Гуляй Волга






Роман






Отвага мед пьет





и кандалы трет.




1





Заря, распустив сияющие крылья, взлетела над темной степью... Переблески зари заиграли в просторах ликующего неба, расступились сторожевые курганы, на степь выкатилось налитое золотым жаром тяжелое солнце, и зеленое раздолье дрогнуло в сверканье птичьих высвистов.



Степь



весна



ветер...



По большому Раздорскому шляху, что пролег меж Доном и Волгою, на горбоносых ногайских конях легким наметом бежала казачья ватажка голов в полста. Одеты казаки были небогато, как всегда одевались, отправляясь в дальние походы. На одном – смурый кафтанишко; на другом, для ловкости, безрукавый зипун; на ином – татарский полосатый халат, из дыр которого торчали клочья ваты; многие в холщовых, заправленных в штаны рубашках. За кушаками – пистолеты, широкие – в ладонь – ножи, кистени на перевязях из пожилины да кривые – азиатских статей – шашки. За плечами кое у кого еще болтались луки, но у многих были уже и ружья, кои в ту давнюю пору являли собой диковину на всю знаемую Азию и на все Дикое поле.




День разыгрывался.



Играла степь хороша-прехороша. Ехали долом, ехали увалом, ехали как плыли: трава-то стояла густа да высока – у коней и голов не видать.



В небе, еле шевеля крылом, кружил орел. За дальним курганом, подобен тени, промелькнул отбившийся от стада олень. Куземка Злычой сорвался и, гикая, припустился было за ним, но скоро вернулся.



– Ну как, Куземка, не догнал? – окликнул его чернобородый казак, похожий обликом на турка.



– Коня пожалел, Ярмак Тимофеич, – отозвался Злычой и потрепал жеребца по запотелой шее. – Коня пожалел, а то не утек бы, бес рогатый, от моего аркана. [25/26]



– Гуторь... Не провор ты малый, погляжу я... Прямо промах парень...



– Я-то?



– Ты-то. Га-га-га-га-га!..



– Да я, твоя милость, позапрошлой весной на Сагизе-реке бородатого орла зрел и чуть-чуть не словил... Такой орлина богатырский, на трех дубах гнездышко пораскинул... Еду я туркменской степью, по сторонам остренько поглядываю... Тут сыру-ярью река протекла, там камышовое болото повылегло – место глухое, место страшное...



Был Ярмак не молод и не стар – самый в соку – мастью черен, будто в смоле вываренный, и здоров, здоров как жеребец. Ржал Ярмак, задрав голову, – конь под ним садился. Из хвоста ватаги на голос атамана нежным ржанием отзывалась кобыла Победка. В сдержанной усмешке сверкали зубы казаков.



– Весть подает...



– Ночь темна, лошадь черна, еду-еду да пощупаю – подо мной ли она?– рассказывал Куземка.



Казаки перемигивались и жались поближе к баляснику.



– Бородатый, говоришь?



– Ну-ка, ну, развези!..



Угадав в голосах насмешку, Куземка замолчал и на все упросы товарищей отмолчался. Батыжничать он любил по ночам у костра или при блеске звезд, а так был несловоохотлив.




Пылал и сверкал над омертвевшей степью полдень. Взъерошенный перепел сидел в травах, раскрыв горячий клюв.



Приморенные кони начали спотыкаться.



У степного озерца, в тени онемевших от зноя ясеней, ватага стала на привал.



Наспех похлебали жиденького толокна, пожевали овсяных лепешек и провонявшей лошадиным потом вяленой баранины, – нарезанное тонкими жеребьями мясо вялилось под седлами, – и, выставив охраняльщика, полегли спать.



Степь



травы



марево



стлалась над степью великая тишина, рассекаемая порою лишь клекотом орла.



Спутанные кони, спасаясь от овода, по уши заходили в озеро и, вздыхая, скаля зубы, тянули теплую мутноватую влагу.



Вольно раскинувшись по примятой траве, на разные лады храпели казаки.



Жара мало-помалу свалила. Сквозные светлые тени ясеней легли на дорогу, загустели синеющие дали, дохнуло прохладой.



Снова тронулись пустынной степью.



Путь-дорога, седые ковыли...



Ехали – как плыли – в сумерках. Ехали и потемну, слушая тишину да крики ночных птиц. [26/27]



Во всех звездах горела ночь.



Ехали молча.



И снова поредела ночная мгла, степь залило росою, как дымом.



В лоб потянуло свежим ветром.



Ярмак привстал на стременах и, раздувая на ветер тонкие ноздри горбатого носа, сказал:



– Ну, якар мар, Волга!



И не из одной груди вылилось подобное вздоху могучее слово:



– Волга...



Дремавшие в седлах гулёбщики приободрились, пустили коней рысью и загайкали песню.



Степь



простор



безлюдье...



На курганах посвистывали суслики. В небе маленькие, словно жуки, плавали орлы. Ветер колыхал траву, гнал ковыльную волну.



Впереди показались, выгибая щетинистые хребты, нагорья, ныне они голы, а в былое время стояли в крепких лесах.



– Волга...



По нагорному приглубокому берегу ватажка направилась к устью речки Камышинки.



На луговой стороне в сочной зелени трав сверкали, тронутые легкой рябью, густой синевы озера; зеленым звоном звенел подсыхающий ковыль, и далеко-о-о внизу, как большая веселая жизнь, бежала Волга...





2





Заросшая папоротником тропа вывела Ярмака на поляну, нагретую солнцем, – малиновым духом так и обдало казака. Увидав в чащобе ивовые шалаши и землянку, он закричал:



– Гей, гей, есть ли тут крещена душа?



Из землянки вылез до глаз заросший седым волосом старик. Он был бос, и наготу его еле прикрывало ветхое рубище. Из-под трепещущей руки долго вглядывался в пришельца.



– Али не узнаешь, Мартьян Данилыч, своего выкормыша? – не в силах сдержать радости, кинулся к нему Ярмак и загремел: – Га-га-га-га-га, здоров будь, атаманушка!



– Чую, с Дону казак...



– Эге.



– Ба-ба-ба... Да никак ты, Ермолаюшко?



– Я и есть.



Они обнялись и поздоровались по ногайскому обычаю, троекратно – как кони – кладя друг другу голову с плеча на плечо.



– Жив-здрав?.. Принимай гостя. [27/28]



– Рад гостю.



– Поклонов тебе приволок и с Дону и с Волги от ножевой орды, от рыбацких куреней...



Ярмак сбросил баранью шапку, заскорузлой от лошадиного пота полой чекменя отер разгоряченное лицо и уселся в тень ракитова куста, подвернув под себя ноги.



– Помню я тебя, Ермолаюшко, вот каким, а ноне гляди-ка какой вымахал!.. Поди-ка и сам в атаманах ходишь?



– Эге, – довольно усмехнулся казак.



– Так, так... Узнаю сокола по спуску... Велика ль артель?



– Чубов под сотню.



– Где станом стоите?



– На Булане-острове.



– Доброе место, рыбы невпробор и от лихого глаза укрыто. Когда-то мы с твоим батюшкой, Тимофеем, два летичка на Булане пролетовали и ох не молвили...



Ветками зелени старик застлал земляной стол и поставил перед гостем деревянную чашку с медом да чашку с ключевой водой.



– Не обессудь, сынок, без хлеба живем... Леса у нас дики, места просты, голосу человечьего не слышно, следу зверьего не видно, змеиных ходов – и тех нету.



Ветхие сети были раскинуты по кустам орешника. Ветрилась нанизанная на лычки пластанная рыба, светлые капли, вспыхивая на солнце, скатывались с рыбьих хвостов. В жирных лесных травах дух стоял ядреный да сычоный. Из облепленного пахучими травами дупла по лубяному носку стекал мед в долбленую бадейку. Под липами гудели пьяные пчелы.



– А народы где?– спросил Ярмак, оглядывая рыбачий стан.



– Уплыли к монахам рыбу на хлеб менять, в полуутра возвернутся... Што, Ермолаюшко, с орды вестей?



– Ордынцы ныне приутихли, не слыхать.



– Так, так...



– Лонись ходили мы, волские и донские атаманы, ногайцев проведывать и в устьях Яика сожгли столицу басурманскую, Сарайчик... За таковое удальство царь хвалющую грамоту на Дон прислал, а на Волге атамана Бристоусца да атамана Иваньку Юрьева расказнил, а они ни сном ни духом про тот наш поход не ведали.



– Лют царь-государь, хитер и лют.



– Так-то ли лют, и не сказать! Нас на орду натравливает, ордынцев к себе на дружбу зазывает и торговлишку с ханами ведет.



– Старая песня!.. – Мартьян крепко потер на лбу рубец сабельной раны, и в его еще не утративших зоркости глазах как тени промелькнули какие-то воспоминания. – Ну, а што с Руси вестей?



– Шатается народишко, ровно чумовой. К нам на Дон бредут и от нас бредут. [28/29]



– Так, так...



– Шлет Москва до низовых и верховых атаманов ласковые грамоты, зовет оберегать Поле от ордынцев и за ту службишку пороху, сукна и хлеба сулит. А воеводы с большого ума да по государеву указу отгоняют нас от русских городишек, ровно бешеных волков, а где поймают – там и языки урезывают, ноздри рвут, батогами бьют, на дыбу дыбят и в удаленные монастыри да заводы в ссылку шлют для крепкого береженья.



– Чего же хочет царь Иван?



– Клонит нас гроза-царь на покорность.



– Вот оно што!



– Вредительны-де ему разбои наши.



– Угу...



– Мы-де его с басурманами ссорим и торговлишку рушим. – Ярмак крутнул головой и залился каленым смехом, ровно гору камней раскатил. Нрава он был веселого и бешеного, сила распирала его, тугие кудри на его голове вились из кольца в кольцо. – Николка Митрясов, Раздорской станицы казачок, прислал из Суздаля писаную грамотку... Сидят, слышь, наши казаки в тюрьме земляной, и по цареву велению корму им совсем не дают, волочатся в наготе, босоте и голодной смертью помирают.



– Не ведаю, какой ноне народ пошел, – сказал Мартьян, – а мы, казаки старого корня, бывало, самому богу не кланялись, хошь и верили в бога крепко.



Ярмак потянулся – хруст по костям пошел.



– Ордынцы присмирели, скушно на Дону...



– Вольному воля, бешеному поле.



– Скушно на Дону, а на Волге тесно. По горам сторожи по-расставлены. У Караульного яра, на Пролей-Кашах и выше воеводы, слышно, остроги городят. Сила поразгуляться просится... Уговор держим кверху плыть – за сурскими осетрами, за камскими бобрами.



– Добро удумали...



– Худа не умыслим... Айда-ка, Мартьян Данилыч, с нами! Ты казак видалый. Будешь у нас над атаманами атаман и попом тож... И рыбакам твоим дело найдется. Будем плыть, песни петь и рыбку ловить.



– Хе-хе, братику, упустя время да ногой в стремя?.. Брюхо есть хотело – ел, брюхо пить хотело – пил, сердце кровей жаждало – крови лил, а ноне алчет душа моя покою и молитвы.



– Наказано мне приволочь тебя, – с веселостью в голосе сказал Ярмак. – Не пойдешь охотой – силом уведу.



Старик замахал руками.



– Куда мне, дуплястому пню?.. Плывите, молодые, добывайте зипуны мечом да отвагою, а я помолюсь за веру Христову, за полоняников, томящихся в неволе басурманской, за повольнив, слепнущих в тюрьмах земляных и на дыбе стоном исходящих... [29/30]



– Помехи молитве твоей и в походе чинить не будем, молись во всю голову – бог кругом видит, кругом слышит.



– Любезный Ермолаюшко, зверь под старость – и тот, почуяв смерти приближение, сноровит от шайки отбиться и умереть в одиночестве, а ты меня сызнова на мир волочешь?



– Ну, ты поди-ка еще чарки не прольешь и любого коня объездишь...





3





С понизовья грозил ветер. Стремила Волга к далекому морю бег мутной волны. Пустынны и глухи лежали берега, над песчаными косами курились пески, текли синеющие дали... Крутой ветер буянил на просторе, кипящие волны были похожи на пирующих победителей какой-то несметной орды.



Над Буланом-островом гам и гал и дым многих костров.



Хмельная волна хлестала в берег. Столкнутые с отмели, мотались на волне будары


и насады


, лодки плавные и лодки кладные.



Артельный уставщик Фока Волкорез похаживал по берегу да прикрикивал:



– Соколики, ходи веселее!..



Босые и оборванные бегали по хлюпающим дощаным настилам, грузили кули толокна да гороху, связки вяленого сазана яицкого да свежеловки малосольного сазана астраханского, рыболовную и звероловную снасть, выделанные из цельных свиных шкур чувалы с порохом и свинцом да всякий воинский припас.



На высокой корме двенадцативесельной атамановой каторги взлаивал от нетерпенья Орелко, седой кобель с волчьим зубом. В походах он вырос, в походах успел и состариться. За свою недолгую собачью жизнь побывал в Персии и Турции, лакал воду из Терека, ганивал кабанов в придунайских гирлах, и по всем заволжским аулам не было, кажется, ни одного пса, с которым Орелко не грызся бы.



Дела доделаны, песни допеты, казаки шумной ватагой сошлись к атаманову шатру.



Мартьян, обратившись к востоку, читал напутную молитву.



Ватажники молились в глубоком молчании, задубевшие лица их были суровы.



– Избави нас Исус Христос и царица небесная от огня, меча, потопу, гладу, труса и хвороби...



После всего, по обычаю, роспили стремянную чарку и с шутками да смехом пошли к лодкам. [30/31]



– Чалки выбирай!



На дощаники были выбраны чугунные плюхи и дубовые с ввязанными камнями якоря.



– Ну, якар мар... – повел Ярмак карим дремучим глазом и положил крепкую руку на руль. – С походом, браты!.. Брык копыто, тюк квашня, бери-и-сь!



Мартьян снял шапку и перекрестился.



– Господи благослови.



И все торопливо закрестились.



Весельники поплевали в руки, взялись за весла, ударили, еще ударили и, расправляя кости, принялись неспешно покидывать тяжело стонавшие весла.



Ярмак прошел на нос и, высоко подняв над головой, метнул в воду колодку меду, потом разломил через коленку ковригу ржаного хлеба и тоже бросил волнам в лапы.



Старики, чтобы погладить путь-дорожку, бормоча молитвы, кидали за борт по горсти соли.



Дурашливый Яшка Брень швырнул в воду шапчонку и завопил:



– Волга-а-а, разливные рукава-а-а!..



Бородатый Иван Бубенец, с лицом, забрызганным порохом, точно маком, диким голосом завел песню



подхватили.



Навалился ветер, и заходила, задышала Волга.



Весла были приняты, латаные и рогожные паруса поставлены.



Ярмак покрикивал:



– Держись по струе!..



Ходко шла атаманова каторга, а за каторгой ухлыстывали будары и насады, лодки плавные и лодки кладные.





4





Плыли.





5





Бежала Волга в синем блеске, играючи песчаные косы намывала, острова и мысы обтекала, вела за собой крутые берега да зелены луга...



Размах гор



навалы больших лесов.



Дремали над Волгой, карауля тревожный покой Азии, русские городки и острожки.



За бревенчатыми стенами жил и кормился


от слез и крови рода христианского воевода с челядью. [31/32]



Жили стрельцы с семьями в своих дворах. Занимались они ремеслами, вели торговлишку, справляли государеву и всякую расхожую службишку.



Жили для души спасения – на слуху острожков – монахи в скитах и монастырях.



Жили татары в слободках, покидая с весны по осень дворища и откочевывая в степь.



Жили, перебиваясь с хлеба на воду, черные мужики и всякий нашлый, гулевой народ.



Жили купцы хлебные, рыбные и всякие иные.



По весне скликались купцы кораблями и, под охраной принанятых людей, большими караванами сплывали к Астрахани и в море – в Турхменскую и Кизылбашскую орду.



Зимами от дыма к дыму и от города к городу и ото всех городов к Москве пробирались обозы с товарами купецкими. Везли воск и сало, пеньку и соленую рыбу, сафьян и кожи воловьи, лен, соль и всякую всячину.



Жили.



Воевода над всеми суд и правёж чинил, попы за всех молились, а мужики на всех работали.



Так и жили, не мудрствуя, да еще по зимам люди посадские тешились кулачными и палочными боями, сокрушая друг другу скулы и ребра, – то играла в народе молодая кровь.



С купцов оброк брался смотря по торгам и промыслам. С кабаков и харчевен бралась денежка уловная. И с судов, приставших к берегу с товаром, взыскивалась копеечка побережная. На перевозах, перелазах и заставах тамга


собиралась за весчее


, померное, явку и за пятно. Да с рыбацких слободок шла в казну гривна волжская.



Катилась деньга из кулака в кулак, из сумы в суму и изо всех сум – в Москву, в государеву мошну.



А в Москве на корню сидел царь Иван.



Вокруг Москвы, на лучших землях сидели царевы согласники – князья и бояре с дружинами.



Любил царь, забравшись на башню кремлевскую, побыть в одиночестве: далеко отсюда было видно.



Там, старыми степными шляхами, в тучах вихрящейся пыли с гиком и визгом летела крымская орда для губительного удара.



Там, от лихости воеводы народ разбежался, и его, государев, город остался пуст.



Там, с далеких наволжских становищ, бесовская сила подняла и замешала покоренные племена кочевников, и они, преступя многие клятвы, уже седлали коней и клинками высекали искры мятежа. [32/33]



Там, соседствующие страны, поддавшись дьявольскому наваждению, замышляли против Москвы недоброе.



Там, знатные потомки удельных князей, таясь воровски по углам, раскидывали тенета заговора; да они ж, сбежав в чужие земли, ярились оттоль, лаяли и всяко поносили своего государя.



Там, буйствующие казачишки, колеблясь в вере и свожжавшись с разноязычным сбродом, шли на города русские с разбойным приступом...



Печалился царь Иван о неустроении царства своего и все придумывал, как бы сотворить земле русской приращение, прибыточную торговлю со всякими странами завести и веру православную распространить, дабы возвеличилась Русь над всеми народами и языками.



На холмах лепились сторожевые городки, посады и слободки, бревенчатыми стенами да рвами обнесены.



Плутала Русь в лесах и болотах. Качали ее ветра, секли дожди, заметали злые сиверы.



Облачившись в смирные одежды, в слезах молился царь. Деньги и дарующие грамоты по городам рассылал; сам ездил по монастырям, богадельням и тюрьмам, кормя из рук убогих, прокаженных и злодеев; да по цареву ж указу царевы холуи развозили на телегах по улицам московским милостыню.



Лились звоны печальные



галчиный крик...



Но скоро, по слову летописца, возненавидя грады земли своея, скакал царь с опричниками по дорогам русским и в исступлении ума крушил города, жег деревни, побивал и топил множество народа и неугодных вельмож. Так в лето 1570 года были подняты на меч Клин, Тверь, Псков и Новгород.



В страхе и трепете, подплыв кровью, лежала земля русская.



В кремлевских же палатах жарко горели свечи, гремели песни подблюдные, плясали девы наги. Веселился царь, веселились и его согласники, а на помостах стучали топоры, рубя – и черным людишкам, и попам, и боярам – головы.



Из Москвы на всю страну шла гроза и милость царская.



Войны, то затихая, то разгораясь, велись беспрерывно из года в год.



Под звоны колокольные полк за полком и рать за ратью гнала Москва...



С разудалой песнью и пьяною слезою выступали пеши, выступали конны...



– Прощай, прощай, Москва!



Далеко вослед уходящим несся плач и стон, и долго со стен кремлевских знатные москвичи махали шапками.



– Час добрый, братцы, спаси Христос!



Заранее чая иноземной торговли посрамление и прикидывая в уме грядущие барыши, расходились купцы по лавкам.



Ратники же, миновав заставы и слободки, все еще оборачивались [33/34] и, бормоча во хмелю слова молитвы вперемежку с руганью, крестились на церкви.



Дружины, позатираясь на дорогах от множества, валом валили на крымцев, из лесов муромских выходили на казанцев, за Смоленском встречались с ляхами и литовцами.



С иконами на древках и с хоругвями, развеваемыми ветром, под свист и брань бросались дружины на приступ, и, опрокинутые встречным потоком картечи и копьем рыцаря, разбегались дружины по степям, лесам, болотам, где и мерли и мерзли от наготы, духоты и бескормья.



Не раз русские были биты, и сами бивали.



Многие языки, как потоки, вливались в русскую реку, увеличивая мощь и многоводность этой реки.



Шумели над Русью беды.



Набеги кочевых орд и пожары опустошали страну. Моровые поветрия, голод и жесточь правителей истребляли народ, но народ был молод и неистребим, как трава.



Большего давил набольший, большие ехали на середних, середние обдирали меньших. Меньшие же, черные людишки, жили по пословице: «Не страшно нищему, что деревня горит – взял сумку да пошел». И когда становилось невмоготу, сбивались лапотные людишки в шайки и брели куда глаза глядят, кормясь бурлачеством, разбоем и войнами.



Дика стояла земля



жил на ней дикий народ



управляемый дикими властителями.



Царь за всех думал, князья и люди ратные воевали, а мужики пашню пахали, траву косили и всякие дела делали, – исстари крепка стоит Русь горбами мужичьими.





6





Валила по Волге волна волговая, мыла вода желты пески, кусты со кустами споласкивала. Ветры трепали березу, рябину. Раздували ветры дубравы зеленые.



Берега пусты, леса густы.



На перекатах, на быстрой воде, в лямочных хомутах хрипели, бились бурлаки.


Вы, робята, не робейте!



Свою силу не жалейте!..



Э-э, дубинушка, ухнем!



Эх, зеленая сама пойдет!



Идет



идет...



Идет



идет...



Идет



идет... [34/35]



Сама пойдет



Идет



идет...



Идет



идет...



Идет



идет...



С баржи – прикащик!



– Оравушка, бери дружно!



Запевала заводил:



На лугу стоит Васёнка,



Ищет, ищет с поросенка...



Подхватывали:




Дубинушка, ухнем!



Зеленая сама пойдет!



Идет



пойдет...



Идет



пойдет...



Идет



пойдет...



Сама пойдет.



Пошла



пошла...



Пошла



пошла...



Пошла



пошла...



С баржи – купец:



– Робятушки, старайся!




Вел ватагу гусак:



– Не засарива-а-ай!..



В хвосте ватаги – косной:



– В ногу!



Эх ты, тетенька Настасья,



Раскачай-ка мне на счастье...



У-у, дубинушка, ухнем!



У-у-у, зеленая, сама пойдет!



Идет



идет...



Идет



идет...



Идет



пойдет...



Сама пойдет,



Идешь



пойдешь...



Не хошь –



пойдешь...



Пошла



пошла... [35/36]



Ухали с утра дотемна.



В понизовье бурлаки рядились:



– Куски не в счет... Ты, хозяин, во всяк день два горячих варева нам выстави.



– Не постою.



– Опять же, думай не думай, а на холоду да в сырости без вина нам не вытерпеть.



– Не постою, братцы. Поживете за мной, как за каменной горой. Только уговор: чин блюсти и не буянить.



– Выстави нам во всяк день чарку отвальную, чарку причальную, да по большим праздникам и в холодные ночи по третьей чарке – для здоровья.



– В таком деле я не спорщик: ведерко на день выставлю – хошь пей, хошь лей, хошь окачивайся.



– Положь на путину по штанам да по рубахе, да на неделю по двое лаптей, да по семи рублев на голову за всю нашу работу.



– Не жирно ль?



– Какое, батюшка!



– По семи рублев?.. Таких деньжат у меня и в заводе не бывало. Коли с трешницы скинете по рублику– с богом.



– Побойся бога, Фрол Кузьмич, подумай-ка: где Астрахань, где Ярослав!



– Путина великая.



– Как не великая! Переть да переть... Посудина твоя гружена тяжело. Утрем поту, хлебнем слезы...



– Дойдем полегоньку.



– Легко сказать!



– Дойдем, где способными ветрами, где как.



– Вестимо, пойдем так дойдем... Мы тебе, Фрол Кузьмич, уважим, да и ты нас, твоя милость, копейкой не прижимай.



– Стоните, сударики, не стоните, а из меня и гроша ломаного не выстоните.



– Ну, по шести рублев с полтиною...



– По три рублика на рыло, да накину вам на пропой по медному пятаку.



– По шести рублев.



– Трешница.



– Пять с полтиной.



– Трояк.



– Пять рублев.



– Трынка.



– И по четыре не дашь?



– Не дам.



Бурлаки переглядывались, шептались, и гусак, хлеснув шапчонкой о землю, невесело выговаривал:



– Эх, где наше не пропадало! Плыть – так плыть!.. Давай, хозяин, гладь дорогу.



Купец выставлял угощенье, ватага пропивала свою волю. [36/37]



Гуляли день, гуляли ночь, дурными голосами орали пропащие песни.



На заре гусак поднимал зыком:



– Хомутайся!..



Артельный козел привозил с баржи бочонок вина полугарного, и бурлаки, похмелившись, впрягались в хомуты.



– Берись!



– Взяли.



– Ходу!



– Разом, эх, да!..



Тяжел первый шаг, а там – влегли и пошли, раскачиваясь, пошли, оставляя на мокром песке клетчатый след лаптя. Набегала шаловливая волна, зализывала бурлацкий след.



Секли бурлаков дожди, сушил ветер.



На тихих плесах шли ходко, верст по сорок в пряжку, а на перекатах и у бычков – где вода кипмя кипела – маялись, сволакивая порою посудину с камней или с отмели.





С-за угла копейку срубим,



На нее краюху купим...





Э-эй, дубинушка, ухнем!



Э-да зеленая сама пойдет!



Дернем



подернем...



Дернем



подернем...



да еще разок



поддернем...



Идет-ползет!



Ух



ух...



Ух



ух...



Уу



ухнем!..



Бывало и так. Ночью с берега кричали:



– На барже-е-е-е-е-е-е!..



Караульный не вдруг отзывался:



– Што орете?



– Нам самого.



– Спит.



– Ну, Сафрон Маркелыча.



– Спит.



– Буди.



– Пошто?



– Буди давай!



Слышно было, как караульный, шаркая босами, проходил на корму в жилое мурье. На борту появлялся старый прикащик, гладко зевал в непроглядную темень и окликал: [37/38]



– Кто там? Чего там?..



– Сафрон Маркелыч, яви божеску милость, выстави по чарочке... Зззадрогли!



– Не припас, не обессудьте.



– Ну, хошь полупивца по ковшику, погреться.



– Не наварил, не прогневайтесь.



Бурлаки снимали шапки.



– Удобрись.



– Зззадрогли!..



– Выкати хошь бочонок квасу пьяного.



– И квасу не наквасил, не взыщите.



– Што ж, пропадать?



– А вы, глоты, зачерпните водочки из-под легкой лодочки да вскипятите, вот вам и грево.



– Эх, рядил волк козу .................................................................................................



Сафрон Маркелыч, выслушав их богохульную брань, сплевывал, мочился прямо за борт и, дернув, уходил к себе в мурье.



– Вишь, распирает черта. С хозяином поди гороху наперлись, а нас на рыбке держит. – Бурлаки кутались в лохмотья и рогожи, гнулись на холодном песке, кляли белый свет...



Чуть зорька – гусак поднимал:



– Хомутайся!




Укачала уваляла,



Нашей силушки не стало.





Дубинушка, ухнем!



Зеленая сама пойдет...



Идет



пойдет...



Идет



пойдет...



Идет



пойдет...



Сама пойдет...



Дернем



поддернем...



Дунем



грянем...



Да еще разок



У-у-ухнем!..



Солона ты, слеза бурлацкая!



Приходили до места, – мясо на плечах ободрано до костей, деньги забраны и прожиты, лапти стоптаны, рубахи вшами съедены.



Вязали плот и опять сплывали на низ.



По Волге, Каме и Оке



по Дону, Днепру и Волхову



шли бурлаки, погрязая в болотах,



утопая в песках, дрожа от холода и задыхаясь от жары. По всем рекам русским, подобна надсадному храпу, кружила песня да трещали хребты бурлацкие... [38/39]



Летела Волга празнишная да гладкая...



На стрежне играли солнечные скорые писанцы. Ветришка по тихой воде стлал кошмы, гнал светлых ершей. На перекатах взметывался жерех, гоняя мальтявку. Там и сям, как рыжие бычьи шкуры, были раскиданы песчаные отмели.



Над Волгой город



в городе торг.



Лавки меховые с растянутыми на рогатках звериными шкурами, прилавки с сукнами и белеными холстами, да межлавочья заезжих купцов и ремесленников.



Широкие скамьи были завалены калачами, кренделями и подовыми маслеными пирогами.



От рыбных шалашей несло злой вонью, крутили носами и отплевывались проходившие именитые горожане.



Телеленькали на церквах колокола и колокольцы, крепкий хмель бродил в толпе.



Ряд шорный, ряд бондарный, ряд горшечный, ряд блинный. Люду празнишного – не продохнуть.



Бочки квасные, корчаги с говяжьими щами да киселями. Высоко взлетали качели с хохочущими девками и парнями.



Баба-ворожея гадала на бобах, две девоньки-подруженьки глядели ей в рот и от страха дух не могли перевести.



Ребятишки на разные лады дули в глиняные свистульки, кровопуск ржавой бритвой отворял кровь стрельцу.



Божба торговых людей, крики охрипших за день зазывал. Старуха-лепетуха продавала наговорную траву.



Табунами валили нарядные девки, грызли сладкие рожки, щелкали орехи. Поводыри водили слепцов.



В стороне от торгу, на поляне дымились ямы дегтярей и смолокуров. В черных кузницах сопели горны, тюкали молотки.



Ползли калеки и нищие, голося песни скорые и песни растяжные. Пьяница храпел под лопухом у забора.



До ушей перемазанный купоросными чернилами подьячий, в долгополом, оборванном собаками кафтане и в шапке клином, набивался за медный трешник хоть на кого настрочить жалобу, кляузу или донос.



Одну зазевавшуюся девку окружили бурлаки. Вихрастый буян ухватил ее за наливные груди и крикнул:



– Ребята, ведьму пымал!



– Отзынь, ирод|



– Ведьма.



– Што ты, злыдень, напустился? Поди прочь!– отбивалась девка. – Я скорняка Балухина дочка.



– Рассказывай, сарафаночка! Али забыла, – видались мы с тобой в крещенскую ночь на Вакуловой горе?



– Пусти, змей! [39/40]



– Ведьма! Загоготали бурлаки:



– А ну, погляди, нет ли у ней хвоста? Буян облапил красавицу, завернул ей юбки на голову и, шлепнув по румяному заду, крикнул:



– Крещена!



Плачущую девку отпустили, а сами со ржаньем и шутками гурьбой повалили в кабак.



Окруженные стражей стрелецкой, брели колодники – выпрашивали подаянье, под звон и грём кандальный со скорым причетом и завывом распевали псалмы и жалобы:


Гнием мы и чахнем



В стенах тюрьмы.



Нас гложут и душат



Исчадия тьмы,



Не виден закат нам,



Не виден восход.



Православные братья,



Пожалейте сирот...



Кто бросит тюрьмарям пирог обкусанный, кто – яблок-заедок, кто – чего.



Приехавшие из дальних заволжских скитов молчаливые монахи толкались в народе, выменивали товары на иконы и книги рукописные.



В тени каменной церковной ограды на дорожных сумах отдыхали седые от пыли бездомки. Над костром в котелке булькал и пенился грязным наваром шулюм – жиденькая кашица-размазня. Полунагой нескладный парень выжаривал над огнем вшей из рубахи.



– Гинь, бесопляс, натрясешь тут мне, – отгонял его суетившийся у котла старичишка.



– Наваристее будет, с говядиной! – ухмыльнулся парень.



Старик хлеснул его горячей мутовкой по голой спине. Парень с воем отскочил, ногтями соскоблил прикипевшую к спине кашу и съел ее.



– Уу, облизень! – погрозил старик.



Рядом переобувался мученый мужичонка с козлиной мордой и глазами, полными печали.



– Отколь бредете, старинушка?– спросил он.



– Из Калуги, родимый.



– То-то, слышу, разговор у вас тихий да кроткий, расейский... Тутошний народ, господь с ним, буен, и голосья у всех рыкающие.



– С благовещеньева дня идем, отощали.



– Далече?



– Куда глаза ведут.



– Жива ль земля калужская?



– Не спрашивай, милостивец. [40/41]



– Туго?



– И-и-и, не приведи бог!



– Голодно?



– Чего не голодно! Оков ржи пятнадцать алтын, овса оков десять алтын... Которые с семьями, помолясь, в Литву побрели.



– Худо.



– А вы чьих земель будете?



– Мы, отец, костромские.



– Куда путь правите?



– На низ, бурлаковать.



– Как у вас?



– Глад и мор, мается народ.



– Ишь ты...



Мужик пылью присыпал сопревшие язвы.



– Ногами вот разбился, затосковались мои ноженьки.



Подостлав дырявый армяк, мужик блаженно разлегся, повел неспешный рассказ:



– Прошлым летом налетел в наши края белый червь, дотоле не виданный: сам гол, головка мохнатенька, похож на мотыля. И такая-то ли его насунула тьма – ни реки, ни огонь не сдержали. Объел червь нивы, траву в лугах, мох на болотах, листву древесную и иглы ёлные... Старого и малого страх ума объял. Подняли мы иконы, раскрыли могилы праведников, кинулись строить церкви... За тяжкие прегрешения отвратил господь от нас лик свой. Земля почернела, деревья посохли, всякая ползающая и бегающая тварь сгибла, разлетелась птица... Осень еще перебивались кое-как. У кого был запасец – подъедали липовый да рябиновый лист, древесную кору и молотую рыбью кость. Зима пришла и смерть с собой привела. Поедали кошек, собак и глину. Человеки, поснимав кресты с шеи, поедали человеков. От голоду и морозу на улицах и по дорогам многие помирали, и некому было хоронить мертвых.



– Страсти! – перекрестился старик и, выхватив из огня котелок, позвал глазевшего на торг парня: – Епишка, шулюм простынет.



– Простынет к завтрашнему в брюхе, – отозвался Епишка, подходя и отвязывая от пояса большую обкусанную ложку.



– Пододвигайся, похлебай с нами горяченького, – пригласил старик костромского.



– Спасет Христос!



Мужик подсел, вывязал из своего мешка окаменевшую ржаную горбушку, круто посолил ее и вздохнул:



– Идем-бредем, и конца-краю нет земле русской, а жить серому негде и не при чем. Хлеба много, а жевать нечего! Дивны дела твои, господи!



И все трое припали над котелком.



Торг шумел



торг гремел. [41/42]



Со свистом и воплями шлялась по торгу буйная ватажка скоморохов, глумцов, чудесников и смехотворцев. Бороды мочальные, маски лубяные раскрашенные, плетенные из соломы островерхие колпаки и высокие, наподобие боярских, шапки. Гусляры на гусельках бренчали, гудошники в гудки гудели, а дудошники на липовых да камышовых дудках выговоры выговаривали. Иные в сурьмы выли, иные в накры и бубен били, иные кувырканьем народ потешали. А впереди-то в поддевке-разлетайке, легок на ногу, притопывал и на губах подыгрывал уклюжий плясунок Славка Ярец.



Народ за позорами валом валил.



– Рожа-то, рожа!



– Во, рожа! Всем рожам рожа.



– Хо-хо-хо, хо-хо-хо!..



– Гляди, Сысой, вот того ровно черти трясут.



– Свят, свят!



– Провальные.



– Ухваты ребяты.



– Га-га-га!



– Дивовище, брат...



Заскорузлые руки разматывали портянки, доставали из-под штанин черные медяки и кидали в бубен, с которым шел по кругу, кланяясь, ученый медведь.



Ватажка остановилась перед рыбной лавкой и в лад заголосила:


Уж как купчине Ядреюшке



Слава!



Чадам и потомцам евонным



Слава!



Рыбный купец Ядрей вынес игрецам тухлого судака.



– На игрища вы люты, на дело вас нет.



– Эка выворотил! – Ярец швырнул рыбину через голову купца в лавку. – Сам жри, урывай-алтынник!



Позоры принялись петь срамные песни и всяко охальничать, – девки и бабы от лавчонки и из всего рыбного ряда разбежались. Кривой и косоротый мальчишка-глумец ухитрился поджечь Ядрею бороду, после чего ватажка, взыграв, двинулась дальше.



Разъезжал по торгу верхом на раскормленной лошади сын боярский, Пантелей Чупятый, и потешался тем, что разбрасывал на все стороны польской чеканки серебряную и медную монету, которой, по слухам, он привез с войны два воза.



Народ кидался за деньгами в драку-собаку, рыча, давя и калеча друг друга.



Чупятый захлебывался смехом, щеки его были мокры от слез.



На помосте палач сек мужика.



Кругом тесно стояла притихшая толпа. Иные вздыхали и со страху крестились, иные, чтоб умилостивить палача, бросали на помост деньги. [42/43]



Кнут, расчесав мясо, с пристуком хлестал по костлявой спине, запавшие бока ходили, как у загнанной лошади. Стоны мужика помалу затихли.



– За что он его?



– За рыбу... Помалкивай, тетка!



– Забьет.



– Кровопивцы!



На голос заплакала баба



толпа загудела и придвинулась.



– Стой! – рявкнул угрожающий голос подвыпившего гусака бурлацкого Мамыки. Своим богатырским ростом он возвышался над всеми, кудри лежали на его непокрытой голове в три ряда, бобровая борода была полна репьев и соломы. – Стой, душегубец!



Народ качнулся, зашумел:



– Насмерть забьет.



– Всю шкуру слупил.



– Ахти нам, православные!



– Всех переведут...



Голова стрелецкий зыкнул на бурлака:



– Эй, борода, не баламуть народ!



– Я такой...



– Вижу, какой... Али сам захотел на кобылу лечь?



Мамыка промычал что-то невнятно и, оттолкнув стрелецкого голову, полез на помост.



Палач шагнул ему навстречу, кнутом играя.



– Куда прешь, неумытое рыло?



– Не костери, ты меня не кормил.



– Сойди прочь!



– Силой не хвалюсь, а тебя не боюсь.



– Цыц! – палач замахнулся.



– Ударь, попытай.



– Держись! Кнут хлеснул



еще хлеснул



и еще...



Мамыка стоял недвижно. Посеченная в ленты посконная рубаха сползла с его крутых плеч, хмельная улыбка блуждала на растерянном лице. Но вот он сердито засопел, маленькие соминые глазки его блеснули, и, вдруг повернувшись к палачу, глухо выговорил:



– Будя!



– Не пьешь! – распалившийся палач в ярости хлестал бурлака и по рылу, и по глазам, и по чему попало...



Мамыка шагнул, поймал своего мучителя за руку и, выломив ему руку в локте, крикнул:



– Бей приказных!



Покатились голоса: [43/44]



– Бей!



– Бей, чтоб не жили!



– На саблю да на пистолю – дубинки Христовы!



Мамыка, ухватив палача за ноги, бил его с размаху головой о столб.



– Дай ему!



– Ломи, ребята!



Под напором многих плеч помост затрещал и повалился.



Толпа взвыла и понесла.



Смяла толпа стрельцов и устремилась громить торжище.



Из лавок полетели, распластываясь, легкие меха, сувои сукон, связки сушеной рыбы и грибов.



Народы, будто по уговору, бросились к кабакам, выкатывали бочонки с зеленым вином и тут же, высадив днища, пригоршнями и шапками расчерпывали вино.



Колодники сбивали камнями с ног деревянные колодки и железные оковы.



Там и сям запылали дома.



Над городом взмыл сполошный звон, ударила вестовая пушка, и гулкое эхо пошло разгуливать по горам, замирая в отдалении.



Ко двору воеводы сбегались и скакали стрельцы, разматывая с ружейных замков просаленные тряпки.



– На Волгу! – прогремел призыв Мамыки, и он побежал к берегу, унося на руках стонавшего, засеченного в полусмерть мужика.



– На Волгу!



– По стругам!..



За Мамыкой бежали бурлаки, колодники, ярыжки кабацкие, бездомки и побродимы гулящие.





8





Плыли, кормясь рыбной ловитвой и отвагою.





9





..................................................................................................................................................



..................................................................................................................................................





10





Гремит и блещет Волга, с ветра пьяна.



Летит Волга, раскинув пенистые крылья... Волна громит-качает берега, волнуются-кипят кусты, да э-эх да! стонут синие леса. [44/45]



Ветер выдувал паруса



простор просил песни.


Ночуй, ночуй, Дунюшка,



Ах, да ночуй, любушка.



Ты ночуешь у меня,



Подарю, дружок, те я...


Ах, да ты ночуешь у меня,



Да подарю, дружок, те я...



Подарю дружку сережки



Я серебряные.


Подарю дружку сережки



Я серебряные,



А другие золотые



Со подвесочками...


Ах, да другие золотые



Со подвесочками...



Я на славушку пойду,



Да жемчужные куплю...


Э-эх, как я в разбой пойду,



Я жемчужные куплю...



Соглашалася Дуняша



На Ивановы слова...


Ах, да соглашалася Дуняша



Да на Ивановы слова,



Ах, ложилась Дуня спать



На Иванину кровать...


Ах, ложилась Дуня спать



На Иванину кровать.



Мало Дуне послалось,



Много виделося...



Бежала Волга в крутых берегах. Дружным строем, играя пенными завитушками, катились волны. Намытые корни свешивались в воду, как бороды вросших в землю богатырей.



Над Волгой, под бурями и грозами, невозмутимо стояли широкоплечие дубы, похожие на мужиков в праздничных кафтанах.



Тяжелые струги бежали косяком.



– Яры, – показал Мартьян в сторону, – омуты да уямы, – само место, чертям притон.



– Ну-у-у?



– Да-а-а... Проплывали тут наши низовские атаманы, Тришка Помело да Федор Молчан, и, попутай их бес, заварили замятню, подрались и потопли оба. Доныне по ночам из-под коряг стон слышен.



– Царство небесное, вечный покой! – перекрестился Иван Бубенец.



Плыли.



– А вон и Соколиные горы... За ними легла Уса-река да речка Усолка. В той Усолке соляные ключи бьют.



С горы, подобна ручью, стекала виясь каменистая тропа. [45/46]



– Девичья тропа.



– А чего она так прозывается? – в голос спросили два дружка, Полухан и Серега Лаптев.



Мартьян засыпал в трубку, выделанную из коровьего рога, горсть смешанного с вязовой золкой табаку и поведал:



«...День за день идет, как трава растет. Год за год идет, как вода текет...



Самые старые старики сказывали, будто в давних годах под тем вон горелым осокорем жил рыбак Дорофейка с дочкой Забавушкой.



Дорофейка рыбу ловил, дочку кормил. Забава пиво варила, портки на батю мыла, да все на бережке посиживала – на воду глядела, воду слушала, казака-бурлака Игнашку поджидала.



И такая-то ли гожая да голосистая девка росла, – сокол спускался из-под облак слушать песню ее, и осетры выплывали со дна реки зреть на ее красоту.



А за горами, в шатре с золотой кистью, жил татарский державец Чарчахан. Слыл он славой и богатством, лихой был аламанщик, не чаял ни коней своих изъездить, ни удаль свою размыкать, а вот, как делу быть, и он попал в перетурку.



Объезжал Чарчахан кобылу Подыми-Голову, и вынеси она его на Волгу. Увидал татарин Забаву – ахнул. И черти в горах Соколиных, передразнивая его, ахнули. Борода его крашеная от радости сразу начала в кольца завиваться... Хлеснул он кобылу, залился к своему кочевью и песню басурманскую залотошил.



Наутро опять приехал.



– Молодуха, дай испить.



Девка ему и говорит:



– Лакай, Волга большая, а ковша поганить тебе не дам.



Сказала так-то, да и пошла.



Поглядел ей Чарчахан вслед, крикнул:



– Айда, баская, со мной! Будешь кумыс пить, салму и бишбармак ашать, меня целовать...



– Тьфу!



– Будешь жить со мною в хороше да в радости. Большой шатер, золотые махры...



– Тьфу!



– Подарю тебе сапожки казанских козлов – окованный носок, серебряна подковка...



– Тьфу!



– Подарю бухарский кушак с кистями, как поток...



Повела на него девка серым глазом и еще плюнула. [46/47]



Урезал Чарчахан плетью кобылу свою Подыми-Голову и погнал ее во всю ноздрю лошадиную, грива стоем встала.



Не спится татарину, не лежится.



Чуть заря занялась, как бурей понесло его опять на Волгу.



– Во сне тебя видал, – говорит, а самого ровно бересту на огне ведет. – Во сне видал – смеялся, проснулся – заплакал...



– Тьфу!



– Снаряжу караван с товарами, и поедем мы с тобой из земли в землю. Ты будешь там, где буду я. И я буду там, где будешь ты. Ветра всех степей будут обдувать нас, будем пить воду из всех колодцев. Солнце поведет нас через горы и пустыни, звезды будут указывать нам дорогу. На привале мокрым рукавом ты оботрешь мне подмышки и пузо, разуешь меня, раскуришь кальян да ляжешь со мною...



– Тьфу!



– С тобой никакая беда не сокрушит меня, как ключ, бьющий из-под камня, не разрушает гору. Будешь пить со мной из одной чаши, есть от одного куска, дыхание свое мы будем смешивать в одно. Мои богатства – твои богатства. Последнее пшеничное зерно раскушу пополам и половину отдам тебе...



Вспомнила Забава бурлака Игнашку, и заиграло в ней...



– Ох, – говорит, – злее зла мне честь татарская! Откачнись, окаянный, не улещай! Мила мне моя сторона русская. Никуда я с Волги не пойду, не поеду.



Раззадорился Чарчахан:



– Подыму народы свои, велю рыть новое русло и Волгу, как верблюда за повод, поведу за собой в пески Монголии, и куда бы мы ни заехали – Волга, сверкая, покатится у наших ног...



Много чего он сулил – не сдалась девка на его упросы.



Уехал – туча тучей.



Малое время спустя налетела на рыбачий стан татарва. Рыбака Дорофейку с камнем на шее метнули в омут раков ловить, а Забаву уволокли с собой.



– Корись! – говорит Чарчахан. – Корись, девка, силе и славе моей.



Девка ухом не ведет и отвечает:



– За стыдное и за грех почитаю некрещеного любить.



И стала она просить, чтоб отпустил ее.



Долго думал Чарчахан и выдумал.



– Пущу тебя на вольную волю, коли сделаешь, что велю.



– Загадывай.



– Видишь озеро? Перетаскай его ведрами в Волгу и тогда пущу тебя.



Согласилась Забава.



День за день идет, как земля гудет. Год за год идет, как метель метет...



Бурлак Игнашка то ль в гульбу пошел, то ль аркан азиятца увлек его в дальнюю сторонку. [47/48]



Забава протоптала через гору тропу в человеческий рост. Птицы склевывали ее слезы, ветер раздувал тоску. Она стала старухой, пока таскала озеро.



Чарчахан в те поры кочевал с ордой на Иргизе-реке. Ему сказали – не поверил. Приехал и, дивясь, зашел в заросшее травой сухое озеро.



И вот, – каждому на рассужденье, кто хочет, верит, а кто и нет, – поднялись все слезы, выплаканные девкой, и в них утонул татарский державец...»



Гулебщики, задрав головы, взирали на Девичью тропу.



Со сторожевой, пущенной вперед будары пыхнул переливистый свист, и махальный заорал:



– Ватарба-а-а!..



На стругах зашевелились.



– Харч...



– Добыча...



Ярмак:



– Вали мачты!



Паруса упали.



– На весла!



В весла сели свежие смены гребцов.



Струги скрылись у берега в талах.



С приверху, вывернувшись из-за мыса, самым стрежнем спускалась расшива. Жирно высмоленные бока ее лоснились под солнцем. За рулем стояли двое в цветных рубашках.



– Ружья на борт... Разбирай кистени... Готовь топоры... – вполголоса отдавал Ярмак приказания и, выждав время, махнул шапкой: – Поше-е-е-ол!..



Плеснули весла



блеснули очи



струги побежали на переём.



– Рви!



– Сильно!



– Взяли!



– У-ух...



– Наддай, ребятушки!



На расшиве чугунный колоколец забил тревогу.



На палубу высыпали холуи в дерюжных зипунах и нанятые на путину для обереганья стрельцы в голубых выгоревших кафтанах. У иного в руках бердыш на длинном ратовище, у иного – пистоль, а то и ружье.



Атаманова каторга бежала ходко.



С борта расшивы сверкнул огонь, ухнула пушка...



Казаков обдало брызгами и картечью.



– Гей, холуй, не балуй! – пригрозил Ярмак пушкарю. – А нето, якар мар, тебя первого засуну дурной башкой в дуло [48/49] пушечье и дам полный заряд, чтоб твоя проклятая душа до самого ада летела с громом.



– Поберегись, злосвет! – ответил пушкарь выстрелом.



Картечь хлеснула и качнула каторгу, каторга черпнула бортом.



– Навались!



Гребцы вваривали вовсю.



Взмокшие рубахи обтягивали взмыленные спины.



Горячие пасти были раскрыты.



– Качай, покачивай!



Осташка Лаврентьев схватил кожаное ведро и принялся окачивать гребцов.



Расшива блистала и гремела огнями.



На передних стругах уже кряхтели раненые.



Стреляли и казаки.



Сближались.



Наконец Куземка Злычой изловчился и метнул на расшиву веревку с крюком.



Рывок



и атаманова каторга у цели.



С криком, гаем бросились на приступ. Кто взбирался по рулю, кто по горбам товарищей.



Расшиву завернуло, паруса заполоскали.



Подлетели остальные струги.



– Сарынь!



– Шары на палы!



– Дери, царапай!



– Шарила!..



Купец Лучинников в длинной холщовой рубахе, с непокрытой головой метался меж людей и вздымал над собой икону.



– Выручай, отцы святители!.. Не поддавайся, ребята! Держись дружно!..



Лезли, матерились.



Есаул Евсюга свергнулся в воду с разрубленной головой.



Отсеченная топором лапа Берсеня осталась на борту расшивы, а сам он свалился за есаулом.



Стонал, зажимая на груди стреляную рану, Бубенец.



Опрокинулся один струг.



Но распаленные яростью казаки уже вломились на палубу и схватились врукопашную.



Взмах



и удар



брань



и стон.



Расшива была взята и разграблена, защитники ее перебиты... Медленно поплыла расшива по воде, завертываясь в полотнища пламени и в клубы смолистого дыма. На высокой мачте раскачивался удавленный купец, над купцом поскрипывал и бойко вертелся жестяный ветряной колдунчик. [49/50]





11





Катилась Волга – торговая дорога стародавняя, голодной отваги приман да дикой песни разлив.



Нагие, подмытые скалы нависали над быстриною, как недодуманные думы.



На суводях воду вертело котлом... Вода несла, вода рвала.



Леса темны, берега немы.



Ярмак шагнул в будару, будара качнулась и осела. Есаул Осташка оттолкнулся от берега, разобрал весла.



Всю ночь плыли, как и подобает, молча.



Луна метала во всю ширь реки маслянистые блики, стлалась над Волгой живая тишина: нет-нет да и плеснет рыбина, взлает лисица, ухнет сыч на болоте.



Река дышала спокойно, скрипел кочеток весельный, и где-то далеко-далеко кигикал лебедь.



Атаман, на корме сидя, обмахивался от комара веткою. Предвещая близкий рассвет, Волга закурилась туманом. Луна уползла в засаду. Низко над водой, свистя крылом, пронеслась стайка чирков.



– Ударь! – кратко приказал Ярмак, направляя лодку к серевшему в тумане яру.



Осташка несколькими сильными гребками достиг берега, выпрыгнул, подернул лодку и бросил через топкое место слегу.



Ярмак прошел по слеге, не замарав сапога, оставил есаула в талах, а сам, осторожно разгребая сонные кусты, полез на кручу.



Стан спал.



На разостланных одежинах, на рогожах и так просто на песке валялись люди, разбросав ноги босые и ноги, обутые в лапти из ивовых прутьев и в сочни из кожи дикого кабана.



Сонный кашевар заваривал кулагу в подвешенном на железную цепь артельном котле; котел был столь велик, что в нем можно было сразу целого быка сварить. Два кухаря, кашеваровы подручники, долго перекорялись, кому первому идти за водой в родник, потом стали биться на спор – ложками по лбам. С десяток перекололи, но так друг друга и не переспорили. Кашевар плеснул на них варом, и они, схватив бадейки, побежали к роднику.



Ярмак выступил из прикрытия и крикнул:



– Здорово зоревали!



Кашевар с перепугу упустил в котел мутовку и пересмякшим голосом ответил:



– Слава царице небесной...



– Мир на стану!



– Мир.



Громкий окрик многих разбудил.



Из-под овчин и сермяг высовывались всклокоченные головы, заспанные глаза пялились на гостя. [50/51]



– Чьих родов, каких городов?



– Чего тута стоите?– спросил Ярмак.



– Стоим.



– А чего стоите?



– Атаману ведомо, – ответили хором.



– Где ж ваш атаман?



Ему указали на полотняный, раздернутый под дубом шатер.



Ярмак подошел к шатру и, сложив кулаки трубой, загукал филином.



– Пу-гу, пу-гу...



– Кого нанесло?



– Казак с лугу.



Пола шатра откинулась, из шатра, почесываясь, выполз похожий на косматого кобеля Иван Кольцо.



– А-а-а! – взвыл он, увидав Ярмака, и вскочил. – Ты?!



– Не ждал?



Они обнялись.



– Как гуляется твоей милости?



– Славно! – усмехнулся Ярмак. – Живем не тужим, по Волге кружим... Рубь добудешь, ну, полтину пропьешь, полтину пробуянишь. Всего и барышу, что голова болит.



Он снял шапку и обратился к стану:



– Атаман, товариство, ваши головы!



Узнав Ярмака, кругом закричали:



– Ваши головы, ваши головы!



– Рады гостю преславному!



– Поди-ка на наш хлеб-соль, на нашу кашу!



Иные подбегали и кланялись ему в пояс.



– А вам, соколы, как гуляется?



– Богато живем, с плота воду пьем.



– Торопко плывете, – сказал Ярмак. – Какой день гонюсь за вашим дымом и никак не догоню.



– Атаман понуждает, такой он у нас скорохват.



– А вы его на мясо – да в котел.



– Га-га-га!..



– Хо-хо-хо-хо-хо!..



– Откуда к нам?



– С Дону, браты.



– Не один?



– Ватага со мной, да древний старец Мартьян, да черкасы – обнеси головы – Полухан, Лытка, Иван Бубенец и иные.



– Чуем.



– Кличь ватагу!



– Честь и место!



Посланный с расторопными казаками есаул Осташка Лаврентьев скоро привел и весь свой караван.



Встретились друзья, товарищи, земляки – лей-перелей, и пошли выспросы, охи да ахи... [51/52]



Шайки попировали на радостях



дальше поплыли в одном хлебе.



И снова – плесы, перекаты да ветер...



За лето к Ярмаку пристали атаманец Яков Михайлов с людьми, атаманец Никита Пан с людьми, гусак бурлацкий Матвей Мещеряк с людьми и еще несколько бурлацких ватаг и ватажек, меж них и Мамыка, а всего набралось гулебщиков пятьсот и сорок голов.



Довольно оглядывая ножевую оравушку, Ярмак говаривал:



– Ну, якар мар, многие от нас города подрожат!



Засвистала осень



ударили-грянули обломные ветра.



Вскосматилась, заревела Волга, закачалась Волга на корню своем... Текли пески, текли кусты, гонимые дыханием ветров свирепых. Обтекал ржавый лист с дерев, никла посеченная седыми дождями тощая трава. Птица вперелет полетела, зверь вперебег побежал, скатывался сом в омуты.



Струги с Волги обратились в Каму.



12





Плыли.



13





Пышна Кама-река, урывистая вода.



С протоками большими и малыми, как волчиха с волчатами, плутала Кама в дремучих лесах, в немых болотах.



Когда-то, премогучие царства стояли на Каме и Волге.



Города шумели многолюдством.



Большая вода несла парусные караваны восточных купцов. Берега оглашались разноязычным говором. Жажда наживы сводила к одному котлу прокаленного горячими ветрами араба, русобородого новгородца и мокроглазого чудина.



Народы умирали, народы рождались.



Из недр Азии, будто ветром выдуваемые, подымались несметные кочевые орды и мчались по многим дорогам, как вестники грядущих бедствий. Лбами окованных железом бревен кочевники разбивали торговые города, на развалинах строили свои крепости да заводили свою торговлю.



На смену приходили сильнейшие завоеватели и на костях побежденных утверждали свое владычество.



И снова – рев и ржанье, лай и топот, взмах клинка и пожаров мятущееся зарево! – снова накатывалась орда, втаптывала в землю вчерашних победителей и кровью смывала их веру, законы и саму память о них... [52/52]



Из просторов Монголии взялись и татары.



На большеколесых арбах, в тучах песка и сами неисчислимые, как песок, они текли, гонимые властною рукой Батыя, текли и завивались на бродах и на кормных пастбищах, как песок завивается около кустьев.



От топота монгольских коней, от скрипа и грохота арб


дрожала и стонала земля.



На Руси в те поры жила смута.



Город подымал спор с городом, волость – с волостью, удел враждовал с уделом, и князья русские, пускаясь на пронырство, призывали и наводили друг на друга иноплеменников.



Из-за Волги, обесясь, хлынула монгольская конница и затопила землю русскую от степей придонских до рубежей литовских, от Киева до Твери и Новгорода.



Князья с ханами худо ли, хорошо ли, а поякшались – на обе стороны гости с подарками хаживали. Простому же народу была тягость великая, томленье и кровопролитие многое.



Три века



плясала над Русью



сабля кочевника.



Добру и злу, по поверью наших дедов, свои положены судьбою сроки.



Время утишило лютость ханов, размыло время силу Золотой орды.



Москва, раденьем церкви и стараниями хитроумных князей, исподволь копила мощь, наполнялась народом, скупала и покоряла села и города.



Мало-помалу отдохнула земля русская, собралась с кровью, назвала под свои знамена силу многу и стряхнула с себя татар.



Отхлынув, они осели в Крыму и на волжских рубежах. Однако при Иване Грозном, прокладывая на восток торговые пути, Русь сбила татар с Волги, подмяла их, примучила и обневолила.



Распустив паруса, полетели купецкие да царевы орленые корабли к кавказским берегам и в Персию.



Мужики жили, как и ранее, в великой скудости и убожестве. Батоги князя и вотчинника были не слаще плети татарской. Работали холопы на земле, были сыты и бары. Голод и беды кабального житья сгоняли холопов с родных мест, – баре худели и шли в службу к царю или, набрав товаришка, пускались за наживой в далекие края.






Светла Кама, рыбна.



Давным-давно бродили по межречью охотничьи племена разноименной чуди. Незамысловатой снастью ловили чудаки рыбу и птицу, били зверя, выламывали дикий мед.



Завоеватели – булгары, татары, русские – отогнали охотников в глубь лесов и болот. [53/54]



Задолго до основания и разорения Казанского царства с далекой новгородской стороны, с тверских земель, ростовских и суздальских уделов, с озера Ильменя и с реки Волхова, по притокам и протокам пробирались к верховьям Волги отважные русские зверобои и торговые люди. Кто гнался за счастьем да богачеством, кто чаял удаль поразмыкать, кто искал пашенного места. Отовсюду ж набегали на Волгу опальные и худородные князья со своими дружинами: из них-то и собирались удалые шайки ушкуйников.



Пришельцы выжигали и секли леса, бороздя меж пней еловым суком; расчищали дороги, через речки и грязные места мосты мостили и ставили на


сыром кореню первые поселки. Правом на владение считали затес топора, борозду сохи и взмах косы.



Да этими ж прошатаями и землепроходимцами были построены города Чердынь, Соликамск, Усолье и многие иные.



Во времена стародавние в пустынную наволжскую землю приплыл со многими людьми промышленник Кузьма Строганов. Порыл он землянки, заложил церковку, укрепил земляной город всякими укрепами и стал жить-поживать да добришко свое приращивать.



По догадкам некоторых историков, корень Строгановых идет от новгородского купечества.



По другим преданиям, отец Кузьмы – Спиридон – был перекрещенным татарским мурзою. Великий князь московский Иван III, пожелав будто бы испытать верность прикормленного мурзы, послал его с малым полчком погромить выдвинутые к границам Рязанского княжества сторожевые улусы Золотой орды. Рать московская была перебита, сам Спиридон попался в плен, где претерпел немилостивые пытки, но ни от веры Христовой, ни от князя своего не отрекся. Татары ножами


сострогали c пленника мясо до костей, отчего будто бы и весь род Спиридона стал называться Строгановым.



Кузьма, умирая, наказывал сыну Луке:



– Сей хлеба больше, сей, насколько сила взгребет. На хлеб, как птица, налетит к тебе народ, и умножатся достатки твои... Привечай зашельцев, не жалей для гостя ни куска, ни подарка, ни слова умильного, – далеко понесут они про тебя славу и худую и добрую... Пущее прилежанье имей к торговле, погоняй копейку рублем... Там богачество твое и детей твоих... – Кузьма умер с простертой на восток рукой.




Потомки Строгановы, кроме охотничьих промыслов и бортничества, принялись селитру и соль вываривать, завели прибыльную торговлю с камскими и зауральскими народами; правдами и неправдами выбивали крестьян с насиженных дворов, скупали у мелких солеваров варницы с местом и со всем нарядом; вызволяли из орды русских, отатарившихся пленников и сажали их на своих землях, обязывая соль и селитру варить, серебро и руды из недр копать; выкупали из тюрем пленных немцев и литовцев и под надежным присмотром посылали их торговать мехами за границу. [54/55]



Прикащики, тайком посылаемые на Русь, шлялись по рекам, дорогам, ярмаркам и посулами привольной жизни да задатками сманивали за собой гулящих людишек.



Брели на Каму из-за хлебной скудости и от пожарного разорения мужики с семьями, беглые холопы и всякие вольники.



Всех побродимов Строгановы привечали и к работе допускали, – жить с народом было и веселей и безопаснее.



Рыскавшие всюду русские промышленники наведывались к купцам-солеварам, находили тут приют и ласку и далеко развозили о них славу добрую, речь хорошую.



Сдавна цари московские обращали взоры свои на Заволжье и Урал. Места там были нелюдимы – городишки в счет не шли: были они малолюдны и отстояли один от другого на многие сотни верст. К заселению край был весьма способен и всем изобилен.



Москва, закрепив за собой Волгу, занялась войною с прибалтийскими странами. К восточным же соседям Иван Грозный проявлял большую осторожность и до поры, до времени не решался вступать с ними в открытую борьбу, но зато всячески поощрял к захватам купцов и промышленников, чтоб в случае неудачи самому остаться в стороне.



Повалило Строгановым счастье.



За недолгое время Строгановы купцы были награждены землями и всеми угодьями в Устюжском уезде, на Каме от Лысьвы до Чусовой, на Чусовой и речках, впадающих в нее, – до вершин.



Приводим одну из грамот, ради стройности – в незначительном сокращении.






«Се аз, царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси, пожаловал есми Григория Аникиева сына Строганова, что нам бил челом, а сказывал, что-де в нашей вотчине ниже Великой Перми, за восемьдесят за восемь верст по Каме-реке – места пустые, леса черные, речки и озера дикие, острова и наволоки пустые, а всего-де того пустого места сто сорок шесть верст. И прежде-де сего па том месте пашни не пахиваны, и дворы-де не ставливаны, и в мою-де цареву казну с того места пошлина никакая не бывала, и оные не отданы никому, и в писцовых-де книгах и в купчих и в правежных то место не написано ни у кого. И здеся на Москве казначеи наши про то место спрашивали пермитина Кадаула, а приезжал из Перми от всех пермич с данью. И пермитин Кадаул сказал, о котором месте нам Григорий бьет челом, и те-де места искони вечно лежат впусте, и доходу в нашу казну с них нет никоторого, и у пермич-де в тех местах нет ухожаев никоторых. И будет так, как нам Григорий бил челом и пермяк Кадаул, и с тех будет с пустых мест дани ни шло, и ныне с них дани никоторые нейдут, и с пермичи не тянут ни в какие подати, и в Казань ясаков не дают, и предь того не давывали пермичам и проезжим людям никоторые споны. И аз, царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси, Григория Аникиева сына Строганова [55/56] пожаловал, велел ему на том месте ниже Великой Перми за восемьдесят за восемь верст по Каме-реке, по правую сторону Камы-реки с усть Лысьвы-речки, а по левую сторону Камы-реки против Пыскорские Курьи, вниз по обе стороны по Каме до Чусовые реки, на черных лесах городок поставити, где бы место было крепко и усторожливо, а на городе пушки и пищали учинити, и пушкарей и пищальников и воротников велел ему устроити собою для береженья от ногайских людей, и от иных орд, и около б того городка ему по речкам и по озерам и до вершин лес сечи, и пашню спахивати, и дворы ставити, и людей ему в тот городок неписьменных и нетяглых называти. А из Перми и из иных городов нашего государства Григорию тяглых людей и письменных к себе не называти и не принимати. А воров ему и боярских людей беглых с животом и татей и разбойников не принимати. А приедет кто к Григорию из иных городов нашего государства, или из волостей тяглые люди с женами и детьми, и станут о тех тяглых людей присылати наместники, или волостели, или выборные головы, и Григорию тех людей тяглых с женами и с детьми от себя отсылати опять в те же городы, из которого города о которых людях отпишут имянно. А у себя ему тех людей и не держати и не принимати их. А которые люди, кто приедут в тот город нашего государства, или иных земель люди с деньгами или с товаром, соли или рыбы купити или иного товару и тем людям вольно тут товары свои продавати, и у них покупати безо всяких пошлин. А где в том месте рассол найдут, и тут ему, Григорью, варницы ставити и соль варити, и по рекам и по озерам в тех местах рыбу ловить безоброчно. А где буде найдет руду серебряную, или медяную, или оловянную, и Григорию тотчас о тех рудах отписати к нашим казначеям, а самому ему тех руд не делати без нашего ведома, а в пермские ему ухожеи и в рыбные ловли не входити. Льготы ему даны на двадцать лет от благовещеньева дня лета 1558 до благо-вещеньева дня лета 1578. И кто к нему людей в город, и на посад, и около города на пашни, и на деревни, и на починки придут жить неписьменных и нетяглых людей, и Григорию с тех людей в те льготные двадцать лет не надобна моя царева дань, ни ямские деньги, ни ямчужные, ни посошная служба, ни городовое дело, ни иные никоторые подати, ни оброк с соли и с рыбных ловель в тех местах. А которые люди едут мимо того городка нашего государства или иных земель с товарами и без товару и с тех людей пошлины не брати никоторые, торгуют ли они тут, не торгуют ли. А повезет он, Григорий, или пошлет ту соль или рыбу по иным городам, и ему с той соли и с рыбы всякие пошлины давати, как и с иных торговых людей наши пошлины берут. А ведает и судит Григорий своих слобожан сам во всем. А кому будет иных городов людям до Григория какое дело, и тем людям на Григория здесь выправляти управные грамоты, и по тем управным грамотам обоим истцам и ответчикам ставиться на Москве перед нашими казначеями на тот же срок, на благовещеньев день. А как те урочные [56/57] лета отойдут, и Григорию Строганову наши все подати велеть возити на Москву в нашу казну на тот же срок, на благовещеньев день, чем их наши писцы обложат. Коли наши послы поедут с Москвы в Сибирь, или из Сибири к Москве, или с Казани наши посланники поедут в Пермь, или из Перми в Казань мимо тот его городок и Григорью и его слобожанам нашим сибирским послам и всяким нашим посланникам в те его льготные двадцать лет, – подвод, проводников и корму не давати; а хлеб и соль и всякий запас торговым людям в городе держати, и послам, и гонцам, и проезжим людям, и дорожным людям продавать по цене как меж себя купят и продают, и подводы, и суды, и погребцы, и кормщики нанимают полюбовно всякие люди проезжие, кому надобна их помощь. Григорью же с пермичами никоторые тяглы не тянути и счету с ними не держати ни в чем до тех урочных лет. А будет Григорий нам ложно бить челом, или станет не по сей грамоте ходити, или учнет воровати, и ся моя грамота не в грамоту.



Дана грамота в Москве лета 1558 апреля 4 дня».



У подлинной грамоты – на шнуру вислая красная печать. Да на обороте той грамоты подписано так:



«


Царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси.



Приказали окольничий


Федор Иванович Умной, да


Алексей Федорович Одашев, да казначей


Федор Иванович Сукин, да


Хозяин Юрьевич Тютин, да дьяк


Дружина Володимиров».



Спустя несколько лет грамотой, повелевающей крепиться всякими крепостями накрепко и в Сибирской стране, и за Югорским камнем на Тахчеях, и на Тоболе-реке, и на Иртыше, и на Оби, и иных реках, – царь и вовсе развязал Строгановым руки.




Так, по слову летописи,


высокими государевыми милостями и благодатью божьей, труды к трудам прилагая, происходили Строгановы из рода в род и из силы в силу на лучшее.





14





В верховьях Камы, на светлом яйвинском плесе стоял, во всех стенах крепок, будто налитой орех, Орел-городок, рвами и боевыми завалами обнесен.



В бревенчатых стенах трое ворот да наугольные глухие башни с боем пушечным, пищальным и лучным. На башнях караульные шалаши, в шалашах несводные караулы.



Над главными воротами двухъярусная башня с малыми оконцами да с колоколом вестовым, да с образом Николая-чудотворца в резном киоте.



На земляных накатах пушки и к ним каменные, облитые свинцом ядра. Пищали затинные, пищали семипяденные, пищали ручные и к ним свинец и ядра. На дощаных щитах – луки и к ним в кожаных торбах пучки мелко точеных стрел. [57/58]



Церковка немудрая из бревен слажена и узорной резьбы крышей крыта. В церкви образа на камне и дереве, образа на празелени в серебряных окладах, сосуды оловянные, сальные свечи своего литья, паникадило медное невелико – немецкое дело, евангельце печати литовской и закапанный воском святырь (псалтырь) монастырской работы: по пергаменту затейливо вилась, играя златописными титлами, кудрявая строка.



Против церкви стоял, как слитой, двор самого Строганова; рядом с ним – двор попа да двор палача; дальше как попало разбросались дворы прикащичьи, дворы соляных поваров да подварков, дворы пищальников да людские черные избы.



За городом лепилась слободка, в слободке – дворы посадские, дворы крестьянские, землянки бобылей, нищих и задворников, юрты и шалаши иного языка народов, которых в город не впускали, особенно к ночи.



Сидел в Орле Никита Строганов.



Не ладившие с ним дядя Семен и двоюродный брат Максим уплыли на Чусовую-реку и состроили там Чусовской городок.



В Великой же Перми в городке Чердыне воеводствовал царев наместник Василий Перепелицын.



Жили Строгановы, как царьки.



Широко были раскинуты пашни, промысла и рудники, разработки на рудниках производились тайно от царя.



На свой страх и риск затевали они с дикими народцами войны, строили города и крепости. По рекам и на усторожливых местах, на пути ногайских и сибирских людей ставили острожки и караульные вышки.



Торговое знакомство Строгановы вели от Бела моря до ногаев и от Волги до Югорских земель. Людей своих с мелочным товаром рассылали по рекам и землям. Целыми годами шастали доглядчики по дальним странам, примечали и выспрашивали, где, кто и как живет, и, вернувшись с соболями и лисами, выменянными на ножевые железца, обо всем купцам докладывали.



В Устюге, в Калуге, Москве и Вологде торговали строгановские соляные лавки и меховые магазины.



В устьях Северной Двины на своей верфи строили Строгановы свои корабли да на Мурманском побережье был заведен торг немецкий, на который каждое лето приплывали иноземные купцы. [58/59]



Никита, проведав от прикащика, гонявшего в Казань соляной обоз, о зимующих на Каме казаках, заложил тройку и не мешкая погнал в Чусовской городок.



Крутила-мела поземица



буй снеги вил.



Большой дом старших Строгановых был отделан еще только вчерне. Волоковые, завешенные меховыми наоконниками и обмерзшие, как медведи, оконца еле пропускали свет. Широкие некрашеные лавки ровно из стен росли, стены и потолок были закопчены чадом лучины. Во весь передний угол – иконы живописные, подризные и чеканные, выбитые на меди. В мерцающем свете лампады вспыхивали разноцветными искрами драгоценные камни, суровые лики угодников казались живыми.



Никита вошел в дом, обратился в передний угол и, еще не кончив креститься, начал рассказывать о казаках.



– Много ль тех сбродников? – спросил Максим.



– Того, брат, не скажу. Видать их мой человек видал, а считать побоялся.



– Што так?



– Буйственные, слышно, казачишки. К оружию сручны и в боях удалы, во всю Волгу храбруют.



– Вот как!



Порасспросив о городовом строении и о промыслах, Никита вдруг сказал:



– Напустить бы тех казачишек на наших азиятцев, живо припугнули бы поганцев.



– Ы-ы-ы-ы!.. – перекрестился дядя Семен. – Пронеси царица небесная! Они и сами хуже орды, и нас разорят да на дым пустят... Ты, Максимушка, как мыслишь?



– По мне, коли што, отдариться.



– А по мне, – сказал Никита, – послать казачишкам зазывное письмишко, пускай придут и обороняют нас.



– Они оборонят, – своих волос не досчитаешься.



– Даром не пойдут – наймем. Разве ж не повелел государь родителю нашему называть в сей край вольных людей?



– Ы-ы-ы, не любы мне речи твои, племянничек. Отцы и деды наши зазорным почитали якшаться с разбойниками и нам заказали.



– Они и разбойники, а своеземцы и крещены. А вогулы с зырянами – и разбойники и нехристи. Ты как мыслишь, братушка?



– По мне – отдариться!..



– Телятина! «Отдариться»!.. Не позовем, так сами придут, лопухом от них не загородишься.



– Вестимо.



– А коли так...



– Погоди, – перебил его брат. – А как взглянет на наше своевольство царь-батюшка? [59/60]



– Будем в надежде, что сие до Москвы не дойдет, как многое не доходило и ранее.



Максим собрал в кулак черную, в кольцах, бороду и сморщился.



– А ежели дойдет?



– Невелика беда, – сказал Никита. – Гоже ему сидеть в кремлевских хоромишках за нашими спинами. Мы со своей мошной туда, мы – сюда, мы – на все стороны, а он... – Никита махнул рукой и досказал: – Не одни мы и на умишке у него, пока еще дознается...



– Уймись, злоязычная безотцовщина! – рассердился дядя Семен и схватил со стола медный витой подсвечник. – Не изрыгай хулу на помазанника божия. Не его ли щедротами живет все купецкое сословие? Не его ль милостями и ты, смерд, жив?.. Ы-ы-ы, сила нечистая, сгинь с глаз моих, а не то – за ноги да об угол!



Максим встал меж ними.



– Не гневайся, батюшка, Семен Яковлевич, Никита брякнул не со зла, а по дурости. Оно и страшно, а не миновать нам казаков на подмогу звать.



Никита упятился к порогу, сорвал с деревянного гвоздя тулуп и, с шапкою в руках выбежав на двор, крикнул своему человеку:



– Запрягай!



Кони дружно взяли с места и понесли.



Весь обратный путь Никита разметывал умом и так и этак.



Призывать казаков было страшно, а житье без сильной охраны было тоже не уедно: редкий год проходил, чтоб какой-нибудь зауральский князек не учинял набега на освоенные Строгановыми места.



Торговать с инородцами было и выгодно, но дороги кишели лихими людьми.



Не входило в его расчеты ссориться накрепко и с братом Максимом, – дядя в счет не шел: съедаемый недугом, он быстро близился к могиле.



Надумал Никита поговорить о том деле со своим первым советчиком, Петрой Петровичем.



Старший прикащик Петрой Петрович Жарков был беглым монахом и служил еще отцу Никиты, Григорию Аникиевичу. Грамотей и пройдоха, вел он книги памятные и уговорные, сметные и ужимные, хлебные и соляные; языки и наречья туземных народцев разумел; знал, сколько в острожках деревень, починков, дворов крестьянских и бобыльских, сколько во дворах детей, братей, племянников, внучат, зятей, приемышей – всех по именам и по прозвищам, да сколько пашни распахано, да перелогу, да лесу, да рыбных ловель и звериных гонов, да с кого сколько и когда оброку брать. [60/61]



Вызванный с дальних промыслов, куда он ездил раздавать людям урочный корм, Петрой Петрович явился наскоре.



Хозяин сидел в горнице и попивал вишневую наливку. Вбежал Петрой Петрович и отвесил истовый поклон.



– Вызывал, Никита Григорьевич?



– Ты, братец, того, надень шапчонку-то, а то поди вшей там набрался и мне тут напустишь... Да потуже, потуже нахлобучь, чтоб не расползались... Ну, рассказывай.



– Слава богу все живы-здоровы, – скороговоркой начал было Петрой Петрович.



– Не тараторь, – остановил его Никита. – Говори ровнее, а то у меня после твоих речей три дня в голове копоть стоит.



Петрой Петрович осклабился, раздернул пуговицы домотканого, подбитого беличьими черевами кафтана, откинул полу и, вывернув карман, высыпал на стол горсть дикого серебра.



– Вот, при мне с десяти лопат намыли.



Хозяин ухватил буроватую крупинку, покатал ее в толстых пальцах, подышал на нее, прикинул на руке, надкусил зубом.



– Доброе серебришко. Отколь?



– Из-под Вздохни-горы.



– Еще чего там?



– Баловство, батюшка Никита Григорьевич. Десятник Демидка Савин посягает на девку Лушку Вятчанку.



– Не по рылу каравай.



– Я ему всяко говорил – и слушать не хочет. «Женюсь» да и только.



– Этак все захотят с женами спать, а кто же о добре моем радеть станет? Пошли Демидку под Вздохни-гору в мокрый рудник, там с него живо дурную кровь сгонит. А Лушку... Лушку вороти в золотошвейню, а то они, подлые, всю ее красу расклюют. Да скажи ей... или нет, пускай лучше ко мне сама придет.



– Слушаюсь, батюшка Никита Григорьевич.



Никита тянул душистую наливку, лукавый огонек играл в его сером глазу, а Петрой Петрович часто сыпал:



– За Вишерой опять зыряне пошаливают, лес твой жгут, на нашу сторону за лисами ходят, одного нашего человека прозвищем Колобок забили до смерти и втоптали в болотце. Никудышный был мужичишка, а все-таки божья душа. Долгу за ним полтина пропала, да ржи на масленицу мешок взял, да сапоги яловочные, да...



– Не до того мне ныне.



– Совсем разбаловались ордынцы, грозы над собой не чуют.



– Я тебя, Петрой Петрович, по нужде вызвал. – Никита рассказал о казаках и о своем свидании с братом и дядей. – Призвать думаю.



Прикащик отпрянул и перекрестился. [61/62]



– Што ты, батюшка, господь с тобой! В своем ли ты уме? Называть казаков – все равно что волков к стаду прикармливать. От них и от неприкормленных отбою нет. Я эти народы знаю, видал их да видал. Ощиплют нас, как гусей, и сожрут совсем с потрохами.



– Бог милостив.



– Как знаешь... Мое дело холопское.



Никита немедля еще раз съездил в Чусовской городок и вернулся оттоль веселый; позвал прикащика и решительно сказал:



– Пиши.



Петрой Петрович достал из-за божницы письменный снаряд, развел полное блюдце голубой киновари да, спустив с плеча кафтан, высвободил из рукава правую руку и, помахав ею, – кровь-де застоялась, – сел за дубовый стол.



– Сказывай, батюшка.



– Пиши. «Во имя отца и сына и святаго духа. От русских купцов Семена, Максима и Никиты Строгановых казачьему атаману Ярмаку с товарищи, которые казаки зимуют на Каме-реке близко Волги. Имеем крепости и земли, но мало дружины. Идите к нам оборонять Великую Пермь и восточный край христианства...» Пиши. «Приходят басурманы войной на нашу землю и своими безбожными набегами нашим посадам и городам многое пленение и запустение учиняют и всякий задор творят, и нету силы отбить их. Летом 1572 года черемисы и башкирцы русских торговых людей на Каме побили восемьдесят семь душ. Летом 1573 года, на Ильин день, из Сибирской земли, с Тобола-реки приходил с мурзами и уланами султан Маметкул – дороги на нашу русскую сторону проведывал, многих ясачных остяков побил, жен их и детей в полон повел и посланника государева Третьяка Чебукова и с ним служилых татар, кои шли с ним под Казань в орду служить, иных побил, иных в полон повел...» Пиши, да помасленное... «Вы б приплыли к нам, единоверные казаки, и нам служили б. Мы вам за вашу службу жалованье хлебное и денежное хотим дать. Пока шлем малые подарки: селитры батман (десять пудов) и свинцу против селитры в меру, и рыболовную снасть, и гвоздей, и казны бы прислали, да не ведаем, сколько вас голов. Посылаем два постава сукна настрофилю, десять половинок сукна яренку, десять половинок сукна ярославского, да десять половинок сукна гагрецу. Посылаем шестьдесят четей сухарей ржаных, семь четей с осьминою круп, десять четей толокна, двадцать колодок меду и вина две бочки под пятьдесят ведер. А коли похотите к нам ехать, то доверьтесь нашим посылам, они проводят вас по бесстрашным местам. Аминь».



Великим постом, отговев и помолясь угодникам, Петрой Петрович с людями и подарками санным путем отправился к устью Камы, где, по сказкам тамошных чувашей, и разыскал казачий стан. [62/63]





15





Уснула Волга, скованная льдами. Уснула Кама, зарывшись в пушистые снега. Мороз рвал дуплястые дерева, выжимал мороз из камня ледяную искру. Стыла в дубах темная кровь. Над полыньями клубился туман. От холода птица колела на лету.



Порыли казаки землянки по пяти сажен меж углов и зажили.



В прорубях рыбу ловили, рыли ямы под волка и лося, капканы и ловушки с заговорным словом ставили.



Кругом леса, в лесах зверье.



Мордвин Зюзя вышел ночью помочиться, волки утащили его от самой землянки. Двое заплутались в лесу и замерзли. Еще один потерялся в болоте: окна – прососы – в болотах не замерзали всю зиму.



В глухом овраге набрел Мамыка на медвежью берлогу. Обвязал себя бурлак веревкою, другой конец которой укрепил за пень, спустился в логово и зарезал сонного медведя, а молодую медведку привел на стан и стал жить с нею в особой землянке. Скоро он научил ее всяким проказам и прокудам. Спали они нос в нос; грея друг друга, ели из одного котла – Мамыка сопел, а медведка мурмыкала.



В метелях летели мутные дни, летели ночи, налитые свистом ветра да – э-эх! – растяжелой тоской.



Под завывы вьюги много было сказок и бывальщин порассказано. Народ собрался разноземельный и гулевой: иной побывал в Крыму, а то и в самой Туретчине; иной залетывал в Литву или Венгрию; иной кроме Дона да Волги нигде не бывал, но в россказнях и видалого за пояс затыкал.



Наконец, зимушка подломилась, обмякла и стала сдавать.



В распутицу, как обняла весна, в самое расколье, по последнему санному пути приехал Петрой Петрович с людьми и подарками.



Шумел и гудел на крутом берегу казачий сход.



Мартьян принародно читал зазывное письмо Строгановых:



– «Имеем крепости и земли, но мало дружины...»



Через плечо походного попа, дивясь премудрости божьей, в грамоту зорко вглядывался сотник Фока Волкорез. Его ль ухо не было тонко, и его ль глаз не был остер? Шипенье селезня он слышал через всю Волгу и в темноте на слух стрелял крякнувшую в кустах утку...



Мартьян вычитывал:



– «... С Тобола-реки приходил с мурзами и уланами султан Маметкул – дороги на нашу русскую сторону проведывал...»



Фока ждал: вот дрогнут строки, и меж них плеснет вода, блеснет огонь, сверкнет клинок... Но письмена лежали ладом, не шелохнувшись: покойно текла строка, играя титлами... Сотник отошел, сокрушенно вздохнув. [63/64]



Внимали Мартьяну и – кто про себя, кто вслух – вторили:



– Всем по штанам.



– Крупа...



– Порох...



– «... и вина две бочки под пятьдесят ведер...»



Закричали, заметались:



– Винцо на кон!



– Засохло, отмачивай!



– Бочку на попа!



Ярмак:



– Вольное буянство, не галчи! Оравою тоже песни орать, а говорить надобно порознь. Думай думу с цела ума, чтоб нам не продуматься.



И старший кормщик Гуртовый показал горланам свой облупленный и пребольшой, в телячью голову, кулак:



– Во!



Горлохваты понурились, зная, что от кормщика не получишь ни синь пороха, пока не решится дело.



Долго молчали, собираясь с мыслями, потом разбились по куреням и заговорили:



– На Волге жить – нам таловнями (ворами) слыть.



– На Дон, братцы, переход велик.



– Не манит и на плесы понизовые.



– Да, в понизовье нам возврату нет.



– Тутошний купец пуганый, добычи нет.



– В Казани стоит царев воевода Мурашкин с дружиною. Коли попадем ему в лапы – всех на измор посадит, а атаманов наших до одного перевешает.



– Большим людям, хо-хо, и честь большая!



– Пускай сунется Мурашка со своими зипунниками! Колотили мы их раньше – и впредь колачивать будем.



В стороне, засунув руки за кушак и полуприкрыв глаза, стоял Петрой Петрович со своими людьми, дивовался на вертеп разбойников и, слушая поносные речи да дерзкую брань, творил шепотком молитву.



А гулебщики уже ярились крутенько.



– Не красно нам, – мычал Мамыка, – не радошно к купцам в службы идти. Воля...



– Волк и волен, да песня его невесела.



– Помолчи, высмерток!



– Я и мал, да удал, а у тебя, полудурок, и в бороде одни блохи скачут, ума ни крупинки.



– И-их, ворвань кислая!



– Уймитесь, каторжные!



– Костоглоты!



– Не задразнишь!.. У рыбака голы бока, зато уха царска.



– Духа казачьего в вас нет, мякинники!



– А вы – блинохваты! [64/65]



– Не бранись, ребята, играй в одну руку.



– Будя шуметь! От шаты-баты не станем богаты.



– Там нам будет кормно. Поживем, отдохнем, кровью соберемся, а далее видно будет.



– Обещают бычка, а дадут с тычка, и пойдем утремся.



– Правда твоя, Лукашка, с купцами нам рыбы не едывать, – костями заплюют.



Слово за слово, зуб за зуб.



Двое раздрались, остальные бросились разнимать, и пошла потеха, только клочья полетели. Мамыка сбычился и отошел к старикам: по силе ему не было ровни во всей ватаге, в драку бурлак никогда не ввязывался, после того как однажды чуть не убил человека – в лоб пущенным с ногтя – медным пятаком.



Старики посмеиваясь глядели на побоище, посасывали трубки, а иной еще и покрикивал:



– Ругайся на стану вволю, бейся дома досыта, чтоб в походе жить нам в ладу да в миру.



Долго пришлось старикам ждать, пока драчуны утихомирятся. Мартьян поднял руку и призвал:



– Будя, товариство! Думай во весь ум, что нам делать и как нам быть?



Гулебщики потирали шишки на головах, щупали разбитые носы и понуро молчали. Превеликие умельцы кистенем бить, на игрища и на хитрости горазды, которые и на работу слыли валкими, а языки у всех были привешены криво.



Иван Бубенец, с казачьей стороны, зыкнул:



– Плыть!



Бурлаки опять заспорили!



– Не плыть!



Казаки в один голос:



– Плывем, плывем!



Мамыка:



– Думай не думай, сто алтын не денежки... Плыть так плыть!



– Поплыли!



– Атамана за бока!



Повременив и послушав голоса, Мартьян сказал:



– Всяк своей голове хозяин. Вольному воля, бешеному поле, удалому легкий путь... Кто с нами – гуртуйся ко мне, кто не с нами – отходи прочь.



Закачались, зашумели, как камыш под ветром.



Иные отошли было, но поглядели друг на друга, поскребли затылки и вернулись в общий круг.



– А коли плыть, – опять приступил Мартьян, – то надобно нам выбирать коренного атамана на камский поход. Кого похотите?



– Ярмака!



– Ярмака на круг!



– Хорош, сулил за него черт грош, да спятился. [65/66]



– Никиту Пана, умен...



– И умен, да неувертлив, сам себе на пятки навалил.



Гогот подобен залпу.



– Нам хитрого да погрознее.



– Ивана Кольцо.



– Долой Кольцо! На него надёжа, как на старого ёжа.



– Запивоха и до баб ходок. В Астрахани кинжал и последние штаны с себя пропил. В Дубовку к нам без штанов прибежал. Хо-хо...



– Мещеряка в атаманы.



– Не гож, не гож! Не ходить нам, казакам, под гусаком бурлацким.



– Ярмака!



– Ярмака-а-а!..



Мартьян:



– И я мыслю – Ярмака. Люб или не люб?



– Люб!



– Гож!



– Люб, люб!



Ярмак снял шапку, шапка – малиновый верх, из-под шапки чуб волной.



– Благодарствую, браты, за привет и ласку, а только постарше меня атаманы есть.



– Люб!



– Послужи!



– Из старых порох сыпится.



– Волим под Яр-ма-ка-а-а-а!..



Ярмак долго отказывался, как того требовал обычаи, и пятился за спины других.



Старики вывели его под руки и поставили в круг.



– Люб!



Ярмак поклонился:



– Ну, коли так, добро... Только, якар мар, на себя пеняйте. Я сердитый.



Круг гудел и стонал:



– Люб! Ладен!



Мартьян подал Ярмаку обитую медными гвоздями суковатую дубинку.



– Милуй правого, бей виноватого.



И всяк, кому хотелось, подходил к выбранному атаману и, по древнему обычаю, мазал ему голову грязью и сажей с артельных котлов и сыпал за ворот по горсти земли, приговаривая:



– Будь честным, как земля, и сильным, как вода.



Кормщик Гуртовый выкатил на круг бочку с даровым вином и позвонил ковшом о ковш.



– Налетай, соколы!



Ковши пошли вкруговую, загремели песни, – повольщина обмывала своего коренного атамана. [66/67]






Гулкий ветер обдувал поля.



Ноздристые снега сползали в низины. Синие сороки-стрекотухи расклевывали почки зацветающей вербы. На лесной поляне, на солнечном угреве резвились пушистые лисенята.



С галчиным граем, с косяками курлыкающих журавлей прилетела весна-размахниха.



Разыгрались как-то Мамыка с медведкой да и раскатили землянку по бревну. Медведка, фыркая и обнюхивая прелую хвою, припустилась в лес с такой прытью, что бурлак и смигнуть не успел, как она скрылась в чащобе. Он, как был в одном сапоге и без шапки, кинулся за ней и – пропал. Спустя время вернулся и – вернулся один.



– Ну, – потешались товарищи, – к осени пойдет твой косматый сынок по лесам, по болотам чертей полошить.



И до того был нелюдим Мамыка, а тут и вовсе задичал, – задавила удалого чугунная тоска.



Ночью



река дрогнула



тронулась...



Разбуженные треском и шорохом плывущих льдов, гулебщики вылезали из прокопченных логовищ и, тараща в темень глаза, размашисто крестились.



– Ого-го-го!.. Пошла матушка!



– Пошла!



– Час добрый!



– Гуляй, голюшки! Гуляй, гуленьки!



– Запевай, братцы, артельную!


Во всю-то ночь мы темную,



Непроглядную, долгую



ухнем,



грянем!..



Нам гусак кричит: «Давай!»



Мы даем, сильно гребем



да-а-ы,



ухнем!..



На берегу костры и говор, песня, звонкий перестук топоров, смрад кипящей смолы. Кто из лыка веревки вьет, кто дубовые гвозди строгает.



Разметала Кама льды, хлыном Кама хлынула: тут остров слизнет, там – двинет плечом – берег сорвет.



И Волга, играя и звеня под солнцем льдиною как щитом, всей силой своей устремилась в дальний поход.




На дереве начал лист разметываться; птица суетливо завивала гнездо; подобны облакам, гонимым полуденным ветром, летели станицы гусей да лебедей; пролилась весна зеленым дождем, хлынула красна в долины, зажгла лес, затопила луг и поле...



16





Плыли, отдыхая на радостных местах.





17





Славна Кама осетрами!



Высокое небо



синий простор.



По верхам дерёв дремотно шумел ветер. Солнце падало на воду, качалось солнце на волне, тонуло и вновь всплывало, взвивалось над водами и твердью. С черемух и диких яблонь осыпался цвет, дух от того цвету шел веселый. Пчелы пили росу. И от вечерней зореньки да до утренней в темных лесах гремел и сверкал соловьиный свист.



Плыли.



Вешняя вода тащила дерева и дрязг и копны сена. Шумела грозная вода, трепала ветви точно всплывших прибрежных кустов. Ухая обваливался подмываемый берег. В быстрых струях колебалось и угасало отражение висящей над кручью березы. Чай, листая сребристым крылом, с суматошным криком гонялся за чайкой.




Плыли.



Мимо яров, мимо развалин старинных булгарских и татарских крепостей. Попадались безыменные деревнюшки, и дети, провожая караван, далеко гнались по берегу с заумными криками. Дремлющие в зеленых зарослях озёра были полны тишины и света. На озерах табунилось великое множество птицы, – казаки набирали полные лодки гусиных и утиных яиц.



Плыли.



Немудрой снастью ловили икряную рыбу, били на мясо медведя и кабана. Однажды орда белок преградила стругам путь: несметной силой, подняв хвосты торчком, два дня и две ночи кряду переправлялись зверки через реку, – казаки хватали их руками, били палками и из шкурок беличьих нашили легких шубеек и одеял.



Плыли.



Гад заедал – никакими хитростями и сбруями немыслимо было от него защититься. Гад лез в глаза, в рот, в уши, не давая вздохнуть. Порою за гуденьем комара не слышно было плеска волны и шума леса. Лось, спасаясь от гада, покидал дебри, выбегал на открытое место и ложился в воду да так, выставив морду, и дремал. Один сохатый запутался рогами в прибрежных талах, и его взяли жива, освежевали, растяпали на куски, и, пока наводили костры, комары высосали мясо добела – лосину не стали есть и собаки. Иногда на пригорок, под ветер, со стонущим ревом [68/69] вылезал закусанный гадом медведь. Уличенного в лихой корысти астраханца Истому Беса, по приказу куренного атамана, раздели догола и привязали к дубу: всю ночь комары висели над ним гудящим столбом и к утру заели насмерть. Когда варили варево, то кухари собирали нападавшего в котлы гада полными ложками. Жалил комар, душила мошка, била пестрая муха, жало которой было острее шила. Ошалелые от изнурения люди задыхались от едкого кура, разложенного на стругах и вокруг стана, метались, лезли в огонь и нигде не находили себе спасения. Повизгиванье и воркотня осатаневших собак; псы зарывались в песок, забивались в гущину колючих кустов или, кувыркаясь через головы, как бесноватые мыкались по лугам, по лесам, но свирепые комариные орды всюду настигали их, липли к кровоточащим ранам, объедали голые места в ушах, под хвостом и под брюхом, объедали губы, нос, веки, да так, что глаза совсем заплывали кровью. Ослепшие собаки, стеная, бежали за караваном по берегу и, выбившись из последних сил, отставали, гибли.



Плыли.



Ждали крепкого ветра, как праздника.





Сказка засольщика Панкрашки Лоскута:



«...Давно, братцы, было, в те блажные времена, когда козы волков драли.



Жил на гречушных горах царь Федул, и был он тяжел для народа своего. Головушка на него была насажена с пивной котел, а ума в ней было чуть. Знал он песни играть, в дудки дудеть, а всеми делами завладали и ворочали мудрецы-думщики. От вольной жизни, то ли от дурости такая у царя борода разрослась, – залетит в нее воробушек и не найдет, бедный, вылету.



Росла при отце дочь Светлянка, красавица-раскрасавица.



Вот раз поехал царь Федул на охоту, а вперед пустил тыщу прислуг. Они и давай чертей полошить: лес рубят, траву секут, камень ломят, камнем дорогу мостят, метлами метут и коврами устилают. Сам царь на золоченой телеге едет – только колеса гремят. По сторонам дурни и холуи скачут: кто от царя мух гоняет, кто ему песни поет, кто в барабаны бьет, кто бороду по волосу расчесывает, кто в пасть ему съедобье лопатой сует, кто волосату спину чешет, кто хвалит его дородность и красоту, кто славит ум и доброту, кто мужиков разно ругает.



Наохотился царь, – наваляли перед ним зверя гору, – устал и лег спать под дубом. И привиделся ему диковинный сон. Проснулся весь в черном поту, созвал мудрецов-думщиков и спрашивает:



– Што такое?.. Лежу будто я поперек реки, запрудил ее, а вода через меня хлещет. Из ушей, из ноздрей у меня пшеница растет... Што такое? [69/70]



Мудрецы-думщики три дня в книгу глядели, три ночи думали и ничего не выдумали.



Рассердился царь и говорит:



– Кто разгадает мне сон, тому полцарства и дочь в придачу отдам!



Позвали одного усача рыбака, он не стал много растабаривать и сказал коротко:



– Так и так, царь, завтра тебе умирать.



Испугался царь Федул, и волосы на нем медведем поднялись.



– Я с тебя, – кричит, – такой-сякой, завтра шкуру спущу!



– Это дело нехудое, – отвечает рыбак. – Ты переживи завтрашний день, тогда и спускай с меня шкуру.



Царь объелся медом, и к утру дух из него вон. Полцарства он рыбаку не дал и в дочери отказал, ну, а все-таки перед смертью поставил его старшим над всеми мудрецами-думщиками.



Живут.



Рыбак вино пьет, яйца вволю ест и к царевне молодой подбирается. Светлянка царствует, а рыбака к себе ближе чем на сажень не подпускает. Ну, а мудрецы были свирепы, – зависть берет, рыбак в царски дела путается, – и всяк только и думает, на какую бы хитрость пуститься, чтобы рыбака со света сжить.



Приходит к царевне один мудрец и говорит:



– Было мне виденье и голос от твоего батюшки. Велел он рыбака к себе прислать, чтобы окуньков ему на ушицу наловил.



Согласилась Светлянка. Рыбак с похмелья во дворце мучился. Холуи схватили его, завернули в сети и поволокли на реку. Сгребли на берегу деревьев пребольшую кучу, рыбака взвалили, сучьями забросали да и зажгли, чтобы душа его с дымом на небо летела. Рыбак унюхал – паленым пахнет, сразу очухался и думает: «Жить тошно, да и умирать не находка». Выпутался из сетей, в дыму потихоньку к воде сполз и уплыл на остров. Мудрецы-думщики обрадовались, что избавились от него и опять за свое, начали царством ворочать.



Живут.



Прошло сколько-то время, подъявился рыбак как ни в чем не бывало – и прямо к царевне.



– Так и так... Близко ли, далёко ли, долго ли, коротко ли, низко ли, высоко ли, а побывал я у твоего батюшки и рыбки ему наловил, насолил.



– О чем он с тобой побеседовал? – спрашивает дочь.



– О чем ему со мной, дураком, беседовать? – отвечает рыбак. – Просил он для умной беседы всех мудрецов-думщиков той же дорогой к нему прислать.



Мудрецы – круть-верть, туда-сюда, не тут-то было. По приказанью царевны, свалили их всех на кострище и сожгли [70/71] под барабанный бой. Рыбак не будь дурен, царевну на себе оженил и сам царем стал. Весь народ возрадовался. На целый год пошло у них пированье. И я там был, вино и мед пил, украл царев шлык, в подворотню – шмыг, и поминай как звали...»






Отгремела весна



отсверкала красна.



Кама вбралась в берега, загустели леса, в лесах – калина, малина и дикое вишенье, хоть косой коси.



Заря зорю встречала.



В лесах тосковала кукушка, на перекатах судак бил малька, и по ночам – в грозы – над омутами, как свиньи, плескались сомы.



Крепко спится под шум ветра, под плеск волны.



Шли своей силою на веслах и на шестах, и бечевою, подпрягая в лямки набранных по пути татар и чувашей, бежали парусным погодьем.



Секли дожди, хлестала волна.



Полон дикого своеволья и напористой силы, Ярмак не щадил ни своих, ни чужих костей и – гнал. Вставал он раньше всех, наскоро молился на закопченную складную икону и тормошил караванного:



– Поплыли!



Караванный поднимал куренных старшин:



– Поплыли!



Куренные старшины будили людей:



– Поплыли!.. Поплыли!..



Подымались лохматые, рваные, с запухшими от комариных укусов рожами, крестились на алевший восток, обжигаясь хлебали заранее сваренную кухарями ушицу и, на ходу дожевывая обмусоленные овсяные лепешки, валились к стругам.



– Поплыли!



– Водопёх, выбирай бросовую, толкайся!



– Загребные, на весла!



Струги гуськом пробирались вдоль бережка.



– Ох, братцы, спал я нынче, – клюй ворона глаз – и носом бы не повел.



– Всех нас атаман примучил, ребро за ребро заходит.



– Торопыга.



– Крутенек батюшка, да пререкаться-то с ним не приходится.



– Терпи, кость, плывешь в гости.



– Вестимо, на то и гульба...



– Горе наше тут гуляет..



В самую жару устраивали привал. Наскоро пожевав чего придется, расползались в кусты и, укутав головы в тряпье, отдыхали. В полуденной тишине сонно бормотал ручей, перебирая [71/72] обмытые камни. Склонившись над ручьем, как завороженные дремали ивы.



И снова атаман гнал по стану позыватых:



– Поплыли!..





В полулета добрались до Орла-городка, бревенчатые башни которого были видны издалека.



Горел празнишний день.



На звоннице звякал колоколишка. Усыпанный народом берег гудел, переливался цветными рубахами и сарафанами.



Купались невдалеке ребятишки, – были накатаны они на песчаную отмель словно крашенные луковым пером пасхальные яйца. Голые девки лежали на светлом песке одна подле другой, будто тугоносые осетры на багренье.



Из глоток казачьих лился яростный свист и хохот:



– Э-э, пчелки! ......медок!



– .................................................................................................................................



– Бабы, бабы, соловья вам нады, а то собакам выброшу...



Девки расхватали одежу и, сверкая наготою так, что у гулебщиков глаза ломило, бежали в талы.



Атаманова каторга легонько ткнулась в берег. Ярмак в чекмене темно-зеленого сукна шагнул через борт.



– Мир на стану!



– Мир! – отозвался старший Строганов.



– Славу Исусу и царице небесной.



– Аминь.



Мужики, по хозяйскому наученью, сдернули войлочные шляпчонки и пали на колени.



Позади Ярмака степенно переминались с ноги на ногу есаулы, из стругов на берег выпрыгивали казаки.



Строганов шагнул навстречу атаману.



– Кланяемся вам, достославные казаки, хлебом-солью!



Ярмак принял пудовый каравай с берестяной солоницей, доверху насыпанной крупной, зернистой солью.



Дочка Семена Аникиевича обносила есаулов чаркою. Есаулы пили и, обсасывая ус, кидали в чарку по золотому.



Дружина покинула струги и направилась к церкви. Заворотники размахнули крепостные ворота на пяту, и гости вошли в городок. Дорога была устлана белеными холстами, дома убраны ветками зелени.





18





Привальный пир, хмельные речи.



– Ешь, гостечки, досыта! Пей, гостьюшки, долюби!



Атаман и есаулы очестливы, в слове уметливы:



– Мы, хозяин, в чужом двору бесспорники, – что поставят, то и пьем. [72/73]



Строганов ножом перекрестил хлеб, нарезал крупных ломтей и налил по первой чарке.



– Буде пьешь до дна, так видаешь добра.



Ярмак:



– Мы приплыли не большие пиры подымать, а землю пермскую стеречь и своей службой показать вам нашу казацкую правду... Так ли, товариство?



– Так, так!



Старший Строганов, Семен Аникиевич, кланяясь, пошел вокруг стола со всеми чокаться.



– Слово твое, Ярмак Тимофеевич, мне приятно. Один у нас бог, один и царь. Велеумный царь, с Волги татарву пугнул, полячишек за Смоленском гоняет, Литву поганую душит. Что ему своевольщики новугородские? Затычки оконные! Бьет он их, кладет, кровью умывает. Что ему думные бояре и зазнайки князья? Пыль толоконная! Кнутом он с них шкуры спускает, а которым и головы тяпает... Первые подручники государю мы – купцы, да вы – удалые казаки. Преславный царь, грозные очи...



Мамыка заржал, заметалось пламя свечей.



– Чего ты нам его нахваливаешь, как цыган лошадь? Мы его и сами не хаем и видом его не видали, а вот псари у него ой люты!.. Так ли, товариство?



– Так, так!



– Верно!



– Не перетакивать стать.



Захмелевший Матвей Мещеряк поднялся, расплеснул из полна кубка вино и сказал:



– Мы на Русь лиха не мыслим. Царствуй царь в кременной Москве, а мы казаки – на Дону и Волге.



Есаулы закричали:



– Правда твоя, Мещеряк, правда!



Купец засмеялся через силу:



– Э-э, кто богу не грешен, царю не виноват? О том ли нам речи весть?.. Музыка!



Заглушая дерзкие голоса, взвыли дудки, согласно заиграли литаврщики. В хоромах будто и просторнее и светлее стало.



Мещеряк подпер скулу кулаком и рявкнул:



Венули ветры



Да по полю.



Грянули весла



Да по морю...



А лихой на язык Иван Кольцо подсел к хозяину и начал похваляться:




– Я на своем веку сорок церквей ограбил. Попы поволские и рязанские поныне клянут меня и предают анафеме. Ха-ха-ха!.. Я, борода, в походы ходил, я орду громил, купцов обдирал и в Волге топил... [73/74]




Строганов отодвинулся.



– Бог тебе, братец, судья да атаман твой.



Ярмак:



– Шабала, без ума голова, несет невесть что... Уведите его!



Брязга тащил буяна прочь, но тот разбушевался:



– На Волге...



– Молчи, пустохваст!



– ...городов и деревень я пожег бессчетно! В орду пойман был – из орды ушел. В астраханском остроге двупудовой цепью, как кобель, был прикован к стене, да и то сорвался, на Волгу убежал. Сам царь, слышно, клянет меня. Не ляжет мне могильным камнем на сердце и царская клятьба... Ха-ха-ха!..



– Емеля, Емеля, вымыслы твои лихие... Вяжите его!



Брязга засунул буяну в раскрытую пасть меховую шапку и уволок его в сени.



На столах, застланных вышитыми скатертями под одно лицо, – саженный осетрище; да олений окорок; да медвежий, приправленный чесноком и малосольными рыжиками, окорок; да подовые пироги с вязигою; да лосиная губа в кровяной подливе; да тертая редька в меду; да стерляди копченые и ветряные; да белые с красным брызгом яблоки по кулаку; да на большом деревянном блюде выпеченный из теста казак на коне и с копьем.



Подавалы проворно меняли яства.



Чашники разливали по кубкам брагу, наливки и настойки, привозные с Бела моря фряжские вина и меды домашние – мед пресный, мед ягодный с пахучими травинками, мед красный, выдержанный в засмоленной бочке до большой крепости, мед обарный с ржаной жженой коркой.



Никита Строганов круто солил Ярмаку кусок и приговаривал:



– Ешь солоно, дом мой знай.



В лад ему Ярмак отвечал:



– Хлебу да соли долог век.



Мартьян:



– Места тут у вас нелюдимые. Плывешь, плывешь – ни дыму не видно, ни голосу не слышно.



– Справедливо твое слово, батюшка отец Мартьян. Сидим в нашей вотчине, как сычи. Лес палим, пни корчуем, ставим новые роспаши, а земля мясига – ни соха ее, ни борона не берет. Где рассол найдем, тут и варницы строим, и соль варим, и трубы соляные и колодцы делаем к соляному варению.



– Какие народы соседствуют с вами?



– На Ирени и на Сылве татары и остяки кочуют, на Яйве и Косьве – вогуличи, а под Чердынью и далее на Устюг зыряне и вотяки бытуют... Лешая сторонка!



– Татар мы знавали, а вот о зырянцах, вогульцах и остяках не наслышаны. [74/75]



Слово старшего Строганова:



– Народишки те ремесел никоторых не знают и продолжают свою дикую жизнь выпасом скота, ловлею рыбы и зверя. Противны им обычаи и все дела наши и наша христианская вера. Соль варить и руды разрабатывать сами не хотят и не умеют, а когда мы за дело взялись, смотрят на нас с завистью. Через наши руки царь Иван Васильевич, по доброте своей, шлет поганцам подарки, чтоб от сибирского султана Кучума их к себе в ясак переманить, а я, грешник, последнее сукнецо придержал: свинью горохом не накормишь, хе-хе... Живут, будь им неладно, как-то нехотя – ни двора, ни амбара. Кругом лес, а у них полы земляные. Кнутовище прямое лень выломить, привяжет на кривулю лычко узлом и гоняет. Скотина зимой на юру мерзнет, а летом ее гад заедает. Тонут в трясинах и болотах, мосты настелить не смыслят. Только и глядят, какую бы пакость русскому пришельцу сотворить. Всякими укрепами и лихими вымыслами от злых неприятелей оберегаемся, многие скорби и досады от них принимаем...



И долго еще наперебой сетовали Строгановы на свою горькую судьбину.



На дворе пировала ватага.



Столы были завалены хлебом, пирогами с рыбой и рябиною, заставлены блюдами со снедью да корчагами с говяжьими щами, киселями и кашею. На кострах палили свиней, жарили баранов.



Над гульбищем стон стоял, стлался жирный дым да сытый говор. Обожравшиеся ватажники сидели и полулежали на кошмах и одежинах, набросанных на убитую землю. Один бывальщину рассказывает, другой похваляется тем, что осквернил сто девиц...



Петрой Петрович прохаживался меж пирующих и приговаривал:



– Просим вашей чести, чтоб пили, ели да веселы были. Гостю наш почет, гостю наша ласка.



– И то, старик, едим сладко, носим красно, работаем легко.



– По заслугам и кус.



– Мы приплыли не с разбойным подступом, а по-доброму.



– Коль с добром пришли, то и приняты будете приятно.



Бурлак Кафтанников шел в обнимку с казаком Лыткой и пьяно, с надсадою хрипел:



– Друг...



– «Шутырила-бутырила», – напевал Лытка.



– Друг, на Руси житье мужику хуже медвежьего...



Лытка тронул волосяные струны балалайки и сыто рыгнул:



– Оно так, дядя Лупан, плавать веселее: то золота полна шапка, то до пупа гол... «Шутырила-бутырила на лапте дыра...» [75/76]



– Медведь всю зимушку дрыхнет, лапу сосет, а мужик и зиму и лето знай ворочает...



Лытка остановился, поглядел на бурлака, сбил его кулаком с ног и не оглядываясь пошел дальше, распевая во всю глотку!



Шутырила-бутырила



На лапте дыра.



Жулики-разбойники



Ограбили меня...



А Кафтанников, размазывая кровь по усам, кричал:



– Друг, облей-обкати сердце!



По кругу шли, кланяясь, кувшины с вином и брагою.



У погреба были расставлены бочки с квасами – квас сычоный, квас малиновый, квас вишневый, квас житный, квас выкислый.




На даровое угощение приплелись дряхлые старики и старухи. Одного, совсем умирающего, сыновья привели под руки; хлебнув вина, он ожил, а потом и песню затянул. За амбарами в темноте нищие и подростки допивали из опорожненных бочек гущу и ополоски.



Вокруг Куземки Злычого собралась дворня, слушала развеся губы. Врал Куземка, аж земля под ним зыблилась, врал – сам себя не видел...



– У нас на Дону живут богато, казаки ходят в сапогах, а бабы все до одной брюхаты. Добра-то, братцы, добра! Золота, серебра, бархата и холста на каждого аршин по ста. А землю у нас быки рогом пашут, козы боронят. Птица на Руси зерно уворовывает и, возвернувшись на Дон, поле казачье засевает. Солнышко ниву пасет, бог ниву дождем сечет. Глядишь – и поспел урожай. Снопы сами на двор приходят, бабы молотят, мелют, лепешки пекут, а мы, казаки, поедаем да винцом донским запиваем. А пчелы, братцы, на Дону и Донце – каждая по овце. С поносу летят, аж кусты трещат. Вот она где жизня!



– Послушать тебя, казачок, так житье вам было на Дону, как воробьям в малиннике. И чего вам не пожилось там?



– Мы народы гулевые, народы тертые, не любим на одном месте сидеть... А бывал ли из вас кто на горах Жигулевских? Взъедешь на те горы, и солнышко – вот оно, пикой достать можно. Привязал я раз коня месяцу за рог, а сам спать лег. Проснулся, гляжу со сна: мать честна! Месяц ушел и коня увел. Парень я догадливый, пальцы в зубы, да как свистну! Конь был удал, услыхал меня, поводок оборвал – и бултых в Волгу. Скоро и ко мне на зов приплыл... Эх, Волга-мать, река быстра, по тебе сомы бьются, аж пыль столбом!



Смех дворни заглушал Куземкины россказни...



Фока Волкорез хлестал в ладони.



– Гей, юр, юрки, вор с ярмарки!



Черны руки размахались, скоры ноги расплясались. [76/77]



Много чего ватажники стрескали, а не могли яств повыесть, пития повыпить. Иной, распустив брюхо, ел стоя, чтобы больше утряслось; иной отбегал в сторонку и, запустив палец в рот, изрыгал съеденное и вновь, приплясывая, возвращался к столам.

Загрузка...