ДЕСЯТЬ ТАКТОВ ПАУЗЫ

Одно из простейших, но наиболее важных дел в жизни людей взрослых и сановных — наложение запретов.

Ах, как мы умеем делать это дело! Кое-кто и в историю попадал только потому, что придумал неведомый до него запрет — на курение табака, на ношение бороды.

Вспомните, как вяло мы говорим «да» или «можно» и как легко, как энергично рубим: «нет!», «нельзя!».

Прежде чем сказать «да», все мы долго думаем, тянем, прикидываем.

Зато «нет» слетает с языка быстро, без всякой задержки.

«Нельзя», «нет» — чаще всего слышит от папы и мамы ребенок с момента, едва омочит пеленки первой росой души.

«Нельзя!» — предупреждают нас строгие учителя.

«Не сметь!» — взывают ко всеобщей сознательности инспектора по технике безопасности.

«Выхода нет» — убеждают надписи в метро.

«Отставить!» — командуют заботливые командиры, едва мы пытаемся переступить невидимую черту воинских ограничений.

«Вход только по пропускам» — долгое время извещало оторопелого обывателя объявление у ворот Новодевичьего кладбища в Москве. А может и сейчас оно там?

Конечно, можно сказать, что подобное восприятие запретов слишком уж субъективно. Не стану спорить. Привыкнув жить в рамках крупных временных и мелких, но постоянных ограничений, мы перестаем думать о том, что их можно отринуть и отменить, зато охотно беремся придумывать и создавать новые.

Ежемесячно в нашей редакционной почте обнаруживались предложения об усилении запретов и ужесточении мер наказания. При этом основными изобретателями новых мер пресечения, новых «нет» и «нельзя» выступали, как правило, вспоенные огуречным рассолом персональные пенсионеры и обойденные боевой славой отставные полковники.

И все же самыми находчивыми в системе постановок рогаток, рогулек и острого частокола оказывались ревнители свободы слова и социалистической демократии.

«Не стой под стрелой!»

«На пол не плевать!»

«Голову в окно вагона не высовывать!»

«К дверям не прислоняться».

Конечно, запреты тоже играют немалую роль в облагораживании жизни. Вы, к примеру, бывая в Москве, когда-нибудь видели, чтобы в подземном вестибюле метро кто-то носился на мотоцикле? Уверен — нет. А не задумывались, почему? Опять нет? Тогда хоть раз для интереса прочитайте правила поведения пассажиров столичной подземки. Там среди разного рода запрещений, есть и запрет на езду на мотоциклах по станциям и переходам. Не хило, верно? И хотя наложить вето на появление байкеров в туннелях власти не догадались, правосознание столичных мотоциклистов самостоятельно распространило этот запрет на все сооружения метро. А ведь не запиши ограничения в правила, лихие гонщики сбивали бы зазевавшихся пассажиров в подземных дворцах. Разве не так?

Но все это детский лепет по сравнению с тем, что власти запрещали нашей советской, социалистической, самой свободной в мире прессе.

В каждой редакции хранителем и блюстителем порядка в царстве запретов был некоронованный, но всесильный ЦЕНЗОР, вооруженный толстенным перечнем всех «нельзя», который в газетном просторечии именовался «Святцами».

Вынужденные постоянно сперва проходить сквозь широкие врата СВОБОДЫ печати, а затем лавировать между узкими параграфами ЗАПРЕТОВ, старые советские и партийные редакторы были покрыты выговорами, как гладиаторы боевыми шрамами и увешаны иными взысканиями, будто полководцы орденами. Каждый из них знал: хочешь получить пинка под зад — преступи запрет, сколь бы тот ни был дурацким.

Наш Главный за годы своей безупречной службы заслужил столько упреков, что их трудно просчитать даже на ЭВМ.

Первый выговор ему был торжественно и всенародно объявлен, когда в статье старого учителя проскочила фраза о том, что в нашей области проживает около десяти тысяч неграмотных. Разразился скандал. Оказывается, существовал властный запрет на пересчет неграмотных по областям. «Раз сказал товарищ Сталин, что в нашей стране неграмотность ликвидирована, — поучали Главного Там Где Надо, — значит, этот тезис прессе следует подтверждать, а не ослаблять путем публикации неосмысленных политических фактов».

«И вообще, — предупредили нас тогда в обкоме, — почаще цитируйте вождей. Так будет меньше шансов допустить ошибку».

Мы стали больше цитировать. Это, в конце концов, опять Главному вышло боком. Он схлопотал строгий выговор с занесением в учетную карточку за то, что вписал собственноручно в одну из статей исторические слова верного соратника Сталина товарища Лаврентии Павловича Берии, сказанные на похоронах Вождя и Учителя. В нашей провинции статья с этой цитатой увидела свет именно в тот день, когда в благословенной столице для Берии уже подобрали глубокий подвал, в который свет проникал очень слабо. К вечеру Главного вызвали в обком и разъяснили, что нужно САМИМ думать, а не безудержно цитировать кого попало, поскольку еще со вчерашнего дня НЕКИЙ Берия уже освобожден от всех должностей, в том числе от обязанностей верного соратника Сталина, и что он вообще нам, коммунистам-ленинцам, не товарищ, а секретный агент английской разведки, продававший ей тайны добычи бакинской нефти. А может быть, что-то и похуже.

В третий раз… Впрочем, не стану углубляться в исследование личного дела Главного, чтобы не уйти от главного в теме повествования.

Властью, осуществлявшей в нашей редакции контроль за свободой печати в свете волевых запретов, был Алексей Михайлович Мурзавецкий. Представитель так называемого Главлита или точнее ЦЕНЗОР, хотя сам себя он именовал загадочно и учено ПОЛИТРЕДАКТОРОМ.

В коллективе цензора звали Мурзой, откровенно показывая, что все видят в нем идеологического ОРДЫНЦА.

В своем деле Мурза был истинным художником. Он налагал запреты на наши публикации с особым чувством, в котором воедино сливались упоение необычной властью, данной ему сверху, и уверенность в умственном превосходстве над теми, кто писал, не ведая, что его писания не увидят света.

Мурзе доставляло удовольствие быть изысканно вежливым и обращаться к журналистам только на «ВЫ». Он говорил: «ВЫ извините, я ВЫ-нужден кое-что ВЫ-черкнуть. Этот абзац мы просто ВЫ-бросим. Это выражение я ВЫ-мараю, а эту крамолу ВЫ ВЫ-киньте сами…»

Многие предпочитали бы услыхать от Мурзы простое «ты». Но он не позволял себе фамильярностей. Только «ВЫ»: ВЫ-режу, ВЫ-ключу, ВЫ за это получите ВЫ-говор.

Все вежливо, веско, тихо. ВЫ-разительно.

Мурза поражал меня своей проницательностью, умением видеть таежные дали Колымы, в которые авторов и редакторов могли увести роковые слова, употребленные не к месту.

— Заголовок передовой статьи не подойдет, — изрекал Мурза, и его тщательно отточенный карандаш выводил жирную черту красного цвета поперек набора.

— Почему?! — спрашивал удивленный зав. отделом культуры Данилов. — «Души прекрасные порывы». Это ж великий Пушкин.

— Верно, — говорил Мурза. — Только Александр Сергеевич во мраке николаевской России писал: «Мой друг, Отчизне посвятим души прекрасные порывы!» Вдумайтесь в контекст, уважаемый. А вы в наше светлое время, согретое заботой гения, вождя и учителя Иосифа Виссарионовича Сталина неизвестно от чьего имени призываете: «Души прекрасные порывы». Тогда уточните, чьи порывы и кто их должен душить? И для чего? Уж не на цензуру ли намек?

Журналисты не любили Мурзу, но всячески это скрывали. Мурза не терпел журналистов и вовсе не скрывал этого.

— А за что я должен вас любить? — спрашивал он. — Вон же все вы какие — у каждого нос выше лба. Что ни напишете — любую муру, серую безмозглость без подливы — и внизу сразу подпись «С.Бурляев, М.Чайниковская». В крайнем случае псевдоним — «Бэ Поляков». Но во всех случаях гонорар обязательно. А мне даже имени не дано. Подписываюсь номером. Правда, вы называете меня Алексеем Михайловичем. Но ведь и то, потому что боитесь. А за стенами редакции я даже не могу сказать, кем работаю. За что же мне вас любить?

— Найдется на тебя управа, — сказал Бурляев однажды в порыве гнева Мурзе. — Назовут вас в истории поименно. Всех цензоров, которые держат журналистику за горло, душат свободное слово и мнут.

— Ха-ха! — продемонстрировал голос Мурза. — Нет в те6е диалектики, товарищ Бу. Мат ты знаешь, а диамат — не постиг.

— Почему? — Бурляев в такие минуты краснел как вишня и пот блестящими каплями выступал у него на лбу.

— Потому что потому, оканчивается на «у».

Мурза встал, собрал бумаги, взял со стола святцы, сунул их в сейф.

Сильно стукнул тяжелой дверцей, вогнал ее на место и щелкнул ключом.

— Плевать человечеству на цензоров. О них никто и сейчас ничего толком не знает, а в будущем и знать не захочет. В первую очередь история чернит тех, кто другим головы откручивает, глотки режет. А я бумажки кастрирую. До меня очередь держать ответ никогда не дойдет. В крайнем случае все на вас, пишущих, ляжет. Вот, мол, они смелости говорить правду не имели. Вы то есть!

Мурза сказал это и снова продемонстрировал веселость ситуации:

— Ха-ха-ха!

— Уповаешь на безнаказанность?

— Эге! — ответил Мурза. — Уповаю.

Никакие призывы к логике, ссылки на нашу широкую демократию, на свободу печати не могли сбить Мурзу с его позиции. Приняв решение сделать чему-либо обрезание, он резал и не отступал от своего.

— Не надо меня агитировать, — говорил он. — Вы знаете, именно я ОСУЩЕСТВЛЯЮ свободу печати в областной газете, и ваши разговоры ни к чему не приведут. Потом все это я делаю не для своего удовольствия.

Каждый раз, слыша такие слова, я думал, что Мурза сильно лукавит. Не одной зарплатой жил он на этом свете. Не только из-за рублей и копеек чинил расправу над нашими писаниями. Сам процесс запрещения возвышал его в собственном мнении, давал возможность вкусить радость власти.

«Да я в годы войны у Алексея Толстого вычерки делал!» — говорил Мурза в порыве откровения. И в голосе его звучала скрытая музыка гордости.

Не думаю, что статьи Толстого после вычерков Мурзы становились лучше, хотя верю, что ордынец действительно что-то выбрасывал у писателя.

— Я нес службу. И не для себя. Для них, — Мурза поднимал глаза вверх, устремляя их к потолку, над которым у нас находился чердак. — Для тех, кому общество доверило управление. Наконец, для всех нас вместе, — он обводил комнату глазами, делая вид, что оглядывает все поголовье прогрессивного человечества.

Мурза не был дураком и ничем не походил на того военного цензора, который больше всего боялся пропустить в газету слово «полк», а уж тем более фамилию его командира, что делать запрещалось строгими правилами. И когда эти «сведения» попадали ему на глаза, в ход немедленно шел красный карающий карандаш. В результате очередное издание «Слова о полку Игореве» вышло из военной типографии под названием «Слово об Н-ской пехотной части».

Мурза таким не был. Ум его отличался ясностью, логика — железной последовательностью. Из малейшего намека на обстоятельства он делал выводы о явлении в целом. Причем явление это, иногда существовало только в его собственном воображении.

Ко Дню артиллеристов в газету был поставлен снимок, полученный через ТАСС — официальное государственное агентство, в котором собственных цензоров паслось навалом. На фото группа солдат и офицеров — отличников боевой учебы на фоне казармы. Все вроде было в ажуре. Но Мурза встал на дыбы. Он углядел, что над входом виден транспарант: «Наша цель — коммунизм». Обычный лозунг, который в те времена помещали даже там, где можно было обойтись одной табличкой «Не курить».

И тут же красный карандаш перечеркнул весь снимок. У Главного брови выше лба полезли.

— В чем дело? Почему и на каком основании?

Найти иллюстрацию для замены в поздний час было не так-то просто.

— С огнем играете, братцы, — пояснил Мурза. — На колхозном клубе я бы такой лозунг оставил. Но на клубе славных советских артиллеристов — НЕ ДОПУСКАЮ. Они должны писать: «Наша цель — империализм». Тем более, вот здесь в аллее на щите, — он показал карандашиком где именно, — я вижу другой лозунг: «Каждый снаряд — в цель!» Вам ясно?

Мы стояли, сраженные проницательностью Мурзы, убитые своей недогадливостью. Возразить было трудно. Да что там возразить, надо было просто капитулировать. И мы подняли руки.

Мурза зрел в корень. Мурза видел насквозь, как рентген. Он пресекал поползновения быстро и непоколебимо. Он бдел. Он позволял критиковать, решительно запрещая касаться.

Мурза всегда незримо стоял над нами, указывал, направлял, учил и воспитывал. Он знал больше всех нас, больше самого Главного, больше Дирижера, чего в данный момент НЕЛЬЗЯ затрагивать и потому мог строить придирки с неистощимым рвением.

Особенно острые отношения сложились у Мурзы с фельетонистами.

Всякий раз перед появлением на страницах газеты очередного фельетона редакцию сотрясали невидимые постороннему взгляду катаклизмы.

Получив от Мурзы рукопись, наискосок перечеркнутую красным карандашом, Луков бежал выяснять отношения.

— Почему опять положил ХЕР на мой фельетон? — кричал он Мурзе с порога. — Я защищаю нашу мораль и законность. А ты…ты…

— Вообще-то цензура не должна объяснять свои действия, — строго говорил Мурза. — Но для тебя, несмышленого, поясню. Ты обобщаешь цифры, по которым можно узнать, сколько у нас в области выпивают водки за месяц, за год. А это, друг Луков, т а й н а!

— Военная? — спрашивал Луков с ехидцей.

— Государственная, — невозмутимо отрезал Мурза.

— Объясни, — просил Луков. — Почему вдруг стало нельзя писать, сколько спиртного высаживают мои сограждане в месяц? Почему?

— Объясняю. Когда ты одного пьяницу продираешь — это нормально. Пить вредно и все такое. Отдельный пьяница наносит вред себе, семье, обществу. Все тут ясно, как божий день. А вот сколько выпивает все наше общество, тут уже не личное дело. Мы не имеем права бросать тень на сограждан, созидающих новую светлую жизнь без наркотиков и алкоголя. По тем цифрам, что ты приводишь, читатель может сделать опасно-неправильные выводы.

— Какие?

— Водку у нас гонит государство на основе монополии. Значит, кто спаивает народ? Ты к этому выводу стараешься нас подвести? Так? Ах, не так! Но я сам делаю такой вывод из фактов и потому твои поползновения пресекаю!

Никогда не забуду урока, который нам всем преподал Мурза в первый день пребывания Дорогого Никифора Сергеевича.

В целом в тот раз номер складывался без особенных затруднений. Так часто бывает — боишься увязнуть в трясине мелких неполадок, а проскакиваешь с ходу, или наоборот, — ничто не сулит задержек, все катится как по рельсам и вдруг — бах! — тупик…

Где-то около семи вечера, перед тем как отправиться на торжественный прием в честь Высокого Гостя, я в последний раз решил побывать в газетном штабе — секретариате.

Еще на подходе к самой горячей точке редакции, где всегда что-то кипело, рвалось и связывалось, я понял — сегодня дело идет нормально. Шла обычная для таких минут суета.

— У Хрящева кончик не встает, — слышалось из открытой двери. Это Зинаида Максимовна Сальникова, наша боевая «закройщица», макетировала полосы газеты.

— Как не встает?! — басил возмущенный Стрельчук. — Должен встать! Обязательно должен! Вталкивайте!

— Дырка маленькая, — поясняла Зинаида Максимовна. — А кончик большой. Может, отрежем?

— Кончик Хрящева не трогать! — подал я команду в открытую дверь. — Рубите хвост Первому!

Так речи Большого Человека и Видного деятеля области втискивались в тесные газетные рамки. Мы точно знали, кому и что можно рубить и чем потом оправдывать самоуправство.

Вдруг, чуть не сбив меня с ног, мимо пронесся Лапшичкин.

— Горим! — заорал он заполошно, едва заметив мое присутствие. — Мурза портрет Хрящева снимает!

— Почему?! — спросил я, мигом осознав ужас происходившего.

— Кто знает! — крикнул Лапшичкин и наддал ходу. Я рванулся за ним.

В кабинете Мурзы царили чистота и порядок. По стенам на вбитых в рейки гвоздиках без шляпок висели свежие оттиски страничек будущего номера газеты. Они были удивительно чистые. Даже на кончики речей, которые не вошли в полосы, Мурза не замахнулся.

Зато огромный портрет нашего Дорогого Никифора Сергеевича, украшавший первую страницу, был безжалостно перечеркнут любимым знаком Мурзы, который славянская азбука знала под псевдонимом ХЕР, как букву «А» под названием «аз».

Здесь же, передергиваясь от бессильного гнева, на повышенных тонах разговор с Мурзой вел сам Главный.

— Это самоуправство! Вы за это ответите, — выкрикивал Главный слова, будто кидал их на цензорский стол.

Мурза сидел, откинувшись на спинку стула и сложив руки на животе.

Его лицо освещала загадочная, как у степного каменного идола улыбка.

— Скажи толком, в чем дело? — спросил я. — Фото сегодняшнее. Прямо горячее. С натуры…

Мурза пожал плечами и устало сказал:

— Я сам вижу: фото горячее. Потому и не хочу, чтобы кто-то из нас на нем обжегся. Ставьте то, которое передано по ТАССу из Москвы. Там у них все как надо. А ваше я пропустить не могу.

— Но оно с натуры, — повторил я главный наш аргумент.

— С натуры снимают голых баб. Больших Людей коммунистической партии и советского правительства снимают иначе.

— Почему? — спросил я, стараясь быть как можно спокойнее.

— Потому что никому из нас не разрешено искажать официально утвержденный государственный облик портретов. Вот, глядите, — Мурза ткнул красным карандашом в фотографию, которая лежала перед ним. — Здесь у вас на лице сколько бородавок вышло? Теперь смотрите, на московских фотографиях их только две. Кому я должен верить? Я лично верю Москве. Там работают понимающие и ответственные люди. А ваши снимки исказили облик натуры.

— Между прочим, — сказал я, — товарищ Хрящев ездит за границу. И не думаю, что для тех, кто его там фотографировал, установлен лимит на количество бородавок, которые должны быть на снимке.

— Вы предлагаете мне идти на поводу у буржуазной печати? — спросил Мурза с вызовом. — Они злобно клевещут на нас, сознательно искажают личности выдающихся и видных деятелей, а мы последуем за ними по пути отступления от наших главных эстетических принципов, так? Туда вы зовете?

— Позволь, позволь, — перебил Главный. — Что за принципы?

— «В человеке все должно быть прекрасно, — продекламировал Мурза со вкусом, — и лицо, и одежда». Так формулирует классик. Ты что-нибудь имеешь против?

— А если я попрошу товарища Хрящева лично завизировать фото? — спросил Главный с вызовом.

— И что? — отбил удар Мурза. — Может, ОН и сам не знает, сколько бородавок на его лице Главлитом разрешено показывать массам. Тогда кто отвечать будет? Ты или я? Нет, меня уволь.

Дальнейшие разговоры были бесполезными. Мурза пресекал крамолу и переступить через него никто уже не мог.

Главный взглянул на часы и обреченно махнул рукой:

— Ставьте московское фото. Только быстрее!

Мурза встал.

— Извини, Константин Игнатьевич, но я все же этот факт В А Ш Е Г О прокола утаить не смогу. Доложу по инстанциям. Время сейчас особо ответственное и любое проникновение…

— Валяй, Мурза! — зло сказал Главный. — Валяй, докладывай в Орду!

Прошли года, но я помню тот славный урок. И не потому ли свой собственный Мурза сидит во мне до сих пор, предупреждая:

— Портреты священны, их не замай!

Как же быть, если кто-то, прочитав записки хориста минувшей эпохи, узрит на лице высоких деятелей бородавок больше, чем то было дозволено показывать нашему народу ордынцами? Вы скажете: их нет? А вдруг вновь объявятся? Все ведь течет и вытекает. Самая густая демократия тоже. Придет какой-нибудь генерал… Э, да что там!

Загрузка...