В 1942 году я пришел в ГИТИС к тогдашнему руководителю института М. М. Тарханову, знаменитому мхатовцу, народному артисту СССР. Пришел хромая, опираясь на палку…
Я читал «Сына артиллериста» К. Симонова. Помню, что читал очень плохо и во всем винил свою проклятую палку, которую вертел в руках…
Михаил Михайлович взглянул на нее и спросил только:
— А сможешь?
— Так точно, смогу! — ответил я по-военному.
— Ладно, — сказал Тарханов, — приходи через четыре дня.
Пришел. На доске объявлений висел отпечатанный на машинке список принятых в институт еще в августе. И в этом списке карандашом была дописана моя фамилия. Меня взяли сразу на второй курс. Это объяснялось очень просто: там не хватало мужчин…
В институте я попал в атмосферу такого доброжелательства, какое пожелал бы увидеть и испытать на себе всем студентам актерских факультетов. Наши учителя были строги, очень строги и требовательны. Но это были строгость и требовательность отцов и матерей, заинтересованных в том, чтобы их дети стали настоящими людьми и настоящими профессионалами. С той самой поры я выверяю силы и возможности с вершин мастерства моих учителей по театральному институту — Тарханова, Леонидова, Телешовой, Сахновского, Дикого, Горчакова, Завадского. Мы жили тогда спектаклями МХАТа, Малого и Вахтанговского театров, моими кумирами были Хмелев, Дикий, Книппер-Чехова (кстати, диплом мне подписывала она).
ГИТИС для нас был самым настоящим домом, в котором мы и учились, и питались, и, случалось, ночевали. Прикорнешь где-нибудь, смотришь — уже утро и пора идти на первую лекцию. Смеялись, шутили, репетировали какие-то капустники, писали пьесы, делали самостоятельные отрывки. Бывали, конечно, и курьезы. Например, однажды осенью мы поехали в колхоз: нас попросили играть там отрывки.
Мы долго и тщательно готовились. Приехали. Висят афиши — все в порядке. А председатель колхоза, женщина, очевидно, не разобравшись сразу, кто мы и что, отправила нас работать в поле. Несколько дней мы убирали картошку, да так ударно, что потом, при подведении итогов, оказалось, что мы перевыполнили план. Стали спрашивать, как наши фамилии и кто бригадир. Выяснилось, что мы артисты. Председатель колхоза перед нами долго извинялась. Стали писать нам благодарность. А бригадиром у нас был Юра Фрид, наш сокурсник. И его вдруг в этой благодарности громко назвали руководителем института и народным артистом Советского Союза. Так он у нас там и проходил. Был, например, такой случай. Подогнали два грузовика, сделали таким образом площадку, а одного из шоферов не предупредили. И вот я сижу на одном грузовике, а моя партнерша на другом. Идет сцена. А тот шофер, которого не предупредили, пришел после обеда, взял машину и уехал. Представляете, ситуация — я сижу, а партнершу увозят. Но зрителям это даже понравилось…
Помню, работая над ролью Астрова в учебном спектакле, я буквально жил, дышал Чеховым, мыслил его фразами. Он меня возвышал, я становился чище. Наверное, то, что я делал в этой роли, было наивно, плохо. Но я многое почерпнул для себя от Чехова, это было мне бесконечно дорого. Потом я долго мечтал о «чеховских» ролях; прошло много времени, прежде чем эти мечты осуществились.
Продолжалась война, и мы, студенты, создавали фронтовые бригады, выезжали на фронт, который был поначалу всего в двух часах езды от Москвы, с концертами. Ездили в Рузу, Волоколамск, другие города Подмосковья и соседних областей. Играли отрывки из пьес, пели и даже… показывали фокусы.
В нашей бригаде было десять человек, в том числе Серафим Егоров, Нина Хромова, моя будущая жена Надежда Каратаева, Дмитрий Полонский… Выступали в блиндажах, на лесных полянах. У нас был студент, который в концертах изображал Швандю из «Любови Яровой», пел песни из оперетт, а также вел программу. Это был Коля Озеров, сын известного оперного певца, будущий актер МХАТа, неоднократный чемпион по теннису и знаменитый спортивный комментатор, народный артист РСФСР и заслуженный мастер спорта СССР. А я в тех выступлениях читал любимого Симонова, М. Исаковского, А. Чехова — «Шуточка», «Пересолил», «Хамелеон».
Мы были еще неопытными, неумелыми, но наши выступления воспринимались с особой, фронтовой, жадностью к искусству. И, пожалуй, никогда мы не встречали такого благодарного зрителя. А сколько бесценного материала было для наблюдений! Мы буквально впитывали в себя все увиденное, услышанное.
На войне мы узнали истинную силу искусства — и этот опыт не заменят никакие рассуждения. Искусство помогало хоть ненадолго обрести душевное успокоение, а иногда — в буквальном смысле — исцеляло от ран. Я из своего фронтового опыта помню госпиталь под Махачкалой, заставленные кроватями длинные коридоры. И громкий, словно пытающийся сдержать неуемную радость, голос Лидии Руслановой: «Валенки, валенки…» Пластинку ставят несколько раз. Мы знаем: это по просьбе бойца, который сейчас на операции. Ему надо было срочно ампутировать ногу, а в госпитале не осталось анестезирующих средств. Он согласился на операцию без наркоза, только попросил: поставьте «Валенки»… Помню, как в госпиталь, где я лежал, приехала Мария Петровна Максакова — сколько сил для выздоровления дало ее выступление.
Я после ранения плохо ходил, да и многие мои сокурсники тоже вернулись с фронта с разными увечьями. Но прошло совсем немного времени, и молодость взяла свое. Я всегда любил спорт, особенно футбол. И снова, теперь уже на институтском дворе, начались футбольные баталии — гоняли черный гуттаперчевый мячик, который почему-то назывался арабским. Хотя играть этим игрушечным мячом, чудом уцелевшим в военной неустроенности, было неудобно, страсти вокруг него кипели самые настоящие. Если бы не вмешательство нашего ректора, сидеть бы нам зиму без стекол.
В тех матчах я из-за своей малой подвижности чаще всего стоял в воротах. Но такое футбольное амплуа совершенно не устраивало меня на сцене. Я хотел быть на ведущих ролях, а не статистом. Для этого нужно было по крайней мере научиться ходить, как все. Помог наш преподаватель сценического движения Иван Сергеевич Иванов. Он придумал упражнения, которые мне позволили в прямом смысле встать на ноги. Кстати, этот самый комплекс упражнений я делаю и до сих пор каждый день.
Анатолий Дмитриевич нигде подробно не говорит о своем ранении, которое было нешуточным: у него не хватало части стопы и двух пальцев на ноге, кости стопы были раздроблены, и эти частички, отторгнутые организмом, временами отходили, причиняя мучения. Под срезанную пятку все время приходилось что-то подкладывать… Но к окончанию института Папанов не только играл в футбол, но и танцевал.
Я был слаб в общих дисциплинах, чувствовал себя часто не в своей тарелке. Стеснялся, старался догонять однокурсников… Приходилось много работать и над речью — педагоги обращали внимание на мои так называемые вульгарные шипящие. Я делал все, что мог, но у меня своеобразный прикус. Так что правильной до конца речь моя так и не стала… Не из-за нее ли я получал потом роли разных малосимпатичных типов? Да и мультипликационный Волк заговорил моим голосом тоже, наверное, поэтому… Но я еще раз повторюсь — наши педагоги, настоящие мастера, так много сделали для меня!
Однако уже в первые годы учебы преподаватели и сокурсники отмечали, что Толя Папанов обладает актерским мастерством, удивительным для человека, недавно пришедшего в искусство. Он понимал законы сцены (иногда, правда, интуитивно), да и одаренность его ни у кого не вызывала сомнения. Занятия у В. В. Гузы, знание жизни, фронтовой опыт — все это не прошло бесследно. Н. Ю. Каратаева вспоминала, что по актерскому мастерству Папанов всегда был первым и выделялся среди однокурсников, хотя ощущал и старался заполнить пробелы в своем образовании. Театральный критик Нина Велехова видела его в студенческую пору и так написала об этом: «Хорошо помню, как совсем юный Папанов впервые выходит на сцену со студенческой работой в водевиле «Спичка между двух огней». Водевиль как водевиль, очень смешно, но видно, что студент Папанов играет шире фарса, непонятно как пронося через условности водевиля подлинные моменты драматизма состояния человека, попавшего в затруднительное положение. Все жизненно остро — в жесте рук, судорожно комкающих котелок, в танце испуганно скривленных ног, даже в куплетах, спетых богатым красками басовитым голосом. Почему-то приходило в голову, что… ему необходимо играть Леонида Андреева, Флобера, что перед нами актер на роли Достоевского, а если ближе — Леонида Леонова (который тогда еще шел по сценам) с его символически сгущенной гротескностью быта, где есть именно та перемешанность несовместимых психологических красок, которая заложена в творческой палитре молодого артиста. И вдруг я узнаю в те же дни, что Анатолий Папанов был ранен в ногу на фронте и что танцевать ему очень, очень больно!..»
Я уже говорил, что в институте встретил свою будущую жену, Надю Каратаеву. Она сначала привлекла мое внимание тем, что на ней была военная форма — как и на мне. Оказалось, Надя тоже была на фронте, работала в санитарном поезде. Фронтовое прошлое сблизило нас, мы стали общаться, вместе сидели в библиотеке, готовясь к занятиям… В общем, эта красивая и талантливая девушка пошла рядом со мной по жизни… Мы поженились в 1945 году, вскоре после Дня Победы.
«Наша любовь началась с трамвайных поездок, — вспоминает Н. Ю. Каратаева. — Мы ездили в одном трамвае в институт, общались. Шел 42-й год, в Москве был комендантский час — разрешалось лишь до 23 часов находиться на улице. Толя меня проводит, а потом дворами, закоулками бежит домой. Рисковал — его же мог задержать патруль! Когда я привела его к нам домой знакомиться, мама моя сказала: «Толя, наверное, хороший парень, но больно уж некрасивый…» Он ходил в линялой гимнастерке — больше не в чем было, вел себя очень скромно. Слова мамы на мое решение не повлияли, я знала Толю, знала, каким незаурядным, талантливым он был. Расписались мы с ним в 1945-м: 9 мая был День Победы, а 20 мая — наша свадьба. Со всех родственников собрали карточки на водку, сервировали стол. Я была в беленьком платьице, он — в каком-то костюмчике, принес букетик незабудок. Жить Толя перебрался к нам в коммуналку: в длинный коридор выходило 11 комнат. В еде и одежде оказался неприхотливым».
В институте я играл комедийные роли (например, господина Дюроше в водевиле Д. Ленского «Честный вор»), но не только. Я уже говорил, что педагоги работали со мной над ролью доктора Астрова в «Дяде Ване».
11 ноября на государственном экзамене я в спектакле «Дети Ванюшина» играл Константина, который был по возрасту младше меня, а в комедии Тирсо де Молины «Дон Хиль — Зеленые Штаны» — глубокого старика. Вот так забавно заканчивались годы ученья…
В 1965 году, в день двадцатилетия Победы, мы встретились с товарищами по институту. Вспоминали годы ученья, работу во фронтовых бригадах. Трудности уже не вспоминались, хотя голодными и холодными были наши студенческие времена. Но было у нас общее дело тогда, общий душевный настрой, мы были молоды, верили в будущее… Поэтому вспоминаются те времена только как счастливые!
В 1947 году я окончил ГИТИС и был приглашен в несколько театров, в том числе в любимый МХАТ и Малый. Мне представлялась возможность дублировать обожаемого мной Хмелева в «Дядюшкином сне». В Малый театр я целый месяц ходил на репетиции к Алексею Денисовичу Дикому, который ставил «Ревизора». Но я все же решил, что нельзя отрываться от товарищей, да и рано мне еще подыматься на такие высоты… И моя жена тоже ехала в Клайпеду, где создавался русский драматический театр. Поехал туда и я. Главным режиссером театра стал Борис Ниренбург, ставший позже известным постановщиком телевизионных фильмов.
Нелегко было расставаться с Москвой, с домом. Клайпеда потрясла нас: она была почти полностью разрушена… Трудно было представить, что в этом разбитом, сожженном городе теплится жизнь. На другой день после приезда мы с тысячами людей работали на субботнике по расчистке главной площади от развалин. А вечером был дан первый концерт.
Мы и потом участвовали в восстановлении города, убирали завалы, сажали деревья, цветы. Но не это было главной нашей задачей. Ведь в Клайпеде с 1938 года хозяйничали фашисты, проводилась политика онемечивания населения, так что восстанавливать нужно было не только дома.
Первой нашей премьерой в этом городе был спектакль «Молодая гвардия» по роману А. Фадеева. Я играл в нем Сергея Тюленина. Надо ли говорить, что я любил эту роль, что много вложил в нее своей души, — ведь фронтовой опыт был в совсем недавнем прошлом. Мы с моим героем были почти ровесники. Оба любили фильм о Чапаеве, оба ненавидели фашистов… Я очень полюбил этого героя, паренька из шахтерского поселка, смелого, отчаянного, бескомпромиссного.
Мне просто физически не хватало кепки — в романе часто упоминается задиристая кепка Сережки — я все искал ее, но не мог найти ничего подходящего. И вдруг, идя однажды по улице, кепке, которая была мне нужна. Я так и замер! Остановил мальчика, попросил у него эту кепку, а ему новую купил. Так и сросся этот головной убор с моим героем. В сцене гибели молодогвардейцев Сережка до боли сжимал ее в руке…
У нас даже находили большое портретное сходство. А сам я считал, что похож на Сергея задиристым характером, бескомпромиссным отношением к жизни. Но главное, что нас объединяло, лютая ненависть к врагам нашей Родины, которую мы оба защищали с оружием в руках.
Конечно, нельзя сказать, что в этом спектакле я играл самого себя. Но в Тюленине я стремился передать все самое лучшее, светлое и героическое, что было присуще нашему поколению. Помогала мне и память о фронтовых товарищах, для которых, как и для Сергея, яростный девиз «Победа или смерть!» составлял смысл их тогдашнего существования — борьбы до последнего дыхания, до последней капли крови. Больше всего меня радовало то, что зрители, особенно молодые, близко к сердцу приняли моего Сережку: он был понятен и близок, они им восхищались. А ведь подавляющее большинство из них родились и выросли в Литве и далеки были в своих убеждениях от нас. Мне до сих пор приятно вспоминать, что учащиеся гимназии (так в тогдашней Клайпеде назывались школы), побывавшие на нашем спектакле, написали, что им очень понравился мой герой.
В ноябре 1947 года появилась первая в жизни Анатолия Дмитриевича рецензия. В ней давалась высокая оценка спектакля «Молодая гвардия» и особенно отмечалось исполнение роли Сергея Тюленина артистом Папановым. Постановщик спектакля Б. Ниренбург вспоминал: «Все зарождалось, шло изнутри, выплескивалось с невероятным темпераментом и самобытностью. Уже тогда у этого начинающего актера было твердое собственное видение, собственная точка зрения, с которой его никто и ничто не могло сбить».
В Клайпеде мы должны были каждый месяц показывать новый спектакль, так что это была неплохая школа для артиста. Я играл Городулина в спектакле «На всякого мудреца довольно простоты», Тристана в «Собаке на сене», Леонида Борисовича в «Машеньке» А. Афиногенова, Рекало в спектакле «За тех, кто в море!» Б. Лавренева. А еще ездил с концертами по маленьким городам и селам Литвы, вел в школе кружок художественной самодеятельности. Вот такая насыщенная была жизнь. Я тепло вспоминаю ту пору — первые роли, первые успехи, первые цветы… Мы были молоды, работали очень увлеченно.
Наш театр в Клайпеде просуществовал недолго. Видимо, создание театральной труппы из актеров-ровесников — дело не всегда плодотворное, хотя в ту пору увлекались созданием молодежных театров на основе выпускного курса актерского факультета. Но все же молодым артистам необходим опыт старших, нужно вхождение в ту или иную театральную традицию. Да и мало пьес, которые могли бы исполнить актеры одного возраста.
Русский драматический театр довольно скоро расформировали, но дело свое он, думается, сделал, в городе стали появляться другие театральные коллективы. А нам нужно было решать, куда двигаться дальше. И тут мне помог случай.
Я вернулся в Москву с намерением поступить в Малый театр. Но дело было летом, театр был на гастролях, надо было ждать. И в эти дни я встретил А. А. Гончарова. В годы моей учебы Андрей Александрович преподавал в ГИТИСе, ставил концертные программы для студенческих фронтовых бригад, а позже работал очередным режиссером в театре Сатиры.
К тому времени наш театр в Клайпеде был практически расформирован. Узнав об этом, Гончаров сразу предложил:
— Приходи к нам в театр.
С тех пор моя жизнь связана с Московским театром Сатиры.