Вильгельм Беккер ХАРИКЛ

ГЛАВА ПЕРВАЯ Друзья


Близ развалин Микен, этого древнейшего свидетеля величия Греции во времена царей, ещё и ныне, словно исполин, идущего навстречу четвёртому тысячелетию своего существования, вьётся по направлению к северу, меж крутых утёсов, узкая дорога, ведущая к той возвышенности, на которой, по всей вероятности, лежала Клеона, маленький, но не без похвалы упоминаемый Гомером городок. В древности эта узкая дорога была предназначена для колесниц; теперь же она в таком состоянии, что по ней еле возможно проехать и верхом. Вдоль западной стены гор сквозь густой кустарник пробирается с севера ручей. Отвесные скалы прорезаны многочисленными ущельями и пещерами. Предание ещё и теперь, как и во времена Павзания, указывает на одну из них как на убежище Немейского льва[1]. Вся местность представляет собою вид изрезанного в разных направлениях горного хребта. По ту сторону его западных высот виднеются колонны храма Юпитера, указывающие на место, где прежде стоял город Немея; а в двух часах пути к югу от Микен существует и доныне в обновлённом виде древний Аргос.

В последнем месяце сто одиннадцатой олимпиады[2] ехал по этой дороге молодой человек, который, казалось, только вышел из детского возраста. Он сидел на коне тёмной масти, который хотя и не имел клейма, доказывающего его происхождение от одной из знаменитых пород, но тем не менее, по силе и отваге своей, вполне соответствовал благородной осанке своего хозяина. Сам юноша, несмотря на свои широкие плечи и грудь, был скорее стройного и нежного, нежели крепкого и сильного, телосложения. Его слегка загорелая шея подымалась смело и гордо, но подчас взгляд его голубых, полных жизни глаз принимал томное выражение. Целая волна белокурых кудрей выбивалась из-под широких полей его тёмной дорожной шляпы, а подбородок и щёки были покрыты нежным пухом пробивающейся бороды. Всё в нём, как благородная осанка, так и тонкие черты лица, изобличало юношу благородного происхождения, получившего хорошее воспитание.

За ним следовал раб, который казался годами десятью старше своего господина. Он бодро шёл за лошадью, но капли пота, катившиеся по его лбу, доказывали, что узел на его плечах, в котором он нёс одеяла для ночного ложа и необходимую в дороге посуду, был ношею не лёгкою в знойный день месяца Скирофориона[3].

Оба путешественника дошли до поворота восточной стены гор, образовавшего здесь небольшой полукруг, зелёный ковёр которого был окаймлён густыми зарослями цветущих мирт и олеандров, среди которых кое-где, как бы в защиту их, протягивал остролистник свои, словно оружие, острые и блестящие листья, а у подошвы скал, меж скатившихся камней, роскошные папоротники раскрывали свои светло-зелёные веера, алые же ягоды ежовки вперемежку с жёлтыми мутовками цветов шалфея прикрывали бедно, но живописно голые утёсы.

Всадник остановил свою лошадь и, обратясь к рабу, сказал:

— Ман, который теперь может быть час?

— По крайней мере час, когда все собираются на рынке, — отвечал тот.

— Так остановимся здесь, вряд ли мы найдём место более приятное для завтрака: выступ утёса защищает нас от жгучих лучей солнца; эти поросшие мхом обломки скал, кажется, нарочно созданы для отдохновения путника, а там, повыше, бьёт из скалы ключ, который даст нам свежую воду.

С этими словами всадник спрыгнул с коня, отёр ему травою шею и спину и разнуздал его, чтобы он мог поесть густой травы, росшей по обеим сторонам дороги и которой он уже полакомился мимоходом. Между тем Ман снял с плеч узел и достал из него хлеб, сицилийский сыр и сухие фиги, к которым прибавил несколько свежих, сорванных им по дороге; для себя же отложил чесноку и луку. Маленький мех с мендейским вином, данным на дорогу гостеприимным хозяином, у которого они останавливались в Аргосе, и серебряная чаша завершали приготовления к этому скромному завтраку, лучшей приправой к которому служил приобретённый дорогой аппетит. Затем Ман поднялся к ключу, бившему сильной струёю из скалы, и принёс оттуда полную глиняную кружку холодной воды, которая как нельзя лучше освежила согревшееся от дневного жара вино.

В то время как молодой человек, уже окончивший свой завтрак, спокойно отдыхал на покрытой мхом каменной плите, другой путешественник обогнул утёс, направляясь к месту, которое, по-видимому, было знакомо ему ранее. Он шёл пешком и без провожатого; его одежда, хотя и приличная, не изобличала, однако же, большого достатка; но вся его фигура, полная силы и отваги, гармонировала как нельзя лучше с гибкостью и ловкостью его членов, чего можно было достигнуть только в школе гимнаста. Безупречному телосложению соответствовало и выражение прекрасного мужественного лица. Живые чёрные глаза и высокий лоб, оттенённый густыми чёрными кудрями, изобличали столько же проницательности, ума и тонкой наблюдательности, сколько тонко очерченный рот — добродушия, хотя и не без некоторой примеси хитрости. Всего удачнее можно было бы сравнить его с изображением Гермеса в первом цвете наступающей возмужалости. Он нимало не смутился и не рассердился, когда увидел, что место уже занято. Приветливо кланяясь, он подошёл к прибывшему раньше, а тот, с своей стороны, ответив не менее приветливо на поклон, пригласил его занять место рядом с собою. Несколько минут незнакомец внимательно рассматривал лицо юноши. Казалось, какое-то смутное воспоминание говорило ему, что он уже не в первый раз видит это лицо.

— Мы, кажется, имеем одну и ту же цель путешествия, — сказал он наконец, расстёгивая свою хламиду[4] и садясь. Я видел следы твоей лошади; они ведут в Клеону.

— Действительно, — возразил тот, — я еду через Клеону в Коринф.

— В таком случае я могу быть твоим спутником, — продолжал снова первый, — если только ты обождёшь, пока я, отдохнув, взберусь к тому источнику, который течёт здесь по повелению благодетельной нимфы, пожелавшей даровать освежение страннику.

— Очень охотно, — возразил белокурый. — Впрочем, не трудись подниматься. Ман, ступай наполни вновь кружку и подай вино и чашу, чтобы выпить за здоровье моего спутника и за дружбу с ним.

Предложение было принято с благодарностью, и Ман скоро возвратился с освежающим питьём.

— Пусть, — сказал юноша, подавая чашу новому знакомцу, — пусть каждая капля в этой чаше превратится в неиссякаемый источник сердечного расположения между нами! Ты обладаешь чудным даром, даром внушать доверие людям. Я чувствую к тебе влечение, не смотря на то что ещё за несколько мгновений мы были совершенно чужды друг другу. Я надеюсь, что мы будем друзьями.

— Да дарует это Зевес, — воскликнул другой, принимая и осушая чашу. Взор его снова пытливо остановился на юноше.

— А может быть, мы вовсе не так чужды друг другу, как ты это полагаешь, — прибавил он немного погодя. — Может статься, мы уже не в первый раз вкушаем вместе хлеб-соль. Мы соотечественники; я тотчас узнаю в тебе афинянина, несмотря на то что произношение твоё не совсем чисто. Итак, я только вполовину нуждаюсь в том вопросе, с которым обращались друг к другу герои Гомера: «Кто и откуда ты, муж; где живёшь и откуда ведёшь ты свой род?»

— Действительно, — сказал, улыбаясь, юноша, — я считаю себя аттическим гражданином; что же касается моего произношения, то нет ничего удивительного, если после шестилетнего отсутствия я не говорю более так же чисто, как ты, на наречии моего родного города. В ответ на вторую половину вопроса я скажу тебе, что я Харикл, сын Хариноса. Род мой принадлежит к числу весьма уважаемых, хотя мы и не можем довести своей родословной ни до Геракла, ни до Гермеса. Я же последний в роде, родился лишь шесть лет после брака моего отца, страстно желавшего иметь сына, если... — он остановился и стал рассматривать кольцо, надетое у него на четвёртом пальце левой руки.

— Если только справедливо то, что говорила тебе мать, — смеясь, добавил молодой человек, по лицу которого было заметно, что он убедился в справедливости своего предположения. — В этом отношении остаётся только одно: верить на слово, подобно Телемаку. Но отчего же ты жил так долго вне Афин? Конечно, теперь на подобные вещи смотрят снисходительнее, чем прежде, когда гражданину ставилось в заслугу то, что он предпринимал как можно меньше излишних путешествий. Может быть, твой отец из числа тех людей, которые придерживаются поговорки, что там отечество, где хорошо живётся? Или он полагал, что в другом месте лучше довершит твоё воспитание? Скажи мне, разве ты не боишься укора за то, что родители твои предпочли воспитать тебя на чужбине, как союзника[5], а не на родине, как будущего гражданина?

— Нет, — возразил Харикл. — Не потому искал отец мой другого места жительства. Все заботы его были устремлены на то, чтобы воспитать своего сына истинным афинянином. Я часто слышал, с каким неудовольствием говорил он о том, что многие отцы делают педагогами своих сыновей рабов, необразованных, говорящих языком, исполненным варваризмов, что они так равнодушно относятся к выбору школы. Кормилица моя и та была выбрана с величайшей тщательностью. Благодаря бывшей в то время дороговизне отцу удалось пригласить для этой цели одну почтенную гражданку, находившуюся в крайне стеснённых обстоятельствах. Строго следил он также и за тем, чтобы няньки и рабы, мне прислуживавшие и меня окружавшие, имели вполне греческие нравы и говорили самым чистым языком. Я и теперь не без удовольствия вспоминаю прекрасные истории, которые рассказывала мне в зимние вечера моя, уже пожилая, Манто, в то время как прочие рабыни, окружая мою мать, занимались рукоделием. Конечно, всю разницу между её разумными рассказами и баснями и теми, исполненными суеверия, сказками о привидениях и т. п., которыми обыкновенно потешают детей все кормилицы и няньки, понял я лишь позже. В таком же роде был и мой педагог, правда несколько угрюмый старик, который иногда сурово обходился со мною, если мне случалось, например, за обедом начать есть левой рукою вместо правой или сидеть, заложив ногу на ногу, который бранил меня даже и за то, если я, идя в школу, поднимал взор от земли, чтобы посмотреть вслед за ласточкой, с восторгом приветствуемой всеми как провозвестница весны. Но он поступал так лишь потому, что был вполне проникнут древнеаттическими идеями о воспитании[6].

— Должно быть, твой отец был человек очень не бедный, — заметил другой, — если даже при выборе рабов мог обращать менее внимания на годность их вообще, чем на чисто аттический характер их образования.

— Отец мой был далеко не богат, — возразил Харикл. — Да к тому же ему много стоили триерархии и хорагии[7] и другие государственные повинности. Но когда дело шло о моём воспитании, он не жалел никаких денег. Я помню, в какой гнев он пришёл, когда однажды один из его друзей посоветовал ему отдать меня в более дешёвую школу Элпиаса близ Тезейона[8], вместо того чтобы посылать к Гермипосу, лучшему учителю того времени, слава о котором, вероятно, дошла и до тебя.

— Да, я его знаю, — сказал молодой человек и улыбнулся, — но как это случилось, что отец твой оставил Афины, и отчего держал он тебя так долго на чужбине?

— Он сделал это не по своей воле, — возразил тот, — несчастное стечение обстоятельств, которым воспользовались гнусные сикофанты[9], изгнало отца моего из Афин. Ты, конечно, помнишь тот ужас, который овладел Афинами после битвы при Херонее.

— Помню ли я! Никогда не изгладится у меня из памяти воспоминание об ужасах того дня, когда разнеслась эта несчастная весть. Я как теперь вижу, как народ поспешно стремится по улицам к месту собрания, как свободные женщины, стоя у дверей своих домов, томимые мучительной неизвестностью, забывая почти все приличия, со страхом спрашивали у прохожих об участи своих мужей, отцов и братьев; как пожилые люди, почти старцы, которых закон уже давно освободил от воинской службы, ходили по городу в одежде воинов; как страдала афинская гордость, когда, после потери 3000 граждан, настоятельная опасность заставила республику прибегнуть к отчаянному решению: признать рабов свободными, союзников гражданами, лишённым чести возвратить их права.

— Да, ты рисуешь верную картину, — продолжал Харикл. — Я был тогда ещё мальчиком, мне было лет четырнадцать, и я, конечно, вовсе не заботился о делах общественных, но, несмотря на то, даже и я в то время не мог не заметить всеобщего уныния; но в особенности для нас была грозна ужасная будущность. Мой отец уехал на корабле за несколько часов до обнародования известия. Он ссудил значительную сумму денег одному ликийскому купцу, с тем чтобы тот отвёз в Крит вино и другие товары и затем привёз обратно в Афины груз египетского зерна. Предполагаемый срок его возвращения давно уже истёк, как вдруг пришло известие, что корабль вошёл в гавань Эпидавр и распродаёт там свой груз. Мой отец, которому, помимо риска потерять капитал грозила ещё опасность заслужить упрёк в том, что ссудил деньги для противозаконной торговли[10], сел тотчас же, несмотря на свою болезнь, на корабль, отправлявшийся в Эпидавр, с целью лично привлечь бесчестного к ответу. Действительно, ему удалось найти должника, и ликиец обещал уплатить всю сумму, лишь только распродаст свой груз. Но путешествие усилило болезнь отца, а быстро дошедшее до Эпидавра известие о несчастье Афин потрясло его так сильно, что он слёг в постель и должен был остаться в городе. Бесчестный ликиец воспользовался его болезнью и отплыл с нераспроданной ещё частью груза в Афины, рассчитывая на более высокие цены. Здесь ещё застал его отец, вернувшийся после болезни. Город успел уже оправиться после первого страха; опасение дальнейших несчастий миновало, так как Филипп показал себя умеренным. Но тем обширнее было поле для преследований и подозрений против всех, на кого можно было бросить тень вины в несчастье государства.

— Я предвижу дальнейший ход дела, — сказал незнакомец. — На твоего отца сделали донос, в котором его обвиняли в том, что он, нарушив народную волю, покинул своё отечество в минуту опасности.

— Об этом, конечно, никто бы и не подумал, не будь гнусного ликийца, который подкупил двух известных сикофантов, с тем чтобы избавиться, во-первых, от своего долгового обязательства и, во-вторых, избежать самому двойной ответственности. Сначала отец мой отвечал лишь презрением на угрозы; но, когда он стал замечать, что там и сям его встречали уже холодно, когда он узнал, что два недоброжелательно относившиеся к нему представителя народа намерены выступить против него, тогда только понял он, как опасно ставить свою жизнь в зависимость от минутного возбуждения волнующихся страстей; он вспомнил об участи, постигшей Лизикла[11] и других, о позоре, который мог пасть на его дом, и решился, сознавая вполне свою невиновность, бежать, однако ж, от обвинения. Как описать горестное смятение, овладевшее всеми нами в ту минуту, когда отец, сделавший втайне все нужные приготовления, объявил нам однажды вечером, что мы должны покинуть Афины и жить впредь чужими среди чужих. Мы уезжали не днём, не из открытой гавани, не напутствуемые пожеланиями прощающихся друзей; как преступники, прокрались мы во мраке ночи через маленькие ворота к берегу, где нас ожидал корабль, на который рабы наши отнесли заранее вещи. Мы поселились сначала в Трецене, но дурной климат этой местности заставил нас ехать дальше, в Сицилию. Так прожили мы пять лет в Сиракузах. Но ни время, ни отдаление не могли нисколько уменьшить страданий моих родителей. В первый же год нашего там пребывания умерла моя мать; несколько месяцев тому назад последовал за ней и отец. Исполнив все обязанности, предписываемые правилами благочестия, и обратив остаток нашего состояния в деньги, возвращаюсь я теперь один, полный горести, но вместе с тем и полный страстного желания вновь увидеть родину, потому что ничто на свете не заменит нам отечества. Афины всё-таки прекраснейший из всех городов, хотя мой отец постоянно говорил, что чужестранец найдёт Афины полными очарования и прелести, а гражданин — полными опасностей.

— Твой отец был прав, — заметил молодой человек. — То, что зрачок в глазу, то Афины в Элладе. Но, к сожалению, народ наш легкомыслен и ненадёжен; его так же легко вдохновить всякой возвышенной идеей, как и увлечь во все ужасы несправедливости. Вот, он теперь глубоко взволнован, он проливает слёзы сострадания над трагическим концом Эдипа или над горем несчастных троянок, а вслед за тем, рядом всевозможных козней, старается навлечь несчастье и погибель на дом своего собственного согражданина. Избалованное дитя, полное капризов и тщеславия, он греется в блеске прежнего времени, тёмные пятна которого скрываются за светом великих деяний. Тщеславясь пустым именем чистейшей эллинской крови, тем, что среди него впервые были применены закон и правосудие, он питает в недрах своих ядовитейшее отродье бесчестных сикофантов и подчиняет всякий закон минутному капризу. Постоянно твердит о свободе, а угрожает смертью или изгнанием всякому, кто дерзнёт произнести свободное слово, несогласное с мнением толпы. Народ, характер которого представляет опять-таки самое приятное соединение серьёзного элемента с весёлым, легко и весело живёт он, доволен, когда имеет возможность поспорить или посмеяться; равно способен пенять как самое возвышенное произведение трагического искусства, так и самую шутливую карикатуру комедии. Умеет обходиться с самым серьёзным философом и с самой легкомысленной гетерой; скупой в своём домашнем обиходе, мелочный у стола трапецита[12], но расточительный, когда приходится блеснуть в хорагии или выставить какое-нибудь произведение искусства.

— Приблизительно такое же мнение имел и мой отец, — сказал Харикл. — Ну, вот ты знаешь теперь не только моё имя, но и мою историю; скажи теперь, кто ты. Смутное предчувствие говорит и мне, что мы встречаемся с тобою не впервые.

— Харикл, — воскликнул молодой человек и стал перед ним, глядя ему прямо в лицо. — Я узнал тебя с первого взгляда; ты же, ты не помнишь меня. А было время, когда мы видались с тобою ежедневно, моя бедность не помешала тебе быть моим другом и товарищем. Ты уж не помнишь более того бедного мальчика, который в школе Гермипоса исполнял обязанности слуги, для чего он, впрочем, не был рождён, который должен был то разводить краску, то мести классную комнату, то чистить губкою скамейки.

— Ктезифон, — вскричал юноша, вскакивая и хватая друга за руку. — Это ты, да это ты, моё чувство лучше, чем моя память, подсказало мне, что мы будем друзьями. Мог ли я забыть тебя? Как не помнить тысячи услуг, которые ты мне оказывал; любя меня больше других, то дарил ты мне вырезанную тобою из пробки колесницу, то ловил для меня жужжащего золотого жука и искусно привязывал его за ногу ниткой; а потом, позднее, ты помогал мне писать и считать, так как всегда был готов ранее других, за что полюбил тебя даже строгий педагог и благосклонно смотрел на нашу дружбу, несмотря на то, что ты был постарше меня и что он обращал не мало внимания на одежду. Но твоя борода изменила тебя, да и кто бы мог узнать в этом загорелом атлете того бледного и слабого мальчика? Вот уж восемь лет прошло с тех пор, что мы с тобой не видались. Отчего же ты так внезапно оставил школу Гермипоса?

— Позволь рассказать тебе это по дороге, — ответил Ктезифон. — Полдень уже близок, и нам надо поспешить в Клеону. Оттуда до Коринфа остаётся ещё восемьдесят стадиев[13].

Друзья поднялись. Харикл перекинул повод через голову лошади, которую Ман снова взнуздал, и повёл её вслед за собою; сам же продолжал свой путь пешком, идя рядом с Ктезифоном, которого просил рассказать историю его жизни за последние восемь лет.

Ктезифон был сыном зажиточного гражданина Аттики, который, потеряв жену и всех детей, за исключением одного-единственного сына, женился во второй раз на дочери своего родного брата. От этого-то второго брака родился Ктезифон и ещё одна дочь. Отец, желая обогатиться, вёл обширную торговлю и должен был по своим делам предпринять путешествие во Фракию и Понт. Перед своим отъездом он передал на всякий случай брату своему, связанному с его детьми двойными узами родства, своё духовное завещание, а вместе с тем и всё своё состояние, превышавшее 15 талантов[14] и заключавшееся частью в наличных деньгах, частью в долгах у разных лиц. Отец не возвращался. Бесчестный опекун скрывал его смерть до той поры, пока не завладел всеми запечатанными документами покойного. Затем он объявил о его смерти, выдал вдову замуж, не дав, однако, всего назначенного ей приданого, и принял на себя заботу о воспитании восьмилетнего Ктезифона и его сестры, а равно и попечительство над старшим братом. Когда же сей последний, по достижении восемнадцатилетнего возраста, был объявлен совершеннолетним, он призвал к себе всех троих и объяснил им, что отец оставил всего-навсего 20 мин[15] серебра и 30 статернов[16] золота, что, воспитывая их, он уже потратил гораздо больше и не имеет возможности заботиться более о них.

— Ты уже взрослый, — сказал он, обращаясь к старшему, — и теперь твоё дело — найти средства к вашему существованию.

Затем бедняжки были выгнаны из отцовского дома, в который опекун переселился сам. Он не дал им ни одежды, ни обуви, не дал даже ни единого раба в услужение, ни единого покрывала для ночного ложа; одним словом, ровно ничего из всего богатого наследства. Младшие остались в самом беспомощном положении. Их мать умерла за год до того; старший брат пошёл служить воином на чужбину. Некому было защитить их, начать дело против вероломного опекуна. Один родственник, живший сам в большой бедности, приютил у себя сирот. Он-то и был помощником в школе грамматика и рассчитывал, конечно, на то, что принятый им мальчик будет отчасти оплачивать своё содержание, прислуживая в школе, хотя он и не был для того рождён. Ум и приветливость Ктезифона приобрели ему немало друзей среди мальчиков, посещавших школу; и после смерти одного из них, единственного сына весьма уважаемого гражданина, отец умершего усыновил четырнадцатилетнего Ктезифона.

— Мой благодетель умер также, — заключил Ктезифон свой рассказ, — и я был теперь в Аргосе для того, чтобы получить долг, составляющий часть моего наследства; оно не значительно, но всё-таки даёт мне возможность жить просто и скромно, как я люблю. К счастью, я предпочёл эту более тенистую дорогу другой — кратчайшей пешеходной, и мне довелось, таким образом, первым приветствовать тебя по возвращении на родину.

— Корабль, на котором я возвратился, — сказал Харикл, — пристал в гавани Эпидавра. Я решился проделать остальную часть путешествия верхом и избрал дорогу через Аргос и Клеону именно потому, что ближайшая горная дорога в Коринф была бы утомительна для моей лошади, да к тому же мне хотелось посетить одного старинного друга моего отца.

Разговаривая таким образом, друзья достигли равнины, на которую смотрели с холма расположенные террасами дома Клеоны. Отдохнув здесь немного, они продолжали свой путь в Коринф.

ГЛАВА ВТОРАЯ Гетеры[17]


Солнце стояло уже довольно низко, когда друзья, пройдя лесок, состоявший из сосен и кипарисов, очутились перед могущественным городом, который, господствуя над двумя морями, лежал в то же время на перекрёстке двух дорог мира, перед городом, который своей двойной гаванью соединял восток с западом и северную Грецию с южной[18]. Гордый Акрополис возвышался в нескольких стадиях перед ними, скрывая от глаз главную часть города, расположенную у подножия крутого северного склона; некоторые же отдельные дома и виллы были рассеяны вплоть до южной равнины. Направо от дороги по обеим сторонам источника стояли каменные скамейки, манившие путника. Множество молодых рабынь, принадлежавших, вероятно, обитателям близлежащих домов, наполняли гидрии[19] прозрачной как кристалл водой, бившей тремя струями среди цветочных гирлянд, которые спускались на белую мраморную плиту и были поддерживаемы здесь барельефами, изображавшими миловидных мальчиков.

Друзья расстались близ этого прелестного местечка. Ктезифон, намеревавшийся искать гостеприимства в доме одного знакомого, повернул налево по направлению к воротам Сикионским, а Харикл пошёл направо по пути, ведущему сквозь оливковые и гранатовые рощи прямо к Краниону. Не имея вовсе друзей в этом совершенно ему незнакомом городе, он хотел остановиться в одном из таких домов, в которых путешественники за известную плату находили себе радушный приём. Друг его в Аргосе говорил ему про дом некоего Сотада, человека порядочного и очень внимательного к своим гостям. К тому же весёлому, любящему удовольствия молодому человеку было далеко не неприятно услышать, что женский персонал этого дома был настолько же очарователен, насколько и свободен в обращении с мужчинами, и что, так по крайней мере уверяли, эти красавицы давно уже были посвящены, при ярком свете факелов[20], во все тайны Афродиты; говорили даже, что хотя там и старались избегать жизни настоящих гетер, но что мать едва ли отвергала щедрую руку того, кто домогался ночных наслаждений с её дочерьми. Ктезифон предупреждал неопытного друга, он изобразил ему все опасности, которым здесь, в Коринфе, более чем где-либо, подвергался человек, неосторожно попавший в сети этих обольстительниц; он объяснил ему значение пословицы: «Не всякому идёт впрок поездка в Коринф» — и привёл в доказательство множество примеров, когда купцы оставляли всё своё состояние, весь свой груз и даже корабли в руках алчных гетер. Но Харикл обещал другу оставаться в Коринфе никак не более трёх дней, а за такое короткое время казалось невозможным потратить и десятой доли 2000 драхм[21], которые он вёз с собою. Поэтому-то он и направился в самом лучшем настроении духа к Краниону, вблизи которого жил Сотад.

Это было самое многолюдное место во всём Коринфе: здесь в вечнозелёной кипарисовой роще находились святилище Беллерофонта[22] и храм Афродиты. В этом древнейшем местопребывании богини более тысячи гиеродул[23] продавали свои прелести множеству стекавшихся сюда иностранцев, и, служа, таким образом, источником богатства для города и храма, были вместе с тем для легкомысленного купца гибелью более верной, чем всепоглощающая пучина Харибды[24]. Как бы в предостережение от опасностей, грозивших в этом месте, стоял здесь надгробный памятник Лаисы[25] с изображением львицы, держащей в лапах похищенного барана, — символ её жизни. Какое удивительное стечение обстоятельств: должно же было так случиться, что немного позже именно это место было избрано для могилы Диогена Синопского[26], чтобы таким образом пример противоестественного отречения мог служить контрастом этой развратной пышности. Удовольствия, здесь находимые, привлекали сюда ежедневно огромное число посетителей, как туземцев, так и иностранцев, а это стечение народа привлекало, в свою очередь, множество продавцов. Всюду бродили девушки, одни с хлебом и пирожками, другие с венками и букетами, мальчики с корзинами фруктов; все предлагали гуляющим свой товар, а может быть, и самих себя. Но если здесь искали только удовольствия и отдохновения, то улица, которая вела из гавани Кенхрея, представляла, напротив того, картину самой оживлённой деятельности. Здесь люди и животные были постоянно заняты перевозкой груза с кораблей в город или в Лехеон, гавань, лежащую на противоположной стороне, и обратно. Вы постоянно могли встретить здесь множество вьючных животных, доставлявших в город хлеб из Византии, целые ряды повозок, одна часть которых везла на запад вино греческих островов, другая же доставляла в города Греции не менее благородные растительные произведения Сицилии и Италии; здесь осторожно ступающие мулы несли любителям искусства в Сицилии тщательно упакованные мраморные статуи, художественные произведения мастерских Аттики; там везли для отправки на кораблях в города Малой Азии не менее ценные произведения Коринфа и Сикиона[27]. Какое множество великолепнейших и драгоценнейших продуктов заключали в себе эти бесчисленные ящики и тюки! Все благовония душистых полей Аравии, все произведения Индии: драгоценнейшие ткани, слоновая кость и редкое дерево, великолепнейшие, с необыкновенным трудом сотканные, ковры вавилонские, шерсть милетских овец, газовые ткани косских девушек — всё доставлялось сюда, в этот склад место половины мира.

С приятным изумлением шёл Харикл среди этой массы народа, представлявшей совершенно необычное зрелище. Картины жизни афинской успели уже несколько изгладиться в его сознании в течение шести лет, что он был в отсутствии. Все города, виденные им в Сицилии, были до того пустынны, что в них гнездилась дичь, а в предместьях городов устраивалась нередко охота. Даже Сиракузы, которые Тимолеон[28] нашёл до того безлюдными, что лошади паслись в высокой траве, покрывавшей рынок, успели возвратить себе лишь в ничтожной степени своё прежнее оживление. В Коринфе он встретил такую жизнь, которая могла сравниться разве только с живою деятельностью Пирея или с оживлением афинской агоры[29]. Он попросил мальчика, предложившего ему фрукты, указать дом Сотада.

— Отца прекрасной Мелиссы и Стефанион, — сказал, улыбаясь, мальчик. — Он живёт близёхонько отсюда, — прибавил он, предложив довести до дома, и весело пошёл впереди Харикла, лишь только тот согласился.

Дом Сотада не был обыкновенной гостиницей, в которой принимали всякого, искавшего крова, где бы мог останавливаться путешественник, какого бы состояния он ни был, получать там удовлетворение потребностей на-

стоящей минуты, укрываться от непогоды или же находить отдых. Он пускал к себе только некоторых, по большей части хорошо известных ему посетителей, которые приезжали по нескольку раз в год и оставались в городе довольно долго. Для многих не было тайною, что две девушки, которых Сотад выдавал за своих дочерей, были основным капиталом, процентами с которого жила семья, а также и то, что их мать Никипа, обыкновенно называемая также Эгедион (козлёнок), была известна сначала под именем Амалатей и содержала прежде весь дом. Между тем Сотад старался показать перед посторонними, что он ничего не знает о ремесле своих дочерей, тогда как мать, хитрая посредница во всех подобных исканиях, пользовалась этой внешней строгостью хозяина дома для того, чтобы достичь как можно более выгодных условий.

В сопровождении мальчика Харикл дошёл до дома, довольно невзрачного на вид, стоявшего невдалеке от Кенхрейских ворот, на одном из самых бойких мест, где всюду были лавки. Соседство с Кранионом и улицей гавани приводило и сюда множество народа. Здесь находил всякий: и питающийся луком матрос, и натирающийся душистыми мазями щёголь, первый — за пару оболов[30], составляющую, может быть, более половины его дневного заработка, второй — за горсть серебра, — место, где принимала их нежная красавица, готовая удовлетворить желания каждого из них. Дав своему проводнику несколько монет, Харикл собирался уже идти к двери, но в это время мальчик, указывая на коренастого, не совсем опрятно одетого мужчину с наглой физиономией и осанкою, закричал ему, что человек этот и есть возвращающийся домой Сотад.

Юноша подошёл к Сотаду и объяснил в нескольких словах что он ищет гостеприимства на несколько дней и что друг из Аргоса советовал ему обратиться сюда. Незнакомец оглядел его с ног до головы, словно выдающий ссуду трапецит, и с удовольствием остановил свой взор на статной лошади и тяжело навьюченном благообразном рабе, сказав несколько недовольным тоном:

— Мой дом, в сущности, не место, где бы мог останавливаться всякий; ты бы гораздо лучше сделал, если бы пошёл в ближайшую гостиницу. Я имею дочерей, красота которых и без того привлекает слишком много поклонников, и при тесноте моего дома не так-то легко давать приют таким молодым людям, как ты. Впрочем, будь моим гостем, так как ты послан сюда моим другом из Аргоса; я позабочусь о том, чтобы ты и лошадь твоя ни в чём не нуждались.

С этими словами он отпер дверь, позвал раба, который взял лошадь, и, пригласив Харикла войти, последовал за ним в сопровождении Мана.

Грубоватая речь этого человека и вообще его манера произвели не совсем-то благоприятное впечатление на юношу, а следы некоторого беспорядка во дворе не способствовали к тому, чтобы составить особенно выгодное мнение об образе жизни обитателей дома. Черепки битых кружек из-под вина лежали в одном углу, завядшие венки — в другом. Из внутренних покоев дома доносился шум голосов, к которому примешивалось по временам и пение. Можно было бы подумать, что этот шум происходит оттого, что здесь пируют мужчины, но ведь было ещё слишком рано, хозяин дома только что возвращался и солнце ещё не село. Действительно, этот беспорядок, казалось, отчасти смутил, отчасти рассердил хозяина, который поспешно провёл гостя по лестнице наверх, где он отвёл ему такое прекрасное помещение, существование которого Харикл и не предполагал в подобном доме.

— Надеюсь, что тебе здесь понравится, — сказал он. — Но ты пришёл издалека и нуждаешься в отдыхе. Пегнион, — крикнул он мальчику лет пятнадцати, — принеси масла, чесалку и полотно и сведи гостя в ближайшую ванну. Позаботься также о том, чтобы за ужином не было недостатка в вине и кушаньях.

Затем он удалился, а мальчик, возвратившийся скоро со всеми нужными принадлежностями, проводил Харикла в ванну. Возвратясь в своё помещение, Харикл нашёл уже готовый ужин, за которым Пегниону сегодня не пришлось служить особенно долго, так как отдых и сон были юноше нужнее, чем пища.

А между тем, несмотря на усталость, он долго не мог заснуть. Даже наверх к нему в комнату всё ещё доносились из глубины дома беспорядочные крики и дикий смех. Была уже почти ночь, а Харикл услышал, как раздался сильный стук у входной двери и затем ворвалась толпа гостей. Ему казалось, что он слышит ясно имя Стефанион: не так ли назвал мальчик одну из дочерей хозяина дома? Значит, в самом деле здесь вели не только несколько свободный образ жизни, как уверял друг в Аргосе, но образ жизни настоящих гетер. А между тем грубое, почти отталкивающее обращение отца совсем не вязалось с этим. Он не был похож на сводника, который ласково и с предупредительностью встречает людей, погибель которых замышляет в сердце. Однако, должно быть, девушки пользуются известностью, так как даже мальчик знал их имена. Все говорили, что они прекрасны, и Харикл порешил во что бы то ни стало познакомиться с ними на следующий день.

Случай к тому представился скорее, нежели он ожидал. Когда на другой день он вышел из дому, к нему подошёл Сотад и пригласил его отобедать в кругу его семьи.

— Я тщательно оберегаю своих дочерей от опасного знакомства с посторонними молодыми людьми, но твоё лицо выражает так много скромности, серьёзности и мудрости, что тебя мне бояться нечего.

Молодой человек принял приглашение с улыбкою. Ему казалось, что приглашение это разъясняло характер его хозяина, очевидно избегавшего придавать своё ремесло гласности. Тем сильнее становилось любопытство, и никогда в жизни не ожидал он ещё с таким нетерпением обеденного часа. Наконец, после долгих ожиданий, солнечные часы показали, что уже пора идти в гостеприимный дом, где, в ожидании незнакомца, вся семья уже собралась.


Девушки были удивительно хороши. Высокий рост Стефанион, её роскошные чёрные локоны, падавшие на прелестную розовую шею, большие чёрные глаза, смотревшие из-под тонкой дуги чёрных как смоль бровей, безупречное телосложение, которое не могло укрыться от взора и под довольно тяжёлой тканью её одежды, напоминали собою идеальные изображения Геры; но гораздо очаровательнее показалась залюбовавшемуся ими Хариклу младшая сестра Мелисса, наивное, весёлое существо, в первом цвете юности. Она не так поражала правильной красотой, но зато она очаровывала необыкновенной миловидностью, невыразимою грацией, сопровождавшей малейшее движение её нежных, слегка округлённых членов. Скромная и приличная их одежда почти что заставила Харикла усомниться в заранее составленном мнении; но непринуждённость, с какой Мелисса заняла своё место между ним и своей матерью, весёлость и развязность, с которой сёстры вступали в разговор и принимались за кубок, мало согласовывались с обыкновенной робостью греческих девушек. Да и одеяние их становилось мало-помалу как будто небрежнее. Взоры и движения Мелиссы изобличали страсть, которая не могла быть только следствием вина; когда же отец удалился на несколько мгновений из комнаты и Харикл подал ей свой бокал, она тщательно заметила то место, к которому прикасались его губы, и приложила свои как раз к тому же месту. В пылу желания юноша взял у неё из рук кубок, чтобы сделать тоже. Мелисса доверчиво склонилась к нему, как бы случайно отстегнулась застёжка, придерживавшая на плече хитон[31]... Но в эту самую минуту возвратился Сотад, и обед кончился.

Взор Мелиссы выражал надежду на новое свидание, а Харикл, уходя, был совершенно пленён. Незачем было заманивать далее; обед был ловушкою, и юноша попался в неё сразу. Не было сомнения, что эти девушки были гетерами; но этого-то он и хотел; он желал, чтобы они отдались ему, как бы уступая своему собственному чувству, облекая тайною своё открытое ремесло. Мысль о скором отъезде была почти оставлена; он должен был непременно обладать Мелиссою. Ман был так неловок в подобного рода делах, он не мог служить ему в данном случае; нужно было обратиться за этим к прислуге дома.

— Пегнион, — сказал он вечером, обращаясь к прислуживавшему ему мальчику, — хочешь заработать денег?

— Ещё бы нет,— отвечал тот.

— Это будет тебе не трудно, — продолжал Харикл. — Ты имеешь прелестных хозяек, и я люблю Мелиссу. Устрой, чтобы она провела со мною следующую ночь.

— Что с тобою, — сказал удивлённый Пегнион, — как могло тебе прийти в голову относиться, как к продажной девушке, к дочери порядочных родителей?

— Перестань, — возразил Харикл, — я очень хорошо знаю, где у вас лежит граница приличия, и роль удивлённого тебе вовсе не к лицу. Но оставим это. Достань мне Мелиссу, и в награду за это ты получишь десять драхм.

— Десять драхм? — сказал мальчик. — Нет нельзя. Конечно, Мелисса не будет противиться. Девушка сама не своя, с тех пор как тебя увидала; она плачет, произносит твоё имя, не хочет жить без тебя. Мы все полагаем, что ты подсыпал ей чего-нибудь в кубок.

— Ну, так отчего же нельзя? — спросил Харикл. — Ты, конечно, не думаешь, чтобы этому помешала мать?

— Нет, она также не слишком строга, — прервал Пегнион, — и ввиду стеснённых обстоятельств, в которых находится семья, четыре или пять золотых заставили бы её решиться отворить тебе двери, Парфенона[32]. Но разве ты забыл, что Сотад дома, разве ты не замечаешь, как ревниво он их стережёт?

— Да, действительно, по-видимому, оно так, — вскричал, смеясь, Харикл, — но Никипа сумеет устранить и это препятствие. Полно, Пегнион, не притворяйся. Скажи матери, что она получит от меня мину серебра, если даст мне возможность быть завтра вечером у Мелиссы. Ступай, заработай свои десять драхм.

— Десять драхм, — повторил снова мальчик. — А мне пятнадцать лет.

— Ну, хорошо, так ты и получишь пятнадцать, — сказал юноша, — а теперь ступай и устрой хорошенько своё дело.

Пегнион удалился, уверяя, что он, с своей стороны, постарается, но что уладить дело будет всё-таки не легко.

Едва стало рассветать, как Харикл вскочил уже с своего ложа. Он спал беспокойно, и под утро не ускользнул от его слуха шум как бы отворявшейся внутренней и наружной двери. Мысль, что какой-нибудь счастливый любовник Мелиссы возвращался потихоньку от неё, обеспокоила его.

Вскоре вошёл Пегнион. Весёлое лицо его давало надежду на хорошие вести. Он сказал Хариклу, что господин его решился сегодня же непременно съездить по делу в Сикион и велел просить его одолжить ему лошадь, которая давно уже стоит без дела. Он пробудет в отсутствии всего две ночи, а Харикл вряд ли до тех пор уедет из Коринфа. Юноше казалось, что он отлично понимает цель этого путешествия, и хотя он ни на минуту не сомневался в том, что сам Сотад был посредником в делах своих дочерей, но ему всё-таки было приятнее, что этот грубый человек оставлял его одного с женщинами. Поэтому он охотно согласился. О Мелиссе Пегнион не мог ещё сказать ничего, а на вопрос Харикла, отчего отворялись ночью двери дома, мальчик объяснил, что рабыня выходила под утро, чтобы зажечь у соседа потухшую лампу. Харикл заставил себя поверить.

Сотад уехал; был уже давно полдень, а Харикл всё ещё не получал никаких известий от Пегниона, которого он ожидал на рынке, где встретился и с Ктезифоном. Сообщив другу о своей надежде, он уговорил его остаться лишний день в городе. Ктезифон согласился неохотно и снова предостерёг его. Но юноша и не подозревал, чтобы за этою, столь обыкновенною игрою могла скрываться какая-нибудь опасность. В нетерпении ходил он взад и вперёд. Наконец к нему подошёл мальчик с желанным известием. Ему удалось уговорить мать, и Мелисса с нетерпением ожидает своего возлюбленного. Как только все уснут, он сам проведёт его к тихому покою, где Дионис и Афродита, эти неразлучные боги наслаждения, встретят его.

— Смотри, — прибавил он, — не забудь только вручить матери мину серебра, когда она отворит тебе дверь, вспомни также и об услуге, которую я тебе оказал.


В гостеприимном доме, в котором остановился Ктезифон, шестеро молодых людей, в том числе и он, а также сам радушный хозяин возлежали за пиром. Разносили венки и благовония и мешали вино. Весёлые разговоры присутствовавших изобличали в них людей, наслаждавшихся жизнью и хорошо знакомых с красавицами Коринфа.

— Мне придётся остаться у тебя днём долее, — сказал Ктезифон своему хозяину. — Друг, с которым я приехал, одолжил свою лошадь хозяину дома, в котором он живёт, а Сотад — так зовут его — предполагает возвратиться не ранее чем через три дня.

— Сотад, — вскричал один из молодых людей, — не тот ли, который выдаёт себя за отца моей Стефанион?

— И очаровательной Мелиссы, — прибавил другой.

— Да, так зовут его дочерей, — сказал Ктезифон. — Вы его знаете? Он поехал сегодня в Сикион.

— Не может быть, — возразил второй, — я сам видел его давича в сумерках в то время, как он пробирался по направлению к Истмийским воротам; как он ни скрывался, я всё-таки узнал его. Странно только то, что минуту спустя я встретил его раба, который действительно вёл прекрасную лошадь.

— Тут что-нибудь да кроется, — сказал первый, вскакивая с места. — Стефанион прислала сегодня мне сказать, что она больна и чтобы я к ней не приходил. Я не хочу думать, чтобы девушка, которая два месяца принадлежит мне

— Успокойся, — сказал Ктезифон, — моему другу нравится младшая сестра, Мелисса.

— Ну, — сказал этот, — нет сомнения, что твоему другу грозит какая-нибудь опасность. Этот Сотад самый бесчестный из сводников, и твой друг будет уже не первым иностранцем, которого он сначала заманит, а потом поступит с ним, как с обольстителем своей дочери.

— В таком случае, друзья, — вскричал хозяин Ктезифона, — всего лучше будет, если мы отправимся к дому Сотада и посмотрим, не можем ли мы помешать какой-нибудь мошеннической проделке.

Предложение было принято тем охотнее, что Главку хотелось убедиться в болезни его Стефанион, а другие надеялись увидеть забавную сцену в доме гетер.

— Но нас не впустят, — сказал один из них.

— Об этом нечего хлопотать, у меня есть ключ от двери сада, а оттуда мы пройдём прямо в женские покои. За два золотых статерна Никипа сама дала мне его в распоряжение на всё то время, пока мне принадлежит Стефанион. А в случае, если изнутри задвинута задвижка, я сумею всё-таки один выломать эту дверь. Идём скорее. Надеюсь, что мы скоро возвратимся к нашим кубкам.


Харикл был у цели своих желаний. У дверей маленькой комнатки, которую Никипа заперла снова снаружи, стоял Пегнион и подслушивал. Вот он тихонько прокрался к выходной двери, осторожно открыл её и стал пытливо озираться среди мрака наступающей ночи. Сначала ему показалась подозрительной группа людей, состоящая из пяти-шести человек; они шли вдоль улицы из города и остановились на некотором расстоянии; но и они удалились, повернув в узкую улицу, которая огибала сад. С наслаждением побрякивал Пегнион пятнадцатью драхмами, несколько раз подбрасывая их на ладони, а затем тихонько и с большой поспешностью стал пробираться вдоль улицы. Дойдя до четвёртого дома, он остановился и постучал. Его впустили, и через несколько минут оттуда вышли четверо мужчин в сопровождении трёх рабов, а за ними шёл и Пегнион. Один из них — это был Сотад — купил в ближайшей лавке пару факелов, зажёг их и направился к своему дому.

— Запри дверь, Пегнион, — сказал он, когда они вошли, — птица-то от нас не улетит, да могут прийти незваные гости.

Без шуму прокрались они к комнатам женщин.


Вдруг дверь распахнулась настежь, и Сотад, как бешеный, вбежал в сопровождении своих спутников в комнату, где сидели Харикл и Мелисса.

— Подлец! — вскричал он, бросаясь к юноше. — Так вот как ты злоупотребляешь моим гостеприимством! Ты позоришь мой дом и соблазняешь дочь честного человека!

Юноша вскочил.

— Как мог я, — воскликнул он, — соблазнить твоих дочерей, коли они явно содержат твой дом своей красотой?

— Ты лжёшь, — кричал Сотад. — Вас, друзья, вас, знающих, как безупречна честь моего дома, беру я в свидетели того, как застал я этого злодея на ложе обнимающим мою дочь. Рабы, хватайте и вяжите его!

Напрасно сильный молодой человек старался пробиться сквозь своих противников. Борьба была слишком не равна, и скоро Сотад с помощью своих рабов повалил и связал его.

— Дайте меч, — вскричал он. — Пусть он искупит жизнью позор, который навлёк на мой дом.

— Сотад, — сказал Харикл, — не совершай преступления, которое ведь не останется безнаказанным. Я не хотел опозорить твой дом. Твоя жена сама продала мне твою дочь за мину серебра. Если же я действительно нанёс тебе вред — разве тебе поможет то, что ты меня убьёшь? Возьми выкуп и отпусти меня.

— Не я, а закон моей рукой убивает тебя. Ты заслужил смерть, — прибавил он, немного подумав, — но я пощажу твою молодость. Дай мне три тысячи драхм, и ты будешь свободен.

— У меня нет при себе трёх тысяч, нет здесь также и друзей, к которым бы я мог обратиться с просьбою сделать для меня складчину[33]. Но те деньги, что при мне, их около двух тысяч, ты получишь.

— Согласен, — сказал Сотад, — но лишь с условием, что завтра же рано утром ты оставишь Коринф. А ты, недостойная дочь, — обратился он к Мелиссе, скрывавшей лицо своё в подушках ложа, считай себя счастливой, если я не похороню тебя завтра, подобно тому афинянину, вместе с конём твоего любовника.

Он произнёс последние слова с величайшим пафосом. Громкий смех, раздавшийся у входа в комнату, был ему ответом. Это были Ктезифон и его друзья, которые незаметно вошли в двери.

— Собака, — вскричал знакомый Ктезифона, выходя вперёд, — как смеешь ты вязать свободного человека и вымогать у него деньги?

— Тебе что за дело? Зачем вы ворвались в мой дом? — вскричал смущённый Сотад. — Этот человек опозорил мой дом.

Раздался вторичный взрыв хохота.

— Опозорил твой дом! — вскричал Ктезифон. — Хочешь ты, чтобы я тебе сказал, кто по письменному условию нанял у тебя твою Стефанион на два месяца?

Между тем Главк и прочие вошли также.

— Скажи пожалуйста, Сотад — сказал один из них, — от какого брака родились у тебя эти девушки? Мне кажется, не прошло ещё и десяти лет с тех пор, как знаменитая гетера Эгедион стала твоей женой и принесла с собою этих двух дочерей, которые напрасно бы искали своих отцов по всей Греции.

Сотад побледнел; свидетели, им приведённые, скрылись из комнаты. Ктезифон подошёл к Хариклу и развязал верёвки, которыми он был связан.

— Вы мне поплатитесь за это, — кричал Сотад, скрипя зубами и в бешенстве сжимая кулаки.

— Будь доволен, — сказал знакомый Ктезифона, — если мы, из уважения к друзьям твоих дочерей, не станем подавать на тебя жалобу. Теперь же, Харикл, вели перенести твои вещи в мой дом и оставайся у меня до отъезда.

Все семеро пошли в комнату Харикла. Сотад и Мелисса остались одни.

— Дура! — сказал ей Сотад. — Про дверь-то из сада ты и забыла.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ Отцовский дом


Три дня спустя после этого приключения друзья вышли на берег в Пирее[34]. Несколько пристыженный и расстроенный Харикл, согласился охотно на предложение Ктезифона, полагавшего избрать кратчайший путь морем вместо того, чтобы продолжать путешествие по суше через Мегару. Отплывавший как нарочно в это время корабль, согласился взять Харикла с его рабом и лошадью за одну драхму, а Ктезифона, не имевшего никакой клади, за три обола. Как сильно забилось сердце юноши, когда он ступил на родную землю и приветствовал эти, столь знакомые ему места, с которыми было связано так много воспоминаний. Здесь нашёл он всё ту же суматоху и давку толпы, стремящейся сюда, к этому большому базару, где купцы всех частей света выставляли образцы своих товаров, чтобы затем отсюда распродавать их во все страны. И точно, выбор был здесь богаче, чем где бы то ни было. Всё, что в другом месте можно было найти лишь в самом ограниченном числе, было здесь, в этом главном пункте греческой торговли, в изобилии. Гавань была настоящим городом, где можно было найти всё, необходимое для чужестранца; тут были и гостиницы, и таверны, и мастерские всевозможных родов, тут же, рядом с пользующимися дурною славою домами, находились и благодетельные заведения подающих помощь врачей. Конечно, перспектива совершить легко выгодную операцию привлекала именно сюда немало аферистов и сикофантов; здесь составлялись даже целые общества, всегда готовые помочь какому-нибудь обманщику купцу в его нечестных делах или же надуть какого-нибудь простодушного иностранца. Сюда же стекалось ежедневно множество горожан, приходивших кто с намерением встретиться с каким-либо чужестранцем, кто ожидать приезда друга, кто же просто побродить среди складов и у пристани, любуясь на кипучую деятельность.

Но к радости Харикла примешивалось и чувство горечи, потому что он чувствовал себя почти чужим среди своих сограждан. В то время как Ктезифон беспрестанно встречал знакомых, которые останавливали его и ласково приветствовали, Харикл, ещё мальчиком покинувший город, шёл одиноким среди толпы. Впрочем, он надеялся, что ему удастся скоро не только возобновить старые знакомства, но и завести новые. Ктезифон отправился домой не тотчас. Он встретил у пристани своего раба и, приказав ему идти домой и ожидать там его прихода, отправился сам в Ликаион[35], где рассчитывал встретить большинство своих друзей, гимнастикой и купаньем подготовлявшихся к близкому уже обеду. Харикл пошёл с ним, так как близ Диохарских ворот, ведущих из города в Ликаион, находился дом одного старинного друга его отца, к которому умиравший Харинос советовал ему обратиться, говоря, что в нём он найдёт и защитника, и помощника. Для удостоверения своей личности Харикл вёз рекомендательное письмо одного из своих сиракузских друзей. Вместо того чтобы идти прямым путём, через узкие и кривые улицы, друзья, дойдя до города, пошли другою, более приятною дорогою, вдоль городской стены, по берегу Илисса[36].

Как счастлив был Харикл, увидев вновь посвящённые музам воды Илисса! Речка эта была не глубока, но зато воды её были прозрачны, как кристалл.

— Снимем подошвы[37], — сказал он своему другу, — и, поднимаясь вверх по речке, омочим ноги в свежей воде. Я часто делал это, будучи ещё мальчиком, когда мой педагог позволял мне на обратном пути из палестры[38], погулять за городом. Недалеко отсюда находится то место, где, по преданию, Борей похитил Орифию[39]; прелестный уголок, достойный быть местом забав царской дочери. Посмотри на стоящий там вдали высокий платан, подымающий высоко, над товарищами, свою тенистую верхушку; это место было для меня всегда полно очарования. Великолепное, высокое дерево с своими далеко раскинутыми ветвями, растущий вокруг него тенистый кустарник вербы, цветы которого распространяли в воздухе благоухание, прелестный ручеёк студёной воды, протекающий у подножия платана, наконец, всегда тут веющий, свежий ветерок, летнее пение многочисленного хора цикад и в особенности роскошная, высокая трава, предлагающая мягкое ложе ищущему отдохновения человеку, — всё соединилось здесь, чтобы сделать из этого местечка самый очаровательный уголок.

— Чудак, — возразил Ктезифон, — ты говоришь так, как будто перед тобою стоит чужестранец, которому ты должен описывать красоты страны. Неужели ты думаешь, что мне всё это не так же хорошо знакомо, как и тебе, что я никогда не выхожу за городскую стену!

— Прости меня, — сказал юноша. — С самого детства отец приучил меня находить невинное удовольствие в наслаждении природою; весною упиваться благоуханием цветов, любоваться красотою серебристых листьев тополя, прислушиваться к ропоту вяза и платана. Воспоминание о счастливых часах, прожитых мною среди подобных удовольствий, и именно у этого платана, заставило меня забыть, что тебе описывать это незачем. А между тем, — прибавил он, — какое множество людей живёт круглый год среди людской суматохи и вовсе не способно чувствовать и даже иметь малейшее понятие о всех красотах природы.

Ведя подобные разговоры друзья дошли до ворот, у которых Харикл должен был расстаться с Ктезифоном и идти отыскивать дом Фориона. Они договорились встретиться на следующее утро на рынке у столов менял, так как денежные дела Харикла призывали его туда.


Дом Фориона стоял в уединённом месте, недалеко от городской стены и по наружному виду своему был так же мрачен и неприветлив, каковым, судя по слухам, был и сам владелец его. Харикл знал уже от своего друга, что все считали Фориона человеком чрезвычайно богатым, но вместе с тем и страшно скупым. Всё слышанное им о странностях и мрачном характере старика не давало ему надежды на особенно ласковый приём. Между тем он знал, что в былые годы Форион был близким другом его отца и что ещё недавно хотя не им лично, но благодаря его посредничеству и, как говорили, даже ценою значительных денежных пожертвований с его стороны были устранены те затруднения, которые препятствовали возвращению Хариноса на родину и могли даже, после его смерти, беспокоить его сына. Не имел ли после этого Харикл основание обратиться к нему тотчас по приезде своём в Афины?

В дверях лавочки, недалеко от ворот, стояла старая женщина. Харикл спросил её, не может ли она указать ему дом Фориона.

— Отчего не указать, — отвечала она, — он живёт вот здесь рядом. Видишь эти окна, выходящие прямо на ворота, и дверь, по обеим сторонам которой стоят гермы[40]? Это и есть его дом. Но если ты идёшь к нему в гости, то я бы посоветовала тебе сначала поужинать и припасти корму для твоей лошади[41].

— Как так? — спросил Харикл, которому хотелось узнать какие-нибудь подробности о характере этого человека. — Разве Форион не богат?

— Богат-то он богат, но он скуп ещё более, чем богат. Он и афинянина не слишком-то охотно пускает к себе в дом, а тем более трудно попасть к нему иностранцу. Разумеется, на то есть своя причина.

— Какая же? — спросил Харикл с любопытством.

— А та, — отвечала женщина, — что он владеет жезлом Гермеса[42] и проводит целый день в поисках кладов посредством колдовства и жертвоприношений. Впрочем, он представляет собой ясное доказательство того, что приобретённые подобным способом богатства не приносят благословения. Несмотря на все свои сокровища, Форион ведёт самую жалкую жизнь. Все его дети умерли, он сам едва отваживается выходить из дому даже днём, а всю ночь бродит, говорят, по дому, охраняя золото, и осматривает стену, общую с соседним домом, боясь, чтобы кто-нибудь не сделал в ней пролома. Он до того труслив, что пугается малейшего шороха и принимает за воров даже колонны своего собственного двора.

— Но мне кажется, — возразил Харикл, — что прежде он не пользовался такой репутацией?

— Скуп-то он был всегда, — сказала женщина, — но таким стал приблизительно лет пять тому назад. Он купил в тот год дом одного гражданина, который должен был бежать из города, и говорят, что там, под статуей Гермеса, стоявшей на дворе, нашёл он огромное богатство. С тех пор он постоянно ищет новые клады.

Эти слова видимо обеспокоили Харикла. Пять лет: столько именно времени прошло с тех пор, как был продан дом его отца и во дворе дома действительно стояла подобная статуя. Неужели Форион, владелец этого дома, и в самом деле воспользовался богатством, которое было там сокрыто одним из предков Харикла? Он поблагодарил женщину и поспешил пойти познакомиться с человеком, который приобретал теперь для него ещё больший интерес.

Описание, сделанное женщиною, могло служить примером того, как преувеличивает обыкновенно молва из зависти и недоброжелательства недостатки тех людей, которые находятся в более благоприятных, чем другие, обстоятельствах. А Форион к тому же подавал достаточно поводов к распространению подобных слухов. Он был действительно богат; жил хотя и в большом, но весьма невзрачном доме; имел сотни рабов, которые все работали для него как ремесленники в рудниках, а у себя в услужении держал только одного раба. Этот-то раб вместе с угрюмым привратником и ещё одной женщиной составляли всю его прислугу. Из дому он выходил только по делам — к столам менял, в товарные склады Пирея или же в суд. Его никогда не видали ни в одном из мест общественных сборищ. Он сидел дома за запертой дверью, и посетителям редко удавалось добраться до него[43]. Один пожилой человек, живший с ним, был его единственным собеседником. Обыкновенно он должен был принимать людей, желавших говорить с Форионом, и извиняться перед ними, говоря, что хозяин дома занят спешными делами. Все полагали, что человек этот служил Фориону прорицателем во время его частых жертвоприношений и указывал ему на скрытые клады или же, может быть, доставлял ему только сведения о самых богатых местах в рудниках. Независимо от этого он слыл человеком весьма учёным, на которого Форион возложил попечение о своей богатой библиотеке и коллекциях различных произведений искусства и редкостей, к которым имел особенную страсть. Библиотека его была действительно довольно значительна для того времени. В ней находились не только произведения знаменитых поэтов, начиная с Гомера, имевшегося даже в нескольких экземплярах, о древности которых свидетельствовали цвет бумаги да многочисленные червоточины; нет, в ней были и сочинения философов, ораторов и историков. Артемидор, так звали этого человека, старался покупать только прекрасные и точные списки, а если возможно, то и подлинные рукописи авторов; так, например, ему удалось достать у одного торговца благовониями несколько комедий Анаксандрида[44], который, не получив за свои произведения желаемой цены, предназначил их в макулатуру. Конечно, при этом Форион мог иногда ошибиться и, приняв произведение переписчика за какой-нибудь знаменитый автограф, дать за него большую цену. Кто мог сказать точно, что эти трагедии Софокла[45], эта история Геродота[46] были писаны рукою самих авторов, что эти тайно сохраняемые лоскутки были действительно спасшиеся от огня куски осуждённой рукописи Протагора[47], что эти три свёртка были оригиналами сочинений пифагорейца Филолая[48], купленными Платоном на вес золота, и которыми он пользовался потом, работая над своим Тимеосом? Не менее ценно было и собрание различных произведений искусства и замечательных в историческом отношении предметов. Там были, между прочим, дощечки, на которых писал Эсхил[49] и которые были спасены от нечестивых рук Дионисия; палка, которою будто бы Антисфен[50] погрозил Диогену, и тому подобные достопримечательности. Рядом с ними находились поразительные образцы искусства и терпения: самые мелкие изделия из слоновой кости, особенно замечательными среди них были, например, экипаж, запряжённый четвёркою лошадей, который муха могла прикрыть своими крыльями; муравей в натуральную величину, а также зерно, на котором еле заметными золотыми буквами были написаны два стиха из Гомера. Но особенное пристрастие владелец имел, по-видимому, к нежным работам из воска. Коллекция его была особенно богата произведениями этого рода, преимущественно же самыми разнообразными фруктами, которые по цвету и форме поразительно походили на настоящие. На подобные вещи Форион тратил значительные суммы, между тем как жил более чем просто, почему и прослыл скупцом среди людей, не знавших, как часто он давал приданое дочерям небогатых граждан и не брал обратно денег, данных в долг нуждающимся.

Харикл подошёл к двери дома и громко постучал в неё медным кольцом[51]. Прошло несколько минут, пока пришёл привратник и снял засов.

Прикрыв немного дверь и увидев юношу в дорожном платье, он проворчал:

— Что тебе надо? Ему некогда.

С этими словами он снова захлопнул дверь.

Харикл постучал вторично.

Но раб уже задвинул засов и крикнул изнутри:

— Разве ты не слышишь, что ему некогда?

— Любезный, — сказал юноша, — доложи только своему господину. Скажи ему, что я Харикл, сын Хариноса, и привёз ему письмо из Сиракуз.

Раб удалился, ворча что-то про себя.

Наконец он вернулся, отворил дверь и сказал немного приветливее:

— Ступай, он зовёт тебя.

Форион и Артемидор принялись только что за свой довольно скромный обед, поставленный перед ними на маленьком столе. Когда Харикл вошёл в комнату, старик не встал с своего места, но подал ему руку и ласково приветствовал его. Юноша передал письмо. Осмотрев тщательно печать, он вскрыл его.

— Ты не нуждаешься в этой рекомендации, — сказал он, прочитав. — Правда, я всё ещё надеялся увидеть здесь твоего отца, до той минуты, пока, несколько дней тому назад, не получил известия о том, что прах его покоится в чужой земле. Но я не менее радушно приветствую и его сына. Тебе волей-неволей придётся удовольствоваться помещением в моём доме до тех пор, пока ты не устроишь вновь дом твоего отца.

— Дом моего отца? — сказал с удивлением юноша.

— Ты полагаешь, что он продан, — возразил Форион. — Совершенно верно, и поспешность трапецита, которому отец твой при своём бегстве второпях поручил продажу дома, чуть не лишила меня возможности сохранить тебе жилище твоих предков и святилище богов, изображения которых они там чтили. К счастью, я узнал ещё вовремя, что сделано публичное объявление о продаже этого дома. Я купил его; никто не жил в нём с тех пор, и завтра я возвращу его тебе, если только сорок мин, которые я дал за него, не покажутся тебе ценой слишком высокой.

Харикл был полон радостного изумления. Разве то были слова человека, каким представили его Ктезифон и женщина? «Но не купил ли он дом только ради клада?» — подумал Харикл. Впрочем, если бы он был человеком нечестным, что могло бы помешать ему оставить за собою и дом, стоивший, может быть, вдвое дороже? Итак, он горячо поблагодарил старика и сказал, что охотно заплатит ему завтра эти сорок мин.

— Теперь, — сказал Форион, — раб мой проводит тебя в твоё помещение и в ванну, а затем возвращайся сюда разделить с нами наш скромный обед.


Помещение для приезжих, в котором разместился Харикл, находилось в маленьком домике рядом с главным зданием. Одною из сторон оно примыкало к соседнему дому и имело общую с ним стену. Оно представляло, таким образом, то удобство, что тут можно было жить совершенно спокойно и по-своему. Но юноша всё-таки не намеревался оставаться здесь долго; ему хотелось как можно скорее привести дом своего отца в такое состояние, чтобы можно было переехать в него. Рано утром вскочил он с своего ложа, горя нетерпением увидеть скорее дорогое место, где провёл счастливые дни своей юности. Форион хотел непременно сам проводить его. Накануне вечером юноша убеждался всё более и более в том, что характер его хозяина, хотя может быть и исполненный странностей, вовсе не оправдывал распространяемых про него слухов. Только подозрения насчёт клада никак не мог он побороть в себе. Он не мог удержаться, и в разговоре о доме отца, спросил про статую Гермеса. Отвечая на вопрос, Форион был очевидно в смущении, а на устах серьёзного Артемидора мелькнула улыбка. Ведь может быть и то, что, довольствуясь богатой добычей, Форион хочет теперь корчить из себя великодушного человека? Харикл был погружен ещё в эти размышления, когда вошёл раб, принёсший ему к завтраку хлеб и вино, и доложил, что его господин готов уже идти. Харикл обмакнул несколько кусочков хлеба в вино и, в сопровождении Мана, поспешил догнать Фориона, который выходил из дверей дома. За ним шёл раб, державший в руках запечатанный ящик. На старике лежал сегодня отпечаток какой-то таинственности; он был молчалив и беспрестанно оглядывался на раба, как бы боясь потерять его из виду.

Было ещё рано, а улицы были уже оживлённы и полны народа. Тут были люди, спешившие к своим знакомым, чтобы застать их ещё дома, прежде нежели они выйдут; мальчики, шедшие в сопровождении своих педагогов в школу или в гимназию; женщины и рабыни, поднявшиеся рано, чтобы принести воды из Эннеакруна[52]; поселяне, принёсшие на продажу овощи и фрукты; словом, деятельность кипела здесь уже с раннего утра. Форион и его спутник, повернули за угол улицы Триподов и через несколько мгновений Харикл стоял уже перед знакомым ему домом, приветствуя богов-покровителей, охраняющих вход в него. Ещё не тронутым стоял Агиеюс, имевший, по обычаю древних, форму кеглей, зеленеющий лавр простирал над ним свои могучие ветви, и, будто приветствуя возвращающегося ласковым взором, смотрела на него из-за забора голова гермы, украшенная, вероятно каким-нибудь прохожим, венком и лентами. Форион открыл дверь дома трезубым ключом. Скрип петлёй показал ясно, что дверь эта давно не отворялась.

С грустным, но вместе с тем и радостным чувством вошёл Харикл во двор покинутого дома. Каморка привратника была пуста, а цепь чуткой собаки лежала заржавленная. В колоннадах двора и в открытых местах андронитиса ласточки свили гнёзда, и трудолюбивые пауки сплели свои сети вокруг капителей колонн. Зелёный мох стал уже покрывать полы ходов; площадка поросла высокой травой. Здесь стояла статуя божества, хранившая тайные сокровища дома; юноше показалось, что положение её пьедестала изменилось. Он отлично помнил, что пьедестал этот с одной стороны вдавался несколько в землю, теперь же он лежал совершенно правильно. Чтобы убедиться, он подошёл ближе; теперь не оставалось ни малейшего сомнения: красные жилки камня, обращённые прежде ко входу, находились теперь на противоположной стороне.

Форион заметил его удивление. Он, казалось, угадывал, какие мысли заставили юношу примолкнуть и задуматься. Ласково подошёл он к Хариклу и взял его за руку.

— Может быть, — сказал он, — и до тебя уже дошли слухи о том, что божество это хранило под своим подножием большое богатство.

Харикл молчал.

— Это правда, — продолжал Форион, — когда я купил дом в надежде возвратить его когда-нибудь твоему отцу, то я увидел, что пьедестал, на котором стоит божество, наклонился совсем на бок и что самой статуе грозит падение. Я велел снять её и нашёл под ним кружку, в которой лежало две тысячи статернов чистейшего золота. Вот, — сказал он, взяв у раба тяжёлый ящик, — я передаю тебе эти деньги, так как ты возвратился на родину; конечно, предок твой предназначал их только гражданину этого города, хотя найти это золото суждено было, может быть, одному из отдалённейших его потомков.

Харикл был до того поражён и пристыжен, что не знал, что отвечать.

— Я знаю, — продолжал Форион, — всё, что рассказывают про меня, но я был далёк даже от мысли коснуться богатства, которое принадлежало не моим предкам, а было положено здесь другим для его потомков. Я никогда не стану молить богов о том, чтобы они указывали мне на подобные сокровища, или иметь дело с прорицателями, которые стали бы советовать мне извлекать из недр земли лежащие в них сокровища. Разве богатство может быть для меня приобретением столь драгоценным, каким считаю я сознание своей честности и благородство души? Неужели стану я менять лучшее на худшее? Ставить деньги выше спокойствия честной души?

— Чудный человек! — вскричал Харикл со слезами на глазах. — Ты представляешься мне божеством! Ты возвратил меня на родину, ты ввёл меня в дом отца моего, который я считал потерянным, и, наконец, ты же честно передал мне богатство, которое хранилось здесь в недрах земли.

— Молю богов, чтобы они даровали тебе в этом доме жизнь более счастливую, чем жизнь твоего отца, — сказал старец. — Осмотрись хорошенько и сделай необходимые распоряжения для возобновления хозяйства. Если тебе понадобится мой совет или моя помощь, то обратись ко мне; но сохрани в глубокой тайне всё, что произошло сегодня между нами.

Затем он пожал юноше руку и удалился в сопровождении раба.

Харикл стоял ещё долго, точно во сне, перед изображением божества, к ногам которого он поставил распечатанный ящик. Он дивился благородству этого человека, стыдился своего недоверия к нему и вместе с тем радовался, что не только обладает отцовским домом, но что и состояние его так значительно увеличилось. Наконец, очнувшись, он пошёл осмотреть остальные части дома. Через среднюю дверь он вошёл в покои женщин. Тут была комната его матери, здесь зала, где при свете лампы, в кругу женщин он играл у ног своей няньки или слушал её рассказы. Глубокая грусть охватила его, когда он увидел всё в таком запустении, а себя совсем одиноким среди обширных покоев. Он решил купить тотчас же нескольких рабов и необходимую мебель и посуду.

И без того уже было пора идти на рынок, чтобы встретиться с Ктезифоном и отыскать трапецита, которого ему нужно было видеть, поэтому, передав Ману ящик с золотом и велев ему следовать за собою, он вышел из дому.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ Трапециты


Рынок был уже полон, когда Харикл пришёл туда[53]. Во всех его отделениях продавцы скрепили уже плетёнки своих лавок и выставили товар на столах и на скамейках. Тут булочницы сложили в высокие кучи свои круглые хлебы и пироги и преследовали криком и бранью прохожего, который нечаянно опрокидывал одну из этих пирамид; рядом дымились котлы с варёным горохом и другими овощами. Там, на горшечном рынке, горшечники восхваляли достоинство своей посуды, далее, на миртовом рынке продавались венки и ленты, и не одна хорошенькая продавщица принимала к вечеру заказы на венки, а может статься и на что-нибудь иное. Здесь можно было найти всё необходимое, начиная с ячменной крупы и до самых лакомых рыб, чеснок и фимиам, чистое прозрачное масло и превосходнейшие благовонные мази, свежий сыр и сладкий мёд гиметтийских пчёл, наконец, наёмных поваров и рабов и рабынь — всё это было здесь в изобилии, и каждое на своём месте. С громкими криками носили свой товар разносчики, а время от времени проходил по рынку общественный глашатай, возвещавший громким голосом продажу дома и вновь прибывших товаров или же объявлявший о награде, назначенной за открытие какого-либо воровства или за поимку сбежавшего раба.

Рабы и рабыни, а также и люди свободные, выбирая и торгуясь, расхаживали по рядам продавцов и запасались всем необходимым на день. Иной останавливался долее чем нужно у стола хорошенькой продавщицы или же, подойдя к корзинке торговца плодами, ласково заговаривал с ним с целью поесть незаметно фруктов, в то время как кто-нибудь другой покупал или разменивал драхму. Но вот раздался звонок на рыбном рынке и возвестил о начале торговли. Все устремились туда, чтобы не прозевать своей важнейшей покупки. Идя к столам менял, Харикл должен был пройти по этой части рынка. Было забавно смотреть, как любители рыбы пускали в ход всё своё красноречие в надежде победить убийственное хладнокровие продавцов, упорно стоявших на своей цене.

— Сколько будут стоить эти щуки, коли я возьму их пару? — спросил торговца какой-то гастроном, стоявший возле него.

— Десять оболов, — отвечал тот, почти не глядя на вопрошавшего.

— Дорого — возражал этот, — ты отдашь за восемь? — Да, одну.

— Друг, — продолжал покупатель, подавая ему восемь оболов, — бери деньги и не шути.

— Я сказал их цену, не хочешь, так проходи мимо.

Подобных сцен было немало, и Харикл с удовольствием остался бы здесь долее, не будь с ним Мана, который нёс драгоценный ящик.

В отделении трапецитов он встретился с Ктезифоном, который в ожидании его ходил взад и вперёд. Как хотелось ему поделиться с ним своим счастьем, но чудной старец строго запретил ему говорить о случившемся. Впрочем, то, что он вновь купил дом своего отца, не могло оставаться тайною, рассказать же другу, что он узнал Фориона как честнейшего и благороднейшего человека считал он своей обязанностью, так как и Ктезифон слышал про него дурное.

— Непостижимо только то, — сказал он в заключение, — как мог этот человек, олицетворение честности и великодушия, прослыть за скупца и ростовщика.

— Это меня нисколько не удивляет, — сказал Ктезифон. — Толпа судит обыкновенно по внешности. Часто самый отъявленный негодяй слывёт образцом добродетели, между тем как порядочного человека не умеют ценить по заслугам. Я думал именно об этом в ту минуту, как ты пришёл. Посмотри-ка, вон там пробирается вдоль стенки человек, с кислой физиономией и длинной бородою; он подражает спартанцам, а потому ходит постоянно босиком, в плохенькой одежде и не обращает, по-видимому, никакого внимания на то, что происходит вокруг него. Не следует ли счесть его человеком в высшей степени серьёзным, скромным и самых строгих правил? Но, могу тебя уверить, нет той гадости, которой бы он не творил ночью, когда сходится с товарищами в своём притоне. Да, — продолжал он — человеку, желающему изучать людей, весьма полезно ходить сюда почаще и наблюдать. Взгляни ещё вот на этого человека, который идёт нам навстречу в сопровождении трёх рабов. Как он гордо смотрит перед собою, даже не поворачивает головы, чтобы не иметь необходимости поклониться кому-нибудь. Его одежда спускается до самых пят, а руки разукрашены множеством колец[54]; он громко говорит с своими рабами о серебряных кубках, рогах и чашах для того, чтобы все проходящие слышали его, и чванится, как будто нет ему равного на свете. Ну, а как ты думаешь, кто он такой? Человек самого низкого происхождения, который ещё недавно был в нищете, а теперь разбогател. Теперь он показывается только в отделении трапецитов и, недовольный своим именем, удлинил его на два слога, стал называть себя вместо Симона — Симонидом. Он полагает, вероятно, что имя изменяет человека. Я часто видывал его прежде, как он в грязном платье носил покупки за ничтожную плату, а теперь он обиделся бы ужасно, если б дурно одетый человек вздумал заговорить с ним. Посмотри также и направо: видишь этого сухощавого человека с чёрными взъерошенными волосами, который расхаживает по рыбному рынку, ничего не покупая, и только за всем наблюдает; это один из опаснейших сикофантов. Подобно змее или скорпиону, ползает он по всему рынку и, держа всегда наготове своё ядовитое жало, зорко высматривает, нет ли где человека, которого бы можно было погубить, сделать несчастным или по крайней мере хорошенько обобрать, пригрозив подачей опасного доноса. Ты никогда не увидишь, чтобы кто-нибудь с ним разговаривал или был в его обществе; но, как тень безбожника в царстве Гадеса[55], по изображению живописца, человека этого постоянно окружают проклятия, клевета, зависть, раздор и вражда. Да, в этом заключается несчастье нашего города, что он питает и поддерживает ядовитое отродье сикофантов и пользуется ими как обвинителями, так что самый честный человек вынужден льстить им и стараться привлечь их на свою сторону, чтобы оградить себя от опасности[56].

— Да, конечно, это можно поставить в укор Афинам, — сказал Харикл, — но знаешь ли, кто обращает на себя моё внимание гораздо более, чем все те, на которых ты мне указывал? Вон те молодые люди, которые шляются около продавщиц благовонных мазей. Посмотри, какими франтами они расхаживают, как растопыривают руку, чтобы самым кончиком пальца почесать голову или тщательно поправить волосы, чёрный цвет которых, может быть, куплен ими здесь же. Для меня нет ничего противнее молодого человека с таким женственным лицом и сладким голосом, от которого разит благовонными мазями и который, чего доброго, держит в руках букет цветов или душистый плод. Вообще, как отличается нынешняя жизнь на рынке от той, которую рисовал мне отец по воспоминаниям из своей юности, когда молодые люди совсем не посещали рынка или, краснея и со стыдом, торопились пройти через него, если необходимость заставляла их сделать это.

— О, эти времена давно уже прошли, — сказал Ктезифон, — мы сами разве не молодые люди, однако ж мы на рынке.

— Да, но по необходимости, — возразил Харикл, — и ты мне вовремя напоминаешь, что нужно идти разыскать трапецитов Диотима и Ликона. Мне бы хотелось, чтобы ты пошёл со мною. Я знаю, что дела с менялами производятся обыкновенно без свидетелей, но в данном случае ты можешь мне понадобиться. Эти менялы не всегда бывают людьми честными и часто водят за нос человека неопытного, посредством всевозможных обещаний и увёрток.

Ктезифон охотно согласился. Трапециты, из рук которых Харикл должен был получить большую часть своего состояния, были совершенно разными личностями. Диотим, человек уже пожилой, пользовался репутацией чрезвычайно честного человека. Он был не только менялою, но другом и доверенным лицом Хариноса. Когда последний, боясь обвинения, решился оставить Афины, то он возложил на этого, уже испытанного трапецита продажу своего дома, рабов и прочего имущества. Ему же поручил он также собрать большую часть розданных взаймы денег. У Диотима должна была храниться ещё довольно значительная сумма, которую Харикл и намерен был потребовать теперь обратно.

В ту минуту, как он подошёл к нему, Диотим выплачивал деньги какому-то человеку, по-видимому иностранцу. На столе, с которого тот брал пересчитанные деньги, лежал лист бумаги, заключавший в себе долговое обязательство получателя.

— Ты получил от меня всю сумму сполна и чистыми деньгами, — сказал трапецит, — а взамен неё оставляешь мне клочок бумаги, купленный тобою, вероятно, за два халкуса[57]. Но помни, что существуют законы, которые защитят мои права.

Человек обещал исполнить все условия договора и удалился. Диотим достал свою торговую книгу, вписал в неё несколько слов, спрятал бумагу в ящик, в котором лежало много таких же документов, и обратился затем к следующему, дожидавшемуся вместе с другим, по-видимому низкого происхождения, человеком.

— Я купил у него раба за две мины, — сказал первый. — Заплати их ему. Из моей расчётной книги видно, что у тебя есть ещё моих семьсот драхм.

Трапецит взял снова свою книгу.

— Расчёт твой верен, — сказал он. — Ты забыл только лаж на триста пятьдесят эгинетийских драхм[58], которые я заплатил Пазеасу за купленную тобою слоновую кость.

Купивший раба не мог не согласиться с этим; две мины были уплачены, и оба удалились. Теперь только Диотим обратил внимание на молодых людей, стоявших несколько в отдалении.

— Кто ты, — спросил он подошедшего Харикла, — и что тебе нужно?

— Я Харикл, сын Хариноса, возвратившийся из Сиракуз, — сказал он. — Вот тебе кольцо с печатью отца в удостоверение моей личности; кольцо это, конечно, хорошо знакомо тебе. Как наследник отца, я пришёл получить хранящиеся у тебя его деньги.

— Значит, Харинос умер? — воскликнул трапецит.

— Да, мы предали прах его земле в Сицилии, — сказал молодой человек, — и он покоится пока там. Верный слуга привезёт его в Афины, и тогда я поставлю его в гробницу наших предков.

Старик опустил голову и заплакал.

— По завещанию моего отца, — сказал Харикл, немного погодя, когда Диотим успокоился, — у тебя должны храниться один талант и четыре тысячи драхм; может быть, мне скоро понадобятся эти деньги.

— Не совсем так, — сказал Диотим, — но твой отец не мог знать этого. Я недавно ещё получил за него долг в три тысячи драхм, сверх того, капитал значительно увеличился наросшими на него процентами: тебе придётся получить с меня более двух с половиною талантов.

Он рассказал юноше, как мало-помалу, нередко с большим трудом, в течение многих лет, собирал деньги, которые иностранные купцы были должны его отцу.

— Только с одного купца из Андроса не мог я ничего получить, так как он уже давно не был в Афинах, сам же я уже слишком стар, чтобы предпринять путешествие морем. Ты лучше всего сделаешь, если съездишь к нему сам, если только не хочешь потерять две тысячи драхм. Затем, — прибавил он — отец твой, ещё до несчастья, его постигшего, заказал несколько статуй, намереваясь поставить их в городе. Статуи эти стоят до сих пор у художника, на улице скульпторов. Конечно, исполняя волю твоего отца, ты не захочешь отнять у богов те почести, которые он намеревался им воздать.

Харикл поблагодарил честного человека за труды и заботы об отцовском состоянии. Не задумываясь, он оставил у него и две тысячи дарейков[59], находившиеся в ящике, и затем отправился с Ктезифоном к другому трапециту. Человек этот был ему совершенно чужд, и он шёл к нему по делу совсем особого рода. Когда Харикл уезжал из Сиракуз, то тот самый друг, который дал ему рекомендательное письмо к Фориону, предложил ему оставить в его руках большую часть состояния, а взамен оставленного получить такую же сумму в Афинах.

— Зачем, — говорил он ему, — будешь ты рисковать всем своим состоянием, беря его с собою в далёкое морское путешествие, где ему грозит опасность от бурь, морских разбойников и даже от самих хозяев кораблей? У трапецита Ликона, в Афинах, лежат мои три таланта; оставь мне здесь эту сумму, а он выплатит их тебе.

Харикл с удовольствием согласился. Сиракузец дал ему письмо, в котором заключался приказ уплатить три таланта, а также симболон (условный знак), который, по обоюдному с трапецитом соглашению, должен был служить удостоверением личности того, кому будет поручено получить' деньги. Для большей верности было указано ещё на Фориона как на человека, который поручится за тождество лица в случае, если того потребует Ликон.

Подойдя к столу трапецита, Харикл увидел угрюмого человека, с жёлтым иссохшим лицом. Около него лежали весы, на которых он только что взвешивал полученные им серебряные монеты. На другой стороне стола он придерживал рукою различные пожелтевшие, по-видимому от времени, бумаги, а перед ним лежала счётная доска, на которой он рассчитывал, вероятно, проценты, накопившиеся по какому-нибудь долговому обязательству. Харикл с неприятным чувством подошёл к столу этого человека, и в нескольких словах объяснил причину своего прихода. При имени сиракузца трапецит ещё более нахмурился.

— Я не знал, — сказал он, — что Состен имеет право получить с меня так много. Разве он забыл, что я должен был уплатить восемь тысяч драхм Гераклеоту. Вот, посмотри в моей книге. Что значится здесь: «Состен, сын Формиона из Сиракуз, внёс два таланта. Из них уплатить восемь тысяч драхм Гераклеоту Фриниону, представителем которого будет пиреец Эпикрат». Ты видишь, что у него осталось всего четыре тысячи драхм.

— Совершенно верно, — сказал Харикл, — так говорил мне и Состен, — но, возвратясь из Понта, в месяце элафеболионе, он внёс тебе ещё два таланта и две тысячи драхм. Таким образом, ты видишь, он имеет полное право требовать с тебя три таланта.

Трапецит был видимо смущён, но он старался скрыть своё смущение, придавая запальчивый тон своим словам.

— Какое мне дело до тебя, — продолжал он, горячась. — Почём я знаю, кто ты? Любой сикофант может явиться ко мне и от имени другого требовать денег.

— Ты до сих пор не дал мне возможности передать тебе удостоверение. Вот письмо Состена. Знакома ли тебе его печать?

— Да, кажется, это его печать, — сказал меняла недовольным тоном.

— В письме лежит и симболон, который должен быть тебе хорошо известен.

— Может быть фальшивый, — проворчал он с неудовольствием, распечатывая письмо и читая его вполголоса. Дойдя до того места, где говорилось о Форионе, он замолчал и мрачно глядел перед собою, как бы приискивая способ отвертеться.

— Ликон, — вмешался тут Ктезифон, — не задумывай новых козней. Ещё свежа в памяти у всех та штука, которую ты сыграл недавно с византийским купцом, когда он потребовал обратно деньги, положенные им у тебя. Весь город знает, как ты отделался от единственного, знавшего про то раба и стал затем не только отвергать самое требование византийца, но пытался даже, посредством подкупленных свидетелей, доказать, что твой кредитор сам занял у тебя шесть талантов. Человеку этому удалось тогда доказать своё право лишь с помощью Фориона; пусть же имя его, упоминаемое здесь в письме, послужит тебе предостережением.

Трапецит уже собирался резко ответить, но вдруг взор его остановился на каком-то предмете вдали. Он заметил Фориона, направлявшегося к столам менял.

— Кто же станет отрекаться, — сказал он, смутясь, — у меня нет теперь денег наготове, и если я обойду все столы, то всё-таки не найду никого, кто бы мог одолжить мне три таланта. Приходи завтра, я приготовлю тебе деньги.

— Так я приведу с собою Фориона, чтобы ты не имел никакого сомнения относительно моей личности.

— Нет, не надо, — отвечал поспешно меняла. — Симболон есть, и ты получишь деньги сполна.

Между тем был уже почти полдень, и суета на рынке стала мало-помалу утихать.

— Пора закусить, — сказал Ктезифон, уходя. — Зайдём в один из тех домов, где собираются обыкновенно в это время молодые люди. Ты встретишь там наверно кого-нибудь из товарищей своего детства.

ГЛАВА ПЯТАЯ Забавы юношества


Ближайший дом, в который Ктезифон повёл своего друга, принадлежал отпущеннику Диску, извлекавшему довольно значительные доходы из постоянных сборищ молодых людей. Ежедневно их собиралось у него немало. Кто приходил сюда, чтобы попытать счастье в кости или в астрагалы[60], кто для того, чтобы устроить бой петухов и перепелов[61], которых держал для этой цели Диск, кто же просто поболтать о новостях дня, о купленных собаках и лошадях, о похищенных кифаристках или о вновь появившихся гетерах и хорошеньких мальчиках. Часто несколько молодых людей устраивали в складчину симпозион, и никто не мог угодить молодым людям так, как Диск, умевший всегда выбрать и самые лакомые блюда, и лучшее вино, и самых хорошеньких флейтисток. Правда, не всегда обходилось здесь без шума и насилия: не более как несколько месяцев тому назад, поссорившись из-за любимца-мальчика, ревниво охраняемого Диском, несколько пьяных ворвались ночью в дом, перебили посуду, разбросали по улице астрагалы и кости, убили всех петухов и перепелов, а самого хозяина привязали к колонне и колотили так сильно, что на крик его сбежались проснувшиеся соседи. Но Диск умел вознаграждать себя за подобные убытки, умно эксплуатируя молодых людей, а также, как говорили, пуская иногда в ход фальшивые кости.

И сегодня там не было недостатка в посетителях в то время, как вошли Харикл и Ктезифон. В одной из комнат сидели и стояли несколько игроков в кости, горячо споря между собой о том, следует ли считать действительным падение только что кинутых кем-то костей. В соседней комнате другие, после сытного завтрака, вопреки обычаю, принялись уже за раннюю выпивку и для препровождения времени играли, конечно более для забавы, чем ради выигрыша, в чет и нечет или же занимались верчением поставленной ребром монеты, стараясь, в то время как она вертелась, остановить её лёгким прикосновением к ней сверху пальца. Во дворе шёл оживлённый разговор о достоинствах двух лошадей. Вопрос заключался в том, кому отдать предпочтение: коппскому ли жеребцу, купленному недавно одним из спорящих за двадцать мин, или санфорасу другого[62]. Оба владельца отстаивали с таким жаром достоинства своих коней, что можно было опасаться серьёзной ссоры. Но в это самое время всеобщее внимание было привлечено другим спором об заклад. Диск уже успел заменить своих убитых петухов и перепелов новыми, и в их числе был один перепел, который до сих пор оставался постоянно победителем в боях. Не одну мину выигрывал благодаря ему его счастливый обладатель и тем, конечно, ещё сильнее возбуждал честолюбие побеждённых. В эту минуту было предложено новое пари, и раб принёс уже подставку с кругом, в пределах которого должен был происходить бой. Молодой человек, побившийся об заклад в надежде на храбрость своей птицы, взял осторожно перепела, которого держал бережно под мышкою левой руки, и посадил в круг.

— Кто хочет биться об заклад, что птица эта не вылетит из круга, как бы её ни дразнили?

Нашлось сейчас же несколько охотников. Но как только кто-нибудь дотрагивался до неё пальцем или дёргал её за перья головы, птица быстро поворачивалась к дразнившему и приготовлялась к обороне. Но вот и Диск принёс своего перепела.

— Что ставишь, перепела или деньги? — спросил молодой человек.

— Я, разумеется, не проиграю своей птицы, — возразил Диск, — но, тем не менее я никогда не ставлю её в заклад.

— В таком случае, — вскричал первый, — пари на пятьдесят драхм.

Маленьких бойцов поставили в круг, и лишь только они увидели друг друга, как перья их взъерошились, и, растопырив крылья, они с яростью бросились один на другого. Не один из них не уступал; сколько раз бой ни возобновлялся, каждый оставался на своём месте или же занимал место противника; в течение некоторого времени трудно было решить, кому достанется победа.

— Ставлю ещё пятьдесят драхм против тебя, Диск! — вскричал один из стоявших и с страстным увлечением следивших за ходом боя.

Но едва успел он произнести эти слова, как птица Диска, словно возмущённая тем, что усомнились в её храбрости, бросилась с удвоенною силою на своего противника, так что тот, ошеломлённый внезапным ударом, после недолгого сопротивления бежал с места сражения.

— Побеждена! Побеждена! — закричало множество голосов.

Владетель побеждённой, схватив поспешно свою птицу, стал громко говорить ей на ухо, стараясь таким образом изгладить по возможности всякое воспоминание о крике победителя, между тем как сей последний, осыпаемый всевозможными похвалами, был с триумфом унесён Диском.

Харикл и Ктезифон, позавтракав, также присоединились к числу зрителей. Не тронулись только одни игроки в кости; шум в их комнате становился всё сильнее и сильнее; от слов дошло до дела. Все напали на одного пожилого человека, по-видимому, простого происхождения. Благодаря ли своему счастью, или же каким-нибудь непозволительным проделкам он выиграл все деньги, поставленные игравшими, а теперь находился в опасности лишиться всего выигранного. Безропотно, как спартанец у алтаря Ортии[63], выносил он сыпавшиеся на него со всех сторон удары. Готовый лучше пожертвовать жизнью, чем расстаться с выигрышем, он заботился только о том, как бы спасти свои деньги, часть которых он спрятал в складках своего хитона, а другую держал в судорожно сжатых руках. Но сопротивление его было тщетно. В то время как одни силою разжимали ему руки, другие рвали его одежду и обирали его, пока, весь избитый, с синяком под глазом и в изодранной одежде, он не бежал наконец из дому, провожаемый, при громком хохоте, толчками и пинками.

— Поделом ему, — заметили некоторые из стоявших во дворе, — зачем суётся в подобное общество.

— Разве он не будет жаловаться? — спросил Харикл.

— Жаловаться на побои, нанесённые во время игры? — сказал один. — Он и не подумает об этом. А слышали ли вы, — продолжал он, — что вчера осудили Ктезипа?

— Да, — вмешался другой, — его или, вернее говоря, его отца присудили к уплате двух тысяч драхм за сущий вздор.

— Какой это Ктезип? — спросил Харикл, и многие, не знавшие ещё этой новости, подошли поближе к говорившим.

— Сын Ктезия, — отвечал первый. — Вы, конечно, слыхали про то весёлое общество, которое известно всем своими беспрестанными ссорами и драками, за что и получило название трибаллов[64]? Ктезип принадлежит к нему.

— Так за что же его осудили? — продолжал спрашивать Харикл.

— За вздор, — уверял снова второй, — за простую шутку, весьма простительную молодым людям, находящимся под влиянием вина.

— Нет, — сказал третий, — шуткою назвать это никак нельзя. Я отлично знаю, как всё происходило, и был сам свидетелем возмутительного поведения этих молодых людей у диетета[65]. Хороша была бы у нас общественная безопасность, если б подобные вещи оставались безнаказанными.

— Расскажи же нам, пожалуйста, — сказал Ктезифон, — кто жаловался, и вообще, в чём состояло дело.

— Зовут его Аристофоном, — ответил тот, — никто про него не скажет дурного слова. Ещё раньше, будучи в походе, он пожаловался однажды стратегу[66] на грубое и непристойное поведение Ктезипа, чем и навлёк на него наказание. С тех пор отец и сын преследуют его своей ненавистью. Недавно, в сумерках, Аристофон с своим другом отправился прогуляться по рынку. Здесь повстречался с ними совершенно пьяный Ктезип, который, завидя своего врага, стал ворчать себе под нос какие-то непонятные слова. Он шёл в Мелиту, где, как оказалось впоследствии, собралось на попойку несколько человек из его общества, в том числе и его отец. Ктезип объяснил им, что представляется удобный случай наказать Аристофона, и все вместе они отправляются на рынок. Между тем Аристофон уже возвращался с прогулки, и они встречаются с ним почти на том же самом месте. Тогда двое из них хватают его спутника и держат, а Ктезип, его отец и ещё третий бросаются на несчастного Аристофона, срывают с него одежду, валят в грязь, бьют и топчут его ногами, произнося при этом самые грубые ругательства, и вот, в то время как он лежит в совершенно беспомощном состоянии, Ктезий становится перед ним, крича, как петух после победы, и вместо крыльев махая руками. Затем все удаляются, унося с собой и его одежду. Прохожие подняли несчастного, он был в таком жалком положении, что пришлось обратиться к помощи врача.

— Да, — воскликнул Харикл, — если это называть шуткой, то насилия не существует.

— Ну вот, — возразил молодой человек, который прежде играл роль защитника, — надо принять во внимание, что он был пьян; и мы живём ведь не в Митилене[67], где Питтак[68] причислил опьянение к увеличивающим вину обстоятельствам. Я знаю много молодых людей из весьма уважаемых семейств, которые часто имели драки из-за гетер и хорошеньких мальчиков, что же касается брани, то много ли найдётся таких, которые бы не называли друг друга шутя автолекитами[69].

— Да, но разве это заслуживает похвалы, — продолжал рассказчик, — впрочем, если бы хмель и мог служить им извинением, то поступок их является ещё более возмутительным вследствие их последующего поведения. Естественно, что Аристофон подал жалобу на нанесение ему побоев. Когда дело должно было разбираться у диетета, он просил меня и ещё некоторых друзей своих присутствовать при разбирательстве. Вызванные в суд заставили ждать себя очень долго. Только к вечеру явились отец с сыном и ещё некоторые из их общества и то только для того, чтобы насмеяться над святостью суда. Не возражая на жалобу, отказываясь даже прочесть письменные показания свидетелей, они всё время глумились самым пошлым образом. Они приводили нас поодиночке к алтарю и требовали присяги или же сами писали показания о таких вещах, которые не имели ни малейшего отношения к делу. Если после такого недостойного поведения, такого поругания законов не последовало бы наказания, то где бы можно было найти защиту против оскорблений всякого рода?

— Ты прав, — сказал красивый молодой человек, пришедший из комнаты, чтобы послушать рассказ. — Я сам не прочь повеселиться, и отчего же не поспорить иногда из-за хорошенькой женщины, но с такими буянами, как эти трибаллы, я не желал бы иметь ничего общего. Я знаю давно Ктезипа, он был самым грубым, самым необузданным мальчишкой в школе Гермипоса, где за свои скверные проделки ему приходилось часто отведывать учительских розог.

При имени Гермипоса Харикл взглянул на говорившего.

— Клянусь собакою[70], ведь это Лизитл, — вскричал он и поспешно подошёл к нему.

— Харикл, — воскликнул тот с удивлением, — ты здесь? С которых пор?

— Я возвратился вчера из Сиракуз, — отвечал Харикл.

— Приветствую тебя, друг детства, — сказал Лизитл. — Мы отпразднуем приезд твой знатным пиром; ты сегодня мой гость.

— Благодарю тебя за приглашение, но я не могу воспользоваться им; я обещал уже обедать сегодня у моего благородного друга, у которого теперь живу.

— Ну, так приходи завтра, — сказал молодой человек, — дай руку в знак согласия.

— С удовольствием, — отвечал Харикл, — но куда?

— В мой дом в Керамейкосе[71], ты, верно, его помнишь? Нам никто не помешает; и тебе нечего бояться, что угрюмый отец придёт разогнать весёлых кутил. Ты встретишь у меня нескольких знакомых.

Он хотел расспросить его ещё о многом, но пришлось отложить расспросы до завтра, так как Хариклу было уже пора уходить.


Прошёл первый час пополудни; на улицах стало заметно тише. Важнейшие дела дня были справлены; рынок был совершенно тих; только в мастерских ремесленников продолжалась ещё работа. Вся городская жизнь, сосредоточивавшаяся ещё недавно в центре города, расплылась теперь по всем сторонам и исчезла из центра для того, чтобы проявиться вновь, хотя и в иной форме, в лежащих вне города гимназиях и тому подобных местах. Поэтому оживлённее всех были теперь улицы, ведущие в Академию, Ликаион и Кинозарг. Свободный человек, которого не привязывало к душному дому ремесло, отправлялся в эти общественнмые места, для того чтобы подкрепляющим телесным движением, холодною или тёплою ванною, а может быть, и просто прогулкою по дрому[72] возбудить аппетит перед предстоящим обедом, или только просто для того, чтобы полюбоваться на ловкость, искусство и превосходное телосложение борцов, или же, наконец, чтобы искать пищи для ума в поучительных и привлекательных беседах. Сделав ещё несколько покупок, Харикл также отправился туда с намерением принять участие в гимнастической борьбе, удовольствии, которого он был так долго лишён, и, приняв затем ванну, отправиться к Фориону. С самого раннего детства отец приучал его к телесным упражнениям. Занятия у педотриба[73] считал он не менее важными, чем занятия в школе; когда же мальчик стал юношею, то он старался точно так же побуждать его и к более трудным гимнастическим упражнениям в палестре. Он решительно порицал одностороннее развитие атлетов, но разумную гимнастику, управление конями и охоту вместе с обществом людей учёных считал единственными занятиями, приличными свободному человеку. Настроение наших мыслей зависит от наших занятий, говаривал он часто своему сыну, занятие даёт направление уму человека. Кто проводит свой день за ничтожными делами, за низкой работой, в сердце того не может возникнуть ни возвышенной мысли, ни юношеской отваги, равно как не могут гнездиться низкие и мелочные мысли в душе человека, занятого благородными и достославными делами. Поэтому-то Харикл был искусен во всех видах борьбы, проворен в беге и ловок в скачках. С силою и искусством бросал он копьё и диск, ловко кидал мяч и в Сиракузах считался одним из лучших борцов. Отец его не терпел только кулачного боя и панкратиона[74] и одобрял законы спартанские, запрещавшие эти виды борьбы.

Молодой человек, полный приятных воспоминаний былого, прошёл чрез Диохарские ворота, и направился садами к Ликаиону. Он нашёл в гимназии множество посетителей[75]. В залах, окружавших перистиль, образовались большие и маленькие кружки из молодых и пожилых людей, оживлённо разговаривавших между собою. Здесь учил, прогуливаясь в портике, известный, недавно приехавший в Афины, философ, окружённый толпою почтительных учеников, часть которых приехала с ним с чужбины. Стоило посмотреть, как, ловя каждое его слово, они боялись в то же время стеснить его и расступались по обе стороны каждый раз, когда он поворачивался, чтобы затем снова следовать за ним. Там сидел опытный старец, серьёзно разговаривавший с несколькими молодыми друзьями. Разговор их был приятно прерван приходом юноши, известного в городе своею красотою. Каждому хотелось сесть поближе к красавцу, отчего произошла давка, грозившая столкнуть с мраморной скамейки крайних из сидевших, пока, наконец, один из них, не хотевший быть лишённым удовольствия смотреть на прекрасного мальчика, не вскочил с своего места и его примеру не последовали другие, вследствие чего образовался целый полукруг вокруг предмета всеобщего внимания. Разговор его со стариком доказал скоро, что он обладал и мыслями, не менее прекрасными. Во многих местах образовались группы, в которых рассуждали о великих событиях в Азии. Только что были получены новые вести об успехах македонского войска при осаде Тира, и многие старались выказать свои топографические знания, рисуя палками на песке план и местоположение города. На большой открытой площадке занимались между тем самыми разнообразными упражнениями, а некоторые направлялись уже к тёплым ваннам или холодным купальням или же смазывали в элеотезии свои тела чистым маслом.

Харикл прошёл через колоннады прямо к месту, где упражнялись на вольном воздухе. Иные бегали тут взапуски, среди громких восклицаний зрителей, поощрявших то того, то другого; другие стояли, готовые к прыжку, держа в руках тяжести. На открытом пространстве у ксистума происходила, по-видимому, особенно интересная борьба. Образовался тесный кружок зрителей; многие уходили, вместо них прибывали новые.

— Верно, это Ктезифон, — сказал кто-то рядом с Хариклом, подошедшим тоже, но ничего не видевшим за толпою. — Он душа гимназии.

Харикл стал на цыпочки и увидел голову одного из борцов. Это был действительно его друг. Но в эту минуту борьба уж окончилась. Подметив слабую сторону своего противника, Ктезифон, ловко приподняв его ногу, повалил его. Раздался радостный клик; толпа немного расступилась, и Харикл, приветствуя друга, выступил вперёд, предлагая состязаться с ним. Ктезифон принял вызов с удовольствием. Он был бесспорно сильнее Харикла, но и Харикл боролся с такой ловкостью, умел так хорошо пользоваться всеми представлявшимися преимуществами, что борьба длилась довольно долго, и, когда Ктезифон всё-таки победил, все должны были признать по крайней мере, что и Харикл был чрезвычайно искусным борцом. Друзья отправились под руку к ваннам, а затем Харикл поспешил к дому Фориона.

ГЛАВА ШЕСТАЯ Пир[76]


С самого рассвета всё в доме Лизитла было в движении. Богатый молодой человек задумал отпраздновать как можно пышнее приезд своего товарища детства. Всё лакомое, что можно было только достать на афинском рынке, было взято, и, не довольствуясь закупками раба, он сам отправился на рыбный рынок, чтобы выбрать лучших копаисских угрей и самых больших морских щук. Он нанял отличного повара, заказал венки, купил драгоценные мази и пригласил хорошеньких флейтисток и танцовщиц. В обширном покое, где должен был происходить пир, были приготовлены ложа, и на красивых столиках расставлено было множество маленьких и больших серебряных чаш и кубков. Молодые рабы в полупрозрачных высокоподнятых хитонах, сновали хлопотливо по комнатам и портикам, прибирали, чистили, покрывали диваны пёстрыми коврами, поправляли полосатые подушки, полоскали сосуды, словом, хлопотали без устали до тех пор, пока не были окончены все приготовления к парадному приёму гостей.

Тень, бросаемая гномоном[77], была уже длиннее десяти футов, когда Харикл возвращался из Академии, куда Ман принёс ему самую нарядную, праздничную одежду и франтовские полубашмаки[78]. День прошёл для него незаметно, среди хлопот по устройству дома; всё шло так, как ему хотелось, и счастливая будущность раскрывалась перед ним. Он шёл поэтому в самом приятном расположении духа к дому друга, где в его честь был приготовлен пир. Подходя уже к самому дому он увидел Ктезифона, возвращавшегося из Ликаиона.

— Ман, — сказал он следовавшему за ним рабу, — вон идёт Ктезифон, догони его и попроси подождать меня.

Ман исполнил приказание; поспешно настиг быстро идущего Ктезифона и, остановив его сзади за одежду, попросил подождать Харикла.

— Где же Харикл? — спросил тот, оборачиваясь.

— Он идёт за нами, — отвечал раб.

В эту минуту подошёл и сам Харикл, приветствуя друга.

— Какой ты нарядный, — сказал Ктезифон, — куда это ты собрался?

— На обед к Лизитлу, — отвечал Харикл. — Я вчера обещал ему прийти; а разве ты не приглашён?

Ктезифон отвечал отрицательно.

— Ах, это было бы очень обидно, если б среди друзей юности, которых я там встречу, не было бы именно тебя. Что, если б я велел тебе идти со мною на обед без приглашения?

— Конечно, если б ты велел, — возразил Ктезифон шутя, — мне оставалось бы только повиноваться.

— Ну так пойдём, — сказал Харикл, — оправдаем пословицу, которая говорит, что к обеду хороших людей приходят хорошие люди, сами себя приглашая.

— Придумай, однако, какое-нибудь извинение, — заметил Ктезифон, — потому что я буду утверждать, что ты передал мне приглашение.

— Мы подумаем об этом дорогою, а теперь идём.

Двери гостеприимного дома были открыты; раб, встретивший их при входе, провёл их в залу, где большинство гостей уже заняли свои места на ложах. Лизитл встретил и приветствовал их самым радушным образом.

— Ктезифон! — воскликнул он, увидя вошедшего. — Ты пришёл удивительно кстати, и я надеюсь, что ты отобедаешь с нами. Если же тебя привело сюда какое-нибудь дело, то отложи его до другого раза. Вчера я всюду искал тебя, чтобы пригласить, но не мог найти.

— Харикл сделал это от твоего имени, — сказал Ктезифон, — он-то и заставил меня прийти с ним.

— Превосходно! — вскричал любезный хозяин. — Возляг вот здесь, рядом с Главконом, а ты, Харикл, возляжешь со мной. Рабы, снимите им подошвы и омойте ноги.

Пока одни рабы развязывали ремни башмаков, другие принесли серебряные тазы и из изящных серебряных кружек стали лить на ноги сидящих на ложах не воду, а золотистое вино, естественный аромат которого усиливался ещё от подмешанного к нему благовонного бальзама. В то время как Харикл с некоторым изумлением, Ктезифон же с улыбкою совершали это слишком расточительное омовение, некоторые из гостей подошли к первому и приветствовали его. Это были все знакомые прежних лет. Полемарх и Калликл, Навзикрат и Главкон, все приветливо протягивали руки товарищу детства и напоминали ему тысячу событий из прошлого.

— Друзья, оставьте всё это теперь, — крикнул один из гостей с своего ложа, — занимайте лучше ваши места и давайте обедать.

— В самом деле, Эвктемон, — сказал Лизитл, — на это будет ещё время. Рабы, подавайте воду вымыть руки и затем несите всё, что у вас есть. Не забывайте, что вы нас угощаете и что мы ваши гости; постарайтесь, чтобы мы все остались вами довольны.

Приказание было живо исполнено: вода и полотенца поданы, а затем стали вносить столы, устанавливать на них кушанья и в корзинах из слоновой кости разносить самый лучший хлеб[79]. В это самое время послышался сильный стук у входной двери, и вслед за тем вошёл раб и доложил, что у дверей стоит шут Стефан, который велел сказать, что он пришёл, вооружившись всем необходимым для того, чтобы пообедать хорошенько за чужим столом.

— Как вы полагаете, друзья, — сказал хозяин дома, — ведь неловко его прогнать? Пусть войдёт.

Но незачем было звать Стефана; он стоял уже в дверях залы и говорил:

— Всем вам известно, что я шут Стефан, который никогда ещё не отказывался, когда вы приглашали его к обеду, а потому будет вполне справедливо, если и вы не откажетесь теперь от моего приглашения. Я принёс с собою целую кучу острот.

— Хорошо, хорошо, — сказал Лизитл, — кстати же, нас только девятеро; возляг вон там, рядом с Манитеем, и будь моим гостем.

Столы были вновь уставлены множеством блюд, в которых сицилийский повар выказал всё своё искусство.

— Поистине, — сказал Главкон, — это обед не аттический, а виотийский[80].

— Это правда, — вмешался Эвктемон, который, по-видимому, наслаждался более других роскошным обедом, — я люблю за это виотийцев и терпеть не могу этих аттических обедов, на которых подаются на маленьких блюдах самые ничтожные вещи. Взгляните-ка на этих копаисских угрей; ведь это богатство Виотии. Клянусь Зевсом, озеро послало на афинский рынок своих старейших обитателей.

— О, — сказал Стефан, уже несколько раз тщетно пытавшийся посмешить общество, — как счастливо озеро! Оно имеет в себе постоянно самое вкусное кушанье и притом ещё вечно пьёт, никогда не напиваясь!

— Водою, — вскричал, смеясь, Калликл, — в таком случае ты — чудо ещё большее; ведь никто не видал ещё, чтобы тебе было довольно вина.

Обед окончился среди различных разговоров, по мнению одного Стефана, слишком рано. Когда Лизитл увидел, что гости уже ничего больше не едят, он подал знак рабам, которые тотчас же подали воду и душистую смегму для омовения рук, другие же начали убирать кушанья и очищать пол от остатков обеда. Затем стали разносить миртовые и розовые венки, разноцветные ленты и душистые мази, а один из рабов принёс золотую чашу и из серебряной кружки налил в неё чистое вино для возлияния. В залу вошли две хорошенькие, молоденькие флейтистки. Лизитл взял чашу, выплеснул из неё немного вина и сказал: «Доброму духу»; затем, отпив немного, подал чашу Хариклу, лежавшему справа от него, а тот, сделав то же самое, передал её следующему и так далее, пока чаша не обошла всех. Тихая, торжественная музыка играла в продолжение всей церемонии, до тех пор пока последний из присутствовавших не возвратил чашу. Тогда общество оживилось, запели хвалебный гимн, и, когда он был пропет, рабы внесли стол с ужином и поставили кратер, великолепно украшенный изображениями вакхических танцовщиц[81].

— Прежде всего друзья, — воскликнул Главкон, поднимаясь с ложа, — на каких условиях и как будем мы пить?

— Я полагаю, — возразил Ктезифон, — что нам незачем устанавливать какие бы то ни было правила; пусть каждый пьёт столько, сколько ему захочется.

— Нет, нет, — сказал Полемарх, — надо непременно выбрать симпозиарха, ведь в этом-то и заключается главное веселье попойки.

— Клянусь Зевсом! — вскричал Навзикрат. — Нам нужен царь. Я заранее покоряюсь всем его приказаниям, даже если б он велел мне пронести на руках вот эту хорошенькую флейтистку или поцеловать того прелестного мальчика, который, словно шаловливый Эрос, стоит там у кратера.

Большинство согласилось с его мнением.

— Принесите же астрагалы, — сказал Лизитл, — пусть будет царём тот, кто бросит их удачнее всех.

— Нет, — вскричал Полемарх, — этак нам придётся, пожалуй, иметь своим председателем чересчур умеренного Ктезифона или, чего доброго, вечно ненасытного Стефана. Я предлагаю избрать царём Главкона, он превосходно исполняет эту обязанность.

Предложение было принято, и Главкон выразил готовность быть распорядителем симпозиона.

— Итак, — сказал он с комично-важным выражением лица, — прежде всего я приказываю вам, мальчики, мешать хорошенько вино. Пословица говорит: «Надо пить пять или три, но никак не четыре». Будем же остерегаться последнего. Но наш друг потчует нас старым вином; оно очень крепкое, а потому одну часть его разбавьте двумя частями воды. Положите туда также снегу, чтоб питьё было свежо, а если у вас нет снегу, то возьмите несколько острот, смороженных уже Стефаном, и наливайте затем в маленькие кубки — с них мы начнём, большими кончим. Наливайте усерднее; приготовьте также большую чашу, для тех, кому придётся пить штрафную.

— Однако, Главкон, ты говоришь всё только о питье, — заметил Ктезифон, — подумай лучше о том, чем нам заняться во время питья: пением или разговорами?

— Об этом мы сейчас подумаем, — возразил Главкон, — но прежде всего дайте мне кубок.

Он взял из рук мальчика киликс[82].

— Пью в честь Зевса, — сказал он и выпил; все последовали его примеру.

— Итак, друзья, чем мы займёмся? — продолжал он.

— Только не учёным разговором, — отвечал Эвктемон, и Полемарх согласился с ним. — Философия — что жена: обе не у места на симпозионе.

— Надеюсь, что мы не станем также играть в кости, — вмешался Навзикрат, — эта игра вечно ведёт за собою только споры и уничтожает всякое веселье.

— Ну так будем петь, — предложил Главкон.

— Или задавать друг другу загадки[83], — сказал Ктезифон.

— Да, задавать загадки, — вскричал Харикл, — по-моему, это всего веселее, они подают повод к бесконечным шуткам.

Это предложение нашло более всего сочувствия.

— Хорошо, — сказал Главкон, — тот, кто отгадает загадку, получит одну из этих тэний[84] и поцелуй от задавшего. Не отгадавший выпьет вот эту чашу чистого вина. Для тебя, Стефан, — прибавил он, смеясь, — вместо вина будет налита солёная вода; так как иначе, я знаю, ты не разгадаешь ни одной загадки. Каждый будет задавать загадку своему соседу справа. Ктезифон, тебе отгадывать первому. Слушай, — сказал он немного подумав: «Знаешь ли ты двух сестёр, из которых одна, умирая, рождает другую, чтобы затем самой родиться от рождённой?»

— Ну, это разгадать не трудно, — не задумываясь, отвечал Ктезифон, — эти сёстры — день и ночь, рождающиеся и умирающие поочерёдно.

— Верно, — сказал Главкон, — дай украсить чело твоё этой повязкой и поцеловать тебя. Теперь тебе загадывать.

Ктезифон просил дать ему время подумать и, обратясь к Лизитлу, сказал:

— Назови мне существо, которому нет подобного ни на земле, ни в море, нигде среди смертных. Рост его природа подчинила странному закону: рождаясь, оно имеет громадные размеры, становится маленьким, достигнув середины своего бытия, когда же близится к концу, то — о чудо! — опять становится великаном.

— Вот странное существо, — сказал Лизитл, — вряд ли я угадаю. В детстве оно велико, во цвете лет становится маленьким, а под конец опять большим. Ах да! — воскликнул он внезапно. — Ведь это тень! Стоит только взглянуть на гномон: утром она велика, затем уменьшается к полудню, а к вечеру вновь вытягивается.

— Угадал, — закричали все, и Лизитл получил тэнию и поцелуй.

— Ну, Харикл, — сказал он, — очередь за тобой; слушай: «Оно не смертно, но и не бессмертно; представляет смешение того и другого; разделяет частью жребий людей, частью же жребий богов; попеременно то возникает, то исчезает. Оно невидимо, хотя известно каждому».

— Твоя загадка несколько неопределённа и неясна, — сказал, подумав немного, Харикл, — однако, если я не ошибаюсь, это сон. Не так ли? Но тебе следовало бы выразиться яснее. Ну, Эвктемон, слушай внимательно; моя загадка полна противоречий. Берегись штрафа.

— Штраф-то бы ещё ничего, но ты не захочешь лишить меня твоего поцелуя.

— Слушайте, — сказал Главкон, — надо условиться ещё об одном. Что ежели загадка не будет разгадана тем, кому следует? Кто должен сделать это? Следующий?

— Нет, — сказал Ктезифон, — повязка и поцелуй достанутся тому, кто первый отгадает; если же он ошибётся, то также выпьет штрафную.

На этом и порешили. Обратясь к Эвктемону, Харикл сказал:

— Знаешь ли ты существо, которое, бережно храня, носит в своей груди своих собственных детей? Они немы, но голос их проникает далеко за моря, в дальние страны. Он говорит тому, кому хочет, и тот слышит его издалека, а между тем он всё-таки никому не слышен.

Загадка была не по силам Эвктемону. Как ни старался он, никак не мог отгадать, кто были эти говорящие немые, и должен был выпить назначенный штраф.

— Я знаю, — вскричал Стефан, — это город, а дети его — ораторы, которые кричат так громко, что их слышно далеко за морем, в Азии и во Фракии.

Громкий смех последовал за его словами.

— Послушай, Стефан, — сказал Харикл, — видел ли ты когда-нибудь немого оратора; ведь он был бы десять раз обвинён в параномии[85].

— Солёной воды, — закричало несколько голосов, и, как Стефан не упирался, он всё-таки должен был выпить чашу.

— Я объясню вам смысл загадки, — сказал затем Ктезифон, — это — письмо, а дети, которых оно в себе хранит, — немые и беззвучные буквы, которые говорят лишь с тем, к кому письмо адресовано.

— Превосходно, — вскричал Главкон, — как-то уместятся на твоей голове все повязки, которые ты сегодня заслужишь?

Теперь была очередь Эвктемона.

— Надо бы устроить так, чтобы и тебе пришлось выпить, — сказал он Навзикрату, который между тем привлёк к себе на ложе одну из флейтисток, — отгадывай: «Это человек, но и не человек. Оно носит само себя, но, тем не менее носимо другими. Его заказывают к каждому пиру, а всё-таки оно является на пир нежданным. Оно любит чашу, но не дотрагивается до неё, а пьёт, однако же, за десятерых».

— О, — сказал Навзикрат, — незачем далеко искать. Это никто иной, как Стефан.

— Я? — воскликнул шут. — Неправда. К сожалению, никто не заказывает меня к пиру. Свет стал до того серьёзен, что никто не хочет более смеяться надо мною.

— Совершенно верно, — сказал Навзикрат. — Венок заказывают, а ты, как паразит, приходишь сам незваный и пьёшь за десятерых.

Так задавали загадки все гости поочерёдно до тех пор, пока не дошла очередь и до Стефана.

— Теперь вы надивитесь, — сказал он. — «Через девять месяцев является дитя на свет. Десять лет носит слониха в своём чреве исполина. Но ещё долее ношу я в своём чреве чудовище, рост и сила которого постоянно увеличиваются, и никогда не избавлюсь от него».

— О, — вскричал Главкон, смеясь, — мне бы вовсе не хотелось отгадывать, чтобы не иметь необходимости целовать твою бороду, но это слишком уж легко, ведь всякий понимает, что это голод, который ты носишь в твоём животе.

Пока шутили и смеялись над загадками, в залу вошли приглашённые Лизитлом танцоры[86]. Человек, показывавший за деньги их искусство, ввёл очаровательную девушку и прелестного мальчика, почти уже юношу; флейтистка следовала за ними. Ложи были раздвинуты, и танцовщица вышла на середину. Мальчик взял кифару[87] и ударил по струнам; его игре стала вторить флейта. Затем звуки кифары смолкли; девушка взяла несколько обручей и, танцуя под звуки флейты, стала ловко подбрасывать их вверх и поочерёдно ловить. Ей подавали всё новые и новые, пока наконец не набралась их целая дюжина, и все они, то поднимаясь, то опускаясь, носились в пространстве между потолком и её руками. Грация каждого движения и ловкость её вызвали громкое одобрение со стороны зрителей.

— Ну, Лизитл, — сказал Харикл, — ты угощаешь нас на славу. Ты не только подал нам великолепнейший обед, но позаботился ещё и о том, чтобы доставить удовольствие и нашему слуху, и нашему зрению.

— Смотри, — сказал любезный хозяин, — она покажет ещё не такую ловкость.

Принесли большой обруч, усаженный острыми ножами и положили его на пол. Девушка начала снова танцевать, перекинулась через ножи и очутилась как раз посередине обруча, потом таким же образом бросилась из него обратно и повторяла это несколько раз так, что всем присутствовавшим стало жутко, а Навзикрат, вскочив с своего места, просил прекратить эту страшную игру и не подвергать девушку опасности поранить себя. Затем выступил мальчик: он танцевал с необыкновенным искусством, причём обнаруживалась ещё яснее гармония его юношеских форм. Вся его фигура представляла одно полное выражение движения, и трудно было решить, что производило более впечатления на зрителей — грациозные движения рук, ног или головы, и в чём именно заключалась вся прелесть его поз. Ему было выражено также шумное одобрение, и многим из присутствовавших он понравился даже больше девушки.

— Однако, — сказал Главкон, — надо дать им отдохнуть. Лизитл, вели принести коттабос[88], дай и нам показать нашу ловкость.

— Да, коттабос, — вскричали все, и слово это, словно электричество, привело всё общество в движение.

— Ну, Харикл, — воскликнул Ктезифон, — ведь это игра сицилийская, ты должен играть лучше нас всех.

— Да, я умею играть, — отвечал он, — но, может быть, игра эта более любима здесь, в Афинах, чем у себя на родине.

— Как же мы будем играть — с чашечками или с Маном?

— С Маном, — решил Главкон, — тут можно лучше выказать своё искусство.

Посередине круга был поставлен высокий канделябр; на нём висели весы с чашкой, которая, опускаясь, должна была касаться головы стоявшего под нею Мана. Главкон подошёл, держа в руке до половины выпитый киликс.

— Прекрасному Агатону! — воскликнул он и выплеснул остаток вина в чашку.

Но лишь несколько капель попали в неё, так что она только откачнулась в сторону.

— Нет, он меня не любит, — промолвил он, печально возвращаясь на своё место.

— Надо стараться выплеснуть всё вино сразу, — сказал Ктезифон.

Он взял кубок, и, как мяч, полетела кверху брошенная влага и, падая, наполнила всю чашу, так что она низко опустилась и, долго колеблясь, несколько раз звонко ударялась о бронзовый череп фигурки. Игра продолжалась, и все поочерёдно принимали в ней участие. Одним удавалось, другим нет. Наконец и Главкону посчастливилось получить лучшее предсказание относительно любви его мальчика, но Ктезифон попадал лучше всех.

— Да, — сказал Главкон, — он бросает вино лучше, чем пьёт; но теперь мы-таки заставим его пить. Подайте большой кубок, который бы вмещал по крайней мере десять киатосов, принесите также и венок на грудь. Мы будем пить все вкруговую, что за беда, коли мы хватим немного через край. Земля пьёт, растения пьют, и, как роса небесная их освежает, так веселит наш дух вино. Оно усыпляет заботы, подобно тому как усыпляют человека сок мака и мандрагор, и возбуждает весёлость так же, как масло оживляет огонь.

Принесли большую чашу. Главкон взял её и, обратясь направо, сказал:

— Ктезифон, пью за нашу дружбу и любовь, — и залпом, не переводя духа, осушил чашу.

— Конечно таким образом ты заставляешь меня изменить моему намерению, — отвечал Ктезифон.

— Я дам тебе отличный совет, — крикнул ему Стефан, — не робей: сегодняшний хмель мы прогоним завтра другим.

— Стоит только есть горький миндаль, — уверял Эвктемон, — и будешь в состоянии пить очень много, это самое лучшее средство.

Заздравные тосты продолжались; общество стало шумнее. Многие велели подать себе рога. Навзикрат обнимал одну из флейтисток, другая била в барабан, стоя на коленях перед Калликлом. Коттабос был забыт.

Всё это время танцоров не было в зале, но вот явился содержатель труппы и объявил, что будет исполнен мимический танец. Елена примет Париса у себя в таламосе и, склонясь на его уговоры, решится бежать с ним. Внесли богатое ложе, а затем, в одежде невесты, вошла и сама Елена. Выражение её лица и каждое её движение изобличали беспокойство и душевную борьбу; было ясно, что она ждала любимого человека. Грациозно опустилась она на пурпурное покрывало своего ложа; когда же раздались звуки флейты, игравшей фригийскую мелодию, и возвестили приближение Париса, беспокойство её заметно возросло; молодая грудь вздымалась выше; она не встала, не пошла к нему навстречу, но видно было, как трудно ей победить томительное желание и остаться на ложе. С выражением самой нежной любви подошёл к ней, танцуя, Парис. Он сел на ложе и нежно обвил рукою её прелестный стан. Когда же она, стыдливо, но страстно обняла его и ответила на его поцелуй, зрители были не в состоянии сдерживать долее свои чувства; произошло всеобщее смятение; все клялись, что это не представление, а действительность, что девушка и мальчик любят друг друга на самом деле. Всякий желал бы быть на его месте, и многие лишь с трудом удержались, чтобы не последовать за парою, которая удалилась, нежно обнявшись.

— Раб, мои подошвы! — крикнул Навзикрат.

— Куда ты? — спросил его Лизитл.

— Куда же, как не к Антифиле, — ответил он, — разве можно думать теперь о чём-нибудь ином.

Подобные же чувства пробудились, по-видимому, и в других; только Главкон, Эвктемон и Стефан заявили, что не уйдут из дома, пока не будет выпит весь кратер. Все остальные поднялись.

— Зажигайте факелы и светите, — приказал Лизитл.

— Благодарю тебя, — сказал Харикл, протягивая ему руку, — моим венком я украшу герму перед твоей дверью.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ Кораблекрушение


В последних числах Гекатомбеона, рано утром, когда солнце, только что поднявшись над зеркалом моря, озарило своими первыми лучами верхушки Акрополиса и высокую статую богини-покровительницы, гордо смотревшей с высоты на пробуждающуюся у ног её жизнь, в гавани Афин снялся с якоря великолепный корабль, лучше которого не было ни одного на рейде Пирея. Не смотря на свою необыкновенную величину и чрезвычайно солидную постройку, он скользил легко и проворно по поверхности вод; дружно работали вёсла в мощных руках гребцов, затянувших простую, незатейливую корабельную песню. Свежий северо-восточный ветер приносил им желанную во время тяжёлой работы прохладу и надувал белый парус, который, словно грозное облако, нёсся над бездной морской. Уступая напору, морские волны расступались перед глубоко бороздящим килем и, омывая пёстрые рисунки борта, взлетали иногда до золотой Фетиды[89], стройная фигура которой украшала переднюю часть охраняемого ею и носившего её имя корабля. Владелец судна, гераклеотский купец, весело расхаживал по палубе. Он выгодно продал в Афинах свой груз зерна и вёз теперь в Понт масло и произведения афинской промышленности. В настоящее время он плыл в Хиос, чтобы закупкою вина пополнить свой груз, но дорогою намерен был остановиться у Андроса, отчасти для того, чтобы высадить некоторых из своих пассажиров, отчасти же, чтобы запастись превосходною водою, которою славился этот скалистый остров.

— Вот удачная поездка, — думал он и мысленно вычислял уже, сколько получит прибыли после покрытия издержек по постройке нового корабля.

Ясное небо и перспектива удачного путешествия были причиною отличного расположения духа и всех путешественников, плывших на корабле; они наслаждались прекрасным утром и полною грудью вдыхали свежий морской воздух. Кое-где слышны были голоса, вторившие однообразной мелодии гребцов, или мерные удары ноги, сопровождавшие пение.

У задней части корабля, где штурман опытной рукою управлял рулём, стояло двое молодых людей, любовавшихся кораблём. Рядом с ними стоял третий, который был менее весел и смотрел с тоскою на постепенно удаляющийся город.

— Отличный корабль, — сказал один из них, — он имеет около четверти стадия в длину, а его подводная часть, говорят, равняется почти его ширине. Посмотри на эту исполинскую мачту, на могучие паруса и превосходные снасти! При всём том он движется так же проворно, как рыбацкий чёлн.

— Во всяком случае, — возразил другой, — мы хорошо сделали, что отложили наше путешествие на несколько дней, а не вверили свои жизни ненадёжному судну византийца. Хозяин этого корабля мне нравится больше; его особа внушает мне гораздо больше доверия; а ведь на море далеко не безразлично то, находишься ли ты в руках порядочного человека или мошенника, который в минуту опасности думает лишь о себе и ради своей выгоды жертвует жизнью всех прочих.

— Да, мне также кажется, что он человек порядочный, — сказал первый, — но окажется ли он таковым в минуту опасности, это ещё вопрос. Тут разрушаются весьма часто самые крепкие узы дружбы; чувство самосохранения уничтожает всякую способность рассуждать, а любовь к жизни заглушает всякое чувство к ближнему.

— По правде сказать, — прервал его третий, обратясь к разговаривавшим, — я чистейший дурак, что вздумал подвергать себя просто так, за здорово живёшь, всем опасностям и трудностям морского путешествия. Ты, Харикл, рассчитываешь получить с твоего кредитора в Андросе порядочную сумму денег; Ктезифона ожидает в Хиосе друг, с которым он отправляется в Родос на большой праздник Гелиоса[90], где он надеется получить награду за свою силу и ловкость; я же еду за девушкой, находящейся в руках алчного торговца рабами, рассчитывающего продать её за сумму большую, чем я был в состоянии предложить ему; но неудобства морского путешествия являются сильным противовесом моей страсти, и хуже всего то, что из-за нашей медлительности мы опоздаем, и Антифила успеет, между тем, попасть в руки какого-нибудь счастливого соперника.

— Утешься, Навзикрат, — сказал, улыбаясь, Харикл, — завтра рано утром мы можем быть в Андросе; и хотя предстоящие Этезии[91] помешают несколько твоему дальнейшему путешествию, но всё-таки, с помощью Эроса[92] и его матери Афродиты[93], ты будешь через несколько дней снова в объятиях твоей Антифилы.

Между тем «Фетида» пронеслась быстро мимо берегов Аттики. Солнце поднялось выше, и бывшее на палубе общество путешественников собиралось завтракать. Три друга стали также подумывать об этом; но прошло немало времени прежде, чем Навзикрат окончил свои сборы. В то время как прочие без дальнейших церемоний расположились просто на досках корабля, сопровождавшие его два раба должны были распаковать покрывало, разостлать великолепный ковёр и положить подушку. Но тут оказалось, что солнце печёт слишком сильно, и поэтому пришлось перенести ложе в тень, бросаемую парусом; наконец он пристроился по возможности удобно и приступил к завтраку.

Весёлые разговоры помешали путешественникам заметить, что плавание становится постепенно медленнее.

Свежий ветер, надувавший до сих пор парус, стих; был полдень, и наступил полнейший штиль. Парус повис на мачте, и только могучие удары вёсел подвигали немного корабль вперёд. Бледная полоса на юго-западе небосклона, становившаяся всё шире и шире, показалась подозрительной опытному штурману.

— Будет буря, — сказал он подошедшему к нему хозяину корабля, — войдём в Празию и переждём непогоду в безопасности гавани.

Но Гераклеот был другого мнения.

— Будет только дождь — и больше ничего, да и прежде, чем он начнётся, мы уже успеем, по всей вероятности, достигнуть Эвбеи. Направь корабль живее вперёд, да будь готов, в случае надобности, свернуть в Каристос. Впрочем, по-моему, бояться нечего.

Штурман покачал сомнительно головою, и в самом деле, вскоре оказалось, что он был совершенно прав. Буря налетела с неимоверной быстротою; недавно ещё совершенно ясное небо было теперь бледно-серого цвета, а отдельные порывы ветра, нарушавшие время от времени штиль, возвещали приближение бури. Штурман повернул корабль прямо на Эвбею; но было уже слишком поздно. Со страшной силой разразилась буря, вызывая на бой морские волны, которые, поднимались высоко над поверхностью и давали яростный отпор грозному нападению. Мрачные, чёрные, как ночь, тучи покрыли всё небо и превратили ясный день в сумерки, озаряемые время от времени ярким блеском сверкавшей на небе молнии. Напрасно старались рабы собрать паруса; им удалось сделать это лишь с одной стороны; но это только увеличило опасность. Буря устремилась теперь со всей своей яростью на одну часть судна, которое, потеряв вследствие этого равновесие, погрузилось одним краем в море, подняв свой другой край высоко над поверхностью. Море бушевало всё более и более яростно; горой вздымались волны; «Фетиду» бросало из стороны в сторону она то быстро погружалась в бездну, то взлетала в облака. Треск мачт, шум ударяющихся друг о друга снастей, крик гребцов и вопли находившихся на корабле женщин увеличивали ужас этой сцены. Дождь лил как из ведра, так что не было видно ни зги; никто не знал, в каком направлении идёт корабль; всякий ожидал, что вот-вот он наскочит на какую-нибудь подводную скалу и разобьётся вдребезги. Страшный порыв ветра налетел на мачту; она затрещала и сломалась.

— Течь, — закричало несколько голосов, — бросайте груз за борт.

— Откройте кружки с маслом, чтобы умилостивить море, — крикнул кто-то.

Множество рук тотчас же принялось за дело; глиняные кружки и ящики летели в море. Уступая необходимости, хозяин корабля отдавал волнам и своё добро вместе с пожитками пассажиров. Но когда, несмотря на это, корабль продолжал погружаться всё глубже и глубже, он подал знак штурману, чтобы тот готовил лодку, и затем первый вскочил в неё; за ним последовал штурман и кто смог из пассажиров. Попавшие в лодку приготовились рубить канат.

Тогда произошла ужасная борьба между ними и теми, кто остался на корабле. Видя всё своё спасение в лодке, эти последние всеми силами старались помешать отрезать канат, толкали и били вёслами и палками пытавшихся сделать это. Эти же, в свою очередь, опасаясь, что лодка затонет, если в неё сядет слишком много народа, оборонялись не менее упорно. В эту минуту Ктезифон сильной рукой схватил канат, на котором держалась лодка, и притянул её плотно к борту «Фетиды».

— Живее, Харикл, — крикнул он и прыгнул вслед за другом, увлекая с собою и дрожавшего Навзикрата.

Несколько человек попытались последовать за ними, но это удалось лишь немногим, остальные попадали в море. Канат, перерубленный во многих местах топором, оборвался, и лодка отделилась от корабля среди громких проклятий оставшихся. Этим проклятиям суждено было скоро исполниться. В ту минуту, когда «Фетида» погрузилась в свою сырую могилу и замолк последний крик отчаяния погибавших, на лодку налетела исполинская волна и опрокинула её, поглотив всех, кому не выпало на долю сомнительное счастье ухватиться за какой-нибудь обломок погибшего корабля.

На следующий день взошло солнце и бледными лучами своими тускло осветило картину вчерашнего опустошения, о котором достаточно свидетельствовали плавающие обломки корабля и тела утопленников. Буря миновала, но море всё ещё было неспокойно, и волны, пенясь, разбивались о пустынные скалистые берега Эвбеи. В маленькой бухте, защищённой со всех сторон от бурного напора волн выступающими утёсами, лежало на берегу, немного в стороне, безжизненное, по-видимому, тело молодого человека. На коленях перед ним стоял раб, всеми силами старающийся оживить его совершенно окоченевшие члены. Он вглядывался в бледное, прекрасное лицо юноши и утирал пену и солёную воду с его прекрасных белокурых волос. В то время как он был так занят, вверху на скале показалась какая-то фигура. Судя по одежде и по находившимся при нём сети и корзине, это должен был быть раб, посланный своим господином, чтобы наловить к завтраку рыбы; он высматривал, не принесла ли ему вчерашняя буря ещё какой-нибудь другой добычи. Заметив внизу людей, он с любопытством спустился вниз.

— Что ты делаешь? — спросил он раба, который был так погружен в своё дело, что не заметил его приближения.

— О, — вскричал тот, вскакивая, — сами боги посылают тебя. Вчера во время бури погиб наш корабль, и нас выбросило на землю на одном из его обломков. От усталости и слишком долгого пребывания в воде господин мой потерял сознание. Помоги мне привести его в чувство.

— Глупец, — сказал рыбак, — и ты не воспользуешься случаем, чтобы сделаться свободным. Оставь его, он спит превосходно; ступай себе куда хочешь. Сегодня ты спасёшь ему жизнь, а завтра, быть может, он наденет на тебя цепь или ошейник. Ступай, говорю тебе; такого случая вновь не представится[94].

— Ты думаешь подобно многим, — возразил раб, — но сохрани меня Зевс, чтобы я покинул моего господина, с которым играл, будучи мальчиком, и жил столько лет на чужбине. Лучше иметь хорошего господина, чем быть свободным только по имени, а на деле влачить самое жалкое существование. Но оставим это; вероятно, господин твой живёт недалеко.

— Да, отсюда не будет и стадия, — сказал рыбак, — дом его лежит вот за этим пригорком.

— Беги же скорее, скажи ему, что один благородный афинянин потерпел здесь крушение, и попроси прислать вина и тёплую одежду, поторопись только; ты щедро будешь вознаграждён за свой труд.

Рыбак покачал головою; однако же положил сеть и корзину и удалился.

Раб продолжал своё дело; ему казалось, что бледное лицо принимает вновь живой оттенок. Он приблизил своё лицо к носу и рту лежавшего и положил руку ему на сердце.

— Дышит! — вскричал он, радостно вскакивая. — И сердце хоть слабо, но всё-таки бьётся.

Он схватил горсть тимиана, растёр его и поднёс к лицу молодого человека. Тот пошевелился и, открыв на мгновение глаза, снова закрыл их.

— Харикл! — вскричал верный раб. — Проснись!

Юноша снова открыл глаза и попытался приподняться.

— Ман, — сказал он слабым голосом, — ты здесь? Где мы?

— На твёрдой земле, — отвечал тот, — мы спасены.

— А Ктезифон? — спросил пробудившийся.

Раб отвернулся и молчал.

— Бедный Ктезифон, бедный Навзикрат, — говорил юноша с горестью, и слёзы катились по его щекам.

— Как знать, — сказал Ман, — может быть, и они спаслись. Когда я втащил тебя на доску, на которой нас принесло сюда, я видел, как они оба ухватились за обломок задней части корабля; он был настолько велик, что мог выдержать их обоих.

— Ты спас мне жизнь, Ман, — сказал господин, схватив руку своего слуги, — ты будешь свободен, как только мы возвратимся в Афины.

— Лишь в том случае, если ты позволишь мне остаться у тебя в доме, — возразил раб, — но теперь думай только о себе. Позволь мне отвести тебя вон туда, там солнце лучше греет.

В то время как молодой человек с помощью Мана пытался приподняться с места, возвратился рыбак. Он принёс в корзине хлеба и вина; два других раба следовали за ним с тёплой одеждой и одеялами. Человеколюбивый владелец ближайшей виллы приказал привести потерпевших крушение к себе в дом, где велел поскорее приготовить ванну. Тёплая сухая одежда и вино скоро возвратили жизнь и силы утомлённым членам Харикла, но он сидел молча и сосредоточенно. Ему всё представлялась картина вчерашней бури, и он с грустью думал о той утрате, которой стала в его жизни гибель лучшего друга. Между тем Ман, также переменив одежду и подкрепись пищей, поднялся на выступ скалы и стал смотреть на всё ещё волновавшееся море. Его взор остановился вдали на каком-то тёмном предмете, который, казалось, приближался постепенно к берегу, прибиваемый к нему волнами. Он подозвал рыбака.

— Видишь ты там что-нибудь? — спросил он его.

— Кусок дерева, — отвечал тот, — может быть, обломок вашего корабля.

— Нет, — возразил Ман, начинавший теперь яснее различать очертания предмета, — это лодка. Неужели рыбаки отважились пуститься в море в такую непогоду?

— Клянусь Посейдоном, — воскликнул рыбак, — это какие-нибудь безумцы; впрочем, может быть, вчерашняя буря отнесла её от берега в море.

— Нет, — вскричал Ман, — в ней сидят люди; она плывёт вовсе не по произволу волн, смотри: она направляется к берегу.

Теперь лодка приблизилась настолько, что можно было видеть ясно, что в ней сидят три человека. Двое из них гребли, а третий сидел между ними. Между тем к разговаривавшим подошёл Харикл и стал следить, не отрывая глаз, за приближавшейся лодкой. Смутная надежда, в которой он боялся сознаться даже самому себе, держала его в напряжённом состоянии и заставляла удваивать внимание. Лодка уже несколько раз пыталась причалить к берегу, но волнение постоянно отбрасывало её. Но вот могучая волна провела её лучше самого искусного лоцмана мимо скалы, прямо к мелкому месту у берега. Тогда один из них, стоявший на носу лодки, выскочил из неё и, крепко ухватив её за борт, подал руку другому, бывшему, по-видимому, в совершенном изнеможении; за ним последовал третий и, выйдя из лодки, оттолкнул её с такою силою, что та, ударясь о скалу, разбилась вдребезги. Затем все трое благополучно добрались до берега.

— Это Ктезифон, — вскричал Ман.

— Ты думаешь? — спросил Харикл. — Мне тоже так кажется.

— Да, это так же верно, как то, что ты Харикл, — возразил слуга, — и Навзикрат с ним. Скорей бегите туда, — крикнул он рабам, — и приведите их, а не то они пойдут, пожалуй, в другую сторону.

Ман не ошибся. Когда лодка опрокинулась и исчезла в волнах, Ктезифон и Навзикрат ухватились за оторванный от корабля руль. Штурман также уцепился за него. Носясь таким образом по морю, все трое провели самую мучительную ночь, ожидая ежеминутно, что какая-нибудь волна подхватит и сбросит их в море. На рассвете Ктезифон заметил невдалеке пустую рыбацкую лодку, которую, вероятно, оторвало бурею от берега и унесло в открытое море.

— Сами боги посылают её нам во спасение, — вскричал он и бросился в море, мощной рукою прокладывая себе путь по волнам. Штурман последовал за ним, и оба достигли благополучно лодки, в которую удалось им взять и совершенно изнемождённого Навзикрата. Они должны были отказаться от попытки добраться до берегов Аттики и, следуя течению, достигли берега Эвбеи. К своему удивлению и радости, они встретили здесь друга, которого считали погибшим, а в гостеприимном доме нашли попечение и отдых, в котором так нуждались их измученные тела. Из своего имущества они, разумеется, не спасли ровно ничего.

— Нет берега более скупого, чем этот, — сказал им знакомый с местностью хозяин, — ненасытное море не возвращает здесь никогда даже и обломков корабля. Нет недостатка только в людях, потерпевших крушение, и, сколько бы их боги нам ни посылали, они всегда найдут здесь радушный приём.

Два дня прожили друзья в имении. Погода прояснилась, и они, отдохнув, стали советоваться между собою, что им теперь предпринять.

— До Каристоса недалеко, — сказал Ктезифон, — лучше всего было бы нанять нам барку и вернуться тотчас же в Афины.

— Ни за какие деньги, — вскричал Навзикрат, — я не хочу испытывать вторично долготерпение Посейдона. Я буду искать кратчайшего пути, и если возвращусь в Афины, уж конечно никогда более не отважусь предпринять морское путешествие. Если же я не сдержу своего слова, пусть бог морей поступит со мною так, как чуть было не поступил теперь. К тому же ведь я не могу возвратиться в Афины в таком виде. Я потерял все мои вещи и двух рабов; за одного из них я заплатил пять мин только в предпоследнее новолуние. Но всё это ничто по сравнению с потерею моего персидского ковра. У меня нет теперь никакой одежды, в которой можно было бы показаться, у вас также. Вот что я вам посоветую: отсюда до Халкида всего два дня езды; там живёт один из моих друзей, который останавливается у меня ежегодно во время дионисий. Мы попросим его выручить нас, оденемся, и затем нам останется сделать самый кратчайший переезд.

Предложение показалось не дурным, и, хотя Ктезифон не мог не улыбнуться, видя трусливость Навзикрата, он всё-таки согласился, так как рассчитывал найти в Халкиде предлог продолжить своё путешествие. Услужливый хозяин дал им запряжённую мулами повозку[95] и сам проводил их некоторую часть пути верхом.

Но Навзикрату пришлось обмануться в своих надеждах. Друг, на которого он рассчитывал, был в отъезде: он отправился в Эдепсос, местечко, находившееся на расстоянии одного дня пути от Халкиды, чтобы пользоваться тамошними целебными купаньями. Он должен был возвратиться дней через десять или двенадцать, поэтому Харикл и Ктезифон советовали немедленно переправиться в Афины, но Навзикрат был другого мнения.

— Я часто слышал от моего друга рассказы про прелестную жизнь в этом месте купанья. Мы теперь так недалеко оттуда, что не побывать там было бы непростительно. Послушайте: вот кольца, они весьма ценны; я заложу их[96], чтобы иметь возможность купить новую одежду, а затем мы отыщем друга в Эдепсосе.

Он говорил так убедительно и рассказывал так много о прелестях Эдепсоса, что Харикл не мог устоять, а Ктезифон, отыскав корабль, готовящийся к отплытию не ранее, чем через два дня, не имел причины отказываться от этой поездки.

Действительно, Эдепсос был местечком, в которое стоило приехать даже издалека. Оно имело очаровательное местоположение, а частые посещения иностранцев вызвали постройку множества изящных зданий. Окрестности его доставляли в изобилии всякого рода дичь, а море, с его глубокими чистыми бухтами, — большой выбор превосходнейших рыб для самого изысканного стола. Всё это заставляло многих, даже вовсе не нуждавшихся в целительной силе тёплых ключей, приезжать сюда не только с острова Эвбеи, но и с материка, с единственно целью — провести приятно время в весёлом обществе, пользуясь в избытке всевозможными удовольствиями. Местечко это было более всего оживлённо в конце весны, впрочем, и теперь, на исходе лета, здесь не было недостатка в посетителях.

Следующее утро застало трёх друзей на пути в Эдепсос. Навзикрат, не будучи вообще любителем длинных путешествий пешком, терпел на этот раз довольно охотно все тягости этого путешествия, в приятном сознании своей безопасности на твёрдой земле и в приятном ожидании предстоявших ему в этом прославляемом местечке удовольствий. Было уже около полудня, когда они повстречали носилки[97], которые несли четыре раба. За ними следовали четыре других раба для смены первых. Судя по виду носилок, можно было предполагать, что сидевший в них был человек весьма богатый. Вероятно, это был какой-нибудь больной, напрасно искавший исцеления у нимф Эдепсоса. С обеих сторон носилок занавески были опущены, и носильщики старались ступать как можно осторожнее, избегая малейшего сотрясения. Путешественники прошли мимо и продолжали свои путь вдоль ручья, среди низкого кустарника. Пройдя немного, они услышали невдалеке голоса женщин, которые, шутя и смеясь, разговаривали между собою. Они направились к тому месту, откуда неслись голоса, и вскоре увидели перед собою самое очаровательное зрелище. Прелестная девушка, так по крайней мере казалось, сидела на берегу, опустив свои ножки в журчащие воды ручья. За ней стояла рабыня и держала зонтик[98], защищавший её от солнечных лучей; другая, более молодая рабыня стояла на коленях перед своей госпожой и шутила бесцеремонно с нею. Несколько поодаль, подле только что оконченного завтрака, раб укладывал расставленную на траве посуду, а невдалеке, на дороге, стояла повозка, запряжённая мулами, возле неё другой раб, судя по одежде евнух, разговаривал с кучером.

Как очарованные остановились все трое, любуясь на девушек, которые предавались весело и беззаботно своим забавам. Молодая рабыня, которая казалась скорее подругой своей госпожи, нарвала множество цветов и высыпала их к ней на колена, шепнув ей что-то на ухо. Словно во гневе схватила госпожа вышитую золотом сандалию, намереваясь ударить ею служанку, но башмак выскользнул у неё из рук и полетел прямо в ручей. Громко вскрикнули девушки, а Харикл, опомнясь, соскочил поспешно вниз и схватил плавающую сандалию. Женщины закричали ещё громче и хотели бежать, но Харикл уже стоял перед красавицей. В смущении и краснея, взяла она у него из рук мокрый башмак, напрасно пытаясь отыскать покрывало и верхнюю одежду, которые были оставлены на месте завтрака. Харикл был также смущён; ему казалось, что никогда ещё не видывал он более прелестного стана, более очаровательного лица. Нежное выражение умеряло отчасти живость и огонь её глаз; роскошные белокурые волосы падали кольцами на шею, а тонкие брови её были черны как смоль, нежный румянец её щёк подчёркивал белизну лица, а рот походил на распускающуюся розу; всё в ней дышало непреодолимой прелестью молодости. Счастливому Хариклу пришлось не долго полюбоваться её красотою. На крик рабынь прибежала мужская прислуга, и женщины удалились ещё поспешнее, так как в это время приблизились также Ктезифон и Навзикрат. Харикл долго смотрел ещё вслед удаляющейся повозке. Ему хотелось идти за ней. Но Ман прервал его мечты, сказав, что узнал от кучера, что это было семейство богатого афинянина, старого и больного, которого несли на носилках из Эдепсоса домой. Молодая женщина была его женой; имени больного он не узнал.

— Так она замужем, — сказал Харикл в смущении.

— Да, и за старым, больным человеком, — прибавил Навзикрат. — Но эта женщина очаровательна! Клянусь Герой, она нежна и привлекательна, как Афродита, проворна и цветуща, как Артемида. Вероятно, в таламосе её матери стояли статуи обеих богинь.

Друзья продолжали свой путь, но Харикл стал тих и задумчив; шутки его друзей были ему очевидно неприятны. Все прелести Эдепсоса померкли для него. Как ни старался гостеприимный друг, чтобы его гости провели время по возможности приятно, Харикл на следующий же день объявил, что намерен проводить Ктезифона обратно в Халкиду, а оттуда отправиться немедленно в Афины. Навзикрат уступил очень неохотно, так как в удовольствиях, здесь представлявшихся, он нашёл вознаграждение за испытанные им бедствия.

— Я знаю твои дела, — сказал он Хариклу с досадою, — красавица — вот магнит, который тянет тебя в Афины. Но что тебе в ней, ведь она замужем.

Румянец, вспыхнувший на лице Харикла, доказал ясно, что Навзикрат был прав, но он продолжал, однако же, настаивать на том, что ему нельзя оставаться долее, и, уполномочив Ктезифона получить за него долг в Андросе, возвратился на третий день самым кратчайшим путём, через Авлиду, Делион и Декелею, домой в Афины.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ Больной


Прошло два месяца с тех пор, как Харикл вернулся в Афины; но беззаботная весёлость, бывшая его спутницей на «Фетиде», не возвратилась с ним. С помощью Фориона он поместил своё состояние в верные руки и на весьма выгодных условиях; рабы были куплены и дом устроен как нельзя лучше. Изящные украшения стен и потолков придавали чрезвычайно приветливый вид комнатам и залам, и всякому, приходившему к нему, казалось, что здесь живётся отлично. Один хозяин был недоволен и чувствовал себя одиноким среди этих пустых комнат. Впрочем, и в кругу товарищей было ему не веселее; ему опротивела суматоха на рынке, а кипучая жизнь в гимназиях нарушала его мечты; охотнее всего ходил он к большому платану, и здесь в приятном уединении предавался своим мыслям.

— Ты влюблён, — шутя, говаривали ему друзья, когда в его венке осыпались лепестки осеннего цветка[99]. Бывало, он встречал подобные замечания смехом, теперь же эти шутки были ему неприятны, а румянец, выступавший при этом на лице, доказывал ясно, что на этот раз примета верна; более всего Харикл призадумывался над советом, данным ему Форионом. Он показал ему устройство своего обновлённого дома. В нём не было забыто и помещение для женщин, так что можно было предположить, что сюда ждут ежечасно прибытия невесты.

— Ты устроил всё превосходно, — сказал Форион, — но этого недостаточно; теперь тебе нужно искать хорошую жену, которая бы охраняла тебя от всех глупостей молодости и принесла благословение в дом твой. Выбери девушку, равную тебе по состоянию: не бедную, потому что в противном случае она не будет иметь достойного положения в твоём доме, но также и не слишком богатую, так как иначе ты рискуешь променять свою независимость на её приданое. Тебя здесь ещё не знают, поэтому предоставь мне посвататься за тебя. У Пазия, сына моего брата, есть дочь, прелестное, цветущее дитя, девушка скромная и хорошая хозяйка; если хочешь, то я поговорю о тебе.

Харикл промолчал. Он сознавал, что Форион был прав; он знал, что счастливый брак есть самое верное средство изгнать из сердца образ прекрасной незнакомки; но мысль навек связать себя с совершенно неизвестной ему девушкой была противна его чувствам. Он сообщил план Фориона Ктезифону, который между тем успел вернуться из Родоса победителем, с венком из тополей. Ктезифон, по-видимому, смутился и озадачился самым странным образом; его ответы были до того уклончивы, что Харикл решительно не мог понять его поведения. С другой стороны, он был вполне уверен в честности Фориона, и если только тот желал этого союза, то теперь представлялся хороший случай доказать ему свою благодарность.

Погруженный в подобные мысли, проходил он однажды вечером, на закате через рынок, направляясь в Керамейкос. Вдруг он почувствовал, что кто-то сзади останавливает его за платье. Он обернулся: перед ним стояла пожилая рабыня и с выражением страха и радости глядела на него.

— Харикл, — вскричала она, — милый Харикл! Ты ли это?

Теперь и он узнал женщину — это была Манто, его нянька, которая во время бегства Хариноса осталась больною в Афинах вместе с большей частью его рабов. Она рассказала Хариклу, что один богатый гражданин, по имени Поликл, купил почти всех оставшихся слуг его отца, в том числе и её.

— Ты, вероятно, помнишь его, он был большим другом твоего отца.

— Да, помню; я часто слыхал это имя, — отвечал Харикл.

— И он также вспоминает о вас, — продолжала Манто, — он тяжко болен и несколько месяцев уже лежит в постели. Все его сокровища не в состоянии помочь ему; а вот мы, бедняки, при всей нашей бедности, здоровы, — сказала она, сплюнув три раза[100]. Как он будет рад, когда услышит, что ты снова здесь!

Затем последовал целый поток вопросов, прерываемых то смехом, то слезами радости. Хариклу пришлось бы долго рассказывать, не вспомни Манто, что ей надо нести скорее травы, которые госпожа велела ей купить.

Поликл, по словам Манто, был человеком весьма состоятельным. Его поместья, его дома в городе и в Пирее и множество рабов приносили ему большой доход, не требуя никакого труда; но всё это составляло лишь незначительную часть его состояния, заключавшегося главным образом в капиталах, частью лежавших у трапецитов, частью розданных в долг под большие проценты. Люди, знакомые ближе с его делами, полагали, что всё его богатство превышало, пожалуй, пятьдесят талантов. Он оставался холостым до пятидесяти пяти лет, но тут он решился исполнить последнее желание своего умершего брата и жениться на его единственной дочери, цветущей шестнадцатилетней девушке. Во время весёлого брачного пира с ним сделался удар, последствием которого была долгая и мучительная болезнь. Все средства были испробованы; опытный домашний врач, в течение многих лет лечивший его, и многие другие, приглашённые для совета, напрасно применяли всё своё искусство; ни их усилия, ни заботы Клеобулы, ухаживавшей за больным как самая нежная дочь, не могли восстановить разрушенного здоровья. Поликл, не довольствовался помощью внуков Асклепия[101], он прибегал даже к колдовству; спрашивал снотолкователей[102], посылал на перекрёстки искупительные жертвы[103]; призывал старых женщин, которые умели посредством амулетов и заговоров исцелять болезни. Сам он проводил целые дни и ночи в храме Асклепия[104], тщетно надеясь на исцеление. Наконец, пример счастливого выздоровления от подобной болезни после купанья в Эдепсосе заставил его решиться прибегнуть к этому последнему средству. Но и нимфы отказали ему в исцелении, и теперь врач объявил, что скоро больному не понадобится больше никаких трав, кроме сельдерея[105].

На другой день утром Харикл только что собрался выйти из дому. Накануне решил он жениться и теперь хотел просить Фориона посвататься за него. В эту минуту посланный Поликлом раб постучался у его двери. Несмотря на свою слабость, больной обрадовался, услышав, что сын его давнишнего друга вернулся в Афины, и велел сказать ему, что желал бы очень повидать его ещё перед смертью, которая, полагал он, была уже недалека. Мог ли Харикл отказаться? Само приглашение доказывало уже дружеское расположение. Он обещал быть.

— Ты бы лучше сделал, если б пошёл со мною, — сказал раб. — Мой господин очень слаб, а теперь как раз собрались у него друзья.

— Хорошо, — отвечал Харикл, который рад был случаю отложить решительный шаг ещё на некоторое время. — Ступай вперёд, я иду за тобою.

Они пришли к дому Поликла. У отворенной двери стоял раб, чтобы слишком сильный стук в дверь не обеспокоил больного. Харикл вошёл. Роскошь в доме подтвердила рассказы Манто о богатстве её господина; всё здесь доказывало громадное состояние этого человека. Даже в комнате больного, у входа в которую он остановился, ожидая позволения войти, вся утварь отличалась необыкновенным великолепием. Дорогой пёстрый вавилонский ковёр служил занавесью двери.

Постель[106] больного была покрыта милетскими пурпурными покрывалами, а из-под них виднелись ножки кровати, выточенные из слоновой кости. Мягкие пёстрые подушки, поддерживали голову и спину больного; на каменном полу, под кроватью, постлан был, по азиатскому обычаю, мягкий ковёр. У постели стоял круглый стол кленового дерева на трёх бронзовых козьих ножках[107]. В углу комнаты, на великолепном, коринфской или сикионийской работы, треножнике стояла медная жаровня, которая должна была несколько согревать прохладу осеннего воздуха. Вокруг постели стояло несколько стульев[108] чёрного дерева, с изящной золотой инкрустацией; на них лежали подушки. На одном из стульев сидел врач, человек уже пожилой и серьёзный, с скромной, но полной достоинства наружностью. Его тёмные, но с значительною проседью волосы и короткая борода были тщательно причёсаны и вместе с ослепительной белизной одежды доказывали, что это был человек, привыкший являться всегда прилично, хотя отнюдь не роскошно одетым, чтобы не произвести неприятного впечатления. Он положил свой простенький ящик с лекарствами и инструментами на стоявший тут стол и правой рукою держал руку больного, чтобы по ударам пульса судить о состоянии болезни. Возле врача стояли три друга дома; они не спускали с него глаз и старались, по-видимому, прочесть на его лице мысли. На постели, в ногах, скрываясь в полумраке, сидела какая-то женская фигура; она не сводила глаз с больного. Врач слушал долго и молча, наконец опустил руку больного, не выразив ни малейшего опасения, но и не подавая также и надежды. В эту минуту вошёл раб, который привёл Харикла, и, подойдя к доктору, доложил ему о приходе молодого человека и затем, получив разрешение, доложил о том и самому больному. Больной протянул руку вошедшему Хариклу.

— Да будет радость с тобою[109], сын друга моего, — сказал он слабым голосом, — благодарю тебя, что ты исполнил мою просьбу, я был на празднике, когда тебе давали имя, а тебе приходится стоять у моего смертного одра!

— Да будет радость и счастье с тобою, несмотря на твои жестокие страдания. Пусть боги превратят в ясный день мрак ночи, окружающий теперь тебя!

— Нет, — сказал Поликл, — я не хочу обманывать себя. Я не из тех людей, которые в минуту несчастья или страданий призывают философов, чтобы те их утешали. Скажи мне лучше что-нибудь о твоей семье.

Молодой человек передал всё пережитое его семьёю со дня бегства. Больной несколько раз казался взволнованным, так что наконец врач сделал знак Хариклу, чтобы тот окончил свой рассказ.

— Готово питьё, которое я велел сделать? — спросил врач вошедшего раба.

— Манто сейчас принесёт его, — ответил тот.

— Зачем Манто? — спросил Поликл, — а где Клеобула?

— Она вышла, когда доложили о приходе чужого, — возразил раб.

— Ведь это друг дома, ей не зачем уходить: мне приятнее принимать лекарство из её рук.

Раб пошёл передать своей госпоже волю Поликла. Врач взял снова руку больного, и все присутствующие отошли в сторону. Один из них взял Харикла за руку и отвёл его в угол комнаты. Софил, так звали его, был человек лет пятидесяти-шестидесяти; судя по наружности, он принадлежал к числу людей не только богатых, но и чрезвычайно образованных. Года отложили свою печать на его челе; побелили его волосы, но его осанка и быстрота всех его движений доказывали силу и крепость, а разговоры — юношескую свежесть ума. Лицо его выражало удивительно много кротости, ума и приветливости, и всё его существо имело что-то особенно привлекательное, внушающее доверие. Он слушал с большим вниманием рассказ Харикла о несчастья его семьи и теперь смотрел, по-видимому, с особенным участием на молодого человека, расспрашивая его о некоторых обстоятельствах его жизни.

В то время как они тихо разговаривали между собою, занавеска перед дверью распахнулась, и в комнату вошла Клеобула в сопровождении рабыни. Робко, как девочка, почти с смущением, смотрела она на стеклянную чашу, которую держала в правой руке, и, подойдя к постели, подала больному супругу и дяде приготовленное ею питьё, в которое врач подмешал ещё какое-то лекарство из своего ящика. Затем она поправила подушки и наклонилась над больным, как бы желая спросить, не чувствует ли он облегчения своим страданиям. Все присутствующие любовались этой картиной детской кротости и простоты; но более всех был очарован Харикл. Разговаривая с Софилом, он стоял спиною к двери в ту минуту, когда вошла Клеобула, а она была до того занята больным, что ни разу не повернула лица к стоявшей за нею группе; но её прелестная, дышащая молодостью фигура разбудила в сердце его едва уснувшие чувства. Она напомнила ему красавицу у ручья. Те же нежные юношеские формы, хотя теперь их охватывала широкая, вся в складках одежда; те же роскошные белокурые кудри, скрытые теперь под золотой сеткой, та же прелесть всех движений, хотя настоящие обстоятельства и придавали им совершенно иное выражение. Врач нашёл нужным предписать больному ванну. Поликл устроил у себя в доме купальню[110], со всеми её принадлежностями. Это была в миниатюре настоящая общественная купальня. Здесь была и парная, а в ней стояла ванна для тёплого купания. Эту-то комнату и нужно было теперь согреть и снести туда больного. Клеобула поспешила сделать все необходимые распоряжения и повернулась, чтобы выйти из комнаты; взор её упал на стоявшего у двери Харикла. Она вздрогнула, словно увидела перед собою голову Горгоны[111] или какую-нибудь вышедшую из Гадеса тень. Стеклянная чаша готова была упасть из её рук, но доктор успел вовремя схватить её. Сильно покраснев и опустив глаза, поспешно прошла она мимо молодого человека, который был поражён и смущён не менее её и не расслышал вопроса, с которым только что обратился к нему Софил. Он был рад, что нужно было оставить больного; подойдя к постели, он пожелал ему выздоровления и ушёл, унося в сердце смятение.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Завещание


Была одна из тех ненастных ночей, которые так обыкновенны в начале Мэмактериона. Ветер гнал от Саламина к Пирею чёрные дождевые тучи; изредка сквозь них проглядывал бледный серп убывающей луны и тускло освещал далёкие храмы Акрополиса. На улицах гавани, обыкновенно столь оживлённых, царствовала глубокая тишина; только с моря доносился шум волн, да скрип мачт, когда сильный порыв ветра потрясал снасти немногих замешкавшихся на рейде судов. Кое-где, шатаясь и без светильника[112], пробирался из лавки виноторговца к гавани полупьяный матрос; или же крался вдоль стен домов какой-нибудь мошенник, точивший зубы на плащ запоздалого прохожего, прячась осторожно за алтарём или статуей Гермеса всякий раз, когда раздавался звон колокольчика делавших обход караульщиков[113].

В маленькой комнатке одного из самых отдалённых домов Пирея на низком и коротком ложе, еле умещаясь на нём, лежал молодой человек, довольно непривлекательной наружности. Его впалые глаза и щёки, не совсем пристойные жесты, поспешность, с какою он то и дело осушал киликс, который держал в правой руке, и, наконец, грубые шутки показывали ясно, что он принадлежал к числу тех беспутных молодых людей, которые привыкли убивать свой день, играя в кости, а ночь проводить за беспорядочными пирами, среди забывших стыд женщин. На столе перед ним, рядом с почти пустой кружкой, горела лампа[114], достаточно освещавшая маленькую комнатку; тут же стояли остатки скудного ужина и другой кубок, в который время от времени наливал себе вино сидевший против него на другом ложе раб. Между ними стояла шашечная доска. Раб в раздумье устремил на неё внимательный взор, противник же его смотрел, по-видимому, довольно равнодушно. Игра была далеко неровная; перевес был на стороне раба. Он сделал ход, который поставил противника в ещё более затруднительное положение.

— Глупая игра, — вскричал молодой человек, смешав шашки, — за ней приходится всё только думать, а не выигрывать. Нет, я предпочитаю кости, — прибавил он зевая. — Однако ж отчего не идёт Сосил? Уж, вероятно, за полночь, и по такой ужасной погоде я не пошёл бы добровольно из города в гавань.

— Он отправился к Поликлу, — отвечал раб. — Ему сказали, что больной не доживёт и до утра, а Сосил, по-видимому, принимает в нём большое участие.

— Я знаю, — сказал молодой человек, — но меня удивляет, зачем он как раз теперь потребовал меня к себе. Не мог он разве сделать это и завтра? А я должен был оставить весёлую компанию для того, чтобы скучать здесь и пить купленное на мои же деньги вино. Старый скряга не позаботился даже о том, чтобы было что выпить.

— Я знаю только одно, — возразил раб, — что мне было приказано отыскать тебя где бы то ни было и привести сюда. Он сказал, что должен поговорить с тобою непременно сегодняшней же ночью.

— А между тем сам не идёт. Скажи мне, он вышел один, без провожатого?

— Нет, с ним Сир, — ответил раб, — поверь, с ним ничего не случится. А впрочем, — прибавил он улыбаясь, — хотя бы даже он и не вернулся — что за беда; разве не ты его ближайший родственник и наследник? Два дома в городе, этот, меняльная лавка и, может быть, от пяти до шести талантов чистыми деньгами — наследство не дурное.

Молодой человек спокойно растянулся на ложе.

— Да, Молон, если он отправится, то...

В эту минуту кто-то сильно постучал у входной двери.

— Это он, — сказал раб, поспешно схватил шашечную доску и свой кубок, поправил подушки и покрывало на ложе, на котором сидел, и встал возле молодого человека, как бы прислуживая ему.

Вскоре на дворе послышались шаги и грубый голос, дававший рабу какое-то приказание; дверь отворилась, и в комнату вошёл человек с густою бородою и лицом более мрачным, чем серьёзным. На нём, по спартанскому обычаю, был надет короткий плащ из толстой зимней материи и спартанские башмаки; в руках он держал толстую палку, с загнутою, в виде кольца, ручкою. При виде посуды и более обыкновенного освещённой комнаты он позабыл поздороваться с гостем и гневно подошёл к рабу.

— Мошенник! — крикнул он, замахнувшись палкой. — Зачем горят два огня у лампы и к чему ты поставил такие толстые фитили? Разве ты не знаешь, что и без того за зиму выходит немало масла? А ты, Лизистрат, — сказал он, обращаясь к молодому человеку, — ты, кажется, превесело распиваешь здесь, у меня?

— Да, дядя, — отвечал этот с горечью, — распиваю вино, взятое в долг в лавке, так как твоё на запоре. Ты, видно, полагаешь, что я должен ожидать тебя здесь полночи, даже не выпив ни капли?

— Я рассчитывал вернуться раньше, — сказал старик несколько мягче, озираясь вокруг. — Ступай, — сказал он рабу, — ты нам не нужен, ложись спать.

Раб удалился. Сосил задвинул задвижку у двери и вернулся к племяннику.

— Умер, — сказал он, глубоко вздохнув, — да, Поликл умер и оставил состояние более чем в шестьдесят талантов без законного наследника.

Племянник изумился.

— Нам что до этого, — сказал он, — на нашу долю ведь ничего не выпадет?

— Вот в том-то и заключается теперь весь вопрос, — возразил дядя. — Лизистрат, — продолжал он, помолчав немного, — от тебя зависит разбогатеть.

— И я хочу этого, клянусь Дионисом! — вскричал, смеясь, племянник.

— Ты разбогатеешь, если только сделаешь то, что я потребую. Хотя мы и состоим в родстве с Поликлом, так как моя покойная жена была сестрою матери Клеобулы, но это, разумеется, не даёт нам никаких прав на это наследство. Но что, если бы я стал наследником по завещанию?

— Ты думаешь по подложному, — сказал в раздумье Лизистрат, — но как же ты сделаешь это, не имея печати Поликла? И неужели ты полагаешь, что во время своей долгой болезни он не распорядился сам своим состоянием?

Не говоря ни слова, старик пошёл в соседнюю комнату и принёс оттуда ящик, из которого достал запечатанный пакет.

— Читай, — сказал он, положив пакет перед молодым человеком, — что тут написано.

— Клянусь Дионисом, — вскричал племянник, вскакивая с ложа, — да это завещание Поликла! Каким образом оно попало к тебе?

— Самым простым, — возразил дядя. — Когда Поликл собирался ехать в Эдепсос, здесь не было, на моё счастье, Софила, совсем опутавшего его в последнее время. Больной призвал меня, как родственника своей жены, и вручил мне это завещание в присутствии трёх поименованных в нём свидетелей!

— Превосходно, — вскричал Лизистрат, — таким образом ты, разумеется, можешь теперь подменить его другим, каким вздумаешь. Но всё-таки тебе нужна его печать, а будешь ли ты в состоянии подделать её?

— Нет, это было бы слишком опасно, — возразил дядя, — к тому же по надписи, сделанной на пакете, ты можешь видеть, как характерны его буквы, писанные дрожащей рукою; подделать их кажется мне невозможным, да в этом вовсе нет и надобности.

Он достал ножик, снял раковину, прикрывавшую печать[115], и сказал:

— Видишь, это печать Поликла; точно такая же находится и под подписью.

— Ну, а это что? — спросил он, положив рядом с печатью Поликла другую, висевшую на отрезанном шнурке.

— Такая же точно, клянусь Посейдоном, — вскричал удивлённый Лизистрат, — но я всё-таки ничего ещё не понимаю.

— Ты сейчас всё поймёшь, — сказал дядя.

Он взял нож, не задумываясь разрезал шнурок, на котором висела печать, раскрыл завещание и положил его перед племянником.

— Посмотри, — сказал он с злою усмешкою, — что если бы вот здесь вместо «Софил» стояло «Сосил», а тут наоборот, вместо «Сосил» — «Софил»! Ведь это было бы не дурно.

Молодой человек читал с удивлением.

— Действительно, — вскричал он, — это была бы мастерская штука. И изменить-то нужно всего только одну букву, так как имена отцов случайно те же. Но печать? — прибавил он. — Как мог ты решиться открыть завещание?

Старик взял снова таинственный ящик и вынул оттуда что-то вроде печати.

— Приготовлять этот состав научил меня один умный человек, странствующий прорицатель. Если его положить мягким на печать, то можно получить совершенно точный оттиск её, который вскоре затем становится твёрд как камень. Печать, которою было теперь запечатано завещание, уже раньше открытое мною, есть только слепок с настоящей. Отличишь ли ты одну от другой?

— Нет, положительно нет, — отвечал племянник.

— Следовательно, — продолжал старик, — ты видишь, что запечатать снова завещание, когда буквы в обоих местах будут переменены, ничего не стоит.

— Но как же я-то разбогатею от этого? — заметил с некоторым недоумением Лизистрат. — Обо мне ведь в завещании не говорится.

— Слушай, — сказал дядя, — наследство завещается, как ты сам читал, при условии, что наследник женится на вдове умершего — Клеобуле. Если же он на это не согласится, то должен удовольствоваться пятью талантами; но за ним остаётся право выдать вдову замуж, за кого он захочет, дав ей в приданое всё остальное состояние. Я не решусь жениться, не только потому, что уже стар, но главным образом потому, что видел раз сон, предостерегавший меня от этого. Мне снилось, что я собираюсь жениться и пришёл на сговор в дом невесты; но когда я захотел выйти из него, то дверь оказалась запертой, и не было никакой возможности открыть её. Два снотолкователя, у которых я спрашивал объяснения, сказали мне, что сон этот предвещает мне смерть в день моего сговора. Этого, конечно, достаточно, чтобы отнять охоту жениться; но я выдам Клеобулу замуж за тебя, если ты дашь мне обещание тайно уступить половину всего состояния.

Племянник подумал с минуту.

— Раздел не совсем-то справедлив, — сказал он затем, — ты берёшь лишь одно наследство, мне же даёшь в придачу вдову.

— Глупец, — возразил Сосил, — ведь Клеобула красавица; её взял бы иной и совсем без приданого; к тому же ведь помимо меня ты ничего не можешь получить.

Поспорив немного, они порешили наконец на том, что те пять талантов, которые приходились бы дяде сверх того, пойдут также в раздел.

— Теперь дай сюда завещание, — сказал старик. — Вот этой губкой я осторожно сотру обе буквы; на таком превосходном листе[116] сделать это легко. Смотри, они уже еле видны. Эти чернила, — продолжал он, вынимая банку и палочку для писания, — совершенно такие же, как и те, которыми написано завещание. Вот всё и сделано. Кто скажет, что здесь было написано что-нибудь другое?

— Превосходно, — сказал племянник, — ну а печать?

Старик тщательно сложил завещание, перевязал пакет, размягчил немного глины, приложил её на концы шнурка и вдавил фальшивую печать.

— Вот, — сказал он, — разве заметно, что это другая печать?

— Я дивлюсь тебе, — сказал Лизистрат, сравнивая печати, ну, кому придёт в голову подозревать тут подлог?

Шум, послышавшийся за дверью, испугал старика.

Положив поспешно завещание и всё остальное в ящик, он отнёс его в соседнюю комнату и плотно запер дверь. Затем он взял лампу и пошёл во двор, чтобы узнать причину шума.

— Ничего нет, — сказал он, возвращаясь, — вероятно, — это ветер стукнул дверью. Уже скоро утро, Лизистрат, пойдём ко мне в спальню, чтобы отдохнуть немного.

Лишь только они удалились, в комнату тихонько вошёл Молон и стал шарить в темноте на одном из лож. Свет месяца через открытую дверь упал в комнату и осветил ложе. Раб поспешно схватил какой-то предмет, лежавший в складках покрывала, и тихо вышел из комнаты с таким выражением, которое ясно говорило, что только что взятая им вещь имела для него громадную цену.


Утро застало всех в доме умершего занятыми приготовлениями к погребению[117]. Глиняный сосуд с водою, стоявший перед входной дверью, возвещал всем прохожим, что смерть посетила этот дом. Внутри дома женщины украшали и умащивали благовониями труп покойного. Неопытная, предавшаяся всецело своей скорби Клеобула просила Софила помочь ей в хлопотах по устройству похорон, что, впрочем, он намерен был сделать и без её просьбы.

Поликл был всегда для неё добрым дядей, относился к ней постоянно с любовью и исполнял все её желания; поэтому неудивительно, что она оплакивала его теперь как отца и целиком предалась исполнению своих грустных обязанностей, в чём помогала ей и её мать. Она ещё с вечера послала за нею, так как детский страх, развиваемый с малолетства всевозможными сказками и историями о привидениях, до того овладел ею, что она была не в состоянии оставаться в доме одна.

Было ещё очень рано, и Софил совещался с женщинами на счёт похорон, когда явился Сосил с грустью на лице, но с радостью в сердце. Он сказал, что поторопился принести завещание, которое вручил ему покойный, так как полагал, что в нём могли заключаться какие-нибудь распоряжения насчёт похорон. Он назвал затем свидетелей, которые присутствовали при передаче завещания и были необходимы теперь при вскрытии его. Клеобуле было очень неприятно узнать, что документ, заключавший в себе решение её судьбы, находился в руках человека, которого она не любила с детства. Поликл ничего не сказал ей об этом, он говорил ей только, и не раз, что позаботился о ней. Она надеялась на это и теперь, но всякий другой исполнитель его воли был бы ей гораздо приятнее. Софила доверие это ничуть не удивило. Он отнёсся с похвалою к аккуратности Сосила и хотел послать за свидетелями. Но Сосил сказал, что он уже позаботился об этом.

Действительно, вскоре явились все трое.

— Были вы при том, как Поликл передал мне своё завещание? — спросил Сосил, обращаясь к свидетелям.

Все трое дали утвердительный ответ.

— Следовательно, вы можете засвидетельствовать, что это тот же самый документ, который был вручён мне на хранение.

— Надпись и печать удостоверяют это, — сказал один из них, — но мы можем засвидетельствовать только то, что тебе было дано на хранение завещание, а не тождественность самого завещания. Впрочем, нет причин предполагать противное; печать не тронута, и мы признаем её за печать Поликла.

— Посмотри и ты, Клеобула, — продолжал Сосил, — и удостоверься, что я честно сохранил волю твоего супруга. Признаешь ли ты эту печать?

Дрожащей рукою взяла Клеобула документ.

— Орёл, держащий змею, — сказала она, — да, это его печать.

Она передала завещание Софилу, и тот также признал печать.

— Вскройте же его, — сказал Сосил одному из свидетелей, — чтобы мы могли узнать его содержание. Я не очень хорошо вижу, так пусть кто-нибудь другой прочтёт его.

Шнурок был разрезан, документ развернут, и один из присутствовавших прочёл следующее:

«Завещание Поликла Пэаниера. Всё ко благу, но если я не переживу этой болезни, то делаю относительно всего моего имущества следующие распоряжения: я отдаю мою жену Клеобулу со всем моим состоянием, как оно значится в прилагаемой при сём описи, за исключением того, что будет назначено мною же в этом завещании другим, моему другу Сосилу, сыну Филона, и в этом случае я признаю его за сына. Если же он не пожелает жениться на Клеобуле, то я завещаю ему пять талантов, которые лежат у трапецита Сатира; и он должен быть опекуном Клеобулы и выдать её замуж за избранного им человека, дав ей в приданое всё остальное моё состояние, и ввести мужа её в мой дом. Дом у Олимпиона должен получить Ферон, сын Каллия, помещение в Пирее — Софил, сын Филона. Сыну Каллиппида дарю мою самую большую серебряную чашу, а жене его пару золотых серёг, два лучших ковра и две подушки, дабы они не думали, что я забыл о них. Моему врачу Ценотемису выплатить тысячу драхм, так как за свои заботы обо мне и за своё искусство он заслуживает и большего. Завещаю похоронить меня в саду, перед Мелитскими воротами на приличном месте. Ферон и Софил вместе с моими родственниками должны позаботиться о том, чтобы как погребение моё, так и мой надгробный памятник не были недостойны меня, но и не отличались излишней пышностью. Решительно запрещаю, чтобы Клеобула и другие женщины, а также и мои рабыни обезображивали себя после моей смерти, обрезая волосы или каким-нибудь другим образом. Деметрию, который уже отпущен мною на волю, прощаю я выкупные деньги и дарю ему пять мин, один гиматион[118] и один хитон; я хочу, чтобы он, так много трудившийся для меня, был в состоянии жить прилично. Из рабов Парменон и Харес с ребёнком должны быть освобождены тотчас же, а Карион и Донакс должны ещё четыре года оставаться при саде и обрабатывать его; по прошествии же этого времени отпустить их, если они вели себя хорошо. Манто должна быть отпущена и получить четыре мины, как только Клеобула выйдет замуж. Запрещаю продавать кого бы то ни было из детей моих рабов; всех их оставить в доме, а когда они вырастут, освободить; но Сира приказываю продать. Софил, Ферон и Каллиппид позаботятся об исполнении всего сказанного в завещании. Завещание это хранится у Сосила. Свидетели суть: Лизимах сын Стритона, Гегезий сын Региона, Гиппарх сын Каллиппа».

Мёртвая тишина воцарилась среди присутствовавших, когда читавший окончил. При первых словах завещания Клеобула побледнела и почти без чувств опустилась на стул, на котором её поддерживала плачущая мать. Софил в раздумье приложил руку ко рту. Свидетели молча смотрели на эту сцену. Только один Сосил остался совершенно спокоен.

— Ободрись, — сказал он, подходя к Клеобуле, — не думай, чтобы я имел хоть малейшее притязание на счастье, которое мне предназначено Поликлом. Я поражён не менее тебя, и такое счастье легко могло бы меня ослепить; но я стар и, конечно, не решусь жениться на такой молодой женщине, как ты. Я охотно откажусь от богатого наследства и изберу тебе супруга более подходящего по годам.

Клеобула отвернулась с содроганием. Сосил взял завещание и сказал:

— Теперь требуется только одно: удостоверение присутствующих в том, что при вскрытии завещания оно имело именно это содержание.

Свидетели приложили к нему свои печати.

— Это не единственное завещание, оставленное Поликлом, — заметил один из них.

— Как? — вскричал смущённый Сосил, бледнея. — Здесь не сказано, чтобы где-нибудь хранилась ещё какая-нибудь копия с него.

— Не знаю, отчего он не упомянул об этом, — возразил свидетель, — но должен сказать, что два дня спустя после того, как было вручено тебе это завещание, Поликл ещё раз взял меня в свидетели вместе с четырьмя другими и передал при нас другое, вероятно, такое же завещание Менеклу. В это время Менекл был также не совсем здоров, а потому завещатель, разбитый уже параличом, велел отнести себя в его дом.

На присутствовавших это заявление свидетеля произвело самое различное действие: Сосил стоял как уничтоженный; в душе Клеобулы зародился луч надежды; Софил смотрел испытующим взглядом на избегавшего его взоров обманщика; свидетели с сомнением посматривали друг на друга.

— Это завещание действительно, — сказал наконец Сосил с запальчивостью, — и если есть ещё другое, не подложное, то оно не может иметь другого содержания.

— Разумеется, — возразил Софил, — нельзя предположить, чтобы Поликл два дня спустя стал думать иначе. Мы будем просить Менекла выдать нам как можно скорее хранящуюся у него копию.

В эту минуту вошёл раб и доложил ему что-то.

— Превосходно, — вскричал он, — Менекл и сам поторопился. Двое из посланных им свидетелей уже тут, и скоро будет он сам.

Вновь прибывшие вошли.

Сосил ходил взад и вперёд по комнате. Мало-помалу дерзость к нему возвращалась. Хотя второе завещание и было неприятной помехой его планам, но тем не менее он имел ещё возможность оспаривать его в судебном порядке и мог надеяться выиграть дело. Вскоре пришёл Менекл с остальными свидетелями и передал завещание. Надпись и печать были найдены также совершенно правильными, а содержание, за исключением двух имён, было буквально то же. В конце находилась приписка, в которой говорилось, что совершенно такое же завещание хранится у Сосила Пирейца. За чтением последовали страшная ссора, брань и взаимные обвинения. Сосил сказал, что второе завещание подложно, и ушёл, объявив, что будет доказывать свои права перед судом.


Наступил день похорон. В самом доме и вокруг него собралось ещё до рассвета множество народа, как участников, так и просто любопытных; одни пришли, чтобы присоединиться к погребальному шествию, другие только для того, чтобы поглазеть на богатые похороны.

Ещё накануне, когда покойник лежал на парадном, великолепно убранном ложе, в дом пришло немало людей, которые никогда прежде не бывали там. Многие, которым очень хотелось показать своё, хоть и отдалённое, родство с покойником, облеклись немедленно в траурные одежды, сделав это тем поспешнее, что по городу уже успел распространиться слух о предстоявшем споре о наследстве, и, следовательно, открывалась возможность половить рыбу в мутной воде. Харикла не было в числе посетителей, не смотря на то что его тянуло туда более, чем кого-либо другого. От него не ускользнуло то впечатление, которое произвело последний раз на Клеобулу его неожиданное появление, и он находил, что ему не следовало своим появлением теперь смущать её при исполнении ею обязанностей относительно покойного. Но он считал своим долгом проводить покойника до места погребения. Софил, чувствовавший удивительную симпатию к молодому человеку, сам пригласил его. Он был у него несколько раз и, как казалось, не без намерения рассказал ему, какой опасности подвергается Клеобула вследствие завещания, которое, по его мнению, было, без сомнения, подложно. Это обстоятельство беспокоило Харикла, пожалуй, ещё более, чем самого Софила. Конечно, для него должно было быть всё равно, как ни решится дело. Ведь если обман и будет открыт, то Клеобула станет женою Софила; да к тому же он часто повторял себе, что даже при самом счастливом обороте дела ему, в его года и в его положении, было бы неприлично жениться на вдове с таким громадным состоянием. Но, несмотря на всё это, ему было ужасно больно думать, что это прелестное создание будет во власти человека, которого по всему, что он слышал о нём, он принуждён был считать негодяем. В доме Поликла он видел Сосила только мельком, и потому ему ещё более хотелось присутствовать на похоронах, на которых он должен был встретиться с ним.

Итак, он отправился утром к дому, но не вошёл в него, а остался у двери с намерением присоединиться к Софилу, как только он выйдет оттуда.

Процессия двинулась ещё до восхода солнца. Впереди, по карийскому обычаю, раздавались жалобные звуки флейт; затем шли друзья умершего и все участвовавшие в шествии мужчины. За ними отпущенники несли ложе, на котором лежал, словно спящий, покойник в белой одежде, украшенный венками и покрытый пурпурным покрывалом, великолепие которого скрывалось совершенно под бесчисленным количеством венков и тэний. Рядом рабы несли сосуды с благовонными мазями и другие принадлежности погребения. За носилками шли женщины, и в их числе Клеобула, которую вела мать её.

Никогда ещё она не была столь прекрасна, никогда, быть может, не было видно так ясно, что свежий румянец её щёк не был обманчивым произведением кисти[119].

Скоро процессия дошла до сада, где был приготовлен костёр. Носилки были подняты и поставлены на костёр, в который были брошены также сосуды с благовонными мазями и прочее. Наполненный горючими материалами, костёр был подожжён пылающим факелом, и яркое пламя быстро охватило его, среди громкого плача и воплей присутствовавших. Клеобула проливала самые искренние слёзы. Нетвёрдыми шагами подошла она к пылающему костру, чтобы бросить в огонь сосуд с маслом, этот последний дар любви, и, вся поглощённая своим горем, не думала об опасности, которой подвергалась. Пламя относило ветром прямо на неё.

— Ради всех богов! — раздались голоса в толпе, но Харикл, забыв всё, бросился первый вперёд, потушил руками огонь, охвативший уже край её одежды и отвёл её обратно к спешившей навстречу ей матери.

Только немногие из провожавших остались до тех пор, пока был собран пепел и совершены остальные обряды; в числе этих немногих был и Харикл; когда останки были преданы земле и женщины простились со свежей могилой, тогда и он с Софилом отправились обратно в город. Они рассуждали о возможных последствиях злополучного завещания.

Харикл не мог не сознаться, что Сосил произвёл на него совсем не то впечатление, какого он ожидал. Сегодня он показался ему таким простым, лицо его имело такое скромное и достойное выражение, что Харикл был почти вынужден отказаться от своего подозрения.

— Кто бы подумал, — сказал он, — что под этой прекрасной наружностью скрывается так много коварства!

— Ты встретишь немало таких людей, — возразил Софил, — которые имеют наружность агнца, а вместо сердца ядовитую змею; эти-то люди и есть самые опасные.

У городских ворот они расстались. Какой-то раб всё время издали следил за ними. Теперь он остановился на минуту, как будто в нерешительности, за кем идти.

— Юность щедрее, в особенности когда любит, — сказал он про себя и пошёл за Хариклом. Дорога шла по маленькой, уединённой улице, между стен садов; тут он ускорил свои шаги и подошёл к Хариклу.

— Кто ты? — спросил его юноша, отступая.

— Как видишь, раб, который, однако ж, может быть тебе полезен. Мне кажется, ты принимаешь участие в судьбе Клеобулы?

— Тебе какое дело? — возразил Харикл, но вспыхнувший румянец был более чем утвердительным ответом для раба.

— Тебе не всё равно, кто из двух будет наследником — Софил или Сосил?

— Очень может быть, но я не знаю, к чему ты это спрашиваешь и что тебе до этого?

— Мне? Более, чем ты предполагаешь, — возразил раб. — Как бы ты вознаградил меня, если б я представил тебе доказательства тому, что одно из этих завещаний подложно?

— Ты, жалкий раб? — сказал молодой человек с удивлением.

— Раб знает иногда самые сокровенные дела своего господина, — возразил он. — Ну, что же будет мне наградой?

— Свобода, которая даруется за открытие подобных преступлений.

— Так, но отпущеннику нужно иметь средства к жизни.

— Будешь иметь и их, если только ты говоришь правду. Ты получишь пять мин.

— Твоё имя — Харикл, — сказал раб, — никто не слышит твоего обещания, но я верю тебе. Сосил — мой господин, меня же зовут Молоном.

Он открыл маленький мешочек и таинственно достал что-то оттуда.

— Посмотри, вот печать, которою было запечатано фальшивое завещание. Он взял несколько воску, размягчил его и прижал к печати. Это печать Поликла. Орёл, держащий змею; ты будешь орлом.

Затем он рассказал ему, как через щель в двери он был свидетелем подлога, совершенного Сосилом; как шум, произведённый им, чуть не выдал его, и как Сосил, собирая всё впопыхах, уронил нечаянно на покрывало ложа эту фальшивую печать.

— Ну, — сказал он, — разве я не сдержал слова?

— Клянусь богами, что и я сдержу своё, — вскричал Харикл, от радости и удивления едва владея собою. — Не пять, а десять мин получишь ты. Теперь пойдём скорей к Софилу.

— Нет, — сказал раб, — я верю тебе, иди один и позови меня, когда я буду нужен.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Дионисии


Из числа праздников, которые ежегодно или по прошествии более долгих промежутков времени праздновались в Афинах в честь богов, ради славы и блеска государства и для удовольствия граждан, некоторые имели, без сомнения, политическое или глубокое религиозное значение, как, например, Панатенеи[120] и Элевзинии[121]; но последней цели более всех других соответствовали праздники, посвящённые Дионису[122], этому подателю всех радостей и удовольствий. Можно даже сказать, что первоначальное значение этих праздников — благодарить бога за благороднейший из всех даров, расточаемых природою весной, исчезло почти совершенно, среди потока шумных удовольствий и неудержимого веселья.

Умеренность и серьёзность были изгнаны в эти дни, дела все забыты, и народ с распростёртыми объятиями принимал Мэту и Комоса[123] — этих постоянных спутников Диониса, подчиняясь, может быть, даже слишком охотно их власти. Насладиться зрелищами, поглазеть, покутить, окунуться до самозабвения в чад удовольствий — вот о чём думал стар и млад, вот цель, к которой все стремились!

Даже люди самые умеренные отступали на этот раз от своих скромных привычек и следовали правилу:


Хмеля в праздничный день не краснеть,

Хотя бы шатаясь служить отказалися ноги.


Городские дионисии, отличавшиеся особенной пышностью и блеском, привлекали в Афины чрезвычайно много народа. Сюда стекались в первые весенние дни не только обитатели Аттики, но и бесчисленное множество иностранцев, охотников до зрелищ и веселья.

Так было и в тот год, когда Харикл впервые встречал праздник опять на родине. Тёплые весенние дни наступили довольно рано. Тишина и спокойствие, царствовавшие в гавани зимою, уступили теперь место новой, деятельной жизни. Корабли из ближайших гаваней и с соседних островов уже прибыли, а на рейде купцы готовились к отплытию в далёкое, но прибыльное путешествие.

Гости со всех стран нахлынули в Афины; не было дома, который бы не готовился гостеприимно принять своих далёких друзей; не было ни одной гостиницы, достаточно просторной, чтобы поместить всех желавших остановиться в ней. На улицах и на площадях были раскинуты шатры людьми, пришедшими сюда с намерением поживиться на празднике.

Сюда приходили не только для того, чтобы смотреть и веселиться: множество людей являлось сюда с целью самыми разнообразными способами извлекать выгоду из большого стечения праздного народа. Сюда прибыло множество всевозможных мелких торговцев. Коринфские гетеры и гериодулы покинули своих тамошних обожателей в надежде на щедрость афинских гостей. Всевозможные актёры и фокусники приехали, притащив с собою все аппараты своей ловкости и декорации своих лавок. Все были готовы по мере сил и возможности заботиться об удовольствии народа, но ещё более о своём собственном кошельке.

К числу тех немногих, которых не мог увлечь этот поток всеобщего веселья, принадлежал и Харикл. Более четырёх месяцев прошло уже со дня смерти Поликла, и эти месяцы были для него временем, полным беспокойства и мучительной нерешительности. Дело Клеобулы приняло счастливый оборот. К доказательствам, представленным рабом, прибавилось ещё новое и самое веское. Во время своего пребывания в Эдепсосе осторожный и осмотрительный Поликл оставил у одного из тамошних жителей третью копию с завещания, которая свидетельствовала также против Сосила; подлог был теперь совершенно очевиден, и обманщик должен был считать себя счастливым, что Софил великодушно молчал. Таким образом, Харикл мог быть спокоен относительно судьбы Клеобулы; но тем мучительнее было ему ожидание решения своей судьбы. Софил медлил с браком; из некоторых слов его можно было даже заключить, что жениться он вовсе не намерен, а избирает женихом богатой вдовы своего юного друга Харикла, к которому он относился почти как к сыну. Всё это увеличивало беспокойство Харикла. Сердце, конечно, влекло его к Клеобуле; ему было больно подумать о ней как о жене другого. Но слова Фориона, советовавшего не ставить себя в зависимость от богатства жены, засели у него в памяти тем глубже, что, любя свободу и ставя выше всего самостоятельность свою, он вполне сознавал их справедливость. Его незначительное состояние было почти ничто в сравнении с тем, которое должна была принести Клеобула своему будущему супругу; не его, а её состоянием держался бы дом их. «Нет, — говорил он себе, — «Оставайся на своём пути», — гласит пословица; как справедливо сказал мне на днях Ктезифон, для своей любви я никогда не пожертвую тем положением, которое прилично свободному человеку». Он думал, что этими разумными доводами ему удалось победить страсть, овладевшую его сердцем.

Однажды утром перед самыми праздниками вошёл к нему Софил, что он делал нередко и прежде. Лицо его было приветливо, но серьёзно.

— Харикл, мне надо поговорить с тобою об одном весьма важном деле, — сказал он после обычного приветствия, — мне бы хотелось ещё до праздников освободиться от одной заботы. Завещание Поликла возлагает на меня обязанность выдать Клеобулу замуж; до сих пор я медлил с исполнением. Два отца давно уже осаждают меня сватовством от имени своих сыновей, но оба мне не по сердцу.

— Разве ты не намерен сам жениться на ней? — поспешно прервал его Харикл.

— За кого же ты меня принимаешь? — возразил Софил. — Мне шестьдесят лет; конечно, я ещё здоров и бодр; моё зрение прекрасно, а ноги и руки крепки и сильны. Хотя я сед, но духом я далёк от старости; но, несмотря на всё это, неужели в эти годы мне снова брать на себя обязанности мужа и отца и отравлять свою жизнь множеством забот? Я уже довольно испытал в жизни и остаток дней своих хочу провести спокойно.

— Но, — заметил Харикл, — разве для тебя ничего не значит отказаться от такого богатого наследства?

— Что мне в богатстве, — сказал Софил серьёзно. — Я имею более, чем нужно; моё состояние лишь немногим уступает состоянию, оставленному Поликлом. А для кого буду я копить? Сыновья мои погибли в войне против Филиппа... Правда, у меня был ещё сын, но... впрочем, к чему касаться теперь этого больного места? Довольно, если я скажу тебе, что уже ради самой Клеобулы я никогда не стал бы иметь притязаний на наследство; она не должна выйти замуж вторично за старика. Мне предоставлено право выбрать ей супруга; но будет лучше, если она сама выберет его. Если я не ошибаюсь, она желает выйти за тебя.

— За меня! — вскричал совершенно ошеломлённый Харикл, и кровь прихлынула к его лицу. — Клеобула избрала бы меня?

Мысль, что счастье так близко, что стоит только протянуть за ним руку, подействовала на него так сильно, что он должен был, чтобы не изменить своему решению, призвать на помощь все доводы, которые холодный рассудок противопоставлял его желаниям.

— Благодарю тебя, — сказал он наконец спокойнее, — за двойное счастье, которое ты предлагаешь мне; но брак этот не соответствует моему положению.

— Не соответствует твоему положению? — повторил Софил с удивлением. — Молодая, красавица, да притом ещё скромная, хорошая жена с таким состоянием, и не соответствует? Или тебя, может быть, удерживает то, что она вдова? Глупец! Не вдова, а невеста, шестнадцатилетняя невеста, которую жених не успел проводить до Таламоса и был умирающим с самого брачного пира. Во всех Афинах ты не найдёшь девушки, которая могла бы спокойнее войти в пещеру Пана[124] в Эфесе, в которой, как говорят, бог мстит ужасным образом всем, кто чувствует за собою вину.

— Нет, — возразил Харикл, — Клеобула — такая прелестная женщина, какой я ещё не видывал; но её состояние не соответствует моему. Я не хочу жить в доме своей жены и быть ей обязанным своим счастьем; я хочу жить свободно и самостоятельно и добиться всего самому.

— Ты был бы прав, — возразил Софил, — если б дело шло не о Клеобуле, этом невинном, весёлом существе, которое совсем не знает цены своего состояния и будет далека даже от мысли стараться иметь над тобою какую бы то ни было власть, кроме власти любви. Не будь безумцем, не разрушай своим гордым упрямством своего собственного счастья и счастья бедной Клеобулы; я знаю, что вы любите друг друга. Мне хотелось устроить ваш сговор ещё сегодня; но так как ты не решаешься, то мы поговорим с тобою об этом после праздников.


Наступили дионисии, и с самого раннего утра все предавались удовольствиям. В праздничных одеждах, увенчанные венками, расхаживали по городу граждане и приезжие гости: алтари и статуи Гермеса были разукрашены венками, и всюду расставленные огромные сосуды с вином приглашали всех желавших пить. Всюду слышались шутки и смех, всюду расхаживали группы весёлых людей или же буйные шайки дерзких шалопаев, которые в шутку подражали пышному праздничному шествию.

Но самая пёстрая толпа собралась у театра. С самого раннего утра театр был полон зрителей, которые внимательно следили за серьёзной игрой трагиков для того, чтобы потом с тем большим удовольствием посмеяться над шутками комедий. Время от времени раздавались аплодисменты и громкие одобрения собравшейся толпы, а иногда среди них слышны были и резкие свистки, направленные то против каких-нибудь не понравившихся публике слов автора, то против неудачной игры актёра, то, наконец, может быть, против личности кого-нибудь из зрителей. И вне театра давались самые разнообразные представления менее требовательным любителям зрелищ. Здесь был устроен театр марионеток, и содержатель его, ловко дёргая нитки, приводил в движение маленькие фигуры, которые, делая самые уморительные жесты, бесконечно забавляли стоявших кругом детей и их нянек. Тут один фессалиец показывал ловкость двух девушек, которые проворно и отважно прыгали через поставленные остриём кверху мечи и ножи или же, сидя на быстро вертящемся гончарном круге, проворно читали и писали, между тем как он сам, время от времени выдувал из широко раскрытого рта на испуганных зрителей целые потоки искр или глотал, по-видимому с усилием, кинжалы и мечи. Там расположился фокусник; ради предосторожности он поставил вокруг перила, которые не позволяли зрителям подходить слишком близко к столу, на котором расставлены были его аппараты. Простые земледельцы и рыбаки смотрели с удивлением, как под таинственными чашами то появлялись камешки под каждой, поодиночке, то собирались все вместе под одной, то исчезали вовсе и снова появлялись уже во рту фокусника. Но более всего были поражены зрители, когда фокусник, заставив камешки вновь исчезнуть, вынул их затем из носа и ушей одного из зрителей. Многие в раздумье почёсывали голову, а один простодушный поселянин сказал своему соседу:

— Только бы этот человек не вздумал прийти ко мне во двор, ибо тогда прощай всё моё состояние.

Много смеха было у подмостков, где какой-то человек показывал учёных обезьян. Разряженные в пёстрые платья и в масках танцевали они различные танцы. Розга хозяина долгое время поддерживали между ними совершенный порядок; его слуга начал уже собирать деньги с зрителей, как вдруг кто-то из народа бросил в танцоров орехи. Мгновенно забыв свои роли и все приличия, с жадностью бросились они на добычу и под громкий смех толпы, царапаясь и кусаясь, стали драться за неё. Происшедшая вокруг суматоха была желанным случаем для воров, бродивших здесь во множестве в надежде поживиться в толпе или у столов торговцев, продававших всевозможные товары, платья и наряды, настоящие и поддельные украшения, и, когда пришлось расплачиваться, многие из зрителей не находили своих кошельков. Но ведь это были дионисии, и подобные приключения не могли быть помехою веселью.


В то время как всё вокруг веселилось и радовалось, Клеобула сидела одна в своей комнате и плакала.

Думая только о своём будущем, о своём, тайно в сердце скрываемом, желании, она не хотела выходить из дому, не хотела принять участия в удовольствиях, которые обычай дозволял и женщинам.

Из окна верхнего этажа смотрела она некоторое время на всеобщее веселье; но праздничная толпа ничуть не интересовала её; она хотела видеть только одного его. Но, увидав, горестно убедилась, что он нисколько не думает о ней. Серьёзно, почти сердито прошёл он мимо, ни разу не взглянув на дом.

— Он не любит, он забыл меня, — сказала она и со слезами на глазах отошла от окошка, — предсказания обманули меня.

Она грустно сидела в своей комнате, облокотись на ручку кресла и склонив прелестную голову на белоснежную руку. На коленях перед нею стояла Хлорис, её любимая рабыня и наперсница, а возле пожилая Манто, которая заботливо и с беспокойством спрашивала госпожу о причине её слёз.

— Уж не больна ли ты? — говорила она. — Уж не сглазил ли кто тебя? Если так, то позволь нам призвать старую фессалийку, которая умеет уничтожать всякое колдовство.

Но Хлорис лучше, чем Манто, понимала, что происходило в сердце госпожи её. Она не могла не заметить, что молодой человек у ручья понравился Клеобуле и что со смерти Поликла эта тайно питаемая любовь превратилась в решительную страсть. Зачем же иначе стала бы Клеобула так часто щёлкать листьями теляфилона[125] и своими нежными пальчиками подбрасывать к потолку гладкие зёрна яблока; к чему так тщательно берегла она сандалии, не имевшие ровно никакой цены? Что за причина, что она разбивала в рассеянности так много чаш и кружек?

— Нет, — отвечала она за Клеобулу на вопрос Манто, — ведь наша госпожа носит кольцо с эфесской надписью[126], которое предохраняет от сглаза. Это просто маленькое недомогание; пойди приготовь питьё, которое врач советовал употреблять в подобных случаях.

Когда Манто удалилась, Хлорис дружески обняла колена своей госпожи и, смотря ей прямо в глаза, сказала плутовски грустным тоном:

— Это гадкое купанье!

— Что ты хочешь этим сказать? — спросила Клеобула, поднимая голову.

— Я говорю о путешествии в Эдепсос. Оно причиною всему. Нам надо бы отправиться в Аргиру, чтобы выкупаться там в водах Селемноса[127], чудесную силу которых так восхваляла намедни та женщина из Патры.

— Какой ты вздор болтаешь, дурочка, — сказала госпожа, покраснев.

— Разве не правда? — спросила, ласкаясь к ней рабыня. — Но может быть, нам удастся найти помощь где-нибудь и поближе. Как это говорит пословица: «Кто поранил, тот и вылечит». Не так ли?

Клеобула отвернулась и заплакала.

— Я давно знала это, но скажи мне, о чём же ты плачешь? Софил предоставил тебе право выйти замуж, за кого ты захочешь; а чувства Харикла ни для кого не тайна, кто только был на похоронах.

— Нет, он забыл меня совсем, — с горестью сказала Клеобула, — он не любит меня.

— Этого не может быть, — возразила Хлорис. — Послушай, не позвать ли нам в таком случае Фессалийку? Она, говорят, уже не раз возвращала сердца неверных мужчин их возлюбленным, выливая с разными заклинаниями изображения их из воску или другими какими-либо тайными чарами.

— Нет, ради богов, нет, — вскричала Клеобула, — я слышала, что подобные вещи подвергают опасности жизнь тех, на кого обращены.

— Ну, в таком случае, — предложила Хлорис, — попробуем средства более безвредные. Поблекший венок с головы возлюбленной или надкушенное яблоко[128] творили также нередко чудеса.

— Так ты хочешь, чтобы я сама предложила ему себя? — сказала госпожа, вставая. — Нет, Хлорис, не может быть, чтобы ты думала это серьёзно.

— Ну, так обратимся к Софилу, — продолжала рабыня. — Манто, кажется, была его нянькою. Да, наверное. Ну, так через неё мы устроим это дело лучше всего. Предоставь только мне, и ещё ранее трёх дней я возвращу тебе его сердце.

ГЛАВА ОДИННАДЦАЯ Кольцо


Глубокая тишина царствовала ещё в Афинах: дольше обыкновенного спали жители города после хмеля минувшего праздника. В это время Манто вышла из дому своей госпожи, чтобы исполнить тайное поручение Хлорис.

На улицах было совершенно тихо, хотя уже рассветало; только немногие рабы принимались уже за свои дневные работы или же делали всё то, что необходимо было для господ утром. Там толпа пьяных возвращалась домой с поздней пирушки; на головах их еле держались совсем мокрые от мазей венки, а впереди их выступала, шатаясь, флейтистка. Манто, видимо, торопилась, ей хотелось поскорее дойти до дома Харикла. Она имела более чем кто-либо причин желать, чтобы Клеобула вышла за него замуж. Она была всей душой предана своей госпоже, а Харикл с самых первых дней жизни своей был поручен её заботам; с ним её связывала, кроме того, одна, глубоко хранимая до сих пор тайна, которую не мог знать никто на свете, кроме неё. Независимо от этого день свадьбы Клеобулы был вместе с тем и днём её освобождения от рабства, и она надеялась прожить остаток дней своих беззаботно и спокойно в доме Харикла. Но не это только заставляло её торопиться. Одно совсем непредвиденное обстоятельство грозило уничтожить вдруг все её надежды и мечты и повести к разоблачению таких вещей, которые могли иметь самые нежданные последствия. Вчера вздумалось и ей вмешаться в толпу зрителей, любовавшихся на смелые штуки, выкидываемые канатным плясуном. В это время к ней пробрался сквозь толпу какой-то раб, имевший вид сельского управляющего; он схватил её за платье и полуповелительным, полуумоляющим тоном велел ей следовать за собой. Она тотчас подчинилась его требованию. Когда они дошли до уединённого места, раб, смотря пристально на неё, спросил, кто был её господин.

— Мой господин умер, — сказала Манто.

— Не оставил ли он сына? — спросил раб поспешно.

— Нет, — отвечала она в смущении, — когда он умер, не было ещё и году, как он женился.

Раб смотрел на неё с минуту, как бы начиная сомневаться.

— Нет, — вскричал он, — я уверен, что ты была та женщина, которая двадцать один год тому назад взяла рано утром мальчика, выставленного у алтаря сострадания[129]. Я следил за тобою и видел, как ты отнесла ребёнка к повивальной бабке, Никарете; к сожалению, она давно уже умерла; заклинаю тебя всеми богами, скажи мне: кому отдала ты того мальчика? Он был сыном моего господина, у которого нет более детей.

Смущённая Манто пыталась отговориться; но её волнение доказывало ясно, что раб не ошибался. Он просил, заклинал, наконец стал грозить, так что Манто, почти совсем растерявшись, готова была уже рассказать всю правду, но мысль, что Харикл — этот мальчик был он — мог встретить совсем не таких родителей, каких бы он желал, вовремя возвратила ей самообладание. Без сомнения, родители Харикла не были людьми низкого происхождения: это доказывало тонкое полотно, в которое был завернут ребёнок, золотое кольцо с изящным голубым камнем, наконец, множество серебряных и золотых игрушек, надетых на шею ребёнка. Но, тем не менее, легко могло случиться, что счастливому и независимому Хариклу, твёрдо уверенному в своих любимых и достойных уважения родителях, имеющему порядочные средства, пришлось бы сделать не очень приятный обмен.

А Клеобула! Кто знает, какие препятствия могут встретиться вследствие этого на пути к исполнению её желаний. Во всяком случае, ей казалось, будет лучше, если открытие это последует позже, когда брак уже совершится. Поэтому она обещала рабу встретиться с ним в следующее новолуние, при закате солнца, у Акарнийских ворот, а теперь всевозможными уловками ей удалось избежать всякого объяснения.

— Но как мне поверить тебе, я не знаю даже, кто ты, — сказал он грустно.

— Клянусь тебе в том Диоскурами[130], — возразила она.

— Клятвы женщин утекают с водою, на которой они писаны, — заметил он. — Скажи мне, по крайней мере, кому ты принадлежишь?

— Зачем тебе это? — возразила она. — Если ты мне так мало доверяешь, то и это не принесёт тебе ровно никакого успокоения; разве ты можешь быть уверен, что я скажу тебе правду?

Она незаметным образом привела его снова к месту зрелищ и, воспользовавшись первой удобной минутой, скрылась в толпе.

Вот это-то обстоятельство и заставило Манто отправиться так рано к Хариклу. Она хотела достичь своей цели прежде, чем против воли её, быть может, слишком рано откроется истина. Она думала, что всё в доме будет погружено ещё в сон и намеревалась подождать у дверей, пока кто-нибудь не проснётся, но, к своему удивлению, она нашла дверь открытой и, войдя во двор, увидела Харикла, дававшего приказание рабу.

— Ступай скорее, — говорил он, — возьми это объявление, прикрепи его к одной из колонн на рынке так, чтобы всякий мог прочесть его, и найми глашатая, который бы несколько раз объявил на рынке и на всех улицах, что тот, кто найдёт золотое кольцо с голубым камнем, на котором вырезан бегущий сатир, держащий зайца, должен доставить его Хариклу, сыну Хариноса, и в награду за это получит две мины. Скажи глашатаю, где я живу и прибавь, что кольцо всего легче узнать по тому, что камень его имеет трещину, проходящую как раз через середину тела сатира.

Манто слышала только последние слова.

— Ты потерял кольцо? — спросила она, подходя к нему, когда раб удалился.

— Да, — сказал он, — драгоценность, которую вручила мне моя умирающая мать, сказав при этом несколько знаменательных, но загадочных слов.

— Ради богов, — вскричала встревоженная рабыня, — надеюсь, что кольцо не с голубым камнем?

— Да, именно его, — возразил он, — но почему же ты его знаешь?

— Я видела его у тебя на руке, — сказала она, скрывая своё смущение.

— Странно, я надевал его очень редко, с тех пор как живу здесь. Вчера в купальне оно соскользнуло у меня с пальца и не понимаю, как пропало; а так как я не имею обыкновения носить его постоянно, то спохватился я лишь тогда, когда ложился спать. Мне приятнее было бы потерять половину всего моего состояния, нежели это кольцо. По словам моей матери, оно заключает в себе тайну, раскрытие которой исчезнет с ним навеки. Но что с тобою? Ты вся дрожишь? Что привело тебя сюда так рано?

— Пойдём куда-нибудь, где можно поговорить с тобою с глазу на глаз, — сказала старуха.

— Нет, не теперь, милая Манто, — возразил он, — я тороплюсь идти опять в купальню, куда уже послал Мана. Отдохни здесь немного и подожди, пока я вернусь.


Город мало-помалу пробуждался, и всюду снова началась будничная жизнь; рынок наполнялся, и, хотя сегодня не доставало многих, не успевших ещё отрезвиться после вчерашнего хмеля, всё-таки было достаточно и трезвых, которые в урочный час собрались здесь, в этом центре городской жизни. Среди них был и Ктезифон, который, возвращаясь из малолюдной сегодня гимназии, надеялся встретить здесь кое-кого из своих друзей. Перед одной из колонн, в отделении трапецитов, стояла толпа народа и читала объявление.

— Посмотри, что там такое, — сказал он следовавшему за ним рабу.

Раб побежал и, запыхавшись, воротился обратно.

— Господин, — сказал он, — вот счастье нашему Сатиру! Харикл потерял кольцо и обещает две мины тому, кто его принесёт. Сатир нашёл его; я видел вчера у него это кольцо, которое он поднял на улице.

— Или украл, — возразил Ктезифон, — это на него очень похоже. Ведь он был, кажется, вчера со мною и с Хариклом в купальне? И я помню, что у Харикла было надето два кольца. Этот мошенник украл его. Идём скорее.

После тщетных поисков Харикл возвратился домой и, недовольный, ходил по колоннадам двора. В это время вошёл к нему Ктезифон с радостным лицом.

— Радуйся, Харикл, — воскликнул он, — твоё кольцо нашлось и не будет тебе стоить двух мин. Мошенник, укравший его, уже сидит в ошейнике.

Он рассказал ему вкратце, как всё случилось, и подивился лишь тому, как можно назначать такое большое вознаграждение за треснутую камею.

Харикл только начал рассказывать другу, почему это кольцо имеет для него такую цену, как вдруг раздался сильный стук у двери дома и во двор торопливо вошёл Софил. Вся его фигура выражала тревогу и нетерпение; второпях он забыл даже поздороваться.

— Я пришёл с рынка, — сказал он, обращаясь к Хариклу, — там глашатай только что объявил, что ты потерял кольцо. Скажи мне, кто дал тебе это кольцо?

— Оно найдено, — возразил Харикл, — и я обязан этим моему другу Ктезифону; вот оно.

Софил схватил кольцо.

— Да, это оно! — вскричал он порывисто. — Скажи мне, как оно к тебе попало?

— Вот странный вопрос, — возразил Харикл, — это кольцо дала мне моя мать, умирая. «Береги его, — сказала она мне, — оно составляет важнейшую часть всего твоего наследства; это кольцо, может быть, приведёт тебя к счастью, если только отыщется тот, кто в состоянии понять его язык».

— Он отыскался, клянусь в том Зевсом Олимпийским! С этим кольцом велел я выставить моего третьего ребёнка, потому что, безумец, воображал, что мне будет довольно и двух наследников. Двадцать один год прошёл уже с тех пор; тебе как раз столько лет, следовательно, ты мой сын.

Горячность, с которою он говорил, восторг, последовавший за этим открытием, привёл сюда всех живущих в доме. Пришла также и Манто, напрасно ожидавшая Харикла. Она обнимала его колени и говорила:

— Я взяла тебя у алтаря сострадания и принесла твоей бездетной матери, которая давно уже подготовляла к тому отца твоего; конечно, она не сделала этим никакого зла, потому что Харинос был совершенно счастлив, а ты нашёл родителей, которые с любовью и заботливостью пеклись о тебе в детстве.

— Манто, — сказал удивлённый Софил, — так это ты та женщина, которая разными хитрыми уловками старалась отделаться от моего верного Кориона? Но постой! Кольцо было не единственною вещью, данной ребёнку, — где же всё остальное?

Смущённая Манто молчала некоторое время.

— У него на шее были навешены игрушки, — сказала она наконец. — Я должна признаться, что сохранила их и они у меня до сих пор.

— Итак, всё верно, — вскричал Софил, — но отчего же ты не хотела открыть этого вчера моему рабу?

— Разве я знала, что он твой раб, — сказала она. — Я боялась, что явится непрошеный отец и воспротивится, пожалуй, браку, которого я так желаю.

— Действительно, это было умно, — возразил Софил, — хорошо также и то, что ты напоминаешь мне об этом. Харикл, теперь ты мой сын, и первое, что я тебе приказываю, — это жениться на Клеобуле. Неужели ты и теперь ещё будешь отказываться?

— Отец, — вскричал Харикл, — я не желаю другого счастья!

— Теперь, — сказал Ктезифон, — ты, без сомнения, уступишь мне дочь Пазия?

— Тебе? — спросил удивлённый Харикл. — Так вот причина твоего странного поведения! И ты хотел принести мне эту жертву?

— Охотно, если только это могло осчастливить тебя, — возразил он.

— Достойный молодой человек! Я сам буду говорить с её отцом за тебя, если только это может быть тебе полезно. Но теперь идём к Клеобуле. Мы должны предупредить её, только не через тебя, Манто, ты всё выболтаешь. Поди, — сказал он своему рабу, — и доложи ей просто, что я скоро к ней приду, вместе с одним очень приятным для неё спутником. Больше ни слова; слышишь? Ты же, Харикл, оденься по-праздничному, как это подобает жениху.

— Ещё одно, — сказал Харикл Ктезифону уже по дороге, — прости Сатира: потому что, не укради он кольцо, я не был бы теперь так счастлив.

— Мошенник не заслуживает этого, — возразил Ктезифон, — но пусть будет так, если ты этого желаешь.


Клеобула вовсе не предчувствовала того счастливого поворота, который должен был внезапно привести в исполнение её тайные мечты; она пошла вместе с Хлорис в прилегавший к дому сад; в то время как рабыня собирала в подол душистые фиалки, она стояла задумчиво перед деревом и застёжкою от своего хитона старалась выцарапать какие-то буквы на нежной коре. Вдруг она остановилась.

— Что ты говорила вчера, Хлорис, — сказала она, — когда звенит в ушах — значит, о нас думают?

— Да, конечно, — сказала девушка, подойдя к ней. — Но что это ты делаешь? Ты вырезаешь свои мысли на дереве. Тут написано: «Прекрасен» — продолжать ли мне? — «Харикл», а под этим — «Прекрасна Клеобула».

— Ну, — шутила девушка, — что-то происходит. Особенно хороший знак: посмотри, как у меня подёргивается правое веко.

Она обернулась к солнцу и чихнула.

— Да поможет Зевс или Афродита, — сказала она. — Но что это Манто так замешкалась? — прибавила она.

— Я целое утро не вижу её, — сказала Клеобула, — где она?

— Она понесла стирать платья, — отвечала служанка, — но ей уж давно пора вернуться.

В это время прибежал раб и передал поручение Софила. Клеобула покраснела.

— Кто этот спутник? — поспешно спросила Хлорис.

— Человек, которого он прислал, объявил, что ничего более не знает, — отвечал раб.

— А что если это чужой, — сказала Клеобула. — Хлорис, зачем ты и сегодня подала мне хитон без рукавов и верха? Я не могу принять их в этой одежде; пойдём, одень меня[131].

Хлорис последовала за своей госпожой в комнату и открыла большой ящик[132], в котором лежали лучшие платья; из него приятно пахнуло медийскими яблоками.

— Что мы выберем, — спросила она, — жёлтый бисосовый хитон или эту одежду с затканными цветами?

— Нет, — сказала Клеобула, — что-нибудь попроще. Дай мне новый, белый диплоис с пурпурными полосами по краям и разрезными рукавами. Хорошо! Ну, теперь прикрепи рукава и дай мне пояс. Ровно ли висит верх?

Служанка окончила своё дело.

— Мы не успеем заплести волосы[133], — сказала она, — да к тому же тебе чрезвычайно идёт этот накинутый на голову цветной платок.

Клеобула взяла зеркало[134] и стала смотреться в него.

— Хорошо, — решила она, — надень только мне другие сандалии. Нет, не эти, пурпурные с золотом, а те, белые с красными лентами.

Едва Хлорис успела закончить, как доложили, что пришёл Софил с каким-то молодым человеком.

— Если б Харикл! — шепнула Хлорис на ухо своей покрасневшей госпоже.

То был действительно он. Произошла сцена, которую не в состоянии изобразить ни кисть живописца, ни резец ваятеля, ни перо поэта.

— Я так и знал, что он будет тебе приятнее меня, — сказал, улыбаясь, Софил Клеобуле, — но не будем медлить. Пусть будет сегодня помолвка, а через три дня и сама свадьба.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Свадьба


Бросим беглый взгляд на приготовления к свадьбе[135]. Короткий срок, назначенный Софилом, не мог затруднить греческую невесту; напротив того, быть невестою в течение многих месяцев было вещью совсем необыкновенною в Греции. Приданое не требовало больших приготовлений. Как царская дочь Навзикая[136] по совету Афины заботилась об изготовлении брачных одежд для себя и для раздачи другим ещё прежде, чем ей выбран был супруг, так и в каждом греческом доме лежало их всегда множество наготове, в особенности у богатых, где всё было в избытке. Но, тем не менее в эти немногие дни на долю обеих сторон помимо церемоний помолвки и обычных жертвоприношений досталось немало-таки хлопот.

Харикл, уступая желанию своего отца, согласился поселиться пока в его доме. Покои женской половины были поспешно приведены в порядок и снабжены всем необходимым для принятия невесты и для устройства нового хозяйства. Дверь, богато убранная гирляндами из зелени и цветов, извещала прохожих о торжестве; а внутри повара и рабы были заняты приготовлениями к брачному пиру, который должен был отпраздноваться в обширном кругу родных и друзей обеих сторон. Даже сам Форион отступил от своих привычек и обещал быть на пиру, так как в числе приглашённых был и Пазий, только что просватавший свою дочь за Ктезифона.

В комнате Харикла Ман приготовил предназначенную для этого дня одежду: сотканный из тончайшей милетской шерсти хитон и ослепительно белый гаматион, который для настоящего торжества был выбран без обыкновенной пурпурной каймы. Рядом стояли нарядные полубашмаки, красные ремни которых застёгивались золотыми пряжками. Венки из мирта и фиалок тоже были приготовлены, два серебряные алабастра[137] поставлены были с драгоценнейшей мазью, присланной Софилом на случай, если бы Харикл захотел употребить её в этот день. Сам жених был ещё в купальне вместе с Ктезифоном, откуда и должен был отправиться за невестой.

Не меньше хлопот было и в доме Клеобулы. Солнце склонялось уже к закату, а брачный наряд всё ещё не был окончен. Клеобула сидела на стуле в своей, наполненной благоуханиями, комнате и держала в руках серебряное зеркало; Хлорис причёсывала её волосы, а мать вдевала ей в уши жемчужные серьги[138].

— Поторопись, — сказала она нетерпеливо рабыне, — ты сегодня ужасно копаешься; смотри, ведь вечер уже близок. Пойди, Менодора, — приказала она другой рабыне, — и измерь длину тени на солнечных часах в саду.

— У нас здесь есть водяные часы[139], — возразила Хлорис. — Посмотри, сколько в них ещё воды, а она должна вся стечь ещё раз до заката.

— Эти часы, должно быть, неверны, — сказала Клеобула. — Теперь, вероятно, позже.

Но возвратившаяся Менодора объявила, что тень равняется только восьми футам и что до вечера времени ещё довольно.

Наконец Хлорис продела через густые волосы головную повязку и золотою булавкою прикрепила на затылке покрывало невесты, а Менодора застегнула белые ремни вышитых золотом сандалий. Затем, чтобы довершить наряд, мать вынула из ящика слоновой кости широкое золотое ожерелье, богато убранное драгоценными камнями, и имевшие форму змеи запястья. Клеобула взяла ещё раз зеркало и посмотрелась; ящики с платьями были заперты, и с девической робостью, хотя совсем с другими ощущениями, чем в день своего первого брака, стала она ожидать минуты, когда свадебная процессия придёт за нею.

Из водяных часов вторично вытекла вся вода, солнце совершило уже свой путь, и в комнатах дома стало темнее. У богато украшенной венками двери дома, в сопровождении множества народа, остановился экипаж, запряжённый двумя статными мулами. Экипаж этот должен был отвезти невесту в её новое жилище.

Жених, отец его и Ктезифон, избранный дружкою, вошли в дом и, приняв из рук матери невесту, проводили её до экипажа; тут, закутанная с ног до головы в покрывало, она заняла место между Хариклом и Ктезифоном. Мать зажгла брачный факел, все последовали её примеру, и процессия тронулась при звуках флейты и весёлом пении гименея к дому Софила.

Здесь, по древнему обычаю, брачная чета при входе была встречена символическим дождём из лакомств и мелких денег, затем прошла в парадно освещённую залу, в которой с одной стороны были приготовлены ложа для мужчин, а с другой — сиденья для женщин. Но когда были съедены свадебные пироги и полночь уже приближалась, тогда мать Клеобулы провела новобрачных в тихий таламос; перед его закрытой дверью раздалось ещё раз громкое пение гименея, и, может быть, никогда ещё этот бог не носился над брачным покоем с чувством большего удовольствия.


Загрузка...