Если бы не чистая случайность, тот номер, что отколол ночью Франк Фридмайер, не сыграл бы в его жизни такой решающей роли. Франк, понятно, не предвидел, что в это время по улице пройдет его сосед Герхардт Хольст.
А Хольст прошел, узнал Франка, и все сразу изменилось.
Но Франк принимает и это, и прочие возможные последствия.
Вот почему то, что произошло ночью у стены дубильной фабрики, оказалось для него — и сейчас, и на будущее — куда важнее, чем, скажем, потеря невинности.
Кстати, это первое, что пришло ему в голову. Сравнение и позабавило, и разозлило его. Фред Кромер, его дружок — правда, тот постарше: ему уже двадцать два, — впервые убил человека еще неделю назад у выхода из заведения Тимо, где потом Франк сидел за несколько минут до того, как притаиться у стены дубильной фабрики.
Можно ли считать то, что сделал Кромер, настоящим убийством? Застегивая меховое пальто и, как обычно, посасывая толстыми губами толстую сигару, Фред важно направлялся к выходу. Он весь лоснился. Он всегда лоснится. Как у апельсинов некоторых сортов, кожа у него толстая, плотная и словно маслянистая.
Кто-то сравнил его с бычком, изнывающим без коровы. Как бы там ни было, в его широком лоснящемся лице, влажных глазах и оттопыренных губах есть что-то откровенно похотливое.
Тщедушный человечек — такие попадаются на каждом шагу, особенно по вечерам, бледный, возбужденный и явно не настолько богатый, чтобы ходить к Тимо, — по-дурацки заступил Кромеру дорогу, вцепился в шалевый воротник и пошел сыпать упреками.
Интересно, что Фред ему всучил? Не зря же парень так взбеленился.
Кромер, попыхивая сигарой, спокойно проследовал мимо. Худосочный недомерок побежал за ним по асфальту аллейки и поднял шум — с ним была женщина, и ему наверняка хотелось показать себя.
На улице, где расположено заведение Тимо, шумом никого не удивишь. Патрули тоже стараются заглядывать туда пореже. И тем не менее, проезжай тогда мимо машина с оккупантами, им не удалось бы сделать вид, будто они ничего не заметили.
— А ну катись! — бросил Кромер карлику; голова у того была не по росту большая, шевелюра — огненно-рыжая.
— Нет, сперва я тебе все выложу!
Если слушать все, что тебе хотят выложить, сам живо говорить разучишься.
— Кому я сказал — катись!
Может быть, рыжий хватил лишнего? Да нет, он больше смахивал на наркомана. А может, в пойло было что-то подмешано? Какая, впрочем, разница?
На середине аллейки Кромер, весь черный между двух сугробов, левой рукой вынул сигару изо рта. Правой ударил, всего раз. Гном буквально взлетел в воздух, дрыгнул, как паяц, ногами и руками одновременно и темной массой впечатался в кучу снега на обочине. И вот что любопытно: голова его легла рядом со шкуркой апельсина — сейчас достать их в городе можно только в лавке напротив Тимо.
Тимо тоже выскочил на улицу — без пиджака, без кепки, прямо в чем стоял за стойкой. Ощупал паяца, выпятил нижнюю губу.
— Готов. Через полчаса застынет.
Неужели Кромер уложил парня с одного удара? Похоже, да. Рыжего об этом уже не спросишь. Тимо — он времени терять не любит — что-то сказал, они с Кромером оттащили тело метров за двести и швырнули в старый отстойный пруд, там, где выходят сточные трубы и вода не замерзает.
Теперь Фред вправе уверять, что убил человека, даже если к делу в известной мере причастен Тимо» когда заморыша подняли с земли и перебросили через низкий кирпичный парапет, он, пожалуй, еще дышал.
Кромер считает происшествие мелочью — и вот подтверждение: он по-прежнему рассказывает, как придушил девчонку. Одно подозрительно: история случилась не в городе, а в местности, где остальные не бывали. Так что доказательств никаких. Этак каждый начнет сочинять что вздумается.
— Большая грудь, нос пуговкой, глаза водянистые… — бубнит он.
Описывает он ее всегда одинаково. А вот подробности убийства всякий раз новые.
— Произошло все на гумне…
Допустим. Но в армии Кромер не служил, деревню ненавидит. С чего бы его занесло на гумно?
— Баловались мы на соломе, а она жуть как колется — и все время сбивала мне настроение.
Рассказывая, Кромер посасывает сигару и, словно из скромности, отрешенно глядит в пространство. Есть еще одна деталь, которой он никогда не опускает, — фраза девицы: «Хочу, чтоб ты сделал мне маленького».
Фред уверяет, что с этого все и началось: мысль о ребенке от глупой, грязной девки, которую он тискал, как тесто месят, показалась ему карикатурной и неприемлемой.
— Совершенно не-при-ем-ле-мой.
А девица все ласкалась, все липла.
Ему даже не нужно было закрывать глаза, чтобы представить себе огромную, со светлыми волосиками голову ублюдка, который родится от него и этой твари.
Не потому ли, что сам Кромер — крепко сбитый брюнет?
— Словом, меня замутило, — заканчивает Фред, стряхивая пепел с сигары.
Малый он не промах. Знает как себя подать. Обзавелся привычками, прибавляющими ему обаяния.
— Я решил, что лучше удавить мать, — так спокойней.
Это на меня накатило впервые, но оказалось совсем нетрудно. Ничего особенного.
Кромер не один такой. Каждый из завсегдатаев Тимо кого-то — хоть одного — да прикончил. На войне или как-либо по-другому. А то накатав донос, что совсем уж легко. Не обязательно даже подписываться.
Тимо такими вещами не хвастается, но у него на счету наверняка не одна жертва, иначе оккупанты не позволили бы его заведению работать всю ночь и почаще наведывались бы посмотреть, что там творится. Правда, ставни в доме всегда закрыты и подойти к нему можно только по аллейке, так что вам не откроют, пока не опознают через глазок в двери, но оккупанты не малые дети — им все известно.
Ну а Франк? Невинность он потерял давно и почти без переживаний: благоприятствовала среда. Для других же это целая история, о которой, расцвечивая ее все новыми подробностями, они еще много лет рассказывают, как Кромер о девчонке, задушенной им на гумне.
Словом, первое убийство, совершенное Франком в девятнадцать лет, оказалось все равно что вторичной утратой невинности: переживал он немногим больше, чем тогда, да и произошло все случайно. Просто наступил момент, когда по необходимости и вполне естественно принимаешь решение, которое на самом-то деле принято уже давным-давно. Никто его не принуждал. Над ним не подсмеивались. К тому же подначка приятелей действует только на дураков.
Еще много недель назад, чтобы не сказать — месяцев, ощущая в себе некую неполноценность, он решил: «Я должен попробовать…»
Не в драке. Это не в его характере. Он убежден: поступок значителен лишь когда совершается обдуманно.
Вот случай и представился. И не потому ли он кажется случаем, что Франк сам его ждал?
Они сидели у Тимо. Как обычно, за столиком у самой стойки. Кромер был в меховом пальто, с которым не расстается даже в жарко натопленных помещениях. И, разумеется, с неизменной сигарой. Кожа его, как всегда, лоснилась, в больших круглых глазах действительно было нечто бычье. Фред, наверно, воображает, что он из другого теста, не такой, как все: он даже не дает себе труда прятать в бумажник крупные купюры, а, скомкав, рассовывает их по карманам.
С Кромером пришел какой-то тип, птица явно более высокого полета. Знакомясь, коротко бросил:
— Зовите меня Берг.
Лет сорок, не меньше. Холодный, неразговорчивый.
Шишка, по всему видать, крупная. Недаром Кромер прямо-таки лебезит перед ним.
Он рассказал Бергу о задушенной девчонке, но не слишком хвастливо, а скорее всем видом давая понять, что это мелочь, случайное забавное происшествие.
— Посмотри, Франк, какой нож подарил мне мой друг.
Словно драгоценность, которая выигрывает, когда ее извлекают из роскошного футляра, нож, вынутый из-под мехового пальто и положенный на клетчатую скатерть, производил особенно внушительное впечатление.
— Ты лезвие попробуй!
— Н-да.
— Марку видишь?
Пружинный нож шведского производства отличался такой чистотой линий и был настолько «по руке», что казалось, клинок наделен разумом и сам сумеет выбрать себе дорогу, когда войдет в чужое тело.
Неожиданно Франк, стыдясь своей непроизвольно ребяческой интонации, попросил:
— Одолжи мне его.
— Зачем?
— Просто так.
— Эти игрушки не для того, чтобы их носили просто так.
Гость Кромера улыбнулся. Чуть покровительственно, словно прислушиваясь к бахвальству мальчишек.
— Ну, одолжи!
Не для того, понятно, чтобы носить просто так. Правда, ничего такого Франк еще не думал, но как раз в эту минуту за угловым столиком под лампой с сиреневым шелковым абажуром он приметил толстого унтер-офицера. Уже побагровевший, пожалуй даже лиловый из-за освещения, тот снял ремень и положил на скатерть между рюмками.
Унтера знали все. Он был чем-то вроде амулета или кота, которого вечно видишь на одном и том же месте.
Он, единственный из оккупантов, захаживал к Тимо открыто, не прячась, не советуя помалкивать о его посещениях.
Естественно, у него были имя и фамилия. Здесь, однако, только прозвище: Евнух. Он был такой жирный, такой раскормленный, что мундир распирало, а под мышками и в талии образовывались складки. Глядишь на него и невольно представляешь себе раздевающуюся матрону, на дряблых телесах которой остались складки от корсета. Затылок и шея были в сплошных складках сала, на голове трепыхались редкие волосики, бесцветные и шелковистые.
Устраивался он всегда в углу и неизменно приводил с собой двух женщин — безразлично кого, лишь бы они были худыми и брюнетками.
Если новый клиент вздрагивал при виде его мундира — унтер был в форме оккупационной полиции, — Тимо, слегка понизив голос, успокаивал:
— Не волнуйтесь. Не опасен.
Слышал его Евнух? Понимал? Спиртное он заказывал графинами. Усадив одну из спутниц к себе на колено, другую — рядом, на банкетке, он что-то рассказывал им на ухо и гоготал. Пил, рассказывал, гоготал и подпаивал девиц, между делом запуская им руку под юбки.
На родине у Евнуха, должно быть, осталась семья. Нуши, пошуровавшая в его бумажнике, уверяла, что тот набит фотографиями детей всех возрастов. Девиц унтер зовет не их именами, а другими. Это его забавляет. Он заказывает для них еду. Обожает смотреть, как они набрасываются на дорогие кушанья, каких не получишь нигде, кроме как у Тимо и еще в нескольких совсем уж труднодоступных заведениях, предназначенных для старших офицеров.
Унтер кормит девиц чуть ли не насильно. Сам ест с ними. Лапает их прямо на публике и гогочет. Наконец наступает такой момент, когда он снимает ремень и кладет на стол.
А на ремне кобура с пистолетом.
Само по себе все это ровно ничего не значит. Унтер просто толстый распутник, которого никто не принимает всерьез. Даже Лотта, мать Франка.
Она тоже знает Евнуха. Его знает весь квартал: отправляясь в город, где расквартировано его учреждение, он дважды в день, добираясь пешком аж до Старого моста, пересекает улицу, по которой ходит трамвай.
Живет он не в казарме, а здесь, по соседству, на частной квартире с пансионом у вдовы архитектора г-жи Мор в третьем доме за трамвайной линией. На улице появляется всегда в одно и то же время, розовый, начищенный до блеска, несмотря на вечера у Тимо.
Улыбка у него особенная — кое-кому кажется хитрой, а на самом деле, пожалуй, ребяческая.
Евнух заглядывается на маленьких девочек, гладит их по головке, иногда вытащит из кармана конфетку и угостит.
— Пари держу, он не сегодня-завтра заявится к нам, — предсказала однажды Лотта.
Официально промысел Лотты запрещен законом. Конечно, она вправе держать маникюрный салон в районе отстойного пруда, хотя совершенно очевидно, что никому не придет в голову карабкаться на четвертый этаж перенаселенного дома, чтобы привести ногти в порядок.
Не только улице — всему, так сказать, городу известно, что за салоном есть еще комната. Евнух, служащий в оккупационной полиции, это, безусловно, знает.
— Вот увидите, заявится!
Взглянув на человека из окна четвертого этажа, Лотта безошибочно угадывает, поднимется он к ним или нет.
Может даже рассчитать, сколько времени уйдет у него на колебания, и редко ошибается.
В одно воскресное утро — по будням унтер занят на службе — Евнух действительно появился. Вид у него был смущенный и глупый. Франка дома не оказалось, о чем он после очень жалел; в кухне есть внутренняя форточка, через которую, взобравшись на стол, можно наблюдать за происходящим.
Ему рассказали, как все было. В салоне находилась одна Стеффи, здоровенная дылда с блеклой кожей, в любую минуту готовая завалиться на спину и уставиться в потолок.
Унтер, видимо, остался разочарован: со Стеффи нужно сразу приступать к делу или вовсе ее не трогать. Ума у нее не хватает даже на то, чтобы с подобающей миной слушать истории, которые ей плетут.
— Да ты же просто кусок мяса, деточка, — частенько выговаривала ей Лотта.
Вероятно, Евнух воображал, что здесь все совершается по-другому. Может быть, он вообще ни на что не способен? Во всяком случае, от Тимо он ни разу не ушел с женщиной.
А может, с него достаточно невинных шалостей, только об этом никто не догадывается? Возможно. С мужчинами все возможно. Франк знает это еще с тех пор, как получил воспитание на кухонном столе под форточкой.
И раз уж он решил, что рано или поздно кого-то все равно придется убить, ему, естественно, первым пришел на ум Евнух.
Прежде всего, Франк просто обязан испробовать нож, который ему все-таки сунули. Оружие вправду что надо; вас так и подмывает поскорей пустить его в ход, посмотреть, как оно вонзается в тело и не застревает ли между ребрами.
Франку объяснили, в чем тут секрет. Как только лезвие войдет в мясо, слегка крутани рукой, будто поворачиваешь ключ в замке.
Ремень с кобурой и тяжелым скользким пистолетом лежал на столе. Когда у тебя пистолет, ты можешь все. И сразу перестаешь быть заурядным.
А тут еще этот сорокалетний Берг, дружок Кромера, — значит, парень свой, надежный. И при таком человеке с Франком говорят как с мальчишкой!
— Одолжи, и я за час его обновлю. Вернусь с пистолетом, вот увидишь!
Пока все шло нормально. Франк знал, где устроить засаду. На Зеленой улице, по которой Евнух обязательно пойдет, огибая отстойный пруд и направляясь к трамвайной линии. Там высится старое подслеповатое здание, которое до сих пор именуется дубильной фабрикой, хотя на ней уже лет пятнадцать ничего не дубят. На памяти Франка фабрика всегда бездействовала, но он слыхал, что, когда она выполняла армейские заказы, число рабочих доходило до шестисот.
Теперь от нее остались только голые массивные стены из почернелого кирпича; в высоких, как в церкви, окнах, начинающихся метрах в шести от земли, выбиты стекла.
От улицы фабрику отделяет тупичок шириной самое большее в метр.
До первого исправного газового рожка — в городе полно свернутых, а то и вовсе исковерканных рожков — шагать и шагать: он горит почти у самой трамвайной остановки.
В общем, все так просто, что даже нервы не щекочет.
Франк стоял в тупичке, прижавшись спиной к кирпичной стене; вокруг — полное безмолвие, если не считать пронзительных паровозных гудков, доносившихся из-за реки; в окнах ни огонька. Люди спали.
Между двух стен Франк видел кусок улицы, какой всегда помнил ее в зимние месяцы. Вдоль тротуаров два грязно-серых снежных вала — один у домов, другой на проезжей части; между ними чернеет узкая тропка, которую посыпают песком, солью и золой. От каждого подъезда перпендикулярно к ней идет другая, ведущая на мостовую, где машины накатали довольно глубокие колеи.
Все очень просто.
Он убьет Евнуха…
Людей в мундирах убивают каждую неделю; в ответ оккупанты преследуют патриотические организации, хватают заложников — муниципальных советников, именитых граждан, — расстреливают или увозят неизвестно куда. Во всяком случае, больше о них ни слуху ни духу.
Для Франка все сводилось к одному — впервые в жизни убить кого-нибудь и обновить шведский нож Кромера.
И только.
Единственное неудобство — ему приходилось стоять по колено в плотном снегу, очистить от которого тупичок никто не удосужился, и чувствовать, как понемногу коченеют пальцы правой руки. Но он решил: перчатку не наденет.
Услышав шаги, он не заволновался. Впрочем, он знал: это не его унтер. Под тяжелыми сапогами Евнуха снег скрипел бы куда громче.
Франку было интересно, и все. Шла не женщина — шаги были слишком широкие. Комендантский час наступил давным-давно. Люди вроде самого Франка, Кромера, клиентов Тимо по разным причинам преспокойно нарушают его, но простые обыватели не привыкли прогуливаться по ночам.
Незнакомец приближался к тупичку, но, еще не видя его, Франк уже понял, вернее, угадал, кто это, и догадка доставила ему своего рода удовлетворение.
На снегу подрагивал желтый луч: человек на ходу освещал себе дорогу карманным фонариком.
Размашистые и почти беззвучные, мягкие и в то же время удивительно быстрые шаги автоматически связались в сознании Франка с обликом его соседа Герхардта Хольста.
Встреча приобретала совершенно естественный характер. Хольст жил в том же доме, на той же площадке, что и Лотта; дверь его квартиры была как раз напротив Фридмайеров. Он водил трамвай, и часы работы менялись у него каждую неделю; иногда он уходил спозаранку, еще затемно; в другой раз спускался по лестнице во второй половине дня, неизменно держа под мышкой жестяную коробку.
Роста он был очень высокого. Ходил бесшумно, потому что носил самодельные бахилы из войлока и тряпья. В том, что человек, проводящий долгие часы на площадке трамвая, стремится держать ноги в тепле, нет ничего удивительного, и все-таки Франку, без всяких на то оснований, становилось муторно, когда он видел эти бесформенные опорки серого, как промокашка, цвета. Они вообще казались сделанными из промокашки.
Их владелец — тоже. Вид у него такой, словно он ни на кого не смотрит и ничто его не заботит, кроме этой жестянки под мышкой; в ней Хольст носит на работу еду.
Тем не менее Франк то отворачивался, чтобы не встречаться с ним глазами, то, напротив, нарочито, с вызовом не сводил их с соседа.
Сейчас Хольст поравняется с ним. Ну и что?
По всей вероятности, сосед просто пройдет мимо, высвечивая дрожащим лучом снег и черную тропу под ногами. Франку нет никакой нужды давать о себе знать. Прижавшись к стене, он практически невидим.
Почему же он кашлянул, когда Хольст оказался рядом с тупичком? Простужен он не был, и в горле у него не першило; весь вечер он почти не курил.
Кашлянул он, в сущности, чтобы привлечь к себе внимание. Это даже не было вызовом. Вызов? Кому? Нищему вагоновожатому?
Конечно, Хольст никакой не водитель трамвая. Слепому ясно, что он не здешний, что раньше они с дочкой жили совсем по-иному. Но сейчас таких, как он, пруд пруди — и на улицах, и в очередях у булочных. Никто не оборачивается им вслед, как первое время. Они сами стыдятся своей непохожести на остальных и стараются держаться незаметнее.
И все-таки Франк кашлянул. Нарочно.
Не из-за Мицци ли, дочки Хольста? Ерунда! Он не влюблен в нее. Эта шестнадцатилетняя девчонка совершенно ему безразлична. А вот она точно неравнодушна к нему.
Разве она не приоткрывает дверь, заслышав, как он, насвистывая, поднимается по лестнице? Не подбегает к окну, когда он уходит? Это же видно: занавеска колышется.
Будь у него охота, он бы с нею быстренько сладил. Это пара пустяков: нужны только терпение да подход.
Удивительнее всего, что Мицци — тут уж никаких сомнений! — знает, кто он и чем занимается его мамаша. Их презирает весь дом, с ними почти никто не здоровается.
Хольст — тоже, но он ни с кем не здоровается. Не из гордости. Скорее, от униженности или потому, что не интересуется людьми и живет с дочкой в своем крохотном мирке, не испытывая потребности выходить из него. Такое бывает.
Загадочности и той в нем нет.
Пожалуй, кашлянул Франк из чистого мальчишества.
Больно уж все просто и обыденно.
Хольст не испугался. Не замедлил шаг. Не предположил, что в тупике поджидают именно его. Это тоже странно с его стороны, очень странно. Никто ведь не станет зря отираться у стены далеко за полночь на двадцатиградусном морозе.
Он сделал только одно: у самого закоулка на мгновение повернул фонарик так, что свет упал Франку на лицо.
Фридмайер не дал себе труда ни поднять воротник, ни отвернуться. Он так и остался стоять, сохраняя озабоченное и решительное выражение лица, которое не покидает его, даже когда он думает о пустяках.
Хольст увидел и узнал Франка. До дому ему не больше сотни метров, и через минуту он вытащит из кармана ключ; он единственный из жильцов имеет свой ключ — у него ночная работа.
Завтра он прочтет в газетах или услышит в очереди об унтер-офицере, убитом у выхода из тупика.
И сразу догадается.
Как он поступит? Когда убивают одного из оккупантов, тем более не простого солдата, а унтера, власти объявляют награду за голову виновного. Так будет и теперь.
Хольст с дочерью бедны. Мясо, даже не мясо, а жалкие обрезки, они едят не чаще двух раз в месяц — тушат его с брюквой. По запаху, просачивающемуся через дверь, нетрудно определить, чем питаются в квартире.
Как поступит Хольст?
Конечно, он не в восторге от того, что заведение Лотты помещается на той же площадке, что его конура, где Мицци по целым дням сидит одна.
А тут такой удобный случай избавиться от Фридмайеров!
Тем не менее Франк кашлянул и ни на мгновение не задумался, стоит ли осуществлять свой план. Напротив, несколько секунд чуть ли не молился — просил, чтобы унтер свернул за Зеленую раньше, чем Хольст войдет в подъезд.
Вот тогда Хольст все услышит и увидит. Может быть, даже замешкается немного, а значит, окажется свидетелем…
Так не получилось. Жаль: эта мысль приводила Франка прямо-таки в восторг. Ему уже казалось, что между ним и человеком, который вот-вот поднимется по лестнице из темного дома, возникает некая тайная связь.
Конечно, он убьет Евнуха не из-за Хольста — все решено гораздо раньше.
Только вот минуту назад номер, который он собирается отколоть, был полной бессмыслицей, пустым озорством, мальчишеством. Какое он придумал еще определение? Ах да, потеря невинности.
Теперь все переменилось. Он этого хочет, идет на это совершенно сознательно.
В мире остались только Хольст, Мицци и он; унтер-офицер отошел на второй план; Кромер и его дружок Берг утратили всякое значение.
В мире остались только Хольст и он. Франк.
Честное слово, дело выглядит так, словно он сам выбрал Хольста, словно всегда знал, что в определенный момент тот войдет в его жизнь. Можно подумать, что всю эту историю он затеял только ради вагоновожатого.
Спустя полчаса он постучался условным стуком с черного хода, которым попадаешь к Тимо из глубины аллейки. Отпер сам Тимо. Клиенты почти все разошлись; одну из девиц, пивших с Евнухом, рвало в раковину на кухне.
— Кромер ушел?
— Что?.. Да, да… Просил тебе передать — у него встреча в Верхнем городе.
Нож, вытертый досуха, лежал у Франка в кармане. Тимо, словно не обращая внимания на завсегдатая, мыл бокалы.
— Чего-нибудь выпьешь?
Франк чуть было не согласился. Но предпочел доказать себе, что ни капельки не взволнован и в спиртном не нуждается. А ведь ему пришлось ударить второй раз: спина у Евнуха словно нафарширована салом. Другой карман Франка тоже оттопыривается: там пистолет.
Показать его Тимо? Это не опасно — Тимо будет молчать. Нет, это дешевка: так поступил бы любой.
— Доброй ночи!
— Ночуешь у матери?
Ночевать Франку случалось где попало: иногда у Тимо в хибаре, что позади заведения, — там живут девицы на пансионе; иногда у Кромера — у того прекрасная комната и свободный диван; иногда еще где-нибудь. Но в кухне у Лотты всегда стояла раскладушка для него.
— Иду домой.
Это рискованно: тело все еще валяется на тротуаре.
Однако добираться до моста и брать в обход по главной улице квартала еще опасней — того гляди на патруль нарвешься.
Труп унтера все так же перегораживал тротуар — голова на куче снега, ноги на черной тропке, — и Франк перешагнул через него. Вот тут ему в первый и последний раз стало страшно. Он боялся услышать за спиной шаги, боялся увидеть, например, что Евнух приподнимается.
Он позвонил и долго ждал, пока привратник нажмет на кнопку у изголовья постели, чтобы отпереть подъезд.
Первые марши одолел довольно быстро, потом замедлил шаг и, наконец, у двери Хольста, из-под которой пробивался свет, начал насвистывать, как бы давая знать: это он.
К матери в комнату он не пошел: сон у нее глубокий, жалко будить. Зажег в кухне свет, разделся, лег. Пахло бульоном и луком-пореем, запах был такой острый, что мешал Франку уснуть.
Тогда он встал, распахнул дверь в заднюю комнату и досадливо поморщился.
Сегодня постель занимала Берта. От ее большого вялого тела веяло теплом. Франк отпихнул ее спиной, она заворчала и откинула руку, которую ему пришлось опять согнуть, чтобы отвоевать себе место.
Несколько позже он едва удержался, чтобы не овладеть ею, потому что все не мог уснуть; затем стал думать о Мицци — та наверняка еще девушка.
Расскажет ли ей отец, что выкинул Франк нынче ночью?
Когда Берта встала, Франк, еще не вполне проснувшись, с трудом разлепил веки и увидел, что оконные стекла покрыты морозными узорами.
Толстуха босиком вышла в кухню, оставив дверь приоткрытой, чтобы слабый отсвет проникал в комнату. Лежа в кровати, Франк слышал, как девушка натягивает чулки, белье, платье; наконец она уходит, предварительно плотно закрыв дверь. Следующим звуком, который до него донесется, будет ерзанье кочерги по решетке.
Мать умеет дрессировать своих подопечных. Всегда ухитряется по крайней мере одну оставить на ночь. Не из-за клиентов: в восемь вечера подъезд запирается и наверх никто уже не придет. Просто Лотте нужно, чтобы при ней кто-то был. И главное, чтобы ее обихаживали.
— Я всласть наголодалась, когда была молода и глупа.
Теперь пора себя и побаловать. Каждому свой черед.
Ночевать она неизменно оставляет самую бедную, самую простоватую; ты, мол, живешь далеко, а здесь тепло, да и обед приготовлен вкусный.
На всех, кто остается, у Лотты один фиолетовый бумазейный халат, который, как правило, висит на девицах до полу. Всем им от шестнадцати до восемнадцати. Те, кто постарше, Лотту не устраивают. И, за редким исключением, не держатся больше месяца.
Клиенты любят разнообразие. Объяснять это девицам заранее, конечно, не стоит. Им ведь кажется, что они здесь как дома, особенно деревенским. Вот такие обычно и остаются на ночь.
Сейчас Лотта, вероятно, не спит, а дремлет, как ее сын. Франк отдавал себе отчет, который теперь час, где он находится, какие звуки раздаются в квартире, какие — на улице. Непроизвольно ждал, когда загрохочет первый трамвай, шум которого в ледяной пустоте улиц слышен издалека. Ему то и дело казалось, что он уже видит большой желтый фонарь на вагоне.
Затем сразу же, без перехода, послышался стук угольных ведер. Для той, кто дежурит, это самая трудная из утренних повинностей. Одна девушка из-за этого даже сбежала, хотя была крепкого сложения, с тугим мускулистым телом. Тащи два грязных железных ведра, спускайся с четвертого этажа, лезь в подвал, а затем карабкайся с грузом обратно.
Весь дом встает ни свет ни заря и словно населен призраками: электричество нормировано, подают его с перебоями, и у жильцов горят слишком тусклые лампочки. К тому же люди не топят; сварить себе желудевый кофе на маленьком газу — вот самое большее, на что они отваживаются.
Всякий раз, когда кто-нибудь из девиц выходит за углем, Франк настораживается, и Лотта у себя в постели, без сомнения, тоже начинает прислушиваться.
В подвале у каждого жильца свой запертый на замок чуланчик. Но у кого, кроме Фридмайеров, есть уголь и дрова?
Когда девушка с ведрами в вытянутых руках и багровым от натуги лицом возвращается наверх, ей вслед почти всегда приотворяются двери. На нее и на ведра смотрят злые глаза. Женщины вслух отпускают нелестные замечания. Однажды жилец с третьего этажа — потом его расстреляли, правда за другое, — опрокинул ведра и пробурчал:
— Шлюха!
Обитатели всех этажей этой казармы — дом сильно смахивает на нее — кутаются в пальто, надевают по две, иногда по три фуфайки, редко снимают перчатки. А ведь в доме есть и дети, которым надо ходить в школу.
Берта отправилась вниз. Берта не боится; она сильная, спокойная. Наверно, потому и держится здесь больше полутора месяцев, что мало кому удается.
Только вот в любви ей грош цена. Иной раз замычит, да так по-дурацки, что у мужчины всю охоту как рукой снимет.
«Корова!» — думает Франк.
Как раньше подумал о Кромере: «Бычок!»
Вот бы их спарить!.. Берта, опять не закрыв дверь на кухню, разводит огонь и там, и в комнате, где лежит Франк. В квартире четыре печи, больше, чем во всем остальном доме. Четыре печи на них одних! Что если жильцы как-нибудь соберутся да прилипнут в коридоре к стене Фридмайеров в надежде поживиться хоть капелькой тепла?
Интересно, чем обогревается Мицци Хольст?
Франк знает, как это делается: от семи до восьми утра из газовой плиты вырывается слабое голубоватое пламя.
Люди греют руки о чайник. Иные кладут на выключенную плитку ноги, ложатся на нее животом. Все носят невообразимую рвань, напяливают на себя что только возможно.
А Мицци?
С какой стати он подумал о ней?
В доме напротив, который еще беднее — построен раньше и уже весь обшарпан, жильцы для тепла оклеили стекла оберточной бумагой, оставив лишь маленькие отверстия, чтобы проходил свет и можно было выглянуть на улицу.
Наткнулись на Евнуха или нет? А может, тело обнаружили еще ночью?
Шума не будет. В таких случаях шума никогда не поднимают. Многие уже отправились на работу, женщины разбрелись по очередям.
Если тело не обнаружил патруль, что наиболее вероятно — на Зеленую улицу, в сущности тупиковую, патрули практически не заглядывают, — те, кто встал и вышел пораньше, первыми заметили на снегу темную массу, но заспешили к трамвайной остановке.
Потом, когда рассвело, другие наверняка увидели, что на покойнике мундир. Это тем более заставило их ускорить шаги.
Сообщит о случившемся кто-нибудь из привратников.
Они ведь в своем роде на государственной службе. Им нельзя сослаться на то, что они, мол, ничего не видели. И к их услугам телефон в парадной.
Из кухни донесся запах занявшейся растопки. Затем лавиной посыпалась зола из печных поддувал в комнатах, и, наконец, завела свою музыку кофейная мельница.
Эх, Берта, бедная толстая корова! Только что, стоя босиком на половике, она растирала себе тело, разглаживая следы, оставленные на коже простынями. Трико на ней не было. Она исходила потом и, видимо, рассуждала сама с собой. Ведь всего два месяца назад она в этот час задавала корм курам и наверняка разговаривала с ними на понятном для них языке.
А вот и трамвай. Он резко тормозит на углу, предварительно выплюнув на рельсы порцию песка, — иначе ему быстро не остановиться. К его скрежету Франк давно привык и тем не менее весь сжимается, ожидая, когда трамвай снова тронется и задребезжит, как мешок с железным ломом.
Кто же из привратников струхнул первым и позвонил куда следует? Привратники — народ опасливый. Такая уж у них профессия. А угадать того, кто поднял власти на ноги, нетрудно. Вот он отчаянно жестикулирует перед несколькими машинами с оккупантами.
Не так давно подобного происшествия было довольно, чтобы квартал немедленно оцепили, а дома поочередно прочесали. Но это время прошло. Заложников тоже перестали хватать. Кажется, будто люди по обе стороны линии огня стали философами. Да и как ее разглядишь, эту линию?
Ничего. Не разглядят — притворятся, что видят.
Убит жирный распутник. Что он оккупантам? Они, без сомнения, знали ему цену. Гораздо больше их тревожит пистолет: тому, кто его унес, может взбрести на ум воспользоваться им против чужеземцев.
В конце концов, оккупанты тоже боятся. Все на свете чего-нибудь боятся. Две машины ездят взад и вперед. Одна медленно движется от дома к дому.
Это они страху нагоняют. На самом деле ничего не произойдет.
Если, конечно, не заговорит Хольст. Но он не заговорит. Франк верит в него.
Вот оно, слово, которое все объясняет. Может быть, не совсем точное, но дающее хотя бы смутное представление о том, что он пытался уяснить себе минувшей ночью. Он верит в Хольста.
Сейчас тому полагается спать. Впрочем, нет. Он, как всегда, уже поднялся и скоро выйдет на улицу: в свободные от работы дни в очередях стоит он сам.
За иными продуктами Фридмайеры в очередь ни за что не встанут, за другими все-таки ходят, вернее, посылают одну из девушек. Бывает еда, ради которой даже Лотта готова двинуться с места.
Двери в квартире распахнуты. Кухонная плита волнами гонит тепло во все помещения. На худой конец хватило бы ее одной. Затем всюду разносится запах кофе, настоящего кофе.
С другой стороны кухни, прямо против площадки и слева от лестницы, располагается маникюрный салон, где печь топят непрерывно.
У каждой печи свой запах, каждая живет своей жизнью — по-особому втягивает воздух, по-особому гудит. В салоне от печи пахнет линолеумом, и это наводит на мысль о гостиной с навощенной до блеска мебелью, с роялем, с вышитыми салфетками на столиках и вязаньем на ручках кресел.
— Буржуа, они и есть самые распутные, — уверяет Лотта. — А буржуа любят пакостничать по-мелкому в обстановке, похожей на ту, что у них дома.
Вот почему так миниатюрны, можно сказать, почти невидимы оба маникюрных столика. Вместо маникюра Лотта обучает девчонок тренькать одним пальцев на рояле.
— Как их дочки, понятно?
Спальня, большая спальня, как ее величают, где нежится сейчас Лотта, увешана коврами, драпировками, рукоделием.
— Будь у меня возможность, — втолковывает она, — натаскать сюда портреты их папаш и мамаш, женушек и деток, я миллионершей стала бы!
Увезли, наконец, тело Евнуха или нет? Пожалуй, да.
Машины, раскатывавшие взад и вперед, исчезли.
Герхардт Хольст с длинным, посиневшим от холода носом и сеткой в руке стоит где-нибудь поблизости в очереди, неподвижный и преисполненный достоинства. Одни мирятся с очередями, другие — нет. Франк из числа вторых. В очередь он не встанет ни за что на свете.
— И не такие, как ты… — завела однажды Лотта, считающая сына гордецом.
Но разве можно представить себе Кромера стоящим в очереди? Или Тимо? Или других парней?
Разве Лотте не хватает угля? Разве, встав с постели, она первым делом не заводит разговор о сегодняшнем меню?
Как-то девушка, не ходившая еще на панель, поинтересовалась, сколько ей будут платить.
— У меня едят! — ответила Лотта.
Это правда: у Лотты едят. Точнее, жрут. Жрут с утра до ночи. Еду с кухонного стола не убирают, а тем, что остается, можно прокормить целую семью.
Придумывание самых затейливых блюд, на которые идет больше всего жиров и дефицитнейших продуктов, стало в доме своего рода игрой, спортом.
— Сало? Сходи — пусть Копоцки даст. Скажешь, я ему сахару принесу. А не добавить ли еще и шампиньончиков?
— Садись в трамвай и кати к Блангу. Скажешь, чтобы…
Каждая еда — это вроде как пари. А еще вызов, потому что кухонные флюиды разносятся по всему дому, просачиваясь сквозь замочные скважины и под дверями.
Скоро эти Фридмайеры будут настежь свое жилье распахивать! А у Хольстов довольствуются костью, отваренной вместе с брюквой.
Дались ему эти Хольсты! Франк вскакивает. Хватит валяться. Протирая заспанные глаза, он выходит на кухню.
Уже одиннадцать утра. В кухне сидит незнакомая девушка, новенькая. Держится скромно, выглядит прилично.
Не сняла еще ни шляпки, ни белой девичьей блузки.
— Берите сахар, не стесняйтесь, — подбадривает Лотта. На ней пеньюар. Она поставила локти на стол и мелкими глотками попивает кофе с молоком.
Так всегда. Девиц следует приручать. Поначалу они робеют. Смотрят на кусок сахара как на драгоценность. На молоко, да и на остальное — так же. А через некоторое время их приходится гнать взашей, потому что они опустошают шкафы. Впрочем, их выставили бы и без этого.
Сперва они ведут себя робко. Садясь, сдвигают колени. Носят обычно короткий английский жакет, как у Мицци, темную юбку, белую блузку.
— Если бы они оставались такими!
Это ведь как раз то, что нравится клиентам.
Поглядели бы мужчины на них, неприбранных, утром!
Впрочем, как знать!.. По утрам они по-домашнему, неумытые, с лоснящейся кожей, собираются на кухне попить кофе, поесть чего душе угодно, подымить сигареткой, поваландаться.
— Отпаришь мне брюки? — обращается Франк к матери.
Штепсельная розетка в салоне, и Лотта пристраивает гладильную доску между двумя креслами.
Как там с Евнухом?
Соседи, видевшие утром тело на снегу, явно напуганы: из-за этого у них целый день будет на душе тревожно.
Франка беспокоит только пистолет. Около девяти он даже встал на минутку, решив вынуть оружие из кармана пальто и припрятать.
Но где? И от кого?
Берта слишком инертна, слишком размазня, и если Проболтается, то исключительно по глупости.
Другая, малышка в английском костюме, имени которой Франк еще не знает, тоже будет молчать: она новенькая, попала в незнакомое место и к тому же изголодалась.
Что касается матери, ее Франк не принимает в расчет.
Хозяин в доме он. Как она ни злится, как порой ни взбрыкивает, ей известно, что ее не послушают и она в конечном счете сделает все, чего хочет Франк.
Роста он небольшого. Скорее, низкого. Когда-то — правда, очень давно — даже носил высокие, почти как у женщин, каблуки, чтобы казаться повыше. Плотным его тоже не назовешь, но сложения он крепкого, плечи квадратные.
Кожа светлая, как у Лотты, волосы белокурые, глаза серо-голубые.
Почему девушки боятся его, хотя ему и девятнадцати нет? В иные минуты он выглядит совсем мальчиком. Если б захотел, был бы, вероятно, ласков, но не дает себе труда.
Самое удивительное в нем при его возрасте — невозмутимость. Он был еще кудрявым большеголовым карапузом, едва научился ходить, а его уже называли маленьким мужчиной.
Он никогда не суетится, не жестикулирует. Его редко видят бегущим, разозленным, голос он повышает еще реже.
Одна из девиц, к которой он довольно часто забирался в постель, все обхватывала его голову руками и спрашивала, почему он такой печальный.
И не верила, когда он, высвобождаясь, сухо отвечал:
— Я не печальный. В жизни печальным не был.
Это, пожалуй, верно. Печальным он не был, но не испытывал и потребности смеяться или шутить. Он всегда оставался невозмутимым, и эта его невозмутимость сбивает всех с толку.
Вот и сейчас, думая о Хольсте, он совершенно спокоен. Не чувствует ни малейшей тревоги, разве что чуточку заинтригован.
Здесь пьют кофе с сахаром и настоящими сливками, намазывают хлеб маслом, вареньем, медом. Хлеб тоже почти белый — такой во всем квартале можно раздобыть лишь у Тимо. Что едят в квартире напротив? Что ест Герхардт Хольст? Мицци, его дочь?
— Ты же почти не завтракал! — сокрушается Лотта» по привычке набившая живот до отказа.
В прошлом, когда всласть ели другие, она так настрадалась от голода, что вечно боится, как бы сын не съел слишком мало, и готова пичкать его силой, словно гуся.
Франку все не хватает духу одеться. К тому же делать в это время на улице нечего. Он медлит. Поглядывает на Лотту, которая усердно наглаживает ему штаны, лакированными ногтями сколупывая с них пятнышки грязи. Затем принимается наблюдать за новенькой. Смотрит, как она раскладывает на столике маникюрный инструмент, хотя пользоваться им не умеет.
С затылка на тонкую еще шею с очень нежной, напоминающей цыплячью кожей у нее падают мелкие завитки, и порой она привычным жестом пытается водворить их на место.
Спускаясь или поднимаясь по лестнице, Мицци часто так же поправляет волосы.
Новенькая называет его г-н Франк, как велела Лотта.
Он из вежливости осведомляется, как ее зовут.
— Минна.
Юбка на ней хорошего покроя, ткань почти не изношена, и вид у девушки чистенький. Спала она уже с кем-нибудь? Вероятно, иначе не пришла бы к Лотте. Но наверняка не за деньги и не с кем попало.
Вскоре, когда явится первый клиент. Франк взберется на кухонный стол. Он заранее уверен, что, оставшись в одной комбинации, Минна отвернется к стене и долго будет теребить бретельки, прежде чем раздеться донага.
Мицци живет на другой стороне площадки. Поднявшись по широкой лестнице, справа видишь одну дверь, слева другую, а между ними коридор, куда выходят остальные. Иные жильцы занимают целую квартиру, иные — всего лишь комнату, а над головой у них еще три этажа. Слышно, как люди снуют вверх и вниз по лестнице.
Женщины тащат сетки, пакеты, и с каждым днем им все трудней подниматься; недавно одна, хотя ей только тридцать, грохнулась в обморок прямо на ступеньках.
У Хольстов Франк не бывал, зато интерьеры кое-каких других квартир ему знакомы. Жильцы подчас оставляют двери распахнутыми, потому что женщины стирают в общем коридоре, хоть это и запрещено домовладельцем.
В дневное время дом залит слишком резким, можно сказать, ледяным светом: окна высоченные, широкие, лестничная клетка и коридоры выкрашены белым, на все ложится отблеск снега с улицы.
— Вы на рояле играть не учились? — спрашивает Лотта новенькую.
— Немного играю, мадам.
— Прекрасно. Сыграйте-ка что-нибудь.
Уже вечером Лотта начнет ей тыкать, но сперва всегда обращается на «вы».
Лотта — рыжеватая блондинка без единого седого волоска, да и лицо у нее молодое. Ешь она поменьше, не давай себе расплываться, и была бы настоящей красавицей, но Лотта не бережет фигуру — напротив, словно радуется, что толстеет, и, видимо, нарочно устраивается так, чтобы пеньюар постоянно распахивался, выставляя напоказ очень крупные, мягкие, дрожащие при каждом движении груди.
— Твои брюки готовы. Уходишь?
— Еще не решил.
Иногда Франк с удовольствием согласился бы проспать целый день, но это невозможно: надо прибрать комнаты, да и клиенты, бывает, звонят у двери сразу после полудня. Правда, приятелей Франка до пяти не увидишь. Для всех, с кем он водится, настоящая жизнь начинается вечером, так что днем ему приходится убивать время в одиночку.
Часто он в халате, неумытый, непричесанный, торчит в кухне, положив ноги на дверку плиты, а то и засунув в духовку, и читает что попадается; когда же за стеной звучат голоса и у него есть охота понаблюдать, взбирается на стол.
Сегодня, сам того не замечая, он отирается возле новенькой, которая играет на рояле — и недурно. Но занят он в действительности не ею. Мысли его непрерывно возвращаются к Хольсту, к Мицци, и это его злит. Он не любит, когда мысли докучают ему, как осенние мухи.
— Франк! Звонят.
Из-за музыки звонок почти не слышен. Лотта убирает утюг и гладильную доску, проверяет, все ли в порядке, бросает Минне:
— Продолжайте.
Затем приотворяет дверь, узнает посетителя и без особого энтузиазма приглашает:
— А, господин Хамлинг, заходите. Оставьте нас, Минна.
И, придерживая рукой пеньюар, пододвигает вошедшему стул.
— Садитесь, пожалуйста. Галоши вам, пожалуй, лучше снять.
— Я ненадолго.
Минна уходит на кухню к Франку. В комнате Берта застилает кровать. Новенькая нервничает, она встревожена.
— Это клиент? — любопытствует она.
— Нет, главный инспектор полиции.
Минна пугается еще больше. Франк сохраняет чуть презрительное спокойствие.
— Не бойтесь. Он мамашин приятель.
Это почти правда. Хамлинг знавал Лотту в молодости, еще девушкой. Было ли что-нибудь между ними? Не исключено. Сегодня, во всяком случае, это мужчина лет пятидесяти, крепкий, не обрюзгший. Видимо, холостяк. А если и женат, супругу не поминает, обручального кольца не носит.
Его боится весь квартал, кроме Лотты.
— Можешь войти. Франк.
— Добрый день, господин инспектор.
— Добрый день, молодой человек.
— Франк, не нальешь ли рюмочку господину Хамлингу? Я тоже с удовольствием выпью.
Визиты главного инспектора всегда протекают одинаково. Входит он действительно с таким видом, словно по-соседски, по-приятельски забежал поздороваться. Садится на придвинутый стул, не брезгует предложенной рюмочкой. Курит сигару, расстегивает толстое черное пальто, удовлетворенно вздыхает, как человек, радующийся случаю погреться и отдохнуть минутку-другую в теплой, благожелательной атмосфере.
Так и кажется, будто он сейчас о чем-то заговорит, о чем-то спросит. Первое время Лотта была убеждена, что он пытается выведать, не происходит ли чего у нее.
В прошлом они и впрямь были знакомы, но на долгие годы потеряли друг друга из виду; к тому же Хамлинг все-таки главный инспектор полиции.
— Хорош! — крякает он, ставя на столик рюмку.
— Лучший, какой сейчас можно достать.
Затем наступает молчание, но оно Курта Хамлинга не стесняет. Может быть, он смолкает умышленно, зная, как это обескураживает людей, особенно Лотту, которая перестает трещать лишь когда у нее набит рот.
Он безмятежно посматривает на раскрытый и такой невинный с виду рояль, на оба столика с маникюрными наборами. Минну он приметил, когда та выходила из салона на кухню. Несомненно, сообразил, что это новенькая: рояль он услышал еще на площадке.
Что у него на уме — никто не знает, хотя об этом уже не раз шли споры.
Он, разумеется, осведомлен о делишках Лотты. Однажды — правда, всего однажды — он появился поближе к вечеру, когда в комнате находился клиент. В салон доносились звуки, не оставляющие сомнений на этот счет.
Сославшись на необходимость присмотреть за рагу, Лотта выплыла на кухню предупредить мужчину, чтобы тот не выходил, пока она не подаст знак.
В тот раз Хамлинг просидел у нее больше двух часов, так и не объяснив, зачем пришел, не извинившись, сохраняя обычную позу, словно и впрямь решил по-приятельски нанести визит.
Уж не знает ли он Минну? Вдруг ее родственники подняли на ноги полицию?
Лотта растекается в улыбке. Франк, напротив, хмуро поглядывает на инспектора, не давая себе труда скрывать антипатию. Лицо у Хамлинга суровое, тело литое, он весь как каменный; тем большим контрастом кажутся иронически поблескивающие маленькие глазки. У него всегда такой вид, точно он подсмеивается над вами.
— Задали сегодня этим господам работу у вас на улице.
Франк ухом не ведет. Его мать с трудом сдерживается, чтобы не взглянуть на него, словно чувствует, что сын имеет какое-то отношение к случившемуся.
— У дубильной фабрики, метрах в ста отсюда, убит какой-то толстый унтер-офицер. Тело всю ночь пролежало на снегу. Вечер он провел у Тимо.
Все это говорится как бы невзначай. Хамлинг снова берет рюмку, греет в ладонях, неторопливо пригубливает.
— Я ничего не слышала! — удивляется Лотта.
— Стрельбы не было. Убили ножом. Один уже арестован.
Почему Франк мгновенно решает: «Хольст!»
Глупо! Тем более глупо, что, как тут же выясняется, речь идет вовсе не о вагоновожатом.
— Вы должны знать его. Франк: это юноша ваших лет, проживающий с матерью здесь в доме. Второй этаж, слева по коридору. Он скрипач.
— Да, я иногда встречал молодого человека со скрипичным футляром.
— Забыл, как его зовут. Он утверждает, что ночью не выходил из квартиры; мать, понятно, твердит то же самое.
Он уверяет также, что ноги его никогда у Тимо не было.
Мы тут ни при чем. Следствие по делу ведут эти господа.
Я слышал только, что скрипку он использовал как прикрытие: в черном футляре, который он вечно таскал под мышкой, обычно лежали печатные материалы. Он, кажется, принадлежал к террористической группе.
Франк даже не моргнул. С какой стати? Он закуривает новую сигарету и вставляет:
— Мне казалось, он чахоточный.
Это правда. Франку не раз попадался на лестнице высокий изможденный парень в черном, со скрипичным футляром под мышкой. Лицо у него было бледное, с красными пятнами на скулах и слишком красными губами; случалось, он останавливался на ступеньках и заходился в кашле.
Хамлинг выразился как оккупанты: «К террористической группе». Другие употребили бы слово «патриотической». Но это ничего не значит, особенно когда имеешь дело с полицейским: что у него на уме — понять трудно.
А что если Курт Хамлинг презирает их с матерью? Не за девиц — это его не интересует, за остальное: за уголь, за связи со всякими типами, за то, что в доме бывают офицеры?
Но предположим даже, Хамлинг что-то задумал против Лотты. Невелика беда! Она сходит к своим знакомым в оккупационной полиции, Франк поговорит с Кромером, а у того руки длинные.
В конце концов эти господа вызовут главного инспектора и посоветуют не рыпаться.
Поэтому Лотта ничего и не боится. Наверно, Хамлинг понимает это. Он посиживает у нее, греется у огня, выпивает рюмочку коньяка.
А Хольст?
Франк точно знает, что думают о них с матерью некоторые жильцы. В большинстве своем они презирают и ненавидят Фридмайеров. У иных при встрече прямо-таки губы от злости дрожат.
Одних бесит, что у Лотты вдоволь угля и еды. Эти, вероятно, сами действовали бы как она, если б могли. Других, особенно женщин и отцов семейств, возмущает ее промысел.
Но есть и такие, что непохожи на остальных. Франк это знает, вернее, чувствует. Они-то как раз самые сдержанные. Даже не смотрят на Фридмайеров, прикидываясь, словно из стыдливости, что не подозревают об их существовании.
Не так ли обстоит дело с Хольстом? Не принадлежит ли он, как молодой скрипач, к подпольной сети?
Нет, маловероятно, хотя Франк одно время подозревал в этом Хольста, видя, как тот внешне спокоен и уравновешен. И еще оттого, что никакой Хольст не вагоновожатый — от него за километр интеллигентом несет. Может быть, он из преподавателей и выслан сюда за убеждения?
А может, сам отказался от места, чтобы не учить тому, что противоречит его взглядам?
В нерабочее время он не выходит из дома, разве что в очередях стоит. Никто их с дочерью не навещает.
Известно ли уже ему об аресте скрипача? Нет — так узнает. Привратник обязательно сообщит всем жильцам, кроме Лотты и ее сына.
А Хамлинг опять замолчал и с мечтательным выражением лица сидит в салоне, посасывая сигару и мелкими колечками выпуская дым.
Пусть он что-то знает или подозревает — какое дело Франку? Хамлинг не посмеет даже вякнуть.
Считаться приходится только с Герхардтом Хольстом, который уже вернулся из очереди и заперся с Мицци в квартире напротив.
Что у них там? Какие-нибудь овощи, брюква, быть может, кусок прогорклого сала, какое изредка попадает на прилавки.
Хольсты ни с кем не видятся, ни с кем не общаются.
О чем они говорят между собой?
А Мицци высматривает Франка, приподнимает занавеску, когда он выходит на улицу, приоткрывает дверь, заслышав, как он насвистывает на лестнице.
Хамлинг со вздохом поднимается.
— Еще рюмочку?
— Нет, благодарю. Мне пора.
С кухни плывет запах чего-то вкусного, инспектор на ходу непроизвольно принюхивается, и аромат тянется вслед за ним по коридору, заползая, вероятно, под дверь к Хольстам.
— Старый дурак! — невозмутимо роняет Франк.
Франк зашел сюда для того, чтобы не ждать на улице, но такие места он не любит. Две ступеньки вниз, пол, вымощенный плитами, как в церкви, ветхие балки под потолком, панели на стенах, резная деревянная стойка, тяжеленные столы. Владельца, г-на Кампа, он знал и понаслышке, и в лицо; тот его, вероятно, тоже. Это маленький лысый человечек, спокойный, вежливый, всегда в домашних туфлях. Когда-то он, безусловно, был кругленьким, но теперь живот у него спал, брюки стали широковаты. В подобных заведениях, где хозяин соблюдает предписания властей или делает вид перед случайными посетителями, что предписания эти не нарушаются, из выпивки можно получить разве что дрянное пиво.
Посетитель чувствует себя лишним. У Кампа вечно торчит с полдюжины завсегдатаев, старожилов квартала; они покуривают длинные фарфоровые или пеньковые трубки и смолкают, когда кто-нибудь входит. Потом, пока чужак не удалится, терпеливо молчат, попыхивая трубками и разглядывая его.
На Франке новые кожаные ботинки на толстой подошве. У него теплое пальто, и любой из этих стариков мог бы вместе с семьей прожить месяц на сумму, в которую встали Фридмайеру его кожаные перчатки на меху.
Посматривая через квадратики окна, он ждет появления Хольста. Ради него он и вышел из дома: ему не терпится взглянуть соседу в лицо. Накануне тот явился домой за полночь, а вчера был понедельник; значит, сегодня Хольст проследует мимо около половины третьего — в депо ему к трем.
О чем толковали старики, когда Франк вошел? Это ему безразлично. Один из них — холодный сапожник, мастерская у него чуть дальше по улице, но он почти не работает — нет материала. Он — это заметно — искоса поглядывает на ботинки Франка, прикидывая, сколько они стоят, и возмущаясь тем, что молодой человек не дает себе труда носить галоши.
А ведь верно: бывают заведения, куда можно завернуть, и такие, куда лучше не соваться. У Тимо он на своем месте. Здесь — нет. Что станут говорить о нем, когда он уйдет?
Хольст тоже из тех, кто раньше был крупен, а теперь вроде бы уменьшился. Это как бы люди особой породы: их сразу распознаешь. Хамлинг, к примеру, тоже не скелет, но — это чувствуется — крепок. Хольст куда крупней, явно был широкоплеч, а теперь весь обвис. И дело не только в том, что одежда на нем пообносилась и висит как на палке. Слишком просторна стала у него сама шкура, вот ее и морщит. Впрочем, это по лицу заметно.
С тех пор как начались события — Франку тогда еле стукнуло пятнадцать, — он проникся презрением к нищете и к тем, кто с ней мирится. Нет, скорее, чем-то вроде негодования, смешанного с отвращением ко всем, даже к тощим девицам со слишком бледной кожей, которые являются к его мамаше и первым делом набрасываются на еду! Иные плачут от волнения, накладывают себе тарелку с верхом, а съесть не могут.
Улица, где ходит трамвай, сейчас сплошь бело-черная: снег там особенно грязен. По ней, насколько хватает глаз, тянутся черные блестящие рельсы, которые, подчеркивая глубину перспективы, изгибаются и сходятся где-то вдали. Низкое, чересчур ясное небо излучает тот свет, который грустней всякой пасмури. В его бескровной прозрачной белизне есть что-то угрожающее, бесповоротное, вечное; краски на ее фоне становятся жесткими и злыми — например, грязно-коричнево-желтый цвет домов или темно-красный трамваев, которые словно плывут по воде, так и норовя выскочить на тротуар. А прямо напротив Кампа, у дверей торговца требухой, стоит уродливая очередь: женщины в шалях, тонконогие девочки, постукивающие деревянными подошвами, чтобы согреться.
— Сколько с меня?
Франк расплачивается. Счет мизерный. Обидно даже пальто из-за такой мелочи расстегивать. Правда, по его деньгам здесь и заказать-то было нечего.
Хольст, весь серый, стоит на краю тротуара в длинном бесформенном пальто, вязаной шапке с наушниками и пресловутых бахилах, подвязанных у икр веревочками. В другое время в другой стране прохожие остановились бы поглазеть на такое чучело. Под тряпье у него для тепла наверняка напиханы газеты, под мышкой он бережно держит драгоценную жестянку. Что интересно у него с собой за еда?
Франк приближается к нему, как будто тоже ожидает трамвая. Расхаживает взад-вперед, раз десять поворачивается к Хольсту лицом и, выдохнув сигаретный дым, смотрит ему в глаза. Подберет ли отец Мицци окурок, брошенный Франком? При нем, пожалуй, нет — из чувства собственного достоинства, хотя многие в городе, причем не нищие и не чернорабочие, проделывают это запросто.
Он никогда не видел Хольста с сигаретой. А раньше вагоновожатый курил?
Раздосадованный Франк кажется себе злобной собачонкой, напрасно силящейся обратить на себя внимание прохожего. Он кружит около высокого мужчины в сером, но тот неподвижен и словно не замечает Фридмайера.
Однако ночью, в тупике, Хольст видел его. Он знает о гибели унтер-офицера. Знает также — тут не может быть сомнений, потому что привратник уводит к себе одного жильца за другим, — об аресте скрипача.
Ну? Почему он даже бровью не ведет? Еще немного — и Франк, подгоняемый желанием бросить вызов, заговорит с ним первый…
Он, наверно, так бы и поступил, не подоспей наконец темно-красный дребезжащий, как всегда, трамвай.
Франк не садится в него. В городе в это время делать ему нечего. Он просто хотел увидеть Хольста, и он всласть на него нагляделся. Трамвай трогается, и Хольст, устроившийся на передней площадке, оборачивается, наклоняет голову и смотрит, но не на Франка, а на свой дом, свое окно, где в просвете между занавесками угадывается светлое пятно лица.
Таким способом отец и дочь говорят друг другу «до свидания». Трамвай уходит, но девушка остается у окна, потому что Франк — на улице. И тут он внезапно принимает решение. Стараясь не поднимать головы, направляется к дому, неторопливо взбирается на четвертый этаж и с легким стеснением в груди трижды стучит в дверь, что напротив квартиры Лотты.
Он ничего не обдумал заранее, не знает что скажет. Он просто решил поставить ногу у косяка, чтобы не дать двери захлопнуться, но она и не захлопывается. Мицци удивленно смотрит на Франка, который сам удивлен немногим меньше. Как его сюда занесло? Он улыбается. А это бывает с ним нечасто. Ему, скорее, свойственно хмурить брови или сурово смотреть прямо перед собой, даже когда рядом никого нет, или изображать на лице такое безразличие, что на окружающих буквально холодом веет.
— Когда ты улыбаешься, тебе ни в чем отказать нельзя, — уверяет Лотта. — Улыбка у тебя та же, что в два года.
Франк улыбается не нарочно, а от смущения. Видит он Мицци плохо — она стоит против света, но на столе у окна юноша замечает блюдечки, кисточки, горшочки с красками.
Ни слова не говоря, он входит. А что остается делать?
Спрашивает, не думая, что следовало бы извиниться или объяснить свое появление:
— Рисуете?
— Расписываю фаянс. Надо помогать отцу.
В некоторых магазинах в центре Франк видел эти так называемые художественные изделия — блюдца, чашки, пепельницы, подсвечники. Покупают их главным образом оккупанты — как сувениры. Изображены на них цветы, крестьянки в национальных костюмах, шпиль собора.
Почему Мицци уставилась на него? Не пялься она так, ему было бы легче. Мицци буквально пожирает его глазами — и с таким простодушием, что ему неловко. Франк невольно вспоминает Минну, новенькую, которая сейчас, может быть, уже занята клиентом: та тоже глазела на него с дурацкой почтительностью.
— Много работаете?
— Ничего, день долгий, — отвечает Мицци.
— Ходите куда-нибудь?
— Иногда.
— В кино бываете?
Чего она краснеет? Франк немедленно пользуется случаем.
— Я не прочь бы время от времени сводить вас в кино.
Больше всего, однако, интересует его не Мицци — теперь он это сознает. Франк осматривается, принюхивается — точь-в-точь как делает Хамлинг, появляясь у Лотты.
Квартира у Хольстов гораздо меньше, чем у Фридмайеров. Прямо с площадки попадаешь на кухню, где у стены стоит железная разборная кровать. Спит на ней, понятно, отец, хотя ему наверняка приходится просовывать ноги через прутья спинки. Дверь из кухни открыта — похоже, в комнату Мицци, судя по тому, как она конфузится, заметив, что Франк смотрит в эту сторону.
Как у Фридмайеров, в кухне есть внутренняя форточка, но она заделана картоном, потому что выходит в соседнюю квартиру.
Оба стоят. Она не осмеливается предложить ему сесть.
Для приличия он протягивает свой портсигар.
— Спасибо, не курю.
— Совсем?
На столе лежат трубка и железная коробка с окурками.
Неужели Мицци думает, что он не понимает?..
— Попробуйте. Очень мягкие.
— Знаю.
Она разглядывает иностранную марку. Такие сигареты означают нечто большее, чем пачка кредиток, — каждому известно, сколько стоит одна штука.
Вдруг Мицци вздрагивает — в дверь стучат. Франка озаряет та же догадка. Неужели по какой-нибудь причине, хотя бы потому, что он приметил молодого человека на трамвайной остановке, Хольст вернулся домой?
— Извините, барышня…
Этого старика Франк встречает иногда в коридоре: как раз в его квартиру выходит заколоченная форточка. Почти не скрывая своих чувств, он смотрит на Франка, как на кошачье дерьмо, не убранное с полу; с Мицци, напротив, тон берет по-отечески ласковый.
— Я хотел спросить, не найдется ли у вас спички.
— Конечно, найдется, господин Виммер.
Но сосед не уходит. Греет руки над печкой и бесцветным голосом сообщает:
— Скоро снег пойдет снова.
— Вполне вероятно.
— А вот кое-кому холода не страшны.
Это в адрес Франка, но Мицци спешит на выручку — он ловит ее сочувственный взгляд.
Г-ну Виммеру лет шестьдесят пять, лицо у него заросло густой седой щетиной.
— Снегопад наверняка начнется еще до конца недели, — повторяет он, ожидая, когда Франк уберется.
И тут молодой человек идет напролом:
— Извините, господин Виммер…
Еще совсем недавно он не знал фамилии соседа. Скандализованный старик изумленно таращится на него.
— Мы собирались уйти.
Г-н Виммер переводит взгляд на девушку в уверенности, что она сейчас опровергнет мальчишку.
— Это правда, — подтверждает она, снимая с вешалки пальто. — Нам тут надо по одному делу.
Это была одна из их лучших минут. Оба чуть не прыснули со смеху. Оба разом почувствовали себя детьми, сотворившими веселую шалость; к тому же г-н Виммер, несмотря на отсутствие воротничка и медную запонку, упершуюся ему в кадык, сильно смахивал на отставного учителя.
Мицци прикрыла печную заслонку. Вернулась обратно, захватив перчатки. Старик не шелохнулся. Казалось, он в знак протеста даст запереть себя в чужой квартире.
Потом он долго смотрел, как они спускались по лестнице, чувствуя, вероятно, какой молодостью брызжет каждый их шаг.
— Я все думаю, скажет он отцу или нет.
— Промолчит.
— Я знаю, папа его не любит, но…
— Все предпочитают молчать.
Он заявляет это с полной убежденностью, потому что это правда, потому что так его учит опыт. Разве Хольст пошел на него доносить? Ему хочется поговорить об этом с Мицци, показать ей пистолет, который он до сих пор таскает с собой. Она ведь не подозревает, что он носит при себе оружие, а значит, рискует жизнью.
— Что будем делать? — спрашивает девушка, очутившись на улице.
Они пережили действительно замечательный, неожиданный для обоих момент, когда он осадил старикана, она сняла с вешалки пальто и они, оставив позади зануду-соседа, побежали вниз по лестнице так же стремительно, как ринулись бы в вихрь танца.
Еще немного, и Мицци непринужденно взяла бы спутника под руку. Но они вышли на улицу, и все кончилось.
Понимает ли это Мицци? Они не представляют себе, что будет дальше. К счастью, в разговоре Франк упомянул о кино. С чрезмерной серьезностью он предлагает:
— В «Лидо» крутят интересную картину. Сходим?
Это за мостами. Ехать с Мицци в трамвае Франку не улыбается. Не из-за отца, а потому, что он не знает, как себя с ней вести. Им приходится обогнуть пешком пруд.
На мостах ветер мешает им говорить. Но Франк не решается взять девушку под руку, хотя она инстинктивно прижимается к нему.
— Мы никогда не бываем в кино.
— Почему?
Он тут же раскаивается в том, что задал вопрос. Потому что билеты слишком дороги — это же очевидно.
И ему внезапно становится неловко касаться всего, что так или иначе связано с деньгами. Например, он с удовольствием повел бы ее в кондитерскую. Некоторые еще сохранились, и если вас знают, вы можете получить там все, что пожелаете. Франк вхож даже в два дома, где танцуют, а Мицци — он в этом уверен — была бы счастлива потанцевать.
На танцах она не бывала — слишком молода. События застали ее еще совсем ребенком. Она никогда не пробовала ни ликера, ни аперитива.
Теперь смущается Франк. Добравшись до Верхнего города, он чуть ли не вталкивает спутницу в вестибюль «Лидо», где уже горит обманчиво яркое электричество.
— Два в ложу.
Франка слегка коробит. Он частенько заглядывает сюда. Его приятели тоже. Дело известное: когда они с девчонками, подавай им ложу в «Лидо». Ложи здесь темные и обнесены достаточно высокими перегородками, чтобы под прикрытием их можно было позволить себе почти все. Франку не раз случалось вербовать тут девиц для Лотты.
— Работаешь где-нибудь?
— Нет. На прошлой неделе мастерская закрылась.
— Подзаработать хочешь?
Мицци следует за ним, как следовали другие. Она взволнована тем, что попала в хорошо натопленный кинотеатр, что в ложу ее провожает билетерша в форме и красной шапочке с надписью золотыми буквами: «Лидо».
Это опять приводит Франка в обычное для него мрачное настроение. Она — как все! Ведет себя точь-в-точь как другие! Едва гаснет свет, поворачивается к Франку и улыбается, потому что рада очутиться здесь и признательна молодому человеку, однако не говорит ни слова и лишь слегка вздрагивает, когда тот кладет руку на спинку ее кресла.
Сейчас эта рука обнимет ее за плечи. Они у Мицци худенькие. Она ждет, когда он ее поцелует. Франк знает это и действует как бы нехотя. Целоваться девочка не умеет.
Рот не закрывает, и губы у нее мокрые, вкус у них — кисловатый. Целуясь, она берет его за руку, стискивает ее в своих и держит как трофей.
Все они одинаковые! Она всему верит. Отмахивается, когда он шепчет ей на ухо: ей хочется разобраться в фильме, начала которого они не видели. По временам пальцы ее сжимаются — настолько она захвачена тем, что происходит на экране.
— Мицци…
— Да?
— Видишь?
— Что?
— Что у меня в руке.
Это пистолет, еле поблескивающий в полутьме. Мицци, вздрогнув, оглядывается по сторонам.
— Осторожней!
Оружие производит на нее впечатление, но удивлена она не так уж сильно.
— Он заряжен?
— Надо полагать.
— Вы уже стреляли из него?
Франк колеблется. Врать он не любит.
— Еще нет.
Затем тут же пользуется моментом, кладет ей руку на колено и незаметно задирает платье.
Она по-прежнему не сопротивляется — как остальные, и тогда в нем закипает глухая злоба на нее, на себя, на Хольста. Да, и на Хольста, хотя Франк затруднился бы сказать — за что.
— Франк!
Она в первый раз произносит его имя. Выходит, знала, как его зовут, и нарочно вспомнила лишь когда ей потребовалось отвести его руку!
Теперь со всякими чувствами покончено. Франк разъярен. Кадры на экране бешено пляшут, крупным планом мелькают головы, все — черное и белое, голоса и музыка — сливается в одно. Франк хочет знать и узнает, как бы Мицци ни упиралась, девушка она или нет: это единственное, за что он еще цепляется.
А для этого ее нужно целовать, и с каждым новым поцелуем она все больше поддается и размякает; рука его скользит вверх по бедру, и ее рука беспомощно отталкивает его пальцы, ощупывающие шершавую бороздку от подвязки.
Он будет знать. Ведь если она даже не девушка, Хольст проигрывает по всем пунктам, становится комической фигурой. Франк — тоже. Какого черта дались ему эти двое.
Кожа у Мицци, должно быть, такая же белая, как у Минны. Цыплячья, по выражению Лотты. Бедрышки цыпленка… Как там сейчас Минна? Наверно, уже заперлась в комнате с незнакомым господином.
Руке тепло. Она забирается все дальше. Мицци не по силам постоянно держать мускулы в напряжении, и когда она расслабляется, пальцы ее беспомощно, словно с мольбой, сжимают пальцы Франка.
Она приближает губы к его уху и шепчет:
— Франк…
Тон, каким Мицци произносит его имя, которое узнала сама, не от него, доказывает, что она признает себя побежденной.
Он давал себе по крайней мере неделю сроку, а уже добился своего. Мицци оказалась девушкой, и Франк разом останавливается. Но ему не жаль ее. Он нисколько не взволнован.
Такая же, как все!
Он отдает себе отчет, что интересовала его не она, а ее отец и что нелепо размышлять о Хольсте, когда рука у тебя там, где сейчас.
— Ты сделал мне больно.
— Прости, — извиняется он, опять становясь вежливым, хотя уверен, что на лице Мицци, скрытом темнотой, написано разочарование. Если бы она могла сейчас взглянуть на спутника, было бы еще хуже. Когда Франк вежлив, он страшен: вид у него настолько невозмутимый, холодный, отсутствующий, что люди не знают, как к нему подступиться. Он пугает даже Лотту.
— Да разозлись же, наконец! — в отчаянии твердит она. — Кричи, дерись, только делай что-нибудь.
Тем хуже для Мицци. Она его больше не интересует. В последнее время, думая о ней, он представлял себе парочки, идущие, прижавшись друг к другу, по улице, бесконечные жаркие поцелуи в каждой подворотне. По-настоящему верил, что эти вещи могут захватывать. Особенно трогала его одна деталь — пар изо рта влюбленных, когда они при свете фонаря тянутся друг к другу губами.
Слияние двух облачков пара!
— Зайдем перекусить?
Что остается Мицци, как не следовать за ним? К тому же она будет счастлива отведать пирожных.
— Завернем к Тасту.
— Говорят, там полно офицеров.
— Ну и что?
Пусть привыкает к мысли, что он не какой-нибудь сопляк вроде кузена, с которым обмениваются любовными записочками.
Он даже не дает ей досмотреть фильм до конца. Чуть не силой тащит за собой. И, проходя мимо освещенных витрин, видит, что она уже посматривает на него с почтительным любопытством.
— Но там же дорого! — еще раз отваживается она возразить.
— Ну и что?
— И потом, я не так одета…
Куцее узкое пальтишко с воротником из меха, который носила мать, а то и бабушка, — к этому он тоже приучен.
У Таста Мицци встретит немало таких, как она. Франк мог бы ответить ей, что в первый раз все приходят туда одетые не лучше.
— Франк…
Тает. Одна из немногих дверей, еще окруженных нежно-голубым сиянием неона. Толстый ковер в полутемном вестибюле, только здесь слабое освещение не признак бедности, а претензия на богатство и шик. Швейцар в ливрее и тот одет не хуже любого генерала.
— Входи…
Они поднимаются на второй этаж. На ступеньках поблескивают медные штанги, в настенных бра электрические лампы в форме свеч. Между двумя таинственными занавесями стоит девушка и протягивает руки, чтобы снять с Мицци пальто.
И та покорно спрашивает:
— Мне раздеться?
Как все!.. Франк здесь у себя. Улыбнувшись гардеробщице, сбрасывает пальто, подходит к зеркалу, причесывается.
Мицци в черном трикотажном платьице выглядит сироткой, но он отгибает портьеру, и перед девушкой распахивается теплый, пахнущий духами зал, где звучит негромкая музыка, а косметика на женских лицах соперничает в яркости с шитьем на мундирах.
На секунду Мицци хочется заплакать, и это не ускользает от внимания Франка.
Ну и что?
Франк прождал Кромера больше часа — тот ввалился к Тимо очень поздно, в половине одиннадцатого. Кромер уже где-то выпил — это было сразу видно по слишком лоснящейся коже, блестевшим более обычного глазам и резким движениям. Усаживаясь, он чуть не опрокинул стул.
Сигара у него сегодня особенно ароматная, еще лучше тех, которые он курит каждый день, хотя они всегда самые отборные, какие можно достать.
— Только что обедал с генералом, начальником гарнизона, — вполголоса сообщает он.
И смолкает, давая прочувствовать значительность сказанного.
— Возвращаю тебе нож.
— Благодарю.
Кромер, не глядя, берет нож и сует в карман. О Франке он почти не думает — слишком поглощен собой, но все-таки припоминает вчерашний разговор и ради приличия любопытствует:
— Ну как? Обновил?
Накануне ночью, отколов свой номер. Франк нарочно вернулся к Тимо, чтобы продемонстрировать Кромеру добытый пистолет. Показал его Мицци, готов показать еще многим и все-таки, сам толком не понимая почему, отвечает:
— Не представилось случая.
— Может, так оно и лучше… Скажи, ты не знаешь, где можно достать часы?
О чем бы Кромер ни говорил, тон у него такой, словно он обсуждает какие-то таинственные крупные дела.
Тем же тоном он рассказывает и о людях, с которыми обедал или распил бутылку. Имена называет редко. Шепчет только:
— Очень важная птица. Слышишь, очень…
— Какие требуются часы? — осведомляется Франк.
— Старинные — и как можно больше: хоть мешок, хоть целую кучу. Что, не понимаешь?
Франк тоже много пьет. Пьют они все. Во-первых, потому, что проводят большую часть времени в злачных местах вроде заведения Тимо. Во-вторых, потому, что хорошая выпивка — штука редкая, достать ее трудно, и стоит она баснословно дорого.
В отличие от большинства кожа у Франка, когда он выпьет, не лоснится, голоса он не повышает и не жестикулирует. Напротив, бледнеет, черты его заостряются, губы становятся такими тонкими, что рот кажется чертой, проведенной на лице пером. Глаза суживаются, в них вспыхивает холодное, жесткое пламя, как будто их обладатель ненавидит все человечество.
Пожалуй, Франк сейчас именно в таком состоянии.
Он не любит Кромера, тот — его. Кромер, которому ничего не стоит изобразить сердечность и прикинуться рубахой-парнем, не любит никого, но с удовольствием приваживает тех, кто им восхищается. В карманах у него куча всякой всячины — дорогие сигары, зажигалки, галстуки, шелковые платки, которые он небрежным жестом преподносит, когда меньше всего этого ожидаешь.
— Держи!
Франк скорее уж откроется Тимо, чем Кромеру.
Кромер, разумеется, спекулирует. Часть его проделок известна — он сам подробно рассказывает о них, если вы ему необходимы; в таких случаях вам гарантирована солидная доля. Он крутится вокруг оккупантов, что тоже не без выгоды.
Как далеко он заходит? Как далеко может при случае зайти, если на карте будут стоять его интересы?
Нет, Франк не расскажет ему о пистолете. Лучше заняться часами: это слово пробудило в нем кое-какие воспоминания.
— Тут замешан тот тип, о котором я говорил, — словом, генерал. Знаешь, кем он был каких-нибудь десять лет назад? Простым рабочим на ламповом заводе. Теперь ему сорок, и он уже генерал. Мы с ним вылакали четыре бутылки шампанского на двоих. Он сразу завел речь о часах. Он их коллекционирует. С ума по ним сходит. Уверяет, что у него их несколько сот. «В таком городе, как ваш, — сказал он, — где полно буржуа, крупных чиновников и рантье, можно разыскать массу старинных часов.
Понимаете, что я имею в виду? Серебряные и золотые часы с одной или несколькими крышками. Бывает, с боем.
Бывает, с движущимися фигурками…»
Слушая Кромера, Франк представляет себе диковинки старого Вильмоша, его самого и полутемную комнату, которая освещена только просеянными через ставни солнечными лучами; видит, как старик поочередно заводит часы, подносит к уху, слушает бой, пускает в ход крошечные фигурки-автоматы.
— Вытянуть из него можно сколько захотим, — вздыхает Кромер. — Понимаешь, при его положении… Он на них помешан. Слюни от одного их вида пускает. Где-то вычитал, что у египетского короля первая в мире коллекция часов, и ничего бы не пожалел, только бы его страна объявила войну Египту.
— Пятьдесят на пятьдесят? — холодно чеканит Франк.
— Ты знаешь, где раздобыть часы?
— Пятьдесят на пятьдесят?
— Разве я тебя хоть раз нагрел?
— Нет. Но мне понадобится машина.
— Это труднее. Я, конечно, могу попросить генерала, но не уверен, что это правильный ход.
— Нет, машина нужна частная. Часа на два — на три, не больше.
Подробностей Кромер не выпытывает. В сущности, он гораздо осторожней, чем хочет казаться. Коль скоро Франк берется достать часы, Кромер предпочитает не знать — откуда и как.
Тем не менее он заинтригован. И больше всего самим Франком, его манерой принимать решения, сохраняя полную невозмутимость.
— Почему бы тебе не угнать первую попавшуюся прямо с улицы?
Это, конечно, самое простое, да и риск невелик — ночь, расстояние каких-нибудь километров тридцать. Но Франк не хочет сознаться, что не умеет водить автомобиль.
— Найди мне тачку, надежного парня, и я почти уверен: часы наши.
— Что сегодня делал?
— Ходил в кино.
— С девочкой?
— Как всегда.
— Ковырнул?
Кромер распутник. Гоняется за девчонками, особенно из бедных — с ними легче, выбирает совсем молоденьких.
Обожает разговоры о них и, раздувая ноздри, выпячивая губы, употребляя самые сальные выражения, входит в интимнейшие подробности.
— Я ее знаю?
— Нет.
— Познакомишь?
— Возможно. Она девушка.
Кромер, ерзая на стуле, слюнявит кончик сигары.
— Она тебе нужна?
— Нет.
— Тогда уступи мне.
— Посмотрю.
— Молода?
— Шестнадцать. Живет с отцом. Не забудь про машину.
— Ответ завтра. Будь у Леонарда к пяти.
Это другой бар, в котором они проводят время, но он находится в Верхнем городе, и Леонард вынужден закрывать свою лавочку в десять вечера.
— Расскажи, что у вас с ней было в кино… Тимо! Еще бутылочку, старина… Ну, выкладывай!
— Все как обычно. Колено, подвязка, потом…
— Что она сказала?
— Ничего!
Спать Франк будет у себя. Скорее всего, Лотта оставила Минну ночевать. Она не любит с первых же дней отпускать девиц домой: иные не возвращаются.
Словом, он ее увидит, и не все ли, в общем, равно — Мицци или Минна? В темноте он не заметит разницы.
Засунув руки в карманы, подняв воротник пальто и выдыхая облачко морозного пара, он идет по самой освещенной улице города, хотя даже она местами тонет в темноте. Встреча через полчаса.
Сегодня четверг. Речь о часах Кроме? завел во вторник. В среду, в пять, когда Франк увиделся с ним у Леонарда, Кромер спросил:
— Уговор в силе?
Вот удивились бы люди постарше, увидев, с какой важностью беседуют эти юнцы, почти мальчишки! Но, ей-Богу, разговор они ведут о серьезных вещах! Франк смотрится в зеркало: светлые волосы, спокойное лицо, пальто отличного покроя.
— Машину достал?
— Могу познакомить с водителем хоть через пять минут. Ждет напротив.
Заведение разрядом пониже, пошумнее, но выпивка и здесь еще приличная. Из-за столика поднимается парень лет двадцати трех — двадцати четырех. Очень сухощав и, несмотря на то, что одет в кожанку, выглядит студентом.
— Это он, — бросает Кромер, указывая на Франка.
Потом представляет парня:
— Карл Адлер. Можешь положиться — ас!
Они пропускают по стаканчику: так положено.
— А где второй? — тихо осведомляется Франк.
— Ах да! Там что.., придется… — Кромер запинается.
Он не любит говорить напрямик: иные слова лучше лишний раз не произносить — многие из суеверия вообще вычеркивают их из своего лексикона. — Придется прибегнуть к силе?
— Вряд ли.
Кромер, знакомый со всем городом, обводит глазами тонущий в табачном дыму зал, останавливает их на ком-то и выскакивает с ним на улицу. Через минуту он возвращается в сопровождении парня с грубым, туповатым лицом — тот явно из простонародья. Имени его Франк не расслышал.
— В котором часу рассчитываешь закончить? Ему надо домой до десяти. У него больна мать, по ночам ей требуется помощь, а привратник после десяти не отпирает подъезд.
Франк чуть было не отказался от задуманного — не из-за второго парня, а из-за первого, Адлера, хотя тот не раскрыл рта за все время, что они вдвоем ждали Кромера: полной уверенности нет, но, сдается, он встречал Адлера в обществе скрипача со второго этажа. Где — не помнит.
Может быть, эта мысль пришла ему в голову по чистой ассоциации, но она его смущает.
— Когда встречаемся?
— Как можно скорее.
— Завтра? А время?
— Восемь вечера, здесь.
— Не здесь, — вмешивается Адлер. — Моя тачка будет ждать на соседней улице, напротив рыбной лавки. Сели и поехали.
Оставшись наедине с Кромером, Франк все-таки спросил:
— Ребята надежные?
— А я тебя сводил с ненадежными?
— Чем занимается этот твой Адлер?
Уклончивый жест.
— Не волнуйся.
Странно! Все они настороже и, однако, доверяют друг другу. Это, наверно, оттого, что все они повязаны друг с другом, а кроме того, каждый, покопавшись в памяти, найдет, в чем себя упрекнуть. В общем, человек не предает из боязни быть преданным в свою очередь.
— О малышке не забыл?
Франк молчит. Он не сказал Кромеру, что сегодня, в среду, — в кино они с Мицци были во вторник — снова виделся с ней. Недолго. И не сразу после ухода Хольста, которого проводил из окна глазами до остановки трамвая.
Он дождался четырех часов. Наконец пожал плечами и сказал себе:
— Увидим!
К Хольстам Франк постучал как бы мимоходом. Входить он не собирался — старый идиот-сосед наверняка сидит в засаде у форточки. Бросил только:
— Жду внизу. Спустишься?
Прождал он недолго. Мицци вскоре пришла. Последние метры бежала по тротуару, машинально поглядывая на окна; потом — без сомнения, так же машинально — уцепилась за локоть Франка.
— Господин Виммер не сказал отцу, — с ходу выпалила она.
— Я был в этом уверен.
— Сегодня я долго не могу.
Во второй раз все они долго не могут!
Еще только начинало смеркаться. Франк увел Мицци в тупик. Она подставила губы и спросила:
— Думал обо мне, Франк?
Он не стал блуждать по ней руками, а сразу сунул правую под блузку: вчера в «Лидо» он не догадался проверить, что у нее за грудь. Вспомнил же об этом только ночью, лежа в постели с Минной — у той совсем груди нет.
Не любопытство ли подтолкнуло его постучаться к Хольстам и вызвать Мицци на улицу?
Сегодня, в тот же час, он опять увиделся с ней и теперь уже сам объявил:
— У меня всего несколько минут.
Ей очень хотелось спросить — почему, но она не посмела. Только шепнула с гримаской:
— Я не нравлюсь тебе, Франк?
И тут — как все! А Франк всегда затрудняется сказать, нравится ему девушка или нет.
Ладно! Кромеру он ничего не обещал, но и не ответил «нет». Словом, увидим. Минна уверяет, что влюбилась в него и теперь, после знакомства с ним, стыдится своих вынужденных забав с клиентами. С первым, кстати, ей не повезло. Опять осложнения! Франку пришлось успокаивать ее. Ко всему, Минна еще боится за него. Она видела пистолет и сходит с ума от страха.
Он обещал разбудить ее, в котором часу ни вернется.
— Мне все равно не уснуть, — уверяла она.
От Минны уже пахнет так же приятно, как от всех женщин в доме. Это, видимо, заслуга Лотты: она заставляет девиц тщательно следить за собой и снабжает их хорошим мылом. Во всяком случае, преображаются они молниеносно. Вот и Минна уже прошлялась целое утро по квартире в черной кружевной рубашке.
Франк дал себе слово отправиться на встречу с Адлером и другим парнем, не повидав Кромера, но в последний момент скис. Не столько из-за Кромера, сколько потому, что ему нужно ухватиться за что-то знакомое, устойчивое. Он побаивается толпы на улице. При свете витрин и газовых рожков мимо бредут прохожие с бескровными, изможденными лицами, с отсутствующим, а то и ненавидящим взглядом. У большинства глаза непроницаемые, у иных — это самое страшное — они мертвые, и люди с такими глазами день ото дня встречаются все чаще.
Хольст тоже такой? Нет, тут другое. В глазах у него нет ненависти, и они не пустые; тем не менее по ним видно, что контакт с таким человеком немыслим, и это унижает.
Франк входит к Леонарду. Кромер уже там. С ним тип, не похожий ни на него, ни на Франка. Это Ресль, главный редактор вечерней газеты, которого повсюду сопровождает телохранитель с перебитым носом.
— Знаешь Петера Ресля?
— Как все — понаслышке.
— Мой друг Франк.
— Чрезвычайно польщен.
Ресль протягивает длинную, костлявую, очень белую руку.
Кстати, не из-за рук ли Карла Адлера, который повезет их сегодня, и заколебался Франк — они ведь совсем такие же?
Семья Ресля — одна из стариннейших в городе; отец его был государственным советником. Ресли разорились еще до войны, но в их особняке разместилась вражеская ставка, и там из месяца в месяц ведутся различные работы ради вящих удобств оккупационного начальства.
По слухам, советник Ресль, который, оказываясь на улице, жмется к стенам, как тень, ни разу не сказал с этими господами ни слова; любой на его месте был бы за это повешен или расстрелян.
Петер, по профессии адвокат, прежде подвизавшийся в кинематографии, немедленно принял предложенный ему пост главного редактора вечерней газеты. Он, пожалуй, один в стране имеет разрешение выезжать за границу. Посетил с какими-то секретными целями Рим, Париж, Лондон. Темный костюм, который сегодня на нем, привезен из Лондона, и курит он сигареты явно английского происхождения.
Это нервный, болезненный молодой человек. Поговаривают, будто он наркоман; кое-кто считает его гомосексуалистом.
— А я-то думал, у тебя важное свидание, — удивляется Кромер, страшно гордый, что его видят в обществе Ресля, но несколько обеспокоенный появлением здесь Франка именно в этот час. — Что будешь пить?
— Заглянул по пути — хотел с тобой повидаться.
— Выпей чего-нибудь. Бармен!
Несколько минут спустя, когда Франк соберется уходить, Кромер вытащит из кармана некий плоский предмет и протянет приятелю…
— Как знать? Может, сгодится…
Это бутылка спиртного.
— Ну, удачи! И не забудь про малышку.
Они, можно сказать, не обменялись ни словом. Машина оказалась пикапом. Карл Адлер уже сидел за рулем, держа ногу на стартере.
— А где другой? — забеспокоился Франк.
— Сзади.
Действительно, в неосвещенном кузове грузовичка виднелась красноватая точка сигареты.
— Куда?
— Прямо через город.
На ходу они цепляются взглядом за обрывки знакомых пейзажей. Машина пролетает мимо «Лидо», и Франку на долю секунды вспоминается Мицци; он представляет себе, как, сидя у лампы и расписывая цветами фаянс, она ждет отца с работы.
Парень, расположившийся сзади, — выходец из самых низов. Франк понял это еще накануне. У него большие руки, в которые глубоко въелась чернота, лицо, если его хорошенько отмыть, станет точь-в-точь как у Кромера, разве что попроще и не такое хитрое. Этот вообще не волнуется. И хотя не знает, что придется делать, вопросов не задает.
Карл Адлер — тоже. Несколько раздражает лишь его манера не замечать ничего вокруг. Он сидит к Франку в профиль, и лицо его выражает подчеркнутое безразличие, презрение или по крайней мере сознание своего превосходства.
— Теперь куда?
— Налево.
Поскольку ни одна машина не может выехать за ворота без пропуска от оккупантов, а выдают они его с большим скрипом, Адлер, несомненно, работает на них. Сейчас не редкость люди, ведущие двойную игру. Недавно расстреляли одного субъекта, которого постоянно видели в обществе высших военных чинов; он был так известен, что дети плевали ему вслед. Теперь его считают героем.
— У следующей развилки опять влево.
Франк курит, то и дело перебрасывая пачку парню, сидящему сзади, — тот, видимо, устроился на запасном колесе. Карл Адлер заявил, что не курит. Тем хуже для него!
— После высоковольтной мачты направо, вверх по холму.
Они уже приближаются к деревне: дорогу туда Франк нашел бы с завязанными глазами. Он, пожалуй, сказал бы «к моей деревне», будь в мире хоть что-нибудь, что он может считать своим. Здесь он рос, после того как девятнадцатилетняя Лотта произвела его на свет и отдала кормилице.
Деревня расположена на довольно крутом холме и начинается с домиков у подножия, где в основном живут мелкие фермеры. Затем дорога, расширяясь, переходит в нечто вроде площади, вымощенной булыжником, на котором машину отчаянно трясет. За прудом, хотя это, в сущности, всего лишь большая лужа, находится церковь с кладбищем при ней, где могильщик — неужели им до сих пор состоит старый Прустер? — углубившись в землю на какой-нибудь метр, уже натыкается на воду.
— Я их не хороню, а топлю, — имея в виду мертвецов, шутит он в подпитии.
Фары выхватывают из темноты розовый дом, на щипце которого изображены ангелы в человеческий рост. Вся деревня раскрашена, как расписная игрушка. Дома розовые, зеленые, голубые, желтые. Почти на каждом — небольшая ниша с фарфоровой Богоматерью; во время одного из годичных праздников перед статуэтками зажигают свечи.
Франк не испытывает волнения. Еще когда Кромер заговорил с ним о часах, он решил, что не позволит себе размякнуть.
Напротив, это удобный случай лишний раз вспомнить, что он ничего не должен ни Вильмошам, ни кому бы то ни было. Куда как просто сунуть ребенку конфету и посюсюкать с ним!
Он жил здесь до десяти лет, и мать — во всяком случае, летом — навещала его каждое воскресенье. Ему до сих пор памятны ее шляпы из белой соломки. В мире не было женщины красивей! Завидев ее, кормилица складывала красные руки на животе и тихо млела от восторга.
Лотта не всегда приезжала одна. Несколько раз ее сопровождали сдержанные мужчины — при каждом приезде новый, — и, опасливо поглядывая на спутника, она восклицала с наигранной веселостью:
— А вот и мой маленький Франк!
Каждый раз по какой-то причине ее отношения с очередным покровителем, видимо, разваливались. Когда она устроила сына пансионером в городской коллеж, Франк уже все понимал и упросил ее больше не приезжать к нему, хотя она неизменно привозила с собой кучу подарков.
— Но почему?
— Потому.
— Ребята что-нибудь тебе сказали?
— Нет.
Лотта хотела выучить его на врача или адвоката. Это была ее мечта.
К счастью, грянула война, и школы на несколько месяцев закрылись. А когда открылись снова, ему уже исполнилось пятнадцать.
— В коллеж не вернусь, — объявил он.
— Почему, Франк?
— Потому.
Ему не удалось узнать, не напоминает ли он Лотте кого-нибудь, но еще в детстве Франк заметил: стоит ему состроить определенную мину, как мать перестает настаивать, теряется и уступает.
Она называет этот его прием «делать закрытое лицо».
Затем жизнь у всех настолько усложнилась, что Лотте стало не до образования сына. В оборот вошла фраза:
— Потом, когда это кончится.
А это все продолжается. И он уже мужчина. Не так давно в перепалке, где, в отличие от матери, он остался совершенно спокоен, Франк, прищурясь, холодно бросил Лотте:
— Шлюха!
Теперь так же невозмутимо он командует Адлеру:
— Стоп!
Они почти у площади. Направо улочка, где машину никто не заметит. К тому же на улицах ни души. Свет из окон пробивается редко — жители плотно затворили ставни, и признаки жизни еле угадываются в темноте. В окнах школы, в тех пяти окнах, которые он столько раз бил из рогатки, тоже ни огонька.
— Идете? — спрашивает он парня, сидящего сзади.
Тот с простецкой сердечностью отзывается:
— Зови меня Стан.
И, похлопав себя по карманам, добавляет:
— Твой приятель велел ничего с собой не брать. Я не ошибся?
У Франка при себе пистолет — этого хватит. Адлер будет ждать их в машине.
— Подождете? — спрашивает Франк, заглядывая водителю в лицо.
— А для чего я здесь? — высокомерно и чуть брезгливо парирует тот.
Снег под ногами скрипит сильнее, чем в городе. За домами виднеются садики, елки, живые изгороди, ощетиненные сосульками. Дом Вильмоша на площади справа, немного в глубину.
Света не заметно, но ведь жилые комнаты выходят на задворки.
— Не вмешивайся — я все сделаю сам.
— Ладно.
— Возможно, придется их припугнуть.
— Не впервой.
— А может, и поприжать.
— О чем речь!
Франк не был здесь уже долгие годы, но его ноги наверняка ступают по былым следам. Часовщик Вильмош, его часы и замечательный сад — самое, пожалуй, живое воспоминание его детства.
Он еще не добрался до двери, а, кажется, уже узнал запах дома, который всю жизнь был для него домом стариков: часовщик Вильмош с сестрой всегда казались мальчику старыми.
Франк вытаскивает из кармана темный фуляр и обвязывает им лицо до самых глаз. Стан порывается что-то сказать.
— Ты — другое дело: тебя тут не знают. Но если настаиваешь…
И Франк протягивает спутнику второй шейный платок: он все предусмотрел.
Он до сих пор помнит пирожные барышни Вильмош — таких он больше нигде не едал. Сладкие, пышные, с узорами из розовой и голубой глазури. Она держала их в цветной коробке, на которой были изображены приключения Робинзона Крузо.
И еще у нее была мания называть его ангелочком…
Вильмошу сейчас самое меньшее восемьдесят, его сестре — шестьдесят пять. Более точно Франк определить затрудняется: в детстве возраст других меришь совсем не той меркой, что потом.
Для него они всегда были стариками, и здесь он впервые узнал, что можно разом вынуть изо рта все зубы — часовщик носил искусственную челюсть. Жмоты они страшные. В скупости брат с сестрой не уступают друг Другу.
— Позвонить? — осведомляется Стан, которого нервирует стояние на безлюдной площади, да еще при лунном свете.
Франк звонит сам, удивляясь, что шнур висит так низко: в прежнее время, чтобы дотянуться до звонка, мальчику приходилось вставать на цыпочки. В правой руке у него пистолет. Он готов, как в первый раз у Мицци, сунуть ногу в дверь, чтобы не дать ей захлопнуться. Издалека, словно в церкви, приближаются шаги. Еще одно воспоминание! Длинный широкий коридор с темными стенами и таинственными, как в ризнице, дверями вымощен серыми плитами, между которыми по-прежнему кое-где виднеются щели.
— Кто там?
Это старая барышня Вильмош. Она не робкого десятка.
— Я от священника, — отвечает он.
Он слышит, как снимают цепочку; потом выдвигает ногу, прижимает пистолет к животу, шепчет Стану, движения которого неожиданно становятся странно неуклюжими:
— Входи.
И обращается к старухе:
— Где Вильмош?
Боже, какая она маленькая! И седая! Она складывает руки и лепечет надтреснутым голоском:
— Но вы же знаете, сударь: он год как умер.
— Давайте сюда часы.
Он узнает коридор и темные бумажные обои — имитацию кордовской кожи, на которой еще просматриваются золотые прожилки. Налево будет мастерская со столом — там, вставив в глаз лупу в черной оправе и склонясь над работой, сиживал Вильмош.
— Где часы?
И, начиная нервничать, поясняет:
— Коллекция.
Потом наводит пистолет:
— Давай побыстрей, не то худо будет.
Похоже, дело едва не сорвалось. Он не учел, что Вильмош за это время мог умереть. С ним было бы легче. При его боязливости он тут же отдал бы часы.
Старая грымза из другого теста. Пистолет она разглядела, но, чувствуется, не намерена капитулировать и будет бороться, пока есть хоть один шанс.
Тут подает голос Стан, о котором Франк начисто забыл.
— Не освежить ли ей память? — картавит он.
Парень, видимо, поднаторел в таких штучках. Кромер выбрал не новичка. Может быть, даже нарочно — не доверяет Франку?
Старуха прилипла к стене. На лицо ей упала прядь редких желтых волос. Она раскинула руки, прижав ладони к имитации кордовской кожи.
Франк машинально повторяет:
— Часы!.. Часы!..
Выпил Франк немного, но ощущение у него такое, будто он здорово набрался. Все смутно, расплывчато, лишь отдельные детали вырисовываются с утрированной отчетливостью — желтовато-серая прядь, прилипшие к стене ладони, взбухшие голубые вены на старческих руках.
Он, обычно такой хладнокровный, вынужден слишком резко обернуться, чтобы посмотреть, где Стан, и фуляр развязывается. Прежде чем Франк успевает подхватить платок и прикрыть лицо, старуха узнает его и вскрикивает:
— Франк!
И, что уж вовсе глупо, поправляется:
— Маленький Франк!
Он жестко повторяет:
— Часы!
— Знаю, знаю, ты все равно их найдешь. Ты всегда умел настоять на своем. Только не делай мне больно! Я скажу…
— Боже мой, это же Франк! Маленький Франк!
Старуха приободрилась, но в то же время трусит еще отчаяннее. Она стряхнула с себя оцепенение, и голова у нее работает снова — это заметно. Она семенит по коридору в кухню, где Франк замечает плетеное кресло и толстого рыжего кота, свернувшегося клубком на красной подушке.
Кажется, будто старуха говорит сама с собой или твердит молитву, шевеля костлявыми руками в рукавах старого платья, которое висит теперь на ней мешком.
А вдруг она лишь пытается выиграть время? Старуха испытующе поглядывает на Стана, пытаясь определить, не окажется ли тот жалостливей, чем Франк.
— Да зачем они тебе? Подумать только, ведь мой бедный брат любил тебе их показывать, заводил бой, подносил их, одни за другими, к твоему уху, а у меня всегда были для тебя конфеты… Вон, кстати, и коробка на камине, только пустая… Конфет теперь не достать… Ничего не достать… Лучше уж помереть…
Она плачет. На свой манер, но плачет, хотя, возможно, даже сейчас ловчит.
— Часы!
— Он их столько раз перепрятывал из-за всех этих событий… И вот год, как его нет, а ты про это даже не знал!.. Теперь никто ничего не знает… Будь он жив, я уверена…
В чем она уверена? Все это чушь. Пора кончать. Адлер, вероятно, нервничает и, того гляди, уедет без них.
— Где часы?
Она еще ухитряется поправить полено в очаге и, повернувшись к Франку спиной — нарочно, он это чувствует, — разъяренно шипит:
— Под плитой.
— Под какой?
— Сам знаешь. Под третьей. Той, что с трещиной.
Пока Франк искал, чем приподнять плиту в коридоре, Стан стерег старуху на кухне. Она угостила его кофе. франк смутно слышал, как она бубнит:
— Он приходил к нам почти каждый день. И я всегда держала для него пирожные в той вон коробке.
Тут она понизила голос и, словно говоря с соседом, а не с грабителем, лицо у которого закрыто платком, прибавила:
— Боже мой, сударь, неужто он сделался вором? Да еще носит оружие! А пистолет у него вправду заряжен?
Франк разыскал часы, разложенные по футлярам и завернутые в несколько слоев мешковины. Он резко бросает:
— Стан!
Осталось только уехать. С делом покончено. Но старая дура все бубнит:
— Как вы думаете, выпьет он чашку кофе?
— Стан!
Она цепляется за них, тащится следом по коридору.
— Господи, видели бы люди!.. А я-то…
Им остается выйти и сесть в машину, ожидающую в двухстах метрах оттуда. Даже если старуха в силах закричать достаточно громко, чтобы всполошить соседей, ничто не переменится: машины в деревне без горючего, телефон по ночам не работает.
Франк приоткрыл дверь, осмотрел залитую луной безлюдную площадь. Он роняет:
— Давай…
Стан понимает, что это значит. Старуха видела Франка в лицо. Она его знает. В одних случаях рассчитывать на покровительство оккупантов можно. В других, Бог весть почему, они бросают вас на произвол судьбы, и полиция мгновенно пользуется этим. Нет, сколько с этими чужеземцами ни водись, в их поведении всегда есть что-то загадочное.
Словом, уверенности никогда нет.
Стан, держа в руке мешок с часами, выносит его на улицу. Слышно, как поскрипывает на морозце снег.
Потом дверь за парнем закрывается. Раздается приглушенный выстрел. Дверь снова распахивается, и Стан видит желтоватый прямоугольник света, который суживается и наконец исчезает совсем.
Он слышит торопливые шаги за спиной, и рука Франка принимает от него мешок.
И только у самой машины, благо они пока еще вдвоем, Стан вздыхает:
— Старая дева!
На слова его отвечает лишь молчание. Франк садится, протягивает, не оборачиваясь, в кузов пачку сигарет, закуривает сам и сухо командует:
— В город!
Его мутит, но он предвидит, что это ненадолго. Накатило на него в машине. До этого он держал нервы в узде.
А тут вдруг они сдали. Так, малость. Парни ничего не заметят. Просто внутри нечто вроде конвульсии, спазма.
Франку приходится сделать над собой усилие, чтобы унять дрожь в пальцах; ему кажется, что из груди к горлу подкатывает пузырь воздуха.
Он опускает стекло. Ледяной ветер обдувает лицо, становится легче. Франк жадно дышит.
Когда показались городские огни, он уже был спокоен. Все-таки он не прикоснулся к бутылке, сунутой ему в карман Кромером.
Все подходит к концу. Франк ощущает это почти физически. То же самое он испытал после унтер-офицера, только не так остро.
Он доволен. Он должен был через это пройти и прошел. Евнух не в счет: слишком мелко. Там весь вопрос свелся, так сказать, к технике.
Любопытно! Теперь ему кажется, что он совершил поступок, необходимость которого предчувствовал давным-давно.
— Где вас высадить?
Догадывается ли Адлер, что произошло? Выстрела он слышать не мог. Вопросов не задавал. Только отпихнул мешок, мешавший ему вести машину и стоящий теперь между ними на полу.
Франк чуть было не ответил:
— У моего дома.
Но тут снова берет верх его обычная недоверчивость:
— Около Тимо. И не очень близко от бара.
Поразмыслив еще, он решает не сразу идти даже к Тимо. Не стоит отдавать в руки Кромера все часы чохом. В заднем флигеле, где живут девицы, его добыча будет в большей сохранности.
У въезда в город он запустил руку в мешок, ощупал футляры, нашел среди них один, который успел узнать, и спрятал в карман.
Он снова в порядке. С радостью повидает Кромера, пропустит стаканчик.
Машина притормаживает и тут же уходит, но уже без него. Он минует аллейку, пробирается в комнатку одной из девиц, работающих у Тимо, — их дело побуждать клиентов пить как можно больше. Ее нет, но Франк, конечно, увидится с ней в баре. Он сует мешок под кровать, предварительно спрятав в него пистолет, который не успел почистить.
Почти торжественная минута… Знакомые огни, лица, запах вина и водки. А вот и Тимо, встречающий его приветственным жестом из-за стойки…
Он медленно входит, маленький, особенно коренастый в своем пальто. Лицо успокоенное, в глазах поблескивает огонек. Кромер не один. Он никогда не бывает один. франк знает обоих его собутыльников, но сейчас не испытывает желания вступать с ними в разговор.
Он наклоняется над Кромером.
— Выйдем?
Они проходят за стойку, оттуда в уборную. Франк подает Кромеру футляр. Хотя в машине было темно, он не ошибся. Это большой голубой футляр, где лежат часы в фарфоровом корпусе с резными фигурками пастуха и пастушки.
— Всего одни?
— У меня их с полсотни, но сперва поговори с ним.
Предупреди: речь идет не о пустячке.
Не наследил ли он? На обратном пути Адлер старался не поворачиваться к нему и ни разу не коснулся плечом его плеча.
Кромер тоже держится по-иному, без прежней непринужденности. Вопросов задавать не решается, глаза прячет и лишь украдкой посматривает на Франка.
Раньше, когда у них случались дела, главным был он и давал это чувствовать.
Теперь он не спорит. Ему не терпится вернуться в зал.
— Попробую завтра увидеться с ним, — послушно соглашается он.
И, садясь за столик, предлагает:
— Может, выпьешь?
Кстати, Франк забыл вернуть ему бутылку, которой не воспользовался. И он протягивает ее, в упор глядя на Кромера.
Понимает ли Кромер?
Придя домой, он залезает в постель к Минне и с таким неистовством накидывается на нее, что девушка пугается.
Она тоже понимает. Все они понимают.
Не умывшись, небритый, он провел день на кухне, засунув ноги в духовку и читая дешевое издание Золя. Похоже, мать что-то заподозрила. Обычно после полудня она торопит сына — пусть поскорей приводит себя в порядок: в квартире всего одна ванная, а днем она нужна клиентам и девицам.
Сегодня Лотта не ворчит, хотя безусловно слышала ночью, какую возню они подняли с Минной. Вид у Минны подавленный и напуганный. Она то сидит у окна, словно ожидая налета полиции, то разочарованно заглядывает Франку в глаза: он весь поглощен насморком, который, кажется, подхватил.
Сам Франк накачивается аспирином, пускает капли в нос и упрямо уходит в чтение.
Мицци наверняка ждет его. Франк уже не раз — особенно после ухода Хольста — взглядывал на будильник, висящий над плитой, но так и не двинулся с места. В квартире все как обычно: шаги взад-вперед, голоса за дверьми, знакомые звуки за стеной. Тем не менее Франк сегодня любопытства не проявляет — на стол не лезет, в форточку не смотрит. Даже когда Минна нагишом, прикрываясь ладошкой, выскакивает с безумным видом на кухню за горячей водой для грелки, он не обращает на нее внимания.
Тем не менее с наступлением темноты он все-таки оделся. Прошел мимо квартиры Хольстов, хотя головой мог бы поручиться, что дверь дернулась: за ней стояла Мицци, готовая отпереть. Но Франк невозмутимо проследовал дальше, покуривая ментоловую сигарету.
Кромер появился у Леонарда лишь после семи. Он силился скрыть возбуждение.
— Я видел генерала.
Франк ухом не повел.
Кромер назвал очень крупную сумму.
— Половина тебе, половина мне, тех двоих беру на себя.
Кромер уже пытается держаться с ним по-прежнему — как важный и страшно занятой человек.
— Мне шестьдесят процентов, — отрезает Франк.
— Идет.
Кромер все-таки надеется обвести приятеля: Франк не увидит генерала и не узнает, сколько тот заплатил.
— Ладно, согласен на пятьдесят, как уговорились.
Только в придачу зеленую карточку.
У Кромера такой нет. И если Франк потребовал ее, то лишь потому, что это вещь, которую труднее всего достать. Этот документ видят только издали, в чужих руках.
Люди типа Ресля, вероятно, получают его, но показывать без нужды остерегаются. В порядке важности пропуска распределяются так: сперва пропуск для машины, затем разрешение не соблюдать комендантский час, наконец, допуск в известные зоны.
Зеленая карточка с фотографией и отпечатками пальцев, подписанная командующим войсками и начальником политической полиции, обязывает власти не препятствовать предъявителю в «выполнении его задачи». Иными словами, никто его не вправе обыскать. При виде зеленой карточки патрули испуганно вытягиваются и на всякий случай приносят извинения.
Самое удивительное, что до сегодняшней встречи с Кромером Франк ни о чем подобном не думал. Мысль о карточке осенила его, когда они говорили о дележе барыша и Франк ломал себе голову, какое бы выставить требование понеслыханней.
И странно! Остолбеневший на секунду Кромер, придя в себя, не покатился со смеху, не заартачился.
— Ладно, поговорю.
— Дело за генералом. Хочет — пусть берет, не хочет — не надо. Если интересуется часами, значит, сделает что нужно.
Зеленая карточка будет — Франк в этом убежден.
— Как малышка?
— Ничего нового. Помаленьку.
— Было у тебя с ней еще что-нибудь?
— Нет.
— Уступишь ее?
— Может быть.
— Она не слишком худая? Опрятная?
Теперь Франк, в общем, уверен, что история с девушкой, задушенной на гумне, — чистая выдумка. Хотя ему-то что? Он презирает Кромера. Забавно думать, что такой человек будет из кожи лезть, чтобы достать ему зеленую карточку, которую не посмел попросить для себя самого!
— Скажи, кто этот твой Карл Адлер?
— Ваш водитель? По-моему, инженер по радио.
— Чем занимается?
— Работает на них: пеленгует подпольные передатчики.
— Парень надежный?
— Спрашиваешь!
И Кромер возвращается к своей навязчивой идее:
— Почему ты не приведешь ее сюда?
— Кого?
— Малышку.
— Я же сказал: живет с отцом.
— Подумаешь, помеха!
— Посмотрим, может, и приведу.
Люди, несомненно, думают, что он — крепкий орешек.
Его характер пугает даже Лотту. А он способен неожиданно размечтаться, вот как сейчас, когда он с подлинной нежностью вглядывается в зеленое пятно. Ничего в этом пятне нет. Это просто задний план декоративного панно в кабаке Леонарда. Оно изображает луг, где отчетливо выписана каждая травинка и у каждой маргаритки положенное число лепестков.
— О чем задумался?
— Я не задумался.
Тот же вопрос задавала ему еще кормилица и, в свой черед, обязательно повторяла мать, навещая его по воскресеньям:
— О чем ты думаешь, мой маленький Франк?
— Ни о чем.
Отвечал он сердито, потому что не любил, когда его называли «мой маленький Франк».
— Послушай, если я выцарапаю тебе зеленую карточку…
— Выцарапаешь.
— Хорошо, допустим. Можно будет тогда оторвать что-нибудь интересное, а?
— Наверное.
В этот вечер Франк убедился, что мать поняла. Вернулся он рано: у него действительно начиналась простуда, а болезней он всегда побаивался. Женщины сидели в первой от входа комнате, которая именуется салоном.
Толстая Берта штопала чулки. Минна прижимала к животу грелку, Лотта читала газету.
Все три были неподвижны, так неподвижны и молчаливы, что казались в притихшем доме фигурами с картины, и оставалось лишь удивляться, если они все-таки раскрывали рот.
— Уже пришел?
В газете, видимо, сообщили об участи старой барышни Вильмош. Шумихи не подняли: теперь каждый день происходит что-нибудь в этом роде. Но будь в заметке всего несколько строк и помещайся она на последней полосе, Лотта и тогда не пропустила бы ее: она никогда не пропускает ничего, что касается знакомых.
Что-то она поняла, остальное — угадала. Наверняка вспомнила даже возню, которую сын с Минной подняли ночью: для нее, досконально знающей мужчин, подобные детали имеют четкий смысл.
— Ужинал?
— Да.
— Хочешь чашку кофе?
— Благодарю.
Сын внушает ей страх. Она как бы с опаской ходит вокруг него, хотя это не слишком бросается в глаза и она сама толком этого не сознает. Так, в сущности, было всегда.
— У тебя насморк.
— Да, простудился.
— Тогда выпей грогу, а хочешь — поставлю банки.
На грог Франк согласен, на банки — нет. Он ненавидит эти стеклянные пузыри — пунктик его мамаши! — которые та лепит на спину своим воспитанницам при малейшем кашле и от которых на коже остаются красно-бурые круги.
— Берта!
— Я схожу, — поспешно вызывается Минна и с гримасой боли поднимается с места.
В комнате тепло и спокойно, дым от сигареты Франка скапливается вокруг лампы, в печке урчит огонь. В квартире урчат разом четыре печи, а за стеклами, неторопливо падая с неба и уходя во мрак, сыплется снежная крупа.
— Ты и вправду не хочешь перекусить? Есть ливерная колбаса.
Слова, в сущности, ничего не выражают. Они полезны лишь тем, что облегчают контакт между людьми. Франк догадывается, что Лотте нужно слышать его голос, чтобы понять, изменился сын или нет.
Это из-за старухи Вильмош.
Франк курит, утопая в кресле, обитом гранатово-красным бархатом, и вытянув ноги к огню. Забавно! У матери нечто вроде чувства вины. Не услышь Лотта его шаги слишком поздно, она, безусловно, спрятала бы газету. И не нарочно ли он поднялся по лестнице на цыпочках, перешагивая через две ступеньки?
Да нет, он думал не о Лотте — о Мицци, опасаясь, как бы дверь Хольстов не отворилась.
Сейчас Мицци сидит одна над своими блюдцами. Ложится она вздремнуть в ожидании отца или бодрствует в одиночестве до самой полуночи?
Франк не лжет себе. Да, он боялся, что дверь откроется, а значит, придется войти и остаться наедине с девушкой в скудно освещенной кухне, где со стола, может быть, до сих пор не убраны остатки еды.
По вечерам она расставляет раскладную кровать, распахивая дверь в комнату, чтобы туда проникало тепло.
Это чересчур трогательно. Чересчур убого и уродливо.
— Почему не снимаешь ботинки? Берта!
Сейчас Берта разует его. Мицци тоже разула бы, не задумавшись встать на колени.
— У тебя усталый вид.
— Простуда!
— Тебе надо хорошенько выспаться.
Франк, как и раньше, все понимает. Это как если бы он автоматически переводил с чужого языка. Лотта советует сыну спать сегодня одному, не заниматься любовью.
Она не знает, еще не знает только того, о чем он и сам-то лишь смутно догадывается, — что ему не желанны ни Минна, ни Берта, ни даже Мицци.
Чуть позже Лотта отправляется посмотреть, как ставят ему раскладушку.
— Не замерзнешь?
— Нет.
Но на раскладушку Франк не ляжет. Сегодняшнюю ночь он должен провести в чужой постели, пусть даже в постели старухи: ему нужно, чтобы рядом кто-нибудь был.
Подумать только! Минна, пришедшая к ним без всякого опыта и даже формой бедер еще напоминавшая девочку, за три дня научилась всему. Она откидывает руку, чтобы Франку было куда положить голову, оказывается достаточно умной, чтобы молчать, и осторожно, как нянька, гладит его.
Мать знает. В этом больше нет сомнений. И вот доказательство: к утру газета исчезает. Есть еще одна маленькая деталь, которую подмечает Франк, хотя, скажи он о ней Лотте, та обязательно станет отрицать. Утром, собираясь, как всегда, поцеловать сына, она непроизвольно, почти неощутимо отшатнулась от Франка. И тут же, досадуя на себя, стала чрезмерно нежной.
Он получит зеленую карточку, он нутром чувствует это. Для любого она означала бы успех, о котором можно только мечтать, потому что обладание ею ставит человека в положение, равное тому, какое в противоположном лагере занимает руководитель подпольной сети.
Франк тоже мог бы стать таким руководителем.
Вначале, когда еще дрались с помощью танков и орудий, он пытался пойти добровольцем, но его отослали обратно в школу.
Он долго искал походы к жильцу с шестого этажа, сорокалетнему холостяку с пышными каштановыми усами и таинственными повадками, которого расстреляли первым.
Что со скрипачом? Уже расстрелян или депортирован?
Пытали его? Об этом, вероятно, никто не узнает, и его мать с каждым днем все больше надламывается, как уже было со столькими другими. Еще некоторое время она будет стоять в очередях, обивать пороги учреждений и возвращаться ни с чем; потом перестанет показываться на людях, о ней забудут, и однажды привратник решит наконец позвать слесаря.
В спальне найдут иссохший труп — смерть наступила неделю, а то и полторы назад.
Франк не испытывает жалости. Ни к кому. К себе — тоже. Он ни у кого ее не просит и ни от кого не принимает; именно потому его так раздражает Лотта, не сводящая с сына боязливого и в то же время умиленного взгляда.
А вот поговорить разок с Хольстом, обстоятельно, с глазу на глаз, он бы очень хотел. Это желание снедало Франка уже тогда, когда он еще не отдавал себе в нем отчета.
Почему с Хольстом? Франк не знает. Может быть, никогда и не узнает. Но, уж конечно, не потому, что у него не было отца, — в этом он уверен.
Мицци — глупая. Нынче утром Берта, убирая квартиру, нашла под дверью конверт на имя Франка. В конверте листок с вопросительным знаком, написанным карандашом, и подписью «Мицци».
Из-за того, что он накануне не дал о себе знать!.. Она ревет. Воображает, что жизнь кончена. Ее настойчивость так злит Франка, что он решает не видеться с ней сегодня: на худой конец в ожидании встречи с Кромером он сходит в кино и один.
Но она куда упорней, чем он предполагал. Не успевает Франк выйти на лестницу — а уж он постарался не шуметь! — как она появляется на площадке в пальто и шляпке; значит, ждала одетая за дверью, может быть, несколько часов.
Ему остается лишь подождать девушку на тротуаре, ощущая, как на губах тают снежинки.
— Ты не хочешь больше со мной встречаться?
— С чего ты взяла?
— Ты уже третий день избегаешь меня.
— Никого я не избегаю. Просто был очень занят.
— Франк!
Неужели она тоже подумала о старухе Вильмош? Неужели у нее хватило ума связать его поведение с заметкой в газете?
— Почему ты не доверяешь мне? — упрекает она.
— Я доверяю.
— А сам не рассказываешь, чем занят.
— Это не для женщин.
— Я боюсь. Франк.
— Чего?
— За тебя.
— Тебе-то что?
— А ты не понимаешь?
— Нет, понимаю.
Смеркается. По-прежнему сыплет снежная крупка. Летом, когда ненастье затягивается, мечтаешь о грозе; сейчас с тоской думаешь о хорошей метели, после которой небо очистится и хоть на несколько минут выглянет солнце.
— Пошли.
Они «прилипают» друг к другу — берутся за руки. Девушкам это неизменно нравится.
— Твой отец ничего не говорил?
— С какой стати?
— Он не догадывается?
— Это было бы ужасно!
— Так ли уж?
Скептицизм спутника возмущает ее.
— Франк!
— Он что, не такой, как все? Сам любовью не занимался?
— Перестань!
— Мать у тебя умерла?
Мицци сконфуженно колеблется.
— Нет.
— Развелись?
— Она ушла из дому.
— С кем?
— С одним дантистом. Не будем об этом, Франк.
Они миновали дубильную фабрику. Приближаются к отстойному пруду, где раньше, до постройки плотины, была пристань. Воды там почти не осталось, и старые баржи, брошенные Бог весть почему, скоро сгниют. Некоторые лежат вверх дном.
Летом там, где проходят сейчас Франк и Мицци, зеленеет откос, место игр детворы со всего квартала.
— Дантист был красивый?
— Не помню. Я была совсем маленькая.
— Твой отец пробовал с ней видеться?
— Не знаю, Франк. Не надо говорить о папе.
— Почему?
— Потому.
— Чем он занимался раньше?
— Писал книги и статьи в журналах.
— О чем?
— Он был художественный критик.
— Ходил по музеям?
— Он видел все музеи мира.
— А ты?
— Кое-какие.
— В Париже?
— Да.
— В Риме?
— Да. А еще в Лондоне, Берлине, Амстердаме, Берне…
— Останавливались в хороших гостиницах?
— Да. А почему тебя это интересует?
— Чем вы занимаетесь, когда вдвоем?
— Где?
— Дома, когда твой отец кончает водить свой трамвай.
— Он читает.
— А ты?
— Он читает вслух и объясняет мне.
— Что читает?
— Всякие книги. Часто стихи.
— И тебе интересно?
Ей так хочется, чтобы он заговорил о другом! Она чувствует, что он весь напрягся, что он ненавидит ее. Она виснет у него на локте, сплетает пальцы — перчаток на ней нет — с его пальцами, но безуспешно: он делает вид, что не понимает.
— Пошли! — решает он наконец.
— Куда ты меня ведешь?
— Тут неподалеку, к Тимо. Сейчас увидишь.
Час еще слишком ранний. Музыка не играет. В баре одни завсегдатаи: у них торговые делишки с Тимо и между собой. Цвет стен и абажуров особенно резок. Кажется, будто вы попали в театр днем, в разгар репетиции.
— Франк…
— Садись.
— Может, лучше пойдем в кино.
А, в темноту потянуло! Одна беда — ему туда не хочется. Ощущать кисловатый вкус ее губ — тоже. Елозить рукой по подвязкам — тем более.
— Ему не скучно жить, ни с кем не общаясь?
Мицци не сразу понимает, что разговор по-прежнему идет об ее отце.
— Нет. Почему он должен скучать?
— Не знаю. Вы были богаты?
— По-моему, да. У меня долго была гувернантка.
— А вагоновожатый прилично зарабатывает?
Она умоляюще нащупывает под столиком его руку.
— Франк!
— Тимо! — не обращая на нее внимания, подзывает Франк. — Иди сюда. Мы хотим чего-нибудь вкусного.
Сперва закуски. Потом отбивные с жареным картофелем.
А для начала бутылку венгерского — сам знаешь какого.
Он наклоняется к Мицци. Сейчас он опять заговорит об ее отце. Но тут звонит телефон. Тимо вытирает руки о белый передник и отвечает, поглядывая на Франка:
— Да-да… Я вам это устрою… Нет, не слишком дорого, но и не даром… Кто? Нет, сегодня я его не видел…
Кстати, здесь ваш друг Франк…
Он прикрывает трубку ладонью и обращается к Фридмайеру:
— Это Кромер. Будете говорить?
Франк встает, берет трубку.
— Ты?.. Удалось?.. Хорошо… Предам их тебе вечером…
Ты сейчас где? Дома?.. Одет?.. Один?.. Хорошо б, если бы ты живенько заглянул к нашему другу Тимо… Не могу входить в объяснения… Что?.. Да, примерно так… Нет, не сегодня… Ограничишься тем, что посмотришь… Издалека… Нет. Будешь идиотом — все накроется.
Он садится, и Мицци спрашивает:
— Кто это?
— Мой друг.
— Он придет?
— С чего ты взяла?
— Мне показалось, ты звал его сюда.
— Не сейчас. Вечером.
— Послушай, Франк…
— Что еще?
— Мне хочется уйти.
— Почему?
На серебряном блюде им подают солидные отбивные с жареным картофелем. Мицци не пробовала его, вероятно, многие месяцы, если не годы. А уж котлет в сухарях да еще с папильотками на косточках — подавно.
— Я не хочу есть.
— Тем хуже.
Признаться она не смеет, но он чувствует: ей страшно.
— Что это за место?
— Кабак. Бар. Ночной ресторан. Словом, все, что хочешь. Рай земной. Мы у Тимо.
— Ты часто здесь бываешь?
— Каждый вечер.
Мицци силится приняться за мясо, но ей не хватает духу, она кладет вилку и вздыхает как от усталости:
— Я люблю тебя. Франк.
— Это что, катастрофа?
— Почему ты так говоришь?
— Потому что ты рассуждаешь об этом с трагическим видом, словно о какой-нибудь катастрофе.
Уставившись в пространство, она повторяет:
— Я тебя люблю.
И его подмывает брякнуть: «А я тебя нет».
Но ему уже не до этого. Входит Кромер в своем меховом пальто и с толстой сигарой, у него вид человека, который и здесь, и всюду — самый главный. Притворяясь, что не замечает Франка, он направляется к стойке и со вздохом облегчения взбирается на высокий табурет.
— Кто это? — спрашивает Мицци.
— Тебе-то что?
Почему-то она инстинктивно опасается Кромера. Тот смотрит на них, в особенности на нее, сквозь дым сигары, когда девушка склоняется над тарелкой, он пользуется случаем и подмигивает Франку.
Машинально, может быть, ради приличия, чтобы не встречаться взглядом с Кромером, она принимается за еду, причем так сосредоточенно, что не оставляет ничего, кроме костей. Сало — и то съедает. Вытирает тарелку хлебом.
— Сколько лет твоему отцу?
— Сорок пять. А что?
— Я дал бы ему все шестьдесят.
Франк догадывается, что на глазах у нее взбухают слезы, которые она старается удержать. Догадывается, что в ней вскипает гнев, борющийся с другим чувством, что ей хочется бросить спутника, гордо выпрямиться, уйти. Вот только найдет ли она выход?
Кромер в крайнем возбуждении бросает Франку все более красноречивые взгляды.
И тогда Франк утвердительно кивает.
Уговорились.
Тем хуже!
— Будут еще пирожные мокко.
— Я сыта.
— Тимо, два мокко.
Тем временем Хольст ведет трамвай, и большой фонарь — кажется, будто он укреплен у вагоновожатого на животе, — таранит темноту, заливая желтым светом снег, прорезанный двумя черными блестящими полосками рельсов. Жестянка стоит, наверно, рядом с рукояткой контроллера. Иногда Хольст откусывает и медленно разжевывает кусочек хлеба от прихваченного с собой ломтика, на ногах у него войлочные бахилы, подвязанные веревочками.
— Ешь.
— Ты уверена, что вправду меня любишь?
— Как ты смеешь сомневаться?
— А если я предложу тебе уехать со мной? Согласишься?
Она смотрит ему в глаза. Они в квартире Мицци, куда он проводил девушку. Она не сняла ни пальто, ни шляпку. Старикан у форточки наверняка навострил уши. Сейчас он явится, и времени у них в обрез.
— Ты хочешь уехать, Франк?
Он качает головой.
— А если я попрошу тебя со мной спать?
Он нарочно выбрал слово, которое обязательно ее резанет.
Она по-прежнему смотрит ему в лицо. Можно подумать, ей страстно хочется, чтобы он заглянул в самую глубь ее светлых глаз.
— Ты этого хочешь? — выдавливает она.
— Не сегодня.
— Скажи, когда захочешь.
— За что ты меня любишь?
— Не знаю.
Голос у нее неуверенный, взгляд становится чуточку уклончивым. Что она собиралась сказать? На языке у нее явно вертелось не то. франк хотел бы знать что, однако настаивать не решается. Он побаивается того, что может услышать. Возможно, он ошибается, но готов поклясться, хотя это глупо: у него нет никаких оснований думать так, — да, готов поклясться, что она чуть не выпалила: «За то, что ты несчастен».
Это не правда! Он не позволит ей, не позволит никому думать так! Но почему все-таки она прилипла к нему?
Сосед задвигался. За дверью слышно его дыхание. Он колеблется — постучать или нет. Наконец стучит.
— Извините, барышня. Это опять я.
Девушка невольно улыбается. Пробурчав «Всего доброго!», Франк уходит. Но отнюдь не домой. Сломя голову он скатывается по лестнице и направляется к заведению Тимо.
— Сегодня ночью? — чуть ли не пуская слюну, осведомляется Кромер.
Франк жестко глядит на него и сухо роняет:
— Нет.
— Что с тобой?
— Ничего.
— Передумал?
— Нет.
Он заказывает выпивку, но пить ему не хочется.
— Когда же?
— Во всяком случае, не позже воскресенья: с понедельника у ее отца утренняя смена, и по вечерам он дома.
— Говорил с ней?
— Ничего ей не надо знать.
— Не понимаю, — трусит Кромер. — Ты хочешь?..
— Да нет. У меня свой план. Придет время — объясню.
Глаза у Франка стали как щелочки, голова болит, он то и дело вздрагивает, как бывает, когда начинается грипп.
— Зеленую карточку принес?
— Завтра утром пойдешь со мной за ней в канцелярию.
А теперь пора заняться часами.
Зачем незадолго до полуночи Франку понадобилось шляться по улице, чтобы увидеть, как вернется Хольст?
Ночевать домой он, однако, не идет, хотя и не предупредил Лотту, и довольствуется диваном Кромера.