Глава V

ежду городами Гродно и Минском, немного южнее их, находится небольшой городок Слоним, населенный большей частью евреями. Слонимский шляхтич Конопка, служивший во французской армии и отличившийся в походах в Испании, был произведен Бонапартом в генералы и прислан в Слоним, чтобы сформировать третий легкий гвардейский кавалерийский полк императорских уланов. Полк этот должен был состоять исключительно из польских и литовских дворян.

Литовская молодежь, наэлектризованная ксендзами и женщинами, стекалась со всех сторон, почитая за честь вписаться в этот блестящий полк.

Князья Воронецкие, графы Залусские, графы Тышкевичи поступали простыми рядовыми, чистили скребницами своих коней посреди улиц, учились управляться с пиками, месили грязь на площади, учась маршировать повзводно и поэскадронно. Большая часть студентов Виленского университета примкнула к ним, а мальчики-подростки и гимназисты плакали, что их не принимали, хотя они просили, как милости, идти в рядах своих соотечественников. Весьма может быть, что об этом же мечтали два сверстника, впоследствии прославившиеся своими поэтическими дарованиями: Адам Мицкевич и Эдуард Одынец, тогда еще учившиеся в Минской гимназии. Красавицы Юлия и Аделаида, сестры генерала Конопки, вышивали шелками, золотом и бисером знамя полка и разные боевые принадлежности для молодых уланов.

Молодежь ликовала, веселилась и шумно высказывала свою радость. Жиды сновали между этой богатой молодежью, снабжая ее всем нужным и ненужным, набивая при этом себе мошну червонцами, щедро сыпавшимися из рук восторженных и неопытных императорских уланов. Казалось, сам воздух пел вместе с ними патриотические песни; и восхваления Польше и франции гудели и переливались на всевозможные лады.

Поставленный Наполеоном правителем Литвы маршал Марель, герцог де-Бассано, назначил подпрефектом в Слоним Феликса Броньского.

Обряженный во французский мундир с иголочки, Броньский появлялся всюду, то провожая, то встречая войска, проходившие через Слоним, стараясь при этом выказать французам свои расторопность и усердие, а также преданность Наполеону. Глядя на него, трудно было поверить, что еще несколько дней тому назад он так же восторженно восхвалял императора Александра и не далее как девятнадцатого июня низкопоклонничал перед князем Багратионом, простоявшим со своими войсками целые сутки в Слониме, двигаясь со своей армией к укрепленному лагерю, устроенному неподалеку от Динабурга[3] подле города Дриссы.

Но таков уж был нрав Броньского. Крича громче других о том, что Наполеон восстановит Польшу и присоединит к ней Литву и Украину, он старательно припрятал свой русский мундир — сохранил на всякий случай.

— Пан президент, пан президент! — кричал он впопыхах, догоняя Пулавского, председателя комиссии для удовлетворения потребности войск.

Тот велел кучеру остановиться.

— Слышали, пан президент, — говорил словоохотливый Броньский, свесившись из своей брички, чтобы Пулавскому было удобнее его расслышать, — приехал к нам маршал князь Шварценберг. Он требует вас к себе, хочет наложить на вас контрибуцию в тысячу червонцев.

— Как контрибуцию? — вскричал Пулавский. — Слоним занят французами, в городе введено их правление. И они же хотят обирать нас?..

— Что делать, что делать, пан президент! Война! Что ни потребуют, то отдавай.

— Как бы не так! — бросил раздраженно Пулавский. — Не на того напали! Ввели свое правление в городе, так и считайте его своим, а не неприятельским. Ни за что не дам я им ни одного гроша контрибуции, а не то что тысячу червонцев.

— Ах, что вы, пан президент! Вы восстановите против нас французов.

— Шварценберг не француз, а австриец, — проворчал Пулавский.

— Все же он маршал наполеоновской армии.

— Да что же они! Союзники наши или враги?..

— Не время, не время нам об этом толковать, пан, скорее заплатите требуемое, и дело кончено!

— Нет, ни за что не стану я обирать моих соотечественников. Повадь их только — этих австрийцев, — так они нас до нитки оберут.

— Вы обязаны помогать начальникам французских войск. Вы — президент комиссии удовлетворения потребностей войск… Хуже будет, когда они возьмут требуемое силой.

— Пусть попробуют взять силой, найдем на них управу. Мы обратимся в Гродно к императорскому комиссару генералу Шансенону, а не то так и в Вильно съездим к маршалу герцогу де-Бассано.

— Ого-го!.. До Вильно-то далеко!

Тут подскакал к разговаривавшим адъютант Шварценберга и пригласил Пулавского следовать за ним к маршалу.

Пока все это происходило на улице Слонима, в одном из лучших его деревянных домов с большим фруктовым садом шла оживленная беседа. К хозяйке дома, госпоже Пулавской, приехала ее сестра, госпожа Хольская, жившая близ прусской границы в своем имении. Сестры давно не виделись и не могли наговориться.

— Что ты слышала о войсках? — спросила сестру Пулавская, переговорив с ней о семейных делах.

— Все хорошие вести! — весело отвечала Хольская. — На границе собралось французских войск видимо-невидимо. Все солдаты отлично обученные, сытые, хорошо вооруженные — просто прелесть! Если бы не ты, ни за что бы не уехала, очень хотелось мне самой угостить наших избавителей французов.

— Полно, сестра! Как можно женщинам оставаться одним в такое время в деревне?

— А чего бояться! Народ французский известен своей деликатностью и любезностью к дамам. Я ничуть их не боюсь, и все уже у меня было приготовлено, чтобы угостить первый отряд, который остановится вблизи моего поместья, как вдруг пришло твое письмо… Я не устояла против твоей просьбы пробыть это время вместе, бросила все, забрала с собой дочерей, Анелю и Зосю, и вот, как видишь, мы у тебя; только по дороге заехала на недельку к брату мужа и погостила у него…

— Ну так-то лучше, дорогая. Все будем вместе. Мы даже и тут, в Слониме, не останемся. Муж мой отвезет нас за две мили в новое наше имение. Я рада не оставаться тут: где войска, там женщинам жить неприятно.

— Не согласна с тобой. Я люблю военных.

— Только, надеюсь, не во время войны. Ты послушала бы, какие ужасы рассказывает нам Маевская о вступлении французов в Ковно. Страшные грабежи и бесчинства начались в городе и окрестностях. Ей бы не сдобровать, если бы не заступился за нее один молодой французский солдат; он остановил своих товарищей, напомнив им о их сестрах и невестах.

— Вот видишь, все-таки нашелся рыцарь даже между солдатами! О, я верю в благородство французов.

— Не одни французы вступили в нашу Литву. Тут много и саксонцев, и австрийцев, а те в военное время обращаются весьма бесцеремонно с жителями занятых ими провинций. Вот хотя бы вступивший в Слоним отряд Шварценберга вовсе не отличается рыцарскими галантностями. Да и сам Шварценберг не прочь захватить, как говорят, даром все, что попадает ему под руку.

— Верны ли эти слухи?

— Не знаю, но об этом все чаще поговаривают. Вот…

В эту минуту вбежал старый лакей, бледный и перепуганный, и доложил сбивчиво:

— Пани… нашего пана солдаты ведут…

Госпожа Пулавская, вскочив и заломив в отчаянии руки, закричала:

— Боже! Да за что это?

— Не знаю, пани.

— Не беспокойтесь, — сказал Броньский, быстро вбежав в комнату. — Это одно недоразумение. Поверьте мне! Пан президент не хочет дать контрибуции, а Шварценберг горяч и велел его отправить под арест.

Пока Броньский рассказывал все подробности дела, одна из панн, бедных дворянских девиц, которые жили постоянно в богатых домах, помогая хозяйке дома по всем отраслям ее хозяйства, узнав, что Пулавского ведут под арест, побежала рассказать об этом панне ключнице Чернявской, и вскоре весь дом узнал о случившемся. Дети с воплями прибежали к матери, слуги охали, ахали, громко плача и призывая Божью кару на голову Шварценберга.

— Папу ведут! — закричал двенадцатилетний Янек Пулавский, взглянув в окно.

Его мать и вся семья бросились к окнам. По улице шел спокойно и с большим достоинством Пулавский между двумя австрийскими солдатами. Смотревшие в окна замерли в немом ужасе, хотя Пулавский, увидя их, подал им знак, чтобы они не беспокоились.

Пулавский сидел уже преспокойно на гауптвахте, а семья его все еще громко плакала, охала и проклинала Шварценберга. Тщетно успокаивал их Броньский, никто не хотел верить двуличному человеку.

Собралось много соседей; все судили и рядили по-своему. Кто советовал Пулавской идти самой к Шварценбергу и просить за мужа, кто уговаривал ее ехать прямо в Гродно с мольбой к Шансенону.

Бедная женщина не знала, кого слушать. Но тут пришел громажор уланского полка Таньский, отличавшийся спокойным и толковым взглядом, и объяснил, что бояться ей за мужа нечего, так как Шварценберг не может не выпустить его в самом скором времени, но ей все-таки не мешает ускорить дело и самой попросить Шварценберга.

Пулавская не решалась идти одна, и Таньский с ее братом Фердинандом Беннеловским вызвались сопровождать ее. Она взяла с собой всех детей и обоих племянников своего мужа, поступивших вместе с ее братом Фердинандом Беннеловским в полк императорских уланов. Семейная эта экспедиция к Шварценбергу имела трогательный вид и носила патриархальный характер, и фельдмаршал воспользовался случаем представиться растроганным и прекратить арест Пулавского, так как сам чувствовал, что перегнул палку — поступил с Пулавским незаконно.

Супруги Пулавские вернулись домой вместе, окруженные детьми и вышедшими к ним навстречу родными и знакомыми, и день этот закончился тихим семейным праздником. Старшая дочь Хольской, красивая брюнетка Анеля, села за фортепиано, и все хором принялись петь псалмы и патриотические песни.

Однако мирный праздник был нарушен приездом эконома пани Хольской. Он явился страшно взволнованный и растерянный и, вызвав свою госпожу в столовую, стал ей говорить торопливо и сбивчиво:

— Все перебили, все переломали, все разорили: от зеркал одни кусочки, фортепиано изрублено, большие картины разорваны…

— Иисусе Христе! Матерь Божья! — воскликнула вне себя Хольская. — Да кто же все это совершил?

— Драгуны, пани! Драгуны…

— Откуда же появились у нас русские драгуны?

— Не русские, пани, а французы.

— Как французы? Что ты выдумал? В своем ли ты уме?

— Правда, пани! Святейшая правда!.. Как узнал, что вступили французские войска, я заложил бричку и прямо к их полковнику поехал и говорю ему: «Ясновельможная моя пани велела мне пригласить один из эскадронов в свое имение и угостить на славу». Полковник милостиво принял меня, поблагодарил и велел одному из эскадронов драгун ехать за мной. У меня все уже было готово, как вы, пани, велели: большие столы накрыты в саду, поставлены жаркие, ветчина, колбасы, вино, пиво, мед. Ну, словом, все как следует… А они, разбойники, все поели, перепились да и лезут в комнаты. Я их стал уговаривать, не пускать… Куда там! Меня чуть не убили. Ворвались в дом, все растащили, а чего унести не смогли, перебили и разрубили своими палашами. Ни одного стекла в окнах не оставили — такие злодеи!..

— Ты, Масловский, может быть, чем-нибудь рассердил их, не подал им, чего они просили. Я же велела ничего не жалеть для них.

— Все подавал, что они просили. Всего и съесть не смогли, что подано было. Даже сладким пирожным с вареньями угощал… а они вот как отблагодарили. Чтобы им на том свете пусто было!

— Нехорошо проклинать людей, Масловский. Они тоже католики, как и мы с тобой… Ну, что делать! Видно напали мы на отряд с плохой дисциплиной. Не все такие, поверь мне! Французы все народ образованный, деликатный.

— Что вы, пани! Какой там деликатный! Все перепортили — просто жалко смотреть! Придется отдать сто червонцев, чтобы только стекла вставить да исправить двери и замки… А сколько добра всякого пропало!..

— Ну, полно, Масловский, не рассказывай тут никому.

— Пусть пани простит мне, я уже рассказал здесь всей дворне, да шила в мешке не утаишь — не сегодня, так завтра все бы узнали.

Хольская вошла в гостиную сама не своя. Это тотчас все заметили. Начались расспросы, и ей пришлось рассказать о случившемся. Как она ни старалась извинить своих гостей-драгунов, однако все решили, что с такой плохой дисциплиной в войсках вряд ли будет какой толк в деле. Решено было всем женщинам поскорее уехать в имение в пятнадцати верстах от Слонима.

На следующий день с самого раннего утра начались сборы и укладка в сундуки всего, что подороже. Торопились увезти с собой все ценное, чтобы не попалось завистливому глазу недоброго человека. К вечеру все было упаковано и на другое утро положено на подводы. Сам Пулавский повез семью в деревню. Молодые племянники его — Алоизий и Карл — считали за особенную честь провожать дам и похвастаться перед ними блестящими мундирами, дорогими конями и умением ездить верхом. Они гарцевали, барышни ахали и острили. Янек с завистью посматривал на своего двоюродного брата, который был только пятью годами старше его, а уже служил в императорских уланах.

Переезд этот сначала был похож на веселый пикник. Но вскоре местность стала сумрачнее, диче; наконец, песчаная дорога потянулась по густой, непроходимой лесной чаще. Господский дом и вся деревня словно погребены были в этой массе лесов, чаща которых охраняла их от всяких непрошенных гостей. Воров бояться было нечего, прислуги много, и оружие кое-какое хранилось у эконома и лесника. Однако Пулавский нашел все-таки небезопасным держать серебро и другие ценные вещи в доме и решил отправить все сундуки в более глухое место.

— Ну, пан Грохольский, — говорил Пулавский своему главному лесничему, — указывай нам твое секретное место. Да точно ли оно так безопасно, как ты уверяешь?

— Пусть пан президент вполне на меня положится! — отвечал уверенно шляхтич Грохольский. — Туда никому и не добраться. Поляна эта в самой глуши, и к ней не то что дороги, а и тропинки нет. Надо вырасти в лесу, как я вырос, да знать в нем каждое дерево, чтобы пробраться туда.

— Как бы прислуга не выдала.

— Об этом должны знать лишь Корзун да полесовщики Адам и Винцентий.

— Как же свезти туда вещи?

— А вот как, пан президент!.. Прежде свезем туда пустые сундуки, а там понемногу ночью перевезем все уложенное в ящиках и шкатулках, сложим в сундуки, запрем и запечатаем.

— Верно, верно, Грохольский! Люблю за сообразительность! Только все-таки нельзя оставить вещи без охраны. Кто же будет сторожить их?

— А полесовщики? Пусть чередуются. Дам я им по ружью и зарядов вдоволь, чтобы было, чем отбиться от медведей и недобрых людей.

— И мы поможем перевозить вещи! — предложили Алоизий и Карл.

— Где вам, панычам, в такой чаще пробираться? — усмехнулся Грохольский. — Да еще в таких разукрашенных мундирах! Уж вы предоставьте это дело нам, чернорабочим.

— Не одни наши сундуки надо поставить, пан Грохольский, — продолжал Пулавский. — Еще и соседи просят поставить в ящиках их деньги и серебро.

— А найдутся ли у них верные слуги?

— За слуг своих они ручаются. Да ты сам знаешь Казимира, заезжачего слонимского, да Доминика, приказчика михальского.

— Как не знать! Я за них могу головой поручиться. Берите их, пан президент, пусть и они помогут нам беречь добро.

Распорядившись всем, Пулавский уехал обратно в Слоним вместе со своими племянниками.

Жутко показалось барыням, барышням и детям проводить первый вечер в деревне. Лес вокруг шумел так таинственно и мрачно… Начало смеркаться. Вошел лакей, неся на подносе две свечи в высоких и массивных старомодных подсвечниках.

— Да святится имя Господне! — сказал он, торжественно ставя свечи на стол.

— Во веки веков! Аминь! — отвечала хозяйка, строго придерживавшаяся всех старинных обычаев.

Все взялись за рукоделие, придвинув свои стулья к столу. Но работалось плохо. Темная ночь заглядывала во все окна, и лес шумел все страшнее и страшнее. Начали перекликаться совы и филины то протяжно, то дрожащими нотками, словно плач ребенка. Янек храбрился, разыгрывая роль молодого человека, но сестренки его так и жались к матери; даже молодые Хольские притихли и задумчиво глядели на тусклые свечи в старинных подсвечниках. Вдруг раздался грохот железных запоров, все вздрогнули, но вскоре сообразили, что закрывают ставни.

Госпожа Пулавская, дабы развлечь молодежь, завела с сестрой длинный разговор о добром времени, когда они обе были молодыми, беззаботными, веселыми девушками, и рассказывала один анекдот смешнее и забавнее другого.

— Теперь уж не то время! — вздохнула Хольская. — Нет уж той беззаботности.

— Все заняты политикой, — добавила Пулавская.

— А помнишь, мама, монаха? — спросил Янек.

— Какого монаха? — заинтересовались племянницы.

— Разве я вам не рассказывала, как поддел нас француз в прошлом году?

— Нет, нет, расскажите! — оживились все, перебивая один другого.

— Нечего вам напоминать, — начала госпожа Пулавская, — что прошлое лето мы еще жили в Ружанах во дворце графа Сапеги и часто ходили гулять по вечерам к кузнице — той, что стоит между местечком Ружаны и этим дворцом. Как теперь помню, был один из жарких июньских дней, когда мы всей семьей отправились к кузнице. Видим, остановился какой-то экипаж вроде кабриолета в одну лошадь, а перед ним стоит в странной одежде человек, в шляпе с широкими полями, как у еврея, и показывает кузнецу толстой тростью, где и как исправить экипаж. Подойдя ближе, мы разглядели, что это монах иностранного ордена, в коричневой рясе с красным крестом на левой стороне груди. Муж стал с ним разговаривать на латыни, и тот ему сказал, что он итальянец из монастыря, стоящего в Апеннинских горах, и явился к нам за сбором средств для выкупа пленников. Муж, разумеется, тотчас пригласил его к нам. Монах оказался человеком весьма образованным и много рассказал интересного, но страшно бранил Наполеона; он проклинал его за то, что тот притесняет Папу, и сулил ему всевозможные бедствия. Мы с мужем защищали Наполеона, как только могли. Монах упрямо твердил, что это — изверг, антихрист и должен скоро погибнуть. На другой день он уехал. Представьте же наше удивление, когда через недели две мы узнали, что этот монах был задержан на границе и оказался офицером французского генерального штаба, посланным для съемки крепостей и дорог Гродненской губернии. В толстой палке он прятал снятые им планы и свои заметки.

— Ох, страшно! — передернула плечами Зося. — Я не засну. Мне теперь будет мерещиться монах…

— А вот и я!.. — раздался мужской голос за дверью.

Девочки испугались, взвизгнули и бросились к матери. Сам храбрый Янек спрятался под большой платок старой панны Чернявской, сидевшей около него. И до того все растерялись, вообразив, что входит монах, что даже не узнали вошедшего Карла Пулавского.

— Брат Королек! — звонко крикнул Янек, бросаясь к молодому человеку.

— И точно Королек! — обрадовались Пулавская и Хольская.

— Что с вами, тетушки? Как это вы меня не узнали?

— Ты вошел в ту самую минуту, когда Зося боялась увидеть таинственного монаха.

Молодой улан разразился таким веселым смехом, что и другие засмеялись.

— Как тебя опять отпустили к нам? — спросила Пулавская.

— Не отпустили, тетуся, а послали по делу Шварценберг требует поставить тридцать пять лучших коней под пушки. Дядюшка оповестил помещиков, чтобы доставляли самых лучших — рослых, сильных лошадей; и сам обязался отдать пару своих коней из-под кареты.

— Как? Из-под нашей собственной кареты? — всплеснула руками расстроенная Пулавская.

— Моего любимца Зуха возьмут, — заплакал Янек, который страшно любил молодую буланую лошадь с черными гривой и хвостом.

— Что делать! — успокаивал Карл Пулавский. — Дядя должен подать пример — что он не жалеет ничего для армии.

Но правда ли, что это для армии? — не верила Пулавская.

— Кто знает! — сказал шепотом молодой человек. — Всюду поговаривают, что Шварценберг более заботится о собственном кармане, чем о нуждах армии. Но мы обязаны подчиняться ему как маршалу Наполеона. Завтра явятся с открытым листом австрийские уланы.

— Еще чего не доставало! — воскликнула панна Чернявская. — Надо сказать прислуге смотреть в оба. Пожалуй, еще что-нибудь стащат!..

— Надо их накормить и угостить водкой, — сказала строго Пулавская.

Конец вечера прошел в разговорах о Наполеоне и его войске. Но не было в речах того воодушевления, какое испытывали в начале кампании. Янек плакал о своем любимом Зухе, прижавшись к плечу старой панны Чернявской, жившей лет двадцать в доме и считавшейся уже не прислугой, а членом семьи.

Загрузка...