Глава двенадцатая

1

Проклятые болота! Они выматывали вконец. Они заставляли выжимать из себя все, без остатка, силы, а сами не давали ничего — ни куска порядочной земли, ни доброго топлива, ни пищи.

В этот день — то был четвертый или пятый день их пути от Вангура — израсходовали последний патрон… На одинокой голой березе, стоявшей в стороне от опушки, сидел косач. Хороший, крупный косач. И совсем недалеко. Срываясь с кочек, проваливаясь в мутную ледяную жижу, Борис Никифорович подобрался поближе и вскинул ствол. Ствол дрожал и качался. Пушкарев опустил его: так стрелять нельзя. Последний патрон. Надо подождать, когда утихнет дрожь.

Ну, теперь можно… Нет, все-таки ствол дрожал, мушка прыгала. Стой же, чертова прыгалка, хоть на полсекунды замри!.. Замерла. Палец судорожно нажал на спусковой крючок. Грохот толкнул в плечо, и Пушкарев увидел, как птица, сорвавшись с ветки, тяжело и низко полетела прочь. Она отлетела метров на тридцать, не больше, и уселась на другое дерево. Ствол метнулся вслед за ней, палец давнул на второй спуск, курок цокнул… выстрела не было.

Его и не могло быть. В ярости отчаяния Борис размахнулся: сейчас ружье — в щепы!.. Одумался, только сплюнул горькую, тягучую слюну и повесил двустволку на сучок. Она качнулась и замерла.

Не оглядываясь на Юру, Пушкарев двинулся дальше.

Бродни с чавканьем вдавливались в припорошенную снегом болотную мокреть. Вдавлины темнели неровной цепочкой.

Идти они каждый день старались как можно дольше. Пока держали ноги. Спать все равно почти не приходилось: мокро и холодно. Но спать было надо, тело кричало об отдыхе, и с темнотой они останавливались на ночлег.

В болоте, как и в море, попадаются острова. Это очень приятная штука — остров в болоте. Просто счастье. Но и такое счастье в этот день не давалось им в руки. Торопливо проползли на запад сумерки, уже накатывалась ночь, а места, хоть чуточку похожего на сносное, для ночлега не было. Их окружали вода и болотный нюр — чахлые, заморенные сосенки, робко жавшиеся к моховым кочкам.

Пушкарев остановился и спустил рюкзак со спины.

— Все. Придется здесь…

— Что ж, в воду ложиться? Хоть немного бы посуше…

— Тебе, может, и кровать надо? — вдруг закричал Пушкарев. — Перину подать? Электрическую грелочку? — И, поняв, что кричит зря, от нервной слабости, засопел сердито и смущенно и тихо добавил: — Ничего, как-нибудь… Сосенок наломаем.

Сосенки были маленькие, тощие, и ломать и рубить их пришлось много. И никак не разжигался костер: все вокруг было мокрым. Спички гасли одна за другой, последние обрывки бумаги не помогли. Пушкарев дважды перелистал негнущимися пальцами журнал наблюдений и спрятал его: чистых листов уже не было. Посмотрел на спички — их оставалось совсем немного. В последнем коробке.

— Вот что… — начал он и запнулся, помолчал. — Дурака я свалял — ружье бросил. Надо бы ложе на растопку. А сейчас… Придется, брат, без костра. — Он решительно завернул спички в промасленную тряпицу и убрал в карман. — Еще ведь и морозы будут.

Юра смотрел на него, словно не понимая, о чем речь. Бестолково смотрел. Потом шагнул к своему рюкзаку и рывком вытащил гитару. Рука сама зачем-то, видимо просто по привычке, легла на струны.

— «В глухой и далекой тайге…» — с какой-то странной усмешкой речитативом выговорил Юра слова из песни и сразу же резко отдернул пальцы от струн. — Держи-ка. — Словно боясь, что Пушкарев откажется, он сильно ударил гитару о колено, она жалобно звякнула и переломилась. — Все равно, — сказал Юра, — отсырела…

Спали они в эту ночь по очереди: деревьев для нодьи не было, костер быстро прогорал. Дежуривший у огня отдавал верхнюю одежду тому, кто спал.

Проснувшись, Пушкарев увидел, что костер горит неярко, вяло. Юра сидел, скорчившись, и в глазах его были слезы. Острая жалость полоснула Пушкарева. Отодвинувшись в глубь палатки, он завозился, крякнул, покашлял. Помедлив, спросил:

— Как там жизнь под небом?

Юра отозвался глухо и невнятно. Помедлив еще, Пушкарев выбрался к костру. Повернувшись к нему спиной, Юра рубил ветки. Очень захотелось подойти к этому милому верзиле, обнять его и сказать… сказать что-то необыкновенное — возвышенное и вместе с тем простое, теплое. Но на ум не приходило, из горла не лезло ни одно такое слово.

Пушкарев сел у огня. Потом (зачем он это сделал, Борис Никифорович вряд ли сумел бы объяснить) из внутреннего нагрудного кармана вынул фотографию Наташи, долго смотрел на нее и сказал:

— Вот, брат…

Юра взглянул на портрет, на Пушкарева, все понял, в глазах его мелькнули и изумление, и радость, и еще что-то большое и светлое, как откровение. Юра тихо опустился рядом с суровым своим товарищем и промолвил только:

— Да… — и вздохнул.

2

Тревога на базе росла. Негаданно ранняя зима грозила бедой. Не дожидаясь, когда мороз скует болота, Кузьминых отправил к Вангуру людей с теплой одеждой и провиантом. Один из них вернулся, чтобы сообщить, что никого не встретили, но поиски продолжают. Посоветовавшись со стариками, профессор послал еще две небольшие партии в урман. Однако надежды на них было мало. Искать иголку в сене…

Кузьминых решил просить помощи. Тут же написал радиограмму. Четко выведя подпись и поставив точку, передал листок радисту:

— Давай, Волчков, кричи, — и, тяжело ступая по широким, чуть покатым половицам, принялся шагать по комнате.

На пороге дымил трубкой Василий. Наташа, обеими руками ухватившись за край скамьи, впилась главами в маленького вихрастого Волчкова. Сильно хмуря безбровый лоб, он передавал радиограмму:

— «…в количестве четырех человек предположительно в квадратах семнадцать — восемьдесят четыре, семнадцать — восемьдесят пять. Положение серьезно осложняется неожиданно ранними, морозами и снегом. Прошу срочно организовать поиски, а также доставку теплой одежды и продуктов питания с воздуха. Профессор Кузьминых. Передал Волчков…» Перехожу на прием. Перехожу на прием.

Томми, лежавший у входа, вдруг заскулил. Наташа зло швырнула в него варежкой, резко поднялась и, подойдя к окну, уткнулась лбом в стекло. Снаружи о стекло хлестали горсти колючего, хрусткого снега.

3

Почти из-под самых ног, взметнув снег, взлетела копалуха. Пушкарев и Юра разом выругались и проводили птицу тоскливым взглядом. Вдруг Борис крикнул что-то и протянул руку в ту сторону, куда улетела копалуха.

— Су́мех, — повторил он, и опять Юра не понял. — Да вон, на дереве.

Среди заснеженных веток виднелся небольшой амбарчик, поднятый кем-то на дерево, на высоту в пять — шесть метров.

— Промысловый амбарчик, «сумех» по-мансийски. В них охотники припасы оставляют. Повезло нам, брат!

Они бросились к амбарчику бегом если только это можно было назвать бегом. Пошатывало, ноги подгибались и путались… Наконец вот он — их спасение, жизнь!.. Стволы, на которых стоял амбарчик, были старательно очищены от сучьев и коры.

— Так не взобраться, — часто дыша, сказал Пушкарев. — Это от росомах очищают. — Он начал оглядываться и разбрасывать ногами снег. — Тут жердь должна быть с зарубками. Вместо лестницы.

Действительно, под амбарчиком лежала засыпанная снегом толстая жердина с зарубками. Ее нужно было приставить к сумеху.

— Берем!

Эх, Юра! Не на тебя ли глядя, восторженно перешептывались во дворе мальчишки, когда ты играючи упражнялся с пудовыми гирями? И где твоя, Борис, цепкость сухих, тренированных мышц?.. Все высосал урман.

Конец жерди поднимался метра на четыре, покачивался и дрожал, беспомощно тыкаясь о стволы. Поднять его выше, приставить к амбарчику они никак не могли.

Вконец обессиленный, Пушкарев привалился к дереву. Ноги сделались как ватные. Юра сел, тяжело дыша, медленно провел по глазам: перед ними мельтешили кроваво-мутные круги.

— Нет, — тихо сказал он, — видно, судьба уж… — И как-то странно и страшно прозвучали эти слова — оттого, что сказал их Юра.

Было тихо, но уже начинал посвистывать и трепать верхушки деревьев ветер. Приплясывая, пока еще легонько, шла над урманом непогодь. Хорошо хоть, что застанет их не в болотном нюре — в лесу.

Частые снежные искорки сыпались на лицо Пушкарева; он запрокинул голову и все не мог оторвать глаз от амбарчика.

— Слушай!.. Давай-ка сюда топор.

Мысль Пушкарева была неожиданно проста: одно из ближних деревьев свалить так, чтобы верхушкой оно привалилось к амбарчику.

Тонкая сосна вздрагивала под ударами топора и, казалось, отфыркивалась, осыпая снег. Но вот она качнулась, помедлила и, растопырив ветви, повалилась, и, проскребя ветвями по амбарчику, рухнула мимо.

Густо осыпался с ближних деревьев снег. Пушкарев убрал со лба слипшиеся волосы.

— Ну, давай снова.

Рубили снова. Вторая сосна качнулась, заскрипела, повалилась. Прямо на сумех. Юра облапил ствол. Борис Никифорович отстранил его:

— Я легче. Подставляй спину.

Наклон был крут, сучья — высоко, руки и ноги скользили по чешуйкам молодой коры. Вытащив охотничий нож, Пушкарев всадил его в ствол и, ухватившись за рукоятку, подтянулся. Передохнул. Потом всадил повыше и подтянулся снова. Ствол качался, руки била крупная дрожь. Юре снизу казалось: вот-вот Пушкарев сорвется.

Из амбарчика пахну́ло затхлым. Свет упал на раскиданные по бревенчатому полу старые, полуистлевшие шкуры, глиняные черепки, самострелы, пустые мешки. По всему было видно, что хозяин не заглядывал сюда очень давно.

— Ну, что там? — не терпелось Юре.

Борис Никифорович не отвечал. Лихорадочно перебирал он разбросанную в амбарчике рухлядь, ощупывая мешки и мешочки, заглядывал в них — ничего съестного!

— Что же ты молчишь?

Пушкареву хотелось зарыться с головой в эти жалкие, полуистлевшие шкуры, сжаться в комок и горько-горько заплакать. Как маленькому мальчишке. Он закусил губу и принялся заново перетряхивать бесполезное старье. Но вдруг, откинув из угла барсучью шкуру, он заметил под ней желтовато-серую кучку муки. Когда-то нечаянно рассыпанная здесь, она полусгнила, отсырела и затвердела, и было ее совсем немного.

— Мука? — спросил Пушкарев и закричал: — Мука! Слышишь? Мука!!

Он соскребал ее так тщательно, как ни один старатель, наверное, не собирал золотой песок…

С расчетливой жадностью съели они по горькой скороспелой лепешке, испеченной в золе. Съели — и взгляды обоих почти одновременно упали на оставшуюся третью. И сразу же встретились их взгляды.

— Нет, — сказал Пушкарев. — На завтра… Ну, или на вечер. — Он бережно завернул лепешку. — Спрячь.

Они посидели молча, дожидаясь, когда натает в ведерке снег и вскипит вода. Борис Никифорович как-то странно — как будто и насмешливо, а в то же время задумчиво и грустно — усмехнулся.

— Ты что?

— Да так… Вот подумал: пошла бы на Вангур Наташа, а не ты, как вы тогда просили…

Юра взглянул на него, ничего не ответил, и опять они долго сидели молча. Разговаривать не хотелось: разговор тоже отнимает силы. Борис молча ощупал изодранные, сопревшие бродни Юры и полез в свой рюкзак, вытащил шерстяные носки.

— Держи..

— Сам и держи. Как будто у него целые…

— У меня еще есть, запасные.

— Ты слышал такие детские стишки: «Лгать но надо, лгать нехорошо»?

— Держи, говорят!

— А ну, покажи запасные.

— Ты что, ревизионная комиссия? Натягивай!.. И давай кружки, погреемся немножко, отдохнем. Может, поспится…


Уже два дня летели в снежной мути тревожные сигналы, чьи-то позывные, обрывки фраз: «В районе реки Вангур… Четверо… Квадрат семнадцать — восемьдесят пять… Никаких следов… Четверо… В районе реки Вангур…»

Два дня метался в холодном вьюжном небе самолет. Летчик видел лишь бесконечную тайгу, застланную снежной пеленой, и — никаких признаков людей…

Они очнулись от тяжелой, беспокойной полудремы одновременно.

— Самолет?!

И оба метнулись из палатки.

Они еще успели заметить, как между неясными от снежной завирухи верхушками деревьев мелькнул расплывшийся силуэт самолета. Мелькнул — и исчез; и растаял, заглох рев мотора. Снова стало тихо. Лишь свистел и насмешливо ухал ветер и потрескивал потревоженный лес. И мутное небо было холодным и пустым.

Потом самолетный гул возник еще раз, где-то в стороне, но разглядеть они уже не могли и напрасно жгли большой дымный костер, и напрасно до ноющей боли в ушах вслушивались в шумы урмана.

Загрузка...