Грушевый чертенок

1

Весна в рабочей Сосновке начинается не с птичьего щебета, а с веселого скорострельного треска лодочных моторов, которые бьются в каждом дворе в железных бочках с водой. Идут последние испытания, и плывет над садами сизый бензиновый чад, заглушая аромат цветущих яблонь.

Саня с утра ищет отца, заглядывает в палисадники, на огороды.

— Нету! — разводит руками соседка бабка Марья. — Только что забегал, крант подвернул, и — нету! Может, у воды?

Саня с сомнением качает головой. У всех поселковых ребят отцы — заядлые рыбаки и лодочники, а его родитель до смерти боится воды с тех самых пор, как в детстве дважды тонул, и та же бабка Марья, дважды вытянув его на плот для полоскания белья, пророчески произнесла: «В третий раз, парень, не минуешь!» Вот и не хочет отец «третьего раза» — косится опасливо на реку. На берег, правда, ходит: помогает строить причальные мостки, перебирает под навесом моторы и потом, склонив голову, «слушает» их. «Золотые руки», — говорят про него сосновские умельцы. И Саня кивает: все правильно — золотые руки у отца, светлая голова и безотказная душа. А сердце у него, верно, такое большое да жалостливое, что неизвестно, как помещается в тощей его груди. Всех жалеет отец — и птиц, и зверей, и деревья. А сильнее всего жалеет он и бережет Санину мать, которой с каждым днем становится все хуже. И не помогают уж ей ни лекарства, ни санатории, ни бревенчатые стены родного дома.

«Ну где ж он запропастился?!» — обежав поселок, остановился Саня на дороге. За дорогой, за асфальтом — завод, огромный, сопящий, жаркий. На этом заводе работает отец — хвалит его, не нахвалится: и народ-то там замечательный, и цеха светлые, и фундаменты плавающие, чтобы, упаси бог, не нарушить точность обработки да сборки станков. Только Сане завод не больно нравится: который уж год помаленьку да полегоньку напирает, надвигается он на его поселок, теснит к реке, глотает улицу за улицей. «А ничего не поделаешь — технический прогресс», — себя или сына успокаивает отец и погрустневшими глазами глядит на тихий и странный их поселок, на эту чудную деревню в городе, неведомо как сохранившуюся до сих пор. Люди здесь испокон веков трудятся на заводе, скотину не держат, кроме собак да кошек, к садам-огородам относятся с пренебрежением, в выходные дни, по вечерам только и разговоров, что о заводе, станках да рыбалке…

Незнакомый утробный рев вернул Саню на пыльный асфальт, вывел из задумчивости. Мальчишка огляделся: ревело за поселком, за крайними домами, над которыми мелькала стрела крана. Где рев, где машины — там, конечно, и отец.

Саня прошагал напрямик вдоль свежей траншеи, через чужие порушенные заборы и сбитые плетни и, действительно, возле землеройной машины и крана увидел отца: заложив руки за спину, стоял родитель у свежей ямы и следил, ровно ли укладывают в нее трубы. Пальцы его нервно шевелились: им самим хотелось работать, а не бездельничать. Саня с минуту полюбовался щупленьким отцом, его сбитой кепочкой, поглядел сбоку на мальчишеский светлый чубчик, что уголком падал на отцовский лоб, и, подойдя, встал рядом.

— Изоляция не того, — нахмурясь, объяснил ему отец. — Видишь, края неровные? А там, смотри-ка…

— Слушай, пойдем есть, — мягко прервал его Саня: отец на технические темы мог говорить долго и грамотно — Санина каша давно, поди, остыла под газетами и ватником.

— Обедать? — отец с сожалением оторвал глаза от траншеи и шустро поспешил за сыном, все еще оглядываясь и недовольно бормоча.

Саня угрюмо помалкивал. Подбирается завод к поселку, протягивает свои щупальца. Прошлой осенью вот так же прошла по Сосновке, по их усадьбе, траншея, в которую уложили толстый кабель. Траншею засыпали, холмик зарос травой — и все вроде бы ничего. Да засохла у Сани в саду старая заслуженная груша. «Жалко», — сказала мама. «Ничего! — бодро ответил отец. — Подумаешь — груша! Зато нам скоро квартиру дадут! Во-он там, на берегу, завод такие дома строит! Кухня — двенадцать метров! Ты в ней как королева будешь! Вот переедем!» Мама сказала тогда странные, запавшие Сане в душу слова: «Переедете, вы, ребята, пожалуй, без меня…» Отец долго шумел, как хорошо будет им втроем в новой квартире, а потом, у забора, у некошеной крапивы, сказал Сане, наморщив лицо: «Нам бы, сынок, до весны бы дотянуть…»

И вот — весна. Белые яблони в садах, трескучие моторы по вечерам и соловьиные песни на зорях. Сад густо зеленел, травы лезли, казалось, даже из бревенчатых стен. Желтели чистые, красивые и сытые одуванчики. И мама как будто повеселела.

— Ну где вы, забулдыги, шляетесь? — встретила она своих «ребят» сегодня за калиткой. А вчера с трудом доходила до забора.

Мама не в халате — в простом светлом платьице, в белой вязаной кофточке, которая так идет ей. Она молодая, красивая, только бледная, и от этой бледности очень большими и грустными кажутся ее карие глаза.

— А мы, матушка, бежим, бежим к тебе. — Отец нежно подхватил ее с одной руки, Саня — с другой: сердце — не шутка, врачи говорят: ни резких движений, ни тяжестей…

— Да что вы, ребята, я сама… Честное слово, мне лучше… И все у нас хорошо, вот только сад…

И взглядом, кого-то укоряющим, она поглядела на старую засохшую грушу, которую отец не спилил в тайной надежде, что «отрыгнет», зазеленеет. Видно, пустая надежда: вон пошли по трещинам в коре зеленые лишайники. Мертва груша — все, конец.

И вечером, после чая, когда усталая мать задремала, отец, кротко улыбаясь, поведал Сане о задуманном.

— Хорошо, — обрадовался сын его радости. — Только… — И пожалел его отпуск. — Устанешь ведь…

— Устану, — согласился отец. — Но мать-то у нас одна… И я бы за каждую ее улыбку… Гору бы своротил…



— Я помогу, — предложил Саня, и отец поглядел странным долгим взглядом.

— Не стоит, — ответил медленно. — У тебя и так забот по горло. И учеба. Тебе, может, еще придется… Я сам.

И ночью осторожно, боясь потревожить мать, он спилил грушу острой ножовкой, оставив высокий пень. Утром она увидела — нахмурилась:

— А что ж делать?.. Мертвому тут не место…

— Не место! — быстро согласился отец и перевел разговор на теплички и огурчики. И после разговора принялся городить что-то из дранок и пленки. Мать смотрела с подозрением.

— А вот мы и цветочки тут… — бормотал отец, старательно закрывая от маминых глаз грушевый пенек, из которого потом топориком да острым садовничьим ножом вырезал мордастенького чертенка. Отполировал его шкуркой да ладонями, покрыл лаком и — нате вам! — стоит посреди сада, ощерился — рогатенький, с пупочком, с тонкими, прижатыми к телу ручками и неожиданно могучими кривыми ногами, что глубоко вросли в землю. Чертенок так широко растягивал губы, так ошалело-радостно глядел вытаращенными глазами, что улыбнулась даже больная мама, ненадолго вставшая с постели подышать вечерней прохладой.

— Какой ты хорошенький! — погладила она чертенка по рожкам и посмотрела на усталого, похудевшего, заляпанного отца, который под ее взглядом засветился.

— Нравится, да? Угодили мы с сыном? Это тебе к дню рождения! Верно, Сань? Пускай живет, пускай стоит грушевый — на счастье!

Саня хмыкал: все-то делал отец «на счастье»: и солнышко деревянное разрисованное приколотил над террасой, и щенка притащил, и голубей завел. А теперь вот — чертенка. Целый месяц отпускной ухлопал, вкалывал без разгибу. Он упорный, что задумает — сделает, хоть изведется весь. А на вид совсем некрепкий: тощенький, маленький, пониже сына. Глаза синие-синие, ясные. У Сани они серые, холодноватые, будто со льдинками, а у отца теплые, мягкие, нежные. И чубчик этот на лбу: ни веса от него, ни солидности.

Мама тоже следом за сыном посмотрела на чубчик и прикусила вдруг губу.

— Ой! — кинулся отец.

— Устала, — виновато улыбнулась она. — Полежать мне…

И когда отец с сыном довели ее до постели, уложили в терраске, заботливо накрыли ей ноги, распахнули пошире окно, чтобы слышала шорохи сада, видела мордочку чертенка, она попросила:

— Посиди-ка, сын…

— Ага! Посиди! А я — тут!

Пробормотав это, отец выбежал. Саня видел: встал у забора, плечи дергаются. С трудом отвел взгляд, через силу заговорил о чем-то неважном — она слушала, смотрела.

— Что ты, ма?

— Нагнись-ка…

Замерев, Саня почувствовал, как ласкает его волосы материнская слабая рука.

— Да чего ты, ма?..

— Сань… (Выпрямился, посмотрел как сквозь мутные стекла.) Большой ты… А отец наш как ребенок… Ты береги его, ладно?

— Да я…

— Ну чего вы тут молчите, о чем шепчетесь? — Голос у отца такой бесшабашный, словно только что явился родитель из гостей. — Погляди-ка, мать!

«И когда успел?» — дивится Саня на чудного человечка из еловой шишки.

— Кто это, домовой? — спросил он рассеянно, вспоминая вдруг недоуменный голос бабки Марьи: «Чумовой мужик! Жена в таком состоянии, а он голубями тешится! А может, мужику отдушина надобна, а?»

Когда маму схоронили и все вернулись с кладбища, Саня повалился на постель лицом в подушку. Кто-то тихонько трогал его за плечо — верно, отец; кто-то горячо дышал в ухо — Шарик.

Потом он услышал голос бабки Марьи:

— Поплачь, поплачь, да и будет. Да и за дело. Ты теперь дому голова.

— Как же, — слезно глянул он. — А батя?

Бабка пощурилась на белых голубей, перевела взгляд на грушевого чертенка — единственное веселое существо во всей опечаленной Сосновке.

— Что батя… Ребенок он и есть ребенок, за ним ходить надобно… А ты мужичок крепенький, сдюжишь.

— Да, — сглотнул последние слезы Саня. — Да! — Крепко утерся рукавом. — Спасибо. И уходите, пожалуйста.

— Как же это? — удивилась бабка Марья: она еще бы побыла на сиротском этом дворе — помогла бы где словом, где охом, где проворными бабьими руками.

— Ничего, — сказал Саня, и льдинки в его глазах блеснули холодком. — Мы сами.

Следом за соседкой потянулись от стола к калитке и другие сосновские, не успев, как положено, погоревать о покойнице, не вспомнив толком все ее благие дела.

Остался над столом отец — распущенные губы, мутные глаза, вялая щека под рукой.

— Что ты так-то, Саня? Зачем ты? Люди ведь… Нехорошо…

«Сейчас!» — понял мальчишка. Только сейчас и немедленно надо браться за отца, пока не пропал, не растекся в слезах человек. И он приказал:

— Вставай-ка! Посуду мыть, убираться. Ну? Вставай, пожалуйста!

— Да, да! — вроде бы даже и обрадовался отец Саниному хозяйскому тону. Поднялся, пошел, покачиваясь, к бочке с ночной дождевой водой, сунул в нее голову.

Саня сдернул с веревки полотенце — подал. Отец старательно вытер чубчик, встал посреди сада-огорода, уронив к ногам полотенце.

— Давай, батя, — тихо сказал сын. — Давай! Надеяться-то нам с тобой не на кого. — И на отцовские слезы, блеснувшие опять, закричал тоненько, почувствовав, что сам не железный: — Давай, Сергей Петрович, действуй!

Потом, стоя над поникшим отцом и умеренно взмахивая рукой, он диктовал ему правила их новой суровой жизни:

— Лодки-моторы твои — к чертям! Голубей-зверей твоих — к лешему! Хватит!

— Хватит, — покорно кивал мокрым чубчиком враз постаревший отец. — Только… Саня, как же без людей-то, а? Одни-то как проживем?

— Как-нибудь!

— Как-нибудь… Да, да… Как же еще, без мамы… Как-нибудь…

Сане хотелось броситься к нему, обнять, нареветься досыта, но знал: нельзя теперь давать слабинку ни себе, ни ему.

2

Июльское солнце припекало макушку. По жаре среди ленивого гуда мохнатеньких пчел и острого жужжания голых полосатых ос ползал по грядкам Саня и, смахивая едкий пот со лба, собирал клубнику-ягоду. Не в рот собирал — в корзинку, не хочется, а ничего не попишешь: жить надо, существовать — самостоятельно и гордо, без горькой похлебки бабки Марьи, без скорбных взглядов Сосновки, без помощи ее и участия.

Слышно, как на реке под обрывом орут мальчишки и ревут катера, а тут — дремотно, скучно. Лохматый Шарик сочувственно глядит из-под крыльца. Одному грушевому чертенку, как всегда, радостно — скалится себе, пялит глаза, и ничего-то деревянному ему не делается!

«На счастье»… — вспомнил Саня недавние отцовы слова. — Вот тебе и счастье…»

Шарик поднял ухо на человеческий голос, насторожился. Сейчас бы на речку — поплавать, погавкать всласть! Подумал, взбрехнул.

— Устал? — выпрямился Саня, потирая поясницу. — Еще немножко потерпи — и погуляем.

Услышав любимое слово, Шарик кругло выкатился на солнышко под руку хозяина. Саня погладил его, горячего, пожалел:

— Ладно, пойдем окунемся.

И это слово «окунемся» хорошо знал хитрый Шарик — стал прыгать Сане на грудь, норовя облизать потное его лицо.

— Эх, радость! — чуть улыбнулся тот, и Шарик совсем ошалел: редко в последнее время так называл его хозяин и еще реже улыбался. А Саня стоял, глядел на ласковую псину — единственную свою радость, которая одна и не дает ему совсем пропасть. — Погоди-ка…

Сперва спрятал корзинку в холодный погреб, чтоб ягода не разбрюзгла, не потекла, а уж потом пошел неторопливо к реке, а Шарик кругами носился вокруг, поднимая пыль, смотрел желтыми ласковыми и такими собачьими глазами, от которых размягчалась закостенелая Санина душа.

Идти недалеко: река тут же, под горкой, под крайним их домом, что на бугре. Просыпаясь, Саня прежде всего подходит к окну — поглядеть, какая сегодня Ока, добрая иль не очень. Подходит-то на минутку, да и застывает так… Раньше мама отгоняла: — пора завтракать, в школу пора… Теперь никто не отгонит — стой хоть до вечера, смотри до заката…

Вспомнив маму, Саня остановился на полдороге и простоял так до тех пор, пока Шарик не ткнулся мокрым носом в его руку.

— Ничего, ничего, идем, — сказал ему Саня, вздохнув.

Они выкупались, разлеглись на песке, и Шарик, подвалясь под бок, задремал, подрагивая во сне, а Саня лежал тихо, чтобы не тревожить чуткую дрему друга.

«Глаза слипаются», — подумал он, и стало неприятно: Саня не терпит липкое с тех пор, как связался с клубникой, — сам не ест сладкую ягоду и долго после нее моет руки.

Чтобы глаза не слипались, раскрыл их пошире, посмотрел на небо. Чистое оно, синее, спокойное. Плывут по нему редкие облака. Кружат ослепительные голуби. Голуби… Саня поднялся. Шарик, мигом вскочив, вопросительно посмотрел в лицо.

— Голуби, — буркнул Саня, и Шарик сердито брехнул: что-то не понравилось ему в голосе хозяина, который широко зашагал по песку. Этот решительный шаг тоже не по душе Шарику: чувствовал — опять начинается для одного ползанье на коленках по грядке, для другого — нудное лежание под надоевшим крыльцом, где пахнет крысами и паутиной. Не ожидая приказания, понятливый пес уныло потрусил вверх по узкой выбитой тропочке. Саня, размахивая руками, полез следом, изредка бросая жесткий прищуренный взгляд на голубей.



«Ребенок он и есть ребенок… — вспомнил слова бабки Марьи. — А ты мужичок крепенький, сдюжишь…»

— Сдюжишь тут, — тихо сказал Саня и сплюнул в сердцах в белую пыль: мимо сползала с гремучими ведрами бабка Марья — посторонился, пропуская крепкую еще старуху. Она, ткнув костяным пальцем в небо, бросила:

— Видал?

— Чего? — не хотелось разговаривать человеку, но бабка цепко ухватила его за рукав:

— Гоняет! Ему б за сыном глядеть, а он! У-у, глу-пай!

Саня неловко выдрался из железных бабкиных пальцев и побежал, она еще что-то участливо крикнула вслед — не слышал.

За калиткой — дремотная тишина, пчелиный налаженный гул. Чертенок беззвучно хохотал, выглядывая из крапивных зарослей. Отец, обняв колени, сидел, сгорбатясь, на крыше, смотрел в небо, на счастливых своих голубей. «Почему не на работе?»

— А-а, — сказал он, услышав шаги. — Ты… А я вот… Отгул…

Глаза сына блеснули.

— Слазь, — сказал негромко, но отец расслышал, поспешно стал сползать животом к краю крыши, нашаривать босой ногой перекладину хлипкой лестницы. Спустился, встал, одергивая рубаху — небритый, неглаженый:

— Ну, это, обедать?.. Бабка вон щей… Дед Кузьмин яичек…

— Опять? — принюхался сын, и отец опустил глаза.

Саня загнанно огляделся. На что стал похож их садик, когда-то веселый, солнечный, прибранный, а теперь мрачный, в крапиве, в траве-лебеде. Млели у забора корявые вишни, набухала на их стволах янтарная смола-живица, от которой так приятно склеиваются зубы во рту. Окно в маминой терраске разбито, глядит черно — надо бы вставить, но до всего не доходят Санины руки. А тут еще новая забота — отец.

— Ну что ты? — укоризненно поглядел сын на несчастного: сидит, опустив руки, на гнилой скамейке, позабыл про голубей, которые воркуют себе на крыше. — Ну что ты, па? Окосил бы сад-то, пока я тут с делами…

— Да, да! — как всегда, быстро отозвался тот и, сунув ноги в галоши, зашлепал по саду, взял зачем-то не косу — молоток.

«Может, окошко заколотить хочет?» Лист фанеры Саня раздобыл недавно. Нет, и молоток выскользнул из равнодушной отцовской руки. «Папка мой, папка!»

— Пошел бы, лег…

Отец вздрогнул, как проснулся. Поглядел на Саню, который не успел отвести отчаянный взгляд, и закричал вдруг, замахал руками:

— Ну чего, чего ты, а?! Думаешь, пропал батя, конченый, да? Нет! Врешь! Не возьмешь! Захочу вот — и враз, понял?!

Саня смотрел не мигая, и отец все выше поднимал плечи, все тоньше становился его голос, пока не оборвался. «И хорошо, — подумал сын с облегчением: обидно и больно слушать обкусанные слова. — А ведь был речистый, умный был… И куда все подевалось?..»

Саня отвернулся в досаде. Отец близко дышал за спиной.

— Са-ань… Слышь-ка… Ну чего ты, право… Я ж чуть только… Для бодрости…

— Эх, папка! А мне-то что тогда?! — вырвалось у мальчишки, и они замолчали, стоя друг против друга — оба такие похожие лицом, фигурой и чубчиком.

— Саня!

Отец с трудом совладал с прыгающей губой и впервые за этот месяц внимательно поглядел на собственного сына — жилистого и невысокого, в клетчатой рубахе, которую сам он и постирал, а погладить как надо не сумел, так и таскает смятую. Волосы с весны не стрижены, висят лохмами, шея кажется тонкой, а голова большой. Синяя жилочка бьется на виске — такая тонкая…

— Саня… Сынок…

— Батюшки! — совсем как бабка Марья испугался, всплеснул руками Саня. — Обедать-то! А ну-ка садись-ка, батя! Где тут у нас наша любимая грешная каша с молоком? Садись! Я сейчас!

И скорей, скорей — в дом, в дальний угол, в измятую подушку! «Мама, мамочка!»

…Потом они сидели напротив «маминого» чертенка, под «маминой» любимой яблоней, за «маминым» столом и, мягкие, молчаливые, взглядывая друг на друга красными опухшими глазами, ели бабкины щи да Санину кашу.

Шарик выполз, лизнул руку отца.

— Скучно без хозяйки-то? — осторожно погладил его старший хозяин. — Так-то, брат… Пошла наша жизнь под откос…

— Па!

— Не буду, не буду! — замотал головой отец, и захотелось ему сделать для сына, для этой вот ласковой собачонки, для дома, уставшего без хозяйки, что-то доброе, хорошее, облегчающее их судьбу. И сделать это надлежало сейчас, немедленно!

Он встал, быстро оделся поприличней, похлопал себя по карманам — денег маловато, но на торт, на конфеты хватит — и поспешил к калитке.

— Па! — вслед встревоженный голос.

— Ничего, — пробормотал отец. — Я щас! Чесслово!

И, сказав «честное слово», сам поверил себе, зашагал крупно, по-мужски — только до магазина и обратно, только за гостинцами, и все! И никаких бутылок — хватит!

Вернулся не скоро, помятый, деятельный. Саня сутулился над столом. Отец снял кепочку, утерся ею, пригладил мальчишеский свой чубчик:

— Слышь-ка, Сань, слышь, как вышло-то: иду, а навстречу Петька из литейного. «Куда, говорит, идешь…» — «Иду, говорю, туда». Это… Сань… Сынок…

Саня отвернулся: мамочка, когда же это было-то?! И было ли?.. Золотые руки, умная голова… Где это все? Как же раньше толково объяснял ему отец про моторы, про деревья, про Шарика, собачку невидную, про голубей, а теперь и послушать нечего. А скажи — обидится, уйдет к магазину, к новым своим приятелям, будет пить с ними в пыльных лопухах, жаловаться на жизнь, плакать, а ночью опять стонать, и метаться, и нагонять на сына тоску.

— Чего молчишь-то? Гордый, да?..

— Чай горячий, — сказал сын, не глядя.

— Чай, чай! Погоди-ка!

Отец схватил лопату — приспичило порубать крапиву да лопухи. Поскрипывала ручка, похрустывала сочная зелень, частенько слышался мягкий удар — отец всаживал лезвие мимо, в землю.

— Ничего! — бодро вскрикивал он тогда. — Не робь, Саня! Не пропадем! Заживем мы еще с тобой! Во как заживем! Точно! Все обзавидуются!

Последнее слово он выговорил не вдруг — с разбега. Саня горько усмехнулся.

— Обзавидуются — точно.

И встал, с жалостью оглядел отца. У того наморщенный от усердия лоб, а по лбу — крупные капли. Глаза больные.

— Ну и хватит, хватит. — Он отобрал лопату. — Садись-ка, а то чай остынет…

Молча брякнул на стол кружку, двинул чайник, стукнул ложкой, мягко положил на газету хлеб, а сам полез в погреб за ягодами. Выбрался с корзиной.

— Слушай, не гоже нам, — забеспокоился отец. — Зачем это? Мы, Сергеевы, рабочие люди, а рабочий человек, он…

Саня глянул, отец сконфузился.

— Рабочий!..

Сын хлопнул калиткой и пошел, не оглядываясь: ничего путного позади не было и быть теперь, пожалуй, не могло.

Не по-доброму катилась их непутевая жизнь — все вниз, в пыль, под крутую проклятую гору. И хоть до зеленой тоски жалко ему отца, а нет-нет да и вгрызется в сердце обида: нашел он, видишь ты, для себя утеху — вино, а каково сыну? Что ж ему-то, Сане, тогда делать: тоже к магазину, на троих?

Когда Саня ушел, отец долго сидел понурясь — не слышал, не видел Шарика, напрасно тот скулил и ласкался. Наконец разглядел, нагнулся к собачке.

— Все, а? Все… Ну и пускай! Без нее-то все одно пустота…

Он надвинул кепчонку и ушел — озабоченно, насупленно. Шарик проводил его до калитки. За старшим хозяином идти не хотелось: там, у магазина, какие-то люди будут присаживаться перед ним на корточки, дышать табаком и еще чем-то невыносимо противным, от чего Шарику хочется выть и чихать. И за младшим хозяином не бежится: страшно Шарику под ногами базарной толпы. Подумал, подумал и забрался обратно под надежное привычное крыльцо.

3

Самое страшное — пройти улицу, где бывшая крановщица бабка Марья обязательно встретится, как на грех, где старый токарь дед Кузьмин проводит тяжелым лохматым взором. Дед-то смолчит: поймет Саню, а бабка не утерпит:

— И-эх, сынок, сынок, для тебя ль тако занятие? Иль я денег тебе не дам? Чего маешься, зачем с кошелкой? Иди-ка на речку, сердешный!

И-эх, бабка Марья, добрая душа! Разве не догадываешься, каково гордому Сане хлебать твои щи и брать твои пенсионные деньги, зная, что никогда ты про них не спросишь, а он вряд ли когда тебе их отдаст. Неужели тебе не видно, как тяжела мальчишке эта ягодная корзинка, как кремнист путь на базар?

— Спасибо, — потупил голову Саня. — А эту тридцатку я, честное слово, отдам! Вот продам…

— Да господи, чудак человек! Об чем ты говоришь-то?! Не знаю никакой тридцатки, не ведаю!

И под укоризненным взглядом Кузьмина бабка виновато шмыгнула в свою калитку, чтобы хоть на вечер оставить Саню в покое, не бередить неловкой неуемной своей жалостью.

— Чего с нее взять — дура баба, — сплюнул вслед ей дед Кузьмин и тоже не стал загораживать Сане дорогу.

До базара добежал он взмыленный, сердитый, втиснул свою невеликую корзинку меж чужих корзин, поставил сверху стакан — не обрезанный, хитрый, а настоящий вместительный стаканище. Разложил неловко кульки и, все еще краснея, как от ворованного, укрепил ценник, на котором кратко, но ясно значилось: «50 коп.».



— Да где это виданы такие цены!

Саня стиснул зубы: ох, тяжко жить на свете! Хоть много в нем хороших людей, добрых стариков и старух, что, теснясь, уступают мальчишке место на рыночном прилавке, угощают яблоками, да семечками, да свойским пахучим медком, а вот на тысячу хороших найдется десяток таких вот, нудных, прилипчивых: покупать не покупают, а прицениваются, придираются. Санины соседи по правую и левую руку советуют мальчишке в таких случаях огрызаться, щетиниться и показывать зубы. Ни того, ни другого, ни третьего Саня делать не умеет — не ежик он, не овчарка-человек. Не отвечая на базарные крики, Саня думал о своем: об электричестве, газе и воде, за которые нужно платить, о той тайной коробочке, куда спрятал он остатки последней отцовской зарплаты — на черный день, на батин плащ, на его же ботинки, необходимые к зиме.

Самодельный этот базарчик расположился очень удобно: тут тебе рядом заводские проходные, платформа пригородного поезда и шумная дорога от пристани. Всегда полно народа, гама, воробьиного чириканья. Трещит под ногами подсолнечная шелуха. И Саня спешит распродать свой товар до того часа, как пойдет смена с завода, а новая — с пристани, с поезда. Ему совестно брать деньги с заводских — значит, со своих. Лучше пускай уж придираются к нему толстые эти тетки и нудные старики:

— Такой молодой, а уже торгуешь? Да мы в твои годы!..

«Ну чего пристал-то? Не хочешь — не бери, только не приставай, пожалуйста!» — клонит Саня голову, словно виноватый в чем-то, чувствуя на себе взгляды людей, которые, наверное, тоже осуждают его за безмерную цену, за кошелку, за базар.

Саня силится подумать о чем-то радостном — о лагере, например, в который он скоро поедет, коли отец достанет путевку, о теплоходах, гудящих на синей реке, о рощах, в которых он никогда не бывал, об облаках, — да не думается: лезет в уши назойливое: «Поработал бы за эти денежки!»

«Полазил бы на карачках!» — уже сердито смотрит мальчишка на покупателя, на руки его, белые, холеные, с длинными розовыми ногтями. У отца совсем не такие — вечные работяги, не знающие покоя. Кто этот старик? Нет, не старик, стариком-то его, пожалуй, не назовешь. Кто этот молодящийся, с подкрашенными волосами гражданин, что злыми глазами прокалывает Саню, норовя добраться до самой его сердцевины?

— Слушай, товарищ дорогой, шел бы ты отсель, а?

Саня встрепенулся: слишком весел был этот новый голос, без сердитости и занудливости, будто покупатель пришел сюда не по нужде, а от радости. Весел голос, а поди ты, напугал подкрашенного старика — попятился, скрылся в толпе, что-то бормоча.

— Привет! — подмигнул Сане чубатый круглолицый речник, который сразу понравился мальчишке и чубом, и улыбкой, и глазами. Было видно, что все у этого человека хорошо, складно, что и самому ему жить здорово, и другим он того же желает.

— Привет! — ответил Саня, а парень-речник покрутил головой:

— Ну и дух от твоей ягоды! Продаешь?

— Ага! — засмеялся Саня: для чего ж тогда стоит тут со стаканом?

— Дороговато! Ты, купец, часом, не рехнулся? — вылез из-за чубатого его приятель, тоже, судя по одежке, речник, низкорослый, но с такими широкими плечами, что казался квадратным. Сила-силища угадывалась в этих плечищах, а голос был тонкий, базарный, и Сане от этого голоса стало скучно. Он посмотрел на деревянное лицо квадратного парня и увидел в нем дубовое упрямство.

— Не рехнулся, — ответил с вызовом. — Не хочешь — не бери!

И ему впервые захотелось, чтобы в разговор втиснулась соседка его, старуха Макарова, — она бы так отбрила!

— Нет, мы, пожалуй, возьмем, — сказал третий, доселе молчавший речник поджарый, с сухим лицом и быстрыми, чуть раскосыми горячими глазами.

Поджарый сказал, а остальные двое замолчали, как-то отодвинулись, отошли, пропуская узкоглазого вперед. «Начальник», — понял Саня, разглядывая тонкий, с горбинкой нос, серые хитрые глаза.

— Берите, — надоело разговаривать мальчишке. Он покосился на соседку.

Старуха Макарова поджимала губки, готовясь к великому крику, на который была она мастерица. И Саня даже пригнулся немного, словно крик этот уже прозвенел в пыльном воздухе.

— Насыпай, — сказал поджарый, но тут решительно протолкнулся вперед квадратный:

— Погоди, Гриша! Мне необходимо выяснить!

— Что тебе выяснять, Иван Михайлович? Это же базар, — с досадой сказал Гриша, но Иван Михайлович уже подступил к прилавку, который оказался едва ли не по грудь ему. Буравя Саню глазами, он начал «выяснять»:

— А ты знаешь, что торговать не положено? Что в твоем возрасте?..

— Уйди ты! — плачуще сказал Саня, и ближние его соседи загудели, стали вытягивать шеи, смотреть недовольно.

И уже кто-то кому-то громко сказал про «нахалов, которые только приценяются, а брать не берут», уже старуха Макарова из-за прилавка подала голос, когда тот, веселый, чубатый, неожиданно спросил Саню:

— Слушай, а родные у тебя есть?

Глаза у него ласковые, какие-то девчоночьи, с длинными ресницами, и весь он, чистый, наглаженный, промытый, был как случайный путешественник на деловой и бестолковой огуречно-ягодной толкучке. Все ему интересно, все занятно, и Саня тоже. «У отца такие же были глаза», — подумал вдруг Саня. Были… А какие стали, он и не знает: некогда ему заглядывать в смутные отцовы очи. Чубатый улыбнулся — улыбка у него хорошая, добрая, и слова вроде бы искренние:

— А звать-то тебя как?

Саня моргнул раз и другой. Вот ему бы, пожалуй, рассказал об отце-матери, только не здесь, не при этих квадратных, которые глядят непреклонно, говорят, словно рубят:

— Ты что, разве купец коломенский? А? Разве тебе тут место? Имеются и другие места для детей!

— Какие еще места? — насторожился Саня.

— Да разные, — тихо ответил поджарый Гриша, и двое его товарищей опять почтительно смолкли, слушая. — Пионерский лагерь, например… Черное море, допустим… Отдых ведь, каникулы, а ты — на базаре, среди торгашей.

Возмущенно заворочались, низко загудели хорошие Санины соседи, и гул этот прорезал женский голосок квадратного Ивана Михайловича:

— Точно, Гриша! Человеку место в лагере пионерском! На море Черном! Странный он, однако, человек — заявить бы о нем куда надо!

— Пошел к черту! — угрюмо отрезал Саня и отвернулся. И уже хотел сбежать со своей корзинкой куда подальше, но тут поджарый Гриша вытащил пятерку, положил перед Саниной корзиной:

— Насыпай-ка. На все.

— Бумага-то хоть имеется? — влез квадратный Иван Михайлович.

Саня ему вообще ничего не ответил — торопясь, отсыпал в кульки клубнику, сунул, не глядя, деньги в карман, и парни-речники пошли толкаться по базарчику, а старуха Макарова, бранчливая базарная соседка, ругнула Саню за то, что он «дурак и чудной»: зачем насыпал с таким походом?

— Им бы, горластым, я не такую бы ягоду всучила! Ишь!..

Саня, не слушая ее, исподлобья с непонятной завистью следил за ними. Было в них что-то независимое, на все смотрели они с любопытством и чуть пренебрежительно. Вот троица прошлась вдоль рядов, вот квадратный привязался к какой-то старухе с семечками — та начала махать руками, и товарищи едва оттащили возмущенного Ивана Михайловича от семечек. Обойдя невеликий базарчик, «морячки» остановились в отдалении и, поглядывая на Саню, заговорили о чем-то. «Надо сматываться», — понял мальчишка и хотел было попросить старуху Макарову присмотреть пока за своими ягодами, чтобы не толкаться с корзинкой у парней на виду, но та куда-то пропала. А парни уже направлялись прямиком к нему, и вперед вышел чубатый, имени-фамилии которого Саня пока не узнал.

— Вот что, человек хороший, — уже без улыбки заговорил незнакомец. — Надобно нам с тобой потолковать…

«Надобно потолковать!» — кивал издали Иван Михайлович. «Надобно!» — сурово и недоуменно смотрел Гриша. «О чем?» — тоскливо думал Саня, вертя головой. И тут увидел отца. Очень старательно, прямо, вежливо, уступая дорогу всем и каждому, шел по базару родитель, шел и все улыбался. Щеки его были бледны до синевы, глаза ввалились. Саня закусил губу: опять стонать отцу всю ночь, охать, и корчиться, и хвататься за живот — нельзя ему пить, слабому.

— Батя, батя! Ну зачем ты?!

— Батя? — бросил быстрый взгляд чубатый. — Понятно…

И отошел немного в сторону. Отец неверной рукой шарил за пазухой, шарил долго, и смотреть на него было неприятно и Сане, и, верно, тем троим, странным. Наконец он вытащил кулак, разжал пальцы, чубатый вытянул шею. Блеснуло что-то яркое, зелено-желтое.

— Зачем ты, — жалел Саня и отца, и смятого попугайчика, а заодно и последние деньги, ухлопанные зря. — Зачем ты?..

— Тебе… птичку, — совал отец. — На-ка, Сань… Петь будет… Все веселей с нею, а? А то, брат, тоскливо у нас с тобой стало… Жить не хочется…

— Пить надо меньше! — с привизгом, с ненавистью сказал квадратный, и отец вздрогнул.

Попугайчик сорвался с ладони, часто взмахивая короткими крылышками, врезался в пыльную липовую крону, пропал средь ветвей.

— Лови, — сказал чубатый. — Улетит.

— Эх, какой же я, — улыбнулся ему отец. — Понимаешь, купил вот… Думал…

— О сыне думать требуется! — встрял опять Иван Михайлович, и Гриша что-то сердито прошептал ему на ухо.

Иван Михайлович упрямо потряхивал башкой — она у него коротко стриженная и тоже квадратная — и бил землю копытом, вырывал локоть, не слушая начальство.

— Пьянь! — крикнул он наконец. — Давить таких!

И лицо его сделалось жалким, как у обиженного ребенка.

Саня, схватив корзинку, побежал с базара.

— Погоди-ка! — кричал ему вслед чубатый. — Саня! Куда ты! Некуда тебе!

4

В тихом переулке Саня отдышался. Парило. Видно, собирался дождь. Куры, распустив крылья, млели в горячей тени акации. Бежала под высоким берегом Ока — речка вольная, своя, и неслись с пляжа вольготные крики.

«Куда? Почему некуда?» — вспомнил он слова чубатого и поник: а ведь и верно, некуда ему деваться… Присев на корточки, доел странные пресные ягоды и побрел к дому. Перед калиткой остановился, подумал. Сейчас отец придет следом — плакать и каяться. Не может и не хочет Саня слушать отца.

— Шарик, на речку пойдешь?

Даже на речку не хотелось Шарику, не выполз из-под крыльца. Саня побрел один.

На Оке благодать, прохлада. Саня всласть накупался, повалялся на куче горячего песка и среди других, таких же шоколадных, помаленьку снова стал чувствовать себя человеком… Развалившись на песке, задремал под дружеский шлеп волны, проснулся под вечер, сел. Медленно, бесшумно и широко текла розовая река. У самого берега пыхтел знакомый, сотни раз виденный буксирный пароход по имени «Перекат», а на том «Перекате» похаживали давешние покупатели. Саня быстро залег, потом отполз за кучу песка, откуда был незаметен. Он бы тихонько ушел домой, но пришла та самая минута, которая перевернула его жизнь…

По хлипкой дощечке сходил на берег с парохода молоденький, Саниных лет, морячок. Рябило в глазах от сине-белых полос на тельнике, слепила глаза надраенная пряжка, матросские клеши мели пляж. Торчали из-под фуражки волосы странного цвета, какие-то буровато-рыжие с прозеленью.

Саня смотрел с интересом, как неторопливо и очень важно шествовал морячок по берегу, ничего не замечая вокруг.

Какие-то парни, сидевшие неподалеку, свистнули ему — не повернул головы. Тогда бросили камень — и брызги обдали паренька. Он подпрыгнул, оглянулся. Парни залегли, Саня торчал столбом.

— Я те кину! — крикнул ему моряк.

И, подышав, пошел, дрыгая ногами, стряхивая с клешей воду.

Не успел шагнуть три раза, как новый увесистый камень плюхнулся рядом с ним, окатив его лучше прежнего. Размахивая долгими руками, паренек кинулся на Саню. Доказывать и объяснять было поздно, а убегать — противно.

…Взрывая песок, катались они по берегу.

— Дай ему! — неведомо кого подбадривали с верхушки пацаны.

— Коркин! — орали с парохода. — Держись!

Коренастый Иван Михайлович сбежал с трапа, оторвал и отшвырнул Саню — тот упал, задрав ноги. Иван Михайлович за шиворот поднял Коркина. Саня встал, отряхиваясь.

— А-а, — разглядел его Иван Михайлович. — Чего с тебя ждать!

И, подпихивая, погнал своего на пароход. Тот озирался, тряс кулаком.

— Иди, иди, пожалуйста, — сказал разгоряченный борьбой Саня. — Моряк с разбитого корыта!

Иван Михайлович тоже обернулся на минуту.

— Слушай, коломенский купец, брысь, пожалуйста!

Саня отошел, равнодушно уселся неподалеку.

Вечерело. Красным подернулась река. Длинная тень парохода дотянулась до Сани, а он все сидел на остывающем песке, задумчиво посматривал на «Перекат». Что в нем такого? Обыкновенный древний буксир, каких много было на реке — остались единицы. Бокастый колесник, выкрашенный грязно-желтой краской, охрой, которую Саня не уважает, — он любит яркие, сочные цвета.

Иногда на палубе появлялся морячок Коркин — теперь в рабочей толстой робе. Саня смотрел на него без злости, смотрел, скорее, с интересом, хоть морячок косился зло и спешил укрыться в пыхтящей утробе парохода.

Потом вышла повариха, разложила прямо на палубе на столе миски, нарезала хлеб, принесла в чашке Санину клубнику.

— Ребята, ужинать! — позвала громко, и начали выползать Санины покупатели — Гриша, Иван Михайлович, чубатый, а с ними Коркин и еще какой-то дед в кепке. Команда чинно расселась за столом, Коркин — у самого борта, спиной к обидчику.

Чубатый несколько раз взглядывал на Саню, видно узнавая, а узнав, вскочил. Его схватил за локоть Иван Михайлович, что-то сердито зашипел, кивая на Саню квадратной головой, и все тоже стали смотреть на мальчишку.

Он поднялся и побрел прочь, направляясь к узкой каменистой тропке, к своему дому, ржавая крыша которого рыже виднелась из-за деревьев.

— Стой! — Кто-то дернул его за рукав.

Саня остановился, нехотя повернул голову. Коркин отпрыгнул, встал на безопасном удалении.

— Иди! Капитан зовет.

— Никуда я не пойду…

— Но капитан ведь!

— Ну и что?

Коркин шагнул, посмотрел в глаза с таким удивлением, что Саня и сам удивился.

— Зовет ведь! Пошли!

Саня пожал плечами и неведомо зачем пошел за Коркиным, который шагал впереди, настороженно оглядываясь. По дрожащей доске тот взбежал первым. Саня шагнул и остановился: узко.

— Это тебе не ягоды продавать! — сказал Иван Михайлович, и чубатый, поглядев на него с укором, подошел к трапу.

— Смелей, Саня! — И протянул руку.

Саня не хотел на глазах у всех хвататься за эту руку, но, когда добрел до середины доски и она заколебалась над черной водой, он все-таки ухватился. Иван Михайлович хихикнул. Чубатый, крепко держа Саню, так за ручку и подвел к столу:

— Принимайте гостя! Садись, Саня! Иван Михайлович, будь добр, подвинься!

Бурча, тот подвинулся. Саня сел на краешек и, хотя от запаха жареной еды его мутило, ел неспешно, будто сытый. Чубатый подмигивал ему зачем-то, Гриша помалкивал, уткнулся в свою миску странный дед в кепке, шумно чавкал Коркин, повариха посматривала озабоченно.

— Кушай, кушай!

— Спасибо. — Не кушалось Сане под взглядами, он ерзал, мучился, пытался как-то унять нервную дрожь в руке. — А кто капитан? А?

— А вот, Гриша! — показал чубатый на поджарого, и Саня обрадовался, что тогда, на базаре, не ошибся и что капитан именно Гриша, а не вредный Иван Михайлович, хотя, конечно, лучше бы, чтобы капитаном был чубатый, как его?..

— Володя! — понял тот мальчишку. — А мы с кем имеем честь?

Иван Михайлович шумно, как медведь в курятнике, завозился, заскрипел табуреткой. И Володя озабоченно сказал ему что-то про машину. Иван Михайлович мотнул головой и убрался. Вслед за ним ушли дед в кепке, Коркин. За столом остались Гриша, Саня, Володя, поодаль — повариха. Речники были уже не в той форме, в какой шлялись по базару, а в обычных штанах и рубахах. Зато у поварихи, нестарой полной женщины, из ворота кофточки выглядывала тельняшка. Повариха поставила перед Саней полную миску макарон — вторую.

— Кушай, кушай, — пропела она.

— Давай, — подбадривал Володя, а капитан приказал — кратко, по-капитански:

— Ешь!

И шмякнул перед Саней кусок хлеба.

Саня стиснул ложку, вспомнив вдруг: «Отец!»

А ребята, чтобы не смущать человека, отошли в сторону и, издали наблюдая, как Саня «кушает», осторожно переглядывались и вздыхали.

Накормив гостя, капитан повел его в свою каюту, дал вволю наглядеться на круглые окошки, кожаные койки, дал подышать всласть незнакомым корабельным духом, а потом усадил перед собой за столик, уселся сам, бросил в рот сигарету, а Сане протянул леденец и тихо приказал:

— Выкладывай!

Саня поежился: что выкладывать-то? Вся жизнь его уместилась бы в кулаке. Школа, дом, отец…

— Мама недавно умерла, — сказал он с запинкой. — А батя…

Капитан сам видел «батю» и потому больше не спрашивал, курил, смотрел в иллюминатор, молчал. Потом как бы стал размышлять вслух:

— Значит, что мы имеем? Человек кончил восемь классов… Так? Ага, так… И решил школу бросить… Работу искать… А на работу-то не возьмут — мал, скажут…

— А этот! — вскинулся Саня. — Ну, Коркин? Сколько ему?

— Коркин — другое дело. Он в училище занимается, а тут на практике. Понял?

— Понял… — поднялся Саня. — Пошел я, а?

Они вышли на палубу под темное небо. У воды грустил Шарик. Увидев Саню, закрутился, повизгивая.

— Твой? — спросил Гриша-капитан.

— Моя радость. — Саня поспешил к трапу, но его остановил Иван Михайлович строгим вопросом:

— И куда намерен?

— Слушай, давай к нам! — предложил Володя. — Не пожалеешь! Речники — такой народ!

— Где ему! — за спиной Ивана Михайловича протянул язык Коркин. — У нас, чай, дисциплина.

— Тихо! — приказал капитан, и все замолчали, глядя, как Саня стоит в нерешительности у самого трапа.

— Ну? — тихо сказал Володя. — Решайся, парень.

Саня улыбнулся ему, хорошему человеку, сказал всем спасибо и сбежал на холодный песок.

5

Знакомая улочка полна ночной тишины, свежести, запахов. Саня остановился: чем пахнет? Вроде бы травой, цветами, землей. И, перебивая все, доносится с ветерком родной запах реки, на которой тягуче и близко загудел пароход. Сердце вдруг дрогнуло: «Перекат»? Ну и пусть «Перекат»! Сане-то что? Пускай плывут себе счастливые мимо прекрасных берегов и заманчивых городов — у него своя дорога: вдоль заборчика — к калитке. Калитка настежь. «Жулики? А что тут воровать-то?»

— Верно, радость?

Шарик задышал в ладони: наскучался за день.

— Ну, иди, спи. Спокойной ночи.

Шарик полез под крыльцо. Саня тихонько прошел на кухню, в окне которой одиноко горел свет. Отец уронил голову на стол.

— Папка!

Испуганно вскинулся, заморгал красными глазами.

— Ты… А я ждал, ждал, да вот и… Ну как ты?..

— Ничего… — ответил Саня. Побродил по комнатам — все тут в порядке, вернее, в том же беспорядке, какой остался после маминой смерти: все собираются они с отцом разобраться, да никак не могут: подойдет отец к шкафу, к полке ли — уронит руки: «Ее платье… Ее чашка…» Какая уж тут уборка! Саня зажег плиту на кухне, поставил на газ чайник и сел напротив отца:

— Ты-то как, а?

Отец шевельнулся, посмотрел на Саню и, поеживаясь, сипло сказал:

— Я-то ничего… Судить меня будут…


До проходных завода отец и сын шагали вместе. Чем ближе, однако, проходные, тем больше замедлял отец шаги, озирался, вертел головой, отставал от Сани, бормоча:

— Ты… это… давай-ка, сын… Я сам. Ты иди, а? Вот придумал… Сам виноват — самому и ответ держать. Иди…

Трезвый как стеклышко, отец покорен и тих.

— Ладно, ладно! — взял его под руку Саня. — Нас же двое, мы и должны вместе — через бури и штормы!

— Да, да, — кивал отец. — Вместе — это ты верно сказал…

И Саня крепче сжимал локоть отца: он не оставит, не бросит, пройдет вместе через насмешки и взгляды, сквозь ехидные речи.

— Ба, гляди-ка, Сергеев! С заступником!

— Раньше надо было о сыне-то думать!

— Распустился!

— Ну и хватит базарить! Чего к человеку привязались?

Саня благодарно посмотрел на деда Кузьмина, что шагал позади, а теперь пошел рядом, бросая суровые взгляды на болтливых, все знающих кумушек. Горбоносый и тощий, он напомнил Сане Гришу-капитана, и мальчишка с нежданной тоской подумал: «Ах, если бы!..» Если бы был тут чубатый Володя, он бы понял, помог, посоветовал… А что Саня сможет один?

— А этот куда еще? — спросил вахтер, и дед Кузьмин сказал укоризненно:

— Ты что, Степаныч, не видишь разве? Сын ведь это! Санька наш!

— Не положено, — еще немного поерепенился вахтер, но дед Кузьмин, схватив Саню за руку, провел его мимо ворчащего Степаныча, и другие сосновские люди, унося в своем потоке Саню и отца, оглядывались на них: на мальчишку смотрели сочувственно, на отца — с досадой. Тот все ниже и ниже клонил голову.

Поток разделялся на ручейки — в механический, на сборку, в литейку.

— Наш! — кивнул дед Кузьмин на крепкие ворота, и Саня вспомнил, как восторженно рассказывал ему отец про свой цех — про станки его, про крышу, про плавающий фундамент. Последнее время позабыл он рассказывать сыну…

И Сане вдруг стало страшно: ну каким теперь покажется его отец рядом с этими умными станками, мудрыми начальниками и умелыми сосновскими рабочими, которые еще так недавно звали отца «золотые руки», а теперь зовут по-другому.

— Я тут, — заупрямился Саня у фонтанчика, намереваясь присесть в спокойной тени у тихой воды.

— Сань, — робко взглянул отец. — А может…

— Конечно, может! — отрубил дед Кузьмин и подтолкнул Саню к железной калиточке в воротах.

Как во сне, шагал Саня мимо длинного ряда станков, которые он не раз видел мысленно и которые, к его удивлению, оказались именно такими, какими представлялись, шагал мимо белых стен и стеклянных конторок, мимо цветов, плакатов и стеллажей, не видя людей, а только синие халаты, и светлые лица, и темные глаза. Шагал, спотыкался на ровных плитах, дышал запахами железа, масла и краски, вспоминал на ходу: «Как на пароходе!» — и снова торопливо шел за дедом Кузьминым и отцом куда-то наверх, по железной лесенке, в красный уголок, где стулья рядами, и стол перед ними, и плакаты на стенах, а на тех плакатах строгие рабочие люди смотрели на Саню, требовали крепить дисциплину труда и быть в авангарде соревнования. А на стульях под плакатами сидели совсем не похожие на тех, нарисованных, живые ребята, толкались, шумели и на ворчание деда Кузьмина горласто отвечали:

— Давай скорей, старый! Работать надо, а не болтать!

И насмешливо поглядывали на Саниного отца, который мешал им работать и отвлекал от дела.

Саня присел в уголке, рядом пристроился отец — на краешке стула, как незваный гость, а не хозяин этого цеха, не друг этих людей.

А хозяином-то оказался дед Кузьмин, которого Саня тысячу раз видел на берегу и на улице, — пенсионер, бывший токарь, недальний сосед, жалеющий Саню с отцом и таскающий им яички. Сейчас дед Кузьмин в новой рубахе, в пиджаке и галстуке, не похож на того старика, шаркающего опорками по поселку и кряхтящего над своей поясницей. Он подошел к столу и постучал по графину карандашом.

— Товарищи! Прошу внимания! Членов товарищеского суда прошу занять свои места.

Задвигались стулья, пошли к столу члены суда, знакомые и незнакомые Сане люди, но все какие-то смущенные, словно в чем-то провинились, и не они, а их собираются судить при всем честном народе.

— Товарищи, — возвысил голос дед Кузьмин, когда члены суда заняли свои места за зеленым сукном. — Все собрались? Миша! Иванов! Это и тебя касается! Сядь как положено!

Саня покосился. Миша Иванов — мальчишка, чуть постарше его, ухмыльнулся ему и, щелкнув себя пальцем по горлу, хихикнул.

— Миша! — осадил его дед Кузьмин. — Выведу!

И, усмирив, уселся сам, нацепил очки, начал неторопливо при всеобщем молчании оправлять сукно, передвигать графин и шуршать бумагами. И чем дольше он шуршал, тем тягучее становилась тишина, даже Миша Иванов перестал вертеться, приоткрыл рот. «На Коркина похож», — подумал Саня и рассердился на себя: при чем тут Коркин?!

— Товарищи! — поднялся наконец дед Кузьмин. — Дело такое… Сегодня мы судим нашего товарища, Сергеева Сергея Петровича… Сергеев! Давай-ка сюда, на общее обозрение!

Отец посмотрел на сына, помертвел с лица и побрел на свет, на вид, к одинокому, стоящему особняком стулу. Стул был такой же, как все стулья здесь, но и другой — странный, неприятный, зловещий в своем одиночестве. И таким же одиноким показался Сане отец, неуклюже умащивающийся на стуле. И сын, помимо своей воли, встал вдруг, начал пробираться поближе к подсудимому, наступая кому-то на ноги и никого не видя, кроме отца с его несчастным чубчиком, который он вытирал одной ладонью, в другой сжимая кепочку. Саня сел в первом ряду, совсем близко от отца, и дед Кузьмин посмотрел на него странно: не то осуждая, не то одобряя. Спросил негромко:

— Уселся?

— Да, — ответил ему Саня, и тишина на минуту нарушилась: завозился непоседливый Миша Иванов, кто-то еще зашипел громко:

— С завода пьяницу выгнать, чтоб не позорил!

— Вот и я говорю, — без перехода начал дед Кузьмин. — Хороший, нужный человек Сергеев, грамотный специалист, золотые руки…

Отец вроде бы всхлипнул, и дед Кузьмин, на миг оглянувшись на него, продолжал тем же размеренным голосом:

— Только малость он сейчас не того…

— Чего там не того! — крикнул кто-то задиристо. — Позорит он наш коллектив! И себя позорит, и других!

— И сына! — вставил Миша Иванов, и дед Кузьмин, взглянув на него сердито, все же подтвердил:

— И сына!

Все плыло перед глазами у Сани, он плохо слышал, плохо понимал, о чем толковали люди, которые судили отца, видел только его лицо и глаза, неприятно мигающие, и руки, что судорожно мяли кепочку, ломали пальцы, дрожали.

— Ни одна бригада работать с ним не хочет! — изредка, как сквозь вату, прорывались чьи-то гневные слова, и Саня ежился, вздрагивал. — Был человек, а тут нате — запил! На работу не выходит, лодырь!

Сане становилось все жарче и жарче, плыл голубой туман в глазах.

«На речку бы!..» — захотелось ему так, что, казалось, не было сил терпеть духоту.

— Товарищи, семья у меня была… А теперь… Сын вот…

Саня выпрямился, в упор взглянул на отца. Тот уже стоял возле своего позорного стула, переминался и бормотал невнятное, посматривая на сына, словно прося у него заступы. И рабочие люди, повернув головы, тоже стали глядеть на Саню — тот не знал, куда деваться от этих взглядов.

— Хоть бы мальчишку пожалел! — вздохнула до того молчавшая бабка Марья. — Вишь, мается мальчонка-то!

И размяк народ от этих ее слов, засопели товарищи судьи. А отец осмелел — Саня видел это. Заговорил что-то насчет крепкого последнего слова, которое он дает «перед лицом всего коллектива»…

— Да уж давал ты слово! — с досадой сказал дед Кузьмин, и все зашевелились, как-то сразу потеряв интерес к отцу и к сыну, заспешили, засуматошились, а Миша Иванов в голос зашумел про работу и драгоценное рабочее время.

— А что ты скажешь, Сергеев? — вдруг обратился дед Кузьмин к Сане, и все опять притихли.

Отец поперхнулся посередке какой-то фразы, заморгал.

Саня встал, тишина придавила его.

— Ну зачем это? — жалобно проговорил отец, опускаясь на стул и закрывая лицо кепочкой.

И Сане вдруг так жалко стало и его, непутевого, и себя, и маму, что слезы заблестели в его серых глазах, уже не похожих на льдинки.

— Садись, садись! — испуганно замахал руками дед Кузьмин, но Саня не сел, он крепко мазнул себя рукой по глазам и сказал:

— Он хороший… Он так работал… Он слабый…

Ух, как расшумелись!

— Все слабые, парень! Сказанул тоже!

— Да ведь пацан еще!

— Пацан! Мы в его годы!

— Сын ведь, сын, понимать надо!

— Говори-ка, сын!

Последнюю фразу произнес дед Кузьмин, и Саня, благодарно улыбнувшись ему, попросил:

— Отпустите, а? Я за ним присмотрю…

Когда расходились, Миша Иванов сказал звонко:

— Спустили дело на тормозах! Эх, мягкотелость! Все равно не поможет ему: коль начал пить — не остановится!

— Помолчал бы, знахарь! — хмыкнул дед Кузьмин и, отведя в сторонку Сергеевых, усадил их, сказал старшему: — Ну, Серега, отступать, видишь, некуда. Народ тебе последний раз поверил! Больше не выгородим — не надейся!

— Тяжко… — не смотрел на него отец, уткнулся потерянным взглядом в руки свои, стиснувшие кепочку. — И никто в душу не заглянет…

Дед Кузьмин крякнул:

— Да ты это брось… — Опустил на плечо отца ладонь. — Ты знаешь, как я после супруги-то… Помнишь?..

Отец молча кивал. Саня помнит, как неприкаянно бродил дед Кузьмин после похорон старухи Кузьминой и как они с отцом и матерью уговаривали деда бодриться, не поддаваться и жить назло всему. Дед не поддался, только согнулась малость его крепкая спина да в глазах навсегда поселилась тоска.

— Иди-ка, — тихо, но твердо сказал дед Кузьмин отцу, и тот посмотрел удивленно:

— Куда?

— В цех иди — куда ж еще? Работай!

— Да-да! — согласился отец. — Конечно! А Саня?

— Не пропадет твой Саня — не та жилка! Иди!

Отец вышел из красного уголка. Дед Кузьмин проводил его тяжелым взглядом.

— А ведь был человек… Был…

— Нет, — перебил его Саня. — Неправда! Будет! Есть!

— Ну-ну! Поглядим…

— Только… вы уж не бросайте его, ладно? — попросил Саня старика, и тот безнадежно махнул рукой.

А потом дед Кузьмин провел Саню по цеху — показал и станки, и блестящие детали, только что выточенные, теплые. К отцу не подвел: не стоит волновать, пускай отмякнет… Вывел мимо Степаныча на улицу, и они вдвоем молча постояли под часами, уважительно слушая, как сдержанно гудит огромный завод, на котором трудятся тысячи разных людей — и хороших, и не больно ладных, и несчастных, как Санин отец.

— Трудно? — спросил дед Кузьмин.

— Трудно! — доверчиво ответил Саня.

— Может, помощь какая требуется? Не стесняйся.

— Спасибо. — Саня почувствовал, как опять тает ледок в его глазах, которым стало горячо. — Спасибо вам…

— Может, лечить его надо, а?

Саня напрягся. Глаза сузились недобро. «Нет!» — отчаянно закрутил головой.

— Ну, как знаешь, — пробормотал дед Кузьмин. — Я как лучше…

До конца смены Саня сидел в скверике — глазел на грачей, орущих на липах, читал газету, купленную тут же в киоске. Когда стало совсем невмоготу, стал похаживать, ежеминутно поглядывая на огромные заводские часы, что висели над проходными, рядом с «Крокодилом». Сане не нравится эта здоровенная самописная газетина, в которой ничего путного — одни лодыри да прогульщики. Люди стоят возле, смеются… А намалюют вот так же отца?.. Нет уж, Саня этого не допустит! Будет снова портрет Сергея Петровича красоваться на той вон, другой витрине — почетной и гордой. А не будет — не беда: Сергеевы народ скромный, им не больно нужна слава, только бы стал отец прежним — добрым, спокойным, ласковым, как при маме…

Саня запихнул рубашку в штаны и решительно направился к проходной.

Не успел еще подойти, как распахнулись сразу многие двери и ринулись в них самые нетерпеливые — в большинстве мальчишки и девчонки постарше Сани. Вот и Миша Иванов промчался. Потом деловито вышел отец. Саня зорко вгляделся: лицо отца спокойно, глаза приветливые, кепочка сидит на затылке чуть набочок, как раньше.

— Папка!

— Саня, — обрадовался, а потом смутился отец. — Вот видишь, как меня…

Сын взял его под локоть и повел за собой — к родному дому, к новой, пусть не счастливой, но нормальной жизни, которая, конечно же, придет обязательно — надо только очень-очень захотеть этого им обоим.

Они выкупались, потом отец задумчиво и как-то успокоенно похаживал по саду, а Саня готовил ужин, и Шарик, чуя перемену к лучшему, то вертелся возле отца, то, встав передними лапами на подоконник, хитро заглядывал к молодому хозяину.

— Соскучился, радость? — смеялся мальчишка над лукавой этой мордочкой — ухо кверху, ухо вниз: беспородная, преданная животина.

Ужинали мирно и ладно в саду, посмотрели телевизор, спать легли поздно, и отец, оттаяв, все говорил, говорил — про работу, про товарищей, про пионерский лагерь, путевку в который он вот-вот достанет.

А ночью Саня проснулся от шороха. Отец рылся в заветной железной коробке, где лежали чудом сбереженные на черный день, на хлеб да кашу, его же трудовые рубли.

— Па…

Он испуганно вздрогнул, но коробку не выронил — крепче зажал в руках.

— Зачем? — спросил Саня, и отец не смог слукавить.

— Пятерочку, Сань… Я отдам…

— Зачем?

Отец вздохнул.

— Что ты понимаешь, сын… Душа горит… Сил нету — тоска. Слетай, что ли, к Сычихе — она и ночью продаст, у нее всегда есть. Слетай, Сань…

— Папка… Людей постыдись!

Босоногий, тощий, Саня прошлепал к отцу, выхватил коробку из вялых пальцев. Она раскрылась, упали их невеликие деньги — отец и сын туповато уставились на них.

— Люди… Что люди. Что они понимают?.. — пробормотал отец, странно раскачиваясь на постели.

Саня не стал собирать деньги — присел к отцу, обнял.

— Успокойся, ну! Что ты, в самом деле… К тебе ж хорошо относятся.

— Замечательно! — хмыкнул отец, вырываясь. — Особенно нынче! Даже Мишка, черт сопливый, — и тот учит. А когда-то я его… А теперь учит! Меня, Сергеева! Сволочь!

— Батя!.. — Саня с удивлением отшатнулся: никогда и нигде отец его не ругался — не шло ему это ни с какой стороны. Как не шло и злое выражение на лице, тонко поджатые губы. Неужели водка выпила отцовскую доброту? Саня ужаснулся, подумав так, упал на колени, торопливо комкая, собрал трешки, рубли, запихнул их в коробку.

— Все, батя, хватит! Докатишься. Вон Кузьмин говорит: лечить тебя надо! А он дед мудрый, он повидал…

— Что он повидал! — закричал отец, который никогда раньше не повышал голоса ни дома, ни в саду. — Что он знает, старый пень?!

— Папка, папка!.. Старый пень кормит нас, и хотя бы за это…

— Что за это? В ножки ему, да? Не дождется! И ты туда же! Лечиться! Упечь меня хочешь, да?

Саня поднялся с колен, встал над сидящим отцом, глядя на его беззащитную макушку.

— Что ты говоришь-то, папка?.. Опомнись.

Отец поднял голову, погрозил пальцем:

— Ты тоже хорош!.. Отцу родному пятерку пожалел… Может, мне пятерка эта вот как нужна, а ты… пожале-ел… Эх, ты!.. А еще сынок…

— Папка! Еще слово — и я… я из дома убегу!

Отец пожевал губами, выискивая нужное слово, и выискал:

— Катись…

Пошла кругами настольная лампа, качнулись грязные занавески на черных окнах. Поплыл в дальнюю даль отец вместе с кроватью… Саня зацепился пяткой о порог…

— Деньги-то, купец, оставь!

Саня разжал пальцы, брякнулась об пол коробка, отец не пошевелился.

По этой тропочке все бежит к реке — и ветер, и ручьи, и листья. По этой тропочке, под уклон, мчался теперь и Саня. Куда, зачем бежал он глухой полночью — ему и самому было неведомо, только бежал он, не останавливаясь, подальше от спящих домов, мимо бузины и крапивы, по росе, средь ленивого собачьего лая, пока не выскочил на влажный береговой песок. Тут и опомнился — рубаха и штаны в руке, башмаки остались дома. Сейчас отец выскочит следом, догонит, уведет в тепло, скажет, что слово то не он вымолвил — само оно вырвалось помимо воли. «А как же «купец»?» — подумал Саня в тоске. За что же отец так обидел его? Прислушался: калитка не скрипнула, шаги не послышались — тихо, пусто кругом и темно, только луна проблескивает из-за моста, роняя на реку призрачную дорожку — смотри не наступи.

Саня поглядел на мост — не ажурную красоту его увидел, не черное кружево под желтой луной, а смертную высоту, с которой ахнуться бы вниз головой, чтоб перестало болеть сердце.

Помаленьку Саня начал замерзать — оделся, сел на корму Кузьминовой лодки, свесил застывшие ноги в парную воду.

Скрип по песку — ближе, ближе. И с каждым новым шагом теплее на душе. Ага, все-таки опомнился, ищет! Дружеская ладонь на плече, возглас полон удивления:

— Саня?

Мальчишка вскочил, лодка качнулась — пришлось упасть в крепкие объятия Володи, тот смотрел в упор большими темными глазами и не улыбался сейчас, а был необычайно строг и холоден:

— Ты зачем?

Ого, спрашивает совсем как Иван Михайлович.

— Так, гуляю…

— А где обувка? И вообще, что стряслось?

Володя за руку вывел мальчишку из лодки и, не отпуская руки, крепко потряхивая ее, требовал:

— Говори!

— Пусти-ка…

Саня вырвался и побрел обратно — теперь вверх, вверх, опять мимо бузины и крапивы, к родному дому, где отец, конечно же, ждет его и переживает. Шарик, мокрый от росы и потому крепко пахнущий собакой, метнулся в ноги.

— Пусти, пусти!

Свет на кухне, родной огонек. Встречай меня, папка! Саня, шлепая ногами, оставляя на немытом полу черные следы, пробежал в комнату. Отец навзничь лежал на кровати — одетый, в туфлях. Лицо его было бледным, дыхание тяжелым. На стуле неподвижно сидел дед Кузьмин. Саня сперва не увидел его, отшатнулся, когда черный дед повел темными глазами:

— Не бойся, малый…

Голос у деда тоже темен и глух.

— Что?

— Обычное… Привел вот… Не спится старику — вышел в сад, а он — по заборчику… Привел… Ну, я завтра эту Сычиху-самогонщицу! Я ее вытащу на общественный суд!

Саня попятился, и дед Кузьмин кивал, не вставая со стула:

— А и верно, парень: нечего тебе тут делать. Иди-ка ко мне, я посижу и явлюсь, а утром мы тебя…

В тихом неладном доме простучали вдруг быстрые ловкие шаги.

— Сань, ты?

Вошел, вглядываясь, Володя. Зоркие молодые глаза его враз зацепились за пьяного отца.

— Ну, пойдем-ка, брат, — приказал Володя и решительно надвинул на лоб, на пышный свой чуб, лаковый козырек белой фуражки.

6

Резкий, дробный, оглушительный грохот. Саня взвился на койке:

— Что?!

На соседней койке заворочались. Из-под одеяла высунулась взлохмаченная голова.

— Спи. Якорь положили.

Саня подбежал к иллюминатору. Близко гуляла, била в борт волна. Шипел где-то пар, пахло железом, машиной. Вот опять что-то загрохотало, уже потише. Зашумело колесо, пароход качнулся — пошли! «Куда я?» — в растерянности думал Саня, глядя на розовую рассветную воду.

Вчера ночью они долго сидели в его доме, потом втроем вышли на берег. «Идите, идите, я тут погляжу», — все успокаивал дед Кузьмин Саню, а тот оглядывался на берег, на крышу родимого дома, тянул шаг. Потом они вдвоем с Володей бежали мимо каких-то мастерских, в которых гудели станки и вспыхивала сварка, мимо ящиков, бочек и тюков, потом едва успели вскочить на борт отваливающего от причала парохода, и Гриша-капитан откуда-то сверху крикнул: «Где тебя носило?» А Володя с непонятным весельем ответил: «Не меня, а нас! Принимай гостя, капитан!» Как поили чаем, Саня уже помнит смутно, а как спустился сюда, в каюту, почти и не ведает. Только ткнулся в подушку — и все.

Вздыбленная голова таращила полусонные глаза с соседней койки.

— Коркин?

— Ну! — ответила голова.

— Где мы?

— Тама! Спи! — пробормотал Коркин и завалился.

Саня тоже лег на жестковатую подушку, но сон не шел к нему. Пароход шлепал колесами, сопел, посвистывал. Где-то близко — то ли под ногами, то ли за стенкой — равномерно погромыхивало, позвякивало — работала машина. «Надо все продумать», — решил Саня и приготовился: положил руки под голову, вытянулся повольней, закрыл глаза и уснул.

— Эй, вставай, что ли! Завтракать!

Саня открыл глаза. Коркин сидел на койке и одевался в рабочее. Встал, застегнулся, стукнул толстой подошвой по железному, покрытому матиком полу. На соломенно-зеленые волосы натянул беретик.

— Проснулся, коломенский? — спросил не совсем еще миролюбиво, видно помня схватку на берегу. — Как спалось?

— Хорошо. А тебе?

— Так ведь мы не на даче — на вахте, — ответил Коркин непонятно и прищурился вдруг: — А ты ух злой…

— А ты какой? — спросил Саня. — Добрый?

— Я? Нормальный. На людей не кидаюсь.

Саня подумал: не объяснить ли все Коркину? Но объяснять такому важному не хотелось, и он только спросил:

— Как тебя зовут?

— Семеном кличут! — ответил мальчишка. — Пошли, что ли?

Они поднялись по узкой железной Лесенке на палубу, прошли в просторную каюту, где за столом сидели свободные от вахты, поздоровались. Коркин уселся, Саня затоптался у порога.

— Садись! — подвинулся Гриша-капитан. — Ешь-ка!

Саня огляделся: где же сердитый Иван Михайлович? И Гриша, угадав его, засмеялся:

— На работе он, не бойся.

— Я не боюсь, — смутился Саня. — Только…

И не стал объяснять, что не любит он дубовых и квадратных. Молча уткнулся в миску. Ел, искоса поглядывая на плывущие берега, раздумывал, что же делать ему дальше и зачем он вообще сидит тут и ест флотскую лапшу с мясом. Поднял глаза на капитана, и Гриша сказал:

— А ничего страшного: поживешь с нами, поглядишь, а там на берег сойдешь, если захочешь…

Саня передернулся, как от ледяной воды за воротом.

— Берег… А что там, на берегу-то?

— Ну и ладно, и все! — встал Гриша. — Может, и наладится, да? А сейчас походи, погляди, как мы живем. И веселей, веселей, Саня! Коркин! — позвал он и, когда тот подошел, попросил: — Покажи-то товарищу судно.

— Есть, капитан! — лихо ответил Коркин и повернулся к гостю. — Пойдем?

— Пойдем, — вздохнул Саня, и было ему все равно, куда идти, кого слушать: что-то оборвалось с прошлой ночи, что-то треснуло, осталось там, на берегу.

— Значит так, — начал Коркин, вышагивая рядом с Саней и покряхтывая от важности. — «Перекат» наш — корыто старое. Дохаживает свое, понял? — Саня молчал, не интересовался, и Коркин, поскучнев, продолжал: — На нем паровая машина…

— Паровая машина, — послушно повторил Саня.

— Так барахло, в двести лошадей! — оживился Коркин и тут же, не утерпев, пошел распинаться, на каких теплоходах будет он ходить после училища, получив специальность машиниста-рулевого, а пока приходится кантоваться тут, на «паршивом буксире».

— А почему тут, раз не нравится? — спросил Саня. — Шел бы на хороший.

— Да-а, шел бы, — подумав, ответил Коркин и, обежав скользкую тему, начал распинаться про товарищей своих: про Володю — первого штурмана и помощника капитана, про Ивана Михайловича — механика и второго штурмана, но тут Саня перебил его:

— Почему у вас все двойное? Машинист-рулевой, первый штурман — второй помощник, токарь-пекарь, повар-плотник…

— Сам ты пекарь! — высокомерно улыбнулся Коркин. — А по-серьезному — так это совмещение, понял? Где раньше, например, двадцать человек работали, теперь десять управляется, ага? Совмещение — естественный процесс.

«Естественный», — вспомнил Саня Ивана Михайловича, любителя таких вот словечек, и спросил про совмещение:

— Зачем это?

— Надо, — отрезал Коркин, подумав.

Он открыл какую-то дверцу, Саня увидел лопаты, ведра, тряпки.

— Кладовка, что ли?

— Материалка! — с удовольствием ответил Коркин, поглядывая на неопытного Саню.

— Я и говорю, кладовка!

— Материалка! — со вкусом повторил Коркин, и Саня подумал, как, должно быть, нравится тому и пароход со всеми его материалками, и собственные штаны с беретом, которые он таскает с таким небрежным удовольствием. — Материалка, понял?

— Почему не просто кладовка? Зачем так сложно? — захотелось Сане поддеть Коркина, но тот поглядел недоуменно, как на глупого, и единственная глубокая морщина, которая почему-то поперек пересекала его лоб, стала еще глубже.

— Положено! — кратко отрезал он, и Саня, подумав: «Тупой!», потерял интерес к практиканту, а Коркин, наоборот, распаляясь, потащил его в машину.

Там, внизу, наваливалась жарища. В желтом электрическом свете тускло поблескивали облитые маслом железные части машины.

Вкусно чавкая и шипя, ходили в цилиндрах поршни, неторопливо двигались шатуны, крутились валы. И кругом — трубы, трубы, трубы. Трубы маленькие и большие, толстые и тонкие, голые и обмотанные проволокой, укутанные асбестом. Вопреки ожиданию, в машинном отделении было сравнительно тихо, можно разговаривать, не повышая голоса.

Коркин что-то объяснял, Саня слушал не его, а машину и смотрел только на нее, живую, огромную, умную. Дрожал под ногами пол, посапывал, поухивал пар. Коркин похлопывал машину, словно коня, по вспотевшим масленым бокам, трогал железки, на ходу подливал масло в масленки, похожие на шляпки грибов маслят. Двигался он свободно, уверенно, и Саня впервые самую малость позавидовал ему, человеку, кому-то нужному, к какому-то делу приспособленному.

— Ты башку тут не разбивал? — спросил он неприязненно, кивнул на вал, и Коркин почему-то обрадовался:

— Во-во! Трескался! Об него! Вишь, какой низкий! Устаревшая конструкция! Сколько мне шишек насажал! Ты осторожнее!

И снова бросился растолковывать что-то, а Саня глядел на машину и с тоской думал о бывшем сборщике и механике, фотография которого недавно еще красовалась на доске Почета у проходных. А вспомнив про отца, вспомнил он и про маму, про Шарика, про грушевого чертенка, которого она гладила тогда по рожкам… И показалось Сане, что давным-давно он с берега и что берег этот не увидит уж никогда.

— Ты что? — удивился Коркин остекленевшим глазам мальчишки. — Трахнулся? Я ж говорил! Ты куда?

Не слушая, не отвечая, Саня полез наверх, к солнцу.

У входа в машину сидел на обыкновенной, совсем не корабельной табуретке Иван Михайлович — в обыкновенных штанах и ботинках и в короткой рубахе, которая у него то и дело вылезала из брюк, и он ее ожесточенно запихивал обратно.

— Ну? — спросил он, запыхавшись, поглядывая на Саню круглыми, как пуговки, глазками. — Понравилось, естественно?

— Ничего, — вежливо ответил Саня, и Иван Михайлович закряхтел: видно, не так, как положено, отрапортовал гость.

— А ты, Сергеев, вникай, понял? — холодновато посоветовал он и отвернулся — не гляделось ему на Саню, которого он почему-то не принял с самой первой встречи.

Коркин, тоже вроде как малость окостеневший вблизи Ивана Михайловича, отойдя подальше, немного обмяк, хоть и косился настороженно:

— Железный человек.

— Железный, — согласился Саня, а подумал: «Деревянный».

Иван Михайлович по-прежнему не сходил с табуретки, и Саня спросил, почему же механик не в машине, не внизу.

— А незачем, — снисходительно пояснил Коркин. — У него машина как часы. Он ее по слуху узнает, коли что не так. Слышишь? Да ты послушай!

Саня невольно прислушался: и верно, машина дышала ровно, спокойно, только временами что-то в ней вроде бы посвистывало.

Из рубки выглянул чубатый Володя.

— Нравится, Саня? — спросил он, не придумав новенького.

— Ничего, — ответил Саня, не желая обидеть человека, не сказав про непыльную работенку.

— Тогда лезь! — пригласил Володя, а Коркин, подталкивая Саню в спину, добавил:

— Лезь, коломенский!

И они полезли на верхнюю палубу.

Железо под ногами горячее — чувствовалось даже сквозь подошвы. И поручни горячие, и спасательные круги, и огромные трубы, похожие на курительные трубки. Саня поглядел на трубы, Коркин не удержался:

— Ветраусы!

«Вентиляторы», — понял Саня, и стало ему повеселей немного, стало поинтересней жить и узнавать странные прозвища знакомых и незнакомых предметов. Он разглядывал верхнюю палубу и рубку на ней — маленькую застекленную будку с плоской крышей.

— Входи! — распахнул Володя дверь, и Саня вошел.

За ним втиснулся Коркин, сел потихоньку на какой-то ящик, насупился — верно, от важности. Может, подбирал слова, вроде «рубка — сердце корабля» или еще какие-то в том же духе. Володя оглянулся на него, посмотрел на оробевшего Саню, улыбнулся парням.

— Смотрите — красота-то!

И точно, красота вокруг! Из рубки видно далеко, на многие километры. Ока впереди не сероватая, как у поселка, а зеленовато-коричневая, с синевой. Берега незнакомые, зеленые, чистые, временами на них заметны желтые лысины — это песок, пляжи. Саня тут никогда не был, он вообще нигде не был дальше сада-огорода и своего берега — затоптанного, замусоренного: такой уж ему достался сухопутный отец.

Отец… Саня оглянулся — где же Сосновка? Ее нет, пропала, растворилась в дрожащем мареве. За пароходом тянулись три баржи, тяжелые, как утюги, и такие же неуклюжие. На них болталось белье, бегали ребятишки. «Счастливые», — позавидовал Саня.

Володя не мешал ему осматриваться, молчал и Коркин: пускай новичок сам удивляется. И Саня удивлялся. Совсем не так представлял он рубку: где же тут хитрые приборы, где капитан с трубкой и в белом кителе, куда подевались его грозные команды: «Полный вперед!», «Так держать!» Нет, все-то не так… Сидит на высокой табуретке Володя в тренировочных штанах и клетчатой рубахе, крутит маленькое колесико, что впереди большого штурвала. На вопросительный Санин взгляд Коркин торопливо, чтобы не опередили, зашептал, что колесико — тот же штурвал, только механический. Внизу — паровая машина, она-то и ворочает руль. «Благодать!» — размышляет Саня, но почему у Володи покрасневшие глаза и усталый вид, почему Коркин зевал, зевал за спиной у Сани да вдруг и сомлел в своей толстой робе, и Володя, ласково разбудив его, велел освежиться в душевой и топать на вахту.

— Ага, — пробормотал парень и спотыкуче побрел в душевую.

— Не высыпается, не привык, — с улыбкой проводил его взглядом Володя, и хоть Саня не понял пока, к чему нужно еще привыкнуть Коркину, он почувствовал, что не все так просто и легко на неспешном этом буксире, плывущем мимо беспечных берегов.

— Ну а мне куда? — спросил Саня. — Мне-то кому помочь?

— Молодец! — с удовольствием сказал Володя, тряхнув чубом, чтобы прогнать сон. — Понял… А помоги-ка ты, брат, тете Дусе.

Саня вышел из рубки на белую верхнюю палубу, кинул еще раз взгляд на берега, на Оку, подышал запахами нагретого корабля — железом, краской — и неловко, бочком, держась за поручни, спустился по очень крутой лесенке на вторую палубу.

Как раз Коркин выбрался откуда-то снизу, из душевой — не посвежевший, а, наоборот, распаренный. Обмахиваясь полами тяжелой брезентовой куртки, под которой у него ничего больше не было, он блаженно постоял под ветерком, потом, застегиваясь, сказал:

— Ну, я в кочегарку! Не хочешь?

— А мне Володя к тете Дусе велел, — нерешительно ответил Саня, ожидая насмешки, презрительной гримасы от этого морячка: кому же хочется к плите, к горшкам да кастрюлям? Но Коркин впервые за это утро посмотрел на него по-доброму и сказал по-Володиному:

— Молодец! — А потом добавил свое: — А ты сумеешь, а? Ежели что — крикни, я мигом.

И, покачивая узкими плечами, загремел ботинками по железу. Догремев до узкой, совсем по нему сделанной дверцы, оглянулся, мигнул, ухватился за поручни, лихо поехал куда-то в дыру ногами вперед.

Саня один, без провожатых, медленно пошел по пароходу, внимательно и неспешно ко всему приглядываясь и много замечая. Вот просторная каюта, в которой они завтракали. Тут телевизор, книги в шкафу, журналы на столе. Чисто, как и положено на корабле, но почему-то любимые Санины «Крокодилы» не засалены, не залистаны — так и лежат свежей стопочкой, будто только что из типографии. И кроссворды в «Огоньках» не исписаны, и телевизор накрыт слишком уж наглаженной скатеркой… Что-то больно чисто, что-то все как-то аккуратно, словно в музее. Неужели некогда людям после вахты посидеть тут, в тишине, в уюте, почитать газеты, поглядеть футбол, дружно болея за «Спартак»?

Повариху тетю Дусю нашел он в тесной горячей кухоньке, где шипа и свиста было побольше, чем в машине.

— Здрасте, а я вот… — сказал Саня, когда женщина в тельняшке повернула к нему багровое потное лицо.

— Как хорошо, миленький ты мой! — обрадовалась она. — Бери-ка картошку!

И кивнула на белый бачок. Больше разговаривать ей было некогда: что-то забулькало на тесной плите, поднялся пар до потолка.

Саня схватил бачок и притиснул к животу, выискивая, куда бы примоститься.

— На улицу, на улицу, — крикнула тетя Дуся, не поворачиваясь. Он потащил бачок на палубу.

— Так, так, привыкай, — проходил мимо заспанный Гриша-капитан.

И не успел Саня моргнуть, Гриша притащил откуда-то табуретку, похлопал мальчишку по плечу и легко взбежал наверх, в рубку. А из рубки спустился Володя. Тоже поглядел, тоже сказал насчет привыкания и остановился было, но Саня решительно прогнал его:

— Я сам, а вам отдыхать нужно!

— Нужно, — ответил Володя, присаживаясь на корточки над бачком. — Только днем тяжко: не сразу уснешь. Едва задремал — вставать пора. Ночью полегче…

— И так все лето?

Представил Саня длинную цепь Володиных дежурств, короткий, перебиваемый вахтами сон. Может, потому и Семкина постель не убрана — некогда Семке. Может, поэтому и ботинки свои Коркин не шнурует — шлепает без завязок, чтобы не терять драгоценные минуты, отведенные для отдыха?..

— И так все лето, — ответил Володя, выискивая картошку покрупней. — А куда денешься? Работа такая. Тетя Дусь! Дай-ка ножичек!

Тетя Дуся и ножичек дала, и кастрюлю огромную — под очищенную картошку. И минуту-другую постояла, любуясь, как вьется тоненькая непрерывная стружечка из-под Володиного ножа.

— Я ведь без папы-мамы жил-то, — пояснил Володя Сане. — Чему только не научился!

— Такой парень! — похвалила тетя Дуся. — Женится — вот девке какое счастье подвалит!

Володя засмеялся, блестя молодыми зубами, а Саня все смотрел и смотрел на ловкие его руки, в которых, как заведенная, вертелась картофелина, легко расставаясь с кожурой. И так жалко стало вдруг мальчишке, что ласковый, добрый Володя не старший брат ему, не дядя — совсем чужой, а и вроде уж не чужой. Саня поглядел в Володины усталые глаза, поймал ответный взгляд, полный участия и понимания, и на миг, сам того не желая, прижался к Володиному плечу, даже потерся об него и тут же отодвинулся. Цепочка под Володиной картофелиной дрогнула, оборвалась.

— Ох ты, — сказал Володя. — Не вышло. А ты? Попробуй.

Саня попробовал — получилось тоже неплохо, и тетя Дуся, примолкнувшая было, обрадованно пропела:

— А ты тоже парень, видать, деловой.

— Деловой, — поддакнул Володя, и встал, и вроде бы невзначай коснулся ладонью Саниных волос. — Ну, я подался, ребята!

И тетя Дуся и Саня дружно закивали: да, да, уходи, Володя, отдыхай, поспи, если сможешь, в тесной душной своей каютке, хотя какой уж сон на жаре, да в железе!

7

Пока Саня чистил картошку, тетя Дуся успела сварить борщ, вымыть пол в каюте и, попросив мальчишку открыть воду, полила из шланга горячую палубу. Наконец приняла полный бачок вымытой картошки, постояла над ним, словно в изумлении.

— Будет теперь ребятам картошечка — давно просят. Спасибо тебе, миленький мой!

И Саня, кажется, понял, за что такое огромное ему спасибо: без него разве смогла бы тетя Дуся управиться, когда у нее такое хозяйство, а руки-то только две, да и те немолодые, работой изломанные.

— А теперь отдыхай-ка, — сказала повариха. — Помойся и отдыхай, тревожить тебя не станем.

А вот это последнее она сказала, пожалуй, зря: Саня вспомнил опять, что он только гость у хороших хозяев, которые не хотят его утруждать работой — жалеют.

— Спасибо, — сказал он и пошел не в душ — в кочегарку, где трудился Коркин. Но тот сам несся ему навстречу — в одних плавках и кедах, высоко вскидывая мосластые ноги.

— Давай! — запаленно крикнул, пробегая мимо Сани, обдавая его ветром и запахом пота.

«А что давать?» — Саня недоуменно двинулся за бегуном, который, обогнав его, кругами носился по палубе. Он шумно дышал, широко открывая большой рот. Никто не удивлялся. Гриша-капитан спокойно смотрел из рубки, только шкипер на встречной самоходке покрутил пальцем у виска.

— Закаляется, — пояснила без улыбки тетя Дуся, а Иван Михайлович, запихивая рубаху в штаны и глядя на Саню недовольно, повторил:

— Закаляется. — И добавил: — Молодец!

Бегун наконец остановился на корме и, напрягая мускулы, потащил на грудь скат от вагонетки. Дотащив раз, другой и третий, бросил с грохотом, поглядел на Саню деловито:

— Давай!

Саня оглянулся: Иван Михайлович строг и непроницаем. Саня вприщурочку посмотрел на самодельную штангу и, прикинув вес ее, ухватил вдруг, начал, покряхтывая, высоко вскидывать над головой.

— Молоток! — закричал Гриша-капитан, высовываясь из рубки.

— Молодец, — удивилась тетя Дуся, и Саня очень пожалел, что его не видит Володя.

Он положил штангу на место, вытер пот. Коркин стоял, разинув рот и моргая светлыми глазами. С длинного носа его капало. Саня пожалел его: и зачем только он связался с этой штангой! Осторожно покосился на Ивана Михайловича: тот вперевалочку надвигался на него. Надвинулся, нагнулся и, схватив штангу одной рукой, стал играючи подкидывать ее. Коркин обрадованно завопил:

— Один, два, три!..

— Пожалей железо, — вышел на палубу, видно разбуженный криками, Володя, когда Иван Михайлович уже работал другой рукой, а Коркин охрипшим голосом досчитывал до сотни.

Иван Михайлович швырнул колеса на палубу и, показав народу что-то вроде ухмылочки, сказал небрежно:

— А чего ему делается-то, иному лодырю? Нагуляет пузо-то… Не работает, а так… — И посмотрел на Коркина: — А ты, трудовой человек, не на базарах шляешься, естественно…

— Естественно, — пробормотал Коркин, и всем стало как-то скучно, захотелось разойтись по углам.

И разошлись: Иван Михайлович — в машину, Коркин и Володя — отдыхать. Саня остался один под солнцем. Чтобы тоска не навалилась, поднялся к Грише-капитану. «Можно?» — спросил, кивнув на черный тяжелый бинокль, и, получив разрешение, поднес его к глазам. Увидел совсем рядом зеленые палатки в зеленой тени, шоколадных мальчишек и девчонок. Покосился на Гришу-капитана — беленький… Удивился, положил осторожно бинокль. Как же так? На воде, под солнцем, а беленький? И Коркин вон тоже белый, аж до синевы… И Володя. Саня посмотрел на свои руки: загорели они только по локоть, а выше — совсем светлые, пузо бледное. Понятное дело: ему-то некогда на песочке у реки прохлаждаться — отец, хозяйство. А эти?..

— И пристать нельзя? — как бы сам с собой рассуждал мальчишка.

— Пристать? — услышал, понял его Гриша-капитан. — Как же пристанешь, когда мы с барками? Гляди, как напирают — только держись! А когда против течения идем — назад тащат, а когда уж сверху — того и гляди, чтоб не смяли. Когда сверху идем — цепочки бросаем.

— Какие цепочки?

— Да вон на корме лежат…

Саня разглядывал свернутые кольцами огромные цепи. «Волокуши, — размышлял. — Ход замедляют. Вроде тормоза…» И подумал, как же таскать эти «цепочки», которые не под силу и Ивану Михайловичу.

— Отдыхай, — сказал Гриша, но Саня покачал нечесаной, непромытой головой.

— Не отдыхается мне… Все думаю…

Гриша-капитан отвернулся, сунул сигарету в рот, нахохлился на своей табуретке. Саня посмотрел на него, сухого и горбоносого, похожего то ли на пирата, то ли на Челкаша.

Река закруглялась, и баржи стало прибивать к берегу.

— Ой! — испугался Саня.

— Ничего, тут не страшно, — оглянулся на него Гриша.

— А где страшно? — посмотрел мальчишка на тугой и, казалось, зазвеневший от напряжения трос.

— Дальше похуже, — рассеянно ответил капитан, не сводя глаз с каравана. — И куда, куда он лезет?!

Задняя баржа уже скребла бортом высокий глинистый берег, и какие-то мужики на ней суетливо отпихивались багром. Гриша приказал сбавить ход, пароход еле шлепал колесами. На мостик прибежал Володя, взобрался сюда же и Коркин в плавках, остановился, запихнув руки под мышки. Смотрел от борта Иван Михайлович, смотрел очень недовольно: что-то там делали не так, не по его. Покачал головой и убрался в машину, которая пыхтела с натугой. По-прежнему баржа царапала берег, над которым с криком вились ласточки. По-прежнему мужики на барже норовили отпихнуться баграми — они не кричали, не шумели, работали молча, видно, понимая друг друга с полуслова. Так же трепыхалось на веревках бельишко, и только ребята не бегали по борту — стояли, смотрели и тоже помалкивали, пока взрослые справлялись с напастью. Наконец полоса воды между берегом и баркой стала увеличиваться. Народ разошелся по местам. Гриша вытер взмокшее лицо и сказал Сане очень тихо и очень серьезно:

— А лучше нашего дела на свете ничего нет. Я, например, с подростков плаваю. Сперва вот так же, на барже, с отцом…

— С отцом… — эхом откликнулся Саня. — А где он?

— Да так, брат, случилось… Мальчишка тонул — он и кинулся. Мальчишку-то спас, а самого — под лед… Весной дело было, мы на ремонте стояли, а мальчишка на льдине решил… Хороший парень, на тебя чем-то похож… Он сейчас уже в армии служит…

— А этот, ну, Иван Михайлович? — спросил Саня после долгого молчания.

Гриша покусал сигарету, ответил как-то нехотя, нерешительно, словно сомневался, стоит ли знать все Сане, человеку, пока что неизвестно какому.

— С ним сложно… Понимаешь, всю жизнь мечтал о морях да океанах, а пришлось тут вот, на речке. Поэтому и обиделся… А на кого обижаться? Отец его — пьянь, семья большая, мать из сил выбивалась — вот Иван Михайлович и тянул как вол, пока всех сестер и братьев в люди не вывел. У него, знаешь ли, они в большие люди вышли, артисты есть, ученые… А сам… Он ведь капитаном дальнего плавания хотел быть — не пришлось… У него, если б ты видел, вся каюта картинками оклеена — белые океанские теплоходы…

— А у меня и лодки не было, — вздохнул Саня. — Отец воды боится как огня…

— А ты?

— Я речку люблю… Вырос на ней… Утром к окошку подойдешь, а мама…

Разговор прервался, долго молчал Гриша-капитан, пока не нашел новую ниточку:

— А если определим тебя в училище? А? Летом вместе поплаваем, ты практику у нас пройдешь, а? Хорошо ведь?

— Не знаю, — искренне ответил Саня. — Куда мне от него… Я, пожалуй, на берег сойду, а?..

Гриша положил крепкую и неожиданно тяжелую ладонь на Санино плечо:

— А что у тебя там, на берегу-то?..

— А у вас что там? — спросил Саня и, увидев, как заискрились Гришины глаза, позавидовал его светлой радости.

— Жена там, сын, — застенчиво поделился этой радостью Гриша-капитан, и мальчишка помрачнел. — Ну хорошо — на берег так на берег! — быстро сказал Гриша. — Вот дотянем караван, бросим барки в Серпухове, новые подцепим, и обратно в Коломну. Там и сойдешь. Чего уж посередке-то?

— Ладно, — кивнул Саня. «А пока дед Кузьмин присмотрит…»

— Знаешь что, а поди-ка ты к Карпычу, — сказал Гриша таким веселым тоном, словно посылал человека на праздник.

«К Карпычу так к Карпычу!» Саня повернулся и пошел, чувствуя тяжелый Гришин взгляд.


Карпыча Саня видел мельком и вниманием своим обошел: чего интересного в потертом старом дядьке, про которого Коркин сообщил мимоходом и с пренебрежением: долго кантовался на берегу, а теперь, поближе к пенсии, решил сделаться кочегаром — пойти по горячей сетке.

— Здрасте, — сказал Саня будущему горячему пенсионеру, подойдя к кочегарке.

Карпыч, сидящий на корме, на закрытой брезентом шлюпке, повернулся, поглядел непонятно — у него кепка всегда надвинута на нос, — буркнул что-то. Сане стало почему-то весело, он сел рядом с Карпычем, зорким молодым глазом подмечая и просаленную Карпычеву шкуру — куртку да широкие брюки, которые, видно, не стирались и не снимались сто лет, и бутсы на ногах, которые, как и у Коркина, были тоже без шнурков: видно, с печки прямо в валенки.

— Красивый берег, — звонко сказал Саня, и Карпыч с видимой досадой встал, повернулся боком к берегу и к Сане — сутулый, пузо вперед арбузиком, руки в карманах. — Что? Не понял…

Карпыч опять что-то пробурчал, и Саня уловил теперь одно словечко, сказанное особенно сердито: «К черту!» Может, словечко это относилось к береговым красотам, а может, и к мальчишке, который невесть зачем отирается на пароходе и неведомо для чего пристает к занятому человеку.

— Я не сам, — сказал Саня старику. — Гриша велел.

— Зачем? — угрюмо спросил Карпыч.

— Помочь… — с удовольствием смотрел Саня на пузатого и тощего Карпыча, дивясь этому великолепному несоответствию.

— Ты?

— Я.

Карпыч долго молчал, шевелил губами, потом, бросив Сане в руки брезентовую куртку, сказал с многозначительной расстановкой.

— Ну… тогда… полезли!

Саня в последний раз огляделся, глотнул свежего воздуха и следом за Карпычем опустился по гремучей лесенке в самую утробу корабля, в пекло. Переведя дух, огляделся: ну и что, жить-то, оказывается, можно. Ничего страшного в кочегарке, даже не слишком и жарко. Чисто, светло. Две топки, смотреть в них через круглое окошечко — глазам больно. И гудит: это две форсунки со свистом впрыскивают в огонь распыленный мазут.

Карпыч стоял у котлов довольный:

— Что, жарит?

Саня пожал плечами — куртка спадала с них, рукава были длинноваты.

Карпыч еще ниже надвинул кепку на острый нос, заговорил повнятней:

— Это еще что, а вот раньше…

Повернулся к Сане сутулой спиной, что-то делая возле топок.

— Что раньше? — спросил в эту спину мальчишка.

— А ничего. Лопаткой шуровали. Вот ад был кромешный. Песню знаешь: «На палубу вышел, сознанья уж нет»?

«Ты шуровал, — вспомнил Саня коркинские слова. — Ты всю жизнь бегал. Вот Гриша — тот хватил лиха, Иван Михайлович — тоже, а ты…»

Чтобы не молчать, Саня ткнул пальцем в какую-то трубу:

— Что это?

— Труба!

— Какая, зачем она нужна?

— «Зачем, зачем»! Для нада! Много будешь знать — скоро состаришься! Давай-ка лучше бери вон тряпку да протри эту трубу. И не суетись — помаленьку до всего доходи. Гляди, запоминай…

«Сам не знаешь!» — подумал Саня, глядя, с каким важным видом старик подкручивает вентили и постукивает по манометру.

— А долго? — спросил он, горячо налегая на тряпку.

— Чего долго? — недовольно проворчал Карпыч.

— Ну, это, доходить-то до всего?

— A-а… Ты, я вижу, шустряк, парень… Смотри, штаны лопнут от шустрости… Хватит, хватит для первого раза. Лезь-ка наверх, нечего тут…

Они полезли наверх. Карпыч невнятно стал втолковывать про автоматику и горючее, а когда запутался, сердито закончил:

— Вот так, значит, и вкалываем! Тут, значит, сердце корабля — котел!

— Корабль! — пробормотал Саня, снимая куртку с мокрых плеч и отдуваясь. — Разве ж это корабль?

— Да уж какой есть! — разборчиво отрезал Карпыч. — А не нравится — не лезь!

Саня сказал «до свидания» и побрел в каюту, но на пути повстречался с Володей, глядящим недобро.

— Ты… это… не дразни старика, не надо, — попросил штурман и еще раз повторил: — Не надо.

Саня оглянулся. Карпыч сидел на своей шлюпке, уткнувшись взглядом в корявые ботинки и опустив меж колен ладони. Саня, искоса поглядев на эти ладони, тяжелые и черные, подошел вдруг к старику:

— Ну ладно, я так… Вы уж не надо… Корабль так корабль…

Карпыч шевельнулся.

— Глупый ты, малый… Вот что…

— Давай в душ и обедать, — приказал Володя мальчишке, и тот ответил невесело:

— Ага.

И Карпыч сплюнул за борт, услыхав такой скучный ответ, когда речь шла о хорошем деле.

В душевой Саня столкнулся с Иваном Михайловичем.

— Становись, пока свободно! — сказал механик, занимая одну кабину, и Саня, раздевшись, пошел в соседнюю.

Ах, как славно побежал теплый дождичек по уставшей спине, как ласково коснулся волос! Стоять бы так, подняв руки и ощущая пальцами тугие струйки, долго-долго.

Но показалась голова механика в белой пене, мускулистая его рука с куском мыла.

— Держи, коломенский!

И полотенце запасливый Иван Михайлович отыскал для Сани, и даже помог ему вытереть спину — Саня почувствовал, какая сила в железных лапах механика.

— Спасибо, — сказал, невольно оробев.

— Ничего, — ответил Иван Михайлович, розовенький и будто бы не такой уж сердитый, как всегда. И чтобы как-то отблагодарить его за мыло, за полотенце, за теплый, ласковый душ, Саня сказал:

— А хорошо у вас… Чисто.

— Чисто, — согласился Иван Михайлович, глядя поласковей. — Это тетя Дуся. Молодец она.

— И в машине здорово… Интересно.

Иван Михайлович улыбнулся:

— Правда, что ли, понравилось?

— Правда! — Сане очень понравился улыбчивый Иван Михайлович, и, чтобы подольше оставалось лицо механика таким же светлым, он быстро продолжал:

— И в кочегарке, я думал, жарища, а там ничего, жить можно. И Карпыч, видно, мужик хороший!

Саня замолчал — лицо Ивана Михайловича опять одеревенело.

— Вымылся — и ступай! — сказал он неприязненно.

За обеденным столом механик сидел надутый, на Саню поглядывая недоверчиво, словно бы ожидая какой-то нелепой выходки, а тетя Дуся вовсю расхваливала новенького: такой уж он дельный да умелый, такой уж понятливый помощник! Вот и картошечка — его, его рук дело!

Карпыч, уминая картошечку, хмыкал, но на Саню посматривал помилей. А после второй миски, отвалясь, сказал:

— Корабль не корабль, для кого-то, может, и плох, а только все равно сердце имеет. И ласку понимает. А главное в нем котел, а значит, мы с тобой, парень… Мы всему движение даем… А потому человеку нашей профессии много знать надобно, так?

— Так, — отвечал Саня, несколько ошарашенный этим «мы», поглядывая на серьезного Володю, на Ивана Михайловича, на тетю Дусю, накладывавшую миску для Коркина, который у котлов, и для Гриши — он у штурвала.

— А раз так, значит, ты остаешься! — за Саню решил Карпыч. — Я беру тебя: ты парень ничего, старательный.

— Нельзя так-то сразу, — недовольно сказал Иван Михайлович, и Саня понял, почему он недоволен: нечего Карпычу встревать вперед начальства. — Тут всякие сложности имеются…

— Да ладно тебе! — перебил его Володя. — Парня надо к делу определять! Ты же знаешь!

— Знаю, — кивнул Иван Михайлович. — Я и говорю: определять к настоящему делу, а не к Карпычу! Чему он научит?

И тихо, нехорошо стало за столом, словно сказанул Иван Михайлович что-то недозволенное. Громыхая мисками, неуклюже полез из-за стола Карпыч — к своей заветной шлюпке, курить там, плеваться в воду, сутулиться.

— Эх, ты! — бросил Володя. — Думай, прежде чем ляпать!

— Да я, — пробормотал Иван Михайлович, и вид у него был виноватый. Только ненадолго — через минуту механик снова сделался сердитым, будто не он, а все вокруг него провинились и за это им необходимо сделать внушение. — Я не ляпаю! Я говорю, как есть!

— Ваня, Ваня, — сказал Володя тихо. — Не всегда и как есть говорить надо…

— Нет! — Иван Михайлович вскочил, кинулся запихивать рубаху в штаны, а запихнув, продолжал: — Нет! Говорить надо, как есть! Правду! — И вдруг повернулся к Сане. — Ну?

— Что? — растерялся мальчишка от неожиданного и непонятного «ну» Ивана Михайловича.

— Решил? Если решил — говори. Сразу. Обещаю тебе помочь. Речника из тебя сделаю, а там… — Глаза его затуманились, и Саня понял, что увидел механик «там»: наверное, бескрайнее море, белые корабли…

— Мне нравится, — сказал Саня, и механик заморгал, прогоняя видение, снова сделался сухим и официальным.

— Хорошо! Завтра в конторе оформим!

«Оформим» и «контора» напугали мальчишку — Саня беспомощно взглянул на Володю.

— Ничего, ничего, — успокоил тот. — Завтра подумаем… Иди отдыхай…


Саня лежал на койке, когда в каютку ворвался Коркин с полотенцем через плечо. Плюхнулся к нему на постель — рот до ушей, глаза — щелочки.

— Молодец! Я знал, что ты наш! Я сразу увидел — у тебя интерес ко всему! Ну и заживем мы с тобой! И в училище вместе, а? Вот здорово!

Он махал руками, говорил, говорил, а Саня лежал и думал, что неплохой, видно, человек этот неуклюжий Коркин, о котором он ничего пока не знает.

— Хочешь, койками сменяемся, а? — предлагал уже Семка. — Тут получше, у окошка-то.

— Да ничего, спасибо…

Семка предложил и тумбочку его забирать «безо всякого», и «вообще»…

— Спасибо. — Глаза у Сани слипались, а Коркин, видно наскучавшись без ровесника, уже выкладывал ему все: про дом и огород в деревне под Серпуховом, про маму и батю, «которые в совхозе вкалывают», про Нюрку-соседку…

— В которую ты втрескался, — подсказал Саня, и Коркин радостно вытаращил глаза:

— Точно! Вот так, по уши! Она меня встречать приходит! Увидишь! Хорошая девчонка!

— Хорошая, — легко соглашался Саня, и жизнь в самом деле казалась ему не такой уж сумрачной, и захотелось вместе с Коркиным и Володей и вместе с этим чудным Карпычем плыть до Серпухова, до Коломны, встречать, как они, рассветы и закаты и ни о чем не думать.

И он уснул, успокоенный, под шип и шлепанье, под мерное покачивание.

8

Ночью приснилась мама: сидит будто под любимой своей яблоней возле грушевого чертенка и гладит его, а этот грушевый уж и не чертенок вовсе, а отец — смотрит, смеется вовсю. «Чего ты, чудачок, смеешься? — спрашивает мама. — Проглядел сына-то и рад…»

Саня проснулся в холодном поту. Сел на койке.

— Семка!

Никто не отозвался. Тускло поблескивало стекло иллюминатора, плескалась волна за бортом, шлепало колесо и шипел пар. «И так каждый день?» — убито подумал Саня, и стало ему одиноко и горько. Неужели каждый новый день будет все одно и то же: эти плески и шипы, эта железная палуба, каюта в четыре угла?

Вспомнились берег, песок, тихая улочка, двор, сад, грушевый чертенок, Шарик.

— Батя, — сказал Саня и, всхлипнув, кинулся одеваться. Напялил свои затертые брюки, нащупал стоптанные туфли, натянул рубашку и без топота выбрался на палубу.

Было ветрено и свежо. Низко плыла за пароходом луна. Желтели огни на мачте. Красным глазом мигнул бакен, и тревога одолела мальчишку. Показалось, что много дней и ночей плывет он на «Перекате» неведомо куда и непонятно зачем, а дома, может, больной несчастный отец ждет его помощи…

Саня поднял голову, в рубке краснел огонек сигареты. Гриша… На шлюпке сидит, клонит голову Коркин. Эй, не спи на вахте…

Саня на минуту спустился вниз, в каюту, нашел клочок бумаги, карандаш, хотел написать несколько слов и задумался надолго — слов таких не находилось. Наконец Саня нацарапал: «Володя! Простите вы меня за все, но я больше не могу. Спасибо за тепло и ласку, но я не могу оставить отца одного. Прощайте. Ваш коломенский».

Шевельнулось в душе то ли раскаяние, то ли сожаление, шевельнулось и не ушло вдруг — оплело душу надолго. Саня постоял с запиской в руке, положил потом ее на Семкину койку и вылез опять из душной, но такой надежной каюты на ветер, в ночь. Коркина на шлюпке не было — видно, полез в кочегарку. Саня быстро разделся на корме, связал в тугой узел одежку, укрепил его на голове ремнем — не впервой, так частенько переплывали они Оку раньше, еще при маме… Мама, бывало, ругалась, когда узнавала…

Саня на руках спустился с палубы, повис, коснулся голыми пятками жесткой воды — она рванула, и Саня разжал пальцы. Понесло в черноту, под тупой грузный нос баржи. Он вмиг перевернулся на спину — ногами к барже, оттолкнулся вовремя. Мимо, царапая и норовя затянуть, пронесся осклизлый борт с привязанными к нему покрышками. Потом мелькнул кормовой огонек. Саня покачивался на волнах, уже здорово сглаженных баржами, отплевывался, переживал только теперь родившийся страх. Отдышавшись, неторопливо, экономя силы, поплыл к берегу, чернеющему недалеко.

В воде было тепло, а в росных кустах зябко. Лязгая зубами, прыгая в ознобистой траве на одной ножке, Саня натянул мокрую одежду, вколотил ноги в разношенную обувку и рысцой побежал белеющей во тьме тропкой высоким берегом реки. На повороте оглянулся. Чернея, далеко тащился караван, пыхтел, шлепал колесами «Перекат».

— Ну и все, — сказал сам себе Саня и опять побежал, не пугаясь кустов и перелесков.

Часа через два затарахтел позади мотоцикл, и он поднял руку.

— Далеко, рыбачок? — спросили из тьмы, ослепив его лучом.

— Мне бы до Коломны, — жмурясь, ответил Саня. — До Сосновки…

И, уже сидя в теплой коляске мотоцикла, он, как давний сон, вспоминал пароход, — Карпыча, сердитого Ивана Михайловича. А когда в заревом розовом свете показались вдали старые коломенские церкви, задымили знакомые трубы и вот уже появилась милая ржавая родная крыша, Саня начисто забыл и пароход, и Карпыча, словно их и не было вовсе.

— Ну, мне сюда! — остановился на повороте мотоциклист.

— А мне туда! — весело ответил Саня, отдавая ему шлем. — Спасибо!

— Бывай!

Обдав мальчишку пылью и бензиновым духом, мотоцикл укатил.

— Здравствуйте! — сказал Саня родному городу и поселку и зашагал широко, радостно.

Вот и улочка, еще полная тишины, сырости, яблоневых запахов. Вот и калитка. И свет в кухонном окошке.

— Иди-ка, Шарик, не мешайся, погоди…

С каждым шагом пропадала радость, а когда Саня вошел на кухню, сожаление, родившееся еще там, на «Перекате», сдавило горло так, что захотелось плакать.

Ничего не изменилось в доме, да и что должно было измениться! Грязный стол, лампа без абажура. Отец над столом.

— Батя…

Он слегка повернул голову. Не пьяный, не трезвый — застывший.

— А-а, — протянул равнодушно, словно Саня на минуту выходил в сарай или в огород.

— Не спал, что ли?

— Не спал, — так же равнодушно ответил отец. — Не хочется…

— Прилег бы, батя! — Саня поднял странно отяжелевшего отца, повел в комнату.

Тот послушно лег и пролежал молчком до гудка, глядя в потолок, не отвечая на вопросы сына. Едва проревело — поднялся, сел на постели, свесив грязные босые ноги. На небритых щеках серебрилась щетина: что-то рано начал отец стареть.

— Петрович, встал, что ли? — загремел по дому дед Кузьмин. Увидев Саню, горестно скосил глаза на отца: каков?

Таким странным отец еще никогда не был. Что с ним? Заболел? Обиделся на него, на Саню?

— Папка!

— Да, да, я щас! — ответил быстро и продолжал сидеть, уронив на колени руки, словно уж и не нужны они никому.

«Может, и вправду лечить его?!» — с отчаянием посмотрел на деда мальчишка, представляя светлые палаты, строгих врачей и белые простыни — совсем не такие, как у них.

«Лечить? — сомневался Кузьмин. — Поможет ли? Есть ли лекарство от тоски?»

— Хорош, — добродушно заворчал дед, силясь расшевелить отца. — Вот бы жена на тебя поглядела.

— Жена? (Саня видел, как трудно отцу собрать воедино мысли и как мучается он от этого.) Жена… Нету у нас, Сань, мамы… Все…

«Все… Неужели все?!» — с ужасом смотрел Саня на чужого, убитого горем человека, который даже не спросил, где пропадал сын, и, верно, не хочет вообще видеть этого сына, тяжело уткнулся в пол — трезвый, а хуже запойного.

Неужели не будет больше того веселого и делового человека с золотыми руками и добрым взглядом?! Ведь и прошло-то после маминой смерти так мало времени! «Слабый», — твердит дед Кузьмин. А разве слабый не может стать сильным?

— Батя! Ну что ты в самом деле! Опомнись! — Саня упал перед ним на колени, схватил отца за руки. — Ну, хочешь, я сам тебя отведу?

Отец медленно повел глазами на окно.

— Куда? — спросил безразлично.

— Ну, это, лечиться!

Сказал и замер: а ну как опять зашумит на него отец? Но тот был тих и покорен.

— Да, да, надо лечиться… Ты прав, сын…

Саня уткнулся в колени отца, а тот гладил сына, повторяя за ним:

— Да, да, я не пропащий… Да, надо взять себя в руки, забыть… Забыть все… Работать, жить… Чтобы она радовалась… наша мама… радовалась… Да, а сейчас на завод… Я пойду… Отдохну и пойду… Да, все будет хорошо.

Саня встал, поглядел просветленно на деда Кузьмина, почему-то мрачного. Не верит? Но ведь отец давал твердое слово. Он сможет!

— Ну что ж вы? — просил поддержки Саня, но дед упрямо молчал, наблюдая, как сын одевает отца, как помогает ему умыться, подает полотенце, застегивает пуговки на рубахе, надевает кепочку на посвежевший чубчик: «Хорош? Хоро-ош!»

И отец вроде оттаял от рук, от глаз, от слов. Остановился посреди комнаты, покашливая:

— Пошел я?..

— Иди, батя! Я провожу.

— Нет, нет! — впервые не согласился и даже испугался тот чего-то. — Я сам! А ты, это, по хозяйству… — Затоптался, разглядев наконец-то сына. — Вырос, Сань… Увидела б тебя мама…

И пропал человек! Стоял перед Саней, растекался в слезах мальчишка, в кепочке, с чубчиком, восковой и слабый, — делай с ним, судьба, что хочешь!

— Папка!

— Саня… Как же мы одни-то, без мамы… Пропадаем совсем… А?..

— Ну и хватит парня мучить! — прикрикнул дед Кузьмин. — Напустил на себя! Эгоист чертов! Только о себе и думаешь, печаль свою пестуешь! А ты об сыне подумай! Что ж ему-то тогда делать, коли ты сам за себя постоять не можешь! Эх, дать бы тебе!

Отец даже пригнулся — так широко взмахнул дед Кузьмин трудовой своей лапой. Но слезы пропали — помогло.

— Сердитый… Ну, я пошел! — уже нормальным голосом сказал отец.

— Да уж давно бы ушел! — буркнул дед.

Отец пошагал успокоенно, Саню, рванувшегося следом, дед Кузьмин попридержал за руку:

— Видал, опомнился. Нет, Санька, нельзя его жалеть. Смерть это, жалость-то. Привык он с нянькой. Привы-ык… А если без нее, а? Ежели хоть на недельку-другую оставим мы его без няньки? А то, понимаешь, больно легко ему живется…

— Да что вы? Плохо ему! Он… он слабый!

Но дед Кузьмин уже ухватил в горсть подбородок, глаза его стали хитрее, чем у лешего.

— Сла-абый, — протянул он. — На таком слабом пахать… Погоди-ка, а не поехать ли тебе на недельку к моей сестрице в Москву. А? Или хочешь — в лагерь тебя определю? Через завком путевку достану.

— Спасибо… — покривился Саня. — Достали уж…

— Ну ладно, еще потолкуем, отдыхай пока…

Дед Кузьмин ушел, похмыкивая, покачивая головой. А Саня в сопровождении Шарика обошел заброшенный, как-то вдруг заросший сад, поглядел на грушевого чертенка, на лишайники и паутину, на бледные тонкие поганки в чащобе и, обойдя, остановился было в растерянности.

Шарик заскулил — потерянно, безнадежно.

— Цыц! — прикрикнул Саня. — И ты туда же? Ну нет же!

И, схватив косу, пошел сшибать буйную крапиву, молодую зеленую бузину и чертополох. Густо запахло сочной травой, запищали полевки, легкое серебро одуванчиков поднялось в воздухе.

Дед Кузьмин и бабка Марья приспели ко времени: в доме был полный разгром, а среди опрокинутых стульев в луже воды стоял с тряпкой босой Саня и смотрел на них с вызовом.

— А и верно! — взяла у него тряпку соседка. — Может, у мужика и глаза ни на что не глядят, оттого и тоскует.

— От баловства, от мягкости нашей тоскует — кнута бы ему! — сказал дед Кузьмин и пошел трясти дорожки.

Не через час, не через два, а к вечеру, но заблестела изба чистотой. На сверкающих окнах умиротворяюще колыхались тяжелые «богатые» занавески бабки Марьи. К босым ногам деда Кузьмина ласкалась мягкая дорожка, заметно полегчавшая после выколачивания. Не на кухне, а в гостиной стоял застланный, сверкающий скатертью стол, а посреди его возвышался бабкин самовар с медалями. Самовар погудывал, бабка Марья устало щурилась на него, а дед Кузьмин пока помалкивал, выжидал.

Уже давно прогудел завод, прошла смена, уплыли на своих моторках на выходные дни рыбаки, а отца все не было, и самовар устал гудеть. Но вот раздались шаги, и все подняли головы. Отец появился на пороге, и трое впились ему в лицо взглядами.

— Ну, сегодня ты молодец, — опережая деда Кузьмина, который начал было тяжко подниматься над столом, заговорила бабка Марья. — Сегодня ты самую малость, чуть-чуть, ради такого случая…

— Цыц! — цыкнул дед на бабку, и та замолчала. А дед потопал к двери. — Ну-ка! — Как неживое, отодвинул отца и, на пороге вогнав ревматические ноги в опорки, вышел на улицу. Не утерпев, стукнул по раме кулаком: — Убить тебя, Сережка, мало!

Отец остолбенело молчал, оглядывая скатерть, самовар, бабку Марью в новой кофте.

— Ну и я, пожалуй, пойду! Бывайте! — тоненько пропела бывшая крановщица, зычный голос которой и сегодня помнили ветераны завода. — Пошла я, значит, а вы тут, это…

Соседка исчезла.

Отец, едва заметно пошатываясь, прошел по дорожке, осторожно сел к столу, взглянул на свое широкое отражение в самоваре.

— Помнишь, сынок, она тоже любила так вот, вечером, в саду… Она…

— Папка! — Саня хватил кулаком по столу. — Я ведь тоже человек! Пожалей ты меня!

Отец повел глазами на окна, на бабкины занавески, посмотрел на чисто выскобленный пол.

— Это ты… Вы это… для меня? Зря ты, сынок. Зря… Прости, если сможешь… Прости дурака. И пойми… Сам себе я не рад…

Саня стиснул зубы так, что они заболели. Неужели дед Кузьмин прав? Неужели прав? А если решиться, если суметь?.. Нет… Нельзя… Ну как оставить его? Что он может, такой бледный и одинокий?

Сын украдкой кинул быстрый зоркий взгляд: отец вроде бы уже успокоился, сидел смирно, шмыгая по-мальчишески носом. Он явно чего-то дожидался, и Саня понял, чего именно ждет отец: его утешительных слов, заботы, и внимания, и горячего чая, и булки с вареньем, придвинутым к его немощной руке.

— Слушай-ка, батя, — странно медленно и странно спокойно заговорил Саня, и отец удивленно посмотрел на него. — Запомни, пожалуйста: картошка в погребе, масло и яйца — в холодильнике, мясо — в морозилке. Запомнил?

— Саня…

— Слушай, не перебивай. Я уезжаю. Может, надолго — не знаю. Придется тебе побыть пока одному — привыкай уж, пожалуйста.

— Са-ань…

Мальчишка досадливо повел бровью, и отец с испугом увидел льдинки в серых его глазах — они поблескивали холодно, отчужденно, ребячий рот был тонок и зол.

— Помолчи, послушай! Я уезжаю. Куда — не все ли тебе равно? За газ, за свет дед Кузьмин заплатил — отдашь с получки, если не пропьешь!

— Ну зачем ты так, Сань?..

— А пропьешь — сам отдам! Заработаю и отдам! Прощай!

— Са-ань… Сынок!

Только не оглянуться, не дать волю слезам — тогда конец, тогда все! В тумане плывет кухня, стол… Еще три шага, и вот калитка, забор — дойти, а там…

— Шарик, черт, ты-то еще тут! Отстань! И так тошно!

«А почему отец не бежит следом?» Нет, не надо, чтобы бежал, — тогда Саня не выдержит, вернется, а этого как раз делать нельзя!

— A-а, вот он где!

Сильные руки схватили мальчишку.

— Живой, черт?!

Володя, передохнув, отступил и вдруг влепил Сане подзатыльник — в голове зазвенело. Брызнули близкие слезы.

— Саня! — Володя затряс его, неживого. — Прости! Мы уж все передумали! Сбежал ночью! А если бы под барку затянуло?!

Саня вытер глаза ладонью.

— Не затянуло…

Из-за Володи выступил Коркин, закричал запоздало, с привизгом:

— А ну-ка еще тресни! Черт чудной! Бегай за ним! Я вон всю ногу стер!

— Да ладно, пройдет твоя нога! — Володя, подышав, пристально посмотрел на Саню. — Ну?

— Я не знаю, — безнадежным голосом ответил тот: он действительно не знал, что ему сказать на это тяжелое «ну» с таким огромным вопросом.

Оглянулся. Шарик, несмелый домашний пес, уполз безмолвно под крыльцо. Свет в окне дома погас. Стало темно вокруг. Темно и пусто. И дед Кузьмин куда-то пропал, и бабка Марья исчезла. Решай, Саня, — один за всех и за себя.

— Да ну его! — махнул рукой Коркин. — Я ногу вон…

Повернулся, побрел, хромая. Володя пошел за ним следом.

— Стойте! — не вынес муки мальчишка. — Я с вами!

Они не оглянулись, но замедлили шаги. Саня нагнал их и потащился позади, не смея поднять голову, заговорить. Так и дошагали до реки. Только когда садились на катерок, на мокрые от росы скамейки, Саня на мгновение обернулся. Родной берег был пустынен и хмур… А впереди заметно светлело небо, клубился, рвался на воде легкий туман, играла, чуя близкое и славное утро, резвая рыбная молодь.

— Ну и черт с ней! — негромко сказал Саня, прощаясь с прежней никчемной жизнью.

…Вдали на застывшей от жары реке показалась сперва темная точка, быстро разраставшаяся в бокастый пароход. Вот уже пенные усики видны возле острого носа, вот и труба выдохнула султанчик белого дыма. Низкий гудок раскатился над гладью — знакомый старческий, будто рассерженный голос.

— Встречают, — ни к кому не обращаясь, сказал Коркин и привстал, держась за ветровое стекло.

В другое время, может, и Саня гордо сидел бы себе рядом с мотористом, у самого руля, но теперь место ему — позади всех, на корме. Сиди, не рыпайся, жди, простят тебя или…

Катерок подвалил к борту парохода.

— Давай! — свесились дружеские руки, и один за другим двое вознеслись на родную палубу, третий маялся пока внизу. — А тебе что, особое приглашение? Давай!

Саня протянул несмелую руку, Иван Михайлович ухватил — втащил. Очутился мальчишка один перед всеми, глядящими на него совсем, совсем не так, как глядели вчера. Покашливал, прочищал горло, Иван Михайлович. Сейчас откроет рот и начнет длинно, скучно говорить, как плохо поступил Саня и как хорошо нужно ему теперь жить, чтобы заслужить прощение.

— И долго мне тебя дожидаться? — закричал Карпыч, и Саня, не ожидавший этого крика, вздрогнул. — Одевайся и давай ко мне!

Иван Михайлович сморщился — очень не ко времени вылез из своей кочегарки Карпыч: только что придумал и произнес про себя механик отличную фразу, которую не дали высказать вслух!

Саня поспешно совал руки в рукава куртки, а Карпыч все бурчал и бурчал о грязных котлах, о непорядках в кочегарке, о том, что бросит он все к чертовой матери, потому что одному ему не разорваться.

— Ну скоро ты, что ли! — зашумел он на мальчишку и, не дожидаясь, пока тот застегнется, за руку потащил за собой. Сунул ведро и швабру — велел, чтобы пол в кочегарке блестел, как стекло.

Саня гонял шваброй грязную воду по железному полу и благодарил судьбу, что есть на свете такие вот кочегарки, в которых и тесновато, и темновато, и нельзя проводить общие разносные собрания. А Карпыч покуривал себе, сидя на милой шлюпке, изредка заглядывал:

— Ну, как?

— Все в порядке! — отвечал ему Саня, хоть никакого порядка в душе его не было — один хаос.

— Молодец! — невесть за что похвалил Карпыч.

А однажды вслед за «молодцом» сказал:

— Вылазь-ка! Обедать.

— Не! — сильно замотал Саня головой, и Карпыч сердито заорал: не хочет ли «малый», чтобы он выволок его к столу за волосья. «Малый» не захотел — «малый» смущенно улыбался, выползая на белый свет.

— Ты чего такой веселый? — пробурчал Карпыч, стаскивая с помощника куртку и подталкивая его к душевой. — Чему рад-то?

— Я не рад, — признался Саня. — Мне, честное слово, страшно.

— Во! — сказал с большим удовольствием Карпыч. — Так и должно быть! Страшно! И совестно, да? (Саня закивал.) Во-во! Ну да, бог даст, обойдется, — сжалился старик, и Саня тихо, зато с большим чувством сказал ему:

— Спасибо…

9

— Вставай, коломенский! Будя дрыхнуть-то!

Коркин после Саниного побега только так и обращается к нему — рассердился, значит, сильно.

Саня проснулся уже, но глаз не открывает, будто спит: что он скажет в свое оправдание Семке-матросу, который уже не предлагает ему поменяться койками, ворчит, что залез он со своей зубной пастой на его полку в тумбочке, и про любовь свою Нюрку не рассказывает — не достоин беглец такой откровенности.

Шумно сопя и топая, Коркин ушел на вахту. Саня соскользнул с постели, быстро натянул рубаху, пиджачок и высунул голову в иллюминатор — он как раз рядом с колесом. Пахло водой, туманом, железом. А еще почему-то дегтем. Запахи удивительно чистые, свежие, Саня даже задохнулся. Берег только-только прорезывается из сумрака. Рядом с ухом, обдавая прохладой и брызгами, весело стучит, шлепает колесо.

— Приветик! — говорит ему Саня.

Туф-туф-туф! — отвечает колесо, бойко молотя воду.

В иллюминатор виден только кусочек неба: палуба нависает низко. Зато когда Саня вылезает наверх — красотища кругом невиданная!

Солнце будто взорвалось за облаком, осветило его края, брызнуло длинными лучами. Лучи аж до синего леса достают, до самого дна! А мимо плывут плесы, стелется сизый-сизый, какой бывает только погожим утром, дым от затухающих костров — эх, видел бы отец всю эту благодать!

Вспомнив про оставленное там, на далеком берегу, Саня опять запечалился и не сразу услышал голос Гриши-капитана.

— Что? — поднял брови.

— Прохлаждайся, коломенский! — Семка-матрос сунул ему швабру, и капитан укоризненно покачал головой:

— Перестал бы, Коркин. У каждого человека имя есть.

— А еще и должность имеется! — поддакнул Иван Михайлович, намекая: нету пока должности у Сани.

— Нету должности — будет, — проговорил капитан, зорко высматривая что-то в розовой дали, и Саня впервые подумал о той единственной своей должности, которая дает человеку уважение и независимость. У всех на свете есть эти самые должности, а он пока так себе — помогает всем помаленьку, ни от чего не отказывается и ни к чему не прикипает сердцем.

Не успел подраить палубу, как зовет повариха: ей кажется, что обижают большие маленького, она жалеет Саню и не скрывает своей жалости:

— Сыночек, иди-ка, миленький, помоги!

И пока Саня чистил картошку, так любимую Карпычем, тетя Дуся, утешая, напевала ему о добрых людях, на которых держится старушка земля. И Саня кивал, соглашаясь: много добрых людей на свете: и дед Кузьмин, и бабка Марья, и вот — тетя Дуся. И Карпыч, замызганный ворчун, тоже добрый, только почему так зло смотрит на него Иван Михайлович? Хороший человек и Володя, хороший и Гриша-капитан, и Коркин, так смертельно Саней обиженный, тоже парень, в общем-то, свой. Непонятен только Иван Михайлович. Непонятен сам себе и Саня. А его отец — он-то какой? Саня замер, повисла над кастрюлей, замерла тонкая стружечка — тетя Дуся глядит на нее осторожно, спрашивает негромко:

— Что ты, миленький?

— Тетя Дуся! — решается он. — А вот если отец, ну, как мой, выпивает там с горя, сам мучается и других замучил — он, что же, совсем уж плохой? И не добрый?

Тетя Дуся долго молчит, потом роняет тяжелые слова, будто камни бросает в воду:

— Тот человек добрый, кто для другого доброе делает. А он?

А он за последние месяцы ничего хорошего не сделал ни для сына, ни для дома, ни для себя самого.

— Но ведь отец же! Мой!

— Горемычный! — жалеет тетя Дуся и Саню, и отца его непутевого, а заодно и своего Семена Гордеича, человека тихого, рассудительного, все в жизни делавшего правильно, все, кроме одного, последнего дела, да и то не по его вине случившегося: зачем ушел в сыру землю, почему покорился болезни, на кого оставил вдову свою неутешную?

— Э-э, что-то вы, братцы, загрустили! — Володя всегда заглядывает к месту, к самому времени, когда и Саня закручинился, и глаза тети Дуси набухли. — Саня! Давай-ка со мной, а?

— Иди-иди, — торопливо провожает тетя Дуся своего помощника: с Володей мальчишке хорошо, с Володей спокойно, не то что с уставным да размеренным Иваном Михайловичем.

Саня с охотой сопровождает Володю в машину, в красный уголок, в рубку — с ним интересно: штурман про все рассказывает понятно, не то что Иван Михайлович — деревянно ответит на вопрос, а лицо сердитое, будто Саня виноват, что не знает пока всего на пароходе. Поэтому мальчишка старается не лезть к занятому механику. Не докучает и Грише-капитану. Коркин сам не больно-то жалует его вниманием, а Карпыч, хоть и силится втолковать про котлы и форсунки, ничего объяснить не может, злится, бурчит и в конце концов завершает свои наставления привычной фразой: «Приглядывайся, запоминай!»

А что запоминать, к чему приглядываться Сане, когда за неделю плавания, за долгую, показавшуюся ему годом неделю столько узнано от Володи про кочегарку, про машину, про историю русского пароходства и про многое-многое другое! Саня только удивлялся, но не тому, как много знает Володя и какой он умный, а тому, как искренне хочется человеку, чтобы и другой знал столько же и был таким же умным. Слушает, слушает его мальчишка и запечалится вдруг. «Ты что?» — «Ничего!» — поспешно ответит Саня: ну почему Володя, с его ласковым взором, чистой улыбкой и шелковым, странным в наше время чубом, не брат ему, не родня?! Где ни появится он — стихают свары, Коркин не так обидчиво косится на Саню, Иван Михайлович и тот вроде бы глядит повеселей, и Карпыч, кажется, готов улыбнуться и сказать: «Ну и славный же ты мужик, Володя!»

И кажется, всё дружит с ним — пароход, небо, вода. И думается Сане: будь у него братом Володя, и за был бы отец про свою тоску — Володя развеял бы ее, а он, Саня, не умеет сделать этого.

Хорошо в рубке, когда в ней Володя. Тянется мимо зеленых берегов караван. Негромко играет «Спидола», мягкие руки Володи мягко лежат на штурвальчике — все-то у него плавно, без рывков. А Коркин вечно за что-то цепляется, зашибается об углы да столы, даже о бильярд в красном уголке умудрился разбить коленку!

Ох уж этот бильярд! Хоть и не успевают ребята толком выспаться, отдохнуть, а все же выкраивают минуту постоять с киями, как рыцари-копьеносцы средних веков. И сейчас из переговорной трубы, из машины, раздается довольный голос Ивана Михайловича:

— Володь, не забыл? Двести сорок на двести!

Саня знает: счет ведется с начала навигации.

— Помню, помню, — отвечает Володя, а потом поясняет Сане, какой железный человек Иван Михайлович и какой точный у него глаз, какая твердая рука.

— Твердая…

Не забыл Саня, как легко втянул его Иван Михайлович на пароход — как щенка! Не нравятся ему такие твердые руки — у Володи лучше. И вообще очень непонятно Сане, как это Володя сохранился таким добрым: тетя Дуся за долгие кухонные часы поведала ему про то, как ломала и мяла судьба человека, мяла, да не смяла, ломала, да не покалечила. «Сильный он», — уважительно не однажды говорила повариха. Где же она, эта сила? Неужели в мягкости? В доброте?

Саня задумался, не увидел встречного каравана. Опомнился, когда Володя сунул ему в бок белый флажок-отмашку:

— Махни!

— Я?! — воззрился Саня.

— А чего? Махни.

Саня не раз замечал, с каким удовольствием выполнял эту нехитрую процедуру Коркин. Сам же принял флажок с сомнением: а вдруг что не так, не получится? Хмыкнет Семка-матрос, нехорошо поглядит Иван Михайлович. Однако Саня вышел из рубки, встал на мостике, на виду. Володя, подмигнув ему, протянул руку к сигналу. Гудок у «Переката» какой-то свой, особенный: старческий будто, с хрипотцой. «Почтенный у нас гудок», — сказал как-то Володя, и Сане это очень понравилось. «Почтенный гудок», — подумал он и сейчас, прислушиваясь. Помахал, как положено. На встречном буксире словно белый огонек вспыхнул — ответили. И тоже погудели. И Саня подумал: «Встретились два старых товарища, два речных работяги, и радостно им видеть друг друга, вот они и говорят: «Здравствуй, милый мой др-у-у-уг!»

Гриша-капитан, протирая глаза кулаком, зевая, вошел в рубку:

— Наши?

Влез Иван Михайлович — сразу тесновато сделалось в будочке, — приложил ладонь:

— Наши!

Коркин запрыгал, тощий и длинный, замахал долгими руками, и Саня посмотрел без насмешки: многое он уже понял, до многого дошел сам, а сколько узнал от Володи!

Разошлись буксиры, отмахались друг другу люди, встретившись не в океане — на знакомой до камешка речке и не после долгой разлуки — только неделю назад, может, виделись где-то на берегу, в конторе. Так почему же так рады они? Наверно, потому, что одно дело делают, одно дело любят — и на всю жизнь.

Саня спросил бы про это Володю, но в рубке Иван Михайлович, а при нем не спросишь.

Гриша не пошел досыпать, Иван Михайлович тоже. Уселись позади Володи на ящик со спасательными жилетами. Механик засопел то ли сердито, то ли сосредоточенно, и Саня понял: пора уходить к Карпычу. Он сделал шаг к двери и остановился: Иван Михайлович сказал простое короткое слово:

— Берег…

Но каким голосом он сказал его! Трепетным, проникновенным. И хотя Саня слышал, как ласково произносят это слово речники «Переката», услышать такую ласковость от самого механика было в новинку!

— Берег, — произнес Гриша-капитан тоже как-то по-своему, уважительно, словно бы с большой буквы.

А Володя сказал мягко, по-Володиному:

— Берег… — И как бы мысленно добавил к нему еще: «Милый мой».

И Саня удивился: у всех на берегу кто-то был, а у Володи никого, так почему ему-то так желанен этот незнакомый Сане берег?

— А что там? — посмотрел Саня на Володю. — Грязь, пыль… Здесь лучше — простор, солнце, вода. И тишина…

— Тишина, — повторил Володя, глядя на Саню очень внимательно. — Да ведь надоедает она, тишина-то…

Саня понимал: трудно людям без берега. Редко удается им ступить на твердую землю — разве когда баржи грузятся или, наоборот, не разгружаются подолгу. А то как взяли воз и ходом до Коломны. Дотянули одни баржонки — бросили, другие подцепили — и обратно, до Серпухова. Так и ходят. Ходят… А люди вон загорают, купаются… А Володя да Гриша беленькие, словно солнца на них не хватает… Трудно, тяжко без берега, без нормального сна. «Замотался!» — с непонятным удовольствием говорит, заваливаясь после вахты на койку, Семка-матрос. «Упарился вчистую», — бормочет, выбираясь из кочегарки, засаленный Карпыч. «Эти машины проклятые!..» — достается и железкам от сердитого Ивана Михайловича, который, конечно же, должен вот как злиться на старенький пароход, на злую судьбу, загубившую его голубую капитанскую мечту.

«А зачем такую работу выбрал, коли трудно?» — как-то, еще в самые первые дни, спросил Коркина Саня, спросил и осекся, вдруг посреди вопроса вспомнил: отец так же вот, бывало, рассказывал о цехе — как трудно да как там сложно. Рассказывал, а сам без цеха этого жить не мог… «Значит, надо, коли выбрал!» — отрезал тогда Коркин. Саня теперь-то и сам начал понимать: чем трудней дело, тем, видно, дороже оно человеку. Видно, так уж он устроен, чудной человек, что не хочет жить легко, не желает. А раз так, может, и Саня прав, покинув отца не для собственной легкости, а для его же, отцовской новой необходимой суровой жизни?..

— Не положено всем в рубке-то, — сказал за его спиной Иван Михайлович, разгоняя народ по местам, и Сане показалось, что голос механика был не всегдашним брюзгливым, а словно бы немного потеплевшим.

«Берег виноват», — понял мальчишка, выходя на палубу и вглядываясь в дрожащее марево, в котором показались уже далекие мосты Серпухова.

Свободный от вахты народ засуетился. Коркин в тесной каютке напяливал на себя тельняшку поновей и брюки повольней, вертелся, силясь весь уместиться в маленьком зеркальце.

— Хорош, — сказал Саня, и Коркин благодарно улыбнулся ему:

— Не, правда, ничего?

— Правда! Нюра твоя ахнет!

Коркин насупился: насмешка? И Саня поспешил успокоить:

— Да нет, точно я говорю — хорошо тебе! Особенно брючата!

Коркин недоверчиво покосился и полез на палубу, где беспокойно тянули шеи вымытые и выбритые перекатовцы, где Иван Михайлович все никак не мог сладить с проклятой рубахой, где Гриша-капитан одергивал белый китель и даже Карпыч не стоял, поплевывая беззаботно за борт, а тоже шевелился — провел раза два ладонями по замызганным брюкам, словно стряхивая с них пыль. Даже Саня, глядя на него, заволновался, хоть никто не ждал его на этом серпуховском берегу.

А берег приближался, и росло волнение, пока непонятное Сане.

Из рубки показался Володя, и все уставились на него, даже Карпыч задрал свою кепчонку.

— Стоим два часа, — помахал Володя каким-то листком, и народ приувял.

— Ма-ало, — протянул Коркин.

— А ты вообще помолчи-ка, — сказал ему Гриша-капитан. — Кто в прошлый раз четыре часа на берегу прохлаждался? Тебе сейчас посидеть придется: привезут харчи, поможешь разгрузить, принять.

«Ладно, капитан», — обычно отвечал Коркин бодро, но сейчас он молчал, и Сане стало жалко его новых брюк и тельняшки, зря надетых.

— Я помогу, — сказал он Грише, и Коркин обрадованно забормотал:

— Конечно, поможет! Чего там! А в Коломне я за него отстою! Вот те крест — отстою!

— Ты уже за меня отстоял, — ехидно сказал Карпыч. — Позабыл, что ли? Я тебя отпустил, а ты обещал отстоять, и в другой раз тоже смотался… Теперь нечего! Теперь будешь как миленький! У нас котлы не чищены, трубы текут, дел по горло.

— Он! — ткнул в отчаянии пальцем Коркин. — Верно, Саня, ты же сможешь? Подумаешь там, трубы текут — вентиль подтяни! Это скоро!

— Я подверну, — мотнул головой Саня, и послышался скрипучий смешок Ивана Михайловича.

— Кто же тебе доверит? — сказал механик. — Это ж сложное дело — котел… И махнул рукой: — Идите все! Придется мне, естественно…

— Иван Михалыч! — посмотрел на него Гриша-капитан, голос его был строг, а глаза смотрели добро. — Балуешь ты его! Совсем Коркин тебе на шею сядет!

Иван Михайлович похлопал себе по шее, и Саня засмеялся, представив длинного Семку верхом на этой шее: сидит, ноги болтаются.

— И ничего смешного не видно, — металлическим голосом сказал ему Иван Михайлович и обернулся к Грише: — Последний раз! Будем четко придерживаться графика! Сегодня, ладно уж, идите, мы с Сергеевым остаемся!

— Остаемся! А может, Сергееву тоже на берег хочется? — обронил Карпыч, и все уставились на мальчишку.

Не очень-то хотелось Сане на берег, и еще больше не светило ему оставаться на «Перекате» вдвоем с механиком — наслушаешься наставлений досыта!

— Да нет, нечего мне на берегу-то, я лучше тут, — проговорил Саня, и Коркин не мог, как ни старался, удержать радость — перла она из глаз его, из растянутого рта.

— Но в следующий раз — гляди! — погрозил ему пальцем Иван Михайлович и посмотрел на Саню с плохо скрытым раздражением, и тот не понял, чем же опять не угодил он сварливому механику.

10

Серпухов приближался, и Саня, замечая, как жадно разглядывают ребята невидный, заваленный рабочий берег, стал тоже смотреть на все эти барки, катерки, мостки и мастерские, так похожие на барки и мастерские возле грузовых причалов Коломны. Вот и пристань — деревянный домик на деревянной барже. Вот и контора на высоком берегу, Саня уже знает ее — туда в прошлый раз бегал он с Володей за какими-то документами. Вот какой-то народ дожидается. Мелькнул белый халат.

— Опять врачиха! — проворчал Коркин. — Только недавно проверялись!

— Положено, — обрубил разговоры Иван Михайлович, и Коркин быстренько замолчал: а то еще, чего доброго, оставит на «Перекате».

Бросив баржи, ненадолго вздохнувший «Перекат» налегке подвалил к пристаньке, и на пароход полезло начальство, врачиха, грузчики. Потащили аккумуляторы, продукты, газеты. «Как проходной двор», — косился Саня, помогая Ивану Михайловичу укладывать принесенное. Потом, как и всем, ему смерили давление, послушали, обстукали, отпустили.

— Здоровый как бык! — льстиво хихикнул Коркин, убегая на свой заветный берег, где ждала его неведомая Сане Нюрка. Пока Саня вертел головой, выискивая на берегу Коркина, он не заметил, как пароход опустел, только Иван Михайлович громыхал в машине ключами.

— Лезь, коль желательно, — сказал он заглянувшему мальчишке, и тот, хоть было ему не очень желательно глядеть на квадратную голову, полез.

Так же желто светились промасленные шатуны и валы. Поршни, уставшие за дни и ночи, не сучили своими локтями — отдыхали. «Умотали руки-то», — сказал бы про них Володя, и Саня повторил сейчас:

— Умотали руки-то…

Механик оглянулся на него, посмотрел потом на шатуны, удивленно проговорил:

— Похоже…

И погладил усталую машину. «Любит», — не очень удивился Саня: дубовый Иван Михайлович мог любить только железную свою машину и больше никого.

Забыв, казалось, про Саню, механик возился и возился, что-то подкручивал и подвинчивал, смазывал и вытирал, и мальчишка почувствовал вдруг, что он совсем не нужен Ивану Михайловичу — ни он и никто другой. А кто же ему нужен-то?

— Вылезай, чего ты, — прервал механик Санины мысли, и он послушно выбрался наверх.

У трапа стояла какая-то толстая женщина и смотрела на пароход. Другая, тоже толстая, но с тонкой девочкой, сидела на ящике, подстелив газетку. Не по лицу, не по квадратным плечам женщины, а по аккуратной этой газетке Саня угадал механикову родню и сказал ей:

— Иван Михайлович здесь. Позвать, что ли?

— А он не занят? — спросила женщина, вставая. — К нему можно?

— Наверное, можно, — оглядел Саня пришедших и пошел к Ивану Михайловичу доложить про посетителей и спросить, может ли Иван Михайлович принять их.

— Скажи, сейчас буду! — буркнул механик, и точно: тут же появился на горячей палубе, поглядел, нахмурясь, и сбежал по трапику.

Саня с интересом наблюдал за непонятной этой встречей: женщины приблизились к механику не как к родному, а как к едва знакомому Ивану Михайловичу — словно бы неловко было им подходить к занятому человеку, боязно смотреть в глаза. Но подошли. Он пожал всем руки, даже девочке, потом стал что-то выговаривать, а те слушали виновато, торопливо кивали платочками. Саня поежился, представив, какой нудный, должно быть, голос у механика, раз у людей, непременно ему родных, такие постные лица. Как, верно, хочется им, чтобы Иван Михайлович поскорее закончил говорить! Закончил. Саня заметил это по тому, как облегченно вздохнула девочка и как Иван Михайлович недовольно поглядел на нее, вздохнувшую. Потом механик стал рыться в кармане брюк, вытащил кошелек, а из него деньги и начал считать их, а женщины смотрели, и девочке, наверное, смотреть было неловко — отвернулась. Отсчитав, Иван Михайлович передал деньги одной женщине и другой и повернулся к родне широкой спиной. Саня увидел, что лицо у механика покраснело, на лбу обильный пот: тяжко, должно быть, отдавать трудовые рубли!

Иван Михайлович шел по трапу, женщины ждали, и, когда он повернулся к ним, они замахали руками, крикнули вразнобой:

— До свидания!

И не добавили ни слова. И только девочка вслед за ними выкрикнула тоненько:

— Спасибо, дядя Вань! Приезжайте!

— Ладно! — махнул он ей. — Идите!

И побрел в свою милую машину, а Саня видел, как тяжело ему шагать: впереди ни счастья, ни радости, мечта о белых теплоходах рассыпалась, и остались только эти женщины, которым, конечно же, очень нужны трудовые деньги Ивана Михайловича.

Женщины пошли, деловито и облегченно о чем-то переговариваясь, а девочка осталась. И Саня спросил ее, просто так спросил, от нечего делать:

— Как тебя звать?

— Наташа, — улыбнулась она. — А ты новенький? Я тебя не знаю.

— Новенький, — ответил Саня, которому захотелось вдруг на берег — просто так захотелось, ступить на траву, поговорить о чем-нибудь с этой девочкой Наташей, видно, очень доброй и хорошей, судя по ее глазам.

Но девочка убежала, помахав Сане, тоненькая, голенастая. И Сане подумалось, как неплохо было бы, если б эта Наташа пришла в следующий раз не к Ивану Михайловичу, а к нему — вот бы поглядел и скривился Коркин! Он провожал ее глазами долго, пока Наташа не взбежала на высокий берег и оттуда еще раз не махнула Сане рукой.

— Наташа, — довольно громко выговорил мальчишка и, услышав сопение механика, вздрогнул. Посмотрел через плечо: Иван Михайлович уставился на берег, на девочку, и лицо его было злым, неприятным.

— Наташа, — кивнул Саня.

Иван Михайлович перевел на него взгляд, покатал камни на скулах, ответил придушенно:

— Сволочь!

Саня круто свел брови, сжал кулаки: ругательство, неведомо кому брошенное, ударило больно. Механик поглядел на взъерошенного мальчишку.

— Да не… Отец у нее, у Наташки, сволочь… Бросил… А их вот пятеро… Дом надо перекрывать…

— А ту? — Саня, пока Иван Михайлович разговорился по-простому, хотел узнать про него как можно больше. — Ту, другую женщину, тоже бросили?

Иван Михайлович засмеялся и очень понравился такой вот, веселый, Сане. Смеялся он с удовольствием, закрыв глаза и дрыгая кадыком. Отсмеявшись, сказал, вытирая глаза:

— Ту-то? Не-ет, не бросили пока. Это супруга моя.

— Супруга-а? — растянул слово Саня. — И не поцеловали…

Иван Михайлович заморгал — это он-то заморгал, всегда правый и уверенный?!

— Да-а, — сказал потом негромко. — Целоваться… Люди ведь кругом. И не молодые уж. Семь лет в браке состоим.

— Семь лет! — от души пожалел Саня бедную супругу механика.

Иван Михайлович вытащил свои громадные карманные часы:

— Скоро прибывать начнут.

И забрался опять в машину, а Саня встал у борта, гадая, кто же прибудет первым.

Первым прибыл Володя. Не взбегая по трапу, крикнул:

— Михалыч!

И тут же, словно только и дожидался зова, появился механик — начищенный, наглаженный, как на свидание. Саня переводил взгляд то на него, то на Володю, с которым механик, сбежав на берег, зашептался. Пошептавшись, Иван Михайлович приказал мальчишке собираться.

— Куда?

— Закудыкал! — нахмурился Иван Михайлович. — Иди-ка переоденься!

И швырнул ему сверток, который Володя вытащил из сумки.

Когда через десять минут Саня появился на берегу, на него уставились Володя, Иван Михайлович и приспевший Гриша-капитан. Не под этими взглядами было неловко стоять мальчишке, а непривычно ему в форменке и брюках и в новых туфлях, очень сдавивших ноги, привыкших к вольной разбитой обувке. Трое старших переглянулись, заговорили междометиями:

— Ну?

— Ага!

— Угу…

Саня вертел головой. Володя наконец сказал ему, оглядев:

— Пошли!

Гриша пошел на корабль, Володя, Иван Михайлович и Саня по тропочке поднялись к бревенчатому домику-конторе.

Мимо секретарши и телефонов парни провели мальчишку к начальнику, который, усадив его перед собой, принялся с интересом рассматривать. «Все знает», — понял Саня, где пропадал Володя, и испугался: ну как штурман по доброте своей такое про него рассказал! Однако, покосившись на надутого Ивана Михайловича, он немного утешился: этот все поставит на место!

Рассмотрев Саню, начальник в белом кителе, видно, остался доволен.

— Хорошо, — сказал он. — А теперь давай-ка потолкуем.

Долго, прерываясь изредка для телефонных кратких разговоров, занятый человек выспрашивал Саню про жизнь, про школу, про Сосновку, старательно, как подводные камни, обходя отца, и за это Саня был очень ему благодарен, за это отвечал с охотой.

— Значит, нравится у нас? — спросил в конце беседы начальник, и Иван Михайлович подался вперед — стул под ним запищал.

— Нравится, — ответил Саня, вспомнив рассветы над рекой.

— А чем нравится?

И опять встали в памяти розовые воды и зеленые берега. И шумное колесо, и тихая рубка, и желтая машина…

И вдруг голенастая Наташа опять появилась на берегу! Торопливо спускалась она с кручи, одна, без женщин, а за Наташей неловко семенил Карпыч, за Карпычем — Коркин и еще какой-то народ. Саня задохнулся, покраснел. И привстал, чтобы не потерять из виду своих возле парохода.

Начальник тоже приподнялся, перехватил его взгляд:

— Ваши?

— Наши!

— Ну… — не успел сказать начальник, и Саня вскочил, торопливо пожал протянутую руку, метнулся к двери и, налетев на взгляд Ивана Михайловича, затоптался: что-то опять не так сделал. А что? Оглянулся на начальника за столом, уселся на краешке стула.

Иван Михайлович покряхтел: кряхтенье это было несердитым: теперь Саня сделал то, что надо.

— Так! — сказал начальник. — Не суетись, суета — она первый враг речников.

— Естественно, — одобрил его Иван Михайлович, который, верно, и тонуть бы стал без суеты, с достоинством.

— Ну, что мне тебе сказать, Санька, — вздохнул начальник. — Стоишь ты, парень, в самом начале пути, и от тебя самого зависит, каким будет твой путь. Нам всем вот хочется, чтобы путь этот был светел и чист.

— Как наша река, — подсказал Володя.

Иван Михайлович закряхтел — теперь очень недовольно, а начальник, тяжело оглядывая Володю, повторил:

— Как наша река…

Несколько минут все сидели молча, слушая реку — гудки и шлепы на ней, и звон якорных цепей, и рокот мастерских, и уханье парового молота. В открытые окна долетали и запахи реки — ракушками пахла Ока, и теплой смолой, и нагретыми досками дебаркадера…

Старый «Перекат» ворчливо позвал народ, и Саня первым вскочил.

— Счастливого пути! — еще раз подал ему руку начальник, и Саня пожал ее теперь крепко, неспешно и пошел неторопливо, а закрывая за собой дверь, услыхал:

— Славный парень!

Это сказал начальник. И тут же забубнил что-то Иван Михайлович — видно, про отца, про Санин побег, про ягоду клубнику. «Ну и пускай!» — подумал Саня, а еще подумал, что не больно-то даст разговориться ему Володя.

Возле «Переката» собрались уже все свои. И Коркин обеими руками размахивал, призывая Саню, и Наташа смотрела на него, застеснявшегося вдруг своей новой формы.

— Я щас, — пробормотал Саня и под окнами конторы дождался своих.

Вышел озабоченный, как всегда, Иван Михайлович, за ним Володя, тоже не очень веселый — верно, разговор был серьезный.

— Пошли, — сказал Володя, как-то рассеянно поглядев на Саню, и тот не сказал спасибо этим людям, хоть сказать надо было обязательно — именно теперь, сразу, пока не обступили его перекатовцы и Коркин не завопил восторженно:

— Ну хорош, хорош, коломенский!

— Красивая форма, — похвалила Наташа и пошла к Ивану Михайловичу с корзинкой, которую тот начал отпихивать.

— Яички же! — растерянно сказала Наташа. — Позабыли мы, по дороге вспомнили — я сбегала! Чудак вы, дядя Ваня! Возьмите!

— Возьми, дядь Вань! — засмеялся Володя и сунул корзинку механику, а Наташу звонко поцеловал в лоб и тут же стал подкидывать визжащего мальчишку лет четырех.

— Не урони! — пугались Гриша-капитан и очень молоденькая женщина — капитанова жена, такая же, как он, тоненькая и ладная.

— Не уроню!

Володя отдал мальчишку счастливому Грише и, ухватив под локоть Саню, пошел знакомить его с коркинскими родителями, с девчонкой Нюрой, рыжей и зеленоглазой, с Наташей — «хорошим человеком», которая смотрела на Володю, как на родного, совсем не так, как смотрела недавно на серьезного дядю Ваню. И Саня понял, что Володя для всех тут свой и близкий и всем легко с ним и просто, — вон даже Карпычева старуха, доселе воровато выглядывающая из-за деревянного сарая, тоже замахала:

— Володь, а Володь, подь-ка к нам!

Карпыч что-то шепнул ей, и старуха опять замахала:

— Саня, а Саня, подь-ка к нам!

— Здрасьте! — медведем поклонился ей Саня, а Карпыч, что сидел ото всех в сторонке и закусывал над разложенной газеткой, поднялся навстречу Володе и Сане и сказал, одергиваясь и роняя с подбородка хлебные крошки:

— Значит, это супружница моя…

— Садитеся, — пропела супружница таким елейным голосом, что ни Сане, ни Володе садиться не захотелось, повернули к общей куче — в ней, в середке, стоял и механик с корзинкой, которая так не шла ему!

— Коломенский! — закричал Коркин. — Давай сюда, к пончикам!

Иван Михайлович не вытерпел беспорядка, сунул корзинку Наташе и дубово встал перед Семкой. Народ затих.

— Коркин! Чтоб я больше не слышал, понял? Нету у нас теперь коломенского, есть котельный машинист-матрос Александр Сергеев! Ясно?

— Ясно! — копнул ногой смущенный Коркин.

Баржи загрузили наконец, подцепили, и «Перекат» напрягся, зашлепал колесами. На берегу словно дожидались последнего мига: бестолково закричали наперебой про огурцы и картошку, про сад и огород — про всякую всячину, которой не место в любом серьезном разговоре, а в прощальном особенно.

— Домой, домой! — крикнул Иван Михайлович провожающим и повернулся к ним квадратной спиной, а к своим — квадратным лицом. — А тут что собрались? По местам!

— Точно, — потер ладони Карпыч. — Все за стол!

Все за стол — не получалось: кто в машину, кто в рубку, кто в кочегарку. Однако при случае и Гриша из своей застекленной будки, и Коркин из кочегарной дыры, и Володя от машины могли вставить слово в разговор за столом, в котором Саня не принимал участия — смотрел на далекий берег, различая там светлую голову Наташи…

— Сергеев! — вернул его на «Перекат» Иван Михайлович. — А мы, между прочим, насчет твоей судьбы думы думаем. Садись!

Саня сел и стал слушать механика, который, оказывается, за него уже все передумал: и где парню учиться осенью, и где плавать на практике летом — только в открытом море, на быстроходных судах, под штормами и ветрами.

Коркин слушал, ежился. И тут вроде неплохо: и речка своя, и берега рядом, и штормов, слава богу, нет.

— Главное, — распинался, похаживая по борту, Иван Михайлович, — есть у тебя хоть и временная, но должность, которую надлежит оправдать.

— Оправдает, — заверил за Саню Карпыч. — Я помогу. Как старшой.

Все почему-то с опаской посмотрели на Карпыча, и Коркин завозился у кочегарки, что-то надумал сказать, да так и не сказал, а Гриша-капитан сухо обронил:

— Ну-ну… Ужинать!

И скрылся в рубке.

— Ешьте пончики! — сказал Коркин, прибежав на минуту и вытряхнув из своей сумки круглые пахучие пончики. — Налетай!

Саня, как и все, принялся жевать их, хрустящие, сладкие, — от одного вида слюни рекой. И народ вслед за Коркиным принялся вываливать все из сумок на общий стол. Иван Михайлович хмурил брови, видно, жалел про яички в кошелке, которые так и не взял у Наташи — застеснялся. Только Карпыч ничего не вывалил: оставил сумки в каюте — может, просто позабыл про них? Саня не больно раздумывал над этим.

— Ешьте! — приглашал он Карпыча, все еще топтавшегося поодаль.

— Ешьте! — Тетя Дуся притащила молока — удобней стало жевать, легче глотать.

Даже Иван Михайлович недолго стоял столбом — зажевал, захрустел, жмурясь. Наконец отвалились, насытились.

— Братцы, ну же! — взмолился Коркин. — Куда я их дену — рыбам?

— Все! — сказал сверху Гриша-капитан. — Объелся.

— И я! — засмеялся Володя. — Лопну.

Иван Михайлович поднатужился, убрал при общем благоговейном молчании еще тройку пончиков и тут же ушел куда-то.

— Ребя-ата, — затянул Коркин от кочегарки.

И Карпыч сжалился над ним. Подошел, раздвигая народ.

— Эх, мелкота!

На глазах изумленных зрителей (как сказал бы Володя) он, почти не жуя, проглотил десятка два пончиков, еще дюжину засунул в карман широких штанов и пошел на свою шлюпку.

— Они ж в масле! — испугался Коркин.

Карпыч похлопал себя по блестящим штанам:

— Масло к маслу не пристает.

11

Что-то веселый нынче Коркин — с утра рот до ушей! И Карпыч довольный какой-то, даже напевает, заглядывая в топку — мурлычет, словно старый и ободранный кот на солнышке.

— Карпыч, какой праздник? — присел Саня рядом с ним на шлюпке.

Тот повернулся — глаза, как всегда, скрыты под нахлобученным изломанным козырьком.

— Праздник не праздник — получка.

— А, зряплата! — появился на палубе грохочущий башмаками Коркин.

— Как это? — спросил Саня, и Коркин начал было пояснять ему, как глупому:

— Ну, я это к тому, что ничего ты за полмесяца не сделал, а деньги получай — зряплату. Ха…

— Дурак ты! — заорал вдруг Карпыч. — Это ты ни черта не сделал, балаболка! А мы!.. В поте лица своего!.. Тьфу!

— Карпыч, слышь, да ладно тебе, я так, брякнул, — заробел Семка-матрос, глазами умоляя Саню: помоги.

— Прости уж его, Карпыч, — удивился его вспышке Саня. — Ну, сказанул человек, не подумал.

— Думать надо! — отрезал старик и отвернулся. И больше уж не пел.


В каюту к капитану входили, словно к чужому начальнику, — серьезные, поодиночке, едва ль не со стуком. Саня приклеился носом к окну: повариха долго терла пальцы передником, прежде чем осмелилась взять в щепоть ручку. Расписывалась долго, старательно, губы собрала бантиком.

— Пересчитай, тетя Дусь, — сказал Гриша, и добрая повариха замахала руками:

— Да что ты в самом деле!

Вот и Семка вышел с каплей под носом, и Карпыч долго засовывал «зряплату» в карман — Саня помнит: так же старуха Макарова запихивала деньги куда-то в самую душу. И Володя получил, и Иван Михайлович, раза два пересчитав, долго, на виду у всех основательно раскладывал красные, синие и зеленые бумажки по отделениям желтого кошелька. Мелочь ссыпал отдельно. Сделав дело, поглядел на Саню:

— А ты чего?

— Чего я? — пришла очередь вспотеть и Сане.

— Получай! — весело сказал Карпыч. — Зарплату!

— Да идите вы все! — испугался Саня, но Гриша-капитан высунул из каюты очень официальное лицо:

— Сергеев!

И Саня вошел к нему и остановился у порога в смятении. Гриша сидел при всей форме (только что из города, с берега), лишь фуражку свою капитанскую снял и положил тут же сбоку, и она, белоснежная, посверкивала якорьком.

— Распишись! — с необычной сухостью приказал Гриша.

— Ага, — мотнул головой Саня, и в глазах у него поплыло. — Где?

— Вот, — сказал Гриша помягче. — Видишь? Фамилия и сумма. Тридцать два рубля сорок копеек. Как ученику.

Саня проморгался и увидел: черным по белому выписана его фамилия, с инициалами. Тут же невиданная сумма. Не базарные гривенники — зарплата!

— Ну, Александр Сергеевич, — хитро заговорил Гриша-капитан, и Саня сперва не понял его, смотрел с недоумением, потом дошло — засмеялся.

— Ага! В школе Пушкиным звали!

— Ну, Александр Сергеевич, трудовой человек, поздравляю с первой получкой! Да ты погоди, погоди! Пересчитать деньги положено!

— Да ладно! — Саня не стал считать, так с пачкой в руке и вышел на палубу, глотая тягучие горькие слюни.

Сразу на глаза ему — Володя, в руке бутылка лимонада, коробка конфет.

— Вот, — сказал он, пихая Сане в ладонь подарок. — С праздником тебя, Сергеич! — Оглянулся на своих. — Помню, и мне в детдоме купили лимонад и конфеты… Подушечки… Каждому по одной досталось… Мы табуретки делали…

Иван Михайлович оттеснил Володю: неведомо куда заведут воспоминания! И сказал, как по бумажке:

— Уважаемый Саня! Мы всей командой сердечно и горячо поздравляем тебя и желаем счастливого плавания на долгие годы.

Коркин захлопал, вслед за ним — остальной народ, кто с добрым смехом, кто со слезами, как тетя Дуся.

И был общий пир! И потом еще Саня с Коркиным пили лимонад, ели конфеты, которые оставили им после дележа. И болтали.

— У нас на судне сухой закон, — говорил Коркин с сожалением, — а то бы неплохо…

— Плохо, Семка, плохо! — сразу помрачнел Саня, и Коркин понял его, захлопал глазами, наморщил свою единственную поперечную морщину:

— Опять я ляпнул! Не сердись, коломен… то есть Санька! Не со зла! С дурости!

— Думать надо, — повторил Саня Карпычевы слова, и Коркин над ними надолго задумался.

Был праздник для Сани на весь нынешний день. Все смотрели на него, говорили с ним так, будто мальчишка сделал для людей добрый подарок, и самому ему было неловко от взглядов и слов. Хотелось залечь на койку и думать о хорошем. Только о хорошем почему-то не думалось, а все о плохом. То отца пьяного увидит, то мамины похороны. Поневоле вскочишь с постели и скорей к людям!

— Карпыч, помочь?

— Да ладно уж, отдыхай.

— Не отдыхается…

Саня присел рядом со стариком и, глядя на медленную вечернюю воду, задумался. Карпыч молчал, видно, понимал его думы, и Саня был благодарен ему за это, как и за слова, сказанные потом:

— День-то у тебя сегодня… особенный…

— Особенный, — кивал Саня, по-особенному разглядывая и реку, и дальние огни на берегу, и самого Карпыча.

— И хочется тебе спасибо сказать всем, кто к делу тебя пристроил…

— Всем, — соглашался Саня. И Коркину, который научил его драить палубу, и Володе, и Ивану Михайловичу, хоть тот совсем замордовал в последнее время! Не дает покоя, ходит возле Сани — все о машине, о машине нудно рассказывает и тут же требует: «Повтори!» А серые разбойничьи глаза Гриши-капитана все время следят за новым матросом… А Карпыч?

Саня усмехнулся про себя, вспомнив, как по-своему натаскивает его старик. Учить-то он, может, и учит, не требуя повторить, как механик, но обязательно ему надо, чтобы Саня восхищался да ахал, когда он пускался в долгие воспоминания о жизни. Коркин давно устал слушать их, сбегает, другим, видно, тоже надоело, один Саня терпит, молчит. А старик тянет неспешно:

— Да-а… Бывало-то, как деньги получишь, так старшому, значит, с почтением… Время таксе было… Теперь-то не то, теперь мы по велению души, а бывало, старшому…

— Какому? — стал приходить в себя Саня, чувствуя ветерок над Окой.

— Ну, который уму-разуму учит, на правильный путь наставляет… А как же, ежели б не старшой… Надо за то отблагодарить, посидеть с ним, чтобы человеку, значит, приятно…

Саня низко пригнулся, силясь разглядеть Карпычевы глаза. Не видно их под козырьком — темень там, холод. «Вот ты какой… — стало зябко мальчишке. — Старшой…»

— А ежели шиш ему? — глухо спросил Саня.

Карпыч засмеялся — задрыгал плечами, заквохтал, как курица, зло и мелко. Поднялся:

— Ни черта не понял! Одно слово — коломенский! Деньги мне, что ли, твои нужны?

«Деньги, деньги», — отдалось в Саниных ушах. «Жадный, — подумал мальчишка, глядя на Карпыча сердито и зорко. — Точно, жадный, оттого и чудной такой. Жадный… Прячет глазищи нахальные!»

Саня пошарил в кармане, вытащил деньги, сунул в жестяную — ковшиком — ладонь:

— На!

И тошно стало, захотелось на берег, домой, к маминой могилке.

— Ты! — простуженно засипел Карпыч, вскакивая и озираясь. — Да как ты?! Да я ж тебя!..

А самому никак не разжать кулак — так и потрясает зажатыми деньгами перед Саниным носом.

Наконец пересилил Карпыч натуру, распрямил пальцы и стал неумело запихивать деньги в карман к неживому мальчишке. Все почти запихал, что-то бормоча ему в лицо, осталась одна бумажка. Свистнул ветерок — выдул ее из ладони.

— Что ж ты!.. — вскрикнул Карпыч, бухаясь на коленки и хватая бумажку у самого борта. Встал, тяжко дыша, разглядел бумажку. — Улетела б ежели, а? Пятерками швыряешься, купец?

Сане видно, как жалко Карпычу бедную спасенную пятерку, как горько старику расставаться с нею.

— Возьми-ка, — попросил он и пошел к себе.

— Да что ты в самом деле, — сердито прошипел Карпыч. — Нужна она мне, такая-то!..

Саня оглянулся — Карпыч пихал руку в дальний глубокий карман.

— Слышь, — неловко сказал он, — я, это, отдам…

— Ничего! — жестко ответил Саня. — Обойдусь! Выпей.

— Дурак, — откликнулся старик странным, будто бы плачущим голосом.


Коркин, сменившись, пришел из душевой. Разлегся на койке, пустился вслух размышлять, куда денет свою получку: и на пилы, и на вилы, и на новенький сарай. Саня слушал рассеянно, однако не утерпел:

— Скучный ты человек, Коркин! Я бы матери конфет купил! На все деньги! И еще — цветы!

Коркин заворочался, завздыхал, и Саня представил, какая глубокая морщина пробороздила горячий Семкин лоб. Долго молчал товарищ, а потом сбивчиво заговорил:

— Это, конечно, хорошо, а только баловство это — конфеты, цветочки… Вот ежели бы сапожки ей к зиме? И дорого, и нужно.

«Ежели бы», — послышался Сане голос Карпыча в Семкиных рассудительных речах, и стало ему совсем скучно слушать.

— Спать хочу, — сказал он недовольно, но Коркина прорвало.

— А знаешь, Карпыч-то? — привскочил он на кровати. — Встретил меня сегодня…

— Ну? — насторожился Саня.

Семка засмеялся.

— А вот тебе и ну! У меня жирно не съешь! Он уже раз подъезжал! Когда я только прибыл сюда. «Кто тебя в люди вывел да к должности приставил? Надо старшому с уважением…» Шиш тебе, а не уважение! За чтой-то? Верно, Сань? Не дураки мы с тобой, да?

— Не дураки, — пробормотал Саня. — Ну и что же? Что ты ему ответил-то?

— Я-то? Я прямо так и рубанул: «Будешь вымогать — Грише заявлю!» А он его Живо — раз! — и на берег! Будет там опять болтаться, пока не подберут! Это у нас народ мягкий! Володя да я… Взяли к себе, пожалели, а то бы пропал мужик… — Коркин захихикал. — Надо же! Дуб, лодырь, а туда же! Уважение ему! Ишь ты… Обойдется! Свои небось сумки никогда не открывает — все чужое норовит слопать! А, коломенский?

— Ты! — заорал вне себя Саня. — Еще раз назовешь так — башку отвинчу! Понял?!

— Чего, чего ты?! — Семка-матрос шарахнулся спиной о стенку. — Во бешеный! Ну, не буду, не буду, ладно! Извини! Я ж по дружбе так, по дружбе…

Саня отвернулся от Коркина носом в подушку, затих. Семка долго бормотал что-то, горестно вздыхая в душном кубрике.

— Ладно, — неожиданно сказал ему Саня. — Не стони. Пойдем-ка лучше на речку поглядим.

— А чего на нее глядеть-то? — удивился Коркин, но потащился за товарищем на темную палубу, встал у борта, поплевывая.

Саня поглядел с неудовольствием: дурацкая это привычка — плеваться! Особенно в воду, в чистую светлую речку. Володя вон рассказывал, что настоящий моряк никогда в море не плюнет, и это понятно: море для моряка — дом родной. В море и хоронили в войну — бросали прямо в волны. Тут не плюнешь…

— Ну что ты как верблюд! — рассердился Саня на Коркина и стал рассказывать то, что рассказал ему недавно Володя.

Семка-матрос слушал, не перебивал. Изредка появлялся из кочегарки Карпыч и тоже прислушивался к тихим Саниным словам и потом, повздыхав, как после груза, исчезал в своей горячей гудящей дыре. Саня закончил.

— Знаю, — пробормотал Коркин. — Видел в кино, как хоронили… — И, помолчав, добавил с неловкой своей хитростью: — Так ведь то море, а у нас речка!

— Ну и дурак! — раздался из преисподней сердитый голос Карпыча, на который Коркин не обратил никакого внимания.

А Саня послушал, послушал и, не услышав больше кочегара, задумчиво сказал:

— Речка — это правда… Ну и что ж? Это же питьевая вода, а ее на земле знаешь как мало осталось? Всю исплевали такие, как ты.

Карпыч снова появился, уселся на шлюпке, вытянул шею.

— Мало? — удивился Коркин. — Кто тебе сказал?

— Володя! — отрезал Саня, и Коркин замолк. И плеваться перестал.

Ребята молчали, смотрели на реку, слушали, как шумит колесом, плещет вода, шипит неуемный пар. В привычные звуки реки и машины вклинивались иногда и какие-то новые, посторонние: это что-то бормотал, раскачиваясь на своей шлюпке, Карпыч — то ли молитву читал, то ли тихонько ругался на кого-то.

— Поддал, что ли? — прошептал Коркин на ухо Сане. — Ты, случайно, ему ничего?

— Случайно, ничего…

Саня с беспокойством, самому непонятным, смотрел в сторону Карпыча, который все раскачивался и бормотал. И вдруг мальчишка зажмурился, словно в глаза ему ударил яркий свет: так ясно увидел недавнее — грязную комнату, отца, раскачивающегося на смятой постели…

— Ну гляди, коли что, — гусаком шипел в ухо Коркин. — Я не погляжу, а тут же!..

Карпыч перестал бормотать, выпрямился и застыл так, черной тенью на светлом.

— Пошли? — повернулся Саня к Коркину: этот Карпыч мешал ему смотреть на звездную речку, мешал думать, дышать.

— Пошли! — с облегчением ответил Семка-матрос, и, отойдя, оба почувствовали себя свободней, и Саня уже вспомнил смешное про Карпыча.

— Как пончики-то в карман пихал! — с улыбкой подталкивал он локтем Коркина. — Масло, говорит, к маслу не пристает!

— Дурак! — с непонятной злобой ответил Семка. — Грязнуля чертов!

Саня вздохнул, замолчал, опершись на поручни. С шипом летела вода под бортом, выплывали издалека красные огоньки бакенов, дрожали звезды в воде. А впереди, прямо перед носом парохода, время от времени с гулом вышлепывалась из темной холодной глубины немалая рыбина и, блеснув влажным золотом, уходила опять в разбитую лунную дорожку.

— Отец у тебя хороший? — спросил вдруг Саня, и Коркин осветился такой широкой улыбкой, что мальчишке стало больно от своего вопроса.

А Семка придвинулся, обдавая ухо горячим дыханием.

— Ага! Знаешь, какой он у меня! Добрый. Только… — Коркин поник головой, отвернулся. — Только, знаешь, больной он — сердце… Врачи говорят: волноваться нельзя. А как тут не заволнуешься? Кругом одни черти вроде Карпыча! Так и норовят объегорить!

— Семка, Семка! — укорил его Саня. — Ну что ты такой?

— Какой? — насторожился тот.

— Недовольный какой-то. Как будто тебя часто обманывали…

Семка подумал и ответил вроде бы с удивлением:

— Да не-е, не часто…

— И людей хороших много на свете! — упрямо тряхнул головой Саня.

Коркин опять подумал и опять удивился, видно пересчитав хороших людей вокруг себя и поодаль:

— Ой, много… — И засмеялся тихонько: — Вот и бабка моя… Такая добрая… Она ведь пончики-то сделала, которые Карпыч сожрал… Помнишь, какие пончики? С корочкой… В масле… Слад…

— Коркин! — поспешил перебить Саня.

— Ну? — испугался тот.

— Коркин, Коркин, счастливый ты человек… И мать у тебя хорошая, и отец добрый, и бабка вон… Видишь, какое счастье подвалило одному. Я ведь бабку-то свою и не помню… Как твою-то зовут?

— Бабка! — быстро ответил Коркин. — Бабка Дуня. Евдокия… Забыл, как дальше…

— Эх ты, забыл! Я бы свою ни в жисть не забыл! Семка-матрос виновато засопел, плюнул было по привычке в воду, испуганно вытер губы и вдруг закричал обрадованно:

— Петровна! Во!

— Молодец, родил-таки, — грустно усмехнулся Саня. И пошел в каюту.

Семка подумал, посопел и тоже отправился следом за товарищем — сутуловатый, большерукий и косолапый.

12

Проснулся Саня ночью непонятно отчего. Посмотрел на будильник: до вахты далеко. А почему проснулся? A-а, колесо не шлепает! Стоит пароход, и слышно, как Гриша кричит кому-то: «Трос, трос выбирай!»

— Коркин!

Не отвечает — спит.

Саня выглянул в иллюминатор. Огоньки на берегу: какой-то городишко — не Коломна, не Серпухов. Может, Озеры? Гриша кричит, командует. Он на вахте: ночью всегда капитан стоит — самое ответственное время. Но кричит почему? Саня удивился, а потом встревожился. И начал одеваться. Оделся, вылез на палубу. Как раз загрохотала цепь — якорь подняли, пошли.

Река лежала под ногами темная, и Сане показалось: вклеился пароход в чернила, вклеился и застыл. Но пригляделся, увидел: луна, удивительно плоская и большая, тихо плывет вдоль берега низко над кустами. Кусты пятятся, луна кажется близкой — палкой добросишь. Саня пригляделся получше — и река не такая уж темная. Встали вдали огоньки. На берегу они — точечки, а в воде отражаются длинными столбами, это, значит, рябь по реке. Впереди парохода столбы ровные, позади — изломанные волнами, извилистые. И бакены в темноте светятся в два огонька: один — маленький, настоящий, красный или белый, другой — отражение, длинный острый столб, тоже красный или белый.

Саня вошел в рубку, освещенную только луной. Гриша в кителе, в кепке с большим козырьком и в любимых мягких домашних туфлях. Гриша татарин, родом из Казани, и оттуда ему прислали такие красивые тапочки, расшитые, с загнутыми носками, как у Хоттабыча. Саня посмотрел на темный профиль капитана, и ему показалось, что Гриша со своим горбатым носом похож на большую суровую птицу, на орла, что ли? И такой же он молчаливый, как орел.

— Не спишь? — спросил капитан. — Чего?

— Так, — обрадовался Саня живому голосу, стал рядом, глядя на огоньки.

— Зачем кричали?

— Баржу занесло, — кратко ответил капитан и без перехода продолжал: — В Коломну придем — сразу на берег тебя, да?

— Да! — Саня счастлив, что так сразу и просто решил за него капитан: конечно, сразу на берег. Как там отец, что с ним? И теперь Сане кажется уже, что все станет на места, все будет хорошо — и с отцом, и с ним.

— Отца бы сюда, — сказал мальчишка.

Гриша повернулся.

— Почему?

Вопрос странный, однако понятный. Саня глядит на небо — совсем уж не черное, а синее, подсвеченное звездами, глубокое, бездонное.

— Чисто тут… у нас. Просторно. И люди… чистые…

«А Карпыч?» — вспомнилась вдруг жестяная — ковшиком — ладонь старика, и Саня замолк.

Потемнело сразу — это луна нырнула в тучу. Ветер ударил по стеклам рубки, и Саня почувствовал, как напряженно загудела машина. Посмотрел на Гришу.

— Ветер, — сказал капитан. — Баржи.

— Ветер! — с топотом влетел в рубку заспанный Иван Михайлович. — Надо за баржами поглядывать!

— Да! — ответил ему Гриша-капитан, и механик пропал во тьме.

А ветер вырастал из ночи, бил порывами, со свистом. Хлестала высокая волна — прямо в нос, в старческую грудь парохода. Все вокруг заходило ходуном, задрожало, заскрипело, только Гриша-капитан оставался неподвижен и черен. Он сунул в рот сигаретину, и она, часто вспыхивая, освещала его тонкие губы и нос.

Вдруг пароход рванулся вперед, и Гриша, не оборачиваясь, как-то очень уж спокойно произнес:

— Баржи.

И протянул руку вверх. У-у-у! — часто понеслось над рекой. И через минуту Гриша уже отдавал приказания прибежавшим ребятам — кому в машину, кому на корму, а Сане сказал:

— Иди-ка в котельную.

— Да, капитан! — ответил мальчишка и выскочил на ветер, который, совсем как в океане, был штормовым и злым и норовил сдуть в черную и тоже злую воду.

Гриша включил прожектор, осветил острым лучом баржи, испуганно сбившиеся в кучу. На них, черных, суетились черные люди.

Пароход кормой надвигался на баржи. По палубе, нагнув голову, прошел Володя — в робе, в рукавицах, но, как обычно, даже тут, в темноте, углядел Саня чистый белый его воротничок: Володя всегда опрятен.

— Трос лопнул! Баржа на камень налетела! Пробоина! — заорал, пробегая мимо, Коркин, и Саня увидел эту самую баржу — она беспомощно сидела на каменистой гряде, ее сваливало волнами набок, захлестывало, заливало.

— Идем к вам! — рыкнул Гриша в мегафон и еще рыкнул: — Володя, насос!

— И я! — подскочил к товарищу Саня, хватая толстый корявый шланг пожарного насоса, но капитан оглушил его:

— Сергеев, в кочегарку! Коркин, к брашпилю! Михалыч, держи!

Подчиняясь командам, старый пароход послушно пятится к баржам, его сносит течением, и Иван Михайлович стопорит ход машиной, а у брашпиля — якорной лебедки — стоит наготове Семка-матрос.

Пароход приткнулся наконец к баржам, и Саня увидел, как тотчас полетел на первую гибкий конец — его ловко приняли на барже и следом поволокли тяжелый буксирный трос.

— Давай! — прогремел над волнами Гришин голос, и Саня не понял, кто же проволок мимо него негнущийся шланг — то ли Володя, то ли Иван Михайлович, то ли Карпыч.

Шланг задергался, зашипел, полилась вода.

— Мешки! — крикнул Гриша-капитан, и снова какие-то молчаливые люди, неузнаваемые под брезентом, забегали на пароходе, на барже, потащили мешки, корзины и еще что-то.

Саня тоже схватил было мешок, побежал вместе с людьми, но Гриша-капитан на сей раз своим, без мегафона, голосом спросил устало:

— Сергеев, где твое место?

И Саня понял, что каждый тут, на баржах и на пароходе, знает свое место и делает то, что нужно, и лишь он болтается под ногами, мешает людям и нагоняет ненужную суматоху.

— Иди погляди, как там, — попросил Гриша, и Саня пошел, но, прежде чем нырнуть в кочегарку, успел увидеть, как баржа поднялась над водой и пароход начал медленно и упорно выволакивать ее на фарватер.

«Заделали дыру», — понял мальчишка и, обессиленный, съехал в котельное отделение. Плюхнулся на что-то.

— Шляешься там, а мне разодраться? — заворчал тут же Карпыч, и Саня обрадовался этому привычному ворчанию, как и привычным огонькам в глазках котлов, привычному гуду форсунок. Он видел, что и старик рад его приходу: верно, насиделся тут в одиночестве, наскучался.

— Ветер-то, а? — сказал Саня, помаленьку отогреваясь в тепле. — Прямо ураган.

Карпыч повернулся к нему взмокшим лицом.

— Ураган! — скривился презрительно. — Разве ж это ураган? Вот у нас, бывало…

«Давай, заливай», — устало привалился Саня к железной перегородке — ему так необходим сейчас этот Карпыч с его недовольным ворчанием, корявыми лапами и кепчонкой, насунутой на нос.

— Как там? — спросил старик, и Саня открыл глаза.

— Нормально.

Карпыч забухал к выходу.

— Ты тут побудь-ка, — сказал на прощание. — А я там… погляжу.

— Карпыч! — испугался Саня, что остается один на один с живыми гудящими котлами ночью, в ураган. А вдруг что случится? Это тебе не день, когда рядом, наверху, Володя, или Гриша, или сердитый Иван Михайлович. Где они теперь?

— Что? — понял его Карпыч и засмеялся, довольный. — Жутко? То-то, коломенский! Поймешь…

И, не досказав, что же должен понять мальчишка, Карпыч загремел по железным ступеням, и Саня остался один. Хорошо еще, что на палубе топали и шумели — значит, там народ, а с народом не так страшно. И Карпыч наверняка, разузнав новости, явится к нему, чтобы с чувством, с толком, с прибавкой поведать о сегодняшних страстях и о тех жуткостях, которые случались с ним, с Карпычем, прежде. «Заливай, заливай, — улыбался Саня. — Заливщик!»

Однако старика все не было. Топот на палубе прекратился, ветер вроде бы затих, и послышалось ровное, мерное шлепанье колес. «Значит, порядок», — подумал Саня и захотел было высунуться на минуту — поглядеть, действительно ли одолели они непогоду и так ли, как всегда, тянется по реке караван, но тут он заметил, что не туда пошла, побежала дрожащая стрелка манометра, что форсунка одного котла начала недобро посвистывать. «Ой! — испугался Саня. — Спросить бы механика!»

Но Иван Михайлович сам заглянул к нему.

— Стой-ка! — вскинул руку, хотя Саня никуда и не уходил.

Бросился к котлам, к автомату — Саня глядел во все глаза. Опять как надо запела форсунка, стрелка утвердилась на положенном месте. Иван Михайлович зверем взглянул на мальчишку:

— Почему ночью один? Где Карпыч?

— Пьяный он, черт! — всунулся Семка-матрос. — Недаром у меня деньги просил — я-то не дал! А этот, коломенский, поди, дал! Глупый!

…Карпыч мирно лежал на койке в своей каюте. Саня нагнулся — ему показалось, что старик не спит, притворяется. «Бросил! Оставил совсем одного!» Саня задохнулся от внезапной обиды, растерянно поглядел на механика.

— Ага! — торжествующе сказал Коркин. — Пьяный! Сколько дал?

Иван Михайлович растолкал Карпыча, тот сел, хлопая глазами.

— Ну? — спросил механик. — Достукался? И не стыдно перед народом? Зачем деньги у мальчишки выманил?

Карпыч жалко улыбнулся, и Саня впервые увидел его глаза, беспомощные, стариковские, покрасневшие — от вина ли, а может, от усталости…

— Отдам, — пробормотал он, нашаривая кепку и опять напяливая ее на нос. — Отдам… Все отдам… Сполна…

— Нет, ты ответь! — нависал над ним механик, и Саня поморщился: зачем, к чему он все это говорит?

— Устал ведь, — пожалел Саня старика. — Пускай спит…

— Что? Как это? — воззрился на него Иван Михайлович. — Он же позорит!..

— Завтра! — умоляюще прижал мальчишка руки к груди. — Завтра… Он устал, понимаете? Ему поспать бы… А деньги — ну их!

— Чудак ты! — буркнул механик, бухаясь на табурет и оглядывая низкую Карпычеву каютку, неприбранную, неуютную, где из-под койки торчали шлепанцы, а на столике стояла жестяная кружка неведомо какого года выпуска. Ни картинки, ни светлого пятнышка на стенках — пустота.

— Ладно, — с ехидством произнес вдруг Коркин. — Лежи, Карпыч! Спи спокойно, дорогой товарищ, а я капитану скажу!

— Молчать! — обрубил его Иван Михайлович. — Не вылазь вперед батьки!

— Верно! — кивнул Саня, разглядывая Семку-матроса, потом переводя взгляд на старика. — Спи, Карпыч, там все в порядке, — положил он руку на плечо старику, и тот шевельнулся.

— Эх ты, Саня! — сказал протяжно. — Саня, Саня… Учить тебя и учить. Чтобы понял ты… Чтобы знал… Чтобы участие имел к человеку…

— Пьянь! — визгливо крикнул Коркин. — Деньги брал? Они твои?

— На! — Иван Михайлович трахнул Семку по затылку — тот поперхнулся, выкатил глаза. — Уйди!

Коркин, шатаясь, поднялся, ушел, загребая ногами и налетая на все углы, которые только были в каютке.

— Спать, спать! — приказал механик Карпычу, и тот усмехнулся — совсем не пьяный, скорее, больной человек.

Иван Михайлович поглядел на Саню.

— Брысь!

— Ага! — вскочил тот. На минуту замешкался у порожка. — Спасибо!

И потом, в кочегарке, куда притащился механик, они промолчали всю ночь до рассвета, и только под утро Иван Михайлович угрюмо поинтересовался:

— За что же?

Саня поднялся — одного с ним роста, — поглядел в глаза и ответил:

— За человечность!

Иван Михайлович надвинул брови: видно, в его уставах и наставлениях такого пункта не значилось.

С первыми проблесками зари заглянул в кочегарку Коркин — сам светлее солнышка, на лице улыбка, в руке синяя бумажка.

— Вот! — потряс он бумажкой, скосив глаза на механика. — Отдал! На!

Саня взял бумажку — та ли это, которую спасал у борта Карпыч, или другая? Посмотрел на механика — что-то вдруг устал от бессонной ночи Иван Михайлович. И так, с пятеркой в кулаке, полез наверх — к светлому небу, к белой шлюпке, покрытой брезентом, на которой отдыхал после сна и перед сменой угрюмый Карпыч.

— Карпыч…

Старик не взглянул.

— Не обижайся, а…

Карпыч отвернулся.

Коркин переводил недоуменный взгляд с расстроенного Сани на квадратного Ивана Михайловича: почему молчат, зачем не обличают порок?

— Что за шум? — Из рубки на отдых шагал, по-стариковски шаркая тапочками, Гриша-капитан. Он все знает, все ведает — и про котлы, и про Карпыча, и про пятерку. Коркин ему напел, не за себя, за Саню беспокоясь. Суровы зоркие глаза капитана, обежали всех, цепко прощупали каждого. — Ну?

И Коркин проглотил язык, затанцевал, и механик крякнул, словно сказанул глупость, и Володя в рубке врубил «Спидолу».

Карпыч поднялся навстречу капитану, развел руки, уронил голову — нате, рубите.

— Не надо… — Саня с надеждой посмотрел на Гришу. — Не надо! — повторил с напором, и капитан прищурился: ого!

— Ладно, решу! — сказал наконец Гриша, и Саня передохнул: правильно решит капитан, раз теперь не рубанул сплеча.

Карпыч торопливо и сутуло полез в кочегарку. Гриша провожал его взглядом.

— А говорил… — заныл вдруг Коркин, и все посмотрели на него.

— Что? — поднял бровь капитан.

— Он вот! — Коркин ткнул пальцем в Саню. — Распинался! На воде люди спокойней, чище. Они от реки такие. Вот тебе — чистый! Карпыч! Деньги выманивает! И у меня тогда!.. И не отдал!..

— Коркин, Коркин, — сказал ему Саня. — Разве ж в деньгах счастье?

— А то в чем же? — ответил тот без раздумья.

Все замолчали, и в тишине раздался веселый Володин голос:

— Берег!

13

Пока грузили баржи, пароход подошел к высокому берегу. На него перекинули трап — узкую трепетную дощечку, и возле нее остановился в нерешительности какой-то старый человек, в длинном пиджаке и рыжих башмаках.

— Эй, товарищ! — крикнул Иван Михайлович, когда человек ступил на трап. — Не положено!

Но, отпихнув его, полетел вниз Саня. Остановился, растопырил было руки и опять опустил их:

— Папка… Здравствуй…

День был пасмурный, на берегу ни души, и Саня с отцом уселись под деревянным облупленным мухомором, тут же, на песке, среди окурков и газетин. Посверкивало горлышко разбитой бутылки, и отец, косясь на него, покашливал. Саня во все глаза жадно, открыто смотрел на отца, подмечая и опавшие его щеки, и длинные серебряные нити в нечесаных волосах. «Папка, папка!» — повторял про себя мальчишка и боялся спросить, чтобы не обмануться.

— Вот так… — медленно, без прежней суетливости начал отец, и Саня напрягся в ожидании. — Работаю… Дом наш сносят. Так что скоро переселимся… К осени…

— К осени… — все терпел, ждал главного Саня, и отец усмехнулся горько:

— Не пью… пока… Вот отпуск взял, тебя дожидаюсь… — Посмотрел на Саню внимательно и грустно и впервые за долгие эти дни спросил его по-родному: — Ну а ты-то как, сынок?

— Ничего… — Саня ткнулся головой ему в плечо, потерся. — Как… Шарик?

— Пойдем-ка, — поднялся отец. — Успеешь еще…

Вот и улочка, вчера еще тихая, сонная, а сегодня на себя не похожая: прет по ней, по садам-огородам, по яблоням и грушам широкая, очень ровная, очень желтая по гребню канава.

— Трасса, — произнес отец. — Поперек жизни нашей…

Саня смотрел, закусив губу, на растоптанный огород, на вывороченную с корнем смородину в саду, на мамину искромсанную яблоню. Вот он, подошел завод к поселку — раздавил, не оглянулся. Может, так надо? Хохотал, лежа на спине, грушевый чертенок. Обнажились его крепкие корни.

— Трактором рвали, — кивнул отец. — Не сдавался… Еле выдрали… И Шарик пропал… Не вынес… И голубей нету…

— Батя! — обнял его Саня. — Прости. — Уткнулся в пиджак, пахнущий машиной и землей. — Я виноват! Бросил! Прости!

— Нет, сынок, нет, ты все верно сделал… Я сам себя казню… Сколько я за эти дни и ночи передумал!.. Сколько понял!.. И главное…

— Что? — прошептал Саня, поднимая глаза. — Что главное, батя?

— А то, — смотрели ему в очи родные глаза, очень больные, очень усталые. — То я понял, Саня, что нельзя человеку одному… Одного-то его жизнь скрутит и вырвет, как нашего чертенка… маминого…

Привычно скакнула отцова губа — вниз, вкривь. Саня сжал его руку:

— Папка!

— Ничего! — совладал с собою отец, посмотрел строго. — Ничего. Иди-ка! Тебя зовут.

И тут только Саня услышал ворчливый гудок «Переката».

К трапу подошли они вместе. Подталкивая сзади, Саня помог отцу взобраться на борт, задыхаясь, проговорил:

— Вот папка! Он со мной! Пускай, а?

И пока Карпыч усмехался и качал головой, пока Иван Михайлович хмурил брови, перед тем как выдать что-то длинное, уставное, капитан, переглянувшись с Володей, быстро и кратко сказал:

— Проходите!

— Очень хорошо, — заулыбался Володя. — Очень верно! Пускай товарищ посмотрит, как мы живем, пускай увидит. Проходите, товарищ!

— Сергеев, — тяжело вздохнул отец. — А когда-то Сергеем Петровичем звали…

— Проходите, Сергей Петрович, — сказал Володя. — Саня вас проводит! Он у нас молодец, Саня!

— Молодец, — монотонно повторил гость, оглядывая ребят и потирая небритый подбородок: видно, неловко было ему стоять перед незнакомыми людьми в таком затрапезном виде.

Саня притих: давно отец не обращал внимания ни на себя, ни на других — неужели переменился?

— Право же, неудобно, — маялся пришлый. — Незваный гость, говорят, хуже татарина.

— А капитан наш — татарин! — дернуло Коркина за глупый язык, и отец смешался, шагнул было обратно к трапу, да его уже убрали.

— Извините, — пробормотал отец.

— Ничего, — сдержанно ответил Гриша-капитан. — Саня!

Саня глубоко, облегченно вздохнул, взял отца крепко под локоть и повел в свою каюту, чувствуя нехороший взгляд Коркина.

Отец шагал, глядя под ноги, но, перед тем как спуститься в трюм, замедлил шаги перед узкой дверцей.

— Гляди-ка, солнышко!..

Дул ветер, накрапывало, отец мерз в легком своем пиджачке.

— Чудак, — исподлобья взглянул на небо Саня. — Какое там солнышко — тучи…

— Да нет же, Сань, во-он там, видишь желтенькое?..


Саня открыл глаза. Шумит колесо… Ночь наверху. И длинный гудок — Гриша просит у кого-то разрешения пройти. Наверное, машинка, как зовут ребята земснаряд. Немного погодя Гриша начинает ругаться злыми короткими гудками — видно, в машинке замешкались. Ага, гудят ответно! И мигает теперь отмашка — белый ночной огонек.

Качается пароход, плюхает колесо, тянет речным холодком в открытый иллюминатор. Хорошо жить на свете! И совсем здорово, когда рядом, на коркинской койке, спит самый близкий, самый родной человек. Сане не спится — скоро менять Карпыча. Одевается в рабочее, сует ноги в бутсы.

— Ты чего?

— Спи, батя, мне на вахту…

Отец садится на койке, свешивает ноги, старается разглядеть сына.

— Вахта… Слово-то какое серьезное… А ведь и я когда-то… На вахте…

— Ты не говорил, батя.

— Все некогда было…

Саня пересел на койку отца, обнял его. Отец задышал в сторону, будто выпивши. И заговорил тоже в сторону:

— Извелся я без тебя-то… День нету, два… Дед Кузьмин говорил: «Не волнуйся», а как не волноваться-то — сын ведь… Потом совсем очумел… Пусто в доме, как в гробу… Понимаешь?

— Понимаю.

— Ну, и стал я бегать, искать тебя. Узнал, что плаваешь… Что при деле… Порадовался… Прости, коль сможешь… За то…

— Да что ты, папка! Что ты! Все вот как хорошо! Спи, а? Спи, пожалуйста. Давай я тебя накрою… Вот так… Спокойной ночи…

Забухал по лестнице, споткнулся: «Шарик!» Да, жалко Шарика, пропал…

Опечаленный, выбрался под звезды, посмотрел на воду, на небо и подумал: «Папка…» И стало ему легче, стало спокойней, что пропали вечные думы-заботы, что тихо спит себе отец в его каюте, что утром вместе с сыном увидит он рассвет, вечером — закат, а коли встанет сейчас, разглядит и огоньки на берегу — такие далекие, дрожащие, аж сердце сжимается…



В рубке Гриша и Иван Михайлович — спорят о колхозах. Один за штурвалом, другой — на спасательном ящике. Саня тоже садится рядом с механиком. Он не жил в деревне, не знает колхозов и потому не ведает, кто из них прав. «Хорошие люди! — думает Саня про Гришу и Ивана Михайловича. — Все-то их волнует, за все готовы драться, как за свое, собственное». Вон как Иван Михайлович раскипятился, разорался совсем без степенности:

— Я говорю, надо любовь к земле прививать! У молодых, естественно! По-государственному думать надлежит! По-государственному! Как положено!

Гриша отвечает кратко, в лоб, точно. Саня молчит. И ему хочется, чтобы в мире было все хорошо и спокойно, чтобы не стало бедных деревень и равнодушных хозяев земли.

— Чтобы войны не было, — вслух произносит он, и ребята, притихнув, соглашаются.

— И чтобы пили меньше! — набежал на новую тему Иван Михайлович, но тут приоткрылась дверка, всунулся чубчик:

— Можно на огонек?

Отцу тоже не спится, Саня хорошо понимает его. Подвигается, теснит неколебимого Ивана Михайловича.

— Садитесь, — без особой любезности приглашает механик, и отец присаживается рядом с ним.

Ребята, остывая, молчат, и Сани понимает: не хотят при постороннем. «Посторонний», — екнуло сердце.

— А вот у нас в Коломне… — силится он оживить разговор, и тот помалу оживляется — только теперь он не такой, как раньше, а вежливый, натянутый, словно при гостях.

Иван Михайлович старается подбирать слова поученей и совсем запутывается в своих «естественно» да «понимаете ли», а Гриша вообще отделывается одной-двумя фразами. Молчит отец: да и чем ему похвастаться?

— А мой Сергей Петрович машину вот как знает! — заступается за него Саня и опускает голову — с такой ледяной вежливостью тянет Иван Михайлович свое: «Надо же-е!»

— Ну, нам пора, — поднялся отец. — Проводишь, сын?

— Провожу.

Им на палубе лучше, чем в рубке: они вдвоем, без посторонних, можно говорить обо всем. Но не говорится. Не спрашивается. Только изредка два-три слова:

— Туман-то, а?

— Да… Как вата…

И верно, пришел с рассветом туман, навалился такой густой и тяжелый, словно вплыли они в молоко. Пришлось остановиться, бросить якорь и «погудывать». Наконец взошло солнце, очистилась вода, обнажились плесы с черными вечными рыбаками.

— Смотри, смотри! — то и дело высовывался Саня из кочегарки, приглашая отца порадоваться свежему утру, раннему солнцу. И досада брала: почему не смотрит отец на рассвет, зачем приклеился рядом с Карпычем на шлюпке, о чем завел со стариком длинный и, видно, обоим приятный разговор?

Коркин, поманив его пальцем, опасливо спросил, не договорятся ли деды до «этого самого»? И щелкнул себя по гусиному горлу.

— Коркин! — позвал его Гриша-капитан, спускаясь с верхней палубы на отдых.

— Ага! — отскочил Семка от Сани. — Я только…

— На место, — чуть повысил голос капитан, и Семка, недовольно покачивая головой, потащился в машину.

За обедом отец был тих и невесел, и чем сердечнее угощала его тетя Дуся, тем угрюмее глядел он в миску: понятно, человек рабочий, не привык даром есть хлеб. Наконец сказал спасибо и вылез из-за стола. Саня слышал, как возле Карпычевой шлюпки, к которой неведомая сила потянула отца, произошел такой разговор.

— Не наелся, Петрович?

— Да не идет в душу, Карпыч…

— Это мне оченно хорошо известно, Петрович.

— Да, такие дела, Карпыч…

— Сейчас бы по маленькой, а? Глядишь, и наладилась бы беседушка, как считаешь, Петрович?

— Неплохо бы и по маленькой… И чайком бы неплохо побаловаться…

— Да-а, чай — он душу разогревает, на беседу настраивает. А то с кем тут поговорить-то? Мальчишки одни… Бегут, несутся — а куда? Нет бы старших послушать, поучиться… Так я говорю, Петрович?

— Так, Карпыч, так.

— Пойдем, что ли, ко мне, я тебя такими огуречками угощу… А ты, Санька, не гляди, не гляди: ничего страшного не будет. Я еще от того твоего угощения в себя не приду! Спасибочки тебе!

Однако не успокоил Карпыч Саню — проторчал мальчишка на палубе, пока снова не появились эти двое, сытые, умиротворенные, очень друг другом довольные. Поддерживая один другого под локотки, проследовали к шлюпке, закурили, не обращая внимания на сновавшего неподалеку Коркина.

— Может, вы ко мне подниметесь? — позвал гостя Володя, и Саня потянул отца за руку:

— Пошли, интересно!

— Да уж кино! — скривился Карпыч и, в сердцах наплевав в тихую безвинную воду, угнездился на шлюпке.

— Ну? — торопил Саня отца. — Здорово? Гляди, какая река!

Отец глядел и ежился: видно, вспоминал, как тащила его на плотик бабка Марья, тащила и слезно приговаривала насчет третьего неминучего раза.

— Саня, покрути! — вдруг сказал Володя с каким-то веселым отчаянием в голосе.

— Я? — испугался мальчишка: покрутить разрешалось только Семке-матросу, да и то не часто.

— Давай, давай! — подталкивал Саню Володя к маленькому штурвальчику, а Иван Михайлович покачивал снизу тяжелой башкой: ох, не дело удумал штурман!

Саня уселся на место капитана, на теплую скамейку, чувствуя на спине своей напряженный взгляд отца. Тронул пальцами заветное колесико. Увидел за стеклами рубки широкий Семкин рот: на, гляди!

— Смелей, — наклонился Володя. — Я же тут…

«Крутить» оказалось не так-то легко: шестеренки сыто похрустывали, и Саня чувствовал, как там, внизу, паровая машина натягивает цепи, тросы, как, подчиняясь его воле, неуклюже и важно поворачивается руль-рулино. А как, наверное, тяжело было вручную ворочать вот этот большой штурвал с отполированными за многие годы ручками!

Саня скосил глаза — Володя выставил чуб в окошко, и его полощет ветер. Шлепают колеса. Саня ведет караван. Мимо мелей и бакенов, мимо плесов и перекатов, мимо суровых рыбаков.

Володя громко поясняет отцу:

— Столб на берегу видите? Знак такой. Можно свободно идти этим берегом.

«Знаю», — понимает малую эту хитрость благодарный Саня.

— А вон перевальный знак. Ну, чтобы переходить, переваливать, что ли, с берега на берег, идти где поглубже, поудобней…

— Мудрено, — с уважением говорит отец, и в голосе его Саня слышит тревогу: справишься ли, сын, не подведешь?

Не бойся, батя! Сане теперь ничего не страшно!

А позади — осторожные разговоры. Отец спрашивает у Володи, трудна ли речная работа. И Володя горячо отвечает: ох и каторжна! Одних знаков да огней — черт голову сломит! «Точно!» — хмурится Саня.

Впереди — земснаряд: черная высокая фабрика на плаву, с трубами, с окнами, с ковшами. Саня говорит, не оглядываясь:

— Машинка!

— Погуди!

Гудит: разрешите пройти? Над трубой машинки поднимается белый султанчик, и чуть погодя доносится ответный гудок — пожалуйста. И трепыхается отмашка.

Володя, выскочив на мостик, тоже машет белым ослепительным флагом. Машинка чуть отодвигается к берегу, освобождая, как условились, дорогу.

— Расходимся левыми бортами, — буднично говорит Володя, и Саня кивает:

— Ага…

А за спиной тихо волнуется отец:

— Сань…

Внизу раза два прохаживался Карпыч — поглядит наверх, на рубку, с отвращением плюнет и снова пропадет в дыре. На третий раз не пропал — подошел к борту:

— Бабы…

Мимо проносились байдарки, а в них загорелые девушки дружно посверкивали вёселками. Коркин засвистел, заплясал. Девушки помахали ему руками.

— Погуди! — сунулся под Санину руку взволнованный Володя. — Ага! А ну еще!

Иван Михайлович — человек солидный: не орет, не свистит, не гудит, вдумчиво разглядывает девчонок в черный бинокль. Так засмотрелись ребята — чуть на мель не влетели: попер пароход мимо белого бакена.

— Эй! — недовольно оторвался от бинокля Иван Михайлович. — Купаться полезли?

Володя, оттерев Саню, поспешно закрутил штурвал — сперва маленький, потом большой.

— Фу! — оглянулся на помертвелого рулевого. — Вытащили! Вот наломали бы дров!

— Сань, — усохший голос отца. — Пойдем, Сань!

— Пойдем, — опомнился сын. — Спасибо, Володя…

— Спасибо! — серьезно повторил отец, торопясь не в каюту, не в машину — опять на шлюпку, к Карпычу!

14

В Серпухове оставили «воз».

Гриша сказал отцу:

— Пока грузимся, можете с Саней на берег сходить. Тут не так далеко музей есть — домик Поленова, художника. На катере быстро обернетесь.

Саня вспомнил, как ходили они к Поленову, про которого Володя сказал: «Удивительно солнечный художник».

— Музей? — повторил простое слово отец, глядя на хмурого Коркина в новой тельняшке, на Ивана Михайловича, засовывающего рубаху в штаны. — А вы как же? — спросил он у Гриши.

— А нам некогда — дела, — развел руками Гриша-капитан. — Коркин, ты не слышал? На место!

— Да-а!.. — заныл было Коркин про берег, про больного отца, про нездоровую маму.

— Про Нюрку, про Нюрку скажи! — поддел Карпыч, и Семка, пробурчав что-то, замолчал, испортив всем настроение.

— Нет, нет! — поспешно отказался отец. — Спасибо! Пускай вон, — он кивнул на Коркина, — товарищ идет, ему надо, а мы…

— Ничего! — рассердился Карпыч. — Этот товарищ каждый раз сбегает и спасиба не говорит! А ты, Петрович, иди и Саньку захвати — пускай поглядит!

— А ты? — посмотрел на Карпыча отец. — Тоже вон устал-то…

— Эх, Петрович! — Карпыч подошел к отцу, сдвинул кепку на затылок и стариковскими слезливыми глазами взглянул прямо в его недоуменные глаза: — Ми-лай! Только ты один и вспомнил! Только ты и сказал про Карпыча! Пожалел! Семка, не гляди ежиком! Пойдешь на берег! Ладно. Остаюсь!

— Ой! — открыл рот Семка-матрос и посмотрел на Карпыча не ежиком — теленком.

— Иди! — великодушным жестом обвел Карпыч пыльный берег с его ящиками, тюками и рулонами.

— Иди, — с неохотой отпустил Гриша-капитан. — Только…

— Через час буду! — крикнул уже с трапа Коркин, позабыв простое слово «спасибо».

— Не расхолаживаться, — сказал оставшимся капитан. — По местам! Саня, идешь?

Саня посмотрел на отца, отец — на Карпыча. Саня шагнул к борту, к трапу, к берегу, на котором, высоко на гребне, показалась знакомая фигурка Наташи.

— Иди, иди, — понял его отец, а сам повернулся спиной к сыну, лицом к Карпычу. — Слушай, надо бы нам с тобой манометр…

— За работу! — приказал Гриша, и народ разошелся по местам.

Саня завистливо провожал взглядом Коркина — скользя и спотыкаясь, летел он наверх, подальше от парохода с его котлами и швабрами. Поравнялся с Наташей, сказал ей что-то на бегу, и девочка, посмотрев с минуту на «Перекат» и не заметив, видно, Саню, поплелась обратно — за горку.

Саня вздохнул и отошел от трапа.

Через полчаса к солнышку вылезли Карпыч с отцом — молчаливые, чумазые, чем-то очень друг на друга похожие. Саня пригляделся и понял чем — уверенной поступью, деловитостью.

— А ты, Петрович, разбираешься! — провожал Карпыч отца в душевую.

А тот отвечал:

— А как же — рабочие мы с тобой люди-то!

А после душевой, блаженно покряхтывая, розовые, распаренные, бродили по пароходу, и Карпыч длинно и бестолково разъяснял отцу насчет валов-шатунов. Саня хмыкал про себя.

— А это зачем? — стал потихоньку встревать он в долгую Карпычеву речь. — А то для чего?

— Для нада! — уже заводился старик и надвигал на глаза кепку.

— Саня, — сказал отец. — Пошел бы вон… к Володе…

— Да! Двигай! Нечего! — поддержал его Карпыч. — Тебе с нами, с дураками, неинтересно! Вот и топай к ученым! А уж мы тут одни как-нибудь… Пошли, Петрович!

— Сергеев! — сказал Гриша. — Сбегай в контору — бумага там. Хотя… Погоди-ка… Вон Коркин несется.

Часу еще не прошло, а Коркин уже летел обратно, размахивал какой-то бумагой и орал издали — сперва непонятное, потом различаемое:

— Эй! Баржи-и-и! Наши баржи украли-и-и!

Перекатовцы столпились на палубе: слишком уж нелеп был этот вопль в умиротворяющей полуденной тишине.

— Баржи, капитан! — показал рукой Володя, и все увидели, как другой мощный буксир-толкач подцепил их баржи и ходом поволок мимо «Переката». Напрасно Гриша гудел, а Иван Михайлович свистал, как мальчишка, в два пальца — на него из высоко вознесенной рубки толкача презрительно смотрел молоденький капитан в белоснежной фуражке.

— Не суетись! — Гриша с тревогой проводил глазами караван. — Вон Коркин бумагу тащит.

Семка взбежал на борт, задыхаясь, кинулся что-то говорить капитану, Гриша остановил его жестом. Принял из потной ладони пакет, вынул казенную, с нехорошим хрустом бумагу, забегал глазами.

— Вслух! — потребовал Иван Михайлович.

— На́,— передал ему бумагу Гриша-капитан, и механик добросовестно, как делал он все на свете, жестяным своим голосом зачитал приказ по пароходству, и все начали переглядываться, а глаза у всех стали расширяться, плечи подниматься, а руки сами собой растопыриваться в стороны коромыслом: как же это так?!

— Не-е, — жалобно проблеял Иван Михайлович. — Гриш… Не положено…

Капитан словно очнулся от привычного слова, зло взглянул на механика и крикнул:

— Что там не положено! Отходил свое «Перекат»! Под боек его, на железо!

— Погоди-ка, — остановил эти не капитанские слова Володя. — А может, нам собраться всем да и к начальству? И прямо сказать: не позволим! Наш «Перекат» еще послужит: машина в порядке…

— Да! — топнул ногой по железу Иван Михайлович.

— Машина в порядке, — продолжал Володя. — И котлы…

— Котлы-то худые, — произнес Карпыч, — пар еле держат. Скажи, Петрович…

Гриша вцепился взглядом в отца — тот пожал плечами:

— Мое ли дело?..

— Вот именно! — отрезал Гриша, а Коркин добавил:

— Сам ты пар еле держишь!

Карпыч не стал орать в ответ — побрел на свою шлюпку.

— Слышь-ка, Карпыч! — устремился за ним отец.

— Жалко, — сказал Саня, и Гриша рассеянно поглядел на него, впервые, должно быть, не зная, что теперь делать и куда плыть.


День и другой промелькнули, как в кошмарном сне. Про перекатовцев словно забыли, и они то слонялись по палубе, то болтались по берегу, вчера еще такому желанному, а сегодня неуютному, пыльному, то бегали по начальству — вместе или поодиночке, и даже выдержанный Иван Михайлович кричал у кого-то там в кабинете и бухал кулаком по столу.

«Плохо, — думал Саня, шатаясь вместе со всеми по горячей палубе. — Хоть старое корыто, да свое, обжитое…» И зорким, приметливым глазом подмечал, как по-хозяйски, словно старый дед, ходит вечерами Гриша по пароходу, проверяет, все ли на месте, — а чего теперь ходить? И как Иван Михайлович без стука прикрывает за собой двери — к чему их теперь беречь? И повариха тетя Дуся поливает свои кактусы-фиктусы, насаженные где только можно, — куда их теперь, бедных? И ребята, жалея тетю Дусю, не суют больше в цветочные горшки окурки — чего жалеют? И Карпыч, ворчливый, бестолковый Карпыч, не слезает с любезной шлюпки — даже брезент на том месте засален его штанами… Сиди, Карпыч, досиживай… Куда ты пойдешь без своей шлюпки? «Дом, — глядит Саня на Карпыча, — это тебе не станок и завод — отработал, ушел… Дом — это весь «Перекат», с его колесами и шипом. И как же сломать дом?»

— Чудаки! — говорил с берега тот самый добрый начальник, который пригрел тогда Саню. — Вот чудаки! Новый теплоход получите, новый!

И смотрел сердито на Саню. «Новый! — поеживался мальчишка. — Значит, необжитой и холодный, с неизвестным характером».

— Нет уж, ни к чему мне новый! — отвечал начальнику Карпыч. — Кто куда, а я на берег!

И Саня, остро жалея старика, понимал, что некуда податься Карпычу: не нужен он на теплоходах, не нужен на берегу — только к супружнице своей, к бабке кочегаровой…

— Может, на завод? — тихо спрашивал отец — не первый раз спрашивал.

Карпыч трясет головой. И Саня видит, каким страшным и чужим кажется старику этот неведомый завод, милый и понятный его отцу.

— А ты? — неожиданно спросил отец сына, Саня пожал плечами:

— Не знаю…

Он и вправду не ведал, куда теперь девать себя. Может, по Гришиному совету на речной флот?

Отец осторожно поглядывал:

— А по моей линии?

«А школа?» — с тревогой подумал сын. Впервые подумал за эти дни и вспомнил: берег, Сосновка, улочка, а по улочке — пятки врозь, носки вместе — ковыляет старушка Утятична, математичка.

«A-а, Саня, — блеклыми добрыми глазами помаргивает Утятична. — Ты, слыхала, школу бросаешь? Зря, зря… Ты же такой способный к математике…»

Вот и весь разговор — краткий, беглый, дорожный. Думал, забыл, а надо же — запал в душу, вспомнился.

— А может, я еще к чему способный? — бормотал Саня, шатаясь по «Перекату», натыкаясь на людей, которых вдруг оказалось что-то очень много — так и путались под ногами, засматривали в лицо ошалелыми глазами, растравляли душу.


Они стояли последние грустные вахты. Спускали пары, чистили топки, и Карпыч, хлюпая носом, ворчал:

— Чего чистим-то, чего прибираем! Будто не все равно, какой он на слом пойдет!

Володя мрачно поддакивал:

— Верно… Как покойника обряжаем…

И Сане тоже казалось: похож пароход на мертвеца. Холодный, ко всему безразличный, сделался он до неприличия гулким и гудел под ногами, как пустая железная бочка.

И однажды вечером пришел «Перекату» конец. Команда, собрав немудреные вещички, сошла на берег — не на тот, что с большой буквы, желанный и долгожданный, а на обычный, в меру замусоренный, в меру зеленый. Ребята простились с пароходом и постояли на берегу, как возле свежей могилы, потом, не оглядываясь, потянулись гуськом в контору. Начальство давало каждому по десять суток отпуска, пока не придет новое судно.

— Может, к нам пока погостить? — приглашали ребята Саню и его отца.

Володя не приглашал: не было у него дома, жил в общежитии.

— Может, ко мне? — дольше всех тряс отцову руку Карпыч. — Поглядишь, как живу… — И вздыхал: видно, глядеть-то было не на что, кроме старухи.

Не пошли ребята и к Сергеевым — отца ли стеснялись, свои ли были у них дела. Даже Володя не пошел, хоть и звал его Саня горячо.

«Ты виноват», — косился Саня на черный пароход: это он, уйдя, разъединил народ — каждый стал сам по себе. Когда-то будет новый, когда-то привыкнут люди к своей машине, к шлюпке, к цветку.

— Спасибо, — отвечал Саня на приглашения, обегая товарищей спотыкучим взглядом. — Только нам домой… Домой…

Отец стоял в сторонке, размышляя, видно, о новом своем доме, который, верно, будет таким же гулким и пустым, как новый неведомый теплоход…

— Сергеев! — Иван Михайлович сунул Сане листок. — Дня через три явишься! До встречи! Адрес мой!

Помахали друг другу, разошлись. «Семка?» — напрасно вертелся Саня. Не было Семки, тихо удрал. Ни Гриши, ни Володи, ни Ивана Михайловича — стоял в одиночестве Карпыч с рюкзаком.

— Если надумаешь, — сказал отец, — я всегда рад…

— И ты, — издали кивал старик. — Ежели что — завсегда… Слышь, Санька!

— Слышу, Карпыч! Заходи!

— И ты… Ежели что…

Карпыч потащился. Спускалось солнце, силуэт парохода четко выделялся на розовом.

— Жалко, — искренне сказал отец. — Хорошие люди… Жалко…

А Саня все смотрел и смотрел, то на Карпыча, бредущего берегом, то на «Перекат» и неведомо кого больше жалел — бедный пароходик или старика. Карпыч черный, сутулый, и «Перекат» такой же черный и такой же вроде сутулый, одинокий, без флага и огонечка. Замерли навеки усталые колеса, и отполированные плицы глядели уныло, как беспомощные руки рабочего человека, которым вдруг отказали в работе.

— Посидим? — попросил Саня, и отец безмолвно опустился рядом с ним на траву.

Саня вспомнил недавнее: солнечный день, жаркий берег и своих, которые, радуясь передышке, обгоняя и хватая друг друга, лезли в гору. Иван Михайлович не бежал, не хватал — шагал степенно, квадратно. Торопилась куда-то повариха. Сидел на бережке Карпыч, поплевывал, сосал сигарету. И на всех с завистью поглядывал Семка-матрос: он на вахте, не выплакал себе берега. Потому сердился на всех, даже на Саню, которого называл тогда другом. А мимо шли пионеры. Остановились, сбились в кучу, и двое самых деловых полезли по трапу на палубу.

«Стой, куда!» — заорал, замахал руками Коркин, и Саня почувствовал, как приятно Семке орать и не пускать.

«Да ладно тебе», — нахмурился он, и мальчишки с трапа и с берега заверещали, чуя поддержку: «Пусти, дяденька!»

Коркин довольно засопел и, хоть не положено, пустил-таки ребят, сделал доброе дело. И через миг пацаны лазили по пароходу. Зазвенел под любопытной рукой колокол, в рубке завертелся большой штурвал, сверкнуло стекло бинокля. Пароход стоял, присмирев: дети ведь! Зато волновалась толстая вожатая на берегу: «Ребята, не бузить!» Ребята и не бузили, а, все облазив, слетели на берег, хором закричали надутому Семке: «Спа-си-бо!»

— Спасибо, — повторил теперь Саня.

Отец встрепенулся, поднял голову — сын сидел, обняв колени.

— Кому спасибо, Саня?

Тот задумался. Ответил, глядя на «Перекат», уже слабо различимый в полутьме:

— Всем… Людям… И ему тоже…

Загрузка...