Кольцо лежало на кухонном столе, как кусок криптонита[4], а Флора не сводила с него глаз. И как она не почувствовала, что оно с ней под одной крышей все эти годы? Как не ощутила его жар, не учуяла смрад нарушенной клятвы, потому что зачем иначе Джулиану его прятать? Предательское сердце-вещун.
Когда Флора была маленькой, она пыталась «закрепить» в памяти отдельные моменты. Мысль о том, что годы ее жизни пройдут, а она запомнит только обрывки, секунды целого, ее угнетала. Она выработала план и временами – идя из школы домой, или с друзьями, или просто сидя за столом – думала: «Вот. Запомни это. Сейчас 1978, 1981, 1993 год, и случилось вот что: ты шла по 3-й авеню Бей Риджа, под мерцающими рождественскими гирляндами; сидела под деревом в парке Форт Гамильтон, в тени моста Веррацано; стол во время воскресного обеда ломился от тарелок со спагетти, пармиджаны из баклажанов и фаршированных артишоков». Это работало в каком-то смысле, но характерные черты мгновений все-таки терялись: запахи, звуки, люди, собственное настроение. Флоре оставалась горстка воспоминаний, среди которых было ее яростное стремление заставить себя запомнить.
Но вот этот момент? Он точно не забудется. Как осознать предмет, лежащий у нее на ладони? Ей захотелось кофе. Странно, она больше не пила кофе после того, как позволяла себе чашечку утром; от кофе ее потряхивало. Достав молотый кофе из холодильника и принявшись накладывать его в фильтр, она поняла, что делает. Она призывала свою мать и теток, своих защитниц, которые все уже умерли. Самым верным способом привлечь внимание сестер Манчини – даже с того света – был кофе, на любой стадии приготовления: кипящий в кофеварке, только что сваренный, выдохшийся и пережженный, разогретый в микроволновке. Жизненным циклом чашки кофе пахла материнская квартира. Флора не знала, как они это делают, эти женщины. Они жили на кофе и сигаретах и весь день готовили еду, к которой едва притрагивались. Съедали две вилочки пасты, отгрызали хрустящий уголок от телятины в сухарях, пока стояли у плиты, тыкая в котлеты, шипевшие в чугунной сковороде на масле. Съедали половинку канноли, горбушку хлеба, окунув ее в томатный соус. Клевали. Но аппетит к кофе и сигаретам был неутолим. Она хотела ощутить их рядом, сейчас, когда…
Ну. Сейчас, когда – что?
Если бы кто-нибудь положил перед Флорой фотографию из Стоунема и сказал: «Быстро! Что ты помнишь о том лете?» – потерянное обручальное кольцо Джулиана могло бы и не войти в список. Она взяла фотографию и взглянула на руку Джулиана без кольца. Когда он признался, что потерял кольцо в пруду, то был так расстроен, что в итоге Флора принялась его утешать. Это всего лишь вещь, сказала она, просто золотой обруч. Купим новое. Хотя оба они знали, что, скорее всего, еще долго не смогут втиснуть замену в свой бюджет. Каждый раз, когда она в тот год видела бледную полоску кожи на месте кольца, ей становилось грустно.
Вспоминая то лето, она всегда думала, что до инсульта Дэвида оставалось всего несколько месяцев, и хотя в то время они не могли этого знать, то было последнее лето, когда Марго играла в Стоунеме. Она вспоминала, что тем летом Бен настоял на том, чтобы ставить «Суровое испытание»[5], – хотя все стонали и выли, что они уже не на втором курсе, – потому что, напирал он, это прекрасная аллегория того, что происходит в Гуантанамо. В тот год Бен щедро предложил им Маленький Домик на все лето, и они с Джулианом посадили тсуги[6], чтобы немножко затенить и укрыть от посторонних глаз веранду. Джулиан повесил гирлянду на одно из деревьев, что стояло прямо перед входом и было размером с рождественскую елку. Бен настаивал, чтобы Руби каждый вечер на закате включала огоньки, и, поскольку в то лето Руби помешалась на альбомах Фрэнка Синатры, стопка которых обнаружилась в Маленьком Домике, она заставляла всех собравшихся петь хором, подпевая That’s Life. «Кровь Манчини», – сказала Флора Джулиану, когда они смотрели на Руби, голосившую свой собственный текст: «Я был игрушкой, попугаем, стихом, попкорном, чмо, королеееееем»[7].
Флора помнила, что тем летом «семнадцатилетняя саранча» сидела на стволах со своими пошлыми прозрачными крыльями и жуткими красными глазами – они приводили Руби в ужас. Еще в тот год вокруг пруда поселился миллион древесных лягушек («Что дальше? Язвы?» – спросила Марго), и все, кто мог, ловили их и приносили в горсти Руби, которая держала лягушек – безуспешно – в большом красном ведре. Флора помнила, как Руби в то лето перестала бояться плавать, и когда Флора по вечерам ее укладывала и утыкалась носом в толстенькие складки на ее шее, от нее пахло прудом, чисто и травянисто, с легким подтоном гнили.
Еще то лето было летом Марго и Руби. Как-то днем, когда Флора и Марго смотрели, как Руби играет на веранде с двумя куклами, Марго вскинулась и шикнула на Флору, спросив: «Что она говорит?» Они подобрались поближе, прислушались и посмотрели друг на друга, не веря своим ушам, поскольку звучало то, чему предстояло в то лето стать лучшей историей на вечеринках: пятилетняя Руби произносила текст Марго из «Сурового испытания»: «Джон, я считала себя такой дурнушкой, – говорила одна ее Барби другой. – Мой дом был холоден».
Но пропавшее кольцо Джулиана? Оно не выглядело частью истории, на которую нужно было обратить внимание.
Флора не могла выяснить, с чем именно имела дело, по крайней мере до позднего вечера, потому что Джулиан собирался на вечеринку прямо с работы, и все они ехали к Марго. Она не станет звонить ему на площадку; даже если он сможет взять трубку, будет один и ему удобно будет говорить, это не тот разговор, который надо затевать во время перерыва.
Флора вышла во двор, потому что стены кухни, казалось, ходят ходуном, оскверненные одним присутствием кольца. В кухне ей всегда было так хорошо, с этими распашными окнами и крошечным уголком для завтраков. Флора сидела там по утрам, читая новости, и, когда требовалось, распевалась и делала упражнения для связок. Пила кипяток с медом. Смотрела нелепый спектакль природы прямо за стеклом. Нежные желтые бабочки, всегда летавшие парами, метались друг у друга на пути. Плавные пчелы зависали над лавандой, росшей вдоль дома. Ящерицы показушно отжимались на подпорной бетонной стенке. Яркая розово-оранжевая бугенвиллея, местная распутница, вторгалась везде, где могла. Флора словно жила на задворках киностудии, только все это было настоящее – и ее.
Ее телефон зажужжал, и она бросилась обратно в кухню. Она не собиралась нарочно беспокоить Джулиана, но если он сам позвонит…
Это было сообщение от Марго.
Ты где? Не поверишь, какой у меня выдался денек.
Ну, нас таких двое, подумала Флора. Она не стала отвечать. Зачем ей выслушивать, как ужасно прошло у Марго интервью, ее жалобы на журналистку и, как всегда, негодование по поводу этих-с-телефонами. Марго никогда бы не призналась никому, даже себе, но если она и ненавидела что-то больше мобильных телефонов, то это когда на нее не обращали внимания на людях. Флора видела, как Марго роняла кофе со льдом, притворялась, что споткнулась, повышала голос, чтобы всем пришлось посмотреть, кто это так орет, – только чтобы ее узнали, задержали взгляд, улыбнулись удивленно и подошли.
Флора была не в настроении. Ей нужно было пройтись.
Когда они только переехали в Лос-Анджелес, именно прогулки помогли Флоре освоиться на Западном побережье. Она лучше всех осознавала иронию. «Лос-Анджелес! – с тревогой говорили все вокруг, заслышав о переезде. – Но там столько машин! Смог! Интеллектуальный упадок!» Почти смешно, как реагировало ее нью-йоркское окружение. «Уж лучше вы, чем мы» – это она слышала почти каждый день, хотя многие из ее друзей ухватились бы за возможность получить роль в сериале и для разнообразия заработать настоящие деньги. Поначалу это было забавно, но вскоре стало раздражать.
– Люди что, не понимают, что говорят о моей жизни? А что бы они говорили, если бы мы переехали в Лондон? – спросила она Джулиана. – В Чикаго? Это просто невежливо.
– Согласен. Невежливо.
– Если бы я сказала, что мы переезжаем в Талсу, они бы тоже говорили: «Уж лучше вы, чем мы»?
– В Талсу? Возможно.
Флора взвилась.
– Ты ведь понимаешь, о чем я.
– Понимаю. Но давай не будем лицемерить. Сколько раз мы сидели в нашей кухне-столовой, – он широким жестом обвел крошечный закуток, где едва хватало места для двоих взрослых, что уж говорить об их дочери, которая в последнее время росла просто на глазах, конечности у нее каждое утро, когда она выходила из спальни, казалось, еще немножко вытягивались; в прежние времена, до перестройки здания, здесь была чья-то прихожая. – Сколько раз мы сидели здесь и чувствовали себя лучше Марго и Дэвида, потому что остались в Нью-Йорке? Потому что нам не слабо остаться.
Флора понимала, что он прав и что внезапно пылкой защитницей Западного побережья она стала из-за того, что не могла сама себе признаться, как тяжело будет уехать из Нью-Йорка, из Вест-Вилледж, из дома, от своего сердца, от своих. Переезд они начали обсуждать в шутку, которую Флора радостно поддержала, потому что все это казалось невероятным. Флора в Лос-Анджелесе? Джулиан в Лос-Анджелесе? Они были манхэттенской до мозга костей парой, знали, как жить в этом городе, в квартире с фиксированной оплатой, в районе с хорошей школой, с единственным ребенком, которому хватит и крошечной комнаты.
Годами они ездили в гости к Марго и Дэвиду, наблюдали, как их жизнь приобретает другой оттенок, чувствовали, как их души расправляются, чтобы вобрать залитые солнцем виды Лос-Анджелеса. Они смотрели, как Руби носится по лужайке, плавает в бассейне, собирает лимоны с дерева во дворе. Дэвид жарил стейки на гриле в феврале, а после обеда они сидели вокруг огня, прикрыв колени одеялами, и прихлебывали какое-нибудь приличное калифорнийское красное. По утрам обычно гуляли или отправлялись на фермерский рынок за свежей клубникой, бобами фава и сладким горошком (в марте!).
На обратном пути в Нью-Йорк они обычно молчали, отчасти оттого, что устали, отчасти в задумчивости. Но как только самолет подлетал к городу, Джулиан сажал Руби на колени, чтобы она посмотрела, как они снижаются над панорамой Нью-Йорка, и спрашивал – это стало их привычным диалогом, как у Эбботта и Костелло[8]: «Что ты там видишь, девочка моя?» Она прижималась носом к ледяному иллюминатору и отвечала, как он ее научил: «Лучший город земли, папочка!»
И ведь они в это верили. Даже в тот год, когда Руби проплакала всю дорогу до аэропорта Лос-Анджелеса, потому что уже скучала по ящеркам во дворе у Марго. Даже в тот год, когда открыли дверь в квартиру после недели, проведенной у Марго, и учуяли, что внутри сдохла не одна мышь, а много. Даже в тот год, когда прилетели домой посреди весенней метели, а все сушилки в здании оказались сломаны и Флоре пришлось тащить мокрое белье по слякоти через дорогу, в местную прачечную-автомат. Она стояла в прачечной, складывала одежду, которую предстояло убрать на месяцы, и представляла себе Марго, которая как раз сейчас идет через комнату, залитую солнцем. Она думала о том, что Дэвид может выйти во двор и сорвать авокадо. Складывая попарно носки Руби с Hello Kitty и глядя на снег за окном, который постепенно переходил в дождь – только что высушенная одежда опять промокнет, пока она донесет ее домой, – Флора завидовала самому простому удобству в жизни Марго: возможности открыть дверь и выйти наружу. Выход наружу не превращался в поход, для которого нужны были пальто, сапоги, для которого требовалось запереть квартиру и поставить перед собой цель. Каково это, когда стиральная машина и сушилка прямо в доме, а не в квартале или не в жутком подвале, где всегда стоял лютый холод, воняло плесенью и откуда явно приходили грызуны, которых они обнаруживали на кухне? Каково это было бы, задумалась Флора, просыпаться почти каждый день и знать, что будет солнечно, что созреют лимоны и колибри станут порхать туда-сюда, каково загружать стиралку в своем собственном доме, а потом выходить во двор и срывать мандарин к завтраку?
Но если они с Джулианом и позволяли себе временами позавидовать, то быстро переключались. Воздуходувки! Господи, это же ужас. Этот грохот, как его вообще можно вынести? Машины, движение. И разве от солнца, целыми днями льющегося в окна, не начнешь уставать, разве от него не выцветают душа и мозг? Вся мебель в доме Марго выгорела с обращенной к окну стороны. Все темно-синие и зеленые тона ее кресел с красивой обивкой превратились с одной стороны в оттенки белого и серого. «Видишь? – спросил Джулиан, превращая кресла в метафору. – Солнце уничтожает любую структуру».
И потом, кто съезжает из квартиры с фиксированной оплатой? Это все равно что отдать последний билет на самолет из Сайгона. О таком жалеют до конца своих дней. Единственное, что в Нью-Йорке было неизменным, – если потеряешь хватку, город помчится дальше без тебя. Если сойдешь, назад уже не запрыгнешь. Разве они этого хотели? Они жили энергией и разочарованиями Нью-Йорка; он делал их интересными, не давал затупиться. Лос-Анджелес был ненастоящим городом.
Остроты нет, говорил Джулиан.
Энергии нет, говорила Флора.
И все же.
И все же…
Как бы Флора ни старалась понять, в какой момент их отношение изменилось, у нее не получалось, потому что это, как почти всегда, был не один момент, но целая череда, вроде следа из хлебных крошек, ведущего к чему-то новому. Флора не могла бы точно сказать как, или почему, или даже когда именно, но привычный голод Джулиана до всего, что было связано с «Хорошей компаний», и задумчивое раздражение всем, что не было, как-то понемногу улеглись. Казалось, что, когда все пошло проще, связи ослабли. «Хорошая компания» наконец-то встала на ноги – много не зарабатывала, но и не теряла деньги, как кровь. Как и многие мелкие театрики в центре, они снимали скромное помещение для репетиций и чтений. За годы Джулиан и Бен изрядно потрудились над зданием и сумели договориться о достаточном количестве ремонтных работ, чтобы привести его в приличное состояние, чтобы оно больше не требовало вливания крупных сумм, которых никогда не было в наличии. Жалкий кредит, на продление которого они уговорили сочувствующего банкира, был выплачен. О них шла молва, их стали регулярно приглашать в большие театры, и они научились ставить спектакли, которые даже большей частью окупались. Два года подряд они даже получали небольшую прибыль. Джулиан отошел от ежедневных обязанностей. Он больше не мел в театре полы, не печатал в два часа ночи программки и не прочищал засорившиеся унитазы. По сути, Джулиан был художественным руководителем: выбирал пьесы, прослушивал актеров, обхаживал режиссеров, пытался направить порой противоречивые порывы Бена в нужное русло, чтобы заинтересовать нужных людей и привлечь зрителя.
В конце концов младшие сотрудники с готовностью включились в работу, взяв на себя более обременительные обязанности. Все, что Джулиан по-прежнему хотел делать, он мог делать и из Лос-Анджелеса, иногда наведываясь на восток. Бен почти полностью переключился на летние спектакли в Стоунеме (после первого лета он пытался назвать это все «Стоунемским Супом», но никто не поддался, все всегда говорили просто «Стоунем»).
Поначалу Флора не знала, как отнестись к этому повороту руля, к тому, что ее заклятый враг вышел из игры. Она же ненавидела «Хорошую компанию» (и любила – она любила «Хорошую компанию», как неуправляемого обожаемого ребенка, который не любит тебя в ответ), без нее раздражение Флоры уходило в свободный полет. И кто они без «Хорошей компании» – раздражитель и связующее вещество? Кем они будут?
Чем меньше времени уходило на «Хорошую компанию», тем больше его можно было уделить прослушиваниям, а это означало, что у Джулиана образовалось больше работы, и когда ему пришел вызов на новый сериал, который собирались снимать в Лос-Анджелесе, ничего сложного они в этом не увидели. Вызовом обычно все и ограничивалось, шансы получить роль были так невелики. Но потом пришел второй вызов, потом еще один, а потом ему позвонил агент и сказал, что продюсеры хотят, чтобы он прилетел в Лос-Анджелес на пробы, проверить, как сработается с потенциальным партнером.
– Наверное, самое время сказать им, что мы не хотим переезжать, – сказал Джулиан Флоре, когда Руби уснула.
Они сидели в комнате, которую называли «большой». Гостиная три с половиной на четыре метра, которая была и кухней, и столовой, и библиотекой, и спортзалом, и чем угодно, кроме спальни. Работа в театре – очень кстати, когда живешь в крошечной квартирке. Лара, их художник-постановщик, знала нескольких плотников, которые всегда искали подработку. В квартире у всего было двойное назначение. Раскладной кофейный столик превращался в обеденный или письменный стол. Подъемная кровать Руби откидывалась к стене, чтобы освободить место для игр. Кухонная столешница была на петлях, и ее можно было поднять к стене, чтобы все могли усесться за стол. Изобретательно, но Флоре казалось, что она все время на сцене, так и ждешь ребят в черном, с наушником в ухе, которые забегут и утащат цветы с обеденного стола, превратив его в скамейку в парке.
Стояла теплая весенняя ночь, оба окна в гостиной были открыты, и Флора слышала уличный шум. Проезжающие машины, нетерпеливое блеяние сигнала, смех посетителей, вышедших из ресторана в конце квартала. Она чувствовала запах жарящегося мяса, кто-то разжег гриль в предвкушении лета. Флора вспомнила, как они принесли сюда Руби в люльке-корзинке. Как до рождения Руби ей казалось, что дом не дает ей выносить ребенка.
– Может быть, если мы переедем, – сказала она Джулиану как-то ночью, когда не могла уснуть, не могла перестать плакать. – Иногда мне кажется, мое тело знает, что здесь нет места для ребенка. Может быть, если у нас будет больше места…
Она понимала, что говорит глупости, но Джулиан был так заботлив, так хотел помочь ей вернуть душевное равновесие, что договорился с риелтором на выходных посмотреть несколько квартир с двумя спальнями. Просто смешно, сколько у них в районе стоило «больше места».
– Может быть, поищем в Бруклине? – спросила Флора риелтора.
– Если хотите, – равнодушно ответила риелтор. Она оценила их в ту же секунду, как увидела реакцию на цены. – И вы, и все на Манхэттене. Просто безумие.
– Я не должен позволять им покупать мне билет в Калифорнию, если не собираюсь рассматривать такой вариант, – сказал Джулиан, возвращая ее в настоящее, в их гостиную, в их квартиру, в их жизнь. – Флора?
– А ты его рассматриваешь? – спросила она, уловив перемену в его голосе.
Он пожал плечами.
– Меня можно убедить его рассмотреть.
Сама себе удивляясь, Флора сказала:
– Можем хотя бы до утра подумать.
Флора пошла любимой дорогой к обсерватории Гриффита, ее это всегда успокаивало. Она вышла рано, самое время, чтобы встретиться на тропе со всеми завсегдатаями. Высокий светло-рыжий веснушчатый мужчина, выгуливавший двух ирландских сеттеров, так похожих на хозяина, что, казалось, они втроем сошли со страниц детской книжки. Щеголеватый господин за восемьдесят, вылитый Грегори Пек, в брюках цвета хаки, свитер накинут на плечи; у него явно был инсульт с параличом левой стороны. Насколько Флора знала, он гулял каждый день, медленно и целеустремленно, с огромным трудом подволакивая ногу. Пожилые сестры Йон – они жили выше по улице – в одежде, защищающей от солнца, даже в каких-то шляпах с вуалями, из-за чего сестры походили на тщедушных пасечников. Приятель Флоры Лопес, который каждое утро поднимался к обсерватории и слонялся у начала тропы, болтая с хорошенькими девушками и велеречиво флиртуя с дамами постарше. Лопес здоровался с бегунами и излучал безграничное жизнелюбие на весь склон. По субботам Джулиан ходил с Флорой, и его эта жизнерадостность всегда смущала.
– Откуда ты всех их знаешь?
– Я не знаю. Мы просто видимся в парке.
Иногда она оказывалась в парке достаточно рано, чтобы увидеть тощих лохматых койотов, завершавших ночную охоту, как в то утро, когда вышла на рассвете и койот трусцой пробежал мимо нее, держа в зубах крупную черную кошку. Она завизжала, и зверь прибавил ходу. Ей инстинктивно захотелось за ним погнаться, но зачем? Попытаться вырвать у него из зубов явно дикую кисоньку?
Флора чувствовала, как в кармане у нее на бедре жужжит телефон. Она надвинула бейсбольную кепку на лицо, воткнула наушники, хотя не слушала музыку. Что ей делать? Праздник по случаю выпускного Руби уже сегодня, все собираются у Марго, будет полно народу, в том числе бойфренд Руби и его родители. Кое-какие друзья по Лос-Анджелесу, которые заменяли им в этом городе семью. Флора никогда не умела скрывать свои чувства. Она знала, что переступит порог Марго, и та, едва взглянув на нее, спросит: «Что случилось?» – и она посыплется.
«Что бы ты ни делала, девочка, держи ухо востро. Люди не всегда такие, какими кажутся». У других матерей, возможно, нашлись бы слова поддержки, или совет, или даже – когда Флора выходила замуж, в их-то католическом районе, – ненужные утешения по поводу брачной ночи. Но только не у матери Флоры. Советы Джозефины с тех пор, как у Флоры с Джулианом все началось всерьез, и до самой свадьбы можно было бы обобщить одним словом: подозревай.
Теперь понятно, как кольцо призвало Джозефину; она могла бы во плоти стоять рядом с Флорой на вершине тропы, затягиваясь своей ментоловой Benson & Hedges. Флора так и слышала ее голос: «Слишком он красивый. Я тебе говорила с самого начала, не к добру это. Да еще и актер! Господи, неужели жизнь с твоим отцом ничему тебя не научила? Они не знают, как это, жить с одним человеком. Это оборудование, – и здесь призрак Джозефины стучал себе пальцем по виску, – не работает. Работает у этих дураков только то, что внизу».
Флору растили подозрительной и недоверчивой, и, начав встречаться с Джулианом, она именно так по умолчанию оценивала его намерения: неустанно следила. Читала почту, слушала телефонные сообщения, прочесывала ежедневники, изучала все найденные чеки. Дважды она попадалась, но, несмотря на это, гнула свою линию, пока не осознала то, что любой другой понял бы куда раньше: от слежки ей становилось только хуже. Всегда. Не потому, что она что-то находила, но потому, что от подозрительного изучения чьей-то жизни все начинало попахивать распадом.
Когда они поженились, и родилась Руби, и (так думала Флора) их взрослая жизнь и брак начались всерьез, она перестала верить словам Джозефины. Она наконец-то начала верить в то, что судьба Джозефины – не ее судьба.
Стоя у ограждения смотровой площадки, она крутила в кармане кольцо. Можно было бы зажать его в ладони, размахнуться и швырнуть на поросший кустарником склон холма, в чапарраль[9], дикий фенхель и черную горчицу. Если точно бросить, кольцо упадет в заросли или в канаву на обочине тропы. Может, его подберет коршун или тот койот, любитель кошек. Может, его найдет парковый рейнджер, и на стенде информации появится объявление: «Найдено кольцо, золотое, с гравировкой Д и Ф».
Если Флора выбросит кольцо, не придется узнавать правду, которую оно несло с собой. Она вспомнила, как они покупали это кольцо, – с ними тогда пошли Марго и Дэвид, Марго приглянулось то, что поизысканнее, такое платиновое, битое, но Джулиан выбрал золотой ободок.
Марго. В любом другом случае она бы уже давно позвонила Марго, чтобы все обсудить. Но сейчас Флоре нужно было сначала понять, что это значит. Возможно, есть совершенно логичное и невинное объяснение, почему кольцо двенадцать лет лежало в каталожном шкафу вместо того, чтобы быть там, где предполагалось: на дне стоунемского пруда, среди прутиков и слизней и всего, что потерялось за время множества летних спектаклей, поставленных во владениях Бена. Однако Флора в этом почему-то сомневалась.