Хотелось курить, но Карпов не позволял себе встать из-за стола: тема слишком долго не давалась в руки; смолкнет кавалерийский перестук клавиатуры, – она опять ускользнет, и поминай как звали. Нет уж, первым делом мы испортим самолеты, – пока кураж не сгинул, пока на мониторе одна за другой возникают крепко сколоченные фразы: мэрия распродает все, что под руку попало…

Он писал, привычно избегая фрикативных и не скупясь на сонорные, – фоносемантикой пренебрегать тоже нельзя; а ну-ка, что у нас там получается? Он оторвался от клавиатуры и щелкнул мышью по пиктограмме «ВААЛа». Программа исправно доложила: данный текст производит впечатление страшного, простого, злого, величественного, грубого, мужественного, сильного, яркого и Карпов остался доволен. Страшный и злой, – что ж, того и добивались. Обывателя первым делом надо от души пугануть, и он, болезный, кинется спасаться куда угодно. Вернее, куда ему укажут. Едем дальше: действия городского головы напоминают поведение конченного алконавта, готового за бесценок загнать последние портки, – лишь бы на опохмелку хватило… Не ссы, любезный Валентин Петрович, мы тебя не больно зарежем. Потом отмазывайся, как хошь, да вряд ли получится. Показатели социально-экономического роста, упакованные в табличные рамки, тут откровенно не канают. Подробности у Ле Бона: не факты сами по себе поражают воображение, а то, как они представляются толпе. Однако, Валентин Петрович, в пресс-центре у тебя сидит толстожопая дура, озабоченная лишь целлюлитом на филейных частях, а потому она слыхом не слыхала ни про Ле Бона, ни про Дебора, не говоря уж про царицу Хатшепсут. Ты тоже не слыхал? Да правила такая в Египте, еще до рождества Христова. Египтянам, видишь ли, западло было бабе кланяться, так эта ушлая особа себе бороду привязала – на радость подданным. Мораль сей басни такова: народу откровенно по хую, кто ты есть; важно, как ты выглядишь. Мы ж тебе, Валентин Петрович, такую бороду привяжем, – любо-дорого глядеть. И к медведям ты напрасно ломанулся: за грош в церкви пернут, каиново племя. А что сына в армию отправил на общих основаниях, – так ты ж его от мусоров спасал, скажем… скажем, от сто тридцать четвертой статьи УК. Как сообщил источник в ГУВД… гнилое дело, бля, малолеток портить! а для города, где тридцать процентов ранее судимых, – так и вдвойне. Гитлера еще никто не опроверг: публика скорее поверит недоказанному обвинению, чем доказанному оправданию. Прошу прощения, отвлекся: сравните 90-тысячное жалование городничего с 3-тысячной зарплатой медсестры, и вы поймете мэрский принцип дележки бюджетных средств… Вот так, Валентин Петрович, с бизнесом ссориться – оно себе дороже. Уж будь благонадежен, до конца срока не дотянешь, явится тебе на смену, куды не на хуй, народный герой под слоганом «такой-как-путин»; недурно было бы сблатовать кого-нибудь из НКВД. А придет время, – и его в говно затопчем, ибо несть власти, аще не от лукаваго… городская экономика работает не на горожан, а на градоначальника и его приближенных, но мы пока еще в силах прекратить эту порочную практику. Точка. Shift+F12.

Карпов оторвался от монитора и глянул на циферблат: на исходе был пятый час ожесточенного единоборства с текстом, и словесная глина наконец-то стала податлива и покорно приняла нужную форму. Он не жаловал черную репортерскую работу; куда занятнее было изобретать стратегию, расставлять капканы, однако хули делать! иных уж нет, а те далече, газеты оккупировала желторотая молодежь, – сявки, дико воспитанные, ни украсть, ни покараулить.

Карпов встал из-за стола. Серебряная цепь с зодиакальными весами змейкой скользнула по груди и легла под ноги. Он наклонился: надо же, звено совсем перетерлось, ну и хер с ней, потом починим, а сейчас покурим.

Он зажег сигарету. Окружающее мало-помалу вернулось к нему, обрело контуры, вес и голос. Стрелки часов посекундно упраздняли жизнь. Сизая табачная струйка поднималась к потолку. Кубики льда в кружке давным-давно растаяли, оставив на чайной поверхности белые пятна. За стеной Инесса Климук, в миру Ирина Аллегрова рвала связки песней про шальную императрицу: соседка Наталья опять квасила в одну харю, ибо у сорокалетней домохозяйки была сухая стать текинской кобылы, но бирюзовых офицерских глаз рядом не было, а был муж, средней руки начальник, пошитый из канцелярского сукна, и был сын-студент, по-сиамски приросший к компьютеру. В старые времена Карпов, закончив труды, тоже премировал себя рюмкой коньяку в капитанском чине; впрочем, то было давно и неправда, нынче ему оставался холодный чай.

Он вернулся к столу и просмотрел материал, расчленяя сложные предложения на простые и выбрасывая разного рода иноземщину, вроде «децильного коэффициента»: не для профессуры, однако, стараемся. Ладно, третий сорт – не брак. Теперь инструкция, а то, не дай Бог, изгадят все тупой версткой: Валера, резервируй во вторничном номере подвал на второй полосе, текст – Arial или Verdana п/ж, 9-й кегль; заголовок – FuturaPress, растровый, 45-й; каждый абзац начнете с инициала – FuturaPress, растровый, 30-й; псевдоним на твое усмотрение. Карпов усмехнулся, представляя, как массивные рубленые буквицы в начале абзацев сольются в акростих: ж-о-п-а, и как дивно это увяжется с заголовком «Наша перспектива». Хохма в духе перестроечного «АиФ» отдавала подворотней, но, как ни крути, прав Павловский: пипл хавает политику лишь в виде анекдота. Карпов отправил файл на ivan63@mail.ru, заранее зная, что Валера Иванов, жертва пьяной акушерки часа через полтора-два позвонит и начнет нудно причитать про оскорбление и суд, будто ему и не платили вперед. Блядь, не заебет же жить в обосранных штанах… Хватит, оборвал он сам себя, понимая, что вот-вот опять угодит в торную профессиональную колею, право слово, хватит. Мы славно поработали и славно отдохнем.

Карпов наугад перебрал кнопки телевизионного пульта и поймал густо-синюю выгородку «Своей игры» и обрывок кулешовской фразы: …впереди второй раунд. Ну вот, начало пропустил. Он не любил телевизор, сделав исключение для интеллект-шоу, чей формат не допускал откровенной джинсы и постановочных планов. На экране возникла мутная зеленоватая заставка местной студии, – сетевые партнеры НТВ прилежно поганили столичный эфир своими поделками. В кадре припудренный и подкрашенный пацан беззубо и беззвучно радовался новой куртке, а за кадром Маринка Баранова сахарным голосом киношного пидора читала бойкий, как пионерская речевка, слоган про распродажу в «Детском мире»: есть и кожа, и меха, – все для вашего дитя. Реклама местной выпечки всегда отличалась умеренной дебильностью, но на сей раз ребятишки переплюнули сами себя. Карпов раздраженно поморщился: ебете вы свое говно вприсядку, спецы сраные. Пойду-ка я за чаем.

Он вернулся к началу второго раунда. За центральным столом играл психиатр Арон Ройзман. Справа от него поместилась Жанна, рыхлая, ядовито-пшеничная блондинка made by Garnier Color Naturals, слева – из сырого теста вылепленный Антон, программист, кажется. Кулешов уже огласил реестр спонсорских щедрот и бегло перечислял темы; Карпов тем временем рассматривал четверку в студии. Ему нравился Кулешов – барственный, добродушно-насмешливый, и еще больше нравился Ройзман, скроенный на манер сталинского командарма, – с выскобленным в лоск черепом, еловой щеткой коротко стриженных усов и жестким, как солдатский сапог, лицом. Карпов мысленно примерил ему портупею и пятизвездные петлицы: нет уж, такому не дураков лечить…

Арон Моисеевич, прошу, сказал Кулешов, и Ройзман выбрал «Кушать подано» за четыреста. Голос психиатра был заржавлен и зазубрен. Свою нелюбовь к огурцам он обосновал этим средневековым арабским аргументом. Карпов изумился: совсем как я, даже доводы совпали. Арабы считали их безвкусными, ответил Ройзман. И потому очень удивлялись европейской кухне, прибавил Кулешов свой довесок. «Кушать подано» за тысячу, потребовал Арон Моисеевич. Он помог продать партию непопулярного продукта, приписав ему свойства афродизиака; продукт назовите. Тунец, коротко лязгнул Ройзман.

Карпова обожгли ледяные капли тревожной, почти болезненной дрожи, сердце дважды охнуло тяжко и глухо, а потом выбило мелкий и рваный чечеточный ритм, и он отправил под язык таблетку нитроглицерина. Ну да, тунец; Бизон тогда открыл торгово-закупочный кооператив и привез откуда-то атлантических рыбин, но никто никто не хотел их брать. Тунцовое мясо было свекольного цвета, в розовых прожилках; Бизон, загромоздив кухню квадратным торсом, кромсал рыбу на толстые шматки и швырял их на жаркую сковороду, а потом потчевал Карпова: ну как? Нормально, тем более под водку. Вот и я говорю: дикий народ, сперва пиздят, что жрать нечего, потом морду воротят, надо было трески взять, что ли. Наверно, дорого, предположил Карпов. Ну на хуй! ты погляди на витрины, везде цена договорная, Михал Сергеич вконец охуел. Ты бы знал, как я с этим тунцом влетел, торговля под реализацию берет, а мне вот-вот счетчик включат, бабки-то я занял… короче, неудачно занял. Тут такая тема, сказал Карпов, химики на заводе всякой дряни нанюхаются, а потом у них не стоит. Ты это к чему? Давай я публикацию организую, что тунец помогает, хуже не будет. Я много дать не могу, сознался Бизон в очевидном, может, рыбой возьмешь, по бартеру? Он взял, – жрать и впрямь было нечего.

Сексолог Одинцов, как тетерев на токовище, слышал лишь самого себя, и потому нелегко было протаранить его бетонное соло тунцовым вопросом. Ну да, махнул он рукой, тем не менее… Большую часть интервью пришлось переписывать из книжек: про селен и сперматогенез, про цинк и потенцию и досочинять про тунец, кладезь целебных элементов. Одинцов, сдвинув очки на лоб, вычитывал материал и поминутно кивал: да-да, именно так я и говорил, благодарю, вы очень бережно относитесь к чужим мыслям…

Первый PR-блин, вопреки пословице, был удачен, и Одинцов заработал галочку в графе «санпросветработа», и Бизон весело гоготал в телефонную трубку: начали потихоньку брать, начали! а теперь кто-то неведомый эксгумировал давнюю историю –какой корысти ради? Происходящее не имело ни имени, ни объяснения, и потому Карпов чуял в нем угрозу, отчетливую и резкую, как щелчок затвора.

Версия о проплаченном эфире выглядела чистым идиотизмом: слишком дорогое удовольствие – мочить безвестного провинциала на московском канале. Более достоверной показалась мысль о собственном сумасшествии. Гипотезу можно было разъяснить без особого труда, и Карпов вышел на лестничную площадку и постучал в соседскую дверь. Наталья дохнула на него водкой: привет, Серый, проходи, а как насчет?.. Здорово, мать, ты же знаешь, я в завязке, а НТВ у тебя нормально кажет? у меня хрень какая-то прет вместо картинки. Хриплая кабацкая удаль Аллегровой оборвалась: щас глянем. Арон Моисеевич на экране сосредоточенно щурился: «Кама Сутра» за тысячу. Кулешов не замедлил озадачить: этой цитатой он склонил подругу к анальному сексу. Ройзман замялся, собирая и распуская складки на кирзовом лице. Скороговоркой вступила Жанна, слова на ее губах пузырились, обгоняя друг друга: по-моему, это звучало так – когда я буду сыт ею как девочкой, она послужит мне как мальчик. Совершенно верно – Гете, «Венецианская эпиграмма». На Жанну высыпали пригоршню аплодисментов. Ни хера себе вопросы, изумилась Наталья, совсем страх потеряли, я, пожалуй, погляжу, оставайся, если хочешь. Спасибо, сказал Карпов, попробую со своим разобраться.

Крышу, стало быть, не сорвало. А лучше бы сорвало, подавленно подумал он, увязнув в покорном недоумении, и капитулировал перед игрой: такого досье и у чекистов нет, – можно подумать, свечку держали. Оставалось лишь глухо бормотать себе под нос: дилетанты, еб вашу мать через коромысло; habe ich als Mädchen sie satt… и далее по тексту, – это, к вашему сведению, было сказано на языке оригинала. Перевод попросту не имел смысла. По правде говоря, на язык просилось другое: как широко! как глубоко! нет, Бога ради, позволь мне сзади, – да галантная гетевская содомия выглядела ласковее охального пушкинского жопоебства.

Бракоразводная кривая вывезла Карпова на улицу ХХ партсъезда. Барак, овеянный борьбой с культом личности, дожил до ее рецидива, но в промежутке одряхлел, утратил прямоугольную выправку и норовил сделаться трапецией. Дом стоял на выгребной яме, и вечная сырость людских испражнений сгубила его деревянный скелет, и левый его край сползал в говно. Пол в комнатах также страдал детской болезнью левизны, а стены коробились, выгибались горбом, и штукатурка не выдерживала, трескалась и осыпалась, обнажая ветхую серую дранку. Запах нужника здесь никогда не выветривался. Открытые форточки мало помогали: мусор со двора вывозили раз в неделю, и бурые картофельные очистки, тускло-серебряные рыбьи головы и масляно-желтые дынные корки успевали протухнуть, подернуться единообразной зеленой слизью в ржавых кривобоких баках, густо облепленных мухами. Рабочий поселок на городской окраине был свалкой отбросов, и его обитатели были отбросы, человечье отребье и отрепье, обреченное заживо гнить вместе со своим жильем.

Ей было двадцать восемь, и ее жизнь состояла из романо-германского отделения иняза, десяти лет брака с алкоголиком, развода, шести беременностей и четырех абортов. Ее первый сын родился анацефалом и потому не протянул и дня; второму, Ване было восемь, и он был одутловат, непроницаемо молчалив и прожорлив. Дни напролет он просиживал на краю пустой песочницы, не мигая, рассматривал что-то, неразличимое для остальных, и часто, по-птичьи наклонял голову к прянику, зажатому в кулаке. Его мать тем временем без конца ворошила страницы вдоль и поперек исчерканного «Вертера» и мучительно нежила себя воображением томного тевтонского мачо.

На прощание она сказала: я понимаю, просто встретились два одиночества, да? Он не стал возражать, хотя бисквитно-кремовая цитата была совсем не к месту. Какое, на хер, одиночество? – не одиночество это было, но желание хотя бы на полчаса избыть окружающую мерзость запустения, и все было попусту.

В одежде Лена казалась подростком, но под одеждой обитало тело бывшей женщины, утомленное ненужным умножением рода. Чехол из дряблой, тряпичной кожи существовал на нем отдельно от мяса и костей и при каждом движении собирался в складки по своему усмотрению. Увядшие острые груди козьими сосцами стекали на сморщенный, как печеное яблоко, живот. Добывать постное удовольствие из этого усталого, скудного и скучного тела было тягостной работой, тем паче, манда, дважды разодранная детьми алкоголика, напоминала разношенный башмак. Лена, сознавая это, кротко следовала прихотям Карпова – до крови скребла лобок тупым ленинградским лезвием, старательно и неуклюже коверкала себя в скрученных и переломленных позах, но тут наотрез отказалась, спрятав глаза в чайную чашку: Бог с тобой, Сережа, разве можно, ведь это извращение… Он пожал плечами: все относительно, подробности у Гете – habe ich als Mädchen sie satt, dient es als Knabe mir noch. Лена ринулась вон из опасной зоны: ты что, немецкий знаешь? откуда такое произношение?

Мальчиком она стала через неделю. Притиснутая ничком к дивану, она не противилась, лишь обреченно скулила слабым щенячьим голосом: я боюсь, боюсь! – но, ощутив, как чужая напряженная плоть жестоко протискивается куда не след, зачастила громко и отрывисто: я-блядь-я-дрянь-я-блядь-я-блядь-я-дря… ой!.. дрянь. Карпов зажал ей рот: соседка, радея о ночном покое, принялась долбить кулаком в стену. Штукатурка, потревоженная стуком, тонкой струйкой посыпалась на спину. Sturm-und-Drang захлебнулся тошнотворным отвращением, и Карпов зашарил по полу в поисках сигарет. Сзади шевелились длинные мокрые всхлипы: прости, пожалуйста, я привыкну, правда… Если эта лярва еще хоть слово вякнет, я ей пизды дам, уныло решил он. Но не дал.

Карпов вернулся к себе. Пустот на синем игровом поле стало заметно больше. Студия наполнилась настойчивой кошачьей истерикой. Вам достается «Кот в мешке», вопрос надо отдать – кому? Жанна, вестимо, гнобила опасного конкурента: конечно, Антону. Антон, играем с вами, тема – «Возраст»; этот случай убедил его в наступлении старости. Н-ну, промычал Антон, контролеры в автобусе попросили у него не билет, а э-э… пенсионное удостоверение.

Открытием это не стало: старость давно пометила лицо седой щетиной, синими прожилками на крыльях носа, тяжелым ожерелком второго подбородка. Карпов встретил свой вечер без сожалений: знамо дело, не мальчик, – сорок четыре. Удручало другое: он ждал от старости тихого умиротворения, неторопливой мудрости, но день за днем спотыкался о полудохлую, беззубую злобу, да и та на глазах вырождалась в брюзгливое раздражение. Так-то вот, и тут паренька наебали.

Поздравляю, улыбнулся Кулешов, вы наконец-то выбрались из минуса, играйте, Антон. «Кама Сутра», э-э… за шестьсот, сонно произнес тот. Впервые он увидел голую женщину именно там. Программист задумчиво жевал толстыми пельменными губами. Паузу оборвал писк таймера. Ну?! – подстегнул Кулешов: раз… два… Антон предположил: на пляже? Мимо кассы, придурок, презрительно хмыкнул Карпов. Кулешов съязвил в унисон: по-вашему, в Советском Союзе были нудистские пляжи? дело было в процедурном кабинете кожвендиспансера. К губам Карпова приклеилась кривая, жалкая усмешка.

Потолок читального зала был по-церковному высок; красный с золотом иконостас книжных корешков внушал благоговейную робость – даже сейчас. Он с болезненным любопытством выхватывал из россыпи петита нужное: фурункул (чирей) – острое гнойно-некротическое воспаление волосяного мешочка и окружающей соединительной ткани, вызываемое гноеродными бактериями, гл. обр. стафилококком; возникновению ф. способствуют загрязнение и микротравмы кожи, повышенное пото- и салоотделение, нарушения обмена веществ и т.п. – и проклинал ебаные гноеродные бактерии, сраное пототделение и бесстрастный тон справочника. Книга продолжала со стерильным равнодушием: плотный, болезненный узел багрово-красного цвета, в центре которого через несколько дней появляется размягчение, вскрывается с выделением большего или меньшего количества гноя, – полная хуйня, как оказалось. Ни один из чирьев, усеявших нос и щеки, и не думал вскрываться. Он постоянно пробовал горячие бугорки пальцами в поисках обещанного размягчения, а потом, морщась от боли, выдавливал их. Тонкая, глянцевая пленка воспаленной кожи лопалась с еле слышным, призрачным треском, и густой, изжелта-белый гной брызгал на зеркало. Краснота пятнала лицо еще недели полторы. Отец, глядя на него, выпускал на волю засаленный смешок: парня-то женить пора, и мать в тон ему отвечала: женилка не выросла, и врачиха в диспансере недовольно кривилась: зачем ты их давишь, ведь не маленький уже, должен понимать… После уроков он тащил свои болячки в процедурный кабинет, низкий сводчатый цоколь старинного дома с полукружьями окон, утонувших в серой овчине февральских сугробов. Дожидаясь, когда его с повязкой на глазах усадят под кварц, он рассматривал блеклые таблицы с выцветшими сифилитическими гуммами и думал: кому-то еще хуже. Впрочем, без особого оптимизма.

Следующий, проходим! – распорядилась медсестра сварливым рыночным голосом, но сама где-то замешкалась. Закуток с кварцевыми лампами делила пополам застиранная простыня, клейменная выцветшим больничным штампом, край ее предательски завернулся и позволил видеть полукруглый никелированный колпак над кушеткой и литое, резиновое тело, от плеч до живота покрытое бугристой чешуей шелушащихся струпьев. Вошедшая медсестра, недоверчиво глянув на него, вернула простыне целомудрие, умело соорудила из марли и двух ватных комочков повязку, но напрасно, – он и с завязанными глазами видел спелые ягоды темно-коричневых сосков, окруженных розовой, с белым налетом коростой, и курчавый клок черной, полуночной шерсти, с двух сторон стиснутый молочными овалами бедер. Все его естество скрутилось в корабельный канат, туго натянутый якорем вздыбленного, раскаленного хуя. Сучка паршивая, повторял он про себя, содрогаясь от гадливого желания, блядь паршивая, разложила тут свою пиздень.

Унитаз в больничном сортире был засыпан подмокшей хлоркой, расхлябанный шпингалет упрямо не хотел запираться. Пуговица отлетела от штанов и запрыгала по выщербленному кафелю с сухим костяным стуком, пальцы нащупали твердый кусок пылающего мяса. Вот так тебя, блядь паршивая. Увесистый, пластилиново плотный сгусток белесой слизи с тяжелым шлепком упал в хлорку. Вот так. Он потянул допотопную цепочку с треснувшей фаянсовой ручкой, бачок отозвался хлюпающим, насморочным звуком. У дверей туалета дожидалась техничка с ведром грязной воды.

Жанна нацелилась на «Кушать подано» за шестьсот. Этот продукт был постоянной причиной скандалов с родителями. Жирное мясо, ответила Жанна.

Мать засиделась на педсовете, и ужинать пришлось вдвоем с отцом. Борщ был съеден, на дне тарелки остался кусок желтого, блестящего жира с прилипшими мясными волокнами, – что доброго на талоны возьмешь. Ну? спросил отец выжидательно. Я-не-мо-гу, выдавил он по слогам. Отцовские глаза заволокла дымная муть, голос сорвался в надсадный и яростный хрип: не можешь? мы в оккупации кору сосновую жрали, а ты… Жесткая пятерня пригнула его голову к тарелке: а ну, давай сейчас же. Он поддел жир ложкой и, не жуя, кое-как втиснул склизкий комок в глотку. Нутро тут же вывернулось наизнанку, – он даже не успел почувствовать тошноты, – и в тарелку хлынула густая, красная от помидоров и моркови блевота. По щекам потекли бессильные слезы. Отец поднялся из-за стола и сказал: прибери за собой, и с брезгливым присвистом добавил сквозь зубы: с-слякоть.

«Кама Сутра» за восемьсот, по-сорочьи протрещала Жанна. На экране завертелся скрипичный ключ, и грянули погребальные, профундовые аккорды фортепиано; строчка из этого популярного романса положила конец его первой любви. Скороговорка Жанны превратила галантерейные вирши Вейнберга в считалку: он-был-ти-ту-ляр-ный-со-вет-ник… Поскольку название романса прозвучало, я принимаю ваш ответ, сказал Кулешов.

Она звалась Татьяна, и она была генеральская дочь: секретарь рудничного парткома вполне мог сойти за его превосходительство. После каникул она явилась в класс отполированная ореховым загаром и обремененная мягкой, колыхающейся тяжестью нового, недетского тела, и он перестал прогуливать физкультуру, чтобы видеть, как резинка черного, наглухо закрытого купальника впивается в бархатистую, персиковую кожу ее ягодиц. На переменах она не выпускала из рук общую тетрадь, распухшую от лаковых открыточных вклеек, и он читал через ее плечо аккуратные, завитушками украшенные строчки: любовь – эти шесть букв приносят много мук, любовь – солома, сердце – жар, одно мгновенье, – и пожар. Танька повернулась к нему: чё уставился, интересно? Дай поглядеть, попросил он и потянул тетрадь к себе, но тут же получил по рукам: не твое, не лапай. Тетрадь была картинно закрыта и убрана с глаз долой, но он все-таки успел зацепить глазами: в миг первой пронзительной боли… что ты уж не девушка боле… Стихи всегда липли к его памяти, как мухи на клейкую ленту, он знал и опресненного хрестоматией Пушкина: я вас любил так искренно, так нежно, и топором тесанную дворовую лирику: ебет, ебет, соскочит, об камень хуй поточит, но здесь было что-то другое, томительно сладкое и терпкое, как запах Таньки в спортзале – духи пополам с горячим потом, как звонкое, червонного золота бабье лето за окнами. Мысль о том, что эта пряная грусть прервется, была невыносима; после уроков он добрых полчаса ждал Таньку на школьном крыльце: может, погуляем? Ладно, согласилась она, я, вообще-то, на рынок, – семечек хочется. Время растворило рынок до неузнаваемости, до разноцветного акварельного пятна, сквозь которое смутно виделась оса, повисшая над багровыми, ребристыми гранатами. Танька купила стакан хрустких пузатых семечек, и он подарил ей три лохматые астры, потратив на них свой единственный рубль, и бабка-цветочница одобрительно шамкала: ну-у, кавале-ер...

Вечер занавесил небо драным облачным войлоком. Отец за ужином, высасывая соленый помидор, плотоядно причмокивал: парень-то наш девок вовсю обхаживает, сегодня гляжу – за Танькой за Жуковой портфель несет, во как. Мать недовольно качала головой: ну-ну, он был титулярный советник, она – генеральская дочь. Он почувствовал, что отделился сам от себя и валится в темную, глинистую канаву, и пробормотал, сознавая всю ненадежность в лохмотья истрепанного аргумента: в Советском Союзе все равны. Еще как равны, подхватила мать, она – в кримплене и ты – в залатанных штанах. Отец убрал с лица ухмылку: вот, не дай Бог, чего случится, – мы ж с тобой на передовую пойдем, под пули, а они драгоценное свое барахло в тыл повезут, я в сорок первом это уже видел. Он поспешно, целиком сунул в рот картофелину: можно, я посуду не буду мыть? а то алгебра еще не доделана…

У себя в комнате он зачем-то снял со спинки стула синие школьные штаны и дотошно изучил заплату на причинном месте. Сусальная позолота нынешнего дня осыпалась крупными хлопьями, под ней обнаружилась дыра с траурно обугленными краями. Он вернул штаны на стул и раскрыл учебник: алгебра воистину была не доделана.

Эти бляди ведают, что творят, решил Карпов. Память, злобная ворона сыта лишь падалью утрат и унижений; позволь ей нарушить границу забвения – тут же скорчишься от фантомных болей, благо, репертуар у хитрой твари побогаче, чем классическое «nevermore». Что пройдет, то будет мило, спиздел Александр Сергеич, но тут же сам себя и оспорил: и с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю… Однако хули толку проклинать? Перфект – самая мудреная ипостась времени: действие окончено в прошлом, но результат его длится в настоящем, а тут уж проклинай, не проклинай, все едино. История уже написана, расслабься и получай удовольствие.

Давайте с «Кама Сутрой» закончим, предложила Жанна. Давайте, поддержал Кулешов, «Кама Сутра» за двести: он ушел из большого секса по этой причине. Ройзман перехватил инициативу: был вынужден принимать бета-блокаторы. Именно, сокрушенно сказал Кулешов, побочное действие этих препаратов – нарушения потенции.

А что вы хотели, подумал Карпов. Анаприлин, как выяснилось, избавлял не только от тахикардии, да жить захочешь – не так раскорячишься. Забавнее всего было полное отсутствие трагизма: одной заботой меньше, и только. Он смотрел на баб, как на музейные экспонаты, не покидая пределов вялого и отчужденного любопытства: ну, недурна, да что с того? Жизнь, по большому счету, стала покойнее: ни трипперов, ни алиментов, ни объяснений навзрыд.

Ройзман опять бил крупную дичь: «Привычки» за восемьсот. Эту вредную привычку он приобрел во время армейской службы, сказал Кулешов. Курение, проскрежетал Арон Моисеевич. Абсолютно точно, кивнул Кулешов.

Папироска, друг мой тайный, как тебя мне не любить? не по прихоти случайной стали все тебя курить, невесело вспомнил Карпов старинную рифмованную чушь. Он, стоя на четвереньках, подновлял разметку на плацу и услышал за спиной: эй, сынок. Он оторвался от скучной прямоугольной геометрии строевого шага. Ты, ты, подтвердил сержант-каптер, по-дембельски развинченный во всех суставах, иди сюда. Карпов отряхнул колени и подошел: чего надо? Боец, ты какой армии воин? Карпов пожал плечами: ну, Советской... А хули к старшему по званию обращаешься как попало? учись, ебтыть: товарищ дедушка Советской Армии, рядовой такой-то по вашему приказанию прибыл. А ну, кру-гом! и повторить, как положено. Он, деревенея от нутряной, безголосой и безысходной ненависти, повторил; а что поделаешь, если повестка из жопы торчит. Как служишь, сынок? Нормально. Сынок, да ты, бля, ни разу не грамотный! отвечать будешь так: нас ебут, а мы мужаем, понял? Так точно, ответил Карпов, надеясь положить конец глумливой забаве. Ладно, хер с тобой, сказал сержант, закурить есть? Никак нет, не курю. Ни хуя-а! изумился сержант, чтоб завтра же курил, а щас пиздуй вкалывать, дармоед, мухой! Сержант вскоре дембельнулся, украсив себя самодельным веревочным аксельбантом и пестрыми железками значков, а горький табачный дым остался, потому как перебивал сосущий голод и едкую, портяночной вони подстать, рекрутскую тоску. Хотя бы на время.

«Привычки» за тысячу, сказал Ройзман. На всю жизнь он сохранил детскую привычку проделывать это с чужими стихами. Арон Моисеевич непотребно осклабился: перекраивать их на непристойный лад. Да, заметил Кулешов, и такие привычки бывают.

Первой жертвой сопливого похабника пал Чуковский: а злодей-то, злодей-то не шутит, титьки белые мухе он крутит, хуй отточенный в кунку вонзает и малофьей заливает… Потом были пионерские песни: дети рабочих, дружно подрочим! а потом манера надолго сгинула, чтоб вернуться при воцарении попсы. Право слово, грешно было не вымазать говном картонное геройство Макара: пусть жопа рвется в клочья, а гондоны – до дыр, и пусть тебе кричат «пидорас»… Жить, как сказал товарищ Коба, становилось веселее. Правда, ненадолго.

Арон Моисеевич вослед своему библейскому тезке чтил златого тельца: «In vino veritas» за восемьсот. Причиной его отчисления из института послужило это обстоятельство. Попадание в медвытрезвитель. Надели на Ванечку клифт полосатый, вздохнул Карпов, и совершенно не за хуй.

Институтский день был расплющен шершавым шлакоблоком политэкономии – лекция плюс семинар, дремотный, непрожеванный монолог доцента Маргулиса: бу’жуазные экономисты ошибочно п’иписывают капитаву способность к самовоз’астанию, независимо от т’уда… А пошло оно в жопу, привычно решил Карпов, кому должен – всем прощаю.

Сквер по щиколотку утонул в ржавчине палых листьев, на рогах голых ветвей повис сухой ментоловый холод; прозрачный покой поздней осени был припорошен матовым лунным инеем. Невесть откуда взялся Клим, сплюнул прилипший к губе бычок: хули, прогульщик, по рублю и в школу не пойдем? Карпов порадовался встрече. Клим уже пережил все свои амбиции и потому не действовал на нервы. В последний год он отощал и обносился, но на бормотень бывшему завлиту время от времени хватало: выручали рифмованные сценарии к политическим праздникам, и сейчас он пропивал прошедший День Конституции.

В штучном отделе гастронома дебелая продавщица налила два стакана «Хаями» – вино кр. алжир. 50 коп./200 гр., злая отрава, подернутая маслянистой радужной пленкой. Клим из уважения к публике перешел на эвфемизмы: ну, чтоб Кремль стоял и деньги были. Карпов, задержав дыхание, выплеснул кр. алжир. пойло в рот. От уксусно кислого вина свело челюсти. Клим громко крякнул в кулак и взъерошил дремучую кержацкую бороду: я требую продолжения банкета.

У винного лениво перекуривали два мента в сержантских лычках. На прилавке была водка по четыре семьдесят и украинское «Яблучне» по рупь сорок. Сухого попьем, предложил Клим. Опять бодяга, поморщился Карпов, ты, видать, моей смерти хочешь. Как раз наоборот, возразил Клим, пихая бутылки по карманам, мешать – хуже нет. У входа навстречу им попался страдалец, измятый суровым похмельем: земляки, чё дают-то? Яблуха да андроповка, сказал Карпов. Сержанты разом стряхнули с себя лень: чё, ты сказал, в магазине дают? Что слышал, отмахнулся Карпов и тут же оказался притиснут к перилам: да он уже бухой, выхлоп – хоть закусывай. Тот, что повыше, поддернул рацию на портупее и быстро забормотал: «Казань-6», ответь семьсот пятому, ответь семьсот пятому, подъезжайте, забрать тут одного… Эфир ответил утвердительным сиплым бульканьем. Клим засуетился: мужики, да вы что, ей-Богу? Мент по-собачьи оскалился, во рту вспыхнула лихая жиганская фикса: чё, борода, на пару с друганом захотел? оформим! Да хули ты, как маленький, сказал Карпов, иди уже. Клим скорбно развел руками и потащил себя, парализованного омерзением, прочь. Карпов остался у перил дожидаться ментовоза в петлюровской жовто-блакитной раскраске, – недурной выходил pendant к хохлацкой яблухе. Он твердо знал все дальнейшее: свинья в деканат, а там разбираться не станут, даром что третий курс. Собственно, к тому и шло. Так, пожалуй, даже лучше: без пересдач и душеспасительных бесед.

«In vino veritas» за тысячу, сказал Ройзман. Его главный питейный принцип гласил следующее. Игроки растерянно переглянулись. Кулешов поправил очки: знаете, не так уж интересно отвечать самому, а принцип вот какой: пить надо в одиночку, – и чужого свинства не видишь, и своего не демонстрируешь.

Пятилетний юбилей телекомкомпании был протокольным мероприятием; и он, главный редактор оказался за VIP-столом. Мэр после дежурного спича изволил отбыть, вице-мэрша Людмила Романовна изволила остаться, шумно сосала из фужера абрикотин пополам с водкой и липко чмокала Карпова в губы: Сер-рега, ёк-макарёк, бр-рудершафт! Он отстранялся: закусывай, Романовна, яблоко хошь? Яблоко? блин, а у м-меня дома жрать н-не хрен… Стул с грохотом повалился, Романовна грузно возвысилась над столом и опрокинула в подол вазу с фруктами, заголив ляжки, обложенные рыхлым старческим салом. Готово дело, нажралась мадама, сказал директор Долматов, Сергей Николаич, не в службу, а в дружбу, – эвакуируй ее от греха подальше, тачка у входа дожидается. Карпов со вздохом поднялся и отобрал у мадамы блюдо с пирожными: завязывай давай со стриптизом, сейчас хавку тебе в пакет соберем и поедем. Она хитро сощурилась: ка-а мне п-поедем? А то, обнадежил Карпов. До дверей Романовна кое-как дотянула, но на крыльце накренилась, непоправимо растеклась, не в силах собрать себя воедино, и повисла на руках у Карпова, грозя ему непослушным пальцем: т-ты м-меня не мацай, а ва-аще да, хор-ршо взял, пр-рятно… Через минуту она, обнимая пакет, утробно храпела на заднем сиденье «Волги». Не блеванула бы, сказал Карпов водителю. Не-е, хохотнул тот, стаж-то еще горкомовский, – старая, блядь, гвардия! вот не уссалась бы курва, тебя подбросить? Карпов отказался: спасибо, вези лучше хозяйку, пока салон не уделала.

В кабаке осталась визгливая музыка, укутанная в слоистый табачный дым, и окурки, размокшие в рюмках, и пьяная, петляющая речь; возвращаться туда не хотелось, и он побрел по темной улице, повторяя про себя: на фиг такой график, пить надо в одиночку, лучше поздно, чем никогда…

Остается последний вопрос, сказал Кулешов, – «Кушать подано» за двести, но я не успеваю задать его, впереди у нас третий раунд.

Карпов выбрался из-под обломков прошлого с трудом, но не без злорадства: гиньоль из моей биографии – ни в манду, скорее уж скверный анекдот, по Достоевскому. Однако анекдот забавен лишь для слушателя, не приведи Бог быть участником; но суть важно другое: в подборке анекдотов должна быть своя логика, – к чему они клонят? Смиряя себя, он решил дождаться финала: конец – делу венец, там все и разъяснится. Чаю хочу. Чаю с сигаретой.

На кухне мокрая кружка выскользнула из рук и разлетелась на мелкие шрапнельные осколки. Пришлось подбирать черепки, и он опоздал к началу третьего раунда. Играл, как ни странно, аутсайдер: э-э… «Вопросы веры», н-ну за тысячу двести. Таким способом он разрешил для себя проблему бытия Божьего. Н-ну, если память не изменяет, э-э… плюнул на икону. Поздравляю, Антон, вы снова в плюсе.

Орудовать длинной, не по росту тяпкой на бабкиных картофельных грядках было несподручно, и он крикнул отцу: я щас, только попить сбегаю. Тот поднял пиратскую, цветным платком повязанную голову: и мне принеси. Квас у бабки был плохой, много хуже покупного, и он хлебнул воды из жестяного бачка и черпнул ковш для отца. Из угла смотрела Богородица, волоокая, будто карточная дама. Он поставил ковш на лавку и, привстав на цыпочки, достал образок с полки. Бумажные края кое-где отклеились от дощечки. С трудом расплетая кружево кириллической вязи, он прочел: радуйся, Невесто неневестная, придумают же. Он вернул икону на место, но тут же потянулся к ней вновь, подхваченный азартной мыслью: а вот возьму и плюну, и что? Слюна растеклась по леденечному лику, он стоял, прислушиваясь к самому себе и к душной тишине избы, но ничего не произошло, ровным счетом ничего. Он вытер плевок рукавом, поставил икону на полку, схватил ковш и выбежал в огород, чтоб напороться на рожон отцовского недовольства: тебя только за смертью посылать, работать кто будет?

«Детство и отрочество», э-э… за полторы. Этот детский поступок он считал самым постыдным в своей жизни. Что ж это вы обо мне в прошедшем времени, подумал Карпов. Н-ну, это, кажется, какая-то кража? На сей раз не могу вас поздравить, сухо отрезал Кулешов, есть еще версии? Подоспела Жанна: он дергал щенка за хвост. Глубоко внутри, где положено быть душе, что-то болезненно сжалось. Кулешов полюбопытствовал: а зачем? да не беспокойтесь вы, принято, – девочку хотел обидеть, вот и дергал.

Двор, перегороженный дровяными сараями, зарос слоновьими ушами лопухов, между ними виляла тропинка, пацаны бежали по ней к шоссейке, чтобы радостно, вприпрыжку взвизгивать: ма-та-ци-кал! ма-та-ци-кал! всю да-ро-гу аба-сикал! или же, если проезжал, волоча пыльный шлейф, грузовик: са-ма-свал! са-ма-свал! всю да-ро-гу аба-срал! Он наблюдал, стоя поодаль: с подпиздышами не играем, говорил старший, – рыжий, под машинку остриженный татарин, как же его звали-то? на горшок и спать, говорил татарин.

Рядом оказалась соседская девчонка со щенком на руках; лицо девчонки намертво затянула патина, но дворняжка помнилась отменно – большеглазая, серая и мохнатая, похожая на пуховую варежку. Татарин поманил его к себе и, наклонившись, дунул в ухо веселым шепотом: иди скажи, что она сиповка. Ты сиповка, произнес он твердо и важно. Слово наверняка таило в себе обиду, но было непонятно ни ему, ни девчонке, и та осталась безучастной. Сиповка, повторил он, уже неуверенно, и оглянулся, – от него явно ждали поступка, и он дернул щенка за хвост, закрученный колечком. Дурак, сказала она, отворачиваясь. Он обогнул ее и дернул еще раз и еще раз. Щенок тонко заплакал и, по-кошачьи закогтив застиранную футболку, пополз вверх, к плечу хозяйки, и она заплакала следом.

Во двор он возвращался с пацанами. У дощатой стены сарая татарин остановился и, расстегивая штаны, продекламировал: давай поссым – сказал Максим – а кто не ссыт – тот баба! Ссать не хотелось, но он вместе со всеми полез в трусы: сказано же – баба…

«Дела семейные» за тысячу двести. Его жена отказалась выполнять супружеские обязанности, ссылаясь на запрет гинеколога, истинной причиной отказа было это. Жанна потупилась и скоромно хихикнула: площицы. Они же лобковые вши, поддакнул Кулешов.

Вот, стало быть, как. Ирка вернулась домой, скорбно ломая красивое, большеротое лицо: меня сегодня током жгли, до сих пор этот запах чувствую, – фу, паленым мясом! эрозия, а может, и похуже. Она выловила из сумочки закупоренную пробирку, где в чем-то бесцветном плавал прозрачно-розовый, похожий на арбузную мякоть клочок: биопсию сделали, завтра надо будет в лабораторию отнести, и никакой половой жизни, вот. Скорее всего, это арбуз и был, решил Карпов. Красиво спиздела благоверная, заебисто, но правдоподобно. Это с каким же обосранным бомжом надо выспаться? странно, – на меня, вроде, не жаловалась. Он вспомнил отчаянное нетерпение двадцатилетней, в девках засидевшейся дебютантки и протяжный, сквозь закушенные губы, стон: я-а твоя-а; кровь на простыне рифмовалась с любовью, – Господи, и куда все делось?

Жанна, прошу вас. «Детство и отрочество» за девятьсот. Этот поступок одноклассницы сделал его антисоветчиком. Жанна второпях проглотила все интервалы в предложении: онапомылаголовукефиром. Да, подтвердил Кулешов, и это в эпоху дефицита, вы только представьте.

Заходить в молочный днем было бесполезно: что там в эту пору купишь, кроме маргарина? Он никогда не пошел бы за молоком в стылое январское утро, кабы не отцова язва. Магазин открывался в восемь, волей-неволей приходилось подниматься в шесть, чтобы оказаться в первой пятерке, занести бутылки домой и успеть в школу к половине девятого. Ледяные цветы на оконном стекле дотянулись до термометра, но и так было понятно: тридцать пять плюс-минус два; мороз был обоюдоострый, колюще-режущий. Очередь скрипела деревянными ногами и кашляла, обжигая воздухом бронхи, и Карпов ловил часовым стеклышком свет фонаря: тридцать пять минут осталось… двадцать минут… Полтора часа у дверей магазина превращали его в манекен, негнущиеся пальцы отказывались собирать медяки с прилавка, насквозь промороженный мозг оттаивал лишь ко второму уроку. На перемене Танька Жукова жаловалась девкам: блин, не знаю, что с волосами делать, мама сказала кефиром помыть, фиг там, еще хуже. Руки сами собой вцепились в ее плечи, он развернул Таньку лицом к себе и сказал по-отцовски, будто ударил с оттяжкой: с-сука позорная. Она крутанула пальцем у виска: больной, да?..

«Профессия» за тысячу двести, продолжила Жанна. Работая главным редактором телекомпании, он вынужден был сделать нелицеприятный сюжет в адрес пресс-секретаря городской администрации; причиной послужило это. Критическая публикация о генеральном директоре компании.

Директор Долматов с омерзением швырнул на стол свежую газету: читал эту хуйню? Не успел, ответил Карпов, пробегая глазами жирно отчеркнутые красным строчки: народные избранники подняли вопрос… 80% бюджетных средств, выделенных на поддержку СМИ, достались городскому телевидению… вместо новой техники генеральный директор приобрел «Волгу»… Долматов крутил головой: ну, Леша! вот ведь гондон, давно ли вместе водку пили. Леша-то тут с какого боку виноват, возразил Карпов, это ж депутаты базар затеяли, а репортер, как чукча, – что вижу, то пою. Мог бы и промолчать, не первой важности проблема. Ну как же не первой, сказал Карпов, – видак с выпуска на монтаж таскаем. Вот что, Сергей Николаич, это наше внутреннее дело. И вообще, кончай демагогию, сегодня все дела побоку, чтоб через два часа был сюжет, – врежь ему, как ты умеешь, чтоб неделю кровью дристал. Долматов выложил на стол кассету: ты на пьянке в День журналиста не был? ты же у нас, как кот, сам по себе, а там оператор его хорошо подсек, смотри. На экране Леша Гнатюк, нескладный и нелепый притопывал и размахивал долгими мельничными руками под кирпичный германский рэп: ein, zwei – Polizei! drei, vier – Grenadier! Класс, сказал Долматов, я тебе фразу козырную сочинил: под чью дудку пляшет господин Гнатюк? используй. А стоит ли, спросил Карпов. Ты что, не понимаешь? если мы этот наезд простим, завтра полгорода сбежится нас жрать. Почему нас, почему во множественном числе? Долматов всем корпусом подался вперед и ударил ниже пояса: может, напомнить, кто тебе квартиру в мэрии пробил? вот потому и во множественном, еб твою!

Через полгода сменился мэр, и руководство телекомпании отправили в отставку. Долматов затерялся в Питере, Карпова звали заведовать отделом в газете, но он предпочел вольные хлеба: ей-Богу, хватит с меня под седлом ходить. Центробежная сила сама собой обернулась центростремительной: выжить можно было лишь при хозяине, ну да оброк не барщина.

Жанна, играйте. «Дела семейные» за тысячу пятьсот. Он появился на свет именно таким. По-моему, мертвым? Совершенно верно, удушенным пуповиной. Надо же, родня и словом не обмолвилась, подумал Карпов. Все мы тут мертворожденные, подумал он, удивляясь собственной выспренности, любая попытка жить наказуема…

«Детство и отрочество» за тысячу двести. Когда он заканчивал десятый класс, его отца впервые вызвали в школу; причиной послужило это. Жанна сделала размытый, неопределенный жест. Знаете, давно у нас не было такой тяжелой игры, произнес Кулешов с невозмутимой повествовательной интонацией. Ройзман вбил в тишину зазубренный клин: опять же антисоветчина. Ну, можно и так сказать, – принято. Да как ты ни скажи, паскудная вышла история, подумал Карпов, паскудная и срамная. Поэма без героя, – одни, блядь, подонки.

В директорском кабинете пахло старой, насквозь пропыленной бумагой. Отцу явно не сиделось на месте: он то складывал руки на коленях, то без нужды теребил узел галстука. Карпов зачем-то пересчитал орденские планки на директорском пиджаке, а затем перевел взгляд ниже. Мотню-то застегивать надо, Владимир Иваныч, подумал он. Директор деловито и аккуратно раскладывал перед отцом разъятые винты и шестеренки сыновних прегрешений: так вот, Николай Алексеич, вчера на Ленинском зачете…

Месяц назад Карпов добросовестно предъявил комсомолистам тетрадь с конспектами нужных статей и подобающей картинкой на обложке, и его спросили, отчего он не ведет общественную работу, и он не нашел, что ответить. Его отпустили с испытательным сроком, но ничего не изменилось, разве что тетрадь поистрепалась. Ну, что с общественной работой? Да ничего, ответил он. Ты бы объяснил нам, почему так. Да не могу я к этому серьезно относиться, сказал он и потратил недолгую паузу на поиски замены слову «онанизм» – детский сад какой-то. Комсомолисты, напротив, были настроены серьезно: это, между прочим, твой вклад в строительство коммунизма, ты как вообще к коммунизму относишься? Где вы его видели, сказал он и вспомнил кумачовую тряпицу над пирамидой черствых плавленых сырков в гастрономе, – одним колбаса, другим лозунги, вот и весь коммунизм. Блядь, дернул же черт. Светка Выборнова в припадке праведности поставила вопрос об исключении, и голосование превратило вопросительный знак в восклицательный.

Такие вот дела у вашего отрока, подытожил директор вчерашнее, а недели две назад на истории… Норка, профура, настучала, понял он. Она перечисляла признаки культа личности, и он поднял руку: Элеонора Михална, а у нас с этой точки зрения не культ? Норка потребовала объяснений, и он растолковал: вот, допустим, концентрация власти в одних руках – Леонид Ильич на всех креслах сидит, и генсек, и председатель президиума… а приписывание заслуг партии одному человеку? – «Малая Земля» с «Возрождением»… Ничего подобного, поморщилась Норка, сядь и подумай, что говоришь. Это называется за деревьями не видеть леса. Сквозь вставные челюсти потекло шепелявое раздражение: конечно, все ничего не видят, один Карпов все видит…

Напоследок директор спросил: я знаю только то, что я ничего не знаю, – чьи слова? Сократ, ответил он. Ну вот, удовлетворенно кивнул директор, а уж наверняка не глупее тебя был.

Улица безнадежно расплылась в серой мартовской слякоти, в лужах под ногами прописались разрозненные фрагменты ватного, проводами перечеркнутого, неба. За щербатым забором частного дома кратко и натужно проорал петух.

По пути домой оба наглухо замуровали себя в безмолвии, и уже на пороге отец запоздало спохватился: у тебя что, уроков больше нет? Нет, соврал он. Отец, заложив руки в карманы, прошелся по комнате, перебрал стопку книг на краю письменного стола: «Теория социального конфликта», «Манипуляторы сознанием», «Фашизм: идеология и практика»… Отец ткнул пальцем в обложку: это откуда? Из библиотеки, ответил он. А это? Почитать дали. Кто? Ротберг. Понятно, сказал отец, значит, чтоб к завтрему макулатуры этой в доме не было. Что с библиотеки – сдай, эту жиденку своему снеси, остальное – на помойку. Хорошо, согласился он, понимая, что отец отгорожен сам от себя деланным спокойствием, и эта шаткая постройка вот-вот рухнет и погребет под обломками их обоих. Возражать отцу, все едино, было бесполезно: старшина запаса. Будто и сейчас продольные лычки на плечах. Ладно, сказал отец, давай по делу: как жить думаешь? Как получится. Вот именно, как получится, передразнил отец, болтаешься, извини за выражение, как хуй в рукомойнике, – ни планов, ни целей… Это жиду твоему можно так рассуждать, один хрен в Израиль умотает, а тебе-то тут жить. Ты ж, вроде, поступать куда-то собирался? – так тебя с твоей анкетой нигде дальше порога не пустят. Разве что к нам в цех, – кстати, а ты видал, как зимой мазутную окалину разгружают? нет? зря-а… Ты там через двадцать минут сдохнешь на хер. Ладно, на себя тебе насрать, а про нас с матерью ты подумал? нам теперь что, – самим в райком пойти и партбилеты на стол положить? Отцовские глаза потемнели и потускнели, превратились в серый дорожный щебень, но говорил он четко и размеренно, один за другим вгоняя в затылок словесные гвозди: садись за стол, бери бумагу, пиши. Чего писать? Что скажу, то и напишешь. Давай: в комитет ВЛКСМ. от такого-то. заявление. признаю. все свои заявления. пустой болтовней… Я этого не напишу, сказал он, и чугунная оплеуха едва не снесла его со стула. С тобой не шутки шутят, стервец. Давай: пустой болтовней. лишенной всякого смысла. Точка. Ну и говно же я, подумал он, ну и говно. Отец диктовал: прошу. дать мне возможность. искупить свой проступок. Точка. Число, подпись. Завтра отдашь куда следует. И не вздумай переписывать, – лично проверю. Лично, понял?..

Играйте, Арон Моисеевич. «Диагнозы» за тысячу двести. Он недолюбливал термин «стенокардия», предпочитая это устаревшее название. Разумеется, грудная жаба. Медик есть медик, резюмировал Кулешов, принято.

Стенокардия, angina pectoris, – все это звучало слишком отвлеченно, слишком дистилированно: с. возникает вследствие уменьшения притока крови к участку сердечной мышцы за счет сужения просвета коронарной артерии, обеспечивающей его кровью, при этом миокард не получает достаточно кислорода… все херня, все не так, всему виной была грудная жаба, жаба в груди. Скользкая тварь высасывала силы, давила сердце бородавчатыми лапами, заставляя его отчаянно, по-рыбьи биться о ребра, и левая рука до самых ногтей наливалась тоскливой, ноющей тяжестью, и воздух внезапно сгущался и твердел, и никак не удавалось протолкнуть его каменные комья в горло, и лицо заливал холодный пот.

Впервые приступ навалился на Карпова на выборах в городскую думу, после полуторачасового, на матюгах замешенного лая в штабе: придурок кандидат отстаивал занозистый, долотом сработанный слоган «Козлов – знаем и выбираем!» Блядь, Василий Палыч, ты ж сам в говно лезешь и нас за собой тащишь, «козлов» – винительный падеж множественного числа от слова «козел», ты понимаешь? Ебаный в рот, ты мне мозги не еби, – фамилию менять прикажешь? Карпов умолк, кое-как придушил липкую немочь внутри, выволок отяжелевшее, задохшееся тело во двор и уронил его на затоптанную скамейку. Следом вышел Вадим, заезжий психолог-мордодел: да-с, батенька, архиточный слоган! да ты, никак, не в себе? Дай-ка пульс… о-о! может, «скорую»? Карпов мотнул головой. Вадим выудил из кармана мобилу: тогда тачку, брось выебываться, хоть дома отлежишься, а будьте добры, машину на Кирова – сорок два, кирпичная пристройка… да-да, совет ветеранов. Подозревал я, что ты садюга, но чтобы до такой степени… Карпов открыл в себе способность выговаривать односложные слова: то есть? – и понял, что оживает. Ну вот, смотри: садизм есть агрессия, где агрессия, там и адреналин, то есть сужение сосудов, то есть дефицит кровоснабжения сердца. Это ж одни мокрощелки в телике визжат: экстрим! адреналин! – я б им язык вырвал по самый секель…

Причина была неустранима, и Карпов был обречен на войну со следствиями, сколь долгую, столь и тщетную. Нитраты взламывали череп изнутри, анаприлиновая горечь во рту не проходила, жаба за грудиной затихала, прикидывалась мертвой, но он знал: рано или поздно поддавки ей наскучат, и мертв в итоге будет он. Оставалось одно: по возможности затягивать период смурного полураспада, – кто б еще знал, зачем.

«Диагнозы» за полторы, сказал Ройзман. Причиной его смерти послужило это. Обширный инфаркт миокарда. Осложненный перикардитом, смачно уточнил Кулешов. Испугали ежа голой жопой, подумал Карпов, а то я не знал. Ну и хули? – Welt, ade! ich bin dein müde , и вся недолга. «Вопросы веры» за полторы, продолжил Ройзман, и в студии грянул гонг. Вам достается аукцион, сообщил Кулешов, у Антона на счету отрицательная сумма, в торгах участвуете вы и Жанна, номинал – полторы, ваше слово, Арон Моисеевич. Две пятьсот. Жанна? Три пятьсот. Арон Моисеевич? Ройзман рассек воздух жесткой ладонью, как шашкой: ва-банк. Жанна? Жанна сложила губы в змеиную улыбку: пас-с-с. Арон Моисеевич вынужден пойти ва-банк, объявил Кулешов, полная тишина в зале! Внимание, вопрос: единственным искренно верующим человеком на его памяти оказался этот. Ройзман коршуном взвился над поверженной Жанной: психически больной, – энцефалопатия на почве болезни Иценко-Кушинга. Бра-во! проскандировал Кулешов, по правде говоря, иного от вас не ждал.

Социологиня Оля сбросила ему эсэмэску: шеф задержал как только таксразу. Дискета с данными предвыборного опроса была позарез нужна еще вчера, и Карпов уже сорок пять минут раздраженно курил на лавке у подъезда: говорил же засранке, чтоб отгулы брала, так вечно же – и рыбку съесть, и на хуй сесть. Двор, включая мусорные контейнеры, был разрисован желтыми меловыми крестами. Дневной дождь размыл граффити, и теперь громоздкий мужик на тонких паучьих ножках трудно перетаскивал тучное, раздутое тело от креста к кресту, доставал из кармана линялых спортивных штанов цветной мелок и реставрировал контуры. Дурак, должно быть. Карпов поймал взглядом его лицо: свежая ссадина на лбу, монгольские щелки глаз, рот, затерявшийся в оплывших щеках, свалявшиеся клочья бесцветного пуха на подбородке. Какой там мужик, лет семнадцать…

Парень неожиданно сломал траекторию своих перемещений, двинулся в сторону Карпова, повалился рядом с ним и спросил сквозь сиплую одышку: зачем вы делаете ему больно? Кому, спросил Карпов, отодвигаясь. Господу нашему Иисусу Христу, зачем вы курите? Богословская дискуссия с придурком интереса не представляла, и сигарета, третья подряд, была уже не в радость, и он отправил окурок под скамейку: ладно, не буду. Спасибо, обрадовался парень, я помолюсь за вас. Явился карманный молитвослов в замусоленном бумажном переплете: я по книжке молюсь, тут слова такие сложные, я плохо запоминаю – присноблаженную, пренепорочную… Поклоны бьет, вот и ссадина, понял Карпов. Дурак ковырял страницы ломкими, тростниковыми пальцами: я о вас ангелу своему помолюсь, Иоанну Предтече, вот – крестителю Христов, проповедниче покаяния… Он, настороженный догадкой, спросил: вас Иваном зовут? Иваном, мы с мамой вот тут живем, – парень, тряхнув щеками, кивнул на серый каземат ближней общаги и вынул обглоданный, мелом перепачканный пряник: извините, я покушаю… Карпов поспешно поднялся: ну, мне пора. Сама дискету привезет, невелика барыня.

Ройзману достался «Кот в мешке». Куда отдадим, поинтересовался Кулешов, – направо, налево? Арон Моисеевич неожиданно указал глазами вправо: Жанне. Жанна, играем с вами, тема – «Похороны»: его тело было предано земле не сразу, срок назовите. Недели… две, выговорила Жанна неуверенно и непривычно медленно. Именно так, подхватил Кулешов, зря сомневались, соседей стал беспокоить неприятный запах, вызвали милицию, пришлось ломать дверь. На ум пришла автоэпитафия Баркова: жил грешно и умер смешно, но вслух Карпов выругался с усталой досадой: блядь, все через жопу. Надо будет Наталье ключ дать.

В прихожей заверещал звонок. Карпов обеззвучил телевизор – нет меня, идите на хуй, и прочел на синем экране белые буквы, видимо из «Вопросов веры»: его фельетон о священнослужителе назывался так. Антон вылез вперед, но, судя по выражению кулешовского лица, ошибся; куда ж ты поперек батьки в пекло, – «Православный стриптиз», чтоб ты так знал.

Горбоносый и пухлогубый отец Андрей имел приторный вид тифлисского кинто: в карих, навыкате глазах плавились гозинаки и чурчхела. Ирка третью неделю подряд бегала в церковь и, вернувшись, заводила одну и ту же ектенью: покреститься мне надо. Сраку перед попом заголить не терпится? Голос жены снижался до трагического, рыдающего шепота: крестят в ночнушке, как ты можешь, это настоящий священник… Последних священников в Пустозерске сожгли, отвечал Карпов, одно блядво осталось.

Ектенья вскоре сменилась панихидой: отец Андрей не служит, представляешь? Карпов, проходя по горкомовскому коридору, ткнулся к знакомому инструктору: Юрий Викторыч, что за перестановки в приходе? Натворил батюшка делов, сказал тот, бабам условие предъявлял: либо раздеваешься догола, либо крестить не буду, четыре телеги на него накатали, пришлось епархию в известность ставить. А ведь я угадал, подумал Карпов и спросил: ну, и?.. Церковь не армия, ответил отставной замполит, попов не разжалуют, – владыка в деревню его законопатил, матушка Надежда, поди, все кудри ему повыдрала. Карпов вынул блокнот: давай-ка, Викторыч, поподробнее. В голове уже прыгали и толклись ехидные, на манер Зощенко, фразы: обратно говорю вам, гражданочка, не люблю я ихнего духовного сословия, и не то чтоб не люблю, а просто категорически не уважаю; вот, примерно сказать, был в нашем приходе настоятель – мужчина весь из себя видный… Фельетон признали лучшим материалом недели, и он получил двойной гонорар – восемь рублей, что ли.

Звонок в прихожей не повторялся, и Карпов вернул игрокам речь. Антон покусился на «Профессию» за полторы. Своим лучшим PR-проектом он считал этот. Ройзман опередил нерасторопного программиста: вымышленное пророчество Ванги о техногенной катастрофе.

Риэлтер Саша Сартаков снял малиновый пиджак лет десять назад, но сохранил и погоняло Сара, и лексикон пацанской юности: короче, братан, реклама сто пудов нужна, статью там, еще чё-нибудь. Стало быть, дела в застое, рассудил Карпов. Сара, жеманно оттопырив мизинец, дул на капучино: не говори, цены, по ходу, безбашенные, однушка хрущевская уже пятихатку с лихуем весит, никто ничё не берет. Следовало ждать, сказал Карпов, выборы же прошли, десять процентов предвыборных средств оказываются на рынке недвижимости, это тоже на повышение играет. Сара оживился: я гляжу, ты рамсы реально проссываешь. Реклама тут не катит, сказал Карпов, нужен нестандартный ход, чтоб каждого за жопу взяло, чтоб спрос ниже плинтуса упал, – тогда купишь дешево, а потом продашь дороже. Типа, какой ход? А хер его знает, какая-нибудь мистика, апокалипсис. Братан, не гони, кого ты на это разведешь? нормальные же люди… Карпов жестом позвал официантку: простите, барышня, вы кто по гороскопу? Барышня сочилась недоверием: ну, Рак, а чё? А по восточному? Ну, Тигр. А кто у нас спикер Совета Федерации? Это чё, прикол такой, обиженно спросила официантка. А все-таки? Ну, не помню я… Спасибо, сказал Карпов и повернулся к Саре: комментарии нужны? заряжай двадцатку на накладные и транспортные, если масть не попрет, верну. А скоко всего, спросил Сара, они минут пять торговались вполголоса и сошлись на двух сотнях.

По ту сторону окон нормальные люди опровергали Декарта – существовали в убогом и сонном безмыслии, расходуя свой нищий рассудок лишь на то, чтоб безропотно принять усилия чужого ума. Нормальные люди голосовали за пыльного столоначальника по кличке Моль, внимали проповедям табачного оптовика, украшенного панагией, платили деньги за буквы на этикетке, заучивали самодельные мантры и боялись ваххабитов больше, чем пьяной шоферни. Карпов был уверен в себе.

Форум на fun-city.ru был самым популярным в городе, Карпов зашел туда из интернет-кафе и битых полчаса импровизировал про давнюю поездку в Петрич, про двадцать левов и кусок сахара и закончил мрачной, размазанной фразой о том, что город вымрет апрельской ночью. Через неделю форум слепил из говна конфетку: imho, надо ждать аварии на химпроизводстве, резонерствовал Grand, последнюю очередь сдавали к 60-летию Октября, прикиньте фондоотдачу и делайте выводы, и Деffка, юродствуя, вторила: аццкая жесть! я всигда знала што химзавод ибанецца! гы-гы :) Twix настаивал: PRороков надо мочить в сортире оптом и в розницу! – но один в поле не воин. В областном универе, за полтыщи верст отсюда обрусевший болгарин с партийной фамилией Живков, морща лоб, перевел написанную Карповым бредятину, и дня через два сеть изучала цитату из придуманного таблоида «Седмица» : градът ще легне да спи, но вече няма да се събуди, а онези, които се събудят, ще съжаляват за това . Карпов из недели в неделю покупал местный «Realty-market» и вылавливал в таблице одну и ту же хрущобу на Гагарина: пятьсот пятьдесят – пятьсот тридцать – пятьсот двадцать… За сплетню ухватились «Губернские ведомости»: попробуем разобраться, – а был ли вообще мальчик? но победный благовест не состоялся. Кур чрез рамо , сказали бы братушки из Петрича.

Брателло, чё ты гонишь, отдохни, по ходу, у форточки, какие двести тонн? Саша, ты дуру-то не включай. Мне твои предъявы реально по фаллосу, ощерился Сара, по чесноку, ты и аванс не отработал. Смотри, тебе жить, предупредил Карпов. Бля, давай еще разберемся – типа, чья крыша выше?

Последний вопрос раунда – «Детство и отрочество» за триста, объявил Кулешов, этим существом его пугали родители, и Ройзман назвал давний кошмар по имени: вава.

Горела настольная лампа, в углах перешептывались мглистые тени, и отец, тыкая пальцем в темень под кроватью, низко, нараспев выговаривал: ва-а-ва… Он, путаясь в собственных ногах, с ревом бросался к матери, но ее глаза тоже опрокидывались: ва-а-ва, и он, мертвея от ужаса, забивался под стол, в узкое, гробовое пространство, очерченное краем скатерти. По ту сторону колыхался довольный родительский смех: вылазь давай, она ушла. Смысла этой жестокой потехи Карпов и по сю пору не разумел.

Что ж, подведем итоги: минус две у Антона, восемь четыреста у Жанны и восемнадцать пятьсот у Арона Моисеевича; Антон, мы прощаемся с вами, и впереди у нас финальный раунд.

Карпов, сам не зная отчего, ждал какой-то несуразицы: Жанну со щенком на руках, Ройзмана в портупее, но финал оказался до оскомины привычен. Кулешов ловко, точно костяшки на счетах, перебрал темы раунда: «Города и годы», «Цифры и факты», «Всюду деньги», «Ошибочка вышла»… После недолгого обмена репликами на мониторе остались «Цифры и факты». Сердце вновь кувыркнулось: вот оно, вот. Прошу делать ставки, сказал Кулешов и продолжил после невесомой паузы: честно говоря, давно у нас в финале не было такого простого вопроса – в этом возрасте он пошел в первый класс. Да шесть мне было, шесть. Дальнейшее не представляло интереса, и Карпов выключил телевизор. Что ж вы, суки, дешевите, спросил он, чувствуя себя четвертованной куклой, чьи пуговичные глаза провалились внутрь целлулоидного черепа, карминные губы рассечены трещиной, а на месте конечностей, отлученных от пластмассового тела, зияют аккуратные сквозные раны. Ладно, уже не важно. Надо ключ Наталье отдать, вот что.

Шальная домохозяйка на стук не отозвалась – улеглась спать или отправилась искать приключений на жопу. Он вернулся домой, где захлебывалась мобила. Звонил, вестимо, Иванов, – кому ж еще быть?


Загрузка...