ВЛАДИСЛАВ ЛЕОНОВ ГРУШЕВЫЙ ЧЕРТЕНОК ПОВЕСТИ

Хозяин морковного поля

ПАХАРИ

Весенним днем в совхозной библиотеке тихо и безлюдно. Среди книг да полированных столов стоит на коленках светленькая, курносенькая девчонка-библиотекарша и, раскатав по полу большой лист бумаги, рисует. Видно, очень похожей на себя получается толстая тетка с великой ложкой в руке, девчонка весело хмыкает, а потом, сдвинув брови, старательно пишет под карикатурой стихи:

Когда ее просят совхозу помочь —

Становится сразу несчастной невмочь.

А только участки делить под картошку —

Бежит она первой: «А где моя ложка?»

Стукнуло в коридоре, отворилась дверь: это по дороге в хранилище заехал главный агроном — водицы попить. Вчерашний смешливый комбайнер Васька Аверин сегодня очень серьезен. Василий Сергеевич напился, утерся широкой ладонью и наклонился над рисунком.

— Тетка нашего Бабкина? Похожа. Прихожу сейчас к ней: помоги в субботу картошку перебрать, а она… — И, передразнивая, Василий Сергеевич сердитым, напористым голосом заговорил: — Нет уж, граждане! Будет с меня! У меня и так целых два мужика в совхозе вашем вкалывают!

Курносенькая засмеялась.

— Верно, верно! Так она и шумит! А участок ей лучший подавай, и семена отборные, и лошадь сильную!

— Энергичная женщина, — закончил главный. Он подумал, выпил еще стакан, крякнул и, уходя, посмотрел в окно: — А вон и ее мужики топают. Важные, страсть!

Библиотекарша быстро скатала рисунок и поднялась с колен.

Вошли Миша Бабкин и его двоюродный братец Павлуня. Бабкин приходился племянником своей знаменитой тетке, а тихий Павлуня — ее родным сыном. У ребят были озабоченные лица и пахучие ватники. Они сурово сказали «здрасте», пошаркали сапогами о коврик возле порога и выложили на стол книжки: Бабкин — солидную, килограмма на два, стопу из серии «Жизнь замечательных людей», Павлуня — стопку полегче, и всю про любовь.

— Уже прочитал, Бабкин? — весело удивилась девчонка, обеими руками поднимая весомые тома и недоверчиво покачивая головой.

Парень кивнул и насупился.

— Еще подобрать? Потолще?

— Некогда, — ответил коренастый, широкоплечий Бабкин. — Весна.

— Весна, — тихо поддакнул из-за его спины тощий, длинный Павлуня. — Пахать нам, вкалывать.

Девчонка посмотрела на чумазого Бабкина, пощурилась и востреньким голоском протянула:

— Ой, мамочки, пахари! А трактор-то у вас есть?

— А вот увидишь, — слегка улыбнулся Бабкин.

— Посмотришь, — хмыкнул Павлуня и, не удержавшись, похвалился: — Нам новый трактор обещан. Тот, который… желтый…

— Да ладно тебе! — небрежно бросил Бабкин, и ребята степенно пошли к двери.

Девчонка в спину им вдруг сказала:

— А в газете интересное написано… — Братья остановились, и она прошуршала газетой: — Слушайте! «Совхозная мастерская заполнена в эти дни шумом и грохотом железа. Идет ремонт техники. Готовятся к работе стальные могучие кони. Мы беседуем с опытным седым механизатором Иваном Петровичем Петровым. У него чуть усталые, но умные глаза и золотые руки умельца. «К нам пришла новая техника, — сказал Иван Петрович, бережно похлопывая желтый новенький трактор. — Вот этот красавец предназначен для меня…»

— Нет же! — перебил ее Павлуня. — Он как раз нам предназначен! Бабкину!

— Да? — Девчонка едва удерживалась от смеха.

— Да! — твердо сказал Бабкин. — До свидания!

Библиотекарше в окно видно, как братья свернули за угол, остановились и начали махать руками. Потом, оглянувшись на библиотеку, припустились к мастерской.

В мастерской было тихо и холодно, а на дворе вовсю дымилась земля. Поэтому слесари распахнули настежь ворота и работали поближе к солнцу и теплу.

Во дворе особняком на виду у всех стоял замечательный чистенький трактор апельсинового цвета.

— Наш! — сказал Бабкин, похлопывая машину по мотору.

Павлуня тоже похлопал и тоже сказал:

— Наш!

— Скоростной, надежный, — прохаживался Бабкин возле своего трактора. — Кабина просторная, пыли нет.

— С зеркальцем, — заметил Павлуня и почему-то засмущался. — Тут только в белом халате, потому что… — Павлуня, как обычно, не дотянул до конца фразу и замолчал, тараща на апельсиновый трактор ласковые синие глаза.

Послышались грузные шаги. Возле ребят остановился маленький грязный Иван Петров. «Опытный седой» сразу полез в кабину и молча начал отвинчивать зеркальце. Когда Бабкин с одной стороны, а Павлуня с другой ухватили его за рукав, «опытный седой» не стал выдираться, а сказал с усмешкой:

— Вы что думали, такую машину да соплякам? Тут и позаслуженней найдутся. Брысь!

Бабкин набычился и засопел, стал надвигаться плечом.

— Тише, тише, теткин племянник! — остановил его Иван Петров. — Ты лучше погляди, что возле конторы вывешено!

И принялся за дело: вытащил новенькие серебряные гаечные ключи, запрятал их в свой шкафчик. Туда же, под тряпки, запихал апельсиновое ведерко, аптечку, а зеркальце, поцарапав масленым ногтем, протянул Павлуне:

— Возьми, кавалер, пригодится!

Бабкин повернулся и побежал к директору. Павлуня постоял, подумал, потом бросился вдогонку за братом.

ДИРЕКТОР

Директор совхоза Ефим Борисович Громов любил в делах быть самым первым: если урожай растить, то всех выше, коли контору строить — самую лучшую, с нарядным крыльцом, широкими окнами и антенной на крыше — своя радиосвязь с бригадами, фермами и полевыми станами.

Доска Почета сработана из доброго белого кирпича, буквы — из нержавейки, а передовики глядят с портретов весело и гордо. Напротив скалится зеленый крокодил с вилами в лапах — тоже весь из стали, сделан на века. У крокодила стоит и хохочет народ.

Приметив братьев, люди замолчали, расступились. Бабкин, каменея скулами, глядел на собственную тетку, Павлуня, шевеля толстыми губами, разбирал стихи. Кто-то помогал ему громким шепотом:

А только участки делить под картошку —

Бежит она первой: «А где моя ложка?»

Бабкин оглянулся. Павлуня жалобно смотрел на него. Бабкин подошел поближе к витрине, подумал, открыл стеклянные дверцы.

— Да за такое дело!.. — звонко сказал кто-то, но бумага уже затрещала.

Бабкин смял рисунок, бросил.

— Бабкин! — показался в окошке директор совхоза. — Зайди-ка!

В кабинете директора тихо и солидно. В углу — бархатное горкомовское знамя — награда совхозу за отличную работу. Во всю стену — план реконструкции хозяйства. В стеклянных шкафах — сувениры да подарки от делегаций — своих и заграничных. Стол — целый зеркальный пруд, в котором, вместо белых лебедей, отражаются стакан с карандашами, лампа, дареная серебряная чернильница, а за нею — сам Ефим Борисович в костюме, с орденскими планками на груди. Он сидит в кресле крепко, дышит тяжко, говорит густо.

— Отдохни, Бабкин! А я пока речь допишу.

Много приходится выступать товарищу Громову, но хоть полысел и постарел директор на своем важном посту, а речей за двадцать лет говорить так и не наловчился.

«Я пахарь, а не лектор!» — часто говаривал Ефим Борисович и крепко пристукивал при этом по столу тяжелым крестьянским кулаком.

Директор удрученно и долго скрипел пером, вздыхал, утирался, а Бабкин пока мрачно разглядывал план на стене. Вот речка, вон дорога, тут поля, там пастбища, фермы, теплицы. Весь план разделен на четыре почти равные части — это отделения совхоза, мощные, с хорошей техникой и толковыми руководителями. А справа, там, где река плавно огибает угодья совхоза, вытянулся клин земли, словно лисий хвост. Это — Климовка, малая деревенька, в десяток домов. Почти все ее жители перебрались на другие отделения, поле тут неудобное, бедное. Если все хозяйство стояло на песке — и совхоз-то зовется «Песковский», — то климовский клин самый что ни на есть распесчаный.

— Ну! — оторвался наконец от доклада Ефим Борисович и брезгливо отодвинул свою рукопись. — Что же ты, Бабкин, наглядную агитацию рвешь?

Голос у директора вроде бы и веселый, да глаза глядят в упор, не мигая.

— Трактор обещали дать, да не дали, — сказал Бабкин, нисколько не теряясь под этим взглядом. — Зачем обещали?

— Ну, может, когда и обещал, — ответил директор. — Не отрицаю.

Бабкин вспомнил апельсиновый трактор и поднялся.

— Или трактор давайте, или… из совхоза уйду!

Он произнес эти слова твердо, без трепета и лишь в конце чуть дрогнул голосом. Павлуня, высовываясь из-за его спины, испуганно сказал:

— Уйдет ведь! Насовсем!

— Как тетка? — хмыкнул директор, и на лице его Бабкин заметил такую же небрежную, недоверчивую улыбку, как у девчонки из библиотеки. — Бежать хочешь?

Бабкин обиделся. Он стал вытаскивать из карманов бумажки, совал их директору:

— Я училище зря кончал?! Это мне задаром дали? Вот! Ни одной тройки! А вы обещали, а не дали!

Отмахиваясь от бумажек, Ефим Борисович торопливо утешал Бабкина:



— Ладно, ладно, помню! Все помню! Дам я тебе технику! Только погоди. При первой же возможности. Обещаю тебе, товарищ Бабкин.

И опять улыбка пробежала по его лицу, директор крякнул и отвернулся.

Бабкин сгреб документы, стал запихивать их в карман ватника.

— Потеряешь, — сказал директор, не оборачиваясь. — Если что — забегай.

— Пока! — буркнул Бабкин.

Братья вышли на улицу. Тетка снова висела в витрине, разглаженная и заклеенная. Павлуня, искоса поглядывая на разрисованную мать, только вздохнул:

— Что написано пером…

Бабкин молчал. Стало вдруг мокро и холодно. Куда-то все спешили низкие серые облака.

Бабкин запахнул ватник, засунул руки в карманы, плечом вперед пошел вдоль деревни. За его спиной, успокаивая, дышал Павлуня:

— Ладно тебе уж… Подумаешь. Пойдем лучше на речку, поглядим, а?

Они миновали новые высокие дома, в пять этажей, с балконами, прошагали мимо старых, еще колхозных пятистенок на краю села, прошли возле совсем маленьких климовских избенок, спустились к реке.

ТЕПЛИЦЫ

По реке ходила ознобистая низовка. На бугре, освистанный ветром, стоял Бабкин и думал о том, какой он разнесчастный человек. «Бабкин! — кричат ему в клубе ребята. — Как твоя тетка поживает?» И незнакомая красавица, танцуя с ним, вдруг фыркнет: «Тетка! Это которая пестрого борова купила?» — «Которая в клубе пьяного шофера отлупила! — радостно подскажут услужливые. — Которая лошадь напугала! Которая все из совхоза тащит!» И пойдет Бабкин прочь, волоча тяжелые ноги. Иных встречают по одежке, других — по речам, а его — по теткиным делам. Что ни натворит в совхозе громкоголосая его тетка, худая слава ее бежит далеко впереди племянника: «Бабкин? Это у которого тетка?..» И расплываются лица, блестят глазки — весело! Им-то хорошо: у них незаметные тетки и совсем тихие фамилии.

На бугор пришли два деда и скрипуче заспорили, дойдет ли вода до паперти. Перебивая друг друга, они уточняли одна тысяча девятьсот тот самый год, когда половодье заливало церковное крыльцо. И по сей день стоит возле обомшелых ступеней каменный столб с зарубкой. В зарубку мало кто верит. Молодым не до дедовских сказок. Они пашут свои пески, сеют хлеб, выращивают капусту и морковку.

Этой зимой отгрохали четыре теплицы. Встали хрустальные дворцы на высоком берегу, на зависть районным соседям. Солнечным днем их крыши сверкают, а вечером гуляет по ним багровое закатное пламя. Директор гордится теплицами, привозит сюда гостей и скромно слушает их ахи и охи…

По теплицам словно неслышный ливень идет: это сверху вниз густо натянуты белые нити. По ним, завиваясь усами, лезут вверх нежные зеленые плети. В совхозе уже прикидывают, когда вывезут на рынок первый золотой огурчик, уже директор грозится: «Я и цветочки, гвоздички разведу!»

Но вдруг планы смешала река. Своя, деревенская речка, привычная, незаметная летом, сейчас, раздобрев на вольных ручьях, она поднялась и пошла. Обычно, захлестнув ближнее капустное поле, она бессильно останавливалась у корней старой ветлы. Но теперь разбойница залила парники и колючей шугой застучала в стеклянные стены теплиц.

— Ага! — торжествующе сказал один дед на бугре другому деду. — Что я тебе толковал?! Дойдет!

— Бежим! — приказал Бабкин братцу.

Подбегая к центральной усадьбе, ребята повстречали школьников с лопатами на плече, воспитателей детского комбината с носилками, пенсионеров, столовских. Все спешили к теплицам. Туда же, грохоча и звеня, катили машины и трактора.

— Бабкин! — закричали из толпы. — К директору!

— Трактор дает! — звонко добавил девичий голос, и Бабкин хмуро остановился.

— Иди! — подпихнул его братец Павлуня. — Может быть, все-таки… Кто знает…

Сам он, махнув рукой, неуклюже пустился догонять народ.

В кабинете директора то же знамя с кистями, тот же ковер и те же сувениры, только пропала тишина, исчезла солидность. У некурящего Ефима Борисовича стоял в кабинете густой папиросный туман. Сидел на столе и кричал в телефонную трубку незнакомый полковник:

— Да-да! Немедленно! Машины и два взвода!

Директор ходил от окна к окну. Увидев Бабкина, поймал его за рукав, подтащил к столу и, хватая то карандаш, то бумагу, торопливо заговорил:

— Иван Петров руку сломал. А надо камень возить. Давай, Бабкин, на трактор! Бегом давай!

Бабкин задохнулся, однако быстро пришел в себя и солидно ответил директору:

— Я готов.

Чужая машина, что чужая душа, — потемки. «Опытный седой» повесил на апельсиновую кабину ржавый замок, спрятал и новые и старые гаечные ключи, убрал куда-то даже измятое ведерко. Бабкин встал было в недоумении, но тут прибежал главный агроном Аверин — куртка нараспашку, шапка на затылке — и тенорком зашумел:

— Чего копаешься, Бабкин?! Там теплицы гибнут!

— Заперто ведь… — кивнул Бабкин, поднимая ломик.

Василий Сергеевич выругался: сам он, бывало, никогда не прятал от людей ключи и не вешал замки на комбайн. Вдвоем с Бабкиным они сшибли замок, отыскали в одном углу старую лопату, в другом — дырявое ведерко, однако ключей нигде не было — поехали так.

Целый день Бабкин работал: подвозил на прицепе щебенку, землю, съездил за камнем, а под вечер ему приказали:

— Дуй, товарищ Бабкин, на климовскую ферму, надо молодняк вывозить.

Это самое слово «товарищ» было сказано хоть и впопыхах, но серьезно, без усмешки, и Бабкин в ответ торжественно кивнул из горячей кабины и поехал.

ЧЕЛОВЕК НА РЕКЕ

За околицей гуляло море. Бабкин посмотрел направо, налево — везде вода. Берегом не пробиться — нет берега, по нему плывут дальние грязные льдины. Бабкин повернул к дуплистой ветле. Тупорылый трактор не трясло, как обычно по сухой дороге, не гремели новенькие гусеницы — выстилались по дну мягко, будто по маслу. Близко под фарами плескалась река, а сзади, за прицепленными санями, словно за кормой корабля, разбегались пенные волны.

Бабкин, раскрыв дверцу, высунулся навстречу ветру. Узкие его глаза стали совсем щелками — острыми да зоркими. Только бы не попалась яма! Не влететь бы, не ухнуть куда.

Вот наконец и корявая ветла. Под ней широко ходит мутная вода. На ветках, надрывая простуженные глотки, бедуют грачи. Птицы забросили только что начатые гнезда, сквозь их редкие прутья густо просачивается заря.

Бабкин с натугой втащил трактор на скользкий бугор. Остановился перевести дух. Как далеко все видно отсюда! Вон заводские трубы на том берегу, поселок на круче и самый высокий дом в нем, зеленый под красной крышей, — магазин.

От магазина бежит вниз, к реке, человек. Ни лица, ни одежды не различить, только очень заметна рыжая его голова. Человек подбежал к воде, вскочил на плот ли, на ворота — поплыл, орудуя огрызком доски вместо весла.

— Ого! — удивился Бабкин и выскочил из кабины.

Человек плыл. Посудина плясала под ним на хлесткой волне, норовя каждую минуту перевернуться. Вместе с ней вниз и вверх и из стороны в сторону качался человек с рыжей головой.

Бабкин замахал ему рукой:

— Эй, давай сюда!

Незнакомец, неумело и размашисто ковыряя доской воду, подгонял посудину к высокому берегу. Здесь стиснутая крутояром река не успела дотянуться до поля и сердито неслась по стремнине, словно дикая кобылица, оставляя на ивняке клочья белой гривы.

Бабкин, скользя, побежал к кустам, возле которых лихо закручивались щепки и пена.

— Ничего! — показал веселые зубы незнакомец. — Я сам!

Он еще пуще налег на доску и поджал ненадежный плот к берегу. Бабкин все еще стоял, протягивая навстречу руку.

— С приездом! — сказал сам себе человек, пробиваясь сквозь кусты.

Плотик застрял, накренился, и кудлатый парень съехал с него по колено в воду.

— Ух ты! А я галоши не надел! — закричал он, хватая наконец руку Бабкина.

Зачавкало. Бабкин выволок незнакомца на сухое.

Парень тяжело дышал. Телогрейка и рубаха на нем были распахнуты до пояса, обнажилась широкая грудь. У незнакомца были разбойные рыжие глаза, лихо клубился над распаренным лбом завидный чуб, нахального огневого цвета. Где-то уже встречал Бабкин этого человека, но где? Другой бы спросил, а Бабкин не любопытен. Он только сердито осмотрел парня с ног до головы:

— Мокрый небось? Иди в кабину!

— Ага! — отозвался незнакомец, залезая в трактор.

— Мне на ферму надо, — сказал Бабкин, забираясь следом.

Незнакомец беспечно откликнулся:

— А мне все равно куда!

Он поерзал, усаживаясь поудобней, и вдруг схватился за рычаги:

— Слушай, дай я врежу! Я ведь сам механик, все могу!

Бабкин отодвинул руку механика, спихнул с педали чужой сапог и двинул милый трактор бережно, как вазу по столу.

Механик снова заерзал, наклонился к Бабкину:

— Еле успел! Перед самым закрытием! А купил что хотел!

Бабкин молчал. Механик, привалясь к спинке, недовольно поглядывал на него. Он еще не успокоился, ему нужно разговорами облегчить душу, остыть.

— Хорошая у тебя машина, — снова наклонился он к Бабкину.

Но тому не до пустопорожних разговоров. Он весь устремился вперед, с напряжением глядит в темную воду, выискивая путь на ощупь, гусеницами. Вот гусеницы попали в наезженную колею, сразу стало легче рукам. Бабкин повеселел. «Хорошая ты моя лошадка, добрая», — ласково подумал он.

Механик закопошился в кармане, и по кабине сквозь душок солярки прошел вдруг незнакомый Бабкину веселый светлый запах.

— Во! — показал механик красную коробку. — Духи! Ее любимые. Еле успел захватить. Перед самым закрытием.

Трактор тряхнуло, Бабкин стиснул рычаги. Губы его сжались в круглый комочек, глаза сузились.

Навстречу, точно с такими же санями на прицепе, выплыл другой трактор. В санях тесно друг к другу стояли телята.

— Эй, Бабкин! — высовываясь, закричал водитель. — Дай солярочки!

Они остановились. Бабкин вытащил резиновый шланг, опустил его в свой бак, пососал губами. Пока горючее текло в ведерко, Бабкин тихо спросил, кивая на сидящего в кабине механика:

— Что за гусь?

— У-у! — раскатился в улыбке тракторист. — Лихой парень! На все руки от скуки! Орел. Заводской.

— A-а, — вспомнил Бабкин. — Знаю: шефы они, соломорезку делали.

— Точно! — высунулся механик. — Это мы. Мы много тут всего понаделали. — Нос его поморщился, снова блеснули молодые зубы. — А ты, значит, Бабкин? У которого тетка?..

— Которая возле конторы висит! — охотно подхватил тракторист. — Которая…

Бабкин быстро повернулся к нему — тракторист поперхнулся и полез к себе в кабину. Бабкин снизу вверх темновато посмотрел на веселого механика.

— Вылезай! — еле ворочая челюстями, выдавил он.

Механик заглянул в его непонятные глаза и, смахнув улыбку, шустро полез из кабины.

— Стой, друг, погоди! — закричал он, бросаясь за гружеными санями. — Меня захвати!

Он вскарабкался в другой трактор, а Бабкин, чувствуя за спиной насмешливые взгляды, глубоко вздохнул, поправил шапку и поехал дальше.

ЛЕШАЧИХА

Длинная климовская ферма, старая, деревянная, с замшелой крышей, одиноко стояла на малом пригорке. Над нею и за нею было только небо, розовое, густое. Возле фермы ходили люди, черные по розовому. Четко отпечатывался человек в шапке, телогрейке, на деревянной ноге. Бабкин узнал климовского управляющего Трофима Шевчука, старого солдата и совхозного ветерана. Трофим никуда не хотел выезжать из своей бедной Климовки, он горой стоял за милые его сердцу пески и десятый год грозился собрать с них такой урожай, какого в районе не видывали. Годы шли, Трофим старел, а урожая все не получалось.

Молодежь давно убежала от упрямого Трофима в другие бригады, дома в Климовке заколачивались, но сам Шевчук помирать собирался только в своем бревенчатом домишке на краю деревни. Когда ему предлагали перейти на другую работу в совхозе, повыше и почище, старый солдат неизменно отвечал: «Я за эту землю кровь проливал! Я с земли этой никуда не двинусь!»

Трофим стоял и приглядывался, кто это к нему пожаловал. Увидев Бабкина, вылезающего из кабины, он не захотел скрывать досады.

— Ты? Я-то надеялся, что Ивана Петрова пришлют.

— Заболел Иван, — ответил Бабкин. — Я вместо него.

Трофим махнул рукой и, тяжело ныряя плечом, побрел к Варваре — к своей кобыле, верной спутнице его беспокойной жизни.

«Ну и ладно! — хотелось крикнуть Бабкину. — Я и уехать могу! Подумаешь, ферма! Дворец чертов!»

Однако ничего такого парень не сказал, а только вздохнул и стал помогать женщинам выводить молодняк. Полая вода уже подступала к скотному широкой подковой. Тракторные сани, что привез Бабкин, всплывали, и телята никак не хотели забираться на них. Они упирались всеми четырьмя копытцами, смотрели на прибывающую воду большими тоскливыми глазами, тягуче мычали, запрокидывая головы, и норовили спрятаться под локоть телятницы.

— Не бойся, парень, — стыдил Бабкин лобастого, уже здо́рово рогатого бычка. — Такой здоровенный, а трусишь. Ну, шевели копытами. — И гладил по мягкой, подрагивающей коже.

Когда потемнела река, и погасло небо, и со всех сторон ощутимо потянуло лютой сыростью, телята лежали в соломе на санях. Отворилась дверь, и человек, уже плохо различимый в темноте, крикнул:

— Давай, Бабкин!

«А чего давать?» — не понял парень.

Он зашлепал к воротам телятника. Вода уже вовсю хозяйничала здесь. Она текла по земляному полу, похлопывала поросячьи бока кормовой свеклы, шевелила сено в кормушках.

Бабкин остановился возле дверей родильного помещения. Он увидел халат ветеринара, огромный, раздутый коровий бок. Трудно телилась Звездочка.

Бабкин встал позади коровьего доктора, страдальчески сдвинул брови.

— Может, чего надо, а? — спросил он. — Помочь чем?

— Уезжай, парень!

Бабкин затряс головой, и доктор устало рассердился:

— Трогай, тебе говорят! Еще успеешь за нами вернуться!

Бабкин побежал к выходу.

В проходе заплескалось. Бабкин поднял голову и остановился. Навстречу ему с огромным ножом в руке размашисто шагала старшая телятница, глазастая и тощая бабка, по прозвищу Лешачиха, в телогрейке, перетянутой солдатским ремнем, в резиновых сапогах, из-под платка выбивались сивые старушечьи волосы. Лешачиху боялись. Ее черного глаза опасались в деревне, и младенцев ей не показывали. А когда шла она по деревне, сутулая, длинная, с папиросой под ведьминским носом, молоденькие девчонки, примолкнув, сторонились ее.

Лешачиха начала курить после смерти своего мужа, ветеринарного фельдшера. Сперва тянула тайком от людей. Но когда угодил в колонию ее единственный сын, засмолила в открытую. Она ни с кем особенно не дружила, не имела и врагов, кроме тетки Бабкина, про которую сразу же после суда сказала: «Убить ее, проклятую, мало!»

Теткина вина не была доказана, однако в совхозе упорно поговаривали, что именно она напоила малого самогонкой, после чего Лешачихин Женька и подрался в совхозном клубе в безобразном пьяном виде. В том же клубе мальчишку и судили. Показательно, на виду у всех, чтобы другим повадно не было. Когда зачитали приговор, Лешачиха громко сказала, обращаясь к бабкинской тетке:

— У тебя зимой снега не выпросишь, так за что ты моего Женьку поила? За что?

Женьку увезли, а тайна осталась. Люди стали забывать про все это, только Лешачиха крепко помнила и нехорошо смотрела на тетку из-под темных бровей.

— Ты?! — спросила она теперь теткиного племянника. — Ты зачем тут?

Она с маху всадила нож в деревянный столб. Нож, подрагивая, зазвенел. Бабкин понял, для кого он может понадобиться, и, оглядываясь на дверь родилки, поежился.

— Может, лекарства какие привезти? Я быстро!

— Иди ты к своей постылой тетке! — ответила Лешачиха.

По воде, по звездам раскатывался голос Трофима:

— Ба-абкин! Эй, Бабкин! Где ты там?

— Оглох, что ли? — пробормотала Лешачиха. — Тебя зовут.

Бабкин залез в кабину, включил фары. Возник молочно-голубоватый коридор, за которым дрожало, чернело, подступало неведомое море, глухое и жуткое, и на сто верст вокруг. А на санях, в соломе, пригревшись, терпеливо лежали телята. Трактор двинулся, медленно, вперевалочку, пугливо похрапывая на воду. Его железные бока била дрожь. Сзади плыли сани. Когда немного отъехали, Бабкин оглянулся. Посреди разлива стыли огни: четкие, острые — это на столбах у фермы, длинные, дрожащие — их отражение в реке. Вокруг огней была плотная ночь.

И вдруг все утонуло во мраке — и огни, и их отражение. Бабкин остановил поезд, вылез на крыло.

— Эй! — закричал он, приложив ладони к губам. — Что случи-илось?!

Ответа не последовало. Тогда он развернулся и тронул обратно. Его встретила Лешачиха с коптящим керосиновым фонарем в руке.

— Свет отключили, — кратко сообщила она. — А движок не заводится.

Ферма была старая, кое-где чернели щели, бока у стен выпирало, Трофим не успевал ставить подпорки. Подгнивали и падали столбы, их опять поднимали, привязывали к бетонным трубам. Новых столбов Трофиму не давали — ферму собирались ломать. Трофим упирался.

«Я эту ферму своими руками создал, а вы — ломать. Я здесь свою молодость положил, а вы — сносить!»

Он наскреб фанеры, досок, гвоздей и сам вместе с животноводами заделывал дыры на скотных дворах. Когда случались перебои со светом, тоже не унывал.

«Ничего, — утешал он телятниц. — Мы двадцать лет назад и вовсе без электричества работали, а тут — чепуха! Продержимся!»

Трофим раздобыл где-то списанный движок и поставил его в кирпичном пристрое с длинной железной трубой. И пока директор возводил в совхозе новую котельную — первую такую в области, Трофим с какой-то самодеятельной бригадой мастерил свой электросвет уровня двадцатых годов. Движок иногда заводился, и тогда загорались на ферме мигучие лампочки. Чаще старый дизель работать не хотел.

БРАТЕЦ ПАВЛУНЯ

Бабкин подошел к пристрою, заглянул. Кто-то ходил возле движка, монотонно и безнадежно громыхал молотком по железу. Испуганно дрожал на гвозде фонарь.

— Кто? — спросил Бабкин в черную дыру.

Из дыры вышел человек. По зябко поднятым плечам Бабкин узнал в нем братца. Бывало, в детстве звонко неслось по вечерам из теткиного окна: «Павлуня, домой!» Так и остался братец Павлуней в свои восемнадцать лет.

— Это ты, — тихо обрадовался Павлуня. — А это я… Я тут… Да все никак…

Как всегда, он говорил невнятно, словно ватой давился. И, как всегда, Бабкину стало жалко его, одинокого да голодного. Он вытащил из кармана кусок булки с колбасой, протянул его братцу, а сам полез копаться в движке. Над ним чавкал и хлюпал Павлуня, у которого еще с детства вечно что-то мокло на лице — то глаза, то нос. Мальчишки так и дразнили его: кто мокреньким, кто сопливеньким.

— Не сопи! — приказал Бабкин.

— Холодно ведь, — отозвался Павлуня таким ознобистым голосом, что Бабкина самого затрясло.

— Лезь ко мне в кабину, — сказал он братцу.

Заплескалась вода, хлопнула дверца трактора, потом взревел мотор — Павлуня нагонял к себе тепло.

Бабкин тем временем вывернул свечу зажигания, прочистил ее, закрутил на место. Поплевав на ладони, дернул шнур пускача. И сразу же резко затрещало в кирпичном сарае, затряслась длинная труба, заходило ведерко по полу.

Бабкин перевел рычаг. Пускач тяжело завертел холодный тяжелый дизель. Вот и знакомый хлопок — двигатель чихнул раз-другой, старчески и сердито, потом «схватился» и повел ровную басовитую песню. Бабкин включил рубильник — замигала лампочка в пристрое, заколыхались огоньки на уцелевших столбах, засветились желтые окна. И везде — под окнами, у стен, возле пристроя — заблестела вода.

Бабкин побежал в родилку. Там стояли измученные люди и смотрели на крошечную, мокрую и такую же, как мать, пеструю телочку. И хоть видели люди это маленькое чудо в который раз, но все равно, радостные, умиротворенные, они покачивали головами, бормоча удивленно: «Сосет… Ишь, шустрая». И Бабкин тоже стоял, тоже смотрел, причмокивая губами, словно хотел помочь детенышу поскорее набраться добрых сил.

А вокруг уже вовсю бежали ручьи, выносили из родилки солому, вымывали последнее тепло.

— Скоро движок зальет, — сказал Бабкин, прислушиваясь.

Он бережно принял на руки завернутую в полушубок коровью дочку. От нее, как от всякого младенца, пахло молоком. Звездочка потянулась следом.

— Пойдем, пойдем, милая, — приговаривала Лешачиха, обнимая корову за шею и поглаживая ее.

Звездочка покорно брела, тяжело раздувала натруженные бока. Спотыкаясь и скользя, она доковыляла до саней. Колени ее подломились, корова ткнулась ноздрями в солому.

— Давайте все вместе, — сказала Лешачиха.

И всем народом, кто ухватив корову за рога, за шею, кто подталкивая сзади, втащили ее на сани. Шумно дыша, улеглись и сами среди телят, в шуршащую теплую солому — и доктор, и телятницы, и Лешачиха. Малый народец в санях был ласковый и доверчивый — сразу потянулся сосать руки, тыкаться мокрым носом в людские лица.

— Обрадовались, — добродушно отмахивались телятницы.

Лешачиха заботливо укутывала полушубком новорожденную, подтыкала соломку ей под бока. Бабкин хотел помочь, но Лешачиха, отодвигая его руку, сказала угрюмо:

— Ничего… Обойдется. Поехали.

Павлуня, высовываясь из кабины, тоже хотел сказать свое, весомое, но у него, как всегда, вышло что-то несвязное и бестолковое.

— Поехали, поехали! — торопил доктор. — А то ведь не выберемся.

Бабкин оглянулся. Ферма тонула, словно корабль, со всеми своими огнями и парусами.

— Пашка, — ласково сказал он, обращаясь к братцу в кабине. — Видишь столбы? Вот по ним и держись.

Павлуня собрался было длинно возразить, испуганно замахать руками, но Бабкин прихлопнул дверцу:

— Двигай!

Минуты три понадобилось Павлуне, чтобы все осмыслить и понять. Наконец поезд тронулся. Поплыли сани, метнулись по черной воде живые лучи фар, отыскали среди половодья отполированные временем черные столбы, уже заметно утонувшие. Бабкин остался совсем один.

ТЕТКА В ЛОДКЕ

Пока движок тарахтел и давал свет, Бабкин хозяином обошел ферму. Все, что могло уплыть, люди вывезли. В красном уголке не осталось ни стола, ни стула, только в углу валялась забытая фотография: на траве сидят телятницы и улыбаются. Все, кроме Лешачихи. Она пристально смотрит на Бабкина.

Парень вздохнул и поднялся наверх.

Здесь, на высоком чердаке, стоял комбикорм в мешках, в углу лежали новые метлы, лопаты. Сюда же Трофим притащил телефон и протянул следом длинный провод. Бабкин обрадовался и схватил трубку.

— Кто? — спросил директор Ефим Борисович Громов.

— Я, — ответил Бабкин. — Бабкин.

— На ферме? — удивился Ефим Борисович.

— На ферме.

Трубка задышала чаще, Бабкин дожидался. Наконец директор настороженно спросил его:

— А зачем ты?

— Надо кому-то, — угрюмо ответил Бабкин. — Тут вон мешки с комбикормом лежат.

— Ну-ну, — пробормотал директор после короткого молчания, и голос его вроде бы потеплел, оттаял. — Ну ладно… Как ты там?

— Ничего, — сказал Бабкин. — Только за Пашку боюсь, один он поехал, вы его там встречайте.

— Встретим! — откликнулся Ефим Борисович. — Как вода?

Бабкин посмотрел в окошко: там проступало небо. Движок раз-другой хлебнул, чихнул и замолк. Погасли фонари возле фермы, и сразу стало видно, какой славный да розовый приходит рассвет. Под небом ни дорог, ни мостов — одно сплошное море, тоже чуть розоватое, тихое. Торчит посреди разлива одинокая ветла. Грачи бросили ее, остались только их дырявые сиротские гнезда. Прямо по ширине плыл поселок с магазином, плыл завод со своими трубами. Плыла к телятнику лодка.

— Вода нормально, — отрапортовал Бабкин Ефиму Борисовичу и тут же положил трубку.

Он стал у окошка, слушая шлепанье осторожных весел. Повертел головой: чем бы в случае чего отбиться, — поднял старую лопату.

Лодка была большая, как барка. В ней спиной к Бабкину сидела женщина, широкая в плечах, умелая на веслах. Она погнала лодку прямо в распахнутые ворота. И тут, похолодев, Бабкин узнал ее.

Он спрятался в тени, за вытяжной трубой, и слушал, как внизу гулко гремит лодочная цепь, как скрипит лестница. Женщина не остерегалась, вошла уверенно, как в свой сарай, и сразу с маху вскинула на спину мешок.

— Тетя, — хмуро спросил Бабкин, выступая из темноты, — а вы сюда клали?

— Ой, мама! — Его родная тетка выронила мешок и присела, боясь оглянуться. Вот потихоньку из-за плеча показался ее глаз — большой, темный. Заморгал. Узнав племянника, тетка захохотала, облегченно бухаясь на мешок. — Мишка! Это ты! А я-то, дура, испугалась!

Она, покачивая головой, деловито ухватила мешок за уши, но с другой стороны в него клещом вцепился Бабкин.

— Ты чего? — удивилась тетка.

— Ничего! — Бабкин вырвал мешок, отволок его на место, вытер лоб. Ему стало очень жарко, и он, распахнув окошко, далеко высунулся на волю.

Вода подступила близко. Из черного зеркала сердито и взъерошенно смотрел на Бабкина ранний мужичок семнадцати лет, курносый и скуластый, в большой шапке.

За спиной у него родился кошачий шорох. Бабкин оглянулся — тетка суматошно волокла комбикорм к выходу.

— Тетя! И так мне хоть на улицу не выходи.

— Штой-то? — спросила она, подняв толстоносое лукавое лицо.

— А то сами не знаете… Поглядите, как вас у конторы разрисовали.

— Ого! — рассмеялась тетка. — Видала. — Смех у нее был не деланный, а настоящий, живой, здоровый. — Напугали дураки, как же!

Бабкин послушал, как она хохочет, а потом, глядя на нее прямо, спросил:

— Тетя, а за что вы Женьку, Лешачихиного сына, поили тогда? Ведь не задаром?

— Не! — Тетка вспомнила что-то приятное и опять заулыбалась. — Не задаром! Я целую зиму пестрого боровка комбикормом баловала.

— Вот как, — задумчиво проговорил Бабкин, а тетка, воодушевляясь, продолжала:

— Помнишь, Женька тогда возчиком работал, совхозные корма подвозил? Продать уговаривала — никак не хотел. Знаешь, на чем сошлись? — Тетка ударила себя по бокам крепкими ладонями: — За паршивого щенка три мешка отвалил!

— За какого щенка?

— Да понимаешь, — радовалась тетка, — нашла я в поле щенка, несу его и думаю: «Зачем он мне?» А тут — Женька. Ну и сговорились! Он жалостливый оказался, вроде тебя. Я ему щенка, он мне — корма. «А то, говорю, утоплю!» Он и напугался. Ну, на радостях я ему и поднесла стаканчик, чтобы не забывался.

Длинная речь утомила ее, она вытерла пот со лба. Бабкин покачал головой.

— Подлая вы, тетя, — убежденно сказал он и вдруг рассердился: — Брось мешок, а то по шее тресну!

— Подавись! — багровея, закричала могучая тетка своим тонким злым голосом. — Несознательный ты! Я вас с Пашкой кормлю, пою, растю, а ты!.. Дурак!

Бабкин так посмотрел, что тетка мигом изменила тон:

— Ну, Миша, мешочек, а? Все одно — валяются.

Бабкин молчал.

— Ладно, — неожиданно согласилась тетка. — Не хочешь — не давай, все равно светло уже, люди увидят. И не дуйся на меня: я отходчивая. Не бойся собаку, которая лает, а бойся, которая кусает.

Это была любимая теткина присказка.

Тетка поехала обратно. Прогоняя лодку мимо окошка, она погрозила племяннику кулаком. Кулак у нее — красный, налитой, зубы — белые, здоровые.

Бабкин схватил полновесную кормовую свеклу, поднял ее над головой, швырнул. Рядом с лодкой вырос белый столб и опал. Тетка взвизгнула. Бабкин довольно хмыкнул и отошел от окна.

Послышался рокот мотора. Лодка подходила к скотному двору. В ней сидели старик с ружьем и в тулупе, Трофим и братец Павлуня. Старик бесстрашно развалился на переднем сиденье, Трофим приловчился у мотора, вытянув деревянную ногу, а в тихой безопасной серединке угрелся братец Павлуня. Он улыбался Бабкину. Улыбка у братца появлялась не часто, была она тихой, застенчивой, как и весь Павлуня с ног до головы. Очень подходили к такой улыбке его добрые глаза и светлые пуховые волосы.

— Нормально? — спросил Трофим, подгоняя лодку к стене.

— Все в порядке, — ответил Бабкин, спускаясь.

На его место, застревая тулупом, полез дед Иван. Потом ему долго подавали хлеб, огурцы, ложку, соль, керосинку, ружье и многое другое.

— Дед, — спросил Трофим, — ты что, зимовать собрался?

— А вот в одна тыща девятьсот, как сейчас помню, третьем годе вода месяц стояла, — невозмутимо высказался дед Иван и махнул рукавицей: — Валяйте!

Бабкин отпихнул лодку, Трофим дернул шнур стартера, горячий мотор взревел, они понеслись над полями, над размытыми парниками и огородиками, мимо странно укороченных столбов, на которых горестно сидели сутулые галки да вороны.

— Чего ты тихий какой-то? — Соскучившийся Павлуня, мокроносый от холодного ветра, ластился к Бабкину, заглядывал ему в глаза, совал в руку хлеб: — Пожуй, а то всю ночь ведь… И не страшно?

— Страшно. — Бабкин медленно жевал хлеб и не чувствовал его.

Миновали Климовку и поплыли к теплицам. Бабкин оживился. Пока он сидел на тихой старой ферме, тут, на главном направлении, развернулись большие дела. Молодняк из новых телятников вывозили на громадных военных машинах. Машины эти возвышались над водой, как зеленые катера, и шли одна за другой. Гусеничные тягачи, тоже зеленые и мощные, подходили к тонущему складу. На них прямо с крыши люди сваливали мешки с удобрениями. Висел над половодьем вертолет.

Бабкин завертел головой. Вот это работа, вот размах! Это тебе не климовский клин. Тут есть где человеку развернуться!

ВРЕШЬ, НЕ ЗАЛЬЕШЬ!

Лодка мягко ткнулась в свежую земляную насыпь. За ней сверкали крыши теплиц, слышались голоса людей, рокот моторов. Высоко на мачте хрипел и булькал громкоговоритель. Вот он прокашлялся и разразился веселой чистой музыкой. Бабкин удивился и полез наверх.

Сверху он увидел людей. Их было много, они сновали возле теплиц, навозных куч и дерновой земли. Сперва беготня девчонок с носилками, трусца бабушек с корзинками у живота показались Бабкину бестолковыми, лишенными смысла и цели. Неуместными были веселые лица девчат, их безответственный смех и выкрики. Приглядевшись, Бабкин с изумлением заметил, что и бабушки-пенсионерки, щеголявшие в солдатских бушлатах своих внуков, и нестарые женщины в звездных ремнях сыновей тоже работали без сердитой раздражительности, а задорно и лихо. Видно, людей так будоражила необыкновенность всего происходящего, что даже бабушки озорничали. Увидев на гребне плотины Бабкина, они закричали тоненькими голосами:

— Бабкин! Иди сюда! Тебя только, милок, не хватает!

— Бабкин! — сердито крикнул совхозный комсорг Боря Байбара. — Чего стоишь? Помоги!

Они залезли на крышу котельной и еще выше — на железную теплую трубу и на ней, на скобе, крепко привязали плакат: «Врешь, не зальешь!»

Плакат был яркий, видный далеко. Бабкину он понравился.

А река заливала. Она протыкала в свежей насыпи иголочной толщины дырочки, протискивалась в них сперва белой волосяной струйкой, потом вдруг широким ручьем, а потом норовила навалиться всей мощью, смять, смыть, опрокинуть. Оседала глина, шуршала, сбегая вниз, щебенка, девчата с визгом бросались закидывать промоины землей.

Девчонками командовал Иван Петров. Правая сломанная его рука была закована в гипс и висела на перевязи на шее, зато левой он махал вдвойне, шумел, горячился, и, видно, его радовала такая веселая общая работа. Столкнувшись с Бабкиным, он зашумел грозно:

— A-а, это ты, чертенок! Куда мое ведерко подевал?

Бабкин не обиделся, он засмеялся — ему тоже было хорошо в этом живом людском круговороте. Он бегал с носилками, подгоняемый веселой музыкой с мачты и ярким плакатом с трубы, швырял с лопаты песок.

К вечеру люди устали, а река, дождавшись случая, ударила в насыпь с новой силой. Ей крепко помогал ветер. Сразу в нескольких местах зашумели промоины. Девчонки и бабушки сбились в тоскливую кучку.

— Плиты! — догадался Бабкин. — Тащите плиты!

Бетонные тяжелые плиты лежали у теплиц вместо дорожек в грязную пору. Их сейчас залепили глиной, затоптали, засыпали песком и щебнем. Бабкин, простукивая ломом, нащупал край плиты и, крякнув, поддел ее. В одну минуту плиту выковырнули из чавкающей грязи, положили на лопаты, пронесли и пришлепнули самую яростную промоину. А воспитательницы детского сада с криком «берегись!» уже тащили новую плиту.

Комсорг Боря Байбара, вытирая пот и грязь, с удивлением смотрел на Бабкина:

— Слушай, а ты — голова!

А Павлуня ничего не сказал. Он просто подошел к брату и молча стал по правую руку.

«Утро красит нежным светом», — пел неутомимый репродуктор. Но утро давно ушло, встрепанное и суматошное. Пронесся взмыленный день, крепко загустело небо. И вдруг вода остановилась.

Люди садились прямо у тракторов и тележек, вонзив лопаты рядом с собой. Запахло мокрыми сапогами и табаком. Все смотрели, как луч прожектора скользит по верхушке насыпи, высвечивая в ней камни, проволоку, арматуру, острые углы плит. Где-то рядом, за дамбой, добрососедски плескалась, разговаривала вода. Сквозь желтые стены теплиц ясно пробивался четкий нитяной дождик. По нему ползли вверх плети, а на них уже дрожали огурчики, хрупкие и пупырчатые, словно елочные игрушки.

Павлуня, привалясь к Бабкину, умиротворенно бормотал:

— Пойдем, Миш, домой? Мать теперь блинов напекла.

Бабкин вспомнил тетку с мешком, и праздник для него пропал.

Сверху зашипело, четкий медный голос произнес:

«Внимание, внимание! Всех просим собраться в клубе! Повторяю, всех просим собраться в клубе совхоза!»

— Видишь: в клубе собраться, а ты — блины, — сказал Бабкин братцу и поспешил, не оглядываясь.

Люди зашевелились, стали подниматься, вскидывая лопаты на плечи, словно винтовки. И зашагали трудно, не в лад. А сбоку ползли такие же усталые трактора, позванивая гусеницами.

ЧИЖИК-ПЫЖИК

Возле больших светлых окон клуба, у его колонн стояли вперемежку гнедые лошадки, зеленые «козлики», мотоциклы и грузовики. Животные и машины одинаково пахли мокрой глиной и бензином.

В фойе клуба сегодня курили. Сегодня здесь как боевой штаб.

Люди сидели, лежали на кожаных холодных диванчиках или просто у голубых стен, на паркете. Почти никто ничего не говорил, и в этой усталой тишине странно прозвучал чей-то беззаботный голос:

— Тут у вас как на передовой, только пулеметов нету!

Бабкин поднял голову. По клубу, засунув руки в карманы, небрежно перешагивая через спящих, бродил механик, которого Бабкин вытащил из реки. Механик, видимо, томился без знакомых и поэтому, увидев Бабкина, шумно обрадовался.

— Привет, Дедкин! — закричал он, пробираясь к нему.

И вдруг замолк. Сидя на полу и обхватив руками колени, на него цепко смотрел снизу вверх Бабкин. Все его лицо собрано и сжато: маленький рот комочком, резкие глаза, нос. Морщинки на переносице и те четко вырезаны, нет ничего размягченного, смазанного.

Механику стало не по себе от такой серьезности Бабкина, он воровато зашмыгал глазами по полу. Внизу, распустив губы, спал Павлуня.

— Смотри — теленочек, теленочек! — обрадовался механик. Он присел и хотел пальцами прищемить Павлуне его длинный унылый нос.

— Шел бы ты, а? — негромко проговорил Бабкин, все так же донимая механика непонятным взглядом.

«Пора отчаливать», — решил механик, но уж больно совестно было ему убегать от какого-то теткиного племянника. Он привалился крутым плечом к стене и, не вынимая вспотевших кулаков из ватных штанов, сказал насмешливо:

— Ты не больно-то… Подумаешь, Бабкин-Дедкин…

Бабкин пружинисто поднялся и стал перед ним. И механик вдруг очень ясно понял, что этот сурово насупленный парень может без лишних слов размахнуться и ударить. Отчаянные янтарные глаза механика заметались.

— Ну-ну, — сказал он, отступая по стенке. — Только без шума.

И тут он с изумлением увидел, как железное лицо Бабкина начало таять, глаза подобрели. Суровый Бабкин пропал, перед механиком, глядя мимо него, стоял обыкновенный мальчишка с глупой улыбкой на детском лице.

По клубу мимо замасленных ватников и стопудовых сапог мягко катилась девушка в белом халатике и снежной косынке. В руке она держала чемоданчик и, оглядывая людей смешливыми карими глазами, спрашивала на ходу:

— Больные, раненые, симулянты есть?

Была девушка светла и улыбчива, а ее «больные-раненые» звучало так же по-свойски, как слышится в пригородной электричке: «Эскимо, пломбир, пятнадцать, двадцать…»

Павлуня тоже проснулся, подобрал губы и стал рядом с братом, не спуская глаз с толстой, домашней девчонки.



Механик посмотрел на размякшего Бабкина, посмотрел на застывшего Павлуню, все понял и усмехнулся.

— Дочка, касатка, погоди! — вскричал он и бросился следом, спотыкаясь о чужие ноги.

Девушка остановилась, сощурилась: видно, ослепили ее огненные волосы и белые зубы. Механик загородил ей дорогу.

— Пропустите, пожалуйста, — попросила она с улыбкой.

— Не пущу! — отвечал он, высокий да красивый. — Мост сняли, а катер еще не ходит, так что деваться мне некуда, буду тут судьбу свою искать. А как звать судьбу-то?

Круглую девушку звали Татьяной, а фамилия у нее была легкая, беззаботная — Чижик. Все в совхозе знали, что в нее давно и безнадежно влюблен Павлуня, но никто не подозревал, что таким же сердечным недугом поражен и его суровый брат.

Бабкин снова различил среди папиросного дыма и запаха сапог цветочный легкий аромат. О чем они там шепчутся?! Всей душой тянулся он к подоконнику, на котором, уже рядышком, тесно сидели механик и Чижик. А Павлуня дергал его за рукав и тоже подталкивал к подоконнику:

— Миш, а Миш! Отдай ей, а? Она, поди, голодная.

И совал ему в ладонь большое, нагретое в кармане яблоко.

— Сам отдай! — обозлился Бабкин. — Человек ты, Пашка, или бревно березовое?

«Бревно, — охотно отвечали Павлунины просящие глаза. — Березовое…»

Бабкин видел, как механик шустро втиснул в ладошку Татьяне красную коробку духов, за которыми бегал через речку, прямиком. И не тихо, как Павлуня, а громко и напористо он втолковывал бедной девчонке:

— Не возьмете — обидите! Я же от всего сердца! Я же для вас специально! Честное слово! В честь нашего знакомства! Я давно хотел! А сегодня решил: дай, думаю, куплю ей духи, дай познакомлюсь! Честное слово!

— Надо же, — только и ответила Чижик.

Бабкин стиснул зубы. А Павлуня все навязывал свое несчастное яблоко:

— Отдай, Миша!

Бабкину, пожалуй, впервые стало тошно смотреть в его несмелые глаза.

— Эх, Пашка! — в сердцах сказал он. — Съешь сам свое яблоко! Горькое оно!

Он видел, как Чижик опустила глаза и сделалась вдруг печальной и очень красивой, а механик стоял над ней, как коршун над цыпленком.

— Горькое? — Павлуня откусил яблоко. — Совсем не горькое. Попробуй, Миш.

Бабкин жевал свою половинку яблока, яростно смотрел на механика, который махал руками, соловьем заливался перед сомлевшим Чижиком, и мрачно думал: «Зря я тебя из реки тащил!»

ТЕТКИН ДОМ

Река словно застыдилась своей резвости и торопливо уползала обратно, в покойные привычные берега. Солнце припекало, берега дрожали в синей дымке. На полях валялись ветки и камни, палки и банки, оросительные канавы были забиты песком. За огородами на бурых репейниках висели куски газет и тряпки.

Мир успокоился, ветер затих, небо заголубело, а Бабкин проспал четырнадцать часов кряду. Когда он проснулся, то не почувствовал ни рук, ни ног — затекли. Насилу разломавшись, опухший со сна, качаясь и спотыкаясь о стулья, он добрался до кухни. Только тут он наконец проморгался и увидел тетку с Павлуней. Братец уныло сидел за столом над горячими нетронутыми блинами. Тетка возилась у печи.

— Миш, — застенчиво обрадовался братец, — ты спишь. А блины-то совсем уж…

Как обычно, Павлуня не смог толком и до конца объясниться, он просто схватил Бабкина за руку и потащил к столу, глядя на него своими ясными глазами, не замутненными ни хитростью, ни ложью.

Тетка обернулась к племяннику. Работая у печки, она всегда делалась деловой, сердитой и выражалась кратко: «Дай! На! Пропади ты с глаз моих!»

— Лопай! — грозно приказала она Бабкину и зашуровала в топке. На лице ее играло багровое пламя.

Бабкин вспомнил тетку с мешком на той одинокой, пропадающей среди волн ферме, и есть ему расхотелось.

— Злишься? — прищурилась тетка. — За мешок? Все не забыл? Так я ж его не взяла! Помнишь?

— Все помню! — ответил Бабкин. — И Женьку.

— Да что же это такое! — тонко закричала тетка, подперев кулаками бока. — Глядите, какой он честный! Прямо хрустальный! Дураку и рассказать-то ничего нельзя! Да я, может, про Женьку пошутила!

На печке что-то зашипело, тетка долго воевала со сковородкой да кастрюлей и, утихомирив их, обернулась к Бабкину. Спросила ласково, словно это не она только что шумела:

— Тебе со сметаной?

Бабкин усмехнулся и поднялся от блинов. Павлуня сидел с раздутой щекой, длинный нос его запачкался сметаной, пальцы лоснились. Увидев, что Бабкин ничего не ест, братец тоже, торопливо проглотив последний кусок, отодвинул тарелку.

— Ты-то хоть лопай! Зря, что ли, пекла? — Тетка треснула сына по затылку. Она часто хлопала его, поэтому, наверно, у Павлуни всегда болела голова, а учение шло со скрипом. Бабкина тетка не била — опасалась.

Павлуня кое-как дотянул до восьмого класса и пошел работать. Был скотником, кочегаром, а потом Бабкин затащил братца в совхозную мастерскую. Там Павлуня прижился, стал потихоньку разбираться в технике. Вместе с Бабкиным выезжали они в поле, вместе отправились поступать в училище механизации. Бабкин остался, Павлуня не вынес груза наук.

— Чего по голове-то! — как обычно, заныл Павлуня, оглядываясь на Бабкина.



— Все! — сказал Бабкин. — Хватит! Вы и так весь ум у Пашки вышибли!

— Ска-ажи-ите! — удивилась тетка, но драться больше не стала, и Пашка повеселел.

За эту зиму Павлуня как-то сразу выровнялся, глаза смотрели спокойно и добро. Уже люди стали уважать его за работу да за безответный нрав, уже хитрый директор раза два при всем народе назвал Пашку Алексеичем, после чего парень три дня горел огнем. Но для матери он оставался таким же мокроносым мальчишкой, каким был в детстве.

Бабкин кулаками отбил у ребят охоту к позорной дразнилке, он водил за собой Павлуню и в клуб, и в школу, и на танцы. И если бы не беззащитный братец, давно бы он оставил немилый теткин дом и ушел в общежитие. Сколько раз собирался, и столько же раз на самом пороге останавливали его тихие глаза.

Вот и теперь Бабкин в раздумье стоял посреди комнаты, а в дверях, загораживая свет, столбом торчал Павлуня. Ничего не говорил, ни о чем не просил, только молчал да по старой привычке хлюпал носом.

— Утрись! — нахмурился Бабкин.

— Это все от нервов, — вздохнул братец.

Они, как в детстве, уселись на старом диване — спина к спине и замолчали. Вот и за это любил Бабкин Павлуню: сидит он в комнате, а будто и нет его, не лезет с разговорами в неподходящую минуту, не мешает — удобный человек!

В кухне сердито шипело сало на сковородке, что-то говорила сама себе тетка. Бабкин думал о ней.

Нехорошо, скверно жила тетка в своем большом доме да на широком дворе с сараями, курами и пестрым боровком, известным всему совхозу. Мало разговаривала, но и то каждое третье ее слово — о деньгах. Если ругалась на Павлуню, то так: «Ну что ты заработаешь, недотепа!» Если уважала директора совхоза — то за большой оклад. От Бабкина тетка с затаенной надеждой ждала хороших заработков.

Сама она сбежала из совхоза в погоне за рублем еще лет десять назад. В ту пору у Бабкина умер отец (мать скончалась много раньше), и тетка взяла племянника к себе. Бабкин вырос под вечные разговоры о малых заработках тетки, под ее вздохи: «Господи, как двоих-то тянуть одной!» Ворчала, но тянула. Сейчас тетка работала в заводской столовой, и тоже с выгодой — по вечерам тащила оттуда в большой сумке хлебные огрызки для разжиревшего боровка. Помешивая пойло, она гладила красной рукой спину боровка и мечтала:

«Кабы Пашка по торговой линии пошел!»

Тетка сидела посреди кухни на табуретке и не знала, за что приниматься. Лицо ее обиженно кривилось. Она вспомнила свою бестолковую и долгую жизнь со всеми радостями и печалями. Печали были большие, а радости маленькие, но зато свои: Пашка зарплату получил, Мишка колодец выкопал, пестрый боровок весит четыре пудика!

Тетка прислушалась: в комнате ребят тихо. И вдруг ее обожгло: а ежели Мишка и впрямь уйдет?! Ее взгляд скакнул за окно, на старый забор. «Кто же забор поставит?» Посмотрела на сарай — дверь нужно новую.

Тетка беспокойно встала и заглянула к ребятам. Бабкин и Павлуня сидели на диване и молчали, опустив головы. Один затылок густо зарос черными крепкими волосами, а на другом сквозь редкий пушок просвечивалась детская розовая кожица. Тетка с непонятным раздражением смотрела на слабый затылок сына и, не сдержавшись, вдруг сказала зачем-то Бабкину:

— Валенки тогда прожег, новенькие… Разве ж я упрекала?

— Мама, — поднял голову тихий Павлуня. — Зачем ты про это? Разве это хорошо?

— А ты молчи! — задохнулась тетка. — Ты совсем молчи, непутевый! Дармоед! — Она запричитала плаксиво и быстро: — Я вас кормила, поила, одевала, обувала, из сил выбивалась!..

Тетке стало жалко себя. Она хотела заплакать, но давно забыла, как это делается, — все некогда было. Тогда тетка рассердилась, разошлась, начала шуметь.

Обычно в такие минуты Бабкин уходил к себе, а за ним пробирался и Павлуня. Слушал сквозь дверь шум матери и подмигивал испуганно: «Ничего, она утихнет!» Но теперь братья, серьезные и взрослые, сидели и внимательно слушали. Тетка запнулась, тетке стало не по себе.

— Сидите на моей шее, — неуверенно сказала она и остановилась, чтобы собраться с мыслями.

Бабкин тихо спросил:

— Как же вы дальше жить будете?

Тетка не нашлась что ответить. Она ушла в кухню, закрыв за собой дверь, и долго обидчиво громыхала кастрюлями.

Павлуня, с надеждой глядя на Бабкина, спросил, что же он намеревается делать.

— Укладывать вещи, — сказал Бабкин.

Однако, к своему удивлению, Бабкин обнаружил, что укладывать-то ему нечего. Книжки у него с Павлуней общие, стол — на двоих, телевизор — семейный, вместе покупали.

Бабкин покидал в чемоданчик кое-какую мелочь, повесил на грудь приемничек и надел шапку. Тетка перестала греметь железом. Павлуня молчаливо молил у порога.

— Пашка! — нежно сказал ему Бабкин. — Смотри, какой ты большой стал, тебе нянька не нужна. А потом… я не за океан ухожу, вон оно, общежитие, — рядом. Давай лапу.

Павлуня начал краснеть. Сперва засветились уши, потом заалели щеки, красные яблоки покатились по лбу, даже нос порозовел. Братец по инерции крепко утер его рукавом.

— Тогда я тоже! — сказал он Бабкину и на четвереньках, неуклюже полез под свою кровать.

Тетка, встав на пороге, вскинув бровь, наблюдала, как сын выволакивал пыльный чемодан. Оглядываясь на мать, Павлуня суматошно пихал в него рубахи и носки.

— Ну, собрался? — спросила она весело, когда сын стал перед нею с чемоданом в одной руке и шапкой в другой. — Идешь? Далеко это?

Павлуня не ответил, только выше поднял зябкие плечи.

— Куда уж тебе! — горько сказала тетка и, не глядя, привычно да звонко благословила его по затылку.

Павлуня, выпустив чемодан, заученно заныл:

— Чего по голове-то!..

На этом и оборвалась его самостоятельность.

Бабкин сказал:

— Загубите вы Пашку! — И повторил: — Как вы жить будете?..

Он вышел за калитку, под чистое небо. Глубоко вздохнул. Вслед ему из окна с обидой шумела тетка:

— Небось не пропадем! Небось в люди вырвемся!..

ЗДЕСЬ ЖИЛ ОН

Бабкин миновал центральное отделение совхоза, высокие, ладные дома, детский комбинат, клуб. Ближе к Климовке дома пошли пониже да пореже. И вот дальше идти уже некуда — дальше блестит пруд, а за ним насквозь просвечивается тоненькая, в четыре березки, лесная полоса, посаженная директором пять лет назад. Она отделяет весь остальной совхоз от захудалого климовского клина. И нечего делать Бабкину за полосой, в нищей Климовке, где песок да камни, да старая горбатая ферма, да четыре дома, не считая заколоченных.

В одном доме живет упрямый Трофим Шевчук, в других — сестрицы-старушки: Вера Петровна, Надежда Петровна и Любовь Петровна. Они пенсионерки, но пока работают в поле, помогают Трофиму выращивать богатый урожай на богатых песках.

Бабкин присел у чьей-то калитки. На ней под жестяной дощечкой с оскаленной песьей мордой круглым детским почерком нацарапано: «Осторожно, злая старуха!» Чуть пониже уточнение: «Лешачиха». Бабкин прочитал и задумался.

За этим забором, на границе с Климовкой, одна на весь большой пятистенный дом, непонятно и угрюмо жила фельдшерская вдова, мать Женьки.

…Бабкин долго сидел на шаткой скамеечке, потом встал, еще раз прочитал надпись на калитке. В кармане у него отыскался тракторный сальник, которым он вместо резинки принялся счищать злые буквы.

Неожиданно заскрипела задвижка, заплакала калитка и на пороге появилась сама хозяйка. Она посмотрела сперва на Бабкина, потом на его сиротский чемоданчик, потом на калитку и сказала:

— A-а, теткин племянник. Ну, заходи, коли пришел!

Бабкин вошел. Ему в ноги кинулся хрипучий мохнатый ком.

— Полегче, полегче, — сказал Бабкин, отстраняя собаку носком сапога. — Остынь!

Та, взбрехнув, умчалась за поленницу в углу двора. Бабкин, хорошо зная такие повадки, поспешил следом. Заглянул за дрова — Жучка сидела в тени, испуганно щерилась.

— Поди-ка сюда, подружка, — позвал Бабкин и, ухватив собачонку за передние лапы, вытащил на свет. Стал гладить по спине, по прижатым ушам — Жучка жмурилась и подрагивала всем хребтом. «Вот ты какая вышла из теткиного щеночка», — подумал он, вспомнив разговор с теткой на покинутой ферме. — Познакомились, да? Теперь иди гуляй, — сказал Бабкин, отпуская собаку.

Когда Жучка скрылась за своей поленницей, Бабкин повернулся к хозяйке.

Лешачиха стояла на огороде в резиновых сапогах и платке. Она спросила равнодушно:

— Выгнала тебя твоя ведьма?

— Сам ушел.

— Врешь, — так же спокойно проговорила Лешачиха. — Я ее, проклятую, знаю. Как же она тебя отпустит, когда ей работник нужен?

Лешачиха повернулась к лодке, которую, видно, уже давно силилась стянуть с огорода. Вода сошла, и лодка накрепко вклеилась в ил. Бабкин посмотрел, как выпирают из-под широкого мужицкого пиджака острые старушечьи лопатки, и сердце его сжалось.

— Посторонись, Настасья Петровна, — сказал он и, поплевав на ладони, взялся за цепь. Крякнув, уперся ногами, лодка поползла, как улитка, оставляя глубокий след.

Лешачиха цепко схватила Бабкина за руку, несколько секунд разглядывала его короткопалую, чуть поуже лопаты ладонь с каменными мозолями.

— У моего не такие, — грустно проговорила она. Сразу ослабев, уронила бабкинскую крестьянскую клешню. Словно позабыв про непрошеного гостя, она ходила по вязкому огороду, собирала натащенную рекой всякую дрянь.

Солнце садилось. Убегали домой ветерки, возвращались на гнезда грачи, а Бабкину никуда не хотелось уходить.

Он поднял лестницу и полез на сеновал, куда не раз прятался в детстве вместе с Женькой.

Угнездившись на пахучей постели, Бабкин смотрел на золотые пыльные спицы, которые солнце сотнями воткнуло в дырявую крышу. Пахло прелым сеном, мышами. Мелькали воробьи. Старые балки были сплошь заляпаны птичьим пометом.

Глаза у Бабкина стали слипаться, но тут внизу завизжала собака — это Лешачиха охаживала ее веником. Бабкин спрыгнул, загородил Жучку:

— За что?

— За надо! — отрезала Настасья Петровна.

— Больно? — жалел Бабкин собачонку. — Вон и Пашку тетка по голове лупит, тоже больно.

— Тетка твоя хуже ведьмы! — сказала хозяйка. — Сына родного да по голове!

— А зачем же собаку?

— Это не твоего ума дело, — важно ответила Лешачиха, а потом добавила: — Она его не любила.

Слово «его» Лешачиха произнесла с особым выражением.

Жучка живо спряталась за Бабкина, поглядывала из-за сапога желтым, понятливым глазом.

Бабкин огляделся. Он увидел большой запущенный двор. Дрова в поленнице позеленели, обросли лишайником. Крыша сарая рассохлась. Обомшелый забор готов был завалиться. Железо покрыто рыжей давней ржавчиной, везде блестит паутина.

Он все бы в порядок привел, — подняла указательный палец Лешачиха, опять торжественно выделяя слово «он», и решительно сказала: — Пойдем!

По скрипучим ступеням они поднялись в дом. Бабкин давно не бывал в этом доме, но в нем мало что переменилось. Все было привычно: и невысокие потолки, и стены, оклеенные обоями, и запахи. В сенях пахло овчиной, на кухне — теплой русской печкой, в горнице — промытыми полами.

Стол, кресло, старинный шкаф, забитый книгами.

Лешачиха оглянулась.

— Идем! Нечего останавливаться!

Она пропустила Бабкина в небольшую комнатку, глядящую окнами в сад. Включила свет. Это была Женькина обитель, он хорошо знал ее. Все так же висело над кроватью, на ярком ковре, новенькое ружье, которое Бабкину всегда хотелось взять в руки, рассмотреть. На шкафу высился фотоувеличитель, а рядом — баян в футляре. На стене красовались две плохие самописные картины: одна в раме, другая, не домазанная Женькой, просто так приколочена гвоздями к стенке. На столе лежал приемник, по-прежнему, как и год назад, перевернутый вверх дном. Тут же валялись кусачки, мотки проволоки, дорогой фотоаппарат с длинным, как пушка, объективом, паяльная лампа и футбольный мяч.

У Бабкина никогда не было ни баяна, ни ружья. Копил он деньги на гармошку — купила тетка поросенка, пестрого боровка.

Сейчас Бабкин уже без зависти, а лишь с удивлением разглядывал кучу чужого добра, словно видел все это впервые. И впервые ему пришло в голову: а зачем одному человеку все это нужно? Он вспомнил Женьку, суетливого, вечно спешащего куда-то. Верно, потому и торопился, чтобы успеть разделаться и разобраться со всеми своими ружьями, аппаратами и картинами.



Тихо и строго, будто в музее, Лешачиха произнесла:

— Все осталось, как при нем.

Она посмотрела на Бабкина, как прокурор на преступника, и ее запавшие глаза требовали высшей меры.

— Я пойду, — заскучал Бабкин. — Мне бы на сеновал.

Но суровая хозяйка не отпустила его. Они сидели напротив. Гудел на столе самовар, по-доброму пахло хлебом. Бабкин смотрел на костлявые руки Лешачихи и жалел ее.

— Он у меня добрый, — сказала вдруг Лешачиха. — Он талантливый. А такие никому зла не делают. Это все твоя проклятая тетка виновата. — Она взяла руку Бабкина и, стискивая ее, строго спросила: — Говори! Все говори, что знаешь! Ведь тетка твоя виновата, ведь она?

Бабкин мигом вспомнил разговор с теткой на ферме, покраснел.

— Не знаю, — ответил он, не поднимая глаз.

Лешачиха выпустила его пальцы и вздохнула.

— Знаешь, все ты знаешь, теткин племянник. Не верю тебе. Задаром твоя тетка ничего не сделает…

Они надолго замолчали. Пили чай с баранками. Все по-хорошему, как у давних друзей. Лешачиха печально спросила:

— А помнишь, какой он? Ла-асковый…

— А помнишь, Настасья Петровна, сколько раз ты плакала от него? — тихо ответил Бабкин. — Иль Забыла?

Лешачиха как-то сразу съежилась, постарела на глазах.

— Я для него ничего не жалела, — проговорила она и продолжала что-то беззвучно шептать самой себе.

— Пойдем-ка, Настасья Петровна! — Бабкин отвел ее, уложил на диванчик, прикрыл кофтой.

— Врешь ты все, теткин племянник. Он лучше всех.

— Спи, спи, — успокоил ее Бабкин.

Лешачиха повозилась немного и затихла. Звонко щелкали ходики. Бабкин с детства любил этот живой домашний звук. У них в теткином доме в углу стоит целая башня с пудовым маятником, купленная где-то по случаю и за полцены. Когда ночью эти часищи работают, кажется, что ходит домовой.

Бабкину взгрустнулось, и он долго слушал задорный перещелк часов, потом нехотя поднялся. Лешачиха лежала с закрытыми глазами и, видно, спала: лицо ее было спокойно.

Бабкин погасил лампу, направился к двери, но тут хозяйка шевельнулась и ворчливо проговорила:

— Куда это ты собрался, далече ли разбежался?

— На сеновал, Настасья Петровна.

Лешачиха, не открывая глаз и не меняя позы, так же ворчливо продолжала:

— «Сеновал, сеновал»! Чего ты там не видал? Вон тебе кровать, вон подушка — верная подружка. Бери одеяльце ватное — пускай тебе сны приснятся приятные.

Бабкин засмеялся: наконец-то он услышал прежнюю Лешачиху с ее шутками-прибаутками. Он разделся и легко нырнул под одеяло, пахнущее рекой — Лешачиха любила полоскать белье на вольной воде.

— Спокойной тебе ночи, Настасья Петровна!

Она ответила непонятное:

— Спит тот спокойно, у кого совесть вольная…

Бабкин мигом заснул, а она, набросив платок, подошла к его кровати, посмотрела, качая головой.

— Спит… — наклонилась, послушала ровное дыхание. — Ну да, спит.

Медленно вышла во двор. Там села на перевернутую лодку, закурила под луной и стала думать. Жучка вылезла из-за поленницы, издали завиляла хвостом.

— Иди уж, не трону, — позвала Лешачиха.

Собака опасливо приблизилась, зажмурив крепко глаза, прилегла у ног.

ПОЛЕ

Бабкин проснулся рано — окна едва розовели. Но Лешачиха ушла еще раньше, ее постель прибрана, на столе стояла кастрюля, закутанная газетой. Бабкин приподнял край газеты — запахло кашей. Самовар не остыл. Бабкин похлопал его по медному пузу и быстро принялся налаживать одеяла и подушки на своей кровати. Скоро постель была гладко и опрятно заправлена, подушка подняла живое ушко. Бабкин издали, как художник на картину, полюбовался на свою работу и побежал умываться.

Ознобистая вода в рукомойнике живо разогнала молодую, застоявшуюся от крепкого сна кровь. Наскоро поев, Бабкин стал натягивать телогрейку. Что-то тяжелое ударило его по боку, он нащупал в кармане термос, в другом — лежал хлеб с колбасой. Бабкин засопел.

Во дворе к нему робко подошла Жучка, мокрая и холодная, сунула нос в теплые человеческие ладони, задышала.

— На! — сказал растроганный Бабкин и отдал ей половину хлеба и колбасы. За это был тут же стремительно и горячо облизан.

Они поносились по двору, попрыгали: Бабкин — молча, Жучка — с изумленным визгом. Потом собачонка проводила его до калитки, и по улице Бабкин зашагал степенно, только чуть задыхаясь.

Возле теткиного дома Бабкин свистнул. Но вместо Павлуни в окошке выплыло круглое теткино лицо — словно полная луна взошла.

— Лопать будешь? — сердито спросила она, зевая, а когда он мотнул головой, убежденно сказала: — Будешь, куда денешься!

— Где Пашка? — спросил Бабкин, чувствуя, как уплывает хорошее настроение.

— В поле! — ответила она и в сердцах затворила окошко.

— Миш, — послышалось в полутьме тихое придыхание. Это Павлуня дожидался его за углом родимого дома. Едва мать скрылась, он, светясь улыбкой, косолапо пошел навстречу брату.

— Ну-ну-ну, — забормотал Бабкин, увидев близко его мокрые глаза. — Пойдем в контору, сегодня наша судьба решается.

— Пойдем! — легко отозвался Павлуня. С Бабкиным ему хоть на край света — и то не страшно!

Вот и улица пошла пошире, и дома стали получше — в два, в три, в пять этажей. Из домов выходили люди, спешили к конторе, на наряд. Шли бригадиры, звеньевые, рабочие. По дороге ребята нагнали трех климовских бабушек, одетых одинаково: в телогрейки, сапоги и платки. Это было овощное звено Трофима: Вера Петровна, Надежда Петровна и Любовь Петровна.

— А, Бабкин! — обрадовались бабуси. — Здравствуй, Бабкин! Куда это ты собрался? Уж не пахать ли?

Они улыбались, переглядывались, и Бабкин с Павлуней прибавили шагу, чтобы обогнать веселое звено. Обогнали. Но скоро сзади послышался стук колес — это на телеге, запряженной верной Варварой, ехал Трофим Шевчук, климовский управляющий. Он посадил своих бабушек на телегу, и три Петровны, обскакав Бабкина с Павлуней, скрылись в конце улицы.

Директор проводил утренний наряд не у себя, в кабинете, а внизу, у главного агронома Аверина. Тут просторно, много света и на подоконниках зеленеют пшеница да горох.

Директор не в галстуке — в простом пиджаке и видавшей пыль да дожди рубахе с широким воротом. Лицо у него успело загореть.

— Здравствуйте! — сразу пошел он навстречу климовским бабушкам и каждой подал руку.

Очень довольные, розовенькие, они уселись, выложив на стол горбатые ладони, стали внимательно смотреть на директора. Поодаль, выставив деревяшку, настороженно сел Трофим.

— Как у тебя со звеньевым? — сразу спросил Громов.

— Нету, — вздохнул Трофим. — За этим и пришел. Помоги.

Директор посмотрел на Бабкина и неожиданно для всех спросил его в упор:

— Хочешь в Климовку?

— Что я, хуже других! — откликнулся тот.

Трофим неодобрительно крякнул и стал двигаться к двери.

— Погоди, погоди! — сказал директор. — А тебе, Бабкин, я даю звено. Соглашайся, пока не передумал!

— Ба-абкина? — протянули климовские бабушки.

— А чем ребята плохие? — спросил у бабушек Ефим Борисович. — Вы поглядите получше.

Все стали глядеть. Павлуня и Бабкин опустили головы. Наконец одна сказала:

— Уж больно тетка у них…

Остальные согласно закивали. Ефим Борисович потер лысину, пробежался по лицам бабушек живыми черными глазами и проникновенно, как мог только он, заговорил:

— Тетка, тетка, а что нам тетка… Главное — парень он наш, никуда убегать не собирается, училище, между прочим, на «отлично» окончил, так-то. Вот и помогите ему подняться на ноги. Ну, что скажете, женщины? Иль у вас своих ребят не было?

— Были, ох, были, — сказала, дрогнув голосом, Вера Петровна.

Остальные запечалились и по-иному взглянули на Бабкина. Сердце женское отходчиво, да и директор недаром слывет в районе хитрецом, — бабушки и сам Трофим решились принять Бабкина. И пока Ефим Борисович, не скрывая своей радости, потирал руки (заткнул-таки климовскую дыру!), Бабкин с удивлением смотрел на него и думал: «Как же это я согласился-то?!»

— Ничего, — прочитал его горестные думы директор. — В помощь тебе дадим Алексеича — мужик он смирный, хороший. (У Павлуни стали краснеть уши.) А вас, женщины, прошу его не обижать.

Поле им выпало обычное — серенькое, бедное, подмосковное. Бабкин увидел заброшенный, занесенный песком клин и вздохнул. Ниже, к реке, поле еще дышало, пропитанное водой, выше, к бугру, подсыхало, покрывалось коркой. Половодье смяло и растоптало его, река натащила кучи мусора. Постарались и неразборчивые совхозные жители — набросали со своих дворов, как на свалку, железный хлам — от керосинок до кроватей, почти новых, с беленькими шариками на спинках. «Люди стали жить богаче, у них на кухне появился газ, а в комнатах — мебельные гарнитуры.

Климовские бабушки, поджав губки, смотрели с обочины, качали головами. Бабкин с Павлуней лазили по колено в грязи. Они вытащили из кустов старый щит с прошлогодними обязательствами, обтерли его, воткнули в землю.

— Так! — одобрительно сказал Трофим и полез с телеги.

Ходить по месиву и с двумя ногами нелегко, но Трофим, рискуя потерять деревяшку, бродил с ребятами по полю. Выбравшись наконец на сухое, утираясь платком, спросил у Бабкина:

— Что думаешь делать, начальник?

Бабкин ответил не сразу. Посмотрел сперва на бугор, потом в низину.

— Пахать надо. С бугра — там посуше.

— Когда? — обернулся Трофим к Павлуне.

Уши у Алексеича начали просвечиваться. Он задышал, взглянул на Бабкина, неуверенно ответил:

— Через три дня, если погода… Сперва мусор собрать…

— Ну-ну! — только и сказал Трофим и стал мыть в канаве деревяшку.


Три дня звено приводило в порядок свое хозяйство — стаскивало в кучу хлам, очищало оросительные канавы, по гребню которых, по бурой траве, уже побежала молодая востренькая зелень. Обнажалась земля, стянутая ранним теплом, вся в мелких морщинах. Она просила плуга.

— Пахать, завтра же! — сказал главный агроном, с трудом отбивая каблуком спекшийся комок и поднося его то ли к глазам, то ли к носу.

— Я готов! — кратко ответил звеньевой, тоже нюхая пыльный ком — от него пахло дорогой.

Вечером Бабкин с Павлуней еще раз проверили технику.

— Ну, Пашка! — торжественно сказал звеньевой. — Завтра у нас первый экзамен.

Завтра наступило синее и солнечное, как по заказу. Бежала река, дымил завод, а на Мишином поле стоял тяжелый гусеничный трактор яркого апельсинового цвета. Блестящие его глазищи уставились вдаль. Бабкин сидел в кабинке важный, как султан. Звено кучкой сбилось на обочине.

— Поехали, что ли, — сказал Трофим, обнажая голову.

И трактор пошел. Пошел, похрапывая, покачиваясь, позванивая гусеницами, пошел легко и радостно. Лемеха плуга бесшумно въехали в землю, за ними сбоку потекла густая черная река, в которой, как рыбы, часто поблескивали камни.

Суетясь и проваливаясь, Петровны поспешали следом, отбрасывая камни к канаве. Журавлем вышагивал Павлуня. У него подобраны губы и сощурены, как у Бабкина, глаза. Шагали по борозде грачи, черные птицы ученого вида. А позади, на бугре, стоял, словно витязь на границе, прикрываясь ладонью от солнца, старый солдат Трофим Шевчук.

Бабкин открыл кран. И сразу грачи с криком снялись с борозды, а бабушки стали закрываться рукавом: это от бочки, установленной на плуге у Бабкина, потянуло резким неприятным запахом. В бочке — аммиачная вода, ценное, говорят, удобрение.

Десять минут, покачиваясь, как лодка на волне, плывет трактор от дороги до речки.

У высокого берега Бабкин останавливается. Подоспевшие бабушки и Павлуня долго мнут и щупают комья, отдающие аммиаком.

— А бывало-то, все навоз да навоз, — грустно говорят бабушки, не очень-то доверяющие химии.

Все глядят назад, на первую борозду: она пролегла на диво ровно и радостно. По ней, пообвыкнув, бродят вороненые грачи. А на той стороне поля стоит у начала борозды, возле зеленого «уазика», сам директор и тоже смотрит вдаль. Вот помахал всем рукой: давайте, мол, и дальше в том же духе, — сел в машину и уехал.

Бабушки затолкали звеньевого под бока:

— Молодец, Бабкин! Ежели сам ничего не сказал — значит, все в порядке. Мы-то уж знаем.

На тележке подкатил Трофим. Он долго слезал с нее, подступал к Бабкину, темный и непонятный. Бабушки замерли, Павлуня вытянул шею.

— Может, закуришь? — Трофим отвернул полу пиджака и полез за видавшим виды кисетом с махоркой: папирос он не признавал.

— Нет, спасибо! — Бабкин морщит нос и смеется. Солнце бьет ему в узкие зоркие глаза.

— Дай я поведу, а? — осмелел Павлуня.

— На! — согласился Бабкин.

Павлуня забрался в кабину трактора, и лицо его сразу стало испуганным, а взгляд неуверенным. Он поискал глазами сильного брата.

— Миша…

— Давай!.. — крикнул ему звеньевой. — Надо же когда-то и начинать, Пашка!

Павлуня с хрустом включил скорость, гусеницы зазвенели, и опять потянулась следом за трактором черная полоса обманчиво жирной климовской пашни.

ОДНА БЕДА НА ДВОИХ

Поле стало вычищенным и разглаженным, как праздничная рубаха. От дороги к реке побежали узкие прямые грядки. На видном месте закрасовался яркий щит с новыми обязательствами звена. У кромки поля притулился сарайчик, где хранятся корзинки, лопаты, куда в обеденную жару уходят на отдых бабушки. Здесь стоит стол, табуретка, у стены — топчан, заваленный сеном. На столе поблескивает лаком Мишин транзисторный приемник.

Каждое утро Бабкин с удовольствием смотрит на свое поле, замечая, как оно меняется на глазах. Недавно ребята отсеялись, и долго еще от их рук, одежды, от сарайчика терпко и остро пахло морковными семенами. Бабкин в графике над столом, в нужной клеточке, вписал день посева. А сейчас уже побежали ровные, в пять рядочков на каждой грядке, зеленые всходы. Смотреть на них — сердце радуется!

Довольный Бабкин замечает, как переменился и Павлуня: у братца на жаре подтянуло щеки, подсохли губы, крепче, взрослее сделалось лицо. Выровнялась и походка Павлуни, распрямились его сутулые плечи, даже в речах появилась законченность.

После пахоты ребята пересели с тяжелого гусеничного трактора на легкое самоходное шасси, или, как его ласково называют механизаторы, шассик. Это очень удобная машина: мотор сзади, а впереди — руль да колеса. Поле — у тебя под ногами, все на виду. Бабкин любит шассик за простоту в управлении, за то, что сеялка или культиватор навешиваются не сзади, а прямо перед глазами, шассик не так шумит, как гусеничный дизельный трактор, от него не болит вечером голова и не гудит в ушах после целого дня нелегкой пахоты. Славная машина!

Сегодня, намаявшись с утра, Бабкин мирно спит в сторожке. Бабушки ушли на обед домой. Павлуня сидит на шассике и внимательно наблюдает, как осторожно и шустро бегут между грядками передние колесики машины, заметно скошенные книзу, словно кривые ножки степной лошадки. Сиденье высокое, открытое солнцу и ветрам, поэтому Павлуня прикрывает свой слабый затылок широкой соломенной шляпой.

Работа идет ладно. Внизу режут сорняки и рыхлят землю быстрые стрельчатые лапки культиватора. Прямо перед Павлуней приделаны круглые бачки с удобрениями. Парень сидит за этими железными барабанами лихо, как ударник в джазе, только в руках у него вместо палочек — руль, а на бронзовых плечах — линялая майка. По душе Павлуне и ровный бег шассика, и рокот мотора.

Павлуня покатил мимо хранилища, из черных дверей которого девчата и парни вытаскивали наверх остатки прошлогодней сопревшей капусты. Девчата были свои, совхозные, привыкшие к деревенской работе, а парни хоть и заводские шефы, но тоже старались не отставать от них. Они работали дружно, шумно и весело. Павлуня, проезжая, смотрел косо. Он твердо убежден, что заводское начальство не пошлет в совхоз нужных себе людей, а отдаст самых негодных да ленивых. Ишь как гогочут! Небось поддали.

Шассик уже пробежал было мимо хранилища, но тут Павлуня, повернув ненароком голову, так резко тормознул, что шляпа едва не слетела с его головы. Он увидел за стеной, в тени хранилища, механика и Татьяну. Павлуня открыл рот: они стояли, ничего не замечая вокруг, и, как показалось братцу, играли в «ладушки». Механик все норовил взять девушку за руку, она, смеясь, отдергивала ладонь.

Оба так увлеклись игрой, что не заметили Павлуню: он подступал боком, нагнув голову, ноги в коленях у него не гнулись, словно в них воткнули по стальному пруту. Смешной вид он имел в своей соломенной шляпе с отгрызенными краями, тощий да ушастый. Девушка прыснула в ладонь.

— Чего надо? — спросил механик, недовольный тем, что помешали его игре. — Что скажешь?

Павлуня, склонив голову набок, молчал и краснел. Механик повернул его и слегка наддал коленкой под зад.

— Не нужно, — тихо попросила Чижик, — он и так уйдет.

Павлуня посмотрел в ее глаза, полные жалостливой насмешки над ним, и ноги его дрогнули. Стальные прутья вытянули из них, они подогнулись. Сердце Павлуни размякло.

Механик вздохнул:

— Утрись!

Нос у Павлуни был давно сухой, но он послушно мазнул по нему рукавом. Чижик смотрела на него, как смотрят на щенка в грязной луже: и вытащить бы, да испачкаешься. Все поплыло у Павлуни перед глазами. Не помня себя, он забормотал, норовя почему-то схватить механика за пуговицу:

— Постой… Нет, ты постой… ты зачем это?..

— Уйди отсюда, Павлуня! — испуганно попросила его Чижик, но было уже поздно: механик, вырываясь из цепких рук Павлуни, ненароком толкнул его прямо в кучу прелой капусты.

Обрадованные, захохотали девчонки и шефы.

— Космонавт! — крикнул кто-то. — А ну еще, теткин сын!

Чижик помогла Павлуне подняться, не глядя сунула в руку слетевшую шляпу, Павлуня машинально надел ее и побрел к шассику.

В сторожке затрещал будильник, и Бабкин проснулся. Он вышел на край поля и увидел странно ковыляющий по дороге шассик. Машина остановилась возле сарайчика, на землю мешком сполз Павлуня. Он был бледнее, чем всегда, и носастее обычного.

— Что с тобой, Пашка?

Братец заглянул в глаза Бабкина, услыхал его встревоженный голос, и ему до смерти захотелось пожаловаться.

— Да-а, — плаксиво протянул Павлуня. — Там — Чижик и этот, механик. Стоят и за ручки ухватились… как ма-аленькие.

Павлуня замолчал: в глазах Бабкина промелькнула какая-то суетливость.

— За ручки? — тихо спросил он.

И Павлуня вдруг ясно понял, что оба они страдают одной окаянной болезнью, от которой нет лекарства. Ему стало почему-то немного полегче, словно Бабкин взвалил на себя часть нелегкого груза.

— Ладно, — пробормотал Павлуня, поднимаясь и отряхиваясь. — Теперь твоя очередь.

Павлуня побрел к домику-сарайчику, а Бабкин поспешно взобрался на шассик, помчался в сторону хранилища.

Здесь было пусто, остались только корзинки да прелые запахи. Заводские шефы, закончив работу, шли к понтонному мосту, совхозные девчонки, хоть им и не по пути, тоже тащились вместе с ними к переправе.

За хранилищем послышался смех. Бабкин, так же деревянно, как и Павлуня, пошел на него.

Солнце садилось, от стены падала густая тень. В тени было не так совестно, поэтому Чижик уже не отдергивала руку.

— Корзинки убрать нужно, — вспугивая их, сказал Бабкин.

— Ну и убери, — насмешливо отвечала Чижик.

— Во-во! — подхватил механик. — Убери, теткин племянник!

Бабкин молча схватил его за шиворот, раздался треск материи, механик побледнел.

— Да что ты! — с досадой сказала девушка, с трудом отводя от механика закостеневшую руку Бабкина. — Не надо!

— Надо! — нагнул голову Бабкин. — Пашка по тебе сохнет. Следом ходит.

— Ну и пусть ходит! — в запальчивости выкрикнула девушка. — Ничего он не вы́ходит! Понял?

Бабкин засопел. В эту самую минуту механик, видно со страху, залепил ему совершенно неожиданно такого леща, что Бабкин едва устоял на ногах.

— Гриша! — испуганно вскрикнула девушка, и этот испуг окончательно добил Бабкина.

— Вот как получается, — пробормотал он, не повышая голоса и не глядя на механика. — Лупят Мишу, а страх за Гришу.

Бледная Чижик на миг замерла. Механик за ее спиной выкрикивал:

— Понял, да? Понял?! Еще полезешь — хуже будет!

— Понял он, все понял, — успокаивала его Чижик. Она быстро вывела механика на дорогу. — Иди домой, поздно.

Механик, часто оглядываясь, припустился догонять своих. Девушка посмотрела на Бабкина.

— До свидания, — сказала она тихо и, чуть помедлив, добавила: — Не сердись…

«Эх ты, не видишь!» — вздохнул про себя Бабкин, но виду не подал, только слегка улыбнулся сверху.

— Хочешь, подвезу? — спросил он.

— Нет, пожалуй, — ответила девушка. — Я уж так добегу.

Она мягко покатилась к совхозу. Бабкин, проводив ее глазами, поехал к себе. Он ни разу не посмотрел в ту сторону, где возле моста одиноко маячила черная фигура механика. Тот издали оборонял Татьяну от Бабкина.

В этот вечер Павлуня долго сидел на скамеечке возле своего дома. Давно погасли окна в совхозе. С ночной смены пришла тетка. Она наклонилась над сыном и удивленно спросила:

— Господи! Уж не провожался ли?!

— А что, разве нельзя? — прошептал Павлуня.

Тетка хмыкнула, села рядышком и толкнула его могучим локтем под тонкое ребро:

— Чья девка-то?

— Чижик, — вздохнул Павлуня.

Тетка заколыхалась. Потом, вытирая глаза, протянула:

— Вы-ыбрал то-олстую… Да куда тебе такая!

— Не выбирал я, — строго ответил Павлуня. — Разве ее выбирают? Она нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь…

Тетка хохотала долго, со вкусом, на всю тихую улицу. Павлуня печально смотрел в ее широкий рот…

Когда Бабкин ввалился во двор к старухе, она уже ждала его. Стол был накрыт под яблоней. Но Бабкин не пошел к столу, а сел посреди двора на колоду. Жучка радостно повизгивала у пыльного сапога. Лешачиха повела глазищами.

— Где болит?

— Тут, — постучал себя Бабкин по сердцу.

Они замолчали. Было слышно, как на старой ветле возятся грачи. Иная птица, срываясь с веток, гулко хлопала крылом среди звезд. Потом опять наступала тишина. Только где-то далеко томилась гитара.

Заглядывая ему в лицо, Лешачиха усмехнулась:

— Хочешь, приворожу? Твою беду мигом отведу.

Бабкин устало махнул рукой и стал стягивать с себя пропыленную рубаху. Лешачиха принесла полотенце и, пока Бабкин фыркал и плескался, молча стояла в стороне. Потом, подавая чистое, пахнущее рекой полотно, сказала:

— Картошечки я тебе сварила, селедочку разделала. Садись-ка, милый, к столу. А то на голодный-то желудок и ночь черней кажется, и черная дума вяжется. Садись.

Бабкин опять подивился умению Лешачихи скручивать из простых слов замысловатую нить. Неторопливая ее речь непонятным образом успокоила его, он стал есть. Потом, посвистывая, прошелся по двору. Тронул ветхий забор.

— Жучка, где тут у нас лопата?

Вместе с собачонкой Бабкин обрыскал сараи, нашел где-то в углу ржавый заступ и начал азартно копать ямы под столбы. В ночь полетели тяжелые комья.

ГЛАНДЫ

На другое утро у гаража собирались механизаторы. Ворота боксов были распахнуты, из черной глубины сонно посматривали большими глазищами машины и трактора. На пахучих скамейках, на обструганном столе проступили клейкие янтарные капли — слезы живого дерева.

За столом — директор, парторг, комсорг, главные специалисты.

Перед начальством на скамейках тесно сидят механизаторы. Поодаль — рука на перевязи — стоит «опытный седой» Иван Петров, косится в сторону Бабкина. За Бабкиным, низко склонив голову, сидит Павлуня, тихий, ко всему равнодушный.

— Товарищи! — встал Ефим Борисович. — Положение с прополкой сложилось у нас тяжелое.

Бабкин слушал директора и думал: а когда положение было легким? Весной не хватает кормов, летом — людей, осенью — машин.

Сейчас каждый тоже знал: медлить с прополкой нельзя — жара, прут сорняки. Выступал, пристукивая кулаком по столу, молодой секретарь парткома Семен Федорович; говорили, горячо размахивая руками, юные бригадиры, солидно высказывались с мест пацаны-механизаторы.

— Городских позвать, — сказал Трофим.

— А сколько это будет стоить? — нахмурился директор.

— Разрешите? — поднялся главный бухгалтер. — Я вот тут набросал… Если городские будут работать у нас только три дня и в том количестве, которое вы, Трофим Иванович, просите, то совхозу это обойдется в десять тысяч рублей. Это не считая питания.

— Ого! — сказали трактористы, а Трофим почесался.

— Одними руками ничего не сделаешь, — сказал вдруг с места Бабкин. — Нужно технику грамотно использовать. Мы вот в училище пробовали…

— Вы! «В училище»! — передразнил его «опытный седой». — Работаешь без году неделя, помолчал бы.

Все оглянулись на Бабкина.

— Говори, говори, звеньевой, — сказал директор, с удивлением приглядываясь к Бабкину. — Говори смелей.

Но взъерошенный Бабкин махнул рукой и обиженно сел.

— А ты что скажешь, Алексеич? — спросил вдруг директор и повернулся к Павлуне.

Тот поднялся. Народ притих, разглядывая его, длинного и глазастого. Уши у Павлуни засветились.

— А я это… на расчет подал.

Народ загудел. Павлуня доверчиво помаргивал глазами. Директор ласково спросил:

— Ты что, очумел?

Ничего не мог добавить Павлуня, он молил Бабкина о подсказке. Бабкин, подняв голову, в сердцах вымолвил:

— Ты на меня не смотри! Ты сам за себя отвечай, теткин сын!

Кто-то из молодых шоферов хохотнул, но другие, люди в возрасте, в седине, недоуменно смотрели на Павлуню.

— Я же говорил, не потянут они! — зашумел Трофим. — Земли наши климовские тяжелые, не для молокососов!

— Погоди, — остановил его директор и с улыбкой обратился к Павлуне. — Ты что-то напутал, да? Ты просто не подумал, верно?

— Не, — вздохнул Павлуня, тоже улыбаясь. — Я заявление… на расчет…

— Объясни! — потребовал Трофим.

Проехал высокий трескучий трактор, и не стало слышно, что там еще молол Павлуня, помаргивая чистыми глазами. Колесник протарахтел, Павлуня закрыл рот.

— Не пущу! — сказал Трофим, стуча кулаком по столу. — Ты что же, работы мне хочешь сорвать? У меня людей нет, понял?

— У меня гланды, — беззащитным голосом произнес Павлуня, и народ, остывая, по-другому поглядел на него…

ОДИН

Бабкин остался один. Время пришло трудное. Из земли, приподнимая ее хребтом, наперегонки лезли разные травы — и необходимые, и вредные, вроде лебеды да сурепки. По грядкам среди девически стыдливой морковки нахраписто продирались, пихаясь локтями, мосластые сорняки. Малочисленное Мишино звено замаялось, воюя с дикой зеленью.

На помощь пришли химики, они поливали грядки особыми ядами-гербицидами, которые жгли сорняки, как огонь, скручивая их в сухую пружину. Работа шла осторожная: химия, обжигая врагов, могла приглушить и морковку. Поэтому часто наведывался агроном, и Бабкин торчал тут же, настороженно поглядывая.

Подъехал на «козлике» сам.

— Как? — бросил ничего не значащее словцо, и Бабкин ответил в том же духе:

— Ничего.

Ефим Борисович стал зорко глядеть, как бегает над грядками шассик. Спросил вроде между прочим:

— Чем поливают?

Бабкин ответил без запинки, и Громов сказал весело:

— Точно! В нем, говорят, вся сила! Лей, не жалей.

— Это не вода, — посопел звеньевой. — Это химия… А вон речка, близко.

Директор с каким-то непонятным задором откликнулся:

— Ну и шут с ней! Тебе-то что за дело? Зато урожай получишь, сорняки победишь! А речка — она далеко. Подумаешь!

Глаза его смотрели в упор, торопили с ответом.

— Тут подумаешь, — усмехнулся Бабкин. — Если не думать — все погубишь: и речку, и рыбу, и лес. В руках у нас такая сила, что без головы никак нельзя.

Ефим Борисович отвернулся, ласково покряхтел и размягченным, не директорским голосом сказал:

— Это ты очень верно говоришь, парень! Думать нужно! Крепко нам с тобой думать, как урожай получить и красоту уберечь.

Когда загудел завод и рабочий народ потек к понтонному мосту, Мишино поле уже славно провоняло химией и едко дымилось навстречу заре. Люди, проходя мимо, морщились, что-то кричали Бабкину, он в ответ только помахивал им рукой со своего высокого скрипучего трона.

Посверкивая спицами, проехала на велосипеде тетка, на руле у нее висела большая хозяйственная сумка, сзади, к багажнику, был привязан бидон.

— Вернешься? — спросила она, притормаживая. — Или твою комнату дачникам сдать?

— Сколько? — спросил Бабкин.

И тетка, поняв по-своему, тут же ответила:

— Рубль в сутки! Это деньги, на дороге не валяются.

— Обдираете, — покачал головой Бабкин.

Тетка обиделась и пустилась догонять народ.

Берегом реки плелась длинная косолапая фигура в новой кепке. Бабкин остановил шассик и спрыгнул к братцу.

— На работу?

— На работу, — ответил Павлуня, со страхом поглядывая на черные заводские трубы.

— Пашка, Пашка, хватит дурака валять! Вот наше поле, вот шассик дожидается — садись!

— Нет, — тихо ответил Павлуня. — Пускай она со своим механиком смеется. Не такой я человек, чтобы надо мной смеялись. Я лучше пойду.

— Нельзя тебе уходить — пропадешь!

— Пусть! — с неожиданным упорством возразил Павлуня. — Пусть она радуется!

Бабкин не стал больше уговаривать: в его груди билось такое же разбитое сердце.

Когда прогудело в другой раз — берег был пуст. Бабкин исподлобья смотрел на реку, где шумно и уверенно жил завод, — на всю страну славится он! Не то что Климовка. Светлыми цехами, умными машинами, а не только двумя выходными днями да крепкой рабочей неделей привлекает он к себе деревенских ребят. И многие ушли по одной и той же дорожке: через понтонный мост, мимо поля — в проходные.

Многие, да не все. Остались те, кому без земли не жить. К таким людям нужно бы поближе Павлуне, а он ушел. Ему ли, тихому и привыкшему к тишине полей, быть среди железного звона.

Бабкин с тоской посмотрел на сухую землю, на свой одинокий шассик. Он перевел взгляд туда, где за лесной полосой, на широком просторе центрального отделения, густо ревели трактора.

Вечером Бабкин торопился к Лешачихе, чтобы поскорее высказать ей, умной, все накипевшее и услышать в ответ ее добродушно-ворчливый голос, мудрую речь.

Бабкин открыл калитку, Жучка обтерла его пыльные плетенки пушистым боком.

Он остановился:

«Что за праздник?» На столе посверкивают тонкие рюмки, стоят красные бутылки, светятся лимоны.

«Женька вернулся?» — подумал Бабкин и стал глядеть на крыльцо, с которого должен сейчас сойти он.

Лешачиха в новой кофте, причесанная, торжественно шагала навстречу Бабкину.

— Я все знаю, — сказала она медленно и веско. — Пашка твой ушел. Но ты не горюй: скоро придет он и будет тебе верным помощником и опорой. Вот он письмо прислал.

Бабкин устало присел на табуретку, подальше от богатого стола. Он уже давно приметил, что умная, остроязыкая Лешачиха словно забывала все свои побасенки, когда разговор заходил о нем. Тут ее слова становились плоскими, как блин, а в глазах вставало сияние.

— Давай письмо, Настасья Петровна, — скучно сказал Бабкин. Разговаривать с Лешачихой о чем-то другом теперь было бесполезно: сегодня над миром царствовал он.

САНЫЧ

На Мишино поле, размахнув стометровые трубчатые крылья, покачиваясь, въехала дождевалка. Тракторист опустил шланг в оросительный канал, но он оказался сухим, лишь на дне стояли мутные лужицы.

— Опять, чертенок, рыбу ловит! — рассердился старый тракторист, и Бабкин без лишних слов побежал к берегу.

Река сонно дымилась. Клекотали лягушки. Среди тумана застыл понтон, на котором слабо вырисовывался дизель с насосом. На понтоне сидел Саныч — худенький мальчишка в большой телогрейке и кепке с длинным козырьком. Он удил рыбу.

Когда Бабкин стал шумно спускаться к нему, осыпая глину, Саныч не всполошился, как обычно, не стал успокаивать звеньевого: «Я щас! Я мигом!» — а только слегка повернул голову и зашипел:

— Тихо ты!

У самой воды Бабкин увидел директора. Ефим Борисович был разут, брюки его подвернуты, шляпа на затылке.

— Здрасте! — недоуменно сказал Бабкин.

— Здравствуй! Вот, звеньевой, отсюда мы и поведем закрытое орошение — и на твои пески, и на центральные поля, прямо через Климовку. — И Ефим Борисович, вылезая наверх, разрубил ладонью и лесную полоску, и деревеньку.

«Давно пора», — одобрил Бабкин.

— Точно! — хмыкнул директор и приказал: — Заводи.

— Я щас, я мигом! — сказал мальчишка, подбегая к дизелю и дергая шнур пускача. Железо холодно, неохотно лязгало. Санычу было зябко возле такой горы мокрого металла, он ежился, передергивая плечами, щеки у него посинели.

— Эх ты, рыбак! — Директор стал снимать пиджак, но Бабкин успел раньше.

— Пусти-ка, — отстранил он Саныча. Послушал, как стучат поршеньки в машине. Прочистил свечи. Неторопливо проверил уровень масла, долил солярки, а потом, расставив ноги, с маху выдернул шнур. Тра-та-та-та! — полетела пулеметная дробь пускача над вздрогнувшей рекой. Бабкин двинул рычаг — дизель ожил, вычихнул в небо холодное, синее, пахнущее соляркой колечко.

— Ой ты! — обрадовался Саныч. — А меня он, дьявол, замучил до печенки!

Директор, сощурясь, долго смотрел с обрыва на Бабкина.

…Ребята остались одни. Саныч потоптался и лихо спросил:

— Слушай, закурить нету?

Но тут он вспомнил, что Бабкин не балуется, и махнул с улыбкой рукой. Бабкин посмотрел на его грязную мордочку, измятую сном, на живые, чуть припухшие глазки и, крякнув, вытащил термос, который Лешачиха каждое утро засовывала ему в карман.

— Чай. Горячий.

Саныч с удовольствием грелся крепким чаем, наслаждался. Дизель рокотал, тоже набирая тепло, гудел глуше, басовитее. Бабкин включил насос — река со всхлипами потянулась в трубу. Вода залила канавы, вдоль которых медленно пополз трактор, неся над сверкающими обмытыми гусеницами косматые дождевые крылья. Бабушки радостно смотрели, как на глазах зеленеет их морковка, скисшая было после обработки ядами.

— Смотри не зевай теперь! — строго сказал Бабкин Санычу и поспешил к себе. В сторожке он записал в своем графике «полив» и поставил число. График был длинный, клеточек в нем много, и заполнен он только в верхней, малой своей половине, внизу же — белая пустота.

СБОРЩИК

Возле хранилища остановилась грузовая машина, и на землю весело посыпались заводские. Шефы привезли с собой доски, гвозди, пилы — им сегодня ремонтировать сгнившие лари в хранилище.

— Бабкин! — приветствовали они звеньевого. — Здорово!

— Здравствуйте, — степенно отвечал Бабкин, с удовольствием рассматривая знакомых парней. Вдруг он насупился — в сторонке лениво стоял механик.

Бабкин посмотрел направо, посмотрел налево и с облегчением вздохнул: Татьяны тут не было. Работали только шефы. Они сколотили ко́злы, положили на них бревна, завизжали пилами. Хорошо запахло сосной.

Миша посматривал с высокого шассика, собираясь уже отъехать, как вдруг заметил неладное: несколько девчат, отойдя в сторонку, начали резать хлеб да колбасу, а парни за углом загремели мелочью. Бабкин вздохнул: и такие «шефы» приезжают иногда в совхоз.

Механик, подойдя к дыре хранилища, тихо позвал:

— Эй, сопливенький, ты где?

— Да я здесь… сейчас я… — раздался из подземелья знакомый голос, а следом за ним выбрался и сам Павлуня, грязный и неуклюжий.

— Пашка! — охнул Бабкин, скатываясь с шассика. — Опять дразнятся? А у нас тебя Алексеичем звали!

Механик начал совать в карман Павлуни собранную с троих мелочь.

— Ты давай потихоньку к магазину, чтобы только наши не заметили, а то скандал! — втолковывал он, но тут вмешался Бабкин и сказал механику:

— Убери свои медяки! И отойди от нас!

— Испугался! — хмыкнул золотоволосый красавец, но от братьев все-таки отошел. Нехотя ухватился за пилу.

— Эх, ты! — с насмешкой сказал ему напарник. — Пилить не умеешь, а — «я, я, механик! Все могу!»

— Подумаешь, работнички, столяры и плотнички! — гоготнул механик и отправился в тень.

Бабкин стоял перед Павлуней. Братец переминался с ноги на ногу, не поднимал глаз.

— Ну, как ты там? — участливо спросил Бабкин.

Павлуня слегка затеплился:

— Я на сборке… — Он искоса посматривал на ровные всходы морковки, на крылатый дождевой трактор, прятал за спину вымазанные прелой капустой руки: — Не веришь… Правда, я сборщик. — Вдруг он усмехнулся и, распуская губы, протянул: — У нас на участке такие де-евочки!

Бабкин широко раскрыл монгольские глаза под русскими рыжими бровями.

— Девочки, говоришь? — И рассердился, топнул ногой. — Марш к людям! Нечего тут!

— Да я чего, я иду, — отвечал Павлуня, становясь прежним испуганным братцем.

Бабкин посмотрел на него и пошел в контору.

В кабинете директора было жарко, хоть все окна нараспашку и вентилятор крутился под потолком. Когда Бабкин появился на пороге в пиджачишке, наброшенном на майку, с соломенной шляпой в руках, на него не обратили внимания. Люди, среди которых было много незнакомых, негромко разговаривали, курили, часто поминая Климовку. Ефим Борисович в сторонке беседовал с невысоким лысым человеком. Этого Бабкин знал: заводской представитель частый гость в совхозе. А возле окна — это, кажется, сам начальник всей районной мелиорации.

— Значит, решено: трубы ведем через Климовку? — спросил он директора, и Бабкин понял, что судьба деревеньки решена бесповоротно.

— А как же Трофим? — спросил кто-то. — Не отдаст он Климовку — вырос в ней.

— Все мы на одной земле выросли! — рассердился Громов. — На советской!

Тут директор заметил Бабкина и спросил, что случилось.

— Я насчет Пашки… — неторопливо начал было Бабкин, но Ефим Борисович перебил его:

— Слушай, может попозже зайдешь, а?

Звеньевой пожал плечами:

— Можно и попозже. Только за это время Пашку напоят, пожалуй.

— Кто?

— Заводские, — вздохнул Бабкин, и лысый представитель сумрачно обернулся к нему:

— Погоди-ка, товарищ! О чем ты? Кто этот Пашка? И кто хочет его споить?

— Есть тут один, — ответил Бабкин. — А Пашка — это мой брат. Он в завод на сборку пришел, а вы его — в хранилище и к самому лодырю приставили. А его нужно к самым хорошим людям.

— Нужно, — бормотал заводской представитель, выискивая в блокноте среди адресов и телефонов свободное местечко. — Все нужно… Как фамилия этого Пашки?

— Зачем же фамилия? — улыбнулся Бабкин. — Вон оно, хранилище, — близко, а там — Пашка. Сами спросите.

Директор и заводские переглянулись. Заводской сказал:

— Ладно, придется заехать. До свидания, товарищ!

Бабкин вернулся на поле и оглядел свое хозяйство. Гудел дизель на понтоне, текла по трубам вода, шумел над морковкой рукотворный дождик.

У хранилища вместе со всеми, очень нехотя, работал механик. Он часто взглядывал на камень, возле которого солнечно сверкало горлышко кокнутой бутылки. Осколки блестели брильянтами, а жгучую влагу впитала пыль.

— Жалко, Гриша? — посмеивались девчонки. — Только зря бегал.

Заводской представитель тоже вместе со всеми пилил, строгал, заколачивал гвозди. Увидев Бабкина, подошел.

— Братец ваш отправлен на завод, а в остальном тоже порядок.

Бабкин посмотрел на хмурого и трезвого механика, на сверкающее горлышко и улыбнулся:

— Порядок. Спасибо вам.

Солнце садилось. Уползла с поля дождевалка, роняя янтарные капли. Бабушки приготовили на завтра рукавички — после полива полезут сорняки. Бабкин записал в своем графике: «Культивация» — и собрался было домой, но тут легко подкатила гладкая Варвара. С тележки, как обычно, выставилась сперва, словно пушка, деревянная нога Трофима, а потом выбрался и он сам — обгорелый, крепкий, насупленный. Отведя Бабкина подальше, спросил, сурово глядя:

— Знаешь?

Бабкин кивнул.

— Все! — сказал Трофим. — Конец Климовке.

«Вот беда-то!» — подумал Бабкин, которому до смерти надоела здешняя тишина и давно хотелось на волю, на широкое поле, на большой народ. Однако вслух он ничего не сказал — зачем огорчать хорошего мужика.

— Вон едет, деятель! — кивнул Трофим в сторону зеленого директорского «уазика».

— Трофим Иванович! — закричал, высовываясь из машины, директор. — Погоди, поговорить надо!

Но Трофим, бурча что-то под нос, уже влезал на свою тележку. Варвара, кося глазом, ждала. Только когда хозяин уселся, она, не дожидаясь команды, мощно понесла тележку по дороге. Засверкали новенькие подковы.

— Обиделся, старый, — сказал директор и обратился к Бабкину: — А ты? Что ты думаешь? Говори прямо, товарищ начальник!

— Все правильно, — ответил звеньевой, — хоть и жалко, а нужно.

«Молодец!» — подумал директор. Он оглядел молча Мишино поле и, не усмотрев в нем ничего плохого, сразу же простился со всеми. А Бабкина отозвал в сторонку.

— Почитай-ка! — сказал Ефим Борисович, подавая ему бумажку. На ней знакомым разгонистым почерком было написано: «А Мишка-то Бабкин в рабочее время на казенном тракторе частные огороды пашет — поди, за бутылку. А бензин-то государственный, денег стоит».

— Тетка писала, — уверенно сказал звеньевой. — Раз про деньги, значит, тетка. — Он посмотрел на директора. — А зачем?

— Пахал? — спросил Ефим Борисович. — Лешачихе, что ли?

Бабкин пожал плечами:

— Пахал. Не в рабочее совсем, а в свое, в ночное, время.

— И трактор тоже твой? Собственный?

Бабкин укоризненно качнул головой и проговорил:

— А она двадцать лет на своей, что ли, ферме? На личной?

Директор, почесывая лысину, пробормотал:

— Хватит. Поговорили. Поехал я, пожалуй.

Он пригласил климовских бабушек в свою машину: «Садитесь, женщины!» Но те смущенно заплескали ладонями и ответили, что не привычны они к такси-то, что дойдут и так, сами по себе. Бабкин тоже не сел — неудобно как-то, он лучше вместе со своими пройдется по холодку.

И они пошли. Сперва быстро и молча, часто оглядываясь на директора. Потом, уже отойдя далеко, замедлили шаг, о чем-то оживленно заговорили.

Ефим Борисович проводил их взором и полез в темный душный «уазик». Обгонять народ на пыльной дороге не захотел. Сидел и думал. Думал не о своих больших стройках, не о разговорах с начальством насчет музыкальной школы да нового коровника, а думал он про климовских бабушек, размышлял о Трофиме, о Бабкине с Павлуней, о всех тех, кого называют широким и значительным словом — народ. И чем больше думал он о Трофиме, тем пуще становилось жалко этого человека, который всю жизнь отдал своей Климовке. «Ладно, хватит! — убеждал сам себя директор. — Хватит! Всех не пережалеешь».

ГОРЬКО

Подходя к дому Лешачихи, Бабкин еще издали услышал Жучку. «На кого это она?» — встревожился парень, прибавив шагу. От калитки к нему метнулась разлохмаченная тень.

— Ох ты господи! Насилу дождалась!

Бабкин узнал тетку и сразу сердито спросил ее про ядовитую подметную бумажку.

— За какие бутылки я огороды пахал? Какие такие деньги я принимал? Вы что, не знаете меня?

— Да что ты ко мне с чепухой-то! — протяжным слезным тенорком отвечала тетка. — Ну, писала, потом разберемся — не чужие! Сейчас горе у меня — Пашка пропал!

Бабкин испугался и замолчал. А тетка длинно, бестолково пустилась рассказывать, как нынешним вечером на виду у всего совхоза Чижик села в черную легковую машину и укатила за реку. На ней было белое торжественное платье, правда, без фаты, машина тоже празднично блестела, а рядом с шофером сидел механик — причесанный, на все пуговицы застегнутый и при галстуке. «К жениху поехала», — вслух размышляли из одного окна, а из другого высказались более определенно: «Не иначе как расписываться!»

— Как увидел мой все это, так аж затрясся! — махала руками тетка перед носом Бабкина. — Аж прямо белый весь стал! Как мел! Как полтинник! Как лебедь!..

— Ну! — нетерпеливо перебил Бабкин, и тетка, переходя почему-то на шепот, наклоняясь к нему, закончила:

— Исчез мой несчастный! К мосту, говорят, дернул, только пятки сверкнули! — Она всхлипнула. — Беды наделает! Такой стал отчаянный! Помоги, Мишенька!

…Комсорг Боря Байбара чистил в гараже свой новенький мотоцикл, когда к нему вбежал Бабкин и, шумно заглатывая воздух, сказал:

— Дай… мне… его!

— Куда тебе ночью?

— Боря! — с трудом отдышался наконец Бабкин. — Первый раз в жизни прошу!

Боря посмотрел ему в глаза и молча кивнул. Бабкин вывел за ворота лакового конька, вскочил в седло, и только треск прокатился вдоль по улице.

Постреливая цилиндрами, мотоцикл мчался по дороге. Плескалось желтое пятно впереди, сыпались позади, из глушителя, голубые искры. Мелькали кусты да столбы.

Свистнули над головой ветки ивы у пруда, пронеслось мимо морковное поле, Бабкин вымахнул на бугорок, к понтонному разводному мосту.

Шлагбаум был закрыт, на нем мигал красный фонарь. Опустив ноги, Бабкин посмотрел вправо и влево — пароходов нигде не видно. По мосту ходили люди, вспыхивала сварка.

— Баржа зацепила, фартук срезала, — сказал, подходя к Бабкину, знакомый мостовщик.

Между берегом и сведенным мостом на месте фартука — широкого железного листа — чернела полоса воды, густо поблескивая звездами.

Бабкин посмотрел вперед. За рекой светился огнями рабочий поселок, в котором живет механик. Бабкин подумал о том, что вот сейчас, в эту самую минуту, где-то в теплой комнате сидят за столом Чижик и механик, а где-то по темноте бродит братец Павлуня…

Нагнувшись, он проехал под полосатой перекладиной с красным фонарем.

— Куда, чумовой?! — закричал мостовщик, норовя поймать его за руку.

Треснул рукав рубахи. Но Бабкин уже выщелкнул скорость и, включив звонкий сигнал, полетел. Слились в огневую линию фонари на мосту, шарахнулись в сторону люди от взбесившегося мотоцикла. Бабкина бросило в воздух и тут же крепко стукнуло под зад и под подошвы. Он едва не вылетел из седла, мотоцикл накренился, взревел, но Бабкин все же чудом усидел на нем. И потом долго еще шоферы рассказывали, как один отчаянный чудак перепрыгнул на мотоцикле с моста на берег.

Бабкин свернул с асфальта в тишину сонной улицы поселка. Здесь блестели тусклые окна спящих домов, стыли черные столбы, пахло садами. Перед ним из тьмы косо выносилась тропинка, по ней плясал уверенный луч фары. Возле одного двора стояли кучкой парни и девчата. Бабкин остановился.

— Скажите, где тут механик живет? — спросил он, пытаясь вспомнить его фамилию. — Гришей звать.

— Знаем, знаем! — чуть ли не хором ответила молодежь. — Кто же его не знает! Он сегодня невесту своим показывать-привез! Во-он его хоромы! С колоннами.

Действительно, этот дом выделялся среди остальных своими колоннами, высокими окнами, распахнутыми настежь, высокой крышей.

Возле палисадника, у калитки, стояли парни в белых рубахах, разговаривали, курили.

Бабкин слез с седла, зорко осмотрелся — нигде не дрались, не возились. Братца не видно. На Бабкина никто не обращал внимания. Мимо парней он прошел в дом.

За столом сидели распаренные люди. Они уже не пили, не ели, а только все разом, не слушая соседа, говорили. Бабкин увидел, как пригрелись рядышком Чижик и механик. Он — красивый, довольный; она — притихшая и как будто очень усталая. На столе мало цветов, зато густо натыканы рюмки да бутылки, куча всякой еды.

— Товарищи, товарищи! Слова прошу! — кричал кто-то, долбя вилкой по графину.

Бабкин узнал «опытного седого». Иван Петров, тоже красный, распаренный, стоял со стопкой и требовал внимания. Бабкин смотрел из-за людских спин, слушал. Кое-какая тишина наконец образовалась, Иван начал речь:

— Товарищи! Мы уже выпили за знакомство, за родителей с той и другой стороны, за будущих молодых. А теперь я хочу сказать вот что… Все вы видели дом, и усадьбу, и прочие постройки, куда в скором времени хозяйкой войдет жена. А задумывались ли вы, сколько труда и сил вложено в это все? Предлагаю поэтому выпить за то, чтобы будущая жена поняла и э-э…

«Опытный седой» поднял глаза к потолку, соображая, но тут мамаша механика, седенькая, сутулая, заплаканная, сказала быстрым тонким голоском:

— …чтобы знала, в какие хоромы входит! Чтоб ценила!

Люди загалдели, застучали рюмками, потянулись через голову девушки к механику — чокаться. Она клонилась, смотрела недоуменными глазами на своего огненного красавца. Мать тянула его за рукав:

— Ты книжку покажи, книжку!

— Да ладно тебе, мама, не лезь! — отпихивался от нее механик, а она все тянула за рукав и быстро-быстро говорила соседям:

— Пусть все знают, все видят. Три тыщи, как копеечка! Покажи, сынок, чего тебе стоит!

— Ох, мама, мама! — вздохнул механик и полез в карман пиджака. Гости притихли совсем. Механик долго копался и наконец откуда-то из глубины, словно из самого живота, вытянул серенькую книжицу. Раскрыл, показал и небрежным голосом, в котором, однако, явственно звучали победные нотки, проговорил: — Ну, три, может, и не три, а семь тыщонок набежит.

— Во как по-нашему! — стукнул кулаком по столу «опытный седой». — Так их, племянничек!

— Горька-а-а! — проснулся кто-то в углу. — Горь-ка-а!

Его стали одергивать, а мать механика, поглядывая на девушку слезными глазками, тоненько выговаривала:

— Да я бы, да за такие деньги!

Чижик побледнела, беспомощно посмотрела по сторонам, и тут в дверях среди толпящихся соседок послышался насмешливый голос:

— Богатый жених!

Соседки отлетели, отброшенные плечом, и к столу, узко глядя на Татьяну, медленно пошел Бабкин. Брюки его в глине, рукав рубахи разодран, кулаки сжаты.

Бабкин в наступившей тишине не сказал больше ничего, а механик, вскочив, кинулся выбираться из-за тесного стола.

Бабкин видел только Татьяну, ее кругленькое, обыкновенное, побелевшее личико, ее дрожащие, только что сделанные кудряшки, которые казались ему прекрасными.

— Упорхнула, — сказал Бабкин, странно улыбаясь.

И девушка, поднимая брови, стала загораживаться от него локтем, словно от привидения.

Кругом зашумели, задвигались стулья. Бабкина крепко взяли за локоть. Чей-то командирский голос скучно повторял:

— Не надо, гражданин. Пройдемте, если выпили лишнее. Не надо шуметь.

— Пашка мой где? Где Пашка?

— Пьяному дома сидеть, а не в гости ходить, — укоризненно качал фуражкой участковый, выпроваживая Бабкина на улицу.

Механик рвался из рук дружков и шумел:

— Хулиган! Деревня!

Дружки свистящим шепотом успокаивали его, нехорошо поглядывая на Бабкина.

Дружелюбно подталкивая, участковый отвел Бабкина к забору, где притулился мотоцикл.

— Ну, опомнился? Разве так можно, а? Молодежь, молодежь, зеленые человеки.

Бабкин, глядя мимо его каменного лица на яркое окошко, возбужденно спрашивал:

— Что там, а? «Горько» кричат, да? — и хватал, теребил милицию за рукав.

Пожилой участковый много повидал на веку. Он послушал несвязные речи — горячие, но совсем не пьяные, посмотрел на парня грустным взором и протянул:

— Вот оно что… Понятно… Отойдем-ка.

Возле фонаря мужчины закурили из милицейского портсигара и оба молча смотрели на черные тени в светлом чужом окне. Некурящий Бабкин закашлялся, бросил окурок, еле отплевался. Механик и его дружки стояли под фонарем, на виду. Участковый положил на плечо Бабкина твердую ладонь:

— Трогай домой, паренек, нечего тебе тут.

— Да, — согласился Бабкин, качая головой. — Совсем нечего. — Он взялся за мотоцикл, еще раз обернулся к человеку в форменной фуражке и сказал: — Спасибо.

Участковый кивнул. Бабкин раза два дрыгнул педалью, новый мотоцикл завелся сразу.

Мост, как и раньше, был сведен, однако фартук еще не навесили, и Бабкину пришлось терпеливо дожидаться на берегу. Прыгать совсем не хотелось.

Когда фартук приспособили и народ валом пошел по мосту, Бабкин увидел Павлуню. Братец проталкивался от совхоза к поселку навстречу людскому потоку.

— Пашка! — крикнул Бабкин.

Братец покрутил головой и, углядев Бабкина, пошел к нему.

— Садись! — подвинулся Бабкин. — И не спеши — опоздали мы с тобой оба.

Они сидели на холодном песке, молчали.

— Где пропадал-то? — спросил наконец Бабкин.

Павлуня, дрогнув зябким плечом, длинно принялся объяснять, что нигде он не пропадал, а просто дожидался, покуда фартук сделают и можно будет по мосту пройти.

— Ждал, ждал, — мямлил Павлуня, — замерз даже весь совсем…

Бабкин посмотрел на небо — там чернота закрыла луну, затянула звезды. Запахло ближним дождем.

— Поехали, — сказал Бабкин. — Мне завтра косить.

Когда выбрались на бугор, ударил густой и холодный ливень. Возле пруда мотоцикл повело по грязи. Бабкин вывернул руль, чтобы не свалиться, но тут из темноты круто выехал ствол старой ивы. Последнее, что увидел Бабкин в ярком свете фары, — это черные глубокие морщины на стволе. Его вынесло из седла, ударило боком. «Пашка!» — подумал Бабкин, вылетая в ночь. Он тут же вскочил и бросился поднимать братца.

— Пашка! Пашка! — теребил он Павлуню.

Братец не отвечал. Бабкин прислонил к стволу его ватное тело и тут только увидел, что Павлуня жив. Сидит и выплевывает воду. Бабкин ощупал его ребра:

— Болит? Да говори ты!

Павлуня и в мирные минуты туго соображал, а теперь, после встряски, и совсем не мог собрать мысли. Наконец он вздохнул, шевельнулся и, поднимаясь на ноги, сказал равнодушно:

— Ничего…

И тут Бабкин почувствовал, как зажгло, заломило его ногу чуть пониже коленки, и, крякнув, ухватился за нее.

— Ой! — испугался Павлуня, наклоняясь к нему. — Чтой-то?!

— Ничего, — ответил Бабкин. — Помоги-ка мне.

Долго бились они над мотоциклом, но он не заводился. Вести же его за рога по такому месиву было невмоготу. Ребята спрятались под иву, стали дожидаться. Дождь перестал, и скоро они услыхали пофыркивание мокрой лошадки, стук телеги, голоса.

— Эй, космонавт? — спросил Трофим. — Ты, что ли?

Видно, мостовщик либо кто из шоферов успел рассказать ему про лихой прыжок.

Боря Байбара кинулся не к мотоциклу с разбитой фарой — он суетился над Бабкиным, подсаживая его на телегу, накрывал плащом:

— Как же ты так, а? Здорово разбился, а?

А тетка, в меру поохав над Павлуней и убедившись в его целости, закачала головой над поверженным мотоциклом.

— Ай-ай-ай! Во сколько теперь ремонт влетит!

Тетка до боли в печенке жалела деньги — и свои, и чужие.

КОСАРИ

Настасью Петровну недаром прозвали Лешачихой: она знала травы, у нее на просторном чердаке развешаны пахучие пыльные веники от всех болезней. Она живо приготовила какое-то варево мутного цвета и противного вида, усадила Бабкина на стул, а сама, стоя перед ним на коленях, осторожно промыла глубокую ссадину на ноге. Потом, поднимаясь и запихивая в рот папироску, сказала:

— А теперь поспать бы — и заживет до свадьбы.

Бабкин посмотрел на Павлуню — братец скривился. Лешачиха туманно усмехнулась:

— Ничего, ребятки. Еще не все сказано, да не всякая ниточка завязана…

Она стала выпроваживать гостей. Первым ушел Боря Байбара. Гибкий, худой, подвижный, он выскочил за дверь, а через минуту затрещал его мотоцикл.

— Ишь ты, прочихался! — удивилась тетка.

Она стояла на улице, не решаясь войти в дом к Лешачихе. А Пашка все не выходил, все топтался на пороге, все собирался что-то сказать Бабкину. Но только он открыл рот, как с улицы раздалось звонкое:

— Павлуня-а, домой!

Забрехали собаки. Лешачиха, — услыхав тетку, в сердцах плюнула. Братец, споткнувшись о порог, выскочил.

Бабкин сидел посреди кухни, опустив босую ногу в таз с остывшим зельем. Он был так мрачен, грязен и кудлат, что Лешачиха невольно улыбнулась:

— Хорош. Рога нацепи — прямо черт на цепи!

Бабкин покрутил головой.

— Как это у вас все складно!

Лешачиха чем-то присыпала его рану, перевязала, сказала еще несколько смешных слов, и Бабкин ожил, поскакал переодеваться.

Лешачиха, мелькая острыми локтями, проворно мыла ему голову над тазом. Волосы у парня сердитые, и Настасья Петровна ворчала на их неподатливость.

— Сам, сам! — проплевывался сквозь мыльную пену Бабкин, но она не пускала, торжественно отвечая:

— Ничего, он тоже мыться не любил. Все вы одинаковы.

Потом, увидев Бабкина, розового, промытого, в белой рубахе, Лешачиха пригорюнилась.

— И он такой же был, — бормотала она, — статный, красивый…

Не дожидаясь, пока он вырастет до потолка, Бабкин ушел в свою комнату.

На рассвете, когда тени еще ходят за людьми, бледные, сонные, у механического цеха собирается на воскресник неразговорчивый народ. Он залезает в просторный совхозный автобус, закуривает там и, поглядывая на себя в черное зеркало окон, едет до железнодорожного моста. Когда машина останавливается, люди нехотя выбираются на волю. Они смотрят на парное молоко, разлитое над невидимой речкой, на розовое небо за кустами, на солнце, которого еще нет, но рождение которого угадывается уже по этому пару, по тихому туману, по теплу. Они смотрят на глубокую тяжелую траву и просыпаются, веселеют.

— Хороша! — говорит кто-то про траву, осыпая с нее ладонью росу. — Эх, хороша!

Трава и в самом деле хороша на берегу реки. Но взять ее можно не косилкой, как на ровном лугу, а только косой — кругом вон какие ямы да бугры.

Кто-то из самых нетерпеливых да молодых, вжикнув косой, кладет первый валок. Это все равно, что за столом, не ожидая всех, откромсать кусок пирога, испортить его. Поэтому со всех сторон на смелого шумят:

— Не балуй! Вперед не лезь! — и обращаются к Лешачихе: — Становись-ка, Настасья Петровна!

Бабкин вдруг вспомнил отца. К нему вот так же, как теперь к Лешачихе, подбегали с косами: хорошо ли отбиты, как насажены. И его тоже уважительно, по имени-отчеству, просили начать трудный первый ряд в густой, переплетенной душистым горошком траве. И он, насупив брови, вставал у самого буйного края — невысокий и крепкий, как Бабкин. На боку у него, словно кинжал в ножнах, — оселок. И коса, и точильный брусок у отца были свои, давние, никому он их не доверял…

— Бабкин, уснул?

Парень вздрагивает и, хромая, спешит занять свое место в ряду косарей.

— Нога болит? — спрашивает Лешачиха. Она в белом платке, в просторном платье, в сапогах. На боку, на ремне, висит оселок. Тоже, как кинжал, в ножнах.

— Ничего, — отвечает Бабкин.

Теперь никакая сила не заставит его выйти из этой красивой, дружной работы, которую он любит и всегда ждет с нетерпением. Да не только он. Встал с косой и Павлуня, рабочий человек, и другие, заводские, опустив косы, жадно глотают чистые запахи. Девчата с граблями, и среди них тихая, молчаливая Татьяна Чижик.

— Ну, поехали, что ли? — подает голос Ефим Борисович. Его, как не очень умелого да растолстевшего, поставили в ряд к пацанам, и те теперь очень хитро на него поглядывают.

— Пошли! — говорит Лешачиха и плечом делает первый замах. Вроде бы и не сильно она размахнулась, и косу пустила саму по себе, а трава с тихим шелестом, почти не уронив росы, легла к ее ногам широким полукругом. Пошли! И такой же свистящий размашистый полукруг повторяют другие опытные косари. Легко позванивают косы, грустно падают головки беленьких да желтых цветков, сердито гудит потревоженный тяжелый, мокрый шмель. И Бабкин забывает обо всем на свете, даже о боли в ноге.

Люди, постепенно разгораясь, идут следом за Лешачихой. Лодыри и работящие, добрые и так себе, они сейчас одинаково захвачены косьбой. Деревенские, привыкшие, они быстро подлаживают друг под друга не только взмахи, но и дыхание. Позванивают косы, шелестит покорная срезанная трава, складно идут косари, словно песню поют.

— «Эх, размахнись рука, раззудись плечо!» — раздался вдруг веселый, бесшабашный крик.

Люди, не прерывая работы, недовольно оглянулись: кто это там не знает, что шуметь нельзя, не положено? Это механик. Он явился непрошеный и незваный. Подмигнув Татьяне и, балагуря с девчатами, схватил с машин тупую косу и, крякнув, засадил ее в землю.

Люди не засмеялись, не посмотрели — некогда. Механик хотел было пристроиться в ряд косарей — выгнали, чтобы траву не мял, не поганил. Тогда он пошел с граблями к Татьяне.

— Помощники требуются?

— Зачем пришел? — недовольно и тихо спросила девушка. — Тебя звали?

— Чего жениха гонишь? — звонко сказал кто-то из девчат. — Такого видного!

— Какой он мне жених?! — вырвалось неожиданно у Татьяны, но тут же она закусила губу и больше не сказала ни слова, не поглядела на механика, с которым еще вчера сидела рядышком за столом.

Бабкин глазам своим не верил.

Механик еще повертелся возле народа, пошутил, пошумел да и растворился тихонько в тихом тумане. Никто этого не заметил, только Бабкин с Павлуней проводили его взглядом, только у девушки блеснуло что-то у глаз — то ли слезинка, то ли росинка.

Когда солнце припекло и высохла роса, люди, крепко обтерев косы травой, положили их, а сами улеглись в тени кустов. Над ними плыли радостные облака. У них в ушах еще пели косы и шуршала трава. Все молчали, и это молчание, как и усталость, тоже было общим, благодатным.

Первым поднялся Ефим Борисович, хоть с непривычки и умаялся больше всех. Он посмотрел вдаль и сказал сердито:

— Люди устали, понимаешь, а еду не везут!

Завтрак привезли точно в срок. Громыхнули миски, запахло свежим хлебом. Хорошо, красиво ели косари на вольной воле, на зеленом берегу. Ели без жадности и суеты, ели с большим чувством, поглядывая на подстриженные берега. Ровными валками лежала трава, уже заметно увядшая.

Среди покоса там и сям высились островки буйной зелени, не тронутые косой, качались метелки конского щавеля. Это оставили птичьи гнезда, да еще прикрыли сверху желторотых птенцов, чтобы солнце не сожгло их. На ветках пищали потревоженные родители. Вовсю гудели шмели, разогрев на солнце «моторы».

Бабкин посмотрел в сторонку, где сидела задумчивая Чижик. Из-за куста ее манил снова появившийся механик: «Тань, чего скажу-то!» Не глядит она, даже еще и отвернулась.

Ехать обратно в душном автобусе никто не хотел, и до совхоза топали пешком во главе с директором. Автобус и «уазик» Ефима Борисовича плелись позади.

Возле понтонного моста стояла тетка с сумками.

— Наработались? — спросила она всех сразу. Вид у нее был такой довольный, словно она сто тысяч выиграла.

Никто ничего не ответил тетке: людям в такой славный день не хотелось ни ссориться, ни сердиться. Даже Лешачиха впервые посмотрела на «вражину» при солнечном свете не с гневом, а с жалостью.

— Подумаешь! — рассердилась тетка, заметив эту жалость. — Наработали! Три рубля! Пашка! Иди сюда!

Пашка плелся в хвосте, и тетка не могла снести его довольного вида.

— Не! — затряс головой Павлуня. — Нет! Я с ними! — И бросился догонять Бабкина.

Тетка осталась одна со своими сумками.

НАРАБОТАЛСЯ

Как всегда, Бабкин проснулся рано, и, как всегда, Настасья Петровна уже пропала из дому, а на столе, как обычно, дожидался парня горячий завтрак.

«Вот вернется Женька — сразу уйду в общежитие! — снова твердо решил Бабкин. — Вот навязался, дачник!» И тут же опять подумал, что уйти ему от Лешачихи будет тяжело. Очень уж спокойно ему тут, очень хорошо по вечерам сидеть в тихой комнате за большим дубовым старинным столом и читать толстую книгу, от которой сладко пахнет пылью. Напротив него — Лешачиха. Она, нацепив на нос очки и откинув назад голову, тоже читает весомый, древний, с золотым корешком том.

Бабкин с удовольствием подержал на ладони книгу, убрал ее на место, в шкаф. Положил подальше от края стола очки хозяйки. Задумался, стоя босиком, в одних трусах посреди комнаты.

В окошко, положив лапы на подоконник, давно заглядывает озорная Жучка. Бабкин вздохнул: к этому зверю он тоже привязался. Они поели вдвоем. И Бабкин, прихрамывая, побрел по улице.

Жизнь била ключом, жизнь бежала вперед — и вся навстречу Бабкину. Ехали на совхозном автобусе девчата в теплицы, торопились доярки, из подъездов высоких городских домов выходили совхозные рабочие. Боря Байбара вытягивал из гаража свой битый мотоцикл. Бабкин помог ему.

— Как нога? — спросил комсорг. — Может, подбросить?

— Нам не по пути, — грустно ответил звеньевой.

Чем ближе подходил он к Климовке, тем меньше встречалось ему людей. Дома стали пониже, пыль погуще. Бабкин ковылял мимо темных и светлых окон. Темные — это где живут заводские рабочие, они еще спят, а где окна светлые — там совхозные, эти встают с зарей. Светлых окон с каждым годом остается на совхозной окраине все меньше и меньше: народ перебирается поближе к центральной усадьбе, в новые квартиры, а иные — и в город. Вот и Пашкино окошко потемнеет, братец тоже решил стать заводским вольным человеком.

Бабкин представил, как по субботам Павлуня будет выходить в тапочках на босу ногу и в майке — посидеть на скамеечке перед домом, как это делают «городские».

Бабкин смотрел на темные окошки и не заметил, как со скамейки навстречу ему поднялась знакомая фигура.

— А я вот тут все… — услышал он знакомый голос. — Как ты-то, как нога-то?

— Болит, — сознался Бабкин. Он обрадовался братцу. — Ты чего рано поднялся? Бессонница?

— Ага, — вздохнул Павлуня. — Тебя встречаю. Один дойдешь? Нога все-таки…

— Дойду, — успокоил человека Бабкин и сам доковылял до своего песчаного клина, слыша за спиной торопливое дыхание братца.

На поле стояла благодатная тишина. Климовские бабушки уже сидели возле избушки на перевернутых ящиках и, пощелкивая семечки, слушали Мишин приемник.

— Здравствуйте, — сказал им звеньевой.

— Здравствуй, Миша, милок! — отвечали с удовольствием сестрицы и поглядывали на берег, где в отдалении маячил тоскливый сборщик Павлуня. — Иди к нам! — помахали они братцу, но тот уныло отвечал им:

— Не, мне пора…

На реке согласно загрохотало: это запустили свои насосы механизаторы на понтонах. Над капустой ударила водяная пушка, раскрылись над лугом брызгучие зонтики, родился над свеклой самодельный дождик. Полив шел по всему совхозу.

И за гулом сильных дизелей совсем не было слышно голоса Санычева движка, холодного, старого, доживающего свой век. Бабкин подумал о том, что все в Климовке такое же древнее, хлипкое — и поле, и дома, и старушки. Поглядев еще раз на мощный полив за лесной полосой, он перевел взгляд на старую дождевалку, которая не густо сеяла водичку на его морковку. А по пыльной дороге шагал к мосту незадачливый братец…

Затрещал мотоцикл и подъехал Боря Байбара.

— Теперь небось до смерти не сядешь? — спросил он Бабкина, похлопывая по седлу.

Бабкин подошел к нему, заглянул в глаза, в душу:

— Боря! Вот мой шассик. Он заправлен, весь в порядке. Поработай часок, а? Мне вот как нужно!

— Опять! — испугался Боря Байбара. — Опять глупости!

— Нет, это не то. Это дело совсем серьезное — насчет Пашки.

Комсорг полез на шассик, погнал его по просохшему месту. Бабкин, проследив, как четко прострочил культиватор первую грядку, удовлетворенно кивнул и взялся за мотоцикл. Он неловко, с трудом взобрался на седло, тихонько запылил к понтонному мосту. По дороге несколько раз останавливался и сидел, отдуваясь и отдыхая от боли.

— Прыгать не будешь? — подозрительно спросил его знакомый мостовщик, на всякий случай хватая за руку.

— Отпрыгался я, дед, — ответил ему смирный Бабкин.

…В бюро пропусков, среди длинных скамеек, облупленных стен и цементных полов стоял беспокойный вокзальный дух. Бабкин, просунув цыганскую голову в окошко, стал выписывать пропуск. В проходной его, хромучего, остановил сердобольный вахтер:

— В поликлинику? С травмой, что ли?

— Еще с какой!

Бабкин вышел на заводскую площадь. Направо и налево к воротам цехов бежали асфальтовые дорожки, змеились рельсы. Бойко крутили колесиками игрушечные тепловозики, толкая перед собой огромные платформы с дизелями.

Бабкин прохромал по тротуару. Здесь тихо. У подростков-тополей короткая солдатская стрижка, желтые одуванчики кивают из-за штакетника.

Бабкин спешил в нужный ему сборочный цех. Это самое большое здание в заводе, куда водят всех гостей — хвалиться новыми станками, светлыми стенами, высокой стеклянной крышей. Здесь много цветов и плакатов, а люди сплошь грамотные, образованные, в синих чистых халатах.

Бабкин второй раз на сборке, но еще никак не привыкнет, еще и теперь ему хочется пригнуть голову: кажется, что недобрые крюки кранов идут над самой макушкой. Бабкин вообще не любит, когда над головой вместо неба крюки, а под ногами не земля — бетон.

Он пробирался через гул и скрежет, сквозь синие огни сварки к сборочному участку. Вокруг пахло окалиной, горячим железом, машинным маслом.

На стендах возле мощных остовов дизелей двигались люди. Это все молодые ребята в коротких халатиках и в беретах набекрень. Они, скорее, похожи на ученых. Глядя на них, Бабкин ощутил, какое это непростое слово — рабочий. Он не знал, как подступиться к занятым ребятам, и выбрал пожилого слесаря, который в сторонке орудовал напильником. Слесарь этот здорово напоминал «опытного седого» Ивана Петрова — такой же маленький и сердитый. Только был он заметно косоплеч, как и все старые слесари, не знавшие машин и вкалывавшие вручную — кто слева направо, кто справа налево.

— Пашка? — переспросил он Бабкина. — Нету Пашки! Он вроде бы на испытательном.

Откуда-то из железной дыры дизеля, словно чертенок из пекла, вынырнул остренький паренек, похожий на Саныча.

— Нету мокренького на испытательном! — хихикнул он. — Сбежал оттуда сопливенький! Шумно ему показалось! Ищи его у хозмастера! — И паренек опять пропал, как растворился.

Бабкин отыскал владения хозяйственного мастера в углу цеха, под крутой железной лестницей. Тут, возле толстых горячих труб, убегающих куда-то наверх, стояли метлы да лопаты. На ящике с песком сидел в компании уборщиц механик и загибал что-то такое, от чего бабы хохотали навзрыд, приговаривали: «Ой, да ну тебя совсем!»



Они еще трясли плечами, когда механик увидел Бабкина и вскочил. Он обжег ладонь о трубу и, морщась, замахал рукой.

— Где Пашка? — спросил Бабкин, стараясь не глядеть в сторону недруга, но глаза сами по себе сворачивали на ненавистное побледневшее лицо.

Утирая слезы, одна из женщин сказала Бабкину:

— На дворе он, Пашка-то.

Другая добавила:

— Он, милый, нашего заводского климата не переносит.

Бабкин сердито поковылял к узкой дверце. Это — черный ход огромного цеха. В широкие парадные ворота вплывали на платформе заготовки и уходили собранные, промасленные, закутанные брезентом дизели, черный ход вывел Бабкина на пыльную траву пустыря.

Бабкин увидел гору шлака, а на самой верхушке ее сидел сборщик Павлуня, и спина у него была тощая, грустная. Он смотрел на близкие поля: с кучи они казались ему изумрудными, праздничными. Розово светились крыши теплиц, стояли на пастбище пестрые коровы, жучком бегал по морковке красный шассик, а вдали, у лесной полосы, мощно и высоко била водяная пушка. Даже старая Климовка со своими низкими крышами и утренними задумчивыми дымами ласково манила Павлуню. Он сморщил нос, отвернулся и увидел Бабкина.

— Миш, а Миш, — сказал он, мучась улыбкой, — во-он наше поле…

— Слезай-ка, Пашка, — ласково приказал Бабкин.

Павлуня скатился с горы, встал перед Бабкиным, поглотал-поглотал что-то и начал объясняться:

— Я вот все думал, как ты вот теперь один…

— И надумал? — спросил Бабкин. Павлуня кивнул. Звеньевой весело сказал ему: — Ну, пошли заявление писать!

Павлуня глубоко вздохнул, подтянул губы, нахмурил брови и ответил:

— Всегда готовый!

ЗАПАХ ПЕРВОЙ ЧЕРЕМУХИ

Совхозный механизатор должен знать любую технику — от комбайна до велосипеда. Павлуня хоть и не совсем, но перенял у брата часть его жадной страсти к машинам. Он разбирался в них, правда, много хуже Бабкина. Бабкин, завидев новую технику, немедленно устремлялся к ней, Павлуня робко терся сзади.

Вот и теперь, выйдя из проходной завода к мотоциклу, Павлуня сразу же уселся на заднее сиденье.

— Нет уж, ты давай впереди, — предложил ему Бабкин место водителя.

Павлуня пожал слабыми плечами:

— Да я, Миша, не очень ведь…

На это Бабкин серьезно и тихо ответил:

— А я, Пашка, совсем! — и показал на свою ногу.

Павлуня посмотрел, поморгал и наконец сообразил:

— A-а, мне и ни к чему… — Они поменялись местами с Бабкиным, Павлуня вывернул мотоцикл на дорогу и успокоил брата: — Ничего, авось совсем до смерти не разобьемся.

Климовская дорога ровная и тихая, ни машины на ней, ни трактора, один Трофим изредка пропылит на своей Варваре. Поэтому Павлуня, через каких-то полчаса благополучно довез Бабкина до морковного поля.

Пока Павлуня ехал, ветерок остудил его голову, и возле сторожки он слез с мотоцикла уже не взмыленным мальчишкой, а сурово насупленным взрослым человеком.

— А, Одиссей! — встретил его Боря Байбара, спрыгивая с шассика и вытирая руки ветошью. — Как твои странствия? Завершились?

— Ладно тебе уж, — пробормотал Павлуня и прямо с жесткого седла мотоцикла полез на привычное, примятое по телу сиденье шассика.

Боря Байбара посмеивался.

— Ты, чай, позабыл, где у него руль-то?

— Чай, не забыл! — сощурил глаз Павлуня. Он заученно и легко щелкнул рычагом, отжал педаль, шассик побежал ровно.

Петровны из-под ладоней смотрели ему вслед.

— Помнит, теткин сын, — пробормотал Бабкин и повернулся к Боре: — Раз выручил — выручай в другой: домчи меня в больницу — сил нет.

У директора совхоза до больницы не дошли еще руки, поэтому была она пока маленькая, деревянная, хотя запах в ней стоял настоящий, медицинский. Байбара домчал Бабкина до крылечка, проводил его в приемный покой и, поглядев некоторое время на расплывчатые тени за матовым стеклом, по стеночке выбрался на улицу. В голове у него плыло, от запаха больницы мутило.

А в белом кабинете молча смотрели друг на друга Бабкин и Чижик. Он стоял перед нею, пыльный и неловкий. Она сидела возле тумбочки, опершись на нее локтем. Девушка по жаре была босоногой, мягкие комнатные тапочки стояли под табуреткой. В сверкающей ванночке вместо иголок и шприцев насыпаны тыквенные семечки. Из раскрытого окна в кабинет летели занавески и птичьи голоса.

Когда Бабкин вошел, Чижик не стала прятать семечки, не запихнула ноги в тапочки, не тронулась с места, не кивнула — смотрела на него опухшими, заплаканными глазами.

Железные скулы Бабкина растеклись, крепкие маленькие губы растаяли, весь он сделался вдруг рыхлым и несильным. Вспомнилось Бабкину, как загораживалась от него девушка локтем.

— Не хотел я, — сказал он, прижимая к сердцу соломенную шляпу. — Я, честное слово, Пашку искал.

— Противный, — ответила детским голосом Чижик. — Какой же ты противный! Ненавижу! Брови твои рыжие ненавижу. Глаза узкие… Нос горбатый… И губы твои…

Тут девушка посмотрела, какие же у Бабкина губы: они были бледные, закушенные.

— Ой! — сказала она, вскакивая. — Ты что, Бабкин?

— Нога, — прошептал он.

— Покажи! — приказала Чижик.

— Да нет, — прятал ногу Бабкин. — Лучше доктор!

— Не рассуждай. Сядь!

Покачивая головой, поцокивая языком, она осматривала закрасневшую ссадину. А Бабкин боялся дохнуть на кудряшки, от которых еще пахло парикмахерской.

Девушка встала, отодвинула семечки, засунула ноги в тапочки и полезла в шкаф. Когда она пошла к Бабкину со шприцем, он поспешно сказал:

— Мне бы порошков каких!

Но понял, что сопротивление бесполезно: ему в глаза смотрела не раскисшая девчонка, а медицинская сестра. И Бабкин, не дрогнув, вытерпел перевязку, храбро принял сыворотку и, подтягивая штаны, спросил, когда можно идти работать — теперь либо после обеда.

— Шустрый какой, — сказала ему девушка и понеслась по коридору, не как обычно, вперевалочку, а озабоченно, стремительно. Халатик, не поспевая, летел за ее быстрыми коленками.

Бабкин подошел к зеркалу. Ему очень не понравился вспотевший мальчишка с полуоткрытым ртом. И, пока не было Татьяны, он привел себя в порядок: пригладил, сколько возможно, сердитые свои волосы, утерся платком, напустил на лицо солидность и независимость.

Но Чижик не обратила внимания на эти перемены. Она положила перед ним синий больничный листок и сказала:

— Через три дня покажешься.

— Я бы с удовольствием, — вздохнул Бабкин. — Но у меня Пашка один, у меня морковь. Ты мне такую мазь, а? Чтобы как рукой!

— До свидания, Бабкин! — сказала девушка. — Иди лечись! Вот тебе на дорожку семечки.

— Спасибо. — Бабкин остановился возле стеклянной двери.

Чижик села у тумбочки, положила на нее локоток, снова стала грустной. Бабкин тихонько притворил за собой дверь.

На скамеечке, под акациями, томился Боря Байбара.

— Ну, как? — спросил он, подымаясь. — Кололи?

— Еще как, — ответил Бабкин, недовольно хрустя больничным листом и запихивая его в карман.

— Ничего, — стал утешать его комсорг. — До свадьбы заживет!

Бабкин вздрогнул и оглянулся на окошко, в котором сидела девушка. Он увидел, как ее подсохшие было глаза снова набухли и потекли.

— Давай! — заторопился Бабкин, подпрыгивая и не попадая в седло. — Поехали!

Едва больница пропала за поворотом, как мотоцикл завилял и остановился: Боря Байбара смеялся, падая на руль.

— Ты чего? — постучал его по спине Бабкин.

— Ничего, — еле передохнул Боря. — А ты знаешь, несчастный, чем все эти смотрины кончились? Сбежала молодая! Он за ней, а она от него. «Не трожь, говорит, меня, видеть тебя не хочу!» Потеха, да и только!

— А ты чего радуешься? — пробормотал Миша.

…Бабкин одиноко сидел на берегу. Небо перед ним расплывалось, туманились дали, криво стояли заводские трубы.

Затарахтело по дороге. «Трофим!» — не глядя, узнал Бабкин. Затопали тяжелые, падающие шаги.

— Сидишь? — спросил Трофим, вытягивая рядом с Бабкиным свою деревяшку. — Давай сидеть вместе.

И крепко запахло махрой.

Многое на свете мог старый солдат: и начальство обойти, и деньги на ремонт телятника выцыганить, одного не умел — утешать. А Бабкина жалко — хороший человек, пропадает ни за грош.

— Было бы из-за кого, — сердито сказал Трофим Бабкину. — Таких, как она, тыщи бегают! Еще найдешь, подумаешь.

— Найдешь, — покачал головой Бабкин. — Любовь — разве она валяется, чтобы ее находить?

— Любовь! — разволновался Трофим. — Да мы в твои годы!..

Но тут же притих: вдруг вспомнился ему ни за войной, ни за бедой не позабытый запах первой черемухи, там, возле климовского ручья, за солнечной пасекой…

ВОЗВРАЩЕНИЕ

— Ну? — нетерпеливо спросили бабушки.

Звеньевой молча показал им синенький больничный листок.

— А как же мы? — в один голос испугались Вера Петровна, Надежда Петровна и Любовь Петровна.

Павлуня с высокого сиденья шассика провозгласил:

— Ничего, авось не пропадем! Не в первый раз авось.

Соскучившись по делу, братец не слезал с парного сиденья до тех пор, пока басовито не прогудело за рекой. Из проходных выбежали самые нетерпеливые. Впереди всех неслась на велосипеде тетка. Мост начали разводить, но она, работая в толпе локтями, прорвалась вместе с велосипедом и взобралась на фартук. Поплыла, махая рукой. А над речкой долго еще стоял сварливый крик тех, кого она отпихнула.

— Ловкая, — покачал головой Бабкин.

— Нахалка чертова! — в один голос ответили бабушки.

А Павлуня ничего не сказал. Он быстро забрался в дальний угол сторожки.

Еще сухо дозванивали невидимые жаворонки, а грачи уже возвращались на свою ветлу. Тяжелели травы. Низко над водой поплыл масляный заводской дух.

Братья опять вместе возвращались домой.

Бабкин молчал, а Павлуня заливался соловьем. Он будто оглупел от собственной радости: наконец-то не нужно ему больше думать самому о себе, решать самому за себя — рядом идет Бабкин, а с ним и море по колено, и работа по плечу.

Они ступили на улицу, и тут речь Павлуни стала спотыкаться, угасать. Он тянул ногу и косился на голубое родимое крылечко, над которым топорщилось деревянное крашеное толстое солнце, приколоченное теткой на счастье да на прибыль.

Возле дома остановились. Слышно было, как во дворе тетка тонким, злым голосом за что-то честила пестрого боровка. Павлуня загнанно посмотрел на Бабкина.

— Ну-ну! — нахмурился Бабкин. — Смелей.

— Да я ничего. Только она уж… На всю улицу ведь… Можно, я с тобой лучше?

— Пойдем! — с охотой согласился звеньевой.

Они добрались до Лешачихиного двора. Бабкин привычно повернул кольцо у калитки, они вошли.

— Ой ты! — испугался братец, останавливаясь у порога.

На крыльце, на высоких ступеньках, отбивался ногой от Жучки маленький пыльный паренек с острой мордочкой.

Бабкин оттащил собаку, привязал ее к новой будке, недавно сколоченной, и тогда паренек, спрыгнув с крыльца, набросился на него:

— Смеешься, да? Веселишься, да?

— Здравствуй! — протянул ему руку Бабкин. — А мать тебя заждалась.

Паренек цепко ухватил было дружелюбную ладонь, но тут же оттолкнул ее и зашипел, показывая острые белые зубки:

— Посадили, да? Загубили? Ну, погоди, теткин племянник! Я с тобой за твою тетку рассчитаюсь! И с тобой, и с тобой тоже, теткин сын! Чертов Павлуня.

— Молчи уж, — сказал Павлуня. — Не то Жучку отвяжу.

Паренек, опасливо отодвигаясь, проговорил быстрым голоском:

— Трое на одного, да? Справились? — Замахнулся на собачонку: — И ты тоже? Зря я тебя притащил!

Он сразу обиделся и уселся на крылечке, посматривая на братьев живыми, черными глазками. Над узким лбом наискосок нависала челочка, ушки оттопыривались.

В калитку тяжело вбежала Лешачиха.

— Здравствуй! — сказала она торжественно, подступая к сыну. — С возвращением!

— Ма-а, — протянул Женька, поднимаясь и роняя с колен грязную кепку.

Лешачиха сгребла его в охапку, прижала к тощей груди. Он, как щенок, тыкался носом и бормотал:

— Да ладно тебе, пусти-ка… Мне бы поесть… картошечки…

Так ясным летним вечером возвратился к матери он.

Под яблоню притащили стол, свет из окон падал на белую, яркую скатерть, на молодое лицо Лешачихи. Толклись и гудели зеленые незлобивые комарики. Угрюмо, недоверчиво посматривал Женька и на братьев, и на Жучку, и на комариков.

Лешачиха, отозвав Бабкина, шепнула ему:

— Спроси, может он искупаться хочет?

— А то нет? А то не хочу? — взъерошенно откликнулся он. — Думаешь, сутки трястись приятно? На верхней полке!

Бабкин взял мыло, полотенце, чистое белье и сказал:

— Пошли на пруд, отмывать тебя будем!

Ворча и обижаясь, Женька побрел за братьями.

Лешачиха заторопилась с ужином.

Забухали шаги. Мощно размахнув калитку, во двор не вошла — ворвалась тетка.

— Пашка! — закричала она с порога. — Вылазь! Все равно найду! Не помилую!

Жучка забилась в конуру и носа не показывала, пока гостья бушевала во дворе. Тетка, окинув взором стол, криво усмехнулась.

— Приваживаешь работничков? Хи-итрая. Только Пашку ты зря сманиваешь: от него никакого толку, сама мучаюсь.

— Праздник у меня, — тихо отвечала Лешачиха, посветлевшая лицом. — И ты, немилая моя подружка, оставь-ка хулу да садись к столу.

— Ишь ты, Настя-сочинитель! — сердито удивилась тетка и выкатилась за ворота.

Она села на скамейку, перед этим покачав доску руками — не подгнила ли? Но столбы крепко врыты, доска, тоже новая, не качалась. Тетка внимательно посмотрела на свежие латки в старом заборе, на весело покрашенные наличники и, распознав легкую руку Бабкина, вздохнула.

От калитки, посвечивая, убегала в сумерки чистая тропинка. Она ныряла в лютики да в одуванчики, мелкая кашка мигала по краям ее, над ней перехлестывались высокие, ясные травы. По этой тропинке ушел ее Павлуня.

Тетка, уперев взор в свои галоши, надетые на босу ногу, расслабленно слушала. Во дворе Лешачиха ласково разговаривала с Жучкой. На пруду кричали ребята, и громче, беззаботнее всех звенел голос Павлуни.

— Расшумелся, будто получку большую получил, — пробормотала удивленная тетка и поджала губы.

Вот от пруда пошли гуськом по тропинке — босые, лапчатые, утираясь по-мальчишески майками, — Боря Байбара, Женька, Бабкин. Павлуня брел последним с улыбкой на ясном лице. Узнав мать, он опал и съежился.

— А вот я опять здесь… — начал Павлуня, и ему вдруг захотелось поведать матери о том, как страшно приходить в чужой непонятный цех. Ему захотелось растолковать ей, что человеку не нужно ни больших денег, ни громкой славы, а только было бы над головой пусть серенькое, но зато свое, родимое небо. Ему захотелось объяснить, что завод, пусть и самый хороший на свете, но не для него. Там шум и пахнет железом, а он любит, когда пахнет землей — хоть и самой сухой, хоть и мокрой.

Но ничего путного не мог выдавить из себя Павлуня, только переминался с ноги на ногу да жалобно глядел на мать.

— Эх, ты! — горько сказала тетка и уже махнула рукой, чтобы влепить бесталанному сыну привычно звонкий подзатыльник, но тут ладонь ее размякла и упала на колени.

Павлуня подождал да и пошел на Лешачихин двор, втянув голову в плечи.

Тетка осталась совсем одна под луной, спешить ей было некуда. Во дворе у нее хозяйничали дачники и за рубль в сутки брали от жизни все: купались, загорали, ходили по совхозу в плавках, танцевали всю ночь при луне и не давали покоя ни тетке, ни ее пестрому боровку, который худел на глазах и смотрел тоскливо.

Когда мягко, без скрипов и жалоб, растворилась промазанная калитка и праздничная, подобранная Лешачиха еще раз пригласила тетку к столу, та с досадой ответила:

— Дайте человеку отдохнуть в тишине!

…Перебивая друг друга, ребята спорили, куда же определить Женьку.

— Слушай, давай к нам, а? — теребил его Павлуня. — Будем вместе морковку выращивать! У нас звено!

— Да ну вас с вашей морковкой, с вашим звеном и со всем вашим совхозом! — махнул рукой Женька и полез на сеновал.

— Зачем же ты так? — сокрушенно сказала ему вслед Лешачиха. — Разве тебя там ничему не научили? — Она произнесла теперь с особым выражением суровое и дальнее слово «там».

За столом наступила тишина. Женька слушал, как за рекой, на испытательном стенде, горячо и убедительно гудит мощный дизель. «Может, в завод податься? — сонно подумал он и натянул одеяло на голову. — Ну его к бесу, этот завод! Ну ее к бесу, работу! Отдохнуть надо!»

— Павлуня, домой! — услыхал он теткин голос.

«У, злодейка!» — Женьке захотелось разозлиться на тетку, но злость не получалась.

— Домой, Пашка! Хуже будет! Домой!

Женька сладко поежился, засыпая: «Дома…»

Когда Бабкин и Лешачиха остались одни перед остывшим самоваром, звеньевой поднял на хозяйку глаза, чтобы сразу и окончательно решить вопрос, когда ему убираться в общежитие. Мудрая Лешачиха разгадала Мишкину му́ку.

— Никогда, понял?

— Но ведь он вернулся, — кивнул Бабкин на сеновал.

Долгим взглядом посмотрела на него Настасья Петровна:

— Один сын прибавит морщин, двое сыновей — больше слез у матерей… Ложись и спи спокойно.

НАКАНУНЕ

Утром, как Женька ни брыкался, мать растолкала его, умыла и повела к директору. Всю дорогу он недовольно ворчал:

— Ну чего, чего идешь за мной! Я пути не знаю, да? Я что, ребеночек?

— Опора ты моя стальная, — потянулась мать поправить узластый галстук на его тонкой шее.

— Отлипни! — приказал Женька, ныряя в тенистую аллею. Он торопился, вострый, узкоплечий, а ей сквозь туман чудилась в нем королевская походка да богатырская стать.

Женька подскочил к двери, с трудом оттянул обеими руками тугую пружину, прошмыгнул.

Лешачиха почувствовала, что сильно устала. Но возле конторы скамеек не было: Ефим Борисович приказал их не ставить, дабы народ не рассиживался в горячее рабочее время. Лешачиха сломленно опустилась на траву и засмолила успокоительную ядреную папиросину.

Женька шел по конторе. Там стыла тишина. Ефим Борисович не любил, когда агрономы и зоотехники сидели по кабинетам. Люди на рабочих местах — кто в поле, кто на ферме, кто на пастбище. Бухгалтерия — на прополке капусты, даже личная секретарша — на свекле. Только у рации дежурит диспетчер, да сам директор, забежав на минутку, подписывает какую-то срочную бумагу.

Перед кабинетом Ефима Борисовича Женька быстро привел себя в порядок, а когда вошел, директор с любопытством уставился на него: мальчишка стоял разлохмаченный, словно ранний кочан, до пупка распахнуты и куртка, и рубаха, печально торчала из петли галстука сиротская шея. «Ну?! — как бы спрашивал весь его вид. — Мораль мне читать? Валяйте!»

— Сядь! — сказал Ефим Борисович. — И застегнись — не на пляже.

Женька стоял, а директор ждал в кресле, постукивая карандашом по столу. Наконец мальчишка сел — колючий и прямой, как гвоздь, на самый краешек стула. Скосил глаза на директора: у-у, как растолстел! Щеки налитые. И лысый совсем, как яйцо. И три волосинки ишь как закрутил!

— Ты чего смеешься? — хмурился директор.

Женька сразу обиделся:

— А что, уж и смеяться нельзя? Ладно, можем и заткнуться!

— Послушай, чего ты хочешь? — спросил его директор. — Я тебя звал? Зачем ты ко мне пришел?

Женька подумал, почесал затылок и сказал нерешительно:

— Насчет работы я…

— Ну вот это другой разговор! Значит, ты хочешь у нас работать? А куда желаешь?

Женька дернул плечом.

— В звено к Бабкину пойдешь?

Женька опять дрыгнул узким плечом:

— Все равно!

Ему и впрямь было все одно: что землю пахать, что сапоги тачать. Ни то, ни другое, ни какое третье дело не выбрало пока легкое Женькино сердце. И директор понял это.

— Ладно, — сказал он. — Иди в отдел кадров.

Женька вскочил и пошел едва не посвистывая от собственной молодости да беззаботности. Директор грустно смотрел ему вслед.

В коридоре Женька получше застегнулся и пригладил вихры. Возле конторы Лешачиха метнулась навстречу:

— Ну, как?!

Женька тронул галстук, кашлянул.

— Нормально, — сказал он усталым голосом. — Чо он без меня сделает? Людей-то у Ефима не густо! Каждый на вес золота!

— Золото ты мое, — вздохнула Лешачиха.

Женька выпятил нижнюю губу.

— Пойду, пожалуй, — небрежно проговорил он. — Погляжу на это звено.

Бабкин приветливо встретил его в поле. Женька со знанием дела осмотрелся. Щит с обязательствами несколько облупился, буквы на нем выгорели, зато морковь славно зеленела и кудрявилась. Женька сразу выдернул десяток желтых хвостиков, обтрепал землю о штаны, захрупал мелко, как кролик.

— Сладенькая! — удивился он. Женька с детства любил сладкое. В школе, на улице постоянно грыз карамельки, поэтому, наверно, и не вырос.

— Через недельку будем дергать на пучок, — сказал Бабкин.

— А чего ждать-то! — размахнулся Женька. — Давай сейчас и начнем. Раз-два — и готово! Или завтра, а?

— Нет, — разумно проговорил Бабкин. — Завтра нельзя. Завтра мы все на хлеб.

Женька нахмурился.

— Не хочу на хлеб! Я сюда нанимался, к тебе! Тут у тебя и речка, и девки загорают! Зачем мне твой хлеб!

Молчаливо смотрел на него Бабкин. Подошли климовские бабушки и тоже уставились голубенькими, как лен, глазками. Сердито шевеля губами, собирался что-то сказать Павлуня. И тогда Женька, опережая всех, зашумел:

— Я на морковку оформился! А вы меня на зерно, да? Плевать я хотел на ваше зерно!

— Ну чего расшумелся? — примирительно сказал Бабкин и отвернулся от Женьки. — Не хочешь — не надо. Мы тебя не зовем. А нам некогда: хлеб, он не ждет.

Хлеб не ждал. Он вымахал уже по грудь директору, и Ефим Борисович, ныряя в колосьях, растирал их на ладони, озабоченно брал на зуб. В тревоге агрономы: не прозевать бы. Похудевший Боря Байбара заранее приклеивает на персональном комбайне широкий плакат собственного сочинения: «Убирая зерно золотое, ни минуты, товарищ, простоя!»

Машины хвалятся высокими вымытыми кузовами. В баках по самую горловину налито горючее. Молодой и сноровистый районный газетчик разгонисто строчит в блокноте: «Заутра бой!»

В такие дни людям некогда болеть, и в коридоре совхозной больницы с утра ни шепота, ни кашля. В палате все семь коек аккуратно заправлены.

Совсем не время отлеживаться и Бабкину. Он решил впрок запастись какой-нибудь мазью для своей больной ноги, которую в неуемной работе здорово растер и намял. Бабкин смело проковылял мимо пальм в коридоре, а возле знакомой двери затомился и заскучал. За матовым стеклом тишина. Бабкин вытер пот и постучался.

— Да! — откликнулся милый голос.

Бабкин открыл дверь. Запахло гуталином. На табуретке, спиной к нему, сидел больной. Начищенные туфли его блестели. Чижик, не обращая внимания на больного, собирала в чемоданчик бинты и вату — она тоже готовилась к уборочной.

— Ну чего ты от меня бегаешь? — качнулся больной.

Бабкин по голосу, а больше по волосу узнал механика и закаменел лицом и телом.

Обернувшись на стук двери, механик радостно вскочил.

— Это ты! — закричал он, хватая Бабкина за руку. — Вот здорово! Вот кстати! Помоги! Я, честно говоря, не знаю, Бабкин, чем ее прогневил! Я же перед ней чист, как стеклышко, — пылинку видно! — Он встал перед окном, укоризненно посмотрел на девушку. — А ты «уходи»…

— Уходи, — тихо сказала она. — Совсем уходи.

Механик посмотрел ей в глаза и, пожав плечами, направился к двери. Тихо жаловались его туфли. Берясь за дверную ручку, он сердито спросил:

— Но почему?!

— Ох, мама… — досадливо поморщилась она, и механик выскочил в коридор. Долго за дверью стояла тишь, потом еще дольше слышался затихающий кожаный скрип, потом хлопнуло.

— Вот и все, — вздохнула девушка, отряхивая ладони. — И вся любовь!

В ее глазах застыло недоумение. Бабкин шевельнулся.

— Это я? — неуверенно спросил он. — Я виноват?

— Ты? — Чижик покачала головой. — При чем тут ты? Ты зачем, собственно, явился? — Брови ее сдвинулись. — Больничный тебе продлить, что ли? Давай устрою, по знакомству!

Она брезгливо усмехнулась. Бабкина скривило.

— Эх, ты! — задохнулся он и стал шарить по карманам. Посыпались на пол гайки, наконец Бабкин нашарил смятый, заляпанный синенький листочек. — Вот твой больничный! — И разодрал его в клочки. — Ты мне нужна, а не твой больничный, балда!

Бабкин выкрикнул все это одним духом и так хлопнул за собой дверью, что с минуту звенела в шкафу какая-то пугливая медицинская склянка.

Бабкин доковылял до Лешачихиного дома. Он не чувствовал ни тепла, ни холода, даже боль в ноге доходила до сознания тупо и приглушенно. Открывая калитку, он хотел одного: чтобы во дворе было пусто.

Во дворе было полно народа. Вокруг стояли Боря Байбара, Павлуня, Лешачиха и Жучка. В середине, на табуретке, высился, словно монумент, Женька. Он в новой куртке, рассеченной вдоль и поперек «молниями», в шортах, в огромных темных очках. Лешачиха, взяв на сегодня отгул, готовила сына к завтрашнему трудовому дню.

Одежда была заметно велика, богатырская куртка спадала с ребячьих плеч, но мать будто не видела этого и озабоченно спрашивала каждого:

— Не маловата, как думаешь?

Увидев Бабкина, Настасья Петровна повернулась к нему:

— Дождалась, — сказала она, поднимая сухой палец. — Дожила я до светлого дня!

ТИТ ИДЕТ МОЛОТИТЬ

На заре ласковая мать разбудила Женьку.

— Вставай, ясный сокол, пора.

Женька приподнял голову. Окна только-только синевато теплились. На столе ожидал завтрак. Над столом висел календарь с красным числом.

«У всех выходной, да, а у меня работа!» — по привычке обиделся Женька на весь свет, однако к лепешкам подсел — прямо с кровати, не ополоснув лица. Чистоплотной Лешачихе это не понравилось, и она прогнала его умываться, чем вызвала новую порцию ворчания.

Торжественные, праздничные возвышались над столом Настасья Петровна и Бабкин. Звеньевой был в чистом комбинезоне, Лешачиха — в светлом платье. Даже мокрая от росы Жучка казалась умытой и причесанной.

В калитку робко стукнули.

— Здравствуйте! — остановился на пороге наглаженный Павлуня, комкая в руках новую кепку.

— Садись, — приветливо сказала Лешачиха. — Садись рядом с моим.

— Нет уж, не сяду с теткиным сыном! — быстро отозвался Женька.

Завтракали молча, а потом Женька сказал:

— Вы, люди, идите, я догоню.

— Ты недолго, — предупредила Лешачиха.

Женька остался один со своими обидами. После еды ему захотелось пить, с питья потянуло в сон. Все еще ворча на кого-то, Женька подошел к постели и, постояв над ней в самом малом раздумье, сердито завалился. Жучка взбрехнула.

— Ты еще тут! — крикнул Женька. — Уж и полежать нельзя, да? Брысь, теткина скотина!

Когда Женька проснулся, солнце уже четко пропечатало на ковре всю оконную раму. Женька вскочил.

— Разбудить не могли, да? — разозлился он. — Ну и ладно! Обойдусь без вас!

Он вышел за калитку. Посмотрел направо, посмотрел налево. Вокруг было пыльно и пусто, только с реки доносились голоса. Женька постоял, подумал и подался купаться.

Речка встретила его рокотом движка, который дымил на понтоне. Сам моторист Саныч стоял далеко на дороге и к чему-то напряженно прислушивался.

— Самолет? — задрал голову Женька. Над ним плыли вольные облака.

— Машина, — вздохнул Саныч. — Весь народ теперь там. — Он стал заглядывать в Женькины зрачки. — Жень, а Жень! Побудь за меня, а? Я мигом обернусь.

Женька замахал руками:

— Я к тебе нанялся, да? Я тебе рыжий? Я, что ли, разве рябой?

— Ты хуже! — убежденно сказал Саныч и стал отступать к понтону.

Женька нахраписто лез на него. Говорить он уже не мог, а только клекотал, как беркут, набивший клюв волчьей шерстью.

— Излуплю! — наконец продохнул он.

Саныч убежал от него за дизель, а Женька, назло всем, забрался в парную воду, стал там шуметь и плескаться. Он представил себе, как на крутой берег выбежит Бабкин, или нет, лучше Павлуня, и начнет бабьим голосом стыдить и обзываться. «У меня право на отдых есть? Для меня разве Конституция не писана?» — врезал бы ему Женька.

Но приходили все чужие и гуляющие. Они сразу кидались в воду, чтобы, насидевшись в ней до синего озноба, греться потом на берегу, на бумажках да окурках.

Женьке стало скучно. Он оделся и побрел к Санычу, который уже выключил движок. Саныч убежал от него на дорогу.

— Не трону, — лениво сказал ему Женька. — Подойди, что ли. Одному плохо мне.

— Псих-одиночка! — сердитым высоким голосом вскричал Саныч, и Женька, мигом распаляясь, тоже завопил:

— На коленки перед вами, да? Не жирно ли будет? Сиди тут один, а я на уборку пойду!


— Тит, иди молотить! — ехидно откликнулся Саныч.

Женька не погнался за ним, он только потряс кулаком и двинулся к лесной полосе, за которой явственно гудели моторы.

Солнце кусалось. Дорога была горячей сковородки. На Мишином поле подсолнухами торчали головы мальчишек. Увидев сердитого Женьку, они, как воробьи, прыснули к реке, поддерживая на животе набитые морковкой майки.

— Небось пионеры, да? — закричал Женька. Он немножко побегал за мальчишками, успокоился и зашагал по дороге, норовя наступить на голову собственной тени. Опомнился возле лесной полосы. На него бросали редкую тень омытые дождевалкой березы. Женька полез через крапиву туда, где сквозь заросли светилось высокое золотое поле. На нем рокотали моторы.

Женька продрался сквозь кусты и остановился. Ослепительное рыжее поле расстилалось перед ним далеко и широко. Оно было залито солнцем, над ним млело томительно-голубое небо с белыми кипящими облаками.

Женька заморгал, зажмурился, а потом стал осторожно, бочком, пробираться по стерне в самый жар, в самую работу, туда, где, покачиваясь, плыли красные самоходки. Четко крутились их мотовила, поблескивая лопастями, подбивая под ножи колосья. Комбайны были похожи на диковинные корабли с толстой трубой-пушкой на боку. Они шли развернутым строем — один чуть сбоку и позади другого, захватывая широкую полосу хлебов и оставляя позади себя ровные копешки соломы. Одна за другой подваливали к боку комбайнов высокобортные машины, пристраивались рядом и принимали зерно.

Комбайны надвигались на Женьку. Он видел, как бьется в мотовилах острая, блесткая пыль, слышал, как трещит солома.

Мимо проплывали на высоком капитанском мостике такие гордые Бабкин с Павлуней, что Женька не вынес. Он побежал следом за комбайном, выкрикивая:

— А я виноват, да? Сами не разбудили!

Проплыл на персональном комбайне Боря Байбара. Вместе с ним на мостике, вцепившись в перила, стоял невесть как сюда поспевший Саныч — лозинка в синей маечке. Он показал сверху Женьке язык — острый и злой.

— А я! — закричал несчастный Женька, карабкаясь на комбайн к Бабкину.

Бабкин притормозил. Женька, жмурясь от летевшей в глаза колючей половы, шумел:

— Убежали, да? Позабыли, позабросили человека!

Бабкин, стряхивая со лба пот вперемешку с соломенной пылью, разлепил серые губы.

— За водой сгонял бы, а то сейчас некому.

— А думаешь, не сгоняю? — обрадовался Женька, поспешно скатываясь с комбайна и бросаясь к сивой кобылке на обочине. Теперь у него было дело, занявшее и руки, и язык. Руки суматошно отвязывали кобылку, язык бездумно молол. — Застоялась, да? Ничего, теперь мы поедем, теперь понесемся!

Кобылка тронулась, бочка легонько загремела. Женька ожег лошадь вожжами:

— Что ты, кляча, мышей не ловишь!

Бочка загремела повеселей.

По дороге на полевой стан Женька нагнал Павлунину мать. Проклятая тетка была одета в рваную кофтенку, мужские брюки засунуты в сапоги, на голове, низко на бровях — платок.

— Хороша, — усмехнулся Женька, тормозя кобылку. — Ты, часом, не побираться?

— Так ведь уборка, — смиренно ответила тетка. — Подвез бы? Все ноги отколотила.

Тетка умела просить. Женька помнит, как она выклянчила у него тот чертов комбикорм — ни дна ему ни покрышки! Как всучила за это паршивую Жучку — собачонку вредную и к хозяину непочтительную. Да еще и напоила! Да и посадила!

«Зато я тебя не посажу!» — решил Женька.

— Лошадь не тянет! — ответил он тетке.

Тетка не разозлилась, не закричала, а только сиротливо сказала:

— Все меня гоняют…

— Бедная! — в тон ей поддакнул Женька. — Так тебе и надо! Садись! Чтоб ты лопнула!

Они поехали, и скоро в знойной дрожи возникли навесы на столбах, белые печи, цистерны, машины.

Девчата из школьной бригады готовились везти в поле обед. Они заворачивали в чистую бумагу хлеб, ложки. Повариха помешивала черпаком в котле. Подле нее горбилась на коленках Лешачиха, усердно раздувая огонь.

Женька, не показываясь на глаза матери, вырулил сивую кобылку прямо к воде.

Тетка неуверенно приблизилась к Лешачихе и спросила:

— Мне дело какое найдется?

Настасья Петровна поднялась с колен, посмотрела и сказала:

— А у нас сегодня праздник.

— Да-а, — ответила тетка, пряча драные локти, — замараешься, — земля все-таки.

— Землей не замараешься, — сказала Настасья Петровна. Еще раз поглядела на теткин наряд и усмехнулась: — В каких таких дворцах ты выросла?

— Здесь я выросла! — своим всегдашним крикливым голосом ответила тетка. — И помогать я пришла! Совсем бесплатно!

— Спасибо тебе, — насмешливо поклонилась Лешачиха. — За все твои бесплатные дела низкий поклон.

Тетка замахала было руками, но повариха сказала:

— Помогай-ка. Только сперва я тебя одену. Пошли!

Она обрядила тетку в привычную для нее столовскую одежду, и на глазах у всех та превратилась вдруг в красивую, ладную женщину. Только из-под белого халата торчали ржавые солдатские сапоги.

— Дайте Золушке хрустальные туфельки! — не утерпела Лешачиха.

Нашли, однако, тапочки, тетка сунула в них ноги и уверенно встала к плите.

Тем временем Женька налил воду в бочку, сам накачался до веселого бульканья в животе и погнал сивку по жаре.

…Вечером «Лешачиха вышла на дорогу встречать его. На обочине стояла круглая девушка и тоже смотрела в ту же сторону, откуда должна приехать смена комбайнеров.

— Не видать? — сощурила Лешачиха зоркие глаза.

Чижик смутилась.

— Я никого не жду, — тихо сказала она.

Они сели за длинный стол. Загорелись фонари на столбах. Тетка явилась со стопкой мисок и начала ловко метать их по выскобленным доскам стола, по полированным сучкам. С веселым стуком легли ложки, на места встали солонки.

— А ловкая ты! — невольно залюбовалась Лешачиха.

— А ты думала! — откликнулась тетка. — Я и косила не хуже тебя! — Тетка скрестила на груди выбеленные водой руки: — Готово! Запускайте народ!

Вдали задымилась дорога.

— Едут! — вскочили девчонки из школьной бригады.

— Едут. — Лешачиха посмотрела на Татьяну и торопливо стала запихивать под платок седые космы.

Подкатила одинокая телега. На пустой бочке, неловко вытянув ногу, сидел Бабкин.

Он сполз с бочки и опустился тут же, возле копыт сивой кобылки.

— Водички бы…

Лешачиха подала ему запотевшую кружку, Бабкин выпил, отвалился на солому. Небо плыло, колыхалось над ним, в ушах рокотало.

Чижик присела рядом.

— Я тебя сегодня ждала, — сказала она, и Бабкин затаил дух. — Я хотела тебе сказать… Ну, я, наверно, и вправду балда… Ты на меня не обижайся, а?

Бабкин крепко зажмурился, и тотчас над ним прошелестело легкое, как вздох.

— Спишь?

— Нет, — ответил Бабкин. Видно, за день в глаза налетела колкая пыль: она щипала, резала, выжимала слезу.

Чижик охнула и зазвенела своими ядовито-пахучими склянками. Бабкин поспешно сел и забеспокоился:

— Ничего мне не надо! Все прошло!

— Да ведь нога у тебя! Ох, какая же я!..

Бабкин заглянул в милые, такие испуганные глаза и, отворачиваясь, закричал:

— Настасья Петровна! Тетя! Да налейте вы ей скорее борща! Самого жирного!

Счастливый Бабкин сам есть не стал, он лежал и слушал, как гремели миски, как отбивалась Чижик:

— Да куда мне столько! Я и так толстая!

Лешачиха в ответ напевала:

— Ты пухленькая, ты беленькая, вот и посуда тебе не меленькая.

Все засмеялись, улыбнулся и Бабкин. Потом на него, покачиваясь, стало наплывать солнечное поле. Летела из-под мотовила соломенная сверкающая пыль, шуршало зерно, падая в высокий кузов машины.

По шагам, по дыханию Бабкин понял: подошла Лешачиха и стоит над ним в нерешительности. Не открывая глаз, он весело сказал:

— Женька молодец, он на комбайне. Вместе с Пашкой. Я ему свои очки отдал.

Лешачиха задышала, потом ломко выговорила:

— Миша, давай, пожалуй, пустим к себе студентов? Места у нас много, а народ они хороший…

ПРАЗДНИК

Из дальних мест так не ждала сына Лешачиха, как ждала его в этот вечер. Выходила на дорогу, всматривалась. А в поле мигали, дрожали и двигались большие и малые огни, жили моторы. Слушая этот гул, мать представляла себе, как появится сейчас ее он. Какой придет Женька, она не знала, но то, что он будет особенным — в этом Настасья Петровна не сомневалась. Она верила, что он, в своих шортах и «молниях», явится ни на кого не похожий, он скажет ей светлые, красивые слова.

Дорога загудела: ехала смена. Слишком ярко горели фонари, и Лешачиха убежала в тень. Сердце ее не унималось.

Подкатила машина, и сразу с нее стали прыгать парни в одинаковых комбинезонах. Они говорили громко, оглушенные за день моторами. Толкаясь и торопясь, совали ладони под краны, фыркали, потом с грохотом сели к столу: и свои, совхозные, и заводские шефы, но все одинаково незнакомые ей.

В наступившей тишине слышался частый стук ложек. Лешачиха напрасно вертела головой, отыскивая Женьку, — она не видела его среди этих пропыленных и пахнущих машинами ребят.

Один из них поднял голову и засмеялся:

— Ма, это же я!

Он! — только и сказала Настасья Петровна.

— Садись с нами! — похлопал Женька по лавке.

Сердце ее наполнила горячая кровь.

Речистая Лешачиха ответила:

— Ладно уж… Я уж тут уж…

И смотрела, смотрела, отойдя в сторонку, на своего Женьку. Был он хоть и без куртки, и без «молний», в чьем-то стареньком, не по росту комбинезоне, а все равно лучше всех.

Разделавшись с ужином, смена завалилась в сладкую соломенную постель под звездное одеяло. Лешачиха сидела над сыном, отгоняя веткой комаров. Но комаров было много, и сыновей много., поэтому матери пришлось неустанно ходить над ними, обмахивая всех, оберегая их сон.

Сон прокатился короткий и крепкий. На рассвете прибыла новая смена, такая же оглушенная, чумазая, шумная. Не успела мать оглянуться, как Женька вскочил в машину и уехал. Лешачиха на крыльях полетела на ферму.

Через неделю поле опустело. Остались стоять по жнивью, словно золотые избы, теплые скирды.

В клубе собрались победители. Лица их опалены, брови выгорели, рубахи выглажены. Они дули пиво в буфете, курили на крыльце. И вместе со всеми так же важно тянул пиво Женька. Настасья Петровна в новой кофте растерянно бродила по клубу и, опасаясь подойти к нему, молча гордилась издали.

Загремели звонки, все повалили в зал. Захлопали стульями, уселись, замолчали, разглядывая сцену, красное сукно и на нем — каравай. Он возвышался на расписном блюде, поджаристый, хрустящий, огромный.

— Вон он, — осевшим голосом сказал в зале Трофим, — вот он, хлебушек наш.

— Наш! — живо ответил ему Женька. — Общий!

— Товарищи! — взбежал на сцену парторг Семен Федорович. — Предлагаю избрать в президиум тех товарищей, которые своим трудом куют славу родного совхоза! — Все захлопали, а когда установилась тишина, секретарь продолжил: — Так попросим же сюда, к этому караваю, лучших наших механизаторов!

Зал колыхнулся и затих. Семен Федорович пошуршал бумажкой и зычно стал читать, делая значительную остановку после каждой фамилии:

— Авданин… Авдеев…

Смущенно покашливая в кулак, ссутулив плечи, пошли на сцену совхозные парни.

— Бабкин! — громко произнес парторг.

Кто-то засмеялся:

— Это который?

— Это наш! — тут же отрезал Трофим. — Климовский! Иди, звеньевой!

— Двигай, Миша! Вали! — спешил показаться народу Женька. — А то сам пойду! — И он захлопал что было сил.

Люди подхватили. Бабкина выпихнули в проход, и он, сердитый, пошел на сцену, глядя под ноги.

Женька вертелся, толкался, ему было тесно и жарко в просторном зале, где справа сидел Павлуня, слева — Боря Байбара, а впереди и сзади — все свои, свои.

Когда стали давать премии, Женька отхлопал все ладони, чтобы только не сидеть без движения. И Павлуня отхватил грамоту. Женька закричал:

— Бери ее, Пашка! На стеночку ее, в рамочку!

Закручивая грамоту, Павлуня деревянно и кособоко побрел на место. Багровые огни плясали по его щекам.

— А другим премии, — шепотом просвистела тетка.

Павлуня на ровном заплелся ногами, погремел в проход, ломая грамоту. Женька захохотал.

— Эй, листок подбери! — крикнул он не со зла, не по глупости, а просто, чтобы все его услыхали.

И в тот же миг тетка ядовито отбрила:

— А у тебя и такой нету, тюремщик!

Вокруг зашумели. Женька вскочил, побежал к выходу.

— Куда, куда! — встал на сцене Ефим Борисович. — Мы еще не все сказали, сядь! Да подержите его кто-нибудь!

Женьку схватили, притянули к сиденью — из железных лап трактористов не вырваться. Секретарь парткома прочитал:

— «Партком, дирекция, рабочий комитет, комитет ВЛКСМ, отмечая хорошую работу товарищей, объявляют благодарность…»

И тут Женька, не ожидавший уже от жизни ничего путного, услыхал свою фамилию! Он начал медленно подниматься, открывать рот, но его опять усадили. Тогда, развалясь, он стал расслабленно щуриться на красное сукно, на каравай. В голове пошли малиновые звоны. Воровато поведя глазами, Женька увидел расплывающееся лицо матери и совсем размяк.

В перерыве Женька томно слонялся по клубу, испытывая непонятное желание: спрятаться от людей и остаться наедине со своими мыслями. А народ путался под ногами, шумел, плясал под оркестр, щелкал бильярдными шарами.

Женька толкнулся в дверь.

Праздник широко разгулялся по совхозу. Светились окна, вопил пьяную песню Иван Петров, заслуженно отдыхали люди, чтобы с зарей снова выйти в поле.

Женька забрел в Климовку — здесь было потише. Молчали и не шумели телевизионными голосами раскрытые окна домов. «Спят старушки», — успокоился он, усаживаясь под окошком Веры Петровны. Над сплетенными кронами тополей размахнулось светлое, в частую золотую крапинку летнее небо. Поглядывая на него, Женька стал баюкать и лелеять свою неожиданную радость. «Как это парторг сказал? — медленно перебирал он в памяти. — «За хорошую работу объявить благодарность…» Женька закрыл глаза: да, приятно. И не то хорошо, что благодарность, а то замечательно, что все слыхали, особенно тетка проклятая!

— «Ромашки сорваны, завяли лютики», — послышалась песня. Это из клуба возвращались три сестрицы из звена Бабкина.

Женька вскочил — даже в Климовке не осталось тишины! Куда податься?

Женька посмотрел на берег: там мотался хвостатый рыжий костер. Возле него мелькали тени. И Женьке вдруг так захотелось к людям, что он тут же побежал к ним — прямиком, не разбирая дороги. Колоски подорожника свистели по его ногам, следом дымились лопухи.

Он разыскал Бабкина и Павлуню. Братья сидели сычами и смотрели, как у костра танцует с ребятами Чижик.

— Толстая, а прыткая! — сказал Женька, бросаясь рядом с Бабкиным на траву.

Никто ему не ответил. Братья любовались девушкой, не осмеливаясь появиться перед ней в резком, прыгающем свете костра.

Зато не сиделось Женьке. Он подскочил к Татьяне, схватил ее за руку и молча повел куда-то.

— Куда ты? — взмолилась девушка, но Женька напористо подпихивал ее к тому месту, где сидели Бабкин с Павлуней.

Оба вскочили перед Татьяной. Устало отдуваясь, Женька сказал ворчливо:

— Гулять за вас я буду, да? Провожаться, что ли, мне идти?

Девушка засмеялась. Бабкин посмотрел на Павлуню и не увидел, а почувствовал его просящий взгляд.

— Холодно, — поежилась Чижик. — Домой пора.

Она пошла берегом, белея в темноте кофточкой. Бабкин провожал ее отчаянным взором.

— Ой, мама! — вздохнул Женька.

Бабкин обернулся к брату:

— Пашка! Ты тут посиди. Я пойду.

Павлуня не ответил. Бабкин махнул рукой и пустился догонять девушку. С минуту было видно, как они рядом шли берегом реки, потом только едва белела во тьме ее кофточка.

— А я? — тихо выговорил Павлуня, глядя на это пятнышко. — Я как же?

— Найдем и тебе! — беспечно отозвался Женька. — Мало ли толстых на свете!

Он завалился носом к кузнечикам, стал слушать их. Но Павлуня мешал ему: все сопел и хлюпал над головой.

— Помереть спокойно не дадут! — проворчал Женька.

Поднялся и пошагал домой. Он услыхал за спиной торопливые шаги. Оглянулся: его нагонял Павлуня.

— Ну чего тебе?

— С тобой, — забормотал братец. — Одному плохо…

— Валяй! — милостиво разрешил Женька и, жалея Павлуню, подумал: «А верно! Чем одному — лучше в омут головой!»

БУДНИ

Наутро у сторожки собрались все: загорелые бабушки в клеенчатых фартуках и кедах, хмурый, бледнолицый Павлуня в майке и соломенной шляпе, жизнерадостный Женька в одних плавках.

Бабкин опаздывал — такого с ним еще не случалось. Все тревожно поглядывали на дорогу.

Но вот звеньевой появился. Он брел не от Лешачихиного дома, а откуда-то со стороны речки, лениво помахивая прутиком. На него коршуном набросился Павлуня:

— Ты всю ночь где-то, а за тебя переживай! Понимать надо о людях!

— Ладно тебе уж, — улыбнулся Бабкин. — Ящики привез?

— Я тебе что — лошадь? — огрызнулся Павлуня. — Варвара я тебе? Я один разве все могу? И ящики надо, и трактор вон заправить… — Павлуня и сердился тоже длинно, нудно, не как все люди.

Бабкин послушал-послушал, потом пошел в сторожку и завалился в сено. Бабушки переглянулись. Женька шмыгнул следом за звеньевым, затормошил его:

— Где были-то? Рассказывай! О чем говорили?

— Да ни о чем. — Бабкин засмеялся в сено. Он был весь мягкий, добрый, податливый. — Гуляли мы…

— Чудак ты! — недовольно сказал Женька.

Бабкин слушал, как за фанерной стенкой Павлуня визгливо ругает мальчишек, и удивлялся, что голос братца так здорово напоминает теткину сварливую глотку.

— Шумит! — кивнул Женька.

— Шумит — это лучше, — ответил Бабкин. — Ты уйди, пожалуйста, дай мне отдохнуть минутку.

— Сильна любовь-то, — покачал головой Женька. — Такого парня свалила!

Он постоял, подивился и вышел на солнце. Перед ним тянулись грядки, длинные да скучные. Бабушки ловко дергали морковные хвостики, вязали их в пучки, укладывали в ящики. Это было только самое-самое начало, и до сплошной уборки еще не дошло.

— Когда же она, проклятая, совсем-то вырастет? — встревоженно спросил Женька.

Климовские бабушки с гордостью отвечали:

— И-a, когда! Знаешь, как ее, родимую, растить-то!

— С толком надо! — врезался в разговор сердитый Павлуня. — С чувством, а не так — лишь бы! Давай вставай!

— А ты мне командир, да? — заволновался Женька. — Я тебя испугался?

Но тут он вспомнил красный зал и себя в этом зале, раскисшего от счастья, и такие слова парторга, каких раньше Женьке не говорил никто.

— Ладно уж, — пробормотал он. — Попробую…

Женька встал на свою нескончаемую грядку, нагнулся и пошел. Уже через час соль разъела ему глаза и лоб, силы поредели, захотелось ругаться. Он часто останавливался, смотрел на ушедших далеко вперед бабушек и вздыхал. То ли дело вчерашняя работа на хлебном поле! Она по душе Женьке, веселая, огневая, через край. А тут не поймешь, где конец и где начало. Там — праздник, здесь — сплошные серые будни. Там — комбайны, тут — бабушки. Когда-то они все передергают!

Женька, зевая, ушел в тень сторожки.

Тоска! Хорошо хоть, Павлуня для разнообразия шумит на все четыре стороны насчет того, что некому позаботиться, некому ящики подвезти, а он не лошадь, чтобы все один да один.

Из сторожки показался Бабкин. Молчком сел на шассик и укатил. Павлуня, журавлем выхаживая по канаве, что-то выдергивал, кого-то ловил.

— Развелись, окаянные, — бормотал он, помахивая перед Женькиным носом пучком какой-то скучной травы. — А это вот — блоха, рядом, на свекле, прыгает. — И совал в лицо Женьке щепоть.

— Отвяжись ты со своей блохой! — отпихнулся мальчишка локтем.

Над ним стоял Павлуня и бубнил что-то насчет культивации и опрыскивания, а Женька мрачно думал о том, сколько еще будет поливов, рыхлений, мучений, пока морковные хилые хвостики нальются силой да сладостью.

— Помогай! — крикнул ему Бабкин. Он привез ящики. Следом на автобусе приехали студентки.

Ящики скинули, студентки вылезли сами, заохали, разглядывая грядки.

Девчата были рослые, гладкие, как лошадки. И Женька оживился, увидев в скучной Климовке такие красивые, веселые лица. Его голосишко жаворонком взлетел над полем:

— Девочки, милые! Догоняйте бабушек!

— У-у-у! — отвечали девушки. — Где уж нам уж!

— Ты серьезней и без этого! — нахмурился Павлуня и стал объяснять девчатам норму и зарплату.

Так хорошо закончился для Женьки тяжелый день понедельник. Но за ним потянулись длинные, как эти грядки, вторники и среды. И во вторник продергивали морковку на пучок, и в среду тоже продергивали. Девчата из студенческой бригады, попривыкнув, стали уже убегать далеко вперед бабушек, а Женька тащился позади всех, ни к какой работе не приученный, ничего делать не умеющий. Его никто больше не подгонял, и, сидя на ящике, он потерял даже охоту шутить с девчатами. Голос у него пропылился, глаза стали маленькие, злые.

В четверг, когда перед обедом все пошли купаться, тихий Женька внимательно следил за Санычем. Потом спросил:

— Слушай, этому твоему делу долго учиться?

— Это смотря какая у тебя голова, — ответил Саныч.

— Понятно, — пробормотал Женька и побежал к директору.

Ефима Борисовича он разыскал в мастерской. Здесь же стояли Бабкин с Павлуней, Трофим, инженеры — все глядели на диковинную машину с решетчатым барабаном сзади и острыми ножами впереди.

«Комбайн какой-то?» — метнул взгляд Женька, однако ему совсем не до комбайнов — у него своих забот по горло.

— Ефим Борисович! — сказал он таким тоненьким обиженным голоском, что все повернулись к нему. — Не могу я больше! Не тянет меня к земле. Пошлите к воде, на понтон!

Только за мгновение до этого вопля у людей в мастерской были такие хорошие светлые лица, но вдруг сделались они скучные и серые.

— Земля, говоришь, не интересует? — спросил Трофим, и его деревяшка угрожающе застучала по цементному полу.

— Да! Никакого к ней интересу!

— А что ты знаешь про землю-то? — наступал Трофим.

— А чо про нее знать-то? — пятился Женька. — Только вот что: не пошлете на понтон — совсем из совхоза сбегу! Не больно-то хотелось в грязи ковыряться!

Трофим зашумел:

— Да ты знаешь, как раньше мы эту землю поднимали?! На коровах пахали!

— А раньше, говорят, и лаптем щи хлебали, — не удержался Женька. — И портянкой утирались!

— Возьмите его! — сказал Трофим. — Я за себя не отвечаю!

— Погуляй! — приказал директор и отвернулся к машине.

Женька постоял, постоял, потом побрел к выходу. Когда он проходил мимо Трофима, старый солдат не удержался:

— Дезертир! Мы таких на фронте!..

Женька выбежал во двор мастерской. Посмотрел прямо, посмотрел по сторонам — поля да поля. А что в них такого? Весной земля обманчиво черная, жирная, летом — в траве, осенью — в грязи, зимой — под снегом. По Мишиной морковке наискосок шагают стальные мачты электролинии, завод осыпает ее гарью, дорога — пылью.

Пока Женька стоял, люди закончили свои дела, вышли из мастерской, закурили, не обращая на него внимания.

«Ничего! — подумал Женька. — Еще попросите!» Ему известно, что рабочих в совхозе не густо, а рядом, через речку, дымит и манит завод. А возле проходных, на щите, — «требуются, требуются, требуются…». Все это знает грамотный Женька, поэтому он дерзок и спокоен и на вес золота ценит свои белые ладошки.

— Ну, ты чего тут? — наконец-то увидел Женьку директор. — Иди на понтон, к Санычу!

«Нужен!» — понял Женька и искоса посмотрел на своих. Бабкин темен. Павлуня показывает кулак. «Ну и ладно!» Женька решительным взрослым шагом направился к реке. Его не окликнули, не догнали, не стали просить да удерживать, как он ни прислушивался и ни замедлял шаг.

В небе загремело. Женька поднял голову. Клубилась, завивалась тяжелая туча.

— И ты тоже, да? — в сердцах погрозил он туче кулаком.

Где-то хлопнула рама, зазвенело стекло, и вдруг шумно, радостно хлынул прямой четкий дождик. Встали над землей молодые, уже с весны забытые травяные запахи.

Женька пришибленно согнулся под грозой. Из широких ворот мастерской смотрели Трофим с ребятами. Женька, назло всем, зашагал, не пригибаясь, по дороге, которая вся засветилась голубыми лужами.

НА ПОНТОНЕ

Тучи уползли, волоча за собой обрывки дождя. Все вокруг облегченно посветлело: и небо, и деревья, и одуванчики. Сумрачен был один лишь Женька. Он одиноко брел по теплой дороге, а сбоку из распаренных полей наступали повеселевшие сорняки.

На понтоне исходил испариной дизель. Ему кланялся маленький Саныч в большой телогрейке, в сапогах на босу ногу, с масленкой в руках.

— Приветик! — помахал ему Женька.

Саныч посмотрел на него и отвернулся.

Женька нехотя прошелся по песку, из-под его тапок гулко зашлепались в воду упитанные лягушки. Он побросал в них земляными комьями, потом подергал леску донной удочки.

— Н-но, балуй! — окликнул его Саныч. Он уже стоял по пояс в воде и выдирал тину из сетки насоса.

— Трудно одному, да? — очень весело спросил Женька и совсем радостным голосом закончил: — А я к тебе, в напарники!

— Сдался ты мне, — пробормотал Саныч, вылезая из реки. Сидя на корточках, тощий и бледный, он нашаривал в кармане брюк сигареты. Закурил и сквозь дымок с усмешкой посмотрел на напарника.

— Ты чего? — уже не так весело спросил Женька. — В нос, что ли, захотел?

Бойкий Саныч откликнулся:

— Во-во! От тебя только и жди!

Женька посмотрел на Саныча. «Такого на ладонь положи, прихлопни — одни уши останутся!» Он вспомнил, что Саныч — единственный сын и кормилец больной матери.

— Не трону, не волнуйся, — пробормотал Женька и побрел в будку. Здесь, в чужом углу, он сел на хромую табуретку возле остывающей печки и пригорюнился.

А день катился своим чередом: светило солнце, бежала река, стрекотала трава. Мишины бабушки набивали ящики пучками моркови. Павлуня, сдвинув брови, присматривал за студентками, Бабкин едва успевал подвозить тару. Когда Бабкин вернулся из очередной поездки, он увидал, что бабушек стало на одну больше. В самой высокой он узнал Лешачиху. Настасья Петровна, глядя из-под руки, сказала:

— Я прямо с фермы, пришла на сокола своего взглянуть.

Сестрицы тонко и значительно поджали губы. Павлуня брякнул:

— Сбежал твой Женька! Пыльно ему тут!

— Ну-ну, ты не завирайся, — нахмурилась Лешачиха. Она искоса посмотрела на бабушек — те еще выразительней подобрали губки. — Где? — глухо спросила Настасья Петровна.

— Во-он, — показал Павлуня. — На реке загорает!

Женька сидел в будке все в той же позе и горевал о загубленной молодости. Воспоминания шли одно другого чернее: то как его, малого ребенка, собака укусила, то как тетка самогонкой поила. Зелье гадкое, в рот не идет, но как не выпить, если тетка рядом стоит и посмеивается: «А еще мужиком называешься!» Вот тебе и мужик!..

Женька вздохнул, вспоминая, как сидел перед следователем. Следователь был молодой, с цыганскими волосами и пронзительным взглядом. Он разговаривал с Женькой вежливо, смотрел мимо, а тот, не отрывая взгляда от его головы, все время чувствовал свою срамную, обритую макушку. Это ощущение так мешало ему, что Женька держался скованно, отвечал тускло, и следователь с усмешкой заметил: «Геройство вместе с хмелем растерял?»

Женька ожидал неторопливой, душевной беседы, а с ним обошлись, ему показалось, как с напроказившим щенком — торопливо и назидательно. И Женька обиделся: сперва на следователя, потом на суд, а потом уж на весь белый свет.

Тихо в будке. И Женьке все равно, кто там ходит и шуршит травой и чьи голоса раздаются на поле. Он только едва повернул голову, когда Саныч загородил свет. Саныч так торопливо дышал, что Женька спросил его, не пожар ли где случился.

— Твоя мать несется! — выпалил Саныч, поеживаясь от возбуждения. — Держись!

Мальчишка, как и многие на деревне, остерегался черного глаза Настасьи Петровны. Поэтому когда Лешачиха поспела к будке и темновато поглядела из-под ведьминских бровей, Саныч поспешно отступил к берегу. Однако долго сидеть в неизвестности он не мог, — минут через десять бочком приблизился к будке и, затаив дыхание, заглянул в дверь.

Лешачиха с Женькой тесно сидели на его единственной табуретке — спина к спине. Видно, что они только-только отговорились: Настасья Петровна часто дышала, вытирала лоб платком, Женька, остывая, дымился, как пулемет.

— Людей бы постыдился, Евгений, — с тихой укоризной заговорила мать.

А он, дернувшись, пошел выбрасывать слова:

— Что мне люди! Чихал я на людей! С высокой трубы, с громадной колокольни! Чего они мне хорошего сделали?!

— А сам-то? — так же тихо и боязливо возразила Настасья Петровна. — Ты ведь сам виноват перед ними.

Сын зашелся визгливым обиженным криком. У Женьки в сердитые минуты слова выпрыгивали впереди мыслей, поэтому он не мог уследить за ними.

Когда он перевел дух, Лешачиха попыталась заглянуть в его глаза:

— Женька, Женька… Да куда же ты весь вышел?

— Это все ты! — бездумно откликнулся сын. — Сама набаловала!

Она кивнула:

— Набаловала, это верно… — И вдруг, наклоняясь, что-то подняла с пола. (Женька настороженно следил за ней.) — Сама, все сама, — бормотала Лешачиха. — Я тебя все водицей розовой, а надо бы кашей березовой!

Настасья Петровна подхватила березовый прут, и, едва свистнуло, Женьку вымахнуло за дверь. Лешачиха кинулась за ним, размахивая прутом.

— Я тебе покажу, поганец бессовестный! Я тебе дам, как меня пред людьми срамить!

Саныч, распахнув рот, издали наблюдал эту невиданную картину. Сперва Женька бегал вокруг будки, выкатив глаза и высоко задирая коленки. Лешачиха, бухая сапогами, густо вздымала пыль. Она покраснела, со свистом дышала, волосы разлетались из-под платка. Наконец она остановилась. Встал и Женька, тяжело поводя боками. Он похватал ртом воздух и вдруг захохотал.

— Вот потеха! — в восторге закричал Женька, приглашая к веселью и мать, и Саныча. — Прямо концерт по заявкам!

Он испуганно замолчал: Лешачиха, отбросив хворостину, зашагала прочь. Женька побежал следом, время от времени взывая:

— Обиделась, да? Да ладно тебе! Подумаешь! Ма!

Потихоньку он отстал, постоял немного и вернулся к будке встревоженный. Глаза его в недоумении пошарили по берегу, метнулись на Саныча.

— Видел? Как она за мной сиганула… Страх…

Саныч ехидно передразнил Лешачиху:

— Ах, Евгений, ты мой гений! — И своим голосом: — Тунеядец!

Женька погнался за ним, подшиб. И уже навис над Санычем быстрый неразборчивый кулак, да вдруг Лешачихиного сына словно озарило: ясно вспомнился ему живой, дышащий зал, и красное сукно, и слова секретаря парткома… Женька опустил руку и сказал плаксиво:

— И ты тоже, да? Тоже такой же?! Чего я вам сделал?! Чего вы ко мне привязались?!

Саныч поднялся с земли и, сплевывая, проговорил:

— У-у, злой…

— Не злой я совсем, — прибито ответил Женька. — Я какой-то не такой, и все меня учат. Видишь, вон Бабкин хромает, тоже небось учить торопится! Да нет же, хватит!

Женька сбежал вниз, к дизелю, и бросился ожесточенно выдергивать шнур пускача. Лопатки его сердито дрыгали. Пускач с треском пошел выхлестывать выше ивняка синие частые кольца.

Саныч отпихнул Женьку, что-то втолковывал ему, беззвучно и смешно шевеля губами. Он остановил движок, и Женька расслышал только последние его слова:

— …закон не писан!

— Ну и ладно! — ответил он, присаживаясь на берег рядом с Бабкиным. Он чувствовал себя совсем выпотрошенным — ни мыслей, ни желаний, пусто, как в старой бутылке.

— Ну? — спросил Бабкин, морщась и потирая ногу.

И Женька, глотая слова, кинулся жаловаться на судьбу, на людей, на длинные грядки, от которых тошно становится на душе. Бабкин не перебивал.

— И все ругаются, а за что? За то, что я и — сам не знаю, чего хочу! За то, что я такой уж неудельный! — так закончил Женька свою не слишком толковую, но искреннюю речь. Скулы его заострились, на носу выступил пот.

— И на понтоне, значит, не сладко? — вздохнул Бабкин.

— Совсем нет, — опустил голову Женька. — Куда податься — не ведаю. Ну скажи! Какая дальше мне судьба-то?!

— А я тебе что — гадалка? — нахмурился Бабкин. — Ты сам присматривайся — не маленький!

Проводив Бабкина, он долго стоял на берегу. На его детский лоб, как волны на гладкий песок, набежали первые морщинки — человек задумался.

ЖЕНЬКА ПРИСМАТРИВАЕТСЯ

Женька сощурил, как Бабкин, глаза и стал внимательно присматриваться: направо была свекла, налево капуста, за дорогой виднелись крыши Климовки, над крышами — антенны, выше — облака. Женька обернулся и увидел Саныча.

— Что-то ты хилый, — присмотрелся он. — Есть надо больше.

— Сам-то, — хмыкнул мальчишка, спускаясь к дизелю.

Женька посмотрел, как Саныч возится с мотором, обтирает да гладит его, и ему самому захотелось засучить рукава и броситься в работу. Он схватил ведерко:

— Я солярку заливать буду? А?

Саныч хотел что-то отмочить в ответ, но увидел сверкающие глаза Женьки и проговорил, пожимая плечами:

— Валяй…

— Эх, и делов мы с тобой наделаем! — многозначительно сказал Женька и совсем было уже собрался заняться делом, но тут зашуршала на бугре сухая глина, и к воде скатился сбежавший с поля механик.

— Ну и жарища у вас, — сказал шеф, скидывая на ходу рубаху и залезая в воду.

— А у вас? — ехидно спросил Женька, наблюдая за механиком.

Тот вел себя как-то странно — не шумел, не плескался, а когда вылез из воды, то печально уселся на травку.

Саныч застучал ключом по какой-то звонкой трубе. Механик оглянулся:

— Сердитый.

— А то! — отозвался издали Саныч. — Кто же лодырей любит! — и опять забарабанил по железке.

Женька, как советовал ему Бабкин, внимательно присмотрелся к механику. Он увидел рыхлые плечи, весело углядел уже заметный животик, обтянутый резинкой трусов, и не удержался:

— Вот странно: как лодырь, так жирный!

Механик встал, живо натянул брюки, рубашку и приказал Женьке:

— Пойдем!

— Нет уж, — отвечал осторожный Женька. — Я уж тут лучше!

Механик невесело рассмеялся:

— Чудак человек. Не бойся, пойдем!

Женька и сам видел: не ударит, но на всякий случай некоторое время следовал в отдалении, мимо свеклы, мимо брюквы.

Механик рассеянно смотрел по сторонам. Над капустой развевался диковинный флаг.

Он спросил:

— Кто это? Романтики редиски?

— Ребята, кто же! — ответил ему Женька. — Школьники!

Который год работают в совхозе школьные бригады. Их с охотой берут в любое отделение. Девчонки в купальниках и мальчишки в плавках жарятся на солнце, остывают под душем дождевалки или в реке, грызут, как зайчата, капусту да морковку и наперегонки таскают полные корзинки. У них свой лагерь, где на палатках нарисованы смешные звериные морды, на щите выведены цифры серьезных обязательств, а высоко на мачте, на виду у всех, гордо реет бригадный флажок, хорошо платит Громов помощникам.

— Надо же, — покачал головой механик, проходя мимо школьников. — Работнички! А это вон кто? Ваши, что ли?

— Наши! — сурово отвечал Женька. — А вон — городские.

— И тоже вкалывают, — скривился механик. — Герои…

— Да уж, не спят! Не лодыри, как ты!

— И ты так думаешь про меня? — прямо спросил Женьку механик.

Женька пожал плечами.

— Народ говорит… Ему виднее.

Механик задержал шаг. На свекле гнулись студентки, баржу с овощами разгружали заводские, студенты в зеленых робах строили домики. Механик спросил, тыча пальцем:

— Это чего тут растет? Кабачки?

— Турнепс, — едва глянул Женька и небрежно пояснил: — Кормовая репа.

— А-а, — удивился механик.

— Вот так, — усмехнулся Женька.

Рабочий поселок встретил их тишиной и шелестом тополей. Бродили по тени куры, сидели на скамеечке старухи.

— Лодырь, говоришь? — остановился вдруг механик, и голос его так зазвенел, что Женька понял: влип.

Он повертел головой: куда бы в крайнем случае кинуться, но механик уже крепко взял его за локоть, подвел к скамейке.

— Народу, говоришь, виднее? А вот мы народ и спросим! — Он обратился к старушкам: — Мамаши, вы меня знаете? — Те согласно закивали. — Скажите тогда: я — лодырь?

— Да что ты, милый! Господь с тобой. Что ты такое говоришь! — Старушки зашумели все сразу.

— Понял? — торжественно спросил механик Женьку. — Двигаем дальше. В мою хату.

Хата оказалась высокой, с самодельными колоннами. Они ступили на широкий двор, выложенный плиткой. Из-под шиферной крыши будки скалилась породистая собака. За оградой шумели яблони, кроны их были перетянуты широкими резиновыми поясами.

— Зачем? — настала очередь удивляться Женьке, а механик, как ребенку, пояснял ему:

— Чтобы ветром не разодрало, не сломало. А вот это — трактор, сам собрал, по гаечке.

— Ишь ты! — Женька уселся перед двухколесным трактором, который был ростом не выше мотоцикла.

Над трактором и над Женькой величественно возвышался механик.

Женька сунулся в огород — там ровно и густо рос чеснок да чеснок.

— Зачем столько? Лучше цветы!

— Ты прав, — согласился механик. — Весной цветы — это рублики! Только тепличку построить… Тогда на базаре и встать не дадут! — Он подмигнул: — Это тебе не турнепс — кормовая репа!

Женьке стало скучно. Он рассеянно обозревал железную крашеную крышу над поленницей, дачный туалет цвета слоновой кости. Спросил:

— В доме газ, а зачем дрова?

— Что же, выбросить, раз было куплено!

Женька колупнул краску на туалете — не сдиралась.

— Все на совесть! — хвалился механик. — Это, брат, особый лак, такого не купишь! Между прочим, туалет для дачников. Для себя — в доме, настоящий.

Женька не выдержал.

— Пойду я, — сказал он, поворачиваясь к воротам, но механик отворил туалет и показал внутренний опрятный вид, где все на месте — и крючок, и крышечка.

— Ты и невесте это показывал? — спросил Женька, хороня улыбку.

— Она бы хозяйкой была, горя не знала, — задумчиво проговорил механик. — Я ведь все сам да сам, я все умею…

Он печально замолчал, молодой да красивый. Глядя на его мощные плечи, Женька вслух подумал:

— Да, прогадала девка. Такое счастье упустила.

— Ладно уж тебе, — махнул рукой механик. Он повел гостя на веранду, вытащил бутылку вина. — Выпьешь?

Женьку перекосило: после теткиной выпивки и сейчас голова болит.

— Нет, — покачал он головой. — Печень! — И ткнул себя в живот, в самый пупок.

Механик не очень-то огорчился. Он быстро спрятал бутылку и пошел провожать Женьку.

Они медленно шагали к мосту. По дороге механику кивали старики, кланялись со скамеечки старушки, одобрительно посматривали молодицы с авоськами, а он шагал, важный, гордый, по самой середине улицы.

Загудел завод. Механик остановился и сказал Женьке:

— Давай здесь народ переждем, ну его!

Они стали в тень, а мимо повалили заводские — старые, молодые, разные.

Женька повертел головой, выбрал одного, седоватого, подбежал к нему и, кивая в сторону механика, сказал:

— Папаша, минуточку! Вы его знаете?

Седоватый всмотрелся и, как механик ни отворачивался, разглядел его. Хмуро ответил:

— Кто ж его не знает, лодыря!

МАШИНА

Все течет, все меняется: темнее стала река, беспокойнее ветер, задумчивей Женька. Он часто вылезает на высокий берег под низкие облака и глядит на Мишино поле. Там бегает шассик, шагает важный Павлуня, суетятся бабушки.

— Чего ты тут сидишь? — спрашивает Женьку Саныч. — Чего ты высидишь? Иди к Бабкину!

Ушел бы Женька, да совесть не велит. Вот все бы, казалось, ладно выходит у Женьки: работа не пыльная, начальство далеко, никто жить не учит, а тошно. Подойти бы к Бабкину и прямо сказать: «Не могу один, примите в компанию!» Но как вспомнит Женька длинные грядки — так страх берет.

Однажды Женька увидел на Мишином поле народ и машины. Гудел апельсиновый трактор, скобой выпахивая морковку, на дороге выставились первые мешки. «Началось!» — понял Женька и со всех ног побежал к людям.

Видно, дело только налаживалось: скоба подрезала первые грядки, на которых густо валялись оранжевые сосулины с лихой гривой. За трактором шли девчата и парни, одни дергали морковку за хвост и клали ее в кучку, другие рубили вершки, третьи собирали в корзинки сладкие корешки, набивали мешки, забрасывали их на машины.

Видно, работа только расходилась: народ еще много шумел, перебегал с места на место, бузил, и все вокруг хрустели морковкой. Борозда, трава, поливная канава — все засыпано свежей ботвой.

Женька тоже ухватил морковку за хвост и, прополоскав ее в канаве, с азартом откусил. И опять удивился тому, как это получилась морковка сладкой, когда Бабкин выхлестал на поле столько всякой горечи.

— Становись, — сказал ему Бабкин таким тоном, словно Женька никуда и не убегал.

Тот благодарно и торопливо закивал, схватил корзинку, но в эту минуту Павлуня повернулся к нему и заговорил:

— На готовенькое все горазды, а раньше все убегали, раньше не хотели к земле-то, замараться боялись, раньше…

— Стоп! — остановил его Бабкин. — Притормози!

Женька, выпустив корзину, понуро возвратился на свой немилый понтон. Сел на берегу. Понтон не работал — поливать нечего. Саныча не было возле движка — он давно крутился рядом с Бабкиным. Женька остался один. И было ли оно, то золотое поле, или приснилось?.. Назвал ли его тогда парторг по имени-отчеству или послышалось?..

— Чего один сидишь? Пошли обедать!

Женька поднял похудевшую тоскливую мордочку. Наверху широко стоял Бабкин, а чуть позади него — Саныч и Павлуня.

— И сижу! А вам-то что? — по привычке отвечал Женька, поспешно вылезая к ним.

Бабкин протянул ему крепкую руку.

Ребята двинулись вдоль по деревне. Усталые, молчаливые, пыльные. Встречный народ уважительно сторонился, провожая их глазами. Женька невольно пошел таким же развалистым шагом и так же забросил пиджачишко на острое плечо.

Они миновали уже и большие совхозные здания, и маленькие дома, и совсем тощие избенки, брошенные хозяевами Климовки, и пришли на самое дальнее, скрытое за лесной полосой ничейное поле. «А обед?» — подумал Женька, увидев на поле те же корзинки и те же мешки.

Только машина на грядке была новая. Женька видел ее однажды в мастерской: спереди у нее ножи, а позади — барабан.

Возле машины стояли люди: директор, инженеры, Трофим и еще какие-то озабоченные незнакомцы.

— Начнем, пожалуй, — сказал Ефим Борисович, и машина на мягком резиновом ходу двинулась по грядке. Ножи срезали ботву, а лопасти, похожие на железные руки, подгребали к себе землю вместе с морковью и отправляли ее на транспортер и дальше — в барабан. Барабан крутился, очищая морковку от грязи.

— Вот это дело! — сказал Женька. — Это здорово!

— А кто такой корнеплод купит? — ехидно спросил Трофим, поднимая морковку, разрезанную пополам.

И все увидели, что машина работает плохо, она слепо режет ботву то высоко, то низко, то вместе с морковью. Когда машина покалечила половину грядки, ее остановили.

— Руками, видать, надежней, — сказал Трофим.

Но Женька не согласен руками, когда есть техника.

— Нет! — сказал он твердо. — Верить надо в новое!

— Правильно, — поддержал Женьку какой-то незнакомый человек в комбинезоне. — Верить нужно!

— А то! — запальчиво крикнул Женька. — Попробовали бы руками!

Он уже не отходил от машины, гладил ее бока, заглядывал в барабан и больше всего на свете боялся, что люди отзовутся о ней плохо. Он настороженно посмотрел на «опытного седого» Ивана Петрова, который пришел позже всех и не сказал еще ни слова, а только ходил да покачивал головой. Вот он присел на корточки и взглянул вдоль грядки. На него с недоумением смотрели люди. Наконец он поднялся, отряхнул колени и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Не пойдет здесь машина. — Остановил движением руки метнувшегося к нему возмущенного Женьку и продолжал: — Здесь не пойдет. Агротехника не та.

Иван указал на поле. И тут все увидели, что, и верно, не было за полем хорошего ухода — бугры да комья, грядки идут волнами.

— А машина хорошая, — с одобрением сказал Петров, и Женька с благодарностью улыбнулся ему. — Тонкая машина! Не для этого поля.

— Лучше у нас нету! — упрямо возразил Трофим.

— Есть! — сказал директор. — У Михаила Степановича!

«Это еще кто такой?» — подумал Бабкин, но Ефим Борисович, выводя его вперед, уже представлял инженерам:

— Знакомьтесь! Бабкин! Михаил Степанович, наш молодой механизатор.

— Поле у него — скатерть, — добавил Иван Петров. — Сам глядел. Ему не в Климовке работать…

— Ну, полегче насчет Климовки, — сказал Трофим и похромал к Варваре.

А Бабкина взял под локоток заводской конструктор и, отведя в сторону, сказал:

— Очень приятно, товарищ Бабкин. Моя фамилия Перов. Я эту машину довожу со своей группой.

Конструктор Перов был молодой, белобрысый и худенький, он сразу понравился Бабкину, и Бабкин с удовольствием ответил:

— И мне очень приятно.

«И шут с ним, с обедом! — решительно подумал Женька. — Зато такая техника!» И он пожалел, что комбайна не было тогда, когда он маялся на грядках.

Обеда не было, не было и ужина. Вместо ужина Бабкин и молодой конструктор Перов потащили в мастерскую заваривать какую-то лопнувшую штуковину.

— Ну, что ты с нами маешься? — сказал Саныч Женьке. — Вон домик — поспи.

Сколько он проспал, Женька не знал, только очнулся от шума мотора. Протирая глаза, вышел из низкой двери. Светало. Над полем бежали облака. Накрапывало. Сильно пахло осенью. По морковке полз яркоглазый дракон, сопя и громыхая.

— Идет, идет! — слышался в темноте голос Павлуни.

Женька перешагнул через яркий световой луч и очутился рядом с теткиным сыном. Комбайн, обдавая его громом и пылью, прошел мимо. Вертелся барабан, сыпалась из него земля. На комбайне сидел Бабкин — горячий любитель новой техники, рядом с ним, у руля, стоял конструктор Перов.

Цепкий Женька обезьянкой полез наверх. Хоть тесно на капитанском мостике, но приняли и его.

Стало совсем светло. Женька качался наверху и видел все поле от реки до дороги. Видел лесную полосу, крыши совхоза и Климовку и радовался, что так далеко видит. Оглянулся назад — позади чернели борозды, сбоку валялась ботва. Грядка была хоть такой же длинной, как всегда, но уже не такой страшной, как раньше.

Остановив комбайн у дороги, ребята лазили по земле, копали ее руками, выбирали и подсчитывали морковь, оставленную машиной. А Женька, привалясь спиной к теплому мотору морковного комбайна, думал о том, что после такой славной машины он ни за что не пойдет по полю пешком.

Утром счастливая Лешачиха привезла усталым механизаторам лепешки с кислым молоком. В чугунке дымилась картошка.

— Ешьте, соколы, наработались, — потчевала она ребят, с уважением глядя на Женьку.

Павлуня открыл рот, чтобы сообщить ей, что Женьку, собственно, и кормить не за что — не сеял, не пахал, только всю ночь проспал. Но Саныч дернул его за руку, и Павлуня рот закрыл.

Ребята стали есть. Бабкин трудился с чувством, с толком, молча, Женька успевал и жевать, и слушать, и говорить, и вертеться. Конструктор Перов не отрывал глаз от своего комбайна.

— Техника — это сила! — сказал он. — Куда вы без нее!

И Женька горячо с ним согласился.

Бабкин доел картошку, допил молоко и ответил:

— Куда она без нас!

И Женька, поглядев на Бабкина, так же горячо согласился и с ним.

Когда появилось солнце, к Мишиному полю подкатили с разных сторон директор и управляющий. Ефим Борисович — на «козлике», Трофим — на тележке. Они спешились, потрясли руки ребятам, Настасье Петровне и пошли глядеть и щупать поле да комбайн, морковку да ботву.

— Вот это да! — сказал Ефим Борисович, оглядев пустые борозды. — Не комбайн — орел! Красавец!

— А сколько таких орлов и красавцев вы нам пришлете в ближайшее время? — спросил хитрый Трофим.

Молодой конструктор Перов пояснил, что комбайн — пока опытный образец, проходит полевые испытания. Что же касается серийного выпуска машины…

— Понятно, — сказал Трофим. — Созывай завтра, Бабкин, побольше студенток, готовь побольше кошелок.

Ефим Борисович, похлопывая комбайн, уверенно сказал:

— Нет уж! Завтра у Бабкина будет без кошелок!

КОНЕЦ ПЕСЧАНОГО КЛИНА

Директор совхоза Ефим Борисович Громов во всем и везде любил быть только первым, даже на почетное второе место не соглашался. Первый огурец — его, первый кочан капусты — песковский. Первым он придумал направить в город колонну машин с первыми овощами. Сам проверял, как уложены в ящики белая капуста, красная морковка да темная свекла, посмотрел, хорошо ли прибиты к бортам флаги и далеко ли виден плакат над головной машиной: «Принимай, трудовой город, подарок песковцев!» Сам проводил колонну до понтонного моста.

В лучший новый магазин товар шел без задержки — прямо на прилавок. А над магазином надпись: «Здесь продаются овощи совхоза «Песковский».

— «Песковский»? Знаем, — уважительно говорили покупатели. — Это за рекой. Это лучший совхоз.

Два дня спустя такие же плакаты приколотили к магазинам и остальные совхозы района, но хозяйки посмеивались: «Хватились!» — и, взвешивая на ладони полновесный кочан, недоверчиво морщились и просили:

— А песковской капусты не привозили еще?

Вот что значит быть чуть впереди, и Ефим Борисович, хозяин хитрый, отлично понимал это.

Первым в районе он вовсю стал проводить реконструкцию своих полей — выравнивал их, засыпал старые оросительные каналы — рассадники сорняков и вместо них прокладывал трубы в земле. Не слушал нытиков, действовал решительно и жестко: нужно тянуть трубы по Климовке — будет тянуть! Мешает Климовка — долой ее, старую! Скоро и Мишино поле перевернет упорный директор, а пока доживает оно последние дни.

Павлуня высох и почернел. Он бегал по грядкам, пересчитывал мешки и теткиным тонким голосом ругался с весовщицей. Женьке поручили подвозить на своей кобылке тару. С этой работой он справлялся весело. Успевал еще привозить обед в поле, следить за тем, чтобы была вода в бочке. Бабкин отвечал за все свое беспокойное хозяйство в целом.

Пока морковный комбайн проходил полевые испытания и часто стоял на грядке, приходилось нажимать на собственные руки. А когда наступала передышка, Бабкин спешил к чудо-машине, как ехидно называл комбайн Трофим, возле которой в поте лица трудился конструктор Перов со своими товарищами.

— Понимаешь, Бабкин, — говорил ему Перов, — мы в эту машину вложили столько сил, столько крови…

Бабкин молча брал из его рук ключ и, забывая про все на свете, копался в железном брюхе комбайна. Часто сообща они все-таки запускали машину и прогоняли десяток-другой метров по морковке, а потом «летела» какая-нибудь ось, лопалась цепь, и мучения начинались сначала.

Наконец морковку убрали. Уехали студентки и шефы с завода, ушли в школу ребята. Конструктор Перов со своими помощниками уехал в столицу до будущей весны. Он увез с собой ящики с перекореженными деталями машины и кучу исписанных журналов испытаний.

— До скорой встречи! — со значением сказал ему на прощание Ефим Борисович.

Перов крепко пожал руку Бабкину и сказал задушевно:

— Спасибо тебе за все, старик! Ты настоящий друг!

— Приезжай скорей, — ответил Бабкин. — Дел у нас с тобой — во!

Опустели полевые станы. Спущен флаг с мачты в лагере труда и отдыха школьников. Тишина на дорогах. Зато шумно стало в конторе совхоза.

Но до поры до времени запираются экономисты, таинственный вид у плановиков. Вперевалочку ходит совхозный кассир Зоя — таскает к директору ведомости на заработную плату. Рабочий комитет втайне готовит какой-то особенный вечер в честь завершения уборки. Вид у всех и праздничный, и немного недоуменный: неужели все?

Поля перепаханы, продискованы, очищены и подготовлены к снегу. Озимые посеяны и густо зеленеют среди черноты полей и серых туч. Фермы утеплены. Кроме климовской, которую наконец-то будут ломать. И Мишино поле осталось развороченным, неопрятным, и Трофим ходит, словно сирота.

Сегодня на песчаном клине заревели землеройные машины, стали рыть траншеи да канавы. Привезли длинные толстые трубы и бросили их возле бугров. Засветилась сварка.

Нож бульдозера давно нацеливался на старую климовскую ферму, которую Бабкин караулил в половодье.

Климовские бабушки не захотели глядеть, как падет их бревенчатое жилище, они на совхозном грузовике отбыли в новый дом, где и газ, и горячая вода, и чужие стены. Трофим истуканом, видно, решил простоять до самого конца, до последнего бревнышка. Невесело ему будет глядеть, как прямо через Климовку, через садишки да огородишки, по печкам и лавочкам пройдут траншеи, а в них — трубы, трубы, трубы, до самых дальних совхозных полей, до последнего захудалого клина.

Все это разумом хорошо понимал Бабкин, а душой ему жаль старого Трофима, который понурился рядом с верной своей Варварой.

Прибежали ребята. У них веселые лица, веселые глаза.

— Вот ты где! — издали закричал Женька. — Чего ты тут потерял? — озираясь на Трофима, зашипел: — Скорей давай! Переодевайся — и в клуб! Вечер там! Забыл, что ли?

— Погоди, — медлил Бабкин, еще раз оглядывая поле и обреченную деревеньку.

— Разворотили! — проворчал Женька. — Но ведь так нужно, да? Верно?

— Жалко, — сказал Бабкин.

— Жалко, — согласился с ним Павлуня, косясь на Трофима.

— Жалко! — Беспечный Женька помахал рукой растерзанной земле: — Прощай, наше поле!

— Спасибо тебе, — без улыбки проговорил Бабкин.

А Женька больше ничего путного не выдумал. Он шел позади братьев, сбивал прутиком пыль с лопухов и твердо верил в хороший завтрашний день.

ПРЕМИЯ

Задумчивые, шагали ребята по совхозу. Уже собирался под светлые колонны клуба народ. Шли из соседних деревень, из города. Молодежь знала: уж если директор пригласил оркестр, то только военный, если уж танцы — то до утра.

Возле теткиного дома Павлуня, ковыряя носком землю, пробормотал:

— Миша, зашел бы, а то все мимо, мимо…

— Ладно, — согласился Бабкин. — Зайдем.

Тетка не изменилась: она такая же широкая и красная. На ней все то же домашнее изодранное платье, галоши на босу ногу. И прическа на голове «рабочая» — осенняя ржавая копешка в шпильках. «Как будто и не уходил никуда», — удивился Бабкин, глядя на тетку.

Перед ней тарахтела старая стиральная машина. Увидев Бабкина, тетка выдернула шнур, вытерла руку и, подавая ее, белую, распаренную, всем по очереди, сказала своим обычным, тонко натянутым голосом:

— А, племянничек пришел! Проходите в комнату!

«За руку со мной, как с чужим», — отметил Бабкин.

— Проходите, проходите, — повторяла тетка.

Ребята переглянулись: пройти мимо нелегко — двор перехлестнут веревками, на которых болтается белье.

— Дачников проводила, — громко объясняла тетка. — Теперь вот стираю. Замучилась. А что поделаешь — рубль на дороге не валяется. Да вы проходите, я сейчас, только достираю, только белье повешу…

Но она не стирала, не вешала, а говорила, говорила. Так же громко, как раньше, но только непривычно много и все об одном — о пестром боровке, который — вот горе! — сбежал куда-то от дачного шума.

Бабкин углядел седину в ее волосах и беспокойство в лице.

— Мы пойдем, пожалуй. Не станем мешать.

И опять тетка подала ему руку, а потом — Женьке. Лешачихин сын принял подарок с кислой миной.

Ребята шагали к калитке, а тетка, поспевая за ними, на весь двор рассказывала про боровка.

— Тоска зеленая, — поежился Женька, когда они очутились на воле.

Бабкин сощурился на теткино деревянное солнышко, изрядно полинявшее.

— Ты чего? Опоздаем! — торопил Женька.

Бабкин посмотрел на него и толкнул калитку:

— Погоди-ка.

Тетка стояла перед стиральной машиной, совсем одинокая, уже не молодая.

— Бросайте все, Марья Ивановна, — вежливо сказал ей Бабкин. — И одевайтесь. У нас в клубе вечер.

— Устарела я по вечерам-то! — сердито отозвалась она. — А дефицит привезут?

— Привезли. Приходите.

Перед началом торжественной части народ разбрелся по просторному клубу. Каждый нашел дело по душе: кто сидел в буфете, кто покупал книжки.

Климовские бабушки устроились в удобных креслах и вязали, как у себя дома, нацепив очки на нос. В этих очках три сестрицы еще больше были похожи одна на другую.

Разошлись и ребята: Бабкин увидел Татьяну и сразу побежал к ней сквозь танцующих и пляшущих. Павлуня побледнел и сел к бабушкам — поглядеть, как вяжут. Женькин петушиный голос раздавался из бильярдной.

Тетка, едва появившись, сразу побежала в фойе, где были разложены всякие товары. Растолкав народ, пробралась к прилавку и отхватила дешевый чайный сервиз. Счастливая, ходила с коробкой по клубу, натыкаясь на людей. Потом коробка стала мешать ей, и тетка начала думать, куда девать добычу.

— Ты в раздевалку сдай. Обнялась! — сказала ей Лешачиха.

— Разобьют! — нахмурилась тетка под ее насмешливым взглядом, но сдала все-таки сервиз в раздевалку.

А потом ей не сиделось в зале, и все представлялось страшное: разбитые в куски чашки да блюдца.

— Покарауль место! — сказала она соседке, одной из климовских бабушек, и побежала относить покупку домой.

В маленькой комнатке, за сценой, мучился Ефим Борисович. Закрыв уши ладонями, он сидел над столом, уткнувшись в лист бумаги, и бубнил вступительную речь. Лицо его выражало скорбь и покорность судьбе. Везде любил директор быть первым, но речи говорить он бы с удовольствием согласился последним.

— Начинаем, Ефим Борисович, — заглянул к нему парторг.

Директор позади всех тяжко побрел на сцену. Огляделся. Сбоку сидел красный, сердитый, словно чем-то недовольный товарищ Бабкин. Ослепительно выделялся белый воротничок рубахи на бронзовой шее. На его лбу директор заметил капельки пота и сочувственно подумал: «Тоже мается!»

Тут же было объявлено, что с докладом о работе совхоза выступит Ефим Борисович Громов. Директор сутуло пошел на трибуну. Поднял глаза — в лицо жарко дышал набитый зал…

Ко всему может притерпеться человек — даже к голоду, но вот боязнь зала не проходит и у таких смелых, решительных людей, каким был директор. «Господи, благослови!» — вздохнул Ефим Борисович и, опустив глаза к бумажке, погнал по кочкам.

Все в докладе как надо: сперва успехи, потом — недостатки, все это в меру пересыпано цифрами. Через сорок минут перед его взором пошли наконец строки: «…в новом году пятилетки мы приложим все силы, чтобы с честью выполнить свои высокие социалистические обязательства». «Все!» — понял директор и, выжатый как лимон, побрел на свое место.

В ушах у него гудело и звенело, в глазах прыгало.

Посидев минут десять, директор пришел в себя и повернулся к Бабкину:

— Как я говорил? Ничего?

— Нормально, — прошептал звеньевой. — Только вы меня назвали звеньеводом.

— А, — вспомнил Ефим Борисович. — Это когда смеялись? А еще чего?

— Настасью Петровну в бригадиры произвели.

— Не соврал. Будет она на центральной ферме бригадиром.

— Правильно, — сказал Бабкин.

Между тем вслед за речами наступило самое хорошее время: выдавались премии. Деньги по итогам года выплачивались немалые: на них можно и мотоцикл купить, и еще многое. Народ свои премии знает, доплаты подсчитал, а все равно тянет шею. Кто первый? Чего там медлит и хитрит рабочком?!

— Бабкин Михаил Степанович! Получил самый высокий по совхозу урожай моркови. По итогам года ему начислено…

Не дышит зал, слышно, как чирикает на люстре воробей.

— …восемьсот двадцать пять рублей! Кроме того, — продолжал председатель рабочего комитета, — по итогам соревнования Бабкину присуждается первое место среди овощеводческих звеньев и денежная премия в сумме трехсот рублей!

Не успели ожечь ладони первые хлопки, как в дверях появилась тетка и, выискивая свое забронированное место, пошла по залу.

— Марья Ивановна, — зашумели трактористы, — и ты за премией?

— Я за своим местом! — отрезала та, плюхаясь в кресло.

Бабкин получил толстый конверт. Зал хлопал, гудел, каждый ждал своего часа. Чуть смолкло, послышался резкий теткин голос:

— Сколько там ему?

— Восемьсот двадцать пять и еще триста! — отвечали ей механизаторы.

— Господи, за что же такую кучу?! — удивилась тетка.

Но еще больше удивилась она, когда вслед за Бабкиным стали валом идти на сцену люди и получать свои деньги — кто семьсот, кто девятьсот, а кто и того больше. Простучал своей деревяшкой Трофим, прошел белый, с закушенной губой Павлуня, сам себе не веря, а тетка все думала: «За что?!» Она давно не была в клубе, мало знала о делах совхоза, о его доходах. Неужели так она продешевила в жизни, так прогадала.

Уже и соседки ее, климовские бабушки, одна за другой прошлись до сцены и обратно, уже и заводские шефы, и студентки, и Женька получили каждый по заслугам: кто много, еле в карман впихивает, а кто, как механик, удивленно шелестит тремя красными бумажками. Уже и грамоты роздали, и благодарностями осыпали, устал шуметь и хлопать зал, и раскрыли окна в тихую славную ночь, а тетка все шевелила губами. А когда подсчитала, сколько могла бы заработать в совхозе за десять лет да с ее ухваткой, то вспотела.

— Надо же, как вышло, — пробормотала несчастная Марья Ивановна и увидела, что сидит совсем одна.

Гулянье выплеснулось на улицу. Оркестр громыхал под звездами, каблуки простучали асфальт. Под навесом, в электрическом свете, стояли столики. Тетка увидела за столиками и своего Павлуню, и Бабкина, и Трофима, и самого Ефима Борисовича. Тетка подсела по соседству, навострила ушки, однако разговоры были ей непонятны. Даже своего Павлуню тетка не могла понять и думала с раздражением: «Ишь разговорился!»

А разговор за сдвинутыми столиками шел важный: директор предлагал Бабкину принять овощное звено на центральном отделении, а Бабкин хмурился. Женька уверял его со всей силой своего петушиного горла, во всю мощь красноречия:

— Боишься, да? Беспокоишься? А мы-то на что?!

Павлуня уговаривал по-родственному, напирала и Настасья Петровна, а Бабкин все сомневался. Спрашивал, каковы площади, да сколько техники, да что и когда посеяно в прошлом и какие планы на будущее. Ефим Борисович отвечал, поглядывая на непроницаемое лицо Трофима — тот один не сказал ни слова ни «за», ни «против».

— Ну? Что тебе еще нужно? — спросил наконец директор.

— Я бы согласился, пожалуй, — отвечал Бабкин в раздумье.

— Ну и хорошо! — отвалился Ефим Борисович. — Вон твои помощники сидят — целое молодежное звено! Женьку не отпускай далеко — за ним глаз да глаз нужен! И Санычу хватит на понтоне прохлаждаться! Хватит! Принимайте, братцы, наши заботы на свои плечи!

— Точно, — пробормотал Трофим. — Не все вам на стариках кататься.

Покрякивая, полез за кисетом старый солдат. Ребята поскучнели.

— Ну и будет! — сказал директор. — Танцуйте!

Бабкин поднял голову и покраснел: под белой березой стояла Чижик, тоже в светлом, и ждала его, видно, давно.

— Прости уж, — сказал Бабкин, приближаясь и теряя по пути свое красноречие. — А мы вот тут все…

— Понятно, — засмеялась девушка, беря его под руку.

Из-за забора полыхала шевелюра механика, блестели его глаза. Подойти и сказать что-то статный да красивый не посмел.

…Когда они вдвоем беспечно шли берегом реки, позади послышался стук колес и топот лошадки. Их нагнала Варвара. В тележке в сене сидели все ребята из бабкинской компании. Но в этой тесноте люди еще потеснились, нашлось место для двоих. Бабкин с Татьяной уселись, Трофим серьезно сказал:

— Трогай, Варварушка.

И Варварушка побежала. Сперва по климовской пыли, потом по щебенке, потом по асфальту центрального отделения. Направо и налево темнело перепаханное поле, взрыхленная, мягкая земля.

— Твое, — сердито сказал Трофим, тормозя Варвару.

Ребята высыпали. Бабкин приложил ладонь. Поле было холодное, влажное, тянуло прелью. Сырая осень уже стояла за рекой, в двух шагах. Тускло светила луна. А Бабкин, сощурив глаза, увидел вешнее небо и молодое солнце, услышал трели жаворонка.

Загрузка...