Римайера я не дождался. Илина так и не вернулась. Мне надоело сидеть в прокуренной комнате, и я спустился вниз, в вестибюль. Я намеревался пообедать и остановился, озираясь, где здесь ресторан. Около меня мгновенно возник портье.
— К вашим услугам, — нежно прошелестел он. — Автомобиль? Ресторан? Бар? Салон?..
— Какой салон? — полюбопытствовал я.
— Парикмахерский салон. — Он деликатно взглянул на мою прическу. — Сегодня принимает мастер Гаоэй. Усиленно рекомендую.
Я вспомнил, что Илина назвала меня, кажется, патлатым першем, и сказал: «Ну что ж, пожалуй». — «Прошу за мной», — сказал портье. Мы пересекли вестибюль. Портье приоткрыл низкую широкую дверь и негромко сказал в пустоту обширного помещения:
— Простите, мастер, к вам клиент.
— Прошу, — произнес спокойный голос.
Я вошел. В салоне было светло и хорошо пахло, блестел никель, блестели зеркала, блестел старинный паркет. С потолка на блестящих штангах свисали блестящие полушария. В центре зала стояло огромное белое кресло. Мастер двигался мне навстречу. У него были пристальные неподвижные глаза, крючковатый нос и седая эспаньолка. Больше всего он напоминал пожилого, опытного хирурга. Я робко поздоровался. Он коротко кивнул и, озирая меня с головы до ног, стал обходить меня сбоку. Мне стало неуютно.
— Приведите меня в соответствие с модой, — сказал я, стараясь не выпускать его из поля зрения. Но он мягко придержал меня за рукав и несколько секунд дышал за моей спиной, бормоча: «Несомненно… Вне всякого сомнения…» Потом я почувствовал, как он прикоснулся к моему плечу.
— Несколько шагов вперед, прошу вас, — сказал он строго. — Пять-шесть шагов, а потом остановитесь и резко повернитесь кругом.
Я повиновался. Он задумчиво разглядывал меня, пощипывая бородку. Мне показалось, что он колеблется.
— Впрочем, — сказал он неожиданно, — садитесь.
— Куда? — спросил я.
— В кресло, в кресло, — сказал он.
Я опустился в кресло и смотрел, как он снова медленно приближается ко мне. На его интеллигентнейшем лице вдруг появилось выражение огромной досады.
— Ну как же так можно? — произнес он. — Это же ужасно!..
Я не нашелся что ответить.
— Сырье… Дисгармония… — бормотал он. — Безобразно… Безобразно!
— Неужели до такой степени плохо? — спросил я.
— Я не понимаю, зачем вы пришли ко мне, — сказал он. — Ведь вы не придаете своей внешности никакого значения.
— С сегодняшнего дня начинаю придавать, — сказал я.
Он махнул рукой.
— Оставьте!.. Я буду работать вас, но… — Он затряс головой, стремительно повернулся и отошел к высокому столу, уставленному блестящими приборами. Спинка кресла мягко откинулась, и я оказался в полулежачем положении. Сверху на меня надвинулось большое полушарие, излучающее тепло, и сотни крошечных иголок тотчас закололи мне затылок, вызывая странное ощущение боли и удовольствия одновременно.
— Прошло? — спросил мастер, не оборачиваясь. Ощущение исчезло.
— Прошло, — ответил я.
— Кожа у вас хороша, — с некоторым удовольствием проворчал мастер.
Он вернулся ко мне с набором необыкновенных инструментов и принялся ощупывать мои щеки.
— И все-таки Мироза вышла за него, — сказал он вдруг. — Я ожидал всего, чего угодно, но только не этого. После того как Левант столько сделал для нее… Вы помните этот момент, когда они плачут над умирающей Пини? Можно было держать любое пари, что они вместе навсегда. И теперь, представьте себе, она выходит за этого литератора!
У меня есть правило: подхватывать и поддерживать любой разговор. Когда не знаешь, о чем идет речь, это даже интересно.
— Ненадолго, — сказал я уверенно. — Литераторы непостоянны, уверяю вас. Я сам литератор.
Его пальцы на секунду замерли на моих веках.
— Это не приходило мне в голову, — признался он. — Все-таки брак, хотя и гражданский… Надо не забыть позвонить жене. Она была очень расстроена.
— Я ее понимаю, — сказал я. — Хотя мне всегда казалось, что Левант сперва был влюблен в эту… в Пини.
— Влюблен? — воскликнул мастер, заходя с другого бока. — Ну, разумеется, он любил ее! Безумно любил! Как может любить только одинокий, всеми отвергнутый мужчина!
— И поэтому совершенно естественно, что после смерти Пини он искал утешения у ее лучшей подруги…
— Подруги… Да, — сказал одобрительно мастер, щекоча меня за ухом. — Мироза обожала Пини. Это очень точное слово: именно подруга! В вас сразу чувствуется литератор. И Пини тоже обожала Мирозу…
— Но заметьте, — подхватил я, — ведь Пини с самого начала подозревала, что Мироза неравнодушна к Леванту.
— О, конечно. Они необычайно чутки к таким вещам. Это было ясно каждому, моя жена сразу обратила на это внимание. Я помню, она подталкивала меня локтем каждый раз, когда Пини садилась за кудрявую головку Мирозы и так лукаво, знаете ли, выжидательно поглядывала на Леванта…
На этот раз я промолчал.
— Вообще я глубоко убежден, — продолжал он, — что птицы чувствуют не менее тонко, чем люди.
Ага, подумал я и сказал:
— Не знаю, как птицы вообще, но Пини была гораздо более чуткой, чем, может быть, даже мы с вами.
Что-то коротко прожужжало у меня над макушкой, слабо звякнул металл.
— Вы говорите слово в слово, как моя жена, — заметил мастер. — Вам, наверное, должен нравиться Дэн. Я был потрясен, когда он сумел сработать бункин этой японской герцогине… не помню ее имени. Ведь никто, ни один человек не верил Дэну. Сам японский король…
— Простите, — сказал я. — Бункин?
— Да, вы же не специалист… Ну, вы помните тот момент, когда японская герцогиня выходит из застенка. Ее волосы, высокий вал белокурых волос, украшенных драгоценными гребнями…
— А-а, — догадался я. — Это прическа!
— Да, она даже вошла на время в моду в прошлом году. Хотя настоящий бункин у нас могли делать единицы… как и настоящий шиньон, между прочим. И конечно, никто не мог поверить, что Дэн с обожженными руками, полуослепший… Вы помните, как он ослеп?
— Это было потрясающе, — проговорил я.
— О-о, Дэн был настоящий мастер. Сделать бункин без электрообработки, без биоразвертки… Вы знаете, — продолжал он, и в голосе его послышалось волнение, — мне сейчас пришло в голову, что Мироза должна, когда расстанется с этим литератором, выйти не за Леванта, а за Дэна. Она будет вывозить его в кресле на веранду, они будут слушать при луне поющих соловьев… Вместе, вдвоем…
— И тихо плакать от счастья, — сказал я.
— Да… — голос мастера прервался. — Это будет только справедливо. Иначе я просто не знаю… Иначе я просто не понимаю, к чему вся наша борьба… Нет, мы должны потребовать. Я сегодня же пойду в союз.
Я снова промолчал. Мастер прерывисто дышал у меня над ухом.
— Пусть бреются в автоматах, — сказал он вдруг мстительно. — Пусть ходят, как ощипанные гуси. Мы дали им попробовать однажды, что это такое, посмотрим теперь, как это им понравилось.
— Боюсь, это будет непросто, — сказал я осторожно, потому что ничего не понимал.
— А мы, мастера, привыкли к сложному. Непросто! А когда к вам является жирное чучело, потное и страшное, и вам нужно сделать из него человека… или по крайней мере нечто такое, что в обыденной жизни не отличается от человека… это что, просто?! Помните, как сказал Дэн? «Женщина рождает человека раз в девять месяцев, а мы, мастера, делаем это каждый день». Разве это не превосходные слова?
— Дэн говорил о парикмахерах? — спросил я на всякий случай.
— Дэн говорил о мастерах! «На нас держится красота мира» — говорил он. И еще, помните? «Для того, чтобы сделать из обезьяны человека, Дарвину нужно было быть отличным мастером».
Я решил сдаться и признался:
— Вот этого я уже не помню.
— А вы давно смотрите «Розу салона»?
— Да я совсем недавно приехал.
— А-а… Тогда вы много потеряли. Мы с женой смотрим эту историю уже седьмой год, каждый вторник. Мы пропустили только один раз: у меня был приступ, и я потерял сознание. Но во всем городе только один человек не пропустил ни разу — мастер Миль из Центрального салона.
Он отошел на несколько шагов, включил и выключил разноцветные софиты и вновь принялся за дело.
— Седьмой год, — повторил он. — И теперь представьте себе: в позапрошлом году они убивают Мирозу и бросают Леванта в японские застенки пожизненно, а Дэна сжигают на костре. Вы можете себе это представить?
— Это невозможно, — сказал я. — Дэна? На костре? Правда, Бруно тоже сожгли на костре…
— Возможно… — нетерпеливо сказал мастер. — Во всяком случае, нам стало ясно, что они хотят быстренько свернуть программу. Но мы этого не потерпели. Мы объявили забастовку и боролись три недели. Миль и я пикетировали парикмахерские автоматы. И должен вам сказать, что значительная часть горожан нам сочувствовала.
— Еще бы, — сказал я. — И что же? Вы победили?
— Как видите. Они прекрасно поняли, что это такое, и теперь телецентр знает, с кем имеет дело. Мы не отступили ни на шаг, и если понадобится — не отступим. Во всяком случае, теперь по вторникам мы отдыхаем, как встарь — по-настоящему.
— А в остальные дни?
— А в остальные дни ждем вторника и гадаем, что ожидает нас, чем вы, литераторы, нас порадуете, спорим и заключаем пари… Впрочем, у нас, мастеров, не так много досуга.
— Большая клиентура, вероятно?
— Нет, дело не в этом. Я имею в виду домашние занятия. Стать мастером нетрудно, трудно оставаться мастером. Масса литературы, масса новых методов, новых приложений, за всем надо следить, надо непрерывно экспериментировать, исследовать и надо непрерывно следить за смежными областями — бионика, пластическая медицина, органика… И потом, вы знаете, накапливается опыт, появляется потребность поделиться. Вот мы с Милем пишем уже вторую книгу, и буквально каждый месяц нам приходится вносить в рукопись исправления. Все устаревает на глазах. Сейчас я заканчиваю статью об одном малоизвестном свойстве врожденно-прямого непластичного волоса, и, вы знаете, у меня практически нет никаких шансов оказаться первым. Только в нашей стране я знаю трех мастеров, занятых тем же вопросом. Это естественно: врожденно-прямой непластичный волос — это актуальнейшая проблема. Ведь он считается абсолютно неэстетируемым. Впрочем, вас это, конечно, не может интересовать. Вы ведь литератор?
— Да, — сказал я.
— Вы знаете, как-то во время забастовки мне случилось пробежать один роман. Это не ваш?
— Не знаю, — сказал я. — А о чем?
— Н-ну, я не могу сказать вам совершенно точно… Сын поссорился с отцом, и у него был друг, этакий неприятный человек со странной фамилией… Он еще резал лягушек[3].
— Не могу вспомнить, — соврал я. Бедный Иван Сергеевич!
— Я тоже не могу вспомнить. Какой-то вздор. У меня есть сын, но он никогда со мной не ссорится. И животных он никогда не мучает… разве что в детстве…
Он снова отступил от меня и медленно пошел по кругу, оглядывая. Глаза его горели. Кажется, он был очень доволен.
— А ведь, пожалуй, на этом можно закончить, — проговорил он.
Я вылез из кресла. «А ведь неплохо… — бормотал мастер. — Просто очень неплохо». Я подошел к зеркалу, а он включил прожекторы, которые осветили меня со всех сторон, так что на лице совсем не осталось теней. В первый момент я не заметил в себе ничего особенного. Я как я. Потом я почувствовал, что это не совсем я. Что это гораздо лучше, чем я. Много лучше, чем я. Красивее, чем я. Добрее, чем я. Гораздо значительнее, чем я. И я ощутил стыд, словно умышленно выдавал себя за человека, которому в подметки не гожусь…
— Как вы это сделали? — спросил я вполголоса.
— Пустяки, — ответил мастер, как-то особенно улыбаясь. — Вы оказались довольно легким клиентом, хотя и основательно запущенным.
Я, как Нарцисс, стоял перед зеркалом и не мог отойти. Потом мне вдруг стало жутко. Мастер был волшебником, и волшебником недобрым, хотя сам, наверное, и не подозревал об этом. В зеркале, озаренная прожекторами, необычайно привлекательная и радующая глаз, отражалась ложь. Умная, красивая, значительная пустота. Нет, не пустота, конечно, я не был о себе такого уж низкого мнения, но контраст был слишком велик. Весь мой внутренний мир, все, что я так ценил в себе… Теперь его вообще могло бы не быть. Оно было больше не нужно. Я посмотрел на мастера. Он улыбался.
— У вас много клиентов? — спросил я.
Он не понял моего вопроса, да я и не хотел, чтобы он меня понял.
— Не беспокойтесь, — ответил он. — Вас я всегда буду работать с удовольствием. Сырье самое высококачественное.
— Спасибо, — сказал я, опуская глаза, чтобы не видеть его улыбки. — Спасибо. До свидания.
— Только не забудьте расплатиться, — благодушно сказал он. — Мы, мастера, очень ценим свою работу.
— Да, конечно, — спохватился я. — Разумеется. Сколько я должен?
Он сказал, сколько я должен.
— Как? — спросил я, приходя в себя.
Он с удовольствием повторил.
— С ума сойти, — честно сказал я.
— Такова цена красоты, — объяснил он. — Вы пришли сюда заурядным туристом, а уходите царем природы. Разве не так?
— Самозванцем я ухожу, — пробормотал я, доставая деньги.
— Ну-ну, не так горько, — вкрадчиво сказал он. — Даже я не знаю этого наверняка. Да и вы не уверены… Еще два доллара, пожалуйста… Благодарю вас. Вот пятьдесят пфеннигов сдачи… Вы ничего не имеете против пфеннигов?
Я ничего не имел против пфеннигов. Мне хотелось скорее уйти.
В вестибюле я некоторое время постоял, приходя в себя, глядя через стеклянную стену на металлического Владимира Сергеевича. В конце концов все это очень не ново. В конце концов миллионы людей совсем не то, за что они себя выдают. Но этот проклятый парикмахер сделал меня эмпириокритиком. Реальность замаскировалась прекрасными иероглифами. Я больше не верил тому, что вижу в этом городе. Залитая стереопластиком площадь в действительности, наверное, вовсе не была красива. Под изящными очертаниями автомобилей мнились зловещие, уродливые формы. А вон та прекрасная, милая женщина на самом деле, конечно, отвратительная, вонючая гиена, похотливая, тупая хрюшка. Я закрыл глаза и помотал головой. Старый дьявол…
Неподалеку остановились два лощеных старца и принялись с жаром спорить о преимуществах фазана тушеного перед фазаном, запеченным с перьями. Они спорили, истекая слюной, чмокая и задыхаясь, щелкая друг у друга под носом костлявыми пальцами. Этим двум никакой мастер помочь не смог бы. Они сами были мастерами и не скрывали этого. Во всяком случае, они вернули меня к материализму. Я подозвал портье и спросил, где ресторан.
— Прямо перед вами, — сказал портье и, улыбнувшись, поглядел на спорящих старцев. — Любая кухня мира.
Вход в ресторан я принял за ворота в ботанический сад. Я вошел в этот сад, раздвигая руками ветви экзотических деревьев, ступая то по мягкой траве, то по неровным плитам ракушечника. В пышной прохладной зелени гомонили невидимые птицы, слышались негромкие разговоры, звяканье ножей, смех. Мимо моего носа пролетела золотистая птичка. Она с натугой тащила в клюве маленький бутерброд с икрой.
— Я к вашим услугам, — сказал глубокий бархатный голос.
Из зарослей выступил мне навстречу величественный мужчина со щеками на плечах.
— Обед, — коротко сказал я. Не люблю метрдотелей.
— Обед… — повторил он значительно. — Обед в обществе? Отдельный столик?
— Отдельный столик. А впрочем…
В руке у него мгновенно появился блокнот.
— Мужчину вашего возраста будут рады видеть у себя за столом миссис и мисс Гамилтон-Рэй…
— Дальше, — сказал я.
— Отец Жофруа…
— Я предпочел бы аборигена, — сказал я.
Он перевернул листок.
— Только что сел за стол доктор философии Опир.
— Пожалуй, — сказал я.
Он спрятал блокнотик и повел меня по дорожке, выложенной плитами песчаника. Где-то вокруг разговаривали, ели, шипели сифонами. В листве разноцветными пчелами метались колибри. Метрдотель почтительно осведомился:
— Как прикажете вас представить?
— Иван. Турист и литератор.
Доктору Опиру было под пятьдесят. Он сразу понравился мне, потому что немедленно, без всяких церемоний прогнал метрдотеля за официантом. Он был румяный, толстый и непрерывно и с удовольствием говорил и двигался.
— Не затрудняйтесь, — сказал он, когда я потянулся за меню. — Все уже известно. Водка, анчоусы под яйцом — у нас их называют пасифунчиками, — картофельный суп «лике»…
— Со сметаной, — вставил я.
— Разумеется!.. Паровая осетрина по-астрахански, ломтик телятины…
— Я хочу фазанов. Запеченных с перьями.
— Не надо: не сезон… Ломтик говядины, угорь в сладком маринаде…
— Кофе, — сказал я.
— Коньяк, — возразил он.
— Кофе с коньяком.
— Хорошо. Коньяк и кофе с коньяком. Какое-нибудь белое вино к рыбе и хорошую натуральную сигару…
Обедать с доктором философии Опиром оказалось очень удобно. Можно было есть, пить и слушать. Или не слушать. Доктор Опир не нуждался в собеседнике. Доктор Опир нуждался в слушателе. Я в разговоре не участвовал, я даже не подавал реплик, а доктор Опир с наслаждением ораторствовал, почти не прерываясь, размахивая вилкой, но тарелки и блюда перед ним пустели тем не менее с прямо-таки таинственной быстротой. В жизни не встречал человека, который бы так искусно говорил с набитым и жующим ртом.
— Наука! Ее Величество Наука! — восклицал он. — Она зрела долго и мучительно, но плоды ее оказались изобильны и сладки. Остановись, мгновенье, ты прекрасно![4] Сотни поколений рождались, страдали и умирали, и никогда никому не захотелось произнести этого заклинания. Нам исключительно повезло. Мы родились в величайшую из эпох — в Эпоху Удовлетворения Желаний. Может быть, не все это еще понимают, но девяносто девять процентов моих сограждан уже сейчас живут в мире, где человеку доступно практически все мыслимое. О наука! Ты, наконец, освободила человечество! Ты дала нам, даешь и будешь отныне давать все… пищу — превосходную пищу! — одежду — превосходную, на любой вкус и в любых количествах! — жилье — превосходное жилье! Любовь, радость, удовлетворенность, а для желающих, для тех, кто утомлен счастьем, — сладкие слезы, маленькие спасительные горести, приятные утешительные заботы, придающие нам значительность в собственных глазах… Да, мы, философы, много и злобно ругали науку. Мы призывали луддитов, ломающих машины, мы проклинали Эйнштейна, изменившего нашу вселенную, мы клеймили Винера, посягнувшего на нашу божественную сущность. Что ж, мы действительно утратили эту божественную сущность. Наука отняла ее у нас. Но взамен! Взамен она бросила человечество за пиршественные столы Олимпа… Ага, а вот и картофельный суп, божественный «лике»!.. Нет-нет, делайте, как я… Берите вот эту ложечку… Чуть-чуть уксуса… поперчите… другой ложечкой, вот этой, зачерпните сметану и… нет-нет, постепенно, постепенно разбалтывайте… Это тоже наука, одна из древнейших, более древняя, во всяком случае, чем универсальный синтез… Кстати, обязательно посетите наши синтезаторы «Рог Амальтеи АК». …Вы ведь не химик? Ах да, вы же литератор! Об этом надо писать, это величайшее таинство сегодняшнего дня, бифштексы из воздуха, спаржа из глины, трюфели из опилок… Как жаль, что Мальтус умер. Над ним хохотал бы сейчас весь мир! Конечно, у него были какие-то основания для пессимизма. Я готов согласиться с теми, кто полагает его даже гениальным. Но он был слишком невежествен, он совершенно не видел перспективы естественных наук. Он был из тех несчастливых гениев, которые открывают законы общественного развития как раз в тот момент, когда эти законы перестают действовать… Мне его искренне жаль. Ведь человечество было для него миллиардом жадно разинутых ртов. Он должен был просыпаться по ночам от ужаса. Это воистину чудовищный кошмар: миллиард разинутых пастей и ни одной головы! Я оглядываюсь назад и с горечью вижу, как слепы они были — потрясатели душ и властители умов недалекого прошлого. Сознание их было омрачено беспрерывным ужасом. Социальные дарвинисты! Они видели только сплошную борьбу за существование: толпы остервенелых от голода людей, рвущих друг друга в клочки из-за места под солнцем, как будто оно только одно, это место, как будто солнца не хватит для всех! И Ницше… Может быть, он годился для голодных рабов фараоновых времен со своей зловещей проповедью расы господ, со своими сверхчеловеками по ту сторону добра и зла… Кому сейчас нужно быть по ту сторону? Неплохо и по эту, как вы полагаете? Были, конечно, Маркс и Фрейд. Маркс, например, первым понял, что все дело в экономике. Он понял, что вырвать экономику из рук жадных дураков и фетишистов, сделать ее государственной, безгранично развить ее — это и означает заложить фундамент Золотого Века. А Фрейд показал, для чего, собственно, нам нужен этот Золотой Век. Вспомните, что было причиной всех несчастий рода человеческого. Неудовлетворенные инстинкты, неразделенная любовь и неутоленный голод, не так ли? Но вот является Ее Величество Наука и дарит нам удовлетворение. И как быстро все это произошло! Еще не забыты имена мрачных прорицателей, а уже… Как вам кажется осетрина? У меня такое впечатление, что соус синтетический. Видите, розоватый оттенок… Да, синтетический. В ресторане мы могли бы рассчитывать на натуральный… Метр! Впрочем, пусть его, не будем капризны… Идите, идите!.. О чем это я? Да! Любовь и голод. Удовлетворите любовь и голод, и вы увидите счастливого человека. При условии, конечно, что человек наш уверен в завтрашнем дне. Все утопии всех времен базируются на этом простейшем соображении. Освободите человека от забот о хлебе насущном и о завтрашнем дне, и он станет истинно свободен и счастлив. Я глубоко убежден, что дети, именно дети — это идеал человечества. Я вижу глубочайший смысл в поразительном сходстве между ребенком и беззаботным человеком, объектом утопии. Беззаботен — значит счастлив. И как мы близки к этому идеалу! Еще несколько десятков лет, а может быть, и просто несколько лет, и мы достигнем автоматического изобилия, мы отбросим науку, как исцеленный отбрасывает костыли, и все человечество станет огромной счастливой детской семьей. Взрослые будут отличаться от детей только способностью к любви, а эта способность сделается — опять-таки с помощью науки — источником новых, небывалых радостей и наслаждений… Позвольте, как вас зовут? Иван? А, так вы, надо думать, из России… Коммунист? Ага… Ну да, у вас там все иначе, я знаю… А вот и кофе!М-м-м… неплохой кофе! Но где же коньяк? Ага, благодарю вас… Между прочим, я слыхал, что Великий Дегустатор удалился от дел. На последнем Брюссельском конкурсе коньяков произошел грандиознейший скандал, который удалось замять с огромным трудом. Гран-при получает девиз «Белый Кентавр». Жюри в восторге. Это нечто небывалое. Это некая феноменальная феерия ощущений! Вскрывают заявочный пакет и — о ужас! — это синтетик! Великий Дегустатор побелел как бумага, его стошнило! Мне, между прочим, довелось попробовать этот коньяк, он действительно превосходен, но его гонят из мазутов, и у него даже нет собственного названия. Эй экс восемнадцать дробь нафтан, и он дешевле гидролизного спирта… Возьмите эту сигару. Вздор, что значит не курите? После такого обеда нельзя не курить… Я люблю этот ресторан. Каждый раз, когда я приезжаю читать лекции в здешний университет, я обедаю в «Олимпике». А перед возвращением я непременно захожу в «Таверну». Да, там нет этой зелени, этих райских птичек, там немного жарко, немного душно и пахнет дымком, но это настоящая, неповторимая кухня. Усердные Дегустаторы собираются именно там. Либо там, либо в «Лакомке». Там только едят. Там нельзя болтать, там нельзя смеяться, туда совершенно бессмысленно являться с женщиной, там только едят! Тихо, вдумчиво…
Доктор Опир, наконец, замолк, откинулся на спинку кресла и глубоко, с наслаждением затянулся. Я сосал могучую сигару и смотрел на него. Он был мне ясен, этот доктор философии. Всегда и во все времена существовали такие люди, абсолютно довольные своим положением в обществе и потому абсолютно довольные положением общества. Превосходно подвешенный язык и бойкое перо, великолепные зубы и безукоризненно здоровые внутренности, и отлично функционирующий половой аппарат.
— Итак, мир прекрасен, доктор? — сказал я.
— Да, — с чувством сказал доктор Опир. — Он, наконец, прекрасен.
— Вы великий оптимист, — сказал я.
— Наше время — это время оптимистов. Пессимист идет в салон Хорошего Настроения, откачивает желчь из подсознания и становится оптимистом. Время пессимистов прошло, как прошло время туберкулезных больных, сексуальных маньяков и военных. Пессимизм, как умонастроение, искореняется все той же наукой. И не только косвенно, через создание изобилия, но и непосредственно, путем прямого вторжения в темный мир подкорки. Скажем, грезогенераторы — наимоднейшее сейчас развлечение народа. Абсолютно безвредно, необычайно массово и конструктивно просто… Или, скажем, нейростимуляторы…
Я попытался направить его в нужное русло.
— А не кажется ли вам, что как раз в этой области наука — например та же фармацевтическая химия — иногда перехлестывает?
Доктор Опир снисходительно улыбнулся и понюхал свою сигару.
— Наука всегда действовала методом проб и ошибок, — веско сказал он. — И я склонен полагать, что так называемые ошибки — это всегда результат преступного использования. Мы еще не вступили в Золотой Век, мы еще только вступаем в него, и у нас под ногами до сих пор болтаются всевозможные аутло, хулиганы и просто грязные люди… Так появляются разрушающие здоровье наркотики, созданные, как вы сами знаете, с самыми благородными целями, всякие там ароматьеры… или этот, не к столу будет сказано… — Он вдруг захихикал довольно скабрезно. — Вы догадываетесь, мы с вами взрослые люди… О чем это я?.. Да, так все это не должно нас смущать. Это пройдет, как прошли атомные бомбы.
— Я хотел только подчеркнуть, — заметил я, — что существует еще проблема алкоголизма и проблема наркотиков…
Интерес доктора Опира к разговору падал на глазах. Видимо, он вообразил, будто я оспариваю его тезис о том, что наука — благо. Вести спор на таком уровне ему было, естественно, скучно, как если бы он утверждал пользу морских купаний, а я бы его оспаривал на том основании, что в прошлом году чуть не утонул.
— Да, конечно… — промямлил он, разглядывая часы. — Не все же сразу… Согласитесь все-таки, что важна прежде всего основная тенденция… Официант!
Доктор Опир вкусно покушал, хорошо поговорил — от лица прогрессивной философии, — чувствовал себя вполне удовлетворенным, и я решил не настаивать, тем более что на его «прогрессивную философию» мне было наплевать, а о том, что меня интересовало больше всего, доктор Опир в конце концов ничего конкретного сказать, вероятно, и не мог.
Мы расплатились и вышли из ресторана. Я спросил:
— Вы не знаете, доктор, кому этот памятник? Вон там, на площади…
Доктор Опир рассеянно поглядел.
— В самом деле, памятник, — сказал он. — Я как-то раньше даже не замечал… Вас подвезти куда-нибудь?
— Спасибо, я предпочитаю пройтись.
— В таком случае до свидания. Рад был с вами познакомиться… Конечно, трудно надеяться переубедить вас, — он поморщился, поковырял зубочисткой во рту, — но интересно было бы попробовать… Может быть, вы посетите мою лекцию? Я начинаю завтра в десять.
— Благодарю вас, — сказал я. — Какая тема?
— Философия неооптимизма. Я там обязательно коснусь ряда вопросов, которые мы сегодня с вами так содержательно обсудили.
— Благодарю вас, — сказал я еще раз. — Обязательно.
Я смотрел, как он подошел к своему длинному автомобилю, рухнул на сиденье, поковырялся в пульте автоводителя, откинулся на спинку и, кажется, сейчас же задремал. Автомобиль осторожно прокатился по площади и, набирая скорость, исчез в тени и зелени боковой улицы.
Неооптимизм… Неогедонизм и неокретинизм… Неокапитализм… Нет худа без добра, сказала лиса, зато ты попал в Страну Дураков.[5] Надо сказать, что процент урожденных дураков не меняется со временем. Интересно, что делается с процентом дураков по убеждению? Любопытно, кто ему присвоил звание доктора? Не один же он такой! Была, наверное, целая куча докторов, которая торжественно присвоила такое звание неооптимисту Опиру. Впрочем, это бывает не только среди философов…
Я увидел, как в холл вошел Римайер, и сразу забыл про доктора Опира. Костюм на Римайере висел мешком, Римайер сутулился, лицо Римайера совсем обвисло. И по-моему, он пошатывался на ходу. Он подошел к лифту, и тут я догнал его и взял за рукав.
Римайер сильно вздрогнул и обернулся.
— Какого черта? — сказал он. Он был явно не рад мне. — Зачем вы еще здесь?
— Я ждал вас.
— Я же вам сказал, приходите завтра в двенадцать.
— Какая разница? — сказал я. — Зачем терять время?
Он, тяжело дыша, смотрел мне в лицо.
— Меня ждут, понимаете? В номере сидит человек и ждет меня. И он не должен видеть вас у меня. Вы можете это понять?
— Не кричите так, — сказал я. — На нас глядят.
Римайер повел по сторонам заплывшими глазами.
— Пойдемте в лифт, — сказал он.
Мы вошли в кабину, и Римайер нажал кнопку пятнадцатого этажа.
— Говорите быстро, что вам надо.
Вопрос был на редкость глуп. Я даже растерялся.
— Вы что, не знаете, зачем я здесь?
Он потер лоб, затем проговорил:
— Черт, все так перепуталось… Слушайте, я забыл, как вас зовут.
— Жилин.
— Слушайте, Жилин, ничего нового у меня для вас нет. Мне некогда было этим заниматься. Это все бред, понимаете? Выдумки Марии. Они там сидят, пишут бумажки и выдумывают. Их всех надо гнать к чертовой матери.
Мы доехали до пятнадцатого этажа, и он нажал кнопку первого.
— Черт, — сказал он. — Еще пять минут, и он уйдет… В общем, я уверен в одном. Ничего этого нет. Во всяком случае, здесь, в городе. — Он вдруг украдкой глянул на меня и отвел глаза. — Вот что я вам скажу. Загляните к рыбарям. Просто для очистки совести.
— К рыбарям? К каким рыбарям?
— Сами узнаете, — нетерпеливо сказал он. — Да не капризничайте там, делайте все, что велят. — Потом он, словно оправдываясь, добавил: — Я не хочу предвзятости, понимаете?
Лифт остановился на первом этаже, и он нажал кнопку девятого.
— Все, — сказал он. — А потом мы увидимся и поговорим подробнее. Скажем, завтра в двенадцать.
— Ладно, — медленно сказал я. Он явно не хотел говорить со мной. Может быть, он не доверял мне. Что ж, это бывает. — Между прочим, — сказал я, — к вам заходил некий Оскар.
Мне показалось, что он вздрогнул.
— Он вас видел?
— Естественно. Он просил передать, что будет звонить сегодня вечером.
— Плохо, черт, плохо… — пробормотал Римайер. — Слушайте… Черт, как ваша фамилия?
— Жилин.
Лифт остановился.
— Слушайте, Жилин, это очень плохо, что он вас видел… Впрочем, плевать… Я пошел. — Он открыл дверцу кабины. — Завтра мы поговорим с вами как следует, ладно? Завтра… А вы загляните к рыбарям, договорились?
Он изо всех сил захлопнул за собой дверцу.
— Где мне их искать? — спросил я.
Я постоял немного, глядя ему вслед. Он почти бежал неверными шагами, удаляясь по коридору.