– Жри, Митюха, калач мягкий, рот большой!
Взгрустнулось о Доне, в песне всплакнули о Волге...
Есаул Осташка Лаврентьев – брови черны, огневые глаза – и с ним несколько казаков, что были потрезвее, прикудрявились и пошли в слободку к девкам.
Всю ночь на крепостных башнях перекликались охраняльщики и били колотушками в чугунные доски.
Гулебщики до свету песни орали – над городом, как зарево, зык стоял...
19
Пала осень, стрежни затягивало песками. Мерцая, текла усталая осенняя вода. Зверь, напуганный шорохом опадающих листьев, покидал дебри и выходил на открытые места. Ветер расплетал березыньке косу рыжую. Мокрая ворона, хрипло каркая, качалась на голой ветке.
Закормили, задарили Строгановы казаков. Разделившись на малые отряды, несли казаки по острожкам сторожевую службу и показывали свою казачью правду.
Бунтовали на Каме черемисы и башкирцы, задавленные непосильным ясаком. Казаки к ним сплавали – самых пущих перевешали, остальных всяко настращали и обложили двойной данью.
Таясь, как волк по чащобам, приходил под Чусовской городок и под Сылвенский острожек мурза Бегбелий с вогулами и остяками. Казаки тех налетчиков перебили из головы в голову, а самого Бегбелия поймали и в земляной тюрьме ему жить указали.
Украдом, пустясь на многие хитрости и козни, приходил под Пермь мурза Кихек с тюменскими татарами и косьвинскими зырянами. Казаки и этих находцев переловили, перебили, а самого Кихека сотник Черкиз застрелил на приступе в припор ружья.
Согнали казаки с дедовых стойбищ иренских и сылвенских татар и остяков. Строгановы на тех землях расселили своих людей, приставив их к соляному и пашенному делу.
Жители одного лесного аула не захотели уходить с обжитых мест и, усоветовавшись, порыли земляные норы, укрепя их жердяными подпорами, и спрятались туда со всеми животами и со всем имением своим. К храбрующим казакам жители выслали одетого в смертную одежду древнего старика, он пал на колени и сказал:
– Мы живем тут с искони веков и крепко привержены к болотам, лесам и травным удолиям своим... [77/78]
Казаки дивились тишине точно вымершего аула и стали выспрашивать старика, много ли у них богатства и куда попрятали девок?
– ...в озере рыбу ловим, по лесам зверя бьем, тем и кормимся. Мы злодействуя не ходили на войну, и к нам злодействуя никто не приходил войною.
Иван Задня-Улица опрокинул его пинком, – носок сапога Иванова был окован медью, – и взревел:
– Глаза нам не отводи! Кажи, где чего есть!
Старик бормотал свое:
– Обираем по лесу дикий мед да лубья дерем, смолу гоним да пиво варим, молимся...
Илюшко Чаграй за волосы поднял его с земли.
– Сказывай, коли хочешь жив быть, где ваши девки, где зверобойная снасть, где всякая хурда-мурда?
Посыл понял, что кротостью их не возьмешь, и начал плеваться, ругаться и выкрикивать заклятья и наговоры косьвинских и кондинских колдунов:
– Захлебнуться бы вам своими грехами, горячие угли вам в глаза, сосновые иглы в печень, в кости ломота!.. Тьфу, тьфу, тьфу!.. Камни и пеньки вам в брюхо, муравьи с семи полей в глаза, рак в бороду! Тоскою, как дымом, да застит и разъест глаза ваши!
– Ну, будя, старый, шуметь, – сказал Чаграй и, накинув ему веревку на шею, повел к сосне.
Старик подал условный свист, и лесные жители, возрыдав, вышибли жердяные подпоры и погребли себя под землею со всеми животами и со всем имением своим.
Широко раскинулись владенья Строгановых.
В земляных и каменных норах рылись копачи, добывая железную и медную руду да закамское, с голубым отливом серебро.
На поляне гончары выделывали горшки, в кузницах из своего железа ковали сохи, копья и всякие поделки, нужные к соляному варению.
Зимогоры, расчищая место под пашню, секли лес на дрова, жгли уголь, корчевали пни.
Блистали огнями, дымились варницы. Где из озер, а где из глубоких колодцев приставленные люди черпали соленую воду и наполняли ею железные цирени (корыта), из коих повара и подварки выпаривали соль.
Лопата звякала о камень, хлопал кнут погонщика, копач врубался в грудь горы. В темном забое слеп глаз, могильный холод знобил кость, но упорно гремели удары, из-под кайла стреляла искра. Скрипело маховое колесо, выматывая из шахты плетушки с породой. [78/79]
В варницах по закрайкам чанов и корыт губою настывала соль, соль текла под ногой, соляные сосульки свисали с матиц и тележных осей, солью, как инеем, были засыпаны дороги от промыслов до соляных амбаров и далее на Каму до соляных барж.
Бабы где на лошадях, а где и лямками по воде подтаскивали дрова к варницам.
По горным и лесным тропам сновали подростки с угольными коробами на загорбках.
Густой говор северян мешался с цветистой речью более скорых на язык волжан. Текла прошитая звенящей тоской, родная и русскому уху, песня азията. С далеких рыбацких станов ветер наносил стонущий напев «Дубинушки». Засевшие на мели плотогоны, наваливаясь на рычаги, ухали, как черти в болоте.
С реки лились бабьи навизги да смех.
Тут – сопит пила, стучит топор, там – прикащик тычет в рыло, матюшит сплеча:
– Не ленись!.. Ходи борзо!..
Работа велась день и ночь
работали за хлеб да за воду.
Жили на своих жирах (станах) приуральские народцы. Строгановы и их не оставляли своими милостями: сгноенным в ямах хлебишком подкармливали; рваной, отслужившей свой срок одежонкой снабжали; отпускали в долг всякую хозяйственную мелочишку – иголку, шило, огниво, топор, прядь неводную. Все выловленное народами в реках и озерах купцы забирали за долги. Вся добытая птица и пушнина, мед и самоцветы шли в уплату долгов. Те, что были побогаче и поудалее, бежали с семьями за Камень, где попадали под двойную кабалу вогульских и татарских князьков. Слабосильные приходили на промысла отрабатывать долги. На самых худых плательщиков Строгановы напускали своих людей с наказом: «Убей некрещеного или вышиби и отгони от юрты, а жену и детей забери себе, пусть работают на тебя, а ты заодно с ними – на меня». Да с тех же народов тайно от царя драли купцы ясак жареным, вареным и так, чем придется.
Копачи Вишерского рудника, проведав, что артельный кормщик, по научению прикащика Свирида, кладет им в кашу суслиное сало, возмутились и побросали работы.
К копачам пристали солевары двух близлежащих промыслов.
Разгневанный Свирид затравил собаками присланных к нему с рудника выборных людей и одному из них, Ивашке Редькину, плетью выхлестнул глаз.
Тогда Ивашка, помолившись пресвятой богородице и подговорив себе товарищей, ночным делом приступил к прикащичьей избушке, железиною высадил дверь и немилостивым боем [79/80] заставил прикащика сожрать дохлую мышь, а потом – слово за слово, словом по слову, распались и припомни многие прежние обиды, уходили они прикащика Свирида до смерти.
После того целой гурьбой бросились к варницам, сожгли два соляных сарая со всем нарядом; подрубив запоры, вдруг спустили пруд и затопили несколько рудников, но скоро сами устрашились своего злодейства и приутихли, а старики заковали в цепи двух своих главарей – Редькина и Рыжанко – и стали ждать, что будет.
Никита Строганов бросился к казакам.
– Беда!
Увидав перепуганного и полураздетого купца, Ярмак подал боевой клич:
– Ватарба!
Есаулы, срывая со стен оружие, вопрошали:
– Набег?
– Орда?
– Отколь?
– Хуже! – схватился за сердце и пал на лавку хозяин. – Хуже!.. Именья моего разорение, смута и душегубство... Ежели по твоему, атаман, слову не будут заворуи наказаны, то и впредь ждать мне от них еще больше того дурна. Людишки у меня из разных земель схожие, людишки беспокойные...
Ярмак набрал надежную сотню и поскакал на промысла.
Копачи и солевары, гремя сбитыми из листового железа сапогами, окружили казаков и застонали:
– Батюшка...
– Ярмак Тимофеевич...
– Помилосердствуй!
– Не покинь нас на погибель.
– Мы всеми оставлены и забыты.
– На тебя атаман, вся надёжа!
– Принимай нас в свою ватагу...
Ярмак, дернулась косматая бровь Ярмака:
– Мне такие не надобны, я таких-то и своих в куль да в воду... С чего, злецы, взыграла в вас сила окаянная? Ребра вам расшатаю и все языки одним гвоздем на одну доску приколочу!
Пали на колени и сдернули с коротко стриженных голов берестяные колпаки и войлочные шляпчонки.
– Помилосердствуй, атаман!
– Бить нас и без тебя есть кому...
В мольбе тянулись изъязвленные соляным раствором руки; лица, запеченные в огненной работе, были жалостливы. Закованный по рукам и ногам Ивашка Редькин, – вытекший глаз его был заткнут окровавленной тряпицей, – звеня цепью, подскочил к атаману.
– Бей меня первого! Все одно пропадать! Постою за мир, пострадаю за правду Христову! [80/81]
Он, как бесноватый, скакал перед мордой коня и, захлебываясь, кричал какую-то невнятицу.
– Не суерыжничай, Ваньша, я все обскажу ладом, – бряцая ржавой цепью, поднялся с колен, сажень в груди, соляной повар Рыжанко. Он одернул прожженный искрами кожаный фартук, угрюмо глянул на казаков и степенно заговорил:– Мы не бунтовщики какие, мы... терпежу нашего не хватает! Прикащик Свирид деньги с нас собирал на церковное строение и те деньги с сыновьями своими пропивал... Мы не недоверки какие, крест на шее носим и душу свою поганить суслиным салом не дадим...
Голоса ропота:
– Не дадим, не дадим!
– За что нам терпеть?
– Не тут нам пуп резан.
– Мы народы тверские да суздальские...
– От долгов сбрели.
– В работы нас купец лукавством да насильством охолопил.
В толпе возмутителей шныряли зыряне, башкиры и татары. Вытолкнутый вперед Юлтама нерешительно заговорил:
– Хазяйн, бох ево знает, один день – бульно хорош, другой день – бульно палахой... Один день хлебишка давал, лаптишки давал, котел давал. Другой день приходил хазяйн – рыбка отбирал, птичка отбирал, шкурка отбирал, лошадку отбирал, все отбирал.
Рыжанко отсунул Юлтаму.
– Ты погоди, у нас тут свои заботы...
– Какой такой свой забот? Твой брюхо ашать хочет, мой брюхо ашать хочет – один забот...
Ярмак:
– В ваш уклад и правеж мне дела нет.
Общий голос:
– Правду говорим!
– Не спорю.
Казаки, иные взирали скучая, иные – хмуро.
– Ая-яй-яй, палахой дела, помирать надо, – сокрушенно сказал Юлтама.
– Помирать не надо, бежать надо, – негромко отозвался кто-то из толпы татар.
И снова заговорил Рыжанко:
– Живем мы тут помилуй бог как! Сыты бываем щедротами хозяина четыре дня в году – на пасху, рождество, прощеное воскресенье да Дмитровскую субботу. Хлеб выдает такой, что он и хлебом не пахнет. Кормить не кормит, а все понуждает, чтоб соли нагребали перед прежним с прибылью. Работа душит, некогда глаз поднять, солнышка не видим. Я сам ворочаю, жена со мной ворочает, детишки ворочают, и самый малый – по шестому годку – приставлен лыки драть, корзины и короба плесть. [81/82] Родитель мой, что насилу бродит и весь дряхл в забвении шатается, за единое грубое слово услан прикащиком в рудник на гнилую работу. За его хозяйской пашней да солью ходючи, одежонку всю передрали, волочимся в наготе и босоте. Рыбы на уху добыть некогда, и мы с весны с женами и малыми детьми кормимся травой. Иные на Русь сбежали, иные от болезней и с голоду примерли. За самую чутошную вину, а то и без вины, палач Абдулка батогами нас, крещеных, лупит нещадно и каленым железом пытает, на шею цепь с чурбаном вешает да на головы железные рогульки набивает. Хозяин нас в уезд ушлет, а сам с прикащиками в наши избы для блудного дела ходит, жен и дочерей наших ворует и после над нами же надсмехается. Греха купец не боится, людей не совестится. Велит нам в церковь ходить во все праздники церковные и господские. Кто не придет, с того в первый раз берет по две гривны, в другой раз – грош, а кто не придет в третий раз, с того дерет алтын да приказывает палачу привесть того немоляя-невера в церковную ограду и, чтоб не забыл он дорогу к угодникам, бить его палками. Чего мы в церковь пойдем? Поп службу ведет не по-русски, а по-латынски: прислушиваешься-прислушиваешься, а так и уйдешь, не поняв ни шиша... В хоромах, где иконы висят, курит хозяин табачище, а нас за табак кнутом бьет и лбы каленым пятаком клеймит. Да он же, по злой неволе, на спасов день и в благовещенье сгоняет народ на свой двор и стрижет с нас волос, да подбавив в тот волос овечьей шерсти, валенки для прикащиков валяет, а мы, сироты...
– В ваш уклад и правеж мне дела нет, – повторил Ярмак и нагайкой указал на Рыжанко и кривого Ивашку Редькина: – Этих заковать в железа и посадить в яму, хозяин в их головах волен. Остальных выпороть и не мешкая приставить к работам.
Из-под локтя атамана вывернулся палач Абдулка; круглая, ровно из красной меди литая, морда его жирно блестела.
– Пороть, бачка?
– Лупи всех из головы в голову, лупи принародно, чтоб, смотря на то, бабам и малым ребятам неповадно было смуту заводить.
Стон качнул толпу:
– Батюшка, бес нас попутал!
– Горе липовое...
– Живое мясо с нас рвут!
– Лучше бы мне и на свете не жить!
– Кроме бога, не у кого нам искать защиты!
– Ну, атаман, попомни... Отрыгнется тебе наша кровь ядом!
Кнутобойцы засучивали рукава, разбирали с возу розги.
– Ложись!..
Подходили, побелевшими губами шептали слова молитвы и, спустив портки, покорно ложились. [82/83]
Скупые охи, зубовный скрежет, мельканье плетей и розог над распростертыми телами, а тела были худющие, шкуры вытертые, шелудивые, в мокрых соляных язвах.
Кнутобойцы хлестали без злобы до первой крови, а там обезумели и принялись за дело с остервенением.
Абдулка крутился, как бес, и покрикивал:
– Серчай, крепчай!
Подручные отзывались:
– Сухо!
Хозяин послал за вином.
– Будя кровавить руки, – сказал через несколько дней казак Васька Струна и, набрав себе шайку, сбежал на Волгу. За Васькой поднялся гусак бурлацкий Трофим Репка.
– Истома злее смерти, – сказал он и, подговорив шайку, по последней воде сбежал на Волгу.
Пала зима глубока.
20
Жили казаки, крепи держали.
21
Сибирь, Сибирь, страна мехов, край великих рек, дорога народов...
В давнюю пору монгольский завоеватель Чингидий прислал в Сибирь своего князька Тайбугу, который собрал на Туре-реке городок Чингий – ныне Тюмень – и объясачил народы, бродившие в тамошних дебрях с незапамятных времен. После Тайбуги княжил сын его Ходжа, по Ходже – Мар, женатый на сестре казанского царька Упака. Далее летопись повествует: Упак убил Мара, завладел Тюменью, и туземцы стали платить дань казанцам. Внук Мара Мамет убил Упака, разорил Тюмень и собрал на Иртыше городок Сибирь, ныне Тобольск; по городу и вся страна стала зваться Сибирью. После Мамета княжил его племянник Агаш, и сын Казий, и сыны Казия – Едигер и Бегбулат. Потом из степей Монголии пришел Кучум, Муртазалиев сын; он убил Едигера и Бегбулата и сам стал царем.
Русь ходила на Сибирь с мечом, рублем и крестом.
Новгородские ушкуйники, подговоренные купцами или по своей воле, лазили за Камень по старому печорскому пути. Да они ж с Мурманского берега на утлых суденышках морем проплывали в богатую мехами Мангазею, что лежала в полунощной [83/84] стране, меж низовьями Оби и Енисея, где досужие промышленники и разменивались с тамошними народцами товаром.
Воеводы московские, посланные Иваном III покорять Пермь, коей когда-то владели купцы новгородские, край пермский покорили и по своему почину прошли за Урал, в землю Югорскую, привели тамошних жителей в покорность и обложили ясаком.
Еще за сто лет до Ярмака князь Федор Курбский с товарищем своим Салтыком Травиным и с дружиною воевал вогулич на Тавде, громил тюменских татар да по рекам Туре и Тоболу выплыл на Иртыш, а с Иртыша на Обь, в Югорскую ж страну.
Об одном из таких походов в разрядной книге кратко записано:
«Послал великий князь московский Петра Федоровича Ушатого, да поддал ему детей боярских вологжан, а пошли до Пинежского волочку реками 2000 верст, да тут сождались с двиняны да с пинежаны да с важаны, а пошли с Ильина дня Колодою-рекою 150 верст. С Оленья броду на многие реки ходили и пришли в Печору-реку до Усташа-града. И тут воеводы сождались: князь Петр со князем Семеном Курбским да с Васильем Ивановичем Гавриловым, да тут осеновали и город зарубили. С Печоры-реки воеводы пошли на введеньев день святые богородицы. А от Печоры воеводы шли до Камня две недели, и тут развелися воеводы: князь Петр да князь Семен через Камень щелью, а Камня в облаках не видать, а коли ветрено, ино облака раздирает, а длина его от моря до моря. И убили воеводы на Камени самоеди 50 человек, да взяли 2000 оленей. От Камени шли неделю до первого городка Ляпина. Всего по тем местам шли 4650 верст. Из Ляпина встретили с Одора на оленях югорских князей, а от Ляпина шли воеводы на оленях, а рать на собаках. Ляпин взяли и поймали еще тридцать три города, да взяли 1009 человек лучших людей, да 50 князей привели. Да Василий же Бражник взял 8 городов да 8 князей, а простых людей всех побил. И пришли к Москве, дал бог, здравы на велик день к государю».
Бывалые люди много чудесного рассказывали о Сибирской земле да привозили с собой достаточно мехов золота и всецветных камней. Выделываемые всюду ткани были плохи и дороги. Меха сибирские шли на рынки Европы и всего азиятского востока.
Исстари Москва подкармливалась сибирской пушниной, перепродавая ее на Запад.
Помимо купцов хаживали за Камень на высмотры и царевы посылы.
Убитый Кучумом Едигер недолгое время платил русским дань, а по его и некоторые князцы туземные, радея о спокойствии своих земель, давывали Москве ясак.
Дальность и бездорожье мешали прочно связаться с краем.
Иван Грозный, отняв у татар Волгу, и на Сибирь уже глядел [84/85] как на свою вотчину, но пока не трогал ее и все силы устремлял на ливонцев и крымчаков. Да через Сибирь же мнил он завязать торговлю с неведомым Китаем и далекой Индией. В 1570 году Кучум писал царю московскому:
«Бог богат!
Вольный человек, Кучум-царь, слыхали мы, что ты, великий князь и белый царь, силен и справедлив есть. Коли мы с тобой развоюемся, то и все народы земель наших развоюются, а не учнем воевать – и они будут в мире. С нашим отцом твой отец крепко помирились, и гости на обе стороны хаживали, потому что твоя земля близка. Люди наши в упокое были, и меж них лиха не было, и люди черные в упокое и добре жили. Ныне, при нашем и при твоем времени, люди черные не в упокое. По сю пору не посылал тебе грамоты, случая не было. Ныне похочешь мира – и мы помиримся, а хочешь воевать – и мы воюемся. Полон в поиманье держать, земле в том что? Посылаю посла и гостей, да гораздо помиримся, только захоти с нами миру. И ты одного из тех моих людей, кои у тебя в поиманье сидят, отпусти и с ним своего гонца нам пришли. С кем отец чей был в недружбе, с тем и сыну его в недружбе быть пригоже. А коли в дружбе бывал, ино в дружбе быти, кого отец обрел себе друга и брата, сыну с тем в недружбе быть ли? И ныне помиримся с тобой – братом старейшим. Коли захочешь миру, на борзе к нам гонца пришли. Молвя, с поклоном грамоту сию послал».
Замыслы Кучума были нехитры. Ему хотелось иметь сильного покровителя, чтоб именем его стращать своих врагов.
Иван Грозный большую рать двинуть в Сибирь не мог, а малую поопасался. В Тобольск был отправлен посол и
дорога, –
дорогой в старину звался сборщик дани. Кучум, уразумев, что от Москвы поддержки не дождаться, казнил послов русского царя и объявил себя вольным человеком.
Силён, удал Иртыш водою, славен разливами.
Играя плесами, свиваясь в кольца, покойно льется Иртыш по степям киргизским; катит мутную волну через топи болот барабинских; гремит Иртыш и тащит по дну обкатанные камни в ущельях Алтая.
Текла вода
за водою текла жизнь.
Старые доживали век в беседах и молитве.
Молодые, скаля зубы и визжа, летели в битву.
Мудрый славился мудростью, богатый – богатством, бедный кормился от трудов своих.
Кости стариков тлели в земле; объятья молодых были неистовы, стоны сладостны и слезы горячи. Ночью, на осторожный [85/86] посвист любовника, как лисица, выбегала любовница, – свет звезды пламенел и струился в глазах любовников.
Туманы кочевали в долинах.
Челн рыбака скользил по реке, блистало весло, взметая брызги. Крапивная сеть волокла на желты пески трепещущую рыбью орду.
Скуластый сохарь трудился на поле, вспарывая чрево земли еловым суком.
По заросшему берегу озера, колебля метелки камыша, крался охотник, – легок летал глаз его, легка ступала нога, легка и умна взвивалась стрела.
В тайге, вокруг костров, на разостланных шкурах дремали звероловы.
Над вечерней синеющей степью лился древний плач пастушьего рога. Брели стада в тучах пыли, багровеющей в закатных лучах. Над кошменными юртами вился дым. В юртах родились и умирали, смеялись и плакали...
Богато жил Кучум.
В травных долинах, меж озер, нагуливались тьмучисленные отары баранты его, косяки коней, табуны возовых и верховых верблюдов. Бедняки кочевали вослед царских юрт и пасли стада его.
Разлив степей
зеленое приволье
да гоны звериные.
Сверкали, пронятые светом, синие потоки. Синий ветер качал-покачивал траву, гнал-плескал ковыльную волну. По разлужью, полному жарких цветов, скользила тень облака. Напрягая тетиву легкого лука, скакал Кучум по своим землям, – предсмертный стон зверя веселил его старческое сердце.
В женах хан плутал, как в фруктовом саду.
Старые жены с детьми жили все вместе на большом дворе, молодые жены жили каждая в отдельном дворе, и юная Сузге жила против городка, за рекою, в своем урочище.
Дань подвластных народов отовсюду стекалась в царев котел.
Беднач давал царю кобылу с жеребенком, богач вез ему нечто от богатств своих, рыбак вел за лодкой на привязи саженного осетра, охотник метал на широк царев двор шкуры бобров карих и рыжих, лисиц черных и красных, соболей голубых и куниц прокрасных. Калмыки пригоняли в ясак трепетных степных коней. Таежные жители тащили мед и воск, медвежьи и сребристые, в черных кольцах, барсовые шкуры, что на базарах Самарканда и Тавриза, Багдада и Цареграда ценились особенно высоко. Из Кузнецкой волости мастера привозили медь зеленую и красную в котлах и тазах, удила конские, олово в блюдах и тарелах, а также слитками и в прутье. Пастушеские народы в уплату дани рвали с каждого барана по клоку шерсти, свозили [86/87] князькам кошмы и кожи и одеяла, сшитые из разноцветных лоскутьев лошадиных и коровьих шкур.
В уездах сидели подручные мурзы. У мурз в подчинении были князьки, у князьков – старшины и сотники.
Кучум-царь, а заодно с ним и все его послуги и угодники с женами, детьми и собаками, вознося хвалу аллаху, кормились меж рук народа своего.
Весною – по просухе – к низовьям Иртыша скорили караваны купцов алтайских, ногайских и бухарских.
Ветер вздымал косматые верблюжьи гривы.
Заунывная песнь и крики погонщиков, – лица их были запылены, как придорожные камни, – и резкие хлопки ременного кнута с навитым из волоса концом.
– Ааа-аа-чг!..
По степи, дремлющей в зеленом полусне, далеко разносился трубный рев верблюдов, мерно плывущих под тюками товаров.
Базар заполнял город и через рукава тесных улочек выливался на степь.
Чего, чего тут только не было!
Материи всякие и кафтаны стеганые, сафьян и вытканные затейливыми рисунками холсты, кошмы с ввалянным узором, подожженные южным солнцем бухарские шелка и афганские ковры столь яростных расцветок, что от взгляда на них слеп глаз. Писаная посуда, пшено сарацинское, лекарственные снадобья в порошках и листьях, самоцветные камни и граненые рубины, янтарь, масла и сласти и китайский табак столь мелкой резки, что мельчиною своей он мог поспорить с рубленым человеческим волосом. Табуны прядающих аргамаков и диких карабаиров, толпы полоняников с колодками на шеях, да привозили купцы из глубин Азии юных дев в обмен на меха.
Наведывались на сибирские торжища промысленники и с русской стороны. Располагались они своим табором поближе к реке; мылись и отдыхали с дороги, потом на скорую руку мастерили лавчонки, распарывали кожаные мешки, раскрывали лубяные короба и по застланным рядном прилавкам раскидывали немудрые товары: топоры и огниво, сковороды и котлы, бубенцы и перстни, оловянные пуговицы и берестяные солонки, прядь неводную и веревку смоленую, чарки литые и выплавленные из голубого уральского серебра зеркальца сгущенного и светлого блеска; чулки шерстяные и пояса гарусные, крашеные пряники и железца ножевые, сукна сермяжные и полотнишко реденькое и пригодное разве лишь на то, чтобы им дерьмо цедить.
Охотники и кочевники славились простодушием и жили в первобытном непорочии.
За иголку с ниткой купец выменивал кобылку с жеребенком, за латаные штаны и рубаху выбирал лучших бобров и песцов, железный наконечник для стрелы шел в одну цену с соболем. [87/88]
Шумел торг
ржали кони
ржал ветер
плясал Иртыш, седой брадою потрясая.
22
Зима. Полыхали морозы. Навалило снегов выше избяных труб. Лежали снега пушисты и легки, как сияние. Морозная пыль остро сверкала в лунном луче.
Не красна ты, сидячая служба.
По праздникам, от великой скуки, сходились казаки со слобожанами в кулачном бою. Дрались казаки и друг с другом: то была у них любимая забава.
Старики докучали Ярмаку:
– В пьянствах люди бьются и режутся до смерти, крестов на шеях не носят, посты не блюдут, гуляют с слободскими девками и, вернувшись, не помыв рук, за хлеб хватаются да заодно с холопами своих атаманов и есаулов лают... Ты, Ярмак Тимофеевич, своим молчанием всему тому потакаешь... Васька Струна на Волгу сбежал, бурлак Репка на Волгу сбежал...
– Горячий камень им вослед!
– Дай дело людям, атаман, не то все разбредутся розно.
– По времени будет и дело.
– Осатанели от скуки, друг на друга с ножами кидаются. Поставил бы ты которых старателей доброхотов к соляному и рудничному промыслу.
– Черт их заставит работать, обленились, псы... Да и то сказать: потная работа нам не в обычай, и в работники к купцам мы не давались.
...В дальние урманы хаживал Ярмак с собаками. Тут примятый подтаявший снег – лежбище лося; там след зверя путался с подследком зверенка; белка скакала с ветки на ветку – с зеленых ресниц сосны опадали снежные хлопья; из-под куста прыскал зайчишка выторопень; хвостуха лисынька ловила тетерва в лет...
– Орел, бери!
Собаки тяв
лиска верть
и
хлынули!
– Бери-и-и-и!.. Га-га-га-га-га!.. Посчитайте в ней блох!
Катилась золотая лисынька, ныряла в распушистых снегах.
За нею, разбирая путаный след, в крутящемся облаке [88/89] снежной пыли, мелькали собаки. Передом на весь мах стлался собачий атаман Орелко. Стая, взлаивая с пристоном, уходила из глаз.
На раскатах под ногой охотника посвистывала лыжа, разлеталась на ветру черная борода.
В непролазные заломы уходила лиска, замывала лисынька след хвостом.
...По праздникам, после обедни, Строганов зазывал к себе на пирог атамана и есаулов. О чем бы ни велась беседа, а купец нет-нет да и закинет словцо про Сибирь:
– Богатеющий край!
– Сам там бывал?
– Бывать не бывал, а премного наслышан.
– Чужому языку как верить?
Никита навивал на кулак русую бороду, хитринка, словно ясный зайчик, играла в его сером глазу.
– Не с ветра вести ловлю.
– Говори.
– Вернулись на неделе прикащики – с товаришками моими в Мангазею гоняли, и каждый привез себе по десятку соболей, по два десятка недособолей, по полусотне выимок да пластин собольих, по два сорока пупков (ремни из шкурок с брюшка), белых и голубых песцов привезли, бобров привезли, заячины по вороху да по меховому одеялу, да по шубе, да немало всякого лоскута... Дивный край!
Разгорались у гулебщиков зубы.
– Лихо!
– Да-а, кусок!
– Что ж, добыли – не у царя отняли.
– А тут?.. Живем из кулака в рот.
Думали.
– Дорога-де трудна, – осторожно оговаривался Строганов. – Дичь, глушь, заломило дороги лесами.
– Мы в походы бегаем налегке: где зверь пройдет, там и казак пройдет.
– Заломило дороги лесами, а реки порожисты, много по рекам злых мест.
– И то нам не страшно, Никита Григорьевич, – на воде и с воды живем.
Ярмак думал и, усмехнувшись, невесело выговаривал:
– Пожили, попили – пора, якар мар, и бороды утирать.
– По мне, еще хоть сто годов живите, – раскидывал купец руки как бы для объятья. – Будем кормом кормить, доколе бог изволит, и род наш стоит.
– Время зовет.
Потягивая винцо, думали и мало-помалу утверждались в мыслях отправиться в сибирский поход. [89/90]
Строганов:
– Коль примыслите в Сибирь идти – со господом. Поход тот будет богу угоден, государю приятен и нам прибылен. Ведем торговлю с Бухарой и Хивой, а товаришки обвозим морем, Волгою, Камой – голый убыток. Царь давно пожаловал нам землишки зауральские, да руки не достают прибрать. Места там вовсе дикие, топор и коса туда не хаживали, зверя всякого изобильно, а люди живущие не храбры, и урядства воинского у них намале.
Простодушный Никита Пан брякнул:
– Нет ли у вас где такой высокой горы, чтоб мне с нее сразу всю Сибирь глазом поднять?
– Горы такой нет, – дивясь дурости бородатого вопрошалы, любезно отвечал купец. – Горы нет, а пути в Сибирскую землю никому не заказаны.
Думали.
– Гайда, браты атаманы, наудалую! Раз туда слетаем и – завей горе веревочкой!
– Ты, Пан, горячку не пори.
Но Никита Пан хмельно орал:
– Не дойдем горами – доплывем речками, а будем мы татарву огнем жечь, острыми саблями сечь, да пушками пушить! С головнею до края света пройдем, возьмем Сибирь без свинца и пороху...
Строганов ласково:
– Чего ж без нужды нужду терпеть? Свинцу-пороху вам отпустим. Дам хоругвь святую да икону Миколы-можая, – он, батюшка, пособит вам в промысле над некрещеными.
А Ярмак говорит, усом шевелит:
– Ты, Никита Григорьевич, коли на то пойдет, людей нам давай. Икон у нас и своих много. Снаряду готовь, сухарей и всего такого... Будет в Сибири добыча – за все отплатим с присыпом.
– И людей дам предобрых, стрельцов гораздых и просужих, которые разговаривать на всякие языки знают.
– У нас языки не палки, и своими обойдемся.
Думали.
В хоромах было жарко натоплено. Чадили сальные свечи своего литья. Вьюга острым коготком царапалась в обмерзшие оконца. В тяжелых кубках пенилось цветное вино, вино горячило головы. Слушая гул голосов, купец смекал: «Сибирь – царю, а все, что в Сибири, – наше».
Казачья старшина валила к гулебщикам.
– Так и так, товариство...
– Сибирь...
– Золотое дно...
Казаки говорили разно:
– Что Сибирь! Нам и тут не дует. [90/91]
– Сидеть вот надоело – это верно.
– Жить весело, да бить некого! Хо-хо...
– Плывем!
– Время зовет. Плывем!
– Куда там!.. В пень головой.
– Погонимся за крохой – без ломтя останемся.
– А тут чего высидим?
– Удалому горох хлебать, а лежню и пустых щей не видать.
– Богачество...
– Что казаку до богачества? И богатый и бедный лягут в могилу. Нам бы веселой жизни.
– Погулять охота.
– Правда твоя, Микишка.
– Плыть!..
– Плыть!
– Верстай, атаман, людей по сотням!
– Зима на дворе.
Ярмак:
– Любо мне слышать храбрые речи. Мыслю: поплывем, когда время приспеет, а пока пошлем в Сибирь своих доглядчиков, чтоб не было нам промаху.
– Слать.
– Кого?
– Думайте.
Намеченных людей разбирали по всем статьям и наконец, сложившись разумом, выбрали четверых: Фоку Волкореза – казак рассудительный и бывалый; Зарубу – удал и вынослив: сотник Черкиз между дела вспомнил, как однажды на охоте Заруба целую ночь проспал на снегу и в кулак ни разу не дунул; избрали зудливого на язык Куземку Злычого, чтоб веселее было в дороге; за толмача шел полубраток, новокрещеный татарин Мулгай.
Ярмак зазвал подсыльщиков в атаманскую избу и обо всем
подробно растолковал:
– Перелезете Каменный Пояс, и будет вам татарская орда. Разузнайте, много ль рек и какие под Уральским Камнем верховьем вяжутся? Приметьте воды копаные и родниковые. Где через реки перевозы и перелазы есть, коими нам до татар добраться бы? Какие на реках завороты и много ль урочищ? Сколько верст каждой реке протоку? Под какое царство какая река подтекла и к которому народу которая земля подошла? Велика ль держава Кучума, и много ли у него войска, и где раскинуты главные кочевья? Высмотрите, какие племена и народы вокруг Кучумовых владений бытуют: сильны и храбры ль, каким оружием владеют, отчего имеют пропитание и каким богам молятся?.. Выведайте и обо всем прочем, что к продолжению нашего пути способствовать будет.
Посылы переглянулись. [91/92]
– Послужим.
– Ты, Фока, пойдешь за хозяина – борода хороша, а вы, все другие, – его работники.
– Добро, атаман! Все разведаем допряма.
– Ну, а попадетесь – будьте удалыми и в беде, лишнего не болтайте и славу казачью не роните.
– Бог нам защита да смекалка казацкая.
Разузнайщики нарядились торговцами и с караваном мелочного товара отправились в невиданную и неслыханную Сибирь.
В то же время зауральский князек Ярлаш, набрав татар, вотяков и вогул, внезапно набежал на пермские места, к Чердыне и к острожкам приступал; чего успел – сжег, крещеных, кои под руку подвернулись, перебил, а иных в полон угнал. Казаки тот набег проморгали и за дальностью да бездорожьем не поспели к бою, чтоб помочь. Строгановы к тому казаков и не понуждали, – пускай-де воевода чердынский своей силой отбивается: сводили купцы с воеводою старые счеты.
23
Мартьян зашел к Ярмаку проститься.
– Ухожу, Ермолаюшко.
– Куда поднялся?
– В орду.
– Што так?
– Чую тягость старости своей и в силах умаленье. Хочу напоследок послужить богу и тем вымолить себе грехов прощение.
Прослышав о том, в атаманскую избу налезли казаки. Мартьян обратился к ним:
– Ухожу, братцы, прощайте! Устал я злодействовать, душа заколела от холода.
Карп Большой да Карп Меньшой сказали:
– Живем не по-христиански, а по своей воле. У нас в землянках помолено, а за некрещеными, кои ходят к нам, как хвост тянется всякая нечисть. Напустим анчуток, они нас ночью и душат.
Мартьян с грустью посмотрел на них.
– Купцы и холопы, цари и князья – все от корня Адамова. Русский и черкашенин, ордынец и лях – люди рода и племени Адамова. Мы же, отступя от заповедей и поддавшись бесовским прелестям, пустились в злодейства многие.
– Звери и те поедают друг друга, а чего бы им делить? Не одной ли они веры? – спросил Гуртовый.
– Зверь – тварь бессловесная, человек же создан по образу и подобию божию... Пойду. Буду учить ордынцев добро [92/93] понимать. – Он пал казакам в ноги. – Простите, братья, суди вас бог!
Ярмак поднял его и сказал:
– Твоя воля, батюшка Мартьян Данилыч, держать не смею. Иди, сей слово Христово да молись за нас, грешных.
И побрел Мартьян по лесам и болотам, услаждая одиночество пением псалмов.
Зыряне и остяки поклонялись огню, воде и болванам; язык их был темен и убог, но Мартьян скоро осмыслил его.
Шел путем-дорогою, шел лесами, горами, помогал жителям рубить дрова, тянуть невод, учил печь хлебы, проповедовал слово божье, ставил кресты и часовни да вырезывал из дерева иконы столь искусно, что дикарям они нравились больше, чем свои идолы.
Народы, подстрекаемые кудесниками, накидывались на проповедника с криками и угрозами, но он ласковым словом чудесно гасил их гнев да тем смирением своим побеждал мечтательную вражью силу и покорял самые упорные сердца.
Жители одного селения по уходе Мартьяна скоро забыли русского бога и снова сделали себе болвана. Когда Мартьян возвращался обратно рекою, они, смеясь, бежали по берегу и ему в досаду разрывали и поедали белок. С реки Мартьян благословлял их, говоря без ропота: «Не ведаете, чада, что творите», – да той кротостью многих опять обратил на путь истинной веры. В другом селении заспорил с Мартьяном кудесник Пама.
– Как верить тебе, с русской стороны пришедшему?– спросил Пама. – Вы искони угнетаете наши народы тяжкой данью и насильями. От вас ли ждать нам истины и добра? Служим своим богам, изведанным долговременными благодеяниями. Променяем ли их на одного неведомого бога?
– Христианский бог сильнее всех ваших богов.
– Как тому верить?
– Испытаем силу богов огнем и водою.
В кипящий котел был насыпан песок. Мартьян, по преданью старины глубокой, выхватил из котла горсть песку и сказал:
– Меня бог укрепил твердостью. Теперь пусть и тебе твои боги помогут достать из котла хотя бы одну щепоть песку.
Посрамленный Пама ушел кормиться за Камень, к березовским остякам.
Работал Мартьян и на Вишере-реке, на каменном заделье, где сбродники тесали камни на мельничные жернова. Его приняли за колдуна, стали над ним смеяться, дергать за волосы, плевать в чашку с тюрей. Мартьян, по сказанию церковного мракописца, скатил жернов в реку, сел на него и поплыл. С берега, уверовав в его святость, кричали: «Воротись!» – а он ответил: «Оставайтесь с богом». Каменщики стали поклоняться ручью, из которого старик пил воду.
Край разорялся и с русской и с сибирской стороны. Всюду [93/94] шныряли строгановские и иных купцов прикащики, торговцы с Вологды и Устюга. Где лаской, а где хитростью выманивали у жителей пушнину, самоцветные камни, мороженую рыбу и птицу. Воинственные вогулы опустошали улусы соседей. И в ту злую годину они большой силой нагрянули в зырянскую землю. Навстречу, в долбленой лодчонке, выплыл Мартьян, одетый в ризу. Диким вогулам лицо его показалось грозным, а сам он представился облаченным в пламя и мечущим огненные стрелы, – бежали вогулы и с той поры боялись русского старика, как могущественного волхва.
В голодный год ездил Мартьян в Устюг и пригнал оттуда хлебный обоз, да вскоре вступил в спор с лихоимщиком, воеводой пермским Василием Перепелицыным: за правду свою был бит на воеводском дворе палками и, похворав мало, получил блаженную кончину.
По следам Мартьяна пришли стрельцы, налетели шайки соловецких, макарьевских и иных монахов. Городили острожки, ставили монастыри, забирая лучшие пашни и луга, рыбные ловы и звериные гоны.
Казаки ждали – затоскует Мартьян и вернется, а потом, прослыша о его смерти, выбрали себе нового попа – Семена Чернышева. Ленивый на работу Семен был рад тому несказанно. Хотя круг церковный он править и не мог, да и молитвы целиком ни одной не знал, зато и тех немногих божественных слов, кои удержала его память, действие было столь велико, что дружина была в надежде. Ерошка Дунь говаривал про своего попа: «Он у нас в божественном не силен, зато такой заговор знает – враз любую болезнь сшибет».
Был еще в ватаге колдун Митя Косой. Поп с колдуном жили дружно: где не брала сила божья – призывали на подмогу чертей.
На Строгановых – грозная царева грамота.
Купцы всполошились.
– Ты называл, ты и выкуривай, – сказал Семен Аникиевич своему племяннику.
Никита Григорьевич кинулся к Ярмаку.
– Беда, атаман!
– Опять ты с бедой? Выкладывай.
Никита пересказал грамоту:
– ...Послали-де вы из своих острожков казаков воевать вотяков, и вогулич, и татар, и пелымские и сибирские места, всяко их задирали да тем задором с сибирским салтаном ссорили нас. А волских атаманов к себе призвав, воров-де наняли в свои остроги без нашего указа. А не вышлете-де из своих острогов волских казаков, будет положена на вас опала великая, а атаманов и казаков, которые слушали вас и вам служили, а нашу землю выдали, велим перевешать...
Ярмак – к дружине. [94/95]
– Ватарба!
Гулебщики на дыбы.
– Не быть нам, казакам, под рукой воеводской!
– Не видать воеводам нашего покору, как ушей своих!
– Бежим, братцы!
– На Волгу, в отход!
– В Сибирь! В Сибирь!..
Ватага разверстана по сотням, полусотням и десяткам. Выбраны походные атаманы. Каждой сотне приданы знамена да иконы. Поддали Строгановы своих людей несколько, Мамыка был поставлен над ними атаманом.
Посылал Никита Григорьевич с казаками и своего старшего прикащика.
– Заведи, Петрой Петрович, книгу плавную. Дороги и битвы описывай. Руду и каменья, какие попадутся, – образцы прибирай. Зверя, птицу, рыбу и последнюю букашку описывай. Меха, кои казачишки добудут, скупай и ко мне присылай. За людями нашими присматривай.
– Слушаюсь, батюшка...
Сделали суда подо всю рать. Загрузили суда порохом, свинцом, мукой да крупами, сухарями да солью, копченым мясом да рыбой сушеной.
Отвальный пир
день и ночь утиху нет.
После всего перед церковью пили прощальный ковш вина и с песнями двинулись к стругам.
Старый солевар Макарка, провожая слезящимся взглядом подбритые казачьи затылки, с завистью сказал:
– Гулевой народ, пришли с песней и ушли с песней... Эх, кабы мне да годков поменьше!
Казаки, крестясь, отплыли.
Народ, чтоб погладить гулебщикам дорожку, доканчивал на площади недопитое винцо...
Вдали замирал многой песни гул...
24
Плыли.
25
Суров Урал в кряжах лесов.
С тяжким стоном и ревом метались речки, сдавленные горами. Водопад висел над кипящей пучиною. В горах паслись племена мирных озер, в камень закованных. По утрам на тихой воде озера солнце прядало будто саженное серебряное веретено на [95/96] синем блюде. До облак взлетала широкогрудая, обросшая мхом скала. С утесов шумные свергались потоки...
Тайга темна
берега пусты
места немы.
Чусовая металась в камнях, как щука в сетке. По реке рубцом вилась струя толщиною в руку. Клубилась и шумела мутная вода на каменных переборах.
Плыли, претерпевая многие трудности и боря их, – не в обычае было от затей своих отступаться.
Жили дружной артелью: не мимо говорит пословица – «Нужда и кошку с собакой дружит».
Без конца дивовались и смеялись над строгановскими людьми. Сядут лапотники сообща щи варить – хлёбово заодно, а свой кусок мяса каждый спускал в котел на своем лычке да, мало уварив, сам и съедал. Зипуны на них были столь толсты, что когда намокали от дождя, то под тяжестью их мужики не могли идти; портки и рубахи были столь крепкой дерюжины, что – повисни на сучке – и будешь висеть, пока высохнешь.
С Чусовой, по сказкам вожей, свернули в Серебрянку.
Подымались по Серебрянке с превеликим трудом, – речка та крута и резва, как огонь, стремит меж высоких гор. Тяжелые суда покинули, пошли на легких, но скоро и легким ходу не стало.
Тогда с берега на берег парусами принялись запруживать узкое русло, оттого вода в речке поднималась: так-то продвигались, пока было можно.
В верховьях Серебрянки срубили Кокуй-городок, порыли землянки и зазимовали.
Ударила зима, взыграла погодушка.
Мороз гулко рвал нагие скалы. В тихом сне стояли леса. Под вой вьюги крепко спалось медведю в берлоге.
Бездыханна лежала река.
Затомились гулебщики, в сырых норах сидючи, заедали их вши, гнула лихорадка.
– Эх-ха-ха!..
– Не стони, друг милый, а закручинишься – в первом бою тебя могилою придавит.
Скучали без баб да от безделья. Все помыслы – в бабу. И разговоры и сны полны бабами. Манила весна, бредили близкой наживою. Самые беспокойные, не считая вёрсты, налегке бегали в остяцкие и вогульские становища – забирали мясо медвежье, мясо лосино, рыбу вяленую и мороженую, забирали всю рухлядь, все пожитки, и собак сводили, и оленей угоняли, и все, что можно было увезти, увозили – до штанов и шуб, а вогулич и остяков оставляли в юртах нагих и голодных. [96/97]
О тех жестокостях скоро и по всей стране рассеялся слух злой.
– Бог скотину и ту приказал миловать, – говорил совестливый старик Осокин, но словам его никто не внимал.
Аламанщики похвалялись:
– Ухватил я ее за бок и тихо говорю: «Ты меня не бойся, я не такой, как Ванька за рекой». Визжит, што кобыленка, и зубами меня за руку – хап! А я, братцы, и крови своей не слышу, волоку ее, ровно собака кость, в угол и давай трепать-целовать...
– Скусно?
– Обхлебался.
– Невелика поди утеха, – ни губ, ни носа, целуешь будто лопату.
– По мне, хошь из корыта, да досыта.
– Хо-хо!
– Хе-хе!
– Одна старуха на зуб попалась... Развалили и все, чего там было, до зернышка подклевали.
– В поле и жук мясо... По сю пору поди-ка спасибо сказывает, ежели богу душу не отдала.
– Еще пойдете – и меня, сироту, возьмите, – тоненьким голоском попросил застолетний дед Елисей Кручина, и круглые ястребиные глаза его блеснули задором. – Не глядите, что лыс: старый конь борозды не испортит.
Хохот молодых прогремел ему в ответ.
– Прыткий!
– Да-а, на кашу да на баб он накатистый.
– Не смейтесь, сынки, старших и в орде почитают.
– Подыхать пора, чужой век заедаешь! – ради злой потехи кинул есаул Осташка Лаврентьев и, продышавшись от смеха, спросил: – Али, Кручинушка, бесово ребро взыграло?
– Грешен, молодцы, томит меня по ночам нечистый.
В метелях летели мутные дни, летели белокрылые ночи, налитые свистом ветра да растяжелой тоской...
Жили казаки, как волки, вполсыта, а толмачей и вожей вовсе не кормили, понуждая промышлять себе пропитание воровством да разбоем.
За зиму иные перемерли от болезней и голоду, иные пустились в разбег.
И снова грянула весна!
Сизые леса разбегались по скатам гор, терялись в низинах, полных белесого тумана. Речки с речками срасталися, ярынь-вода играючи ломила берега. Сокол острым крылом чертил небесный простор. В горах гремел звериный рев. Под обстрелом солнечных лучей горел, дымился луг весенний... [97/98]
Поднялся муравей
поднялись и гулебщики.
В горных кряжах тяжел, угрюм лежал Тагил... Разбежавшись с гор, в пене и брызгах зарывался Тагил в Туру-реку.
Тура пьяно плутала по зеленым лугам, стремилась на восход солнца, вливалась в многоводный – по весне – Тобол.
Плыли.
Глаз русский был поражен диким и мрачным буйством сибирской природы.
Передом, на слуху ватаги бежал яртаульный (караульный) челн. За ним спускались в двух сотнях струги и стружки, насады и лодки и похожие на корыта однодеревые долбленые лодчонки. В хвосте сплывал огороженный жердями плот со скотом и съестным припасом, – под солнцем жирно лоснились туши свежетесанных бревен, в деревянном гнезде певуче скрипело правильное весло, кипела вода у отпорных плюх.
Первую весть о грозе подали бабы Япанчина урочища.
Старуха Самурга, лицо которой было подобно кому засохшей грязи, на рассвете пошла на реку за водою и огласила пустынные берега суматошным криком:
– Алла, алла!
Жители аула высыпали на берег.
– Там люди, много чужих людей! – показала старуха на полдень.
По реке, крутясь в мутной струе, плыли свежие щепки, клочья гнилой соломы, птичьи перья и ветки зелени.
Сойдясь в круг, зашептали бабы.
Чуя недоброе, взлаивали собаки, взлаивали и умолкали, к чему-то прислушиваясь.
Ребятишки вылавливали из воды и с победными криками пожирали не виданные дотоле арбузные корки.
Степенные старики опирались на подоги, оглаживали крашеные бороды и негромко переговаривались:
– К нам плывут люди.
– Дальнеземельные.
– Беду за собой ведут.
– Купцы?
– Нет, то не купцы: купцам не время.
– Русь?
– Русь, больше и быть некому.
– Давно злой слух шел.
– Беда, старики!
– Русь...
– Война будет, горе будет. Субханалла!
И всю ночь чуткое ухо степняка ловило далекий перестук топоров, далекий лай псов и еле слышные в песенном разливе казачьи голоса. Да еще с самой высокой сосны, что росла на яру, было видно легкое зарево далеких костров. [98/99]
Урочище князца Япанчи высилось на яру и с приступной – степной – стороны было обнесено насыпным валом и бревенчатой стеной. Тесно лепились саманные, облитые глиной мазанки. Убогие землянки были похожи на барсучьи норы. Жили в них лишь по зимам, с весны же все от стара до мала откочевывали в степь.
От дыма к дыму
от табуна к табуну
в рыжем облаке пыли мыкался посланный Япанчою скорец с развевающимся на копье зеленым лоскутом.
– Алача!
С боков коня облетали, обиваемые плетью, клочья шерсти.
– Тамаша... Тамаша...
По дорогам, тропам и целиною на арбах и верхами скакали татары, направляя бег коней к урочищу.
Визги да крик:
– Арга булга... Алача-а-а-а!..
Подняли завалившуюся в одном месте крепостную стену, перерыли сбегавшую к реке дорогу и, наполнив саадаки переными стрелами, стали ждать врага.
Всю ночь по аулу дымились костры, под ножом резаки вячел баран, в котлах варилось мясо.
Но лишь на востоке забелела заря и на седую от росы степь пролились первые лучи солнца, из-за мыса, держась средины реки, выплыл обережный, яртаульный челн, а вскоре в блеске ясных доспехов показалась и вся дружина.
Скрипел кочеток под веслом, с весла вода стекала блистая...
На одних стругах люди еще спали, на других – уже бренчал бубен, заливались на разные голоса камышовые дудки, в ловких руках поляка Яна Зуболомича самодельная гармонь торопливо плела незатейливый наигрыш.
Со стругов – смех.
– Аман ба! (Здравствуй!)
С берега робко:
– Аман, Русь!
Казаки:
– Шайтан голова!
С берега смелее:
– Сама шайтан... Тьфу, донгус!
Есаул Осташка Лаврентьев появился на носу атамановой каторги с вестовой трубой и проиграл – та-та-та-та-а, та-та-та-а-а... – построиться в боевой порядок.
На стругах – движение.
Князь Япанча, чтобы устрашить казаков, выставил по бровке крутояра все войско свое – и лучников, и копейщиков, и конников, сам же с абызами (попами) вышел вперед, надел на большой палец правой руки широкое костяное кольцо, [99/100] употреблявшееся для натягивания тетивы, поставил перед собой большой лук, уперев один рог его в землю, и пустил первую стрелу.
Струги греблись к берегу, со стругов гайкали:
– Гей, волчья сыть!
– Пади!
– Абыз, свинье ухо обгрыз!
– Подбери полы кафтана, не то стащу!
– Подавай нам вашего князя на мясо!
Казаки – кто наводил на берег пушку, раздувая дымящийся фитиль, кто, опираясь на пищаль и раскуривая трубку, стоял по борту в ожидании команды.
Со шмелиным жужжанием густо летели, подобны косому дождю, остро точенные стрелы.
Абыз запел:
– Аллах вар... Аллах сахих...
Свирепый клич татар:
– Ал-ла-а!..
А встречь:
– Бей с нагалу!
Казаки подняли пищали
залп.
С обрыва свалилось несколько, – взметывая рыжую пыль, устремились по откосу и шлепнулись внизу, у самой воды.
Стон:
– Ал-ла!..
В упор:
– Огонь!
Залп.
Орда взвыла и шарахнулась прочь от дышащих огнем и смертью, не виданных дотоле пушканов.
На арбах и верхами ринулась орда в степь, гоня перед собой баранту, коней и верблюдов. Поспешала и старуха Самурга, волоча за собой упиравшегося старого козла с ободранным боком.
Свист и гайк победителей неслись орде вослед.
Поп Семен из ведерка покропил свяченой водой берег, ватажники полезли на яр.
Урочище было разграблено и сожжено.
Пожили тут сколько хотелось, погреблись дальше.
Татары караулили на многих местах, где берега были высоки, а река узка, но вреда причинить не умели.
Казаки, где не брали с бою, там брали хитростью: так, они наплели из таловых прутьев легких щитов, в которые и утыкались все стрелы, пускаемые с берега.
В одном злом месте, замысля похитить крещеных, тамцы (там живущие) открыли плотину, – заржала река, хлынула волна в сажень, но гулебщики вовремя поставили струги гусем и укрылись за плотом. С плоту волною смыло муку, смыло кое-какие съестные припасы и сухари подмочило. [100/101]
Жители Маитмасова городка в самом горле реки вбили в дно– вершка на три ниже уровня воды – поперечный ряд кольев, обращенных острием вверх. Обычно берестяные лодки зауральских народцев пропарывали на колья днища или опрокидывались, но казаки проплыли невредимы, расколотили мурзу Маитмаса и городок его земляной разгребли.
В другом месте узком вогулы преградили реку цепями, казаки и тут проплыли здраво да набили вогулов кучу. Те одеты были в лохмотья, казалось – поживы с мертвых мало, но и тут русцы маху не дали: убитых ободрали да каждому ноги у щиколоток вязали лыком и, навздевав мертвых по десятку и более на бревно, пускали плыть по воде, на страх внизу живущим. Поделали травяные чучела, обрядили их в те вогульские лохмотья, рассажали по запасным лодкам и под ночь пустили вниз по воде. В предрассветной мгле люди Бабасанова урочища, цепенея от страха, увидели караван бревен с торчащими босыми ногами и много лодок с людьми, что молча проплывали вниз, сбивая тех воинов с толку.
Из Туры выгреблись в Тобол.
Тюмень пограбили и сожгли да по жадности натаскали тут столько добычи, что под тяжестью ее стали тонуть струги. Оставили себе самое ценное, остальное – чего в землю зарыли, чего топорами потяпали.
Осадили и прогнали князца Алышая.
Вогульские жилища князца Кошуги разграбили и сожгли.
Чандырский городок разграбили и сожгли, забрали тут много меда, сняли с поля недозревший хлеб – тем и кормились, а свои заплесневелые сухари стравили собакам и рыбе.
Сбили с урочища князца Каскара и множество тут басурман погубили: лежало при урочище озерко тридцать на сорок саженей, в него были пометаны битые, а через несколько дней мертвяки всплыли столь густо, что под ними и воды не было видно. Оставили в живых только одного и отпустили – да расскажет о казачьей силе и жесточи.
По Туре и Тоболу волости Калымскую, Ворляковскую и многие улусы приречные пограбили и сожгли.
Мирные кочевники и рыбаки в страхе жилища свои покидали, с женами и детьми удалялись в недолазные места.
27
Ночь по тайге да лютая тишина.
Лишь сонное журчанье воды на камнях колеблет тишину. По другому берегу в черной завеси кустов сплывали, тревожно окликая друг друга, утка с селезнем. Застонет собака во сне, гукнет филин, забредит казак Доном-Волгою, и опять все стихнет. [101/102]
Казаки спали в лодках и на берегу. У костра спал караульный Бусыга, дремал караульный Игренька, а третий – Якунька Дедюхин, боря дремоту, рассказывал адову сказку:
– ...идет наш удалец по каленым камням – тут смола кипит, там червь шипит. Над пеклом грехи людские вьются, адов пламень раздувают. Братоубийца падает на острие меча, меч под ним свертывается. Черти возят воду на опойцах, быки жуют бороду жадному хозяину. Сидит на цепи двуголовый монах – одна голова смеется, другая – плачет. Скучно стало удалому, на такое глядючи. Тяпнул он вместо горилки ковш горячей смолы, схватил головяшку и давай чертей крушить! Черти в страхе кинулись от него какой куда и потоптали многих грешников. Нарвал казак хвостов у чертей, навязал хвосты веревкою, по той веревке и вылез из преисподни, да еще сколько грешных душ, что за него понацеплялись, за собой выволок...
Ломая тишину
затрещали кусты
из кустов трепетный голос:
– Братцы...
– Кто таков? – испуганно окликнул Игренька и выхватил саблю; в отсвете огня она так ярко пересверкнула, что Бусыга проснулся и – за дубину:
– Свят, свят...
И тогда уже все трое спросили хором:
– Кто?
– Я.
– Да кто ты?
– Заруба.
– Врешь?
– Пра!
Из-за кустов вышел лохматый, ободранный, в котором караульные признали товарища, но:
– А ну, перекрестись!
Заруба перекрестился.
– Читай молитву!
– Богородица, дева, радуйся... Братцы!
– Ты один?
– Один.
– Где растерял товарищей?
Заруба опустился около огня и вытянул босые, в кровь ободранные ноги. Лохмотья еле прикрывали его наготу. На месте начисто срезанных ушей чернели дыры.
Стан проснулся, – спали по привычке вполглаза, – люди сошлись к костру слушать вернувшегося из Сибири подсыльщика.
Вот что, можно думать, рассказал Заруба:
– Из Орла-городка путем-дорогою добрались мы до Туринского волоку, и отсюда повела нас за собой первая сибирская река Тура. Ходу туда летним путем с большими вьюками семь [102/103] дней, а зимним путем четыре дня. Живут на Туре вогуличи и татаровья, говорят своим вогульским и татарским языком. Дорога такая, хоть медведь ногу ломи. Об острое каменье наши верблюды ободрали пятки до мослов. Покинули верблюдов, дождались весны, дальше поплыли на стружках. В Туру падает салда вода – Тагил-река и Ница-река. Земли сибирские и земли русские, как вы и сами видали, разгорожены горами, досягающими иными вершинами до облаков. На горах растет деревье различное, в лесах имеет притон зверье различное – иные потребны на съедение человекам, иные – на украшение и одеяние, сладкопесневые птицы витают, скотопитательные травы и цветы травные красуются. С тех гор многие реки истекают: иные на русскую сторону, иные в Сибирскую землю. Воды в горных речках сладчайшие, и рыбы довольно: в протоках по весне столько набивается рыбы, что по ней можно идти и ехать, как по мосту. Дебри плодовиты на жатву и травные удолья... Тура вливается в Тобол-реку, Тобол – в Иртыш. Тяжелым ходом идти туда от Камня три недели, а скорым делом – десять дней. Иртыш течет в Обь. Обь – неведомо откуда и куда, столь она пространна. По рекам жительствуют татары, киргизы, мугалы, вогулы, пегая остяцкая и самоедская орда да многие иные языки, но все неверны... Плывем, торгуем и к житьишку тамошнему остренько присматриваемся... Татары закон Магометов держат, киргиз-кайсаки и мугалы живут по преданьям своих отцов. Пегая орда и вогуличи закона не имеют, болванам поклоняются, гадают по лету и пению птиц и волшебной хитростью правят домами своими. В одном городке довелось нам видеть моление деревянному болвану. Зарезали они перед тем болваном большую черную собаку, потом главный шайтанщик уткнул себе нож в брюхо, наточил из раны пригоршню крови, испил ее да вымазал своей кровью морду болвану и после того стал в бубен бить и плясать и всяко дьявола тешить, а по его и все начали скакать и прыгать, как бесы перед светлой заутреней... Народ робкий, от пустяка трясется: бури боится, грома и молнии боится, промаха стрелы боится, треснет сучок под ногой – и того боится. Сыроядцы, хлеба не знают, сырую рыбу жрут, траву и коренье болотное жрут, всяку зверинину жрут и скверну кровь зверью пьют, как воду. В юртах у них такая вонь, что крещеному и дух не перевести. Какой у них умирает – в землю не зарывают: мерзла, крепка земля. Одежду имеют иные из рыбьих шкур, иные – из звериных и оленьих. Паруса шьют из рыбьих шкур. Ездят на псах и на оленях. Без собаки и топора никуда не ходят. По болотам и зиму и лето бегают на коротких широких лыжах с шестом: прососы в болотах, будь мороз-размороз, не замерзают. Торгуем, о тамошнем бытье выспрашиваем, сами на стружке плывем да за собой два стружка с рухлядью (мехами) ведем... Река Суета – вода в ней черна живет: какое в нее дерево упадет, то скоро и каменеет. Птица в тех местах не поет... На черном Яру, [103/104] на Оби, стоит капище вещей птицы Таукси. Каждую весну сюда наезжает пегая орда с дарами. Шайтанщик, что живет при птице, принимает дары и открывает народам их будущее. Богов у них много, на каждом стану свой бог, но боги те не страшны, вот нечисть страшна. Сколько мы по тем местам плутали, того и не рассказать! В одном месте заночевали на грязном берегу. За ночь вода убыла, а грязь была столь липуча, что струги присосало намертво, ни рычагами, ни силою своей не оторвать. Поохали, поматюшились... И жалко стружков, а пришлось бросить. Связали плот, поплыли дальше. Лес мелкой, по лесу болото, по болоту комариная тундра – места сухого мало. Места скушные – ни елани, ни поля. Народ немыслимо пересчитать, живут не на одном месте, а кочуют. Гоняет их ветер, как песок, с места на место. Ростом невелики, плосковидны, носы малы, но резвы вельми и стрельцы скоры и горазды. Рыбы невпробор – ловят прутяными мордами, жердяными запорами и костяными крючками. Дикого оленя ловят деревянным щитом да раскидывают петли по деревьям на тропах, ведущих к водопою и на места кормежек. И на иного копытного зверя раскидывают петли и роют ямы, птицу и зайца кроют крапивной сеткой, на лису и песца, на россомаху и горностая ставят плашки, кулёмы и пасти. Собак держат помногу, и собаки у них столь свирепы, что когда случается голод, то друг друга поедают, а которые и хозяева своих собак опасаются. Вогулы – кузнецы добрые. Делают ножи, топоры, копья и мечи: себе и на сторону променивают. Бой лучной и копейный. Ловят бобра, соболя, лисицу, выдру, белку, горностая. С зверями и птицами иные разговаривать знают. Есть у них лекари: у которого человека внутри нездорово, они брюхо режут да из нутра болезни вынимают и оттого человек иногда умирает, иногда здоров бывает. Родятся по тем местам добрые соболи – зверь предивный и многоплодный, а красота зверя приходит вместе со снегом да с морозом. Как снег сойдет – шубка на соболе красоту свою теряет... Татары – народ смышленый, ремесла разумеют: плотники, гончары, суконщики, кузнецы, и землю пашут, но мало. Зверя бьют, по рекам бобров бьют, хмель дерут, рыбу ловят. Хлеб сушат в шалашах, – прокопченное дымом зерно долго не портится. Молотят хлеб зимою, расчистя на реке на льду круг, а мелют на ручных мельницах, водяные построить не смыслят. По татарским местам степи дивны и леса крепки... Стали мы подумывать и на русскую сторону возвращаться, стали про дороги выспрашивать. Наехали на семь татарских станов, и на каждом стану по двадцать и более котлов насчитали. Был у них праздник большой – на конях скачут, в зурны играют, и борцы по кругу ходят, друг друга за кушаки ухватив. Стали нас угощать бараниной и пьяной аракой. «Хороши у вас кони, – говорит Фока Волкорез, – а у нас на Дону лучше». Осердился старшина татарский, однако – ничего, молчит. «Сильны и ловки у вас борцы, – говорит [104/105] Куземка Злычой, – а у нас на Волге сильнее». – «Того быть не может, – успоряет старшина татарский. – У нас такой силач есть: кулаком лошадь с ног валит». Раззадорился во хмелю Фока и кричит: «Давай своего борца! Я его на один кулак подниму, а другим ударю – и мокро будет». Выставили они своего силача, не так чтоб хорошего росту, но крепонек и жиловат. Схватился с ним Фока, прошел по кругу раз, прошел два, да, изловчившись, и шмякнул его об землю, – на том шкура лопнула, изо рта, из носу кровь хлынула... Нам бы тут схватиться да утекать, а Фока еще араки хлебнул и почал князей сибирских всяко лаять да атаманов своих донских выхвалять. Мы-де скоро придем и турнем вас из здешних мест... Татары сгребли нас, отвели в аул и поставили перед своим мурзой Карачею. Карача, обо всем татар дельно расспросив, велел нас пытать. «Сказывайте-де, что вы за люди есть?» Фоке бороду по клоку рвут – молчит. Мулгаю глаза выковыривают – молчит. Мне уши режут – молчу. А Куземка, чтоб ему ни на том, ни на этом свете добра не видать, с огненной пытки о всех наших тайностях поведал; поволокли нас с теми песнями к сибирскому султану Кучуму в город Искер... С пути, бог дал, удалось мне уйти здравым. Да не только татар, – и собак ихних перехитрил: закрестил вокруг себя место в болоте, кругом меня по болоту рыщут, а усов моих не видят, – весь в воде лежу, один нос наружу торчит, лопухом прикрыт... Зима доспела, а я, сирота, босоплясом бегу степями, бегу болотами да об лес всю морду ободрал. Бегу голодный. Палкой подбил сороку и съел ее сырую, мало общипав. Разрыв нору, крота задавил и, ободрав, съел. Потом из вогульской ловушки лису вынул, разорвал и съел... Жил у мугалов, жил у вогулов... Сколько горя хлебнул – того мне за ночь не пересказать, а вам не переслушать.
Заруба сразу съел котел каши и, повалившись в стружок, захрапел. Проспал он целую неделю: откроет глаза да, свеся голову за борт, напьется и опять в сон покатится...
28
Плыли, воюя и разбивая сибирцев.
29
Мчал-крутил Иртыш рыжую волну.
Развал степей, прошитых тихоструйными речками, теченье ковыля, мерцанье синих глаз воды. На кургане, озирая сонным оком дали, дремал высеченный вечностью седой орел. [105/106]
В город прибежал лазутчик Чумшай. Он пал перед входом в цареву юрту и воскликнул:
– Велик бог!
Кучум велел позвать его.
Чумшай, как собака, на брюхе вполз в юрту и, не смея поднять засоренных песком гноящихся глаз, замер.
– Откуда ты?
– С Тобола, хан.
– Какие вести?
– Худые.
В большой, обшитой по верху зеленым шелком юрте Кучума собрались князья и мурзы, старшины родов и военачальники.
Чумшай, умягчая свой скрипучий голос почтительными интонациями, заговорил:
– Немалое время прожил я у казаков, смотрел ихние обычаи, слушал речи и ел с ними из одного котла...
– Дед мой, – вставил слово мурза Бейтерек Чемлемиш, – дед мой, да будет милость аллаха над ним, говаривал: «Хорошая лошадь, храбрый зверь и храбрый народ умеренны в еде. Нечего бояться того, кто больше всего думает о брюхе». Скажи, Чумшай, много ль едят казаки?
– Едят помногу, а когда в пище нехваток, то и малым довольствуются без ропота. Горькое вино, что они пьют целыми ковшами, кажется им негорьким, и они настаивают его на волчиной желчи. Сильны и – ух! – зверострашны. Все с бородами. У одного атамана борода столь велика, что конец ее, чтоб не путал ветер, он затыкает за кушак. Голоса такие, – когда ругаться или смеяться начнут, листья с дерев осыпаются, и зверь от страху забивается в нору.
– Какова у них ратная сбруя?
– Топоры на длинных ратовищах и кистени, что и медвежью голову разбивают, как орех. Ножи и сабли. А у многих железные пушканы, из коих огонь и дым и смерть с гулом вылетают. Ни молитвою, ни заговором, ни пансырем невозможно защититься от тех пушканов.
– Простые они люди или знатные? Какой веры? И какие князья их ведут? – опять спросил один из военачальников.
– Ведет их атаман Ярмак, в железа закован, да атаман Мамыка – столь силен, что с маху втыкает весло в песок на всю лопатку, да иные атаманы, и у каждого под рукой шайка. А молятся своим русским богам, которых у них много. И над богами есть атаман, зовомый Николай-угодником, тоже с бородой, ликом темен и взглядом грозен. Его казаки чтут выше всех своих богов.
Кучум закрыл глаза и тихо сказал:
– Напустили на меня казаков Строгановы купцы. Мстят мне свои обиды... Уйди, Чумшай. [106/107]
Лазутчик, кланяясь, упятился вон.
Бабасан-мурза, лицо которого было похоже на стоптанное конское копыто, охая поведал о пришествии казаков под Тюмень, к его, Бабасанову, урочищу и о битве с ними.
Япанча и иные туринские и притобольские князцы и мурзы, спугнутые громом пушканов со своих становищ, наперебой пустились рассказывать про свирепость пришельцев и неотразимую силу их оружия да стали просить у хана защиты.
Кучум молчал
и военачальники молчали
мысли всех окоротились.
В глубине юрты сидел на корточках Маметкул, племянник хана. В полутьме мерцали его быстрые кошачьи глаза, и в них угадывалась, как бледная тень, насмешка. Он всех врагов заранее считал своей добычей, нападал на них и побивал, не спрашивая, какому они богу молятся и сколь они сильны. С волчьей сотней улан он летывал за Урал, победным ревом оглашал склонную к вероломству тундру, замирял и приводил в покорность воинственные племена кочевников, бытующих в киргизских степях.
Бейтерек Чемлемиш первый подал голос:
– Русские вторглись в нашу страну и мечи свои напоили кровью сибирцев, а мы сидим. Русское горло проглотит всю нашу землю, а мы сидим, и страх сковал наши языки. Русские плывут, они уже недалече, а мы сидим и руки наши пусты... Говорите же, старики! Мы, молодые, послушаем вас.
– Говорите, старики, – страстно воскликнул Маметкул. – Да будут речи ваши мужественны и да потекут они, как воды реки, в одну сторону!
– Русское горло проглотит нашу землю, – повторил Бабасан. – Они разроют могилы отцов наших, и кости мертвых растаскают собаки.
– Зима близка... Верблюды валяются в золе... Зима близка, старики. Не пустим казаков в город, и они померзнут на реке и в степи.
– Чем удержишь? – нараспев сказал князек Каскар. – Они перебили лучших людей моего урочища. Храбрые лежат без дыхания, и сильные изнемогли. С горя во мне самом душа еле держится.
Мурза Кутугай, пряча в жиденькие усы усмешку, ответил Каскару, своему давнишнему недругу:
– Нет обычая умирать с умершими, есть обычай хоронить умерших... Если ты умрешь – земля останется землею и место местом.
– Да, да, – схватился Каскар за клинок. – Чьи жилища далеки от русской руки, тому можно храбриться. [107/108]
– Уймитесь! – остановил Кучум молочных братьев, Каскара и Кутугая. – Псы одного аула походя грызутся друг с другом, но когда со степи подходит волк, псы собираются все заодно и бросаются на волка. Мы все – люди одного корня и одной веры. Пророк, да будет благословенна пыль следов его, учил: молоко идет так же далеко, как и кровь.
Кутугай замолчал, а его неприятель, теребя бороду негнущимися пальцами – так много на них было навздевано перстней, как бы про себя бормотал:
– Да, да... Редко вижу жен и детей, гоняя в разъездах по твоим, хан, делам. Правый рукав мой поистерся, заменяя подушку. А другие, которых считаешь верными, зажирели, сидя у твоего котла, зажирели так, что у них ушей не видать, и собаки ихние зажирели – хвосты торчмя стоят.
Бейтерек Чемлемиш сказал:
– За Иртышом не укроемся и Чувашиевой горой, как щитом, не защитим себя. Укрепим молитвою твердость сердец наших, выйдем на Тобол и встретим казаков в месте узком, у Лосиного броду.
– Война! – вскочил Маметкул и сорвал с себя тюбетейку, обнажив выбритую полумесяцем, похожую на эфес шашки, острую голову. – Ни одного русского не выпущу из Сибири! Война!
Кучум движением руки остановил племянника и обратился ко всем:
– О храбрые моего племени, думайте не о себе, а о бедствии всего народа. Тяжела для нас будет война. Близко время охоты и рыбной ловли. Охотники разбрелись по тайге, и оленные люди кочуют по берегу далекого моря. Как созову их под свою руку?.. Табаринцы тайно от меня возят ясак киргиз-кайсакам и будут плясать, видя мою беду. Чем образумлю лукавых?.. Вогульские князья своевольны, как жеребцы из дикого табуна. На каждого воина, что они приведут в подмогу, и на жену воина, и на детей, и на всю родню воина, и на каждую собаку, что прибежит с ними, князья будут просить подарок. Где возьму столько богатства?.. Низовские тунгусы и жители болот не ведают ни сабельного, ни копейного боя. На них ли возложу надежду свею?..
– Дадим казакам на щит нечто от богатств своих, и они уйдут, – сказал столетний мурза Ерикбай.
Мысль его иным пришлась и по душе, но старику никто не ответил: воинственные степняки почитали за благо брать на щит и за постыдное – давать.
Кучум:
– Видал во сне – на песчаном острове гулял волк, из Иртыша выплыла собака и загрызла волка. Русь загрызет мою Сибирь. Яростью сверкающий меч победителя выхлестнет дыхание из народа моего. Головы моих воинов через губу ремнем будут приторочены к седлам казачьим. Ветер разнесет золу наших становищ. Тяжела, тяжела для нас будет война. [108/109]
Тогда поднялся Канцелей, ученейший ахун и советник царева двора, и в волнении заговорил:
– Дед твой Садык, да озарит аллах могилу его, вывел весь народ наш из Монголии. Отец Муртаза пришел в эту страну неверия и заблуждения, где не было ни одного человека, произносящего слова великого исповедания мусульманского. Ты, Кучум, да течет благополучие в потомство твое, достойный внук мудрого деда и храбрый сын славного отца. Блеск твоих мечей осветил этот край уныния и дикости. Как ветер раскатывает по голой земле сухой овечий помет, так и ты раскатил по степи головы врагов. Ручьями мечей лицо пустыни ты обратил в цветущий сад. От тундры до предгорий Алтая и от тайги до Камня народы ползут к тебе в пыли дорог и протягивают уши к твоим словам. Ты – тень бога на земле, а мы – тень тени твоей.
Гул одобрения...
Храбрые и робкие, умные и недоумки оценили красноречие ахуна, всю жизнь просидевшего над раскрытой святой книгой.
Кучум же сказал в скорби:
– Я лягу в могилу, ты, Канцелей, и все вы, отважные моего племени, ляжете в могилу, и жены наши лягут под других мужей, и на конях наших будут скакать русские бородачи.
Все молчали.
Канцелей сел против хана и, глядя ему в глаза, вновь заговорил:
– Тебе ль страшиться врага?.. Мечи твои легче орлов. Славой своей ты перешагнул за пределы подвластных владений. Дикие югрские племена, приобские остяки, кондинские и табаринские вогулы, ишимские и барабинские кочевники, сургутские самоеды и таежные охотники, тюменские и пелымские князцы платят тебе ясак и опускают перед тобой крыло покорности. Потомки свергнутых княжеских родов, и порубежные русские села, и далекие киргиз-кайсацкие аулы страшатся меча твоего и аркана. Помни слова пророка: «Под сенью мечей сияет рай». Аллах осыпает благодеяниями того, кого захочет. Скажи одно слово – и скорцы обегут страну, призывая молодых и сильных...
– Война! – опять выкрикнул Маметкул. – Джамагат! Лепешки, что напекут нам жены на дорогу, лепешки не успеют простыть за пазухой у моих улан, как мы доскачем до русских, и – горе им! Джамагат! Не успеет народиться молодой месяц, как я вернусь и брошу к твоим, хан, ногам кожаный мешок с головами казачьих атаманов...
Бейтерек Чемлемиш поддержал Маметкула:
– По всем дорогам и потаенным тропам расставим несводные караулы, чтоб не только казак, но и птица с той стороны не пролетела. Узрев нашу твердость и убоясь многосильства, русские повернут назад, и мы будем колоть их пиками в курдюки. [109/110]
Воспрянул и Япанча:
– Они разгребли мой земляной городок, отняли богатства, побили много людей, но сила и храбрость моя остались при мне, да со мною же три сотни самых удалых, и мы готовы защищаться и нападать!
– Много ли у нас оружия, Гасан? – спросил Кучум сидевшего рядом с ним старшего оружейника.
– Оружия у меня наготовлено столько, сколько в твоем войске храбрых.
– Где наши коренные табуны коней?
– Они близко.
Кучум двинул седой бровью и гневно засопел:
– Положимся на помощь бога... Пусть будет война. Извлекая клинки, военачальники закричали:
– Война!
– Война!
– Велик бог!
Молодые, не дослушав стариков, выметнулись из юрты хана и, вскочив на коней, поскакали в степь, к табунам.
Кучум же оделил щедрой милостыней базарных нищих и на легкой лодице поплыл за Иртыш к Сузге, где всю ночь по мере сил и предавался любовным утехам.
Сузге, Сузге... Под покровами ее одежд, по слову мудреца, играли все сады рая.
По крутояристому берегу лепились врытые в землю закопченные кузницы. Около них костром были составлены приготовленные для грубых поделок плахи твердых пород черного и красного дерева, валялись куски комового и тянутого железа, полосы неотделанной стали, доставляемой в Сибирь из Лагора и Кутша.
Близ кузниц приткнулись и оружейные мастерские. Затянутые скобленым рыбьим пузырем оконца были похожи на бельма. С низких запаутиненных потолков свисали хлопья жирной сажи. По стенам были развешаны связки распиленных оленьих и турьих рогов, из которых вытачивались наконечники стрел и копий.
Проворная рука мастера, склонившегося над низким столиком, кабаньей щетиной и сырой рыбьей костью наводила рисунок на воск, облепляющий клинок. В медных плошках, куря зеленым смрадом, кипела смешанная с прогорклым маслом древесная смола, употребляемая на протравку рисунка. Скобель выбирал с древка кудрявую стружку, сопела пила, потюкивал легкий деревянный молоточек, вколачивая и наколачивая на клинок золотые и серебряные украшения.
Старший оружейник Гасан, будучи в молодости невольником, изъездил с купеческими караванами весь азиятский восток [110/111] и до тонкости познал искусство выделки холодного оружия. Азия еще не знала пороху и огненного боя. Оружейники все свое умение и старание обращали на выделку клинков и дали миру образцы, не превзойденные до нашего времени.
Гасан бывал в мастерских Самарканда и Герата, Керманаха и Сираха, Испагани и Хоросана, знавал работы лучших мастеров Дамаска и Ахлата.
Куску железа Гасан умел придать бледно-серый цвет, что для оружейников всей Сибири являлось непостижимой, достойной удивления тайной. Железо и золото, сталь и серебро были одинаково покорны его руке. Много он выделал ценного оружия и под старость ослеп от ядов и кислот, употреблявшихся при работе, но дела своего не оставлял.
Мурлыкая под нос стихи Корана и прислушиваясь к визгу напильника и дрели молотка, он расхаживал по мастерским, брал изделья оружейников и, осязанием обнаруживая изъяны, ворчал:
– Хайрюла, насеченный тобою узор бледен. Тебя плохо кормит жена? Силы недостает твоим рукам, или тебе изменяет глаз? Каждая линия узора должна прощупываться, как кость в худой собаке... Возьми и доделай.
Останавливался около другого мастера:
– У тебя, Тагир, кислота излиха глубоко проела сталь. Шашка перелетит при первом крепком ударе. Резьба, сколь она ни была бы мелка и густа, не должна умалять гибкости булата: все жилки и желобки направляй так, чтоб удар клинка скользил вне соединений.
Шел дальше и бормотал:
– Наше дело святое. Нет ремесла выше нашего. Думайте, как из железа выгнать вес, оставив ему силу его... От меча требуется тяжесть, а щит и копье должны быть только прочными и легкими.
Последней работой Гасана была шашка, над которой он высидел много лет. В рукоятку ее были вделаны тигровые когти, на полете она поражала легкостью, но была столь прочна, что при умелом ударе ею можно было рассечь быка. По хоросанскому булату клинописью струился коленчатый узор, который, проходя во всю ширину клинка, повторялся по его длине. При падении клинок давал золотистый отлив, был бурен, как горный поток, и сверкал при свете дня, как сколок чистого льда: было удивительно, что он не прозрачен. Насеченная по тупию клинка строка арабского письма гласила: «Не надейся на меня, если у тебя нет храбрости».
Гасан подарил шашку Маметкулу.
Руки мастера дрожали, и от волнения слеза заливала его незрячие глаза, когда он передавал шашку Маметкулу:
– Бери. Ты самый храбрый в нашем народе... Много [111/112] бессонных ночей, как молитве, отдал я этой работе и ослеп на ней... Бери. Шашка окупит себя: один удар ты заплатишь за Алтай, другой – за Русь.
Маметкул поцеловал иссохшую руку мастера.
В лесных кряжах, в крутых берегах сытая текла река.
По лесным тропам, рекою и по болотным стежкам на призыв вождя спешили вогулы. Всклокоченные черные волосы ниспадали до плеч, а смуглые лица и горячий блеск глаз обличали в вогулах южное племя, заброшенное в этот край волею судеб в пору великого переселения народов. С ними бежали своры свирепых псов.
На лесной поляне, над искрящимся ручьем – мольбище: груда белых вымытых дождями костей, увенчанные ветвистыми рогами высохшие головы оленей. Валялась старая, исклеванная птицами оленья шкура.
В зеленом сне стояла тайга. Ели да сосны изливали смолистый дух. Собаки, высунув горячие языки, скакали вокруг кедра, на котором резвилась белка, перелетая с ветки на ветку. Тишина была выткана нитями комариного звона.
На берегу охотники ставили костры, наводили котлы.
– Какие вести, Кваня? – спросил один другого.
– Воевал маленько... Хорошо.
– С кем воевал?
– С русскими воевал... Все стрелы выметал и убежал.
– Где твой брат?
– Убили брата... Заберу его жену, оленей, собак, нарту. Все заберу, буду богатый.
– Глупый! Завтра и тебя убьют.
– Ну-у-у! – свистнул Кваня. – Убегу на Конду. Я умный.
– Казаки и на Конде тебя достигнут да ум твой смоют кровью.
Из-за поворота реки вывернулся челн вождя Ишбердея. Под сильным ударом весла челн летел – на обе стороны с шумом разбегались волны. Вождь подплыл и, уперевшись веслом в дно реки, легко выпрыгнул на берег, прямо на сухое место; непокрытая голова его была охвачена пламенем первой седины; на левое плечо был накинут яргак из косматой шкуры дикого козла; на ногах кожаные, обшитые железом чулки; на поясе болтались пристегнутые ремешками – нож, огниво, игольник, остроконечная костяная бляха для чистки трубки и костяной, величиною в ноготь, идол.
Приветствовали вождя, припадая на одно колено. Шаман вывел в круг жертвенного оленя и, засучив меховой рукав, взмахнул клинком.
Олень
грохнулся. [112/113]
По нежной коже его, как рябь по воде, заструилась дрожь; трепетал воткнутый в сердце нож; и вот уже смертной пеленою, словно дымом, затягивает слезящийся тускнеющий глаз его, устремленный в чащу леса.
Собаки, поджав хвосты, отбежали.
Шаман выдернул нож да, наточив в горсть крови, хлебнул и заткнул рану пучком мха.
– Горе! – с тоскою и страстью воскликнул он, ударив в бубен, и, как чумной, закружился в быстром танце. – Горе вогулам!..
В хмуром молчании слушали охотники завывания шамана и далекий перестук топоров: то посланные на высмотры разведчики ударом обуха о ствол дерева, от жилья к жилью и от стойбища к стойбищу подавали условный знак о продвижении врага, – так жители тайги и болот на огромные расстояния за самое короткое время узнавали, рано ли казаки остановились на ночевку, где плывут да какого берега держатся.
Мрачно гудел бубен, созывая богов.
Прислоненный к пеньку болван – грубая, намазанная кровью морда – безучастно глядел дырочками глаз на беду племени.
– Горе! Горе вогулам!
Чуя беду, подвывали собаки.
Шаман упал, бубен откатился в сторону. Страшное лицо его было перекошено судорогой, клочья пены стекали по бороде. Собаки, задрав клыкастые морды, взвыли, жалуясь своему собачьему богу.
Вождь:
– Слушай, народ!.. Плывут... Закованные в железо... Харт-сали-уй... (Железные волки.) Несут нам гибель... Всех перебьют или навечно обневолят... Ихние собаки сожрут наших собак... Разрушат наши жилища... Сядут на наших реках, выжгут леса под пашни и отгонят зверя... Встретил я на Яскалбинском болоте Кучумова скорца. Зовет хан все ясачные племена заодно воевать против казаков. Богатые подарки сулит хан... Пойдем ли, вогулы, воевать? Отвечайте мне, я отвечу скорцу, скорец – хану.
Иные сурово молчали, иные вскинули копья с костяными и железными наконечниками:
– Война!
– Война!
Но вот заговорил старый охотник Якаш, и все притихли:
– Мы сильны силою, русские сильны пушканами. У нас – копье и лук, у них – огонь и железные стрелы. Старые боги не помогают нам, новых – не знаем. Как будем воевать?
– Как будем воевать! – подхватил молодой вогул и, приспустив с плеча овчину, невесть в который раз показал всем стреляную рану; на рану от жары уже наклюнулись черви. – Сами шайтаны помогают казакам. [113/114]
– Горе вогулам!
– Кориться?
– Нет, нет! Боги русских нашлют на нас болезни, а на оленей и собак наших – мор.
– Казаков мало, нас много... Думайте, старики, как бы напуститься на них с какой хитростью да перебить их, да попировать на ихних могилах.
– За ними след в след придут другие.
Седовласый Якаш воткнул копье в землю и сказал:
– Воевать не надо, бежать надо... Мы воевали с русскими в Лялинской волости, и они разбили нас, – там лег мой старший сын Хрокум... Мы напали на них у Большого Янцаевского озера, и они разбили нас, – там лег мой другой сын, Агалак... На Лобве и Косьве казаки разорили вогульские юрты и богов наших со смехом пометали в реку, – там лег мой брат Ебелко. Я остался один среди баб и детей. Убьют меня, кто их будет кормить?
– Я, – ответил вождь.
– Ты, Ишбердей?.. Ты сам рвешь из наших ртов и кормишься меж юрт наших. Весною мы мокнем по горло в ледяной воде, а ты со старшинами выбираешь из наших сетей самую крупную рыбу. Зимами мы гоняемся по тайге за зверем, а лучшие шкурки, добытые нами, ты, Ишбердей, своими руками отдаешь купцам в обмен за погремушки и сукна, в которые наряжаешь жен своих, да сыновей своих, да всю родню свою...
– Молчи, Якаш!
– В Лялинской волости лег мой старший сын Хрокум; в Большом Янцаевском озере казаками утоплен мой другой сын, Агалак; на берегу реки Косьвы железная стрела пробила голову моему брату Ебелке: они не велят мне молчать... У тебя под яргаком, Ишбердей, жирное брюхо, а у нас в яргаках – вши. Вокруг твоих юрт олени и собаки клубятся, как комары...
– Молчи! – крикнул вождь и тупием копья сшиб Якаша с ног. – Весь народ глядит в одну сторону, ты глядишь в другую сторону. Откочевывай от нас, живи где похочешь один, пускай волки съедят тебя да изблюют твои кости на гнилом болоте.
Вождь, попирая ногой возмутителя, подверг его самой позорной казни, какую знали охотники: сломал над головой Якаша лук и стрелу.
Ни один не посмел поднять голоса в защиту Якаша. Поели мясо жертвенного оленя и разъехались по своим станам, чтоб собраться и идти туда, куда звал вождь.
Отверженный пришел в полную сирот юрту да, взвыв с отчаяния, зарылся в холодную золу очага и уснул, чтоб заутра собрать свой скарб на нарту и откочевать куда глаза глядят. [114/115]
31
Широко разбросалась тундра.
Реки и речки, озера и озерца, ржавые в тусклом блеске болота, кочки бурых лишаев и поляны светло-зеленых мхов.
На моховищах, выбирая ягель, паслись олени. Ветвистые рога оленьи качались, как лес.
Закинув голову и кидая копытами ошметки мерзлой грязи, по одному следу мчались лоси, а вдогонку за ними стлалась стая храпящих острорылых волков. Сохатые, стремясь уйти от зубов смерти, перемахивали ручьи и преграды, задние перепрыгивали через передних.
На вой волка и на лай лисицы из далекого моря с плывущей льдины хриплым ревом отзывался белый медведь.
На озере дальнем лебедь с лебедушкой кружились в брачном танце.
Веснами в протоки и затоны набивалась такая сила рыбы, что воткнутое в рыбье урево весло оставалось стоять торчмя. А там – отплещут, отсверкают рыбьи свадьбы, схлынет ярая вода, – икрою, как грязью, затягивало обмелевшие места: собаки лазили и вязли в икре по брюхо.
По горам, по долам гулял непуганый зверь, на счастье каждой руке, несущей лук и копье.
В пору охоты в чумах не угасали огни, с очагов не снимались котлы, в которых варилось мясо. Охотники много ели и были сильны.
В широкой долине, меж двух лесных кряжей, раскинулось остяцкое становище.
В дымных, крытых берестой чумах горели огни, в котлах варилось жирное мясо. Закопченные голые ребятишки катались по земле, играли с собаками. По окрайку болота бродили жирные, обленившиеся олени. В оленьей моче, собранной по горсти неспособными к охоте стариками, квасились кожи, приготовляемые к выделке.
Паслись мирные озера. Солнце, скользя по небосклону, макало в озера рыжую бороду.
...Олень выискивал ягель. За оленем охотились комар и волк. За комаром – паук и лягушка. Собаки заедали волка. Птица склевывала паука и комара, лягушку хватала щука. Мышь точила болотный корень, лиса промышляла зайца, тяжелого глухаря и тетерева, разрывала мышиную нору. Таежная пчела собирала ясак с цветка; медведь грабил пчелу и громил муравьиные орды, лакомясь муравьиными яйцами.
Много хитрых и сильных, прожорливых и кровожадных бегало, ползало, плавало и летало.
Охотник Ях был хитрее и сильнее всех.
Оленя и собаку он запрягал в нарту, щуку ловил на костяной крючок, молодых медведей душил руками, был столь скор на [115/116] ногу, что лис и песцов хватал на скаку, а в беге по весеннему насту догонял волка и лося. Изъеденные дымом, гноящиеся глаза его по отчеркнутому острым когтем следу определяли вес и породу зверя. В ночном лесу волосатое ухо его среди множества шорохов и звуков различало писк мыши в земляной норе и дыхание спящей в гнезде птицы.
Ях сидел перед очагом на корточках, выгнув еле прикрытую истертой медвежьей шкурой могучую спину. Камнем он обтачивал нож из оленьего ребра и во все горло распевал песню...
Седой туман,
Пьяная вода,
Гуляет река,
Под ногами грязь
чак, чак...
Буянит вода,
Бежит река,
Мечет петли,
Рыба
прыг, скок...
Кусты обросли
Зеленой шерстью,
Весело зверю,
Скушно охотнику
ха, хах...
Белокрылая
Прилетит зима,
В ледяную нору
Спрячется река
кук, кук...
На добычу
Выйдет зверь,
Охотник побежит
По следу зверя
(Свист лыжи)...
Зима,
Метель ффффффф,
Чум гудит,
Как бубен
зун, зун...
Белые хвосты
Крутятся над сугробами,
Шурга-пурга,
Темный вой
уу-у, уу-у...
Бог Саляй,
Жена Алга,
Сын Мулейка.
Другого сына
Сохатый
Унес па рогах
а-аа, а-аа...
Собаки лютые,
Густошерстые.
За высокой оградой
Олешки мои
а-ээ, а-ыы...
Запрягу двух седых, [116/117]
Самых быстроногих,
Поеду в гости,
Буду есть чужое
чч-чч-чч...
Ко мне приедут гости,
Заколю важенку,
Будут сыты гости
И собаки их
ык-ык, ык-ык...
Зима-а-а-а-а...
В белой мгле,
Как тень птицы.
Летит нарта моя
э-ке-кей...
Свист полоза,
Храп оленей,
В ноздрях у них льдышки,
А копыта
тах-тах,
тах,
тах-тах,
тах,
тах-тах,
тах...
Снежная пыль
Слепит глаза.
Я везу к себе
Вторую жену,
Красивую Кулу.
Она гладка,
Как лисичка...
Возившаяся у очага женщина быстро обернулась и оскалила зубы:
– А я?
– Ты – ты.
Ях приналег на точильный камень и опять завел:
Зима-а-а-а...
Алга выхватила из кипящего котла кусок мяса и сунула ему в раскрытую пасть, чтобы оборвать песнь.
Ях сглотнул мясо, которое летело до дна его пустого желудка, как горячий уголь, и заговорил:
– Ухожу далеко на охоту, уезжаю в гости, – вы будете болтать, скука улетит с дымом очага.
– Мне и так не скучно.
– Она станет помогать тебе мять кожи, выколачивать снег из пологов, латать дыры, прожженные искрами, – тебе будет меньше работы.
– И одна перемну кожи, выколочу полога, залатаю все дыры, хотя бы их было так же много, как шерстинок в самой большой собаке.
– Вы для меня будете все равно, что для гуся два крыла.
– Зачем тебе крылья? У тебя есть две ноги, за которыми не поспевают четыре волчьих. [117/118]
– Люблю тебя столько, – отмерил он ножом кисть руки. – Буду любить вот столько. – И он показал по локоть.
Она взяла его тяжелую руку и выдернутой из волос рыбьей костью отчеркнула полногтя.
– Люби хоть столько, но одну меня.
Печалью, как дымом, подернуло его глаза, грустно сказал:
– В долгую зимнюю ночь вы обе ляжете со мной под одеяло и будете греть меня.
– И одна согрею, – скрипуче засмеялась она и поцеловала его в шершавую, разодранную в весенней охоте медвежьими когтями щеку.
Он вытянул из глубины меховых штанов снизанное из волчьих зубов ожерелье и набросил жене на шею, а про себя подумал: «Ты – гниль на костях моих... Пойду в лес проверять ловушки и там допою свою песню. Голос мой будет громче лосиного рева. Кула услышит меня, хотя пьет она воду из другой реки и далеко ее становище».
На верхней тропе хрипло забрехал старый кобель Наян. Ему отозвался Порхай, и скоро, взлаивая с лихим пристоном, кинулись другие.
Ях по голосам знал всех псов своего становища, и каждый из них по-особенному лаял на всякого зверя, птицу и человека.
– Гость к нам, – послушав собачьи голоса, сказал Ях и вышел из чума.
С пригорка, верхом на косматой лошаденке спускался Кучумов скорец Гирей. Отбиваясь от собак плетью, он проскакал до большого чума князька и осадил храпящего иноходца, с груди и с тяжело ходивших боков которого клочьями стекала грязная пена.
Сбежался народ.
Гирей, отлично знавший нравы тундры, не пренебрег угощением. Ему подали отваренные набитые морошкой медвежьи кишки, – он ел и похваливал хозяина и все его потомство. Подали печеного в золе осетра и нарезанное тонкими ломтями оленье мясо и блюдо с топленым нутряным жиром, – он объел осетра, макал в жир и, давясь от отвращения, глотал оленину и нахваливал охотника, убившего медведя, рыбака, поймавшего осетра, и весь славный остяцкий народ. Прислуживали ему, в знак особого уважения, сыновья князька.
Люди стояли перед чумом князя, переступая от нетерпения с ноги на ногу, но, по обычаю тундры, никто ни о чем не спросил гостя, пока тот не насытился. Вот он рукавом отер жирные губы и отвернулся от недоеденного, показывая, что сыт.
Кругом заголосили:
– Откуда ты, татарин?
– Какие вести?
– Чего привез в сумах?
– Зачем приехал? От нас будешь брать или нам дашь? [118/119]
Гирей поднял руку.
– Война!
Гул... Ахи...
Гирей выждал, пока схлынул шум, и заговорил:
– Со стороны западного ветра, там, где живет ночь, к нам идут воины, стреляющие огнем. Они поедают все, что попадает на зуб, грабят все, что зацепит рука, остальное затаптывают в грязь, топят в реке и жгут огнем. Люди те злее зла и хуже чумы. С ними боги ихние. За воинами русскими приплывут жены и дети. Они вытаскают мясо из наших и из ваших котлов, выловят всю рыбу, переведут зверя. Они сильны и прожорливы, будут в радости день и ночь есть чужое. Жены их будут родить, а наши голодные жены не будут родить. Все жители рек, болот и тундры перемрут с голоду и тоски... Кучум, хан сибирских князей и народов, которому вы платите ясак, собирает против нашельцев войско. Из края в край я проскакал тайгу и тундру. Был на реке Тулобе, Пыгме, Яжее и на других реках. Я поднял становища князцов Алачея и Выкопы, Урлюка и Кошеля, Вони и Бардака и многих иных. Они уже снялись и спешат к городу на подмогу своему хану.
Гирей подал остяцкому князю баранью лопатку, всю исчерченную знаками: то вожди племен и родов клали свои клейма, изъявляя тем покорность и готовность воевать за Кучума. Лопатка переходила из рук в руки, ее внимательно осматривали все охотники и все старики.
Князец, обмахиваясь от комаров крылом селезня, спросил:
– Что мне подарит хан, если я выставлю своих людей на его защиту?
– Много будет подарков... – воскликнул Гирей. – Хан богат: за всю зиму не обскачешь его земель, и один человек за всю жизнь не успеет пересчитать его табуны. Наряды царевых жен стоят богатства всего вашего племени...
Вздох изумления качнул толпу.
Гирей продолжал:
– Вы получите новые котлы, в которых будете варить мясо. На шее каждого вашего бегового оленя и на шее каждой ездовой собаки зазвенят бубенцы. Каждый воин получит столько соли, сколько сможет унести в поле своей шубы... Много жеребят заколет хан, в жеребятах хрящи сладки. Так накормит, что у всех у вас долго будет болеть брюхо.
– А нам чего подарит хан? – крикнула молодая женщина и от страху спряталась за других.
Почитая для себя недостойным разговаривать с женщиной на людях, Кучумов посол продолжал, обращаясь ко всем:
– Железные иголки, что крепче самой твердой рыбьей кости, сученые нитки, что не ломаются подобно сухим жилам, которыми вы сшиваете кожи, табак, дающий сердцу веселье, огниво и ножи, столь острые, что ими можно резать и мясо и дерево... [119/120] И такой, – Гирей поднял над толпой ползавшего у него под ногами голого ребенка, – и такой получит горсть кедровых орехов, а губы его будут намазаны сладким.
Князец, моргая красными мокрыми глазами, восторженно встряхивал всклокоченной головой и приговаривал:
– У-уй... Ножи и чашки, костяные причешёчки и гнутые дуги для нового чума, длинные арканы и железные хватцы, ловящие ногу и мелкого и крупного зверя...
Слушали, стараясь не пропустить и не забыть ни одного слова, повторяли за посульщиком:
– Котлы... Табак... Топоры...
Ях тряхнул головой и прервал скорца:
– Зимой была воина. Наш князь Кокуш высватал себе невесту в племени увак. Невесту ему, страшному, не давали, и он плакал перед нами: «У-у-у, хочу невесту... У-у-у, пойдем на них войною... У-у-у, я награжу вас подарками..» Была война с племенем увак. Невесту мы добыли, но потеряли двух своих охотников, еще один вернулся без глаза, и еще у одного отгнила пробитая копьем нога. Пойди и посмотри, он лежит в чуме. А кривой на озере ловит рыбу, его можно позвать, и ты увидишь, и все увидят, что один глаз у него пуст. Кокуш устроил свадьбу и много дней пировал со своей родней и с родней невесты, а нам от его пира достались обглоданные кости. Молодая жена родила ему двух сыновей, а у наших вдов дети высохли с голоду, и с голоду подыхают последние собаки... И твой хан ныне плачет: «У-у-у», – а, как минет беда, наградит нас вот чем. – Ях поднял ногу и гулко стрельнул.
Смех и отгул одобрения...
– Свадьба была давно, и не к чему о ней поминать, – сказал князец Кокуш, давя на шее комаров. – Ты, Ях, еще с прошлой весны должен мне две горсти соли и полсорок бобров и соболей... А тебе, Нуксый, не простил ли я мясной долг? И не я ль подарил тебе старые полозья под нарту?.. И ты, Ныргей, на меня же разеваешь пасть в смехе? Не ты ль добил близ водопоя раненного моим сыном сохатого, и не его ль шкура растянута над входом в твой чум?..
И долго бы еще мог говорить князец о своей доброте и щедрости, если бы посланец не перебил его.
– Хан зовет вас, храбрецы, под свое крыло, – сказал Гирей. – Если не выйдете на защиту Сибири, то да не доходит ваша одежда до колен, рукава до локтей, да будут бесплодны ваши совещания и пусты котлы... Велик бог! А коли пойдете на зов хана, то и заживете лучше, чем прежде жили, – одежда ваша всегда будет в сале, котлы грязны и табуны многочисленны.
Кокуш почмокал мокрыми губами.
– Как будем воевать?.. Людей у меня осталось на счету, собак и оленей осталось на счету. Охотники заговорили меж собой: [120/121]
– Уйдем, а близко время охоты.
– Мы бедны...
– Ясак не по промыслам твой хан дерет.
– Дай табаку!
– Дай! Мы покурим, и мысли наши прояснеют. Гирей отвязал от седельной сумки выделанный из коровьего вымени мешок и всех оделил табаком.
– Русские богаты, – продолжал он убеждать, обращаясь то к одному, то к другому. – Мы перебьем русских, а все их богатства хан поделит меж вами. Трус получит столько, а храбрый – вот сколько... Кучум ничего для вас не пожалеет.
Долго шумело становище.
К вечеру же князец Кокуш нацарапал на бараньей лопатке свое клеймо – изображение бегущей лисицы.
Гирей, следуя обычаю, выколотил золу из трубки в очаг, чтобы не уносить родового огня, и, заседлав отдохнувшего коня, поскакал дальше, в глубь тундры.
32
Плыли.
33
Скрипела осень... Догорал багряный лист на дереве, звенел червонный лист, обрываясь на ветру. Дышал стужею, дымил Тобол. Прихватывали утренники, по ночам вода у берегов застывала. Низко над рекою, шелестя тугим крылом, пролетали последние караваны гусей, – казаки с тоской глядели им вослед.
Сеялся по тем местам слух злой:
– Плывут...
Снимались народы с обжитых станов и уходили подальше от реки, забирали с собой рыболовную и зверобойную снасть, съестные запасы, угоняли скот.
Берега оставались немы и безлюдны.
Посланный Строгановыми вдогонку хлебный и соляный обоз был перехвачен туринскими вогулами. Питались казаки кое-как и кое-чем, перебиваясь с ягоды на болотное коренье, стреляли птицу, кистенями били медведей, доедали плесневелые сухари.
Заклевали удалых горести да скорби, напали на гулебщиков лихие болезни.
Глухой ночью, на стану близ устья Тавды, в шатер Ярмака вполз есаул Осташка Лаврентьев и:
– Проснись, атаман...
– Ммм... [121/122]
– Против тебя зашептывается недоброе, и злоба уже просится в дело... Проснись.
– Чего там?
– Дуруют... Побили кормщика Гуртового, соли просят и хлеба... Уговариваются прорубить днище да затопить твою каторгу.
Ярмак откинул меховое одеяло и сел.
– Кто?
– Яшка Брень, Забалуй, Угрюм, Игренька, Полухан, Мишка Козел и другие...
– Опять Полухан? Опять Игренька? Ну ж погодите, сучьи дети, я вам посбиваю рога! – Ярмак раскурил трубку и внимательно осмотрел пистоли, кои даже во время сна были у него засунуты за пояс. – Чего они хотят?
– Хвастают всяким лихим, злым умышлением, похваляются малыми шайками розно брести... Иные изнемогли, иные собрали богатство немалое... Атаманы куреней меж собой перелаялись: Иван Кольцо Мещеряку ус с корнем выдрал, Брязга Пану ножом руку распластал, Мамыка, ухватя весельце, громит всех подряд... Такая заварилась замятия! Ты бы вышел, атаман...
– Иду.
Ветер хлопал полотняной полою шатра, висели нити дождя, глухо шумела тайга.
Вокруг дымных костров стояли и сидели, кутаясь в рубища. Ярмак, держась тени, шел по стану и слушал ругню...
– Пируют атаманы нашей кровью.
– Зарез, браты... Воды много, хлеба нет, – без смерти смерть...
– Провались она пропадом, эта самая Сибирь!
– Да, да... Много сюда силы гнали, да назад не выганивали.
– Слава...
– Славой сыт не будешь.
– Сибирь... Господи, места-то какие страшные! – оглянулся и перекрестился бурлак Дери-Нос. – Куда забрели? Сколько народушку примерло! Погнались за крохой, без ломтя остались.
– А по мне все одно где жить... Мужику там родина, где хлеба побольше...
– Оно так, дядя Лупан, сыты были – нас сюда и на аркане не затащить бы.
– Погуляли, пора бы и на Русь возвернуться.
– Возвернись... Кабы, как журавлю, крылья!
– По Тавде уйдем, покуда идти можно и река не смерзлась, а в месте добром пересядем на коней и гайда через Камень.
– Река быстра, встречь воды не выгребем.
– А по мне, пуститься на волю божью и – вперед! [122/123] Возьмем город Кучума, перезимуем-перебедуем, дождемся хорошего тепла и на конях степями через киргиз и башкир утечем на Яик да на Волгу.
– Чего жрать будем? Кровь из-под зубов идет.
– А бог-то? Нам только бы до русских мест добраться, а там прокормимся – где милостыней, где отвагой.
– Смерть свою тут ищем... Не допечет нас Сибирь огнем, так проберет морозом.
– За грехи господь насылает. Погубили мы много сибирцев где по делу, а где и не по делу.
– Кручинно, надсадно плавную службу нести. Выбраться бы на дорогу и шагать потихоньку...
– А на Дону-то, братцы, ныне благодать...
– Помолчи, Лыч, о Доне – не растравляй сердца.
Яшка Брень стоял перед костром на коленках, громко и смело кричал:
– Плывем и плывем... Мы не гуси, а человеки, надоело нам плавать... Царь рублем манит, грош дает да за тот грош шкуру с нас дерет! Донские и волские раздолья исстари наши. Нечего тут искать чужого. Погуляли, пора и ко дворам. Добра нагребли бугры – хватит и себе на рубаху и Маланье на рукава, коли у кого Маланья есть. Кучум, слышно, собрал силу несметную: поднял вогул и кара-киргиз, ведет на нас остяцкую землю, а нас – и семи полных сотен не осталось.
Отовсюду слышались прелестные речи, задирщики возмущали казаков, вспоминая все перенесенные лишения и грозя еще большими бедами.
Но вот проиграла есаульская труба, казаки сошлись к атаманову шатру.
Ярмак стоял на стволе поваленного бурей кедра. Остроконечная с заломом шапка, малиновый верх; длиннополый, сшитый из черных жеребячьих шкур, яргак с двойными рукавами, – одни надеты, другие болтались для красы. Со всех сторон из кромешной темноты в бороду атамана летели дерзкие голоса:
– Мир!
– На Дон!
– На Волгу хотим!
– Будя кровавить руки, сиротить здешний край!
– Растрясли тут силу свою.
– Атаманы завели нас и продали за царевы калачи.
– Али на Русь нам возврату нет? Какой год не слышим звона колокольного.
– Чего тут ищем? Погибель свою ищем!
– Кто вынесет из Сибири добычу, а кто и голову свою оставит.
– Отпусти нас, атаман, в отраду!
– А на Дону-то, братцы, ныне благодать – теплота, светлота, степь, ковыли... [123/124]
Ярмак молчал, ватага шумела.
– Куда идем?
– В Сибирь идем, татарских ханов громить и свое, казачье царство ставить.
– Кому на царстве царевать, а кому горе горевать... За купцов воюем.
– Сибирь велика, нас мало, – потеряемся.
– Напутали, не стрясти.
– Мир!
– Назад на Русь!
– Спусти нас, атаман, на свою волю.
Черкас Полухан, сблизившись с Иваном Кольцо нос в нос, кричал:
– Атаманы! Отцы вы наши родные! Поманили вас Строгановы купцы блином масленым, вы и губы распустили... Зачем мы сюда шли и чего тута нашли? Одежонка поистрепалась, сапожишки поизносились, волосенки свои порастеряли, пропада-а-а-а-ем!..
Поп Семен взобрался на колоду и поднял над толпой железный крест:
– Слушайте, послушайте, громители и добрые стояльцы за веру Христову и землю русскую!
– Брысь, травяной мешок! – За полы кафтана кто-то сдернул попа с колоды.
Осташка Лаврентьев звонко и нараспев, по-есаульски, прокричал:
– Помолчи, честная станица! Помолчите, атаманы-молодцы. Ярмак Тимофеевич свое слово скажет.
Мало-помалу затихли. Ярмак – глухо:
– От вас ли слышу срамные речи? Давно ли целовали святой крест? Губы ваши еще не обсохли после крестного целования... Ко мне широка дорога, – вдруг бешено закричал он, – а от меня дорога одна – к черту в зубы!
Топоры ропота:
– Легче, атаман, с пупа сорвешь!
– Горе наше тут гуляет.
– Ты грозен, да и мы ныне облютели... Ты нас боем не стращай, мы ньне и сами медведя испужаем.
Никиты Пана выкрик:
– Мещеряк!.. Он, он, мордовский лапоть, всему злу начальник.
– Врешь, язычник, – обернулся к нему Мещеряк, – уцеплю вот тебя за рыжий чуб, отверчу голову, как подсолнечник, да и кину собакам.
Ватага Мещеряка заволновалась:
– Его голову и собаки жрать не станут.
– Карсыгай!
– Рыжий палёный, чертом подаренный! [124/125]
В руке Пана сверкнул засапожный нож.
– Заколю...
Пана и Мещеряка казаки растащили в разные стороны. В толпе шныряли подговорщики и возмущали людей, а косоплечий Игренька уже наскакивал на Ярмака с кулаками.
– Злоехидный зверь, злокозненная душа... Умел завести, сумей вывести!
От стругов, из темноты кричали:
– Смерть атаману!
– В куль его да в воду!
– Под обух!
– Мир!
– На Русь!
– Смерть Ярмаку!
Возгорелось сердце Ярмака гневом, в буйном омрачении он рыкнул:
– Так-то?!
Выдернул из ножен меч
передние попятились.
Он перехватил меч за лёзо и протянул рукоятью в толпу.
– Ну, якар мар, кто удалой? Руби голову своему атаману!
Откачнулись
притихли.
– Назовись, удалой! Руби голову своему атаману! А потом беги к Кучуму-султану и служи ему, забыв веру свою, землю свою, заветы отцов и дедов своих!
Молчали буяны.
Ярмак бросил меч в ножны и повернулся к стоявшим отдельной кучкой атаманам и сотникам.
– Ваша совесть, как цыганов кафтан, и коротка и латана... Дуром-валом да поблажкою распустили своих людей. Коли и впредь будете слабину пускать да мутить казаков, а меж собой не перестанете лаяться на всю губу, не взвидать мне красного солнышка, – он перекрестился, – перевешаю вас всех на одной осине.
Атаманы стояли понурясь, казаки стояли понурясь, где-то и чье-то прорвалось заглушенное рыданье...
Ярмак:
– От вас ли, казаки, слышу окаянные речи?.. Куда бежать? Осень достигла, в реках лед смерзается... Трусость никого не спасет, а храбростью мы и зипуны добудем и жизнь свою пробавим... Бежать, когда повоевали толикое множество мест и народов, а до Кучума – вот он, шапкой докинуть... Где прошли с головней там нам не идти в обрат, а иных дорог не ведаем... Кричали: «По Тавде уплывем до вершин, а там-де пойдем на конях». Дуросветы, дуропьяны... Тавда ныне жива, завтра стала. А Каменный Пояс давно зима обняла, – ходу через Камень ни пешему, ни конному нет. Бежать, когда земля [125/126] Сибирская сама нам под ноги катится?.. Коли повоюем Кучума, так будем и сыты и пьяны... Не дадимся трусу и худой славы себе не получим, ни укоризны на себя не положим. Не от многих воинов победа бывает. Коли всемогий, в троице славимый бог помощи подаст, то и по смерти нашей память о нас не оскудеет, а слава наша вечна будет... Бежать? Нет, не бывать тому... Вы сами выбрали меня своим коренным атаманом да тем волю с себя сняли. Кончится поход – приговаривайте себе другого, а ныне бог да я в ваших головах вольны... Что думаю – то и говорю, что говорю – то и делаю, было бы вам ведомо... Есаулы, атаманы, куренные старшины, – ко мне!
Молчали
ни один не сдвинулся с места.
– Слышите слово мое? – спросил Ярмак, сверкая очами и сдерживая игравшую в нем ярость.