Может, ты забыл про тот случай?

Губы Фрунзе расплылись в широкой улыбке:

— У тебя упрямый характер, Иосиф...

— Характер на пенсию не отправишь.


Дома во время обеда Софья Алексеевна как бы между прочим сообщила:

— Я еду с тобой, Зеленый Листок. Куда иголка, туда и нитка.

— Но это почти невозможно! — воскликнул он.

— Хорошо, что ты не забыл слово «почти», Зеленый Листок...



Загрузка...