Господин Нако заторопился. Вышел в темный коридор. Ноги у него подкашивались. Озираясь, словно убийца, зачем-то похлопал себя по толстым ляжкам. Пошел было наверх и остановился.
«Фашизм, пфе! Ладно, а где же фашисты! Генералы без армии, пфе!»
И снова зашагал по лестнице. Сначала бы распропагандировали народ, увлекли бы его, и уж тогда бы поднимали знамя.
«А так перебьют молодежь, и больше ничего. Опозоримся на весь мир. Нет, нет, власть опять должна перейти к политическим партиям. Другого выхода нет».
Поднявшись на второй этаж, он отер холодный пот со лба и вошел к Софке. Она смотрелась в зеркальце.
— Ну, Софка, допрашивал тебя полковник?
— Да, только что.
Лицо Софки горело, она вся была в поту. Видно, что ее допрашивали...
— Ну?
— Глупости, Нако. Сейчас Димо пошел отругать косоглазого.
Софка скосила глаза в зеркальце и повернулась к мужу спиной. Нако нахмурился, сунул руки в карманы брюк и, выпятив живот, вышел.
Под балконом, в переднем дворе Карабелевых, шумели женщины. Нако пошел на цыпочках. Женщин подняли с постелей в нижних юбках, и они белели, как привидения на кладбище.
«До чего мы дожили, тю-ю!»
Нако съежился и повернул обратно. Остановился перед комнатой жены, но представил себе усики полковника и отошел.
Если бы только это... Все пошло кругом, все. Хоть бы революция, а то... Убили пристава Миндилева, подкупили служанку Маргу, украли Миче из-под венца, подожгли базар, отряд из города вышел... а дальше что? Чепуха, и ничего больше. Ни один ржавый пистолет не выстрелит, тьфу!
«Те тоже генералы без армии — хе-хе!»
М-да, фашизм без фашистов, революция без революционеров — пфе! Поди разберись! Просто какое-то самоистребление...
Нако поджал губы. И вдруг в ужасе замер: в его сознании вспыхнула цифра семнадцать.
«У-у... сколько было раньше, а теперь опять... до чего мы дойдем?»
М-да, не к добру это все... Весь мир от нас отвернется. А там, глядишь, и сотрут нас с лица земли... Просто так, как грязное пятно, хи-хи...
«Правда, правда, вот увидишь!»
Приземистый, толстый, Нако стоял, расставив ноги. Он ушел в свои мысли, и в сознании его догорала цифра семнадцать — большая, красная...
Но скоро он очнулся и на цыпочках заспешил — перешел в задний конец коридора. А там он присел — сжался, словно от выстрела. Внизу кто-то закричал:
— Нет разве бога на небе, э-э-эй?
Поникшие фруктовые деревья сливались друг с другом в белой ночи. И еле заметны, привязанные к деревьям, пара за парой, согнувшиеся фигуры, стонущие, как Сизиф.
До сих пор Нако ничего не видел, однако теперь он увидал. Пригнувшись, съежившись, он смотрел из-за дощатых перил балкона, смотрел и дрожал. Вдруг явится сейчас тот, в серой шляпе, и... Нет, тогда Нако убежит, убежит непременно. Он бы и сейчас убежал, но они говорили — там, внизу, и это его удерживало!
«А немного погодя... они уже не будут говорить... и больше никогда не будут!»
Пальцы Нако задрожали крупной дрожью... пальцы рук, которыми он только что подписал протокол...
Нет, он убежит! А сам продолжал вслушиваться: они говорили там, внизу... Кто-то просил цигарку... цигарку!..
А-а! Нако вынул носовой платок...
Дали бы им... дали бы им в последний раз по цигарке... Что тут такого!
И кмет вытер слезы.
У него было доброе сердце — у этого Нако!
Из комнаты Миче доносился шум. Посаженый отец, полковник Гнойнишки, отчитывал Сотира. Тьфу, плакать из-за бабы, из-за юбки!..
— Ведь ты был воеводой, Сотир, офицером был! Постыдись!
Да и что за женщина Миче в конце-то концов! Обвенчаться добровольно с одним, а потом взять и сбежать с евреем. Тьфу!..
— Плюнь, говорю тебе! Вставай! Ну!
Сотир позволил поднять себя. Но потом снова свалился на кровать и закрыл лицо руками.
М-да, все же он заслуживает сожаления. Полковник Гнойнишки это понимал. Миче такая женщина — голова закружится. Лакомый кусочек. Да еще и наследство улыбнулось... Вот история!
И Гнойнишки мелкими шажками заходил по комнате. Он так усердно крутил свои усики, что казалось, вот-вот их выдернет. Миче необходимо найти. И ее найдут, это ясно. Косоглазый дьявол этого заслужил.
— Хватит, Сотир! Я ее найду, говорю тебе! Даю честное слово солдата.
Сотир всхлипнул и еще крепче прижал руки к лицу. А каким храбрецом был этот косоглазый дьявол! А-а, как несся он со своей ротой в Криволаке!
Гнойнишки остановился и выпятил грудь. Эх, черт побери, черт побери! Сражались они — и он, и Сотир, и все — сражались на востоке, на западе, на севере, на юге. Чч-ерт возьми, ч-ч-е-орт его возьми!
А теперь этот герой... этот крылатый храбрец... этот несчастный Сотир... М-да, из-за каких-то лавочниковых капиталов. Э-эх!
Ну, ладно.
Неужели они должны благоденствовать, как мародеры... которые... которые...
Ну, ладно.
У Круши весь взвод Сотира был уничтожен, сам он ранен в шею...
И уцелел! Косоглазый дьявол, ха-ха!
Ну, ладно.
М-да, такие подвиги, такие подвиги! Э-эх! А теперь — погребены все надежды, все! До-чиста! М-да.
Просто ложись и помирай.
Гнойнишки топнул ногой, и дом задрожал.
— Сотир, бить тебя надо! Тьфу, из-за какой-то юбки! Говорю, побью тебя, вставай!
Сотир вздохнул и поднялся. Ему было уже не до юбки. Ну что Миче — женщина как женщина. Попалась бы она ему в руки еще разок — он бы ей показал...
— Не в этом дело, друг, а видишь ли...
И зашептались.
Нако на четвереньках отполз в коридор: ему показалось, что там, внизу, появился человек в серой шляпе.
Прижав палец к губам, как ребенок, он размышлял.
Да, наступили времена вроде богомильских.[8] Да, просто времена богомилов, средние века, и ничего больше! Тю-ю...
И вдруг кмет открыл рот: из спальни Миче вырвались крики. Гнойнишки орал во все горло, как на параде, гм, как будто нарочно. Но он не командовал, а ругался.
— Мерзавец! Я прикажу расстрелять тебя немедленно!
Что это значит? Комедия или трагедия, а? Нако не знал, что и думать. Двери спальни приоткрылись как будто нарочно. Полковник, продолжая кричать, выставил в коридор плечо:
— Вы преступник! Вы опорочили власть! Оскандалили правительство.
И, высунув голову в дверь, он гаркнул:
— Под-по-ручик Ти-ихов!
Адъютант вырос словно из-под земли — тонкий, стройный, красивый.
— Подпоручик, я беру под стражу шефа полиции. Он еще не снят со своего поста начальством, но это будет сделано впоследствии. А пока поручаю его вам.
И адъютант замер у двери.
Нако потер руки. Нет, даже если это игра, и то занятно. А может, и не игра. Человек человеку — волк. Гнойнишки готов изничтожить косоглазого, чтобы самому выйти сухим из воды.
В коридор сбежались любопытные из свадебного зала и с нижнего этажа. Помощник кмета, Дечко, подошел к Нако. Гм, и этот любопытствует, хе-хе: отошел уже!
Гнойнишки, поговорив наедине с майором запаса Кандилевым, сложил врученный ему протокол и обратился ко всем присутствующим:
— Я пока не могу, господа, ничего сказать вам из того невероятного и скандального, что... Впрочем, вы это узнаете впоследствии. А сейчас...
И сделал знак, чтобы все шли за ним.
Лица побелели.
Коридор медленно опустел.
Адъютант — на страже у спальни Миче — закурил сигарету и не заметил, как вырос перед ним Нако. Кмет подошел с незажженной сигаретой, руки его дрожали. Адъютант спросил:
— Всех, кто связан там, в саду, всех, господин кмет?
— Всех. Так решено.
Их взгляды встретились сквозь табачный дым. Адъютант заикался:
— Р-р-а-зве они не б-б-олгары, господин кмет?
Красив адъютант — продолговатое лицо, тонкие губы! Нако отвернулся. Ишь о чем спрашивает, молодчик! Гм, хорошее дело, если уж и эти потрясены...
Позади Нако выросла еще чья-то тень — тоже с незажженной сигаретой.
— Дай прикурить, Нако. Ты почему не идешь вниз, а?
— Прикуривай, Ячо. А ты почему не идешь?
— Разве мне можно? Я прокурор.
На переднем дворе заголосили женщины:
— За что бьете! А-а!
Ясно: заставят всех присутствовать. Кмет и прокурор побежали к переднему балкону. В белой ночи, там, внизу, едва вырисовывались спины в гимнастерках, мелькали нагайки, и женские вопли разносились далеко вокруг.
Нако впился ногтями в локоть Ячо и поплелся за ним к заднему крыльцу.
Внизу, перед фруктовым садом, блестели штыки солдатского кордона. Свободное пространство перед ним заполнили женщины.
Белая ночь насторожилась: солдаты защелкали затворами винтовок.
А-а!
Оттуда, где стояли связанные, долетали отрывочные возгласы, кто-то всхлипывал. И вдруг страшный крик:
— Э-эй! Нас будут убивать!
Но сейчас же все онемело: среди деревьев замелькала серая широкополая шляпа.
Старый сапожник Капанов вытянул шею — повернулся к сыну, привязанному позади него.
— Сыбчо, убивать нас будут, потому и женщин согнали. Попомни мое слово. Потом еще поговорим.
Сыбчо всхлипнул, а старик вспылил:
— Как не стыдно! Держись, сынок, ведь ты мужчина!
Но парень трясся за его спиной. Э, не так-то легко умирать молодым. Да и первенца ожидает Сыбчо. Хоть бы в живых оставили, дали б на него посмотреть, а уж потом... Старый сапожник это понимал. Собаки!
— Вздохни поглубже, сынок, вот так!
И сапожник шумно втянул в себя воздух. Но Сыбчо только захрипел. Этак он помрет раньше, чем его пырнут штыком. Старик достал сына ногой.
— Вздохни поглубже, говорю тебе, собака. Подумаешь, велика беда, коли нас не станет!
И Сыбчо пришел в себя.
— Н-не-ох-хо-та по-ми-рать, о-о-тец.
— Д-у-у-маешь, мне о-х-хо-та! Да сколько людей уже по-мерло, Сыбчо... А м-может, тебя и не у-у-бьют. Что эт-то б-будет, если начнут у-у-бивать молодых...
У соседнего дерева отвязали адвокатишку Дырленского. А-а, начинается!
— С-сы-ыбчо, начинают!
И выскочили глаза Сыбчо из орбит, губы вспухли и растрескались, он закричал отчаянно:
— Помогите, люди! Нас убивают, эй!
Рев — страшный, животный — прорезал белую ночь. Старик-сапожник забился, отдирая привязанные к стволу руки: люди, отвязавшие от соседнего дерева адвоката Дырленского, подошли к Сыбчо.
Зазвенел стальной голос:
— Кто кричал?
Сыбчо поперхнулся, и опять понесся звериный вопль:
— Я-а-а!..
Отец прикусил язык: тупой выстрел из револьвера тряхнул молодое тело привязанного за его спиной Сыбчо. Старый сапожник весь напрягся, захлебываясь кровью из прокушенного языка, повернул голову к убийце сына и, задом, отчаянно пнул его ногой.
Убийца отскочил. И выругался. Потом и перед старым сапожником разинуло пасть черное, как змея, дуло. Выстрел раздался совсем близко — тупой.
Белая ночь стала красной.
А женщины, прижатые к задней стене дома, визжали и качались, словно занавес с намалеванными на нем фигурами.
И блестели перед ними солдатские штыки, как погребальные свечи.
Кордон солдат разомкнулся — вперед вытолкнули адвоката Дырленского. Женщины замерли.
Перед ними стал высокий мужчина.
— Болгарки! Тихо! Болгарки, отвечайте на мои вопросы. Так. Вот, перед вами — ничтожество. Итак, я спрашиваю: человек это или червь?
Человек, конечно, какой же это червь! Женщины жались одна к другой. Оратор взбесился.
— Отвечайте, раз я спрашиваю, мерзавки!
Страшный... Женщины зашептались: «Это Дырленский. Он самый!»
— Ну, хорошо. Так. Этот червь — Дырленский, адвокатишка. Теперь пусть выйдет вперед та сволочь, которая его родила. Сейчас же!
А-а! Женщины стояли, словно громом пораженные. Кто-то крикнул громко:
— Да она на кладбище!
Оратор не понял.
— Что такое?
И загалдели женщины вдоль всей стены:
— На кладбище она, эй!
— Там ее ищите!
— Чтоб и вас туда перетаскали!
Высокий человек встрепенулся. И склонился к живому занавесу:
— Это кто сказал? Выйти сюда! Немедленно!
— А-а! — прохрипела одна.
— А-а! — крикнула другая.
И заголосили хором:
— Мертвые — не сволочи! Мертвые — святые, слышишь, проклятый, чтоб тебя бог убил!..
«Дурак Кандилев, тьфу!»
Полковник Гнойнишки отвел оратора в сторону. Нельзя так, это ведь женщины, сейчас раскудахчутся, как курицы.
— Более сдержанно, господин Кандилев, более сдержанно и тактично, понимаешь, этак.
— Понимаю, господин полковник.
Женщины стояли, тесно прижавшись одна к другой. Кандилев заговорил более мягко. Пусть выйдет та, которая желала ему попасть на кладбище. Добровольно пусть выйдет, он ей ничего не сделает!
Вот так по-человечески и надо. Женщины начали подталкивать друг друга. Среди них заметалась взлохмаченная голова, окровавленное лицо. Капаниха, должно быть! Трудно было разобрать, но скорей всего это была она — сапожничиха.
Кандилев взял ее за плечи и повернул лицом к женщинам.
— Так! Значит, болгарки, эта ведьма и родила этого червяка!
Капанова — рослая, плечистая — возмутилась: чтоб она да родила этого съежившегося перед солдатами лилипута?! Но Кандилев повысил голос:
— Теперь, женщины, я хочу, чтобы вы — тоже добровольно — вытолкали вперед родных или двоюродных сестер этого червя. Ну!
Женщины переглядывались. У Дырленского, молодого адвоката, не было родни — он вырос круглым сиротой. Кандилев смешался. Необходимо было найти хоть каких-нибудь сестер червя Дырленского, совершенно необходимо. А их не было, и женщины, естественно, не могли их выдумать.
Кандилев беспомощно оглянулся вокруг и снова вскипел: брешут, мерзавки! Но полковник Гнойнишки опять взял его под руку: раз у родоотступника Дырленского нет родных, откуда же их возьмут эти женщины!
— Этот мерзавец ведь может быть незаконным сыном, Кандилев! Или подкидышем — откуда ж ты тогда возьмешь его родных?
И зашептались. Без сомненья, именно с адвокатишкой нужно было произвести эффект, чтоб не получилось опять простое убийство, как раньше. Это не оказывает воспитательного воздействия!
— Да, признаю, Кандилев, необходимо, чтобы именно этого адвоката, именно этого изверга, перед смертью оплевали бы свои же — мать, сестры, жены и дети, но — что поделаешь! Таковых нет.
Рослый Кандилев дотронулся до своей бородки.
— Послушайте, господин полковник, но если у этого мерзавца не было даже жены, то... возможно ли, чтоб он не имел любовницы?
...Действительно! Имел, понятное дело, и не одну... Вот идея! Браво, Кандилев!..
Вымысел, все вымысел! Легенды не имеют истории: каждое поколение сочиняет их само для себя, и ничто не передается от прошлого будущему. Да и вообще, едва ли существовало прошлое. И будущего не будет. Ничего не было, ничего не будет: глумитесь вволю — деды не услышат и внуки не покраснеют.
Над садом бездушно царила белая ночь. Солдатские штыки блестели, как погребальные свечи. И замер живой размалеванный занавес у задней стены карабелевского дома.
Рослый майор запаса опять выступил вперед. У него был торжественный вид.
— На крови, которую мы проливаем сегодня, болгарки, — на крови черной, подлой, мерзкой, — на этой крови в конечном счете мы хотим вырастить священное поколение. Поэтому-то каждый родоотступник перед смертью должен быть всенародно оплеван, и прежде всего теми, кто, в общем, ближе всех ему по крови. Поэтому-то я и хотел сначала, чтобы вы указали мне мать этого изверга. Но у него таковой не оказалось. Хорошо, тем лучше. Он — ее не за-слу-жи-вает. Затем я хотел, чтобы вы указали мне его родных и двоюродных сестер. Но не оказалось и таковых. Хорошо, тем лучше, он их не заслуживает! Ну, а кроме матери и сестер, какая же еще милая женская душа может быть у мужчины! Подумайте, а? Одним словом, в общем, болгарки, этот изверг — он ведь должен был спать с кем-нибудь из вас, а?
...Живой размалеванный занавес колыхнулся к стене, у кого-то глухо вырвалось: «Ух-а-а!» — и будто сухая лоза занялась, затрещала, вспыхнула:
— Ух-а-а, мерзавец! Тю-ю!
Дурак Кандилев, тьфу!
Когда нагайки прибили живой размалеванный занавес к стене, Гнойнишки обнажил саблю.
— Чтоб никто ни звука! Или я вас перережу, как кур! Слушайте. В течение пятисот лет, да, в течение целых пяти веков в Болгарии не было такого дома, такой семьи, которую не попирала бы нога нехристя. Так или не так, мерзавки?! Ну, так вот именно это и хотят опять накликать на наши головы продажные душонки, подобные этому червяку!
Маленький полковник ткнул саблей в сторону Дырленского, съежившегося в комочек перед солдатами.
И тот содрогнулся — весь почерневший, с остекленелыми глазами.
Все это почувствовали. Полковника передернуло от отвращения, и он шумно харкнул в лицо связанного.
— Тьфу, позорное клеймо на земной коре! Женщины! Болгарки! Эти червяки, которые по делам своим становятся предателями отечества и государства, предателями матерей и жен своих... одним словом, эти изверги, которые не жалеют даже своих детей, — чего они заслуживают, а? Только одного — плевка! Да, всенародного оплевывания! И смерти! Немедленной, моментальной, да! Оплевывания и сме-е-рти!
...Дырленский, адвокатишка, заслуживает плевка: у самого ни кола, ни двора, а туда же — мутит народ. Капаниха через головы солдат исподтишка взглянула на фруктовый сад. Сердце ее сжалось, Она дождется, когда придет черед ее близких, и тогда они увидят — все увидят. А пока она будет исполнять приказ. И она подошла к Дырленскому. Почему бы ей не плюнуть? Капаниха утопила бы в своих плевках весь мир!
Женщины потянулись одна за другой — плевали.
И оцепенели. Блеск штыков преломился: связанный адвокат — маленький, одеревенелый, коротко вскрикнул и, как чучело, взлетел над землей, поднятый на штыки.
...Ясное дело, теперь женщины попадают в обморок — одна за другой. И их опять поволокут в передний двор, как же иначе?
Ничего. Конечно, можно было бы оплевать не живых, а трупы. Ну, ничего.
Ячо, прокурор, однако же, был возмущен. Непростительный промах! Перебей их, собери трупы в кучи, а там плюй, сколько хочешь!
— Еще бы!
Они были одного мнения — прокурор и кмет, притаившиеся у заднего входа. Нако придумал даже нечто более сильное.
— Эти военные — какой с них спрос, Ячо! Желаешь перевоспитать народ — хорошо! Разложи трупы посреди базарной площади, полей их керосином, и пусть все горожане проходят мимо и плюют! А потом подожги! Пусть горят. Пусть горят дни и ночи — в назидание на веки вечные...
Он не докончил фразы — в саду раздалось пение:
Милая отчизна, ты земной наш рай...
И смолкло, оборванное двумя выстрелами. А потом снова зазвучало:
Твоя красота, твои чары,
ах, они-и беспре-де-ельны...
Женщины вскрикивали в такт двойным выстрелам.
Нако, присев на корточки возле прокурора, считал: после каждого двойного выстрела загибал палец.
А в саду все пели и пели...
Последний выстрел прозвучал одиноко.
И следующий палец на руке кмета так и остался незагнутым. Правильно: ведь в протоколе их было семнадцать?
Но Нако загнул и торчащий палец: он забыл посчитать поддетого на штыки Дырленского.
Кмет уставился на свои пальцы. Нет, счет никак не сходился! Один... два... пять... восемь...
«Восемь! Дважды восемь — шестнадцать!»
Загнутые пальцы Нако показывали шестнадцать расстрелянных. Вот тебе и на!
— Ячо, я насчитал только шестнадцать.
— Шестнадцать?
— Вот посмотри: на каждые два выстрела по пальцу: один... два... пять... восемь... Гм, не хватает только, чтоб кто-нибудь сбежал! Будет дело. Возьмет да и опишет все...
— Глупости, Нако. А Дырленского считаешь?
— Считаю.
— А два выстрела до него?
Кмет вздрогнул: да, он забыл первые два выстрела. И он поспешно загнул еще один палец. Но сейчас же вытаращил глаза.
— Что же это значит? Теперь получается восемнадцать! Ячо! Ячо!
— Оставь, Нако, погоди.
Прокурор смотрел, что происходит внизу. Но кмет затормошил его:
— Господи! Ошибка, Ячо: восемнадцать человек!
— Восемнадцать! Ну, пусть будет восемнадцать.
— Но как же, Ячо, в протоколе-то было семнадцать, уверяю тебя!
— Тогда должно быть семнадцать.
— Но я считал: выходит восемнадцать, говорю тебе!
— Ну, посуди, Нако, как может быть восемнадцать, если их семнадцать? Ты что-то путаешь...
Нако развел руками. Что он, орехи, что ли, считал, чтоб ошибиться! Тоже мне!
— Ведь это человеческая жизнь, Ячо!
Кмет и прокурор вздрогнули: внизу кто-то громко сказал:
— Послушайте, восемнадцать выходит!
Агенты волокли трупы из сада, кто-то пересчитывал их и опять повторил:
— В самом деле — восемнадцать!
Кмет и прокурор очутились во дворе. Полковник Гнойнишки испытующе посмотрел на них.
— Пересчитать трупы! Позор!
Агенты снова принялись перебрасывать трупы. Нет, меньше не получается!
— Восемнадцать, господин полковник.
Это еще что... Гнойнишки затеребил ус.
— Поручик Рибаров, как прикажете это понимать: вы представляете нам восемнадцать трупов?!
Человек в широкополой шляпе сплюнул прилипшую к губам сигарету:
— Раз их восемнадцать, значит, столько их и было, господин полковник...
Вот тебе и на!.. Кмет подошел ближе.
— Их на самом деле восемнадцать, и я столько же насчитал, Гнойнишки. Правда!
— Молчать!
Гнойнишки махнул рукой и позвал старшего:
— Послушай, вынь из кучи труп пристава Миндилева: с ним восемнадцать. Ну, пошевеливайся!
— Труп пристава мы отнесли еще ночью к нему домой, господин полковник!
Гнойнишки позеленел. На что же это похоже, в самом деле: трупов должно было быть семнадцать.
— Пересчитать еще раз. Сей-ча-с же!
...Все же трупов было восемнадцать, и никак не могли они превратиться в семнадцать — никоим образом!
Гнойнишки развел руками. К нему подошел Кандилев, майор запаса:
— Господин полковник, осмелюсь доложить, у нас имеется скрепленное протоколом решение только на семнадцать человек. Значит, я снимаю с себя всякую ответственность!
...И он был прав, разумеется. Гнойнишки оперся на свою саблю. Конечно, ответственность падает на того, кто составил список. М-да.
— Начальник полиции! М-да... Тем лучше. Великолепно! Теперь уж ему крышка, этому мерзавцу, да!
Нако потер руки. Теперь заварится каша... И засеменил по лестнице вслед за Гнойнишки. А полковник вошел к косоглазому, в спальню Миче. Да. будет дело.
Нако предложил адъютанту сигарету и приник ухом к замочной скважине.
В коридоре появился Ячо, прокурор. У него скрипели ботинки, и Нако замахал руками — пусть Ячо не шумит!
Немного спустя кмет отскочил от двери, словно ошпаренный:
— Господи, дед Рад убит. По ошибке убит, ай-ай-ай!
Кмет стиснул руками толстые щеки и зашатался. Добрел до стены напротив, присел, опершись спиной.
— Милый, милый дед Рад!
Ячо, прокурор, понял: убили вместе с другими и старого церковного певца деда Рада. Но как попал он в число связанных там, в саду? Странно. Впрочем, так всегда бывает, когда игнорируют правосудие, да, да!
И он предложил расстроенному Нако сигарету.
— Закури, Нако. Ничего теперь не сделаешь. Как глупо! Закуривай, ну же!
— Оставь, брат... Если б ты знал, эх! Это неслыханное злодеяние.
— Может, он тебе родственник, старый псаломщик-то, а, Нако?
Кмет заплакал. Родственник, гм, родственник!
— Что родственник, Ячо! Э-эх! Если я грамотный, то знай, этим я обязан деду Раду! Да. И если я знаю хоть одну молитву — от него научился, от него, да! И песенку если помню, да, даже и песенку — тоже от него!
Нако вынул носовой платок и высморкался.
— И то хорошее, что еще осталось в моей душе, Ячо... Если осталось хоть что-нибудь хорошее — все от деда Рада, от деда Рада... Все из золотых его уст — золотых, золотых... э-эх!
Ячо насилу поднял потрясенного Нако: нельзя же, чтобы кмет города сидел на корточках у стены, словно какой-нибудь крестьянин в коридоре суда.
— Довольно, Нако. Ничего не поделаешь. Закури.
Нако закурил сигарету, затянулся и нагнулся к уху прокурора.
— Попомни мое слово, Ячо, они расстреляют и нас. Вот увидишь!
— Кто?
— Военные, кто!
— Молчи, и у стен есть уши.
Нако быстро оглянулся и опять затянулся сигаретой. Милый дед Рад! А они, военные, будут расстреливать, будут, что бы там ни говорил прокурор, да! Тц-тц, милый дед Рад!
— Гм, я просто вижу его — как живой перед глазами стоит, бедненький дед Рад! Дай мне еще сигарету. Да, сидим мы, бывало, в школе, в одних рубашонках — малыши, сидим на полу возле стен, — никаких парт тогда еще не было! Сидим, а он нам рассказывает, рассказывает — все о панагюрском восстании! Как сражались с турками в первый день, потом как во второй... и как прятались потом на чердаках, неделями... неделями на чердаках, э-эх!
...Дверь комнаты Миче приоткрылась, и показалась спина полковника. Он кричал:
— Вы будете отвечать! Расстрелять старого церковного певчего, — нет, этого вам не простят! Я завтра же передам вас прокурору, завтра же!
И он опять захлопнул дверь, потому что косоглазый начал оправдываться.
Глаза Нако заблестели. Вот теперь он — начальник — поймет, почем фунт лиха. И кмет потянул прокурора за рукав.
— Ячо, а зачем передавать его тебе, а? Откажись! Разве теперь есть суд? На грузовик — и давай!
Прокурор языком передвинул сигарету в угол рта.
— Пусть мне только дадут его в руки, а там...
...Полковник Гнойнишки опять отворил дверь и сплюнул.
— Никаких посаженых, батенька: под пулемет тебя, под пулемет!
К нему подошли прокурор и кмет.
— Как это случилось, господин полковник? Как это могло случиться?
— Что, Ячо?
— Расстреливать без приговора, помилуйте!
— Подумаешь!..
Нако развел руками.
— Но, Димо, дед Рад — ветеран панагюрского восстания...
Полковник пронизал его взглядом.
— Ветеран... а помог сегодня вечером отряду повстанцев проникнуть сюда, убить пристава Миндилева и украсть Миче — да! Оставьте, господа! Гнилой народ, рабский, подлый! Следуйте за мной!
Белая ночь пожелтела: страшно желтые, с раскрытыми ртами, выделялись в куче трупов простреленные головы.
И пахло кровью.
Женщины, выведенные с переднего двора, в сопровождении взвода солдат шли по проходу в сад. Они вскрикивали, рвали на себе волосы.
Их согнали в кучу, окружили солдатскими фуражками, и опять засвистели нагайки.
— Замолчать!
И замолчали.
Тогда начальник гарнизона, кмет, прокурор — все подошли к куче трупов. Полковник обнажил саблю, и раздался его стальной голос.
— Проклятье и плевки родоотступникам на веки вечные! Плюйте! Кто не будет плевать, того зарублю на ме-сте!
И плевали.
Нагайками подогнали женщин.
Еще немного, и они начнут плевать.
Но вдруг, поверх голов, загремел — рехнулась она, что ли? — голос высокой, всклокоченной, окровавленной Капанихи: загремел под ударами нагаек.
— У-у-у, эй, вы! Бабы! Которая плюнет — задушу!
Она повернулась к куче трупов, высоко подняла ногу и схватилась руками за живот. Голос ее охрип, но она выкрикнула отчаянно:
— Мы не будем на них плевать, господин офиц-е-р, потому что мы вот так отрывали их от себя!
Нагайки замерли над головами женщин. Застыли солдатские фуражки. Замолкло все. И разрослась громада трупов — воцарилась в белой ночи. Страшно, до безумия страшно!
Полковник Гнойнишки в замешательстве упер в землю конец сабли, и она задрожала как пружина. И ноги у него дрожали, подгибались. Он что-то бормотал. Быть может, обдумывал путь к отступлению.
— Ладно... Ты права... Пусть будет так: вы не будете их оплевывать... Ладно...
Потом он тряхнул головой и взвизгнул тонким голосом:
— Музыку! Сейчас же музыку! Не-мед-лен-но!
Женщины сжались, теснимые прибежавшими музыкантами.
Пыхтя, Гнойнишки приказал:
— Хоро! Пайдушко![9] Живо!
Ужаснулось само небо: музыка заиграла. Маленький полковник с обезумевшим лицом завертел саблей:
— Кмет, веди! Хоро — немедленно! Становитесь все! Хор-р-ро, говорю вам, или я вашими трупами всю Марицу завалю!
Но Капаниха — плечистая, всклокоченная — закачалась, как пьяная, и прошипела:
— Убей, собака! Убе-е-й!
Маленький полковник снова вздрогнул. Однако овладел собой и выхватил нагайку у полицейского.
— В круг, мать твою...
Капаниха охнула, схватилась рукой за шею, на которой снова выступила кровь. Какое-то мгновение она колебалась, потом зарычала, как тигрица, и впилась в руку полковника.
— Давай, господин офи-ц-е-ер! Пля-аши!
Капаниха подпрыгнула... Полковник пнул ее ногой и вырвался, но она все подпрыгивала и подпрыгивала: плясала...
Хоро.
Капаниха ломала руки, била ногами оземь и кричала:
— Их-у-у, земля черная! Их-а-а, земля сладкая! Их-у! Их-а-а! Эх, расступись! Их-у! Расступись, курва земля — проглоти нас! Их-у-у, иха-ха, и-и-и...