А можно было б, наверное, и взволноваться. Глаза у Дини круглые, бархатно-влажные, как у верблюда. Удлиненный лицевой овал и голова, всегда запрокинутая.
Диня всегда смотрит снизу вверх. Возможно, дело в росте, который невысок, и каблуками никогда не удлинен. А может, в тяжелых волосах дело, – они и тянут голову к земле.
У нее крупные кудри – темно-коричневые со светлыми перекисными стручками по концам. Высажены кудри на крупную голову, а голова сидит на короткой шее и кажется, что не волосы у нее, а темный в крапинку капюшон; и странно немного, что капюшон соединен не с просторным монашеским балахоном, а с дырчатой вязаной кофточкой – то желтой, то цвета ржавчины. Диня любит осенние цвета, придуманные, вроде, не для украшения, а для напоминания о быстротечности: цвет прощается со светом, и не потому ли так жалобно блестят эти круглые глаза?
А голос у Дини тонкий. Из тех высоких ровных голосов, которые на воле будто и не живут, они моментально забираются тебе в черепок и бродят там, как у себя дома, топочут из одного полушария другое, заставляя морщиться. «Динь-динь». «Динь-динь».
Наверное, это сопрано, но считать его хочется сиротским фальцетом: Диня закидывает голову, Диня жалобно смотрит, Диня звенит – добираясь до самой глубины полушарий. Диня напоминает о долге, об обязанностях, о человеческом в человеке, даже если при этом говорит, что из форточки дует, ходила в домоуправление, папа болеет, да, болеет папа.
У Дини все время кто-то болеет. Когда я видел ее в последний раз, то у нее машина заболела. Что-то там с маслом – я уже не помню. Осталось в памяти только, что машина недужит, дышит на ладан, а кто же денег даст на новую, начальник не любит, никто не любит, а скоро лето, пора ехать куда-то с ребенком; труды-печали-заботы одним нескончаемым потоком, тянутся, длятся и реют, и под ногами, и над головой; и ты, сквозь них – одна, одинокая, желтая – как сквозь густой плотный туман.
«Диня» – я ее первый стал так называть, а за мной так же стали называть ее и другие на работе, в моей тогдашней конторе, небольшой, частной и немного творческой. «Ах, Диня!» – и лицо складывали, как бывает при зубной боли.
Ее работа тоже была немного творческой: деловые письма требовали определенной ловкости, она старалась, как умела. «И как говорил Гетте «архитектура – это онемевшая музыка», – втюхала она однажды. «Гет-те» – так и написала, с двумя «т», а потом еще обижалась долго. Неярко, ржаво эдак: ну, разве ж можно не видеть усилий моих, стараний….
Она занималась не своим делом, что было видно невооруженным глазом. Студентка-практикантка обставила Диню одним махом: за пару часов сделала все, на что Дине требовалась неделя. Сделала, да ушла в курилку ржать. «Динь-динь», – звенела вслед нахалке Диня весенней сосулистой капелью.
Была и другая коллега, уже не студентка, но той нужны были деньги здесь и сейчас, а не завтра. Она ходила к шефу, стучала кулаком по столу, и скоро вылетела, и даже с треском. Контора была неспокойная, люди менялись часто, и я тоже ушел, а позднее заглядывал на чай только – девочки угощали халвой и приторным вином со смешным названием «Молоко любимой женщины».
Люди менялись, а Диня была – где была. «Я же не зверь!» – говорил ее начальник, который и мне был начальником, но, к счастью, недолго, потому что он из тех руководителей, которые требуют не столько работы, сколько преклонения – а для поклонов годен не всякий хребет.
«Диня» не то, чтобы кланялась. Она всегда была под рукой. «Да, я приду, – говорила, если выйти надо, например, в субботу, – Да, конечно». И приходила, занималась своим недотворчеством, писала, как могла, как умела, может, и не идеально, но дело-то сделано, двигалось дело.
Развелась, а никто, вроде, не удивился. У мужа ее был свой бизнес, которому он посвящал больше времени, чем Дине.
Был муж, стал отец ребенка. Мальчик в школу пошел, а она стала подробно разводиться – и я могу вообразить, что говорила она судьям своим однозвучным фальцетом, чем звенела в суде, который мне представляется маленькой комнаткой с зарешеченным окном на один стол и несколько стульев.
Многое не выгадала, но и не прогадала, вроде, тоже. Динь-динь – если в двух словах.
Удивительно! Машину она водит лихо – подрезает, как заправский гонщик. Сидит, откинув свой кудрявый капюшон, подбородок вверх, посматривает на сидящего рядом, участвует в разговоре, рассказывает жалобно, как не ценят ее, а тело меж тем выполняет работу – и крайне неглупо, и ловко чрезвычайно: ее машина (кажется, красная) устремляется с одной полосы на другую, поворот, еще один, тут уже лучше не спешить, незачем, потому что почти приехали…. «Пока, спасибо, что подвезла!». «Динь-динь!»
– Как там Диня? Что-нибудь слышно? – болтал я на днях по телефону с бывшей коллегой.
– А куда ж без нее? Все там же, – она сказала с неприязнью, слышной даже мне, на другом конце Земли.
И знаете, взволновался.
Обидно стало за Диню. Она ведь все та же: наверняка не очень здорова, у нее наверняка проблемы. У нее всегда проблемы, и обувь у нее всегда на низком каблуке. Смотрит, желтая, снизу вверх: «динь-динь», «динь-динь».
И не полюбить толком, и не пристукнуть.