КНИГА ВТОРАЯ

Лишь тот достоин жизни и свободы,

Кто каждый день за них идет на бой.

Гёте


ГЛАВА ПЕРВАЯ

Великие эпохи выдвигают людей, которые воплощают душу времени.

Великие революции выражают в таких людях свои идеи, волю, силу.

Старый мир не уступает прав и власти без яростного сопротивления. Заговоры, восстания, голод, темные страсти, предательство, клевету — все, что может задержать победоносный ход революции, берут на вооружение ее враги.

Михаил Фрунзе до приезда в Самару имел общее представление о трагическом положении на Восточном фронте, но не знал скрытых причин, которые вели к разложению 4-й армии.

Армию же захлестывала разнузданная анархия: бойцы сбрасывали командиров и назначали кого хотели. Планы наступлений обсуждались на митингах, и можно было общим голосованием отложить назначенную атаку или без боя сдать противнику опорный пункт. В красных полках было засилье кулацких сынков, царских офицеров; командиры из эсеров и анархистов отказывались исполнять приказы даже Реввоенсовета армии. Эсеры, анархисты, меньшевики захватили командные посты в бригадах 22-й дивизии и сговорились с атаманом Дутовым о вооруженном восстании.

Сговор произошел в тот момент, когда 4-я армия наступала на Уральск. У стен степного городка начался подготовленный контрреволюционерами мятеж. Взбунтовались два полка и команда бронепоезда. Мятежники расстреляли своих командиров и члена Реввоенсовета Линдова. Верные революции красноармейцы выступили против мятежников и заставили их сложить оружие.

В Самаре, в армейском штабе, новому командарму туманно доложили о скверном положении в отдельных бригадах и полках армии. Фрунзе слушал, сдвинув брови, постукивая пальцами по столу.

— Я завтра выезжаю в Уральск, — сказал он.

— Но это опасно! Вспомните Линдова, — остерег начальник штаба.

— Стыдитесь говорить такое, — строго сказал Фрунзе.

Из штаба он отправился к председателю Самарского губисполкома. Его встретил молодой высокий человек с гривой каштановых волос и голубыми весенними глазами. Все было в нем красиво, крупно.

— О вашем приезде меня предупредил по прямому проводу Свердлов, так что давайте знакомиться. Я Валерьян Куйбышев, — представился молодой человек.

Они долго обсуждали положение фронта и тыла, и, чем больше проявлялось единство их взглядов, тем сильнее они симпатизировали друг другу.

— Нашей армии нужна прокаленная революционной сознательностью дисциплина. Она же зависит от командиров, но своих у нас пока мало, — сокрушался Куйбышев.

— Среди военных специалистов в Четвертой армии есть честные офицеры, но есть и агенты атамана Дутова, и шпионы адмирала Колчака. К слову сказать, новоявленный «верховный правитель» России не чета степному атаману Дутову. Он умный и опытный противник, бывалый моряк. Не зря же в сорок лет командовал Черноморским флотом. Бывшие русские союзники возлагают на него большие надежды. Танками, самолетами, бронепоездами, даже своими солдатами снабдили адмирала американцы, англичане и французы. Он готовится к наступлению, и нам придется нелегко, — говорил Фрунзе, глядя на председателя губисполкома.

— Я согласен. Колчак — серьезный противник. К сожалению, мы плохо знаем своих врагов, а ведь истина гласит: если хочешь одолеть врага, познай его, как себя, — ответил Куйбышев.

— Еду в Уральск. Хочу на месте устранить все, что привело армию в такое плачевное положение. Правда, не все уж так безнадежно в Четвертой армии, — продолжал Фрунзе. — Если армия освободила Уральск, то, значит, дух революции и воля к победе живут в ее командирах. Мне называли даже имена: комбриг Плясунков, комбриг Кутяков хотя бы.

— В армии было особенно популярно имя Чапаева. Он славился исключительной храбростью.

— Чапаев... Чапаев... — повторил командарм. — Я уже слышал это имя. Только почему вы говорите о нем в прошедшем времени?

— Его направили учиться в военную академию.

— Кто такой этот Чапаев?

— Он пока вроде неизвестной звезды. Человеческие судьбы похожи на звезды: одни вспыхивают и гаснут, другие горят в истории бесконечно. Ну кто предскажет хотя бы нашу судьбу: кем станем завтра?

— Мы работаем для будущего, не думая о собственных судьбах. — Командарм встал.

Куйбышев тоже поднялся; они продолжали разговор уже стоя.

— С нетерпением жду вашего возвращения. Надеюсь на хорошие вести, — сказал, прощаясь, Куйбышев...

Метельным вечером поезд командарма пришел в Уральск. Фрунзе и Новицкий вышли на пустынный перрон; они не предупредили о своем выезде и не ожидали встречи. Уже за полночь добрались до центра и, утомленные, иззябшие, нашли старинный особняк, в котором помещался штаб 22-й дивизии.

Фрунзе предъявил дежурному мандат, спросил:

— Командир дивизии здесь?

— Он спит. Я разбужу, — засуетился дежурный.

Командир дивизии, заспанный, опухший от попойки, долго не мог сообразить, кто перед ним.

— Застегните брюки и умойтесь, — сухо приказал командарм. — В полдень назначаю смотр дивизии.


Это был нелепый по своей разболтанности, даже оскорбительный строй.

На базарной площади стояли расхристанные бойцы в шапках, сдвинутых на затылок или нахлобученных по брови, с дымящимися самокрутками в зубах, разговаривающие между собой. Черная брань носилась в снежном воздухе: бойцы как бы подчеркивали пренебрежение не только к командирам, но и к новому командарму. В стороне чадили костры: там пекли картошку, разгребая угли штыками.

Фрунзе переводил сосредоточенный взгляд с бойцов на командиров, на костры. Новицкий с тревогой следил за его темным, угрюмым лицом.

— Командирам после смотра явиться в штаб дивизии, — приказал Фрунзе и, сунув руки в карманы шинели, покинул площадь.

— Это черт знает что такое! — негодовал Новицкий, едва поспевая за командармом.

— Это срам! Это позор! — ответил Фрунзе.

Они поднялись по мраморным ступеням в овальный зал. Дубовые резные двери вели в соседние комнаты. Фрунзе приоткрыл одну из них, остановился на пороге.

Книжные шкафы, забитые старинными фолиантами, диваны, заваленные журналами, альбомами, книги — на подоконниках, на полу — удивили командарма. На стенах висели засиженные мухами портреты Пушкина, Толстого, и почему-то казалось — в неподвижных глазах великих писателей тоже тлеют презрительные усмешки.

— Библиотека хуже свинарника, — заметил Фрунзе.

— А вот я найду коменданта... — начал было Новицкий, но из-за шкафов появился маленький, весь какой-то заплесневелый старичок.

— Я хранитель библиотеки. С кем имею честь разговаривать?

Фрунзе назвался, сказал с неудовольствием:

— Скверно оберегаете народное добро. Сочинения Толстого разбросаны по углам. А это что? — Фрунзе поднял с пола разорванный томик. — «Евгений Онегин», и в каком виде... Стыдно!

— А что я могу поделать, если командиры рвут книги на цигарки? Протестовал — так мне маузером в лицо...

— Это библиотека бывшего генерал-губернатора? — спросил Фрунзе.

— Совершенно верно-с.

— Царский сановник — почитатель Льва Толстого? Странно... У него даже портрет писателя, отлученного от церкви.

— Он был просвещенным человеком и гордился, что в этом особняке-с когда-то останавливались Пушкин и Толстой.

— А ведь верно, Пушкин был в Уральске, когда собирал материалы о пугачевском бунте, — вспомнил Фрунзе.

— Александр Сергеевич жили-с в этом самом особняке-с.

— А граф Толстой?

— Лев Николаевич приезжали на кумыс и тоже жили здесь, — с нескрываемой гордостью ответил библиотекарь. — Во всех городах России нет-с другого такого дома, в котором жили бы и Пушкин, и Толстой, пусть в разные времена. Память об их пребывании нетленна, если хотите, она священна, несмотря ни на что-с. — Изношенное лицо библиотекаря стало значительным.

На заледеневших окнах цвели неземные цветы, белым мохом инея оброс лепной потолок, сыростью несло от книжных шкафов и кожаных диванов. Искалеченная библиотека, ее старинные окна, изразцовый камин с окурками и стреляными гильзами приобрели в глазах Фрунзе особое значение. За много десятилетий до него здесь перелистывал книги Александр Пушкин, в этом кожаном кресле сидел, погрузившись в раздумья, Толстой. Их тени передвигались по этим стенам, слышались их голоса.

— Здесь будет наведен образцовый порядок. Никто, слышите, никто не посмеет угрожать вам! — сказал он. — С этой минуты вы хранитель народного литературного памятника. — Фрунзе осторожно прикрыл дверь и вернулся в овальный зал.

Там уже собрались командиры полков и бригад. Командующий дивизией представил их Фрунзе.

— Все здесь? — спросил командарм.

— Все, кроме комбрига Плясункова...

— А где же он?

— Не пожелал явиться.

— Ну что ж... Так вот, — начал Фрунзе, обводя командиров сумеречными глазами, — я принимаю армию в плачевном состояний. Никогда, даже в бесславные времена, русские офицеры и солдаты не позволяли себе настолько забыть свое воинское звание, пасть так низко! Больше такого бесстыдства я не потерплю. Время партизанщины кончилось, и командир, который, как железным обручем, не стянет дисциплиной вверенную ему часть, — тот командир будет отвечать по всей строгости военных законов. Объявите мой приказ бойцам! Все. Можно разойтись.

В шесть часов утра (Фрунзе вставал рано) в комнату вошел его адъютант и подал записку.

— От кого? — спросил Фрунзе.

— От комбрига Плясункова. Доставил ординарец.

Фрунзе прочел записку, коряво написанную чернильным карандашом. Комбриг Плясунков требовал, чтобы новый командарм явился в его бригаду для объяснения по поводу несправедливого разноса командиров.

Фрунзе побрился, причесался, пристегнул к поясу кобуру с наганом и спокойно вошел в кабинет начальника дивизии, где уже был и Новицкий.

— Вам знакомо содержание этой записочки? — спросил он, кладя на стол комдива злополучный листок.

— Плясунков еще раз прислал ординарца. Требует, чтобы вы явились в штаб его бригады, — уклонился от прямого ответа командир дивизии.

— Ну что ж, если требует, придется поехать...

— Позвольте сопровождать вас, товарищ командарм, — сказал командир дивизии. — Там такая атмосфера, там...

— Я поеду один, — нахмурился Фрунзе, отстегивая кобуру. — В случае чего оружие не поможет.

— Но это невозможно! Я знаю Плясункова, он безумец, хотя и храбрец, — запротестовал командир дивизии.

— Безумие усмиряют рассудком.

Через полчаса Фрунзе вошел в большую комнату. В табачном дыму было не просто разглядеть командиров. Кто-то повернул фитиль в лампе, и сквозь сизую завесу выступили небритые лица, обветренные скулы, закрученные усы, синие, голубые, серые напряженные глаза. У обеденного стола, опершись на эфес кавалерийской сабли, стоял узкобровый молодой человек: косматая папаха сдвинута на затылок, пепельная прядь прикрывала узкий лоб, желтые скрипучие ремни стягивали грудь.

— Наконец-то он, — в третьем лице сказал о командарме молодой человек.

Фрунзе догадался, что это и есть Плясунков, но обратился ко всем присутствующим:

— Здравствуйте, товарищи! Я получил странную записку с требованием явиться на ваше... — он обвел взглядом присутствующих, — еще более странное собрание...

— Это моя записка, — перебил Плясунков. — Мы требуем объяснения по поводу нетактичного разговора с полковыми и бригадными командирами. Мы не привыкли, чтобы нам указывали, как вести себя на всяких смотрах и парадах. Мы...

— Что ж вы замолчали? Продолжайте, — попросил Фрунзе и, пододвинув табурет, присел к столу.

Плясунков резким движением обнажил наполовину саблю, но тут же загнал ее в ножны и прижал к столешнице левую ладонь с золотым кольцом на безымянном пальце. Командиры почтительно глазели на своего вожака, но, когда их взгляды ощупывали командарма, выражение какой-то неуверенности скользило по хмурым лицам. Фрунзе почувствовал эту неуверенность, но не подал вида.

— Продолжайте же, — повторил он настойчиво, но спокойно.

— Мы здесь все свои. Я знаю его, он — меня, а нас обоих знают все, — обвел Плясунков растопыренными пальцами командиров. — Все свои, сообща дрались с немцами, вместе били белоказаков. И дисциплина у нас своя: воюем по велению сердца и революционной сознательности, а не по приказу неизвестных командиров. Хватит с нас царских генералов, натерпелись, довольно! Когда на нас набрасывают узду старой дисциплины, мы встаем на дыбы, как необъезженные кони. И рвем узду к чертовой матери! А ежели... ежели, — захлебывался повтором одного и того же слова Плясунков, — этого комиссары не хотят понимать, то мы напомним им про участь Линдова...

— Мы им напомним... — проревел нестройный хор голосов.

На стол обрушились кулаки, кто-то выдернул из кобуры наган, кто-то приблизил к Фрунзе озлобленное лицо. Он не пошевелился, не отодвинулся, только глаза его скрестились с чьими-то глазами, искрящимися синей яростью. Спокойствие командарма отрезвило командиров, угрозы стихли.

И тогда встал Фрунзе. Оперся обеими руками о столешницу, тихо заговорил:

— Я прибыл на ваше удивительное собрание не как командарм. Командарм не может быть на подобном собрании. Не должен! Не имеет права! Если он признает воинскую дисциплину законом не только для бойца и командира, но и для самого себя. Повторяю, я прибыл сюда не как командарм, а как большевик. Вот я перед вами — один, без оружия: свой револьвер оставил на столе командира дивизии. Я не желаю разговаривать со своими товарищами на языке оружия: правдивое слово сильнее призрачного могущества пули. Я хочу сказать только, что время партизанщины в Красной Армии кончилось. Прошли дни, когда по прихоти кого бы то ни было можно было скидывать неугодного командира и назначать своего, пусть безграмотного, пусть бездарного, но своего. Теперь, когда сильные и коварные и знающие военное искусство враги окружают нас со всех сторон, революцию спасет только железная дисциплина. Вы гордитесь, что освободили от белоказаков Уральск, — я тоже горжусь. И вашими славными победами, и вами. Но атаман Дутов не разбит, у него десять тысяч сабель, и он сейчас опасен вдвойне, потому что стремится к объединению с полчищами адмирала Колчака. А у Колчака полумиллионная армия, у него неисчерпаемый запас иностранного оружия. Адмирала поддерживают могущественные державы. Так можно ли нам сражаться по принципу: «Хочу — воюю, хочу — отдыхаю. Не признаю ничего, кроме собственного хотения»? Это не просто ошибки необузданных характеров, это путь к предательству. Заблуждение можно простить, предательство карается смертью. Именем партии большевиков, именем революции я заявляю: всякое нарушение воинского долга и дисциплины буду рассматривать как сознательное преступление и карать по законам военного времени!

Командиры слушали не поднимая глаз. Плясунков хмурился, кусая бескровные губы.

— У кого есть вопросы? — спросил Фрунзе, чувствуя, что речь его произвела впечатление.

— А давно ли вы ходите в большевиках? — угрюмо спросил Плясунков. — Сейчас, когда большевики у власти, к ним примазались всякие шкурники и арапы.

— Я большевик с девятьсот четвертого года. А по поводу шкурников и арапов — справедливое замечание. Сейчас и царские чиновники лезут в большевики.

— Настоящие-то революционеры томились на царской каторге, — язвительно продолжал Плясунков. — А вы где отсиживались? Может быть, в кресле царского генерального штаба?

Фрунзе рассмеялся так весело, так беззлобно, что Плясунков и командиры тоже заулыбались.

— Ты прав, Плясунков, — перешел он на «ты». — Ты совершенно прав. Я долго отсиживался под царским крылышком. Спервоначала в тюрьме, дважды приговоренный к смертной казни, потом шесть лет на царской каторге, еще позже — в сибирской ссылке. А оттуда бежал и по заданию партии большевиков на Западном фронте растолковывал таким же, как ты, солдатам преступный смысл мировой войны. Но об этом как-нибудь в другой раз, когда найдем свободную минутку...

— Н-да... — крякнул Плясунков. — Больше вопросов не имею...


В степи раскачивался сухой ковыль, солнечные искры вспыхивали в заиндевелых лошадиных гривах, и Фрунзе казалось — не только земля, но даже небо одето в цветное сверкание.

Командарм, сопровождаемый Новицким, молоденьким своим адъютантом и небольшой охраной, объезжал передовые позиции.

Белая равнина круто опускалась, и всадники очутились на обрывистом берегу Урала. Под ногами лежала закованная в ледяную броню река — древний Яик, после пугачевского бунта переименованный Екатериной Второй в Урал. За рекой в легкой дымке таяла все та же Киргизская степь; где-то за горизонтом она упиралась в Каспийское море, в подножия Небесных гор, в скалистые громады Семиреченского Алатау. Степь была такой бесконечной, что можно было скакать по ней во весь дух и месяц, и два, и три без особой надежды достичь желанных пределов.

Надвинув на уши папаху, наклонившись вперед, командарм вглядывался в заречные дали. На том берегу мельтешил конный разъезд белоказаков. Из степной глубины доносились глухие удары орудийных выстрелов.

Легким перебором поводьев Фрунзе послал вперед своего дончака, спустился на лед Урала. За ним последовали остальные. Казаки открыли стрельбу, пули свистели над головами всадников.

— Скверно стреляют. — Фрунзе вскинул винтовку и выстрелил.

Передний всадник взмахнул руками, упал головой на шею лошади. После меткого выстрела командарма казачий разъезд умчался в степь.

Гул невидимого боя стремительно приближался. Фрунзе поднял бинокль: справа проступила колокольня сельской церкви, привольно разбросанные строения станицы. Орудийные вспышки кроваво освещали церковные стены.

В церковной ограде, замаскированное снежными глыбами, стояло трехдюймовое орудие; около бегал Плясунков и матерился, артиллеристы суетились, но не стреляли.

Фрунзе спрыгнул с дончака, быстрым шагом направился к Плясункову. Сердито спросил:

— Почему молчит орудие?

— Снарядов нет, товарищ командарм, а белоказаки жмут. Жду их атаки, хочу встретить шрапнелью, — Плясунков смотрел на командарма с бесшабашным видом удальца, готового кинуться навстречу опасности.

— Послать за снарядами в город. Немедленно! Сию минуту! — крикнул Фрунзе адъютанту. — Это я вам приказываю. Сейчас мне нужен не адъютант, а боец...

Адъютант ударил нагайкой коня и помчался в Уральск.

— Я выбил противника из станицы еще пару часов назад, но вот удержу ли ее? — Плясунков вытер рукавом полушубка задымленное лицо.

— Занять круговую оборону, подпустить казаков на близкое расстояние, — приказал Фрунзе.

— Отобьемся, отобьемся, — вдруг уверенно произнес Плясунков. — Снег-то глубокий, да и пурга начинается. Казаки увязнут в сугробах...

Завихряющиеся снежные полосы заволакивали степь. Орудийный обстрел прекратился, и теперь только

повизгивал ветер да тревожно позванивали церковные колокола.

Из белесой полумглы показались казаки, но не той сплошной конной лавой, что часто приводит в трепет пехотинцев. Всадники надвигались отдельными группами, лошади вязли в сугробах.

Плясунков, отодвинув плечом наводчика, присел к трехдюймовому орудию.

— Бить шрапнелью по центру! — скомандовал Фрунзе.

Пурга заглушила и визг шрапнели, и крики раненых, и отчаянное лошадиное ржание. После пятого выстрела казаки повернули коней и скрылись в метели.

— Не мы победили — буран одолел, — сокрушенно вздохнул Плясунков.

— Бойцам объявить благодарность за стойкость! Не дрогнули, не покинули окопов — в этом начало победы над партизанщиной, Плясунков, — сказал командарм.

Штаб бригады находился в церкви. Фрунзе, Плясунков, Новицкий вошли под знобящие своды, присели к длинному, наспех сколоченному столу.

— Мне, товарищ командарм, стыдно вспоминать про свою записку и про то самое собрание. Надеюсь заслужить ваше уважение, — неприятным для себя, каким-то просящим голосом пробормотал Плясунков.

— Уважают только тех, кто уважает самого себя. Не будем предаваться неприятным воспоминаниям, лучше посоветуй, кого из бойцов можно выдвинуть в командиры рот.

— С ходу не отвечу. Безграмотные у меня люди: приказ исполнят, сами приказывать не умеют.

— Будем учить...

— Какое тут учение, когда протяни ладонь — на врага напорешься, — Плясунков развел руками. — Был у меня дружок, вместе казаков по скулам хлестали. Отчаянной храбрости мужик, и хотя малограмотен, а командовал не хуже генерала. Мужик-вихрь, мужик-дьявол, — правда, большой своевольник, но бойцы души в нем не чаяли. До сей поры вспоминают...

— Где же твой мужик-дьявол? — спросил Фрунзе.

— В Москву учиться угнали, и пропал там, как ребенок в буране. А бойцы все сокрушаются: вот кабы был с нами Чапай...

В третий раз услышал командарм странную эту фамилию.

— Можно подумать, на вашем Чапае свет клином сошелся. Разве плохо, что уехал человек в военную академию? Подготовь мне список самых сметливых, с командирской жилкой, красноармейцев, — приказал Фрунзе.

Пурга утихла. Фрунзе и Новицкий возвращались в Уральск при слабом мерцании звезд. Дорогу перемело; леденящая тишина удерживала от разговора.

Фрунзе, покачиваясь в седле, погрузился в раздумья, и было над чем призадуматься: 4-я армия, предназначенная для действий на туркестанском направлении, раскидана больше чем на триста верст. Против нее действовали оренбургские и уральские казаки под командой свирепого атамана Дутова. Разбитый дважды атаман оставил Уральск и Оренбург, но вихрем перемещался по степям. Может быть, удалось бы окончательно и быстро разбить Дутова, но с востока движутся армии адмирала Колчака. По последним сведениям, колчаковский генерал Пепеляев захватил Пермь, армии Каппеля и Ханжина вышли из южных предгорий Урала на уфимскую равнину.

«А у меня армия, сколоченная наспех из партизанских и красногвардейских отрядов. Не хватает того, не хватает этого, командный состав засорен всякой сволочью. Разве не они убили Линдова и армейских комиссаров, взбунтовали красноармейцев и бежали в стан противника... Измена не умеет спокойно ходить, она всегда бегает», — размышлял Фрунзе.

Они снова выехали на торосистые, уже заметенные снегом льды Урала. Фрунзе попридержал дончака, поджидая Новицкого. Тот остановился конь о конь, повернул к командарму заиндевелое лицо.

— Когда-то я говорил вам, Михаил Васильевич, что армия без дисциплины — тело без позвоночника. И теперь думаю так же, но мы для того здесь, чтобы воскресить дисциплину...

— Не только для воскрешения дисциплины. Мы должны создать образцовую армию. — Командарм, пришпорив коня, выехал на обрывистый берег реки.


Фрунзе вернулся в Самару. В штабе армии ему передали пакет с бумагами погибшего Линдова. Он прочитал неоконченные приказы, воззвания, красноармейские просьбы с чувством сожаления, что не знал этого преданного революции человека.

Документы из пакета Линдова уже имели только исторический интерес, и Фрунзе хотел передать их в архив. Оставался один непрочитанный листок — чье-то заявление на имя Линдова.

Фрунзе прочитал заявление, подписанное знакомой ему фамилией.

— Странно, опять он! Судьба словно толкает меня навстречу ему. — Фрунзе спрятал заявление в карман гимнастерки и отправился к Куйбышеву.

Председатель губисполкома обрадовался приходу командарма — Фрунзе почувствовал это по веселому блеску в его глазах. Он рассказал о своем столкновении с командирами, но закончил словами:

— Необходимы решительные перемены в командном составе. Кстати, я просматривал пакет с бумагами покойного Линдова и нашел в нем вот это заявление. — Фрунзе вынул бумажный клочок: «Прошу вас покорно отозвать меня в штаб 4-й армии на какую-нибудь должность командиром или комиссаром в любой полк... Прошу еще покорно не морить меня в такой неволе... Так будьте любезны, выведите меня из этих каменных стен. Чапаев». — Что вам видится в этом письме?

— Прежде всего вижу характер. Чапаев, бывший командир Николаевской дивизии, согласен стать командиром полка, лишь бы вернуться на фронт.

— Я думаю отозвать Чапаева из военной академии.

— Вырвать «из каменных стен»? — улыбнулся Куйбышев. — А все-таки Чапаев не прав: красному командиру надо быть знатоком своего дела. Как-никак, а его послали учиться.

— Когда враг у ворот республики, ее солдаты откладывают в сторону книги и берутся за оружие. Среди прибывших к нам иваново-вознесенских добровольцев есть умные и смелые люди: Дмитрий Фурманов, Иосиф Гамбург, Павел Батурин — всех сразу не вспомнишь. Их нужно выдвигать командирами и комиссарами и полков и дивизий, но вот кто может заменить Линдова? Кого рекомендовать в члены Реввоенсовета армии — не знаете, Валериан Владимирович?

— Давайте перейдем на «ты», это избавит нас от величания, — предложил Куйбышев. — Я не знаю такого кандидата.

— А я знаю.

— Кто же он?

— Ты, Валериан.

— Я сугубо партикулярный человек.

— А я в военной науке знаю только то, что ничего не знаю. Приходилось, правда, почитывать историю войн в ссылке, вот и все познания.

— И я Клаузевица штудировал, да и то потому, что подарил книжку какой-то ссыльный.

— Где отбояривал ссылку?

— В поселении Качуг, на верхней Лене.

— А я в Манзурке. Жили почти соседями в тайге, а встретились в Самаре. Неисповедимы пути человеческие. Наши воспоминания уже тем хороши, что их нельзя заново пережить, но когда вспоминаешь, симпатичными кажутся даже недруги. Иногда я с удовольствием вспоминаю споры с эсерами и анархистами, в Манзурке их было предостаточно.

Куйбышев слушал, наклонив набок голову, опершись на руку щекой, в волевом лице его было сосредоточенное внимание. Когда командарм замолк, он сказал:

— А все-таки поразительное дело политика! Она, как сказочное зеркало, отражает все невидимое глазу — идеи, страсти, мораль. Характер, как известно, проявляется не в словах, а в поступках. Когда эсеры спорили с нами о путях революции, мы думали об их идейных шатаниях или политических заблуждениях. Но когда они начали бороться с нами, поступки прояснили их мелкобуржуазный характер.

— Эсеры любят носить маску друзей народа. Авантюризм в политике, авантюризм в жизни характерен для эсеров, анархистов, максималистов и прочих архиреволюционеров. Они просто не в состоянии признать ни своих ошибок, ни своих заблуждений, а это признак воинственного невежества. Печальна судьба партий, сходящих с политической сцены, — сказал Фрунзе таким топом, словно зачеркивал мертвую, уже ненужную тему. Помолчал и вернулся к самому главному, что тревожило его в эти дни: — Любая армия побеждает не в обороне, а в наступлении. Только решительным наступлением мы сможем сперва остановить противника, потом разгромить его. Мысль о наступлении не дает мне покоя, но для него требуются свежие пополнения, нужна политическая и воспитательная работа среди красноармейцев. Ради идеи сражаются насмерть, но идея должна быть близкой и понятной каждому сердцу. Все кажется просто и ясно, но какие дьявольские усилия нужны для претворения идеи в реальность!..


В приемную командарма вошел невысокий худощавый человек в добротной шинели, в мерлушковой папахе с золотым позументом. Шашка, украшенная серебряными бляхами, и маузер подчеркивали щегольскую одежду вошедшего.

Адъютант испытующе посмотрел на него, стараясь определить, что это за фрукт. «Ишь ты, прямо-таки франт! Усики воинственно закручены, но в глазах неуверенность и нет той развязности, что присуща военным щеголям».

— Вы к кому? — спросил он как можно суше, ожидая напористого ответа.

— К командарму на прием, — неожиданно слабым голосом сказал вошедший.

— Командарм занят.

— Я, видите ли, из Москвы, прямо с вокзала поспешил в штаб армии.

Адъютант колебался, но просящий тон, смиренный вид посетителя расположили его.

— Проходите, да только не задерживайте командарма.

Фрунзе и Новицкий, составлявшие оперативный план, подняли головы.

Посетитель остановился у порога, вытянулся, приложил руку к папахе. Отрапортовал:

— Бывший командир дивизии Василий Чапаев...

Фрунзе и Новицкий переглянулись: ни тот, ни другой не ожидали такого скорого появления «мужика-дьявола», о котором в армии бродят всякие россказни. «Для дьявола слишком застенчивый, даже робкий, да и ростом неказист», — подумал Новицкий.

— Рад познакомиться! Присаживайтесь, — сказал Фрунзе, протягивая руку. — Вы из Москвы?

— Прямо из военной академии.

— Прибыли по моему вызову?

— Никак нет. Бежал...

— Бежал из военной академии? — Фрунзе сдвинул брови. «Еще один своевольный молодчик, несмотря на застенчивый вид». — Объясните причины бегства...

— Невмоготу мне учение, товарищ командарм. Здесь друзья грудью революцию защищают, а я за партой, как мальчишка, историю войн да фортификацию с военной топографией изучаю. Учил, учил, плюнул и бежал.

— Вы командовали Николаевской дивизией?

— Так точно, командовал, — оживился Чапаев.

— Командир — не только дивизии, но и полка — обязан знать военную топографию, не говоря уже о тактике и стратегии. А по-вашему как?

— Умом согласен, сердцем возражаю. На кой черт топография, если Колчак раздавит республику?

Фрунзе захватил рукой подбородок, оперся локтем о стол. Новицкий, избегая смеющегося его взгляда, перелистывал бумаги.

— В ваших рассуждениях есть резон, но если каждый командир будет бегать, когда и куда ему вздумается, то за такое... — Фрунзе вдруг изменил свою мысль и закончил фразу не так, как хотелось: — У военного должно быть чувство дисциплины развито так же, как зрение и слух. Почему не подождали вызова?

— Я ничего про вызов не знал. — Чапаев выпрямился, бесшумно отодвигая назад шашку.

— Хорошо, я подумаю о вашем назначении.

Чапаев снова отдал честь и покинул кабинет.

— Каков, а? С виду орел, а в разговоре тих и скромен. Я ожидал встретить нахального молодца, судя по рассказам о нем, и даже немножко разочарован, — сказал Фрунзе.

— В тихом омуте черти водятся. А мне он понравился. Сказал прямо: бежал из академии на фронт. И баста! Другие с фронта в академию правдами-неправдами рвутся, а этот... Нет, он мне определенно нравится, — весело отозвался Новицкий.

— Да и мне тоже. Отбросим россказни о нем и станем проверять на деле. Дело, одно дело определит, кто такой Чапаев. Мало даже самого страстного желания сражаться за революцию, надо поступками доказать свою преданность ей, — заключил Фрунзе.


ГЛАВА ВТОРАЯ

До того, как объявить себя верховным правителем России, Александр Колчак прожил бурную жизнь.

Сын русского дворянина, он окончил морской корпус и мечтал о полярных путешествиях. Ему повезло. Знаменитый исследователь Арктики барон Толль в девятисотом году организовал экспедицию на поиски загадочной земли Санникова, и лейтенант Колчак участвовал в ней.

Началась мировая война. Колчака назначили командиром крейсера, он дрался с немцами в Балтийском море. За личную отвагу царь наградил его золотым кортиком. В разгар войны Колчак стал командующим Черноморским военным флотом, имя его приобрело популярность в военных кругах, о нем охотно писали газеты, прославляя его храбрость и морской опыт.

Колчак был монархистом, хотя и осуждал в кругу друзей Николая Второго. Правда, это осуждение не помешало ему возражать против отречения царя от престола.

Февральскую революцию Колчак встретил в предчувствии катастрофы. Он не допускал создания матросских комитетов на судах Черноморского флота, преследовал большевиков, презирал демократов. Типичнейший завоеватель, он называл себя то конкистадором, то кондотьером и с гордостью говорил: «Абсолютная власть всегда будет принадлежать одному, если этот один — сверхчеловек».

Когда революционные матросы разоружили офицеров Черноморского флота, Колчак сломал свой золотой кортик, швырнул в воду и отказался от командования. Он приехал в Петроград и сразу стал кумиром не только аристократов, но и буржуазии.

Монархисты из петроградской знати, офицеры гвардейских полков уговаривали его свергнуть Временное правительство и объявить себя диктатором. Колчак молчал, и молчание его расценивалось как согласие.

Керенский, боясь популярного и опасного соперника, настоял, чтобы Колчак поехал во главе секретной миссии в Великобританию и Америку. Нашел и благовидный предлог — закупку военных кораблей и оружия.

Колчак отправился в Лондон. Его принимали военный и морской министр Уинстон Черчилль и первый лорд адмиралтейства Джеллико; ему показывали новые военные корабли и подводные лодки, в честь его устраивали приемы, о нем восторженно писали газеты.

С таким же почетом встретили Колчака и в Соединенных Штатах Америки. Беседы с президентом и министрами, хор дружных похвал действовали на властолюбивого вице-адмирала, он рос в собственных глазах. Во время этого заморского путешествия Колчак вел дневник.

Колчак понимал, что за всей почтительной лестью английских и американских владык скрывается желание купить его — пока что на всякий случай, для будущего. И он признается в одном из писем к своей возлюбленной: «Итак, я оказался в положении, близком к кондотьеру, предложившему чужой стране свой военный опыт и знания и в случае необходимости голову и жизнь в придачу».

Какой же стране Колчак думает продать свой ум, военные знания и жизнь? Американцев он не уважает — лавочники, японцев ненавидит — сидел в плену, зато англичан считает рыцарями белой расы, великими мореплавателями, принесшими во все концы света европейскую цивилизацию. По его мнению, они и мыслят-то «веками да материками».

После казни Николая Второго Колчак мечтает создать в России «империю воинствующего разума». Дружба с Англией, надежда на Англию, любая помощь от Англии, а потому служить его величеству английскому королю стало его потребностью. «Пусть правительство короля смотрит на меня как на солдата, которого пошлет туда, куда считает необходимым. Война прекрасна; хотя она связана со многими отрицательными явлениями, но она везде и всегда хороша», — пишет он.

В России уже три месяца стояли у власти большевики, и Колчак объявил себя их смертельным врагом. Пока же он в Иокогаме ожидает решения английского короля.

Колчака назначили командующим Месопотамским фронтом, он отправился в Сингапур, но там его ждала шифрованная телеграмма. «Я оказался неисповедимой судьбой в совершенно новом и неожиданном положении. Английское правительство нашло, что меня необходимо использовать в Сибири, в войне союзников», — сообщил он в очередном письме.

А война в Сибири «союзников России» — это война с большевиками.

Колчак выехал в Харбин, оттуда во Владивосток. Там его встретил отряд британских стрелков. Специальным поездом прибыл он в Омск и был немедленно назначен военным министром Директории — эсеровского правительства, возникшего после мятежа чехословацких военнопленных.

Новый военный министр начал энергично готовиться к войне с большевиками. Война против собственного народа стала символом его веры. «Война признает только успех, счастье, удачу. Неважно, что она сеет смерть и несет разрушение», — записал он в дневнике.

Четырнадцатого ноября восемнадцатого года Колчак сверг Директорию и объявил себя «верховным правителем» России. Созданное им правительство подобострастно возвело его в ранг адмирала.

Колчаку достался и неожиданный трофей — весь золотой запас России: восемьдесят тысяч пудов золота, платины, драгоценностей из царских сокровищ, перевезенных эсерами из Казани в Омск.

— Человека, обладающего таким немыслимым количеством золота, невозможно победить, — говорили адмиралу Альфред Нокс и Морис Жанен при осмотре сокровищ.

Нокс и Жанен — не случайные люди в адмиральской столице. Французский генерал Жанен командует всеми иностранными войсками в Сибири, он же и заместитель Колчака; английский генерал Нокс занимается снабжением всех его армий и кроме того доверенный советник. Союзные державы шлют «верховному правителю» винтовки, танки, бронепоезда, самолеты. Он ни в чем не знает отказа, — правда, и платит за все русским золотом.

В кратчайший срок в Сибири сформирована полумиллионная армия, отлично вооруженная, хорошо экипированная; опытные военачальники обучали солдат, молодые генералы Каппель, Пепеляев, Ханжин рвались в бой с большевиками.

По генеральному плану, разработанному ставкой «верховного правителя», наступление на Москву предполагалось вести в северном и южном направлениях. На севере, в районе Вятки, войска должны соединиться с английскими интервентами и отрядами белой гвардии, на юге, в Саратове, — с армией Деникина.

Для утверждения этого плана Колчак собрал на военный совет своих генералов и военных советников.

Совет проходил в Челябинске в метельные февральские дни, когда армии Ханжина, Белова, Каппеля, Дутова уже приготовились к наступлению на Уфу.

Белоколонный зал в доме челябинского золотопромышленника никогда еще не видел такого множества высокопоставленных гостей. Генералы, министры, уральские богачи, сибирские промышленные тузы, степные князьки, казачьи атаманы толпились в зале.

Тут были и эсеры, перешедшие на службу к новоявленному диктатору, и кадеты вкупе с сибирскими либералами, и анархисты, кидающиеся в любую кровавую авантюру.

Среди гостей находился и гвардейский капитан Лаврентий Андерс. Любовь к опасным приключениям и темные страсти — неизменные спутники всех смутных времен — гнали капитана из города в город, от одной авантюры к другой.

Андерс, отпущенный Вятской губчека под честное слово, перебрался в Самару и поступил на службу к эсеровскому правительству Комуча.

Под ударами 1-й Революционной армии самарские деятели Комуча бежали в Уфу, Андерс — в Оренбург, под охранительное крыло атамана Дутова.

Он пришелся по душе атаману; Дутов ценил людей, готовых исполнять любое поручение, и взял Андерса в адъютанты.

Приглашенный на военный совет в Челябинск, Дутов прихватил с собой и Андерса.

Собравшиеся нетерпеливо ожидали, когда «верховный правитель» окончит военный совет; уфимские скототорговцы, самарские пароходчики, симбирские помещики мечтали о скором возвращении в родные гнезда.

Из кабинета, в котором заседал военный совет, вышел атаман Дутов, гости ожидающе повернулись к нему,

Кто-то обратился с вопросом:

— Какими новостями порадуете нас, господин атаман?

— Наберитесь терпения, господа, а военные новости пока секрет и тайна, — отрывисто сказал Дутов и поманил пальцем Андерса. — Пойдемте со мной, капитан.

Колчак, его советники и генералы сосредоточенно слушали начальника главного штаба Дмитрия Лебедева, и никто не оглянулся на Андерса. Он присел на стул в уголке и стал исподтишка рассматривать присутствующих.

Колчак, в кителе защитного цвета, замкнуто и отчужденно глядел на всех. Генерал Нокс сидел прямо и неподвижно, его соперник генерал Жанен что-то писал в блокноте. За столом в напряженных позах замерли командующий Западной армией Ханжин, командующий Сибирской армией Рудольф Гайда, командир резервного корпуса Владимир Каппель. У окна стоял, чуть-чуть покачиваясь на кривых ногах, Дутов.

Все, о чем докладывал начальник штаба, было хорошо известно Колчаку и его генералам, но они считали этот совет событием особого значения и своим вниманием подчеркивали его историчность.

Генерал Дмитрий Лебедев был однокашником Андерса по петербургской гимназии. Андерс искренне удивился, когда увидел, что школьный приятель стал начальником главного штаба «верховного правителя России». «Чем Митька очаровал Колчака? Как он, бретер, бабник, картежник, в свои двадцать шесть лет мог сделать такую карьеру? Колчак произвел его в генералы, доверил ему судьбы всех своих армий. Это Митьке-то, с интеллектом сладострастного павиана...» — зло думал Андерс.

— Итак, планы общего наступления больше не вызывают особых возражений, — бледным голосом говорил Лебедев. — Все споры о том, какое направление — северное или южное — важнее, теперь позади. Северное направление — на Вятку и Вологду — остается главным, оно дает возможность соединиться с войсками англичан и нашими отрядами, наступающими из Архангельска, и вместе с ними овладеть Москвой. С этой целью Сибирская армия генерала Гайды разбивает Вторую и Третью армии красных и выходит на линию Вятка — Сарапул — Казань. Одновременно Западная армия генерала Ханлейна громит Пятую армию красных и овладевает районом Бирск — Белебей — Уфа. — Лебедев метнул быстрый взгляд на Колчака, словно желая подчеркнуть какую-то всем понятную, но не высказанную вслух мысль. — Южная группа генерала Белова мощными ударами по тылам Первой армии красных помогает Оренбургской армии атамана Дутова овладеть Оренбургом и Уральском. Эта операция изолирует от большевиков Туркестан и Астрахань и позволит соединиться с Деникиным в районе Саратова. Мы установим прямую связь Востока с Югом. В резерве верховного командования остается корпус генерала Каппеля, готовый в любую минуту прийти на помощь Западной армии. В заключение скажу: красными войсками командуют неопытные, не знающие военного дела люди. Всякие там Фрунзе — рабочие лошадки, на которых почему-то делают ставку большевики. Тем хуже для большевиков, — с апломбом закончил Лебедев.

— Не годится судить о врагах с пренебрежением, — недовольно сказал Колчак. — Неизвестный противник всегда опасная величина в силу своей неизвестности. — Он поднялся с места и, упираясь кулаками в стол и нависая над ним, на мгновение задумался. Рой противоречивых мыслей пронесся в его голове, и одна исключала другую, и то, что казалось важным вчера, уступало место еще более важному сегодня.

Северное и южное направления! За них шла яростная, хотя и тайная, политическая борьба союзников. Генерал Нокс настаивал на северном направлении, потому что англичане не смогли достичь серьезных успехов в боях с 6-й армией красных. Объединение с колчаковцами улучшило бы их положение и еще сильнее укрепило бы влияние Англии на «верховного правителя».

Сам адмирал, обязанный своим возвышением Англии, был сторонником северного направления.

Южное направление упорно отстаивал генерал Жанен, ревностно защищавший интересы французских империалистов на юге России.

Жанена поддерживал генерал Ханжин и атаман Дутов, и этого же требовал в своих посланиях Деникин, но загребать жар чужими руками — такого удовольствия не доставит Деникину «верховный правитель»! Однако события оказываются иногда сильнее человеческих страстей и целей. Революция не топталась на месте, большевики создавали новые армии, их продвижение в оренбургские и уфимские степи становилось все грознее, и адмиралу волей-неволей приходилось считаться со сторонниками южного варианта.

Все эти соображения промелькнули в уме Колчака.

— Северный вариант остается для нас главным. Кто первым войдет в Москву, тот будет господином положения. И я повелеваю, — голос Колчака зазвенел металлом, слово «повелеваю» прозвучало и грозно, и властно, и по-царски значительно, — четвертого марта начать общее наступление против красных...

Военный совет кончился. Все, кроме Колчака, Лебедева и Дутова, вышли из кабинета. Надменное выражение исчезло с лица Лебедева, он весело протянул руку Андерсу.

— Здравствуй, Лаврентий! Сердечно рад видеть тебя. Ваше превосходительство, разрешите представить моего доброго товарища из Петербурга...

Колчак коротко, но энергично пожал ладонь Андерса, пригласил сесть.

— Наслышан о вас, господин капитан. Александр Ильич и Дмитрий Алексеевич дали вам лестные характеристики. — Колчак покосился на Дутова, на Лебедева. — Белое движение нуждается в опытных командирах и преданных патриотах. — Колчак улыбнулся, словно вызывая на ответную улыбку Андерса.

— Россия ждет от нас активной любви и спасительной помощи, — почтительно ответил Андерс. — Считаю за честь исполнять приказы вашего превосходительства и готов сложить голову за наше святое дело.

— Мы не требуем головы, нам нужны ваш ум и смелость, — строго сдвинул брови Колчак. — Вот в чем дело, капитан, — уже доверительно продолжал он. — Южному участку фронта по линии Оренбург — Уральск угрожает Четвертая армия красных. Нам пришлось временно оставить эти города и отступить на восток, но оттуда, из Актюбинска, пробиваются туркестанские отряды большевиков. Цель их — соединиться с Четвертой армией, наша цель — не допустить этого соединения. Мы решили создать особый кавалерийский отряд, оседлать Туркестанскую железную дорогу и не пропустить красных к Оренбургу и Уральску. Александр Ильич и Дмитрий Алексеевич рекомендуют вас на пост командира этого отряда. А как вы?

— Настоящий солдат бьет оттуда, куда его ставят, ваше превосходительство! — воскликнул Андерс.

— Прекрасно. Генерал, — повернулся Колчак к Лебедеву. — Заготовьте приказ о присвоении капитану Андерсу звания полковника.


В вагоне-ресторане своего поезда генерал Жанен устроил завтрак в честь Дутова и полковника Андерса.

Морис Жанен, сын военного врача французской армии, начал свою карьеру в штабе Генерала Жоффра, весной шестнадцатого года прибыл в Россию военным атташе при Ставке Николая Второго. Жанен великолепно говорил по-русски, недурно знал русскую историю, особенно покорение Сибири со времён Ермака и Ерофея Хабарова. Ему принадлежала крылатая фраза: «Русские колонизаторы покоряли Сибирь триста лет, европейские цивилизаторы покорят ее в тридцать дней».

Жанен приехал в Омск как главнокомандующий войск союзных государств, но Колчак отверг его притязания на главенствующую роль. Жанен был уязвлен пренебрежением адмирала к его южному варианту наступления.

За завтраком со своими друзьями Жанену хотелось отвести душу. Держа в руке бокал с шампанским и следя за искристыми вспышками пены, он небрежно, но обиженно говорил:

— После военного совета я сказал адмиралу, что напрасно он предпочел северный вариант южному. Англичане оставят его при первых же военных неудачах, тогда как мы, французы... Словом, наговорил кучу неприятностей. Адмирал разволновался до того, что стал кромсать ножиком ручки своего кресла. А когда напомнил, что именно я, а не генерал Нокс главнокомандующий союзных войск, он взбеленился. Ответил, что русская армия не потерпит, чтобы он отдал ее в руки союзников. Он нуждается только в амуниции, и если союзники в ней откажут, то пусть оставят его в покое. Он возьмет все необходимое у красных и так далее и тому подобное...

— Пока у адмирала есть амбиция, да не хватает амуниции, — встряхнул жирными, стриженными под гребенку волосами Дутов.

Жанен, отхлебнув глоток шампанского, продолжал меланхолически:

— А ведь адмирал знает, что я оказал вашей стране больше услуг, чем многие русские патриоты, но русские плохо относятся к чужеземцам. Барклай де Толли победил Наполеона, а славу его присвоили русские полководцы. Так и я, несмотря на все услуги России, останусь нежеланным гостем...

Жанен подозвал своего адъютанта:

— Последи, чтобы никто из посторонних не заглядывал сюда. Ненавижу домашних шпионов.

— Не могу согласиться с вашим превосходительством. Вы не гость, вы друг белого движения. Многострадальная Россия никогда не забудет благородной и бескорыстной помощи французов, вашей особенно, — патетически сказал Лебедев.

— На военном совете вы, генерал, ратовали за северный вариант наступления. Поддерживали англичан, а не французов, позабыв об интересах генерала Деникина, который послал вас своим представителем к адмиралу, — язвительно ответил Жанен. — Чем объяснить вашу двойственность?

— Политической необходимостью и ничем более. Как начальник главного штаба при «верховном» я не могу не считаться с его желанием. Но адмирал — военный, а не политик, вернее, адмирал — слабый политик. Настоящий политик должен иметь чувство дальнего прицела и чувство сегодняшней реальности. Сиюминутная реальность — это северный вариант наступления. Там мы уже взяли Пермь, отбросили красных за Каму, а здесь пока только собираемся нанести удар по Уфе. Вот в чем разница, ваше превосходительство, и вы понимаете ее лучше меня, — отпарировал Лебедев категорическим и снисходительным тоном одновременно.

— Погоним красных из Уфы, из Оренбурга, тогда адмирал зараз повернется задом к англичанам, — заговорил Дутов. — А дело клонится к тому, что погоним, хотя я и не согласен, что все красные командиры — невежды и бездарности. — Не согласен, решительно не согласен! А командарм Тухачевский? Он взял Симбирск и Самару.

— Поручик Тухачевский — изменник и предатель, — вступил в разговор Андерс. — Русская армия погибает от ее собственных офицеров. Больше, чем немцы, больше, чем комиссары, ответят перед русской историей все эти господа, предавшие и наши общие интересы, и честь своего мундира. Я веду список всех изменников, в него уже внесен десяток генералов. Генеральный штаб не с нами, мозг русской армии — в союзе с большевиками. Что вы на это скажете, господа?

— Совершенно необходимый список! По нему станем вешать изменников генералов, — весело сказал Дутов. — Перед виселицей воздадим им почести за старые заслуги, чтобы глубже почувствовали позор своего падения. По-моему, казнь тоже требует особого щегольства. Месяц назад машинист моего поезда умышленно заморозил паровоз. Я приказал догола раздеть его и привязать к паровозной трубе; он замерзал медленно, всю ночь. Что ни говори, а человеческое тело сильнее железа. — Дутов откусил кончик сигары, закурил, с наслаждением затянулся.

Все смущенно молчали, каждому не понравилась откровенность атамана. Андерс с досадой посмотрел на лицо Дутова, — одутловатое, исчерченное красными прожилками, оно казалось особенно неприятным.

Живые, хитрые глаза Дутова перехватили взгляд Андерса.

— Не по душе моя прямота, господа? — спросил он уже без улыбки. — Сомневаетесь, что если я ликвидировал тысячу рабочих, замордовал несколько комиссаров, то этим нанес красным непоправимый урон? Я тоже сомневаюсь в необходимости зверской жестокости. Если без удержа убивать, мучить, грабить население, то красные могут только радоваться таким старательным помощникам. Я за истребление лишь комиссаров да военачальников...

Дутов решительно отодвинул бокал с шампанским, налил в рюмку коньяка:

— Предлагаю тост за нового полковника Лаврентия Андерса, за его беспощадность не только к изменникам генералам, но и к командирам-большевикам! Генерал Лебедев сказал, что многие красные командиры — темные лошадки. Я знаток лошадей и могу признаться: командарм Фрунзе — очень резвый конь. За какой-нибудь месяц он навел порядок в своей армии ушкуйников, разбойников, анархистов, во главе дивизий поставил смышленых командиров, от обороны перешел к наступлению. Пора укротить этого коня, и я тороплюсь к оренбургским казакам...


В тот же день Дутов и Андерс уезжали в свою армию, сопровождаемые конвоем. Начальником личного конвоя Дутов поставил Казанашвили.

Андерс недавно узнал Казанашвили, но по своей привычке наблюдать исподтишка, по мельчайшим поступкам воссоздавать характеры людей, с которыми его сводила судьба, уже имел представление о начальнике конвоя. Сейчас они ехали в одном купе и, коротая время, болтали о всяких пустяках.

— Я русский аристократ, вы грузинский князь, оба не дураки, обоим судьба предназначила более значительную роль, чем быть адъютантом и телохранителем степного атамана. Кем бы вы хотели стать — не сегодня, так завтра? — спрашивал Андерс.

— Командиром летучего отряда, у меня был такой в Сибири; вспомню про своих молодцов — и молодею. Носились мы по Иркутску — городу золотых миражей — с черным знаменем и наводили свои порядки. Веселое было времечко: полная свобода, делай что хочешь, — беспечно отвечал Казанашвили.

— А какими ветрами занесло к атаману Дутову?

— Сейчас одни ветры над Россией. Ветер красный, ветер белый несут по своему произволу черт знает куда. А я хочу идти против любого ветра.

Андерс слушал и размышлял: «Если бы Дутов попросил дать аттестацию Казанашвили, что бы я написал? Человек порыва и анархист до сердцевины души. Взбалмошный, но решительный человек, пристрастен к спиртному, но не алкоголик, фанатически ненавидит дисциплину, должности начальника конвоя не соответствует, зато идеален для командира карательного отряда. Еще бы добавил: в каждом человеке он видит врага или соперника. Постоянно находится в злом, подозрительном настроении. Положительно хорош как каратель!»

— Могу сообщить новость: Колчак назначил меня командиром Особого отряда в составе армии Дутова. Пойдемте ко мне начальником штаба? — неожиданно предложил Андерс.

— С удовольствием, душа моя. А как атаман?

— Я договорюсь с Александром Ильичом.

— Тысяча благодарностей сразу! Вы не ошибетесь во мне, господин капитан.

— Со вчерашнего дня я полковник.

— Поздравляю, господин полковник, и радуюсь, и завидую...

— Все чины в ваших руках. За первый же подвиг станете капитаном, даю честное слово дворянина.

— Если приведу на веревке командарма Фрунзе, то будет надежда?

— Тогда сразу в полковники! Только почему Фрунзе? Можно и пониже рангом.

— У меня с ним личные счеты.

— Вы его знаете?

— Вместе отбывали ссылку в Сибири.

— Ну что ж, желаю исполнения ваших мечтаний. Кстати, ненависть творит историю сильнее любви. Зло, обрушенное на большевизм, станет великим добром, — философски заключил Андерс.





ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Это хмурое утро Ленин начал с чтения писем и жалоб, — они были для него как бы приборами, измеряющими бег времени и человеческие отношения, и подчас просто удивительно было их содержание. Жалобы на личные невзгоды, на холодное отношение к людям, нарушение законности, просьбы, советы, предложения потоком текли на его стол.

Солдатка Ефимова из Череповца жалуется, что у нее забрали весь хлеб, а муж в плену и на руках трое маленьких ребятишек. Крестьяне Скопинского уезда пишут, что их обложили чрезвычайным налогом, они же — голь перекатная. Из Казанской губернии граждане Чернышев, Сорокин, Семенов сообщают, что пять месяцев сидят в тюрьме без следствия. Некто Бахвалов возмущается, что в его деревне запрещено достроить храм.

На каждом письме Ленин писал короткую резолюцию. Череповец, губисполкому: «Проверьте жалобу Ефросиньи Андреевой Ефимовой... Результат проверки и ваших мер сообщите мне». Крестьянам Скопинского уезда: «Обложение чрезвычайным налогом крестьян достатка ниже среднего незаконно». Казань, губисполкому: «Немедленно проверьте жалобу и дайте мне тотчас объяснение». В. Бахвалову: «Окончание постройки храма, конечно, разрешается; прошу зайти к наркому юстиции т. Курскому, с которым я только созвонился...»

А вот телеграмма из Царицына. Ленин прочитал ее, гмыкнул сердито.

— Черт знает что такое! Просто невероятно! Надо быть архидураками, чтобы арестовать за это...

Красноармеец Минин телеграфировал об аресте гражданки Першиковой за то, что она вырвала из брошюры Ленина его портрет и разрисовала цветными карандашами. Красноармеец просил защитить Першикову от беззакония.

Царицын. Предгубчрезкома Мышкину: «За изуродование портрета арестовывать нельзя. Освободите Валентину Першикову немедленно, а если она контрреволюционерка, то следите за ней. Предсовнаркома Ленин». Он повертел в руках телеграмму и написал на ней резолюцию: «Напомнить мне, когда придет ответ предчрезвычкома (а материал весь потом отдать фельетонистам)».

Случай с арестом Першиковой был исключительным по своей глупости; Ленин отодвинул папку с письмами, встал из-за стола, прошелся по кабинету.

Позорно относиться с таким жестоким равнодушием к простым людям! Как же воспитывать в наших работниках политическую и нравственную ответственность за государственные дела? Неужели еще нужны законы об уважении законов?

Ленин вернулся к столу, в раздумье побарабанил пальцами по массивному пресс-папье. Под ним белела бумага, он вытащил листок, сложенный треугольником.

«Она очень ценная работница и нам интересно именно ее получить... Нельзя ли обойти декрет?»

Он наморщил лоб, стараясь понять смысл записки.

— Какой декрет обойти? Кто положил эту записку? А, да это же почерк Фотиевой...

Он нажал кнопку звонка, в кабинет вошла секретарь.

— Ваша записка, Лидия Александровна? Что-то я не пойму ее...

— Секретариату нужен работник, мы рекомендовали Бонч-Бруевичу одну женщину, но он не согласился.

— У него есть какие-то причины?

— Говорит, нельзя нарушать декрет о недопустимости совместной службы родственников. А в Совнаркоме работает сестра рекомендуемой...

— Теперь понял. И вы обращаетесь ко мне с просьбой обойти декрет? Нарушить закон? Но за это отдают под суд...

Фотиевой стало неловко за свою записку, а Ленин не сводил с нее испытующих глаз: ошиблась или всерьез думает, что с законом можно поступать как угодно?

— Обход закона в любом случае преступление. Помните об этом, Лидия Александровна. — И, печально улыбаясь, спросил: — Крестьяне из Сарапула еще не явились?

— Они уже в приемной.

— Восемьдесят тысяч пудов хлеба голодным собрали... Зовите их, давайте их...

В кабинет вошли крестьяне, в полушубках, валенках, смущенные неожиданным приемом. Ленин усадил их, подвинулся поближе, стал расспрашивать о тяготах пути.

— От Сарапула до Москвы десять суток ползли, — сокрушенно ответил Фаддей Иванович, глава делегации.

— Разруха, разруха... — Ленин вглядывался в простые, бородатые лица. — Мы ведь почти земляки, я из Симбирска.

— Верно, от Симбирска до нас рукой подать, — согласился Фаддей Иванович.

— Побывать в Сарапуле пока не пришлось. У вас там на Каме охотничий рай.

— Уток видимо-невидимо, а рябчика, а тетерева — страсть! Приезжайте, в самые заповедные места свожу, — живо отозвался Фаддей Иванович.

— Вот кончится война, выберу время и прикачу. Грешный человек, люблю охоту. Помню, как-то крякушу подстрелил, в камыши упала, так я по болоту бродил, бродил, до сих пор жаль — не нашел подранка...

При этом воспоминании Ленину показалось, что каждая вещь в кабинете просияла по-весеннему. Такие кратковременные переходы из тени на солнечный свет были редкой радостью, действительность — голодающие, страшные военные сводки — особенно подавляла Ленина в последние дни.

— Тяжко жить сегодня людям, — снова заговорил он. — В Петрограде сосновую заболонь в ржаную муку подмешивают, в Подмосковье особый сорт съедобной глины открыли. Голодает Россия. — Лицо его потемнело. — Благородное дело вы совершили, — Ленин прикоснулся рукой к плечу Фаддея Ивановича, будто призывая к продолжению разговора. — Народ гибнет от голода, а в России есть хлеб. Есть! — энергично повторил он. — Мне справку дали: только между Сарапулом и Казанью лежит хлеба десять миллионов пудов, а вывезти в Москву, в Петроград невозможно. Нет паровозов, вагонов нет, топлива тоже нет. А за помощь — большое спасибо от правительства, — Ленин вырвал из блокнота листок, написал: «Податели — товарищи из Сарапульского уезда Вятской губернии. Привезли нам и Питеру по 40 000 пудов хлеба. Это такой замечательный подвиг, который вполне заслуживает совсем особого приветствия. А товарищи, кстати, просят их познакомить с профсоюзами. Назначьте им, пожалуйста, поскорее доклад в Совдепе...»

Он передал записку Фаддею Ивановичу.

— Идите к председателю Моссовета, он устроит встречу с рабочими. Потолкуйте с ними о своих нуждах, долг платежом красен, а дружба не знает цены, — говорил Ленин, провожая крестьян до дверей.


Борьба с голодом и гражданской войной легла тяжелым бременем на его плечи.

Чего только не делает он, чтобы накормить голодающих! Просит, требует, приказывает, подгоняет, грозит нерадивым работникам самыми строгими мерами. Телеграммы, записки его летят во все концы республики. От такой, пронизанной болью, записки: «Хлеба, ради бога, хлеба!» — до грозной телеграммы симбирскому губпродкомиссару: «Если подтвердится, что Вы после 4 часов не принимали хлеба, заставляли крестьян ждать до утра, то Вы будете расстреляны» — чувствуется его постоянная тревога за голодающих.

Борьба за хлеб равноценна борьбе за мир. Постоянная, напряженная, бессонная борьба. Чтобы избежать войны, Ленин был готов на неслыханные уступки. В Москву недавно приезжал со специальной миссией представитель американского президента. Президент США обещал отменить экономическую блокаду, прекратить военную помощь антисоветским правительствам в России, если все они сохранят свою власть и территории, захваченные ими у большевиков.

— Если вы согласны, мы быстро подпишем договор, — сказал американец.

— Нам слишком дорога жизнь рабочих и крестьян, чтобы затягивать соглашение, — отвечал Ленин.

Представитель американского президента понял: Ленин готов подписать кабальный договор ради спасения своего народа. Он уехал с проектом договора, но в это время адмирал Колчак начал свое наступление.

Успехи его войск дали союзным державам призрачные надежды на скорый конец Советской республики. Больше они не хотели разговаривать о мире.

А Колчак наступал.

Западная армия генерала Ханжина приближалась к Уфе, Северная угрожала Сарапулу и Ижевску, атаман Дутов перехватил дорогу между Оренбургом и Актюбинском и снова отрезал Туркестан от России.

Колчак теперь главная военная опасность, все физические, все духовные силы нужно сосредоточить на разгроме его войск. Через несколько дней состоится VIII съезд партии. Военное положение и военная политика будет наиважнейшим вопросом его работы.

В кабинет вошел Свердлов с папкой в руках. У него был вид тяжело больного человека: на исхудалом, увядшем лице проступали желтые пятна, губы в пепельном налете и только одни глаза лихорадочно чернели. Ленин видел, как тает его друг и соратник.

Каждую встречу со Свердловым он начинал почти одними и теми же словами:

— Надо же беречь здоровье, Яков Михайлович. Лечиться же надо...

— В такое время валяться в постели? Нет, уж лучше работать до последнего вздоха.

Он присел у письменного стола, снял пенсне, протер стекла.

— Нужны экстренные, исключительные меры, чтобы изменить положение на Восточном... — начал Свердлов, но закашлялся и оборвал фразу.

— Да, положение там грозное. Только в быстром, хорошо подготовленном наступлении залог победы. А для этого нужны боеспособные армии и талантливые полководцы, — подхватил Ленин. — Кстати, главком Восточного фронта предлагает создать группу войск, чтобы не только задержать Колчака на подступах к Волге, но, измотав его в боях, перейти в решительное наступление.

Очень серьезное предложение. Кого же поставить командующим такой группой войск? — спросил Свердлов. — Я перебрал в уме всех наших военачальников: Каменев, Фрунзе, Тухачевский... Командовать несколькими армиями — для этого необходимы глубокие военные знания. Нужен коммунист-организатор, волевой, умный, талантливый... — Ленин откинулся в кресле, потер пальцами лоб, как бы подыскивая ответ на собственный же вопрос.

— По-моему, подходит Фрунзе. Другого кандидата не вижу.

— Фрунзе? У него есть все названные качества? Что ж, обсудим его кандидатуру сперва в Реввоенсовете, потом в Совете Обороны, — решил Ленин.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Михаил Фрунзе настойчиво обновлял командный состав 4-й армии.

По его настоянию Валериана Куйбышева назначили членом Реввоенсовета Южной группы войск. Командиром Александрово-Гайской бригады он поставил Василия Чапаева, комиссаром — Дмитрия Фурманова. Павел Батурин стал инструктором особых поручений при командарме, Иосиф Гамбург уехал в Уральск начальником военного снабжения армии.

Красноармейцы сразу почувствовали твердую волю нового командарма. Армия возрождалась на глазах: исчезла анархия, прошло уныние, смятение сменилось уверенностью.

Армия перешла в наступление. Шаг за шагом, станицу за станицей отвоевывал Фрунзе у белоказаков. Атаман Дутов и генерал Толстов отходили в пустынные степи Приуралья.

Фрунзе спешно сформировал Оренбургскую дивизию и кавалерийскую бригаду; эти части, по его замыслу объединенные с туркестанскими отрядами, стали новой, Туркестанской армией. Командующим ее был назначен Зиновьев.

Так возникла Южная группа войск малого состава: она должна была всеми силами удерживать освобожденные территории в Уральской и Оренбургской губерниях.

В те же самые дни Чапаев освободил станицу Сломихинскую и городок Лбищенск — стратегически важные пункты. В боях Чапаев проявлял и личную храбрость, и твердость духа, и искусство быстрых, неожиданных действий, и ту самостоятельность, что так необходима командирам в опасные мгновения боя.

Но первые успехи 4-й армии закрепить не пришлось. Колчаковские войска упорно наступали, над Южной группой красных нависла угроза окружения, и главком Каменев приказал остановить наступление.

Фрунзе перебросил 25-ю дивизию из района Уральска на линию Оренбург — Бузулук — Самара. Дивизия стала охранительницей тылов 4-й и Туркестанской армий, центром перегруппировки войск для удара по армии Ханжина. Командиром дивизии был выдвинут Чапаев.

Успехи противника становились все значительнее, и Фрунзе опять потерял сон. Жена видела его только во время завтрака да обеда, остальное время он разъезжал по воинским частям или сидел в штабе над оперативными планами.

А на картах ежедневно переставлялись флажки, цветные линии их вытягивались, подвигались от Уфы к Бугуруслану, на Мензелинск, в сторону Камы.

Фрунзе, внимательно и сосредоточенно следивший за всеми, даже мелкими, изменениями на фронте, сказал Новицкому и тревожно, и со странной радостью:

— Левый фланг противника, на котором действует корпус Каппеля, значительно отстает от армии Ханжина. Образовался большой разрыв между левым флангом и центром, войска растянулись на огромное пространство.

— И что же из этого следует? — недоуменно спросил Новицкий.

— А вот что: если бы мы ударили по левому флангу армии Ханжина, то смогли бы разгромить его ударную группу и отнять инициативу. Неожиданное контрнаступление поставит Ханжина в тяжелейшее положение...

Новицкий долго не отвечал, погрузившись в раздумье.

— Оригинальный и смелый план, — наконец согласился он. — Но для такого удара нужны мощные силы...

— Это еще не план, а предположение. По-моему, возможно начать контрнаступление силами, которыми мы располагаем. К нам непрерывно идут свежие подкрепления, и кроме того... кроме того, — повторил Фрунзе, — надо учитывать и революционный энтузиазм красноармейцев. Если белым нужна только победа, то нам кроме победы необходимо еще и будущее...

Сразу же после этого разговора Фрунзе соединился по прямому проводу с главкомом фронта Каменевым. Высказал свои мысли о возможности нанести удар по флангу противника, а потом начать наступление.

Главком пообещал тщательно обдумать предложение. Вскоре он уже вызвал к прямому проводу Фрунзе.

— Я докладывал Председателю Совета Обороны о вашем плане контрнаступления. Ленин склонен поддержать вашу идею. Реввоенсовет фронта ставит вопрос о разделении войск на Южную и Северную группы. Южная группа будет состоять из 1, 4, 5-й и Туркестанской армий, Северная — из 2-й и 3-й. Реввоенсовет фронта предлагает вам взять на себя общее руководство Южной группой. Согласны ли вы? — спрашивал главком.

Смелый замысел приобретал конкретные очертания, и Фрунзе согласился. Каменев приказал ему немедленно прибыть в Симбирск на выездное заседание Реввоенсовета республики.


ГЛАВА ПЯТАЯ

К началу апреля положение на Восточном фронте еще больше ухудшилось.

Пятая армия, истекая кровью, непрестанно атакуемая превосходящими силами противника, медленно пятилась к Волге. Продвижение генерала Ханжина создавало непосредственную угрозу Самаре и Симбирску. Фрунзе приказал новому командарму Михаилу Тухачевскому во что бы то ни стало остановить Ханжина и прикрыть своими частями тракт Бузулук — Бугуруслан — Бугульма. В этом районе Фрунзе сосредоточил ударную группу, состоявшую из Туркестанской армии, частей 1-й армии и 25-й дивизии.

Эти войска должны были нанести удар по левому флангу Ханжина. В район Бузулука срочно перебрасывались пехотные полки и конница, подвозилось оружие, боеприпасы, провиант. В воинские части ехали коммунисты, чтобы не только словом, но и личным примером воодушевлять красноармейцев.

Для защиты Оренбурга Фрунзе создал Особую группу. Уральск прикрывали 22-я дивизия и Киргизская конная бригада.

Пока Фрунзе неутомимо перегруппировывал свои войска, Куйбышев формировал в Самаре рабочие части, отбирал и посылал на фронт лучших людей.

— Тревога за судьбу революции поселилась сегодня в наших сердцах, но священная эта тревога вселяет и уверенность, что Восточный фронт из фронта поражений превратится во фронт побед, — говорил он своим помощникам.

Случай помогает тому, кто умеет анализировать малые события. Чапаевские разведчики захватили офицера 3-го Уральского корпуса белых. У пленного были найдены важные приказы, Чапаев немедленно доставил их Фрунзе.

С острым интересом прочитал секретные документы противника Фрунзе. В приказах довольно четко определялись предстоящие действия и расположение колчаковских войск. Особенно ценными были сведения о том, что между 6-м и 3-м корпусами белых существует разрыв верст в пятьдесят и между ними нет никакой тактической связи.

— Вот блестящий случай нанести удар в разрыв между корпусами! — воскликнул Фрунзе, обращаясь к Новицкому. — Посмотрите на карту, Федор Федорович, клин, забитый нами в этот разрыв, окончательно разорвет армии Колчака и даст возможность разгромить их поодиночке...

— Возможность действительно блестящая. Не использовать ее — грех, — согласился Новицкий. — Враг против воли рассказал о себе больше, чем наши разведчики. Удар в разрыв — идея смелая, но рискованная, можно попасть в ловушку, Михаил Васильевич.

— Всякая военная операция подвержена риску, — возразил Фрунзе.

— Смелость, помноженная на разум, — двойная смелость. Какие же силы мы бросим для первого удара? — Новицкий склонился над картой.

Поразмыслив, они решили действовать тремя ударными группами. Первая, под командой Зиновьева, наступает из района Бузулука, вторая — с правого фланга, из села Михайловского. За ее действия отвечает Гая Гай. Третью группу возглавляет Чапаев.

Скрепя сердце Фрунзе назначил Авалова командиром 74-й бригады. Какое-то внутреннее чувство подсказывало не доверять Авалову, но нарушить приказание председателя Реввоенсовета он не мог.

— Троцкий хотел, чтобы я дал Авалову дивизию, но я не хочу. Авалов не может с такой быстротой переменить белый цвет на красный, — говорил Фрунзе.

— Перекраситься может, перемениться по всей своей сути — едва ли, — согласился Новицкий.

Между тем положение становилось все опаснее. Белые захватили Бугуруслан, приближались к Бузулуку, грозили Оренбургу.

Неожиданно Фрунзе вызвали к прямому проводу. Командующий 1-й армией Гая Гай, смелый и талантливый командарм, вместе с Тухачевским освободивший от белочехов и каппелевских батальонов Симбирск и Самару, сейчас впал в панику:

— Оренбург с трех сторон окружают колчаковцы. Спасти Первую армию можно только отступлением. Каждый час ко мне являются командиры и настаивают на отступлении. Я согласен с ними, если не разрешите — снимаю с себя ответственность за судьбу армии...

Фрунзе слушал телеграфиста, расшифровывавшего азбуку Морзе в панические слова Гая, и бледное лицо его темнело. Как ни был он уравновешен, как ни старался казаться спокойным, но слова Гая вызвали гнев.

— Ни один командир не имеет права снимать с себя ответственность за судьбу армии. Оренбург сдавать нельзя, — продиктовал он свой ответ командарму.

Час спустя Фрунзе узнал отвратительную новость: комбриг Авалов перебежал к колчаковцам, захватив секретный приказ о контрнаступлении.

— Чутье меня не обманывало — обманула доверчивость, — сокрушался Фрунзе.

— Троцкий вас подвел, а не доверчивость. Авалов выдаст сроки наступления... — волновался Новицкий.

— Я изменяю сроки. Наступление начнем раньше, — решил Фрунзе. — Сейчас промедление грозит катастрофой, последствия которой невозможно вообразить...

Уже запоздно Фрунзе вернулся в Красную гостиницу. По гневному лицу его Софья Алексеевна поняла, что случилась неприятность.

— Ты расстроен, Миша? Что случилось? — спросила она тревожно.

— Подлость, предательство — вот что произошло... — Он рассказал об измене Авалова. — Я ведь знал, кто такой Авалов, и все-таки подчинился Троцкому. Многое можно простить человеку, но только не предательство.

Он позвонил на квартиру Куйбышеву.

— Ты можешь прийти ко мне сейчас же? Дело совершенно срочное, жду.

Софья Алексеевна жила радостями и печалями мужа, но бывают обстоятельства, когда сочувствие не приносит ни утешения, ни пользы, и Софья Алексеевна молча сидела напротив мужа.

Явился Куйбышев и, потрясая газетой, заговорил:

— Каким дураком выставили меня газеты! Читал, Михаил Васильевич?

— Не успел.

— Вчера репортер беседовал со мной о положении дел на Восточном фронте, а сегодня газеты опубликовали беседу. В пересказе репортера получилось: я, член Реввоенсовета Восточного фронта, говорю: не стоит особенно напрягать силы для борьбы с Колчаком. — Куйбышев развернул газету и прочел: — «Самарцы могут быть спокойны: Красная Армия их в обиду не даст». Милое распределение ролей: самарцы будут наслаждаться покоем, а наша армия не даст их в обиду! Я письмо в редакцию написал, как, по-твоему, правильно?

— Читай, — сказал Фрунзе, решив подождать с неприятной новостью.

— Я не всё, я только отрывок: «Ложь, что мы создали для армии человеческие условия. Ложь, что у нас нет разутых и раздетых. Стыдно говорить это перед лицом страданий, переживаемых народом. Не самохвальство облегчит борьбу Красной Армии, а самодеятельность рабочих масс при сознании ими грозной опасности. Не спокойствие приведет рабочий класс к победе, а величайшее напряжение энергии и священная тревога за судьбу мировой революции». Ты согласен со мной? — спросил Куйбышев, пряча в карман письмо.

— Лучше сказать правду, чем крутить и финтить. Я тебе сообщу еще более горькую правду: Авалов перебежал к Колчаку...

Румянец сошел с лица Куйбышева.

— И конечно, уволок с собой секретные документы, — гневно сказал он после короткой паузы. — Если бог есть, предатель не уйдет от петли.

— Я решил начать наступление на два дня раньше. Завтра утром вместе со штабом перебросимся на станцию Кинель, — сказал Фрунзе.


Тусклая, неживая вода озер, непролазные дороги, бурые прошлогодние ковыли, сизое апрельское небо утопали в солнечном свете. Самарская степь, обычно пустынная в распутицу, сейчас походила на необозримый военный лагерь: всюду шагали пехотинцы, скакали конники. Железнодорожные пути были забиты паровозами, вагонами, на платформах торчали пулеметы, походные кухни. Звон оружия, шумный говор, крепкие запахи переливались в ясном воздухе, и все это двигалось к маленькой географической точке — Бугуруслану.

Непривычное для русского уха слово Бугуруслан приобрело конкретный, осязаемый смысл, новое историческое значение, стало рубежом двух враждебных армий.

Поезд командарма стоял на станции Кинель. В салон-вагоне Новицкий писал приказ о наступлении, назначенном на двадцать восьмое апреля. Фрунзе стоя заглядывал через его плечо, читал простые и грозные слова.

— Вот и все, — сказал Новицкий. — Подписывайте, Михаил Васильевич.

— Теперь слово за красноармейским штыком, — добавил Фрунзе, скрепляя подписью документ, ставший и призывом, и военным законом одновременно.

Фрунзе и Куйбышев вышли из салон-вагона и, стараясь не привлекать к себе внимания, зашагали от крикливой сутолоки в ковыльную степь.

Шли они, тридцатичетырехлетний командующий и тридцатилетний член Реввоенсовета, революционеры по складу ума, поэты действия, верящие в народную победу, такую же неизбежную, как восход солнца.

А солнце уже поднялось в зенит, и сизое небо стало почти темным. Белые облака, стоявшие на востоке, росли и развертывались горными пиками, покатыми вершинами, обрывались кручами и все могущественнее подпирали небо.

— Посмотри, Валериан, вон на те облака, — воскликнул Фрунзе. — Они точь-в-точь как Небесные горы над моим Пишпеком...

И тут он увидел орла.

Орел летел по кривой с востока на север, в сторону степного городка Бугуруслана, легкокрылый, неистребимый орел его юности.


ГЛАВА ШЕСТАЯ

Падали студеные росы на еле зазеленевшую траву, свистя крыльями, проносились на север стаи перелетных птиц — весна неодолимо завладела землей и небом.

Круглые сутки с короткими привалами двигались красные полки. Наступление началось одновременно на линии в триста верст от станции Сургут на Самаро-Златоустовской дороге до реки Салмыш. В стремительном этом движении участвовали Туркестанская и 5-я армии, две дивизии 1-й.

Стычки с противником начались сразу на бугурусланском, сергиевском и бугульминском участках фронта.

Четвертого мая, разгромив 11-ю и 7-ю пехотные дивизии белых, чапаевцы и 26-я дивизия 5-й армии заняли станцию Бугуруслан, но были остановлены перед городом.

Фрунзе мгновенно учел новую опасность и приказал Тухачевскому уничтожить группу противника южнее Сергиевска, а Туркестанскую армию бросил в тыл бугурусланской группировке белых.

Первые успехи под Бугурусланом сказались на Западной армии генерала Ханжина: угроза окружения принудила его к обороне, а потом и к отступлению на Бугульму. Ханжин выскользнул из «клещей», и в этом ему помог Авалов: он успел передать план контрнаступления красных.

У генерала был свой кодекс воинской чести: он даже в мыслях не допускал, чтобы офицер мог, вольно или невольно, поступить на службу к большевикам. «Офицеры в плен не сдаются — офицеры стреляются», — любил он повторять своим подчиненным.

Поблагодарив Авалова за важные сведения, Ханжин спросил:

— Вы были в действующей армии, когда произошла Февральская революция?

— Я охранял Ставку верховного главнокомандующего, — ответил Авалов.

— Ставку его императорского величества?

— Так точно.

— Поразительно... Правый эсер, охраняющий царя! Эсеры во главе с пресловутым Савинковым были злейшими врагами русской монархии.

— Моя принадлежность к партии эсеров — фикция.

— Что вы делали, когда монархия пала?

— Стал комиссаром Временного правительства в Минске. Там я постоянно сталкивался с этим самым Фрунзе, что теперь командует Южной группой красных. Я немало испортил ему крови, закрыв две его газеты.

— Что из себя представляет Фрунзе?

— В смелости ума отказать невозможно.

— Для командующего четырьмя армиями мало одного ума, нужны и военные знания. Я что-то не припомню русского генерала Фрунзе, — сказал Ханжин. — Что же произошло с вами, когда власть захватили большевики?

— Они объявили, что принимают в Красную Армию бывших офицеров. Мне случайно удалось встретиться с Троцким, я пришелся ему по душе, он взял меня в свой штаб, — уныло ответил Авалов, чувствуя, что Ханжин неспроста допрашивает его.

— Какие дикие качели — от Ставки верховного до штаба Троцкого! Даже дух захватывает от ваших политических метаморфоз...

— Я лишь приспосабливался к обстоятельствам, но моя преданность белой идее остается неизменной.

— Преданность и предательство — разные понятия. Как же Фрунзе доверил вам целую бригаду? Он же знал, кто вы такой.

— По распоряжению Троцкого. Я надеялся получить дивизию, но Фрунзе не дал. Через десять дней после назначения я с секретными документами явился к вам, ваше превосходительство, — торопливо напомнил Авалов.

— Еще раз благодарю. А где ваше оружие, господин Авалов? — неожиданно спросил Ханжин.

— Бросил, когда переходил линию фронта...

— Почему?

— Боялся, что расстреляют раньше, чем увижу вас.

Ханжин, откинув тяжелую русую голову, пристально вглядывался в Авалова. Не выдержав его испытующего взгляда, Авалов опустил глаза.

— Я подумаю о вашем новом назначении. Подождите в приемной, — сказал наконец Ханжин.

Авалов вышел, генерал вызвал начальника контрразведки. Тот появился мгновенно, словно из-под земли.

— В приемной ждет своей судьбы бывший офицер, четырехкратный предатель Авалов. Мавр сделал свое дело — мавра можно убрать...

Используя секретные документы красных, Ханжин решил нанести ответный удар. Он сосредоточил Волжский корпус Каппеля в районе Белебея, образовал временную армейскую группу под командой Войцеховского для захвата Кинели. Армия Белова получила приказ овладеть станцией Сорочинская, — это позволяло с трех сторон окружить красных.


Фрунзе продолжал развивать наступление на Бугуруслан и Сергиевск.

Четвертого мая развернулось новое сражение под Бугурусланом.

Колчаковцы плотным орудийным огнем прикрывали переправу через Большую Кинель. Мелководная, тихая речка в половодье затопляла степь на многие версты, и красноармейцы не раздумывая бросались в ледяную воду или переправлялись на плотах.

Вечером Бугуруслан перешел в руки красных, на следующий день был взят и Сергиевск. Ханжин вынужден был отойти к Бугульме. Он, мечтавший напоить своего коня из Волги, был отброшен от нее далеко на восток.

Командир 6-го корпуса рапортовал Ханжину: «Потери полков граничат с полным уничтожением. Все влитые в последнее время пополнения передались красным и даже участвовали в бою против нас...»

Особенную ярость Ханжина вызвал курень имени Тараса Шевченко. Солдаты куреня — украинцы, распропагандированные большевиками, перебив всех офицеров, перешли на сторону красных. Подпольный военно-революционный комитет заранее разработал план; были даже назначены свои командиры, чтобы в час восстания заменить офицеров.

Ханжин в бессильной злобе приказал истребить всех жителей, помогающих красным.

Под Бугульмой ему пришлось перегруппировать свои силы и сократить линию фронта. Второй и Третий корпуса расположились полукругом на подступах к Бугульме.

В то же время на станцию Белебей начали прибывать авангардные части Волжского корпуса генерала Каппеля. Колчак и Ханжин возлагали особые надежды на этот корпус, состоявший наполовину из офицерских батальонов. Опытные в военном деле офицеры пылали лютой ненавистью к большевикам. Отлично вооруженные американцами, одетые в английские мундиры, они поклялись или уничтожить красных, или сложить свои головы в бугульминской степи. Их командиром был Владимир Каппель, над которым еще витала прошлогодняя слава «освободителя» Симбирска и Казани.

В те же дни атаман Дутов окружил Уральск. Четвертая армия, оборонявшая город, оказалась в осаде, связи ее с Южной группой прервались. Дутов поднимал антисоветские мятежи в окрестных казачьих станицах, подсылал провокаторов в осажденный Уральск.

У Четвертой армии не хватало сил разорвать блокаду и выйти из окружения.

В эти тяжелые часы защитники Уральска получили ободряющую радиограмму Фрунзе: «Привет вам, товарищи! Будьте спокойны и тверды. Помощь вам идет. Враг на уфимском направлении разбит, Оренбург надежно в наших руках. В ближайшие недели уральской контрреволюции будет нанесен последний, сокрушающий удар».

Между тем сам он продолжал уничтожение главной группировки противника. Добить Западную армию генерала Ханжина стало насущной целью, но для этого необходимо было ликвидировать корпус Каппеля, разгромить группу Войцеховского под Бугульмой.

— Буря и натиск, натиск и буря! Не дать противнику собрать силы, передохнуть, опомниться, — повторял он Куйбышеву, Новицкому, командарму Тухачевскому, начдиву Чапаеву.

Для своенравного Чапаева, пренебрежительно относившегося к высшему командованию, Фрунзе стал непререкаемым авторитетом. И Фрунзе поверил в его талант, поручал ему ответственные боевые операции и не угрозой, а веселыми шутками, умным словом развенчивал его сумасбродные выходки; Фрунзе поднимал Чапаева в его же собственных глазах, и это благотворно воздействовало на необузданный характер начдива. Чапаев становился спокойнее, уравновешеннее, и все чаще слышал от него комиссар Фурманов: «Как скажет Фрунзе — так и будет».

Двенадцатого мая Чапаев подошел к степной речке Узень; на противоположном берегу виднелись авангардные части Каппеля. Чапаев хотел немедленно атаковать противника, но получил приказ из штаба армии расположиться на отдых.

— Что за болваны эти штабисты! Какой дурак дремлет в минуты атаки! Им, видите ли, отдых понадобился, а я не устал, — кипятился он. — Врага надо бить по башке, пока стоит, а потом по спине — когда побежит. А Чапаев сиди у речки да покуривай?

— Постой, не кипятись, Василий Иванович, — уговаривал Фурманов. — Ты отвечаешь только за дивизию, у штаба свои оперативные расчеты.

— Ты, комиссар, не встревай не в свое дело! Сказано — не лезь, следовано, не лезь...

— Как так «не лезь»? Я комиссар!

— А я командир, и если будешь совать нос куда не следовано...

— Тогда что? — воспламенился Фурманов.

— Поставлю к стенке и распылю твою чернильную душу! — Чапаев выдернул из кобуры пистолет.

— Ты меня?

— Я тебя!..

Рассудительного Фурманова словно подменили: он тоже выхватил наган. Так и стояли они друг против друга, и ничего, казалось, не осталось от их дружбы.

Первым опомнился Фурманов: спрятав револьвер в кобуру, он зашагал в штаб Кутякова. «Черт меня дернул подзадорить Чапая. Он же дикарь, безрассудство всегда найдет доступ к сердцу дикаря. Да и я тоже гусь порядочный: хвастаюсь выдержкой и вот на тебе — за наган!»

Он вошел в палатку Кутякова.

— Что это с вами? — спросил комбриг. — На вас лица нет.

Фурманов не успел ответить, в палатку влетел Чапаев.

— Твоя бандура в порядке? Тогда передай телеграмму на имя Фрунзе: «Слагаю с себя обязанности начдива. Выезжаю для личного доклада». Подпись — Чапаев...

— Да что произошло? Нельзя ж передавать такое командарму! — запротестовал Кутяков.

— Ванька, не рассусоливай!

Кутяков глянул на телеграфиста, и тот отстукал злополучную телеграмму.

— Вот и все, — мрачно сказал Чапаев.

— Нет, не все! Теперь передайте мою телеграмму, — заговорил Фурманов, — «Командарму Фрунзе. Прошу не принимать всерьез телеграмму Чапаева, не разрешать ему выезд в штаб армии. Приедем вместе, доложу суть дела. Комиссар Фурманов».

Чапаев резко повернулся на каблуках, цепляясь саблей за полотно палатки, позванивая шпорами, вышел.

— Какая муха вас укусила? — осторожно спросил Кутяков.

— Ты же знаешь Чапая. Я слово — он два, я два — он четыре, и пошла писать губерния... Даже за наганы хватались.

— Понимаю, понимаю. Чапаев — огонь, но вы-то, вы-то, комиссар... Мы же вас образцом спокойствия и выдержки почитаем, как же вы-то?..

— Сорвался, не выдержал, теперь самому противна вздорная ссора. Ну да Чапай отходчив, а я первый протяну ему руку.

Через несколько часов Кутяков принес Чапаеву и Фурманову ответ. Фрунзе запрещал обоим приезжать в штаб до особого вызова.


Чапаев и Фурманов не знали причин неожиданной задержки наступления на Белебей.

А случилось вот что.

В самый разгар наступления Троцкий снял с поста командующего Восточным фронтом Каменева и назначил нового — бывшего генерала Александра Александровича Самойло.

Ему уже шел шестой десяток, и он любил с элегической грустью говорить о самом себе: «В открытый океан на тысяче парусов несется юноша, тихо на уцелевшем челне тащится в гавань старик».

В полушутливом-полусерьезном повторении шиллеровских строк скрывался глубинный смысл: генерал Самойло понимал всю нелепость своего назначения. «Как можно в критический момент боевых действий снимать с поста командующего, держащего в руках все нити управления фронтом? — записал он в дневнике. — Я не в курсе событий, происходящих на фронте, не знаю ни войск, ни начальников, ни будущих своих сотрудников. Да и назначение мое незаконно: замещать командующего может только начальник фронтового штаба. Нет, положительно надо отказаться от такого предложения».

Недолго раздумывая, Самойло вызвал к прямому проводу начальника штаба Восточного фронта Лебедева и заявил, что в случае смены Каменева весь состав Реввоенсовета фронта откажется от своих должностей. Сам он тоже отклонил предложение Троцкого, но тот категорически потребовал подчиниться его приказу.

И Самойло пришлось подчиниться: он сдал командование Северным фронтом и приехал в Симбирск. Исполнительный, далекий от хитросплетений политики, он получил от Троцкого четкую директиву — перенести центр военных действий с юга на север, против Северной армии противника. Эта директива разрушала планы Фрунзе по уничтожению Западной армии Ханжина.

Фрунзе восстал против приказа командующего фронтом и выехал в Симбирск для объяснения. Между ними произошел неприятный разговор.

— Я не согласен с идеей нанесения удара на северном направлении. В самом лучшем случае противник лишь отойдет, но не будет уничтожен, а наша задача — добить Западную армию. Для этого необходимо ликвидировать корпус Каппеля и продолжать наступление на Уфу. Я возражаю против ослабления Южной группы и свое теперешнее положение считаю ложным и вредным для общего дела, — возмущенно говорил Фрунзе.

Самойло согласился с доводами Фрунзе: военный опыт подсказывал ему, что прав он, а не Троцкий. Рискуя вызвать гнев председателя Реввоенсовета, он изменил свой приказ.

— Что ж, продолжайте операцию по разгрому Каппеля. Что будет дальше — посмотрим, — сказал Самойло.


Сражение за Белебей началось ранним утром.

Чапаевская дивизия ударила по городу с севера, остальные соединения Туркестанской армии — с юга. Дважды чапаевцы прорывались на городские улицы, но каппелевцы оттесняли их и сами переходили в контратаку.

Сражение продолжалось до вечера и приостановилось с темнотой. Семнадцатого мая красные снова пошли в наступление. В этот день особенно отличилась конница: сотни 13-го казачьего имени Степана Разина полка первыми ворвались в центр Белебея.

Каппелевцы, побросав орудия и пулеметы, покинули Белебей. Победы армий Фрунзе под Бугурусланом и Белебеем сломили боевой дух колчаковцев, войска Ханжина понесли страшные потери, корпус Каппеля был разбит. Сибирская армия ослабила нажим на Северную группу красных.

Стратегический замысел Фрунзе начал осуществляться во всем своем объеме и блеске.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Чапаев и Фурманов по вызову Фрунзе приехали в Самару.

Жаркие дни Белебея стерли в памяти их нелепую ссору, оба позабыли про нее, но вызов командарма встревожил.

— Достанется нам на орехи, — сетовал Фурманов. — Михаил Васильевич по горло занят, а мы к нему полезли с дурацкими жалобами.

Чапаев отмалчивался и только пофыркивал, размашисто шагая по булыжной мостовой. В штабе Фрунзе не оказалось, Чапаев и Фурманов пошли в Красную гостиницу.

— Дмитрий, Дима! — ахнула Софья Алексеевна, просияв от радости. — Живой, невредимый, возмужал, загорел просто на зависть... А это товарищ Чапаев? Рада с вами познакомиться. Наслышана и таким вас себе представляла, — смеялась Софья Алексеевна, встречая гостей.

— Обо мне брешут всякие байки, — сказал Чапаев, осторожно пожимая пальчики Софьи Алексеевны.

— Михаила Васильевича нет? — спросил Фурманов, оглядывая номер.

— Он немножко приболел, спит. Сейчас разбужу.

— Что вы, не надо! Нам некуда торопиться, — запротестовал Фурманов.

— Тогда я приготовлю ужин. — Софья Алексеевна вышла в кухню.

— Плоховато живет Михаил Васильевич. Стол, кровать да тройка стульев, а ведь по чину-то ему особняк положен. Как ни верти, а четырежды генерал, — сказал Чапаев.

— Почему четырежды? — не понял Фурманов, протягивая руку к толстой потрепанной книге.

— Командует четырьмя армиями. Вот почему. А что за книга? — поинтересовался Чапаев.

— Абдар-Рахман аль-Кавакиби, — прочел Фурманов.

— Видать, татарин. Это у татар: Мамед-оглы, Ахмет-заде, а что за «оглы», почему «заде» — поди догадайся.

— Кавакиби — арабский мыслитель прошлого века, — пояснил Фурманов и открыл книгу на странице, подчеркнутой красным карандашом. Прочел про себя, улыбнулся.

— О чем написано, что рассиялся?

— О природе деспотизма и гибельности порабощения людей. Вот послушай: «Деспот властвует над одними и с помощью их притесняет других. Он унижает их, они превозносят его величие, он натравливает их друг на друга, они гордятся его политикой. И если деспот расточил их имущество, они говорят — он щедр; убил, не подвергнув пытке, — они считают его милостивым. Словом, простой народ своими руками режет себя из страха, происходящего от невежества. Будет уничтожено невежество — исчезнет страх...»

— Исчезнет невежество — улетучится страх. Умен татарин!

— Да не татарин — араб, — поправил Фурманов.

— Я сказал татарин, следовано, татарин. Как он этих деспотов чехвостит! Тамерлан — деспот, царь — тиран, Колчак себя диктатором величает, а все равно все императоры, диктаторы — сукины дети. Арабский-то мыслитель ихние душонки наизнанку вывернул да и нашего брата простака не пощадил. Мне бы такого учителя — я бы всю науку насквозь прошел...

— Ты же из военной академии сбежал, — напомнил Фурманов.

— Попал пальцем в небо... Там меня мертвой науке учили, а не политике. А вот это — политика, да еще какая! — постучал ладонью по книге Чапаев.

Дверь спальни распахнулась, на пороге появился Фрунзе.

— Прилетели, степные соколы! Ну здравствуйте, здравствуйте!

Чапаев и Фурманов вскочили, вытянулись, Фрунзе обнял их за плечи.

— Садитесь, сейчас ужинать будем. Соня уже тарелками гремит, — продолжал Фрунзе, делая вид, что не замечает настороженных лиц начдива и комиссара.

«Измотался крепко, пожелтел, под глазами темные круги, — подумал Фурманов. — Телеграммы наши его явно расстроили, иначе не вызвал бы. Ох и достанется нам за ссору!»

— Софья Алексеевна сказала, что вы заболели, — осторожно заметил Фурманов.

— Пустяки. Просто переутомился, да и неприятности были. Троцкий опять приказал приостановить наступление на Уфу. Мне пришлось обратиться к Ленину, с часу на час ждем ответа. — Фрунзе достал из ящика стола какие-то бумаги и положил на окно. — Приостановить наступление, дать Колчаку возможность собраться с силами — мыслимое ли это дело? Генералы отвели войска на правый берег Белой и решили задержать нас на водном рубеже, а если переправимся — разбить и сбросить в реку. Все наши успехи в Белебее и под Бугульмой пойдут насмарку, если остановимся. — В голосе Фрунзе слышалась тревога. — Ну да последнее слово за Лениным. Наступление на Уфу мы будем продолжать. Василий Иваныч, я отвожу вашей дивизии главную роль.

— Голову сложу, если понадобится.

— Э, нет, сложить голову — дело нехитрое. Я против безрассудной храбрости, не люблю горячки...

«Теперь начнет распекать», — уныло вздохнул Фурманов.

— Я очень доволен отвагой ваших бойцов и вашим искусством, Василий Иваныч, а мужество, отвагу, умение надо вознаграждать. Отличать нужно и в пример ставить. У тебя есть рапорт о награждении самых достойных, Дмитрий? — спросил Фрунзе.

— О наградах у меня особое мнение, Михаил Васильевич. Выбрать самых достойных невозможно, как невозможно установить критерии ценности для геройства. Посудите сами: один проявил ценную инициативу, другой — безумную смелость, третий — хладнокровие, четвертый — предусмотрительность, спасшую десятки жизней. И все достойны наград, но я не слышал, чтобы бойцы восторгались наградами. Они порождают подозрения, зависть, нехорошие разговорчики...

— Какие разговорчики? — приподнял брови Фрунзе.

— Награждают не тех, кого следовано, — вставил свое слово Чапаев. — Говорят, старорежимные медали да кресты воскрешаются, мы, дескать, не за ордена, а за Советы, за свое счастье кровь проливаем.

— И вы согласны с таким мнением?

— Я в Центральный Комитет даже письмо накатал. Я против наград, — ответил Фурманов.

— На поощрения и награды надо смотреть с государственной и моральной точки зрения, — возразил Фрунзе. — Награда за подвиг воспитывает чувство долга, любовь к революционным идеям, преодоление страха. Вот вы говорите — воюем за Советы. Это понятно. А что такое свое счастье? Каждый человек понимает его по-своему: один счастлив личным благополучием, другой — жизнью народа. Между прочим, люди счастья, как и здоровья, не замечают, когда оно есть. Я согласен, за личное счастье награждать не должно, за подвиг во имя счастья народного — необходимо. Истинный подвиг выше низменных подозрений, подвигу не завидуют — ему подражают...

Софья Алексеевна накрыла на стол: домашние котлеты показались восхитительными, чай — необыкновенно ароматным, гренки таяли во рту. В походной жизни Чапаев и Фурманов давно питались всухомятку и теперь наслаждались вкусной пищей, чистой скатертью на столе, сердечностью хозяина, добрыми улыбками хозяйки.

За ужином Фурманов дважды намекал Фрунзе, что ждет его мнения, пусть самого сурового, об их ссоре, но тот пропускал намеки мимо ушей. Это радовало Фурманова: значит, командующий не придает значения всяким пустякам.

— Война, особенно гражданская, многому учит людей, мечтающих стать художниками, — снова заговорил Фрунзе. — Они начинают конкретно, а не умозрительно понимать и классовые противоречия, и человеческие страдания. Даже женщины на войне раскрываются с необычайной полнотой и неожиданностью.

— Вот это правда. Недавно я допрашивал одну гимназистку. Милая, застенчивая девочка лет девятнадцати почему-то оказалась в нашем обозе, — сказал Фурманов. — И ничего, совершенно ничего в ней подозрительного. Шла из Белебея в Уфу, покалечила ногу, ну бойцы и взяли на подводу. Потолковал я с ней, хотел было отпустить, но — интуиция, что ли, запротестовала — решил допросить, и после въедливых моих вопросов призналась: шпионка колчаковской разведки. Удостовереньице на клочке папиросной бумаги достала из янтарной пудреницы. Милая эта девочка утверждает, что кое-кто из наших разведчиков работает на белых.

— А где она сейчас? — поинтересовался Фрунзе.

— У нас в дивизии.

— Мой штаб перебирается в Бугульму. Доставьте и ее туда. Кстати, вот и пример: когда дело доходит до «кто кого», даже девичья красота служит классовым интересам. А вообще-то, женщина — это пропасть, кто заглянет на дно, что увидит на дне? — Фрунзе лукаво поглядел на Софью Алексеевну.

— Мужик, особливо дурак, ясен как майский денек, но баба... — начал было Чапаев, но замолчал от толчка Фурманова.

— А вы не стесняйтесь, Василий Иванович. Говорите, если начали, — посоветовала Софья Алексеевна.

— В прошлом лете на Уральском фронте у меня в отряде происшествие приключилось — просто срам и позор, — стал рассказывать Чапаев. — Боец казачку снасильничал, прибежала она ко мне с жалобой. А боец, губошлеп этакий, зараз сознался: было, дескать, дело, было. В моем отряде насильник! Я аж вспотел: мы освобождаем народ от белых насильников, а сами не лучше их! И решил я расстрелять бойца, как паскудника, а бабешка, услышав о решении моем, такой рев закатила — не приведи господь. У меня с души будто студеный ветер отхлынул: жалко парня, хотя и губошлеп, а пулям не кланяется. Предупредил только: ежели ишо повторится такое-этакое — из собственного нагана расстреляю...

Разговор заметался, словно костер на ветру: они размышляли о геройстве, страхе, воинском долге, воинской чести.

— Вы испытывали страх, Михаил Васильевич? — спрашивал Фурманов.

— Не верь хвастунам, что никогда не трусят. Страх — опасный противник и уступок не ведает. Или ты побеждаешь, или он тебя — в клочья. С победы над страхом начинается человек. Вон Иосиф Гамбург из Уральска пишет, что поначалу побаивался комбрига Плясункова...

— У Плясункова револьвер всегда под рукой... — заметил Чапаев.

— Я имел честь с ним познакомиться. Храбрец и герой, но сорвиголова, каких мало, — согласился Фрунзе.

— Один на пятерых с шашкой может кинуться. Да что может — кидался, — подхватил Чапаев.

— А теперь представьте Иосифа Гамбурга: деликатный, поэтичный, интеллигентный, грубого слова не скажет. И вот получает Гамбург телеграмму: «Приказываю сегодня отгрузить миллион патронов. Случае неисполнения будете расстреляны. Плясунков». У Гамбурга такого количества патронов нет, и ответил он телеграммой же: «Посылаю полмиллиона. Сперва сосчитай, потом расстреливай». Примчался к нему Плясунков, нагайкой размахивает: «Ты что надо мной измываешься? Мне полмиллиона сосчитать — пяти лет не хватит, я тебе не интеллигент паршивый, в академиях не учился, но за то, что меня не боишься, уважаю». Теперь такие друзья — водой не разольешь.

— Н-да, — крякнул Чапаев. — Интеллиген мужика вокруг пальца завсегда обведет.

Майская ночь пахла сиренью, дышала волжской мягкой прохладой. Фурманову казались невероятными тишина и покой. Вот перед ним двое: Фрунзе — человек, рожденный для борьбы, Чапаев — человек, уже ставший легендой. А какие они разные и неожиданные! Захотелось писать, но разве возможны лирические слова, когда земля истекает кровью! «Если доживу до мирного времени, сумею ли написать что-нибудь путное об образованном человеке и полуграмотном мужике, устремленных к одной и той же цели?»

— Довольны своим комиссаром, Василий Иванович? — услышал Фурманов и насторожился.

— Ежели от всей души — то конешно. Мужик он башковитый, да и в бою не зеленеет, но ежели обратно — то, конешно...

— А ты, Дмитрий, начдивом — как?

— Претензий к Василию Ивановичу нет, — коротко ответил Фурманов.

— Я его нахваливаю, а он ко мне «претензией не имеет»... Хорош друг-приятель! — рассердился Чапаев.

Фрунзе взял с подоконника папку, нашел бумагу и прочел вслух, не сдерживая искорок смеха в глазах:

— «Будничные люди не могут простить плотнику Чапаю его грубости, его дерзости и смелости решительно во всем — будь тут командующий и раскомандующий. Они не знают, не видят того, как Чапай не спит ночи напролет, как он мучается за каждую мелочь, как он любит свое дело и горит на этом деле ярким полымем. Они не знают. А я знаю и вижу ежесекундно его благородство и честность, поэтому он дорог мне бесконечно...» Ну как, Василий Иванович, нравится отзыв комиссара о тебе? Кто кого обводит вокруг пальца?

— Все равно — он меня. Я так написать не сумею...

— Так чего же вы ссоритесь, зачем нелепыми телеграммами меня гвоздите? Уфу надо брать, Колчака добивать надо, а вы чуть не на дуэль друг друга. Эх, вояки, вояки...

Они распрощались с радушными хозяевами и ушли в свой номер. Чапаев уснул сразу, Фурманов раскрыл походный дневник.

Он писал, поднимая изредка голову, щурясь на сочный, вишневый свет волжской зари.


Эхо времени

С Фрунзе не задремлешь — он разбередит твое нутро, мобилизует каждую пружинку твоей мысли, воли, энергии, вскинет бодро на ноги, заставит сердце твое биться и мысль твою страдать так, как бьется сердце и мучается мысль у него самого...

Крепко сжат для удара по Колчаку чугунный кулак Красной Армии. Фронт почувствовал дыханье свежей силы. Вздрогнул фронт в надежде, в неожиданной радости. Вокруг и неведомо как перестроились смятенные мысли — полки остановились, замерли в трепетном ожидании перемен...

Фурманов





ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Томительное ожидание кончилось.

«Если мы до зимы не завоюем Урала, то я считаю гибель революции неизбежной. Напрягите все силы...»

Эту телеграмму Ленина Реввоенсовет Восточного фронта немедленно передал Фрунзе. И еще сообщили ему — Каменев восстановлен на посту командующего фронтом.

Фрунзе отдал приказ о форсировании реки Белой в районе Уфы.

В июньских сумерках река стала густой, вязкой, черной. Над водой склонялись сонные березы, зеленые облака ракитника постепенно меркли, от луговых трав шел терпкий, согревающий сердце запах.

Темнел в тумане обрывистый противоположный берег: там погружалась во мрак Уфа. Громада железнодорожного моста через Белую таяла на глазах Фурманова и как бы отсекала город. И была во всем странная, непонятная тишина.

Фурманов знал, что не может быть абсолютной тишины от десятков тысяч людей, животных, орудий, пулеметов на обоих берегах реки, и поэтому она давила на уши, от нее тяжелели веки, тревога пульсировала в крови.

«Фрунзе дал клятву взять Уфу, Колчак дал клятву въехать в Москву — две клятвы скрестились на уфимской горе. Чья клятва сбудется?» — думал Фурманов, представляя на мгновение командарма у военной карты, одетой в цветной узор флажков. «Тонкой палочкой он бродит по степным балкам, речкам, переправам, проселкам, все приближаясь к кружку со словом «Уфа», в котором теперь решится судьба революции. Здесь не жизнь человеческая — сама Советская Россия повисла на волоске...»

Колчак пока безраздельный хозяин уфимского берега.

Сорок шесть тысяч его солдат расположились на восточном берегу, более ста тяжелых орудий уставились своими жерлами против красных, семьсот пулеметов готовы были обрушить смертоносный огонь, и прежде всего по переправам.

А на западном берегу, в березовых рощах, оврагах, высоких травах, замерли, затаились чапаевцы. Бросок через реку начнется перед рассветом у деревушки Красный Яр, около железнодорожного моста. Два дня, две ночи чапаевцы вязали плоты, собирали бревна, доски, бочки, строили лодки.

Фурманов вернулся в избу, где разместился дивизионный штаб.

Чапаев спал, сидя в красном углу, скрестив на груди руки; на тонком лице — каменная тяжесть усталости. Стараясь не разбудить начдива, Фурманов сел на лавку под квадратом светлеющего окна.

«По узким тропам, бродом через речки, в дождь, в грязь, по утренней росе, в вечерних туманах шли мы сюда, неудержимые, терпеливые, гордые, голодные, но страшные в своем натиске. Сражались героями, умирали как красные рыцари, мучениками гибли под пыткой. Будут новые моменты, и прекрасные, и глубокие содержанием, но это уже будет другое, — размышлял он, по привычке ощупывая карман, в котором неотлучно хранился походный дневник. — Это следовало бы записать, пригодится на будущее. Если не я, то кто же запечатлеет движущееся время истории? Кто оставит свидетельства героизма, сверхъестественную деятельность народных вождей революции? Кто кроме меня — свидетеля, участника этих событий? Но не переоценивай своего значения, Дмитрий Андреевич, есть и другие...»

— Почему не спишь, комиссар? — раздался голос Чапаева.

— Не могу в такую ночь...

— А ты через не могу. Денек-то будет жаркий, а силенок не прибавится. Я чуток вздремнул, но, кажись, светает.

Скрипнула дверь соседней горенки, на пороге показался Фрунзе.

— Сквозь сон услышал ваши голоса и вскочил. — Фрунзе глянул на молочный туман, заливший реку, одернул гимнастерку. — Пора начинать, Василий Иванович...

Командующий, начдив, комиссар вышли на росное крыльцо, речная прохлада смыла с лиц незримые паутинки сна. Теперь от их действий зависит жизнь и смерть, и порыв, и успех, и победа. Они не думали о собственной безопасности, воинской славе, историчности времени; было только одно дело, было одно желание — быстрее переправиться через Белую.

— Командуй, Василий Иванович! — приказал командующий.

И все пришло в движение. К плотам и лодкам первыми кинулись добровольцы Иваново-вознесенского полка, за ними разинцы, пугачевцы, отчалили буксиры с броневиками и пушками. Туман скрывал людей, лошадей, орудия, и только всплески весел, только урчание воды да мерное постукивание пароходных плиц доносилось с реки.

Фурманов прыгнул на зыбкий плот, вскинул левой рукой винтовку, зажал правой обломанную доску и стал помогать бойцам. «Только бы не заметили и не открыли пальбу...» — стучало в его голове.

Жидкие пятна зари заиграли на крестах и куполах уфимских церквей, ночные тени отползали к обрывам, распадались плотные завесы тумана. С крутых обрывов сверкнули дикие молнии, ахнули орудийные раскаты, вздыбились над рекой водяные смерчи. Красные батареи ответили сразу — Фурманов услышал вой пролетавших над головой снарядов. В двух шагах вспыхнула водяная воронка. Плот отшвырнуло, Фурманов сорвался в реку, но тут же нащупал ногами песчаное дно. Не выпуская из рук винтовку, выбрался на отмель. Всюду, куда доставал взгляд его, мелькали иванововознесенцы. Именно их поставил Фрунзе на пути главного удара; на мужество и бесстрашие их рассчитывал он, а командиром иванововознесенцев назначил Фурманова. Если сейчас Фурманову хотелось оправдать чье-либо доверие, быть значительным в чьих-либо глазах, то таким человеком являлся командующий.

Фурманов собрал свои батальоны и немедля повел в атаку. Сколько раз под Бугурусланом, под Белебеем кидался он в атаки и всегда удивлялся странной кратковременности их. В огне, дыму, грохоте, треске, в криках атакующих он не замечал летящих мгновений.

Сейчас он тоже бежал впереди, с винтовкой наперевес, спотыкался, падал, опять поднимался, видел дымные картины боя и тут же забывал их.

Уже давно припекало солнце, но все так же кипела лихорадка боя. Противник, выбитый из окопов, отступал; казалось, еще усилие — и чапаевцы ворвутся в город, и вдруг стала смолкать винтовочная стрельба, начали пятиться бойцы к песчаным отмелям.

Произошло непредвиденное: чапаевцы расстреляли все патроны и теперь сдавали завоеванные позиции. Четыре часа продолжалось сражение.

— Ни шагу назад! Нет обратного хода через реку! Ложись, окапывайся, жди команды! — надрывался Фурманов.

Колчаковцы заметили растерянность красных и перешли в контратаку. Над чапаевцами появились самолеты, тяжеловесные, неуклюжие, они шли на бреющем полете, бомбя залегших, и нечем было отогнать смертоносную стаю.


Колчаковцы развертывались в цепи, безнаказанно надвигались на чапаевцев.

— Принять в штыки! — скомандовал Фурманов и тут заметил группу всадников, галопом мчавшихся к ним.

Всадники спрыгнули со взмыленных лошадей, и Фрунзе, поднимая наган, прокричал громко, властно:

— За мной, в атаку!..

Между цепями от бойца к бойцу полетело электрической искрой знакомое всем, бодрящее имя:

— Фрунзе, Фрунзе!..

Те, что видели, но не слышали, и те, что слышали, но не видели командующего, ощутили небывалый подъем, словно до победы рукой подать, словно до этого мгновения не было человека, верящего в нее.

Теперь такой человек появился! Он знает — победа близка, он зовет к ней и нет больше сомнений. По берегу уже мчатся повозки с патронами, уже жадные руки хватают обоймы, загоняют их в затворы.

В едином порыве кинулись чапаевцы за командующим, увлекающим их в штыковую атаку, и такой необычной была сила удара, что приостановились, смешались, закружились на месте вражеские цепи и — побежали.

Перелом свершился. Воодушевленные успехом, воины продолжали продвигаться вперед. Фрунзе оставил передние цепи, чтобы вернуться на переправу, перед Фурмановым промелькнуло только его возбужденное боем, раскрасневшееся лицо.

Самолет появился внезапно, словно ястреб, подстерегавший добычу. Две бомбы швырнул он на группу всадников; Фрунзе выбило из седла, отбросило в сторону, дончак забился в смертельных судорогах. Ординарцы кинулись к командующему, помогли подняться.

Чапаев приказал отогнать артиллерией самолеты, но летчики только поднялись выше и продолжали кружиться над рекой.

Все утро Чапаев руководил переправой, ничто не ускользало от его внимания. Каждые десять минут он связывался с командирами полков, отдавал короткие распоряжения, расспрашивал, что творится в стане противника, и немедленно принимал меры: подбрасывал свежие подкрепления, заменял выбывших из боя командиров. Только перед вражескими самолетами был он бессилен — не мог бросить им навстречу красных летчиков.

Казалось, судьба охраняла его от всех случайностей боя. Яростная, вдохновенная деятельность Чапаева обеспечивала успех наступления: стремительно перекидывались полки с левобережья и с ходу шли в атаку, великолепно работала полевая связь, ординарцы мчались с новыми и новыми приказами Чапаева — энергия, быстрота, верность решений становились его оружием. Чапаева все интересовало, все тревожило, талант военачальника проявлялся в нем в эти минуты с необыкновенной силой, интуиция действовала безотказно.

Шальная пуля попала Чапаеву в голову. Он упал. Его отнесли в кусты, врач пытался достать застрявшую в черепной кости пулю. С первого раза не вышло. Чапаев стиснул зубы, скривился от боли, но не вскрикнул, не застонал. Только на шестой раз удалось удалить пулю, но он и раненный не хотел покидать командный пост, и Фурманов насильно отправил его в полевой госпиталь.

Командование дивизией принял Иван Кутяков.


Победа под Уфой открыла путь на Южный Урал и в Сибирь.

Победа создавала условия для перехода в наступление по всему Восточному фронту, и Фрунзе с особенной ясностью понимал новую, благоприятную ситуацию.

Огромны потери у Колчака, в армиях его уныние, по тылам действуют партизаны, население с ненавистью относится к режиму виселиц и шомполов и при любом удобном случае помогает красным.

Но еще крепок «верховный правитель» России, еще поддерживают его союзные державы, еще владеет Пермью Сибирская армия, еще есть в Западной армии Ханжина тридцать тысяч бойцов, и он перестраивает свои полки, оправляясь после поражения. И еще в запасе у адмирала вновь пополненный резервный корпус Каппеля, расположенный по железной дороге между Уфой и Златоустом, и группа Войцеховского, прикрывающая Уфимское плоскогорье.

Змеится еще черная линия колчаковского фронта параллельно красной черте от Соликамска до Уральска, просекая тысячи верст степей.

В районе Оренбурга упорно дерутся с фрунзенскими войсками армия генерала Белова и казаки атамана Дутова, и в железном кольце белоказачьих отрядов Уральск. Там верные адмиралу казаки одержали важные победы и вот-вот захватят Уральск, откроют путь на Саратов, соединятся с Деникиным.

Пока еще силен и грозен Колчак, и колеблются чаши весов истории, а на них — судьба революции. Но странное дело: этого не понимает, не хочет понимать председатель Реввоенсовета Троцкий. Зато с поразительной ясностью видят это Ленин и Фрунзе.

Вацетис при поддержке Троцкого предложил приостановить наступление, закрепиться на рубеже реки Белой, а значительную часть войск бросить против Деникина. И мотивы весьма убедительные: на юге все опаснее становится генерал Деникин, а Юденич стоит у ворот Петрограда.

— Приостановить наступление — дать Колчаку собраться с силами! — возмутился Фрунзе и обратился за помощью к Ленину.

«Наступление на Урал нельзя ослабить, его надо безусловно усилить, ускорить, подкрепить пополнениями», — телеграфировал Ленин Реввоенсовету Восточного фронта.

Началась подготовка нового наступления. Освободить Екатеринбург и Челябинск, отбросить Колчака в глубь Сибири — главная цель операции. Вторая и Третья армии начнут военные действия с рубежей Камы. Пятая ударит на Златоуст и Челябинск. Здесь главный удар должен нанести юный командарм Михаил Тухачевский.

Между тем из Оренбурга и Уральска приходили тревожные вести.

Армия генерала Белова и атаман Дутов угрожали Оренбургу, белоказачье войско генерала Толстова осадило Уральск. В городе голод, иссякли боеприпасы, снова зашевелились контрреволюционеры. Четвертая армия, подавляя заговоры и мятежи, держала круговую оборону с мужеством отчаяния.

Фрунзе решил послать на помощь уральцам чапаевскую дивизию.

В тот же день чапаевцы по ковыльным степям форсированным маршем пошли к осажденному Уральску.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Особый отряд полковника Андерса расположился в станице Соболевской на берегу Урала.

Дутов берег отряд Андерса как резерв и не пускал в дело под Оренбургом. Атаман с часу на час ожидал, что генерал Толстов возьмет Уральск и откроет заветный путь на соединение с Деникиным, но шел пятидесятый день осады, а 4-я армия, запертая в городке, не сдавалась. Отчаянное сопротивление красных путало все планы не только Дутова, но и командующего группой войск генерала Белова, и самого Колчака. «Верховный правитель», требуя покончить с Оренбургом и Уральском, грозил обрушить на Дутова свой гнев, но потом, желая воодушевить, произвел его в генералы.

Разведка донесла Дутову о чапаевской дивизии, идущей на помощь Уральску. Атаман, как свои пять пальцев знавший степь между Бузулуком и Уральском, кинулся к Белову.

— Наконец-то, наконец нам представился случай поймать за хвост Чапаева, — захлебываясь словами, говорил Дутов. — Его путь из Бузулука до реки Урал лежит по ковыльным степям, сейчас трава выше пояса, жарынь так подсушила, кинь цигарку — изойдет пожарами. Мы чапаевцев, как сусликов, заживо изжарим, а ежели кто прорвется к реке, на тех устроим засаду. А для засады самое славное место — станица Соболевская. Чапаеву ее миновать невозможно. Пожаром начнем — мясорубкой кончим. — Дутов потер шершавые, сильные ладони с удовольствием человека, обдумавшего сногсшибательное дело.

Белов колебался: не хотелось дробить силы, не желалось лишнего завитка в военной славе атамана.

Тогда Дутов пустил в ход решающий козырь:

— Не нужно оттягивать силы из-под Оренбурга, я направляю из своего резерва отряд полковника Андерса. Лихие казаки, бесстрашные офицеры сметут в Урал чапаевскую шайку...

И генерал Белов согласился. Он придал Особому отряду несколько броневиков, и Андерс форсированным маршем намного раньше Чапаева вошел в Соболевскую. Уже четвертый день стоял он в Соболевской, строго храня тайну местонахождения. Из станицы никто не смел выходить даже по самонужнейшему делу, всюду сторожили пикеты, разъезжали конные патрули. Разведчики дежурили в степи, пулеметчики не покидали замаскированных броневиков.

Андерс и Казанашвили заняли под свой штаб дом дьякона. Сам хозяин сидел в подвале арестованный: сын его дезертировал из белой армии и бежал в осажденный Уральск.

В последнее время Казанашвили жил в каком-то опьянении опасной силой власти. Давно замечено: только честные люди не используют власть в личных целях, но Казанашвили не принадлежал к таким людям. Нравственность он считал буржуазным предрассудком, ненависть — необходимостью для своего самоутверждения и любил говорить, что душа его — выжженная пустыня, в ней нет места жалости.

Казанашвили посмотрел на пламенеющий закатом Урал. Над рекой мела седая метелица: сотни бабочек, приплясывая, падали в воду, рыбы жадно хватали добычу. Над степью толпились грозовые тучи, прошиваемые лиловыми молниями, но грома не было слышно.

«Гроза пройдет стороной», — решил Казанашвили, любуясь двустворчатой радугой; из нее, как из многоцветной арки, текли высокие ковыли. «Может быть, сейчас где-то за горизонтом скачут к радужной арке всадники Чапаева, не подозревая о нашей засаде, — удовлетворенно подумал Несо. — Только бы не предупредил их какой-нибудь сукин сын!»

При этой мысли он вспомнил прапорщика, бежавшего в Уральск, и отца его, дьякона, сидевшего в подвале собственного дома.

— Надо выбить из старого сыча что-нибудь важное. — Казанашвили одернул черкеску, вернулся в дом, приказал привести дьякона. Сам сел в красный угол, под запыленными иконами. Часовой ввел в комнату седого старика в разорванной рясе. В растрепанные волосы набилась труха, на скулах синели кровоподтеки.

— Как, отец, будешь давать показания? — строго спросил Казанашвили.

— Не ведаю, куда скрылся сын мой, — прохрипел дьякон, прислонясь к бревенчатой стене.

— Не ведаешь?! Большевикам продался, красным шпионом стал, подлец! Буду бить, пока не признаешься. — Казанашвили вскочил, подступил к арестованному.

— Сея семена ненависти, не соберешь урожая добра, — пробормотал дьякон.

— А мне и не нужен урожай добра. Почему сынок бежал к красным?

— Ничего я не ведаю, а ежели бы и знал, не предал бы сына, как Иуда Искариот бога...

— Иуде Искариоту нужно монумент воздвигнуть, как первому анархисту земли. В Москве, на Красной площади... — Казанашвили скрутил цигарку, закурил. Пустил едкое сизое колечко в лицо дьякону. — Твой Христос был потрясателем государственных основ. Он хуже, чем Иуда. Впрочем, черт знает, может, он и был все-таки богом... Как по-твоему — был богом?

— А ведь вы его убили, бога-то моего, — прошептал дьякон. — Иуда его предал, Понтий Пилат распял, но он две тысячи лет воскресал и учил любви к ближнему своему. И вот вы снова его распяли, да не просто на кресте, а в сердцах человеческих.

— Философствуешь, долгогривый пес! — Казанашвили ткнул горящей цигаркой в лоб дьякону, тот отшатнулся, закрыл ладонью глаза. — Тебя самого распять надо, да не стоишь креста... Повешу на твоих же воротах!

Скрипнула дверь, в комнату вошел Андерс.

— Не признаётся? — спросил он душевно.

— Я из него еще масло не жал.

— Простите, батюшка, но время такое поганое — родную мать прирежешь. Ступайте домой с миром, и хранит вас господь.

Дьякон не шевелился.

— Идите же! — повысил голос Андерс.

Дьякон, пятясь, распахнул задом дверь, вылетел из комнаты.

— Что это значит, Лаврентий? — ошеломленно спросил Казанашвили.

— Ничего особенного. Дьяконов-то сын, оказывается, наш лазутчик, только что вернулся из Уральска. Я уже побеседовал с ним: чапаевцы в двух переходах от Соболевской. Вот я и проявил великодушие; нам предстоят дела посерьезнее, чем возня с каким-то дьяконом...


Степь полыхала от горизонта до горизонта; клубящаяся стена дыма, прошиваемая багровыми языками огня, шла навстречу чапаевцам. С сухим, злобным треском горели ковыли, в горячем воздухе крутился черный пепел, суслики бежали перед огнем, перепела, не успевшие взлететь, корчились в предсмертных судорогах.

— Огонь на огонь! — приказал Чапаев. — Поджигать траву вовстречь! Наше счастье, что ветра нет. Ежели бы ветер в лицо... Да что там калякать, пали!..

Вскочив в седло, он помчался от батальона к батальону, размахивая плетью, прикрикивая на бойцов; Фурманов не успевал за ним. От едкого дыма перехватывало дыхание, пепел набивался в ноздри, полынная горечь тлела на воспаленных губах.

Фурманов видел, как в разных местах степи появлялись полотнища пламени и сливались, вырастали во встречную, бегущую вперед стену дыма. Две стены столкнулись, взвились в утреннее небо и начали распадаться. Зеленый мир изменился мгновенно. Степь оделась в траур: бойцы и лошади почернели. Всех мучила жажда.

К Фурманову подлетел Чапаев, осадил коня, выдохнул возбужденно:

— Не робей, комиссар! Бог не выдаст — свинья не съест! Пущу как можно дальше разведку, чтоб разузнала, где нас казачки поджидают. Оберегай правый фланг, я проскочу на левый. Дай глоток водицы, горло пересохло.

— Ни капли, Василий Иванович.

Чапаев рукавом гимнастерки отер лицо.

— Огонь — беда, вода — беда, но нет хуже беды, коли ни огня, ни воды...

Чапаевские полки продолжали путь под ослепительным солнцем. В полдень появились казачьи разъезды, они мельтешили в знойном мареве, но не приближались. На горизонте расползались пылевые тучи, и Чапаев приказал выдвинуть вперед орудия, подготовить к бою пулеметы.

— Пылища-то неспроста. Ее беляки подняли. Прут против нас, скоро увидимся, — говорил он.

Степь, скорбно подрагивая и трепеща, наполнялась ревом моторов.

— Броневики, — определил Фурманов, вскинув бинокль.

С обоих флангов их обходили казачьи эскадроны, на центр надвигались бронемашины. Маневр Андерса был простым, но чрезвычайно опасным, и Фурманов воздал должное полковнику.

— Рассчитывают огнем броневиков устрашить нас, а когда попятимся — бросить конницу с обоих флангов. Рассчитывают на психологический эффект, — сказал он самому себе. — Ну да чапаевцев психологией не запугаешь, под Уфой ее испытали!

Броневики приближались.

— Ложись! — скомандовал Фурманов. — Ложись, пропускай в тыл машины! — повторял он команду, с радостью слыша, как полетели слова его по цепям, и видя мгновенно падающих в черный пепел чапаевцев.

Бронированные машины проскочили через цепи, но не успели развернуться — чапаевцы отрезали от них конницу пулеметным огнем. Казаки умчались, не смея атаковать, броневики поспешно ушли.

— Не получилось эффекта, — с наслаждением заметил Фурманов. — Потерь у нас нет и, слава богу, страха нет.

Прискакал Чапаев и, узнав, как ловко иванововознесенцы ликвидировали опасность, во весь голос, чтобы слышали все, похвалил Фурманова:

— Комиссар у меня — не пень еловый! Награда за мной!

Пришпорив лошадь, он умчался в бригаду Ивана Кутикова — узнать обстановку, ободрить, похвалить, обругать, наказать, если потребуется.

Вечером следующего дня Чапаев разгромил на берегу Урала отборные батальоны полковника Андерса и освободил станицу Соболевскую. Андерс, собрав рассеявшиеся по степи части, отступил.

— Я так надеялся на вашу победу под Соболевской, а вы не проявили воли к победе. Не могли сжечь измученных переходами лапотников. Стыдно, полковник! — выговаривал Андерсу командир корпуса, старый царский генерал.

— Степные пожары — палка о двух концах, но вам представляется счастливый случай покончить с Чапаевым, — ядовито сказал Андерс.

В последнее время его томило предчувствие новых неудач: все получается не так, как хочется, рушатся самые смелые замыслы, растерянность сменилась страхом поражения, а поражение — самый верный путь к панике. С невероятными усилиями ему удалось собрать разбежавшихся солдат и офицеров, но многих недоставало. Одни погибли под чапаевскими саблями, другие перебежали к красным, третьи скрылись в безводной степи. Смерть, измена, трусость разваливают Особый отряд, и то же самое творится в конном корпусе.

Андерс посмотрел на генерала: тусклое, невыразительное лицо, ни вдохновения, ни мысли, ни эмоции. «Я знал Корнилова, Краснова, Керенского, Колчака. Кто-то из них обладает храбростью, кто-то — умом, а этот? Чурка с глазами... Когда пьян, его рвет военными секретами».

В окне хаты темнело степное небо со спелыми июльскими звездами, скверно пахло конским навозом, тлением неубранных мертвецов.

В комнату вошел Казанашвили.

— Тебе чего? — сонно спросил генерал.

— Мародера поймал. С убитых офицеров снимал часы и кольца.

Сонная одурь сошла с физиономии генерала, встрепенулся и Андерс. У обоих сразу появилось желание сорвать на ком-нибудь зло.

— Где он, твой мародер?

Казанашвили распахнул дверь, часовой ввел казака.

— Ты обкрадывал мертвых? — гневно спросил генерал. Казанашвили толкнул в спину казака.

— Покажи украденное, — приказал он.

Казак вынул из-за пазухи три золотых кольца, пару серебряных карманных часов — они мелко задрожали на растопыренных его пальцах. Казанашвили взял часы и кольца, швырнул на стол.

— Нэгодяй! Мошенник! Стрелять, только стрэлять! — рассвирепел он.

— Как ты мог решиться! Ты же кощунствовал над своими защитниками, мерзавец! — ругался Андерс.

— Почему другим можно, а мне нельзя? Вот они... — показал казак на Казанашвили, — вот их благородие в Оренбурге зорили богатых казачков, я сам видел. Им можно, а мне нельзя? — повторил казак.

— Мародер в преступлении сознался. Прикажете расстрелять? — всем видом выражая готовность, спросил Казанашвили.

— Мародеров не расстреливают — мародеров вешают, — назидательно ответил генерал. — Повесить утром перед строем его сотни! Кто еще есть в контрразведке?

— Чапаевский шпион. Поймали в прибрежных кустах на Урале.

— Выведывал наши тайны, теперь выдает чапаевские?

— Никак нет, ваше превосходительство.

— Приведи его, хочу взглянуть.

Казанашвили ушел, подталкивая в плечо сникшего мародера.

Андерс с несвойственной ему меланхолией произнес:

— Пусть погибнет мир, но свершится правосудие...

— Какое там правосудие, полковник... Я бы и Казанашвили повесил вместе с мародером, он ведь тоже мародер, только покрупнее, — отозвался генерал, и щеки его подернулись зеленоватой бледностью.

Вернулся Казанашвили с пленником, молодым краснощеким парнем в разорванной, окровавленной тельняшке, обтрепанных штанах, босым. Из-под шапки выгоревших русых волос смотрели влажные синие глаза.

— Откуда родом, братец? — ласково спросил генерал.

— Волгарь я, из-под Саратова.

— С немцами воевал?

— Два георгиевских креста за пять немецких ран.

— Да ты просто герой! Покажи-ка свои раны.

Матрос повернулся багровой исполосованной спиной, и рыдания сотрясли его мускулистое тело.

— Ты что же расплакался, братец? Неужто из страха, что расстреляем?

— Нет, — сдавленно ответил матрос.

— Тогда от раскаяния, может?

— От обиды. Захватили меня казаки, привели вот к нему, — матрос повернулся к Казанашвили, — а он спрашивает: «Шпион?» — «Красный разведчик», — отвечаю.

— Так сразу и признался? А еще георгиевский кавалер, — мягко упрекнул генерал.

— Так вы же все равно расстреляете. Мне теперь и господь бог не поможет...

— Это верно, бог всегда в стороне. Пошел, значит, ты по шерсть и сам оказался остриженным. И от такой-то обиды заплакал?

Матрос отрывисто закашлял, вытер ладонью рот.

— От иной. Говорит вот он, — матрос снова показал на Казанашвили. — «Снимай, — говорит, — тельняшку, бить будем». — «По немецким ранам, что получил за Россию, лупить будешь? Бей лучше в рыло, а раны не оскверняй». А он в ответ: «По ним и бить стану, чтоб больнее было!»

— Да, такое слушать обидно, — добродушно согласился генерал. — Но обиды забываются, братец, а я воздам тебе должное и за твою храбрость, и за твои святые раны. Расскажи, сколько у Чапаева орудий, пулеметов, о нем самом что знаешь?

— Это можно. Это пожалуйста. Пушек-пулеметов у Чапая как песка на Волге, а попадетесь к нему в лапы — одним сабельным ударом из вас двух генералов сотворит, — в нахальной усмешке расплылся матрос.

— Ты, я вижу, шутник, — отбросив ласковый тон, сказал генерал. — Будешь запираться — повешу вниз головой.

— Всех не перевешаешь, я и мертвый буду жить.

— Идиот! Мертвые живы, пока их помнят живые.

— Осерчал генерал на солдата зря. Забыл, видно, что солдатни — миллионы, царских генералов — всего ничего осталось. Повырубили мы одних, выгнали из России других, очередь ваша...

— Нет, пока что очередь твоя! — уже не сдерживая ярости, крикнул генерал. — Убрать его, Казанашвили...

Андерс и генерал стояли в напряженных позах, прислушиваясь к ночной тишине, ожидая короткого выстрела.

— А все же он молодец, — сказал Андерс, вздрогнув от пистолетного звука за окном.


Чапаев спешил на помощь осажденному Уральску.

По зеленой цветущей пойме Урала чапаевцы ежедневно совершали пятидесятиверстные переходы, несмотря на частые стычки с отрядами белоказаков.

Одиннадцатого июля под стенами Уральска произошло решающее сражение; оно продолжалось весь день и закончилось победой Чапаева. Белоказаки отступили вниз по реке, к безвестному степному Лбищенску.

Жители Уральска встретили Чапаева как освободителя: в честь его гремели оркестры, трезвонили колокола, улицы расцветились флагами. Люди обнимали друг друга, целовались, плакали от радости, всюду возникали стихийные митинги, ораторам не хватало слов для выражения своих чувств.

Несколько дней продолжались торжества. Чапаев выступал с речами, насыщая их энергичными шутками, пословицами и поговорками. После каждого такого митинга Фурманов записывал в блокнот свои впечатления о Чапаеве, о чапаевцах, мысли о великой грозе над Россией. Записывал и думал, что пора готовиться к новому походу, уже на Лбищенск, что страшен будет путь по солончаковой пустыне, по ржавым, заметающим все следы пескам.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

— Удар, нанесенный Фрунзе войскам адмирала под Уфой, настолько искусен, а результаты так велики, что даже если он больше ничего не совершит, за ним останется слава замечательного полководца, — говорил Новицкий, выделяя и подчеркивая последние слова. — Видно, выдающимися военачальниками рождаются, как и поэтами. Никакие военные академии не сделают из бездарности таланта.

— Зато они шлифуют талант, — возразил Куйбышев. — Но Фрунзе — исключение, его талант шлифует революция. Он применяет новые методы в руководстве войсками. У него свой, фрунзенский если хотите, почерк. Спросите какой? По-моему, почерк Фрунзе выражается в понимании конкретных обстоятельств на территории боевых действий, в политической работе среди бойцов и населения. Политическая пропаганда — грозное оружие в руках пролетарского полководца. Именно пролетарского, — подчеркнул Куйбышев. — А Фрунзе воплощает в себе дух и суть революции. Еще могу сказать: особенностью Фрунзе являются и активный маневр, и решительное наступление. Наступление в условиях гражданской войны — душа победы. Разумеется, если наступление хорошо продумано и подготовлено с учетом всех случайностей.

— В бою невозможно предугадать все случайности. Никакой Наполеон не может знать, что думает и делает противник в момент боя, — возразил Новицкий.

— Ладно сказано. Откинем категорическое «все», но использовать случай для победы — не в этом ли военное мастерство? Я еще не закончил портрет полководца нового стиля. Фрунзе тесно связан не только с командирами и комиссарами, но и с бойцами. Командующий группой армий лично проверяет выполнение своих приказов, терпеливо разъясняет бойцам замыслы и особенности разработанных им операций. Это ведь не свойственно царским генералам.

Новицкий слушал, наклонив голову, пристукивая карандашом по столешнице. Он, прекрасно знавший нравы царских генералов, никак еще не мог понять до конца взаимоотношения между Куйбышевым и Фрунзе. «Политическая агитация и ее успехи — заслуга самого Куйбышева, он же приписывает ее Фрунзе, а Фрунзе говорит: без советов Куйбышева его военные операции — птицы без крыльев. Ни зависти у них друг к другу, ни жажды личной славы. Все успехи, все победы они приписывают своей партии. Фрунзе недавно сказал, что он счастлив быть большевиком, и я верю, потому что давно не встречал такого искреннего человека. Вот уже полгода работаю с ним бок о бок и вижу его — доступного, приветливого, скромного, несмотря на величие той роли, которую он призван играть волею русской истории».

— Всего месяц прошел, как Фрунзе стал командующим, а как изменилось положение на Восточном фронте! — опять заговорил Новицкий. — Вторая армия освободила Екатеринбург, Тухачевский развернулся во весь размах своего блестящего дарования. Пятая армия под его руководством овладела Златоустом и Челябинском. Третья штурмом взяла Троицк. Теперь колчаковские войска разорваны на две неравные части. Главные силы адмирала уходят на восток, думаю, что скоро и сам он покинет свою столицу.

— Фрунзе нанес решающий удар по Колчаку, колчаковщину надо еще добивать на сибирских просторах. Теперь у нас два стратегических направления: сибирское и туркестанское, причем последнее стало важнее. Недаром же Реввоенсовет республики срочно вызвал Михаила Васильевича в Москву. Не сегодня завтра мы узнаем, куда собираться — в Сибирь или в Туркестан, — заключил Куйбышев.

— У меня к вам просьба. Не передавайте Михаилу Васильевичу моих восторженных слов о нем, — попросил Новицкий.

— Стыдитесь похвалить?

— Он может подумать, что я подхалим. Этого я стыжусь.

— Сколько в вас еще условностей, Федор Федорович! Пора отбросить их в наше суровое время.

— Для меня время — песчаная струя, утекающая сквозь пальцы.

— Ну нет, нет! Время — это подвижный образ вечности. Все значительное, все новое, что совершили творцы революции, будет всегда живым для поколений. Призывом к действию и совершенству людскому останется наше время.


Вернулся из Москвы Фрунзе и сразу же пригласил к себе Куйбышева, Новицкого, Батурина. Они явились в нетерпеливом ожидании новостей. Фрунзе, оживленный, веселый, с обычным радушием встретил друзей.

Софья Алексеевна угостила всех стерляжьей ухой, мясными пирожками, на сладкое подала заревые ломти знаменитого камышинского арбуза. Михаил Васильевич раскупорил бутылку «Голубой ленты».

— Трофейный коньячок! Из личного погреба его превосходительства генерала Ханжина, — похвастался он.

В гостином трюмо запуталось солнце, его бесшумные зайчики играли на стенах, в раскрытых окнах легкими парусами раздувались занавески, но Куйбышев, Новицкий, Батурин, не замечая милых светлых мелочей августовского дня, ждали, когда Фрунзе начнет рассказывать о поездке в Москву.

Первым не вытерпел Куйбышев.

— Не томи, Михаил Васильевич. Выкладывай новости, — умоляюще попросил он.

— Соня, угощай их зеленым чаем по-киргизски, — обернулся к жене Михаил Васильевич, — подай баурсаки, а скоро я научу их варить бесбармак и пить кумыс из бараньих бурдюков. Пора и русским людям переходить на пищу детей Востока. — Он по-мальчишески погладил щеки и подбородок, обросшие бородой. — Советую всем отрастить бороды, чем длиннее — тем лучше. На Востоке борода — признак мудрости...

— Так, значит, едем в Туркестан! — воскликнул Батурин.

— Мы — да, ты — нет. Для адъютанта особых поручений при командующем есть новое задание. Но об этом позже, Павел... — Фрунзе отставил рюмку с недопитым коньяком. — Друзья мои! — сказал с особой торжественностью. — Реввоенсовет республики разделил фронт на Туркестанский и Восточный. В Туркестанский входят Первая и Четвертая армии и все войска, находящиеся в Туркестане. Кроме того, командованию Туркестанского фронта подчинена Одиннадцатая армия, действующая в районе Астрахани. Командующим назначили меня. Так вот, друзья мои, добивать Колчака и его союзников поручено Пятой армии Тухачевского, а нам — собираться в дальнюю дорогу. Надо немедленно отозвать из чапаевской дивизии Дмитрия Фурманова, из Уральска — Иосифа Гамбурга, они поедут с нами...

— А я? А как же я? — не вытерпел Батурин.

— Ты сменишь Фурманова в дивизии Чапаева. Там нужен комиссар, не уступающий ни в чем Фурманову. Кого же посылать, кроме тебя? Смелости, выдержки, принципиальности тебе не занимать, а Митяй, — Фрунзе по-особенному тепло произнес имя Фурманова, — нужен на новый пост в армии. Вызывайте его немедленно, Федор Федорович, — обратился он к Новицкому. — И Гамбурга не забудьте.

Воцарилось сосредоточенное молчание: каждый думал о новом походе, но каждый — по-своему.

«Бухарский эмир Сеид-Алим готовится к борьбе с Советским Туркестаном, а за его спиной — англичане. Эсеры и меньшевики создали Закаспийское правительство и поддерживают эмира, в Семиречье полыхает восстание баев и местных казаков, теперь там все воюет: богатство, политика, религия; там христианский крест и мусульманский полумесяц, византийская хоругвь и зеленое знамя газавата объединились в ненависти к революции. Сложная обстановка, трудное положение», — думал Куйбышев.

«Между Самарой и Ташкентом пресловутая «туркестанская пробка». За Оренбургом железную дорогу перерезали армии Белова и Дутова. С боем придется вышибать эту пробку, иного выхода нет», — размышлял Новицкий.

«Быть комиссаром у Чапаева — ой нелегко! Сумасброд, грозящий расстрелом своим же товарищам по любому случаю, — это же не шутка. Но этот сумасброд — любимец армии. Я должен увидеть в Чапаеве его положительные черты, а не его бесшабашность», — думал Батурин.

«Куда иголка — туда и нитка. Я не могу оставить Зеленый Листок без присмотра. А в Ташкенте сейчас пропасть винограда, и персиков, и всякой снеди — есть чем кормить Михаила», — размышляла Софья Алексеевна.

И только сам Фрунзе думал о личных делах: живы ли в Верном мать, сестры, брат Константин? Может, схвачены атаманом Анненковым, о котором разведка доносит как об извращенном садисте. В сравнении с ним бешеный пес — милый зверь. При воспоминании о матери он опечалился. Уже шестнадцать лет он не видел ее и не может представить состарившейся. Мать всегда вспоминалась молодой, веселой, ясноглазой, доброй и была его незакатным нравственным солнцем.

У человека есть дивная способность — легчайшим напряжением воли уноситься к звездам и возвращаться в свое детство.

Его мысль летела во времени и пространстве, на него накатывались зеленые волны яблоневых садов Тянь-Шаня, перед ним мелькали скопления диких тюльпанов заилийской полупустыни, он слышал гортанные вскрики фазанов, видел горных козлов на кручах. В небе кружились орлы, по обрывам проползали пестрые змеи. «Змея достигает вершины ползком, орел — одним взмахом крыла» — в этом народном изречении заключены и правда, и символ.

— Ты что-то загрустил? — спросила Софья Алексеевна, положив руку на его плечо.

— Что ты сказала? — встрепенулся он. — Почему загрустил? Вспомнил маму, Небесные горы вспомнил, и страсть как захотелось повидать родное гнездо.

— Ты родился в Пишпеке, я — в Омске, между нашими гнездами лежит киргизская степь. Степь на тысячи верст, еще недавно пустынная, сегодня вся в крови. В свои родные места приходится пробиваться с наганом в руке, — задумчиво произнес Куйбышев.

Фрунзе разлил остатки коньяка по рюмкам, предложил тост за нового военного комиссара Батурина:

— Павел первым покидает Самару. Он раньше нас снова появится на линии жизни и смерти. Очень жаль расставаться, но ничего не поделаешь. Другого комиссара для чапаевской дивизии нет...

Батурин выпил коньяк, встал. Ответил:

— Приказ командира — закон для солдата. Но приказ боевого друга — не просто закон, а еще и вера в деятельную силу дружбы. Я горжусь, что буду исполнять приказ командующего, дружбу которого считаю самым значительным фактом моей жизни. А с Чапаевым мы столкуемся.


Уже несколько дней Уральск изнуряла жара: из прикаспийских степей дули суховеи, выжигая поля и бахчи. Жухла и осыпалась неубранная пшеница, обмелела река, рыбная молодь подыхала в гниющем иле. Даже ночью не было спасительной прохлады; люди укрывались в погребах, со страхом ожидая нового раскаленного дня.

Иосиф Гамбург спал в предбаннике, предварительно полив его стены водой — так легче переносилась парная духота азиатской ночи. Днем, когда было по горло работы, он, как это ни странно, чувствовал себя лучше.

Снабжать целую армию во время ее похода — дело тяжкое, малоблагодарное. Начдивы, комбриги, комиссары просят, умоляют, угрожают начальнику снабжения всеми возможными карами и требуют всегда больше, чем он может дать.

Четвертой армии предстояла операция по уничтожению белоказачьих отрядов генерала Толстова, и главную роль в ней играла чапаевская дивизия. Гамбург обеспечивал ее всем — от патронов до фуража.

«Обеспечить всем» Чапаева означало: вынь да положь не только это, но и то, чего нет и быть не может. Гамбургу же нужно было, отшучиваясь, доказывать Чапаеву неисполнимость его требований.

Лежа на влажной камышовой подстилке, он вспоминал недавнюю встречу с Чапаевым.

— Ты мне дашь все, канцелярская душа! А не дашь — поедешь драться с казаками, посмотрю, какой ты вояка...

Чапаев стоял посредине комнаты, ухватистый, красивый даже в несправедливом гневе своем. Выло в его тонком лице горделивое сознание своей значимости, пальцы, играющие на серебряном эфесе сабли, как бы предупреждали: «А ну поговори еще, повозражай самому Чапаю!» Несмотря на адову жару, был Чапаев в мерлушковой папахе и кавказской бурке.

— Вы бы хоть бурку сняли, Василь Иваныч. С нее же вода капает, — добродушно посоветовал Гамбург.

— И в самом деле сопрел, — Чапаев скинул бурку. — Ну а теперь, чернильная клякса, подавай патроны, снаряды, гимнастерки. Не дашь — вот те крест, пристрелю!

— Не посмеешь, Василь Иваныч... Я сейчас же Фрунзе телеграмму отобью. Хочешь отобью? Фрунзе за такое вымогательство по головке не погладит...

— Есть у него время заниматься жалобами какого-то интенданта. Я Чапаев, а ты кто? Тебя Фрунзе знать не знает и знать не захочет.

— Мы с ним старые друзья, Василь Иваныч. Еще по сибирской ссылке друзья...

Чапаев крякнул, расправил усы, присел на стул возле Гамбурга.

— Что же ты сразу не сказал? Ежели с Фрунзе в Сибири горевал, то извиняй за глупое слово...

Гамбург смотрел на розовеющее от зари окошко, и было ему легко и спокойно, и казалось, живая сцена встречи поднимается из глубины памяти, как воздушные пузырьки с речного дна.

— Эй, кто в тереме живет? — раздался за окном знакомый голос.

Гамбург опрометью вылетел из предбанника.

— Батурин! Паша! Какими судьбами, дружище? — заахал он, ликуя от неожиданной встречи.

Батурин объяснил причину приезда и добавил:

— Срочно отправляйся в Самару. Это приказ Фрунзе, а я сегодня же в Лбищенск, к Чапаеву.

— Не успели встретиться, и уже расставание...

— Такова солдатская судьба. Но пока мы живы, есть встречи в будущем.

— «Мы живы, горит наша алая кровь огнем нерастраченных сил», — продекламировал Гамбург.

Батурин торопился. Через пару часов друзья распрощались. Батурин сел в тарантас, поднял над головой руку.

— Поклон Михаилу Васильевичу! Береги себя, Иосиф!

— Ты тоже безрассудно не лезь под казацкую шашку...





ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Туркестанский фронт...

Необозримые просторы его начинались в предгорьях Урала и шли через киргизскую степь в страну Семи Рек, потом вдоль белых громад Тянь-Шаня, по красным пескам Муюнкумов, по мрачным каракумским пескам, знойными долинами узбеков и туркмен до полынной зелени каспийских вод.

Границы фронта устремлялись к пустынным берегам Каспия, к голому городку Гурьеву, к дельте Волги.

В те легендарные годы бойцы Туркестанского фронта видали весенние, с кручеными молниями и гневными громами, грозы.

И летние песчаные бури, когда они ложились на землю, задыхаясь от пыльной духоты.

И зимние степные бураны, в которых замирает душа от белой ревущей мглы.

И кровавые закаты над осенними оренбургскими, уральскими, актюбинскими степями.

В тех грозах, бурях, буранах, рассветах, закатах, в травах и песках, политый кровью, опаленный пожарами, трясущийся от тифа, от воды из отравленных колодцев, искореженный, истерзанный, лежал Туркестанский фронт...

Три цели были у Михаила Фрунзе на Туркестанском фронте.

Первая и самая тяжелая — разгромить группу войск генерала Белова, Толстова, Дутова, очистить от них территорию Оренбургской и Уральской губерний.

И была вторая цель — пробиться из Самары в Ташкент, изгнать из Бухары, Андижана эмиров, ханов, басмачей, колониальные войска англичан.

А третья заключалась в военной помощи Южному фронту в его борьбе против Деникина. Для этой цели Фрунзе подчинили 11-ю армию, не пропускавшую в Астрахань барона Врангеля.

Ленин настоял на том, чтобы командующим этим необъятным фронтом был назначен именно Фрунзе. Центральный Комитет партии учитывал не только его блестящие способности, его талант организатора, опыт политического руководителя, но даже то, что сам он родился в Туркестане, знал жизнь, обычаи, языки тюркских народов.

А чтобы командующему легче работалось, членом Реввоенсовета Туркестанского фронта назначили Куйбышева, заместителем оставался Новицкий — с ним особенно хорошо работалось Фрунзе.

Новый план был трудным в своей простоте. Надо было окружить и уничтожить три армии белых в районе Орска — Актюбинска, отрезать им пути на юг, к Деникину, и на восток, к Колчаку.

Эту операцию возложил Фрунзе на 1-ю армию.

Первая армия перешла в наступление на Актюбинск; на помощь ей от Аральского моря выступила Казалинская группа войск. Эта группа должна была ударить в тыл колчаковцам и не пропустить их на юг. В то же время Тухачевский получил приказ, перекрыв пути на восток, овладеть Орском.

Удары последовали сразу с трех сторон. За неделю красные глубоко вклинились во фронт противника, разрывая его на части.

Белые теряли станицу за станицей, но все же им удалось закрепиться на рубеже реки Илек. Там в конце августа и развернулись ожесточенные бои.

Командарм-1 ввел в дело свежую силу — Татарскую стрелковую бригаду, сформированную в Казани. Она прибыла на Восточный фронт и с ходу вступила в бои с белоказаками.

Боевое крещение татары получили при форсировании реки Урал. Августовскими ночами они сосредоточили свои полки на берегу, подготовили лодки, плоты. В три часа утра в густом тумане началась переправа. В предрассветной тишине всплескивала под веслами вода, фыркали лошади, тяжело дышали бойцы.

Якуб Чанышев — молодой артиллерист и комиссар дивизиона — переправлялся на плоту вместе с прислугой батареи и каждым нервом своим чувствовал подстерегавшую опасность. Лишь бы успеть, только бы не заметили...

Быстрое течение сносило плот, вода захлестывала артиллеристов, орудие кренилось набок. Чанышев, ухватившись за колеса, с трудом удерживал его. Был он богатырски силен, но теперь казалось — не хватит ни силы, ни ловкости, чтобы не упустить соскальзывающее с бревен орудие.

Плот сел на отмель. Вместе с бойцами Чанышев выволок орудие на берег, даже не заметив, как расползлись туманные завесы и солнце уже заливало желтым светом лодки с людьми, всадников, стоявших в седлах со вскинутым оружием.

Уже половина бригады высадилась на берег, когда казаки открыли пулеметный огонь по переправе. Вода закипела от пуль, срывались в воду бойцы, опрокидывались неуправляемые лодки.

Откуда-то из высоких степных трав появилась конница: с гиканьем, свистом мчались казаки на высадившихся татар.

— Орудия к бою! Бить картечью! — приказал Чанышев.

Артиллерист замешкался, Чанышев подскочил к орудию.

Он посылал снаряд за снарядом в темную, стремительно приближавшуюся лавину; картечь с визгом разламывала, сметала казачью конницу. Из кустов заговорили татарские пулеметы, появились конники. Они вылетали из реки, мокрые с головы до ног, оставляя за собой радуги брызг, и с каждым новым всадником у Чанышева прибавлялись силы.

Он стал замечать все, что не видят обычно в начале боя.

В десяти шагах от него казаки окружили пулеметчика и рубили саблями во весь размах, со всего плеча.

Две юные девушки в белых платках, пригибаясь к земле, уносили в укрытие раненого бойца. «Это же Марьям и Айша из Третьего полка», — подумал Чанышев, но тут новая картина открылась взору.

Во весь опор на него скакал чернобородый, длинноволосый человек в черкеске и стрелял из нагана; пули попадали в орудийный ствол и рикошетом косили траву. Всадник был уже рядом. Чанышев выстрелил в его жеребца. Жеребец вздыбился и сбросил седока. Он поднялся и прихрамывая, зигзагами побежал в степь, полы черкески стелились желтыми крыльями.

— Это не казак, это скорее кавказец, — решил Чанышев и выстрелил вдогонку, но промахнулся.

Все, что видел и запомнил он, продолжалось секунды, потом снова начался угарный азарт боя.

Татары дрались с лихостью, и казаки, сами лихие рубаки, не выдержав, начали отступать с той поспешностью, что порождает панику.

На третий день боя татары освободили сильно укрепленную крепость Илецкая Защита и остановились в ожидании нового приказа.

В крепость прибыл Фрунзе. Он поздравил бойцов и командиров с успешным наступлением, наградил многих подарками, а командирам велел выдать новое обмундирование.

Впервые в жизни Чанышев надел кожаную хрустящую куртку, зеленые с синими леями галифе, хромовые сапоги. Черноглазый, чернобровый, сам одетый в черное, явился он на прием к командующему.

Несмотря на свою молодость, Чанышев уже познал, что такое война. Он надел шинель еще в царские времена, служил фейерверкером и был любимцем всех артиллеристов. На фронте он вступил в партию большевиков.

С нескрываемым интересом смотрел он на Фрунзе, думая, сумеет ли точно и верно перевести речь командарма на татарский язык. «Слушай и запоминай, Якуб, и чтоб твои татары не задавали ненужных вопросов».

— Ипташляр! Кзыл аскерляр![2] — начал свое обращение к воинам Фрунзе.

У Чанышева дрогнули от удивления брови: командарм, говорящий по-татарски? — было чему удивиться.

Фрунзе продолжал, без усилия выговаривая татарские слова и уже одним этим покоряя сердца бойцов:

— Мы идем в Туркестан не как завоеватели, а как освободители киргизов, узбеков, туркмен от феодального рабства, от ханов и английских колонизаторов. Только наш поход — не простая военная операция: мы несем на Восток революционные идеи. Мы должны убедить народы Средней Азии, что отныне и навсегда они свободны и равны среди других народов России. Один английский поэт провозгласил: «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и вместе им не сойтись!» Великие поэты Востока проповедовали свободу и дружбу, теперь они наши союзники, а не поэты, утверждающие расовое превосходство. Мы будем привлекать на свою сторону азиатские народы не пулями, а правдой. Правда сильнее пуль! Произнесенная на родном языке, на десятках языков, она проникнет в сердце каждого аткаменера[3], засияет в глазах каждого джигита. Нести нашу правду на родном языке — это необыкновенно важное дело, и я смотрю на Татарскую бригаду как на знаменосца идей революции...

Слова командарма падали как семена на взрыхленное поле, и смутные, еще не осознанные мечты Чанышева приобретали четкие очертания. Он прислушивался к речи Фрунзе, говорившего о трудностях похода в страну Семи Рек, в Ташкент, Андижан, Бухару, и видения вставали перед ним, словно во сне.

Он видел каменную кружевную вязь мавзолеев, минаретов, роскошных ханских дворцов, глинобитные дувалы, полуголодных рабов, женщин-рабынь, не смевших смотреть на свою землю и своего повелителя, и все сильнее раскалялась в нем та правда, о которой говорит командарм. «Нести эту правду, говорить ее людям на их родном языке», — повторял он мысленно, словно клятву.

Фрунзе приказал Татарской бригаде обойти Актюбинск и раньше противника занять железнодорожную станцию Джурун.

— Зорко охраняйте фланги, посылайте глубокую разведку; берегите свои штабы. Уже были случаи, когда наши штабы становились добычей казачьих набегов, — предупреждал Фрунзе.


Оренбургские привольные степи сменились солончаками, зарослями саксаула, кипчака; татарские полки шли по безводной, унылой местности. Дни, знойные, с колеблющимся маревом на горизонте, сменялись заиндевелыми ночами, непроглядный сумрак их слабо освещался низкими звездами.

Бывалые бойцы спали на верблюжьих шкурах или просто на земле, окружив себя веревками из верблюжьей шерсти.

— Это для чего же? — спрашивал Чанышев.

— Каракурт не ужалит, он, шайтан, верблюжьего запаха не переносит, — отвечали бывалые.

— Я слышал — скорпион или фаланга ползут как раз на верблюжий запах.

— От скорпионьего яда на тот свет не уйдешь, а каракурт недаром зовется «черной смертью».

Чанышев все же предпочитал спать у чахлого костерка: все ядовитые насекомые боятся огня.

На рассвете снова скрипели повозки, ржали лошади, позванивало оружие. Полки снимались с бивака, и опять начинался форсированный марш по барханам и такырам.

Чанышев и полковые комиссары при каждом удобном случае объясняли казахам-кочевникам, зачем и куда они идут. Кочевники дружелюбно встречали красных, доставляли мясо, брынзу, кумыс, предупреждали о передвижении противника.

Почти две недели продолжался этот поход; Татарской бригаде удалось обойти Актюбинск и захватить станцию Джурун.

Казаки уже не оказывали серьезного сопротивления. Оторванные от родных станиц, потерявшие веру в победу белых, на собственном опыте убедившиеся, что, кроме старых порядков, оголтелого насилия, от колчаковцев нечего ждать, они или сдавались в плен, или расходились по домам.

У станции Челкар произошла новая схватка с Беловым и Дутовым, закончившаяся победой Татарской бригады.

С несколькими поредевшими сотнями Белов и Дутов прорвались в Семиречье; вместе с ними ушел и полковник Андерс, бросив Особый отряд на произвол судьбы.

Несо Казанашвили принял под свою команду отряд и увел его на берег Аральского моря.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Они сидели на крутом обрыве; под ногами, весь в солнечных бликах и синих тенях, раскинулся Урал. Над водой носились крикливые чайки, на отмелях дремали цапли, степные коршуны парили в небе. Плоская левобережная степь уходила к горизонту, безжизненная и пустынная.

— Казаки зовут левобережье бухарской стороной, — сказал Фурманов. — Как подумаешь, что от Лбищенска до Бухары несколько тысяч верст солончаков да песка, и голова кругом. В этой пустыне без проводников, без воды верная смерть.

— Смерть, смерть... — задумчиво повторил Батурин. — Шестой год дуют над Россией смертоносные ветры. Погибли миллионы людей, города в развалинах, деревни опустошены, голод, тиф, «испанка» — все беды, все несчастья обрушились на Россию. Одна война перешла в другую, и не вижу этой другой конца...

— А я вижу. Если мы сокрушили Колчака, если загнали в пустыню, — Фурманов махнул рукой на бухарскую сторону, — таких матерых врагов, как уральские казаки, то скоро конец...

Батурин сорвал травинку, раскусил ее, выплюнул горький сок. Фурманов посмотрел на опечаленное лицо друга и переменил тему.

— Ввел я тебя в курс всех дел дивизии; с Чапаевым найдешь общий язык, не сомневаюсь. Он многому научился и смотрит на жизнь иными глазами: не партизанит, не грозит расправой по всякому случаю. Он созрел до крупного организатора масс, а это серьезная победа. Победа Чапаева-большевика над Чапаевым-анархистом, ума и рассудка — над бесшабашным характером...

— Ты молодец, что завел путевой дневник. Представляю, какая книга получится при твоем уме и таланте, — неожиданно сказал Батурин.

— Умишко есть, талант — не знаю. Кто-то сказал, что таланта надо иметь один процент, а девяносто девять — терпения.

— Нам ли занимать терпения? Нам бы времени у века подзанять, чтобы воскресить из руин всю Россию...

Они замолчали, перевели взгляды на реку, что ткала в ткала в своей глубине сети из солнечных пятен.

— Героем твоей книги, конечно, будет Чапаев? — после долгой паузы спросил Батурин.

— Бесспорно.

— Описывая Чапаева, не забывай чапаевцев. Пиши человека со всеми его противоречиями, а не легендарного героя. Не впадай в искушение показывать красных — голубыми, белых — черными, только политические мошенники чураются правды. Если сочинитель начнет приукрашивать историю, то появятся герои без подвига, таланты без дарований, гиганты мысли и действия станут пигмеями.

— Я все хочу уяснить себе, в чем героизм Чапаева? Да и вообще, какие конкретно случаи следует считать героическими? За Чапаевым летит по степям слава, и по ней выходит: Чапаев рубит врагов направо-налево, кидается в самую круговерть схватки и решает ее исход. А спросите-ка глашатаев чапаевской славы — они не знают ни его подвигов, ни его самого. Восторги дополняются вымыслом и передаются другим. Так складываются легенды о героях, а Чапаев, бесспорно, герой народный. Только его героизм — в талантливом руководстве бойцами. Он военный организатор народа, той самой среды, которая его породила. — Фурманов вынул записную книжку, перелистал исчерканные странички. — Вот я записывал, послушай-ка: «Слить ее, дивизию, в одном порыве, заставить поверить в свою непобедимость, приучиться относиться терпеливо и даже пренебрежительно к лишениям и трудностям походной жизни, дать командиров, подобрать их, закалить, пронизать и насытить своей стремительной волей, собрать их вокруг себя и сосредоточить всецело только на одной мысли, на одном стремлении — к победе, к победе, к победе — о, это великий героизм...»

— Хорошо, Дмитрий, и верно. Буду счастлив прочитать книгу, написанную тобой.

Перед отъездом из Лбищенска Фурманов устроил прощальный ужин для командиров и комиссаров дивизии. Было оживленно, даже немножко шумно, но все же грустно. Батурин забился в угол и молчал. Чапаев говорил много, но бессвязно, нервно, как бы сердясь на Фурманова за его отъезд. Потом обнял за плечи, запел разбитым голосом: «Сижу за решеткой в темнице сырой, вскормленный в неволе орел молодой».

— Расстаемся, Митяй, и, может быть, навсегда. У меня такая сквернота на душе, что даже выпить не хочется. — Наклонившись к самому уху, тихо спросил: — Новый-то комиссар заменит ли тебя, а?

— Батурина Фрунзе послал, он друг его давний. По беде, по несчастью друг, от царских ищеек Фрунзе прятал, — тоже тихо ответил Фурманов.

— К Чапаеву завалящего комиссара не пошлют, — с запоздалой гордостью сказал Чапаев. — Раз Фрунзе, то, следовано... но все же Михаилу Васильевичу передай большое спасибо... — Чапаеву хотелось выразить какими-то особенными словами свое отношение к командующему. Он искал этих слов и не нашел и, махнув рукой, вышел на крыльцо.

В звездной темноте под обрывом ворочался отяжелевший от дождей Урал.


В те сентябрьские дни Чапаев ходил мрачный, злой: тиф косил его бойцов, лекарств не хватало, обозы не успевали доставлять провиант. А впереди — путь по чужой стороне, отравленные колодцы, подстерегающие казачьи засады.

Казакам тоже не сладко, им тоже не хочется уходить из родных станиц и остается или обмануть бдительность непобедимого противника, или же сдаться на милость победителя.

Наступила ночь на пятое сентября.

Батурин засиделся у Чапаева; тот хмуро слушал доклад начальника штаба и все повторял:

— Что тифозниками забиты все избы и сараи — знаю. Что больные по канавам лежат — видел. Казаков, что наш обоз захватили, не догнали?

— Как сквозь землю провалились. Вокруг Лбищенска такая тишина, прислушаешься — и не по себе, — ответил начальник штаба.

— Выставь на караул курсантов, и штоб зоркости больше. Дозоры штоб всюду стояли, мы оторвались от дивизии, недолго и до беды, — предупредил Чапаев.

Начальник штаба ушел, Чапаев отстегнул саблю, снял пояс с маузером, сел на лавку. Желтый кружок света из керосиновой лампы упал на измученное лицо его, переместился на подбородок, на шею.

— Устал я што-то, комиссар. В сон так и клонит, — пробормотал он, упираясь подбородком в сцепленные ладони. — Ложись и ты, силенки надо беречь...

Батурин хотел что-то сказать, но Чапаев уже спал, локтем касаясь маузера. Батурин направился к себе.

Политотдел квартировал в просторном, покинутом хозяевами доме, в пяти шагах от речного обрыва. Прежде чем войти в дом, Батурин осторожно заглянул под кручу.

Темно. Тихо. Только на бухарской стороне трепетно, безмолвно вспыхивают голубые зарницы.

В комнате вповалку спали работники политотдела. Батурин прилег на лавку у окна, положил голову на свернутую шинель. Дремота заволакивала глаза, и комиссар как бы переступил границы своего тела. Он спал и не спал, и видел себя со стороны в самых разных местах одновременно. Время слилось в единый поток, расцветая то красками здоровой радости, то пепельным цветом печали.

Громкий выстрел убил дремоту, второй сбросил с лавки, с третьим комиссар схватил винтовку.

— Тревога! — прокричал он.

Политотдельцы вскакивали, выбегали на улицу, группируясь вокруг комиссара. Предрассветный городок закровенел пожарами, налился воем и визгом резни.

Исподтишка, где ползком, где бочком, где на цыпочках, пробирались казаки в Лбищенск, ножами снимали постовых, проникали в окна, в двери, действуя прикладами и штыками.

В сумраке предрассветья началась кровавая оргия, но скоро взорвалась яростью сопротивления. Сразу же определились и две главные точки борьбы. Первая — на обрыве, где Батурин с горсткой коммунистов и рядовых бойцов дрался с нападавшими. Казаки подкатили пулеметы. Батурин кинулся в контратаку, увлекая за собой бойцов. Контратака была такой стремительной, что пулеметчики разбежались.

Батурин повернул пулемет против казаков, но те сообразили, что лобовой атакой чапаевцев не опрокинешь. Они стали обтекать группу Батурина со всех сторон. Комиссар продолжал бить из пулемета, но видел, как гибнут его товарищи.

У Батурина оставался только путь к переправе, еще казалось возможным уйти на бухарскую сторону, — но нет, уже поздно: казаки перерезали и эту стежку.

В последний раз увидел он, как блеснула казацкая шашка над его головой. Комиссара бросили наземь, остервенело рубили саблями, кололи штыками, топтали ногами. Убийцы опомнились, когда совершенно обессилели от собственной злобы.

А рядом, на соседней улочке, сражался Чапаев.

Плечом к плечу с ним дрались чапаевцы. Пуля пробила Чапаеву руку, подскочил ординарец Петька Исаев, поддержал начдива, истошно крикнул:

— Спасайте его! Спасайте!..

Окружив своего командира, шаг за шагом отходили чапаевцы на высокий обрыв, но, захлебываясь очередями, били по ним из пулеметов казаки.

И тогда мужество идеи охватило чапаевцев. Мужество идеи — одно из самых героических проявлений человеческого духа. Уже никто не придет на помощь, нет надежды на спасение, и тогда появляется мужество идеи: исчезает чувство самосохранения, страх перед смертью, человек загорается одним желанием — уничтожить как можно больше врагов, прежде чем они уничтожат его.

Петька, прикрывая Чапаева, послал шесть пуль из нагана в подбегающих казаков, седьмую — в собственное сердце.

С маузером в правой руке, стискивая винтовку левой, поднимался Чапаев по голому склону, оставляя за собой кровавый след.

И вот, освещенный восходящим солнцем, появился он на обрыве...


Фрунзе был потрясен гибелью Чапаева и Батурина.

В Самаре состоялось экстренное заседание Реввоенсовета Туркестанского фронта. По предложению Фрунзе 25-ю дивизию переименовали в Чапаевскую.

И еще один приказ издал Фрунзе. Он потребовал от командиров строже оберегать стоянки войсковых штабов. «В случае обнаружения небрежности или халатности в этом отношении с чьей бы то ни было стороны виновных расстреливать», — приказывал Фрунзе.

Вся 4-я армия была брошена на разгром генерала Толстова, ушедшего в Гурьев, к берегам Каспия.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Новый поход начала контрреволюция против республики.

На этот раз ставка ее была уже не на «верховного правителя», а на главнокомандующего вооруженных сил юга России генерала Деникина. В его штабе разрабатывали планы удушения революции с участием дипломатических представителей Англии и Франции. Под началом Деникина сражались с красными опытные генералы, и среди них барон Врангель.

Кавказская армия Врангеля, захватив Царицын, двинулась на Москву. Взять Астрахань, соединиться с белоказачьими войсками генерала Толстова и снова восстановить линию Восточного фронта от Каспия до уральских предгорий было уже второстепенной задачей.

А для этого им надо было разбить остатки 11-й армии красных, закрывшие путь между Царицыным и Астраханью на волжском берегу у слободы Черный Яр.

Фрунзе сам прибыл в Черный Яр. Семь бессонных суток провел он на Волге вместе с Куйбышевым, Кировым и Новицким, обдумывая план сокрушения Врангеля. Было решено создать из частей разбитой 11-й армии Черноярскую и Кизлярскую группы.

Весь сентябрь на нижней Волге с переменным успехом шли бои. Невероятным напряжением сил большевики сорвали замыслы Врангеля и отбросили от Астрахани его армию.

В конце сентября Фрунзе распорядился перенести часть штаба фронта в Ташкент. Отъезд назначили на 23 октября, но вдруг он получил короткую телеграмму от Ленина: «Все внимание уделите не Туркестану, а полной ликвидации уральских казаков всяческими, хотя бы и дипломатическими мерами. Ускоряйте изо всех сил помощь Южфронту».

Окрыленные успехами, деникинцы, овладев Орлом, приближались к Москве. Южный фронт походил на гигантский полукруг: западный конец его упирался в Днепр, восточный — в дельту Волги. В районе Царицына находилась Кавказская армия барона Врангеля, у Воронежа — Донская армия. В центре наступала Добровольческая. Не жалея солдат, не считая потерь, рвались деникинцы к своей заветной цели — Москве.


В сырой пурге трясся по актюбинским степям товарно-пассажирский поезд.

В нетопленом вагоне Куйбышев и Новицкий коротали время в нескончаемых разговорах. Неизбывные темы — фронт, голод, тиф, белоказаки, Туркестан — сменялись менее значительными, — люди ведь не могут постоянно говорить о трагических событиях или житейских неурядицах, мечты и надежды сопутствуют им и в самые мрачные времена.

— Вот еду в Туркестан, о котором знаю только по историческим книгам да стихам поэтов Востока, — говорил Куйбышев. — По книгам вся история Туркестана — лазурные ханские дворцы и гаремы да Чингисхан с Тамерланом, а поэзия дополняет историю любовными вздохами в тени чинар, пышными пирами властителей да сказками «Тысячи и одной ночи»...

— Но ведь все это было и есть, — сказал Новицкий. — И минареты, и ханы, и гаремы. Существует же эта жизнь Востока, и никуда от нее не денешься. Значит, история не такая уж лживая дама.

— Это только часть жизни, и притом самая ничтожная, — возразил Куйбышев. — Народ, построивший все — от дворцов до гробниц, создавший благоуханную жизнь своим властителям, — всего лишь пыль на страницах истории. О кровавых деяниях какого-нибудь Тамерлана написаны горы книг, о бедствиях и страданиях народных — жалкие строчки. Но я уверен, наша революция породит новую, народную литературу. Жизнь и героизм простых людей станут ее содержанием; писатели и поэты создадут произведения, достойные героической эпохи. Роман, эпос — из них поколения поймут железную поступь революции, — сказал Куйбышев.

— В романе кроме грома пушек и визга шрапнели должна быть любовь, — усмехнулся Новицкий.

— Женская любовь как награда за военные подвиги мужчин?

— Что-то в этом роде.

— Наши женщины вместе с нами сражаются за революцию. Женщины революции — захватывающая тема. Но на эту тему лучше напишут сами женщины, — заметил Куйбышев.

— Куда им... — рассмеялся Новицкий.

— Вы так думаете, Федор Федорович?

— Женский роман о войне, да вы смеетесь...

Куйбышев снял с верхней полки чемодан, достал «Известия ВЦИК».

— Прочитаю несколько строк, а вы скажете, кто написал: мужчина? женщина? «Нет, не боли, не раны, не огонь страшен на фронте. Не в бою старятся и дают трещины молодые, не борьба иссушает нервы и сердце заставляет биться медленно и прерывисто. Это делает тайная болезнь души; назовите ее как хотите: массовое внушение, паника, навязчивый, ни на чем не основанный упадок, — вот неизлечимый и таинственный недуг войны... И тогда нужно все величие разума, вся его сосредоточенная, ледяная мощь, чтобы отогнать призраки, которые гораздо опаснее явного врага, и удержать на месте бегущих...»

— Нуте, Федор Федорович, определите автора.

— Чисто мужской слог. Дамским кружевным стилем даже не пахнет. Кто же автор?

— Лариса Рейснер, — довольный, что провел Новицкого, ответил Куйбышев.

— А я ее знаю! Видел на эсминце Волжской военной флотилии. Красивая молодая женщина, у меня из-за нее даже недоразумение произошло, — сказал Новицкий.

— Я с ней тоже знаком. А что за недоразумение? — спросил Куйбышев.

— В Черном Яре я поехал проверять военную флотилию. Повели меня осматривать корабль; смотрю, на капитанском мостике стоит этакая красотка в позе весьма решительной, даже воинственной. Спрашиваю: «Почему женщина на военном корабле?» Отвечают: «Это комиссар нашей флотилии Лариса Михайловна Рейснер». Ладно, пошли мы в разведку; белые близко подпустили миноносец и открыли огонь из береговых орудий. На палубе начали рваться снаряды, появились раненые, вспыхнул пожар, но паники никакой. Все на своих постах, хотя и поглядывают на капитанский мостик: там Лариса одним своим видом поддерживает порядок и дисциплину. Я был поражен ее выдержкой; а мужчине-то нельзя показаться трусом в присутствии женщины, — это же как закон! Позже я беседовал с Ларисой Михайловной; образованная, утонченная интеллигентка — и комиссар военной флотилии. Не понимаю, что привело ее к революции?

— А что привело в революцию бывшего генерала Новицкого? — спросил Куйбышев.

— Мне за пятьдесят — ей нет двадцати трех.

— Молодость — самый революционный возраст.

— А старики — консерваторы, да?

— Дай мне бог такую старость, как ваша.

— Если бы молодость знала, если бы старость могла, — меланхолически вздохнул Новицкий. — Если бы да кабы, мы бы не дали белому шабашу так разгуляться на просторах России...

— Лариса Рейснер — женщина с лицом богини и сердцем воина, — вернулся к прерванному разговору Куйбышев. — Про ее смелость, выдержку, находчивость с восхищением говорили мне командиры и матросы флотилии. Она была комиссаром Главного морского штаба, но попросилась на фронт, ходила разведчицей в расположение белых, участвовала в штурме Казани, освобождала Сарапул, дралась под Царицыном...

— Кто она по происхождению?

— Дочь петербургского профессора права. Бросила сытую жизнь, литературных друзей, всякие там салоны и вернисажи и стала комиссаром. Я не встречал женщины, которая с таким упорством воюет и так прогрессивно мыслит, как Лариса Рейснер.

Наступило общее молчание, просекаемое перестуком вагонных колес да снежным воем метели. Подрагивали на столике стаканы, покачивались на вешалке шинели и гимнастерки.

— А пурга метет и метет уже третьи сутки, — нарушил молчание Новицкий.

— Скоро прорвемся из пурги к солнцу. Мне тепло даже при одной мысли о знойном туркестанском небе, — снова заговорил Куйбышев. — Но, друзья мои, в Туркестане предстоят не просто бои с басмачами и белогвардейцами; настоящее наше дело — освободить народы Туркестана от феодального гнета.

— Действительно, предстоит жаркая работа под жарким небосводом, — согласился Новицкий. — Михаил Васильевич мечтает открыть путь хлопку в Россию. Ведь все мы — от красноармейцев до ребятишек — ходим полуголыми. Господи боже, увижу ли я Россию обутой, одетой, сытой?

Под вой метели они улеглись спать. Куйбышев, лежа на нижней полке, представил, что поезд их пробирается сквозь бесконечный черный туннель и нет ему конца и края. Мысли растаяли, все стало непроглядным ревущим мраком, а Куйбышеву снилось солнце, абрикосовые деревья в цвету, тигровые лилии южных долин.

Он проснулся от неожиданной тишины: метель улеглась, поезд стоял.

Куйбышев вызвал начальника поезда.

— Где мы и почему стоим?

— В степи, на разъезде. Из Челкара поступила телеграмма от командира дивизии. Он остановил наш поезд потому, что за Челкаром находится большой неизвестный отряд.

Куйбышев накинул шинель, прошел в станционный телеграф, вызвал командира дивизии. Спросил, что случилось.

— Могу доложить только лично. Мне предъявлен ультиматум, по которому... Нет, доложу только лично. Сейчас выезжаю...

Через час командир дивизии явился к Куйбышеву.

— Под Челкаром появился большой белогвардейский отряд. Пехота, конница, артиллерия, — взволнованно отрапортовал он. — Командир белого отряда в сопровождении двух офицеров приехал в Челкар и сказал, что, если на него нападут, он даст сокрушительный отпор, у него, дескать, десять тысяч сабель.

— И вы поверили его словам?

— Я ездил к белогвардейцам и убедился, что все правда. По боевой тревоге поднял дивизию, но у меня наполовину меньше бойцов, и к тому же многие лежат в тифу. Вступать в бой бессмысленно.

— Чего же они хотят?

— Командир их заявляет, что его Особый отряд входил в армию генерала Белова. Теперь он отказался служить белым, но не желает воевать и за комиссаров. Белые и красные для него больше не существуют. Он убежденный анархист, направляется в Гурьев и требует оставить его в покое...

— В Гурьеве армия генерала Толстова. Значит, идет все-таки к белым, — заметил Куйбышев. — В каком чине командир отряда?

— Говорит — не признает никаких чинов.

— А как фамилия его?

— Казанашвили.

— Каков из себя?

— Длинноволосый, с черной бородищей...

— Безумец! Разве не безумие вести такую массу людей через голодную пустыню к берегам Каспия? Пусть уходят, зима и пустыня повоюют с ними по-своему, а нам дорог каждый боец. Пусть уходят, — повторил Куйбышев. — Примите все меры для охраны железной дороги.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

— Иди, иди, не оглядывайся. Мы не едим людей ни вареными, ни пареными, — посмеивался боец, подталкивая своего пленника прикладом в спину.

Пленник, еле переставляя ноги, шел сквозь строй бойцов. Они что-то кричали, свистели, и он вздрагивал, озираясь по сторонам.

— Куда ты его волокешь, Ванька? Заарканил шпиона, што ли? Морда у него больно нерусская! Ежели шпион, то гони в рай к господу богу...

— Я его к комдиву волоку, может, из него какие тайны-секреты выжмет. — Боец снова подтолкнул пленника. — Я ж тебе русским языком баю: переступай ногами, не озирайся.

В глинобитной хате был штаб Чапаевской дивизии. Новый ее командир Иван Кутяков что-то писал за обеденным столом, когда в хату ввалился боец со своим пленником.

— Кого привел, Иван? — строго спросил Кутяков, поднимая голову и вглядываясь в длинное, морщинистое лицо пленника.

Был он одет в рваный полушубок, обут в лапти, заячий треух еле держался на коротко остриженной голове. Несмотря на жалкое одеяние, пленник был осанист, даже величествен.

— Шпиона словили, когда налет на казачий хутор делали. Казачки бежали, а он в погребке зарылся, я оттуда его вылупил, — радостно сообщил боец. — Английским капитаном назвался.

— Я капеллан, а не капитан. Иес, сэр, да, иес, — проговорил тот.

— Что есть капеллан? — невольно подделываясь под стиль пленника, спросил Кутяков.

— Священник, сэр. Капеллан шотландского стрелкового батальона.

— Почему он так одет? — спросил Кутяков у бойца.

— Мы его немножко тово... — смутился тот.

— Переодели в свое рванье? Ты смотри у меня не мародерствуй! Снимайте полушубок, капеллан, здесь не холодно.

Капеллан дрожащими руками снял полушубок: в Гурьеве офицеры предупреждали его, что красные, прежде чем расстрелять, раздевают догола.

Кутяков что-то тихо сказал бойцу, тот смерил капеллана оценивающим взглядом и вышел. Капеллан окончательно сник: конец близок, надо молиться. Он вскинул тоскующие глаза на божницу, затем понурил голову.

— Успокойтесь, вам не угрожает опасность, — сказал Кутяков как можно доброжелательнее. — Какие ветры занесли вас в Гурьев?

— Прибыл с английской миссией майора Обрейна.

— Миссия все еще в Гурьеве?

— Была, когда я уезжал.

— Как же вы очутились в степном хуторе?

— На хуторе вместе с казаками были и английские солдаты. Почти все они заболели тифом, мой долг священнослужителя повелевал утешать словом божьим умирающих.

— А кто утешал казаков?

— Тоже я. Русские священники умерли от тифа.

— Что вы знаете о положении в Гурьеве?

— Все военачальники смотрят на священников как на воинов господа и требуют выдачи секретов, — вздохнул капеллан. — А наше оружие — только крест и молитва.

— Я не требую от вас военных секретов. Меня интересует общее положение в городе.

— Оно ужасно. Жители и солдаты вымирают от тифа и голода, здоровые разбегаются, куда глаза глядят. В Гурьеве нет больше ни кораблей, ни лодок, все угнали дезертиры и местные рыбаки. Оставшиеся со страхом ждут красных, — безнадежно ответил капеллан.

— Что же делает генерал Толстов для спасения своей армии?

— Расстреливает дезертиров и смутьянов и еще ждет пароходов из Красноводска, чтобы эвакуироваться.

— Вы встречались с генералом?

— Да, конечно. Очень недоверчивый человек. Тяжелый характер.

— Когда командующий армией думает об эвакуации, то песенка его спета. Не так ли?

Капеллан кивнул в знак согласия.

— А если корабли не придут? — продолжал спрашивать Кутяков.

— Англичане не бросают своих солдат на произвол судьбы. Не оставят они в беде и своих союзников, — робко произнес капеллан.

— Так-то оно так... Только на Каспии есть еще военная флотилия красных.

— Генерал Толстов говорит — если красные появятся раньше, он будет защищаться до последней пули.

В хату вошел боец с новым полушубком и меховыми сапогами. Положил на скамью, бросил поверх шапку и шерстяные варежки.

— Вот вам одежда, дадим еще трехдневный запас провианта, и отправляйтесь в Гурьев. За линию фронта вас проводят, господин капеллан, — сказал Кутяков.

— Вы меня отпускаете? Без всяких условий? — недоверчиво спросил капеллан.

— Нет, с условием. Передайте мое письмо генералу Толстову о полной капитуляции.

— С удовольствием, сэр, — пробормотал обрадованный капеллан.

— Тогда я пишу письмо. — Кутяков повернулся к бойцу: — Накорми господина капеллана.

Капеллан и боец вышли. Кутяков достал с божницы воззвание Фрунзе.

«Уральцы! — писал в своем воззвании Фрунзе. — Не пора ли понять, что та правда, за которую лили кровь вы, — правда помещика, кулака, заводчика, — не ваша правда. Не пора ли понять, что вам, потомкам прежних вольнолюбивых борцов за мужицкие права, не место в лагере тех, кто хочет затянуть петлю на шее проснувшихся к новой жизни рабочих и крестьян... Пора опомниться; пора пойти по стопам оренбуржцев и сибирцев, бросивших лагерь врагов и поднявших советское знамя».

Тысячи листовок с воззванием Фрунзе разбросали с самолетов над биваками армии генерала Толстова, над казачьими станицами.

— Генерал, конечно, выбросит их, но все же, может, и призадумается, — рассуждал Кутяков, запечатывая пакет.

Атаман Толстов был произведен Колчаком в генералы, когда тот осыпал своих приближенных чинами и орденами с щедростью осеннего листопада.

Уроженец казачьей станицы, сын богатого прасола, Толстов был отчаянно тщеславен. Еще до революции подкупами и хитро сплетенными интригами он добился избрания в атаманы Уральского казачьего войска и больше не расставался с властью.

В восемнадцатом году ценой невероятных усилий он захватил Уральск и приобрел черную славу вешателя.

«Если нет пуль для расстрела, то вешайте. Если нет деревьев — вешайте на оглоблях» — эта фраза из приказа Толстова по армии стала своего рода девизом для всех колчаковских карателей. Даже Дутов завидовал решительности своего приятеля, а генерал Савельев сказал: «Толстов, конечно, сукин сын, но это неважно. Такие люди, отлитые из грязи, похоти и преступных желаний, необходимы для нас».

Дух палачества с особой силой проявился в Толстове при разгроме штаба Чапаевской дивизии. Он подвергал пленных изощренным пыткам, убивал их с холодной жестокостью.

Уральск и Лбищенск — две бесславные победы — поставили генерала в один ряд с самыми черными карателями Колчака.

Отступив в Гурьев, генерал Толстов все еще надеялся соединиться с деникинской армией. Когда надежда испарилась, он стал ждать военной помощи от англичан из Баку и Красноводска.


— То, что говорите вы, сэр, немыслимо. Если нефть — королева, то Баку — ее трон. Потому-то мы и не отдадим Баку большевикам, — разглаживая густые бакенбарды, говорил майор Обрейн. — Я радиодепешу получил, что из Красноводска вышли два парохода с оружием и боеприпасами. Они вот-вот появятся, надо продержаться еще несколько дней...

— Пока пароходы придут, нам будет крышка, — равнодушно ответил Толстов. — Красные в ста верстах от Гурьева.

— Что такое «крышка», сэр?

— Могила, мистер Обрейн. Чтобы не оказаться в могиле, надо отступать в форт Александровск.

— У вас еще семнадцать тысяч солдат, десять тысяч из них — казачья конница. Еще можно сопротивляться, мы на теплых квартирах, мы одеты, обуты, а большевики едва передвигают ноги. Они оставляют за собой тысячи трупов: тиф косит их словно траву. То, что рассказывал капеллан Роджерс, — ужас. От его рассказов у меня волосы встают дыбом, но эти же рассказы укрепляют волю к борьбе. Сражаясь с полуживыми, еще можно верить в победу, — все более раздражаясь, доказывал майор Обрейн.

— Тиф не щадит и моих солдат. Некогда хоронить, зарываем своих мертвецов в снег, но большевики направили против нас оружие пострашнее тифа и мороза. Вот эти проклятые прокламации... — Толстов потряс листками с постановлением Совнаркома и воззванием Фрунзе, — эти прокламации действуют на солдат страшнее тифа. Какое там тифа — страшнее чумы! Сегодня у меня семнадцать тысяч солдат, завтра останется семь, послезавтра...

— Что послезавтра, сэр?

— Нас повесят на берегу Каспия. Пока не поздно, я ухожу в форт Александровск, — решительно объявил Толстов.

— Это поход голодной смерти в холодной пустыне. Мистер Казанашвили от Челкара до Гурьева оставил в песках четыре тысячи мертвецов. Он же здесь при вас говорил это.

— Завтра оставлю Гурьев, — упрямо повторил Толстов. — Советую идти со мной. Еще советую радировать в Красноводск, чтобы приказали капитанам изменить курс и направиться в форт Александровск. Оттуда можно эвакуироваться морем в Баку или Красноводск.

— Ваше войско не уместится в два парохода.

— К тому времени нас будет значительно меньше...

Майор Джемс Обрейн приподнял брови. «Русский генерал ценит солдат дешевле репы», — подумал он.

После ухода майора Толстов прошел в спальню; у стены высился штабель кожаных чемоданов. Генерал задумчиво пощелкал по твердой черной коже верхнего чемодана, приподнял крышку; в глаза ударил жирный, маслянистый свет золота. «Восемьдесят пудов драгоценностей! Как же я увезу этакий груз, да еще в секрете от собственной охраны?»

Толстов начал пригоршнями вычерпывать драгоценности и высыпать на кровать.

Золотые кольца, зубные коронки, жемчужные ожерелья, сапфировые бусы, яхонтовые серьги, браслеты с вкрапленными изумрудами, табакерки, украшенные бриллиантами, вычурные шкатулки, амуры из оникса, нимфы, рыцари, черти, ангелочки из александрита, грудные иконки, нательные кресты, дароносицы, бокалы, рюмки, кубки, старинные блюда — все эти формы, краски, тона, полутона освещали серое солдатское одеяло. Все прозрачно звенело, побрякивало, пело, ликовало, радуя глаз, волнуя душу.

Толстов выбрал из груды драгоценностей зубные коронки, брезгливо отложил в сторону. «Мерзавцы, вырывали зубы у мертвецов, даже противно держать в руках! А как же быть с серебром? Придется раздать офицерам конвоя». Генерал с досадой пнул сапогом тяжелый чемодан.

По требованию майора Обрейна белоказаки вступили в решающий бой с Чапаевской дивизией под станицей Глинской. Чапаевцы выбили белоказаков из станицы, и это решило исход сражения. Белоказаки отступили в Гурьев.


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

— Докладываю вам, Владимир Ильич...

— Постойте, подождите. Дайте сперва поглядеть на вас. Как здоровье, настроение как? Выглядите молодцом, и дел таких натворили, что нет слов для похвал.

Ленин весело смотрел на Фрунзе, в прищуренных глазах светилось восхищение; ему доставляло явное удовольствие видеть этого скромного человека с открытым лицом. Не было ничего воинственного в облике победителя колчаковских армий.

— Теперь я слушаю, Михаил Васильевич...

Фрунзе рассказал о разгроме армий Белова и Дутова, о стремительном наступлении на Гурьев.

— Освобождение северного и восточного побережья Каспия — дело нескольких дней. Первая армия отправила экспедиционный отряд к Эмбе: там на промыслах скопилось огромное количество нефти. Нельзя допускать, чтобы враги уничтожили ее.

— И правильно сделали. Нефть нужна как хлеб...

— И как хлопок, Владимир Ильич.

— Хлеб, нефть, хлопок, уголь, даже соль! Не знаю предмета, который был бы не нужен. А лекарства? Они тоже первая необходимость. По всей республике свирепствует тиф.

— Пути наших армий устланы погибшими от тифа бойцами. Эпидемия уничтожает больше красноармейцев, чем враги, — сказал Фрунзе и замолчал: об этом было тяжело говорить.

— Деникин и вошь сегодня главные наши враги. Но мы должны победить! — взволнованно произнес Ленин. — Кончайте с белоказаками и всю энергию — на Туркестан. Очищайте край от врагов, ведите пропаганду нашей политики равноправия наций. Кстати, мне сказали, вы знаете национальные языки и сами уроженец Туркестана. Это правда?

— Я родился на Тянь-Шане. Недурно владею киргизским языком.

— Это чудесно! Революционер, говорящий на языке того народа, за свободу которого сражается, найдет путь к сердцу простого человека. Вы еще знаете языки?

— Английский знаю, немецкий и французский, но хуже. А вот по-итальянски говорю совсем плохо.

— Когда же вы успели? Ведь ваша жизнь — тюрьма, каторга, ссылка.

— Учился иностранным языкам в смертной камере...

Улыбка осветила скуластое лицо Ленина; поглаживая ладонями ручки кресла, он смотрел на Фрунзе и опять любовался им. Было в его собеседнике особенное, волевое начало и такая целеустремленность, что проявляется только в действии. «Он надежный человек, Он доказал надежность разгромом Колчака», — подумал Ленин.

— Придет время — историки станут изучать ваши военные операции. Нас кое-кто запугивал, что с голодной, плохо вооруженной армией не победить Колчака. Ан победили! Колчак уже бежит на Байкал. Это не значит, что можно успокаиваться, враг еще подкарауливает нас на каждом шагу. Подкупом, насилием, заговорами еще пытается скинуть нас, но это уже бессильные попытки, — говорил Ленин и как бы между прочим добавил: — Я слышал, что вы выдвигаете на ответственные посты красноармейцев. Это хорошо, но не давите чужой инициативы. Некоторые товарищи или душат инициативу, или попадают в плен чужого авторитета. Искусство организовать победу — в воспитании бойцов. Трудное это искусство! Желаю вам новых побед в Туркестане и жду добрых вестей.


Фрунзе внимательно слушал политический доклад Ленина на VIII Всероссийской конференции РКП(б).

— Мы... убедились на опыте в том, что в революционное время классовая борьба ведется в формах самых ужасных, но может привести к победе только тогда, когда класс, который ведет ее, способен вести за собой большинство населения... Этот опыт по отношению к Колчаку показал, что мы осуществляем господство того самого класса, большинство которого умеем вести за собой, присоединяя к себе в друзья и союзники крестьянство... Мы можем сказать, что в конце концов победим всех наших противников, — говорил Ленин.

При этих словах зал поднялся с мест, зазвучала мелодия «Интернационала», делегаты пели гимн в порыве той безграничной радости, что воспламеняет каждое сердце. Аплодисменты и возгласы делегатов сливались в общий напряженный шум; так обламывается тишина при торжествующем громе грозы.

— Слава победителю Колчака! — выкрикнул кто-то из зала.

— Слава, слава! — подхватили делегаты.

Потребовалось несколько мгновений, чтобы Фрунзе понял: приветствуют его, как конкретного организатора победы над Колчаком, и радость залила его, и волнение подступило к горлу, и возникло летящее чувство приподнятости. Он даже побледнел от неожиданности: радость, как и печаль, иногда чересчур сильно действует на душу.

Фрунзе вернулся в Самару и с утроенной энергией продолжал руководить боевыми действиями своих армий.

В начале нового, двадцатого года 4-я армия достигла побережья Каспия. Конница Чапаевской дивизии захватила Гурьев, экспедиционный отряд 1-й армии очистил от белоказаков Эмбинский нефтяной район.

Остатки белоказачьих сотен бежали в форт Александровск. Генерал Толстов вместе с английской миссией майора Обрейна и Особым отрядом Казанашвили ускользнул из Александровска и направился сухопутьем к границам Ирана.

Отряд Казанашвили в прикаспийской пустыне отделился от генерала Толстова и пошел на Красноводск.


ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Туркестан!

При этом слове у Валериана Куйбышева возникало множество представлений, и прежде всего географических.

Бывшее Туркестанское генерал-губернаторство вмещало в себя Самаркандскую, Ферганскую, Закаспийскую, Сырдарьинскую области. Входило в него еще эмиратство Бухарское, ханство Хивинское. Горы, пустыни, долины, мощные реки, субтропические сады, хлопковые плантации составляли красочные ландшафты туркестанской природы.

Феодальные отношения, религиозное изуверство, рабство, освященное Кораном, колониальные устои соседствовали друг с другом и помогали друг другу в угнетении народов, населяющих Туркестан.

История сохранила истребительные войны Чингисхана и Тамерлана, мечети, минареты, мавзолеи восточных владык, весь узорчатый, сотканный из золота и мрамора мир азиатского феодализма. Поэтические и религиозные мифы, вечные спутники истории, разукрасили этот мир цветами высокопарной поэзии, изречениями мудрецов. «Прочти и подумай, куда идет солнце, куда идут реки, куда идет мир» — предупреждали надписи на мраморных стелах перед дворцом эмира бухарского.

Но мифы, стихи, изречения не оставляли свидетельств о рабской жизни туркмен, узбеков, таджиков, киргизов, казахов, дунган, каракалпаков, только память народная, эта неписаная история человечества, берегла события и имена героев, боровшихся с произволом феодальных властителей. О них слагались легенды, их имена заставляли мечтать о новой жизни.

И рабы мечтали, и рабы надеялись, но туманными были мечты, неопределенными были надежды.

Победоносное шествие большевизма достигло Туркестана довольно поздно, партийные организации и Советы, возникшие на туркестанской земле, были еще слабы, не имели ни политического опыта, ни закаленных борцов. В Туркестане не было пролетариата — главной опорной силы большевиков; отдельные рабочие коллективы являлись лишь оазисами в массе населения. Духом русского великодержавия были заражены многие местные коммунисты, их даже прозвали «великодержавниками» за то, что считали, что только русские рабочие могут проводить в Туркестане диктатуру пролетариата.

А рядом с «великодержавниками» буйствовали буржуазные националисты. Они как могли прививали ненависть к русским рабочим, кучка мусульман интеллигентов выдавала себя за выразителей настроений многомиллионного народа.

«Великодержавники» и националисты задерживали искоренение колониализма, мешали борьбе с феодалами.

Всем этим ловко пользовались феодалы. Заговоры, мятежи, восстания следовали один за другим. Фергана превратилась в сплошной ад, по всем областям свирепствовали басмачи, вырезая целые аулы за сочувствие к большевикам, сжигая железнодорожные станции, совершая набеги даже на такие крупные города, как Андижан.

На южной границе бухарский эмир Сеид-Алим готовился к нападению на Туркестанскую Советскую республику. Он, правда, еще колебался, но его поторапливали англичане.

В сложный водоворот политических событий, страстей попал Валериан Куйбышев — член Особой комиссии ВЦИК и Совнаркома по делам Туркестана и Реввоенсовета Туркестанского фронта. Нет рядом Фрунзе, который мог бы что-то посоветовать, предупредить о неверном шаге. Зато имел Куйбышев документ — постановление ВЦИК, в котором говорилось, что «самоопределение народов Туркестана и уничтожение всяческого национального неравенства и привилегий одной национальной группы за счет другой составляют основу всей политики Советского правительства России и служат руководящим началом во всей работе... Только такой работой можно окончательно преодолеть созданное многолетним господством русского царизма недоверие туземных трудящихся масс Туркестана к рабочим и крестьянам России».

Этот документ — и совет, и наказ, и руководство к действию. До приезда Фрунзе придется Куйбышеву быть и высшим военным руководителем Красной Армии Туркестана, и партийным деятелем, и дипломатом.

По опыту он знал: нужно нащупать главное звено в цепи неотложных дел. А главное звено здесь разгром антисоветских мятежей и восстаний. У Красной Армии в Туркестане ничтожные силы, с ними не победишь многочисленных и фанатичных врагов большевизма. Необходимо, чтобы мусульмане сами защищали свою республику.

Реввоенсовет Туркестанского фронта пригласил мусульман в национальные бригады Красной Армии. Объявили призыв всех, способных носить оружие. Вскоре 4-я армия выросла на тридцать тысяч бойцов. Татарская бригада, прибывшая в Ташкент, пополнилась бойцами, говорящими на многих языках.

«Мусульмане переходят на службу к неверным, мусульмане поддерживают большевиков» — слова эти катились по Туркестану, возбуждая не только дехкан, но и феодалов; слова эти находили отзвук в эмирате Бухарском, в Хивинском ханстве. Насторожились иранский и афганский шахи.

Туркестанский фронт в силу географических и военных обстоятельств был фактически разделен на три. Ферганский фронт, где басмачи создали свою «армию пророка». С ней поддерживают постоянную связь атаманы Дутов и Анненков. Сами они свирепствовали в городе Копале на китайской границе. Им противостояли красные части Семиреченского фронта. Самый же главный в эти дни — Закаспийский фронт: там, у Красноводска, армия белых под командой генерала Литвинова.

Уже несколько месяцев против генерала Литвинова действовала группа Сергея Тимошкова, но никак не могла добиться успеха. Группа оказалась в трагическом положении: не было продуктов для красноармейцев, корма для лошадей, топлива, чтобы развести костры на биваках.

Куйбышев решил поехать на помощь Тимошкову. Вместе они обдумали план разгрома армии Литвинова. Главные силы генерала находились на станции Айдин, вблизи Красноводска. Было решено вести общее наступление по железной дороге, а специальный отряд в четыре тысячи бойцов послать в обход, чтобы ударить в тыл противнику.

— Вот и все. Мы отрежем белогвардейцев от Красноводска и загоним в мешок. Только одна опасность угрожает нашей операции, — говорил Куйбышев, — отряду нужно пройти свыше ста верст в величайшем секрете. Если деникинцы узнают о нашем походе — все пропало.

— И не только! — пасмурно возразил Тимошков. — Отряду предстоит путь через Каракумы. Нужно брать с собой артиллерийские снаряды, и провиант, и фураж, и воду. В пустыне вода дороже бриллиантов, а от Кизыл-Арвата до Айдина не найдешь ни колодца, ни источника. Для отряда потребуется три тысячи верблюдов. Люди пойдут при сильной жаре, ночью станут замерзать на заиндевелых песках.

— Ты наговорил такого, что в пору отказаться от похода, — нахмурился Куйбышев.

— Я сказал только правду. Поход должен состояться во имя нашей победы, но лучше заранее знать, на какие жертвы идут люди.

— Это верно, — согласился Куйбышев. — Что еще тебя беспокоит, Сергей Прокофьевич?

— Во главе отряда нужно поставить такого командира, которому бы подчинялись беспрекословно. Он, конечно, будет обладать всей полнотой власти, но власть без воли и цели — призрачная власть. А такого командира у меня нет.

— Вы согласны, если я стану командиром? — спросил Куйбышев.

Тимошков удивленно качнул толовой. «Куйбышев фактически командует всем фронтом, можно ли ему рисковать собой в таком походе? Но слово Куйбышева — закон для меня, и не могу я ему запретить», — промелькнуло в уме Тимошкова.

— Вы молчите, — значит, согласны.

— У нас нет верблюдов. Придется их реквизировать у жителей Кизыл-Арвата, — уклонился от ответа Тимошков.

— Реквизиция — скверное слово. Начинать с насилия, объявив всем, что мы боремся с насилием, — хуже и придумать нельзя. Надо бы созвать совет стариков туркмен: если они согласятся, то мы получим верблюдов. Ах как жаль, что нет с нами Фрунзе! Беседовать через переводчика, да еще не зная местных обычаев, — тяжкая штука. Можно попасть в идиотское положение.

Вечером на площади сошлись самые старые жители Кизыл-Арвата; безмолвно стояли узкобородые аксакалы в верблюжьих с красными полосами халатах, каракулевых папахах, с тамарисковыми посохами, фисташковыми четками в скрюченных пальцах; у них был отрешенный вид, словно все их мечты и страсти давно были выжжены черными песками пустыни.

Среди аксакалов выделялся стройный не по летам мулла. Смуглое худое лицо обрамляла черная бородка, глаза — острые, пытливые — так и вцепились в Куйбышева.

Куйбышев сказал, что отряд его идет по важному делу в пустыню, и окончил короткую речь просьбой о верблюдах.

— Чем поручится высокочтимый гость, что вернет верблюдов? — спросил мулла.

— Именем власти Советов как в Ташкенте, так и в Москве.

— Ташкент далеко, Москва еще дальше. Можно ли верить слову путника, уходящего в пустыню? Не зыбко ли оно, как песок бархана?

— Я всегда держу слово свое.

— У нас нет доказательств, что высокочтимый гость верен своему слову. Не знает ли он в Ташкенте самого важного воина — Куйбаши-ака? — неожиданно спросил мулла.

Его вопрос и смутил и насторожил Куйбышева. Подозревая подвох, он ответил уклончиво:

— Куйбаши-ака не имеет отношения к нашей беседе...

— Мы бы дали верблюдов под его ручательство. Я был в Ташкенте, когда Куйбаши-ака обещал отправить афганских святых в Герат. Когда же святые взяли с собой двадцать правоверных, то кзыл аскеры не захотели отправлять поезд. Пришлось идти к Куйбаши-ака с жалобой...

Куйбышев вспомнил, как неделю назад приказал отправить в Герат афганских священнослужителей, но с их отъездом произошла заминка. К нему приходила депутация мусульман с жалобой на работников Ташкентской губчека.

— Вы тоже были у Куйбаши-ака? — спросил он.

— Я даже разговаривал с ним. Куйбаши-ака сказал: «Пусть едут в Герат и святые и грешники». И тогда мы уехали, — ответил мулла.

— Разве вы меня не узнаете? — как можно сердечнее спросил, улыбнувшись, Куйбышев.

Мулла со строгой внимательностью вгляделся в обросшее жесткой щетиной лицо Куйбышева.

— Я узнаю тебя по улыбке, Куйбаши-ака. Мы дадим верблюдов, и да поможет вам аллах...

Старейшины Кизыл-Арвата дали две тысячи верблюдов, но и их не хватало для перевозки необходимых грузов. Бурдюки с водой пришлось распределить между бойцами.

Отряду предстояло в четверо суток пройти сто верст по черным пескам Каракумов. Бойцы знали, что судьба операции и личная судьба каждого из них зависит от быстроты и соблюдения тайны: если белогвардейцы обнаружат отряд, гибель неизбежна. Никто не придет на помощь, ибо части Тимошкова ушли из Кизыл-Арвата по железной дороге на Айдин.

Отряд Куйбышева выступил перед рассветам. Верблюжий караван растянулся на многие версты, верблюды шагали бодро, покачивая тяжелыми тюками. Конница шла в отдалении от каравана, поднимая облака пыли; еще дальше двигались в пешем строю стрелки.

Куйбышев ехал на саврасом жеребце, вглядываясь в рассветающий мир пустыни. В небе, особенно черном перед рассветом, сияли ровные сухие звезды. За барханы закатывалась маленькая легкая луна, диск ее, резко очерченный и пронзительно яркий, обличал необыкновенную сухость воздуха. В меловом свете луны барханы казались значительно выше и походили на онемевшие морские валы.

Проводник, молодой туркмен, подъехал к Куйбышеву, сказал, прижимая левую ладонь к сердцу:

— Скоро взойдет солнце, и тогда камни пустыни будут кричать. Предупреди своих воинов, Куйбаши-ака, чтобы берегли воду как свои глава. Пусть каждый пьет только две пиалы в день и ни капли больше...

— Мы последуем твоему совету, джигит.

— Люди не могут идти по караванной тропе, они разбредаются по барханам, как сайгаки, и если каждый...

Проводник замолчал, словно боясь высказать какую-то сокровенную мысль.

— Почему не говоришь до конца? — спросил Куйбышев.

— Кончается ночь — меняются мысли.

— Я хочу услышать твою дневную мысль.

— В полдень, когда закричат камни, воины могут выпить не только свою, но и чужую воду. Отбери у них бурдюки с водой и погрузи на верблюдов...

— Верблюды везут снаряды.

— Вода дороже, Куйбаши-ака.

Рыжее солнце поднималось в зенит, барханы сверкали, словно стекла, воздух терял свою ясность, над пустыней заколебалось знойное марево, смазывая ее очертания. К полудню жара достигла тридцати градусов, во рту появилась сухость, стало тяжко дышать. Куйбышев отпил из фляги глоток теплой воды, но не утолил жажду. Проводник, ехавший рядом, сразу же предостерег:

— Береги свою воду, Куйбаши-ака, жара еще усилится.

Чем сильнее становился зной, тем резче сверкали пески. И несло от них безысходной печалью. Куйбышев положил пальцы на револьвер и тотчас отдернул руку: сталь опалила ладонь. По обочинам тропы то и дело попадались верблюжьи черепа; из глазниц выглядывали серые вараны. Извилистые следы оставляли на песке гремучие змеи, и Куйбышев невольно вздрагивал при виде ядовитых пресмыкающихся. Вдруг он услышал странные сухие звуки, словно что-то пощелкивало и лопалось на барханах.

— Солнце заставило кричать камни пустыни, — встревоженно сказал проводник, показывая на ржавые валуны.

— Такая жара в декабре... А что тут летом? Огненный ад...

— Кричащие камни предвещают черную бурю, — опять сказал проводник.

Если конники страдали только от жары и жажды, то стрелки выбивались из сил, увязая в рассыпающихся песках. Какой-то боец, не выдержав солнцепека, потерял сознание, шедший рядом красноармеец, спасая товарища, помочился на его голову. Боец пришел в себя, но уже не мог идти. Куйбышев отдал ему жеребца, а винтовку и подсумок с патронами закинул себе за спину.

Вечером солнце затянула желтоватая пелена пыли, барханы перестали сверкать и приобрели дымный тоскливый цвет.

— Привал, — скомандовал проводник. — Идет черная буря...

Хотя не было никаких ее признаков, Куйбышев приказал разбить бивак. Верблюды со стоном ложились на землю, лошади опустили головы, раздувая пыльные ноздри, красноармейцы жадно тянулись к бурдюкам с водой. Куйбышев еще и еще раз предупредил о бережном расходовании воды, сам с трудом оторвавшись от соблазнительной фляги.

Прошло полчаса в затишье. Куйбышев полулежал, прислонившись спиной к песчаному холмику, и смотрел на меркнущее солнце.

С юга подул испепеляющий ветер, вздымая, волоча и клубя песчаные тучи. С визгом и скрежетом запрыгали камни, песчаные струи слились в сплошной поток, и пустыня словно обеспамятовала.

Буря обрушилась на бивак песковоротами, барханы стали смещаться. Пушки забивало песком. Бойцы легли навзничь, пряча в воротники шинелей глаза и уши. Песок обжигал тело, разъедал глаза. Куйбышев со страхом подумал: выдержат ли бойцы атаку взбунтовавшейся стихии? Сам он чувствовал себя ничтожной песчинкой в хаосе песка и ветра.

Три часа бушевала черная буря и унеслась на север. Пустыня успокоилась, небо очистилось от пыли, задышало прохладой. Утром люди долго приводили себя в порядок, выбивали песок не только из одежды, но и из орудийных стволов. Куйбышев, пораженный, смотрел на изменившийся пейзаж: барханы переместились и теперь вытягивались с юга на север и не было никаких следов на песке, кроме их собственных.

Четыре дня продолжался этот поход по Каракумам, и Куйбышев снова убедился в выдержке своих бойцов. Они стойко переносили жару и жажду и заиндевелые ночи пустыни. Не слышно было ни жалоб, ни ропота.

К исходу четвертого дня проводник показал на высокую песчаную гору.

— За этой горой — Айдин, — сказал он как о чем-то обыденном. — Обогнешь гору — выйдешь на железную дорогу.

Куйбышев решил напасть на Айдин перед рассветом; было в запасе несколько часов передышки. Бойцы выпили последнюю воду и прилегли. Измотанный до предела, Куйбышев грелся у маленького костерка, радуясь, что удалось подойти к противнику незаметно. «Генерал Литвинов не подозревает о нашем присутствии. А если бы знал, подготовил бы встречу, ведь он может вызвать подмогу из Красноводска. Надо взорвать железную дорогу и телеграфную линию и лишить генерала связи с городом».

Голова Куйбышева склонилась над синими углями костерка, дремота окутывала мягкой пеленой. Очнулся он от чьего-то прикосновения.

— На горе всадники, Куйбаши-ака, — шептал проводник.

Куйбышев вскочил, ухватился за бинокль. На круглой вершине горы маячили пять всадников, — должно быть, разведчики-белогвардейцы. У Куйбышева упало сердце. «Мы обнаружены! Внезапность нападения исчезла, тайна открыта. Генерал Литвинов успеет подготовиться к отпору, а нам нет хода назад... Догнать, перехватить разведчиков, как можно скорее взорвать железнодорожный путь и телеграфную связь», — решил Куйбышев и тут же отдал приказ.

Группа преследователей помчалась наперехват белым. Куйбышев, нахлестывая своего жеребца, скакал впереди.

Белые всадники заметили их и повернули обратно. Они уходили, недосягаемые для выстрелов.

Куйбышев выехал на железную дорогу в тылу противника. Он отдавал себе отчет в том, что разведчики уже сообщили о появлении красных, и был обескуражен беспечностью генерала Литвинова: нет никакой охраны на железной дороге. Удалось беспрепятственно взорвать рельсы, свалить телеграфные столбы. Подъехали поближе к станции — там сонная, безмятежная тишина.

«Странно, невероятно! Неужели белогвардейцы все еще не знают о нас?» — подумал Куйбышев и поскакал навстречу уже поднимающемуся в гору отряду.

С горы открывался просторный вид на Айдин: запасные пути забиты поездами, вокзал, депо, здания четко вырисовываются на песчаной равнине.

Захваченные врасплох белогвардейцы метались по станции и гибли под пулями красных. С вершины горы Куйбышев видел, что равнина буквально усеяна бегущими.

В штабе успевшего скрыться генерала Литвинова Куйбышев обнаружил рапорт разведчика. Он доносил генералу, что в четырех верстах от Айдина появился большой отряд красных с артиллерией и конницей. На рапорте красивым мелким почерком было написано: «Арестовать паникера. Чтобы в четырех верстах могли очутиться красные — это исключено. Генерал Литвинов».

Причина его беспечности стала ясна.


ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

— Мы берем вашу ладью и объявляем шах и мат, товарищ командующий. Не угодно ли еще партию?

Фрунзе смешал на доске фигуры.

— Хватит, я что-то устал.

— Тогда на боковую и спим до Актюбинска. — Гамбург расстегнул воротник гимнастерки, зевнул, прикрывая рот ладонью. — Ползем как черепахи, при такой езде в Ташкенте окажемся через месяц...

Фрунзе промолчал. Гамбург повернулся к окну, вглядываясь в проползающие заснеженные просторы. Белая, бесконечная, печальная степь утомляла глаза.

— Пойду сдать, — повторил Гамбург и вышел из салон-вагона.

Фрунзе пересел на диван, скрестил на груди руки. Задумался. Фронты, события, люди — бурный поток времени мгновенно прошумел перед ним. Прошло всего девять месяцев после Бугурусланской операции — первой победы над могущественным врагом, а как все изменилось! Колчак сидит в иркутской тюрьме. Сто тысяч его солдат взято в плен, военные трофеи неисчислимы. Золотой запас России — шестьдесят с лишним тысяч пудов золота и драгоценностей — возвращен народу. «Я телеграфировал Ленину о ликвидации Уральского фронта, а теперь сам получил телеграмму от Куйбышева: Закаспийский фронт перестал существовать, Куйбышев приближается к Красноводску. Куйбышев? Валериан? Прекрасный товарищ, великолепный организатор, но все почему-то думалось — партикулярный человек. Сейчас вижу в нем талант военачальника. Но откуда он, этот талант? А я сам что — военная косточка? Читать на досуге Клаузевица и Бонапарта маловато для военного дела. Революция растит таланты, борьба за народ поднимает их. Наши полководцы знают, за что воюют, и потому побеждают. Знание — половина успеха. Вера в правое дело — полный успех. И как синтез правого деда и знаний — победа. Военные знания, которые царские генералы приобретали годами в стенах академий, наши командиры получают в кровавых столкновениях с врагом. Революция пробудила умы, раскрыла таланты, дала смелость, сноровку, находчивость, уверенность. Самый лучший пример — Чапаев. Вот в ком воплотился дух революции...»

При воспоминании о Чапаеве лицо Фрунзе помрачнело. «О Чапаеве будут петь песни, создавать легенды, он останется любимым сыном народа. Народная память сохранит образ Чапаева для будущих поколений, ибо на земле бессмертен только народ. Что бы мы знали сегодня о Степане Разине или Емельяне Пугачеве, если бы народ позабыл их имена и деяния?..»

Он прикрыл глаза и увидел Чапаева на гнедом иноходце. На том самом, которого Чапаев подарил ему за месяц до своей гибели. Фрунзе любит этою гнедого красавца с черными добрыми глазами; иноходец и сейчас едет с ним в Туркестан. «В Актюбинске схожу в товарный вагон, проверю, не холодно ли гнедому. Сыт ли».

В поезде командующего — пассажирские и товарные вагоны, платформы с пулеметами и дровами. Приходится везти дрова для паровоза, на станциях нет никакого топлива.

Вместе с Фрунзе кроме Сони и Гамбурга едут Исидор Любимов и Дмитрий Фурманов; первый — начальник снабжения всего фронта, второй — начальник политотдела, и все живут мечтой о Туркестане, хотя и знают: там помимо солнца и земного изобилия банды басмачей, белогвардейские отряды, жизнь, пропитанная средневековьем.

Фрунзе поднялся с дивана, прошел в купе. Соня спала на нижней полке, подложив ладонь под щеку. Он сел напротив жены, с нежностью посмотрел на ее бледное, с болезненным румянцем лицо. Милая Соня, она сопутствует ему во всех походах, стоически переносит лишения и неудобства. Болезнь подтачивает ее, и нет лекарства, чтобы помочь.

На снежной равнине замелькали заборы, мазанки, здания; поезд подходил к Актюбинску, придавленному лохматым зимним небом и такой страшной бедой, о которой Фрунзе еще не имел представления.

На вокзале командир актюбинского гарнизона доложил командарму: большинство бойцов лежат в госпитале.

— Тиф, — упавшим голосом добавил он, и слово это прозвучало особенно зловеще.

— В госпиталь, — приказал Фрунзе.

— Я не могу вас подвергнуть опасности..,

— В госпиталь! — вспыхнул Фрунзе.

Он, многократно смотревший в глаза смерти, видавший кровавые поля, усеянные убитыми, был до глубины души потрясен открывшимся зрелищем.

Госпиталь располагался в глинобитном бараке с разбитыми стеклами, зияющими дырами в потолке. На голом полу вповалку лежали больные и мертвые; вши покрывали всех шевелящейся массой. Омерзительные запахи тления и нечистот висели в спертом воздухе.

— Это ужасно! Нет, это чудовищно! Где главный врач? — закричал Фрунзе.

Из угла выступил бородатый старик в грязном халате поверх полушубка.

— Я главный врач...

— Вы? Вы... — обжигаясь яростью, выдохнул Фрунзе. — Расстрелять его! Немедленно! Сейчас же!

Врач закрыл бородатое лицо ладонями и зарыдал.

— Что я могу поделать один? Все санитары умерли. Фельдшер в тифозном бреду. Нет лекарств, нет ни полена дров, даже половицы пришлось сжечь. Не успеваю выносить трупы. Если не принять экстренных мер, жители вымрут... — бормотал он, и от несвязной речи его сжалось сердце командующего.

Фрунзе почувствовал острую боль и тоску. Старый доктор был действительно бессилен перед такой катастрофой, а за трагический свой героизм он достоин награды, не пули.

— Оставьте в покое доктора, пусть исполняет свой долг, — повернулся Фрунзе к командиру гарнизона. — А вы — за дело! Выгрузить все дрова из моего поезда — и в госпиталь. Все здоровые мобилизуются на борьбу с эпидемией, я задержусь с отъездом.

Ни прежде, ни позже не испытывал Фрунзе такого прилива энергии.

В Оренбург, в Самару полетели телеграммы: эшелонов с дровами, и как можно скорее! По городу собирали чистое белье для больных, мужчины ломали заборы, снимали крыши с учреждений и пилили на дрова, женщины мыли полы и стены в госпитале, проводили дезинфекцию домов и служебных помещений.

Вместе с ним работали Соня, Фурманов, Любимов, Гамбург. Все, рискуя заразиться тифом, ухаживали за больными.

Одиннадцать суток продолжалась эта борьба. Фрунзе спал урывками, и Гамбург сказал ему как бы между прочим:

— Поостерегись, Михаил, ты же в ответе за весь Туркестанский фронт...

— Здесь умирает тысяча человек в сутки — ни одно сражение не вырывало у нас столько жертв. К чему революция, если вымрет Россия? К чему все наши слова о будущем, если станет мертво настоящее? — с горечью ответил Фрунзе.

Решительные меры принесли результаты: эпидемия пошла на убыль. Фрунзе отдал последние распоряжения о борьбе с тифом и отправился в путь. На станциях стояли эшелоны с войсками 4-й армии, замерзшие паровозы, составы вагонов. На многие версты были выворочены рельсы; командир одной из частей смекнул, что топить паровоз можно шпалами, и вынимал их из-под рельсов через короткие промежутки пути, ставя в безвыходное положение остальные поезда. Фрунзе приказал предать командира военно-полевому суду.

Ташкент казался призрачным, как мираж. Поезд задерживали бураны, и тогда приходилось очищать пути. По ночам безумствовали морозы, люди коченели в вагонах. У Фрунзе волосы примерзали к вагонным стенкам; он поднимался и кутал в шинель обессилевшую Соню.

На одной из станций он сказал Гамбургу:

— Пошлю ему телеграмму. Он должен знать, что творится на этом кошмарном пути. Он поймет невольную мою задержку.

Хотя Фрунзе не сказал, кто это «он», Гамбург догадался, что это Ленин.


После Аральского моря стало теплее: небо очистилось от снежных туч, приобрело синий влажный цвет. Все приободрились, повеселели.

В Казалинске Фрунзе получил сразу несколько телеграмм. Куйбышев сообщал, что Красноводск освобожден от белогвардейцев, Новицкий — о бесчинствах басмачей в Фергане, о новых зверствах атамана Анненкова в Семиречье. Была короткая телеграмма из Москвы; в ней говорилось, что «верховный правитель» России Колчак расстрелян в Иркутске.

— И неглупый был человек, а вот не понял, что невозможно бороться со своим народом. В этом трагедия адмирала, — сказал Фрунзе, откладывая телеграмму. — Мертвые сраму не имут, но имя его станет для России черным символом палачества...

За Ак-Мечетью, на маленьком полустанке, Фрунзе прошел к барханам, уже покрытым зазеленевшим саксаулом. На песке грелись пестрые ящерицы, ползали крохотные черепахи. Дикие тюльпаны готовились к цветению, бутоны их казались раскаленными изнутри.

«Природа просыпается к жизни, а мы все воюем и воюем. Мы мечтаем утвердить революцию во всех сердцах, белые надеются, что революция уйдет из каждого сердца, — не потому ли не видно конца войне?» — подумал Фрунзе.

Вскоре поезд ворвался под зеленые кущи ташкентских чинар.

На вокзальном перроне под весенний гром военного оркестра командарм обошел строй почетного караула и направился на площадь, где прибоем шумела толпа встречающих. Цветастые халаты, русские рубахи, тюбетейки, картузы; среди бесконечного разнообразия лиц мелькнуло вдруг до боли знакомое лицо и исчезло.

Благодарно улыбаясь за теплую встречу, Фрунзе продвигался к автомобилю; снова, уже совсем рядом, появилось знакомое лицо, и Фрунзе воскликнул:

— Костя! Брат! Вот так встреча...

Брат Константин служил врачом в ташкентской больнице и пришел встречать Фрунзе, веря и не веря, что это именно он, — мало ли однофамильцев на свете.

— Где мать? Где сестры? Столько лет разлуки, и какие события, какие перемены за эти годы! — возбужденно говорил Фрунзе.

Мать и сестры по-прежнему жили в Верном, скрываясь от контрразведки атамана Анненкова. «Черный атаман» разнюхал о семье Фрунзе и приказал арестовать мать и сестер. К счастью, их никто не выдал.

Фрунзе облегченно вздохнул, но радость подернулась печалью. Если бы сейчас промчаться шестьсот верст до Верного, обнять бы свою старушку, успокоить ее, взглянуть на белые вершины Тянь-Шаня, вдохнуть воздух горных садов. Если бы он мог! Но разве можно оставить дела, в которых заключена судьба всего Туркестана?

Вечером того же дня он обратился с приказом к войскам фронта: «Сегодня, 22 февраля, я с полевым штабом прибыл в Ташкент и вступил в непосредственное командование войсками, расположенными в пределах Туркестана...»

Жарко грело солнце, буйно цвели ташкентские сады, но некогда отдыхать Фрунзе. Несколько дней знакомился он с положением на фронтах, стараясь определить, где сегодня самая большая опасность? Фергана, которую заливают народной кровью басмачи? Эмир бухарский, готовый каждый час выступить против Туркестана? Хивинский хан Джунаид? А может быть, атаман Анненков в Копале, против которого приходится держать целый Семиреченский фронт?

Разведка заполучила секретные письма атамана Дутова. Он сговаривался с басмачами о совместном нападении на Туркестан. Нельзя допустить этот сговор, надо покончить с Анненковым!


ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

«С нами бог и атаман Анненков!» — читал полковник Андерс багровый девиз, начертанный на стволе полевого орудия. «С нами бог и атаман Анненков» — увидел он ту же надпись на дверях штаба белоказачьей армии.

Наглый этот девиз смущал аристократа, думалось, что дурно, даже неприлично ставить Анненкова в одну строку с господом богом.

— Брат полковник, я не разделяю вашего негодования, — ласково, но покровительственно возражал начальник анненковского штаба Денисов. — Почему мы ставим атамана рядом с богом? Да вы же знаете пословицу: бог молчит — за него действуют люди. Вы уже месяц как вступили в наше братство, а жметесь, будто гимназистка, когда ее щупают в интимно-лирических местах.

— Не могу я под таким девизом сажать на кол людей, брат капитан. Не могу кидать в горящую печку младенцев, — пробормотал Андерс.

— Смешно и странно! Мы уничтожаем не людей, а красных дьяволов. Истребляя корни, не забывай о семени. Проливая чужую кровь, береги свою, она все-таки голубая. Борис Васильевич Анненков, и я, и вы, слава богу, дворяне. А сколько наших дворян играли в демократию и вот доигрались. Теперь вместо Москвы окопались в каком-то Копале! Даже остро́та идиотская. Нам осталось только очищать русскую землю мечом, и огнем, и мором, время присяжных заседателей кончилось. Террор стал божьим словом, атаман — его воплощением.

— Нет бога, кроме бога, и Анненков — пророк его, — усмехнулся презрительно Андерс.

— Можно и так. Какая разница... Принимайте дела бывшего начальника контрразведки, я поздравляю с ответственным назначением...

— Благодар, — с трудом выговорил Андерс нелепо усеченное слово. — Только я не радуюсь, брат капитан.

Андерс никак не мог привыкнуть к правилам, установленным в анненковской армии. Для чего нужно говорить «благодар» вместо «благодарю», зачем кстати и некстати повторять «брат капитан», «брат полковник», при каждой встрече выкрикивать девиз о боге и атамане?

— Вы мне понравились, брат полковник, — продолжал Денисов. — Потому советую: не перечьте атаману. От малейшего возражения он приходит в бешенство, и тогда... Да что говорить... Ваш предшественник расстрелян за то, что хотел снять с фургона смерти знамя с вышитым черепом и перекрещенными костями. Теперь фургон смерти — ваше хозяйство. Проверьте по списку смертников — за их бегство отвечаете головой. Вот вам канцелярия контрразведки. Тут всякие приказы, донесения, приговоры и прочие милые документы. Ваш кабинет рядом с атаманом, будете у него под рукой денно и нощно. С нами бог... — поднял Денисов указательный и средний палец правой руки.

— ...и атаман Анненков, — угрюмо добавил Андерс.

В своем кабинете он вывалил на стол груду измятых бумажек, стал бегло просматривать.

«В первый день Нового, 1920 года поздравляю все войска Отдельной Семиреченской армии, желаю счастья и успехов в ратных делах...

Приказываю: замеченных в распространении провокационных и панических слухов, агитирующих в пользу большевизма немедленно расстреливать на месте преступления. Право приводить в исполнение расстрел таких негодяев даю каждому офицеру и добровольцу...»

Андерс отложил приказ и углубился в чтение документов. На каждом было начертано: «Совершенно секретно». Документы по-военному короткие, каменно равнодушные, с особым презрением к человеческой жизни и смерти. Может быть, именно своим равнодушием и презрением производили они угнетающее впечатление. Безысходная тоска заклубилась в душе Андерса, он почувствовал всю шаткость собственного своего положения: ведь и его жизнь зависела теперь от настроения или прихоти Анненкова.

«...В станице Троицкой ликвидировано 108 жителей, сочувствующих большевизму. Особенно опасных каратели привязали к лошадям и разодрали на части».

«...В селе Перевальном изрублено семь человек. Восьмого — мальчика-младенца положили в зыбку и сожгли живым».

«...Отряд анненковцев с боем занял станицу Константиновку. Большевики были расстреляны, а мирных жителей согнали в церковь, обложили соломой, облили керосином и сожгли. Погибло триста человек».

«...В селе Черный Дол казнено 10 женщин. Красноармейцу Некрасову разрубили голову, достали мозг и положили на грудь. Крестьянина Сивко и его сына заставили рыть для себя могилу. Выпороли каждого десятого жителя. Пороли и приговаривали: «Мужика надо выпороть, посолить раны и снова пороть».

«...В Славгороде расстреляли больных, стоявших в очереди к врачу. Изловили и уничтожили 80 большевиков. Всего в городе убито 1667 человек».

«...В Семипалатинске пленных раздевали догола и заставляли прыгать в прорубь. Сопротивлявшихся закалывали штыками».

«...В селе Вородулиха выпороли всех мужиков, потом расстреляли».

«...В станице Черкасской красноармейцев пилили тупой пилой, завертывали им ноги за шею».

«...В деревне Осиповке живьем закопали в землю 40 крестьян».

«...В станицу Шеманаиху приехали переодетыми в красноармейскую форму. Стали приглашать крестьян записываться в Красную Армию. Всех записавшихся расстреляли на базарной площади. Анненков приказал попу служить молебен по убитым».

«...В случае отступления приказываю жечь все станицы и села» (из приказа Анненкова).

«При отступлении из деревни Карповки убито 108 партизан, сожжено 20 домов» (из рапорта командира карательного отряда).

«После расстрела мятежников излишне ездить по их трупам и петь «Боже, царя храни» (резолюция на рапорте).

«...После захвата Копала восстали три полка Семиреченской армии. Полки разоружили, восставших загнали в камыши озера Арал и расстреляли из пулеметов. Тех, кто пытался убежать, догоняли и рубили шашкой».

Андерс отбросил стопу недочитанных бумаг, опустил голову, закрыл глаза. Тоскливая тревога переросла в отчаяние, к горлу подступила тошнота. Казались невозможными такие жестокости, такая смесь ненависти и садизма. «Подобные меры убили белое движение и привели нас к пропасти. Что же делать мне? Уподобиться Анненкову или бежать из его зачумленной армии? Я не могу, и не хочу идти с покаянной к большевикам. Вот проклятие, даже не с кем посоветоваться! Дутов — это Анненков, только меньшего калибра, генерал Белов предусмотрительно скрылся. Капитан Денисов собственноручно расстреляет меня, как братьев офицеров в аральских камышах».

Андерс подошел к окну. Из окна открывалась просторная панорама на Копал, на вершины Семиреченского Алатау.

Военное поселение Копал было основано еще в царствование Александра Второго для защиты киргизов Большой орды, перешедших в русское подданство. Строился Копал как крепость: с земляным валом, гарнизонными казармами, складами, конюшнями, неизменным учебным плацем и чахлой деревянной церквушкой. Русские переселенцы придали военному поселению вид обывательского заштатного городка: понастроили лавок, кабаков, насадили яблоневые и абрикосовые сады, развели виноградники и бахчи. Ничем не отличался теперь Копал от какой-нибудь Чухломы или Тарусы, если бы не мощные вершины Семиреченского Алатау.

Снежные купола и пики, закрывая горизонт, лучились свежо и чисто под весенним солнцем, словно призывая в свою ослепительную белизну, чтоб раствориться в ней и стать частицей дикого, но просторного и естественного мира.

На плацу, между казармами и кабаками стояла выморочная тишина; безмолвно торчали часовые у просторного дома, в котором жил Анненков. Андерс не удивлялся этой опасной тишине. С тех пор как Анненков занял Копал, все казаки, способные носить оружие, были мобилизованы в армию. Женщины, старики, даже ребятишки страшились выходить на улицу: казни, порки, истязания последних дней устрашали всех.

Андерс тоскливо посмотрел на горные вершины.

«За горами, в каких-нибудь тридцати верстах, — китайская граница. Два-три часа езды на хорошем коне — и прощай, Россия», — подумал он, отыскивая взглядом дорогу, ведущую в горы. Обсаженная по обочинам пирамидальными тополями, каменистая дорога манила, обещая свободу и самостоятельность. «Нужно бежать. Медлить нельзя, из Верного сообщают, что отряды красного начдива Белова и части Татарской бригады выступили на Копал. Среди анненковцев распространяется какое-то воззвание Фрунзе, и оно разлагает армию с ужасающей быстротой. Я еще не видел его, надо попросить у Денисова, но все равно, что бы ни обещал Фрунзе, меня он не помилует», — размышлял Андерс.

Из дома вышел сам атаман и генерал Дутов. Часовой отдал честь и замер. Анненков вскинул два пальца к фуражке, Дутов наклонил толстую стриженую голову, и оба направились к штабу. Они шли рядом, высокий, поджарый Анненков в черном мундире — золотые погоны поблескивали на узких плечах — и плотный коренастый Дутов в шинели нараспашку. Шли широким, властным шагом, уверенные в собственной значительности, в силе своей неограниченной власти.

Андерс торопливо вернулся к столу, придвинул недочитанные документы, невольно прислушиваясь к шагам в коридоре. «Заглянут ко мне или нет? Не хочется сейчас встречаться с Анненковым, при нем я теряю спокойствие».

Они не зашли. Андерс облегченно вздохнул и опять принялся за чтение. Расстрелы, пытки, насилие. Но странное дело: они уже не действовали на Андерса. То ли слишком много было в них палачества, то ли притупилось чувство возмущения, но Андерс уже не испытывал нервной дрожи.

В кабинет вошел ординарец.

— Приказано явиться к атаману, брат полковник, — по установленному правилу отчеканил он.

Андерс мгновенно встал, спрятал в письменный стол бумаги, запер на ключ. Одернул мундир и, пристукивая каблуками, вышел в коридор. У анненковского кабинета остановился, сердце замерло и тут же тревожно забилось. Он осторожно приоткрыл дверь.

— Привет, брат полковник! Проходи и садись, — добродушно сказал Анненков, показывая на стул рядом с собой.

Дутов сидел у стены, расставив ноги, положив на них волосатые кулаки.

— Привет, брат атаман, — глухим, деревянным голосом ответил Андерс. — Явился по вашему приказанию...

— Я никогда не приказываю, я всегда прошу, брат полковник. Вы приняли дела контрразведки?

— Так точно, брат атаман!

— Сколько арестованных в фургоне смерти и в копальской тюрьме?

— В фургоне смерти тридцать человек, в тюрьме — сто двадцать.

— Очень хорошо. Прибавьте к этому еще тридцать два наших мерзавца. Только что арестованы за распространение воззвания Фрунзе. Вы читали воззвание, брат полковник?

— Никак нет!

— Вот оно, полюбуйтесь! На русском, киргизском, тарачинском — словом, на десяти языках. — Анненков протянул листок.

Андерс прочитал воззвание, прикидывая в уме разрушающие его последствия для Семиреченской армии. Красный командующий предлагал казакам мирно разрешить кровавую тяжбу, обещал полное прощение, личную неприкосновенность и безопасность, всемерную помощь жителям в восстановлении разрушенных хозяйств.

Воззвание подчеркивало, что главные силы белых разбиты, у Семиреченской армии нет никаких шансов на продолжение войны.

— Что скажете, брат полковник? — мягко спросил Анненков.

Андерс глянул в его длинное, узкое лицо. Черные густые волосы наполеоновской челкой прикрывали желтый лоб, маленькие розовые уши, тонкие губы — заурядная, хотя и неглупая, физиономия.

— Что я могу сказать? Обычная демагогия, пустые обещания, — медленно произнес Андерс.

— Вы ошибаетесь, брат полковник. Это воззвание опустошает мою армию. Добровольцы бросают оружие и толпами перебегают к большевикам. Еще несколько дней — и предатели свяжут нас с вами и выдадут красным. Вам нравится такая перспектива?

Андерс не ответил. Дутов саркастически ухмыльнулся, Денисов презрительно поджал губы.

— А мне — нет! И потому вот мой приказ — сейчас уже приказ, а не просьба, брат полковник, — подчеркнул Анненков. — Всех арестованных, находящихся в фургоне смерти и тюрьме, немедленно расстрелять! Наших предателей, распространявших воззвание, повесить на военном плацу! Всех без исключения, в том числе офицеров...

Андерс весь сжался от этих категорических слов. «Возражать — бессмысленно, отказываться — опасно. Что же делать? — в который раз спросил он самого себя. — Может, оттянуть время казни до утра? У меня впереди целая ночь...»

— Надо казнить всех преступников одновременно. В присутствии добровольцев и местных жителей. Чтобы устрашились, — заговорил Дутов.

— Я не могу снимать с передовой воинские части и гнать их в Копал на цирковое представление. Где гарантия, что добровольцы не взбунтуются? Вы об этом подумали, брат генерал? — спросил Анненков.

— Тогда к чему одних расстреливать, других вешать? Не проще ли всех отвезти в горы и из пулеметов... — предложил Денисов.

— Ну хорошо. Только вместе с братом полковником ты отвечаешь за проведение такой операции, — согласился Анненков. — А теперь о более важном — о наших собственных жизнях. Красные подойдут к Копалу через пару дней. Сегодня двадцатое марта. Последняя наша схватка начнется не позже двадцать третьего. Чем же мы располагаем? У нас несколько тысяч добровольцев, но многие из них могут бросить оружие. Тех, кто будет сражаться насмерть, осталась горстка. В случае поражения мы уведем их в Китай, на остальных наплевать.

— Не верить в победу до схватки нельзя, брат атаман, — тактично заметил Дутов — он еще смел возражать Анненкову.

— А ты веришь? — вскипел Анненков. — Я вот уверен, что ты не веришь! Победа невозможна, но и пропадать бессмысленно — глупость. В Китае мы все начнем сызнова. В Китае тысячи наших офицеров, еще больше солдат. Там дворяне, сановники, промышленники — цвет и краса России. Есть с кем продолжать борьбу против большевиков.

— Китайцы нас разоружат и интернируют, — опять нерешительно возразил Дутов.

— Не смеши меня, брат генерал. Лучше я насмешу тебя. Так вот, один китайский генерал начал сражение, а сам в полевом штабе сел играть в шахматы с пленным офицером. Поиграл немножко и вызвал начальника штаба. «Как дела на передовой?» — «Наши перешли в наступление...» — «Немедленно сварить десять котлов риса и отправить на передовую». Начальник штаба ушел исполнять приказ, а пленный спросил: «Зачем столько вареного риса на передовую?» — «Через час буду кормить пленных, так чтобы знали мое великодушие. Ваших друзей буду кормить...» Через час генерал ел в плену тот самый рис, что сварил для противника...

— Забавно, но как насчет морали, брат атаман? — спросил Дутов.

— Мораль простая. Китайцы нас интернируют, но обратятся за помощью к нам же. Я возлагаю на тебя всю организацию по уходу в Китай. Надо подготовить запасы провианта и фуража на тысячу, от силы на полторы тысячи добровольцев. Обоз, пулеметы, патроны заранее отправить в горы. Приступай к делу немедленно.

— Запасы на полторы тысячи человек недостаточны. С нами пойдут по крайней мере тысячи три, — возразил Дутов.

— Пойдут — возможно, но дойдут ли? Это уже моя забота.

Дутов, Денисов, Андерс ушли, Анненков остался один. Он сидел, о чем-то задумавшись, переплетая пальцы, поигрывая ими. О чем размышлял он в эти минуты, какие мысли роились в его коварном, хитром, страшном уме?

Имя его повергало в ужас мирное население Сибири, Киргизской степи и Семиречья, неслыханные злодеяния его стали символом человеконенавистничества. Злоба к большевикам превзошла все даже немыслимые пределы. Он как бы вобрал в себя все, что есть античеловеческого в мире, и направил на борьбу с собственным народом.

Новгородский потомственный дворянин, он окончил кадетский корпус и в чине хорунжего был направлен в 4-й Сибирский полк, стоявший в городе Джаркенте, у китайской границы. Началась мировая война, и Анненков с полком выехал на Западный фронт. В первых же боях он проявил храбрость. Получил четыре георгиевских креста. О его холодной смелости и сумасшедшей жестокости офицеры говорили больше со страхом, чем с уважением.

Презрение к смерти у Анненкова сочеталось с презрением к товарищам, а высокомерие, заносчивость, властолюбие казались оскорбительными, особенно офицерам. Его ненавидели, но боязнь заставляла уступать Анненкову во всем. Монархист, он свержение самодержавия встретил спокойно, считая царя слабым монархом.

Советское правительство решило разоружить казачьи войска; Анненков не подчинился приказу и с несколькими сотнями сибирских казаков уехал в Омск. Отказался он выполнить и требование Омского Совета казачьих депутатов и со своим отрядом ушел дальше, в Киргизскую степь.

Быстро передвигаясь с места на место, он убивал советских работников, грабил учреждения, разорял станицы и городки, терроризируя жителей порками и казнями. В отряд его шли зажиточные казаки, мелкие торговцы, царские жандармы, уголовники и авантюристы.

Анненкова поддерживали сибирские золотопромышленники, щедро отпуская миллионы золотых рублей на формирование отряда. Казахские манапы[4] сформировали свои полки в его отряде.

Ко времени появления в Омске адмирала Колчака отряд Анненкова насчитывал десять тысяч человек. Колчак превратил его в отдельную Семиреченскую армию, а самого Анненкова произвел в генералы, но черный атаман отказался от этой чести.

— Меня может произвести в генералы только государь император, — ответил он.

Анненков не подчинялся никому, даже «верховному правителю». В «братстве» он установил безграничную власть, и по его приказу на знаменах начертали девиз: «С нами бог и атаман Анненков». Ежедневно, ежечасно офицеры вдалбливали солдатам, что нет ничего запрещенного, если с ними сам бог и атаман. Каждая часть получила свое название: «Черные гусары», «Голубые уланы», «Желтые кирасиры»; звучало красиво, но под этой красивостью и декоративным демократизмом скрывался оголтелый произвол. Анненков поощрял на убийства и делом и словом. «Кто смеет — тот убивает, кто не смеет — тот грабит», — говорил он перед офицерами и оправдывал казни и пытки циничными изречениями: «Террор — могущественное оружие, и стыдно не воспользоваться им против большевизма».

Он расстреливал своих помощников за малейшее возражение. На военном совете командир черных гусар полковник Луговской осмелился напомнить атаману слова пророка Иеремии: «И я ввел вас в землю плодоносную, чтобы питались плодами и добром ее, а вы вошли и осквернили землю мою, и достояние ее сделали мерзостью...»

Анненков долго молчал, потом медленно сказал:

— Здесь нет для вас достойных оппонентов по библии, брат полковник. Отправляйтесь на тот свет и скажите пророку Иеремии, что он не прав...

Анненков считал, что террор — это естественное оружие неограниченной диктатуры. Он стал и его философией, и его военной политикой. Но чем больше применял он террор, тем яростнее становилось сопротивление, и не только среди жителей, но и в рядах его же армии. После разгрома колчаковских войск Анненков уже не думал о восстановлении старых порядков. Он только мстил, но иногда его мучили приступы отчаяния.

Вот и сейчас оно захлестнуло его.

Он сидел, обессиленный, как змея, сбросившая кожу. Четырехфунтовые золотые погоны, подаренные семипалатинскими купцами, отягощали плечи, поблескивали золотые розетки на голенищах высоких сапог и серебряные игрушечные кинжальчики на кавказском ремешке. Но побрякушки уже не веселили охолодевшее сердце, как не радовала безмерная власть, которой он обладал.

«Бог на небе, атаман на земле» теперь звучит как насмешка. Я сковал кровавой порукой и братьев офицеров, и братьев солдат. Позволил им убивать, жечь, насиловать, и все же они разбегаются. Знают, что без меня пропадут, и все же убегают при удобном случае, — вяло подумал он. — Эти проклятые листовки оказались сильнее дисциплины и страха, армия тает. Никому не ведомый человек подвергает сокрушительному разгрому лучшие силы белого движения — командарм из острога товарищ Фрунзе! Кто же он, этот новоявленный Наполеон в засаленной кепочке мастерового? Говорят, он даже не знает, как заряжать маузер. Позор для русского генерального штаба, для воинской нашей славы! А факты остаются фактами: Фрунзе бил нас под Уфой, в Уральске, Оренбурге, на Каспии, теперь добивает в Туркестане. Большевики вопят, что побеждают идейной убежденностью своих бойцов. Чепуха! Вздор! Армия бессловесна и слепа, она бьет оттуда, куда ее поставят...»

Он оцепенело посмотрел на разноцветные листовки с воззванием Фрунзе, сгреб в кучу, швырнул в угол. Отчаяние переросло в ненависть, ненависть искала выхода. «Я убил тысячи, но если бы мог — уничтожил миллионы. Если бы мог. Какая разница — ликвидировать одного человека или миллион? Вся суть в арифметике. За убийство одного судят как преступника, за миллион величают национальным героем. Пройдут годы, но меня будут помнить в этих степях, как помнят Чингисхана. А чем его слава хуже любой другой? На страницах истории он все равно стоит в первом ряду великих завоевателей. Устрашение, устрашение — вот главный рычаг власти. Только устрашением победишь народ свой».

На плацу послышались шаги, звон оружия, отрывистые слова команды.

Анненков распахнул окно, и тело его напряглось, в глазах появился желтый блеск. Он равнодушно смотрел на плац, нащупывая в кармане пачку с папиросами. С незажженной папиросой в уголке тонкогубого рта ждал он убийства и красных, и своих добровольцев, и ничто не трогало его сердца.

Шеренги арестантов черной чертой пересекали плац, по сторонам толпились копальцы, согнанные на зрелище.

Начальник штаба Денисов увидел в окне Анненкова: тот показал рукой на группу офицеров, стоявших отдельно, потом на Андерса. Денисов понимающе кивнул, подошел к Андерсу, что-то сказал ему. Андерс подкатил пулемет к офицерам и оглянулся.

Анненков махнул рукой сверху вниз, потом слева направо, и Андерс припал к пулемету.


Двадцать третьего марта красные окружили Копал, прислали к Анненкову парламентера, еще раз предлагая прекратить борьбу.

— Передайте вашему командиру: если он попадет в плен, я посажу его на кол, — ответил Анненков.

Семь дней шла осада Копала, шаг за шагом красные выбивали анненковцев из предместных укреплений. В ночь на двадцать девятое Анненков оставил город и с тремя тысячами добровольцев направился к китайской границе.

У озера Алакуль в урочище Ак-Тума он объявил, что может взять с собой только полторы тысячи человек.

— Остальные могут покинуть отряд. Желающие пусть идут по своим станицам или к большевикам — мне все равно, — сказал он и потребовал только, чтобы уходящие оставили оружие и коней.

Командиры отобрали самых надежных и преданных атаману бойцов. Лишних — полторы тысячи семиреченских казаков — Андерс повел по дороге из Ак-Тума на Алакуль. У непролазных зарослей камыша он остановил колонну и стал прощаться с казаками.

— Не поминайте лихом, братья! Мы еще вернемся и тогда обратимся к вам за помощью. Помните, с нами бог и атаман Анненков!..

Андерс и его помощники долго стояли у камышей, сдерживая нетерпеливых коней, напряженно прислушиваясь. Андерс поглядывал на ручные часы и все повторял:

— Сейчас, сейчас, осталось несколько минут...

В камышах раздалась пулеметная трескотня: уходящих расстреливали из засад, еще утром устроенных на дороге.

После кровавой расправы Анненков пересек границу и был разоружен китайцами. Сам он поселился в городке Ланьчжоу, генерал Дутов — в военной крепости Суйдун. Китайцы решили поберечь их на всякий случай.

Андерс, переодевшись буддийским монахом, бежал из лагеря интернированных. Долго скитался он по китайским дорогам, пока не очутился в Харбине.


ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Переливался всеми красками, шумел разноязычный ташкентский базар.

Людские толпы смыкались, раздвигались, снова смыкались в сплошное пестрое море. Мелькали полосатые халаты, бархатные бурнусы, каракулевые папахи, белые и зеленые чалмы, тюбетейки. Молодцевато, но мягко ступали черноголовые джигиты, истуканами торчали поседевшие аксакалы, словно черные маски, несли на лицах волосяные паранджи женщины.

Фрунзе и Гамбург шагали между баранами, козами, кучами сушеного урюка и кишмиша, бурдюками кумыса. Из ковровых куржумов выглядывали королевские и серебристые фазаны, рядом вскрикивали павлины, похожие на жирные цветы. Стонали привязанные к арбам верблюды, ревели как оглашенные ишаки, черепахи ползали между их копытами.

Фрунзе и Гамбург шли мимо корзин со свежей черешней, красной клубникой, мешков риса, мимо жаровен с дымящимся шашлыком, чугунных котлов с пловом, бесбармаком, мимо кипящих самоваров. Им назойливо предлагали соленые и пропитанные водкой арбузы, вяленые дыни, виноградные гроздья — прозрачные, как хрусталь, черные, словно антрацит. Жгучие ароматы смешивались с едкими запахами людей и животных. Оживление покупателей и продавцов вскипало под утренним, но уже жарким солнцем.

Фрунзе и Гамбург прошли в крытое помещение рынка; там ослепили их тегеранские, бухарские, самаркандские ковры, обувь из мягкой кожи, цветного хрома, войлочные туфли, гигантские, закрученные спиралью рога горных баранов, седла причудливых форм, кривые ятаганы, изделия из бронзы, серебра, дерева, камня.

После леденящей, голодной жизни Гамбург чувствовал себя словно в каком-то крикливом и душном раю, где все было пропитано сытостью и нахальным изобилием. Ему захотелось процитировать строки о терпкой сладости вина и женских поцелуев, но сейчас Фрунзе не обратил бы внимания даже на Омар Хайяма. Он по-узбекски разговаривал с продавцами, смеялся, шутил, щупал хрустящую кожу седел, ичигов, упругие меха, спрашивал цену, проверял качество изделий. Продавцы цокали языком, с размаху били по его ладоням, словно за гроши продавали вселенную.

Они выбрались наконец из базарной сутолоки на улицу, полутемную от древних карагачей.

— Хорошо, что побывали на ташкентском рынке, — удовлетворенно сказал Фрунзе.

— Ты ж ничего не купил.

— Зато кое-что узнал и еще больше понял. Какая пропасть всего в Туркестане, а армия раздета, разута, живет впроголодь. У бойцов нет сапог, у лошадей седел, и это при таком-то избытке сырья. Ты интендант, немедленно создай артели для изготовления военного имущества. Сырье покупай у местных жителей, но только, чур, без обмана, без реквизиций. Здесь торговля — высокая политика, плати наличными за все, что берешь. Положительно хорошо, что прогулялись по базару, — довольный, сказал Фрунзе.

Вечером того же дня Фурманов пригласил командарма на собрание, созванное политотделом фронта.

— Соберутся женщины, снявшие паранджу, будут слушать рассказы о революции. Это же потрясение законов шариата! До сей поры жен и дочерей, скинувших паранджу, мужья и отцы убивали, — говорил Фурманов.

— И сейчас еще убивают, — напомнил Фрунзе.

— Мы обязаны вести агитацию за женское равноправие...

— Что ты меня убеждаешь... Я, слава аллаху, не феодал. Когда собрание? Скажу несколько слов.

Собрание уже началось, когда Фрунзе и Фурманов запасным ходом прошли на сцену театра. Остановились у занавеса, не желая прерывать русскую работницу, произносившую речь.

— ...Дорогие сестры, паранджа была черной завесой между вами и солнцем...

Фрунзе осторожно отвел край занавеса и сквозь узкую щель оглядел переполненный зал. В косяках солнечного света увидел молодые черноглазые лица, приоткрытые губы, сдвинутые соболиные брови. У всех женщин были откинуты паранджи; тяжелая, из конского волоса, ткань лежала на спинах как мертвое крыло ворона.

— Прими мои поздравления, Дмитрий. Ты добился успеха в борьбе с предрассудками, — шепнул Фрунзе.

Работница сошла с трибуны, председатель заметила Фрунзе и громким, торжественным голосом объявила:

— Слово предоставляется командарму товарищу...

Фрунзе выступил из-за занавеса, и в ту же минуту по залу пронесся резкий сухой шорох: привычным жестом женщины опустили паранджу. Зал потемнел. Между Фрунзе и залом выросла стена отчуждения, неприязни и страха, он даже растерялся от такой неожиданности. Было и неловко, и досадно, и смешно произносить речь, не видя человеческих лиц.

— Поторопился я с поздравлением, Дмитрий, — усмехаясь, сказал Фрунзе, когда они возвращались с собрания. — Борьба с феодальными обычаями едва началась. А как они мгновенно закрылись паранджой! Короткий зловещий шорох — и чернота перед моими глазами.

— Это надо описать, — решил Фурманов. — Это же символ отрицательного значения!


В штабе фронта их ждали плохие новости. Хотя Семиреченский фронт был ликвидирован и Анненков с Дутовым бежали в Китай, борьба продолжалась. Зажиточные казаки, русские купцы, киргизские баи сеяли национальную вражду, саботировали законы Советов, подстрекали на новые мятежи местных жителей. Особенно тревожное положение было в городе Верном: там уже начались открытые выступления врагов революции.

Фрунзе решил послать в Верный группу большевиков, которые смогли бы успокоить взбудораженный край Семи Рек.

Выбор пал на Дмитрия Фурманова. По предложению Фрунзе Реввоенсовет Туркестанского фронта назначил его своим полномочным представителем в Семиречье.

Фурманов снова надел походную куртку, сунул в левый карман пистолет, в правый запрятал свой потрепанный дневник, распрощался с Фрунзе и отправился в неведомый край у подножия Тянь-Шаня.


Поезд, как чудовищный вьюн, крутился в высоких травах Ферганской долины. Мимо проносились азиатские пейзажи — лиловые от зноя, седые от придорожной пыли. За поездом иногда скакали бородатые всадники с английскими винчестерами за плечами и грозили нагайками, пока не исчезали за поворотом.

Высокие травы сменялись фруктовыми садами, вереницами пирамидальных тополей, глинобитными дувалами, мазанками, спрятанными в тени виноградников.

Фрунзе совершал инспекционную поездку по огромному краю, знакомясь с гарнизонами, стоявшими на станциях, в кишлаках, с дехканами, жившими под постоянной угрозой басмаческих налетов.

Он уже побывал в Самарканде, Коканде, Намангане, в пограничной крепости Кушке, в Полторацке, а сейчас ехал в Андижан, где была расквартирована Татарская национальная бригада. На одной из станций его встретил комиссар бригады Якуб Чанышев.

Фрунзе долго и дотошно расспрашивал комиссара о влиянии басмачей на местных жителей, об отношении дехкан к красным войскам, к Советам, раздумывал, как найти быстрые и верные пути к сердцам простых людей.

— Басмачи — самые непримиримые враги наши, — отвечал Чанышев. — За малейшее сочувствие к нам вырезают целые кишлаки, угоняют скот, поджигают сады. Если дехкане и укрывают их, то больше из страха.

Басмачи совершают неожиданные налеты на наши гарнизоны: убьют в ночной суматохе несколько человек, захватят немного оружия — и в горы. Все они воры и разбойники, и предводители их — такие же головорезы.

— Так-таки все? А говорили, что Мадамин-бек проповедует какие-то свои политические идеи, — возразил Фрунзе.

— Религиозный фанатизм да буржуазный национализм — вот единственная идея Мадамин-бека. Он мечтает об автономной Кокандской республике...

— Все-таки о чем-то мечтает, это выделяет его из общей массы.

— Совсем недавно он уничтожил наш отряд, стоявший в кишлаке Мын-Тюбе, — сумрачно сказал Чанышев.

Фрунзе разглядывал узоры бухарского ковра на полу салон-вагона, а сам думал: «Мадамин-бек действует только из-за угла и ночью, басмачам и баям-феодалам наплевать на его сумбурные идеи. Надо найти иной метод для борьбы с ним!»

— Пора не обороняться от басмачей, а нападать на них. Пора оттеснить их из опорных пунктов в пустынные местности, оборвать все их связи с жителями. А вот с Мадамин-беком стоит повести мирные переговоры, предложить ему перейти на нашу сторону, — высказал свою мысль Фрунзе.

— Да что вы, товарищ командующий, — ахнул Чанышев, — с разбойниками не разговаривают — разбойников вешают!..

— Молодой, запальчивый друг мой. Я напомню тебе строки великого Фирдоуси: «Впадать во гнев владыке недостойно, добро и зло решает шах спокойно...» Мы, конечно, не восточные владыки, но мудрый совет не стоит отбрасывать. Мадамин-бек объединил значительные силы, у него сильная воля и твердая рука, приказы его — закон. Если такого, как Мадамин-бек, повернуть против басмачества, — результат будет отличный.

— Не знаю. А впрочем, попытка не пытка. Возможно, вы и правы, — согласился Чанышев.


Поезд, притормаживая, сбавлял ход: дежурный полустанка отчаянно размахивал красным флажком. Фрунзе и Чанышев спрыгнули на перрон.

— Что случилось? Почему остановили поезд? — спросил Фрунзе.

— Басмачи разобрали путь. Большой отряд приготовился напасть на вас, — сообщил дежурный.

В поезде одна бронеплощадка с пулеметами и горстка охраны — дать бой басмачам невозможно. Фрунзе приказал возвращаться обратно, но выяснилось, что басмачи успели взорвать рельсы и сзади. А вскоре появились и всадники, устремляясь к поезду и стреляя из винчестеров.

Фрунзе послал нарочного за помощью в андижанский гарнизон, сам принял командование над охраной поезда.

Одну за другой отбивал он басмаческие атаки; пулеметы раскалились от непрестанной стрельбы, горстка красноармейцев, покинув вагоны, залегла в кюветах, расстреливая басмачей из укрытий.

Прошло три часа боя под нестерпимым солнцем. Фрунзе чувствовал полное изнеможение. Изредка он кидал быстрый взгляд на Чанышева: комиссар горбился у второго пулемета, в молодом закопченном лице его жила решимость борьбы до последней пули.

И они победили. Нападающие прекратили атаки, повернули коней, поскакали прочь. По пыльной дороге мчались на выручку командующему татарские эскадроны из Андижана.

Утром в Андижане состоялся митинг, на котором выступил Фрунзе. Он говорил по-русски, по-узбекски, с тем особенным подъемом, когда оратору нужно сказать что-то значительное, важное и совершенно необходимое.

— Басмачество — смертельный враг трудового народа, борьба с ним — священный долг не только Красной Армии, но и всего населения, — говорил он. — Большевики завоевали свободу для всех народов России, им надо завоевать теперь доверие и любовь простых людей Туркестана. Мы несем вам великие идеи революции, и каждый наш поступок должен соответствовать нашим словам. Мы должны оставлять за собой в кишлаках Ферганы не слезы и горе, а радость и благодарность. Если же кто-то из кзыл аскеров рискнет осквернить Красную Армию недостойным поступком — горе такому человеку!..

Внимательно слушали красноармейцы, железнодорожники, дехкане, в притихших толпах на площади чернели паранджи женщин, и опять Фрунзе хотелось видеть их открытые лица, чтобы понять действие своих слов. Но это было еще невозможно, законы шариата стояли над рабынями мрачными тенями.

После митинга Фрунзе возвращался в штаб бригады. Автомобиль крутился в узких улочках, нырял в тень густых тополей, огибал бесконечные дувалы, пока не выскочил на небольшую площадь с кружевным минаретом. Около мечети толпились аксакалы и женщины с неизменной паранджой на лице. Они что-то кричали, призывая на помощь.

— Остановись, — сказал Фрунзе шоферу и выпрыгнул из машины.

— Уй бой, вайдот, вайдот! Кель сакчи, кзыл джигит![5] — вопил старик, размахивая сорванной с головы тюбетейкой.

— Что тут происходит? — спросил Фрунзе.

Аксакал показал на двух красноармейцев, отнявших у него корзину с лепешками.

Фрунзе шагнул к ним.

— Как вы смеете грабить человека? — спросил он гневно. — Вы бойцы Красной Армии! Как вы смеете?

— А тебе чо надоть? Не встревай в чужие дела, — нагло обнажил в усмешке желтые зубы один из бойцов.

— В машину! Немедленно! — Фрунзе вынул наган.

Бойцы наконец догадались, кто перед ними, и покорно подчинились приказу.

В штабе бригады Фрунзе приказал созвать военно-полевой суд. Сам заперся в комнате и долго ходил из угла в угол: вихрь смятенных мыслей не давал покоя. «Корзина с лепешками — мелочь, но мы произносим высокие слова о свободе, избавлении от гнета, от произвола и насилия. Все красивые слова — вздор, если они перечеркиваются пусть даже ничтожным поступком мародера! Вздор и болтовня, если не последует наказание — немедленное, беспощадное! Враги используют даже мелкий проступок против нас. Да еще как используют — тысячекратно раздуют клевету. Но на каких весах взвешивать преступление и наказание в условиях военного времени, да еще здесь, в Азии, перед лицом не знавшей справедливости бедноты? Не корзина лепешек, а принцип революционной идеи требует возмездия, но не я ли вчера говорил комиссару: «Впадать во гнев владыке недостойно, добро и зло решает шах спокойно...» Я не хочу быть владыкой, но мне решать судьбу многих людей по законам революции... Так решай же, решай...»

Он присел к столу, сжал ладонями голову. Тяжело, учащенно стучало сердце, голубоватые тени стали темными, и все в комнате подернулось пепельным цветом.

Нервничая и сердясь на себя, он начал писать приказ, прорывая бумагу пером:

«Все негодяи, грабители, примазавшиеся к революционной власти для достижения своих личных целей, изгоняются из ее рядов. Начинается привлечение к власти широких кругов мусульманского населения города и кишлака... Скорей же, братья дехкане, подымайтесь на борьбу с язвой местной жизни — басмачеством!»

Перечитал написанное и, подумав, зачеркнул слово «Приказ», написал: «Воззвание». Это должно быть воззвание к населению Ферганской долины, в котором открыто признаются все ошибки и несправедливости, допущенные представителями Советской власти против дехкан. А они были, эти ошибки! Незаконные реквизиции были, и насилия были! Но в безумном напряжении последних дней как-то не удавалось взглянуть на них со стороны, осмыслить политически, оценить морально.

Поздно вечером военно-полевой суд вынес приговор бойцам, ограбившим старого дехканина. Приговор о расстреле лежал на столе командарма, но он все ходил и ходил из угла в угол, не решаясь начертать на нем короткое слово «утверждаю».

Наконец решился.

Мародеры были расстреляны на той же самой площади перед мечетью, где совершили преступление.


ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

В кабинет вошел высокий, стройный узбек в белой чалме, приложил руку к сердцу, поклонился. Произнес с достоинством знающего себе цену человека:

— Мадамин-бек, предводитель ферганских повстанцев...

Фрунзе поднялся, пригласил давно ожидаемого гостя присесть на диван. Принесли ароматный чай в фарфоровых пиалах, восточные сладости. Фрунзе предложил гостю душистый турецкий табак для его чилима с изогнутым янтарным мундштуком. Мадамин-бек закурил и, пуская красивые колечки дыма, молча смотрел на Фрунзе. Командующий тоже молчал, помня про обычай не говорить сразу о самом важном. Величавое достоинство и смиренная выдержка входят в неписаный кодекс восточной дипломатии.

Первым заговорил Мадамин-бек.

— У русских орлов крепкие крылья. Они пролетели от берегов Волги до предгорий Памира, а это длинный путь. Очень тяжелый путь. Ферганские орлы еще не научились таким большим перелетам.

— Орлы любят учить своих орлят высокому полету. Поднимают их в небо и гоняют кругами до тех пор, пока они не привыкнут к высоте, — отозвался Фрунзе.

— Это верно, высокочтимый дюртенчи[6], но нашим орлятам далеко до русских.

— Тогда почему бы русским орлам не научить ваших орлят смелому парению в небе? Не надо только мешать учению, как это делаете вы, Мадамин-бек. Пройдет год-два, и ферганские орлята вместе с русскими достигнут головокружительных высот, — ответил Фрунзе, а сам подумал: «Не слишком ли высокопарно я разговариваю?»

— Да, возможно, это и так, — неопределенно согласился Мадамин-бек.

— Что же вас смущает?

— Не заклюют ли русские орлы наших, высокочтимый? Мы уже познали по своему опыту силу двуглавого русского орла.

Фрунзе отпил глоток чая, поставил пиалу на низенький столик, пригладил русую бородку, выигрывая мгновения для веского ответа.

— Двуглавый орел клевал не только ферганских дехкан, но и русских мужиков. Тот орел умер. Красные орлы уважают орлов свободы любой нации. Узбеки, туркмены, таджики, киргизы — все теперь одного гнезда.

— Это мудрые слова, высокочтимый дюртенчи, но за мудрыми словами должно быть дело. От имени ферганцев я заявляю: нам нужна независимая, автономная Фергана.

— Вам нужна автономия, — неспешно, выделяя слово «автономия», повторил Фрунзе. — Какая автономия? Колонии бывшей царской России? Или, может быть, автономия Индии, где вся власть в руках колонизаторов и национальных компрадоров? Автономия, в которой все земли и воды принадлежат богатым, а для народа — каторжный труд? Такой автономии хотите вы?

— Нет! И еще раз нет! — отрезал Мадамин-бек. — Нам нужна самостоятельная, автономная Фергана.

— Так она же у вас есть. Берите ее! Конституция Туркестанской Советской республики передает всю власть рабочим и дехканам. Конституция отбирает земли и воды у баев и феодальных князей и возвращает их трудящимся. Конституция предоставляет ферганцам все фабрики, все рудники. Почему же вы их не берете? Зачем восстаете против того самого, что вам так необходимо? Не понимаю, Мадамин-бек...

— История Востока учит осторожности во всем, что обещают люди Запада. История предостерегает мусульман от опасностей белого владычества.

— А кто пишет историю человечества на Востоке и на Западе? — спросил Фрунзе. — Читал я забавную притчу, вот она: умер персидский шах, на престол взошел его сын и созвал всех мудрецов. «Прежде чем начать править государством, хочу знать его историю. Напишите!» — приказал он. Мудрецы писали историю тридцать лет и накатали полсотни толстых фолиантов. Принесли шаху. «Мне шестьдесят лет, не хватит времени прочитать все тома. Сократите!» Ученые сокращали еще десять лет и принесли том в три тысячи страниц. А шах лежал уже на смертном одре. «Так я и умру, не узнав историю моего государства». — «О мой повелитель! Я расскажу тебе всю нашу историю в одной фразе. Люди рождаются, люди страдают, люди умирают», — ответил мудрец.

— Я знаю эту притчу. Ее сочинил французский писатель Франс. Он большой насмешник и ради острой шутки исказил правду нашей истории, — презрительно ответил Мадамин-бек. — В истории Востока кроме страданий народных есть и народные деяния. Купола Самарканда, звездные карты Улугбека, стихи Саади — не ими ли разговаривает с миром душа нашего Востока? — Мадамин-бек встал с дивана.

Фрунзе тоже поднялся. Он был ниже ростом, но Мадамин-бек не почувствовал этого своего преимущества, его полностью захватили слова: «Вам нужна автономия? Почему же вы не берете ее?» «Этот дюртенчи умен или же чересчур хитер — хитрость часто заменяет ум. Он убедил меня наполовину, только наполовину».

— Еще до встречи с вами я понял горькую истину: если против вас не смогли устоять все силы Колчака, если никто не помешал кзыл аскерам прийти в Туркестан, что же могу сделать я, Мадамин-бек?

— Принять советскую автономию...

— А если нет?

— Тогда через вашу голову Красная Армия протянет руку дружбы дехканам Ферганы...

— Я дам ответ завтра, высокочтимый...

Через несколько дней Мадамин-бек торжественно объявил о переходе на сторону Красной Армии. Фрунзе назначил его командиром конного узбекского полка.


После удачи с Мадамин-беком Фрунзе решил вступить в переговоры с другим влиятельным вожаком басмачей — Хал-Ходжой; он был другом Мадамин-бека, и

Фрунзе рассчитывал на успех. Однако Хал-Ходжа наотрез отказался приехать в Андижан, но пригласил Фрунзе к себе.

— Ехать или не ехать? — колебался командующий.

— У Хал-Ходжи дурная слава, но он приглашает сам, а законы восточного гостеприимства священны, — отвечал Чанышев.

— Тогда поеду.

— Я все же не советую. Пошлите лучше меня, я знаю мусульманские обычаи. Так будет спокойнее.

— Ладно. Поедешь с представителем Андижанского ревкома.

Душной ночью они отправились в Араван-кишлак. На околице Аравана их задержали охранники, ссадили с лошадей и повели к Хал-Ходже.

Хал-Ходжа принял их в роскошном халате, сидя на трех расшитых цветами подушках. Золотой, осыпанный бриллиантами пояс стягивал его узкую талию. За поясом торчали кинжалы, английский винчестер лежал на отдельной атласной подушечке. По обеим сторонам Хал-Ходжи сидели бородатые, в чалмах, советники, у каждого на коленях темнел револьвер.

Комиссары остановились на краю зыбкого зеленого ковра. «Слава аллаху, что не обыскали. У меня в кармане две гранаты, но что значат они среди этих волков...» — подумал Чанышев.

— Вассалям алейкум![7] — сказал он.

— Здравствуйте, комиссары! Зачем пришли? — бесцеремонно спросил Хал-Ходжа.

— Еще в Андижане наслышаны мы, что Ходжа-ишан-ака — добрый мусульманин и большой святости человек. Правоверным никогда нелишне почерпнуть из кладезя мудрости, и вот мы у тебя. Если наш приход не нравится, мы уйдем, не вкусив плодов твоего гостеприимства, — ответил Чанышев.

Хал-Ходжа ядовито усмехнулся:

— Закон гостеприимства не позволяет отпустить гостей без угощения и достойной беседы. Прошу садиться, вот буза, вот кишмиш.

Хал-Ходжа подал знак рукой одному из советников. Тот исчез за дверью. Комиссары сели на подушки, Хал-Ходжа разлил бузу по пиалам. Началась болтовня о погоде, о здоровье, собеседники прощупывали друг друга, стараясь угадать потаенные мысли, с такой предельной вежливостью, что Чанышеву с трудом удавалось смирять свое нетерпение.

Вернулся советник с белым барашком на руках. Хал-Ходжа благословил животное.

— Пусть повара приготовят шашлык для гостей, — приказал он.

Только через час, после выпитой бузы и шашлыка, Хал-Ходжа начал расспрашивать о политических событиях, особенно интересуясь отношением Советской России к Ирану, Турции, национальной политикой большевиков.

— Комиссар Фрунзе послал вас уговорить меня, чтобы я сложил оружие. Почему сам комиссар не захотел быть моим гостем?

— У комиссара Фрунзе нет времени, достопочтенный Хал-Ходжа, но он шлет почтительный поклон и пожелание радости, — ответил Чанышев. — Все важное, что скажете вы, мы передадим ему...

— Скажите комиссару, что Хал-Ходжа будет думать. Я буду долго думать, слишком серьезное дело — сложить оружие перед кзыл аскерами. У вас резвые кони?

— Мы не жалуемся на своих коней, — ответил Чанышев.

— Я велел хорошо накормить их. Поспешите в Андижан, передайте Фрунзе: мой ответ он получит через два дня. Только спешите, не жалея коней, через полчаса мои джигиты отправятся в погоню. Если догонят — не отвечаю за вашу жизнь...


Басмачи снова усилили свои набеги. Они нападали на гарнизоны, на кишлаки, угоняли скот, истребляли посевы, отводили воду из арыков или же затопляли кишлаки со стоящими в них гарнизонами.

Фрунзе прекратил мирные переговоры с басмачами и создал Андижанско-Ошский боевой район, на территории которого развернула свои действия Татарская бригада. По всему району формировались летучие конные отряды из местных жителей и железнодорожников. Эти отряды действовали совместно с гарнизонами, в помощь им Фрунзе послал из Ташкента бронепоезда и бронемашины.

Чанышев почти не слезал с коня. Он то создавал новые летучие отряды, то инспектировал свои гарнизоны, то выступал на митингах, призывая дехкан к борьбе с басмачами. Настойчиво напоминал, что Хал-Ходжа смел, хитер, увертлив и с ним нужно быть начеку. Об этом говорил он и командиру сводного отряда, выступающего против Хал-Ходжи.

— Хал-Ходжа собирается напасть на гарнизон в районе Курган-Тюбе. У него две тысячи всадников, его поддерживают баи, он знает все ходы и выходы в тех местах. Не попадите в ловушку, — предупреждал Чанышев.

— Мы били под Оренбургом белоказаков, — лихо ответил командир сводного отряда. — Нам ли остерегаться какого-то бандита...

Хал-Ходжа воспользовался легкомысленной самоуверенностью молодого командира. Чанышев получил донесение, что басмачи окружили сводный отряд под Аим-кишлаком.

Чанышев собрал саперов, штабников, работников политотдела и помчался на выручку.

Неподалеку от Аим-кишлака, на берегу горной речки, они увидели печальную картину: всюду лежали мертвые красноармейцы. В неистовой злобе своей басмачи выкололи всем глаза, обрезали уши, отрубили пальцы. Дотлевал сожженный грузовик, в кустах бродили оседланные лошади.

Чанышев похоронил убитых и дал клятву ликвидировать шайку Хал-Ходжи. Фрунзе направил в помощь Чанышеву два эскадрона и артиллерию. Чанышев повел орудийный огонь по Аим-кишлаку, потом бросил в атаку свежие эскадроны. Кавалерия атаковала басмачей с тыла и ворвалась на улицы кишлака. Басмачи, не выдержав натиска, переправились через реку и ушли в горы.

— Никакой передышки Хал-Ходже! Мы возьмем его живым или мертвым, но возьмем, — снова поклялся Чанышев.

По каменным осыпям над бездонными пропастями, по висячим мостикам через бурные потоки преследовали татарские эскадроны отряд Хал-Ходжи. Чем выше поднимались они, тем причудливее, отрешеннее становился горный мир. Изредка великое горное безмолвие нарушалось отдельными выстрелами, и тогда эхо катилось по ущельям и горы передавали его друг другу как эстафету. Иногда же от неловкого движения срывался камень, увлекая за собой множество других. Каменная осыпь падала громоподобным водопадом, и эхо уже ревело в ущельях, словно смертельно раненный тигр.

А настоящий, живой тигр как-то выпрыгнул из кустарника на тропу. Чанышев, шедший впереди, даже попятился от испуга, но зверь исчез.

— Почему не стрелял? — спросил проводник-дехканин.

— Приберег пулю для Хал-Ходжи. Он пострашнее любого тигра, — сумрачно ответил комиссар.

— До него уже близко, — ответил проводник. — Хал-Ходжа достиг вершины перевала, а перевал обрывается в пропасть. Теперь разбойник в ловушке.

Осторожно приближались бойцы к вершине перевала. Затаившись между скалами, ожидали басмачи, и опять было напряженное горное безмолвие.

Раздался тяжелый каменный гул, от которого пошатнулась под Чанышевым тропа.

— Лавина! Где-то совсем рядом, — возможно, на перевале, — предположил проводник.

Минут через двадцать на узкой тропе появился басмач с белой тряпкой на палке. Размахивая своим флагом, он прижимал левую ладонь к сердцу и кланялся. «Парламентер», — подумал комиссар и шагнул навстречу.

— Ходжа-ишан-ака погиб в камнепаде. Мы сдаемся кзыл аскерам, — сказал парламентер...


Татарская бригада день за днем освобождала от басмачей Андижанско-Ошский район. Фрунзе приказал всех сдавшихся направлять в Ташкент, в военные лагеря, для проверки их лояльности. Басмаческое движение распадалось, и лишь отдельные главари не хотели признавать Туркестанскую Советскую республику.

Разведка сообщила Фрунзе, что командир 1-го тюркского полка Ахунджан, тоже бывший басмач, замыслил измену.

Фрунзе выехал в Андижан. В штабе Татарской бригады на военном совете он объявил: тюркский полк отправить в Ташкент для переформирования, его командира арестовать в Андижане.

По случаю приезда командующего тюркский полк решили вывести на парад. Бойцы должны были явиться в новом обмундировании, со знаменем, оружием, но без патронов. Ахунджан со своими ротными командирами приглашался к командующему на совещание перед парадом. В то же время Чанышеву было приказано на параде зорко следить за мятежниками, в удобный момент разоружить их.

Чанышев обдумал все до мелочей.

— Перед каждым мятежником будут стоять два красноармейца. Мятежники должны держать своих коней под уздцы; руки заняты, а винтовки закинуты за плечи. По моему сигналу бойцы сразу отбирают у них оружие. В переулках и на перекрестках у площади я поставлю повозки с пулеметами, во дворах — боевые секреты. Все выходы из города перекрою, — говорил он.

— Действуй без колебаний, — предупредил Фрунзе и отправился в Народный дом арестовывать Ахунджана.

Случайности иногда разрушают самые обдуманные, самые блистательные планы. Случайности ставят порой в безвыходное положение командиров, приводят к трагическим пропастям армии. В диком сцеплении случайностей гибнут виноватые и неповинные, и какая-нибудь оплошность взрывается, словно мина под ногами сапера.

Все, казалось, предусмотрел Чанышев в операции по разоружению мятежников, но не мог предвидеть, что мятежники явятся на парад с оружием, заряженным боевыми патронами. Не предвидел он и того, что площадь запрудят мирные жители — придут полюбоваться парадом. Люди окружили и бойцов Татарской бригады, и мятежников, и напрасно старался комиссар оттеснять их.

Встревоженный, Чанышев поднялся на трибуну, зачитал приказ о снятии Ахунджана с поста командира и разоружении полка и подал сигнал.

Бойцы кинулись к мятежникам, затрещали винтовочные выстрелы, заработали скрытые во дворах пулеметы. Между красноармейцами и мятежниками начался рукопашный бой.

А в Народном доме Фрунзе ждал Ахунджана. Он появился с дюжиной своих единомышленников; по решительному виду изменника командующий понял, что тот готов на все, и не стал тратить времени на церемонные разговоры.

— Реввоенсовет фронта решил направить Тюркский полк в Ташкент, — объявил он.

— Мы не уйдем из Андижана. Здесь наши дома и семьи, они останутся без защиты, — ответил Ахунджан.

— В Андижане Татарская национальная бригада. На нее возложена охрана города и жизней его жителей.

— Город волнуется. В городе слухи, что, как только мы уйдем, начнутся убийства и грабежи...

— Это ложь, Ахунджан! Красноармейцы не занимаются грабежами, — возмущенно воскликнул Фрунзе. — Ты засорил полк басмачами, это они грабят и насилуют, а потом приписывают свои преступления бойцам Татарской бригады.

— Я не выведу своего полка из города, — упрямо сквозь зубы проговорил Ахунджан, и лицо его налилось темной кровью.

— Револьвер на стол! Ты арестован! — Фрунзе требовательно протянул руку.

Ахунджан выхватил маузер и направил его на командующего. За спиной командующего мгновенно встали бойцы. Фрунзе молча смотрел на Ахунджана, и под этим властным взглядом Ахунджан швырнул пистолет на стол. Единомышленники тоже побросали свои револьверы.

В зал Народного дома вбежал Чанышев.

— Сопротивление басмачей сломлено, но есть убитые, есть раненые, — торопливо сообщил он.

— Объяви всем джигитам, сложившим оружие: никто из них не будет наказан. Они всего лишь послушные исполнители враждебной воли, — приказал Фрунзе и вышел на крыльцо Народного дома.

— Ахунджан — безумец. Но если может сойти с ума командир, почему то же самое не может случиться с полком? — говорил Чанышев, следуя за главкомом.

— Военное безумие охватывает иногда целые нации, но здесь не то. Здесь — слепое подчинение несчастных, запуганных рабов своим повелителям. Политическая слепота излечима, если есть знающие свое дело доктора. — Фрунзе недовольно оглядел базарную площадь, все еще засеянную стреляными гильзами, бумажными клочками, темными пятнами запекшейся крови.

— Час назад здесь творилось черт знает что. А теперь тяжелая, неприятная тишина, как перед бурей, — сказал Чанышев.

— Бури здесь больше не будет. Отсюда я решил ехать в Ош, надо и там на все взглянуть своими глазами. Ты поедешь со мной, комиссар...


Крохотный городишко Ош притаился в предгорьях Алайского хребта на высоте тысячи метров над уровнем моря. Мало кто из людей Запада слыхал про Ош, но на Востоке он славился как одно из древнейших поселений. Через Ош проходил когда-то «шелковый путь» в Китай, в Индию, в нем жили мастера-искусники резьбы по мрамору, по дереву, их творениями украшались стены ханских дворцов Самарканда, Бухары, Хивы.

Басмачи отбесчинствовали в Оше и, теснимые частями Татарской национальной бригады, ушли в дикие горы, оставив слухи о «жестокости кзыл аскеров». Как черное воронье, носились эти слухи над городом, и самым страшным был слух о том, что большевики взорвут Трон Соломона, уничтожат святой камень пророка Али, служителей его предадут мучительным пыткам.

Смутную тоску и тревогу переживал городок в день приезда самого главного кзыл аскера. Муллы — охранители святого камня решили погибнуть, но не покинуть Тахт-и-Сулейман.

Фрунзе провел совещание с командирами гарнизона и советскими работниками. Строго-настрого наказал привлекать дехкан на сторону Советов и словами и делами, и особенно уважать мусульманские обычаи. Кто-то сказал о неописуемом страхе правоверных за местную святыню.

— Вот как, — удивился Фрунзе. — Я хочу посетить Трон Соломона.

Небольшая кавалькада направилась в западную часть городка, над которой возвышался Тахт-и-Сулейман. Кони Фрунзе и Чанышева шли ноздря в ноздрю. Гнедой иноходец легко, красиво нес седока, командующий — стройный, подтянутый, с винчестером за плечом — показался комиссару особенно бравым кавалеристом. «Лихой наездник, ничего не скажешь, — думал Чанышев. — А конь-то — чапаевский».

При воспоминании о Чапаеве тень промелькнула по лицу комиссара. «Страх перед смертью унижает человека, слава после смерти возвышает его. Чапай — дважды герой: он не испытывал страха в миг гибели, народ славит его после смерти. Не в этом ли истинное величие солдата?»

Кавалькада поднялась на вершину Трона Соломона. Фрунзе спрыгнул с коня. Спешились и спутники. Истощенные, в рваных халатах, охранители камня пророка Али сбились в кучу, цепенея от предчувствия неслыханного кощунства.

Фрунзе снял фуражку, подошел к священному камню, склонил голову. Даже тень усмешки не проскользнула по сжатым губам его, в глазах, всегда спокойных и решительных, было неподдельное почтение.

Муллы не шевелились, приоткрыв беззубые рты.

Со Священной горы всадники спускались в глубоком молчании. Чанышев, поглядывая на командующего, думал, что он, большевик, атеист, военачальник, преподал ему незабываемый урок тонкого, деликатного и мудрого отношения к народным традициям.

Фрунзе вернулся в Ташкент; там ждала его семейная радость. Софья Алексеевна родила дочку. Сияя от счастья, он носил на руках младенца и все спрашивал:

— Какие самые красивые женские имена на Востоке?

— Лара, — сказал Куйбышев.

— Амира, — сказал Новицкий.

— Лейли, — сказал Гамбург.

— Хорошие имена, но все же назовем ее Татьяной в честь пушкинской героини. Не правда ли, Соня?

— «Итак, она звалась Татьяной», — улыбнулась Софья Алексеевна.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Сеид-Алим, эмир бухарский, был любимцем русского императора.

Николай Второй оказывал ему особые знаки внимания: в Ялте он построил для эмира роскошную дачу, по всякому случаю осыпал наградами и дорогими подарками. Табакерки, украшенные бриллиантами, халаты и пояса, шитые белым и черным жемчугом, даже только что входившие в моду граммофоны получал эмир.

Расположение императора к Сеид-Алиму таило в себе тонкий политический расчет. Бухарский эмират — бастион

Русской империи в Средней Азии. Несметные богатства Востока, проникновение русского империализма в сопредельные страны, близкий путь в Индию, постоянная напряженная борьба за владычество с Великобританией сплетались там в запутанный клубок политических интриг.

Императорские резиденты имели в Бухарском эмирате экстерриториальные поселения, свои районы в городах на манер английских сеттльментов. Эмират был включен в русскую таможенную черту.

Великая Бухара, насчитывающая двадцать веков существования, превратилась в заурядный провинциальный город империи, хотя история ее по-прежнему сверкала созвездием славы.

Жители Туркестана гордились историей города. «Если ты имеешь два мешка золота, отдай их, чтобы только взглянуть на Бухару» — эти слова были крылатой поговоркой в народе.

В Бухаре создавали бессмертные произведения Фирдоуси и Рудаки, из Бухары по всему миру разлетелась слава о великом ученом-энциклопедисте Абу Али ибн Сине (европейцы звали его Авиценной).

Бухарские мечети, медресе, мавзолеи восхищали всех совершенством своих архитектурных форм. Особое место среди исторических памятников занимал минарет Калян, или Великий минарет, он же минарет Смерти. С его сорокашестиметровой высоты муэдзины призывали правоверных к молитве, дозорные наблюдали за появлением вражеских полчищ, феодальные властители сбрасывали приговоренных к смерти. Минарет служил одновременно и аллаху, и дьяволу, и мстительным страстям тиранов.

В центре города, на площади Регистана, возвышалась древняя крепость Акра, служившая резиденцией для бухарских эмиров. Дворцы, гаремы, сады, мрачные казематы вмещала эта крепость, ее мощные стены служили надежной защитой эмира не только от завоевателей, но и от гнева народного.

И все же поразительные архитектурные творения Бухары не могли скрыть гнойные язвы разлагающегося эмирата. Рабство, религиозное ханжество, политический обман, ненаказуемые преступления перед собственным народом уже давно стали нормой жизни эмиров.

После падения русского императора Сеид-Алим спешно создал свою армию. Пятьдесят тысяч сибаев[8] обучались военному искусству у английских офицеров. Англия же оснащала их самым современным оружием. Раскаты октябрьской грозы напугали Сеид-Алима, он почувствовал ее дыхание за четыре тысячи верст от своего дворца. А когда рядом, в Ташкенте, возникла Туркестанская Советская республика, эмир стал готовиться к смертельной схватке с большевиками. Он принимал в свою армию и царских офицеров, и колчаковцев, и басмачей.

И все же он боялся открыто напасть на Туркестанскую республику. Как ни бесправны были его подданные, ветер русской революции уже бушевал над ними. Рабы поднимали голову, тайное недовольство перерастало в открытое неповиновение.

В одной из схваток попал в плен Мадамин-бек; басмачи сперва уговаривали его перейти на службу к эмиру.

— Дни Сеид-Алима, как и ваши, сочтены...

— Ты изменник, Мадамин-бек!

— Спасти свой народ от тирана — доблесть, а не измена, — гордо ответил тот.

— Мы прирежем тебя как барана! — Главарь басмачей вытащил свой ятаган. — Вместе с тобой погибнет и красный гарнизон в кишлаке Вуадиль.

Поблескивая ятаганом, он подошел к Мадамин-беку, но, подумав, приказал одному из басмачей:

— Застрели его, тело брось шакалам, голову отвези в Бухару...

Ночью басмачи напали на маленький гарнизон в кишлаке Вуадиль. Красноармейцы, захваченные врасплох, защищались геройски, но слишком неравны были силы. Только один из них прорвался сквозь кольцо басмачей и принес Фрунзе горькую весть о гибели Мадамин-бека и гарнизона.

Фрунзе с отрядом конников направился в Вуадиль. Чем ближе подъезжал он к кишлаку, тем нестерпимее становилась боль за погибших товарищей.

Запутанными стёжками, обходными тропами мчались в Вуадиль лазутчики, чтобы сообщить: сам красный генерал выступил в поход на басмачей.

Неподалеку от Вуадиля Фрунзе встретил всадника. Тот передал ему письмо от басмачей. «Его превосходительству кзыл генералу Фрунзе» — крупными красивыми буквами было выведено на конверте. Басмачи предлагали вступить в мирные переговоры. Фрунзе, не дочитав письмо, вернул его посланцу.

— Я не разговариваю с бандитами, — сказал он ледяным тоном.


Сеид-Алим наконец решился поднять зеленое знамя газавата — священной войны против Советского Туркестана.

Есть какая-то странная, почти необъяснимая уверенность у многих властителей, что если они обладают силой, многократно превосходящей силу противника, то победа будет за ними. Невозможно избавиться от сумеречной мысли, что пятеро обязательно одолеют одного. Сеид-Алим был в плену миражей своего воображаемого превосходства, но существовали и более глубокие причины для опрометчивого его решения.

Советский Туркестан ярким светочем горел перед народами эмирата. Широко открытыми глазами смотрели они на этот свет свободы, равноправия и справедливости, и все сильнее воздействовала на них пропаганда большевиков. Революционные события нарастали подобно снежным лавинам в горах Алая.

В душную августовскую ночь восстали Чарджоу, Карши, Катта-Курган, Базар-Сакар и Керки.

Фрунзе, переехавший со своим штабом в Самарканд, зорко следил за революционными событиями в эмирате. Опасаясь, что красные придут на помощь восставшим, Сеид-Алим двинул свои отряды к Самарканду.

Восставшие обратились за помощью к Фрунзе.

«Настал час решительной схватки подавленных и порабощенных трудящихся масс Бухары с кровожадным правительством эмира и беков. Полки нарождающейся Бухарской Красной армии двинулись на помощь родному народу. Красные полки рабоче-крестьянской России обязаны стать подле них. Приказываю всей нашей вооруженной мощью прийти на помощь бухарскому народу в этот час решения».

Отдав такой приказ по фронту, Фрунзе двинул десять тысяч своих бойцов против пятидесятитысячного войска Сеид-Алима.

От железнодорожной станции Новый Каган до Бухары двадцать верст. Исходной позицией красных стала эта бесприютная степная станция. От нее августовским рассветом двинулись русские, татары, узбеки, туркмены, таджики, и, не выдержав революционного порыва разноплеменных бойцов, войско эмира начало отступать к бухарским стенам. Напрасно глашатаи эмира убеждали войска, что европейцы пришли поработить мусульман, напрасно беки поднимали в атаку своих сибаев, напрасно расстреливали их как трусов на площади Регистана, — красные неуклонно приближались к древнему городу.

Нещадно палило солнце, и, усиливая жару, горели фруктовые сады, виноградники, пожухлые тугаи, жалкие лачуги дехкан, каменные дома богачей. Даже мечети огненными смерчами вставали на пути атакующих. Сибаи отводили воду из арыков или отравляли ее, использовали для сопротивления каждое укрытие.

Но их сопротивление было уже бессильным, как бессильна была ярость самого эмира. Когда атакующие приблизились к Бухаре на расстояние орудийного выстрела, Сеид-Алим самолично скомандовал открыть огонь из крепостных батарей. Он метался на наблюдательной башне Акры в роскошном своем халате, подпоясанном жемчужным поясом, словно пестрая птица, косясь на военного министра. Тупча-баши, вздрагивая от неприличных ругательств своего повелителя, время от времени произносил робко и тягостно:

— Они приближаются к Каракульским воротам, ваше величество... Они штурмуют ворота Каршинские, ваше величество...

Тупча-баши снова и снова вскидывал бинокль к глазам, стиснув до боли мясистые губы.

— Наши сибаи отбросили кзыл аскеров от Мазар-Шерифских ворот, — радостно доложил он эмиру.

— Слава аллаху, мы победим! — воскликнул Сеид-Алим, вытирая о раззолоченные полы халата потные ладони.

Опять пришла ночь непролазного мрака, парной духоты, бесстрастных южных звезд, напряженного ожидания. Мелькали, передвигаясь по крепостным стенам, факелы дозорных, едва тлели костры на биваках атакующих.

Утром Фрунзе приказал бить из всех имеющихся орудий по крепостной стене. Весь день продолжалась бомбардировка, снаряды ковыряли, ломали, разворачивали глинобитную стену Бухары, и к вечеру в ней появился пролом.

Под лихорадочную дробь барабанов, истошные крики, непрерывные выстрелы сибаи всю ночь заделывали брешь в стене.

Наступило третье утро штурма. Предрассветная мгла висела над городом, ржавая полоса зари едва прорезывалась сквозь нее. Тупча-баши, стараясь ободрить упавшего духом эмира, сказал витиевато, но самоуверенно:

— Скоро солнце, ваше величество. Это взойдет солнце нашей победы...

Сеид-Алим резко повернулся к своему министру и ответил:

— Я больше не знаю, куда идет солнце, куда идут, реки, куда идет мир... — Поправил зеленую чалму со сверкающим на ней крупным алмазом и добавил: — Приготовь коней у Северных ворот. Увяжи на верблюдах куржумы с золотом и драгоценностями. Самых преданных моих гвардейцев собрать там же, предупреди иностранцев о нашей эвакуации...

— Они еще ночью покинули Бухару, ваше величество.

— Да поможет им аллах!

— Гарем тоже эвакуировать?

— Что ты спросил? Ах да, гарем... Ты отвлекаешь мое внимание! — прикрикнул он, услышав грохот орудийного разрыва.

Фрунзе открыл огонь по Мазар-Шерифским воротам. В шесть часов их штурмом взял 5-й стрелковый полк. В десять часов 12-й татарский полк прорвался через Каршинские ворота на узкие улицы Бухары. Красные замкнули в кольцо внутреннюю крепость Акру.

Эмир оказался в собственной цитадели, как в ловушке. Его солдаты сдавались на милость победителей, а красные тушили бесчисленные пожары, хоронили убитых, успокаивали перепуганных жителей. Но если гасли пожары, то все сильней разгоралась паника; жители разбегались из города.

И снова была ночь непроглядного мрака, и парной духоты, и равнодушных звезд.

Второго сентября Фрунзе начал штурм Акры. Двенадцать часов продолжался этот штурм, и красные ворвались на вымощенную гранитными плитами площадь. Тупча-баши кинул на камни английский винчестер, вытащил из-за пояса острый клыч, подаренный ему эмиром, отломил рукоять и отшвырнул от себя.

Среди пленных не было только эмира бухарского. Ночью, переодетый, он выбрался через Северные ворота и умчался в кишлак Дюшамбе вместе с женами, драгоценностями и личной охраной. Фрунзе принесли лишь бесценный халат, жемчужный пояс да зеленую чалму Сеид-Алима.

Над Великим минаретом поднялось красное знамя. Фрунзе молча ходил по площади Регистана, пока не натолкнулся на мраморную стелу с изречением восточного мудреца: «Помни, куда идет солнце, куда идут реки, куда идет мир...»

Он несколько раз перечитал эти слова, стараясь проникнуть в сокровенный смысл их. Потом ответил безвестному мудрецу:

— Солнце идет в вечность, реки идут в океан, мир идет к революции...


Вечер был полон цветущего очарования: бормотал арык под карагачами; с яблонь срывались яблоки и крутились в воде; тигровые лилии, индийские канны стояли по обочинам тропинки, освещая мягким теплым блеском полусумрак сада.

Софья Алексеевна с дочкой и Гамбург прогуливались по саду, примыкавшему к домику, в котором жили Фрунзе. Впервые за последние месяцы говорили они о мирных, милых сердцу делах. Зловещие слова — басмачи, мятежи, восстания — были вне разговора, они теперь казались тенями, опрокинутыми в прошлое.

— Пора бы вернуться Михаилу, а его все нет и нет, — сказала Софья Алексеевна,

— Как всегда, задерживается в штабе. Дел-то невпроворот — проблемы, вопросы, решения. Я поражаюсь, когда он успевает есть и спать. Хотя на востоке и говорят — двух арбузов в одной руке не удержишь, — он ухитряется, — пошутил Гамбург.

Хлопнула калитка, послышались быстрые шаги, на тропе появился Фрунзе. Возбужденный, сияющий, протянул руки к дочери, приподнял ее.

— Растет Танюша, словно чинара! Под здешними небесами легко расти детям и цветам. А я проголодался, Соня. Через час придут гости, устроим прощальный ужин, — сказал он.

— Это почему же прощальный? Кто и куда уезжает? — тревожно спросила Софья Алексеевна.

— Мы уезжаем, Сонечка, да Иосиф с нами. Есть важная новость: меня перебрасывают на новый фронт.

— Господи, опять на войну!

— Снова в дорогу, снова в поход. Как-то на базаре я слышал бродячего певца-киргиза. Таких певцов называют манасчи, они поют только про своего батыра Манаса. Старый манасчи пел: «По долинам шел Манас, через горы шел Манас, шел в поход в который раз». Я не сравниваю себя с Манасом, но в очередной раз идти в поход — такова и моя судьба, — с грустной улыбкой добавил Фрунзе.

Гости уже знали важную новость. Совет Труда и Обороны отзывал Фрунзе из Туркестана. Он назначался командующим новым фронтом, но вот каким? Польским, против Пилсудского? Южным, против Врангеля? Это было пока загадкой, об этом приходилось только гадать.

— Врангель сейчас самый опасный противник. Он, бесспорно, враг номер один, — говорил Фрунзе. — Мы уже имели с ним дело в астраханских степях, знаем его хватку, — добавил он, взглядывая на Куйбышева и Новицкого.

— Да, в этом ему не откажешь, — согласился Куйбышев.

— Вы, Федор Федорович, вроде знали его лично? — спросил Фрунзе.

— Приходилось встречаться. Петербургский дворянин, кончил горный институт, но поступил в лейб-гвардейский конный полк. Участвовал в русско-японской войне. Перед мировой войной окончил Академию генерального штаба, командовал кавалерийским корпусом. Вот, пожалуй, и все, что могу сообщить о бароне, — ответил Новицкий. — Между прочим, добавлю: беспощаден к противнику. Очень любит вникать во все мелочи своих воинских частей. Был почти анекдотический случай, когда он проверил даже состояние отхожих мест, а потом сказал: «Если сортиры в порядке, можно быть спокойным за воинственное настроение кавалеристов...»

Все расхохотались, но Фрунзе погасил смех коротким замечанием:

— А что же, он прав. В армии нет мелочей, как и второстепенных дел. Не знаю, придется ли драться с Врангелем, но он решительный военачальник. Не зря же именно он заменил Деникина и возглавил русскую контрреволюцию.

— Эх, друзья мои! — воскликнул Куйбышев. — Михаил Васильевич будет толковать с Врангелем у Черного моря, а мы потолкуем о том, как нам жить без Михаила Васильевича. Мы без него все равно что Туркестан без солнца...

— Такие басни на твоей совести, Валериан.

— Уж лучше похвалить в глаза, чем за глаза. Бухарский ревком для тебя почетное оружие — шашку и кинжал дамасской стали прислал. Я речь про твои заслуги готовлю — так тоже из басен?

— Есть еще один подарочек, — вмешался в разговор Гамбург. — Халат эмира бухарского с жемчужным-то поясом я уже в чемодан упаковал. В Москву везу, как военный трофей. Халатик-то ценой десять тысяч золотых монет.

Они вспоминали не только боевых друзей, но и своих врагов, отмечая не одно коварство или классовую ненависть, но и ум, и силу, и храбрость их.

— Я получил письмо из Красноводска о нашем общем знакомце Несо Казанашвили, — сказал Куйбышев. — Вот живуч как репейник! На Аральском море у него был отряд в десять тысяч сабель, до Гурьева Несо довел шесть тысяч, из Гурьева до форта Александровск добрался лишь с двумя тысячами. Погубил восемь тысяч, а сам выжил. В Александровске захватил пассажирский пароход и с остатками отряда переправился в Дербент. А там наша, Советская власть...

— И его, конечно, разоружили? — поинтересовался Фрунзе.

— Представь, нет. В одном из последних номеров «Известий ВЦИК» опубликовано его письмо. Несо Казанашвили вместе с отрядом переходит в подчинение к большевикам. Как это тебе нравится?

— Ну уж нет! Надо предупредить ЦК, кто такой Казанашвили...

— А я уже написал письмо про его преступления. Да что же это я порчу расставание разговором о такой сволочи, — спохватился Куйбышев.

— Нам надо спешить с отъездом, — говорил Фрунзе, прощаясь с товарищами.

— Мы и так все время спешим, — сказал Куйбышев.

— Спешить нужно всегда сейчас и никогда потом.

«Я рад отметить, что армии Туркестанского фронта, начав с разгрома колчаковских, дутовских и толстовских банд, довершают ныне свою работу, очищая Туркестан от контрреволюционных полчищ местных самодержавных властителей. Уверен, что и впредь красные полки Туркестанского фронта, куда бы их ни поставила рука Революции, сумеют поддержать свою боевую революционную славу. Мой прощальный привет вам, товарищи!»

Прощальный приказ командующего еще читали во всех воинских частях, а его поезд уже прошивал бескрайние просторы Киргизской степи.

Снова мелькали станции и городки, которые еще недавно приходилось с бою брать у противника. Теперь осенняя тишина висела над ними. Петляла в высоких камышах Сырдарья, зеленым полымем раскачивалось Аральское море, клубилась рыжая пыль над придорожными зарослями саксаула. Туркестан снова уходил в воспоминания.

Фрунзе часами сидел в салон-вагоне, обложившись справочниками, книгами о Крымском полуострове. Он почему-то верил, что ему именно с Врангелем придется иметь дело.

Вечером поезд прибыл в Москву. Еще вздрагивая, останавливались у перрона Казанского вокзала вагоны, а их уже оцепляли чекисты. В салон-вагон вошел заместитель председателя ВЧК, сухо поздоровался, сухо сказал:

— Приказано произвести обыск у всех ваших работников...

— Что это значит? — удивился Фрунзе.

— Есть сведения, что ваши сотрудники привезли с собой награбленное золото.

— Это оскорбительно! — разволновался Гамбург. — Это наглая провокация!

— Обыск проводится по распоряжению председателя Реввоенсовета...

— Пусть убедятся, что все это небылицы, приперченные клеветой, — как можно спокойнее ответил Фрунзе.

— А не халат ли эмира бухарского — причина для обыска? — предположил Гамбург. — Так вот он, вот он, этот военный трофей для музея! — Гамбург раскрыл чемодан, вынул и встряхнул вышитый золотыми цветами халат.

— Спокойствие, Иосиф! Приступайте к обыску.

Об оскорбительном обыске Фрунзе немедленно доложил Центральному Комитету; специальным решением ЦК выразил полное доверие всем работникам, прибывшим из Туркестана.

На другой день после приезда Фрунзе пригласили к Ленину. Эта, третья по счету, встреча была особенно сердечной: Ленин усадил Фрунзе в кресло, сам остановился у письменного стола и, заложив руки в карманы пиджака, внимательно слушал сжатые, точные фразы о положении в Туркестане.

Фрунзе рассказывал о победах над басмачами, над эмиром бухарским, о мятеже в Верном. Изредка Ленин задавал вопросы, но по лицу его было видно: доволен и горд успехами Красной Армии в Туркестане.

— Так, так... Все хорошо. Вижу, вы потрудились немало, поработали на славу, Михаил Васильевич. — Ленин сел, поставил на стол локти, сцепил пальцы, уперся в них подбородком. — Вы, наверно, догадались, зачем так спешно вызваны в Москву? Центральный Комитет партии решил в наикратчайший срок покончить с врангелевщиной. Франция сейчас делает ставку на барона Врангеля, поэтому мы создаем самостоятельный Южный фронт. На вас возлагается командование фронтом. ЦК уверен, что вы разгромите последний оплот контрреволюции в России. Не мне и не вам говорить, что Врангель — опасный враг, и покончить с ним необходимо до зимы. Я понимаю всю сложность вашей задачи, но проводить еще одну военную зимнюю кампанию нам просто не под силу. Мы поможем Южному фронту всем, что имеем, обращайтесь ко мне в любой час. Желаю полной победы...

Воодушевленный, Фрунзе вернулся в гостиницу.

— Ну что? Ну как? — спрашивал Гамбург. — Как встретил Ильич?

— Об этом можно бы догадаться по моему виду. Идем на Врангеля. Ты — начальник снабжения Южного фронта.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Люди часто испытывают оптический обман времени. Ничтожный случай из утраченного детства живет в памяти так выпукло, словно только что был, а крупнейшие события недавних дней расплываются или искривляются в перспективе истории. Тогда-то и перестают верить в то, что было, не понимают причин, круто изменивших ход событий.

Оптическому обману времени подвержены и некоторые политические деятели и полководцы. Им чаще помнятся их даже малые успехи, чем неудачи и поражения. А если и вспоминают о них, то винят кого угодно, кроме себя.

В дни удач такие люди на все смотрят сквозь розовые очки, слушают только дифирамбы, говорят только о полной обреченности своих противников, и лишь поражения возвращают им и дневную трезвость ума, и зоркость предвидения. Но уже поздно.

Давно ли, ну давно ли — всего каких-нибудь девяносто дней назад — барон Врангель подписал свой приказ правителя и главнокомандующего вооруженных сил на юге России. Его зачитывали по всем войсковым частям, расклеивали на стенах всех общественных зданий, публиковали в газетах.

Приказ начинался торжественно, словно писал его барон в молитвенном экстазе:

«Слушайте, русские люди, за что мы боремся:

За поруганную веру и оскорбленные ее святыни.

За то, чтобы истинная свобода и право царили на Руси.

За то, чтобы русский народ сам выбрал бы себе ХОЗЯИНА.

Помогите мне, русские люди, спасти родину.

Генерал Врангель».


Слово «хозяин» было выделено заглавными буквами, чтобы все понимали: отныне на Руси будет новый и единственный божьей милостью правитель Петр Николаевич Врангель.

В дни деникинского наступления на Москву барон-генерал командовал Кавказской армией. Под его напором части Красной Армии оставили Северный Кавказ и отступили к Астрахани. Врангелю удалось захватить Царицын, Ставропольскую губернию, восточные районы Области войска Донского.

Оправившись от неудач, Красная Армия разгромила Деникина. Потеряв все, Деникин отказался от поста главнокомандующего белых сил.

Среди высшего офицерства началась борьба за власть; главным претендентом был Врангель. Совет высших офицеров избрал его преемником Деникина. Это произошло в апреле двадцатого года; к тому времени самые боеспособные части белых отошли на Кавказ, укрылись в Крыму.

Новый главнокомандующий энергично принялся переформировывать свою армию. Он сократил число крупных соединений, провел тщательный отбор командиров, не обращая внимания на чины и звания. Из тыловых учреждений призвал всех офицеров, массовыми казнями навел дисциплину. В Крыму расстреливались не только солдаты, но и офицеры за малейшее неповиновение приказам барона.

Страны Антанты признали Врангеля. В Крым пошли корабли с танками, самолетами, орудиями. Франция и Англия не жалели денег на вооружение врангелевской армии и в то же время подталкивали на войну с большевиками белополяков. Белопольское войско вторглось на Украину, но Врангель еще не был готов совместно с Польшей начать военные действия.

Гражданская война — война открытых просторов. Только обширные пространства давали кавалерии возможность играть серьезную роль в сражениях, и это понимал Врангель.

Он создал конницу из прирожденных кавалеристов — донских казаков, во главе эскадронов и полков поставил таких же опытных командиров. Он придал конной армии броневые отряды, самолеты, колонны автомашин с пулеметами. Казацкую пику и лихую саблю подкреплял новейшей военной техникой, а пехотные части сделал вспомогательной силой.

К началу июня формирование новой армии было закончено. Конница ждала приказа барона.


Вставало из моря цветущее южное утро, жгуче и сизо сверкали волны, раскачивая легкие кучевые облака, но тишину нарушали басовитые гудки, стволы пароходных дымов чернили равнодушное небо. Десантники армейского корпуса генерала Слащева грузились на французские пароходы.

В тот же день корпус Слащева высадился около озера Молочного и двинулся на Мелитополь.

На рассвете седьмого июня белая артиллерия открыла ураганный огонь по красным позициям на крымских перешейках. Врангель бросил в атаку свои танки и броневики, и вступила в дело конница.

Вся линия красного фронта была смята и опрокинута. Под вихревым налетом конницы пал Мелитополь, и барон въехал в город на белом коне.

Неистово звонили колокола, дамы бросали цветы, господа размахивали шляпами, офицеры вытягивались в струнку. В черной черкеске, с георгиевским крестом на груди, Врангель победоносно поглядывал по сторонам. Заостренное лицо его — от горбатого носа до впалых щек, до твердых глаз — невольно вызывало сравнение с коршуном, готовым к новому молниеносному рывку.

С начальником штаба генералом Шатиловым барон проследовал к кафедральному собору, легко выпрыгнул из седла и, взбежав на паперть, обратился к толпе:

— Крестовый поход за освобождение святой Руси начался. Орлы моей армии уже летят, не встречая сопротивления, по русскому Югу. Скоро они устремятся за Днепр, на Украину, на Кубань, к Тихому Дону, где казаки нетерпеливо ждут нас, своих освободителей. Я торжественно обещаю вырвать русский народ из еврейского засилья.

Последняя фраза барона стала призывом к еврейским погромам: евреев убивали на улицах, во дворах, вешали на телеграфных столбах. Безумие погромщиков смутило даже Врангеля; он приказал снять с телеграфных столбов трупы повешенных.

— Этакое зрелище омрачает радость победы. Неприятно смотреть, — сказал он генералу Шатилову.

Шатилов доложил, что в Мелитополе происходят грабежи, причем грабят, как правило, особняки богачей.

— Грабители пойманы? — гневно спросил Врангель.

— Так точно, ваше превосходительство.

— Повесить! И немедленно!

— Но... грабил полковник со своими дружками. Нервная судорога передернули губы Врангеля, — А дружки тоже офицеры?

Генерал Шатилов не ответил. Врангель подумал: «Грабежами занимаются офицеры, и это в самом начале кампании. Что же будет дальше?» Поласкав на груди георгиевский крест, сдавленно приказал:

— Повесить и полковника, и его дружков...

Он прошелся из угла в угол, заложив пальцы за борт мундира, вполголоса разговаривая сам с собой:

— Деникинскую Добровольческую прозвали грабьармией. Теперь такое же прозвище прилипнет и к Русской армии, как кусок дерьма. Но где же взять честных людей? Где взять?

— Мелкие неприятности не загрязнят нашей святой идеи, — начал было генерал Шатилов, но Врангель махнул на него рукой:

— Не люблю пустословия! Пусть брешут газеты.

Прежде чем начать наступление на север, Врангель решил привлечь на свою сторону донских, кубанских казаков и Махно. Для переговоров с Махно послал парламентеров.

Махно ответил короткой запиской: «Врангелю. Барону. Большевики убили моего брата. Иду им мстить. Ужо, когда отомщу, приду к вам на подмогу».

Махно потребовал, чтобы Врангель выпустил из крымских тюрем атамана Володина и всех махновцев. Барон исполнил требование. Через день перед ним предстал атаман Володин — «камышовый батька», как презрительно называли его офицеры.

Невысокий, плотный, с желтым круглым лицом, с глазами, словно раз и навсегда постигшими, что добро хуже зла, «камышовый батька» поразил Врангеля опереточным своим одеянием. На нем была украинская рубаха, подпоясанная алым шелковым кушаком, широченные, из голубого бархата, шаровары, высокие шевровые сапоги. Целая коллекция пистолетов придавала батьке устрашающий вид.

Разговор между Врангелем и Володиным был лаконичным.

— Нестор Иванович вступает в союз с Русской армией, отныне мы вместе освободим Русь от большевистского ига, — сказал барон.

— И тольки-то? — воскликнул Володин.

— Восстановим на престоле монарха.

— А мне все равно, что монархия, что анархия, но анархия, пожалуй, лучше. Полная воля и рай на земле.

— Вы уже приступили к формированию партизанского отряда?

— Уже слеплен. Триста молодцов, и все как на подбор — отчаянные головы. — Володин распахнул воротник, вытер ладонью вспотевшую грудь. На груди красовалась вытатуированная фраза: «Умру за горячую бабу!»

Врангель поморщился, перевел вопросительный взгляд на генерала Шатилова.

— Мы дадим вам оружия на тысячу человек. Проявите свою доблесть в бою с красными, — почему-то грустно вздохнув, продолжал он.

— Будем рубить, и тольки! А свой отряд я быстро увеличу, пустите лишь в Мелитополь...

— Почему в Мелитополь?

— Родные места. Там меня всякий сукин сын знает.

— Мелитополь так Мелитополь...

— Хорошо бы воззваньице сочинить ко всем дезертирам,пленным, перебежчикам. Печатное слово действует на умишки, как страх божий. У вас писаки отменные, пусть что-нибудь пожалостливее накатают, — попросил Володин.

Врангель вызвал начальника пресс-бюро, объяснил, в чем дело.

— Понял. Будет через полчаса.

Минут через сорок Врангель прочитал написанное от руки обращение: «Дезертиры, скрывающиеся в лесах и горах Крыма, в камышах Приднепровья, кто из вас не запятнал себя из корысти братской кровью — вернитесь. Встаньте под знамена Русской армии! С нею заодно и неутомимый Махно, и украинские атаманы. Мы ждем вас, чтобы плечом к плечу биться за поруганную мать-родину, за осквернение храма божьего, за распятую Русь».

— И складно, и со слезой, — похвалил Володин, вперяя в барона рыжие глаза. — С такими словами будем рубить, и тольки, — повторил он любимую фразу.

После ухода Володина генерал Шатилов уныло заметил:

— Вчера я видел, как отряд этого батьки маршировал по улицам Севастополя. Банда головорезов!

— И что же из этого следует? — недовольно спросил Врангель.

— А то и следует, что Володин нас продаст, Махно предаст...


В конце июля Врангель перешел в наступление. Поначалу Русская армия имела успех. Пользуясь тем, что красные вели изнурительные бои с белополяками, Врангель захватил Северную Таврию, овладел Каховкой и Александровском, но понес большие потери: тысячи офицеров и солдат полегли в степных сражениях. Стремительное продвижение Врангеля приостановилось, и тогда-то части Юго-Западного фронта перешли в контрнаступление.

Красные снова освободили Александровск, а Врангель отошел к Мелитополю и Большому Токмаку.

Начались упорные бои за Каховку. Второй стрелковый корпус генерала Слащева отчаянно сопротивлялся, конница его наносила огромный урон красным, особенно сильные удары приходились на долю 15-й дивизии.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

В ночные окна постукивал дождь, ветер то и дело распахивал форточку, брызги обдавали головы командиров. Они сидели за столом, покрытым военными картами, над ними покачивались клубы табачного дыма.

В просторном, когда-то богато обставленном кабинете было неуютно, грязно, паркет чернел от мокрых следов.

Командиры давно знали обстановку на фронте, но всех терзал один и тот же вопрос: когда и где произойдет решительная схватка с противником.

Одним казалось — решающая битва будет на левом берегу Днепра, в районе станицы Волноваха, где Врангель сосредоточил свежие кавалерийские силы и бронемашины.

Другие думали, что сражение начнется на правобережье: противник переправился через Днепр в тридцати верстах от Никополя.

Третьи считали, что все решит столкновение под Александровском.

— Что бы мы сейчас ни говорили, а последнее слово за новым командующим фронтом, — сказал начальник штаба Иван Паука, сдержанный, спокойный, немногословный латыш, проводя ладонью по карте, словно стирая с нее красные и синие стрелы предполагаемых сражений.

Паука обладал незаменимыми качествами для начальника штаба: собранностью, точностью, прямотой.

— Когда прибудет новый командующий? — спросил начальник оперативного отдела Харламов.

— Пока неизвестно, но прошу командиров быть начеку...

— А что, у нового командующего скверный характер? — снова поинтересовался Харламов.

— Не знаю, какой у него характер. Никогда не видел в лицо Фрунзе, но напоминаю старую поговорку о новой метле.

Ветер хлопнул форточкой, облако дыма качнулось, дождевые брызги усеяли оперативную карту. В кабинете сразу стало свежее.

Дверь приоткрылась, в кабинет вошел невысокий мужчина в солдатской шинели.

— Сюда нельзя посторонним. Здесь заседание, — холодно сказал Харламов.

Вошедший снял мокрую фуражку, вытер мокрое от дождя лицо. На Харламова глянули светлые глаза; взгляд был таким открытым и приветливым, что Харламов невольно улыбнулся.

— Что вам угодно? — уже мягче спросил он.

— Здравствуйте, товарищи! Я Михаил Фрунзе. Только что из Москвы.

Командиры вскочили с мест. Паука, испытывая неловкость, что проморгал командующего, сказал растерянно:

— И вы один? В полночь? С вокзала?

— Нет, со своим товарищем. Вот он, знакомьтесь.

Порог кабинета переступил Иосиф Гамбург.

— Все же досадно, что не предупредили о своем приезде, — опять заговорил Паука, но Фрунзе, скосив на него глаза, ответил:

— Теперь не до церемониальных встреч. Давайте посмотрим, что творится на фронте.

Незаметно, но быстро скованность командиров исчезла и возникла та дружеская атмосфера, в которой легко и просто работать. После докладов начальника штаба Пауки и начальника оперативного отдела Харламова командующий долго молчал. Все ждали, что он выразит неудовольствие туманными сведениями о положении на фронте или предъявит строгие, трудновыполнимые требования.

— Да-а, — сказал командующий. — Сперва исследуем, осмыслим, что нужно делать, а потом уже будем действовать.

Южный фронт был образован из 6, 13 и 2-й Конной армий. С польского фронта перебрасывалась на юг 1-я Конная, формировалась новая — 4-я армия. Плеяда прославившихся военачальников стала во главе армий — Уборевич, Буденный, Миронов, Корк; эти имена о многом напоминали противнику.

Через два дня после приезда в Харьков Фрунзе телеграфировал Ленину: «Положение на фронтах характеризуется упорным стремлением противника, очевидно прекрасно осведомленного о наших планах, разрушить их путем ударов в направлениях наших группировок... Предполагаю со своей стороны, впредь до окончания подготовки общего наступления, нанести ряд коротких ударов... Переход в общее наступление зависит от времени подхода 1-й Конной».

Фрунзе созвал военный совет.

— Предлагаю стратегический план по разгрому Врангеля, — заговорил он тихо и ровно. — Концентрическими ударами мы ликвидируем угрозу вторжения его армий в Донбасс и на Правобережную Украину, окружим главные силы в степных районах севернее Крымского полуострова и уничтожим их. Главный удар нанесем с Каховского плацдарма. Я рассматриваю Каховку как исходную точку для направления на Перекоп...

Военный совет одобрил замысел Фрунзе.

Но прежде чем наступать, нужно было создать численное превосходство над противником. Партия. бросила на юг своих лучших комиссаров и агитаторов, поток добровольцев увеличивается с каждым днем. «Врангель еще не добит — добей его!» — призывали агитаторы на бесчисленных митингах. Непрерывно работали заводы и фабрики, увеличивая выпуск военного снаряжения. Вся республика стала еще напряженней, еще суровей, и вновь мучительные вопросы: жизнь или смерть? мы их или они нас? — встали перед Россией.

Еще Каховка, Сиваш, Перекоп не имели исторического звучания, еще слава легенд и песен не вставала над ними, но уже нарастало томящее предчувствие неизбежного. Потом, когда все столкнется, завихрится, размахнется необозримо, когда радио возвестит о победе красных, — мир замрет от одной неумолимой фразы: «Невозможно победить народ, сражающийся за свою свободу!»

Вот тогда-то появятся и песни, и легенды, а маленькие географические точки России приобретут бессмертную славу.

А пока ничего этого нет.

Пока же невысокий человек с русой аккуратной бородкой сидел над оперативными картами и, напрягая все свои духовные силы, анализировал, осмысливал, постигал уязвимые места противника и слабые стороны своих армий. Ум, воля, страсть его сошлись в одном стремлении к победе.

Историки не знают тех мгновений, когда духовная сила одного становится материальной мощью многих, поэты только предчувствуют материализацию идей. Но и историков и поэтов всегда волнуют эти мгновения, когда идеи превращаются в действие и действие приносит успех.

Врангель начал наступление на Мариуполь...

В помощь 13-й армии Иеронима Уборевича, сдерживающей противника, Фрунзе послал войска из своего резерва, в числе их 9-ю дивизию Николая Куйбышева.

Эта дивизия нанесла такой удар по противнику, что Врангелю пришлось оттянуть свою восточную группировку назад. Донбасс был спасен. Фрунзе в особом приказе отметил первый, окрыляющий успех: «На долю 9-й стрелковой дивизии выпала ответственная задача своей грудью прикрыть Донецкий бассейн — источник света и тепла для всей нашей страны... Пока в рядах Красной Армии будут такие геройские полки, как 77-й, легший костьми на поле брани, но ни пяди не уступивший врагу, — она будет непобедима!»

Готовя свои армии к решающей битве, Фрунзе спешил укрепить и тыл. Нужно было срочно ликвидировать бесчисленные шайки «зеленых», состоявшие из кулаков, украинских националистов, левых эсеров, бежавших на юг из центра России.

И еще нужно было обезвредить Нестора Махно.

Военный союз Врангеля с Махно, основанный на политическом вероломстве и коварстве, оказался непрочным.

— Махно — мой союзник? Ну и что ж? Я возьму в союзники самого дьявола, лишь бы он бил красных, — говорил барон своим генералам.

— Мы еще подурачим и генералов и комиссаров, — говорил Махно своим.

Махно всячески лавировал, приспособляясь к политической и военной обстановке. Момент, один момент двигал всеми его помыслами и поступками. Махно шел с Врангелем, пока считал это выгодным для себя. Как только красные одержали первые победы, как только армия Махно оказалась зажатой между войсками противных сторон, он стал искать выход из опасного положения.

Он обратился к Реввоенсовету Южного фронта с предложением перейти в подчинение Красной Армии.

— Соглашение с Махно облегчит наши действия против Врангеля, — сказал Фрунзе на заседании Реввоенсовета.

Реввоенсовет поддержал Фрунзе, Центральный Комитет партии одобрил решение использовать Махно против Врангеля.

Второго октября в Старобельске было подписано соглашение, по которому «повстанческая армия» Махно вошла в ряды войск Южного фронта.

Начались новые бои с Врангелем.

Восьмого октября врангелевцы переправились через Днепр у острова Хортица и захватили большой плацдарм на правом берегу реки.

Фрунзе разгадал замысел барона: не в Донбассе, а на Правобережье Украины барон решил нанести свой главный удар.

— Врангель начал решительное наступление. Он рассчитывает уничтожить правобережную группу войск до подхода наших подкреплений. Наступление его имеет и огромное политическое значение, ибо состоит в теснейшей связи с мирными переговорами в Риге. Врангель надеется сорвать переговоры, и в этом ему помогают Франция и Англия. Армии Южного фронта должны ликвидировать врангелевскую попытку сорвать заключение мира с Польшей, — говорил Фрунзе члену Реввоенсовета Гусеву и добавил непреклонным тоном: — Республика ждет от нас исполнения долга...

Его все больше тревожило, что подкрепления, направленные с Юго-Западного фронта, запаздывают. Он сообщил об этом Ленину.

Ленин немедленно направил требовательную телеграмму Реввоенсовету 1-й Конной: «Крайне важно изо всех сил ускорить передвижение вашей армии на Южный фронт. Прошу принять для этого все меры, не останавливаясь перед героическими».

Фрунзе получил ответ Ленина в час, когда к нему пришел возбужденный Гамбург.

— Какой-то писатель сказал: стиль — это человек. Мудрое изречение! Великих писателей отличают по их стилю, великих политиков — по идеям, которые они претворяют в действие. И еще точностью в исполнении своих обещаний. Ленин говорил мне: обращайтесь в любой час и я окажу любую помощь. Вот этому стилю, этой быстроте и точности надо учиться у Ленина. А мы иногда обещаем и забываем про свои обещания. Чем это ты взволнован, Иосиф? — спросил Фрунзе.

— И ты не догадываешься чем? Странно! У меня не хватает ни сапог, ни шинелей, бойцы идут в бой босыми, и это в осеннюю-то грязь, под непрестанными дождями! На учете каждая шинель, а ты приказал выдать несколько тысяч комплектов военного обмундирования махновцам. Это волкам-то из днепровских камышей! Мы их оденем-обуем, а они... Э, да что говорить! Верить в искренность махновцев все равно что идти по горящему торфяному болоту.

— И я не верю Махно, но есть такая тонкая штуковина, как политика. Сейчас нам необходимо иметь союзником Махно.

— Ко мне явился его атаман Каретников — нахальный, развязный тип. Рука не поднимается выдать ему шинели и сапоги.

— А ты все-таки дай.


Бои за Каховский плацдарм продолжались.

Части 6, 13 и 2-й Конной армий разбили врангелевские дивизии, проникшие на правый берег Днепра. Шестая армия, отразив все попытки противника захватить

Каховку, перешла в наступление и разгромила 2-й корпус Врангеля. Эти поражения заставили барона перейти к обороне на всем фронте.

Окрыленные успехами, Фрунзе и Гусев послали Ленину срочное донесение. Ответ был сдержанный, предупреждающий: «Помните, что надо во что бы то ни стало на плечах противника войти в Крым. Готовьтесь обстоятельнее, проверьте — изучены ли все переходы вброд для взятия Крыма».

— Вылил Ильич на наши головы ушат холодной воды, — сказал Фрунзе.

— Чтобы эти головы не кружились, — заметил Гусев.

Всю энергию, всю волю направил Фрунзе на исполнение ленинской директивы. Умудренный опытом борьбы с Колчаком, басмачами, эмиром бухарским, он создал особую группу войск, перевел свой штаб из Харькова в Апостолово и 26 октября снова созвал военный совет. В Апостолово прибыл и главком Каменев.

К этому времени красные полукругом охватывали главные силы врага. Они угрожали противнику с севера, нависали с востока. У Никополя стояла 2-я Конная армия, а 6-я армия и подходившая 1-я Конная готовились нанести удары со стороны Каховки и Берислава.

Уборевич, Корк, Буденный, Миронов, Лазаревич были готовы к этому генеральному сражению.

Все ждали только приказа командующего.

А он склонялся над оперативной картой. Еще, еще, еще рассматривал эти так называемые перешейки, за которые не должен ускользнуть Врангель.

— Перешейки, — сердито произнес он, напрягая все воображение, чтобы это скучное слово стало зримым, выпуклым во всей своей географической сложности. — Перешейки, — повторил он. — Это те пути, что ведут из Северной Таврии в Крым. Это Перекоп, Чонгар, Арабатская стрелка, узкие проливы, еще более узенькие полоски земли в проливах, охраняемые сотнями орудий и пулеметов...

Но вот оперативная карта стала наливаться водой Сиваша, вспучиваться вязким илом мелководий. Появились глубокие протоки, искусственные рвы земляные насыпи, опутанные джунглями колючей проволоки. Возникли мосты над Чонгаром, Перекопский перешеек, соединяющий Крым с Северной Таврией, от Перекопского залива до Сиваша пересеченный Турецким валом.

Фрунзе оторвался от карты, утомленно закрыл глаза. «Турецкий вал... Его возвели когда-то турецкие султаны, укрепили крымские ханы. Служил вал надежной защитой во время войн», — подумал он и спросил у Пауки:

— Не помните, когда генерал-фельдмаршал Ласси обошел Турецкий вал?

— Кажется, в 1737 году, когда русские войска переправились на полуостров по Арабатской стрелке, — ответил Паука.

Это было во время первого похода генерал-фельдмаршала. Тогда Ласси быстро овладел Крымом.

— Да, это было так, Михаил Васильевич.

— История всегда чему-нибудь да учит. Особенно история войн, — задумчиво проговорил Фрунзе. — Нет, ему невозможно ускользнуть за перешейки, — опять сказал он, думая о Врангеле, но не называя его по имени.

— На войне бывают всякие неожиданности. Случайность, оплошность, чья-то небрежность — и победа может обернуться поражением, — возразил Паука.

— Это — трезвое замечание. Я очень прошу вас всегда откровенно высказывать свое мнение. — Фрунзе подумал и добавил: — Взаимопонимание между командующим и начальником штаба совершенно необходимо. Утром я телеграфировал Ленину, что решающие бои произойдут в последние дни октября. Сообщил, что в разгроме противника у нас нет сомнении, но с ходу взять перешейки вряд ли удастся. Ответа от Ильича нет?

— Пока еще нет.

Наступило молчание; каждый думал о своем.

«Зря я написал Ильичу, что на немедленный захват перешейков у нас не больше одного шанса из ста. Этакое признание встревожит его и наверняка возмутит», — думал Фрунзе.

«В Мелитополе Врангель свел все свои силы в две армии и создал ударную группу. Барон взял на себя командование всеми боевыми действиями и укрепляет Перекоп. Разведка доносит, что французские и английские инженеры возводят самые современные фортификационные сооружения на Турецком валу», — думал Паука.

— Готовясь к решительному сражению, Врангель все же предусмотрительно обеспечивает пути отхода, — сказал он после паузы.

— Врангель — самый опасный противник из всех, с какими нам приходилось иметь дело. Если бы ему удалось наступление на правобережье Днепра, все наши ударные резервы были бы опрокинуты, — ответил Фрунзе.

— Есть сведения, что Врангель приказал повесить махновского атамана Володина, — сообщил Паука.

— И за что же?

— И за измену, и за грабежи, и за насилия. Володин в Мелитополе совершал такие злодеяния, что даже Врангель не вытерпел.

— А как наш махновец Каретников? Все еще настаивает, чтобы его отряд величали армией?

— Требует, но я против, Сергей Иванович Гусев тоже. Ведь это же смех — двухтысячный отряд величать армией, да еще имени батьки Махно.

— Сейчас не время спорить по таким пустякам. Пусть будет махновская армия, лишь бы дрались хорошо. А где теперь сам батька?

— Разведка не успевает следить за его передвижениями. Он перемещается с сумасшедшей быстротой, летучие отряды его появляются в самых неожиданных местах и все так же грабят население и по-прежнему нападают то на нас, то на белых. Махно — коварный и ненадежный союзник.

— Потому следите за атаманом Каретниковым в оба.

— А вы знаете, Михаил Васильевич, батько выпустил свои денежные знаки и на них отпечатал стишок: «Ой, жинко, веселись, у Махно гроши завелись», — смеясь сказал Паука.

— Занятно. Дайте посмотреть.

— К сожалению, не имею. Наши бойцы использовали их на цигарки...

Сумерки сгущались за окнами салон-вагона, на стеклах дотлевали последние блики заката. Становилось все холоднее.

Фрунзе придвинул к себе еще не подписанный приказ по войскам Южного фронта, поставил число, время, место: «26 октября, 17 часов. Апостолово». Еще раз перечитал написанное; все было точно, ясно, определенно. Перед каждым командармом, комдивом поставлена боевая задача, каждый должен проникнуться ответственностью за все, что ему предстоит совершить...


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Орудийные громы накатывались из глубины осенних степей то справа, то слева, подавляя пулеметную лихорадку, беспорядочную винтовочную трескотню. Зарницы орудийных разрывов обагряли рваные тучи на горизонте, земля подрагивала от топота конской лавины, натужного рева моторов, тяжелой поступи танков и броневиков.

Дул пронзительный ветер, дождь сменялся снежной крупой.

Маленькая станция Апостолово, с ее жалким вокзалом, глинобитными домиками, заржавленными рельсами тупиков, на которых стоял поезд Фрунзе, стала местом событий громадных масштабов. Отсюда по армиям, по дивизиям шли приказы, направляющие ход военных операций, сюда стекались донесения обо всех молниеносно изменяющихся обстоятельствах и событиях. Отчаянные кавалерийские атаки, отступления, неудачи, грозящие катастрофой, решающие перегруппировки сил — все анализировалось, осмыслялось, определялось здесь.

Фрунзе то и дело выходил из салон-вагона, прислушиваясь к далеким звукам сражения. Засунув руки в карманы солдатской шинели, надвинув на лоб шлем, он то шагал по перрону, то останавливался с нетерпеливым, тревожным выражением лица. Каждый раз перед боем он испытывал это непонятное мучительное ожидание и никак не мог преодолеть тревогу.

В десять часов Паука доложил:

— Только что получено сообщение от Уборевича. Тринадцатая армия теснит Донской корпус противника...

В полдень Фрунзе узнал, что занято уже семь населенных пунктов. Противник отступает на Мелитополь, но отчаянно сопротивляется.

В три часа дня командующему сообщили, что 2-я Конная армия перешла через Днепр в районе Никополя. В первом же бою захвачено много пленных.

Вечером командарм 1-й Конной донес, что переправился через Днепр у Каховки.

Ночь остановила наступление.

Фрунзе сидел за столиком в салон-вагоне с неотвязной думой об одном и том же:

«Врангель отступает по всему фронту. Но слишком большие потери несем, слишком дорогой ценой дается успех. А ведь успех — это еще не победа. Барон сопротивляется с мужеством отчаяния. Недаром предупреждал Ильич, что Врангель — это не басмачи, не Ханжин, не Дутов. И все-таки наше кольцо сжимается, шансы на победу растут с каждым часом. Напрасно все-таки я отправил Ильичу телеграмму...»

Уже второй день, как она послана, а ответа от Ленина все нет и нет.

Усталость наконец овладела им, он положил голову на стол.

Брезжил хмурый рассвет, но ни начальник штаба, ни адъютант не решались нарушить краткий сон командующего.

В салон-вагон вошел Гусев, положил руку на плечо Фрунзе:

— Телеграмма от Ленина...

Он проснулся, мгновенно выпрямился, провел ладонью по вискам.

— Ответ на нашу?

— Ответ...

Неприятным себе самому голосом Фрунзе прочел:

— «Возмущаюсь Вашим оптимистическим тоном, когда Вы же сообщаете, что только один шанс из ста за успех в главной, давно поставленной задаче. Если дела так безобразно плохи, прошу обсудить архиспешные меры подвоза тяжелой артиллерии, постройки линий ее подвоза, доставки саперов и прочее».

— Ленин снова дал нам урок серьезного отношения и к слову, и к делу, — сказал он, глядя на Гусева.

Телеграмма взволновала, расстроила, но и придала ему новые силы.

С поражающим всех военных специалистов искусством и неутомимостью проводил он боевые действия, мгновенно реагируя на изменяющуюся обстановку. Он оказывал помощь войскам в те минуты, когда они в ней особенно нуждались, изменял планы сражений, вносил коррективы в действия военачальников.

Его политическая зоркость и воля помогали и штабу, и командармам разрабатывать все новые и новые варианты окружения и наносить неожиданные удары.

Буденному он приказал захватить Сальковский и Арабатский перешейки, взорвать мост через Генический пролив и войти в Крым. Такой рейд буденновской конницы отрезал Врангелю все пути на полуостров. «Если 1-я Конная выполнит поставленную перед ней задачу... то весь цвет армии Врангеля будет нами окружен со всех сторон и уничтожен», — телеграфировал он Ленину.

В тот же день командарм 6-й армии Корк получил приказ приступить к подготовке артиллерийской атаки на Перекоп. Фрунзе требовал немедленно занять северное побережье Сиваша, переправиться через него и овладеть всем районом перешейков.

Теперь, казалось, барону не вырваться из смертного круга.

Врангель понял свою обреченность, но все же решил разорвать железное кольцо. Он отдал приказ об отходе войск в Крым, и все главные его силы устремились к Чонгару.

На этом единственном пути их встретили конники Буденного и пехотинцы Корка. С невероятными потерями пробивались врангелевцы к мосту. Только по нему еще можно было прорваться за бастионы Турецкого вала.

Врангель получал непрерывные донесения, и каждое новое было страшнее предыдущего. Двадцать тысяч его солдат сдались в плен, сто полевых орудий захвачены красными, почти все танки — новое и грозное оружие — уничтожены. Теперь уже ничто не поможет ему, если не произойдет чуда.

И чудо произошло.

Единственный мост через Генический пролив оказался целым и невредимым. По этому-то мосту и прошли главные силы Врангеля.

Никогда еще не видел член Реввоенсовета Гусев в такой ярости командующего.

Багровый от возмущения, с гневными глазами, Фрунзе говорил так, словно бросал в Гусева булыжники:

— Врангель вырвался из окружения! Зажатый со всех сторон, отрезанный от всех перешейков, он все же пробился в Крым. С колоссальными жертвами, но пробился. Нельзя не признать, что это замечательный отход. Я приказал взорвать мост, но моего приказа не исполнили. Что это? Небрежность? Оплошность? Недомыслие? Сергей Иваныч, что же это такое? Теперь нам придется атаковать в лоб твердыни Перекопа. Что я сообщу Ленину? Что?!

— Сообщи ему правду, — угрюмо ответил Гусев.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Бывает такое смутное состояние, которое называется сумерками души. Врангель находился в таком состоянии.

«Война продолжается, но уже без всяких перспектив. У нас остались только мечтания: отсиживаясь за перекопскими укреплениями, ждать, что большевики рухнут сами по себе. Белые должны пережить красных — эта психология овладела всем моим генералитетом. Красным не взять Перекопа. Перекоп — это неколебимая стена, которую невозможно сбить лобовыми атаками. Об этом кричат крымские газеты, о том же дает интервью генерал Слащев», — думал барон и, придвинув к себе ворох свежих газет, развернул еще пахнущий типографской краской номер «Времени». Под огромными заголовками во всю полосу газета опубликовала выдержки из интервью с генералом. Слащев утверждает, что население Крыма может спать спокойно. Белая армия так велика и сильна, что на защиту полуострова хватит и одной пятой ее состава. «Войска всей красной Совдепии не страшны Крыму», — заключал генерал Слащев.

Врангель поморщился: «Вот уж действительно бурбон. Ничего не понял, ничему не научился. Красные разгромили корпус Слащева, мне пришлось заменить его другим генералом, а он еще дает хвастливые интервью!»

Барон не верил ни генералам, ни газетам: уж кто-кто, а он-то знал трагическое положение дел. Он продолжал просматривать убористые колонки текста со смешанным чувством тоски, обреченности и злости на недальновидность своих помощников и восхвалителей.

Вот передовая из «Таврического голоса»: «Испытанная, закаленная в боях армия генерала Врангеля не знает поражения. Стратегические таланты ее вождей вызывают изумление всей Европы. В эти дни перестанем шептать пересохшими губами злые, пугающие слухи... Клеймите позором этих людей с фантазией, помутившейся от страха, с осовелой, мертвой душой».

А как вдохновенно пишет «Вечернее слово»: «Красные в ближайшие дни попытаются штурмовать перекопские позиции, чтобы поскорее добиться своей конечной цели. Со своей стороны, мы могли бы только порадоваться подобным попыткам красных. Пусть себе лезут и разбивают головы о перекопские твердыни. Да, это верно, мы отошли к Перекопу. Но отошли в полном порядке, не оставив никаких трофеев неприятелю!»

— Ах, болваны! Какие болваны! — ругался барон, отшвыривая газеты.

Вошел генерал Шатилов, барон спросил раздраженно и насмешливо:

— Читали, что пишут и бравый наш генерал Слащев, и наши газеты? Перекоп невозможно взять лобовыми атаками...

— Фрунзе может его обойти через Сиваш. Боюсь, красные ринутся, по двум направлениям: на Армянск и через Сиваш на Перекоп.

— Когда прибудет Кубанская дивизия?

— Она уже прибыла и заняла свои позиции. Но кубанцы ненадежны, ваше превосходительство.

— Теперь все ненадежно.

Врангель приказал подать автомобиль и вместе с Шатиловым отправился на осмотр перекопских укреплений, и прежде всего Турецкого вала. Вал — земляная насыпь высотой двенадцать аршин, шириной двадцать пять — был блокирован бетонными орудийными заграждениями в несколько рядов. Сооружения и окопы, воздвигнутые в тесной огневой связи, и предоставляли возможность отражать противника с флангов. Тяжелая, легкая артиллерия, многочисленные ряды пулеметов держали под прицельным огнем все пространство перед собой. Перед Турецким валом чернел глубокий, наполненный водой ров.

В тылу Перекопа воздвигнута новая оборонительная полоса — Юшуньские позиции. На Арабатской стрелке, прикрытой французскими и английскими кораблями, построен ряд укрепленных линий, железнодорожный мост через Сиваш взорван, мост через Генический пролив сожжен.

Осмотр укреплений поднял настроение Врангеля, он уже не так безнадежно взглянул на положение дел. Повеселел и генерал Шатилов; сейчас обоим не казались легкомысленными заявления газет и генерала Слащева.

— Надо взбодрить войска и укрепить население вашим авторитетным словом, — посоветовал Шатилов.

— Пусть будет так. Пусть завтра газеты опубликуют мое заявление: многое сделано, многое предстоит еще сделать, но Крым и ныне для врага неприступен, — согласился Врангель.

Было холодно, ветер гнал воду с моря, и Сиваш становился глубже, взбухая илом и грязью.


«Директива армиям Южного фронта. Ст. Апостолово, 5 ноября, 3 часа 15 минут. Первый этап по ликвидации Врангеля закончен. Комбинированными действиями всех армий фронта задача окружения и уничтожения главных сил врага к северу и северо-востоку от крымских перешейков выполнена блестяще...

Армиям фронта ставлю задачу: по крымским перешейкам немедленно ворваться в Крым и энергичным наступлением на юг овладеть всем полуостровом, уничтожив последнее убежище контрреволюции. Во исполнение чего приказываю:

Командарму-6... ударить в тыл перекопским позициям, одновременно атаковав с фронта...»

Написав эти строки, Фрунзе отложил перо и задумался.

Командарм-6... Август Иванович Корк. Скромный человек с тихой улыбкой. «Какую тяжелую ответственность возлагаю я на твои плечи!..»

Перед ним словно на экране возникло ясноглазое лицо Корка.

«Атаку производить решительно, сосредоточив для удара крупные силы. Иметь дальнейшей задачей решительное наступление на Евпаторию, Симферополь, Севастополь», — дописал Фрунзе первый пункт директивы.

«Сосредоточить для удара крупные силы... Легко сказать! Я передаю в подчинение Корка махновцев; если атаман Каретников начнет выкидывать фокусы, Корк сумеет привести его в чувство. Еще дам Корку Вторую Конную армию Миронова».

Он продолжал писать директиву, за каждой строчкой ее видя не только естественные препятствия или укрепления, воздвигнутые противником, но и командармов, комдивов, комбригов, которые поведут на штурм перекопских твердынь свои полки. Каждого из них он знал в лицо, верил в их талант и мужество. Все они — его друзья-соратники. Он любит этих людей суровой, мужественной любовью воина и революционера и верит, что они скорее погибнут, чем струсят или поддадутся панике.

Семен Буденный, Иероним Уборевич, Василий Блюхер, Владимир Лазаревич, Иван Грязнов — они для него и боевые соратники, и верные друзья.

«Командарму-4 продолжать энергичное преследование разбитого противника, стремясь на его плечах ворваться в Крым, и обеспечить плацдарм на южном берегу Гнилого моря... С утра 8 ноября перейти в решительное наступление на Симферополь, Феодосию».

Командарм-4 — Владимир Лазаревич — опытный, самостоятельный военачальник, умеет действовать по собственному усмотрению, без подсказок, без понуканий. «А инициатива, особенно военная, в решающие мгновения решает все», — подумал Фрунзе.

«Начальнику морских сил Черного и Азовского морей не позднее 9 ноября сосредоточить флотилию в Геническе, имея задачей обеспечить с моря операцию 4-й армии... Командарму 1-й Конной спешно привести в порядок конницу и готовиться к переправе черев Сиваш у Чонгарского полуострова...»

С командармом 1-й Конной Буденным он подружился еще в семнадцатом году, в Могилеве. Тогда по его совету Буденный на станции Орша окружил казачьи эскадроны; корниловцы, шедшие на Петроград, сложили оружие перед ним.

Командуя 1-й Конной, он наносил удары по конным корпусам Шкуро и Мамонтова, вместе с частями 8-й армии освободил Воронеж, который с такой упорной яростью защищали деникинцы...

Директива для армий Южного фронта была разослана всем командармам, и в тот же день Фрунзе перевел свой штаб в Мелитополь.

«Победа или смерть» — девиз древний, но каждый раз при новых обстоятельствах он вызывает в сердцах особый, тоже новый, несравнимый с прежним порыв. Победить во имя свободы, народного счастья или же умереть ради них — вот какой смысл приобрел древний девиз для армий Южного фронта.

К берегам Сиваша подошли оборванные, разутые, голодные, безмерно уставшие красноармейцы. Непрестанно сражаясь, терпя поражения, одерживая победы, они оставляли на своем пути убитых, обмороженных, раненых товарищей и без сомнений в правоте своего дела приготовились к штурму последних позиций контрреволюции.

Огонь одного желания горел в каждом сердце — скорее, как можно скорее покончить с Врангелем! Накануне третьей годовщины революции во всех частях произносились одни и те же требовательные, непреклонные слова: «Даешь Перекоп!»

Особый энтузиазм охватывал всех, когда появлялся Фрунзе; командиры и бойцы верили в своего командующего, как и он верил в их несокрушимое мужество. Фрунзе не произносил речей; он ободрял словами бойцов, отдавал распоряжения командармам. Говорил спокойно, изредка улыбаясь, и улыбка этого человека, уверенного в победе, воодушевляла сильнее самых красноречивых фраз.

Вместе с командирами дивизий, которым предстояло переправиться к Литовскому полуострову, Фрунзе поехал на берег Сиваша.

Берег был полог, но пересечен оврагами, желтые заросли редких кустов шуршали над темной водой, темнели узкие тропы, исчезающие в топком иле или же переходившие в броды. Лишь местные рыбаки знали эти броды, но редко пользовались ими. Рискованно для жизни: сбился с брода — и угодил в бездонную яму. Особенно опасно пробираться здесь при сильных ветрах и в густые туманы. А теперь еще на другом берегу Сиваша окопался противник и непрестанно ощупывает пространство прожекторами.

Наступило седьмое ноября — день третьей годовщины революции. Ветер стих, над Сивашем повис густой, вязкий туман; его завесы наползали с моря, прикрывая вражеские позиции. Прожекторы прорывали туманные толщи, но мертвящий свет их обессиленно сникал в камышах, в береговых обрывах.

Фрунзе остановился в сельце Строгановка, чтобы непосредственно руководить штурмом. Он нетерпеливо ждал вечера, хотя и не выдавал своего настроения; почти каждый час доносили ему обо всех изменениях, происходящих в передвижении войск.

В десять часов вечера войска начали переправу. Первыми спустились в ледяную воду разведчики, за ними пошли стрелки, пулеметчики понесли на руках пулеметы, саперы укладывали на дно Сиваша бесчисленные связки камыша. Связисты, подняв над головой телефонные провода, стояли по колено в воде, образовав живую линию передачи.

Осторожно двинулись полевые орудия, повозки со снарядами. Колеса вязли в глубоком иле, артиллеристы вытаскивали лошадей и орудия и снова шаг за шагом продвигались вперед.

В два часа ночи первые штурмовые группы добрались до Литовского полуострова и залегли у проволочных заграждений. Штыками, лопатами рвали бойцы колючую проволоку, расширяя проходы между ее рядами.

И все мучительно ждали сигнала ракеты, которая должна была взвиться в непроглядное небо.

И она взлетела, рассыпав сноп алых брызг.

В ночной волглой тишине особенно громко прозвучала короткая команда;

— На штурм!

Словно буйный поток хлынул в проходы заграждений — и тотчас же слепящий свет прожекторов ударил по лицам красноармейцев, заработали пулеметы, засвистели осколки гранат. Врангелевцы в упор расстреливали атакующих. Первая штурмовая группа была уничтожена, но из Сиваша появлялись все новые бойцы и, преодолевая заграждения, устремлялись к вражеским окопам. Белые батареи повернули орудия на полуостров и открыли огонь; фонтаны воды и грязи взлетали над Сивашем, обрушиваясь на бойцов, на лошадей. Страшно кричали люди, дико ржали кони, омерзительно свистели снаряды, трещали пулеметы.

Красные достигли вражеских окопов, и завязалась рукопашная схватка. Дрались прикладами, кололи штыками, стреляли из револьверов, и, не выдержав напора, врангелевцы начали отступать.

Поздним утром красные обошли перекопские позиции и приблизились к укреплениям Юшуни.

Врангель бросил в атаку свежие силы, и они начали теснить красных назад, к Сивашу.

Получив донесение о контрнаступлении противника, Фрунзе послал на помощь десантникам новую бригаду. Дивизии 6-й армии Августа Корка, истекая кровью, с трудом удерживались на краю Литовского полуострова.


Ночью с моря подул ветер. Он нарастал с невероятной силой, гоня воду Азовского моря в Сиваш; под диким этим ветром сгибались деревья, хлопали ставни, срывались с хат соломенные крыши.

В полночь в штабе 15-й дивизии зазвонил полевой телефон. Фрунзе выслушал новое донесение и несколько мгновений молчал. Ответил чужим голосом:

— Приму срочные меры...

Повернулся к стоявшему рядом Пауке:

— Уровень воды в Сиваше поднимается. Броды затапливаются. Дивизии на Литовском полуострове отрезаны от нас. Немедленно направить на помощь 7-ю кавалерийскую дивизию и махновцев.

Минут через пять в штаб явился атаман Каретников.

— Мои люди не могут бродить по Сивашу, — объявил он. — Недополучили шинелей, а ветрище-то вон какой: ложись грудью — удержит.

— Ответьте-ка, атаман, как поступает батька Махно с теми, кто не исполняет его приказов? — сдерживая раздражение, спросил Фрунзе.

— Таких смельчаков нет.

— Ну а все-таки если найдутся?

— Батька расстреливает собственноручно.

— Ну так вот, если не исполните моего приказа, я тоже вас расстреляю. Даю пятнадцать минут на сборы...

Каретников надвинул кубанку на лоб.

— Ежели так, то выступаю...

Фрунзе попросил связать его с Блюхером.

— Блюхер у телефона, — сказал Паука, передавая телефонную трубку.

— Пришел твой час, Василий. Вода заливает Сиваш, наши на Литовском полуострове погибнут, если не поможем. На рассвете в лоб атакуйте Турецкий вал...

Он стоял у стола, положив руку на военную карту, стискивая пальцами карандаш, и машинально начертил на карте пять волнистых линий. Прислушался к напряженному ветру и представил себе картину предстоящей атаки Турецкого вала.

Волнистые линии обратились в пять «волн», и каждая имела свою задачу — еще утром они с Пауком и Блюхером разработали этот план атаки.

Первая волна атакующих — разведчики, саперы, бойцы, обученные резке колючей проволоки. Они расчищают проходы в проволочных заграждениях.

Вторая — по два батальона стрелков от каждого полка первой линии. Эта волна, преодолев заграждения, подкатывается к Турецкому валу.

Третья, сливаясь со второй, захватывает Турецкий вал.

Четвертая волна, эшелонированная в глубину, состоит из четырех ударных полков. Они развивают успех первых волн и преследуют противника.

И наконец, волна пятая — два кавалерийских полка атакуют сломленного, уже отходящего врага.

Но все же это только оперативный план, пусть продуманный, пусть предельно ясный, а все-таки — на бумаге. Хорошо, что командиры знают, что им делать каждое мгновение, но ведь и у противников есть планы.

Фрунзе мысленно видел, как по Сивашу передвигается дивизия Блюхера. Сиваш наполняется морской водой, и все непроходимее становятся броды, бойцы спотыкаются, падают, поднимаются, снова бредут, сгибаясь под тяжестью оружия и мокрой одежды. Они молчат, уверенные, что своим молчанием сохранят тайну переправы, но может ли быть совершенная тишина при переправе многих тысяч людей, животных, орудий, броневиков, повозок с боеприпасами?

Ветер улегся. Скоро рассвет. Фрунзе посмотрел на телефон, на Пауку. Тот стоял, скрестив на груди руки, в светлых глазах пробегали огоньки мигающей свечи. О чем думает он?

«Конечно, о том, о чем я сам: скольких храбрецов недосчитаемся мы в этот роковой рассвет? Какой ценой заплатим за штурм Турецкого вала?»

Опять слабо, но тревожно зазвонил телефон; в трубке послышался далекий голос Блюхера:

— Переправились. Пятьдесят пять орудий готовы открыть огонь по Турецкому валу, но штурмовать невозможно. Туман. Такой туман — не вижу своей руки.

— Ждите, пока туман рассеется.

Туманные полотнища стали редеть, появились синие проталины неба, очертания вала, колючая путаница заграждений, орудия, нацеленные на плоский, голый берег Сиваша.

По команде Блюхера пятьдесят пять орудий ударили по Турецкому валу одновременно, и тотчас хлынула на него первая волна атакующих. Немедленно загремели орудия белых, сплошным огнем отрезая путь. Снаряды рвались и справа, и слева, и в центре «волны», разбрасывая, кромсая, уничтожая все и вся. Бойцы первой «волны» погибли, даже не достигнув намеченной цели.

На штурм поднялась вторая «волна». Поддержанная броневиками, она преодолела только первую полосу заграждении. Врангелевцы смели и ее.

Грохот, крики, скрежет, треск разваливали небо над сивашской равниной, все смешалось с кровью, грязью, дымом, — казалось, небо обрушивается на красных и белых, а люди потеряли инстинкт самосохранения.

Блюхер лежал в яме, пытаясь связаться с Фрунзе, и невольно прижимался к земле, когда над ним свистели осколки.

— Первые две волны атакующих погибли, — доложил он, услышав голос Фрунзе.

— Приостановить атаку до вечера. Берегите бойцов. Предложите врангелевцам капитуляцию на почетных условиях.

Блюхер подозвал комиссара 1-го ударного полка.

— Согласны ли вы добровольно пойти на верную смерть? Нужно передать противнику письмо.

— Давайте письмо.

— Вас наверняка убьют по дороге.

— Письмо!..

Комиссар дошел до противника, передал письмо, получил отказ и вернулся к Блюхеру. Из бойцов своего полка он один остался живым.

С вечерней темнотой началась новая атака. Третья «волна» красноармейцев захватила вторую полосу укреплений, но дальше продвинуться не могла.

После полуночи Блюхер в четвертый раз поднял полки на штурм. Гром ночной канонады заглушал слова команд, но бойцы уже не нуждались в приказах, они рвали заграждения, по горло в воде переходили глубокий ров, лезли по скользкому скату на вершину вала. Их расстреливали в упор, сбрасывали штыками в ров, но на месте погибших возникали другие.

«Сегодня в смертельной схватке сошлись мужество нашей идеи и храбрость их отчаяния», — думал Блюхер.

Перед ним только что стоял ротный командир, тяжело раненный в плечо. Кровь стекала по шинели, лицо было искажено болью. Он что-то кричал, но что — Блюхер не слышал. Махнув рукой, командир повел роту в атаку и упал, сраженный пулей. А сейчас сообщили, что полковой комиссар бросил на колючую проволоку свою шинель и перевалился через нее на вершину вала. Красноармейцы устремились за ним. Комиссара убило осколком снаряда.

Пространство перед Турецким валом превратилось в сплошную стену огня. Блюхер отдал приказ о последней атаке грозного вала.

В третьем часу ночи 455-й и 456-й полки одновременно ворвались на Турецкий вал, за ними поднялись красноармейцы 453-го и 454-го полков.

В то же самое время противник был атакован с Литовского полуострова. Врангелевцы в панике покидали окопы, и только разрозненные группы офицеров еще ожесточенно сопротивлялись.

— Перекоп взят штурмом! Наступаем на Армянский базар, — голосом, дрожащим от волнения и радости, сообщил по телефону Блюхер.

Центр сражения переместился на линию Армянский базар — Юшунь, но все попытки захватить Юшуньские позиции были отбиты врангелевцами. На Перекопском перешейке сложилась парадоксальная ситуация: и красные, и белые добились успеха на противоположных флангах и угрожали друг другу заходами в тыл.

Это сразу учел Фрунзе. Он приказал Ивану Грязнову, командиру 30-й дивизии, атаковать противника у Чонгара, где уже вели бой кавалерийские части Буденного.

В ночь на 11 ноября Грязнов начал переправу через Сиваш. Снова дул острый ветер, падала температура, Гнилое море задергивалось ледяной пленкой. Бойцы коченели от ветра и все-таки шли по узкому мостику. Обледенелые бревна раскачивались под ногами, но неудержимая, словно магическая, сила тянула бойцов на вражеский берег.

Они появились там совершенно неожиданно и молча бросились в атаку. Помогая им, заговорила красная артиллерия, и началась новая схватка во мгле ноябрьской ночи. Прожекторные снопы света бегали по Сивашу, орудийный огонь белых сосредоточился на шатком мостике, но саперы тут же восстанавливали его. Боец за бойцом перебегали на берег.

Внезапное появление бойцов Ивана Грязнова воодушевило 51-ю дивизию. Совместными усилиями они начали теснить противника за Юшуньские укрепления.

Не выдержав этой новой атаки, врангелевцы оставили Юшунь. В образовавшийся прорыв ринулась красная конница.

Миронов погнал противника на Джанкой, Буденный устремился к Севастополю, 4-я армия Лазаревича двинулась на Феодосию.

Все новые победные донесения ложились на стол Фрунзе:

«...Войска 2-й Конной армии и 51-й дивизии освободили Симферополь».

«...6-я армия и 1-я Конная заняли Севастополь».

«...Части 4-й армии очистили Феодосию».

— Враг разгромлен! Довольно русского кровопролития! — воскликнул Фрунзе и радировал Врангелю предложение сдаться. Всем сложившим оружие он гарантировал полное прощение, желающим покинуть Россию — свободный выезд в Европу. «Откажитесь от позорной роли лакеев иностранных империалистов. В настоящий грозный час будьте с Россией и ее народом».

Барон не ответил на его предложение.

Пришло утро 16 ноября.

— Победа, блестящая победа одержана нами, но какой дорогой ценой досталась она! Кровью десяти тысяч лучших сынов оплатил народ избавление от контрреволюции, — говорил Фрунзе, прибыв в Джанкой.

Из Джанкоя он послал телеграмму Ленину: «Сегодня нашей конницей занята Керчь. Южный фронт ликвидирован».


Эхо времени

Командующий Южным фронтом тов. М. В. Фрунзе-Михайлов, последовательно исполняя должности командующего войсками 4-й армии, Южной группы Восточного фронта, Восточного, Туркестанского и Южного фронтов, блестяще выказал на деле свои крупные природные военные дарования.

Приобретая непрерывно теоретические познания, он с большим успехом применял их на опыте, давая Советской

Республике победы над ее врагами на Востоке и в Туркестане и особенно на Юге, где им была разбита наголову армия Врангеля и тем вписано в историю обороны Советской России много славных страниц.

Оценивая такую деятельность командующего Южным фронтом тов. М. В. Фрунзе-Михайлова, Революционный Военный Совет Республики переводит М. В. Фрунзе в Генеральный штаб.

Из приказа Реввоенсовета


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

С победой над Врангелем гражданская война, по существу, закончилась, но на юге страны еще разбойничали шайки анархистов, петлюровцев. Самым опасным оставался Махно, который снова выступил против Советов.

Фрунзе, назначенный на пост командующего всеми вооруженными силами Украины и Крыма, объявил войну бандитизму. Он применил против Махно тактику самого же Махно — действовал небольшими отрядами. Кавалерийские эскадроны, тачанки с пулеметами преследовали махновцев. Был создан особый «летучий корпус», который вылавливал бандитов по степным балкам, по дубравам и степным станицам.

Махно метался, как волк, обложенный красными флажками. Он исколесил пути от Воронежа до Одессы и опять перебрался на Украину.

Фрунзе, узнав, что батька появился под Полтавой, решил сам принять участие в боевых операциях.

В салон-вагоне, прицепленном к бронепоезду, выехал он на станцию Решетиловка. Его сопровождала только охрана да Иван Кутяков.

Как-то на ломберном столике увидел Кутяков потрепанный том философа Монтеня, а на нем фотокарточку.

Иван подошел поближе. С фотографии смотрел на него стеклянными глазами мужчина с бритым лицом. Длинные волосы падали на плечи, тонкие губы кривились в усмешке, и была эта усмешка циничной, жестокой, презрительной и тягостной одновременно.

— Хорош? — спросил Фрунзе.

— Кто это?

— Нестор Махно.

— Разок взглянешь — не забудешь. Страшное лицо! Страшные за ним дела... Сколько может напакостить человек, когда уверен, что ему все дозволено! — сказал Кутяков.

На станции Фрунзе узнал, что Махно вырвался из оцепления и находится где-то совсем близко.

— Приготовить лошадей, — приказал Фрунзе.

Он вышел из вагона с маузером через плечо, потрепал по гриве своего гнедого англо-араба, легко сел в седло.

— Куда же поедем? — спросил Кутяков.

— В Решетиловку. Там наш летучий отряд.

— Как бы не столкнуться с махновцами!

— На всякий случай надо взять карабины.

Искрилось ясное, в обильной росе, июньское утро, в высоком небе белыми островами стояли облака, березовой свежестью обдавал всадников легкий ветерок. Березы по обочинам тракта напоминали шумливые зеленые фонтаны, и Фрунзе испытывал наслаждение от утренней поездки, от солнечного света, улыбчивого молчания земли.

Сперва шли галопом, потом сбавили шаг. Фрунзе, любуясь окрестностями, разрумянился, повеселел и, не выпуская поводьев, поглаживал гриву иноходца.

Впереди между березами замелькали хаты, всадники въехали на поросшую травой улицу незнакомого села, которая привела их к площади с почерневшей от времени церковью. На площади строилась большая колонна всадников, погромыхивали тачанки с пулеметами, конная пара натужно сдвигала с места пушку. Над колонной развевалось красное знамя, в сторонке, сдерживая вороную кобылу, гарцевал всадник.

— Это наш летучий отряд, — обрадовался Фрунзе и, пришпорив иноходца, поскакал к колонне.

Кутяков и ординарец поспешили за ним. Фрунзе осадил коня в тридцати шагах от колонны, гарцующий всадник тоже приостановился. Был он в темной бурке, с плеча дулом вниз свешивался карабин. Фрунзе увидел изможденное лицо, длинные волосы, челку, справа налево пересекавшую плоский лоб.

— Кто такие? — спросил всадник хриплым, властным голосом, ловко сдергивая с плеча карабин.

— Да это же Махно! — предупреждающе крикнул Кутяков.

— Скакать в разные стороны! — скомандовал Фрунзе, поворачивая иноходца.

Махно выстрелил, но промахнулся. Иноходец взвился перед плетнем, перемахнул его и помчался по дороге, ведущей на пологую горку. Кутяков ожег плетью свою лошадь и поскакал по развилке, уходящей под гору. Ординарец замешкался и поплатился за это жизнью: махновцы зарубили его саблями.

Кутяков со страхом видел, что махновцы догоняют командующего, и в то же время не мог допустить мысли, что его перехватят или сразят наповал. Он мчался низом, параллельно Фрунзе, соображая, как выручить его из беды, и все же против воли в сознании отпечатывалось все происходящее. Он увидел: седые одуванчики револьверных дымков скользят навстречу махновцам. Это Фрунзе отстреливается от преследователей. Вот он осадил коня, спрыгнул из седла, выстрелил по переднему всаднику. Махновец откинулся, выпал из седла. Новым выстрелом Фрунзе снял второго, вскочил на иноходца и свернул на нижнюю дорогу.

Преследователи начали отставать. Кутяков подоспел к Фрунзе, и они рысью направились к сосновому бору, темневшему у Решетиловки. В сосняке блеснула речушка. Фрунзе остановил коня.

— Не могу ехать. Жжет в боку, да и пить хочется.

Кутяков помог ему сойти с гнедого, снял плащ. На френче расплывалось кровавое пятно: пуля сильно задела правый бок. Кутяков достал из походной сумки склянку йода, вылил на рану, кое-как перевязал. Фрунзе спустился к речке и жадно пил студеную лесную воду.

— Поехали, Михаил Васильевич. Не ровен час, махновцы догонят.

— Ведь надо же, а... Не в таких переделках бывал, а тут чуть-чуть не угодил в лапы Махно, — невесело рассмеялся Фрунзе...

В августе с Махно было покончено. Ближайшие сподвижники батьки были или убиты, или захвачены в плен.

Сам Махно бежал за границу.


Над Харьковом цветет-переливается летнее утро. В распахнутых окнах штаба командующего всеми вооруженными силами Украины и Крыма легкими парусами надуваются шторы — ветерок без устали борется с ними.

Фрунзе остановился у окна, разглядывая зеленую, в мелькающих экипажах, снующих пешеходах, улицу. К подъезду штаба спешили военные: прищелкивая каблуками, браво прошагал бессменный адъютант его Сергей Сиротинский; размеренной походкой, как всегда сосредоточенный, появился начальник штаба Иван Христофорович Паука. Интересный человек. Он профессионально рассуждает о литературе, о музыке. Он всегда в курсе всех сложнейших военных вопросов и в состоянии дать им самостоятельную оценку, думал Фрунзе. А вот и Гамбург. При его появлении он невольно улыбнулся. Всю жизнь прошли они плечо к плечу, делили радости и печали и последнюю корку хлеба. «Иосиф — единственный, может быть, человек, который знает всю мою жизнь, как и я — его дела и желания». «Мне бы стихи писать, а я все занимаюсь военным снабжением», — пожаловался он на днях. «Лучше быть хорошим снабженцем, чем посредственным поэтом», — возразили ему. Поворчал-поворчал, но согласился.

У подъезда появился военный комиссар Сукеник; у него какой-то встревоженный вид. «Что-то случилось», — сказал себе Фрунзе и, выждав несколько минут, позвал адъютанта.

— Пригласите ко мне Сукеника.

Комиссар вошел в кабинет нахохленный, с тусклым, тоскливым взглядом.

— Что у вас произошло?

Сукеник подал телеграмму.

— «Спасите. Умираем с голоду», — прочел Фрунзе. — Кто и где умирает с голоду?

— Родители моей жены. Живут в Армянске. От этой телеграммы жена упала в обморок. А я... Да что же я могу поделать?

— Когда получили телеграмму?

— Вчера днем.

— Почему сразу ко мне не обратились?

Комиссар молчал, не находя ответа.

— Что же тут раздумывать. Берите отпуск и поезжайте в Армянск. Я прикажу, чтобы дали вагон-теплушку, немедленно собирайтесь в дорогу.

Комиссар ушел, Фрунзе погрузился в работу, но в кабинет бесшумно проскользнул скульптор.

— Разрешите, Михаил Васильевич?

— Поздно разрешать-то. Опять покушение на мое время? Тоже, нашли объект для творческого вдохновения. Садитесь на свое место и продолжайте работу, а я буду делать свою, — сказал Фрунзе улыбаясь, но серые глаза его неодобрительно глядели на скульптора.

— В этом вопросе вы не правы, Михаил Васильевич...

— Уговор помните?

— Еще бы... Если кто зайдет, я исчезаю.

Скульптор присел к окну, открыл альбом и начал делать наброски к портрету. «Нет в нем ничего воинственного! Круглое лицо, мягкие очертания губ, подбородка, добродушное выражение. Вот только глаза... Они моментально меняют выражение: только что улыбались и уже серьезны, уже сосредоточенны. А сколько времени понадобилось, чтобы уговорить его позировать! Пришлось ждать неделю, пока согласился».

— Вы цените Родена? — спросил неожиданно Фрунзе.

— Великий мастер, — оживился скульптор.

— Я где-то читал: Родена спросили, как он добивается выразительности в камне.

— И что же он ответил?

— «Беру камень и отсекаю все лишнее».

— Вся тайна в том, как определить, что́ лишнее.

— Интересные мысли мастеров помогают нам оценивать свои возможности. А чем плох совет художника Ренуара: «Если имеешь таланта на сто тысяч франков, прикупи еще на пять су»?

Оба рассмеялись: Фрунзе — непринужденно, скульптор — натянуто. Он не знал изречений Родена и Ренуара и теперь смутился своего неведения.

— Вас трудно рисовать, Михаил Васильевич, — признался художник, кладя карандаш.

— А вы не рисуйте тютелька в тютельку. И ради бога, не приукрашивайте мою личность, а то будет и смешно и неловко...

В кабинет вошел Сиротинский, покосился на художника, доложил:

— К вам просится какой-то гражданин. Всего на пять минут, но от этих минут, говорит, зависит его судьба...

— Кто он?

— Бывший полковник царского генерального штаба.

— На пять минут? Пусть войдет.

— Дело в том, что его сопровождает конвоир. Вел он полковника в Чека, а завел к нам, Полковник-то под арестом, — пояснил адъютант.

— Пропустите их ко мне.

Художник захлопнул альбом, вышел за Сиротинским. Дверь снова приоткрылась, в проеме ее показался высокий человек в штатском костюме. Остановился у порога, переступил с ноги на ногу. Фрунзе показал ему на стул возле стола.

— Садитесь и рассказывайте, что у вас?

— Моя одиссея длинна, но буду по-военному краток, — волнуясь, начал посетитель. — Я был полковником царского генерального штаба, революция застала меня на турецко-персидском фронте. Летом двадцатого года добровольно вступил в Красную Армию и был командирован в Турцию.

— Простите, как ваша фамилия?

— Готовцев. Дворянин. В Турции меня с женой арестовали, но вскоре освободили и выслали в Севастополь. Тамошняя Чека задержала меня, как не имеющего никаких документов, — их пришлось уничтожить еще в Турции. Из Севастополя отправили в Харьков, здесь держат на станции, в вагоне, но ежедневно водят на допрос в Чека. Сегодня, когда меня вели мимо военного штаба, я попросил устроить свидание с самым высоким военным начальником. И меня привели к вам, — со смутной надеждой, что его поймут и поверят ему, поднял Готовцев глаза на командующего. Поспешно добавил: — Исповедь свою я ничем подтвердить не могу, прошу поверить на слово. Посоветуйте, как выйти из столь нелепого положения.

— Положение действительно нелепое. — Голос Фрунзе смягчился, он явно проникся сочувствием к Готовцеву. — Кем служили на турецко-персидском фронте?

— Начальником разведывательного отдела.

— Можете дать характеристику боеспособности турецкой армии?

— Конечно.

Готовцев дал сведения, заинтересовавшие Фрунзе. Узнав, что Готовцев ходил на военном корабле рекогносцировать турецкое побережье Черного моря, он подробно расспросил и об этом.

— Пришлось мне побывать и в Константинополе, — добавил Готовцев.

— Как там себя чувствует барон Врангель? Каково настроение бежавших с ним офицеров? Как живут гражданские беженцы? — засыпал собеседника вопросами Фрунзе.

— Беженцы в положении ужасном. А Врангеля бывшие наши союзники думают послать на Дальний Восток для новых мятежей против Советов. Об этом говорил мне генерал Шатилов.

— Шатилов — боевой генерал. Сужу о нем по Перекопу.

— Я отнял у вас пятьдесят минут вместо пяти, — воскликнул Готовцев, взглянув на стенные часы.

— Время даром не пропало. Вы рассказали много интересного. Что касается вашего положения — сделаю все возможное. Подождите в приемной.

По ходатайству Фрунзе полковник Готовцев и его жена были освобождены из-под ареста.

День близился к концу, но Фрунзе непрерывно принимал начальников отделов, командиров, комиссаров, обсуждал с ними планы, давал советы, выслушивал противоречивые мнения; со всеми он держался ровно, спокойно.

В седьмом часу вечера зазвонил телефон. Начальник военно-политических курсов «Выстрел» просил приехать на собрание.

— У нас буча из-за генерала Слащева. Только вы можете успокоить курсантов, — говорил он взволнованно.

Фрунзе появился в президиуме собрания, когда страсти уже раскалились до предела. Ораторы — молодые командиры и комиссары — яростно выступали против амнистии Слащева, кто-то даже требовал расстрелять его как врага революции.

На трибуну поднялся Фрунзе; курсанты притихли, ожидая, что скажет командующий.

— Вы требуете казни генерала Слащева, крупного военного специалиста, на том основании, что он враг революции? — Фрунзе окинул взглядом аудиторию и продолжил: — Но он — бывший враг, а мы не мстим раскаявшемуся противнику. Снять с плеч голову — дело не хитрое. Такого военного специалиста, как Слащев, целесообразнее использовать, чем расстрелять... Постановление правительства — законодательный акт, выступать против него — выступать против закона. Требование казнить Слащева противозаконно, и мы отвергаем его...

Речь командующего охладила горячие головы, слова его произвели большое впечатление на всех присутствующих в зале.

Вишневые деревья в кружеве листьев, пунцовые от поспевших ягод, смотрели в окна, по перилам террасы, воркуя, ходили голуби. Фрунзе, в бухарском халате и войлочных туфлях, сидел у стола; нетронутый бумажный лист белел перед ним, призывая к работе, но он не спешил, наслаждаясь сумерками. Давно не ощущал он такой мирной тишины; и дышалось сегодня легко, и не ныли застаревшие раны.

На столе лежала стопа книг. Утром воры разграбили книжный магазин, красноармейский патруль арестовал грабителей, а несколько изодранных книжек принес в штаб.

Фрунзе стал перелистывать маленькие, скверно изданные книжки: «Врачебное сословие древнего Рима», «Врачебный быт допетровской Руси», «Как лечились московские цари».

В приоткрытую дверь проникали голоса дочки и Софьи Алексеевны. Жена укладывала спать девочку, та отнекивалась. Фрунзе прислушивался к их полушепоту, но мысли его уносились в прошлое, к осенним лесам Рязанщины. Тогда, на хуторе, в шестнадцатом году, мечтал он написать статью о новой военной доктрине. В тех условиях это были маниловские мечтания, но сейчас дело иное. Теперь у него опыт гражданской войны, опыт Красной Армии, одержавшей блистательные победы над контрреволюцией. Не пора ли создать новую военную доктрину? А в чем практический смысл этой идеи? У современных войн существуют характерные особенности. Прежде в сражениях участвовали небольшие группы населения, для которых война была профессией, сейчас сражаются народы и континенты. В кровавый водоворот втягиваются миллионы людей, война затрагивает все без исключения государственные и общественные интересы. Теперь театр военных действий захватывает громадные пространства и все усложняется оружие.

На террасу вошла Софья Алексеевна.

— Пора спать, Зеленый Листок.

Он взял в ладонь её исхудавшие пальчики, нежно сжал. Он любил жену той незаметной любовью, что проявляется в постоянной тревоге за здоровье, спокойствие, духовные интересы женщины. Военные и государственные заботы постоянно отвлекали его от семьи, и он чувствовал себя виноватым перед Соней.

Софья Алексеевна присела на край плетенного из ивовых прутьев кресла, лицо ее выступало из сумрака белым пятком. «Как хорошо, что она не оказалась мимолетной бабочкой, пролетевшей над моей судьбой, не стала тенью, ушедшей в мою молодость!»

— Ты что, Зеленый Листок?

— Думаю... Когда я один — ты всегда со мной. А когда ты со мной, я испытываю прилив сил: что не удавалось вчера, сегодня делается непринужденно.

— Что-то ты высокопарно заговорил, — рассмеялась она.

— Объясняюсь в любви жене. Да, моя милая, любовь обладает волшебным свойством облагораживать прошлое, украшать настоящее. Ты придаешь мне сил.

— Не преувеличивай моих возможностей. Ведь и я без тебя — птица без крыльев... — В печальных глазах ее мерцал глубинный свет, но пальцы мелко дрожали, выдавая болезненное состояние.

Он поднес ее пальцы к губам и поцеловал.

— В чем истинная красота женщины? Во внешности? Духовная красота, по-моему, выше внешней.

— Не знаю, не уверена. Привлекательная внешность дает женщине чувство уверенности в себе. — Софья Алексеевна мягко улыбнулась. — Красота — это своего рода судьба, не только для женщины, но и для мужчины...

— Такое мне не приходило в голову. Кстати, вспомнилась легенда о мужской красоте. Был необычайный красавец-монах, святой Христофор, его постоянно преследовали женщины. И вот однажды Христофор опустился на колени перед распятием Христа и стал умолять бога избавить его от женского поклонения...

На следующее утро идет Христофор по городу — стройный, красивый, знающий свою неотразимость. Мужчины с завистью любуются им, но женщины в страхе отворачиваются от него. Удивленный, Христофор спрашивает у старика: «На кого я похож?» — «На Аполлона». Тогда он подходит к старухе — та в ужасе пятится. «Скажи, на кого я похож?» — «У тебя голова бешеного пса», — крестится старуха. Теперь святой Христофор совершенно свободен, ничто не мешает ему молиться и мечтать, но нет мыслей, нет слов, нет желаний. Пустынно и холодно в окружающем мире, женщины больше не улыбаются ему, не ласкаются ребятишки. Отчаяние подтачивает Христофора, как гусеница прекрасный цветок, он смотрит на встречных женщин: «Я умен, я талантлив, я добр. Разве этого мало для счастья?» — «Ты лишил нас радости наслаждения красотой», — сурово отвечают женщины.

— Замечательная легенда! — воскликнула Софья Алексеевна. — Она говорит о том, что человеку нельзя восставать против своей природы и красоты.

— Ну ладно, моя умница, иди спать.

Фрунзе перешел с террасы в кабинет. Мысль о новой военной доктрине вновь завладела им; он придвинул к себе бумагу, взял перо. Часы показывали четверть третьего, ночь графитной стеной стояла в окнах, а он писал.

Он писал о том, что учению о единой военной доктрине необходимо определить характер будущих столкновений, которые ожидают Красную Армию. «Должны ли мы утвердиться на идее пассивной обороны страны, не ставя и не преследуя никаких активных задач, или же должны иметь в виду эти последние?» — спрашивал он себя. И утверждал, что рабочий класс перейдет в наступление на капитал, отсюда вытекает необходимость воспитывать армию в величайшей активности. Эта мысль вызвала другую, важную и значительную. Формулу царской армии «православие, самодержавие и народность» надо заменить идеями пролетарской диктатуры, международного братства, солидарности пролетариата. Он рассматривал военные доктрины Англии, Германии, Франции, давал им оценку как завоевательным и колонизаторским. «Эксплуатация колоний была главнейшим источником обогащения британской буржуазии, и поддержание колониального господства составляло ее главнейшую военную задачу». В германской военной доктрине он видел наступательный дух. «Германия превыше всего» — вот тот девиз, который отравлял сознание большинства германского народа в эпоху империалистической войны. А Франция? В чем суть ее доктрины? Французскую военную доктрину «отличало чувство неуверенности в своих силах, отсутствие широких нападательных планов, неспособность смело искать решения боя».

— Побеждает лишь тот, кто имеет решимость наступать. Тот, кто только обороняется, обречен на поражение, — вслух сказал он, перечитав написанное. — Активный характер грядущих войн предъявляет к нашему Генеральному штабу высокие теоретические и практические требования. Красная Армия обязана исполнять свои задачи в любом оперативном направлении и на любом участке грядущего фронта, а границы эти — пределы всего Старого Света.

Он убежден: командиры обязаны знать политические и экономические условия, при которых будут действовать армии в грядущих сражениях.

Статья Фрунзе появилась в журнале «Армия и революция». Это был первый номер первого военного журнала, созданного им в Харькове.

Не успел выветриться запах типографской краски со страниц журнала, как на статью «Единая военная доктрина» обрушил свое язвительное остроумие Троцкий. Он опубликовал специальную статью, выступил с речами на совещаниях в Реввоенсовете, издеваясь и над автором, и над марксизмом как методом научного познания войн.

— Война есть кровавое ремесло, превратиться в науку она не может по своей природе. Как можно приемы военного ремесла строить при помощи марксистского метода? К теории войны марксизм не имеет никакого отношения, — говорил Троцкий.

В защиту «Единой военной доктрины» поднялся Сергей Гусев. Он разоблачил антимарксистские взгляды Троцкого, но полемика продолжалась. О новой доктрине писались статьи, велись дискуссии. Фрунзе выступил на совещании с докладом об основных военных задачах момента. Сдержанно и спокойно отстаивал он принципиальные положения своей статьи. Закончил словами, полными надежды:

— В Красной Армии у нас не хватало иногда, может быть, технических знаний, планомерности, выдержанности, но были решительность, смелость и широта оперативного замысла...


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Он снова в куполозвездной столице.

Солнце играло в зеркальных витринах, переливалось в лужах, по Тверской проносились пролетки, тарантасы, между ними мелькали редкие автомобили. Совработники с портфелями, нэпманы в плащах-«макинтошах», красноармейцы в шинелях и шлемах, студенты в толстовках толпились у театров и булочных. Рекламные афиши нашептывали о многоликом мире зрелищ и развлечений.

«Обветшалый «Лес» в новаторской постановке В. Мейерхольда. Красочная буффонада на классическую тему», — соблазняла огромная черная афиша.

«Жил ли Христос?» Диспут. Комиссар Луначарский против митрополита Введенского».

«Впервые на киноэкране! Американский боевик «Багдадский вор». В главной роли непревзойденный Дуглас Фербенкс».

Через всю Тверскую колыхалось красное полотнище: «Англичане — вон из Шанхая!» Революционными событиями в Шанхае жила вся республика, газеты посвящали этим событиям статьи, имена Чан Кайши и Чемберлена не сходили с газетных полос. Фрунзе вспомнил эпиграмму Демьяна Бедного «Обмен телеграммами»:

«Чемберлен. Ну как, у вас погодка какова?

На Бессарабию утратили права?

Демьян. Погодка, мистер, неплохая.

А что вам пишут из Шанхая?»

— Демьян умеет шутить язвительно и тонко, хотя иногда шутит и неудачно, — рассмеялся он.

Фрунзе любил бродить по улицам столицы, не придавая никакого значения ее теперешнему виду. Над этой временной в исторической перспективе Москвой вставала иная — с заводскими трубами, рабочими факультетами, красноармейскими казармами, новыми делами, думами, надеждами, мечтами.

Республика напрягала все силы для обороны от вражеских посягательств, и тяжесть ее легла на плечи Михаила Фрунзе.

Партия доверила ему пост заместителя председателя Реввоенсовета СССР и начальника Главного штаба. Как крупный военный теоретик он возглавил Военную академию. Вскоре он стал и председателем Реввоенсовета, и народным комиссаром по военно-морским делам.

Он испытывал и радость, и наслаждение от новизны и свежести своей работы. И действительно, все было ново и свежо, все в армии приобрело красный цвет времени, сверкало особыми яркими гранями, дышало революционным пафосом.

Из Военной академии он изгнал рутинерство; кроме походов Ганнибала и Цезаря красные офицеры изучали военные труды Ленина, искусство русских военачальников — от генерала Брусилова до командарма Тухачевского. Они учились ведению операций и тактике по картам сражений под Уфой и Перекопом.

Чувство нового жило в нем, как живет талант в настоящем поэте. Он предчувствовал грядущие события и умом, и сердцем и требовал от своих помощников такою же предвидения. «Если бы на нас пошло даже не одно государство, а целый ряд государств... если бы им удалось образовать действительно единый антисоветский блок и напасть на нас, то и тогда у нас очень и очень много шансов на то, что это столкновение будет не в их пользу», — предупреждал он.

Человек, прошедший через все мыслимые страдания, полководец, чье имя стало символом побед Красной Армии, верил в мир между народами и государствами и боролся за этот мир. «Если мы всемерно поведем политику мира и в то же время уделим должное внимание вопросам укрепления нашей обороны, то нам не страшны будут никакие грядущие столкновения», — говорил он.

История подтвердила справедливость его слов.


— А мне нравятся вот такие стихи... — Гамбург поднялся со стула, скрестил на груди руки. Продекламировал с печальным выражением на сухом ястребином лице:


— Смерть и горе царят на земле.

Ты всесильными их не зови.

Все, кружась, исчезает во мгле,

Неизменно лишь солнце любви...


— Неизменно лишь солнце любви... — задумчиво повторил Фрунзе. — Емко сказано. И не только о любви к женщине, но и к Отечеству, но и к народу. Умеют настоящие поэты в одну фразу вложить столько смысла...

— Настоящие-то умеют, зато мы — поэты жизни и действия. Я вот каждый раз, когда выбирался из тюрьмы, чувствовал и воспринимал мир только глазами поэта. Я видел, что у лесных тропинок необыкновенно зеленый цвет, а у пшеничного поля — теплая позолота. Когда я вернулся в родной дом, то стал под березкой и почувствовал себя таким, каким был в юности. Я будто раздвоился и разглядывал двух непохожих людей. И я молодой спросил себя старого: «Кто ты такой? Я тебя совершенно не знаю». — «Я — это ты, только значительно старше». — «Уйди от меня! Ты страшен...» — «Ну что ты, я повзрослел...» — «Но ты безобразен...» — «Я теперь умнее, а ум — высшая красота...» — Гамбург хохотал, размахивая руками и по-детски откидывая назад голову...

В редкие свободные часы друзья Фрунзе собирались в его квартире на улице Грановского. К нему переехала из Пишпека мать, на свет появился сын, его назвали Тимуром. Бабушка взяла на себя все домашние хлопоты, утомлявшие больную Софью Алексеевну, и в доме воцарился тот незаметный, но успокоительный уют, который есть во всех дружных семьях.

Друзья, как и сам Фрунзе, беззаветно любили литературу, и разговоры часто велись вокруг ее проблем.

— Почему я не вижу сегодня Фурманова, нашего главного литературного спорщика? — спросил Гамбург.

— Скоро появится. Звонил, сказал, что сидит на диспуте то ли футуристов, то ли имажинистов, — ответил Фрунзе.

— Дмитрий теперь комиссарит на литературном фронте. Да и как не драться за новую, пролетарскую литературу. Прочитал я недавно его «Чапаева» — свежо, талантливо, правдиво, — заметил Гамбург.

— Правда главный герой его «Чапаева». Фурманову есть что сказать о революции. Только вот отрывают его от творчества литературные демагоги, — сказал Фрунзе.

— Я вчера посетил так называемое «Стойло Пегаса», — вновь заговорил Гамбург. — На самом деле это — стойло расхристанных анархистов, нэпманских сынков, веселых девиц, которые своими лживыми восторгами сбивают с истинного пути поэтов. Посетители шумят, пьют, скандалят, а поэты читают стихи. Помню одного высокого, бритоголового парня. Он ходил по сцене и изображал великого поэта:


— Я слеплен из самой божественной глины.

Во мне все грядущие боги сольются.

Я воздвигну на всех площадях гильотины

Для рубки голов в честь Революции...


Выступали еще символисты, акмеисты, какие-то «ничевоки». Несли ахинею о чистом искусстве, призывали к сокрушению традиций русской классики и прочее и прочее.

— «Ничевоки», говоришь? Забавно..» — грустно усмехнулся Фрунзе. — Впрочем, «забавно» — не то слово, вернее — опасно! Когда за душой нет ничего, кроме отрицания, тогда такие «ничевоки» становятся анархистами не только в литературе, но и в жизни.

В десятом часу явился возбужденный, усталый, с воспаленными веками, Фурманов.

— Простите за опоздание, но задержался на диспуте. Теперь сожалею о потерянном времени, — с порога сказал он.

— Как прошел диспут? — спросил Фрунзе.

— Дайте ему сперва поужинать, — захлопотала Софья Алексеевна.

Фурманов пил мелкими глотками горячий чай и говорил, обращаясь то к Фрунзе, то ко всем сразу:

— Какой там диспут... Самая идиотская склока, в которой не разберешь, чего больше: иезуитства, хамства или завистливой злобы. С одной стороны мелкобуржуазные молодчики да жрецы «чистого искусства», с другой стороны наши рапповцы, с дубинками в руках стерегущие вход в пролетарскую литературу. Они бьют по голове каждого талантливого писателя, не разделяющего их сектантских взглядов, уводят нас от политики в политиканство, присваивают себе права каких-то диктаторских центров в литературе. По своим групповым интересам приклеивают писателям ярлыки классовых врагов, объявляют то правыми, то левыми попутчиками. — Фурманов отставил стакан с недопитым чаем, вытер раскрасневшееся лицо носовым платком. — Я сказал жрецам «чистого искусства», что без связи с жизнью станешь пузырьком из-под духов: как будто чем-то пахнет, но как будто и нет. Настоящий художник не блуждает по зарослям и тропинкам «чистого искусстве». Художник лишь тогда на верном пути, когда в орбиту своей художественной деятельности включает все главные вопросы человеческой жизни. А наших, которые с дубинками, предупредил: они ведут антипартийную линию в литературе. Михаил Васильевич, — с жаром воскликнул Фурманов, — пора навести порядок в литературном руководстве, — честное слово, пора!

— Я слежу за борьбой в литературе. В классовом обществе — а у нас оно пока такое — не может быть нейтрального искусства, хотя природа художественною творчества выражается в более разнообразных и тонких формах, чем политика, — ответил Фрунзе. — Так вот, слежу и думаю: настала пора навести партийный порядок в вопросах искусства. Во имя нашего советского будущего нужна литература смелых дерзаний, ярких надежд, верящая в народ, в коммунистические идеалы...

Разговор на квартире Фрунзе не прошел бесследно.

В мартовский день двадцать пятого года состоялось совещание литературной комиссии при Центральном Комитете партии.

— Ассоциация пролетарских писателей и ее журнал «На литературном посту» проводят линию административного зажима и захвата литературы в свои руки путем наскоков. Эта политика неверна. Таким путем литературы не создашь. Наша критика должна бороться с контрреволюционными проявлениями в литературе, но быть терпимой к писателям, что идут с пролетариатом. Тон приказа, полуграмотное и самодовольное чванство нужно изгонять из литературной среды. Свободное соревнование разных группировок и течений в области литературной формы — дело само собой разумеющееся, — говорил в своем выступлении Фрунзе.

Мысли его нашли отражение в резолюции Центрального Комитета «О политике партии в области художественной литературы».


Фрунзе выступал перед выпускниками Высших военно-политических курсов. Во время речи острая боль исказила его лицо; побледневший, с широко открытыми глазами, он продолжал говорить, но словно в туман отодвинулись слушатели. Никто не заметил, как плохо ему в эти минуты.

Он с трудом доехал домой. Софья Алексеевна ахнула, увидев посеревшее лицо его, уложила в постель, вызвала врачей.

Врачи настояли на отдыхе, ему пришлось подчиниться. Вместе с женой и детьми он уехал в Крым. Соленый воздух моря, пряные запахи трав, покой и тишина временами помогали ему, но боли повторялись и он часто впадал в забытье. Очнувшись, спрашивал:

— Где мы? Что так ослепительно блещет в окнах?

— Это море, Зеленый Листок, — отвечала Софья Алексеевна.

Он приподнимал голову, вглядывался в морскую даль, переводил взор на берег, где, вскинув густые кроны, пошатывались от ветра кипарисы, и опять казалось ему: все кипарисы на морском берегу развертываются как зеленые знамена жизни.


За окном кровенели осенние клены, печально было в старом больничном парке, зябко засеивал землю дождь.

Михаил Фрунзе полулежал в кресле-качалке, испытывая неловкость от больничного халата. Белый покой палаты погружал в дремоту, но ум Фрунзе, привыкший к постоянной работе, сопротивлялся. Память тасовала годы, события, встречи, — они текли неосязаемо, бесконечно далекие и невозвратимые. Перед глазами проносились безмолвные конники, пролетали бесшумные тачанки, шли в атаку полки, поднимались и падали знамена. Вспоминались окровавленные уфимские степи, знойные пески Ферганской долины, гнилые воды Сиваша, разрушенные города, горящие села, бойцы с искаженными от гнева лицами, ликование народных собраний. Вспоминались и стихийные митинги, и речи, полные огня, и добровольцы, примыкавшие к регулярным войскам, и красные командиры, и белые генералы — храбрые защитники революции и заклятые ее враги.

Из глубин памяти возникали слова, фразы, изречения полководцев, политиков, поэтов, вызывая то радостное изумление, то невольный протест.

«Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой...» — это Гёте, могучий поэт. «Его крылатые строки всю жизнь были моим девизом», — благодарно подумал он.

«Мир устал от моих дел, я устал от моего безделья...» — вот слова, выразившие всю суть деятельности Наполеона, его так достойно начатой и так жалко оконченной жизни.

«Все средства хороши для достижения цели...» — так поучал когда-то своего князя Макиавелли, но мы отвергаем такой коварный совет. Подлые средства борьбы убивают не только идеи, но и саму революцию. Люди, следующие таким советам, становятся преступниками перед народом и историей.

Мысли его изменились. Он стал думать о самом важном и близком, чем жил в последние годы.

«Некстати я захворал, столько начатых дел пришлось отложить. Если будет новая война, то это будет война танков, самолетов, страшных сюрпризов техники. Тогда уже будет мало одной революционной сознательности и доблести: нужно техническое переоснащение армии. Это не фантазия, не праздная мечта, это — дело, не терпящее отлагательства. Спешить надо всегда сейчас и никогда потом», — повторил он любимый свой афоризм.

В такое время заболеть... Врачи настаивают на немедленной операции: язва желудка. «А не преувеличивается ли опасность? Я чувствую себя совсем хорошо, — возможно, врачи ошибаются».

Ложиться под нож хирурга нет желания: какое-то нехорошее предчувствие угнетает его. «Как жаль, что уехала Соня. Но нельзя было не отправить ее в туберкулезный санаторий. Бедная, она, наверно, умирает от страха за мою жизнь. Напишу ей успокоительное письмо».

Он стал искать бумагу и карандаш, перебирая на столе книги Клаузевица, маршала Фоша, дневники Наполеона.

Парк расплывался в мутной мгле, еле слышно постукивал в стекла дождь, неприятно стрекотала одинокая сорока.

Он писал: «Я чувствую себя абсолютно здоровым, и как-то смешно не только идти, но даже думать об операции». Он закончил письмо, запечатал конверт. «Едва ли мои слова успокоят Соню, но пусть знает, что я не волнуюсь».

Осторожно скрипнула дверь, в палату вошел Иосиф Гамбург в белом халате внакидку.

— Как самочувствие, Михаил? — бодрым, но не совсем естественным голосом спросил Гамбург. — Вид у тебя хороший, операция не страшит?

— Я солгу, если отвечу «нет», — просто ответил он. — Вот что, Иосиф, прошу тебя, в случае неблагоприятного исхода обратись к Центральному Комитету с просьбой: пусть похоронят меня в Шуе. Я люблю этот городок особой любовью и хотел бы лежать в его земле...

— К чему печальные мысли... Уверен, все будет чудесно...

— Ты обещаешь? — уже настойчиво спросил он.

— Обещаю, но...

— Еще прошу передать письмо Соне. — Он взял конверт, протянул Гамбургу. — Скажи — я помнил о ней, о детях до последней минуты.

— Нет, так нельзя. Если ты сомневаешься в исходе операции — откажись. Никто силой не заставит. Я пришел, чтобы развеселить тебя. Посмотри, что пишут о тебе англичане. — Гамбург вытащил из кармана английский журнал. — Вот, читай статью «Новый русский вождь».

Фрунзе пробежал глазами статью. Там было написано, что карьера Фрунзе обращает на себя внимание, что в нем течет кровь потомков древних римлян. Мать его — крестьянская девушка из Воронежа. В настоящее время Воронеж является городом, который дает имя области, граничащей с территорией донских казаков в Южной России, поэтому есть полная возможность предполагать, что в этой крестьянской девушке текла казачья кровь, а стало быть, в ней есть боевые качества. Соединение отдаленных римских предков с казачьей кровью очень легко может создать гения.

— Какой вздор! Сколько чепухи пишут люди... — Фрунзе отложил в сторону журнал.

— Да-с, крепко завинчено. Военная гениальность Фрунзе — результат слияния крови донской казачки с кровью римского центуриона, — рассмеялся Гамбург, стараясь придать своему голосу беззаботность,

Дежурная сестра объявила, что время свидания истекло. Фрунзе обнял на прощание Гамбурга, поцеловал его в щеку.

— Крепись, Михаил. Я буду сразу же после операции.

Дождь прекратился, с кленов медленно осыпались листья, и все тона, все оттенки сквозили в листопаде. Ему пришло на ум: в горах Тянь-Шаня только начинается осень. Яблони отягощены плодами, и каждое яблоко словно маленькая красная планета. По горным склонам спускаются сады, звездные скопления висят над его детством в Пишпеке. Если пойти из Пишпека в горы, можно добраться до Иссык-Куля, но идти и долго, и тяжело, и опасно. «Путник, идущий над пропастями Тянь-Шаня, помни, ты лишь слеза на реснице».

Он с тоской смотрел на падающие листья. Подул ветерок, листья закружились сильнее, и вот уже листопад забушевал за больничными окнами. Он вгляделся в оранжевое круженье, и вдруг из него проступили Небесные горы. Появились пики, ледники, пропасти; ширясь в размерах, росло горное озеро.

Над поверхностью озера летел орел. Летел над самой водой, едва шевеля крыльями. Время и бури сломили неукротимую волю, солнце погасло в зорких глазах

— Здравствуй, орел моей юности! Ты еще жив, дружище?

И почудилось ему — из сумеречной глубины гор сверкнула молния, орел метнулся ввысь, но, сложив крылья, рухнул в желтую мглу озера...


Революция подняла на высоты истории целый ряд выдающихся личностей. Их имена давно стали символом нашей революционной славы. У исторических личностей все значительно, все важно, даже промахи их, даже ошибки. Борьба за преобразование общества определяет значение выдающегося человека в истории, но для такой борьбы нужны ум, и талант, и энергия, и умение ориентироваться в сложных событиях жизни.

Иногда биография одного человека заключает в себе и мир, и время, в которое он жил.

Михаил Фрунзе принадлежит к таким людям.

Прямо или косвенно он участвовал во всех исторических событиях Великой Революции. Нескончаемой чередой накатывались на него военные грозы, он постоянно сражался с опаснейшими врагами Советов и не любил принижать силу и ум своих противников, — это означало бы принижение народной победы.

Народный герой — такое почетное звание было ему присвоено особым постановлением правительства и выгравировано на шашке с золотым эфесом, — он вышел из народа, жил для народа, побеждал во имя народа.

За каждым поступком Фрунзе стоит его сложный и одновременно цельный характер.

Вот он, двадцатилетний юноша, в камере смертников владимирского острога, дважды приговоренный к казни, изучает английский язык.

И он же, рискуя жизнью, бежит из пересыльной тюрьмы и опять начинает подпольную партийную работу.

И он же, выслеженный жандармами, бросает оружие, чтобы в перестрелке случайная пуля не попала в детей.

И приходит на собрание взбунтовавшихся командиров и подчиняет их своей воле.

На поле боя останавливает дрогнувших красноармейцев, и снова ведет в атаку, и побеждает противника.

И разоружает мародеров, ограбивших бедняка дехканина.

И один, преследуемый махновцами, отбивается от них в полтавской степи...

Революция дала ему чрезвычайную власть, но он больше миловал, чем казнил.

Он одержал много славных побед, не потерпев ни одного поражения, и даже враги признавали, что он великий полководец Русской Революции. Он был командармом, командующим фронтом, наркомом, председателем Реввоенсовета, но оставался скромным и доступным для всех.

Он воспитал плеяду замечательных советских военачальников, под его водительством сражались Тухачевский, Уборевич, Блюхер, Буденный, Чапаев, Примаков, Корк. Невозможно, описывая его жизнь, умолчать о боевых соратниках или смертельных врагах его.

История — это прошлое, без которого немыслимо настоящее. Корни будущего питаются соками минувшего. Невозможно наблюдать могучий поток истории, не зная его истоков, нельзя почувствовать силу и величие грозы, не замечая ее молний.

На все исторические события люди смотрят глазами того времени, в котором живут, вот почему и события и герои — современники новых поколений. Документы революции — вечные хранители правды, в них запечатлены и трагические мгновения, и звездные ее часы.

Герои революции уходят, но продолжают жить в памяти поколений.


Москва — Сугоново на Тарусе

1977—1979 гг.





Загрузка...