ЧАСТЬ ВТОРАЯ «Отец Мицци»

1

Минна болеет. Ее уложили на раскладушке, обычно оставляемой для Франка, и в зависимости от времени суток переносят из комнаты в комнату: в этом доме места для больных не предусмотрено. Отправить Минну к родным в таком состоянии нельзя, вызвать к ней врача — тоже.

— Опять Отто Шонберг! — жалуется Лотта сыну.

Фамилия этого типа не Шонберг, зовут его тоже не Отто. Здесь клиентам обычно дают псевдонимы, особенно людям известным, вроде Шонберга. У него уже внуки.

От него зависят тысячи семей, на улице с ним боязливо раскланиваются.

— Всякий раз обещает мне вести себя поприличней и всякий раз принимается за свое.

А Минна валяется с красной резиновой грелкой, ее таскают из комнаты в комнату, она подолгу отлеживается на кухне, и вид у нее при этом сконфуженный, как будто случившееся — ее вина.

В довершение всего — история с зеленой карточкой, потребовавшая долгой беготни: в последний момент понадобилась еще куча бумаг и пять фотографий вместо трех, принесенных Франком.

— Как получилось, что вы носите материнскую фамилию — Фридмайер? Вам следовало бы именоваться по отцу.

Рыжему чиновнику с грубой, пористой, похожей на кожуру апельсина кожей это показалось подозрительным.

Он тоже боялся ответственности. И был очень сконфужен, когда Кромер на глазах у него прямо из канцелярии позвонил генералу.

В конце концов Франк получил свою карточку, но на это ушли часы. А вид у него гриппозный, хотя температуры нет. Лотта то и дело исподтишка поглядывает на сына. Ей невдомек, почему он развивает такую бурную деятельность.

— Отдохни-ка лучше, отлежись день-другой.

Вместо этого он берется за новое дело: на субботу, самый хлопотный у Лотты день, надо найти замену Минне.

Где искать — Франк знает. У него достаточно знакомых.

Все это требует времени. Он непрерывно занят, и тем не менее кажется, что два эти дня никогда не кончатся.

А вокруг грязный снег, про который так и хочется сказать — «гнилой», кучи снега с черными следами ног, с вкраплениями мусора. С неба, напоминающего черствую хлебную корку, подчас, как мел с потолка, сыплется белая пыль, но ее слишком мало, чтобы припорошить окружающую мерзость.

Франк снова повел Мицци в кино. У них с Кромером все решено, план разработан, но девушка, разумеется, ничего не знает.

Сегодня он поинтересовался у матери:

— В воскресенье уходишь?

— Вероятно. А тебе что?

Лотта каждое воскресенье уходит из дому. Она тоже отправляется в кино, потом в ресторан — поесть пирожных, послушать музыку.

— Как полагаешь, Берта поедет к своим?

По воскресеньям заведение закрыто. Берта наверняка отправится к родителям: они живут в деревне и убеждены, что дочка состоит в услужении.

В квартире останется только Минна. Тут уж ничего не поделаешь.

В кино — нынче только пятница! — они не успели усесться, как Мицци, словно маленькая девочка, взмолилась:

— Можно мне сделать вот так?

Она чуточку передвинула кресло, отвела руку Франка, сняла шляпку, положила голову ему на плечо, поближе к шее.

И вздохнула так по-детски удовлетворенно, что ему показалось, она вот-вот замурлычет.

— Тебе удобно? Не тяжело?

Франк промолчал. Похоже, теперь фильм смотрел он — Мицци весь сеанс просидела с закрытыми глазами.

В этот день Франк не дотронулся до нее. Целовать Мицци ему было как-то неловко. Она сама неожиданно прильнула к его губам, когда они подходили к дому, и, расставаясь, торопливо — она уже сорвалась с места — шепнула:

— Спасибо, Франк.

Слишком поздно! В известном смысле машина завертелась. В субботу военная полиция надумала наконец произвести обыск на квартире у скрипача и его матери. За несколько минут до того, как она нагрянула, Франк отлучился из дома. Возвращаясь, он еще на улице почуял, что в доме неладно. Под воротами, рядом с привратником, который изо всех сил старался держаться непринужденно, торчал какой-то тип в штатском.

На площадке второго этажа Франк, ходивший звонить Кромеру, наткнулся на нескольких мужчин в военной форме: они не пускали домохозяек домой, на улицу тоже выходить не давали.

Все молчали. Атмосфера была зловещая. В коридоре и в дверях квартиры также толклись военные. Быть может, скрипача доставили сюда, чтобы он присутствовал при обыске? Дверь была распахнута настежь, из нее доносился грохот, словно в комнатах потрошили мебель, иногда слышался умоляющий голос старухи — она чуть не плакала.

Франк невозмутимо предъявил зеленую карточку, которой до сих пор не пользовался, и ее увидели все, а ведь каждому известно, что она означает; солдаты посторонились, пропуская его, и молчание за спиной молодого человека стало еще более гнетущим.

Он сделал это нарочно. Накануне он принес Минне халат. Франк купил его не в магазине: в магазинах давным-давно нет атласных халатов на вате. К тому же он просто не дал бы себе труда лишний раз распахнуть дверь ради какой-то тряпки.

В кармане у Франка до сих пор лежала нетронутой его доля за часы, и он не знал, куда деть эту кучу банкнот, которых обычной семье, нет, двум-трем семьям хватило бы на прокорм в течение нескольких лет. А в уголке бара Тимо, как это нередко бывает, кто-то вывалил напоказ принесенный с собой товар. Вот Франк и взял халат.

Ему казалось, что он покупает халат для Мицци. Не всерьез, конечно, казалось: все уже решено вплоть до технических деталей. Этого не объяснишь. Халат он, разумеется, отдаст Минне, но это не мешает ему думать о Мицци. Лотта взбесится. Вообразит, что они с сыном выглядят так, словно просят у Минны прощения за неприятности, доставленные ей этим животным Отто.

Впервые в жизни Франк купил женщине подарок, да еще предмет туалета, и, как это ни абсурдно, купил его, в сущности, с непроизвольной мыслью о Мицци.

Вот все, что он успел сделать. Да, кроме того, нашел замену Минне. Девушка уже пришла, и характер у нее оказался не из лучших. Что еще?

Ничего. Все тот же нескончаемый грипп, упорно не желающий проявиться, постоянная головная боль и общее недомогание, которое даже болезнью не назовешь — слишком уж оно неопределенно. Все то же белое как простыня небо, более белое и чистое, чем снег, и как будто замороженное — лишь изредка с него сыплется ледяная пыль.

В воскресенье утром Франк попробовал читать, затем прижался лбом к заиндевевшему окну и так долго, не двигаясь, смотрел на безлюдную улицу, что Лотта, охваченная растущей тревогой за него, заворчала:

— Принял бы ты ванну, пока вода горячая. Берта ждет своей очереди. Пропустишь ее — будешь мыться теплой.

Минну собирались уложить на весь день в маленькой комнате — та сегодня не понадобится, и Лотта крайне удивилась, когда ее сын сухо отчеканил:

— Нет. Она ляжет в салоне.

Лотта что-то чует. Она догадывается: кого-то будут принимать. Видимо, сообразила, что дело идет о Мицци.

Вот почему, надеясь угодить Франку, она оставила большую комнату свободной. Теперь она ничего не понимает.

— Как хочешь. Посидишь дома?

— Не знаю. На всякий случай не возвращайся слишком рано.

Минна по-собачьи благодарна ему за халат, который не снимает весь день, даже в постели. Она думает, что халат — знак внимания с его стороны. Уже за одно это он, прежде чем принять ванну, валит Берту на изножье кровати и овладевает ею, тем более что ее жирное, как у перекормленного младенца, тело не прикрыто ничем, кроме пеньюара.

Это не занимает и трех минут. Вид у Франка такой разъяренный, словно он кому-то мстит. Он не прижимается щекой к щеке девушки. Головы их не соприкасаются. Получив свое, он тут же молча уходит.

Тем временем по комнатам разносится аппетитный запах еды. Все завершают наконец свой туалет и садятся за стол. Лотта почти одета для выхода и, судя по виду, лишь чуть-чуть постарела с тех пор, как навещала сына в деревне. В мозгу у Франка смутно брезжит подозрение: она открыла маникюрный салон и перестала принимать клиентов сама исключительно ради него.

Зря она стесняется.

Берта, которой предстоит ехать на двух трамваях, уходит первой. Лотта пудрится, смотрит на себя в зеркало, но все еще необъяснимо медлит — тревога ее не утихает.

— Я думаю пообедать в городе.

— Вот и прекрасно.

Она целует сына в обе щеки, затем чмокает еще раз, чего тот совершенно не переносит: это напоминает ему кормилицу. До чего же некоторые обожают лизаться! Шепотом он машинально отсчитывает:

— …два …три!

Лотта удаляется и теперь ждет трамвая на перекрестке.

Франк знает, что Минне неловко валяться целый день на большой кровати в салоне — ночью там спит хозяйка; роман Золя, который он ей сунул, ее не интересует.

Она ждет, не очень в это веря, что Франк зайдет к ней поболтать. Она тоже видела его из окна в обществе Мицци. Слышала, как он стучался к Хольстам.

Испытывать ревность, во всяком случае проявлять ее, она себе не позволяет. Помнит, что пришла к Лотте не девушкой, пришла по своей воле и надеяться ей не на что.

Однако через час все-таки прибегает к маленькой хитрости. Громко вздыхает, стонет и роняет книгу на коврик.

— Что с тобой? — осведомляется Франк.

— Болит.

Он достает грелку, заливает ее на кухне горячей водой, водружает Минне на живот и, ясно давая понять, что у него нет охоты затевать разговор, кладет книгу на одеяло.

Позвать его Минна не смеет. Из его комнаты не доносится ни звука. Девушка ломает себе голову, чем он занят.

Он не читает, иначе шуршали бы страницы — в квартире все двери настежь. Не пьет. Не спит. Лишь время от времени подходит к окну и стоит там подолгу.

Она боится за него и не сомневается, что если он это заметит, то обязательно взъестся на нее. Он достаточно взрослый и знает что делает. А делает он то, что захочет.

И делает хладнокровно. Под вечер даже начинает смотреться в зеркало, чтобы удостовериться, что лицо у него совершенно невозмутимое.

Разве не он сам в тупике привлек к себе внимание Хольста, хотя в этом не было никакой необходимости?

Напротив, не сделай он этого — не было бы и свидетеля.

Разве он хитрил и притворялся со старухой Вильмош?

Он никогда ни от кого не примет жалости. Ничего отдаленно похожего на нее. Не опустится до того, что сам пожалеет себя.

Этого им не понять — ни Лотте, ни Минне, ни Мицци. Так пусть и Мицци не ждет сегодня жалости.

О чем она думала весь сеанс, положив голову ему на плечо? Иногда она приподнимала ее и спрашивала:

— Тебе не тяжело?

Рука у него затекла, но он ни за что на свете не признался бы в этом.

Кромер тоже не поймет. Уже не понимает.

В глубине души он трусит, хотя и скрывает это. Боится всего, хотя бояться нечего. Его сбивает с толку Франк.

Как только тот сунул в карман зеленую карточку и они вышли из военной полиции, Кромер полюбопытствовал:

— Что ты с ней собираешься делать?

Франк не отказал себе в изощренном удовольствии бросить:

— Ничего.

Кромер ему не верит. Пытается разгадать его намерения, его замыслы. Не слишком спокоен он и насчет Мицци.

— Ты в самом деле ее не тронул?

— Не больше, чем нужно, чтобы убедиться: она девушка.

— И тебя это не волнует? — Кромер изобразил на лице улыбку и, подмигнув, добавил:

— Молодой ты еще!

Ему было так не по себе, что Франк всю вторую половину воскресенья сомневался, придет ли его приятель.

Кромер загорелся. Всю ночь, ворочаясь на постели, наверняка думал о Мицци. Но он способен в последнюю минуту сдрейфить, напиться у Леонарда или где-нибудь еще и не прийти на свидание.

— Почему ты не сказал ей правду?

— Потому что она не согласилась бы.

— Она влюблена в тебя? Ты это хочешь сказать?

— Возможно.

— А что будет, когда она догадается?

— Думаю, будет слишком поздно.

В сущности, они все робеют перед Франком: этот пойдет до конца.

— А если нагрянет папаша?

— Он не имеет права бросить трамвай во время рейса.

Трамваи ходят и по воскресеньям.

— А если соседи?..

Франк предпочитает умолчать о г-не Виммере: старик, похоже, что-то пронюхал и может счесть своим долгом вмешаться.

— По воскресеньям соседей нет дома, — уверенно объявляет Франк. — В случае чего суну свою карточку. Это заставит их заткнуться.

В целом расчет правилен. Но встречаются идиоты, которые садятся за меньшее, например за удовольствие бросить при товарищах бранное слово вслед проходящим солдатам. Почти всегда это люди типа г-на Виммера.

Хольсту старикан еще ничего не сказал. Может быть, находит, что сам достаточно ловок, чтобы оградить Мицци, и не хочет понапрасну беспокоить ее отца. А может, надеется, что у нее хватит ума не наделать глупостей. Все старики такие. Даже те, что когда-то сами ухитрялись стряпать детей до свадьбы, забывают об этом.

Минна снова вздыхает. Окончательно стемнело. Франк услужливо зажигает ей лампу, задергивает занавеси, в последний раз меняет воду в грелке.

Он предпочел бы, чтобы Минны в квартире не было: без свидетелей всегда лучше. Впрочем, это еще вопрос.

Возможно, желательней, чтобы кто-нибудь все знал, особенно тот, кто ничего не разболтает.

— Она придет?

Франк не отвечает. Заднюю комнату он выбрал прежде всего потому, что дверь оттуда ведет прямо в коридор.

Кроме того, в нее можно попасть из кухни.

— Она придет, Франк?

А вот уж это вульгарно. При Лотте Минна называет его «господин Франк». Теперь, когда они остались наедине, она фамильярничает, и это так раздражает его, что он огрызается:

— Не твое дело.

Лицо у Минны такое, словно она сейчас попросит прощения, но она не удерживается и почти тут же спрашивает:

— Она в первый раз?

Еще не хватало! Нет уж, без нюней, пожалуйста! Франк не выносит в девках этой жалости к тем, кому предстоит то, через что они сами уже прошли. Того гляди, Минна начнет его уговаривать не обижать Мицци.

К счастью, в дверь звонит Кромер. Все-таки явился!

Даже на десять минут раньше, и это досадно: Франк не расположен к разговорам. Кромер прямо из ванны: кожа розовая, блестит, и благоухает он, как шлюха.

— Ты один?

— Нет.

— С матерью?

— Нет, — отзывается Франк и нарочито громко добавляет:

— С девушкой, которую малость покалечил один садист.

Еще немного, и Кромер пойдет на попятный, но Франк позаботился закрыть входную дверь на ключ.

— Входи. Снимай шубу и не робей.

Он с презрением замечает, что Кромер не курит обычную сигару, а сосет желудочную пастилку, — Что будешь пить?

Кромер опасается, как бы спиртное не умалило его мужской силы.

— Идем на кухню. Ждать будешь там. Кухня у нас — святая святых.

Франк зубоскалит, словно пьяный, но стопка, которой он чокается с Кромером, — первая за весь день. К счастью, его приятель об этом не подозревает, иначе совсем перепугался бы.

— Так вот, все произойдет, как я тебе сказал.

— А если она включит свет?

— Ты часто видел, чтобы девушки зажигали свет в подобных обстоятельствах?

— Но вдруг она заговорит, а я не отвечу?

— Не заговорит, — отрезал Франк.

Даже эти десять минут тянутся слишком долго. Он следит за их бегом по циферблату будильника над плитой.

— Запоминай дорогу — пойдешь-то ведь в темноте.

Иди сюда. Видишь, где кровать? Сразу за дверью бери вправо.

— Понятно.

Франк вынужден выпить еще стопку, не то он сам скиснет. А скисать никак нельзя. Он все рассчитал с детской дотошностью, и все должно идти как часы.

Это невозможно объяснить, растолковать — нечего и пытаться. Но ему обязательно нужно, чтобы его затея осуществилась, иначе он не обретет покоя.

— Запомнил?

— Да.

— Сразу за дверью вправо.

— Да.

— Гашу.

— А сам где ты будешь?

— Здесь.

— Слово, что не сбежишь?

И подумать только, что дней десять назад он смотрел на Кромера как на старшего, более сильного — короче, как на мужчину, а себя считал чуть ли не мальчишкой!

— Чего ты из мухи слона делаешь? — презрительно цедит он, чтобы подогреть решимость в Кромере.

— Да что ты, старина! Я же о тебе беспокоюсь. Я тут ничего не знаю и не хочу, чтобы…

— Тсс!



Она пришла. Как мышка. Чувства Франка настолько обострены, что он слышит, как Минна в своем роскошном халате беззвучно встает с постели и босиком идет к двери подслушивать. Значит, она с кровати уловила, как открылась и закрылась дверь Хольстов. А то, что вслед за этим на лестнице не раздались, как обычно, шаги, побудило ее подняться и пойти посмотреть.

Почем знать — ведь все возможно! — не услышала ли Минна, что дернулась и приоткрылась другая дверь — дверь старого Виммера? Франк убежден: старикан начеку.

Минна этого не знает. Поразмыслив, Франк приходит именно к такому выводу: не знает, иначе, испугавшись за него, непременно прибежала бы предупредить.

Мицци прошмыгнула по коридору, еле касаясь щербатого пола. Постучалась, верней, поскреблась в маленькую комнату.

Франк заранее выключил свет. Им же нельзя говорить громко: Кромер услышит.

— Я здесь, — шепчет девушка.

Он чувствует, как она напряглась в его объятиях.

— Ты этого хотел, Франк?

— Да.

Дверь за ней он закрыл, но дверь в кухню остается приотворена: правда, Мицци в темноте не может этого видеть.

— И сейчас хочешь?

Они различают только слабый отблеск газового рожка на углу, проникающий в комнату через щель между оконными занавесями.

— Да.

Раздевать ее не приходится. Он только начал, продолжает она сама, молча прижимаясь к спинке кровати.

Она, должно быть, презирает его, хотя и бессильна подавить в себе любовь. Франк этого не знает и не желает в этом копаться — их слышит Кромер. С трудом выдавливает какую-то чушь:

— Завтра было бы слишком поздно. Твой отец заступает в утреннюю смену.

Она уже, наверно, почти голая, нет, совсем голая. франк ощущает у себя под ногами что-то мягкое — ее одежду и белье. Она ждет. Теперь самое трудное: уложить в постель.

Она ощупью ищет во тьме его руку, что-то шепчет, и впервые его имя звучит с таким выражением, которого Кромер — он же за дверью! — к счастью, не слышит:

— Франк!

Он мгновенно и еле слышно отзывается:

— Я сейчас…

Задевает Кромера, разминувшись с ним в дверях. Чуть ли не вталкивает его в комнату. Закрывает за собой дверь с поспешностью, которую сам затруднился бы объяснить.

И застывает на месте.

Больше нет никого и ничего — ни Лотты, ни Минны, ни города, ни трамваев на перекрестках, ни кино, ни вселенной. Есть только все затопляющая пустота и ужас, увлажнивший потом виски и заставивший левую руку схватиться за сердце.

Кто-то дотрагивается до него, и он лишь отчаянным усилием успевает удержать крик. Он знает: это Минна.

Дверь салона она притворила неплотно, и оттуда брызжет слабая струйка света.

Видит ли Минна Франка? Видела ли в тот момент, когда вошла и вывела его из оцепенения, прикоснувшись к нему, как это делают с лунатиками?

Он молчит. Злится на нее, смертельно ее ненавидит за то, что она не сказала ни слова, не придумала даже какой-нибудь глупости, столь удачно получающейся у женщин.

Вместо этого, такая же бледная и окаменелая, как он, она стоит рядом с ним в тусклом отсвете, не позволяющем различить черты лица, и Франк лишь некоторое время спустя замечает, что рука ее лежит у него на запястье.

Кажется, будто Минна щупает ему пульс. Разве он выглядит больным? Он не позволит ей жалеть его как больного, глазеть на него и дальше, смотреть на то, чего никто не вправе видеть.

— Фра-а-нк!

Кто-то кричит. Это Мицци. Она выкрикнула его имя.

Босая, бросается к двери в коридор, колотит в нее, зовя на помощь или пытаясь спастись бегством.

Франк не двигается с места. Не потому ли, что другая, эта дура Минна, которую он не любит, которую презирает и не ставит ни в грош, все еще не отпускает его руку?

В комнате такой же грохот, какой подняла военная полиция, обыскивая квартиру скрипача. Оба босиком мечутся взад и вперед; Кромер, силясь не терять голову, умоляет:

— Накиньте же на себя хоть платье. Ну пожалуйста!

Клянусь, я вас пальцем не трону.

— Ключ…

Все это Франк вспомнит позднее. Пока что он ни о чем не думает, не шевелится. Он пойдет до конца. Он дал себе слово идти до конца.

Несмотря ни на что, Кромер не утратил самообладания и завладел ключом. Правда, у них горит свет. Розовая его полоска пробивается из-под двери. Кто включил электричество? Мицци? Неужели она случайно нащупала грушу выключателя над изголовьем?

Что они там делают? Уж не дерутся ли? Слышна какая-то возня, непонятные глухие толчки. Кромер, как заигранная пластинка, повторяет:

— Сперва что-нибудь накиньте…

Мицци больше не поминает Франка. Она произнесла, нет, прокричала его имя только один раз.

Если соседи дома, они все слышат. Но о соседях думает не он — Минна. Франк по-прежнему не шевелится.

Его мучит один вопрос, и он задаст этот вопрос, даже если придется вымаливать ответ на коленях, настолько это вдруг стало для него важно: неужели Кромер?..

Она ушла. Входная дверь хлопнула. Из коридора доносятся торопливые шаги. Минна отпускает руку Франка и бросается в салон. Она успевает подумать обо всем — даже о том, что нужно выглянуть на площадку.

Кромер появляется не сразу. Насколько Франк его знает, он должен сначала привести себя в порядок. Наконец дверь в комнату распахивается.

— Извини, что задержал, старина.

Франк невозмутим.

— Чего ты?

— Ничего.

— Предупреди ты, что над изголовьем есть выключатель, я не попал бы впросак.

Франк невозмутим. И не даст себя сбить.

— Я, понятно, не раскрывал рта. Чувствовал, как она шарит впотьмах рукой, но и предположить не мог, что ей удастся включить свет.

Франк не задал свой вопрос. Глаза у него прищурены, взгляд жесткий, настолько жесткий, что Кромеру на мгновение становится страшно: неужели это была ловушка?

Нет, чепуха! Совсем уж несообразная чепуха!

— Во всяком случае, можешь гордиться…

Возвращается Минна, щелкает выключателем, и все трое моргают — так ярок свет.

— Она кинулась вниз как сумасшедшая. Даже домой не завернула. Сосед, господин Виммер, пытался ее остановить. Ручаюсь, она его просто не заметила.

Итак, он дошел до конца.

Кромер может убираться, коль скоро до смерти перепуган. Но он не спешит уходить. Он в ярости.

— Когда увидимся?

— Не знаю.

— Будешь вечером у Тимо?

— Возможно.

Она ушла, хотя г-н Виммер пытался ее остановить.

Сломя голову побежала вниз.

— Послушай, мой маленький Франк, мне кажется, ты…

К счастью для себя, Кромер спохватывается. Маленького Франка больше не существует. Никогда не существовало. Все они навыдумывали о нем Бог весть что.

Теперь он сполна оплатил свое место.

Франк переспрашивает с отсутствующим видом, словно не расслышал:

— Что я?

— Что ты хочешь сказать?

— Ничего. Я тебя спрашиваю: что я?

— А я тебя спрашиваю: будешь ты вечером у Тимо?

— А я отвечаю: что я?

Он на пределе. Боль в груди слева становится такой нестерпимой, словно он умирает.

— Послушай, старина…

— Ладно, вали!

Поскорее сесть, поскорее улечься. Пусть Кромер убирается. И рассказывает Тимо и своим приятелям все, что ему угодно.

Франк сделал то, чего хотел. Шагнул за край, заглянул на другую сторону.

И не увидел там того, чего ожидал.

Не важно!

Пусть Кромер убирается. Пусть убирается, черт его побери!

— Что ты копаешься?

— Но…

Минна, скрывшаяся в маленькой комнате, чего ей никак уж не следовало себе позволять — она просто неспособна понимать такие вещи, — возвращается, неся в каждой руке по черному чулку.

Мицци убежала без чулок, в туфлях на босу ногу.

Кромер тоже ничего не понял. Если эти двое от него не отстанут. Франк сойдет с ума, бросится на пол, будет грызть его.

— Да убирайся же! Ради Бога, убирайся!

Неужели они не замечают, что он уже за поворотом, что у него с ними нет больше ничего общего?..

2

В саду г-жи Поре, его кормилицы, росло всего одно дерево — большая липа. Однажды в сумерках, когда небо, казалось, нависало над землей, обволакивая и поглощая все, как туман, хозяйский пес разлаялся, и на дереве обнаружили приблудную кошку.

Стояла зима. В бочке под водосточной трубой замерзла дождевая вода. Одно за другим загорались окна деревенских домов.

Кошка распласталась на нижней ветке, метрах в трех с небольшим над землей, и пристально смотрела вниз. Была она черно-белая, никто из местных такой не держал: г-жа Поре знала всех кошек в округе.

Когда собака подняла лай, кормилица, собираясь купать Франка, только что налила горячую воду в ванну, стоявшую на полу кухни. Вернее, не в ванну, а в половину распиленной надвое бочки. Окна запотели. В саду слышался голос г-на Порса, дорожного рабочего; с убежденностью, которую он вкладывал в каждое свое слово, особенно в обычном для него состоянии подпития, тот громыхал:

— Сейчас я ее из ружья достану.

Франк разобрал слово «ружье». Охотничье ружье висело на выбеленной стене над очагом. Мальчуган, уже наполовину раздетый, снова натянул штанишки и курточку.

— Попробуй сперва снять кошку. Может, она не так уж сильно поранена.

Было еще достаточно светло, чтобы различить красные подтеки на шкуре, там, где она была белая; один глаз у животного вылезал из орбиты. франк плохо помнит, как все происходило. У дерева быстро собралось человек пять — десять, не считая детворы. Люди стояли задрав голову. Кто-то принес фонарь.

Кошку попробовали приманить, поставив на видное место блюдце с подогретым молоком. Собаку, естественно, привязали к конуре. Затем все отступили, стараясь не делать резких движений. Но кошка не шевелилась, лишь время от времени жалобно мяукала.

— Слышишь? Она кого-то зовет.

— Может, и зовет, только не нас.

И впрямь: когда кто-то влез на табурет, пытаясь достать кошку, она перепрыгнула на ветку повыше.

Это тянулось долго, не меньше часа. Непрерывно подходили новые соседи — Франк узнавал их по голосу.

Один парень забрался на дерево, но едва он протягивал руку, как кошка перебиралась еще выше, так что под конец стала казаться снизу просто темным комочком.

— Левей, Хельмут… На самом конце сука…

Удивительнее всего, что, когда люди отступились, раненое животное замяукало еще громче. Казалось, оно негодует, что его бросают в одиночестве!

Тогда пошли за лестницами. Возбуждение было так велико, что в охоту втянулись все. Г-н Поре по-прежнему грозился сбегать за ружьем, но на него цыкнули.

Черно-белую кошку не поймали: пора было расходиться по домам. Ей оставили молока, накрошили мяса.

— Сумела забраться, сумеет и слезть.

Весь следующий день кошка просидела на липе почти у самой вершины и до ночи мяукала. Ее снова пытались снять. Посмотреть на нее Франка не пустили — очень уж страшен был глаз: он чуть ли не вываливался. Г-жу Поре и ту мутило.

Чем все кончилось. Франк не узнал. На третий день ему сказали, что кошка убежала. Вправду? Или просто решили не расстраивать ребенка?

Примерно то же самое получилось и сегодня, с той лишь разницей, что дело шло не о кошке — о Мицци.

В конце концов Франк направился в заднюю комнату и плотно закрыл за собой дверь, одинокий и торжественный, как будто вошел в помещение, где лежит покойник.

Стараясь не смотреть на простыни, застелил одеяло и, вероятнее всего, растянулся бы на постели, не заметь он кое-что на ночном столике.

Еще через несколько секунд он держал в руках чулки Мицци, черные шерстяные чулки с аккуратной штопкой на пятках, которой учат воспитанниц в монастырских пансионах.

Сумочку, тоже лежавшую на ночном столике, он взял в руки не ради любопытства. Ему просто-напросто захотелось притронуться к ней. И он мог себе это позволить — он был один. Вот тут ему в голову и пришла важная мысль. Он вспомнил, что Лотта, возвращаясь домой, вечно звонит, а потом извиняется:

— Опять забыла ключ в старой сумочке.

Мицци захватила с собой ключ от своей квартиры. Куда ей было сунуть его, как не в сумочку? Убегая, она не подумала о нем. Да и сейчас еще не сообразила, что вернуться все-таки придется. Она ведь даже не заметила г-на Виммера, когда тот попытался ее остановить.

Словом, ее ключ здесь, в сумочке, вместе с носовым платком, продовольственными карточками, несколькими кредитками, мелочью и карандашом.

— Куда вы, господин Франк?

Еще нет шести. Он отчетливо видит черные стрелки на циферблате будильника в кухне. Минна так и не легла, сидит у плиты. Она снова именует его «господин Франк» и следит за ним боязливым взглядом.

Он даже не замечает, что в руке у него маленькая черная клеенчатая сумочка, и на лестницу он собирается выйти без пальто, с непокрытой головой.

— Оденьтесь хотя бы — вы же на улицу идете.

Больной, ухаживая за тем, кто болен еще тяжелей, забывает о своем недуге. Минна не чувствует больше, как тянет у нее внизу живота. Не знай она, что Франк воспротивится, она пошла бы вместе с ним.

— Вы скоро вернетесь, да? Вам ведь нехорошо.

Дверь напротив закрыта, из-под нее не пробивается розовая полоска света. Франк с решительным видом спускается по лестнице. Можно подумать, он знает, где искать Мицци.

В конце Зеленой улицы, направо, есть улочка, где находится заведение Тимо, а за ним — старый пруд. Этим путем можно выйти к мосту, а это уже почти центр города: фонари, магазины, прохожие.

Свернув влево, попадаешь на задворки домов и пустыри — однажды они с Мицци так ходили. Пруд частично засыпан. Здесь начали строить педагогическое училище, но помешала война: готов лишь каркас огромного здания; крыши нет; видны стальные балки перекрытий, стены не выведены до конца. Два ряда чахлых, низеньких саженцев, обнесенных решетками, обозначают, что когда-нибудь здесь будет бульвар, а пока он весь в рытвинах и обрывается у песчаного карьера.

Окончательно стемнело. На всю эту часть вселенной приходился лишь один случайно уцелевший газовый рожок, хотя на другой стороне пруда шли трамваи и вдоль домов тянулась почти непрерывная цепочка огней.

Франк знал, что разыщет Мицци, но хотел сделать это так, чтобы не напугать ее. Говорить с ней он не собирается. Просто отдаст ключ. Не торчать же ей на улице в одних ботинках, без чулок, без денег; Хольст вернется не раньше полуночи.

На углу улицы он чуть не столкнулся с кем-то, ни на секунду не усомнился, что это г-н Виммер, и опасливо попятился: если тому взбредет в голову ударить его, придется дать сдачи.

Без сомнения, г-н Виммер тоже ищет Мицци. Может быть, даже шел за нею и только на пустыре потерял?

Секунду оба стояли почти вплотную. Тут было чуть светлее. Хотя луна не вышла — она пряталась в облаках, — различать контуры предметов все-таки удавалось.

Видел ли Виммер сумочку, которую Франк по-прежнему держал в руке? Сообразил насчет ключа? Понял, зачем явился сюда молодой человек?

Во всяком случае, старик не остановил его. Франк без передышки колесил по пустырям, спотыкаясь о кучи слежавшегося снега, потом круто остановился и осмотрелся.

Его подмывало крикнуть: «Мицци!» — но это был бы, конечно, наивернейший способ вспугнуть ее, загнать еще дальше во мрак пустырей, где она затаилась сейчас, как когда-то черно-белая деревенская кошка на липе.

Иногда ему чудился шорох, он бросался на звук, но безуспешно; затем раздавались шаги в другой стороне, он бежал туда и видел г-на Виммера, следовавшего в своих поисках параллельным курсом.

Франк то и дело продавливал обледенелый наст и по колено проваливался в снег.

Наконец он увидел Мицци. Узнал ее по силуэту и, не смея кинуться к ней, лишь протянул сумочку, как кошке показывали блюдце с молоком.

Мицци заторопилась прочь, исчезла в темноте, и лишь тогда голосом, который ему неловко было слышать в этой пустыне безмолвия, он выдавил:

— Ключ!

Франк снова заметил ее — она перебегала припорошенный белым снегом участок — и погнался за ней, спотыкаясь и повторяя:

— Ключ! Ключ!

Он не решался окликнуть ее по имени, чтобы она окончательно не потеряла голову от страха. Ему следовало бы передать сумочку г-ну Виммеру: того девушка, вероятно, подпустила бы ближе. Но он об этом не подумал.

Г-н Виммер — тоже. Да и больше ли у старика соседа шансов на успех, чем у него самого? Франк потерял его из виду, не слышал даже его шагов. Ковылять по пустырю, ежеминутно рискуя угодить в яму, — неподходящее занятие для человека таких лет. Мицци где-нибудь неподалеку, в какой-нибудь сотне метров. Но ведь и парню, забравшемуся на дерево в саду г-жи Поре, не раз оставалось всего несколько сантиметров до кошки. Все думали, что та даст взять себя на руки. Она сама колебалась — довериться или нет, но в последний момент неизменно перепрыгивала еще выше.

Река замерзла, но недалеко отсюда выходит канализационный сток, и довольно большой участок свободен ото льда.

Франк повторяет попытки — раз, другой, третий. Чуть не плачет от отчаяния.

Мысль о ключе становится чем-то вроде навязчивой идеи. Маленькая поношенная лакированная сумочка: носовой платок, продовольственные карточки, немного денег, ключ…

И тут, чувствуя, что Мицци рядом и не может его не видеть, он выбирает место посветлей, останавливается как вкопанный, выпрямляется, вытягивает руку с сумочкой и повторяет во весь голос, не боясь показаться смешным:

— Ключ!

Он размахивает сумочкой. Ему нужна уверенность, что Мицци увидела и поняла его. Как можно демонстративней он кладет сумочку на снег там, где повиднее, и вновь повторяет:

— Ключ!.. Кладу его вот сюда.

А теперь он уйдет: так лучше для нее. Пока он бродит поблизости, она будет настороже. Франк с отвращением бредет по пустырю. Он буквально гонит себя отсюда, принуждая поскорей выбраться на рельсы, черная тропка между которыми заменяет на этой улице тротуар пешеходам.

Идет он не к Тимо, хотя до Тимо два шага. Сам того не замечая, направляется в темный тупичок у дубильной фабрики. Когда он возвращается домой, привратник наблюдает за ним сквозь занавеску; этот, конечно, уже в курсе случившегося. Еще сегодня вечером, самое позднее завтра утром об этом будет знать весь дом.

Франк поднимается по лестнице. Света у г-на Виммера нет, значит, старик пока что не вернулся.

Все вокруг начинает сливаться в сплошной, серый, монотонный хаос. Часы следуют за часами. Никогда в жизни они не тянулись для него так долго. При взгляде на будильник Франку хочется порой закричать: стрелки словно приросли к месту.

Но от этих часов во всей их совокупности остается лишь несколько отрывочных воспоминаний, похожих на угольки, еще краснеющие в печи под толстым слоем золы.

Возвращается его мать, и запах ее духов разом заполняет квартиру. Секунду, не больше, она смотрит на сына и тут же поворачивается к Минне, знаком показывая, чтобы та прошла с ней в салон. Неужели они думают, он не слышит, как они шепчутся? Пусть Минна выкладывает все. Но та и не ждет его разрешения. Она считает своим долгом сделать это ради его же блага. Начиная с этой минуты обе женщины берут его под свою защиту.

Ему это безразлично.

— Ну поешь хоть немножко, Франк.

Лотта ждет, что от отрежет: «Не буду». Однако он ест.

Что — не понимает, но ест. Мать идет в маленькую комнату перестилать ему постель. Минна не ложится. Напускает на себя невинный вид, отправляется в салон, садится в кресло поближе к двери и сторожит Франка.

Кого они боятся? Хольста? Полиции? Старика Виммера?

Он презрительно улыбнулся.

— Можешь ложиться. Франк, — комната готова. Если, конечно, не предпочитаешь сегодня спать в салоне.

Франк не лег. Если бы его спросили, что он делал, о чем думал — он не сумел бы ответить. Бывали минуты — и это единственное, что ему запомнилось, — когда, словно в детстве, у него перед глазами оживали предметы, например стоящий около печки пуфик, на который его мать любит класть ноги, занимаясь шитьем, или медная пепельница, которая поблескивала так, словно смотрела на него.

Казалось, эти часы никогда не пройдут; однако они прошли. Франку приготовили какое-то питье на спирту с лимоном. Ему переменили носки. Он дал обуть себя в домашние туфли. Женщины говорили о Берте: вернется, мол, только завтра, но обещала привезти колбасу и кусок свинины.

Около восьми вернулся г-н Виммер. Он был один. Остальные жильцы тоже разошлись по этажам, а привратник, конечно, ввел их в курс событий.

Быть может, Мицци уже мертва?

Дорожный рабочий без устали твердил, что кошку лучше всего пристрелить. В доме наверняка есть люди, думающие о Мицци то же самое; есть и другие, которые охотно прикончили бы Франка, если б посмели.

Ему и это безразлично.

— Почему не ложишься?

А так как обе знают, чего он ждет, Лотта добавляет:

— Мы подежурим. Обещаю разбудить тебя, если будет что-нибудь новенькое.

Кажется, он расхохотался? Во всяком случае, ему этого хотелось.

Спору нет, все рано или поздно кончается, но ведь история с кошкой растянулась самое меньшее на два дня.

Неужели черно-белый зверек, у которого глаз вылезал из орбиты, был действительно еще способен убежать?

Гораздо вероятней, что мальчика предпочли обмануть и дорожный рабочий воспользовался-таки своим ружьем, пока Франк был в школе.

Последние минуты перед полуночью тянулись особенно долго, еще дольше, чем те, что предшествовали пяти часам вечера и теперь были так далеки, словно протекли в каком-то ином мире.

Первыми шаги на лестнице уловили женщины. Обе вздрогнули, но одна тут же притворилась, будто занята своим рукоделием, другая — будто поглощена романом Золя, хотя, безусловно, не смогла бы пересказать прочитанное.

Сначала внизу хлопнула дверь. Это он. Это может быть только он, и сейчас вагоновожатого остановит привратник, который давно караулит его, чтобы сообщить новость. Но почему шаги тут же зазвучали на лестнице?

Сперва еле-еле. До второго этажа их было почти не слышно. Начиная с третьего Франк различил шарканье войлочных бахил по ступенькам и — одновременно — ритм других шагов.

Он затаил дыхание. Минна порывалась вскочить, открыть дверь и выглянуть, но Лотта знаком приказала ей сидеть. Все трое напряженно вслушивались. Другие шаги были явно женские: слышался стук высоких каблуков.

Наконец в замке щелкнул ключ, и голос Хольста ласково произнес только одно слово:

— Входи!

Франк лишь много позже узнает, что она ждала отца в тупичке, где однажды ночью, прижавшись к стене, стоял он сам. Но разве он узнает, что она чуть не дала отцу пройти мимо и, лишь когда тот был уже не виден с угла, за которым она пряталась, из последних сил позвала:

— Отец!

Они вернулись домой. Дверь закрылась.

— А теперь ложись, Франк. Не сходи с ума.

Он догадывается. Мать боится, что, уложив дочь, Хольст постучится к Фридмайерам. Предпочитает объясняться с ним сама. Если бы Лотта осмелилась — но ее сковывает неподвижный взгляд сына, — она посоветовала бы ему пожить несколько дней в деревне или у кого-нибудь из приятелей.

Между тем, видит Бог, все устраивается как нельзя проще! Старый Виммер не выполз из своей берлоги.

Правда, спать тоже не лег. Сидит себе у внутренней форточки и все слышит.

Прилег ли Хольст этой ночью хоть на минуту? Вряд ли.

Он долго расхаживал по квартире. У него оставалось, видимо, еще немного дров или угля, потому что он развел огонь, помешивая в печке кочергой, грел воду.

Свет не гас. Франк дважды — в половине второго и в начале четвертого — приотворял дверь и видел розовую полоску под дверью напротив.

Сам он тоже не спал. Остался в салоне, где женщины, настояв на своем, поставили для него раскладушку. Они пытались, правда безрезультатно, свалить его с ног крепким грогом. Франк пил все, что ему давали, но голова у него оставалась ясной, как никогда в жизни. Он даже слегка испугался, словно усмотрел в этом нечто сверхъестественное.

Женщины разделись. Лотта принялась обихаживать Минну. Франк слышал, как они, снова помянув Отто, углубились в вопросы гинекологии.

Им, видимо, показалось, что Франк уснул. Во всяком случае, Лотта очень удивилась, когда, собравшись выключить лампу, услышала, как сын повелительно отчеканил:

— Нет.

— Как хочешь. Все-таки попытайся уснуть.

Около пяти утра Хольст распахнул дверь своей квартиры и постучался к Виммеру. Стучать ему пришлось несколько раз. Они тихо поговорили в коридоре, и Виммер, видимо, пошел одеваться. Затем, в свой черед, постучался к Хольсту, и тот сразу же открыл.

Хольст ушел. Франк мгновенно сообразил: отправился за врачом. Хождение по улицам в такое время еще запрещено, но Хольсту это безразлично. Конечно, он мог бы позвонить снизу, из вестибюля, но Франк тоже не стал бы этого делать. Доктора неохотно откликаются на вызовы, особенно телефонные.

Хольсту идти неблизко. На весь квартал остался один врач — бородатый вечно пьяный старик, которого никто не принимает всерьез: пациентов ему поставляет ведомство общественного призрения.

Хольсту пришлось, вероятно, перебраться через мосты.

В конце концов он нашел доктора, потому что в шесть у дома остановилась машина. Не скорая ли помощь? Вдруг Мицци куда-нибудь увезут? Франк бросается к окну, вглядывается в темноту, но различает лишь включенные фары.

По лестнице поднимаются двое. Если бы Мицци забирали в больницу, наверх поднялись бы санитары с носилками.

Франк гасит свет, иначе Хольст догадается, что он не спит, а ему и стыдно, и не хочется, чтобы его поведение было расценено как вызов. Но в любом случае страх тут ни при чем. Он не боится Хольста. И не станет избегать встречи с ним, напротив!

Визит доктора затягивается. У Хольстов подсыпают уголь в печку, помешивают в ней кочергой, снова кипятят воду. Нашла ли Мицци сумочку там, где он ее оставил? Поняла ли его маневр? Если нет, ее отцу предстоят долгие мытарства, прежде чем он выхлопочет новые карточки.

В общем, врач просидел с больной не меньше получаса. Г-ну Виммеру полагалось бы удалиться, но он остался. И торчал там еще долго. Только без десяти семь он возвратился к себе.

Так прошла ночь. Затем Франк уснул. Спал на редкость крепко, даже не заметил, как его вместе с раскладушкой перенесли на кухню, к плите, и положили ему в ноги грелку.

В кухне нет окон на улицу. Свет проникает в нее только через внутреннюю форточку. Однако не успел Франк открыть глаза, как сразу почувствовал: вокруг что-то изменилось. Рядом гудела плита. Чтобы взглянуть на будильник, который показывал одиннадцать, ему пришлось приподняться. За стеной слышался голос Берты — ее деревенский выговор ни с чем не спутаешь!

— Лучше не вставай. Франк, — посоветовала Лотта, торопливо выходя из маленькой комнаты. — Мы не стали тебя будить и перекладывать в настоящую постель, но у тебя явно жар.

Он знает, что никакого жара у него нет. Заболеть сейчас было бы чересчур простым выходом. И пусть ему суют градусник куда угодно — хоть в рот, хоть в задницу.

Бесшумно падал густой снег, воздух в кухне — и тот стал влажным.

— Почему ты не позволяешь поухаживать за собой?

Он даже не ответил.

— Иди сюда, Франк.

Раз уж он встал и надел халат, Лотта увела его в салон, где ковер был до половины свернут — шла уборка, и тщательно притворила двери.

— Я не собираюсь тебя упрекать. Ты знаешь: я никогда этого не делала. Прошу об одном — выслушай меня.

Поверь, Франк, тебе лучше бы сегодня и вообще в ближайшие дни не показываться на людях. Я послала Берту за покупками. В лавках ее чуть было не отказались обслуживать.

Он не слушает Лотту. Она понимает, почему он смотрит в сторону квартиры Хольстов, и поспешно добавляет:

— Ничего серьезного. Никакой опасности нет.

Уж не воображает ли она, что он влюблен или терзается угрызениями совести?

— Утром был врач. Послал за кислородными подушками. Она сильно простыла. Отец…

Ну, чего она тянет?

— Что отец?

— …не отходит от нее. Жильцы в складчину собрали для них немного угля.

У Фридмайеров в подвале две тонны угля, но от них не примут.

— Когда она выздоровеет, все забудется. Даже если у нее, как говорят, воспаление легких. Оно длится недели три, не больше. Послушай, Франк, отнесись хоть раз серьезно к моим словам. Я ведь тебе мать.

— Ну еще бы!

— Сегодня же вечером, а лучше ночью, раз у тебя есть документ, о котором ты предпочитаешь не говорить со мной, хотя все его видели…

Зеленая карточка! На Лотту она тоже произвела впечатление. Его мамочка поставляет офицерам оккупационной армии чуть ли не малолетних девочек, но ее, видите ли, шокирует, что сын — обладатель пресловутой зеленой карточки! И все-таки, коль скоро она у него есть, пусть ею пользуется!

— Тебе лучше уехать на несколько дней и не показываться в нашем квартале. Ты уже не раз исчезал вот так. У тебя есть приятели. Деньги. Если не хватает — я добавлю.

Почему она говорит о деньгах, хотя Минна, несомненно, рассказала ей о толстой пачке крупных купюр у него в кармане?

И конечно, она сама заглянула туда, пока он спал.

Сумма тоже ее напугала — слишком уж много. Добыть разом столько можно лишь рискуя головой.

— Если хочешь, я приищу тебе тихую комнатку. Подруга, с которой я вчера ездила в город, с удовольствием тебя приютит: у нее как раз пустует комната. А я буду приходить и ухаживать за тобой. Тебе нужно отдохнуть.

— Нет.

Никуда он не уедет. Он ведь прекрасно понимает, что у матери на уме. Сын зашел слишком далеко. Она в панике, и этим все объясняется. Пока она потихоньку поторговывала девочками, пусть даже с чужеземными офицерами, люди ее презирали, но не смели ничего сказать.

Довольствовались тем, что делали вид, будто не замечают ее, отворачивались при встрече на лестнице, сторонились, если ей случалось встать в очередь.

Теперь дело куда серьезней. Соседи накалены. Примешался эмоциональный момент: молоденькая, к тому же бедная девушка заболела, возможно, умирает.

Лотта струхнула — вот и все.

И она, такая любезная с каким-нибудь Отто, с офицерами, расстреливающими и пытающими десятки человек, не может простить собственному сыну, что он ухитрился добыть себе зеленую карточку, о которой она не смеет и мечтать!

Если бы он хоть не показывал ее!

Весь дом против них. Их жертва погибает рядом, совсем рядом с ними! Кроме того, еще с пятницы все возбуждены обыском в квартире скрипача. Уже поползли слухи, что его мать били прикладами, чтобы она не мешалась.

Если Фридмайеров и не связывают прямо с этой историей, волнение все равно царит чрезвычайное. Дом долго не забудет, что Франк — единственный, кого пропустил полицейский кордон. Матерей, у которых дома дрожали от холода малыши, заставили ждать, а этот мальчишка невозмутимо предъявляет зеленую карточку — и, пожалуйста, проходите!

Опасается Лотта и Хольста.

— Умоляю, Франк, послушай меня.

— Нет.

Тем хуже для нее и девиц! Он останется. Не скроется с приходом темноты, как его упрашивают. Не станет искать приюта ни у какого Кромера, ни у какой-то там подружки матери.

— Вечно ты все делаешь по-своему.

— Да.

Теперь — тем более. Отныне он все будет делать по-своему, не считаясь ни с кем, в чем скоро убедятся и Лотта, и прочие.

— Ты бы оделся. Не ровен час кто-нибудь явится.

Незадолго до полудня раздается первый звонок. Но это не клиент, а главный инспектор Курт Хамлинг, все такой же учтивый и холодный, с видом соседа, заглянувшего на минутку. Когда он входит. Франк принимает душ, но двери, как обычно по утрам, распахнуты, и слышно каждое слово.

В том числе традиционная фраза матери:

— Галоши вам, пожалуй, лучше снять.

Сегодня это далеко не лишнее. Снег валит по-настоящему, и если полицейский их не снимет, через минуту на ковре под его креслом образуется форменная лужа.

— Благодарю. Вот заглянул мимоходом.

— Рюмочку выпьете?

Хамлинг никогда не говорит «да», а просто молча соглашается. Он констатирует:

— Теплеет. День-другой, и небо прояснится.

Что он хочет этим сказать — неизвестно, но Франку страшно; он влезает в свой купальный халат и нарочно вваливается в салон.

— Глядите-ка — Франк! Вот уж не надеялся застать вашего сына дома.

— Почему? — с нажимом осведомляется юноша.

— Мне сказали, вы в деревне.

— Я?

— Знаете, люди всякое говорят. А мы должны выслушивать — такое уж у нас ремесло. К счастью, мы делаем это вполуха, иначе пришлось бы в конце концов арестовать всех до единого.

— Жаль.

— Чего жаль?

— Что вы слушаете только вполуха.

— Почему?

— Потому что я не прочь, чтобы меня арестовали. Особенно вы.

— Но ты же знаешь, Франк: тебя нельзя арестовать, — вмешивается Лотта. Она, видимо, не на шутку перепугана, потому что, с вызовом взглянув на главного инспектора, добавляет:

— У тебя же такие документы!

— Вот именно, — поддает жару Франк.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Только то, что сказал.

Он наливает себе, чокается с Хамлингом. Кажется, оба одновременно думают о двери напротив.

— Ваше здоровье, господин инспектор!

— Ваше, молодой человек!

Хамлинг опять заводит свое:

— Серьезно, я думал, вы в деревне.

— И не собираюсь туда.

— Жаль. Ваша мать, ей-Богу же, славная женщина.

— Вы находите?

— Я знаю что говорю. Она прекрасная женщина, и вы не правы, если сомневаетесь в этом.

— Я, видите ли, в очень многом сомневаюсь, — ухмыляется Франк.

Бедная Лотта! Она безуспешно подает сыну знаки — молчи! События перехлестывают через нее. Схватка идет как бы над ней, и хотя она не все понимает, у нее достаточно интуиции, чтобы сообразить: то, что происходит, похоже на объявление войны.

— Сколько вам лет, мой мальчик?

— Я не ваш мальчик, но отвечаю: мне восемнадцать, скоро стукнет девятнадцать. Позвольте мне, в свой черед, задать вопрос. Если не ошибаюсь, вы главный инспектор?

— Таково мое официальное звание.

— Давно?

— Оно присвоено мне вот уже шесть лет.

— А сколько лет вы служите в полиции?

— В июне будет двадцать восемь.

— Я, как видите, гожусь вам в сыновья и обязан уважать вас. Двадцать восемь лет хранить верность своей профессии — это немало, господин Хамлинг.

Лотта открывает рот, собираясь призвать сына к молчанию: он переходит все границы, это кончится плохо.

Но Франк, долив рюмки, любезно подает одну Хамлингу.

— Ваше здоровье.

— Ваше.

— За двадцать восемь лет честной и беспорочной службы!

Они зашли чертовски далеко. Долго продолжать в подобном тоне трудно, идти на попятный — еще трудней.

— Прозит!

— Прозит!

Первым отступает Курт Хамлинг:

— В приемной наверняка ждет куча народу. Полечите хорошенько этого мальчика.

Он уходит, плотный, широкоплечий, и его большие галоши оставляют мокрые следы на лестничных ступеньках.

Хамлинг не подозревает, что оказал собеседнику самую крупную услугу, на какую способен: вот уже несколько минут Франк не думает больше о кошке.

3

Скандал Берта закатила в четверг. Время подходило к полудню, но Франк еще не вставал: он вернулся около четырех утра. В третий раз с воскресенья. И то, что он так заспался, дезорганизовав работу заведения, послужило, вероятно, одной из причин скандала.

Но он ничего не стал выяснять задним числом.

Франк много выпил. Ему взбрело в голову поводить по кабакам две незнакомые парочки, которых он поил за свой счет, всякий раз вытаскивая из кармана толстую пачку банкнот. Когда их, распевавших на улице, задержал патруль, Франк предъявил зеленую карточку, и от него отвязались.

В доме появилась новая девица; ее никто не подыскивал: пришла сама — спокойная, самоуверенная. Звали ее Анни.

— Вы уже работали? — осведомилась Лотта, оглядев новенькую с головы до ног.

— Вы хотите спросить, занималась ли я любовью? На этот счет не беспокойтесь. Занималась — и более чем достаточно.

А когда Лотта поинтересовалась, кто ее родители, девушка отпарировала:

— Что вам желательней услышать? Что мой отец старший офицер или высокопоставленный чиновник? В любом случае, даже если у меня есть семья, докучать вам мои родные не станут — это я обещаю.

В сравнении с девицами, когда-либо подвизавшимися в заведении Лотты, эта выглядела породистой лошадью рядом с клячами. Миниатюрная и в то же время пухленькая брюнетка с безукоризненной кожей, она наводила на мысль о статуэтке ювелирной работы. Ей едва минуло восемнадцать, но вела она себя как законченная стерва.

Увидев, например, что остальные взялись мыть посуду, она уселась в салоне и углубилась в один из привезенных с собой журналов. Тот же маневр она повторила вечером, а утром заявила Лотте:

— Надеюсь, вы не думаете, что я нанялась к вам еще и в прислуги?

Минна снова приступила к работе, хотя боли у нее до сих пор не прекратились. Однако клиенты почти всегда выбирали новенькую. Это было даже любопытно. Франк, заинтригованный, взобрался на стол. Девушка держалась с поразительным достоинством. Казалось, унижают себя, представая в смешном или непотребном виде, не она, а мужчины. Франк угадывал слова, которые Анни цедила с великолепным равнодушием, без улыбки и без раздражения:

— Мне повернуться? Выше? Ниже? Пожалуйста. Ну, как теперь?

Они пыхтели, а она смотрела в потолок прекрасными глазами свободного зверя. Был момент, когда ее взгляд скрестился со взглядом Франка, чьего лица за стеклом она не могла не рассмотреть, хотя и смутно. Он долго сомневался, видела ли его Анни: она ведь не вздрогнула, не выказала ни малейшего удивления и, думая о чем-то постороннем, ждала, когда клиент получит наконец то, что хотел.

— Это хозяйка заставляет тебя подсматривать? — полюбопытствовала она позже.

— Нет.

— Значит, страдаешь известным пороком?

— Тоже нет.

Девушка пожала плечами. Из-за нее Минна с Бертой спали теперь в одной постели, а Франк опять перебрался на раскладушку в кухню. Во вторник вечером он прилег к Анни, но та предупредила:

— Если хочешь получить свое, поторапливайся. Я понимаю, что не могу отказывать сыну хозяйки, но не рассчитывай провести со мной ночь: ненавижу спать вдвоем.

Минна пыталась подружиться с новенькой, но безуспешно: та все свободное время читала. Берта, мало-помалу опускавшаяся до роли прислуги, старалась не заговаривать с Анни и прислуживала ей с подчеркнутой неохотой; та, словно это разумелось само собой, заставляла себе прислуживать: то голову ей помоги мыть, то волосы суши.

Когда вспыхнула ссора, Франк еще спал. Как всегда по утрам, его раскладушку — вместе с ним — выволокли в заднюю комнату. Много позже он услышал громкую брань и по выговору узнал голос Берты, которую никогда еще не видел взбешенной. Слова, слетавшие с ее губ, тоже обычно не фигурировали в ее сдержанном и благопристойном словаре.

— Обрыдла мне ваша помойка! Дня я здесь больше не задержусь: ее все равно скоро прихлопнут за ваши пакости. Лучше убраться загодя, пока беда не стряслась.

— Замолчи, Берта! — взвизгнула Лотта. — Кому я говорю?

— Надрывайтесь сколько влезет, только не больно-то.

В доме хватает людей, которым вы поперек горла стоите.

Они бы давно покончили с вашей лавочкой, кабы не боялись.

— Берта, приказываю вам…

— Ишь ты, приказываю! Еще вчера на рынке мальчонка от горшка два вершка харкнул мне в рожу. Плевал-то в меня, а метил в вас. Не понимаю, что мне мешает передать его плевок кому следует.

Она вряд ли привела бы свою угрозу в исполнение, хотя была из тех, кто долго копит обиду, но уж когда их прорвет, злости нет удержу. Однако Берта не заметила, как в кухне за ее спиной, босиком, в одной пижаме, вырос Франк. Поэтому она прямо-таки остолбенела, когда, угрожая Лотте и глядя на нее в упор, внезапно получила оплеуху, да еще с той стороны, откуда не ожидала.

Узнав Франка, она прошипела сквозь зубы:

— А, это ты, сопляк! Попробуй только еще…

Лотта не успела вмешаться: раздались две новые затрещины, оглушительные, как в цирке. Берта побагровела и ринулась на Франка, пытаясь вцепиться в него, а он изо всех сил удерживал ее на расстоянии.

— Берта!.. Франк!..

Минна спряталась в салоне, зато Анни, прислонясь к притолоке и попыхивая сигаретой в мундштучке из слоновой кости, продолжала наблюдать за развитием событий.

— Сопляк паршивый — вот ты кто! Гаденыш, вообразивший, что, раз его мамочка — бандерша, значит, ему все можно. Позволяет себе мерзости, от которых последняя шлюха покраснеет… Пусти меня!.. Пусти, или я так заору, что соседей на ноги подниму. А уж как они сбегутся, тебе ни пистолет, ни бумажки твои проклятые не помогут.

— Франк!

Он отпустил Берту. Щека у него была расцарапана и слегка кровоточила.

— Погодите, попадетесь вы им в темном углу, и скоро.

Вот уйдут чужие солдаты, и некому станет охранять таких, как вы.

— Берта, идите со мной и получите расчет.

— Когда захочу, тогда и пойду, сударыня. Посмотрю я на вас на всех завтра утром, когда никто не сварит вам кофе и не вынесет за вами ночные горшки. И подумать только, что я ей еще свинину от родных возила!

— Идемте, Берта!

Девушка, сверкая глазами, в последний раз повернулась к Франку и на прощание бросила ему в лицо:

— Трус! Жалкий, грязный трус!

А ведь когда он спал с ней, она была нежнее всех, чуть ли не по-матерински нежна!

Берта, вернее всего, не станет болтать. Но Лотта все равно беспокоится. А напрасно: она и не такое видела.

Подобные сцены разыгрывались у нее в заведении десятки раз, но всегда оставались без последствий. Когда Берта со своим узлом направилась вниз, Лотта долго прислушивалась, не судачит ли беглянка с жильцами или привратником. Нет, непохоже: Берту ненавидят не меньше, чем самих Фридмайеров. Плюнул-то мальчонка в нее, так ведь? Да и злобу на ней сорвать легче.

Вот она стоит на углу в ожидании трамвая и, наверно, уже сожалеет о том, что наделала.

Лотта сожалеет еще больше. Мужчин Берта в особый восторг не приводила, но, в общем, удовлетворяла; кроме того, у нее было большое достоинство: она везла на себе почти все хозяйство.

Теперь оно ляжет на Минну, но девушка она хрупкая, да и не выздоровела еще окончательно. От Анни ждать вовсе уж нечего, разве что постель за собой утром приберет.

А ведь, кроме того, нужно бегать по делам, стоять в очередях, неизбежно сталкиваясь с жителями квартала, подчас и с жильцами их дома.

— Зря ты распустил руки. Ну да сделанного не воротишь…

Лотта наблюдает за сыном: лицо бледное, под глазами круги. Никогда Франк столько не пил. Никогда так часто не уходил, не говоря куда. Жесткий взгляд, в кармане заряженный пистолет.

— Ты не находишь, что не очень благоразумно шляться по городу с этой штукой?

Он не дает себе труда ответить, хотя бы пожать плечами. Он усвоил себе новую манеру, быстро вошедшую в привычку, — смотреть на собеседников, словно не видя их, и поступать так, как будто он не слышит, что ему говорят.

Ему так и не выпал случай встретить Хольста на лестнице, хотя теперь он взбегает и спускается по ней раз пять-шесть в день — чаще, чем обычно. Вероятно, тот взял в трамвайной компании отпуск для ухода за дочерью.

Франк рассчитывал, что вагоновожатому придется выходить, — за лекарствами, за едой. Но они с Виммером устроились по-другому. Утром старик стучится к соседу и отправляется по его поручениям. Однажды сквозь приоткрытую дверь Франк видел, как Хольст в женском фартуке хлопотал по хозяйству.

Врач появляется раз в день, около двух часов. Когда он уходит, Франк старается попасться ему на дороге. Это довольно молодой человек атлетического сложения. Признаков беспокойства он не выказывает. Правда, Мицци ему не дочь и не жена. Может быть, отец ее тоже заболел?

Франку это уже приходило в голову. Но в среду, садясь в трамвай, он обернулся, посмотрел на окно Хольстов и в просвете между шторами заметил вагоновожатого. Взгляды их издали скрестились — Франк в этом уверен. Из случайного контакта ничего, разумеется, проистечь не могло, и тем не менее он глубоко взволновал Франка. Оба остались спокойны, серьезны, не ощутили ненависти — между ними была лишь беспредельная пустота.

Лотта встревожилась бы куда сильнее, если бы знала, что ее сын нарочно каждый день, порой дважды на дню, заглядывает в маленькое кафе возле трамвайной остановки — пол в нем на одну ступеньку ниже тротуара. Это уже граничит с откровенным вызовом: Франку там совершенно не место. При его появлении завсегдатаи умолкают и демонстративно отводят глаза в сторону. Владелец, г-н Камп, который почти всегда сидит с ними за столом — там часто играют в карты, — встает и обслуживает нового посетителя с явной неохотой.

В понедельник Франк расплатился очень крупной купюрой, вытащенной из пачки.

— К сожалению, сдачи нет, — ответил г-н Камп, отодвигая ее.

Франк оставил банкноту на стойке и, уходя из кафе, проронил:

— Возьмите себе.

Во вторник он дал бы голову на отсечение, что завсегдатаи его поджидали, и это вызвало у него нечто вроде легкой дрожи. Теперь с ним случалось и такое. Он был убежден: настанет день, и неизбежное произойдет, только вот что именно и когда? Произойдет где угодно — хоть в этом стареньком тихом кафе. Почему клиенты с понимающим видом посмотрели на г-на Кампа, еле сдерживая улыбку?

Хозяин молча обслужил Франка, а когда тот расплачивался, взял с этажерки и протянул ему конверт, приготовленный на видном месте между двух бутылок.

Франк на ощупь почувствовал кредитки и мелочь. Это была сдача со вчерашней крупной купюры. Он поблагодарил и ушел. Это не помешало ему прийти снова.

Он едва не поссорился с Тимо. Было два часа ночи.

Франк много пил. Привалившись к стойке, он заметил в углу, в обществе женщины, какого-то субъекта, чья физиономия ему не понравилась. Он показал Тимо пистолет и пробурчал:

— Когда этот тип выйдет, я его уделаю.

Тимо жестко и очень недружелюбно взглянул на него.

— Спятил?

— Ничуть. У него противная рожа, и я его уделаю.

— Смотри, как бы я тебя кулаком не уделал!

— Что ты сказал?

— А то, что мне не нравятся твои новые замашки. Развлекайся этим где угодно, только не у меня. Предупреждаю: если тронешь парня, я тебя немедленно посажу. Это раз. Кроме того, изволь впредь оставлять свою игрушку дома, иначе сюда не войдешь. Это два. А теперь могу дать совет: поменьше пей. Во хмелю ты дерешь нос не по годам.

Правда, чуть позже Тимо пришел извиняться. На этот раз он взывал к голосу рассудка.

— Может быть, я говорил резковато, но это для твоего же блага. Даже твой дружок Кромер находит, что ты становишься опасен. Я не лезу в ваши дела. Я знаю одно: с некоторых пор ты вообразил, что тебе все можно. По-твоему, показывать пачки денег кому попало умно? Или ты думаешь, люди не понимают, как зарабатываются такие суммы?

Франк вытащил зеленую карточку. На Тимо она, видимо, не произвела впечатления. Он слегка смутился, и только. Потом велел Франку спрятать ее.

— Этим тоже лучше не козырять.

Предпринял Тимо и третью атаку. Им то и дело приходилось прерывать разговор: клиенты изо всех углов наперебой подзывали хозяина.

— Слушай, малыш. Знаю, ты подумаешь, что я завидую, но я все-таки сделаю то, что должен сделать. Не стану утверждать, что такой документ — пустая бумажка, но им надо уметь пользоваться. И дело даже не только в этом.

Развивать свою мысль он не пожелал.

— А в чем еще?

— Что об этом говорить? Слухов и без того хватает. Я лажу с победителями. Меня они не трогают. Иногда приносят товар и ведут себя как честные партнеры. Я общаюсь со многими из них, притом с самыми разными; вероятно, поэтому кой о чем и догадываюсь.

— О чем же?

— Расскажу тебе один случай. С месяц назад за третьим столиком, вон тем, сидел офицер, полковник, красивый, жизнерадостный, еще молодой парень, вся грудь в орденах. С ним были две женщины, он им что-то рассказывал, что — не знаю: я обслуживал другой столик. Как бы то ни было, смеялись они во все горло. Потом он вытащил бумажник — собирался, наверно, расплатиться.

Женщины завладели бумажником и стали с ним баловаться. Все трое были пьяны. Бабенки передавали друг другу документы, фотографии. Я стоял за стойкой и вдруг вижу: поднимается какой-то тип, на которого я и внимания не обращал, — человек как человек, в штатском, на улице таких пруд пруди. Даже одет неказисто. Подошел к столику полковника; тот, все еще продолжая улыбаться, с досадой посмотрел на него. Тут человек произнес одно слово, всего одно, и офицер, словно подброшенный пружиной, вытянулся в струнку. Отобрал у женщин бумажник. Расплатился. Весь обмяк, как будто из него воздух выпустили. Без всяких объяснений бросил подружек и вышел вместе со штатским.

— А я здесь при чем? — пробурчал Франк.

— Говорят, утром его видели на вокзале: уезжал в неизвестном направлении. А ты здесь вот при чем. Бывают люди, которые кажутся могущественными, и, может быть, в данный момент они вправду могущественны. Но запомни: они куда слабее, чем хотят показать, потому что, как они ни могущественны, всегда найдутся другие, кто сильнее. И последних, как правило, никто не знает. У тебя дела с одним ведомством, где все тебе пожимают руку, и ты решаешь: «Я на коне». А тем временем в другом ведомстве, не имеющем ничего общего с первым, на тебя уже заводят досье. Понимаешь, что я хочу сказать? У иноземцев много секторов, и то, что ты на хорошем счету в одном, еще не значит, что тебе можно совать нос в другой.

На следующее утро Франк вспомнил про этот разговор и почувствовал горький осадок в душе, тем более что голова у него трещала с похмелья. Напиваться вошло у него в привычку. Каждое утро он давал себе слово быть поумеренней и каждый день вновь принимался за свое: без стаканчика он уже не мог взбодриться.

Больше всего Франка поразило, как увязались у него в мозгу наставления Тимо с фразой Лотты, которую он сперва пропустил мимо ушей.

— Чувствуется, что скоро Рождество, — заметила она.

— Лица начинают меняться.

Это означает, что меняется клиентура, во всяком случае, в той мере, в какой она состоит из оккупантов. Для Лотты это всегда неприятный период: она живет в постоянной тревоге. Каждые несколько месяцев, вернее, полгода — это обычно совпадает с главными церковными праздниками, хотя, возможно, такое совпадение — чистая случайность, — происходит перемещение личного состава, как штатского, так и военного. Одних отзывают на родину, на смену им шлют других, ни повадки, ни характер которых еще не известны. Все приходится начинать сначала. Всякий раз, когда звонит новый клиент, Лотта считает себя обязанной разыгрывать комедию с маникюром и успокаивается не раньше чем посетитель назовет имя приятеля, направившего его к ней.

Сам толком не зная почему, Франк не хочет, чтобы его генерала куда-нибудь переводили. Он говорит «мой генерал», хотя незнаком с ним, даже в лицо не видел. Его знает лишь Кромер. В страсти генерала к часам ощущается что-то детское, и это успокаивает. Франк похож на свою мать: ему тоже легче с людьми, у которых есть слабости.

Кому, скажем, известны пороки Отто, тот его уже не боится. Особенно один порок, на котором Франк еще сыграет. Отто наверняка дорого даст, чтобы его грешки не стали достоянием гласности.

Опять проглянуло солнце, на улице весело подмораживает. Выпавший снег не успел еще загрязниться, и в некоторых кварталах безработные, нанимаемые муниципалитетом поденно, сгребают его с тротуаров в ослепительно белые кучи.

У Франка сложилось впечатление, что Кромер избегает его. Правда, он тоже избегает Кромера. О чем же тогда беспокоиться? И можно ли считать, что Франк беспокоится, если он совершенно спокоен и сам, по доброй воле, полностью отдавая себе отчет в возможных последствиях, делает все, чтобы навлечь на себя удар судьбы?

Например, ходит к Кампу. А в числе посетителей маленького кафе наверняка есть люди из подполья и патриотических организаций. Стоят они и в очередях, мимо которых он проходит, прекрасно понимая, что его одежда и обувь сами по себе уже вызов.

Дважды он сталкивался с Карлом Адлером, водителем пикапа, на котором ездил в деревню в ночь смерти барышни Вильмош. Любопытно, однако: две встречи за четыре дня, обе случайные и обе в непредвиденных местах — первая на тротуаре напротив «Лидо», вторая в табачном магазине в Верхнем городе.

Раньше Франк с ним не встречался. Вернее, просто не знал его, а значит, мог сто раз сталкиваться с ним и не замечать.

Вот так и вбиваешь себе в голову разные ненужные мысли!

И почему Адлер делал вид, что они незнакомы? Из осторожности или, может быть, из чистоплюйства?

Все это не имеет значения. А если бы даже имело, если бы за всем этим крылось что-то подозрительное.

Франк был бы только счастлив. Тем не менее его настораживает одна деталь. У кино Адлер был не один. Его сопровождал человек, проживающий в том же доме, что Фридмайер.

Франк лишь мельком видел этого типа на лестнице.

Ему известно, что тот с женой и маленькой дочкой квартирует на третьем этаже. Лет парню двадцать восемь — тридцать, на вид он какой-то изможденный, хилый, с жалкой бороденкой — пучком светлых куцых волосков на подбородке. Он не рабочий. Служащий? Может быть.

Впрочем, нет: Франк подметил, что парень попадается ему на глаза не в определенные часы, а в самое разное время. Не напоминает он повадками и коммивояжера.

Куда вероятнее, что он техник, как и Адлер; в таком случае их знакомство вполне естественно.

Угадать, кто принадлежит к подпольной сети или патриотической организации, совершенно невозможно. Порой это самые безобидные на вид люди, а жилец третьего этажа с его женой и дочуркой прямо-таки олицетворение неприметного обывателя.

Зачем этим людям расправляться с Франком? Он ничего им не сделал. Казнят они обычно своих — предателей, а Франк не в силах их предать: он их не знает. Они его презирают, это бесспорно, но ему, как и Лотте, следует, скорее, опасаться вражды соседей, в основе которой — зависть. Еще бы! Уголь, одежда, еда…

Опасность, с точки зрения его матери, ограничена пределами квартала. Она понимает: раз сына до сих пор не тронули, значит, из-за барышни Вильмош можно не тревожиться. Даже поведение Курта Хамлинга и фразы, брошенные им в то посещение, указывают на местный характер опасности. Иначе инспектор не посоветовал бы Франку уехать на несколько дней в деревню или к друзьям.

Франк не сумел повстречать Хольста, как ему хотелось, но издалека они друг друга видели. Хольст, изучивший, вероятно, его походку не хуже, чем Франк изучил походку соседа, раз десять на дню слышит, как он входит и выходит, и давно мог бы налететь на него на лестнице.

Франк не боится. Страх тут вообще ни при чем. Все бесконечно сложнее. Это игра, придуманная им, как в детстве он придумывал игры, понятные лишь ему одному.

Чаще всего он забавлялся этим по утрам в постели, пока г-жа Поре готовила завтрак, — особенно в солнечные дни. Закрывал глаза и загадывал, к примеру:

«Муха!»

Затем приоткрывал один глаз и смотрел на определенное место ковра. Обнаружилась там муха — выиграл.

Сегодня он мог бы загадать:

«Судьба!»

Он сам хочет, чтобы она занялась им, делает все, чтобы принудить ее к этому, с утра до вечера провоцирует ее.

Накануне он небрежно предложил Кромеру:

— Спроси-ка своего генерала, чем он интересуется, кроме часов.

В деньгах он не нуждается. Даже при теперешнем его размахе их хватит на много месяцев. Да ничего ему не нужно. Вот купил пальто шикарнее, чем раньше, пальто, каких в городе не наберется и полдюжины, — светло-бежевое, чистой верблюжьей шерсти. Для зимы оно тонковато, но он ходит в нем из бравады. Точно так же, как не расстается с пистолетом, который оттягивает ему карман и, несмотря на зеленую карточку, может навлечь на него крупные неприятности.

Ни в мученики, ни в жертвы он не рвется. Но когда, особенно вечером, идет по своему кварталу, ему отрадно думать, что из любого темного закоулка в него могут неожиданно пустить пулю.

Пока что его просто не замечают. Не замечает даже Хольст, хотя Франк приложил достаточно усилий, чтобы привлечь к себе его внимание.

Мицци должна ненавидеть его. После того, что произошло, любой на месте Франка съехал бы из этого дома.

Судьба притаилась в засаде. Но где? Франк не ждет, когда она обрушится на него, — он идет ей навстречу, повсюду ищет ее. Кричит ей, как кричал вечером на пустыре, держа в руке сумочку с ключом:

— Я здесь! Чего мешкаешь?

Ему словно не хватает врагов, и он силится создавать себе новых. Не потому ли он отхлестал Берту по морде?

Теперь, когда Минна отваживается выказать нежность или хотя бы предупредительность, он намеренно обижает ее, цедя:

— Терпеть не могу людей с больным животом.

Анни он приносит шоколад, и той даже в голову не приходит поблагодарить или поделиться с другими.

Франк готов часами созерцать ее тело, но мысль о близости с ней не волнует его. Ей тоже этого не хочется. Когда он во второй раз прилег к ней, она досадливо вздохнула:

— Опять?

Тело ее — произведение искусства, но, кроме тела, в ней ничего нет. Да и остается оно безжизненным, чуждым всякого трепета. Она позволяет пользоваться им где и как угодно, но всем своим видом говорит: «Любуйтесь мной, ласкайте меня, делайте все, что вам нужно, только отстаньте поскорей!»

Берта ушла в четверг. В пятницу, в половине четвертого, Франк заметил на улице жильца с третьего этажа. Тот стоял у витрины, и Франк лишь потом, самое меньшее через час, вспомнил, что в ней были выставлены корсеты.

Франка сопровождал один не самый близкий приятель по фамилии Кропецки, и шли они к Тасту поесть пирожных.

У Таста как раз сидел главный редактор Ресль. Здесь он был на своем месте, очень хорошо смотрелся в изысканной обстановке; Франк редко видел таких породистых и прекрасно одетых женщин, как его спутница.

Ресль удостоил его небрежным приветственным жестом. Приятели послушали музыку. Тает — единственный ресторан, где после пяти вечера еще исполняют камерную музыку. Скрипач был худой, высокий и напомнил Франку скрипача из его дома.

Что с ним? Расстрелян? У страха глаза велики: те, кого уже считают умершими, чаще всего рано или поздно возвращаются. Иногда, вернувшись, рассказывают о пытках. Но пытки применяют нечасто. Если, конечно, те, кто ничего не рассказывал, не предпочитают из осторожности молчать о них.

Мысль о пытках леденит Франку кровь, хотя, пожалуй, он не испугался бы их. Он убежден: у него хватит сил выдержать. Эта мысль приходила ему в голову сотни раз, он свыкся с ней еще до того, как пытки стали обычным делом; ребенком он занимался тем, что проверял себя на боль перед зеркалом — вгонял, например, булавку в кожу и следил, не дрогнет ли у него лицо.

Пытать его не станут. Не посмеют. Кстати, противники оккупантов тоже прибегают к подобным средствам — по крайней мере так утверждают.

Зачем его пытать, если ему ничего не известно?

Через несколько дней Рождество. И снова ненастоящее. Настоящее Рождество он знал лишь в раннем детстве, позже — только видимость Рождества. Помнится, ему было лет семь-восемь, когда его в это же время года привезли в город, где улицы сверкали ярче, чем бальный зал, тротуары кишели мужчинами в шубах и женщинами в мехах, а товары в витринах, казалось, вот-вот посыплются на улицу — так их было много.

Как и в прошлые годы, Лотта поставит в салоне елку.

Скорее, для клиентов. Интересно, кто останется праздновать? У Минны, конечно, есть семья. А девицы, даже если им весь год нет дела до родных, обязательно вспоминают о них в праздники. Что до Анни, ее семейные обстоятельства неизвестны. Эта, пожалуй, останется. Но, вероятней всего, наестся всласть и тут же углубится в чтение журналов.

Даже Кромер уедет на Рождество к своим, километров за тридцать от города!

Мицци еще не встанет с постели. Хольст истратит последние гроши, если у него хоть что-то есть, или продаст несколько книжек, но купит ей елку. Они пригласят старого Виммера, который обрел свое призвание, определившись к ним в прислуги.

— О чем задумался? — спрашивает приятель.

— Я? — вскидывается Франк.

— Не папа же римский!

— Ни о чем. Извини.

— У тебя такой вид, словно ты вот-вот передушишь музыкантов.

Неужели? Да он на них и не глядел. Начисто о них забыл.

— Послушай, я все хочу попросить тебя об услуге, да не решаюсь.

— Сколько?

— Это совсем не на то, о чем ты подумал. И не для меня — для моей сестры. Ей давно нужна операция. А у тебя, я слышал, куча денег.

— Что с твоей сестрой?

И Франк с иронией думает, что она не прошла даже через салон Лотты.

— Что-то с глазами. Если не прооперировать — ослепнет.

Приятель — его сверстник, но он безвольная тряпка, человек, рожденный, чтобы им помыкали. Сейчас у него слезы на глазах.

— Сколько надо?

— Точно не скажу, но думаю, если ты ссудишь мне…

Франк манипулирует с пачкой, как заправский фокусник. Это тоже стало игрой.

— Если собираешься благодарить, значит, ты еще глупей, чем я думал.

— Франк, старина…

— Ты что, не понял? Пошли…

Тип у третьего этажа как нарочно торчит неподалеку, опять у витрины — в этой выставлены куклы. Что это?

Случайность? У него дочурка, а на днях Рождество. Он может ответить, что сейчас разглядывать витрины — вполне естественно.

Почему бы Франку не подойти и в упор не спросить, чего ему надо, показав при нужде зеленую карточку или сунув пистолет под нос?

Слова Тимо явно на него подействовали. Он идет дальше, оборачивается. Тип с третьего этажа отстал. Рядом только Кропецки. Прямо-таки прилип — никак не отвяжешься.

Если судьба и подстерегает его, то ударит не в эту ночь: он пообедал в городе, встретился с Кромером, очень занятым и державшимся отчужденно, пил в трех кабаках, в одном затеял долгую ссору с каким-то незнакомцем.

Больше ничего не произошло.

От Тимо он возвращался домой мимо тупика у дубильной фабрики — опять ничего. Забавно было бы, если бы судьба выбрала для засады именно это место. Вот какие мысли приходят в голову после трех часов ночи, когда выпьешь лишнего.

У Хольстов горит свет. Там сейчас, наверно, меняют компрессы, дают капли, проделывают еще Бог весть какие процедуры. Франк прислушался у дверей. В квартире, безусловно, услышали его шаги. Хольст знает, что Франк на площадке, и тот умышленно задержался там на добрую минуту, прижавшись ухом к филенке.

Хольст не открывает, не подает признаков жизни.

Трус!

Франку остается лишь лечь спать, и если бы не усталость, он занялся бы любовью с Анни — просто для того, чтобы ее позлить. Что касается Минны, его от нее мутит.

Она влюблена как дура. Думая о нем, наверняка плачет.

Может быть, молится. И стыдится своего живота.

Он ложится один. В печке еще теплится огонь, и Франк долго смотрит на красноватое круглое отверстие для кочерги.

Трус!

Это происходит утром, когда у Франка опять тяжелое похмелье. Он искал судьбу по всем закоулкам, вынюхивал где только можно и нигде не нашел.

Новая неожиданность: дома больше нечего выпить, оба графина пусты. Уже много дней Лотта забывает предупредить сына, что запасы спиртного иссякли.

Придется идти к Тимо. По таким делам к нему лучше обращаться утром. Он не любит продавать на вынос, даже за высокую цену. Говорит, что на этом всегда теряешь: хорошая бутылка дороже плохих денег.

Франка мучит жажда. Лотта накрутила волосы на бигуди, надела просторную светлую блузу и вместе с Минной занимается уборкой. Анни же глазом не ведет, даже когда у нее под ногами метут пол. Бесстрастная, как богиня, она не то что дремлет или мечтает, а просто погружена в свой журнал. Сигаретный пепел — и тот стряхивает куда попало.

— Не покупай чересчур много сразу. Франк.

Странно! Он собирался оставить пистолет дома — не из-за увещеваний Тимо, а потому, что оружие оттягивает карман. И не оставил лишь потому, что это показалось ему мошенничеством.

А он не желает мошенничать.

На лестнице Франк встретил г-на Виммера, поднимавшегося с сеткой продуктов — кочан капусты, брюква, — и старикан, не моргнув глазом, молча разминулся с ним.

Трус?

Франк помнит, что задержался на площадке третьего этажа. Раскурил первую сигарету — как всегда с перепоя, вкус ее показался противным — и машинально посмотрел в коридор слева. Ничего. Коридор был пуст, лишь в глубине стояла детская коляска. Где-то хныкал младенец.

Франк спустился вниз, в вестибюль, и направился к выходу. Когда он проходил мимо привратницкой, дверь ее распахнулась.

Франк никогда не предполагал, что все случится именно так. По правде сказать, даже не сообразил, что происходит.

Лицо привратника ничего не выражало, он был в обычной своей фуражке. Рядом с ним стоял заурядный господин в слишком длинном пальто, слегка смахивающий на иностранца.

Когда Франк поравнялся с ним, иностранец поднес руку к шляпе, словно благодаря привратника, двинулся вслед за выходящим и нагнал его, прежде чем тот достиг середины тротуара.

— Будьте любезны следовать за мной.

Вот так, просто. Он протянул руку со спрятанным в ладони удостоверением в целлофановой обложке, с фотографией и печатями. Что это за удостоверение — Франк не поинтересовался.

Очень спокойно, хотя чуть напрягшись, он бросил:

— Хорошо.

— Дайте-ка мне его.

Франк не успел спросить, что именно он должен дать спутнику. Тот мгновенно скользнул к нему рукой в правый карман, извлек пистолет и сунул к себе в пальто.

Франк не знает, наблюдал ли кто-нибудь за ними в эту минуту, но если и наблюдал, то ничего не понял.

Машины у тротуара не было. Они пешком дошли бок о бок до трамвайной остановки. И подождали трамвая, как обыкновенные люди, только не глядя друг на друга.

4

Сегодня восемнадцатый день. Франк держится. И будет держаться. Он понял: вся штука в том, чтобы держаться, — при этом условии он с ними справится. Но в самом ли деле с ними так нужно справиться? Это другая проблема, и он решит ее в свое время. Он много думал. Слишком много. А думать тоже опасно. Надо приучить себя к строжайшим ограничениям. Когда он говорит себе, что справится, это означает одно — он выйдет отсюда. Слово же «отсюда» подразумевает не только место, где он сейчас находится.

Удивительно, до чего мало задумываешься на воле над смыслом слов, которые употребляешь! Конечно, он не слишком-то образован, но таких — толпы, они составляют основную массу людей, и теперь он сознает, что всегда довольствовался приблизительными словами.

Вопрос о смысле слов занял у него два дня. И, как знать, не встанет ли этот вопрос снова?

Сегодня восемнадцатый день, и это абсолютная истина. Франк следит, чтобы она оставалась и впредь незыблемой. Он выбрал почти чистый кусок стены. Каждое утро ногтем большого пальца процарапывает на ней черточку. Это труднее, чем предполагают. Нет, не процарапать черточку, хотя ноготь уже почти стерся. Трудно сдержать себя и процарапать всего одну. И еще быть уверенным, что ты действительно процарапал ее. Стена оштукатурена, это облегчает дело. Но подобрать подходящее место было нелегко: слишком уж многие побывали здесь до него.

Не следует также — это его второе открытие — слишком копаться в себе, ломать голову то над тем, то над этим, потому что здесь начинаешь во всем сомневаться, а франк понял: кто засомневался, тот погиб.

Он и в одиночку разрешит проблему, если будет соблюдать предписанные себе ограничения, не раскиснет, не позволит себе спятить. Здесь становишься очень скрупулезен в разных мелочах. Например, в последний день на свободе он не знал, какое было число. Вернее, и знал, и не знал. У него до сих пор нет уверенности на этот счет.

Короче, он может поручиться, что провел здесь восемнадцать суток, но не решится достоверно утверждать, какого точно числа его сюда привезли.

Вот так тут и живешь.

Сегодня почти наверняка седьмое января. А может быть, все-таки восьмое? В прошлом Франку не хватает надежных ориентиров; что касается пребывания здесь, он ручается за свои черточки.

Если он выдержит, не поддастся, сумеет достаточно — хоть и не чересчур — напрячься и сосредоточиться, он быстро разберется, в чем дело, и тогда все кончится. Это напоминает ему неоднократно виденный сон. Собственно, не один, а многие, но самым наглядным был тот, в котором он летал. Он поднимается в воздух. Нет, не под открытым небом, в саду или на улице, но обязательно в комнате и при свидетелях, не умеющих летать.

Франк говорит им:

— Посмотрите, как это просто!

Вытягивает руки ладонями вниз и упирается в пустоту.

Медленно, с трудом отрывается от пола. На это расходуется немалая порция воли. Зато, оторвавшись, остается делать почти незаметные движения — то руками, то ногами. Головой он касается потолка. И никак не возьмет в толк, что же так восхищает зрителей.

— Я ведь говорил: это просто! Нужно только захотеть, — снисходительно улыбается он.

Так вот, тут то же самое. Он все поймет, если только захочет достаточно сильно. Он попал в трудные условия.

И сразу смекнул: отрываясь от привычной почвы, нужно быть предельно осторожным.

Маленький пример — его прибытие сюда. Шли последние часы, последние минуты пребывания на воле.

Или последние минуты перед этим. Оба выражения одинаково подходят. Главное — сохранить математически точное воспоминание об этих моментах. И воспоминание не стерлось. Он ревниво его хранит. Но это требует постоянных усилий. Каждый день он рискует исказить отдельные штрихи, его подмывает это сделать, и он принуждает себя перебирать в уме детали, нанизывать один образ на другой.

Так вот, не правда, что Камп вышел на порог своего маленького кафе, а завсегдатаи покатились со смеху.

Франку хотелось добавить эту подробность, поверить в нее. На самом же деле он никого не видел, пока к ним не подкатил трамвай, который, как обычно, слегка мотало.

Они даже не переглянулись, решая, с какой площадки войти — с передней или задней. Могло показаться, что провожатый знает привычки Франка и старается сделать ему приятное: они вошли спереди.

У Франка во рту торчала сигарета, у незнакомца сигара, докуренная на три четверти минимум. Он мог бы отбросить ее, пройти в вагон и сесть. Но Франк никогда, разве что в раннем детстве или по принуждению, не садится в трамвае — это его почему-то пугает.

И провожатый остался на площадке.

Этот трамвай, выбравшись за мосты, пересекает чуть ли не весь Верхний город и завершает маршрут на окраине, в квартале дешевых домов для рабочих. Они проехали мимо военных учреждений, но незнакомец не слез. Лишь еще через три остановки он подал Франку знак, оба вышли и подождали другого трамвая с желтым номерным знаком.

Небо в то утро было ослепительное, в городе все сверкало — окна, снег, выбеленные им крыши. Не приукрашивает ли Франк? Нет, и вот в подтверждение один неоспоримый штрих. Дожидаясь второго трамвая, он бросил окурок на снег. Обычно тот покрыт твердой корочкой, и табак должен был бы тлеть еще несколько секунд. А сигарета разом потухла, словно всосала талую влагу. Или, если выражаться менее точно, шлепнулась на снег и утонула в нем.

Франк теперь обостренно восприимчив к таким подробностям — они служат ориентирами. Не будь их, в голову полезет Бог знает что, и поневоле начнешь всему этому верить.

Второй трамвай, на который они сели, следует по своего рода бульварному кольцу, пересекая кварталы уже не города, но еще и не предместий. В вагон то и дело садились женщины с продуктовыми сетками. Ехали они всего по несколько остановок. Франк помогал им входить и выходить, и спутник его не возражал.

На секунду Франк предположил даже, что все случившееся — просто розыгрыш. Только вот кто его разыгрывает? Кромер? Тимо? Или это месть со стороны главного инспектора Курта Хамлинга?

У него хватило ума не выдать свои предположения. В целом он доволен собой даже теперь, когда успел не торопясь перебрать все подробности. Другие обязательно стали бы задавать вопросы, возмущаться или плоско острить. А он со спокойным достоинством выбрал ту же линию поведения, что его провожатый — мелкий чиновник, простой инспектор.

Ему не дали никаких особых инструкций насчет Франка. Просто приказали доставить сюда этого молодого человека. Разве что добавили: «Осторожно. Вооружен».

Сообразить, в каком кармане у задержанного пистолет, ему, разумеется, помог опыт.

Еще больше нравится Франку в своем поведении то, что он не курил нервно сигарету за сигаретой. Бросая одну, тут же давал себе зарок: «Следующую не раньше чем через две остановки».

Они вылезли в новом, очень светлом квартале, который почти неизвестен горожанам: кирпич здесь еще розовый, краска свежая. У самой трамвайной остановки высится группа больших зданий, стоящих внутри обнесенного высокой решеткой двора.

Эти сооружения — бывшая школа или, вероятнее, коллеж. Попадают туда, минуя караульную будку, у которой стоит часовой, но ансамбль в целом выглядит ничуть не зловеще; прямо напротив Франк приметил небольшое кафе, вроде заведения г-на Кампа, только поновее.

— Возможно, придется подождать. Мы прибыли раньше срока.

Это первые слова незнакомца после той фразы, которую он произнес, задерживая Франка. Он выговаривает их отчетливо, словно боится сказать что-нибудь не так.

Франк тем временем думает, что раньше он никогда не выходил на улицу в столь ранний час; сегодня это случилось потому, что дома было нечего выпить.

«Знает ли уже Чотга?.. А Хольст? А Мицци?»

Он спокоен. Все время был спокоен. И сколько потом ни размышлял, остался доволен своим тогдашним поведением. Правда, пересечь школьный двор, даже когда он обнесен решеткой и входишь в него мимо караульной будки с часовым, не такое уж большое дело.

Они повернули направо, поднялись на несколько ступенек, и спутник, распахнув застекленную дверь, пропустил Франка вперед.

Трудно сказать, чем служило раньше это маленькое здание. Может быть, привратницкой. В приемной стояла скамья, помещение было разделено надвое похожим на прилавок барьером, деревянная отделка и мебель выкрашены в светло-серый цвет. Провожатый заглянул в соседний кабинет, что-то сказал там, вернулся и сел рядом с Франком.

Вид у него не более счастливый, чем у соседа. Скорее, напротив. Человек он, похоже, невеселый и совестливый.

Обязанности выполняет если уж не скрепя сердце, то без энтузиазма. В зубах все еще держит пропитавшийся слюной окурок сигары, от которого уже начинает вонять. Он не возражает, когда Франк давит ногой свою сигарету и раскуривает новую.

Он из тех, кого Франк именует «мелюзгой», человек типа Кропецки, рожденный, чтобы им помыкали. В соседней комнате — двери ее распахнуты, но видна только верхняя часть, потому что остальные скрывает прилавок, — сидят, должно быть, шишки поважнее. Франк с провожатым вошли в момент затишья. Но не успевает Фридмайер раскурить сигарету, как до него доносится глухой удар кулаком по лицу. Стоном он не сопровождается — слышен только голос ударившего или того, кто ведет допрос:

— Ну?

Франк жалеет, что не видит происходящего, но встать не решается и ждет новых ударов. Те сыплются один за другим, но всего лишь раз вырывают у жертвы слабый хрип.

— Ну, свинья?

Франк все так же невозмутим. Он уверен в этом: у него было время подумать — целых восемнадцать дней, и за эти дни он стал лишь еще откровенней с самим собой.

Первым чувством, проснувшимся в нем, было любопытство. Он тут же спросил себя: «Здесь вправду всех раздевают донага?»

По всей видимости, сейчас его черед. Почему он вдруг вспомнил о больном животе Минны? Да потому, что слышал: тут бьют ногой или коленом в пах. От этой мысли он бледнеет. Однако парень в соседней комнате не поддается. В минуты затишья слышно только его свистящее дыхание.

— Все еще говоришь, ты ни при чем?

Удар… При известном навыке выучиваешься, вероятно, угадывать по звуку, в какую часть тела его наносят.

Затем град ударов, подавленный стон, и опять тишина.

Больше ничего, если не считать нескольких слов, произнесенных укоризненным тоном на иностранном языке.

Неужели все это нарочно подстроено ради Франка — пусть, мол, заранее дрожит? В это, разумеется, трудно поверить. Теперь он рассуждает уже не как те, кто на воле.

Но еще не так, как его соседи. Он старается сохранить ясную голову, во всем найти среднюю линию. Убежден, что это ему удается. С ним не справятся.

К тому же все это, может быть, лишь испытание. Ни Лотте, ни Кромеру, ни Тимо он бы такого не сказал. С тех пор как Франк виделся с ними в последний раз, он прошел большой путь. Они — нет. Они по-прежнему живут своими маленькими делишками, рассуждают как раньше, следовательно, стоят на месте.

Он улыбается, вспоминая, что Тимо говорил о зеленой карточке и разных секторах.

Выходит, Франк оказался сейчас в одном из них?

И, похоже, в весьма серьезном.

Если бы Тимо прошел по этой улице и заметил часового, он и тогда бы ничего не понял. Вещи нужно видеть изнутри, а Франк как раз там, внутри. Интересно, допускает ли кто-нибудь, что с ним могло произойти такое?

Он со своей стороны допускает, что в рассуждениях Тимо было много верного. Сам Тимо не сознавал этого, нес первое, что на ум взбредет, как обычно говорят на воле. Но зеленая карточка существует. Раз ее придумали, она представляет собой определенную ценность. А раз она — ценность, ее не дадут кому попало.

Вот чего не понял Тимо, о чем не подумали ни он, ни другие, ни Франк. Конечно, спокойствие ему сообщает не эта мысль — будь оно так, он сам презирал бы себя; но он каждый день возвращается к ней — сопоставляет факты, с разных сторон вгрызается в проблему.

Почему в кабинете, куда его ввели, с ним обошлись иначе, чем с его предшественником, которого за руки и за ноги вынесли два человека? Парень получил свое и даже с лишком. За него взялись чересчур круто и рьяно. Начальник остался недоволен. Стукнув по столу разрезальным ножом, он усталым голосом бросил какое-то слово.

Оно означало, видимо:

— Следующего!

Спутник Франка встал, сунул окурок сигары в жилетный карман. Франк с непринужденным видом тоже поднялся.

Был ли он в тот момент убежден, что через несколько минут выйдет на свободу и сядет в трамвай, идущий в обратную сторону?

Теперь он в этом не уверен. Есть вопросы, которые он ставил себе слишком часто и которые усложняются день ото дня. Одни откладывает на утро, другие — на середину дня; одни приберегает для рассвета, другие — для сумерек; одни решает до раздачи еды, другие — после. Это тоже ограничение, которое он строго соблюдает.

— Пройдите.

Сказал ли «пройдите» его спутник? Похоже, что нет.

Тот ничего не сказал. Только сделал Франку знак обогнуть прилавок и пошел первым, указывая дорогу.

Дальше все выглядело совсем уж смешно. Начальник, перед которым предстал Франк, отнюдь не казался начальником, походил на него не больше, чем г-н Виммер.

На нем был не мундир, а серый штатский костюм. Пиджак маловат, воротничок слишком высокий, плохо завязанный галстук. Одежда заметно стесняла его.

Роста он был маленького, уже в годах — ни дать ни взять чиновник из канцелярии, где выдают продовольственные карточки, талоны на уголь — словом, разные административные бумажки. Поблескивая очками с толстыми, словно лупы, стеклами, он с очевидным нетерпением ждал, когда сможет наконец позавтракать.

Вот еще один вопрос капитальной важности, лежащий в основе всей проблемы: не по ошибке ли это произошло?

Тимо, насколько помнится, уверял, что оккупанты — такие же обыкновенные люди, что в одном кабинете у них вполне могут не знать, что творится в соседнем. К примеру, служба снабжения по недосмотру выдает две карточки вместо одной, хотя человек вовсе этого не домогался, а другая служба не представляет себе, как восполнить нехватку.

Это важно. Не следует, конечно, обольщаться, но и подобная возможность должна быть взвешена так же тщательно, как любая другая. Надо также учитывать, что сейчас время завтрака, начальник голоден и к тому же явно раздражен: тот, кто был на допросе перед Франком, спутал ему планы, потеряв сознание.

Однако его поведение не позволяет еще делать категорические выводы. Разве он удостоил Франка хотя бы взглядом? Да и слышал ли о нем? Держал ли перед собой раскрытое дело?

Пока Франк ожидал на серой скамье в приемной, в кабинете, без сомнения, находилось пять человек, потому что теперь там осталось трое: начальник за столом и двое подчиненных, в том числе безвкусно одетый юнец, еще моложе Франка.

Двое стояли, один сидел.

Франк немедленно протянул через стол свою зеленую карточку. Он уже полчаса держал ее наготове. Нащупывал в кармане во время долгой поездки на трамвае. Если Тимо прав, пожилой господин должен пожать плечами или саркастически усмехнуться.

А тот взял ее и, не глядя, положил рядом с собой на стопку бумаг. Тем временем двое других вежливо, но методично обшарили карманы Франка.

Ему ничего не сказали. Не задали вопросов. Агент, доставивший его, стоял в дверях, ничем не показывая, что следит за ним.

Пожилой господин думал, видимо, о чем-то своем или просматривал бумаги, не имевшие отношения к Франку, потому что без всякого интереса глядел, как содержимое его карманов, включая пачку банкнот, перекочевывает на край письменного стола.

Когда обыск кончился, он поднял голову, словно осведомляясь: «Больше ничего?»

Агент, стоявший в дверях, вспомнил еще одну деталь, подошел и положил на кучку предметов пистолет.

— Это все?

Пожилой господин со вздохом облегчения вытащил наконец длинный бланк — лист специального формата с заранее напечатанным текстом и пробелами для заполнения.

— Франк Фридмайер? — осведомился он с равнодушным видом и каллиграфическим почерком записал имя и фамилию.

Затем больше четверти часа ушло у него на перечисление в особой графе всего, что выгребли из карманов Франка, не исключая коробка спичек и огрызка карандаша.

С Франком обходились не грубо. На него просто не обращали внимания. Если бы он ринулся к дверям и со всех ног пустился бежать, вполне возможно, что в него выстрелил бы только часовой, да и тот, вероятно, промахнулся бы.

Так ли уж смешно, что ему пришла в голову мысль о нарочно подстроенном испытании? С какой стати оккупантам выдавать зеленую карточку тем, кого они не знают и в ком не уверены?

Почему его не били, как того парня? Да и вправду ли того били? Какой смысл проделывать такие вещи в кабинете, куда может войти кто угодно?

Франк размышлял об этом все восемнадцать дней.

Страшно много размышлял. У него было время подумать о Рождестве, Новом годе, о Минне, Анни, Берте. Все они, даже Лотта, были бы изрядно удивлены, если бы узнали, сколько он открыл для себя нового в них.

Только вот думать здесь неудобно — из-за соседей. А их тут, как и на Зеленой улице, хватает. Вот именно, господин Хольст!.. Вот именно, господин Виммер!.. Разница лишь в том, что здесь их не видишь и уже поэтому доверяешь им еще меньше, чем где бы то ни было.

Они с первого дня пытаются подловить Франка, но он начеку. Он никому не доверяет. Скоро, наверно, станет самым недоверчивым человеком на свете. Приди к нему на свидание мать — он и ее заподозрит в том, что она подослана.

Соседи стучат в стены, по водопроводным трубам, по радиаторам. Центральное отопление не работает, но батареи не сняты.

Не следует забывать: он не в настоящей тюрьме, а в школе, в коллеже, который, судя по тому, что Франк успел увидеть, выглядел, должно быть, довольно щеголевато.

Соседи сразу стали передавать ему какие-то сообщения. Зачем?

Франк не настолько оглушен случившимся, чтобы не сообразить, как расположены здесь помещения, и не сделать из этого вывод, что он — привилегированный арестант. Сколько человек, к примеру, сидит в камере справа? По его оценке, самое меньшее — десять. Судя по выговору — когда их проводят по коридору, сквозь двери слышны обрывки фраз, — это в основном выходцы из городских низов и крестьяне.

Словом, те, кого газеты именуют саботажниками. Настоящие и мнимые саботажники. Или мнимые вперемежку с настоящими.

Нет, его не подловят.

Его не били. С ним были вежливы. Обыскали, но с соблюдением декорума. Отобрали, правда, все — сигареты, бумажник, зажигалку, документы. Галстук, ремень, шнурки от ботинок — тоже. Тем временем пожилой господин с отсутствующим видом заполнял бланк; дописав, протянул Франку лист и ручку, указал на отбитую точками строку и почти без акцента произнес:

— Распишитесь вот тут.

Франк расписался. Не раздумывая. Машинально. Он не знает, что подписал. Ошибка? А может быть, напротив, доказательство, что ему не в чем себя упрекнуть? Он подписал не из боязни побоев. Просто понял, что это неизбежная формальность и артачиться бесполезно.

Об этом он тоже много размышлял и ни о чем не жалеет. А если жалеет, то лишь об одном — что раскрыл рот и сказал:

— Я хотел бы…

Договорить он не успел. Пожилой господин сделал знак, и Франка повели через другой двор, вымощенный кирпичом, насколько он мог судить по расчищенным от снега дорожкам. Что он собирался сказать? Чего хотел?

Адвоката? Разумеется, нет. Он не настолько наивен. Снестись с матерью? Назвать фамилию генерала? Поставить в известность Тимо, Кромера или Ресля — тот ведь узнал его у Таста и помахал ему рукой?

Как замечательно, что он не закончил фразу! Надо отучаться от лишних слов.

Он еще не знал: все, что видишь вокруг, важно и с каждым днем будет становиться еще важнее.

Например, решаешь: «Это школа».

И в голове тут же складывается определенный образ.

А может случиться так, что мельчайшие его подробности приобретут чрезвычайное значение, и тогда начинаешь жалеть, почему не присмотрелся попристальней.

Большой двор кажется сейчас особенно просторным: он залит солнцем. Посредине вытянутое в длину трехэтажное здание из новенького кирпича, наверняка без внутренних лестниц, потому что снаружи оно, как корабль, опутано железными лестницами и своего рода подвесными галереями, по которым можно попасть на любой этаж, словно по судовым трапам из одного класса в другой.

А сколько здесь классов? Этого Франк не знает. У него просто создалось ощущение чего-то огромного. На другой стороне двора высится другое здание — то ли актовый, то ли спортивный зал с окнами во всю стену, как в церкви; оно напоминает Франку дубильную фабрику.

Дальше — крытая площадка, до самого навеса заваленная черными скамейками, партами и прочим школьным инвентарем: часть ее вот уже восемнадцать дней постоянно перед глазами у Франка.

Окна зарешечены, но все равно это не настоящая тюрьма. Охраны, можно сказать, не видно. Пересекая двор. Франк заметил всего-навсего двух солдат с автоматами.

Картина делается чуть более впечатляющей по ночам, когда подходы освещены прожекторами.

Ставней на окнах нет, и яркий свет то мешает заснуть, то заставляет вскакивать во время сна.

Конечно, раз часовые не мозолят глаза, значит, где-то на крыше, откуда бьют лучи прожекторов, должна быть сторожевая вышка с пулеметами и гранатометами. Недаром в определенные часы на лестнице, которая может вести только туда, раздаются шаги.

Как бы там ни было, по той или иной причине с ним, Франком, обращаются иначе, чем с обычным заключенным. Он не ошибся, когда отметил про себя вежливость — холодную, но все-таки вежливость! — пожилого господина в очках.

В камере справа минимум десять человек, иногда больше — тут не угадаешь: арестанты постоянно меняются.

Слева трое, возможно, четверо, причем один то ли болен, то ли помешался.

Помещение, где сидит Франк, не камера, а класс. Для чего оно служило, когда здесь была школа? Вероятно, для занятий по факультативам, на которые ходили только немногие выпускники. Для класса оно маловато, для камеры, да еще одиночной, — колоссально. Франка это стесняет: он не знает, куда себя деть. Постель тоже кажется слишком миниатюрной. Это старая армейская койка без пружинной сетки — ее заменяют доски. Матраца ему не дали. Он располагает лишь грубым серым одеялом» от которого разит дезинфекцией.

Это еще противней, чем если бы от него несло потом, хуже, чем если бы оно пропиталось запахами человеческого тела. Вонь от дезинфектантов наводит на мысль о трупе. Одеяло дезинфицируется лишь тогда, когда оно служило мертвецу. А в этой камере умирали. Некоторые надписи выскоблены особенно тщательно. Кое-где еще видны полустертые изображения знамен или сердец с инициалами под ними, как на деревьях за городом, но больше всего здесь продольных царапин, которыми отмечают дни, и поперечных черточек, которыми отмечают недели.

Франк с трудом отыскал чистое место для своих собственных отметок; скоро он процарапает третью поперечину.

На стук он не отвечает, даже не пробуя понять, что ему пытаются сообщить. Днем по галерее, время от времени прижимаясь лицом к стеклу, расхаживает солдат. Ночью шагов не слышно: тут уж полагаются на прожектора.

С наступлением темноты — а темнеет рано — поднимается форменная свистопляска. Гудит все — стены, трубы. Франк ничего не понимает в перестукивании, хотя, чтобы разобраться в нем, нужны лишь небольшое усилие да капля терпения — это вроде упрощенной азбуки Морзе.

Это его не интересует, и все. Он один, и тем лучше.

Ему оказали милость, дав остаться одному, и тут есть некий смысл. Если же это означает, что случай его особенно тяжелый — а он теперь достаточно опытен, чтобы об этом догадаться, — что ж, ему и отвечать.

Заключенных из камеры справа, куда постоянно приводят новых, расстреливают если уж не ежедневно, то несколько раз в неделю. Это камера для кого попало. Порой кажется, что жертв в нее черпают наудачу, как рыбу из садка.

Делается это перед рассветом. Удается ли обитателям камеры поспать? Часто далеко за полночь там кто-то всхлипывает, а то и громко кричит. Наверно, те, кто помоложе.

Потом во двор входят двое солдат, всегда двое, и шаги их раздаются на железной лестнице, затем на галерее. На первых порах Франк всякий раз спрашивал себя, — не его ли настала очередь. Теперь он и бровью не ведет. Шаги замирают у соседнего класса. Может быть, среди тех, кто там заперт, есть и такие, что учились в нем?

Все затягивают патриотическую песню, после чего в предутренних сумерках на дворе появляются расплывчатые фигуры солдат, впереди которых идут несколько узников.

Если так делают намеренно, надо признать: расчет точен. Час выбран так удачно, что Франк ни разу не сумел различить ни одного лица. Только силуэты. Люди шагают, заложив руки за спину, без пальто и шапок, несмотря на холод. Воротник пиджака обязательно поднят.

Их, должно быть, пропускают через последнюю канцелярию, потому что на какое-то время опять наступает тишина, а когда со двора снова доносятся шаги, уже рассветает. Происходит все это около крытой площадки. Франк мог бы разглядеть все в подробностях, находись его окно метра на два-три ближе, но он всегда видит только голову и грудь офицера, командующего экзекуционным взводом.

Он опять засыпает. Ему не мешают спать. Как обстоит на этот счет в других камерах — неизвестно. Вероятно, иначе: там шумят уже спозаранку. А его оставляют в покое до тех пор, пока не приносят завтрак: желудевый кофе без сахара и кусочек вязкого хлеба.

Вот ликовала бы эта корова Берта! Но Франк приспособился. Выпивает бурду до последней капли, съедает все без остатка. Он не позволит свалить себя с ног. У него с первого дня разработан свой план.

Он разрешает себе думать о тех или иных вещах лишь в отведенное для них время. В голове у него целое расписание. И выдерживать это расписание подчас очень нелегко. Мысли не хотят раскладываться по полочкам, перемешиваются. И тогда, чтобы расслабиться, он устремляет взгляд на черную точку высоко на стене; в школьные времена там, должно быть, висело распятие.

«Берта — дура и шлюха, но это не она…»

Однако сейчас не ее время, вообще не время Зеленой улицы, и Франк продолжает свои рассуждения с того места, на котором прервал их накануне.

Бывает, что в них вклиниваются Мицци и Хольст.

Франк представляет себе, например, как Мицци поднимает сумочку с ключом, хотя в действительности ему неизвестно, подобрала она ее или нет, более того — заметила ли вообще. Это не имеет никакого значения, но думать об этом запрещено правилами, которые Франк установил для себя. Что касается Хольста, то он стал, так сказать, врагом номер один. Именно он чаще всего возникает перед Франком со своей жестянкой, серыми войлочными бахилами, бесформенным пальтишком, и — что особенно любопытно! — Франк не в силах представить себе его лица, черты которого сливаются в сплошное пятно. Точнее, в некое общее выражение.

Выражение чего? Если Франк даст себе волю, он будет думать о Хольсте целыми часами — одним словом, слишком долго, потому что тут не по чему отсчитывать время; появись такая необходимость, его пришлось бы измерять по собственному пульсу.

Как назвать тот взгляд, которым они обменялись, когда Хольст стоял у окна, а Франк ждал трамвая?

Для него нет названия.

Так вот, выражение лица Хольста тоже не определишь словом. Это тайна, загадка. Находясь в положении Франка, человек не вправе ломать себе голову над загадками, даже если в данный момент это ему на пользу.

Он должен без устали возвращаться к вопросам, которые сам себе поставил, и оставаться холодным и трезвым, не скатываясь до того уровня, на каком обычно мыслят заключенные.

Было то-то.

Случилось это.

Такой-то и такой-то могли действовать таким-то образом.

Не упустить ничего — ни подробностей, ни людей.

Подняв воротник. Франк целыми днями сидит в пальто и шляпе на краю койки. Парашу от него выносят раз в сутки, и крышки на ней нет.

Почему ее выносит не он сам, а другой арестант? Почему Франка не выводят на прогулку, хотя ею пользуются самое меньшее трое из соседей слева?

У него нет никакого желания кружить вместе с ними по двору. Он их не видит, только слышит. Он ничего не хочет. Ни на что не жалуется. Не пытается разжалобить почти ежедневно меняющуюся охрану, не хнычет, как некоторые, чтобы выклянчить у солдата сигарету или хотя бы окурок на одну затяжку.

Было то-то и то-то.

Был он. Франк.

Потом случилось то-то и то-то.

Соседи по Зеленой улице, Кромер, Тимо, Берта, Хольст, Мицци, папаша Камп, старый Виммер, другие, включая скрипача, Карла Адлера, блондина с третьего этажа, даже Ресля, даже Кропецки. Нельзя пропустить ни одного. У Франка нет ни бумаги, ни карандаша, но он без устали держит в голове свой список, мысленно отмечая на полях все, что может представлять хотя бы малейший интерес.

Был Франк…

Нет, Хольст — какое бы у него ни было лицо, вернее, выражение лица — не уведет его в сторону от задачи, которую он себе поставил.

Мицци, наверно, выздоровела.

Или умерла.

Важно одно: удержать в голове список, думать, ничего не забыть и не придавать вещам больше значения, чем они имеют.

Был Франк, сын Лотты…

Имя напоминает ему Библию, и он презрительно улыбается, потому что это смахивает на каламбур. А он попал в тюрьму не затем, чтобы каламбурить.

К тому же его отправили не в тюрьму, а в школу, и в этом должен быть некий смысл.

5

Девятнадцатый день.

Его отправили не в тюрьму, а в школу.

Он автоматически подключается к вчерашним мыслям.

Это вроде гимнастики. К ней приучаешься очень быстро.

В конце концов подключение начинает осуществляться бессознательно, а дальше уж механизм работает сам по себе, словно часы. Делаешь то, делаешь это. Делаешь одни и те же движения в одно и то же время, а присмотришься — и убеждаешься: мысль, поскрипывая, движется своим путем.

Учиться в школе ничуть не унизительно, но если секторы, как выразился Тимо, действительно существуют, франк находится в одном из самых серьезных: тут почти ежедневно расстреливают. Сильнее всего, пожалуй, Франка тревожит, что им упорно не хотят заняться — или прикидываются, будто не хотят.

Его не допрашивали и не допрашивают. За ним не подглядывают — он бы заметил. Его оставляют одного.

Никого не интересует, что он уже девятнадцать дней не менял белье. Он ни разу толком не мылся — воды дают слишком мало Он не обижается. Ему безразлично все, в чем он не усматривает презрения лично к нему. Он небрит. У его сверстников борода еще только пробивается, но он забавы ради начал бриться очень рано. До ареста брился ежедневно. Сейчас на лице у него сантиметровая щетина.

Сперва была на ощупь жесткой, теперь стала помягче.

В городе есть настоящая тюрьма, которую оккупанты, разумеется, тоже используют, и она переполнена. Но они далеко не всегда отправляют туда наиболее важных арестантов.

Ничто не доказывает, что Франка просто разыгрывают.

Он понял: охрана не разговаривает с ним лишь потому, что не знает языка. Но заключенные, которые приносят ему жбан с водой и выносят парашу, также избегают обращаться к нему. Они уборщики, им разрешается ходить по всему зданию. Многие из них побриты и пострижены — следовательно, в школе есть парикмахер. Франка, в отличие от них, к нему не пускают, но почему это обязательно должно означать, что о нем забыли? Не разумнее ли предположить, что его намеренно держат в изоляции?

В основе случившегося должен лежать чей-нибудь донос или нечто в том же роде. Франк перебирает имена, возможности, дела и поступки каждого. Он до сих пор стесняется пользоваться парашей: при таком большом окне с внешней лестницы все видно. Но уже перестал стыдиться своей щетины, грязного белья, безобразно измятой одежды — он ведь с первого дня спит, не раздеваясь.

В девять утра остальных выводят на прогулку. Она наверняка дается так рано, чтобы люди как следует намерзлись: у многих нет даже пальто. Почему не повременить часов до одиннадцати — двенадцати, когда солнце прогреет воздух?

Впрочем, Франка это не касается — его не выводят. А если бы выводили, он не мог бы чуть позднее наслаждаться зрелищем из окна.

С девяти часов машина приходит в движение, мысли, поскрипывая, как шестерни, неспешно пускаются одна вслед другой, и начинается ожидание. Речь идет, конечно, о мелочи, сущем пустяке. Находись Франк в настоящей тюрьме, такое просто было бы невозможно. Там тщательно устраняется всякий контакт с внешним миром — даже самый относительный. Здесь же никто не подумал об окне, не принял мер, и это серьезный недосмотр: окно может приобрести важное значение.

За актовым или спортивным залом на другом краю двора угадывается пустота. Там или улица, или низкие дома, обычные для этого квартала — на одну семью. Дальше, много дальше, на фоне неба вырисовывается задняя стена четырехэтажного самое меньшее здания, почти целиком скрытого залом. Но крыша зала в одном месте скошена, и вверху — вероятно, на четвертом этаже, что предполагает бедность жильцов, — можно видеть одно-единственное окно.

Каждое утро, примерно в половине десятого, женщина в халатике, как у Лотты, и светлой косынке на голове открывает это окно и вытряхивает над пустотой одеяла и половики.

На таком удалении лица ее не разглядеть. По четкости и энергичности движений Франк заключил, что она молода. Хотя сейчас зима, женщина долго держит окно открытым, а сама движется взад-вперед по комнате, очевидно хлопочет у кастрюль или обихаживает ребенка. У нее, безусловно, должен быть ребенок: недаром она чуть ли не каждый день развешивает белье для просушки на веревке, натянутой за окном, и белье это совсем маленькое.

Почем знать! Возможно, она при этом поет. Она должна быть счастлива. Франк представляет ее себе именно такой. Закрыв окно, она остается у себя, в атмосфере домашних запахов, вновь заполняющих квартиру.

Сегодня, на девятнадцатые сутки, Франка потревожили в четверть десятого утра — раньше, чем она появляется в окне, и это привело узника в дурное настроение. С самого прибытия сюда он ждал, что за ним придут. А когда наконец пришли, он чертыхается в душе только потому, что его побеспокоили на четверть часа раньше.

Штатский, явившийся за ним в сопровождении солдата, остановился на галерее перед его дверью. У штатского каштановые усы, внешность надзирателя из коллежа.

Франк тотчас же узнал в нем одного из тех, кто бил парня, когда он. Франк, в день прибытия сюда сидел в приемной. Такие лупят по обязанности, старательно, но без злости, как в другом ведомстве складывали бы цифры.

Не для битья ли Франка и ведут вниз? Ни штатский, ни солдат не снизошли до того, чтобы заглянуть в камеру. Не вымолвили ни слова. Просто знаком показали — на выход! Штатский идет впереди. Франк сзади. И ему даже в голову не приходит украдкой бросить взгляд на соседние классы, как он столько раз собирался. Больше того. Сейчас время, когда заключенные прогуливаются по большому двору. Он видит их, пока проходит по галерее и спускается по внешней лестнице.

И начисто забывает понаблюдать за ними. Позже ему припомнится лишь нечто похожее на длинную темную змею. Они идут гуськом на дистанции приблизительно в метр друг от друга, образуя почти замкнутый овал с несколькими изгибами.

Допустим, его изобьют. Что это будет означать? Да то, что произошла ошибка, что его подозревают в том, чего он не совершал, — на барышню Вильмош оккупантам наплевать. Как ни странно, об унтер-офицере Франк даже не вспоминает: это кажется ему такой мелочью, что он не чувствует себя виноватым.

Они направляются, вернее. Франка ведут к маленькому зданию, где его принимали в первый день, и он поднимается по тем же ступеням. На этот раз ждать ему не приходится. Его немедленно впускают в кабинет пожилого господина, который сидит на обычном месте, и Франк, оглянувшись вокруг, видит свою мать.

Первая его реакция — нахмуренные брови; но прежде, чем перевести глаза на Лотту и заговорить с ней, он ждет распоряжений пожилого господина. Тот по-прежнему ко всему безразличен и мелким почерком что-то пишет.

Первой раскрывает рот Лотта. Голос ее не сразу обретает свой нормальный тембр. Он звучит глуховато, как будто доносится из пустой пещеры.

— Как видишь. Франк, мне разрешили повидаться с тобой и передать тебе вещи. Я не знала, где ты находишься.

Последние слова она не произносит, а выпаливает. Ее, должно быть, основательно проинструктировали. Одних тем ей разрешено касаться, других — нет.

Почему у Франка такой вид, словно он на нее злится?

Ему действительно не по себе. Он не испытывает к ней доверия. Она пришла из другого мира. Слишком похожа на самое себя. До ужаса похожа! Он узнает запах ее пудры. Как всегда перед выходом в город, она нарумянилась.

На ней белая шляпка с вуалеткой, чуть прикрывающей глаза: Лотта носит ее из кокетства и чтобы замаскировать мелкие морщинки на веках — «луковую шелуху», по ее выражению. Она провела добрых полчаса перед зеркалом в большой комнате. Франк представляет себе, как она натягивает лайковые перчатки, поправляет локоны, выбивающиеся из-под шляпки.

— Я ненадолго, Франк.

Почему не сказать прямо, что время свидания ограничено?

— Выглядишь ты, по-моему, хорошо. Если бы ты знал, как я рада видеть тебя здоровым!

Это означает: «Видеть тебя живым!»

Она уже считала его мертвым.

— Когда тебе сообщили?

Искоса взглянув на пожилого господина, она тихо отвечает:

— Вчера.

— Кто?

Пропустив вопрос мимо ушей, она с деланным подъемом восклицает:

— Представляешь, мне разрешили передать тебе кое-какие мелочи! Главное, белье. Ты сможешь наконец переодеться в чистое, мой бедный Франк.

Он не ожидал, что это доставит ему так мало радости.

Месяц назад это была бы для него самая большая радость на свете.

Сын шокирует Лотту. Шокирует своим видом: измятая одежда, поднятый воротник пальто, грязная рубашка без галстука, всклокоченные волосы, девятнадцатидневная щетина, ботинки без шнурков. Ей жаль его, это чувствуется. А ему не нужно ничьей жалости, Лоттиной — подавно: его мутит от ее румян и белой шляпки.

Неужели пожилой господин польстится на такую? Не делала ли она уже авансов? Белье на всякий случай наверняка надела покрасивее.

— Я все уложила в один чемодан. Тебе его передадут.

Он ищет глазами чемодан, который стоит у стены.

Франк узнает его.

— Главное, не падай духом.

Куда ему еще падать?

— Ко мне были очень внимательны. Все будет хорошо.

— Что будет хорошо?

Он суров, почти груб. Злится на себя за это, но ничего поделать не может.

— Я решила ликвидировать свое дело.

У Лотты в руке скатанный комком платочек: она вот-вот расплачется.

— Так посоветовал мне Хамлинг. Ты напрасно ему не доверял. Он сделал что мог.

— Минна все еще у тебя?

— Она не хочет оставлять меня одну. Передает тебе кучу приветов. Если подыщу другую квартиру, мы с ней съедем, только сейчас это почти неосуществимо. франк не сводит с нее взгляда, который становится безжалостным, чуть ли не свирепым.

— Ты съедешь?

— Ты же знаешь, что такое люди. С тех пор как тебя нет, в доме стало еще хуже.

Он сухо осведомляется:

— Мицци умерла?

— Да нет же! Что ты выдумываешь!

Лотта смотрит на золотые часы-браслет. Время для нее еще что-то значит. Ей известно, сколько минут у нее осталось.

— На улицу выходит?

— Нет. Она… Понимаешь, Франк, я не знаю толком, что с ней. Думаю, она страшно потрясена и с трудом приходит в себя.

— Что у нее?

— Не знаю. Я сама ее не видела. С ней никто не видится, кроме отца и господина Виммера. Говорят, неврастения.

— Хольст опять водит трамвай?

— Нет. Работает дома.

— Кем?

— Тоже не знаю. Чем-то вроде письмоводителя. Да и это известно мне от Хамлинга.

— Он бывает у них?

Раньше главный инспектор знал Хольстов только понаслышке.

— Заходил несколько раз.

— Зачем?

— Ну что ты в самом деле, Франк? Ты спрашиваешь так, как будто не знаешь наш дом. Я же ни с кем не вижусь. Анни ушла. Кажется, на содержание к… (Оккупантов здесь поминать нельзя.) Если меня бросит и Минна, просто не представляю, что со мной будет.

— Моих приятелей встречала?

— Нет, ни разу.

Лотта сбита с толку, разочарована. Она, несомненно, шла на свидание радостная, как идут навестить больного в клинике, неся ему виноград или апельсины, а сын даже не замечает ее добрых намерений и — в этом можно поручиться — злится на мать, словно она виновата в том, что с ним стряслось.

Франк указывает на пакет, лежащий на стуле рядом с Лоттой, и осведомляется:

— Что это?

— Пустяки. Вещи из чемодана, которые я не имею права тебе оставить.

— Я не желаю, чтобы ты переезжала.

Она нетерпеливо вздыхает. Неужели он не понимает, что она не может говорить так, как ей хотелось бы? Понимает, конечно. Только ему до этого нет дела. Соседи отравляют Лотте жизнь? Ну и что? Он запрещает ей переезжать из дома, и все тут. Кому решать — ей или ему? Кто сейчас важнее?

— Хольст говорил с тобой?

Почему она смущенно запнулась?

— Сам — нет.

— Передал что-нибудь через Хамлинга?

— Нет. Почему это тебя интересует, Франк? С этой стороны все в порядке. Тебе не о чем беспокоиться… Но время истекло. Если мы хотим снова увидеться, не следует затягивать первое свидание. Я была бы счастлива поцеловать тебя, но лучше не надо. Еще подумают, что ты мне что-то передал или шепчешься со мной.

Он, кстати, тоже не горит желанием расцеловаться с ней. Она уже пробыла некоторое время в кабинете, прежде чем туда ввели Франка: чемодан успели обыскать до его прихода.

— Будь здоров. Следи за собой. И, главное, не беспокойся.

— Я не беспокоюсь.

— Какой ты чудной!

Ей тоже не терпится закончить свидание. Сейчас она выйдет за ограду, дождется трамвая и всю дорогу будет пускать слезу.

— До встречи. Франк!

— До встречи, мать.

— Следи за собой хорошенько.

Обязательно, обязательно! Он и сам не намерен опускаться!

Пожилой господин поднимает глаза, поочередно смотрит на Лотту и Франка, потом указывает ему на чемодан.

Какой-то штатский провожает Лотту через двор, откуда доносятся ее удаляющиеся шаги — постукивание высоких каблуков на обледенелом снегу. Пожилой господин говорит медленно, тщательно подбирает слова. Выражения старается употреблять точные, произносить их как можно правильнее. Когда-то он учил чужой язык и сейчас продолжает упражняться в нем.

— Идите приготовьтесь.

Он чеканит каждый слог. Вид у него не злой. Заботит его только правильность собственной речи. Прежде чем разразиться более или менее пространной фразой, он медлит, мысленно повторяя ее про себя, и лишь потом решается открыть рот.

— Если желаете побриться, вас проводят.

Франк отказывается. И совершает ошибку. Согласие дало бы ему возможность познакомиться с другой частью главного здания. Он сам не понимает, чем руководствовался, отказываясь. Он не стремится нарочно выглядеть грязным, изображать из себя этакого одичалого узника.

Правда — у него уйдут дни, чтобы признаться в ней самому себе, — состоит в том, что, когда с ним заговорили о бритье, он непроизвольно подумал о войлочных бахилах Хольста.

Они не имеют к происходящему здесь никакого отношения. Вернее, ему хочется, чтобы не имели. Он предпочитает думать о чем-нибудь другом.

А подумать есть о чем. Ему позволили самому нести чемодан. Его ведут назад в класс: штатский снова впереди, солдат замыкает шествие; у Франка возникает даже что-то вроде иллюзии — уж не в гостиничный ли номер его водворяют. Потом за ним запирают дверь, и он остается один.

Почему ему приказали приготовиться? Это приказ — тут нет сомнений. Минута наступила. Сейчас его куда-то повезут. Велят ли взять с собой чемодан? Вернется ли он сюда? Газеты, в которые были завернуты вещи, выброшены, все лежит навалом: розовые брусочки мыла, похожие на кожу Берты, копченая колбаса, увесистый шмат сала, фунт сахару, шоколадные медальончики. Он находит полдюжины своих рубашек, полдюжины носков, а также новенький пуловер — его купила мать. На самом дне валяются даже грубошерстные вязаные перчатки, которые он ни за что не надел бы на воле.

Франк меняет белье. Женщину в окне он пропустил.

Мысли бегут тоже слишком быстро. Но это не важно. А вот то, что его торопят, портит ему и так уже плохое настроение. Он доходит до того, что начинает сожалеть об одиночестве, об уже появившихся мелких привычках. По возвращении, если он, естественно, вернется, надо будет поаккуратней разложить все это в голове. Он грызет шоколад, не отдавая себе отчета, что не ел ничего подобного уже девятнадцать суток. Посещение Лотты оставило в нем только одно чувство — разочарование.

Он не знает, могло ли свидание пройти иначе, но он разочарован. У них не нашлось ни единой точки соприкосновения. Он задавал вопросы, но ответы — так ему казалось и кажется — не имели никакого касательства к тому, о чем он спрашивал.

Тем не менее Лотта сообщила ему новости, причем по возможности быстро и без обиняков. Власти, видимо, ее не беспокоили: недаром еще накануне она не знала, где Франк. Следовательно, газеты о нем не пишут. Местная полиция им не занимается, иначе Лотта узнала бы про него от Курта Хамлинга.

Главный инспектор по-прежнему навещает их дом, но перебрался через площадку, как переправляются через реку. Теперь он ходит к Хольстам. Зачем? Хольст больше не водит трамвай. Это объясняется просто. Профессия вагоновожатого вынуждала его одну неделю из двух возвращаться поздно ночью, и Мицци оставалась дома одна.

Вот он и подыскал себе другую работу, которая отнимает у него только дни.

Мицци больше не оставляют одну. Франк знает, как его мать и ей подобные выражаются в таких случаях. Коль скоро она употребила слово «неврастения», а перед этим смущенно запнулась — значит, дело куда серьезней.

Уж не сошла ли Мицци с ума?

Франк не боится слов. Он заставляет себя произнести вслух и это:

— Сумасшедшая!

Вот так-то… И за ней, сменяя друг друга, присматривают двое мужчин — отец и старик Виммер, а главный инспектор время от времени заходит в квартиру и усаживается в кресло, не снимая ни пальто, ни галош, оставляющих на полу мокрые следы.

Сейчас Франка куда-то повезут. Иначе ему не приказали бы приготовиться. Что ж, он готов, и даже раньше, чем надо. Делать ему больше нечего, тратить неожиданную отсрочку на раздумья тоже не стоит. Это лишь размагнитит его. Он покончил с шоколадом и грызет колбасу. Мать не сообразила, что резать ее будет нечем, — у него нет ножа. Воды для умывания — тоже. От него пахнет копченым мясом.

Пусть приходят. Пусть везут. Только бы поскорей вернули назад и оставили в покое.

Тот же штатский, что раньше… В основном службу здесь несут солдаты, которых непрерывно меняют. Штатских немного, все на одно лицо. Если Тимо прав, сектор, где они подвизаются, играет в системе весьма ответственную роль. Разве Тимо не рассказывал, как полковник дрожал перед человеком с внешностью мелкого служащего?

А здесь они все такие. Ни весельчаков, ни щеголей среди них не увидишь. Невозможно вообразить, что они тоже могут сидеть за вкусным обедом или ласкать девушек. Эти люди выглядят так, словно рождены разносить цифры по графам.

Но поскольку, опять-таки повторяя Тимо, истина всегда расходится с видимостью, эти люди, должно быть, чертовски могущественны.

Снова маленькое здание. Пожилого господина на месте нет. Наверняка ушел завтракать. На столе Франк видит свой галстук и шнурки. Указав на них, штатский бросает:

— Можно взять.

Франк садится на стул. Он ни капельки не волнуется.

Если бы эти типы в штатском лучше знали его родной язык, он заговорил бы с ними о чем попало.

У дверей, не снимая шляп, его ждут двое. Перед уходом один из них протягивает ему сигарету, подносит спичку.

— Благодарю.

Во дворе стоит машина — не тюремный фургон и не военный автомобиль, а сверкающий черный лимузин, в каких до войны ездили богачи, которые могли себе позволить иметь шофера. Легко и бесшумно она выезжает за ограду и мчится вдоль трамвайной линии к центру города. Хотя стекла подняты, воздух в ней припахивает утренней свежестью. За окнами мелькают пешеходы, витрины, мальчишка, который, подпрыгивая на одной ноге, гоняет другою обломок кирпича.

Взять с собой чемодан Франку не приказали. Подписывать бумаги тоже не заставили. Следовательно, он вернется. Убежден, что вернется. И еще посмотрит, как женщина развешивает за окном детские простынки. Если час будет не слишком поздний, сможет, пожалуй, даже разглядеть дом. Об этом надо вспомнить на обратном пути.

Дорога в машине куда короче, нежели на трамвае. Они уже подъезжают к центру. Огибают внушительное здание, где размещается большинство военных учреждений. В том числе приемная генерала. У каждой двери часовой, на тротуарах ограждения: проход для гражданских лиц закрыт.

Машина тормозит не у монументального подъезда, а у низкой двери на поперечной улице; раньше там был полицейский участок, но его перевели в другое место.

Франк не ждет, пока ему знаком покажут — вылезай. Он понимает и так. На мгновение задерживается на тротуаре.

Видит прохожих на противоположной стороне улицы, но знакомых — ни одного. Да и его никто не разглядывает.

Больше он не задерживается. Останавливаться ему наверняка запрещено.

В здание он входит первым. На секунду замедляет шаг, чтобы пропустить вперед одного из сопровождающих, и углубляется вслед за ним в запутанный лабиринт полутемных коридоров с таинственными надписями на дверях, мимо которых, обходя новоприбывших, снуют секретарши с папками под мышками.

Пытать его будут, разумеется, не здесь. Тут слишком много девиц в светлых блузках. Они проходят, не обращая внимания на Франка. Обстановка, словом, совершенно прозаическая. Учреждение как учреждение: нескончаемые кабинеты, где громоздятся кучи бумаг и, покуривая сигары, работают офицеры и унтер-офицеры в форме. На дверях непонятные буквы и цифры — очевидно, обозначения различных служб.

Тимо был прав: это другой сектор. Только вот какой — более или менее важный? Франк этого пока не знает. Из кабинетов доносятся громкие голоса, перешептывание, смешки; выпячивая грудь и обдергивая ремни, выходят холеные мужчины и следом за ними женщины, у которых бюсты выпирают из-под блузок, а юбки обтягивают пышные бедра. Похоже, кое-кто ухитряется заниматься здесь любовью прямо в служебных кабинетах.

Франк и тот подтягивается. Посматривает по сторонам как ни в чем не бывало, хотя в душе стесняется своей многодневной щетины. Держится он почти с таким же апломбом, как раньше. Пробует даже взглянуть на свое отражение в стекле какой-то двери и поправляет галстук.

Они пришли. Это почти на самом верху здания. Потолки ниже, окна меньше, в коридорах пыльно. Его вводят в пустую приемную, где вдоль стен тянутся зеленые картотечные ящики, а посередине стоит большой стол из некрашеного дерева, покрытый грязными листами толстой промокательной бумаги.

Может быть. Франк ошибается, но, кажется, спутникам его тут не по себе: лица их приняли отчужденное и вместе с тем подобострастное выражение, маскирующее, может быть, презрение или иронию. Они переглядываются, один из них стучится в боковую дверь, исчезает за нею и тут же возвращается в сопровождении толстого офицера в расстегнутом кителе.

На пороге офицер останавливается и, с важным видом попыхивая сигарой, оглядывает Франка с головы до ног.

Осмотр, видимо, удовлетворяет его. Судя по первому впечатлению, он несколько удивлен, что арестованный так молод.

— Иди-ка сюда.

Тон у него ворчливый и в то же время добродушный.

Он кладет Франку руку на плечо, вводит его в кабинет и закрывает за собой дверь, оставив штатских в приемной.

В углу кабинета, рядом с другой дверью, сидит еще один офицер, помладше чином и годами, и работает при включенной лампе: в этой части помещения темновато.

— Фридмайер, не так ли?

— Да, это моя фамилия.

Офицер заглядывает в приготовленный заранее машинописный лист.

— Франк Фридмайер. Отлично! Садись.

Он указывает на стоящий перед его столом соломенный стул, придвигает Франку пачку сигарет, зажигалку.

Это у него, несомненно, привычка. Сигареты — для посетителей: сам офицер курит на редкость светлую и душистую сигару.

Выпятив живот, он откидывается на спинку кресла.

Волосы у него редкие, цвет лица типичный для любителя поесть.

— Итак, друг мой, что имеем рассказать?

Хотя акцент чувствуется и у него, языком он владеет в совершенстве, улавливает малейшие оттенки, и фамильярный тон взят им совершенно обдуманно.

— Не знаю, — отвечает Франк.

— Ха-ха-ха! Не знаю!

Толстяк переводит второму офицеру ответ, который привел его в такой восторг.

— А знать-то надо бы, а? Тебе же дали время подумать.

— О чем?

На этот раз офицер хмурится, подходит к шкафу, извлекает оттуда папку с делом и просматривает ее. Хотя, возможно, просто ломает комедию. Потом садится, принимает прежнюю позу, стряхивает ногтем мизинца пепел с сигары.

— Жду.

— Я готов ответить на ваши вопросы.

— Вот! Только на какие? Ручаюсь, ты этого тоже не знаешь.

— Не знаю.

— Не знаешь, что натворил?

— Я не знаю, в чем меня обвиняют.

— Вот! Вот!

У офицера занятная привычка употреблять словцо «вот» по любому поводу, к месту и не к месту.

— Тебе хочется знать, что хотим знать мы, так ведь?

— Так.

— Потому что ты знаешь кое-что кроме этого.

— Ничего я не знаю.

— Так-таки ничего? Ничего-ничего? Однако вот это нашли у тебя в карманах.

Секунду Франк ждет, что из ящика стола, куда офицер запустил руку, вынырнет пистолет. Он бледнеет. Чувствует, что за ним наблюдают. Словно нехотя переводит взгляд на руку офицера. И с изумлением узнает банкноты, которые носил в кармане и вытаскивал по любому поводу.

— Вот! Это, по-твоему, что?

— Это деньги.

— Да, деньги. Большие деньги.

— Я их заработал.

— Вот! Ты их заработал. Когда деньги зарабатывают, их получают либо из чьих-то рук, либо из банка. Так или нет? Вот я и хочу знать, кто дал их тебе. Просто. Легко.

От тебя требуется одно — назвать имя. Вот!

Неожиданное молчание. Затем, выждав, чуть порозовевший офицер повторяет, только более вкрадчиво:

— Нужно одно — назвать имя.

— Я его не знаю.

— Не знаешь, кто дал тебе эти деньги?

— Они попали ко мне из разных рук.

— Ну конечно!

— Я же коммерсант.

— Ну конечно!

— Получаешь деньги от одного, от другого. Размениваешь купюры. Не обращаешь внимания, что тебе…

С сухим стуком задвинув ящик в стол, офицер круто меняет тон и отрезает:

— Врешь.

Вид у него взбешенный, угрожающий. Он огибает стол, подходит к арестованному, кладет ему руку на плечо, и Франк ждет удара. Но офицер, продолжая говорить и словно обращаясь сам к себе, поднимает его со стула.

— Короче, деньги откуда попало, так? Получаешь их от одного, от другого и, не глядя, суешь в карман?

— Да.

— Нет.

У Франка перехватывает дыхание. Он не понимает, куда гнет собеседник. Чувствует неясную угрозу, какую-то тайну. Восемнадцать, нет, почти девятнадцать суток он напрягал мозг. Пытался все предусмотреть, но все пошло не так, как должно было бы идти. Разом переместилось в совершенно иную плоскость. Школа, пожилой господин в очках — это теперь иной, почти успокоительный мир, и тем не менее во рту у Франка сигарета, он слышит в соседней комнате стрекот пишущей машинки, по коридору снуют женщины.

— Посмотри-ка сюда, Фридмайер, и скажи, случайные ли это деньги.

Офицер берет одну бумажку из лежащей на столе пачки. Не снимая руки с плеча Франка, подводит его к окну и показывает купюру на свет.

— Погляди. Не бойся. Бояться не надо.

Почему его слова звучат более угрожающе, чем удары в кабинете пожилого господина в первый день?

— Гляди хорошенько. Видишь дырочки в левом углу?

Ровно шесть. Вот! Эти шесть дырочек образуют узор. И такие же есть на каждой банкноте — на тех, что лежали у тебя в кармане, и на тех, что ты истратил.

Франк немеет, в голове у него пусто. Ему кажется, что перед ним разверзлась пропасть, что стена, на которой находится окно, внезапно исчезла и они с офицером стоят над улицей, у самого края пустоты.

— Ничего не знаю.

— Ах, не знаешь?

— Нет.

— И не знаешь также, что означают эти дырочки? Вот!

Он не знает.

— Нет.

Это правда. Он никогда ни о чем подобном не слышал.

Ему представляется, что знать назначение «дырочек», как выражается офицер, уже более тяжкая вина, чем любое преступление, в котором можно заподозрить его. Франка.

Пусть ему заглянут в глаза, пусть прочтут в них, что он не лжет, что он совершенно искренен.

— Клянусь, не знаю.

— Зато знаю я.

— Что же они означают?

Я знаю. И поэтому нам нужно знать, где ты взял деньги.

— Я же сказал…

— Не правда.

— Уверяю вас…

— Они украдены.

— Не мной!

— Нет, не тобой.

Откуда у него такая уверенность? И вот наконец он бросает, чеканя слоги:

— Они украдены здесь.

Франк с ужасом смотрит по сторонам, и офицер уточняет:

— Они украдены в этом здании.

Франк боится, как бы не упасть в обморок. Теперь он понял, что такое холодный пот. Понял и многое другое.

Похоже, понял все.

Дырочки в банкнотах проделаны оккупантами. Что это за деньги? Из какого фонда взяты?

Это никому не известно, никто об этом не подозревает, и одно то, что Франк посвящен в тайну, — уже страшно.

Подозревают не его. И не Кромера, конечно. Здесь знают, что они мелкие спекулянты, что у им подобных нет доступа к некоторым сейфам.

Неужели под подозрением сам генерал? Арестован ли Кромер? Допрошен ли? Сознался или нет?

Восемнадцать с половиной дней Франк трудился впустую. Все было ошибкой, глупостью. Он думал о всякой мелюзге, людях его масштаба, как будто судьба нуждается в подобных посредниках!

Она выбрала оружием банковский билет — одну из бумажек, которые он просадил либо у Тимо, либо у портного, продавшего ему пальто из верблюжьей шерсти. А может быть, отдал Кропецки на глазного врача для сестры.

— Выходит, надо знать, не так ли? — заключает офицер, усаживаясь.

И вновь придвигает Франку пачку сигарет.

— Вот, Фридмайер. Вот в чем дело.

Загрузка...