— Мама! А что, мне Христос взаправду лошадку принесет?!
Мать ласково взглянула на мальчугана:
— Посмотрим, Сереженька, если ты будешь молодцом и паинькой — может быть, и принесет.
В глазенках мальчика светилась радость.
— Мама, и пряник тоже принесет?
— Да, и пряник, только теперь ты пойди свою лошадку спать уложи и не мешай маме работать.
Сережа послушно направился в тот угол комнаты, где он проводил большую часть дня. Там, под стулом, изображавшим «конюшню», проживала нынешняя «лошадь». Существо, называвшееся этим именем, в настоящую минуту заслуживало вполне отправки «на покой» за полной непригодностью к дальнейшей лошадиной службе. Замена его другим, свежим конем была действительно необходима. Старый инвалид потерял на долговременной службе все четыре ноги. Впрочем, еще раньше ног он потерял голову. Поэтому то, что теперь называлось лошадью, было лишь лошадиным туловищем. Но все эти недостатки нисколько не отражались на обращении мальчугана с состарившимся, потерявшим голову конем. Оно оставалось таким же нежным и заботливым, каким оно было в лучшие дни. Сережа закутал теперь верного товарища в свою рубашку и любовно укладывал его спать, укачивая на своих маленьких ручонках и мурлыча вполголоса колыбельную песенку.
— Послезавтра придет Христос, — шептал он коню, — и, если ты будешь паинькой, у тебя будет братец. Спи, лошадка, спи!
Нежный голосок ласкового ребенка и спокойные мерные его шаги вокруг «конюшни» произвели надлежащее действие на былого скакуна: он мирно покоился.
Уложив лошадку, мальчик выпил свою вечернюю порцию молока; мама уложила его в кроватку; он в полусне пробормотал слова молитвы и заснул после дневных трудов крепким спокойным сном.
Мать нежно склонилась над малюткой и поцеловала его сперва в усталые глазенки, потом в маленький, похожий на пуговку, носик. Наскоро проглотив свой скудный ужин, она снова, с легким вздохом утомления, принялась за работу. Кропотливая это была работа и тяжелая — по толстому сине-зеленому, цвета морской воды, штофу ей нужно было вышить золотом и разноцветными шелками чей-то большой герб — то ли княжеский, то ли графский. Глаза отказываются служить. Резь в них делает работу почти невозможной. Спину разломило так, что не разогнуться, — а закончить подушку надо сегодня же, не то завтра ничего не получишь за работу; чем тогда жить в праздники?
Сегодня девятый день, как она сидит за этой работою — с утра до поздней ночи. Ах, как ломит голову! Хоть четверть часика передохнуть — наверное, потом лучше станет, и работа спорее пойдет.
Усталая голова опустилась на руки, воспаленные глаза сомкнулись. Мертвая тишина царила в крошечной каморке под самой крышей четырехэтажного флигеля с окнами на задний двор. Мокрый снег ударял в стекла; ветер, резкий и порывистый, проникал в комнату сквозь неплотно пригнанную оконную раму, пытаясь задуть лампу, — Анна Стрелкова ничего этого не замечала. Природа взяла свое, и Анна спала глубоким сладким сном.
Мало-помалу огонь в железной печурке все слабел и наконец совсем потух. В комнате чувствовался холод. Сон Анны стал беспокойнее. Наконец, она проснулась от холода, вскочила спросонья… толчок, треск и звон разбитого стекла, противный, удушливый запах разлитого керосина — и глубокий мрак.
Анна стояла сама не своя от ужаса. Она словно окаменела. Она еще не вполне сознавала, что́ случилось. Прошло несколько минут, прежде чем она пришла в себя и поняла, что не сон видит, что перед нею ужасная действительность. Она бросилась скорее в кухню за спичками и свечкой. Чирк! — свеча зажжена и освещает страшную картину разрушения. Ноги подкосились у мастерицы от горя и ужаса. От лампы остались одни черепки, а дорогая, драгоценная, почти готовая вышивка залита сплошь керосином и усыпана осколками стекла!..
Анна всплеснула руками:
— Боже, как могла я задремать! Господи, что же теперь с нами будет!
Проснувшийся ребенок приподнялся в своей кроватке:
— Мама, не плачь! Христос новую подушку принесет!
Не слушая сына, она на коленях ползала по полу, собирая черепки и осколки.
— Иди спать, мама, — продолжал мальчик, — не нужно так плакать!
Да, теперь она могла спать: больше у нее на сегодня не было никакой работы — и надежды тоже никакой! Крепко обняла она своего малютку, стараясь сдерживать слезы, пока он не заснул. Но после этого долго еще плакала и лишь под утро заснула сама, измученная горем и слезами.
— Но ведь это же ужасно, — взволнованно говорил управляющий большим магазином рукоделий знаменитой фирмы «Дольфус М. и компания», вертя в руках обезображенную, дурно пахнувшую вышивку. — Что же теперь делать с этим? Один день только до праздника остался!
Анна стояла перед ним, убитая горем, с опущенными глазами.
— Может быть, это отойдет, если химически вычистить… Я сейчас с этим в красильню сбегаю… — попробовала предложить она.
— Нет, пусть пока здесь останется, а то, пожалуй, та дама, что заказала эту подушку, скажет еще, что мы пустые отговорки придумываем… Но как же это вас, милая, так угораздило?.. Вам, во всяком случае, придется заплатить за все это.
— Заплатить? — Анна побледнела.
— Ну, да, разумеется, а то кто же возьмется возместить убытки, ведь не я же? Может быть, она и отчистится… посмотрим! А, сударыня, сюда пожалуйте! Чем могу служить? — Управляющий устремился к вошедшей даме, шуршавшей своими юбками, и больше даже не взглянул на Анну.
Бедняжка вышла из магазина. На улице валил крупными хлопьями снег. Анна на мгновение остановилась перед громадным зеркальным окном, в котором красовалась роскошная магазинная выставка, и раза два тяжело вздохнула. Какая она жалкая, какая одинокая, всеми покинутая! Она вспомнила своего мужа — уже не первый год он лежит на кладбище. Хорошо ему там! Положили, и спит он себе вечным сном, и нет ему никакого дела и заботы до жены с ребенком, оставленных им на произвол судьбы без гроша. А она вся извелась в постоянной заботе о завтрашнем дне в суровой отчаянной борьбе за кусок хлеба.
Господи, где же ей теперь взять денег? Наступает праздник. Нужно купить что-нибудь Николеньке. Сколько бы ему счастья принесла какая-нибудь пара жалких свечек и горсточка пряников!
Но вдруг она вспомнила о сберегательной кассе. Да, на имя Сережи был положен туда когда-то банковый билет в три рубля. Конечно, это деньги не ее, но она потом вновь сделает такой же вклад на его имя, — а теперь лошадка должна у него быть! Должен же он справить свой праздник, нельзя лишить малыша этой радости. Господь их не оставит! Будет снова работа, она тогда себе в чем-нибудь откажет, только бы его детские надежды теперь не обмануть!
Словно на крыльях полетела Анна за мальчуганом. Сережа был весь поглощен новым интересным занятием. С прутиком в руках он посвящал свою несчастную клячу во все премудрости высшей кавалерийской школы…
— Пойдем, родной мой, погуляем с тобой немного, — сказала Анна сыну. — На улице бабушка-метелица постели вытряхивает!.. Гляди, как перышки летят, — вон их сколько!
«Перышки» очень забавляли Сережу, и он бодро семенил ножонками по глубокому снегу. Вон они остановились перед большим домом, и мальчуган должен был усесться на каменной лестнице и крепко пообещать, что вот так он будет совсем тихонько сидеть, пока мама не вернется, потому что «детям и собакам вход в сберегательную кассу воспрещается».
Малыш устроился, словно у себя дома, состроил серьезную рожицу и всем, кто входил в кассу, рассказывал, что его мама пошла туда, в эти большие двери. Немало мимолетных ласковых взглядов было устремлено в это время на милого ребенка; какой-то пожилой господин даже сунул ему в озябшую ручонку маленькую плитку шоколада. Одним словом, мальчик прекрасно провел время на лестнице до тех пор, пока не вернулась мама и они вместе не отправились в дальнейший путь. Тут ему еще разок-другой приходилось ждать на улице, и он все глазенки проглядел, любуясь на чудесные вещи, выставленные в окошке магазина, перед которым мама велела ему дожидаться. Под конец, однако, у него очень зазябли ножки, и он уже готовился всплакнуть, но как раз в эту минуту вышла мама с большим пакетом в руках, — малыш пощупал его, — и двумя маленькими, один из которых ему даже пришлось нести. Чтобы освободить руки, он сунул шоколад и другие попутно собранные редкости в карман, — замечательный карман, которым он гордился, как подобает настоящему мужчине, — и зашагал весело к дому. Там мама сняла с него сапожки:
— Батюшки! Да у тебя снова подошвам конец пришел! Покажи-ка ноги! Господи, да они у тебя совсем мокрые…
С глубоким вздохом разглядывала Анна новый предмет забот.
— Христос новые принесет, уж ты не беспокойся, — утешал мальчуган свою маму, нежно поглаживая ее лицо липкими от шоколада пальчиками.
— Христос многое мог бы принести, — вдохнула Анна, сжав на мгновение ладонями мучительно бившиеся виски.
Потом она стала готовить обед, что, впрочем, большого труда от нее не потребовало.
— Завтра будет говядина! — сказала она в утешение мальчугану, который, не выпуская из рук остатки коня, вскарабкался на свое место за столом и многознаменательным взглядом посматривал на суп из сушеной зелени и тарелочку жареного картофеля.
— Завтра будет говядина! — утешил Сережа скакуна, поглаживая его своей маленькой ручонкой. — Надо быть паинькой!
Мальчик усердно занялся уничтожением содержимого поставленной перед ним тарелки. Вдруг кто-то позвонил, и он чуть не полетел на пол вместе со стулом — так взволновал его неожиданный звонок.
— Христос, Христос! — кричал малыш, захлебываясь от радостного волнения. — Это Христос звонит!
— Только сиди смирно, милый, — сказала Анна серьезным тоном, — совсем смирно, слышишь, пока мама не вернется! Всегда надо слушаться, и когда мама не видит, тоже надо слушаться, — ведь Боженька всегда тебя видит, милый!
Мальчик разом присмирел.
— А Он разве потом все расскажет? — спросил он вполголоса.
— Да, все, как есть, расскажет.
Мама больше не слышала, что говорил смущенный мальчуган, — ее уже не было в комнате, она бросилась отворять дверь.
Звонил посыльный — молодой самоуверенный малый с лакейской внешностью и с лакейским же шиком одетый. На голове у него красовался кокетливо взбитый кок, а вздернутый нос выражал легкое презрение ко всем на свете. В руках у посыльного был сверток, который он немедленно стал распаковывать. Анна побледнела, увидев перед собой злополучную вышивку в том виде, в котором она оставила ее в магазине.
— Хозяин велел вам передать, что у него были страшные неприятности из-за вас с княгинею N., заказавшей подушку. И вычистить ее тоже нельзя было, не из-за красок. Краски бы выдержали, но вот в самой материи несколько мест совсем попорчено, словно выжжено. Это, должно быть, стеклом горячим спалило от лампы… Вам придется заплатить пятнадцать рублей за приклад.
Анна совсем упала духом. Этого еще недоставало! Восемь… почти девять дней проработать с утра до ночи, ни гроша за это не получить да еще приплатить — шутка ли! — целых пятнадцать рублей! Однако женщина сделала над собой последнее усилие, обещала отработать после праздников причитавшуюся сумму и проводила посыльного до дверей. Больше у нее сил не было. В полном изнеможении она опустилась на табурет, стоявший посреди крошечной кухни, и вновь горько-горько заплакала.
Мальчику надоело сидеть тихо, и, как только голоса стихли, он осторожно сполз с высокого стула, прокрался в кухню и неслышно подошел к матери:
— Мамочка!
Но Анна вся ушла в свое горе:
— Иди играть, Сереженька, милый, иди, правда, поиграй… дай маме поплакать! О, эти заботы, эти ужасные заботы! Нет им конца! Все растут и растут!
Ребенок не двигался с места, погруженный в думу: какая-то мысль пришла ему в голову.
— А ты их поливаешь?
— Кого поливаю, детка моя?
— Заботы, мамочка. Ты их поливаешь, поэтому они так скоро растут?
Анна смотрела на мальчика в бессознательном оцепенении.
— Ну, мама, ну ты ведь розу поливаешь, чтоб она росла, — пояснил Сережа свою мысль.
— Да, я их поливаю, — отвечала она, всхлипывая, — смотри, как я их поливаю: горькими-горькими слезами…
Слезы лились из ее глаз неудержимым потоком. Мальчуган постоял еще минутку с печальным видом, потом побежал в свой уголок с жалкими игрушками, порылся там немного и снова вернулся к матери в кухню — на сей раз с видом вполне уверенным.
— Не плачь, мама, не надо, милая, хорошая мама, перестань, — я вот тебе картинку подарю, смотри, какую красивую… с царем…
Анна ласково отвела пухлую ручку, потом охватила маленькое тельце сынишки и с нежностью прижала его к своей груди.
— Не надо! Спрячь свою картинку, потом с ней играть будешь!
— Нет, это мамина пускай будет, мамина! — настаивал Сережа, суя ей в руку «картинку». — Смотри, какой царь красивый нарисован!..
Анне совсем не хотелось слышать ни о каком царе. Она взяла подарок, чтобы куда-нибудь отложить, не глядя. Совершенно случайно взгляд ее упал на скомканную картинку — дрожь пробежала у нее по всему телу; она не поверила своим глазам:
— Господи!.. да что же это… Неужели?!.
Она поднесла клочок бумаги поближе к свету, к глазам, она вертела его во все стороны — клочок бумаги оставался тем, чем он был на самом деле — пятисотрублевым банковым билетом с портретом Петра Великого…
— У меня и другие есть, много, — хвастался мальчуган, гордый успехом придуманного им утешения. — Вот, смотри!
И перед изумленными, еще мокрыми от слез глазами Анны предстало сразу десять «картинок с царем» — пять тысяч рублей, целое состояние!
— Сережа, голубчик! Откуда у тебя эти картинки?
— Нашел! — радостно объяснил тот. — На большой лестнице, у большого дома. Они там лежали, а я их нашел!
Пять тысяч! Да это спасение, избавление от всех забот, надолго, на целые годы! Это — отдых усталому телу, воспаленным глазам, конец душевной муке, покой, мир, верный кусок хлеба!
Какое искушение! Отчего бы ей не оставить у себя этих денег, словно с неба свалившихся к ногам ребенка… Отчего бы ей хотя бы одну или две из этих бумажек не удержать: ведь, если кто-то может пять тысяч рублей носить в сберегательную кассу, этому кому-то, наверное, нетрудно уделить частичку от своего избытка?
Анна поглядела на свое поношенное платье, поглядела на Сережу, на его сто раз заплатанную курточку, вспомнила про разорванные сапожки, разбитую лампу, про квартиру, за которую нечем будет заплатить на днях, про долг г-ну Дольфусу, вспомнила, с какой нуждой ей придется бороться скоро, сейчас же… А здесь перед нею на столе… вот оно — счастье! Вот он — покой!
Она наклонилась к ребенку.
— Сереженька, никто не видел, как ты нашел картинки? — прошептала она охрипшим от волнения голосом. — Никто, ни один человек?
Мальчик покачал своей кудрявой головкой:
— Никто, мама, совсем никто… нет… только… только Боженька!
Анна вся съежилась, словно ее ударили бичом. Сердце у нее захолонуло, еще мгновение — и слезы бы вновь брызнули у нее из глаз. В неудержимом порыве сжала она малютку в своих объятиях.
— Радость ты моя, сокровище мое, ты прав, голубчик! Пусть! Лучше мы с тобой всю жизнь голодать будем, но этого твоя мама не сделает…
Ребенок кивал с серьезным видом, хотя, конечно, не понимал того, что говорила его мама. Главное — мама снова улыбалась и целовала его, и для него все было в порядке.
Потом Сереже нужно было немного поспать после обеда. Мягко взбила ему мама постельку, и он быстро заснул, обнимая свою лошадку.
А бедная Анна тем временем побежала в сберегательную кассу. Едва переводя дух, подошла она к конторке справиться, не заявлял ли кто о потере денег. Конторщик ничего еще не знал, но все же записал фамилию Анны и ее адрес, выдал ей расписку о приеме заявленной ею находки и отпустил женщину с учтивым поклоном.
И вот она уже близится, святая ночь…
Анна вышла ненадолго из дома, чтобы на оставшиеся гроши закупить кое-что из самого необходимого на завтрашний день. Перед уходом она строго-настрого приказала Сереже быть паинькой, так как скоро придет Младенец Христос. Мальчик остался один в квартире, стараясь оправдать надежды матери и весь отдавшись своему делу.
Он совсем не слышал, ни как в дверь несколько раз позвонили, а затем отворили ее, ни как в комнату вошла пожилая дама. Только увидев гостью, Сережа прервал свое довольно странное занятие: он старательно поливал из чашки водой своего несчастного коня.
— Что ты тут творишь, голубчик? — спросила дама.
Он не сразу ответил. Неожиданное появление гостьи так изумило его, что остаток воды вылился ему на одежду; и теперь он в немалом смущении оглядывал свой костюм, беспорядок которого его, видимо, беспокоил.
— Я лошадь свою поливаю! — сказал Сережа, немного оправившись. — У нее головы нет и хвоста, и ушки потерялись, и ножки — теперь пускай снова вырастут!
Дама залилась веселым смехом.
— Ах ты, глупенький! Погляди, как ты вымок! А где же твоя мама?
— Мама у Христоса… А ты не Христос? — спросил он у дамы, задумчиво в нее вглядываясь.
— Нет, я не Христос, — ответила дама, не переставая смеяться. — А ты не тот ли мальчуган, что мои картинки нашел?
— Да! — утвердительно мотнул головой Сережа. — Только мама их унесла; Христос мне другие картинки принесет… Вот я лошадку водичкой поливаю, — продолжал он с жаром, — а мама заботы поливает… И они у нее растут, растут… Знаешь, чем она их поливает?
Дама перестала смеяться и смотрела на ребенка, силясь понять его болтовню.
— Горькими-горькими слезами! — закончил Сережа с бессознательным пафосом свою речь.
Глаза пожилой дамы тоже наполнились «горькими-горькими слезами». Она склонилась к нему и с нежностью привлекла к себе.
— Какой странный ребенок! — шепотом произнесла она.
Потом она встала и встряхнула свое дорогое бархатное пальто, слегка пострадавшее от разлитой воды.
— Передай поклон твоей маме. Я еще приду сюда. Ну, будь здоров, да благословит тебя Господь! До свиданья, мой милый, маленький, мокрый мышонок!
Старая барыня ушла, и Сережа счел небесполезным принять некоторые осушительные меры и, насколько возможно, устранить следы наводнения. Потом пришла мама — такая усталая, печальная. Рассказ мальчугана о «тете», которая была и хотела еще прийти, не произвел на Анну особенно успокоительного впечатления. Сережа не сказал, что тетя спрашивала про найденные ее «картинки», и молодая женщина терялась в догадках, кто бы мог удостоить ее своим визитом. Уж не княгиня ли N., чью подушку Анна испортила? Так ничего и не придумав, Анна решила заняться мальчиком.
— А теперь, Сережа, пойди на кухню, а мама в это время форточку откроет, чтобы мог влететь Ангел и возвестить о пришествии Христа!
У мальчугана от ожидаемого блаженства заблестели глазки, и он послушно удалился из комнаты. Тем временем Анна достала припрятанную в коридоре крошечную елочку, воткнула ее в свободный цветочный горшок, прикрепила к ее веточкам несколько маленьких свечек и пару красных сахарных крендельков, а у подножия елки разложила пряники. Затем настала очередь большого пакета, из которого появился гордый, серый в яблоках, рысак на колесах, честь и слава того магазина-базара, где все вещи продавались по 50 копеек… Когда все было устроено, Анна крикнула в щелку кухонной двери:
— Ну, вот, сейчас прилетит Ангел и придет Христос!
Вдруг на лестнице действительно послышались тяжелые шаги. Кто-то поднимался на четвертый этаж… Шаги все ближе, ближе… Резкий звонок раздался как раз в тот момент, когда Анна зажгла последнюю свечку.
Немного перепуганная, она поспешила отворить дверь.
Перед нею стоял чопорный лакей в темной щегольской ливрее.
— Госпожа Анна Стрелкова? — спросил он, снимая шляпу.
— Это я.
Он сделал шаг назад и внес в переднюю великолепную лошадь-качалку, взнузданную и оседланную, как полагается лучшему верховому коню. Даже хлыстик был прикреплен на пуговке сбоку от седла. Затем лакей быстрым движением достал из бокового кармана и передал онемевшей от изумления Анне письмо. И не успела она оправиться и открыть рот, чтобы спросить, что все это значит, — лакея и след простыл.
Ей ничего не оставалось, как внести коня в комнату и поставить рядом с дешевой клячей. Сереже уже не терпелось, и он стуком в дверь напомнил матери о себе. Чтение письма пришлось поневоле отложить.
— Динь-динь-динь! — крикнула Анна, стараясь подражать звонку.
Мальчуган как буря ворвался в комнату, но тотчас остановился, пораженный представившимся ему зрелищем. Несколько секунд глубочайшей тишины и самого сосредоточенного молчания сменились таким диким ликованием, таким взрывом переполнившего грудь радостного чувства, что Анне пришлось даже закрыть уши.
— Эй! Эй! Эй! — кричал Сережа на все лады, в бешеном восторге обнимая арабского коня и целуя его в морду, и в гриву, и в челку.
Не было пределов радости ребенка, и залюбовавшаяся им мать даже на несколько мгновений забыла о письме, принесенном лакеем вместе с лошадью. Наконец, она вспомнила о нем, взяла со стола, вскрыла… — и по мере того, как глаза ее пробегали коротенькую записку, они становились все шире и светлее.
«Милостивая государыня! — значилось в записке. — Вручая вам при сем причитающуюся вам долю находки в размере 500 рублей вместе с моей искреннейшей благодарностью, вызываемой вашим похвальным поступком, прошу вас, вместе с тем, позволить приложить еще небольшую сумму на воспитание вашего милого ребенка. Это уже старуха-мать обращается к вам с такою просьбою: она делится с вами своим излишком. Мысль о том, что сегодня, когда все под сенью елки празднуют Рождество Христово, ей удастся хоть немного облегчить вам гнет забот, делает ее счастливою. Не лишайте ее этого счастья и позвольте ей и на будущее время не забывать вашего милого мальчугана». Внизу стояла подпись известной в городе меценатки.
И вот снова лежат перед Анною «картинки с царем». Три банковых билета — полторы тысячи рублей… Меньше, чем пять, но зато это ее деньги, ее собственные, ее по праву!
Отовсюду был слышен радостный звон колоколов. Анна опустилась на колени и, прижимая к сердцу ребенка, повернулась с ним к образу в углу. По ее бледному лицу снова неудержимо потекли слезы, но в этот раз не горем вызваны они, а радостью, — тихой радостью, полной благодарности к Всевышнему. И торжественно гудели колокола, напевая священный гимн свой, и весь воздух был наполнен их ликующим звоном.
Сережа застыл на минутку в объятиях матери, вдумчиво прислушиваясь к перезвону колоколов. Потом вдруг высвободился из ее рук.
— Мама, мама! А ведь Христос меня очень любит: он мне двух новых лошадок принес! — воскликнул он совершенно неожиданно. — Вот хорошо-то!
Темнее стал за речкой ельник.
Весь в серебре синеет сад,
И над селом зажег сочельник
Зеленый медленный закат.
Лиловым дымом дышат хаты,
Морозна праздничная тишь.
Снега, как комья чистой ваты,
Легли на грудь убогих крыш.
Ах, Русь, Московия, Россия,
Простор безбрежно снеговой,
Какие звезды золотые
Сейчас зажгутся над тобой.
И все равно, какой бы жребий
Тебе ни бросили года,
Не догорит на этом небе
Волхвов приведшая звезда.
И будут знать и будут верить,
Что в эту ночь, в мороз, в метель
Младенец был в простой пещере
В стране за тридевять земель.
1926
Наташе Туроверовой
Выходи со мной на воздух,
За сугробы у ворот.
В золотых дрожащих звездах
Темно-синий небосвод.
Мы с тобой увидим чудо:
Через снежные поля
Проезжают на верблюдах
Три заморских короля;
Все они в одеждах ярких,
На расшитых чепраках,
Драгоценные подарки
Держат в бережных руках.
Мы тайком пойдем за ними
По верблюжьему следу,
В голубом морозном дыме
На хвостатую звезду.
И с тобой увидим после
Этот маленький вертеп,
Где стоит у яслей ослик
И лежит на камне хлеб.
Мы увидим Матерь Божью,
Доброту Ее чела, —
По степям, по бездорожью
К нам с Иосифом пришла;
И сюда в снега глухие
Из полуденной земли
К замороженной России
Приезжают короли
Преклонить свои колени
Там, где, благостно светя,
На донском душистом сене
Спит небесное Дитя.
1928
Дети радовались подаркам. Для каждого под мохнатой сияющей елкой прятался красочный пакет с этикеткой, на которой было крупно написано: «Косте», «Маше» или «Володе». Один за другим ребятишки выуживали пакеты из-под еловых лап, по складам читали надписи, забирали каждый свое и тут же раскрывали с нетерпением.
В пакетах обязательно находились кукла, машинка или мишка и множество сладостей: яблоки и печенье, конфеты и пастила, даже маленькие пирожные в прозрачных упаковках. Это Мишины родители, пригласив гостей в день рождения главы семьи, уговорили непременно прихватить с собой малышей и приготовили для каждого подарок, сложив их в Мишиной комнате. Ведь совсем недавно все встретили Новый год.
Самый старший из детворы, Костя, ходил во второй класс и считал себя очень большим и важным по сравнению с «мелюзгой». Он не стал сразу запихивать сладости в рот, как делали его товарищи, часть отложил, чтобы угостить потом бабушку.
Дети уплетали сначала самое вкусное.
А маленькая Маша вдруг отказалась от пирожного.
— А мама не ест, — пояснила она, — говорит: нельзя пока.
— Почему нельзя?
— Боженька не велит!
— Почему, почему не велит? — дергала Машу Людочка.
— Не велит! — Маша нахмурила лобик, потом с важностью произнесла: — У нас сейчас пост! Ну, это значит, нельзя есть колбасу и сосиски, пить молоко, есть пирожные и торт. Я сосиски не ем, а мама и папа и молоко, и пирожные тоже…
Действительно, Машины родители строго соблюдали пост. Дети были удивлены. Никто, кроме Кости, который посетил несколько занятий в воскресной школе, ничего не знал про пост. Машенька, почувствовав в себя в центре внимания, оживилась.
— Мы даже на Новый год торт не ели! — гордо доложила она. — Мама с папой вообще не ели, а я съела совсем маленький-маленький кусочек. А вот яблоки я ем! — Машенька с любовью поглядела на яблоко, которое держала в ладонях.
Она не могла жить без яблок. Машины родители, зная это, специально положили в пакетик с ее именем огромное красное яблоко, которое как будто прикатилось из сказки: оно блестело, казалось, даже светилось. Маша никак не решалась его надкусить.
— А вы теперь всю жизнь так будете? — ужасаясь, прошептала Людочка.
— Нет! Вот будет у Боженьки день рождения, тогда все будем есть: и конфеты, и торт, и куриный суп. А если мы до этого съедим — Боженька обидится. Это мы к Его дню рождения готовимся.
— Как, у кого день рождения? — загалдели ребята.
Машин взгляд упал на висевшую в углу большую икону Божьей Матери. И она ткнула пальчиком в сторону Младенца, Которого держала на руках Пресвятая Мария.
— У Него!
Это была новость. Никто не знал, что у Бога может быть день рождения. Только Костя об этом знал.
— Это Рождеством называется, — начал он просвещать ребят, — нам в школе говорили. Это большой праздник. Он будет седьмого января.
— А мы пойдем к Боженьке на день рождения! — весело выпалила Машенька, подкидывая свое чудесное яблоко и ловя его в ладошки.
— А куда? Куда пойдете? — вновь засыпали ее вопросами.
— В церковь! Там будут елочки стоять, мама говорила. И будет много-много людей. Там еще икона есть, вот такая, — Маша кивнула головой в сторону образа. — Только большая-большая. Больше меня. И тут вот Боженька прямо на меня глядит, а там от меня в сторону глядит — на Свою Маму.
— А ты ему подарки понесешь? — пискнула Людочка.
Вопрос застал врасплох малышку. Она не думала еще об этом, но важно подняла белокурую головку с огромными синими бантами и ответила:
— Конечно, понесу!
— А что ты Ему подаришь? — не отставала Людочка, в упор глядя на Машу большими глазами. Но тут вмешался Костя.
— Что ты ему подаришь? Он ведь Бог, у Него все есть. Нам батюшка рассказывал. Он все создал и все — Его.
— Все равно подарю! — возразила Маша. — Я Ему яблок принесу!
Костя засмеялся:
— Нужны Богу твои яблоки!
Маша обиделась.
— Нужны, нужны. Он возьмет!
На Костю упрямство нашло.
— Не возьмет. Он Сам все сады посадил. Все яблоки и так Его.
Маша вспыхнула, потом притихла. На глаза навернулись слезы. Неужели и впрямь Боженька не возьмет от нее подарок? Она робко взглянула на икону. Христос смотрел прямо на нее. И казалось, чего-то ждал. Она схватила табурет и потянула его к углу, где стояла икона. На ее счастье, образ висел низко. Маша вскарабкалась на табурет и встала перед иконой. Глядя прямо в строгие очи Младенца Христа, протянула Ему свое замечательное яблоко.
— На, Боженька, возьми! С днем рождения Тебя!
Христос продолжал вдумчиво, не по-детски глядеть на Машу, Божья Матерь смотрела на девочку с материнской теплотою и ласковой грустью.
— Возьми, — лепетала Маша, — это я Тебе дарю. Смотри, какое хорошее!..
Ее большие голубые глаза наполнились слезами.
— Ну, пожалуйста, возьми! — от всего сердца прошептала она.
И вдруг… На глазах у изумленных ребят изображение задвигалось, икона ожила.
И все увидели, как Христос протянул к Маше тонкую белоснежную руку…
Прошло несколько секунд. Все было по-прежнему. Недвижимая плоская икона… Спаситель и Мария серьезно смотрят на ребят. Но… яблока нигде не было!
Маша спрыгнула с табурета, стала радостно бегать по комнате, хлопать в ладоши и танцевать. Ее белые косички, казалось, танцевали вместе с ней, легкие кудрявые прядки выбились из прически на лоб.
Ребята вдруг зашумели, повскакивали с мест все до одного и бросились к образу.
Все держали в руках свои пакеты с подарками. В минуту полочка перед иконой оказалась завалена горкой конфет, печенья, игрушек…
— Возьми, с днем рожденья, Боженька! — галдела детвора.
И Костя, который спорил с Машей, тоже положил перед иконой свой пластмассовый ярко-синий вертолет и от души прошептал:
— С днем рождения, Христос!
Казалось, что образ просветлел, и Христос глядел лучезарнее и лик Богородицы тонко сиял. И хотя Господь уже не протягивал руку с иконы и не брал подарков, но душа каждого ребенка наполнилась такой радостью, какую не приносили им никогда ни Новый год, ни день рождения, ни самые большие куклы, ни самые красивые вертолеты. И каждый в своем маленьком сердце чувствовал, что его подарок принят Боженькой, что Боженька рад ему. И что отныне хочется всегда, всегда приносить Богу подарки.
С днем Рождения, Христос!
Спрятав замерзший нос в вытянутый ворот свитера, Лешка шел домой по запасным путям. Домом его был старый вагон, доживавший свой век в отстойнике в дальнем углу Московского вокзала.
Раньше он жил вместе с взрослыми бомжами в подвале дома, идущего под снос. Спал, как и все, на наваленных на полу старых матрасах, готовил на керосинке. Когда здание начали рушить, перебрался жить на вокзал.
Сегодня Лешка собирался отметить свое десятилетие. Напитки для гостей — жестяные разноцветные банки с коктейлями, шампанское и ореховый торт с розочками из сливочного крема — были куплены заранее, а тетя Рита обещала приготовить для праздничного стола большую кастрюлю салата «Оливье». Гостей ожидалось четверо: Пашка, Жека, все та же тетя Рита и дядя Сережа.
Самый дорогой гость — дед Андрей прийти не мог, потому что лежал в больнице.
Близких друзей у Лешки не было, бездомная жизнь приучила его к правилу — каждый за себя, но приятели имелись — двенадцатилетние близнецы — Пашка Таракашка и Жека Кривой Зуб. Пашку прозвали Таракашкой, потому что он, несмотря на смелый характер, очень боялся тараканов, в изобилии живущих в вагоне, а кривой зуб Жеки был, как говорится, налицо и помогал отличать его от брата. Эта парочка, как и Лешка, промышляла попрошайничеством в пригородных электричках.
У Пашки был актерский талант, он умел так вызывать жалость, что ему подавали даже милиционеры, поэтому Жека, одевшись победнее, просто ходил рядом с ним с шапкой в руках.
Вокзальную буфетчицу тетю Риту любили все малолетние бомжики. Она их подкармливала, пришивала вечно отрывающиеся пуговицы, покупала на свою небольшую зарплату одежду в «сэконд хенде», а иногда, когда мужа не было дома, брала к себе домой помыться.
Ее супруг, обходчик путей дядя Володя, бомжей — и детей, и взрослых — на дух не переносил и жене запрещал им помогать. Но она, сердобольная, не могла отказать в помощи бездомным детям.
Маргарита впервые увидела восьмилетнего грязного Лешку, когда он проскользнул в ее буфет, чтобы стащить объедки с чьей-нибудь тарелки. Проработав всю жизнь на вокзале, буфетчица с первого взгляда распознавала своих посетителей. Подозвав мальчика, она сунула ему сдобную булку и чашку бульона:
— Иди отсюда, сынок. Поешь в укромном местечке. Здесь тебе находиться нельзя, охрана может увидеть.
Леха, схватив угощение, мгновенно исчез. Вечером Маргарита обнаружила на стойке залапанную чашку с запиской внутри — «Спасибо тетя. Вовек не забуду вашей доброты». «Ишь ты, — она вытерла слезу, — какой благодарный парнишка. Надо с ним поближе познакомиться».
Так началась дружба Лешки с тетей Ритой. Сначала он очень хотел, чтобы она взяла его к себе жить, но, увидев дядю Володю, думать об этом перестал.
Бездетная Маргарита сильно привязалась к смышленому доброму мальчику. Лешка не знал, что однажды, набравшись храбрости, она предложила мужу его усыновить.
В ответ супруг приставил палец к своему виску, подкрутил какой-то винт и, набирая обороты, сообщил жене все, что думает об ее умственных способностях. Затем припомнил, начиная с первого семейного дня, все Маргаритины траты на «непонятно кого» и так далее. Через час его «завод» кончился, и он ушел пить пиво с друзьями.
Если бы Владимиру сказали, что бездомные детишки считают его злым человеком, он бы удивился. Напротив, пожилой обходчик был уверен, что он хороший человек.
А то, что он бомжей на дух не переносит, так это нормально. Вы сами-то их душок нюхали? И про детей он бы объяснил. Зачем ему чужие дети? Он своих двоих от первой жены на ноги поставил, демографический долг исполнил. Теперь их очередь этот долг отдавать. А то, что они не торопятся детей рожать, хотят для себя пожить — добра нажить, так это правильно. Время сейчас такое — думать только о себе. А о ком еще-то?
«Быстрей бы дед Андрей поправился, — думал Лешка, ловко перепрыгивая через обледенелые шпалы, — это был бы для меня самый лучший подарок. Даже лучше мобильного телефона, который обещал мне подарить дядя Сережа».
Подарки ему дарили не часто, точнее, единственный раз — пять лет назад, когда родители впервые отметили его день рождения. Игрушками они сына не баловали, все деньги уходили на водку и немудреную закуску.
Тогда, на пятилетие мальчика, баба Рая, соседка по коммуналке, подарила ему зеленый танк с красной звездой на боку. И хотя было видно, что им играло не одно поколение мальчишек, танк Лехе очень понравился. Мать где-то раздобыла книгу сказок Андерсена с красивыми картинками. Лешке очень хотелось узнать, что там написано, и он уговорил бабу Раю научить его читать.
И что было совсем удивительно, отец, пребывающий в редком для него добром расположении духа, подарил ему ядовито-зеленого зайца, который, несмотря на редкий окрас, стал Лешке самым близким другом.
Он назвал зайца Лягушонком и никогда с ним не расставался: гулял с ним, спал, прятался под столом от страшного мутного пьяного отцовского взгляда. Жаловался зеленому другу на голод, холод и жестокие побои, а однажды, когда ему было семь лет, поделился заветной мечтой — сбежать из дома.
Лешка был уверен, что готов к взрослой жизни. Он умел курить, виртуозно материться, врать с честным лицом, брать, что плохо лежит. Только спиртное пить не мог из-за аллергии на алкоголь. Благодаря этому он не спился и не стал в дебилом. Мальчишка он был смышленый и физически сильный.
К побегу из дома Лешка готовился тщательно. Загодя он начал сушить сухари и копить деньги, которые потихоньку таскал у родителей и их собутыльников. Пакет с деньгами мальчик хранил под деревом во дворе.
Наступила весна, появилась первая нежная зелень, день стал длиннее. Однажды, вернувшись с улицы в квартиру, наполненную запахом протухшего чего-то, Лешка каждой своей клеточкой ощутил царящую вокруг мерзость и решил, что пришло время побега. Он вынул из-за шкафа мешок с сухарями, сунул в него потрепанного Лягушонка и вышел на улицу.
Оставалось достать накопленные деньги. Поглядывая по сторонам, мальчик сноровисто разрывал руками землю, как вдруг его ладонь на что-то наткнулась. Это был старый нательный крестик. Мальчик очистил его от налипшей грязи и, с трудом разобрав затертые буквы, прочитал вслух: «Спаси и сохрани». Лешку окатила волна жалости — крестик его просил спасти и сохранить! «Куда мне тебя деть? Ты же такой маленький». Мальчик высыпал в карман из пакета все деньги и завернул в него находку.
С тех пор крестик всегда был с ним. В трудные минуты он доставал его и говорил: «Видишь, я храню тебя, как ты просишь, и ты помогай мне».
Родителей с тех пор Леша не видел, а они и не пытались его искать. Мать в редкие моменты между запоями смутно вспоминала, что у нее когда-то был сын, но куда он делся — то ли вырос и женился, то ли умер — не помнила. Она забыла его имя, да и свое называла не всегда.
На Московском вокзале Лешка жил больше года. Он быстро изучил все щели и закоулки огромной территории, которая пришлась ему по вкусу, — можно и подработать, и стащить что плохо лежит. Во время облав ему всегда удавалось улизнуть от милиционеров, а значит, не попасть в приемник-распределитель, из которого было лишь две дороги — в интернат или в колонию для несовершеннолетних, а и того, и другого он боялся, как огня. Друзья-приятели, сбежав из этих заведений, взахлеб рассказывали о жестоких воспитателях и издевательствах старших товарищей.
Хотя Лешке было всего девять лет, его уважали и ровесники, и ребята постарше. Авторитет он заработал смекалкой, честным отношением к товарищам, и еще ему помогал талисман, о котором никто не знал.
Однажды в конце осени мальчик, насмотревшись на солидных москвичей, решил переехать жить в столицу. «Москва — город богатенький, — размышлял он, — сколько народу там живет, всем места хватает. Глядишь, и я пристроюсь».
Новоиспеченный путешественник, без пяти минут москвич, Лешка, спрятавшись в одном из вагонов экспресса, ехал в столицу, мечтая о будущей шикарной жизни. Пределом его вожделений была огромная квартира рядом с Красной площадью, заставленная аппаратурой, компьютерами и холодильниками в каждой комнате и даже ванной, набитыми до отказа всякой вкуснятиной.
Ленинградский вокзал мальчика разочаровал, оказавшись братом-близнецом Московского. Да и местные бомжи, сразу вычислив чужака, посоветовали ему идти куда подальше от их вотчины.
Москва Лешке не понравилась. Суетно, шумно, все куда-то спешат. Ему даже показалось, что столица очень похожа на вокзал, только большой. Прогулявшись по Арбату, он вскоре повернул назад и, разыскав готовящуюся в обратный путь «Красную стрелу», заранее обосновался в своем потайном месте.
В Петербург поезд прибыл ранним утром. Спать не хотелось, и Лешка решил прогуляться. Пройдя всю Гончарную, он повернул направо, прошел еще немного и вдруг увидел белоснежную церковь с золотыми куполами, окруженную лесами. «Сколько же времени я здесь не был, — растерялся мальчик, глядя на нее во все глаза, — откуда она взялась? Как из-под земли выросла». Он подошел поближе и прочитал: «Собор Феодоровской иконы Божьей Матери».
«Вспомнил! Дядя Сережа говорил, что здесь была старая заброшенная церковь. Нас еще взрослые бомжи пугали, что из нее по ночам раздается чье-то пение». Лешка обошел вокруг собора в поисках входа, с удовольствием вдыхая запах свежесрубленного дерева, но внутрь попасть не смог — двери были закрыты. Тогда, протиснувшись сквозь доски, он приник к окну.
— Эй, парень, ты чего здесь лазаешь? — неожиданно раздался чей-то голос у него за спиной, — дело лутаешь или от дела плутаешь?
— Да я, дяденька, просто смотрю. — Лешка обернулся и увидел бородатого старика, который, улыбаясь в усы, смотрел на него добрыми лучистыми глазами.
— «Просто смотрю», — передразнил его старик, — а ты приходи лучше помогать. Видишь, работы у нас невпроворот. Ты откуда взялся в такую рань?
— Я, дяденька, живу на вокзале, в вагоне.
— Понятно, — вздохнул старик, — бездомный. Есть хочешь?
— Хочу.
— Тогда садись. — Старик достал из сумки пластиковые контейнеры и расставил их на свежеструганном бревне. — Меня, кстати, Андреем Петровичем зовут.
— А меня Лешкой, — с набитым ртом сказал мальчик.
— Да ты, Алексей, похоже, три дня не ел.
Я даже молитву не успел прочитать, а ты уже лопать начал.
— Я, дяденька, вчера ел. Просто у меня аппетит хороший, — засмеялся Лешка и нарочито медленно взял второй бутерброд. Мгновенно его проглотив, он потянулся за следующим:
— А зачем молитву перед едой читать? Что, еда от этого вкуснее будет?
— Конечно.
Лешка вытаращил глаза от удивления и даже перестал жевать.
— Я пошутил. Молитву читают, чтобы Господь благословил пищу, которую Он нам дает. А после трапезы надо Бога поблагодарить.
— Мне еду никто не дает. Я сам ее достаю. Либо покупаю, либо… — Лешка запнулся, — беру. Поэтому мне благодарить некого.
— Да, брат. У тебя налицо полная духовная безграмотность. Придется взять тебя на поруки. — Старик погладил мальчика по голове и почувствовал, как тот замер под его ладонью. «Да ведь он совсем ласки не знает», — сердце Андрея Петровича сжалось от боли. Он осторожно притянул мальчика к себе и обнял. Неожиданно для себя Лешка обхватил его руками и уткнулся в грудь. «Может, это мой дедушка», — мелькнула мысль. И тут же отозвался на нее Андрей Петрович:
— Зови меня дед Андрей. Меня так все зовут, — крепко пожал старик руку мальчика, — рад знакомству. Кстати, Алексей, я здесь сторожем работаю, а когда собор откроют, Бог даст, буду алтарничать.
— Чего будете делать?
— Эх, я же говорю — безграмотность, — вздохнул дед Андрей. — Я потом тебе все объясню.
Пока сторож убирал остатки еды, мальчик исподтишка его рассматривал. За свою не долгую, но богатую событиями жизнь, он не хуже психологов научился распознавать людей, мгновенно оценивая их по манере держаться, по речи, по одежде. Бедных от богатых Лешка мог отличить даже по запаху. Это не означало, что бедные люди плохо пахли. Неприятно пахли грязные, а бедность зачастую отдавала тонким ароматом чистоты.
Дед Андрей выдержал экзамен на пятерку. Он неторопливо, уверенно двигался, говорил мягко, убедительно, с уважением к собеседнику. Пахло от него почему-то воском. Глаза у него были добрые-предобрые, ярко-синие и совсем не стариковские.
Андрей Петрович был вдовцом. Своих родных он похоронил давно — тридцатилетний сын погиб, защищая от хулиганов незнакомую девушку. Сердце матери не выдержало такого горя, и она ушла вслед за ним.
После смерти жены Андрей Петрович начал пить по-черному. Так бы и спился на радость врагу рода человеческого, если бы друг не привел его в Александро-Невскую лавру в «центр трезвения». Там Андрей Петрович пришел к вере, бросил пить с Божьей помощью и начал постигать азы Православия. Господь ему дал помимо золотых рук дар убеждения и самое главное — любящее сердце, поэтому к нему всегда тянулись люди за помощью. Андрей Петрович помогал кому советом, кому трудом, пока силы еще были, кому деньгами. Случалось, что последнюю копейку отдавал, а товарища выручал.
Страдания от потери сына и жены утихли, душа успокоилась, а вот сердце, наоборот, стало напоминать о себе болью. Да так разошлось, что за последний год перенес Андрей Петрович два микроинфаркта. Врачи, как всегда в таких случаях, запретили физические нагрузки и всяческие переживания. Да разве можно живому человеку не переживать?
Андрей Петрович наклонился, и из прорези его рубашки выскользнул крестик, такой же, как у Лешки.
— Дед Андрей, и ты тоже? — громким шепотом спросил мальчик, указывая на крест.
— Что я тоже?
— Спасаешь его и хранишь?
— Кого я спасаю? Ничего не понимаю, — Андрей Петрович присел рядом с мальчиком, — ну-ка, объясни все по порядку.
— Это у тебя что? — показал тот на крестик.
— Крест православный. — Сторож бережно убрал крест на место.
— Так у меня тоже такой есть. — Лешка достал свой талисман.
— Да ты брат, крещеный, — обрадовался дед Андрей, — а почему ты крест в кармане носишь, а не на груди?
— Я не крещеный. Это мой талисман. Я его под деревом откопал. Он попросил меня спасти его и сохранить. Вот я его и храню. — И мальчик рассказал историю с крестиком.
Андрей Петрович вытер слезы, выступившие от смеха:
— Это тебя крест спасает и сохраняет, а не ты его. Надо тебе, Алексей, окреститься и носить его на груди. У тебя когда день рождения?
— Седьмого января.
— Надо же, прямо на Рождество Христово. Вот мы тебя к этому дню и окрестим, если Господь управит. Хватит тебе нехристем ходить. Знаешь что, ты приходи ко мне завтра, я тебе книжек разных принесу. Читать-то умеешь?
— Еще как умею! Я вообще читать люблю. Особенно детективы и ужастики всякие.
— Ну, ужастиков у меня нет, но что-нибудь интересное я тебе подберу. Пойдет?
— Пойдет!
— Тогда до завтра, сынок, — перекрестил на прощанье мальчика дед Андрей.
Лешка еле дождался следующего дня. Он вскочил ни свет ни заря и начал торопливо одеваться, стараясь не разбудить соседа, который только улегся после ночной разгрузки вагонов.
— Ты время, часом, не перепутал? Сейчас только шесть утра! Куда собрался? — открыл глаза сосед дядя Сережа.
— Меня дед Андрей ждет, — шепотом ответил мальчик уже на ходу. Привычно сократив путь, он пролез под вагонами и еле сдержался, чтобы стремглав не пуститься по пустынному переулку мимо будки охранника.
Сторож тоже ждал этой встречи. Весь вечер он вдумчиво перебирал книги, что-то перечитывал, что-то пролистывал и, наконец, нашел, что хотел. Еще он нажарил огромных котлет и сложил их вместе с картошкой в кастрюльку. Укутывая ее в полотенце, Андрей Петрович улыбался, представляя, как обрадуется Лешка домашней еде, как будет урчать от удовольствия, лопая котлеты и щедро политую маслом картошку.
Именно так все и вышло.
— Спасибо, дед Андрей, — мальчик привычно вытер рот рукавом засаленной куртки. — Ты книжку принес?
Андрей Петрович неторопливо развернул сверток и достал две книги.
— Эта книжка от моего сына осталась. Ты Марка Твена читал?
Мальчик мотнул головой:
— Дома у нас только сказки Андерсена были, мне их на день рождения мама подарила. А у бомжей я брал детективы и ужастики, они их из помоек достают.
— Зря достают, — усмехнулся дед Андрей, — им там самое место. Как же ты, мой хороший, без сказок вырос? Ты хоть про колобка слышал?
— Я анекдот слышал про колобка, хочешь, расскажу, он смешной.
— Нет, брат, анекдоты я не люблю, — покачал головой Андрей Петрович и взял в руки вторую книгу, — смотри, эта книга о жизни разных святых. Есть здесь и история жизни твоего тезки Алексия, человека Божия.
Мальчик схватил книгу:
— А здесь есть его портрет?
— Портрета нет, но есть икона. — Дед Андрей показал ее мальчику. — Вот он какой.
— Худой и одет совсем бедно, — разочарованно протянул Лешка.
— Одет-то он бедно, хотя сам был из семьи богатой и знатной. Он не захотел в роскоши жить и ради Господа начал вести нищую жизнь.
— А я, наоборот, хочу из нищего в богача превратиться!
— В богатстве ничего плохого нет, главное, правильно им распорядиться. Ведь деньги, как и все остальное, человеку Бог дает. А если ты будешь жадничать, все себе забирать, так Он богатство отнимет, и еще по шее получишь, в лучшем случае.
— Что-то я не слышал, чтобы кому-нибудь из богатеев Господь наподдал. — Лешка перевернул страницу и увидел икону князя Александра Невского. — Вот это я понимаю — воин в доспехах, с мечом. Святой благоверный князь Александр Невский, защитник Русской земли, — прочитал он вслух. — И я хочу нашу страну от врагов защищать! — сверкнул он глазами. — Я в армию, в спецназ пойду!
— А документы у тебя есть, спецназ?
— Нет, — мальчик задумчиво покусал губы, — да это не проблема. Что-нибудь придумаю.
— А у меня сын в морской пехоте служил, — глаза старика затуманились, — он тоже с детства хотел родину защищать.
Лешка интуитивно понял, что с сыном деда Андрея стряслась какая-то беда.
— Дед Андрей, а почему этот собор называется Феодоровской иконы Божьей Матери? Что это за икона? — сменил он тему разговора.
— Никто не знает, как эта икона появилась, — Андрей Петрович перекрестился на собор и присел, — известно только, что уже в начале XII века стояла она в часовне у града Китежа.
— У того самого, который под воду ушел? — Лешка пристроился на бревне рядом со сторожем.
— Молодец! Знаешь! — Дед Андрей похлопал его по плечу. — Забыл сказать, что икона была написана святым апостолом Лукой.
— Это тот самый Лука, который Евангелие написал?
— Откуда ты все знаешь? — подскочил на месте дед Андрей. — Ты что, Евангелие читал?
— Не, я его только листал. Мой нынешний сосед дядя Сережа его часто читает. Он как-то начал его мне вслух читать, но я ничего не понял.
— Хороший, видать, мужик твой сосед. Помоги ему, Господи! Ладно, слушай дальше.
И не перебивай меня.
Значит, так, великий князь Георгий Всеволодович захотел перенести икону из часовни в город Кострому, но сдвинуть икону с места люди не смогли. Тогда на месте часовни князь воздвиг Городецкий монастырь, который был сожжен во время нашествия хана Батыя.
Все думали, что икона сгорела.
Однажды летом, году в 1239, если я не ошибаюсь, младший брат Александра Невского, князь Василий Костромской, поехал на охоту и обнаружил в лесу на дереве икону. Жители Костромы видели, что во время охоты князя какой-то воин, похожий на святого Феодора Стратилата, прошел по городу с иконой в руках. Опять-таки, как она оказалась в лесу, никто не знает, но икону назвали в честь этого воина и поставили в храм во имя этого святого.
Феодоровской иконой был благословлен на царство Михаил Федорович, первый царь из династии Романовых в 1613 году. Эта икона прославилась разными чудесами.
— Наверное, она много кому помогла, раз ей целый собор построили, — задумчиво протянул Лешка. — Дед Андрей, а как перед ней молиться?
— Говори так: Пресвятая Богородица, Матерь Божия, спаси меня, грешного. — Андрей Петрович поднялся и перекрестился.
Леха в точности все повторил за ним и спросил как бы невзначай:
— Дед Андрей, а ты один живешь?
— Распознал ты меня, бобыля, — старик ласково посмотрел на мальчика.
— А тебе не скучно одному жить?
— Скучно, — он притянул Леху к себе, и тот уткнулся лицом в белую, неожиданно мягкую бороду.
— Андрей Петрович, с кем это ты обнимаешься? — К ним подошел молодой священник.
— Алексей, познакомься, это наш отец Василий.
— Здрасьте, — буркнул Леха, — ну, я пойду, — застеснявшись батюшки, он торопливо убрал запазуху книги и ускользнул.
— Парнишка-то бездомный, много их сейчас, — вздохнул старик.
— Много, — согласился отец Василий, доставая ключи от храма, — ты, Петрович, езжай домой, ребята уже на подходе.
— Сейчас, батюшка, только отдохну… на минутку, что-то сердце защемило…
Старик долго сидел на бревне, глубоко вздыхая. Наконец встал и вдруг, прижав руку к груди, медленно завалился на бок.
У Лешки чесались руки быстрее открыть книгу. «Сначала прочитаю о русском богатыре, а потом Марка Твена, — размышлял он, входя на вокзал, — нет, сначала Марка Твена, а потом про богатыря. Надо бы завтра забежать к тете Рите, рассказать про деда Андрея», — вспомнил Лешка про Маргариту, с которой всегда делился новостями.
Но на следующий день ему не удалось дойти ни до буфетчицы, ни до собора. В Петербург прибыл какой-то твистер-министер (так сказали Пашка с Жекой), вокзал оцепили милицией, и вся бездомная братия сидела по вагонам, не высовывая носа. К тому же Лешка заболел ангиной. Сказались съеденные им на радостях три порции мороженого, запитые ледяной колой.
Но даже сильная боль в горле и жгучие горчичники, которые передала тетя Рита, не умаляли радости, поселившейся в сердце мальчика после встреч с удивительным сторожем. «Быстрей бы поправиться и увидеться с моим дедом Андреем», — торопил он время. Но болезнь, как назло, затянулась, и выйти на улицу из душного вагона Лешка смог только через две недели, в течение которых каждый день рассказывал Пашке и Жеке о встрече с дедом Андреем, причем с каждым рассказом дед Андрей становился все моложе и богаче. К концу второй недели он помолодел до сорока лет, обзавелся машиной и превратился из сторожа чуть ли не в батюшку.
Близнецы догадывались, что Лешка привирает, но им так хотелось, чтобы все это было правдой, что они не уличали его в неточностях, а, наоборот, радостно восклицали, услышав новые подробности. Они отчаянно завидовали ему, но виду не показывали.
Ведь если это случилось с Лешкой, значит, и им когда-нибудь может привалить счастье, они вновь обретут семью и исполнят свою клятву.
Паша и Женя были долгожданными детьми у немолодой супружеской пары. Их отец, Леонид, был успешным бизнесменом, мать, Анна, — домохозяйкой. Свадьбу сыграли еще в институте. Аня сразу забеременела, но жить молодым было негде да и не на что, поэтому они решились на аборт. Родители их поддержали — «вся жизнь впереди, еще нарожаете».
Им было за тридцать, когда они решились обзавестись потомством. Но не тут-то было. Начались хождения по врачам, многолетнее лечение от бесплодия. Счастливая когда-то семейная жизнь превратилась в сплошное ожидание. Анна к тому же жила в постоянном страхе, что муж заведет на стороне роман, соперница родит ребенка, и он уйдет. Но Леня хотел детей только от своей супруги, хотя друзья и предлагали ему нанять суррогатную мать или взять ребенка из детского дома.
После сорока Аня решилась на искусственное оплодотворение и, забеременев с первой попытки, родила близнецов. К удивлению врачей, они оказались совершенно здоровыми. Леонид был счастлив, как никогда в жизни. На комнату малышей он потратил состояние, которого хватило бы на ремонт небольшого детского дома. Мебель, игрушки и даже обои были выписаны из Израиля, где и рожала жена. Огорчало одно: и его, и Анины родители ушли из жизни, так и не увидев долгожданных внуков.
Вскоре Леонид купил дом в Испании, и Аня с детьми стала проводить большую часть года на теплом побережье. Жизнь казалась ей сплошным праздником — прислуга взяла на себя все заботы по дому, воспитывать детей помогали две опытные няньки. Муж богател и потихоньку скупал недвижимость в соседних городках.
Они уже подумывали о постоянном проживании в Европе, но этому неожиданно воспротивились дети, заявив, что хотят жить и учиться на родине. Обожавшие их родители тут же изменили свои планы, и Анна, оставив детей под присмотром нянек, отправилась в Россию, чтобы подыскать для них достойную школу.
Рейс Барселона — Петербург задерживался на два часа, и это ее очень раздражало — муж не любил ждать. Вручив жене букет, Леня велел водителю ехать по объездной, чтобы успеть на совещание. Через пятнадцать минут в их машину врезалась фура, которую занесло на скользкой от дождя дороге. Анна и Леонид погибли мгновенно.
Партнеры по бизнесу устроили им пышные похороны. Недвижимость в Испании и России была куплена на подставных лиц, завещания не было — смерть не входила в бизнес-план Леонида, и близнецы в одно мгновение превратились из богатых наследников в обыкновенных, никому не нужных сирот. На похоронах родителей они не присутствовали. Один из компаньонов отца, заранее оформив все документы, привез их из Испании прямиком в реабилитационный центр.
Мальчикам казалось, что они попали в страшную сказку, которая вот-вот закончится. У Паши появились нервные тики, Женя начал заикаться, оба не спали по ночам.
Через полгода их распределили в детдом. Теперь они спали в одной комнате еще с четырьмя товарищами на старых кроватях. Мягкие матрасы и полы с подогревом, сауна и бассейн из их испанского дома казались им сном.
Женю, родившегося на минуту раньше брата, мама шутливо называла старшим сыном. Характер у него был упрямый и независимый, как у отца, и мальчик действительно чувствовал себя взрослее мягкого, покладистого Паши.
Однажды перед сном Пашка, в отсутствии брата, разоткровенничался с новыми друзьями и начал рассказывать им о жизни в Испании, о черном вулканическом песке, о летающих над волнами бесстрашных серфингистах и кайтерах. Но его дружно подняли на смех:
— Ой, не могу, он любит есть морепродукты!
— У них была своя яхта!
— Няня учила их испанскому!
— Из окна виллы было видно море! — передразнивали его дети.
— Насмотрелся фильмов о красивой жизни. Только в сериалах это и показывают, а сериалы смотрят бабки и девчонки! — заявил десятилетний Васек, старший в их комнате, — кстати, вы чем-то на девчонок и похожи. Такие же вежливые чистюли. Помню, помню, как вы сначала хныкали: «Вода холодная — мыться невозможно. Туалетная бумага жесткая, полотенца не так пахнут». Вы бы пожили в одной комнате с тремя братьями и с вонючей старой бабкой, вам бы местная житуха раем показалась! — Он сплюнул сквозь зубы на дверь спальни, которую в этот момент открыл вернувшийся Женя. Пашка тогда еле сдержал слезы, а на следующий день, рассказывая брату о реакции друзей, не выдержал и расплакался.
— Мы должны стать такими же, как наш отец, — умными, сильными, богатыми. Ты не должен реветь. Давай поклянемся, что вернем нашу прежнюю жизнь, а на таких дураков, как Васек, не будем обращать внимания! — У Женьки загорелись глаза и, подняв сжатую в кулак ладошку, он воскликнул: — Клянусь!
— Клянусь, — тихо повторил за ним Пашка, вытирая слезы.
Со временем Женя перестал заикаться, Пашины тики прошли, братья, втянувшись в детдомовскую жизнь, с головой ушли в учебу. Они были первыми учениками в классе, а о Жениных способностях к иностранным языкам говорила вся школа. Пашке пророчили актерскую стезю, своим талантом он выделялся на любом утреннике. Братьев полюбили и воспитатели, и дети, один Васек завистливо точил на них зуб, превратившийся со временем в клык ненависти. Слепо веря в победу силы над разумом, он усиленно накачивал мышцы и в одиннадцать лет стал первым силачом.
— Видали, какой у меня трицепс? А бицепс?! — постоянно надувался он перед братьями. — А вы — сморчки сушеные.
Обычно братья с силачом в разговоры не вступали, не давали повода к ссоре, но однажды Женя не выдержал:
— Сморчок — полезный и вкусный гриб, а ты, Васек, надуваешься, как гриб «дедушкин табак». На него ногой наступишь, он лопнет, и черный дым из него повалит, как из тебя глупость и злость.
Васек только и ждал повода для ссоры. Не раздумывая, он ударил мальчика кулаком в лицо. Женя, покрутив пальцем у виска, молча вышел, неприятно удивив этим силача, ожидавшего соплей и слез.
С этого момента Васек, подговорив прихвостней, начал травлю близнецов. Способы были традиционные — им отрывали пуговицы и рукава, выдавливали в обувь зубную пасту, клали в кровати кнопки. Братья никому не жаловались, а воспитатели ничего не замечали.
— Главное, поступить в вуз, — говорил Паша брату, — а Васька после девяти классов пойдет учиться на сантехника. Вот и вся его жизнь.
— А мы вырастем и построим свой автомобильный завод. Васька придет к нам наниматься на работу, а мы ему скажем: у нас все места сантехников заняты, — мечтал Женя, — но мы его в грузчики возьмем.
Мы не мстительные.
Васька, словно догадываясь о будущей участи грузчика, ненавидел братьев все сильнее. Его уже не устраивали невинные шалости с зубной пастой. Памятуя о любви близнецов к чистоте, он науськал своих помощников, и те, раздобыв где-то лошадиный помет, подложили его в их постели.
Мальчики, чтобы не устраивать скандала, выбросили измазанное белье на помойку, но, как назло, его там обнаружила завхоз и, выйдя на след братьев, обвинила их в разбазаривании детдомовского имущества. Те не выдали Васька, чем разозлили его еще больше.
— Ах, какие мы благородные, — прошипел он, когда они с красными лицами вышли из кабинета заведующей, — вам это благородство колом в глотках встанет! — Он словно кобра навис над их головами.
Вечером Женя упал навзничь на пороге спальни, который был натерт маслом. Пока вызывали скорую помощь к потерявшему сознание мальчику, масляное пятно с пола исчезло.
Женю отправили в больницу с сотрясением мозга. Когда он вернулся, Паша, затащив его в темный угол гардеробной, горячо зашептал:
— Я здесь больше жить не могу. Я все время хожу и под ноги смотрю, чтобы не поскользнуться. Васька дерьмо мне в кроссовки подкладывал. Меня чуть не стошнило, пока я их отмыл. Он нам жизни не даст. Давай убежим!
— А может, нам обо всем воспитателям рассказать? — задумался Женя — и сам ответил: — Нет, они не поверят, а нас ребята будут предателями считать. Ты прав, надо делать ноги.
Побег они совершили ранней осенью, предварительно расспросив про перипетии бездомной жизни недавно появившегося в детдоме паренька, по кличке Воробей, который долго бомжевал в Питере. Он даже назвал адрес дома, где свил на чердаке гнездо.
— Я все щели заделал, поэтому у меня там тепло. Одеял разных натаскал, коробок, подушек, — Воробей явно гордился своей хозяйственностью, — у меня знакомый дядька на городской свалке работает, он мне кучу полезных вещей оттуда подарил. Только на чердак надо пробираться, когда в парадной никого нет. Если жильцы засекут — сразу в милицию заявят. Я их расписание изучил и напишу его вам вместе с адресом.
— А где ты мылся? — спросил Паша, уже жалея, что решился на побег.
— В бане, она как раз неподалеку, там дядя Саша работает, вы ему скажите, что от Воробья, он вас бесплатно пустит, но только в понедельник, потому что этот день для бедных.
— Пиши, Пашка: баня по понедельникам у дяди Саши, — подтолкнул брата Женя.
— А еду где брать?
— Во вторник и четверг в столовке для бедных, но там надо быть настороже — милиция заходит и бездомных детей отлавливает.
Еще можно у тети Риты на Московском вокзале что-нибудь перехватить, но это на крайняк. Так, где же еще? — Воробей запустил пятерню в буйную шевелюру. — Вспомнил!
У метро «Лиговский проспект» ночлежка есть, туда иногда полевая кухня еду привозит, еще соседнее кафе на задний двор выносит ящики с объедками — вот там настоящие деликатесы бывают.
— Ящики с объедками…
Теперь растерялся Женя, кинув на брата вопросительный взгляд. «А может, останемся?» — прочитал Пашка в его глазах и отрицательно замотал головой, вспомнив о лошадином помете в своей постели.
— На работу вас никто не возьмет, а вот попрошайничать в пригородных электричках можете. Подойдете к Арсену, это такой здоровый дядька в кожаной куртке и с глазами навыкате, он всегда сидит в кафе «Гончар» на Гончарной улице, скажите ему, что мои друзья, если вы ему понравитесь, он вас к себе в бригаду возьмет. Будете ему половину денег каждый день отдавать и жить припеваючи. Только не обманывайте его. У него жена на картах гадает, если кто обманет, сразу говорит.
Братья выполнили все инструкции Воробья: нашли его гнездо, понравились Арсену и зажили свободной от Васькиного террора жизнью, спрятав в памяти, как в волшебной китайской коробочке, воспоминания о прошлом, наполненном любовью и заботой погибших родителей.
Со временем Арсен устроил их жить в вагон, где они и познакомились с Лешкой.
…Не обращая внимания на моросящий дождик, Лешка несся к храму со всех ног. Издалека начал он высматривать высокую фигуру деда Андрея, но его не было видно. «Наверное, я слишком рано пришел. Ничего. Подожду», — Лешка сбавил шаг.
— Дед Андрей, ты здесь? — крикнул он на всякий случай, обходя храм.
— Нет здесь твоего деда, я за него, — раздался незнакомый молодой голос, и ему навстречу вышел парень в защитной форме.
— А где дед? — Лешка чуть не заплакал от огорчения.
— В больнице Андрей Петрович. Инсульт у него, — парень с сочувствием посмотрел на мальчика. — Что же ты, внук, а не знаешь?
— Болел я долго, — тяжело вздохнул тот. — Знаешь адрес больницы?
— Адрес больницы, — парень достал мобильный телефон и начал нажимать на кнопки. — Вот, нашел. Записывай.
— Говори, я запомню, — сосредоточился Лешка.
Скорая отвезла Андрея Петровича в «Мариинку». В отделении кардиологии его положили в коридоре, но он не роптал, тихо молился про себя и благодарил сестричек за уколы и капельницы. Ласковый терпеливый старичок пришелся одной из них по душе, и вскоре по ее хлопотам его перевели в многоместную палату.
На этот раз Андрей Петрович шел на поправку медленно, а ему обязательно надо было выкарабкаться, чтобы осуществить задуманное — окрестить бездомного кареглазого мальчонку, поближе с ним сойтись, а там, если Бог управит, забрать к себе. «Придет мальчонка, а меня нет, — переживал дед Андрей, — хоть бы ему сказали, где я».
Однажды вечером, спустя две недели его пребывания в больнице, в палату заглянула дежурная сестра.
— Кто у нас дед Андрей? — спросила она недовольным голосом.
— Я, а что? — приподнялся на кровати Андрей Петрович.
— Вас какой-то мальчик уже с полчаса зовет под окнами ординаторской.
«Алеша! — сразу догадался старик. — Нашел меня, постреленок!»
— Это внучок мой! Сестричка, можно я к нему спущусь? — он умоляюще посмотрел на женщину.
— Идите, только недолго.
— Дед Андрей! — крикнул Лешка, кинувшись обнимать похудевшего, осунувшегося сторожа.
— Лешенька! — тот с трудом удержался на ногах от невольного толчка. — Ты, брат, поаккуратнее со мной, смотри не урони.
— Да я тебя скоро на руках носить буду! — хохотал мальчик, пытаясь приподнять старика.
— Давай присядем, сынок, — Андрей Петрович опустился на лавочку.
Лешка, усевшись рядом, тут же прижался к нему и, став серьезным, спросил:
— Дед Андрей, ты себя как чувствуешь?
— Слава Богу, хорошо. А теперь, как тебя увидел, вообще замечательно, — старик погладил Лешку по широкой макушке, — воробушек ты мой кареглазый. Бог даст, скоро выберусь отсюда, и тогда ждут нас с тобой перемены.
— Какие перемены, дед Андрей?
— Решил я тебя к себе забрать. Хватит тебе бомжевать. А там, если Господь управит, возьму над тобой опекунство. Хочешь?
Вместо ответа Лешка заплакал.
Быстро покинуть «Мариинку» у Андрея Петровича не получилось. Он простудился, и опять начались уколы и капельницы. Больницу в связи с эпидемией гриппа закрыли на карантин и посещения отменили. Но Лешка нашел общий язык с вахтершей и передавал через нее пакеты с соками и фруктами, на которые тратил большую часть заработанных честным попрошайничеством денег.
Дед Андрей посылал ему в ответ записочки, в которых обещал быстрее поправиться.
Накануне Рождества его неожиданно выписали. Оставив на вахте для Лешки записку со своим адресом, сторож поехал домой.
Сил отстоять праздничную службу у Андрея Петровича не было, но не поздравить Лешку с днем рождения он не мог. Вспомнив рассказы мальчика о доброй буфетчице, он прямиком отправился к ней.
— Конечно, я знаю, где можно найти Лешу, — Маргарита окинула старика внимательным взглядом и сразу почувствовала, что ему можно доверять, — он на дальнем перегоне в отстойнике живет, седьмой вагон от начала.
— Доченька, можно я посижу у тебя немного? — тяжело опустился на стул дед Андрей. — Я только из больницы вышел.
Хочу мальчонку с днем рождения поздравить.
— Так вы подождите меня, я тоже к нему на праздник иду, я и салат его любимый приготовила. Через полчасика сдам смену, и пойдем вместе.
Лешка ждал гостей к шести часам. За пятнадцать минут до назначенного времени он начал суетиться вокруг праздничного, накрытого бумажной скатертью, столика — расставил посуду, поставил шампанское и миску с виноградом, открыл пакеты с мясной нарезкой, шпроты и селедку. Закончив хлопотать, он, подперев рукой щеку, уставился в окно, крепко о чем-то задумавшись.
Уйдя в свои мысли, Лешка не слышал, как открылась вагонная дверь, не слышал шагов по коридору. Он очнулся, увидев тетю Риту с кастрюлей в руках, а за ней — мальчик не поверил своим глазам — деда Андрея!
Буфетчица присела на койку, освободив проход.
— Здравствуй, сынок, с Рождеством Христовым тебя и с днем рождения, — старик раскрыл руки. Лешка бросился к нему и, уткнувшись лицом в колючее, мокрое от снега пальто, заревел.
— А я боялся, что ты можешь умереть, а ты жив, — невнятно бормотал он сквозь слезы.
— Нет, сынок, умирать мне никак нельзя, я же должен из тебя Божьего человека сделать. Дел у нас невпроворот. Вещи надо собрать и ко мне перевезти. Может, прямо сегодня и переедешь?
— Конечно, прямо сегодня и перееду! — закричал Лешка.
— А мы вам поможем, — сказал дядя Сережа с порога. — Сейчас посидим, отпразднуем Рождество и твой день рождения, а потом я вас провожу.
— Лешка, посмотри в окно! С днем рождения! — закричал из тамбура Пашка.
Все обернулись и увидели, как в небе рассыпается огнями запущенный Женькой праздничный фейерверк.
Юльку в шестом «Б» считали немного сумасшедшей. Да что там в шестом «Б»! Вся школа за ее спиной крутила пальцем у виска — мол, девчонка-то с приветом! А все потому, что она подбирала остатки еды. Не для себя — для бездомных животных.
В школьной столовой девочка, не обращая внимания на насмешки ребят, молча счищала в пакеты с тарелок недоеденные макароны, собирала надкусанные котлеты, сосиски и куски булки.
Мама и бабушка Юльки были педантичными чистюлями, поэтому у них в доме животных не было.
— От кошки повсюду будет шерсть, — говорила мама в ответ на просьбу дочки взять бездомного котенка. — И у тебя в тарелке, и на одежде.
— Мама правильно говорит, — вторила бабушка, — кроме того, кошки обои и диваны дерут. В нашем доме никаких животных не будет! И не проси!
Однажды осенью, когда Юльке было семь лет, гуляя во дворе, она услышала жалобный писк, доносящийся с помойки. Отодвинув мешки с мусором, девочка увидела рыжего котенка с голубыми глазами. Сердце защемило от жалости — пищавший кроха был в колтунах, его глазки слезились. Не раздумывая, Юлька подняла бедолагу с земли. Очутившись в ласковых руках, котенок замолчал и доверчиво прижался к груди девочки. «Буду звать его Рыжик! Мама увидит, какой он несчастный, и не сможет выбросить его обратно». Юлька решительными шагами направилась к дому.
Бабушка дремала, и девочка беспрепятственно пронесла сокровище в свою комнату. Напоив Рыжика молоком и кое-как промыв ему глаза, счастливая Юлька села за уроки. Котенок, свернувшись клубочком, тут же засопел у нее на коленях.
Вечером, когда вся семья собралась ужинать, Юля вынесла Рыжика на кухню. Чтобы он лучше выглядел, девочка повязала ему на шею бабушкин шелковый платочек.
Увидев дочку с заморышем на руках, все замерли.
— Это что такое? — первой опомнилась мама.
— Это Рыжик, — Юлька с мольбой посмотрела ей в глаза. — Мамочка, давай оставим его у нас. Я всё-всё по дому буду делать: мыть полы, посуду, стирать. Только согласись!
— Почему бы и нет, — дрогнул папа, увидев полные надежды глаза дочери, — если Юля будет за ним ухаживать, пусть котенок живет с нами. Помоем его, к ветеринару свозим, прививки сделаем. Летом на дачу отвезем. Будет там мышей ловить.
Услышав про мышей, мама вздрогнула.
Она их очень боялась.
— Лиза, давай выйдем на минутку, — предложила бабушка маме многозначительным тоном.
О чем-то пошушукавшись, они быстро вернулись.
— Мы с бабушкой решили так, — начала мама очень серьезно. Когда она так говорила — спорить с ней было невозможно. — Конечно, котенка выбросить на улицу мы не можем, но и в доме его оставить я не могу.
Ты знаешь, почему.
Юлька грустно кивнула и посмотрела на папу, но тот лишь развел руками.
— Поэтому найденыш будет жить на лестничной площадке, если, конечно, соседи не будут возражать. Ты можешь его кормить и с ним гулять.
— И сними, пожалуйста, с него мой платок, — не выдержала бабушка.
Соседи против присутствия Рыжика не возражали, и он остался жить около Юлькиной квартиры. Теперь всё свободное время она проводила на лестничной площадке, в глубине души надеясь, что когда-нибудь мама изменит свое решение и пустит найденыша в дом. Тем более что помытый и расчесанный котенок стал очень симпатичным.
Но Юлькино счастье длилось недолго. Через десять дней Рыжик пропал. «Вероятно, он прошмыгнул на улицу с кем-нибудь из соседей», — предположила мама, которая рассчитывала именно на такой конец истории. Юлька с папой ходили искать Рыжика по окрестным дворам, но тот как сквозь землю провалился. «Наверное, кто-нибудь взял его к себе», — решил папа и прекратил поиски.
Юлька проплакала всю ночь. «Хорошо, если у Рыжика появились хозяева, а если нет? — переживала она. — Если он заблудился? Или попал под машину? Хоть бы он вернулся!» Но наступила зима, а Рыжик так и не появился.
С тех пор Юлька и начала собирать еду для бездомных животных. Она кормила не только собак, которые, зная о доброй девочке, постоянно забегали к ней во двор, но и всех потеряшек и брошенок, встречавшихся ей на пути.
Родителям Юли не нравилось, что все карманные деньги дочь тратит на корм и витамины для животных, но ничего поделать с этим они не могли.
— Все дети как дети, — ворчала бабушка, вытряхивая из внучкиных карманов шелуху от птичьего корма, — ходят в кино, на выставки. Только тебе ничего не интересно, кроме этой бездомной животины. И какой от нее прок?
— Разве от всего должен быть прок? — улыбалась девочка. — Животные приносят людям радость.
— Радость! А скажи мне, какую радость приносит крыса из нашего подвала? — не унималась старушка. — Мне соседка сказала, что видела, как к тебе крыса выходит обедать. Это правда?
— Правда, — смеялась Юлька. — Я ее Чучундрой зову.
— И какая, скажи на милость, от этой Чучундры радость?
— Она, когда ест, так забавно морщит нос и усами смешно шевелит, и мне от этого радостно!
С Чучундрой Юля познакомилась случайно. Однажды она заметила, что кто-то во дворе таскает кошачий корм. Оказалось, что воришка — подвальная крыса. Ее засекла любимица девочки — ворона Краля.
Год назад Краля, тогда еще птенец, выпала из гнезда и сломала крыло. Тогда Юлька с огромным трудом уговорила родителей взять вороненка в дом на время, пока крыло не заживет.
Краля оказалась очень умной. Освоившись, она стала всеобщей любимицей, и только бабушка по-прежнему была ею недовольна. «Слишком от этой Крали много шума и беспорядка. К тому же эта горлопанка таскает у меня вещи», — ворчала старушка. Действительно, ворона частенько наведывалась к бабушкиному трюмо, где всегда можно было разжиться чем-нибудь блестящим. Стащив булавку или заколку, Краля тут же прятала их в угол дивана, откуда Юлька их благополучно извлекала и возвращала на место.
Пытаясь защитить свое добро, бабушка стала тщательно следить, чтобы дверь в ее комнату всегда была плотно прикрыта. Но любительницу блестящих безделушек это не останавливало. Краля научилась открывать дверь и, выждав, когда старушка уйдет из дома, забиралась на трюмо в поисках сокровищ.
По утрам Краля будила всех домочадцев, причем каждого в нужное время. В шесть тридцать она стучала клювом в бабушкину комнату, в семь часов, громко каркая, запрыгивала на кровать к родителям, а в восемь стаскивала одеяло с Юльки. Когда девочка приходила домой, Краля тут же появлялась в прихожей и, радостно каркая, тащила ей тапочки.
Ворона так привязалась к девочке, что, когда ее выпустили на волю, не улетела, а построила гнездо на дереве прямо напротив Юлькиного окна. Краля считала себя полновластной хозяйкой во дворе, поэтому, увидев, что крыса утащила сосиску, подняла такой шум, что все соседи приникли к окнам. Громко каркая, возмущенная ворона махала крыльями перед воровкой и даже пыталась клюнуть ее в голову, но крыса, несмотря на опасность, добычу не бросила и скрылась-таки с ней в подвале.
После этого случая Чучундра выбегала за пропитанием, когда становилось совсем темно.
Юлька не побоялась залезть в подвал и обнаружила там не только Чучундру, но и кучу маленьких чучундрят, для которых мать и таскала еду. Про свою находку девочка никому не сказала — соседи сразу же уничтожили бы опасное семейство, а Юльке их было жалко. Разве Чучундра виновата, что она не пушистая, как ангорские крысы?
Дворник, следивший за порядком в доме, не любил ни Юльку, ни бездомных животных, от которых только грязь и шум. Зимой он нашел Чучундру по следам на снегу и отравил ее вместе с детенышами. Напрасно девочка раскладывала около подвального окошка кусочки сала — крыса больше не появилась.
— Я и кошек твоих потравлю, и собак, — сказал дворник, проходя мимо Юльки, мерзнувшей у подвального окна.
— Тогда и меня отравите, — крикнула в сердцах девочка. — Что Чучундра вам сделала плохого? Она же не виновата, что родилась простой крысой, а не ангорской.
— А я и ангорских терпеть не могу, — буркнул дворник, сметая на совок замерзшее угощение.
Юлька любила не только кошек, собак и птиц. Как-то раз одноклассники встретили ее в зоомагазине за странным занятием — девочка чесала спинки у золотых окуней, плавающих в маленьком бассейне. И рыбкам, судя по всему, это нравилось! Они собрались около девочки и застыли в ожидании ласки. «Чего еще ожидать от сумасшедшей Юльки?» — переглянулись ребята, давясь от смеха.
В декабре в городе неожиданно начались лютые морозы. Все собаки и кошки, приходившие на кормежку в Юлькин двор, куда-то исчезли. Зато птиц на деревьях стало больше. Кроме синиц, во дворе появились круглые красногрудые снегири, напоминавшие красные новогодние шары, за ними прилетели зяблики с задорно торчавшими хохолками. Ворон тоже прибавилось.
— Такое впечатление, что ты привела к нам во двор своих друзей, — говорила Юлька Крале, которая смешно топталась на снегу в ожидании угощения.
Выхватив кусок булки прямо из рук, ворона взлетела на дерево, чтобы шустрые воробьи не перехватили еду.
— Для вас, малыши, семечки и пшено. — Юля рассыпала корм на снегу и отошла в сторонку.
Сверху с чириканьем посыпались воробышки и синички.
— Ешьте на здоровье, завтра я вас опять покормлю. — Потерев замерзший нос, девочка побежала домой.
На Рождество Юлины родители уехали в Финляндию кататься на лыжах.
— Ну вот, еще пост не закончился, а они в путешествие пустились. Рождество Христово в чужой стране будут отмечать, — огорчалась бабушка.
— Зато мы с тобой его дома отметим, — утешала ее Юлька. — На службу сходим. Огоньки на окнах зажжем, и нам радость, и Краля порадуется, она любит все блестящее.
— Рождество Христово для людей, а не для ворон.
— Ты сама говорила, что всякое дыхание славит Господа.
— Говорила, но ворону твою всё равно не люблю!
В честь праздника бабушка решила подарить внучке семейную реликвию — старинные серебряные часики. Но, достав их из комода, она выяснила, что часы не заводятся. Хорошо, что мастерская была неподалеку.
Мастер быстро заменил какую-то пружинку, и застоявшиеся стрелки сделали первый шажок. Обрадованная бабушка надела часики на руку и поспешила домой. Она так торопилась, что чуть не упала на скользкой дорожке во дворе, но, взмахнув руками, удержалась. Дома оказалось, что часов на руке нет. Искать их вечером было бесполезно. «Не буду расстраиваться в праздник, — решила бабушка. — Потом куплю другие часы и подарю их Юленьке».
Но все-таки семейную реликвию было очень жаль.
С рождественской ночной службы бабушка с внучкой вернулись ранним утром.
— Сейчас праздник будем отмечать. — Старушка разрезала пирог, разлила чай по чашкам и прислушалась.
— Юленька, мне кажется или в окно действительно кто-то стучит?
— Наверное, это ветер. — Девочка потянулась за ароматным кусочком.
— Нет, я точно слышу стук.
Бабушка подошла к окну и вскрикнула от удивления. На подоконнике сидела Краля, крепко зажав в клюве семейную реликвию. Старушка открыла форточку. Ворона взлетела на нее и, выронив часы прямо в ее ладони, громко каркнув, улетела.
— Что случилось? — Юлька выскочила из-за стола.
— Это Господь нам чудо явил и мне на мои ошибки указал. С Рождеством тебя, внученька! — Старушка вручила Юле часы.
— И тебя, бабуля, с Рождеством! — Девочка достала свой подарок — фигурку из пластилина.
Это была ворона Краля.
Маленький Пастушок стоял на пороге своего дома и глядел на большую и яркую Звезду, мерцающую прямо над дорогой к Вифлеему.
— Вот и самый старый наш пастух Исайя ушел по дороге в Вифлеем, — печально сказал он, ни к кому не обращаясь.
Но мама его услышала.
— На нем был теплый плащ? — спросила она.
— Да, мама. Но очень старый и весь в заплатах!
— А у тебя, сынок, и такого плаща нет. Как же я отпущу тебя в Вифлеем в этакий холод, малыш? Ты замерзнешь по дороге.
Мальчик ничего не ответил, только грустно смотрел на Звезду.
— А тебе очень хочется пойти в Вифлеем вместе с нашими пастухами? — спросила мама, подойдя и обнимая его за плечи.
— Да, мама. Ангелы пропели, что родился Христос Младенец, и велели пастухам идти Его встречать. А я ведь тоже пастух!
— Ты еще совсем Маленький Пастушок! — улыбнулась мама. — Тебя ведь так прозвали наши соседи?
— Но я помогаю другим пастухам пасти деревенское стадо, и, значит, я тоже пастух. Мне тоже хочется пойти поклониться Младенцу и принести Ему какой-нибудь подарок.
Мама погладила сына по кудрявой русой голове.
— Ну, хорошо, я что-нибудь придумаю. Подожди немного, я постараюсь снарядить тебя в дорогу! — сказала она и скрылась в глубине дома.
На дороге появился мальчик чуть постарше Пастушка, на руках он бережно нес завернутого в теплую баранью шкуру крохотного ягненка. Звали его Моисей — мальчика, а не ягненка. У ягненка имени пока еще не было, он ведь родился всего полчаса назад. Потому-то Моисей и опоздал выйти со всеми пастухами и теперь догонял их: он ждал, когда родится подарок для Маленького Спасителя.
— Ты разве не идешь встречать Младенца? — спросил Пастушка Моисей.
— Иду! — ответил тот. — Мама собирает меня в дорогу. Я вас догоню!
— Ну, так поторапливайся, чтобы идти вместе со всеми. На дороге могут быть разбойники!
— Хорошо, хорошо! Разбойников я не боюсь, у меня же есть мой пастушеский посох, — сказал Пастушок, оглядываясь: он испугался, что мама услышит про разбойников и не отпустит его в Вифлеем.
Но мама ничего не слышала: она как раз ушла в кладовку, чтобы отыскать для сына старый отцовский пастушеский плащ. Отец Пастушка умер три года назад, мама его была вдовой, и поэтому они так бедно жили.
Но вот она вышла, неся в руках хлеб и сыр в небольшой корзинке и старый пастушеский плащ.
— Ну-ка, малыш, надень на себя отцовский плащ! Посмотрим, может быть, его можно укоротить?
Пастушок накинул на плечи потертый и во многих местах залатанный, но все равно очень теплый пастушеский плащ из овчины.
— Не надо, мама, его укорачивать — я ведь всё равно скоро вырасту, и плащ будет мне в самый раз. А пока я буду его придерживать руками, так даже теплее.
— Ну, как знаешь, — сказала мама. — В корзинке — подарки для Младенца и его родителей: два маленьких кружка сыра и две ячменных лепешки. Больше у нас ничего нет…
— Спасибо, милая мама! — сказал довольный Пастушок и, волоча по земле полы отцовского плаща, с корзинкой в одной руке и посохом в другой, бросился догонять давно ушедших вперед пастухов.
Мама была права: на дороге было очень холодно. Особенно задувал ветер за последними домами деревни, но еще сильнее дул он в открытом поле. Ветер приносил даже крохотные посверкивающие снежинки, что было редкостью в тех краях. Но Маленькому Пастушку было тепло, ведь он шел очень быстро, а широкий и длинный плащ хорошо защищал от холодного ветра.
Он шел через поля и пастбища и радостно глядел на Звезду над дорогой: он все-таки попадет в Вифлеем на встречу с Младенцем Христом! Одно было плохо — ему все никак не удавалось догнать ушедших вперед пастухов, а одному на дороге было все-таки немного страшно…
Маленький Пастушок опасался не напрасно. Когда он огибал высокую известковую скалу, нависшую над дорогой, из-под нее раздался грубый голос:
— Стой! Деньги или жизнь!
Пастушок подумал, что это его приятель Моисей спрятался под скалой и решил его напугать, — он же сам сказал Моисею, что не боится разбойников!
— Я тебя не боюсь, Моисей! — крикнул он, смеясь. — Выходи на дорогу, пойдем вместе!
Из-под скалы вышел человек. Но это оказался вовсе не Моисей! Это был высокий, широкоплечий, бородатый и обросший длинными черными волосами человек. На нем была длинная рубаха, вся в дырах, и стоптанные сандалии на ногах. И больше ничего, еще только крепкая толстая палка в руках.
— Ты кто? — испуганно спросил мальчик.
— Я-то? А ты разве сам не видишь? Я злой и страшный Большой Разбойник! А еще я очень хитрый и коварный Разбойник: я подслушал, сидя под скалой, как один пастух сказал другому, что ты их догонишь, и остался тут, чтобы тебя подстеречь. И дождался!
Так что выкладывай денежки, не зря же я тут сидел и мерз.
— У меня нет никаких денег. У нас с мамой давно совсем нет денег.
— Но это же очень глупо — пускаться в путь без денег! — возмущенно заметил Большой Разбойник. — Ладно, тогда снимай плащ! Я ужасно замерз, пока дожидался тебя под холодной каменной скалой.
Пастушок снял плащ и протянул его разбойнику со словами:
— Надевай скорее, пока он теплый!
Разбойник, не говоря ни слова, надел плащ и завернулся в него.
— О-о! Наконец-то я немного согрелся! — сказал он с глубоким вздохом.
Пастушок глядел на него и о чем-то размышлял.
— Знаешь что, Большой Разбойник? По-моему, тебе станет еще теплее, если ты поешь хлеба с сыром. Вообще-то я несу их в подарок Младенцу Христу и его родителям, но я думаю, они не обидятся, если я половину отдам тебе: у тебя такой голодный вид! — С этими словами Пастушок протянул Большому Разбойнику ячменную лепешку и кружок сыра.
Тот ухватил их двумя руками и стал жадно есть. В один миг он проглотил сыр и лепешку и уставился на корзинку. По лицу Разбойника, хоть и заросло оно черной косматой бородой, было видно, что он раздумывает, а не отнять ли у Пастушка и оставшееся? Мальчик не стал ждать его решения, а молча протянул ему еду. Разбойник съел и это, а потом спросил:
— Ты куда идешь-то, малыш?
— В Вифлеем. Я иду поклониться родившемуся Христу Младенцу, Спасителю мира!
— Ты добрый малыш, я таких еще не встречал. Знаешь что? Забирайся ко мне под плащ, так будет теплее нам обоим. Провожу-ка я тебя до Вифлеема, а то замерзнешь… Все равно сегодня на дороге я уже вряд ли дождусь новой добычи.
— Спасибо! — сказал успевший замерзнуть Пастушок и забрался под плащ к Разбойнику.
— Только твоих друзей-пастухов мы, пожалуй, догонять не станем. Я их боюсь — у них у всех в руках пастушеские посохи.
— Правильно боишься, — кивнул мальчик. — Наши пастухи не только волков отгоняют от стада, но даже льва как-то прогнали, когда он пришел из пустыни, чтобы украсть ягненка.
— Смелые ребята! — одобрил Разбойник. — А вот скажи мне, малыш, что это за Спаситель такой родился, к которому вы все идете на поклон?
И Маленький Пастушок по дороге в Вифлеем рассказал Большому Разбойнику всё, что знал о родившемся чудесном Младенце.
О том, что уже давным-давно мудрецы, которых зовут пророками, предсказали, что однажды в городе Вифлееме родится Спаситель мира, Христос. Он научит людей любить Бога и друг друга, всем со всеми делиться и никого не обижать. И о Его рождении людей оповестят Ангелы и Звезда, которая взойдет в Его честь на Востоке.
И вот это случилось! Нынче ночью Ангелы явились пастухам и принесли им радостную весть о том, что родился Спаситель мира, чтобы помочь всем людям на земле спастись от зла. И Звезда, как и было предсказано, появилась над дорогой в Вифлеем. Пастухи обрадовались, запаслись дарами и отправились поклониться Младенцу Христу. А вот он немного опоздал, потому что мама не хотела его пускать из-за холода. Но потом она отыскала для него отцовский пастушеский плащ, собрала подарки для Младенца и отпустила в Вифлеем.
— А почему все хотят поклониться Младенцу Христу?
— А потому что Он родился, чтобы спасти всех.
— И меня тоже? Я ведь очень злой и страшный Большой Разбойник!
— Да, Христос родился и для тебя тоже. Он всех любит и всем желает спастись.
— Ты уверен, что Он и меня любит?
— Конечно, любит.
— Знаешь, малыш, а это похоже на правду, — задумчиво сказал Большой Разбойник. — Ты поверил, что родился Младенец Спаситель, который научит людей любить друг друга, и поэтому ты накормил меня и отдал мне свой плащ. Пожалуй, я тоже хотел бы Ему поклониться!
— Тогда пойдем скорее! — обрадовано сказал Маленький Пастушок.
И они ускорили шаг.
В вертепе, так называется пещера для скота, было тепло — это надышали животные и люди, пришедшие поклониться родившемуся Христу. На большой золотистой куче соломы сидела Божья Матерь, Богородица.
Она покачивала Младенца и ласково ему рассказывала:
— Вот пришли на поклон к Тебе чужеземные мудрецы, они принесли в дар золото, ладан и смирну… А вот пришли поклониться пастухи, они принесли молоко, сыр, теплую овечью шерсть и лепешки… Один из них принес тебе в подарок крошечного ягненка. А вот пришел Маленький Пастух и принес Тебе самый большой дар — он привел к Тебе Большого Разбойника!
И Младенец ласково смотрел на всех, а Большому Разбойнику протянул Свою маленькую ручку, благословляя его.
А потом Большой Разбойник проводил Маленького Пастушка до самого дома — у них ведь был один плащ на двоих. Он познакомился с его мамой и остался помогать ей по хозяйству, а вскоре они поженились, и он заменил Маленькому Пастушку отца. Кстати, из бывшего разбойника получился хороший пастух, потому что волки его страшно боялись. А люди его, наоборот, уважали и любили, потому что он был очень сильный и очень добрый.
Маленький Пастушок рос, рос и вырос. Сначала он стал взрослым пастухом, а потом женился. У него были дети, а у них — другие дети, внуки и внучки Маленького Пастушка, а потом правнуки… И вот от кого-то из его правнуков и стала известна эта история.
Говорят, они и сейчас там живут, потомки Маленького Пастушка, Большого Разбойника, Моисея и всех других пастухов, первыми явившихся поклониться Христу Младенцу. Если вы когда-нибудь поедете в паломничество на Святую Землю, обязательно побывайте на Поле Пастухов неподалеку от Вифлеема: там вам расскажут об этом подробнее.
В яслях спал на свежем сене
Тихий крошечный Христос.
Месяц, вынырнув из тени,
Гладил лен Его волос…
Бык дохнул в лицо Младенца
И, соломою шурша,
На упругое коленце
Засмотрелся, чуть дыша.
Воробьи сквозь жерди крыши
К яслям хлынули гурьбой,
А бычок, прижавшись к нише,
Одеяльце мял губой.
Пес, прокравшись к теплой ножке,
Полизал ее тайком.
Всех уютней было кошке
В яслях греть Дитя бочком…
Присмиревший белый козлик
На чело Его дышал,
Только глупый серый ослик
Всех беспомощно толкал:
«Посмотреть бы на Ребенка
Хоть минуточку и мне!»
И заплакал звонко-звонко
В предрассветной тишине…
А Христос, раскрывши глазки,
Вдруг раздвинул круг зверей
И с улыбкой, полной ласки,
Прошептал: «Смотри скорей!»
Бабушка вытерла кровь с Федюшкиного носа и, подкидывая на руках камень, что приволок с собой внук, горько-укоризненно сказала:
— И из-за этого вот булыжника ты младшего избил? И дрожишь-то, будто золота кусок отвоевал, в могилу, что ль, его с собой возьмешь?
— И не булыжник это, и не золото, — отвечал насупленный Федюшка, — это снаряд от тяжелой пушки… И в какую это могилу?
— В какую-какую!.. Такую, обыкновенную, в какую людей кладут, когда они умирают.
— Как это? Что ж, и я умру?
— А ты что, вечно жить собрался? — с усмешкой, которая очень не понравилась Федюшке, сказала бабушка и вышла из комнаты. Ошеломлен был Федюшка ее словами. За все девять лет, что он жил на белом свете, он, конечно же, ни разу не задумывался о том, что он когда-нибудь умрет. Тот мир, на который он смотрит своими любознательными карими глазами, всегда будет перед ним, и он, Федюшка, всегда будет в нем. А как же иначе? Но ведь действительно, не вечен же он, и когда-нибудь придет и его смертный час. Ему вдруг так скверно и тоскливо сделалось от этой мысли, что впору было зареветь. И много раз походя слышанные слова — могила, смерть, вечность — вдруг обрели громадный смысл и сделались самыми важными в жизни. Они колом встали в голове и совершенно не охватывались разумом. Непостижимость тайны, стоящей за этими словами, заставляла ежиться тело и прогоняла по спине мелкие, противно щекочущие мурашки. Протестом и негодованием неизвестно на кого всколыхнулась его душа за то, что он, оказывается, смертен и рано или поздно ляжет в могилу. Это последнее «в могилу», прошелестевшее в голове, вдруг навело его на воспоминания, и оказалось, что не раз за свою девятилетнюю жизнь ему пришлось столкнуться со смертью близких и чужих. Только тогда это как-то не застряло в сердце и уме, а сейчас (вот поди ж ты!) взорвалось. Год назад у него умер дедушка, у соседа Васятки, которого он сегодня избил, совсем недавно умерла сестренка-младенчик, а дома, в Москве, также недавно, у маминой знакомой умер сын, ровесник Федюшки. Очень явственно сейчас вспомнилось-увиделось Федюшке желтое мертвое личико усопшего в гробу. Он лежал, одетый в свой парадный темно-синий костюмчик, а от него очень неприятно воняло зловонным, тяжелым запахом. Ему даже сейчас показалось, что вновь ударил в его нос тот запах. И лицо матери умершего ровесника вдруг замаячило перед глазами: отчаянно-безумный взгляд, полный слез. Как она убивалась, как кричала, как руки ломала, как звала своего мертвого сына… А от того в ответ одно зловоние.
«Что ты кричишь, убиваешься, — как бы говорило равнодушно-безжизненное личико, — меня больше нет. То, что ты видишь, это лишь мертвая оболочка, внутри которой уже гниет и нет уже никакой жизни…»
Мать же безутешно продолжала плакать и кричать.
Очень тошно стало Федюшке от этой картинки-воспоминания, нахлынувшей на него. Да еще запах этот… Федюшка сморщил нос и оглянулся вокруг себя — похоже, и вправду откуда-то несет. Вошла бабушка.
— Что с тобой, Федюшка? — тревожно-обеспокоенно спросила она. — На тебе лица нет. И она тоже повела носом и ищущим взглядом пробежала по углам. — Что случилось?
— Ничего не случилось, — буркнул Федюшка, очень сердито глядя на бабушку, — я умирать не хочу.
— Чего?! — Бабушка непонимающе-оторопело уставилась на внука.
— Того! — передразнил Федюшка, еще более сердито глядя на бабушку. — Не хочу я умирать, не хочу в могилу. Кто смерть придумал?!
— Ну, внучек, нашел, о чем думать, — сказала бабушка, уразумев теперь, откуда у него такие мысли, и злясь на себя, что обронила ненароком неосторожные слова, ставшие источником таких мыслей. — Ты малец еще, чего тебе об этом думать, тебе еще не скоро…
— А ты откуда знаешь, скоро или не скоро?
— Да этого, конечно, знать я не знаю…
Но что же делать, милок, все имеет начало и конец.
— Но почему все должно иметь конец? — злым, истеричным голосом выкрикнул Федюшка и даже с табуретки вскочил.
— Так Богом установлено, внучек, — начала было растерявшаяся бабушка и тут же осеклась, совсем растерялась, ведь дочь ее, Федюшкина мать, только на тех условиях и отдала ей Федюшку на каникулы, чтобы имя Бога она при нем вовсе не произносила.
«Как хочешь себе там крестись и молись, но чтобы он этого не видел, — сказала тогда Федюшкина мать. — Мальчик он восприимчивый, впечатлительный, не хочу я потом дурацкие вопросы выслушивать, да не дай Бог еще на людях, стыда не оберешься.
Поняла?»
Бабушка поспешно тогда закивала головой, со всем соглашаясь. И еще Федюшкина мама добавила: «В общем, смотри, избави тебя Бог».
И на это добавление бабушка послушно кивнула головой, уж очень по внуку соскучилась. Сейчас, вспомнив свое поспешное соглашательство, она очень неуютно себя почувствовала. «А не предаю ли я тем Бога, в Которого верую?» — даже такой вопрос вдруг возник в ее голове. Но она тут же оправдала себя тем, что уж очень по внуку соскучилась. И еще вкрадчивый успокаивающий голос внутри ее сказал, что плетью обуха не перешибешь и что Бог долготерпелив и многомилостив и такое мелкое отступничество обязательно простит.
— Каким таким Богом? — все тем же голосом спросил Федюшка, буравя бабушку требовательным вопрошающим взглядом.
— Это как каким, обыкновенно каким, Который всё сотворил: и небо, и землю, и нас с тобой.
— Меня мама сотворила, — криво усмехнувшись, ответствовал Федюшка.
— Ну, а первых людей кто сотворил? Адама и Еву? Не от обезьяны же они в самом деле, Господи прости. Вот они-то, Адам с Евой, вечно б жили, коли б не согрешили перед Богом, не съели запретных плодов. Вот за это непослушание и наказал их Господь смертью, стали они смертны. Ну и мы, их потомки, тоже умираем. Только это… ты матери смотри не говори про наш этот разговор, умирать-то умираем, да, это… тело умирает, внучок, а душа-то наша не умирает, она или в Царство Небесное, или в ад попадает.
Федюшка скептически поморщился, но всё услышанное сегодня встревожило в нем то, что бабушка назвала душой, и душа его искала хоть какую-нибудь зацепку, которая дала бы хоть маленькое успокоение, что не так всё страшно, ему захотелось услышать хоть что-то, чтобы сказать самому себе, опираясь на услышанное, — может быть, это и правда. Пусть это звучит сказочно неправдоподобно, но вдруг это правда? И в голосе бабушкином, отдающим какой-то виноватостью, Федюшка уловил-таки своим ждущим успокоения чутьем нотки уверенности, что говоримое ею о бессмертии души есть правда. Или показалось? «А что такое душа?» — подумал про себя Федюшка. Он хотел было тут же спросить об этом у бабушки, но та уже опять выходила из комнаты, покачивая головой и что-то шепча про себя. Вновь Федюшка остался наедине с неразрешимыми вопросами. И тут он почувствовал, что маленькое успокоение — это все чепуха, мало мятущейся душе его маленького успокоения, ей, не знающей про саму себя, что она такое, нужна, оказывается, абсолютная уверенность, что она — бессмертна.
«Да, так что же такое душа?» — опять встал перед Федюшкой вопрос. Мальчик уже собрался идти с этим вопросом к бабушке, как вдруг у себя за спиной услышал совершенно отчетливый мужской голос:
— Дело принимает опасный оборот, пора вмешиваться.
— Да, ваша кромешность, пора, вне всякого сомнения, пора, — отвечал на это другой голос, шершавый и скрипучий.
Федюшка в страхе повернулся на голоса, но никого у него за спиной не оказалось, да и откуда б тут кому взяться.
— Назад повернись, я позади тебя, — опять услышал Федюшка.
Повернувшись назад, он едва не вскрикнул, пораженный. Прямо перед ним сидел нога на ногу неизвестный человек и, ухмыляясь, глядел на Федюшку. Одет он был в ослепительно белую рубашку, стоячий воротничок которой стягивал огромных размеров галстук-бабочка. Сверкающие пуговицы-самоцветы слепили глаза. Черный блестящий фрак облегал его высокую, худую фигуру, но особенно привораживало его лицо: громадный горбатый нос с волосами, метлами торчавшими из ноздрей, казался хищным клювом, один клевок которого способен расколоть любой крепости череп, выпученные красные глазищи буквально придавливали и парализовывали, столько в них было яростной, бурлящей силы, и одновременно какая-то недобрая, угрюмая притаенность излучалась из них, от этих глаз хотелось отвернуться и бежать, но они будто привязывали к себе. Мохнатые ресницы карнизами нависали над глазами, и снизу их подпирали синие мешки-бугры, переходящие в гладкие, безморщинистые щеки, которые тоже отливали каким-то синеватым оттенком, тонкие, будто ниточки, губы тоже были синими, а торчавшие зубы имели совершенно небывалый для зубов вид и цвет: они были похожи на грабли с налипшей на них глиной и кусками дерна. И воняло изо рта, как от мальчика-ровесника в гробу.
Федюшка обалдело таращился на необыкновенного незнакомца, неизвестно как и откуда тут возникшего, в голове гудело, бессвязные мысли путались и бессмысленно метались.
— Я понимаю твое недоумение, юноша, но — привыкай к чудесам, — сказал незнакомец и оскалился своим безобразным ртом. — Я появился здесь потому, что услышал твою душевную тоску, — продолжал незнакомец, пребывая всё в той же развязной позе, — хотя я твоего расстройства не понимаю. — И незнакомец скроил такую наивно-удивленную физиономию, что Федюшка улыбнулся, на него глядя. — Да-да, не понимаю!
Ты хочешь жить вечно? Поверь, ничего хорошего в этом нет, я знаю, что говорю. Я имею то, о чем ты мечтаешь, и, уверяю тебя, тоска одна от этой вечной жизни. Да и вообще, что в ней хорошего, в жизни-то, а?
— Как это? — поразился Федюшка такому вопросу.
— Да так это! Вот ты прожил сегодня день, и что в нем было хорошего, в твоем прожитом дне? Маята одна. С утра ты слопал полбанки запретного варенья и полдня думал, как бы тебе не нагорело. Поступок, конечно, неплохой, волю воспитывает, лично я хвалю, но маята эта, что уличат, ожидание, что нагорит… ужасно!.. Потом ты долго ругался с Васяткой, кому принадлежит склад-арсенал тяжелых снарядов, что вы обнаружили, то бишь груда камней у церковных развалин.
По праву справедливости эти камни, конечно, Васяткины, по праву сильного, конечно же, твои, что ты и доказал своими кулаками…
И за это хвалю! Что скривился да глаза потупил? В самом деле хвалю. Право справедливости — это для слюнтяев, да и вообще существует ли оно в природе, это малодостойное человека право? А? Слюнтяев я много повидал, а вот справедливости не очень, кость бы ей в глотку! — И незнакомец так смачно расхохотался, что и Федюшка вслед за ним усмехнулся, и ему вдруг представилась старуха сгорбленная, оборванная, с надписью корявой на спине и на руках — «справедливость», изо рта у старухи торчала большущая кость, и старуха смешно дергалась изо всех сил, пытаясь выдернуть кость из горла. Незнакомец вдруг резко оборвал хохот и, довольно кивая, заметил:
— Да и воображение есть, и с очень неплохими задатками, правильно, юноша, чужая беда всегда смешна и должна вызывать смех… Впрочем, мы отвлеклись. Ну, так вот, твоей бабкой ваш бой был прекращен, после чего тебе на ум взбрело о бессмертии задуматься, отчего тебя начала тоска есть, м-да, а когда сия особа приступает к своему ужину или там к завтраку, ох и тошно тому, кто на себе ее зубки испытывает. Я тебя с ней познакомлю.
— С кем? — вытаращил глаза Федюшка.
— Ты что, на уши слаб? — недовольно сказал незнакомец. — О ком у нас речь?
— Так что, тоска — она… это, живая, что ль?
— Ужель ты сомневаешься? Лишь мгновение ты испытывал ее зубки — и каково было? Впрочем, мы опять отвлеклись. Так что ж хорошего было в том прожитом, что обрушилось на тебя сегодня?
— Что обрушилось?
— Прожитое обрушилось! День прожит, а сколько таких дней впереди?
— Да-да, сколько, сколько впереди? — Федюшка весь подался вперед, ему показалось, что незнакомец знает и это, раз он знает, как Федюшка день прожил.
— Ты хочешь знать час своей смерти? — прищурившись, спросил незнакомец. — Что ж, желание, конечно, непохвальное, но естественное. Однако об этом позже. Так вот, что ж хорошего в этой жизни? А? Маята, нервотрепка и беспокойство одно — вот что хорошего, то есть ничего хорошего. Разве не так?
Где же, скажи мне, то удовольствие от жизни, ради которого только и стоит жить? Вместо того чтобы медленно и с наслаждением вкушать вкуснейшее варенье, ты глотал его, озираясь. Едва ты ощутил удовольствие, что отвоевал у Васятки арсенал, как ты был схвачен бабкой своей и доставлен сюда. Все удовольствия в жизни комкаются и ломаются сторонними недобрыми силами, эти силы прямо стерегут ваши удовольствия! Чуть где только выкроил ты себе хоть ма-ахонькое удовольствице, как — бац! — налетают откуда ни возьмись эти силы, как бабка на тебя сегодня, и — нет удовольствия. И так каждый день, вплоть до гробовой доски. Это ж просто издевательство получается. А ежели вечно эдак-то? А?! Кошмар! Сплошная бессмыслица эта жизнь. Будто мыльный пузырек на поверхности воды случайно появился ты человек, так же случайно и лопнешь.
И ни понять ты не успел, что, почем и зачем, ни удовольствий не получил. По-моему, смерть после всего этого так это просто замечательно. А? Может быть, лучше приблизим ее час, узнать который ты так страстно домогаешься?
— Это как это, приблизить? — испуганно спросил Федюшка.
— Да очень просто, сейчас я тебе трах по башке, как ты Васятку, только чуть посильнее, вот тебе и твой час. А? — И незнакомец расхохотался таким мерзким хохотом, что Федюшку оторопь взяла. Он пробормотал:
— Нет уж, не надо приближать мой час.
Незнакомец прекратил хохот, будто кляп ему кто в рот сунул, и деловым, внезапно переменившимся голосом, сказал:
— Итак, ты настаиваешь на вечности?
— А что, это можно? — робко спросил Федюшка.
— Ну а иначе разве б завел я об этом речь? Разве похож я на болтуна? Кстати, а на кого я похож, а? — Лоб незнакомца наморщился, обе лохматые брови сдвинулись в одну кучу к переносице, страшные зенки его вопрошающе затаращились на Федюшку.
— Вы ни на кого не похожи, — промямлил Федюшка. Он неотрывно смотрел на нелепые, жуткие гримасы незнакомца, не в силах оторваться от его лица.
— Великолепный ответ, юноша, — прогудел незнакомец и пару раз хохотнул при этом. — Я действительно ни на кого не похож. Пора, пожалуй, и представиться. Итак, я как раз тот, кто дает вечную жизнь!
— Вы Бог?! — вскинулся Федюшка и подался вперед. Лицо незнакомца дернулось судорогой, а глазищи выпалили такой заряд бешенства, что Федюшка зажмурился от страха.
— По-моему, юноша, Бог как раз отнял у человека бессмертие, если я правильно понял твою бабку, которая недавно толковала тебе об этом. Не так ли? Я не Бог, я — наоборот, я возвратил то, что Он отнял. Имя мое — Постратоис.
— Вы грек?
— Да, я и грек, и грех, — усмехнулся Постратоис, — я землянин! Я властелин поднебесья, где и вершатся все дела земные.
— Давайте бабушку позовем, а? — предложил Федюшка. Он вообще-то хотел спросить про поднебесье, но как-то сам собой вырвался вопрос про бабушку.
— Не стоит трудиться, — ответил Постратоис. — Во-первых, во всех здешних комнатах, кроме этой, где мы имеем удовольствие беседовать, висят эти святоши на досках…
— Иконы, что ли?
— Они, они, мне в тягость ихние ханжеские глазки, а во-вторых, твоя бабка, по-моему, не изъявляла желания жить вечно? Ну-ка обернись.
Федюшка обернулся и отпрянул в ужасе, так что едва Постратоису ноги не отдавил. Оказывается, за его спиной стояла уродливая, высоченного роста старуха с такой громадной, перекошенной, клыкастой пастью, что, глядя на нее, Федюшка был на грани того, чтобы завопить и позвать на помощь бабушку. Но ведь все-таки он мужчина и потому сдержался.
— На-пра-асно шарахаешься, — произнес Постратоис, — эта добрая старушка и есть Тоска, с которой я тебя познакомить обещал. Ее ротик, конечно, выглядит устрашающе, и вид у нее тоскливый, так Тоска ведь, но ежели приглядеться, она весьма привлекательная особа, я бы, правда, рад был, если б она еще попривлекательнее была, ну да уж какая есть. А вот и еще один экземпляр, прошу любить и жаловать… Сзади, сзади тебя он, это уж манера у них такая — сзади приступать, не взыщи.
Услыхав это, Федюшка прыжком отскочил от того места, где стоял, и только потом обернулся. И обмер. Необыкновенно толстый, рыхлый, в рванину одетый старик подпирал потолок дынеобразной лысой головой как раз на том месте, где только что стоял Федюшка. Блуждающие глаза старика выражали такой беспредельный панический страх, будто за ним гналась свора свирепых, беспощадных собак. Этот страх из его глаз наполнял собой комнату, леденя тело, проникал сквозь кожу, и вот уже Федюшка чувствовал такой же страх в себе, необъяснимый и безотчетный, ему вдруг захотелось сорваться и бежать без оглядки, не разбирая дороги.
— Ну, хватит, хватит гляделами-то вращать! — прикрикнул на старика Постратоис. — Навалились на мальца. Успеете еще. Итак, дорогой юноша, перед тобой — Страх. Ежели кто из людей, где бы на земле он ни находился, испугался чего или же такой вот страх дурацкий чувствует, как ты сегодня, — его рук дело. Он сеет на земле страх и отчитывается передо мной за это. Презамечательная парочка — сей старик и сия старушка. И тот, кто замахивается на вечную жизнь, без этой парочки дня не проживет. Ну тут уж вольному воля, я предупреждал и картинку вечной мечты перед тобой развертывал, к тому же, юноша, в этом мире надо за все платить. А вы сгиньте-ка пока, — махнул рукой Постратоис в сторону Тоски и Страха. И те с шипением растворились в воздухе.
— Не дрожи, юноша, — назидательно продолжал Постратоис, — из ничего появились, в ничто обратились, дело нехитрое. — Он шумно зевнул. — Сейчас будет еще одно представление, не шарахайся и не оглядывайся, представляемая сейчас особа является, конечно, внезапно, и явление ее для тех, кому она является, пострашнее бывает страха или тоски, однако сейчас это просто представление. Сия особа, коей я тоже повелитель, есть третья ипостась, заключенная в моем имени. Впрочем, прочь слова, лучше, как говорят, один раз увидеть.
И Федюшка увидел: из потолка вдруг начала падать-литься густая жидкость, похожая на сгущенное молоко, только белее, и она воняла тоже, как усопший ровесник, лежавший в гробу. Когда гора этой жижи на полу достигла высоты стола, она ожила, задвигалась и стала вытягиваться навстречу питавшей ее из потолка струи. Вытягиваясь, она обретала форму человеческой фигуры, и вот через несколько мгновений перед ошарашенным Федюшкой предстала мраморно-белая красавица с совершенно безжизненным, мертвым лицом с прикрытыми веками. Белый складчатый балахон ниспадал с ее плеч до самого пола, он сам по себе шевелился и шелестел, будто под ним по телу красавицы змеи ползали. И вдруг веки ее приподнялись, а белое лицо растянулось. И хоть не было ничего страшного в лице красавицы, Федюшка почему-то так испугался, как не испугался ни Страха, ни Тоски. За открывшимися веками не было глаз, была чернота, точно две дырки в бездну, а точнее, сама живая черная бездна через эти две дырки смотрела на Федюшку. И дыхание бездны чувствовал Федюшка, ему даже чудилось, что из черных дыр вонючий ветер дует. Но, невзирая на страх к черным дырам, отверстиям в бездну, его тянуло почему-то к ним, как иголку к магниту. Хотелось подойти к дырам и заглянуть в них, как в окно. И даже влезть туда с головой.
— Смотри и видь! Перед тобой сама Смерть, — сказал Постратоис, каким-то заговорщическим полушепотом он это сказал и даже с лавки привстал.
— Но почему так воняет? — спросил Федюшка, не отрываясь от черных дыр в бездну.
— Это не вонь, это смрад гееннский! — торжественно провозгласил Постратоис.
Холодок пробежал по спине Федюшки от его возгласа. «Как страшно звучит — смрад гееннский», — испуганно подумал Федюшка. Постратоис наклонился почти вплотную к Федюшкиному лицу и заговорил страстно и грозно:
— На жизнь вечную замахиваешься, а слов великих, на которых эта жизнь держится, боишься? Чего глазками хлопаешь, чего челюстью дрожишь? Бери себя в руки, дружок, ломать себя надо, ломать! В этом мире, в котором ты хочешь жить вечно, все переставлено с ног на голову, и только тот, кого вдохновляю я, приобретает на всё правильный взгляд. Ты вдумайся в эти чудные, могучие звуки — «смрад»! Сколько силы в нем, таинственности и величия! Какое замечательное слово! Сильному человеку такое слово силы дает, а не пугает. Ага, по глазкам твоим вижу, понимать начал, молодец, скор ты, оказывается, на мою науку, прелестно! Слово, дружок, это величайшая вещь, это не просто сумма звуков… Да, слова смертных слюнтяев ничего не значат, твои слова пока (не обижайся!) только воздух колеблют, а мои — насмерть разят! Мои — силу гееннскую человеку дают! Не чувствуешь ли ты в себе прилив чего-то нового?
— Чувствую, — сказал Федюшка. Вымораживающие душу глаза Постратоиса не казались ему уже такими страшными. Он в упор смотрел в них сейчас, и вот уже слово «смрад» ему кажется действительно сильным и значительным, а не отвратительным, как раньше. Тут что-то обжигающе-холодное почувствовал он на своем плече. Он поднял голову и увидел, что это Смерть положила ему на плечо свою руку.
— А вы в самом деле настоящая Смерть? — спросил Федюшка, обращаясь к черным дырам. — Это вы на земле людей убиваете?
— Да, я настоящая Смерть, но я не убиваю людей, — последовал ответ, — я дарую им вечный покой, от которого ты отказываешься. Ведь я венец жизни, всё живое, само того не осознавая, спешит мне навстречу, ведь всё и вся спешит жить.
— Но зачем, почему вы вообще есть? Ведь без вас люди бы сами по себе жили вечно.
— А ты попробуй убей меня, вот и избавишь людей от смерти. А? — И белые молочные губы ее искривились от пискливого хихиканья. — Встречались на моем смертном пути всякие нервные и с таким замахом. Велик замах, да сам промах. Только Смерть бессмертна в этом мире! Смерть победить нельзя, но со Смертью можно поладить. — И снова старческое хихиканье раздалось из белого рта.
— Так ты поражала б тех, кто хочет умирать, а те, кто не хочет, — пусть живут, — предложил Федюшка Смерти.
— Да в том-то и штука, что не хочет большинство умирать, — вмешался Постратоис. — Глупцы! Маятся, мучаются, а не хотят. Когда я сказал «глупцы», я, конечно, не имел в виду никого из присутствующих. Ты — особое дело, тебе даровано будет.
— Силен в тебе жизненный огонек, силен, — глядя бездной из дыр куда-то на Федюшкину грудь, сказала Смерть. И, видя непонимающие глаза Федюшки, в которых вновь означился испуг, Смерть рассмеялась опять своим пискливым голоском. — Не бойся, юноша, я не погашу твой огонек жизни.
Вообще голос у нее был таков, что Федюшка постоянно испытывал дрожь, слыша его. И это несмотря на явное присутствие внутри себя того нового, что надышал туда Постратоис. Каждый звук, произносимый Смертью, казалось, нес на себе довесок какой-то необыкновенной, неведомой силы.
Слыша речь Смерти, Федюшка поверил Постратоису, что словом можно убить насмерть. Меж тем Смерть продолжала:
— В каждом из вас горит или тлеет огонек жизни, он зажигается в душе человека, когда тот появляется на свет, пока горит огонек — жив человек, смертного дыхания моей силы не хватает, чтобы загасить огонек, но едва он ослаб, я тут как тут. — И Смерть при этих словах взмахнула руками, растопырив свои длинные пальцы, и они стали похожи на когти, и Федюшка вдруг ощутил себя окутанным самошевелящимся белым балахоном. Ноги и руки мгновенно парализовало невыносимым колючим холодом, и он тут же перестал их чувствовать. Он хотел вскрикнуть, но могучий поток холоднющего воздуха кляпом заткнул его крик и стал заполнять убийственным холодом его нутро. Он чувствовал, что замерзает, что жизнь уходит из него, едва только тлел его жизненный огонек. Он увидел себя около черных дыр в бездну, к которым его так тянуло. Дыры надвинулись на него, стали огромными, и вот леденящий ветер поднял его и швырнул в одну из них, будто пушинку. Это была действительно бездна, сплошная, бескрайняя чернота кругом, а где-то в невообразимом далеке, внизу, происходило какое-то таинственное копошение, невидимое, но ощутимое, — копошение чего-то такого, что вызывало ужас и отвращение. И туда, вниз, начал стремительно падать Федюшка. Окружающий плотный мрак казался живым, он весь был наполнен некоей омертвляющей густотой еще большей силы, чем дыхание рта Смерти. Наконец, прорвался Федюшкин крик, вырвался из замороженных легких. Этот крик будто подбавил живительной силы в угасающий жизненный огонек, замедлилось падение, прилив тепла от всколыхнувшегося жизненного огонька начал вытеснять холод. Федюшка еще более напряг остаток сил, он сам даже не понял, как он это сделал, но зато он понял, что если он сейчас не приложит последнее решающее усилие своей обмороженной воли, чтобы выжить, чтобы освободиться от парализовавшего его балахона Смерти, чтобы перестать падать в бездну, откуда уже не будет возврата, — то все это кончится тем, что он сейчас в самом деле умрет, погасит Смерть его жизненный огонек. И он будет, как тот его ровесник, лежать в гробу в новом костюмчике и источать гееннский смрад. И хоть слово «смрад» звучит очень сильно в устах сильного человека, источать его собственным телом очень не хотелось.
— Ну-ну, юноша, ты чего орешь, точно тебя режут? — как сквозь стену услышал Федюшка далекий глухой голос Постратоиса.
Федюшка стиснул губы и из последних сил бросился с зажмуренными глазами навстречу голосу. Когда же он глаза открыл, то увидел рядом ухмыляющегося Постратоиса и рядом с ним Смерть. Она тоже ухмылялась.
— Да, — сказала Смерть, — огонек в тебе ярок, пока не задуть. Болячек в теле маловато, вот если б еще радикулит или, там, ревматизм… — Смерть прищелкнула своими мраморными пальцами.
— Вот еще! — злобно-вызывающе пробурчал Федюшка. — Что это было?! Ты зачем так?!
Смерть только руками развела, как бы говоря: а я что, я ничего, это была всего лишь шутка.
— А вопить так нехорошо, юноша, надо быть мужчиной, — назидательно заявил Постратоис и поднял вверх палец.
— Да, тебя б так! — воскликнул Федюшка.
— Э, юноша, меня, бывало, и не так трясло. — Постратоис обнял Федюшку за плечи. — Я, брат, с таких высот падал, которые тебе и не приснятся. Со Смертью, правда, нелады не случались, мы с ней сразу подружились, едва она родилась.
— Да кто ж ее родил, зачем она вообще существует?!
— А вот он ее родил… Спокойно, юноша, не дергайся, не надо бежать, гляди и смелее, и веселее, он как-никак ваше детище — людское.
Да, не будь руки Постратоиса на его плече, Федюшка бы обязательно деру дал: прямо перед ним откуда-то из пола выступило омерзительнейшего вида существо — огромный бугорчатый комок, который пополам перерезала чудовищная зубастая пасть, словно башка какого-то безобразного сказочного злодея-великана из пола высунулась.
— Что это за уродина? — едва смог произнести Федюшка.
— Это есть Грех, — значительно сказал Постратоис, — и если смотреть непредвзято, он совсем не уродина. Жаль, что он сам за себя не ответит, его ротик мало приспособлен для разговора, у него другие задачи, да это и не в духе Греха за себя отвечать. Другие ответят. Этот, как ты его назвал, урод есть как раз то духовное начало. Им живут люди на земле, им они и общаются меж собой. Вот эти замечательные пупырышки на его теле — это как бы приемные антенны, они принимают от вашего брата, от людишек, питательные флюиды, а через дыхание его очаровательного ротика идет возврат обогащенный. Круговорот, так сказать, чтоб ни граммулечки не пропало. Вмазал ты Васятке под глаз, замечательный, кстати, удар, я тебя еще не поздравлял? Делаю это теперь. Вот, а вон тот пупырышек, это твой, принял тот замечательный выброс отборной ненависти, что сопутствовал твоему удару. У каждого из людишек здесь свой пупырышек-приемник, сколько бы миллиардов их ни жило на земле, на всех хватит. Ну а дыхание сего замечательного создания отсылает вам все назад, обновленное и обогащенное. И сейчас твоя частичка прелестной ненависти и все, что ей сопутствовало, летит куда-нибудь аж в Южную Америку какому-нибудь Хулио дос Сантосу неожиданным подарочком…
Мы сегодня будем там? — Последний вопрос обращен был к Смерти, и та подобострастно поклонилась и так же подобострастно проговорила:
— Всенепременно будем, ваша кромешность.
— Это как это — кромешность? — спросил Федюшка.
— Всё-то ты вопросы задаешь, — укоризненно сказал Постратоис, — чутье имеешь, разум имеешь, сам соображай. Кромешность! А! Как звучит! Разве есть слово мощнее и ярче, а? Так вот, иногда нашего пупырчатого друга, как бы это поэтичнее сказать… тошнит, одним словом, и вот однажды он вытошнил ее — Смерть… — При этих словах Смерть медленно и с достоинством поклонилась. — Ну а Бог ваш, Он и напустил ее на людей.
Он всегда так: сотворить чего полезного — так Его нет, а использовать готовое — всегда пожалуйста.
— Бог? — встрепенулся Федюшка. — А Он есть? Он Кто?
— Бог-то? Да Он Творец всего, Творец неба и земли, — раздраженно сказал Постратоис, задумчиво при этом глядя в загоревшиеся глаза Федюшки. — Есть Он, есть, куда ж Ему деться… Только Он прячется… нету Его, нету! — И Постратоис вдруг расхохотался таким частым ядовитым хохотом, что сам закашлялся. Одновременно засмеялись и Смерть, и пупырчатый комок Грех.
«Вот будет картина, если бабушка войдет», — опасливо подумал Федюшка. И только подумал, ему вдруг тоже захотелось смеяться. И он тоже закатился звонким своим хохотком, хотя ему было совсем не смешно, но остановиться он не мог, будто его щекотали.
Наконец Постратоис оборвал внезапно хохот, и его лицо мгновенно стало каким-то сосредоточенно-задумчивым, словно и не хохотал он только что. То же самое произошло и с его подручными. И у Федюшки сам собой оборвался смех. Он бросился к Постратоису с расспросами:
— Но почему? Зачем Бог напустил Смерть на людей?
— Вот уж не моего ума дело, — ответил Постратоис, и ниточки-губы его отчего-то презрительно сморщились, — хотя я такой, что мне до всего есть дело, однако это дельце уже обделано. Давно-о… Шумное дельце, с последствиями! — Постратоис страстно-мечтательно зажмурил свои глазищи и клацнуло грязными граблями-зубами. — Ах, какая все-таки замечательная сила — слово!
Оно, конечно, кулаком под глаз — это прекрасно, но! — тихое, ласкающее душу слово часто куда действеннее. Подполз я, помню, к прародительнице вашей, Еве… — И тут Постратоис вдруг сузился, вытянулся, черный фрак его охватило огнем, вспыхнувший огонь мгновенно съел всю одежду Постратоиса и сразу погас.
Федюшка видел перед собой свернувшегося в клубок громадного желтого чешуйчатого змея, голова которого на мощной длинной шее торчала из клубка, раскачиваясь на уровне Федюшкиных глаз…
— Да, вот в таком виде подполз. Как?
— Здорово! — восхищенно крикнул Федюшка.
— Вот и я думаю, что здорово, — сказал змей-Постратоис, — а один завистник заявил, что-де из такой пасти не может звучать истина. Какова наглость! Вообще-то на истину мне сугубо наплевать, я пренебрежения не выношу к себе и своим словам. Ты это имей в виду. Кто слушает мои слова и не исполняет их, того неизбежно ждет проклятие гееннского огня. Это страшное проклятие! Каждый звук моего слова обрамлен огнем гееннским, на нем, огне этом неугасимом, несутся слова мои в мир и покоряют его. Гееннский огонь — это как раз то, о чем ты мечтаешь, он дает вечную жизнь, этот огонь, коли зажжется он в душе человеческой, никакая смерть не задует. Все понял?
Федюшка быстро-быстро закивал в ответ:
— Когда же ты дашь мне этот огонь? — Он пребывал в сильнейшем возбуждении и готов был сейчас на все, чтобы заполучить вечную жизнь.
— Не спеши, — отвечал змей, — ты возьмешь его сам, когда подойдет время. А оно уже рядом и стучится в дверь. Хотя я бы, честно говоря, не ответил на этот стук, намаешься ты с этой вечной жизнью. М-да… Когда человек творил Грех, он знал, что делал, ха-ха-ха-ха… Какое прекрасное это создание — Грех. А звучит как, а? Хоть человек есть ничтожество, сто раз повторю, но этим своим творением он может гордиться. Грех — это протест против жизни, против вечной жизни, которой ты так домогаешься. Это торжество свободной воли, это торжество сильного человека, человека мысли над слюнтяями и простаками, грех — это та изюминка, без которой жизнь была бы совсем скучной и поганой. И горжусь, что приложил к созданию сей пупырчатой очаровашки свое слово, веское, ласковое, ласкающее слово. Так вот, подполз я к прародительнице Еве и прошептал-прошипел ей:
«Уговори мужа твоего Адама съесть запретный плод с древа познания…» Росло такое роскошное деревце в Раю. «…Будете вы, — говорю, — равными Богу, Творцу вашему, знать добро и зло, сами богами будете!»
До этого ведь царило на земле одно сплошное скучнейшее добро. Убей не понимаю, что в нем хорошего, в добре этом, что с ним так носятся некоторые из людишек? Не понимаю и не приемлю, ты понял, юноша?
Хочешь вечно жить, мотай на ус. Усов, правда, у тебя нет еще, но умишко есть. Живой умишко, бойкий, вот и соображай им, что питает разлюбезную тебе вечную жизнь. А?!
На это грозное «А?!» Федюшка быстро-испуганно кивнул головой, но все же сказал:
— Но ведь это… когда добро царило, человек бессмертен был? Значит, это добро питало бессмертие в человеке?
— И этот умишко я назвал живым и бойким! — раздосадованно прошелестело из змеиной пасти, и глаза змея при этом вылезли из орбит, увеличившись раз в пять, и быстро же вернулись назад.
— Да просто жалкий недоумок, — пророкотала своим обмораживающим голосом Смерть.
И у пупырчатого комка вдруг прорезался голос:
— Метлой ему по башке, а не вечную жизнь. Для кого ты стараешься, о великий Постратоис?
Башка змея почти вплотную приблизилась к Федюшкиному лицу, немигающие, без век, зенки уперлись в Федюшку обжигающим взглядом.
— Грош цена тому бессмертию, если оно так запросто у вас было отнято. Значит, и не было его, одни слова были, одни обещания, поди-ка теперь проверь, — зловещим шепотом прошипел змей, — да, прародительница Ева послушалась меня и уговорила мужа своего Адама, и они съели запретный плод! И вот всего-то за это вот, всего лишь за ослушание лишил их Бог — Творец бессмертия. Он, Бог, всегда такой, за проявление силы духа — наказывать. А что, скажи мне, есть ослушание, как не проявление силы духа? Когда утром ты варенье запретное жрал, разве не ощущал ты в себе, скажи, торжества дерзости и бесстрашия? Человек должен слушаться одного только своего «хочу», которое порождает его воля. Хочешь, я покажу тебе твое «хочу»?
Федюшка даже удивиться не успел странному вопросу. Из-за клыков раззявленной змеиной пасти выскочил длинный, раздвоенный на конце язычок и вонзился в Федюшкину грудь, свободно пройдя сквозь одежду. Федюшка ощутил легкий укол в груди, собрался было ойкнуть, но через мгновение не ойкнул даже, а вскрикнул громко, совсем уже по другому поводу: перед самым его носом на подрагивающем раздвоенном языке стоял маленький-маленький, со спичку ростом, человечек, точь-в-точь Федюшка и лицом, и телом, лицом, правда, не очень, слишком уж капризно-требовательным было его сморщенное личико. Гримаса недовольства чем-то перекосила крохотные черты его, глазки гневно сверкали, а из ротика вдруг громоподобно прозвучало: «Хочу!» Федюшка отпрянул в ужасе: вот тебе и крохотулька, репродуктор на столбе тише рявкает.
— Не шарахайся от своего повелителя, — с усмешкой сказал змей.
— Как повелителя? Вот этот…
— Он самый. Не гляди, что маленький. Это и есть твое «хочу», коему ты покорный раб.
Не смущайся словом, юноша. Раб своего «хочу» есть повелитель жизни, быть его рабом — это прекрасный удел сильного человека, это значит наперекор всему делать то, что тебе нравится. Захотел варенье — беру, захотел присвоить груду камней, то бишь тяжелые снаряды, — беру, захотел бессмертия… тут вроде бы и загвоздка; хорошо, конечно, когда носишь в себе такое жадное и громкое «хочу», но ничтожное твое «могу» здесь бессильно, но! Разве могу я, со своим всемогущим «могу» остаться равнодушным к воплю твоего повелителя? Мы с твоим «хочу» давние приятели.
— И мы тоже! — встрял пупырчатый комок, и оба расхохотались. И Смерть вслед за ними задрыгалась, захихикала своим старушечьим голоском.
— Ваша кромешность, мне пора, — сказала она вдруг, резко прекратив смех.
— Да, — взревел змей, — хватит пустословить! — Чешуя змея с треском разорвалась, разметалась на кусочки, и Постратоис снова явился в своем первоначальном виде. — Эти несносные огонечки жизни порядочно-таки расколыхались, их избыток меня раздражает.
— А меня так прямо опаляет! — вскричал пупырчатый комок, подпрыгивая на месте.
— Гасить! — взвыла Смерть и подняла вверх руки.
— Не трепещи, юноша. — Постратоис положил руку на плечо Федюшки и прижал его к себе. — Не бойся, больше Смерть шутить не будет, она два раза не шутит. И вообще, не придавай большого значения жестам и словам.
— Как? — Федюшка поднял растерянные глаза на Постратоиса. — Ты же сам говорил, что слово — это основа всего.
— Говорил, говорил, — рассмеялся Постратоис, — я вообще много говорю, ха-ха-ха… хватит разговоров! В полет! Ужасающие огоньки жизни ждут дыхания Смерти.
А те, в ком они угасают, ждут моего приговора. А?! Хотя в последнем я не уверен, хаха-ха!
И вместе с взметнувшимся в потолок хохотом туда же взметнулся и сам Постратоис. Мощным объятием он прижимал к себе Федюшку. Федюшка же только зажмурился, думая, что сейчас их черепа в куски разнесет от удара в потолок. Но, будто игла масло, пронзили они потолок и крышу без вреда для себя. Федюшку обдало морозом, и он увидел, что летит, прижатый к Постратоису, над лесом, среди снежной вьюги и все меньше и меньше под ним становится земля. Чуть поодаль развевался белый балахон Смерти, как показалось Федюшке, он жутко увеличился в размерах, и думалось даже, что сейчас он, вместе с вьюгой накроет всю землю и именно поэтому радостно хохочет пупырчатый Грех, летевший тут же. «А ну как руку отпустит?» — мелькнула страшная мысль в Федюшкиной голове. Жаром дохнуло на него от такой мысли, он даже вспотел, несмотря на окружающую стужу.
— Не трепещи, юноша, — услышал Федюшка над своим ухом, — не для того я тебя выволок на воздух, чтобы сбросить вниз.
Мы в поднебесье, это мое царство. И все, что внизу, тоже все мое, все предано мне.
И снова то ли хохот Постратоиса, то ли гром поднебесный вдруг грянул так, что у Федюшки едва уши не лопнули.
— Поднебесье — это то, что под небесами? А где небеса? Разве мы не в небесах? — спросил Федюшка.
Хохот-гром снова расколол морозный воздух.
— Нет, юноша, это не небеса, ни к чему нам небеса, пусть там святоши своим никчемным добром кичатся. Зато мы в свободном полете! Смотри!..
Скорость и высота полета нарастали. Белые равнины внизу сменялись черными пятнами лесов и серыми нитками незамерзающих рек. Мертвой и пустой виделась земля, над которой металась снежная вьюга. Первый испуг и потрясение у Федюшки прошли, теперь он испытывал восхищение от полета, и оно росло и росло; он уже забыл и про свой дом, где осталась бабушка, забыл и про бабушку, и даже о бессмертии забыл, его целиком захватило замечательное, неведомое ранее чувство высоты и скорости, главное, что ты не запрятан в металлическое брюхо самолета, а безо всякого самолета и вообще безо всего, ветер в лицо, летишь, влекомый неведомой силой, и чувствуешь себя могущественнее всех оставшихся далеко внизу невидимых человеков. Да! Все оставшиеся внизу — жалкие человечки, а ты — человечище, матерый человечище, сверхчеловек! И не думается вовсе о том, что сверхчеловеком ты сделался благодаря обхватившей тебя когтистой лапе странного существа со странным именем Постратоис, и твой затылок при этом упирается в вонючую подмышку.
— Снижаемся, — скомандовал Постратоис.
— Эх, какого кормильца лишаюсь! — фальшиво-жалостливо вскричал пупырчатый комок. — Эх, принимай, подруга.
— Принимаю, — ухмыльнувшись, произнесла Смерть. Многократным эхом, неизвестно от чего получившимся, прокатилось по всему поднебесью это ее «принимаю». Снижение было настолько резким, что Федюшка едва не задохнулся от встречного воздушного кляпа. И через мгновение он прямо перед собой увидел старого человека с жадными воспаленными глазами, который стоял на коленях перед вырытой им ямой и счастливым сумасшедшим взглядом таращился на дно ямы. Вдруг он схватился рукою за сердце; его глаза, откуда сверкало бешеное счастье, враз лишились всякого сверкания и стали неподвижными, а сам человек опрокинулся на спину, голова откинулась набок, рот раскрылся, и оттуда вывалился язык.
— Р-разрыв сердца! Бр-раво! — восторженно прорычал Постратоис. — Великолепная кончина!
Они вновь набирали высоту, далеко позади уже был мертвец.
— Но почему?! — воскликнул Федюшка, ему вдруг стало жалко старика. — Разве его жизненный огонек угасал?
— Разрыв сердца, я же сказал, — мрачно ответил Постратоис, — а огонечка, юноша, у него вовсе не оставалось, он весь на радость израсходовался. Бедолага клад нашел, ну и не выдержало сердечко радости. А потом, что это, юноша? Уж не жалеешь ли ты его? Нет ничего отвратительнее жалости. Разве тебя этому в школе не учили? Да и что может быть бессмысленнее жалости к трупу, ха-ха-ха… был старик — фу! И нету старика, лучше б ты пожалел лопату, что с ним рядом валялась, меж ними сейчас никакой разницы. Ох-ха-ха-ха-ха…
Поежился Федюшка от слов и хохота Постратоиса, и даже прелесть полета потускнела. Особенно страшно прозвучало слово «труп».
— А что за клад он нашел? — спросил Федюшка, спросил, чтобы что-нибудь спросить, чтобы прогнать из ушей застрявшие там шелестящие и рычащие звуки слова «труп».
— Клад-то? А сокровище, сундучок с монетками, — прогрохотало сверху.
— А чье оно теперь? — встречный ветер почти поглотил этот робкий Федюшкин вопрос, но Постратоис услышал его. Услышал и так захохотал, что казалось, это само поднебесье хохочет и того и гляди лопнет от хохота.
— Твое, юноша, коли захочешь, твое сокровище. Вернемся, а? Хочешь, а?
— Хочу, — едва слышно прошептал Федюшка, но и этот его шепот был услышан. Снова раздался хохот, в котором участвовали и Смерть, и пупырчатый Грех, и вся компания развернулась резко, так что у Федюшки кости заломило, и помчались назад. Старик лежал на том же месте, в том же положении.
— Ну, бери сундучок-то, — крикнул Постратоис.
— А как? Снижаться ж надо.
— Не надо снижаться, ты пожелай только. Разве ты не понял, что твое «хочу» рядом со мной всесильно.
Федюшка хотел было спросить: «А как это — “пожелай”?» — но вдруг из его нутра громогласно рявкнуло: «Хочу!» И он тут же почувствовал в руках тяжесть — сундучок был тут как тут. Необыкновенно красивый, тяжеленький сундучок, резной, из зеленого камня, с золотым маленьким замочком и ключиком золотым при нем. В сундучке погромыхивало. Федюшка прижал сундучок к животу, и так ему стало хорошо, так радостно, что сундучок теперь его, что ему захотелось запеть или заорать в голос — выплеснуть как-нибудь переполнявшую его радость, пока она не разорвала его. И утробный страшный рев вдруг вылетел из его рта, и ему даже показалось, что оттуда же выскочил маленький человечек с капризным личиком и в дикой пляске задвигался рядом с его головой.
— Блестяще, юноша, — раздалось над Федюшкиным затылком. — Увидеть! Захотеть! Заиметь! Все, что вижу, хочу иметь, все, что хочу иметь, имею, любой ценой имею, имею и наслаждаюсь! Это и есть жизнь сильного человека, та жизнь, которую святоши называют жизнью в грехе…
— Во мне, во мне! — с хохотом ворвался в разговор пупырчатый комок. — Все во мне, и я во всех!.. Бр-раво!
— Это какие святоши? — спросил Федюшка.
— Да те, что у бабки твоей на досках намалеваны, — прогремел Постратоис, — у-ух, ненавижу! Ничего, сейчас ты познакомишься с достойной личностью. Твой ровесничек.
— Жаль, что знакомство коротковатым будет, — прошелестел голос Смерти, — огонечек его на исходе. Зато уж погорел!
Не огонечек был, а целый кострище. Но все кончается, и костры выдыхаются.
— Дай и ему гееннского огня, чтобы не выдохся, — крикнул Федюшка.
— А он не просит, не просит! — хохоча отвечал Постратоис. — Достойно погорел и пожег, покормил нашего пупырчатого друга, покормился вдоволь от него сам, ну и хватит. Он смело идет навстречу небытию.
Новое слово «небытие» очень весомо прозвучало, оно показалось даже страшнее слова «труп». Непонятное, непостижимое, оно вызвало у Федюшки на несколько мгновений такой же ужас, как и пребывание под балахоном Смерти. И тут же он почувствовал жару.
— Мы над Южной Америкой, — объявила Смерть, — здесь всегда жарко. Да к тому же в декабре здесь лето! Люблю лето, трупы очень быстро начинают издавать гееннский смрад. Замечательно! Ночь, а какая теплынь, замечательно!
— Да, это замечательно, — воскликнул Постратоис, — снижаемся. Вот он — Хулио дос Сантос за своим обычным занятием. Без двух минут труп, но он еще не знает об этом.
Федюшка увидел около стены дома пьяного до бесчувствия человека, ничком лежащего на тротуаре, а около него — чернявого грязного мальчика в засаленной рвано-заплатанной одежонке и босиком. Мальчик деловито, со знанием дела, снял с пьяного часы и обшарил его карманы. Сделав дело, он со злостью пнул лежащего ногой в голову и пошел своей дорогой. Отойдя шагов двадцать, он вынул из-за пазухи часы, и взгляд, которым он осмотрел свою добычу, был почти таким же, каким недавно старик, ставший мертвецом, смотрел на сундучок с яме.
— Ишь! Ты откуда такой взялся? — со злым интересом спросил мальчик Федюшку, который возник перед ним прямо из воздуха. — С неба, что ли?
— Ага, с неба, — сказал Федюшка.
— Ишь — с не-еба… ангелочек? А сундучок-то у тебя мой. — Голос у мальчика был дребезжащим, взрослым и будто простуженным, на губах играла наглая ухмылка, угрюмые глаза смотрели пытливо и недоброжелательно.
— Ты бедняк? Сирота? — спросил Федюшка.
— Ага, сирота, ни отца, ни матери, ни стыда, ни совести. — И мальчик засмеялся почти таким же смехом, каким смеется Постратоис.
Хохоча, он протянул руки к сундучку, намереваясь выдернуть его у Федюшки. Но Федюшка растворился в воздухе. Мальчик обалдело постоял немного перед пустым местом, где только что стоял Федюшка, махнул рукой, зачем-то погрозил небу кулаком и побежал прочь. Но недолго он бежал. Только он добежал до середины мостовой, как из-за угла выскочил легкой автомобиль; тут-то и произошла их роковая встреча — полированной стали автомобиля и хрупкого тела мальчика, и встреча эта для мальчика кончилась трагически. Федюшка, находясь уже в воздухе, вскрикнул, когда после хлесткого, звучного удара мальчик отлетел на несколько метров и упал головой на мостовую. Из автомобиля вышел человек в шляпе и плаще. Держа руки в карманах, он подошел к бездыханному телу, постоял немного над ним, брезгливо поморщился и отодвинул его ногой, так и не вынув руки из карманов.
Затем сел в машину и уехал.
— Старые знакомые встретились, — прокричал весело Постратоис. Они уже летели обратно. — Как-то наш Хулио продал этому человеку его собственные часы, которые днем раньше он стянул у него из жилетки.
А ты, раззява, еще немного бы — и ти-ти-улети твой сундучок, лапки у Хулио цепкие… были! Ха-ха-ха!..
— А почему этот в плаще не помог ему, а ногой, а?
— Во-первых, юноша, устал объяснять: трупы не жалеют, трупам не помогают. А во-вторых, этого Хулио весь город, вся округа знает, то есть знала. И я не нашел бы ни одного охотника помогать в чем-то Хулио. Подерзил малыш, побуйствовал. Но и прекратил достойно эту маяту. Ты не желаешь так? Ах, да тебе эта маята нравится, ты даже вечно маяться желаешь… Вперед, однако, в Москву, сейчас ты увидишь еще более достойного человека. Шел он, шел навстречу смерти и наконец дошел.
— Дошел! — кошмарно улыбаясь, повторила рядом летевшая Смерть. — Сейчас мы встретимся. Достойная встреча с достойным человеком, он кончит так, как и должны бы кончать эту канитель все люди, что-либо понимающие и соображающие. Мы на месте, гляди!
И Федюшка увидел худого человека с уставшим лицом, которому лет было примерно столько же, сколько его маме. Человек стоял на табуретке и надевал себе на шею веревочную петлю. Выражение лица его было угрюмо-сосредоточенным, он действовал быстро и решительно, видимо, все было уже обдумано, все пережито, все определено, и через несколько мгновений он болтался на веревке с затянутой петлей на шее. Когда его развернуло лицом к Федюшке, тот вскрикнул и даже глаза на чуть-чуть зажмурил: безобразно огромный язык вываливался изо рта повесившегося, а в вылупленных мертвых глазах застыл-застрял такой ужас, что, казалось, он способен оживить висящий труп, будто в самый последний момент жизни, когда уже табуретку ногами оттолкнул, вспыхнуло неожиданно желание-вопль — жить!
И, невзирая на то, что все обдумано и решено, вся ужасающая непоправимость того, что совершается, дошла-таки до тех глубин ума самоубийцы, которые не имели голоса в обдумывании и решении этого страшного, безысходного, нелепого шага. Взорвались эти глубины угасающего ума отчаянием-протестом, отпечатался он в глазах и всё, поздно дергаться.
— Зачем он это сделал?! — не своим голосом закричал Федюшка. — Что же тут достойного?
— Экий ты несносный, юноша, — медленно произнес Постратоис, — и за свою несносность ты будешь наказан. Этот достойный человек, что так замечательно расправился с убогой маятой, именуемой жизнью, поступил как сверхчеловек, как великан! Он до конца понял, воочию увидел то, о чем я тебе столько времени талдычу, — бессмысленность и убогость жизненной маяты. И какой тогда смысл ждать отмеренного тебе смертного часа? Что такое жизнь как не ожидание смерти? Зачем же ждать, если ожидание тошно и невыносимо? И великан не ждет этого часа, а решительно действует сам.
— Не понимаю, — прошептал Федюшка, — как можно не хотеть жить?
— Да, конечно, в жизни много прекрасного, — задумчиво сказал Постратоис, но в его голосе слышалась явная издевка. Полет уже закончился, они вернулись в бабушкин дом. Растерянный и подавленный Федюшка стоял перед Постратоисом, держа в руках сундучок.
— Да, — продолжал Постратоис, — много-таки прекрасного на свете, сколько камней кругом валяется, про которые можно думать, что они — снаряды. Сколько еще несъеденного варенья, да и просто дышать и ни о чем не думать — разве это не прекрасно?
А сколько радости доставляет просто любование красотой, которой так много в мире, да просто жучка ползущего созерцать, бабочку порхающую — разве не удовольствие? Посмотри на окна, сколь красивы узоры на стеклах, морозом нарисованные, чуть-чуть воображения — и они кажутся волшебными растениями и невиданными зверями, погляди, как дивно красив закат… И — зубы-нитки Постратоиса оказались почти прижатыми к уху Федюшки — ничего этого для тебя завтра уже не будет. Всё кончится.
— Как это? — отшатнулся Федюшка, — почему?
— А так это. А потому, что ты сегодня умрешь. Ты заснешь и не проснешься. Это и есть наказание за твою несносность, испытай-ка на себе силу моего слова.
— Как? Ты же обещал, вечную жизнь обещал!
— То, что я обещал, я всегда выполняю, но… ты сегодня умрешь! Ух-ха-ха-ха!
Казалось, громоподобный рыкающий хохот Постратоиса разнесет сейчас стены бабушкиного дома, и даже когда сгинул-пропал Постратоис, нечеловеческие звуки его хохота все еще стояли некоторое время в воздухе вместе со зловонием, которое Постратоис гордо называл «гееннским смрадом».
Несколько секунд оглушенный Федюшка постоял потерянно на одном месте, да как вдруг закричит-завопит:
— Бабушка, бабушка!
Едва не громче хохота Постратоиса звучал его истеричный призыв. Прорвало его. Вся сумятица чувств и переживаний, переполнявших его, вырвалась наружу, он кричал, звал, топал ногами, и слезы его брызгами рассыпались по полу. Бабушка мгновенно принеслась на зов внука.
— Ой, батюшки, Господи, помилуй. Да что с тобой? Ой, да что с ним?! Ой!.. Воняет-то как! Ты что тут делал? — Бабушка прижала Федюшку к себе, пытаясь унять его дрожь, но у нее ничего не получалось.
— Бабушка, бабушка, я сегодня умру, умру, не хочу, не хочу!.. — Федюшка вырвался из бабушкиных объятий, повалился на пол и заколотил по нему ногами и руками. Бабушка струхнула не на шутку. Еле-еле ей удалось поднять бьющегося Федюшку и вновь прижать к себе, но уже крепче. Она гладила его по голове, целовала в затылок.
— Что? Кто обещал? Пос… как? Ох и имечко… Да откуда ж он взялся? Ой, Господи, помилуй, горе мне, бредить начал, что ж за напасть такая?
Федюшка вновь вырвался и встал напротив бабушки в позу боксера.
— Ты!.. Я не брежу. Он сказал, что я умру, а он никогда не врет. Он все знает, все может.
— Да кто он-то?
— Постратоис! Мы с ним летали. Вот, сундучок привез.
Тут бабушка углядела на столе сундучок и оторопело замерла:
— Боже, что это, откуда?
— Говорю ж тебе — летали мы. Клад это.
Бабушка перекрестилась и испуганно оглядела комнату. Реальность сундучка не вызывала никаких сомнений.
— И он сказал, что я умру сегодня, что я не проснусь! — И Федюшка вновь заплакал.
Бабушка опять прижала его к себе и снова начала успокаивать, приговаривая:
— Господи, да кто ж тебе явился-то? — Ей удалось затащить Федюшку на кровать, хотя он сопротивлялся этому отчаянно. — Ну, ну, успокойся, засни, попробуй…
— Как засни?! Что ты говоришь, старая? Он же сказал, что я не проснусь!
— Да плевать на то, что он там наговорил! — вскричала бабушка. — Бес это какой-нибудь был, сатана… Ой, Господи, помилуй, да врет он всё… — В голове ее тоже крутилась кутерьма, уж очень ее сундучок смущал.
Наконец, Федюшка устал сопротивляться и затих. Она перекрестила его и призвала на помощь все Небесные Силы и всех святых угодников.
Федюшка дернулся при этом, но буянить больше не стал, сил не было. Невзирая на его сопротивление, веки его закрывались и наконец закрылись. Одолел сон Федюшку.
«Да что ж я делаю, почему я сплю?! Ведь этот сон — последний мой сон на земле, просыпаться немедленно…» — кричал-голосил откуда-то из дальних глубин его нутра его повелитель, капризный маленький человечек по имени «хочу». Слышал Федюшка вопль его, но проснуться не мог.
— Ты хочешь проснуться? — услышал вдруг Федюшка. Голос, очень похожий на голос Постратоиса, шептал ему на ухо из пустоты.
— Да, — плаксиво ответил Федюшка, озираясь вокруг себя и никого не видя.
— Никогда! — сказал голос зловещим шепотом, и даже слюной было обрызгано ухо Федюшки. И тут он увидел, что в метре от его глаз из воздуха начинают проступать черные буквы, точно рукой каллиграфа написанные, со всякими завитушками, и буквы эти образуют все то же страшное для Федюшки слово НИКОГДА. Сцепленные в слово буквы ожили, слово закачалось, запрыгало, оно и ощущалось Федюшкой как живое; обмиравший от страха, он нисколько не сомневался, что перед ним живое существо — слово НИКОГДА, имеющее силу и власть над его жизнью. Слово вдруг вспыхнуло каким-то невиданным черным огнем, и Федюшку сразу обдало сильным жаром. Он завороженно глядел на колыхание черных языков черного пламени, и некий голос внутри него говорил, что это и есть гееннский огонь. И таким страхом и такой тоской прониклось все существо его, словно сам старик Страх дышал на него из пылающего слова и сама старуха Тоска вцепилась в него своими зубами. Ему казалось, что все вокруг него, каждая пылинка в воздухе кричит ему: «НИКОГДА». И никуда не убежать от этого могучего слова, от этого крика, от жаркого полыхания, от Тоски и Страха.
Он зажмурил глаза и все равно не закрылся от полыхающего, жгущего слова, он увидел старика на коленях, вожделенно глядящего в вырытую им яму, из которой вылетел черный комок, с треском распавшийся на буквы, и это были всё те же буквы: Н, И, К, О, Г, Д, А, они тут же вспыхнули черным огнем, и слово НИКОГДА задрыгалось, громко хохоча, у старика над головой. Но он не видел этого слова, не чувствовал его, и, только когда вступило ему в сердце, когда он схватился рукой за грудь, повернул он безумные глаза свои в направлении слова и тут же упал замертво. Взвыло слово и черной молнией метнулось туда, где юный злодей Хулио снимал часы с пьяного.
Встало, загорелось слово между глазами Хулио и часами, но ничего, кроме часов, не видел Хулио, не слышал он злорадного раскатистого хохота — «НИКОГДА!» Металось слово по миру и кричало и шептало людям, что не свершится ничего из того, что они задумали, а свершится то, что задумано о них высшими силами. Но не слышит никто ни крика сего, ни шепота, не чувствует жара, не видит полыхания. Разожмурил, открыл глаза Федюшка и почувствовал, что разжались зубы старухи Тоски и дыхание старика Страха утихло, полегчало Федюшке, его вдруг повлекло вперед, туда, где ему слышался шум прибоя. И он двинулся туда, и с каждым шагом спадала с души тяжесть от пляски пылающего «никогда». Он все более ускорял шаг и наконец побежал во всю прыть, на какую только был способен. И вскоре он действительно оказался на берегу моря. Остановился он зачарованный. Несказанная благодать лилась на него отовсюду. И солнце было тут необыкновенное, и море было необыкновенное, и воздух был целительным и чарующим, от одного глотка его по телу расходилась дивная, ни с чем не сравнимая приятность, суета мыслей пропадала, и являлось такое успокоение, такая тихая радость, что слезы умиления сами собой текли из глаз. И на умиротворенный Федюшкин ум пришла вдруг мысль, что то блаженство, которое он сейчас испытывал, и есть цель жизни человеческой, ибо не представлялось ему, что могло быть выше этого. Никакое удовольствие от съеденной какой-нибудь вкуснятины, никакая радость от сотворенного умом или руками ни в какое сравнение не шли с тем состоянием, в котором находился Федюшка, подставив себя райскому солнцу и воздуху и любуясь синим морем и белыми барашками на гребнях волн. На холме у моря сидел очень высокий обнаженный человек с прекрасным лицом. Он, улыбаясь, смотрел на море. Вдруг из моря, метрах в ста от берега, поднялась огромная темно-синяя голова, а из затылка ее вверх взметнулся голубой фонтан воды. Улыбающийся человек показал пальцем на голову и сказал:
— Кит.
Услышав это, голова выпустила еще один фонтан и погрузилась в воду.
И забурлило море, и тысячи обитателей его оказались на его поверхности. Они резвились в воде, играли, прыгали на воздух, и на каждого из них человек указывал пальцем, и уста его не уставая произносили: — Акула, окунь, черепаха, осьминог…
Федюшка окинул взглядом окрестности и увидал, как по зеленым склонам идут к человеку толпы зверей, а над ними летят тучи насекомых и птиц.
— Куда вы? — спросил Федюшка рядом проходящих. Он уверен был, что они поймут его, хоть и звери, и ответят ему, несмотря на то, что бессловесные.
— Именоваться к Адаму идем, — ответила одна прыгучая винторогая красавица, — у нас у всех еще нету имени, мы — безымянные.
Красавица звонко цокала по редким камням своими копытами и совершала высоченные прыжки. И тут Федюшка осознал, что он начисто забыл названия всех животных, и, как он ни напрягал память, не вспоминалось, как ни пыжился умом их назвать, придумать им всем имена, — ничего не получалось.
Оказалось, что это невероятно трудно, да просто невозможно дать имеющее смысл имя, образовать из звуков новое слово, то единственное слово, услышав которое каждый бы понял, о ком идет речь. Ведь и вправду, как бессмысленно тужиться, пытаясь назвать незнакомую вещь, и, кроме как «штуковина» и прочая бессмыслица, ничего на ум не приходит, да еще при этом жестами рук помогаешь. Он представил себя только среди таких вот штуковин… Да ведь даже те вещи, назначение которых знаешь, не назовешь новым словом, а будешь подыскивать известные слова, которые хоть как-то обрисовывают назначение вещи, что-то говорят о нем, и из этих уже слов будешь пытаться скроить нечто новое, и если что и получится, то будет это многосложное и неуклюжее словище, а вот новое, совсем новое слово сотворить, смысл, понятие сотворить и в звуке новом передать — это оказывается совершенно невозможным для мозга человеческого. И Федюшка понял, что он находится при величайшем творении, творении слова-имени первым на земле человеком Адамом.
Гривастый могучий зверь подошел к Адаму и, услышав — «лев», сделал радостный прыжок к морю, где его окатило волной, и помчался назад.
— Лев, действительно лев! — воскликнул Федюшка…
Когда поток зверей и птиц иссяк, Федюшка увидел, что к Адаму идет жена его Ева, а из-за пальмы за ними наблюдает змей, как две капли воды похожий на того, в которого превращался Постратоис. Ева обласкала Адама, что-то при этом прошептав ему на ухо, и они двинулись от моря к лесу. Заныла, затосковала Федюшкина душа, он хотел было броситься за ними, но ноги его будто приросли.
Он закричал им:
— Не ходите, не рвите запретный плод!..
Но лишь невнятное эхо разнеслось по горам, и почудился Федюшке в этом эхе далекий хохот Постратоиса. Федюшке было видно отсюда дерево, древо Познания, к которому направлялись Адам и Ева. Оно царило над окрестностью, а благоухание плодов его слышалось во всех уголках этой замечательной долины.
«Ну и нюхали бы, нечего рвать», — зло подумалось Федюшке. Каким-то особым чутьем, не своим, конечно, но извне кем-то сейчас внесенным, он понял-угадал, что та чудная благодать, которой он наслаждался, в которой он был буквально растворен, она перестанет быть, когда произойдет непоправимое, а точнее, оно уже произошло, ибо уже люди позарились на запретное, а запрет сей есть благо, ведь нужен им этот плод с древа Познания, как рыбке зонтик, как собаке пятая нога, как вольному мустангу уздечка, как волку клетка. И так Адам обладал всезнанием и всепониманием, ведь всем живым тварям имена дал, что еще нужно! Знать добро и зло? Быть равным Богу — как наушничал змей?
Но ведь нет еще в мире зла, стоит ли творить его, чтобы познавать? И не может быть человек равен Богу. Да и зачем это?
— Зачем ты сделал это, Адам? — услышал вдруг Федюшка могучий голос из небесной лазури.
— Упади на колени, кайся! — что было силы закричал Федюшка. — Он простит!
Иначе ты потеряешь сейчас самое дорогое, что имеешь. И мы потеряем! Отнимется благодать, изгонят из Рая…
И услышал Федюшка страшный ответ Адамов Божьему гласу:
— Жена, которую Ты мне дал, соблазнила меня съесть плод…
И ни слова о себе. И даже Бога обвинил — ты, мол, дал жену…
Вот он — Грех, свершилось непоправимое. И маленький пупырчатый комочек, хохоча, полетел над сереющим небом. Вроде все кругом осталось таким же, но это был уже тот мир, где царит слово «никогда», где черные дыры Смерти летающей направлены на людей, где шастают старуха Тоска и старик Страх, где существует страшное слово «труп», где таинственное и непостижимое небытие подстерегает каждую живую душу.
И тут Федюшка увидел, что к нему идет, хромая, мальчик-урод. Аж передернуло Федюшку от его вида. Откуда он тут взялся и зачем? Одна нога короче другой, перекошенное тело, недоразвитые руки-спички, нездоровое опухлое лицо желтого цвета с мешками под глазами и кривым ртом, который постоянно дергался, — вот такой мальчик стоял сейчас перед Федюшкой. Зато взгляд у мальчика был ясным и добрым.
— Ты кто? — испуганно спросил Федюшка, содрогаясь от вида мальчика. Здоровому человеку всегда неприятно видеть уродство. Смешанное чувство жалости и гадливости испытывал Федюшка, глядя на мальчика.
— Я твой братик, — ответил мальчик.
— Что?! — Федюшка решил, что ослышался. — Как братик? Какой братик? Ты что болтаешь?
— Я не болтаю, я твой братик, я родился на год раньше тебя. Наша мама отказалась от меня, и меня отправили в интернат, где все такие, как я, есть и похуже. Мама вообще не хотела, чтобы я родился, она даже прыгала со стола, чтобы выкинуть из себя меня мертвого. Но Господь судил иначе — я родился.
— Но зачем она прыгала со стола?! — вскричал Федюшка. — Почему она не хотела, чтобы ты родился?
— Я до сих пор этого не понимаю. Да и не хочу понимать. Я должен молиться за нее, за нашу мамочку, Господу нашему Иисусу Христу. И молюсь.
— Как имя твое? И… и где ты живешь? — тихо спросил Федюшка. Его сердце точно щипцами защемили, оно больно кололо и сильно-сильно колотилось, стремясь вырваться из щипцов. Чувствовал Федюшка, что не врет мальчик, что он действительно его братик.
— Зовут меня, как и тебя, — Федор. Так назвали меня в интернате, мама мне ведь имени не дала, а из интерната я ушел, меня обижали там, но я терпел, как повелел терпеть всем нам Господь наш Иисус Христос, Который Сам претерпел за нас. Но недавно мне был голос, который повелел мне идти в Никольский храм и там жить и просить подаяние.
— Подаяние?!
— Не смущайся словом, я замечательно устроился. И всего две остановки на электричке от нашей бабушки. Я хочу тебе сказать: брат, ты на опасном пути, ты не того огня ищешь. Не вечную жизнь тебе тот огонь принесет, но вечную погибель. Небесный огонь должен искать человек, его зажигать в своей душе.
— Это какой-такой небесный?
— Тот, который горел в тебе, когда ты любовался райской долиной. Каждую Пасху этот огонь сходит с небес в храме Гроба Господня в Иерусалиме и зажигает свечи и лампады.
Закружилось в голове у Федюшки, слишком много всего свалилось за сутки. В полной растерянности он пребывал: что делать, кого слушать? Где он сейчас?
— Я найду тебя в этом Никольском храме, приеду к тебе завтра.
— Приезжай, только ведь я не смогу там с тобой разговаривать, ведь я немой, речь у меня поражена, я только мычать могу. Только на малое время сейчас дана мне Господом способность говорить, чтобы сказать тебе то, что я сказал.
— Но почему тебя твой Бог не вылечит? — вскипел вдруг гневом Федюшка.
— Он и твой тоже, — печально ответил маленький уродец, — я не просил Его о себе, я прошу о тех, кто мимо меня идет, много у них скорби и неустройств, вот я и молюсь о них. А у меня нет скорбей и все устроено. — Брат Федюшки широко улыбнулся своим кривым ртом. — Так мне, видно, суждено — быть таким, каков я есть, возможно, родись я таким, как ты, и веры б у меня не было, а выше веры ничего нет, вера в Бога все дает.
— Да что можно сравнить со здоровьем! — с жаром перебил его Федюшка. — Выше здоровья ничего нет, а оно у тебя отнято!.. Мог же Бог так сделать, чтобы ты родился нормальным, уж коли ты родился.
— У меня здоровья ровно столько, сколько нужно, — твердо сказал Федюшкин брат. И тихо добавил: — Как и у тебя, и у всех, живущих на земле. И если Господь отнимает здоровье и взамен дает веру в Себя, то и слава Ему за это, ибо вера дает жизнь вечную.
Сказал Христос: «Верующий в Меня имеет жизнь вечную».
Совершенно непонятно было Федюшке то, что говорил ему брат. Но очень твердо и уверенно звучали слова его речи. За такой твердостью не правда ли стоит? «Правда? — Федюшка задумался. — Но разве не может твердая уверенность искренно заблуждаться?» Улыбнулся Федюшкин брат на его задумчивость и спросил:
— Ты хочешь иметь фонарик, который бы светил светом Истины?
— Как так? Что за фонарик?
— А такой фонарик, что если свет из него падает на что-то или на кого-то, то это видится таким, какое оно есть на самом деле. Любое притворство, любой обман, любая ошибка сразу обнаруживаются в этом свете.
— Ишь ты, и есть такой фонарик? — недоверчиво скривился Федюшка.
— Есть, его можно в душе зажечь, коли очень захочешь.
— А ты его имеешь?
— Да. И ты в его свете очень мрачно выглядишь. Ведь заврался ты, гора лжи от одного тебя на несколько вершков выросла.
— Это что за гора такая и почему это от меня она выросла? — обиженно спросил Федюшка, но весь покраснел и глаза потупил.
— А вон она, гора, гляди, — сказал Федюшкин брат, и увидел Федюшка, что на том месте, где недавно благоухала переполненная благодатью райская долина, высилась бугорчатая серая гора с тупой вершиной.
Гора дышала и непрерывно росла и ввысь, и вширь. Пасть ей приделать — и ни дать ни взять получился бы пупырчатый Грех огромных размеров. Гора висела на воздухе, и под ней копошилось множество народа, совершенно эту гору не замечавшего. Пригляделся Федюшка, и оказалось, что гора вовсе не висит, а покоится на плечах людей с ослепительно сияющими глазами. Их было всего-то ничего и все со скорбно-сосредоточенными лицами, они молча взирали на миллионные толпы копошащихся.
— Ведь раздавит гора! Сейчас всех раздавит! — закричал Федюшка. — Не выдержат они. — Он испытывал сейчас такой же страх, какой напал на него, когда он оказался в черных дырах Смерти. Он как бы раздвоился, один он стоял рядом с братом-уродом и орал: “Раздавит гора”, а второй находился там, среди тех, кто копошится под горой, обманывая по пустякам и по большому счету и ближнего и дальнего. И тот Федюшка, что орал, очень испугался за того себя, под горой, что раздавит его растущая гора лжи.
— Не раздавит, они выдержат, — тихо сказал братик, — они святые, они все выдержат.
— Так, значит, и врать можно продолжать, раз выдержат? — услышал в себе Федюшка голос своего повелителя «хочу». И хоть на сей раз тихо он сказал, но брат услыхал его. Он укоризненно глянул на Федюшку и сказал:
— Что ж, продолжай, коли воля твоя такая. А ты уже забыл, как стоял ты на берегу лазурного моря и дышал благодатью?
Вопрос брата всколыхнул в Федюшке память о недавнем блаженстве. Да как всколыхнул! Стало так мучительно горько, что благодати нет, что она потеряна, что вновь заполыхало-запрыгало перед ним страшное «никогда», никогда она не вернется, она потеряна навсегда. От этого «навсегда» такая жуть его охватила, что в пору было завыть от горя.
— Да, на земле больше Царства Божия нет, — сказал Федюшкин брат, — а на небесах есть. Хочешь туда?
— Хочу! — вскрикнул Федюшка. Многоголосое эхо, отраженное от горы лжи, ответило ему.
— А вон и воротца туда, вон, гляди.
И Федюшка действительно увидел маленькие золотые воротца, скорее даже узкую и низкую калитку в заборе, составленном из роскошных цветов и буйной зелени. Воротца были открыты, и сквозь них виделся кусочек синего неба и синего моря с белыми барашками волн. Федюшка рванулся туда, будто его подхлестнули. Вот уже рядом воротца. И тут вдруг необыкновенной силы боль ударила его по спине — не пролезал Федюшка в воротца, не пускало его что-то сверху и с боков.
— Да ты глянь на себя, — услышал он голос брата, — зеркало рядом, справа. Поглядел Федюшка направо и вправду увидел зеркало. Огромное, старинное, оно висело на широченном стволе дуба, тут росшего. А в зеркале!.. Обмер Федюшка и застыл с раскрытым ртом в который уже раз за сегодня. Громадный уродливый горб торчал из-за его спины и боков, и теперь Федюшка чувствовал его тяжесть. Как ни ухитряйся, с таким горбом в золотые воротца никак не пролезть.
— Что это? — в страхе воскликнул он. — Это я?! Откуда горб?!
— Откуда, — со вздохом сказал брат и указал на гору лжи. — И на тебя, и на других твоя ложь давит. И все, кто копошится там, под горой, такие же ложью горбатые. Нет горбатым прохода в царские врата Божьего Царства, сами себя не пускают.
И так тошно стало Федюшке, точно снова старуха Тоска ему сзади в плечи вцепилась. Тут из мрачного леса, на краю которого и стоял дуб с зеркалом, послышался треск сучьев и шелест травы и на поляну выполз громадный змей. Он свернулся в клубок, раздался треск, шкура змея разлетелась на куски, и из клубка возник сам Постратоис. Он оказался стоящим спиной к Федюшке и не видел его.
— Эй, Михаил, что же ты, — заорал Постратоис в направлении золотых ворот, — я заждался тебя, старый приятель!
Проорав, Постратоис загоготал так, что с дуба желуди посыпались.
Из ворот вылетел крылатый человек в красном сияющем одеянии и приземлился напротив Постратоиса. Лицо его было похоже на лицо Адама, только более юное, а вокруг головы сверкал, брызгал золотыми искрами ореол, как у людей, что держали на своих плечах гору лжи.
— Явился! — взревел Постратоис. — В твой день родился мальчишка, а душонка его — моя! — И снова загоготал он диким своим хохотом.
— Ты рано радуешься, — спокойно отвечал ему сияющий Михаил, — ты всегда торопишься, и ты опять вляпаешься.
— Мой мальчишка, — бешено завопил Постратоис, — и твой огненный меч не поможет. Вот щит против него! Из мальчишкиных желаний щит сей. А вот этим я наконец поражу тебя! Остра шпага. И выкована она из уже содеянного мальчишкой. Много успел он, много наделал, и все это — мое. Он уже выбрал меня, продырявлю я твои крылышки!
— Всё, да не всё. И он еще не выбрал…
— Нет, выбрал, — перебил Михаила Постратоис. — Когда-то ты низверг меня с небес, и что ж? Я властвую в поднебесье, я царствую над миром. Мои кругом людишки, а не ваши, ко мне идут, а не к вам! Вон, под гору глянь-ка, ох-р-гы-га-га! Подустали, поди, святоши гору-то держать, а?
— Всё ты врешь, начальник лжи и пороков. Ты меняешь имена и обличья, но не скрыть тебе своей подлой злодейской натуры. Рано или поздно, но ты всегда бываешь изобличен.
— А меня нечего изобличать, слышишь, ты, Архангел. Я и не скрываю своей натуры, и ко мне люди тянутся к такому, каков я есть! Потому что я даю им удовольствие от жизни. Здесь на земле. А ваше Царство Небесное, откуда ты сбросил меня когда-то, для них тю-юю… фантазия. Они хотят то, что пощупать можно, что глазами видно, что ушами слышно, что на зубах хрустит, что по глотке в желудок сползает. Я смеюсь над тобой, Архангел Михаил! Ты как-то сказал мне, что не над людьми я властвую, а над грехом да над смертью, но грех и смерть безраздельно властвуют над людьми, так кто же я, как не властелин людей? И этот бой за мальчишкину душу я не проиграю!
— Убирайся-ка ты вон, горе-властелин. — В руках у Михаила оказался меч, из ручки которого не железное лезвие выходило, а била огненная струя. Шпага Постратоиса мгновенно расплавилась в этой струе. Щит его продержался немногим дольше, но и он вскоре потек и развалился. И едва пламя коснулось Постратоиса, как он взвыл, отскочил огромным прыжком назад, взвился вверх, и тут Федюшка увидел, что руки Постратоиса — это не руки, а громадные черные перепончатые крылья, одежда его исчезла, тело же его стало волосатым и горбатым, да еще и хвостатым, а мохнатые ноги-лапы оканчивались копытами. Но что стало с лицом! Федюшка даже зажмурился, чтобы не видеть этой уродливой морды, не то свиной, не то собачьей, с козлячьей бородой и торчащими из голого черепа двумя кривыми рогами. То, что стало Постратоисом, махнуло крыльями и исчезло за мрачным лесом.
— Открой глаза, отрок, — услышал Федюшка. Открыл он глаза — прямо перед ним стоял Архангел Михаил.
— Меч у тебя из какого огня, из небесного? — спросил Федюшка.
— Да, — ответил Михаил.
— Дай мне его.
— Ты не сможешь сейчас его взять, он опалит тебя. Чтобы его взять, надо самому сначала дать.
— Что?
— Добро людям. А ты им пока отдавал ложь да обиды.
Сияние от головы Михаила стало совсем нестерпимым. Федюшка вновь зажмурил глаза, спасая их от света, и сказал:
— Хорошо, я дам добро…
— Да разожмурь ты наконец веки, — услышал вдруг он совсем другой голос. — Нужно мне добро твое, чего ты мелешь?
Поднял Федюшка веки и увидал себя лежащим на кровати в бабушкином доме, а над собой — склонившегося Постратоиса. Вжался Федюшка в подушку, полоснуло его страхом и неприязнью, уж больно разительна и быстра была смена лиц, лишь мгновение назад на него глядело юное, светлое лицо Архангела Михаила, и вот теперь вдруг зырится пугающая физиономия Постратоиса. Еще стоит в ушах проникновенный печальный голос Михаила, и вот уже его покрывает хриплая трескотня повелителя Греха и Смерти.
А кто в самом деле он такой?
— Ты кто? — спросил Федюшка.
— Ты что, еще не проснулся? Тебе повторить мое имя?
Федюшка мотнул головой слева направо:
— Имя не надо… Кто ты? Я тебя видел во сне. Ты от огня Архангела Михаила обратился в какую-то страшную образину и улетел.
— Образину? Ты видел бой? — И вслед за этими словами, сказанными с чрезвычайным удивлением и досадой, в левой руке Постратоиса оказалось дрыгающееся и ноющее жалкое маленькое уродливое существо с недоразвитыми крылышками. Существо свистяще верещало:
— Я ничего не мог сделать, повелитель.
Я ужасно рвался, но я никак не мог прорваться в его сон. Этот проклятый Михаил огородил его душу частоколом пылающих крестов, ни одной лазейки не было. Сквозь такой частокол и вам не пролезть! И ваш приготовленный сон для него так и остался у меня. Может быть, сейчас его усыпим?
— После драки кулаками не машут, — процедил-выдохнул Постратоис и швырнул нытика в окно. Не долетев до окна, тот растаял в воздухе.
— Кто это был? — спросил Федюшка.
— Это был мой охранитель снов. Выгоню паразита, не справляется. Кстати, на шутку не сердишься? Я же обещал, что ты не проснешься. Без шутки жизнь была бы совсем пресна.
А? Ведь я к тому ж покровитель всех шутников и шуток… Итак, ты хочешь знать, кто я? — Постратоис выпрямился и встал подбоченясь. — Когда-то я был таким же Ангелом Света, как Михаил. Меня звали Люцифером, что значит Светоносный, но я не захотел быть в ихнем свете, я взбунтовался! Я первый во вселенной революционер и вождь первой революции.
— А почему ты не захотел быть в свете?
— А потому что моя гордость не позволяет мне признавать над собой чью-либо власть, даже власть собственного Творца. Я сам хочу властвовать. А моему «хочу» нет и не может быть преград! Я увлек за собой треть Ангелов, и теперь мы — черные ангелы, мы — демоны! Злые языки зовут нас бесами, но нам плевать. Я восстал против Творца вселенной, и я одолею Его. Не желаю я быть Его рабом! Да и где Он, а? Нету Его. Прячется Он, нету Его! — Постратоис широко развел руками и даже под кровать заглянул. — Ты огонь небесный просил у Михаила? А? Признавайся.
— Просил, — пролепетал Федюшка.
— Ну и что? Дали его тебе? А? — А-а-а, то-то! Всё у них так, за все им надо платить этим несчастным, никчемным добром, мой же огонек ты задарма получишь сегодня же, а они, светоносные рабы Творца вселенной, обещают после смерти.
— И платить не надо?
Грохочущий хохот едва не оглушил Федюшку.
— Не надо, не надо платить, всё давно уплачено, — орал, смеясь, Постратоис, — я всегда вперед беру, твое желание и есть твоя плата. Мое бессмертие, мой огонь — сегодня же!
А то, может, после смерти хочешь? Смерти не желаешь?
— Нет!
— В воротца золотые лез? Э-э, вижу, что лез, ну и как? Горб не пустил? Ай-ай, а в мое бессмертие широки врата, всех впускаю! И чем больше горб, тем больше почета.
То ведь не просто горб, а наш пупырчатый друг прилепился, ха-ха-ха-ха! Слизняки-добряки хают само слово «грех», ну да ты не смущайся. Лень — грех? А ведь благодаря лени человек машины изобрел, лень было ему пешком ходить, вот и изобрел. Зависть — грех? А позавидовал человек птице — и самолет придумал. Ложь — это плохо?
— Наверное, плохо, — промямлил Федюшка.
— Чего-то я не возьму в толк, чего тут плохого, а? — Столько на лице у Постратоиса написалось неподдельного удивления, что оно передалось и Федюшке, и у того невольно мелькнула мысль, что, может быть, и правда тут ничего плохого нет?
— Разве тебе плохо, скажи мне, что ты всю жизнь свою врешь? А? Не смущайся и не красней! Ложь — это прекрасно. Все на свете врут, кто много, кто поменьше, но нет на земле человека, прошедшего мимо лжи. Разве тебе плохо было от твоего вранья? По-моему, ложь тебе одни удовольствия дарила. Разве не так?
— Так, — согласился тихим голосом Федюшка.
— А то, что дарит удовольствие в жизни, разве может быть плохим? То-то! Ну а если твоя ложь кому-то неугодна, то на это, прости меня, надо наплевать! Вот так… — И Постратоис прихрюкнул, хрипнул носом и вдруг харкнул через всю комнату на противоположную от кровати стену. Не меньше ведра слюны было в комке его харкотины. Будто хлопушка взорвалась, так врезался комок в стену, Федюшка аж вздрогнул.
— И только так, — продолжал Постратоис, — коли нет никакого наказания, то и обманывай на здоровье. А откуда это, наказание-то? Ведь Бога нет? Нету Бога-то… — И Постратоис снова под кровать заглянул. — Где Он? Нету Его.
— Но ведь ты сам говорил, что Он есть, что Он Творец всего?
— Ну и говорил. Но Он прячется, а значит, нету Его, а кроме Него, и бояться нечего и некого. Ведь жизнь коротка, а удовольствий так много. Но… — Постратоис вдруг застыл в нелепой позе. — Людей-то на земле намного больше, чем удовольствий. А? На одно удовольствие, считай, человек по тыще! А? — И Постратоис схватился за голову, будто переживая за это. — И что же тут, скажи, делать? Да разве доберешься до удовольствия через такую толпу без обмана, без притворства, без обещания, которого никогда не выполнишь? И только так и поступает сильный человек. Если для того, чтобы тебе стало хорошо, надо сделать кому-то плохо, то делай не задумываясь! Это закон жизни № 1, запомни. И горе тем, кто пренебрегает этим законом, горе жалостливым, горе честным слюнтяям!
Тут вдруг на Федюшку наплыло полупрозрачное лицо его братика. Он силился что-то сказать Федюшке, но, кроме хлюпания и гудения губ, ничего не мог разобрать Федюшка. Вздрогнул он от наплывшего видения и лицом переменился. И Постратоис это тут же заметил.
— А братик говорит, что на небесах Царство есть, — робко сказал Федюшка.
— Братик? — Физиономия Постратоиса сделалась злобно-задумчивой, а сам он застыл на месте от Федюшкиного сообщения, будто парализовало его.
— Ты видел этого дрянного уродца? Ин-те-рес-но… Много же ты нагляделся.
— И вовсе он не дрянной, — насупившись, пробурчал Федюшка.
— Как же он не дрянной, если дрянным да пустым голову тебе забивает? Лез ты в ворота? В это самое Царство? А? То-то! И никогда, слышишь, никогда тебе в него не пролезть… — Знакомое черное пылающее «никогда» выскочило из безобразного рта Постратоиса и заплясало у него над головой. — Так вот, значит, и нет его для тебя! А чего нет для тебя, того и в природе нет. Чего не вижу, не слышу, чего не щупаю — того не существует!
Да к тому же, малыш ты мой милый, ведь всё это было во сне. А я вот он, наяву, меня и пощупать можно… — И синие ниточки-губы Постратоиса растянулись в ухмылку, от которой по Федюшкиному телу пробежала судорога.
— Эх, малыш ты мой, юноша дорогой, — покачал головой Постратоис, — вижу, не по нутру тебе мой вид, да и на всех окружающих меня брезгливо ты глядишь. А ведь надо ломать себя, менять надо взгляд на вещи.
Без этого не вместить тебе гееннского огня. Это и есть, пожалуй, маленькая плата для человека решившегося. То, что ты нынче почитаешь за уродство, и есть истинная красота. Надо, надо, юноша, сломать-таки себя! То, что ранее казалось, да и сейчас кажется прекрасным, на самом деле пустышка есть! То есть просто форменное, пустое безобразие. Михаил — урод, а я — красавец. Понял? Я ведь могу сей же миг обратиться в любую разэдакую розу-мимозу, чтобы ласкать твой взгляд. Но я не сделаю этого, ибо взгляд твой нынешний — ошибка глупого ума. Я не могу ему потакать. Ломать себя надо! Но самому это ужасно тяжело сделать, ух как тяжело, просто даже невозможно. Но я могу помочь, нужно только твое согласие. И тогда… после маленького хирургического вмешательства моих коготков всё встанет на свои места: твои глаза обретут истинное зрение, а ум — высшее понимание.
— И я стану светить светом Истины?
В моей душе возгорится фонарик? И я стану всё видеть таким, какое оно есть на самом деле?!
— Фонарик? Какой фонарик? — недоуменно пробурчал Постратоис. — Хм… да и на кой тебе видеть вещи такими, какие они есть на самом деле? Ох уж этот уродец… — И, не давая Федюшке опомниться, продолжал: — Но самое главное, ты обретешь невидимую силу над невидимым — над душами людей!.. Все люди, понимаешь, связаны меж собой невидимыми нитями, одна любовь чего стоит, как сильны ее ниточки…
И вот ты — дзинь! — эти ниточки сможешь рвать!.. А сам человек? Душа его есть переплетение множества связей и сил. И ты всё это также сможешь рвать! Рвать! И по-новому, по-своему связывать, а жертве твоей и неведомо будет, что с ней… В просторечии это древнее искусство называется колдовством, и вот ты этим искусством сможешь обладать. Ну?..
— Хочу, — вскинулся Федюшка, — хочу!
— Ба! — восхищенно воскликнул Постратоис. — Ты глянь-ка, мой пупырчатый друг, сколько огня в этих юных очах, сколько желания! Да тут вмешательство моих коготков просто излишне. Считай, юноша, что ты уже посвящен. Ур-ра!!!
— Давно бы так, — промурлыкала пасть Греха, — а то — фонарик… Я уж звездануть тебе в лоб хотел, чтоб был тебе фонарик.
— Не груби, — цыкнул на него Постратоис, — всё хорошо, что хорошо кончается…
Перед глазами Федюшки проплыл сияющий лик Архангела Михаила. Он не показался Федюшке безобразным, как того обещал Постратоис, но ему показалось, что враждебно смотрят на него глаза Архангела, хотя смотрели они печально и жалостливо.
Чуть было всколыхнулась в сердце память о той благодати, что изливалась на него у синего моря. Всколыхнулась — и замерла, ожидая его, Федюшкиного, решения. И Постратоис каким-то образом почуял это и весь напрягся, выжидающе глядя на Федюшку.
— Хочу! — вскричал Федюшка и вскочил с кровати. — Хочу невидимой силы! Хочу рвать невидимые нити.
— Браво, — громким спокойным басом сказал Постратоис и вдруг заорал так, что стекла зазвенели:
— Ур-ра! Победа! Пр-раздник!
— Тише, — испугался Федюшка, — бабушка услышит.
— Никто не услышит, ни бабка твоя, ни мать, будь спокоен. Да, забыл тебе сказать, пока ты спал, нагрянули твои родители.
— Как?! — воскликнул Федюшка, бледнея.
— Не паникуй, юноша, — когтистые пальцы Постратоиса легли на его плечи, — сюда никто не войдет. Бабка сюда заходила, правда, но лишь для того только, чтобы доски эти со святошами снять, ха-ха-ха… Она ведь, бабка твоя, неизвестно кого больше боится, Бога или дочь свою, твою мать. Только твоя матушка на порог, иконы со стены твоей комнаты долой, ха-ха-ха… Они сейчас сидят да косточки тебе перемывают да на сундучок твой таращатся. Мне кажется, ты хочешь одарить свою матушку сообщением, что у тебя нашелся братик? А?
Федюшка кивнул.
— То-то радость ей будет, — издевательски отвечал Постратоис на его кивок.
— Но почему она не хотела, чтобы он родился? — задумчиво сказал Федюшка, ни к кому не обращаясь и глядя в пол.
— Да она не хотела, чтобы и ты рождался, ох-ха-ха-ха!
— Как?
— Да вот так. Она с твоим папочкой еще повеселиться хотела, попорхать хотела беззаботно. Ведь дети — это обуза, забота, ну а кому, скажи мне, нужны забота да обуза? Ну а уж коли ты родился, что же с тобой делать, не убивать же. Однако беззаботничать ты помешал. Да и бабка твоя, хе-хе-хе, родите, говорила, сами будете нянчить, на меня не рассчитывайте, с меня хватит, я свое отгорбатила, хотите обузу, так сами и таскайте. Ага, ее словечки, хе-хе-хе. Так-то вот. Впрочем, плевать на это, у нас праздник. Безумствуем, веселимся! Да здравствует человек решившийся! Эй, колдуны, ведуны, ведьмы, принимайте в объятия собрата.
Из постратоисовского плевка, прилипшего к стене, будто из окошка, поперли вдруг всякого рода создания, на которых без содрогания можно было смотреть только разве что после хирургии постратоисовых коготков. Вскоре в комнатке-спаленке стало тесно и темно от переполнявших ее перепончатокрылых, змее- и свиноподобных тварей, которые летали, прыгали, бегали, ползали, орали, выли, хохотали, и всё их прибывало и прибывало. «И как все умещаются?» — поражался Федюшка. Это было действительно поразительно, но все умещались, несмотря на то, что твари всё прибывали и прибывали.
Из дымохода сквозь клубы дыма вынеслась вдруг в бочке из-под огурцов бородатая баба, вся в саже и копоти. От бочки несло кислятиной, от бабы — гарью. Сделав круг под потолком, бочка шлепнулась к ногам Постратоиса.
— Баба-яга! — вырвалось у Федюшки.
— Но-о, юноша, причем здесь баба-яга? — ухмыляясь, произнес Постратоис. — Баба-яга — это сказка, легенда, а тут самая что ни на есть настоящая бабушка по имени…
— Барбарисса! — прогундосила баба, низко кланяясь Постратоису. — Рада приветствовать тебя, повелитель. С пополнением вас.
— И тебя, старая, и тебя… Хлебни чарку нашего, согрей нутро.
— А чего вашего? — спросил Федюшка.
— Теперь и вашего, твоего теперь, вот. — В руках у Федюшки оказался огромный кубок из причудливо изогнутого рога какого-то зверя. В кубке пенилась, бурлила черная жидкость с едким крепким запахом.
— Пей! — вскричал Постратоис, и Федюшка как зачарованный опрокинул в себя огромную дозу жидкости. Ожгло ему и глотку, и внутренности, он поперхнулся, закашлялся, Постратоис перехватил у него кубок да как шарахнет ему ладонью по спине. Не успей Федюшка схватиться за кровать, так рухнул бы на пол от такого удара. Он закашлялся еще больше, слезы навернулись ему на глаза и… вдруг он почувствовал себя так хорошо, что и не передать, будто бы снова он летел под мышкой у Постратоиса. Он казался себе сильным и мудрым, голову приятно кружило, ноги сами собой притоптывали под бешеную ритмичную, зазвучавшую вдруг откуда-то из его желудка.
— Ну-ка, плясун, иди сюда. — Постратоис притянул его к себе и обнял. — С матроной познакомься.
Федюшка глянул туда, куда указывал Постратоис: из стены вышла строгого вида тетя и звучным низким голосом сказала:
— Всем здравствуйте! Поздравляю, ваша кромешность. — Тетя была чуть старше мамы и намного ее красивее. Одета она была в темный жакет и темную же длинную прямую юбку. Черные изящные очки с темными стеклами, сквозь которые все же видны были неподвижные глаза, сидели на переносице.
«На учительницу нашу похожа», — подумал Федюшка.
Тетя протянула ему свою узкую темную ладонь, и на ней прямо из ничего возникло ароматное большое яблоко.
— Это тебе, малыш, — с улыбкой произнесла дама. — Нет, нет, есть его не надо, его надо дарить. Подари-ка его своим родителям. Это будет хорошая месть им и за брата, и за тебя. Я все знаю, малыш, не красней. Это отвратительная черта — краснеть. Это — яблоко раздора. Последнее творение нашей с мужем семейной лаборатории. Проверено на сотне человек. Название замечательно оправдывает. Двоих даже кондрашка хватила от переполнившей злобы.
— Браво, матрона, — промурлыкал Постратоис, — вы подтверждаете свой высокий класс. Однако я слышал, у вас неприятности?
— Да, — тяжело выдавила из себя дама, — сын от рук отбился. Евангелие стал читать, на меня косо смотрит. Если так дальше пойдет, придется его зарезать. А то еще креститься надумает.
— Да-да, непременно зарезать, одобряю, матрона, — сказал Постратоис, — знаю, знаю, вы не любите шум, и посему не задерживаю вас. Успехов в творчестве!
И строгая дама растворилась в воздухе.
Спокойно и с интересом выслушал Федюшка строгую даму, только чуть вздрогнул, когда та произнесла «зарезать», но даже и за это вздрагивание выговорил ему Постратоис:
— Забывать нужно старое, юноша, забывать, в сердце колдуна нету жалости.
— А что такое Евангелие? — спросил Федюшка.
Нахмурился Постратоис от вопроса и зубами прищелкнул:
— А это книга такая, самая дрянная и пустая и самая вредная из всех книг. В школе тебя чему учили? Что Бога нет, вот, а ты все спрашиваешь… Ходил по земле бродяга-оборванец. Да учил людей всяким глупостям: не обмани, не укради да возлюби ближнего… А? Каково?! Чего ради его любить, ближнего-то? Да и какие они ближние, человечки-то вокруг, а? Ближний у тебя один — тень твоя, да и то потому, что она ничего не просит.
Ну вот и накропали ученики этого бродяги про Него книжицу — Евангелие… Видал…
И общался даже…
— С Ним? С бродягой? Так он кто?
— Бродяга-то? Да Бог Он, Сын Божий.
Имя Его Иисус, а прозвище Христос. Ну и что? Где Он, а? — И Постратоис, кривляясь, пошарил глазами по углам, где плясала нечисть, и опять под кровать заглянул. Федюшка прыснул, на него глядя.
— И мне смешно, ох-хо-хо, — загоготал Постратоис, — нету Его!.. Только и остался, что на досках-иконах намалеван, да и те доски-то по комодам прячут вроде бабки твоей. Да чуть что — со стен снимают. Легко нынче иметь дело с теми, кто поклоняется Ему. Они себя верующими называют, это значит верят, что Он действительно с небес сходил, что будто бы в Евангелии все правда. Да как можно вообще верить чему-нибудь писанному или говоренному? Нет ничего глупее и смешнее веры. Гора лжи висит над человечками, скоро небеса прорвет, а человечки врут наперегонки друг с другом и о вере толкуют, ха-ха-ха! Помню, двадцать пять лет назад храм вон тот, что из окошка отсюда виден, закрывать приехали, чтоб, значит, богослужений там больше не было. Пока еще не приехали те закрыватели, эти верующие ох какие храбрые были: не дадим, кричали, храм Божий закрыть, а пуще всех твоя бабка кричала. А как наехали закрыватели да собрали их всех, цыкнули на них слегка, тут-то они и в кусты, глазки потупили и — молчок. Один дед твой, пьяница и сквернослов, верующим не помню чтобы он себя называл, в защиту храма встал, да еще на молчальников наорал, а пуще всех на жену свою, бабку твою.
Ох и насмеялся я тогда. Закрыли храм. Всем бы им туда дорога. Чего же Он, Христос, с небес не сошел, чтобы не дать надругаться над своим храмом, а? Да храбрости б рабам Своим верным поднабавить, а? Нету Его! А они, дурни, поклоняются. Правда, есть среди них упористые, упрямые вроде твоего братца-уродца, ух-х-х! Ненавижу! Но близится час, рухнет гора и всех придавит. Все человечки на земле будут под моим господством!
— А зачем ты хочешь над всеми господствовать? — спросил Федюшка. — «Во имя чего все это?» — засвербило у него в мозгу.
— Как зачем? — удивился вопросу Постратоис, — я этим Бога одолею.
— Которого нет?
— Ага, ха-ха-ха…
Все окончательно перемешалось в Федюшкиной голове.
— А зачем Его одолевать?
Этот вопрос привел в бешенство Постратоиса.
— А затем, — зарычал он, — чтобы властвовать, не зря ж я бунт поднял.
— А зачем ты бунт поднял? — Спросив это, Федюшка весь в комок сжался, думая, что Постратоис сейчас пришибет его.
Но у того маска бешенства вдруг пропала, и он весело расхохотался:
— Да, узнаю лень человеческую. Что ж, нечего злиться, сам же ее насаждаю. Вопросы «зачем», юноша, можно к чему угодно приставлять, к любому слову, любому делу. Зачем вообще что-то делать? Лучше вообще ничего не делать, а? Согласен! Бр-раво, ха-ха-ха!
Но, мой дорогой, испытал ли ты, спрошу я тебя, хоть раз в жизни упоение властью? О-о, у тебя все впереди. Никакое удовольствие не сравнится с удовольствием от власти. Маленькую дольку его ты, наверное, испытал, когда камни у малыша отнимал. А если весь мир у твоих ног, а?
И Федюшка кивнул, соглашаясь.
— Бр-раво, юноша! Ты получишь свою долю на моем пиру, кусочек власти у тебя будет. Ты какую власть предпочитаешь, тайную, когда подвластные и не догадываются, кто их властитель, или явную, когда царишь во славе и почете? А? Вижу, второе тебе по душе, бу-удет тебе кусочек. А я, признаюсь тебе, привык уже к тайновластию и оч-чень даже доволен им. Есть некая сладостная изюминка в тайновластии, уж очень приятно вот эдак облапошивать человечков. В кого я только не обращался, чтобы облапошить. Даже этим Христом притворяться приходилось.
— Да ну! — поразился Федюшка. — А это зачем?
— Опять «зачем»?! Уж коли дурить, так по-крупному, ну и через кого ж еще дурить, как не через Него Самого? Тошно мне преображаться в сей ненавистный мне образ, ой тошно, ой тошно, однако чего не сделаешь ради успеха дела. Помню, монах один… ух крепок был, а как увидел перед собой образ разлюбезного ему Христа, так и побежал за ним, точно собачонка. Обо всем забыл, даже о том, чтобы перекреститься и меня перекрестить, ух!.. Я ему одно только сказал: «Иди за мной». Ну а как до пропасти дошли, я по воздуху, а он вниз, кубарем, ха-ха-ха!
— И ты был похож на Христа?
Федюшке вспомнился сейчас Христов лик на иконе, что висела над его кроватью. Уж больно он не вязался с внешностью Постратоиса.
— Ты сомневаешься?! — В скрипе постратоисовского голоса явно слышались нотки обиды. — Так смотри ж! — вскричал он.
И перед Федюшкой возник тот самый образ, что глядел тогда на него с иконы, спешно теперь убранной бабушкой. Только нимба не было вокруг головы того облика, что стоял сейчас перед Федюшкой.
— Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас, — услышал Федюшка из уст того, кто стоял перед ним. Никогда и ни у кого до этого не слышал Федюшка подобного голоса; необыкновенно благозвучный, он проникал в самое сердце, за этим голосом хотелось идти, куда бы он ни позвал. И такой голос никогда не позовет в пропасть. И почему-то показалось сейчас Федюшке, что не таким голосом был позван в пропасть тот несчастный монах…
— Ну, как? — перед Федюшкой вновь стоял Постратоис.
— Здорово, — грустно сказал Федюшка, — и голосом похож.
— Голосом? А откуда ты знаешь, какой у Него голос? — подозрительно спросил Постратоис.
Федюшка пожал плечами, не зная, как ответить. Не знал он, конечно, какой у Христа голос, но, наверное, он должен быть именно таким, в сердце проникающим.
— До чего же тошно, — сказал устало Постратоис, — это превращение всегда мне стоит бездну сил… Голос, говоришь, похож? Иногда мне даже кажется, что я теряю управление над этим образом и будто Он мною управляет… Однако я заболтался. Пора к гееннскому огню!
— Да! — воскликнул Федюшка.
И стоящий в ушах благозвучный голос исчез.
«…Я успокою вас», — совсем тихо донеслось откуда-то из страшно далекого далека и пропало. Обо всем на свете забыл Федюшка от вскрика Постратоиса «пора к гееннскому огню», ничего больше не нужно ему было.
— Вперед, к гееннскому огню, — не своим голосом заорал Федюшка, — вперед, за бессмертием!
— Бр-раво, юноша, перейдем, так сказать, к десерту нашего праздника.
— А далеко идти? Или опять лететь? — нетерпеливо спросил Федюшка.
— О нет, отлетались, — ухмыляясь, сказал Постратоис, — теперь наш путь — вниз, в могильный Провал и вдоль адского оврага, прямо к геенне огненной. Если не мешкать, быстро доберемся. А чего нам мешкать-то, а?
— Адский овраг? — недоуменно переспросил Федюшка. — А он что, в аду?
— Ну а то где ж?
— Так он есть, ад?
— Ох-ха-ха-ха, ну а как же ему не быть?
— А… а ты ж говорил, что невозможно поверить, что после смерти здесь наступает жизнь там.
— Говорил. А разве возможно в это поверить? А? Да, в это так же невозможно поверить, как невозможно этого избежать. — Постратоис злорадно усмехнулся. — Ну а куда ж, скажи мне, деваться душам умерших людей? А? Некуда им больше деваться. Пожил достойно в свое удовольствие, ну и пожалуйте к нам, в наше удовольствие, ха-ха-ха… Ты и деда своего там встретишь… Ну а где ж ему еще быть? Странный даже вопрос. Да им там неплохо, неплохо… Там у меня неограниченное право на труд. Отбоя нет от желающих попасть в разряд трудящихся, ибо только так можно вырваться из трясины тоски и страха, в которой они постоянно пребывают. У-у, там есть такие умники-разумники, такие шустряки-мудряки, что у-у. Ученые, ха-ха-ха… Пульт они мне уже сварганили, замечательный пульт.
Я через этот пульт пороки в людей рассылаю. А целая бригада их, тру-дя-щих-ся, умственных, так сказать, работников, еще одним важным делом занята, самым важным! Мы, черные ангелы, мы, видишь ли, все можем, одно нам заказано — мысли человеков нам читать не дано. А оч-чень бы хотелось, ибо оч-чень нужно. Гляжу вот я на твою мордаху, и виден ты мне насквозь, но это потому, что все твои думы, на мордахе твоей написаны. Без малого ведь 8000 лет читаю я по вашим лицам, поднаторел в этом, но то, что здесь у вас, — Постратоис постучал ногтем по Федюшкиному лбу, — закрыто для меня, понял? Ну вот и создают мне адовы работники машину, которая бы мысли читала. Ничего у них не выходит пока, но — обещают. А то, о чем ты сейчас думаешь, — отринь! И вперед, за гееннским огнем!
А думал Федюшка о том, что какой смысл тогда в удовольствиях на земле, коли ад существует? Если б не было его, если б обрывалась жизнь смертью, тогда понятно, тогда действительно ничего не остается, как хапать удовольствия сколько схапается, но если есть жизнь после смерти, тогда… Но тогда ведь только и надо, что именно об этом думать, пока на земле живешь. И в то же время чего думать, если все равно — в ад… Как все равно?! — озарило вдруг Федюшку, да ведь есть же и другое! Есть же Царство благодати, как вспомнилось вдруг то море, то небо, то ощущение свое, когда тихое и радостное солнце ласкало своими лучами его тело и душу, когда этот противный, мерзкий, бесформенный комок не летал, хохоча, ибо его просто не было…
И в это время когтистая ладонь Постратоиса так хряпнула его по спине, что у него в голове загудело и все мысли разом выскочили. А чуть-чуть спустя он висел перед испытующими прищуренными глазами Постратоиса, поднятый за шкирку.
— Что-то ты мешкаешь, юноша, — зловеще зашевелились губы-ниточки, — а то ведь я не неволю. Выбирай. Так ты идешь за бессмертием моим?!
— Иду, иду, — заверещал Федюшка, — бегу! Куда?
— Бр-раво! Я жду тебя на кладбище у могилы твоего деда. Там есть и твой провал. Знаешь, где это?
Федюшка кивнул в ответ. Постратоис захохотал в ответ, поставил его на пол и взвился в потолок. Последовал удар, треск от удара, и Постратоиса не стало. За ним пропала торжествующая нечисть, последней в дымоход улетела в бочке баба Барбарисса.
И остался Федюшка один. Он постоял немного и попытался было в порядок привести круговерть мыслей и переживаний, переполнявших его. Но ничего не получалось.
Вновь услышалось: «Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные…» Защемило сердце, захотелось, чтобы этот чудо-голос что-нибудь еще сказал. И когда еще звучал этот голос, когда «и Я успокою вас» окутывало все его существо и хотелось окончательно раствориться в этих обволакивающих звуковых волнах, прошершавило скрепуче где-то вдалеке голосом Постратоиса: «…Я не неволю. Выбирай».
«А вдруг он не дождется меня у провала?»
Выдула эта мысль чудесные звуковые волны чудо-голоса, торпедой вынесла Федюшку из спаленки.
Сидевшие в молчании папа, мама и бабушка в один голос вскрикнули, когда Федюшка ворвался в комнату, где они сидели. Он хотел проследовать дальше, в переднюю, но бабушка встала на его пути.
— Погоди-ка, внучек, растолкуй нам, что это за сундучок?
Остановился Федюшка, окинул всех нетерпеливым злым взглядом и понял, что бессмысленно говорить про полет, про старика из ямы и вообще про все то, что произошло с ним за последнее время.
— Нашел, — буркнул он.
— А не врешь? — спросил папа равнодушно. Равнодушно потому, что, по его мнению, действительно нашел, потому что украсть такую шкатулку с таким содержимым в окружающих полупустых, разрушенных деревнях просто негде и не у кого.
— Не вру, — равнодушно отвечал Федюшка. И тут он вспомнил, что он ведь теперь колдун! Федюшка напряг глаза и действительно увидел блестящие разноцветные нити, натянутые между папой и мамой. Ни папа, ни мама, понятно, не замечали их, как не замечали они их переплетения и в самих себе.
Федюшка учуял-угадал самую главную ниточку, связывающую их, и… «Опомнись, что ты собираешься делать?» — услышал вдруг Федюшка тот чудо-голос, что недавно окутывал его сердце, — это же мать твоя!» Многократным эхом отразились эти слова от стен комнаты, где пребывала Федюшкина семья.
…И — дзень! Полоснул Федюшка по разноцветной ниточке сгустком силы, выпущенной из своего лба. Всё это получилось само собой и будто не в первый раз. Но слаба оказалась сила, вздрогнула ниточка, звенькнула, вроде даже и надорвалась, но совсем не порвалась. При этом мама повернула голову в сторону папы и очень недоброжелательно на него глянула, папа ответил тем же.
— А я сегодня братика своего во сне видел, — сказал Федюшка, — его, как и меня, Федей назвали. — И при этом Федюшка в упор глядел на маму. — Он больной весь. Урод.
— У тебя нет никакого братика, — сказала мама, когда немного опомнилась от сообщения.
— Нет, есть, — твердо и зло ответил Федюшка, — он не умер тогда, он выжил, он жил в интернате, но его обижали там, и он убежал. Теперь он при церкви живет в двух остановках отсюда. Ужасный урод, противный… — Сейчас он действительно казался Федюшке противным.
— Ой! Да это не Федечка ли болезный? — воскликнула бабушка. — Есть там среди нищих такой.
Лицо у мамы вмиг переменилось, она совершенно перестала быть похожей на себя и сразу постарела лет на двадцать. Она закрыла лицо руками и быстро-быстро закачала головой, что-то невнятно бормоча. Федюшка уныло глядел на маму, ни капли жалости и сочувствия к ней не шевельнулось в его душе. Наоборот, он со злорадством вынул из кармана яблоко раздора и положил на стол. И, пользуясь всеобщим замешательством, рванулся к двери и был таков. Так быстро, как он бежал к кладбищу, он никогда не бегал. Добежав до могилы деда, он едва не рухнул от изнеможения к ногам Постратоиса, который уже был там.
— Нехорошо обо мне думать дурно, юноша. Ужель, обещав тебе огня гееннского, могу я улизнуть. Однако, бр-раво! Твоя прыть мне понятна. Хвалю! Итак, ломай крест на могиле и — вперед.
— Как?! — оторопел Федюшка. — Как крест ломать? Зачем?
— Плечиком, плечиком ломать, или руками, мне все равно чем. И еще одно «зачем»…
И Федюшка бросился на деревянный крест, будто на одушевленного врага. Подгнившее дерево затрещало, и через несколько минут крест был свален.
— Копай яму на этом месте, — скомандовал Постратоис, — и, как зазвенит лопата, копать прекращай. На, на лопату, не озирайся, лопаты не валяются в сугробах. Кстати, а где ж твой сундучок?
— Там остался, — еле переводя дух, отвечал взмокший Федюшка, — родители смотрят.
Наверное, не отдадут.
— Ну-у, не отдадут… Отдадут, это я мигом, — сказал Постратоис и исчез. Не прошло и минуты, как он вновь появился, но уже с сундучком в когтистых своих руках.
— Напугал небось родителей? — спросил Федюшка. И даже не удивился уже сам тому, как весело прозвучал его вопрос.
— Напугал, напугал, — радостно подтвердил Постратоис, — еще как напугал, ха-ха-ха. Я когда из воздуха возник, а возник я по пояс, наполовину только, так они, бедные, даже не вскрикнули, языки проглотили. Ну поглядел я на них немного, поклонился и сундучок забрал. Ну и сказал, что, дескать, наше это, прошу, так сказать, пардону, ха-ха-ха, бабка мне вдогонку крестное знамение послала, да поздно.
— А ты боишься креста? — настороженно спросил Федюшка. И сразу вспомнилось про того монаха, который забыл про крестное знамение и оттого улетел в пропасть.
— Да, боюсь, — пряча глаза, ответил Постратоис. — Надо же чего-нибудь бояться.
Дух ненавистного мне Христа на каждом кресте. Он пока еще не побежден. Но с такими, как ты, нам ли не одолеть Его?!
— А что, если колдун, значит против Христа?
— Ну а то как же? Опять вопросы?! Звякнула лопата, открыта дверь, вперед!
Постратоис шагнул в яму и с воем ухнул вниз.
Федюшка в нерешительности глянул туда и ничего, кроме черноты, не увидел. Очень страшно было шагать в яму. Федюшка с тоской в сердце огляделся вокруг. Чудное зимнее утро царило кругом. Пустой холодный храм без крестов возвышался над кладбищем и всей окрестностью и казался задумавшейся скалой. И будто бы о нем, о Федюшке, была его задумка. И кладбищенские кресты, и поваленный им крест на могиле деда, который один из всей деревни защищал этот храм от закрытия и все равно не защитил, — все ожили они в его сознании, и все они горькой думой думали о Федюшке. Ему даже передалась та горечь, и еще горше защемило тоской его сердце, добрались до него зубки старухи Тоски. Все вокруг звало его остаться здесь, на земле, среди чуда морозного утра, звенящего воздуха и сверкающего снега, и не ступать в страшный провал.
И тут вдруг невероятная злость колдовская охватила Федюшку на все окружающее: на кресты, на храм, на снег, на воздух. Он издал и самому малопонятный дразнящий звук и, показав чудному утру язык, шагнул в яму.
«Расшибусь!..» — мелькнула страшная мысль, когда ветер завыл в его ушах. И тут же он услышал:
— Да открой глаза, ты уже на месте. Заждался я.
Открыл Федюшка глаза и увидел перед собой Постратоиса.
— Мы в подземелье? — растерянно озираясь, спросил Федюшка.
Постратоис отрицательно покачал головой:
— Нет, юноша, это слишком просто звучит — «подземелье». Мы не над землей, мы в провале. Погляди кругом, какой величественный пейзаж!
Пейзаж состоял из необыкновенной ширины черной реки с голыми пустыми берегами. И больше ничего. По реке сплошняком плыли какие-то серо-черные обломки не пойми чего. Будто жуткий черно-серый ледоход по стремительной черной жиже. Только вместо льда нагромождение причудливых форм разной величины — и со щепку, и с автобус. Вдалеке темнели две горы, меж которых река утекала за горизонт. Оттуда доносился непрерывный грохот, будто низвергалась она там с огромной высоты.
— Да, наш путь туда, — громко и торжественно сказал Постратоис, — там, за двумя горами, — грехопад! Там кончается адский овраг, по которому течет река, там разливается она, и там, в огне гееннском, горит то, что она несет на себе, — овеществленные, так сказать, делишки, грехи и грешки умерших. Только умирает человек, и то, чем одарил он нашего пупырчатого друга, прямиком сюда, в эту реку. И все замыслы умершего, мечты, так сказать, ха-ха-ха, всё, что собирался он сделать, да не успел, всё здесь. Ничто не пропадает, здесь у устья, здесь всё это уже почти развалившееся, а там, в начале, так такие дворцы плывут, мешки с деньгами, ха-ха-ха.
И все — сюда, чтобы низвергнуться грехопадом в гееннский огонь, ха-ха-ха!.. Вон, гляди, какая загогулина плывет. И чего только человеку на ум не взбредет.
— А что это такое? Что это было?
— А кто ж ее теперь угадает? Впрочем, у нее можно спросить. Эгей, милая, кто ты есть такая, поведай нам.
Загогулина вздрогнула, поднялась над черной бурлящей жижей и заговорила:
— Тот, кому я принадлежала, хотел иметь столько здоровья, чтобы руками гнуть да ломать железо, чтобы несколькими движениями пальцев сделать то, что вы видите. Увы, мечты остались мечтами.
— Да, достойная мечта, — сказал Постратоис и визгливо захохотал: — Люблю, когда здоровяки умирают. Нынче от него здоровьем пышет, а завтра гееннским смрадом, ох-ха-ха-ха!.. Гляди, вон кресло плывет, это кто-то в министры попасть мечтал, в министерское кресло сесть. До-о-стойная мечта. Сесть-то он сел, да через час возьми да умри. Прямо в кресле.
— Ой, торт плывет! — воскликнул Федюшка.
— Это, между прочим, Хулио мечтал такой слопать… А вон, вон и дворец целый плывет, гляди-ка, доплыл досюда, кре-епкая мечта была. О! Развалился. Это тот старик мечтал в таком жить. Да-да, тот старик, что сундучок откопал. Возьми, кстати, его. И — вперед!
Ко грехопаду. Туда и подлететь можно.
Внезапно воющий вихрь налетел сзади на Федюшку. Он и опомниться не успел, как его подняло и бросило вперед вдоль берега.
— У-ы-и-и, — выл летевший рядом Постратоис, — ха-а-ра-шо!.. Стоп! Приехали.
Как внезапно подняло Федюшку, так внезапно и бросило вниз. Очень больно ударился он о камни. Постратоис поднял его за шкирку, распластанного, и поставил на ноги. И тут же Федюшка забыл о боли и вообще обо всем. То, что сейчас предстало перед его глазами, выглядело действительно впечатляюще: с громадной высоты падала вниз эта река, уволакивая с собой нагромождение всего, что плыло на ней. Там окончательно рассыпались и на мелкие осколки разметались дела и мечты умерших. И, чуть проплыв по равнине, возгорались они вдруг черным огнем, вместе с жижей, и дальше стояла уже слошная стена черного огня и черного дыма. Из-за этой стены тоже слышался какой-то особый, невнятный шум, заглушаемый грохотом грехопада.
— А что там? — спросил Федюшка, указывая на черно-огненную стену. Закололо почему-то у него под сердцем, и холодок по спине пробежался.
— О-я! — загудел Постратоис. — А там и есть собственно ад, там трясина Тоски и Страха, там командуют знакомые тебе милые старички. Черный дом, то бишь гееннский смрад, — это то, чем дышат сидящие там. Надо же чем-нибудь дышать, ха-ха-ха…
При этих словах Постратоис простер свои руки перед собой, и сразу стих грехопад. Бесшумно низвергалась черная жижа, бесшумно разбивались пирожные, кресла и все прочее, что несла на себе жижа вниз. Теперь незаглушаемые ничем звуки из-за стены черного огня носились по окрестности. Оторопь взяла Федюшку из-за этих звуков: стоны, вопли, причитания, завывания, визг, рычание — все это кошмарной какофонией летело оттуда, и нормальному уху совершенно невозможно было слышать этот рев, который раздирал душу и вгонял в нее, разодранную, такую тоску, что возникало совершенно безумное желание броситься вниз и самому слиться с этим воем, если невозможно от него оградиться. Притягивали эти безумные звуки безумную, сломанную уже волю. Федюшке подумалось, что такие крики тогда можно издавать, когда тебя решили живьем перепилить и вот уже поющие зубья пилы коснутся сейчас твоего тела. Но еще не коснулись, еще чуть-чуть.
Или когда, парализованный судорогой, ты можешь только лежать на воде, а не плыть, и видишь перед носом у себя пасть крокодила, которая сейчас захлопнется вместе с твоей головой.
— Чтой-то ты лицом переменился, юноша? — услышал тут Федюшка издевательский постратоисов голос. — Трясинки хочешь испытать? Эт-то можно.
Федюшка хотел крикнуть, что он не хочет испытать этой трясинки, что он только посмотреть хочет, но крикнуть ничего Федюшка не успел, он тут же ощутил себя под балахоном Смерти. Он сразу закричал и задрыгался, но всё это оказалось бессмысленным: разве можно сопротивляться Смерти, коли стал другом ее покровителя? Его подняло и точно в мешке понесло куда-то вперед и ввысь. Считанные мгновения длился полет, балахон вдруг исчез, словно его и не было, и Федюшка камнем рухнул вниз.
— Душа из тебя вон! — раздался над трясиной гром-грохот постратоисова голоса.
Сердце у Федюшки зашлось, закололо и — остановилось, он даже увидел его, остановившееся, оно почему-то оказалось в стороне, а вслед за тем все тело свое с прозрачной кожей он увидел в стороне. Оно кувыркалось и падало вниз рядом. Рядом? Рядом с кем? Ведь мертвое тело вон оно, а я всё вижу и чувствую, и нету никакой Тоски и Страха от того, что тело мертво. Чем же я вижу, в чем нахожусь? Такие мысли промелькнули у Федюшки, но недолго он недоумевал. Мгновенно явилось прозрение: да ведь это душа его, которая и есть то самое, что думает, чувствует, видит, она освободилась от тела и свободно парит теперь в пространстве. В первые секунды после освобождения необыкновенное блаженство испытал Федюшка. Себя он не видел, но такое странное чувство у него было, будто он вездесущ, будто быстрота его полета ничем не ограничена. Как замечательно состоять из одной только души! Какая легкость и свобода во всем, ты уже не можешь чувствовать боли, нет силы на свете, которая может лишить тебя жизни, ты — вечен!
Но едва только Федюшка хотел запеть от радости, как вдруг тьма обрушилась на него со всех сторон и вместо блаженства в его душу бессмертную вонзился жуткий страх, перемешанный с отвращением необыкновенным к объявшей его тьме и к тому, что копошилось там внизу, куда он неотвратимо падал. Все то навалилось на него, что испытал он уже в черных дырах Смерти. И нет больше свободы, нет легкости, нет сил сопротивляться падению, его земные делишки и мечты, сваленные черной рекой в трясину Тоски и Страха, тянули его к себе, как магнит гвоздь тянет. Неотвратимо падение гвоздя на магнит, если поймал его магнит своим полем. Только сторонняя сила может выручить.
Но нет здесь больше никакой сторонней доброй силы, только ты и трясина Тоски и Страха. И как не было силы на свете лишить его жизни, так и не было силы оборвать невидимые щупальца его грехов, которыми схвачена была его душа и увлекаема теперь в трясину, из которой нет возврата. И уже не радостью пела душа, что она бессмертна, — наоборот, страстно захотелось убить себя, только б не чувствовать трясину. Но нельзя убить вечное. И вот хоть нет тела, но очень звучно шлепнулась Федюшкина душа на поверхность трясины. Захлюпало, зачвакало кругом, то тут, то там замелькали какие-то перекошенные орущие лица в черных нимбах, будто в хомутах. Это были другие души, томящиеся в трясине. И тьму окружающую чувствуешь, ее противно-липкое прикосновение усиливает и без того великое омерзение. И боль, оказывается, чувствуешь, только боль особую, боль душевную, горше и безысходнее которой нет на свете.
Тоска, непроходимая, кромешная, и страх, дикий, оглушающий, заполнили всю душу и вышвырнули оттуда все без остатка, что так радовало ее в момент отделения от тела. Она, правда, и сейчас сама себе казалась вездесущей, беспредельной, но и трясина была таковой. Только из нее состоял мир, она растворяла всю Федюшкину душу, и вот уже кажется ему, что сам он стал тоской и страхом, и гееннский смрад, что стелется по поверхности бурлящей трясины, это тоже он, бывший Федюшка. И боль-тоска все нарастает и нарастает, и нарастать ей беспредельно, ибо разверзлась и приняла его в свои объятия адская беспредельность, и рад бы теперь хоть в петлю, да нечего в петлю совать. Там, на земле, по ту сторону провала, хуже всего ему бывало, когда, натворив что-нибудь, он ожидал неизбежного наказания. Тогда он тоже испытывал тоску и страх, ожидание наказания часто хуже самого наказания. Однажды, помнится, очень тошно ему было, но то, что творилось сейчас, не сравнимо было ни с чем. Да тут вдруг нагрянула память о той невыразимой благодати райской долины. Да как нагрянула! Как вспомнилось! Эх, кувалдой бы да по этой памяти. Да нету кувалды, а хоть бы и была, недоступна теперь память ни для какой кувалды.
Вдруг какая-то страшная морда возникла над трясиной и задразнилась, тряся языком: на-на-на… упустил, дурак, упустил вечное, упустил вечное блаженство… Никогда его больше не будет. И ничего больше не будет, кроме того, что сейчас ты испытываешь. На-веч-но это с тобой, ох-ха-ха-ха…
НИ-КОГ-ДА — запрыгало, завыло, захохотало оживленное, убийственное слово хрипом-скрежетом постратоисова голоса.
И завыл, заревел Федюшка в отчаянье… И волосы на себе рвать бы с досады, да нет волос; головой бы об стену, да ни стены, ни головы; с ума бы сойти, чтоб не помнить ничего, не понимать ничего. Да вот не сходится с ума и не сойдется — НИКОГДА!.. Только вот сейчас пришло осознание непоправимости происходящего. Никогда отсюда не вырваться. Уже без малого месяц прошел… Месяц?!
Затрепетала Федюшкина душа еще больше от этого, сращиваясь с трясиной, и заорала во всю мощь, на которую способна была.
За что?! Постратоис! Освободи! Обманщик… Боль всё усиливалась, она всё время казалась нестерпимой, но с каждой секундой (или месяцем?) способность к терпению увеличивалась, и боль-тоска тут же нарастала, и страху подваливало, и никакого предела всему этому не было. И за каждый душевный выкрик, за каждый вопрос в ответ будто той самой кувалдой, особенно когда «за что?» выкрикивалось. «Есть за что», — било в ответ кувалдой, так что, ой… Чуть не выкрикнулось: «Господи, помилуй». Но только чуть не выкрикнулось… Вот уже и год миновал его пребывания здесь. И заплакал тут Федюшка так беспредельно горько, что казалось, рыдания его сами по себе могут поднять его из трясины. Но — несокрушим не знающий жалости ад, смешны ему любые рыдания.
Миллионы соседствующих с Федюшкой рыдали-взывали еще и похлеще, но все тщетно.
На третьем году он уже только яростно рычал, а что такое третий год в сравнении с предстоящей вечностью?! Наступило время, когда уже и годы перестал считать Федюшка. И вот однажды подняло вдруг его из трясины. И хотя тьма-тьмущая, что окутывала трясину, цеплялась за него, но неведомая сила пересилила всё, и наконец последние куски тьмы и трясины отпали, несущий его вихрь высвободился из стены огня и дыма и бросил живого, телесного Федюшку к ногам стоявшего на прежнем месте Постратоиса. Появлением Федюшки у своих ног Постратоис был весьма озадачен.
— М-да, — причмокивая губами, процедил он, — однако, не ждал. Похоже, вихри враждебные веют над нами, м-да… Ну-ну, перестань вопить, — услышал Федюшка почти что даже ласковый голос Постратоиса.
Когда Федюшка понял, что он цел, невредим, тело при нем и ни трясины, ни тьмы нет, он захохотал вдруг не по-детски страшно и истерично и затем заплакал, ощупывая себя и озираясь по сторонам. Да вырвался ли он, не в адской ли трясине душа его?!
— И за что же ты меня, дружок, обманщиком назвал, а? — мягко спросил Постратоис.
— Ты, — с ненавистью выкрикнул Федюшка, — еще и спрашиваешь! Сколько лет я там пробыл!..
— Каких лет, дражайший юноша? — Постратоис ухмыльнулся. — Вообще-то против лет я был бы не против. Да это я так, — Постратоис задумчиво говорил сам с собой, — однако эти вихри враждебные… Надо будет выяснять, откуда и с чего, вылезти оттуда ты не должен был… А? Ух… — Он потер голову и мотнул ею, будто что-то отгоняя. — Каких лет?! — заорал он вдруг. — И по-твоему, я столько лет тебя тут ждал? Ты был там ровно минуту. Чего глазами хлопаешь, ровно одну минуту и ни мгновением больше.
— Как минуту?! — совсем растерялся Федюшка. — Как же это?
— Да ты глянь на себя, разве выглядишь ты постаревшим на годы? Да, потрепало, конечно, тебя, веки вон дергаются, губки в уголках поопустились, челюсть подрагивает, щечки белее, чем им положено быть, руки трясутся, ноги не несут, только и всего, ох-ха-ха-ха… Спокойно! Понимаешь теперь, почему они рвутся оттуда машину мне делать-придумывать, чтоб мысли читала у тех… живых, там, по ту сторону провала. Вот, пожалуйста, один из них.
Перед Федюшкой разверзлась земля, и оттуда выбросило пожилого, худого и небритого человека. Он упал к ногам Постратоиса и стал лобызать его лаковые ботинки копытообразной формы. Затем, не вставая с коленок, он поднял голову и зашептал:
— Повелитель! Только не ту-да!.. Я приложу все усилия! Я выверну весь свой ум наизнанку. Я выверну его у всех своих, — твоих подчиненных… Костьми ляжем, но сделаем машину!..
— Костьми ты уже лег, академик, ведь ты же мертвый, академик, ха-ха-ха… Наизнанку, говоришь? Ну а если это невозможно? Если законы природы против? Ведь невозможно же вытащить себя из ямы, невозможно же, чтобы в жару снег шел. А?
— Нет, повелитель, нет… то есть да! Мы сделаем всё равно! Законам природы вопреки… законы изменим… Ой, не смотри так, повелитель!.. Дай продолжить работу. Только не туда!!!
— Сколь же ты там побыл, что так волнуешься?
— Двадцать лет.
— Тю-ю… и всего-то? А Тиберий — 2000 лет сидит. А? Воет, орет, а не просится к вам. А?
Пожилой, худой и небритый ничего не отвечал на это, только задрожал еще больше. Ухмыльнулся Постратоис, на него глядя.
— Ну а сделаешь ты машину, так ведь я с ее помощью и деток твоих, и внуков — туда… — Он кивнул в сторону стены гееннского огня. — Внучек-то у тебя живой еще, такой же ведь, как вот этот, отрок, — Постратоис притиснул к себе Федюшку. — Не жалко? А?
Пожилой, худой и небритый всхлипнул и прошептал с надрывом:
— Пусть! Никого не жалко. Пусть хоть весь мир в трясине гибнет… Только не я!!!
— Бр-аво, ха-ха-ха, пшел, работай. — И академик, счастливо смеясь, провалился в разверзшуюся дыру.
Но в тот момент, когда он проваливался, из образовавшейся дыры вдруг вырвался голос:
— Раб Божий Феодор, моли Бога о мне.
Явно к Федюшке обращался голос.
— Что такое?! — взревел Постратоис.
И перед ним возник старик со страшно изможденным морщинистым лицом.
— Это ты голосил? Ты в моих покоях Бога призывал?
— Я, — дерзко ответил старик, — и верю я, что вымолят меня, что и здесь не оставит меня Бог.
— Ах, ве-еришь, ха-ха-ха, ну-ну… Только в следующий раз проси о молитве не колдуна. Ох-ха-ха-ха!.. Пшел. — И Постратоис дал старику такого пинка, что тот оказался над пропастью, над бушующим грехопадом. Но вниз он не полетел, его подхватил адский вихрь и понес к трясине.
— Что ты смотришь туда, юноша, уж не шевельнулась ли опять в тебе жалость?
Очень грозно прозвучал вопрос. Постратоис стоял, скрестив руки на груди, и вопрошающе-надменно смотрел на Федюшку.
«А вдруг и мне сейчас пинка?» — от одной мысли такой едва не завопил он, но тут меж ним и Постратоисом появился неожиданно не то козлик с поросячьей мордой, не то поросеночек с рогами и козлиным хвостиком. Сбоку у него топорщились недоразвитые крылышки, он был очень похож на охранителя снов, которого не так давно ругал Постратоис.
— Повелитель! Ваша кромешность, — запищал появившийся, — я прошу вашего внимания.
— С чем ты теперь явился? — грозно спросил Постратоис. — У нас сегодня праздник, наши ряды пополнились, а ты невежливо стоишь спиной к тому, чье преображение мы сегодня торжествуем.
— Я поздравляю его, — свинокозлик полуобернулся к Федюшке и изобразил на мордочке смешную гримасу, — но никакого пополнения нет, мы при своих.
— Говори яснее, — зарычал Постратоис и весь напрягся в ожидании.
— Один улетел только что.
— Как улетел?! На чем улетел?!
Свинокозлик удивленно посмотрел на Постратоиса и пролепетал:
— Как на чем? На молитве, на чем же еще можно отсюда улететь? Отмолили его. Странно от вас вопрос такой слышать.
— Цыц, — заревел Постратоис, — ты еще!.. Чья молитва могла сюда прорваться?! Нет нынче таких молитвенников!
— Увы, нашелся. Это брат вот этого новенького, Федька болезный. На его молитве и улетел дед. Он ведь и этого дед, — свинокозлик махнул крылышками в сторону Федюшки.
— Дог-на-ать! — завыл Постратоис. Он был вне себя. Таким еще не видел его Федюшка. Человеческий облик его не мог вынести такого напора злобы, на нем треснул, разлетелся фрак, и ничего человекоподобного уже не было в нем, — та самая крылатая образина, что улетела от небесного огня Михаила-Архангела, кружилась на месте и вопила:
— Дог-на-ать! Вихри адовы, несите меня!
И вихри налетели. Федюшка вмиг сметен был с места и унесен-уволочен куда-то вверх. Его несколько раз перевернуло в гееннском смраде, он от страха зажмурил глаза, а когда открыл их вновь, увидел себя летящим чуть сзади чернокрылого Постратоиса, а далеко впереди на сверкающем золотом блюде летел его дед, год назад умерший.
«Так вот как отсюда на молитве улетают, — подумал Федюшка. — А вдруг догонит его этот? А я зачем лечу?..»
— А я зачем лечу? — крикнул он Постратоису.
Ответа не было. И тут от сверкающего блюда, на котором летел его дед, отделился взрывом какой-то ослепительный сгусток и понесся прямо на Постратоиса и Федюшку. Федюшка даже испугаться не успел — что-то тяжелое долбануло его в голову, и перед тем, как лишиться сознания, он увидел кувыркающегося орущего Постратоиса, который падал куда-то вниз. И мысль мелькнула:
«Повелитель ада вот эдак кувыркается от молитвы Федьки болезного…»
Когда он очнулся, ему показалось, что прошла целая вечность с тех пор, как сверкающий сгусток от молитвы его брата оглушил его. Он открыл глаза. Прямо перед его носом сидела на снегу мышка и человеческим осмысленным взглядом смотрела на него.
— Я жив или мертв? — спросил Федюшка, ничуть почему-то не удивляясь, что спрашивает он у мышки.
— Ты жив, — ответила мышка, — разве молитва брата может убить тебя?
— А ты откуда все это знаешь?
— Как же не знать, все наше колдовское братство в погоне участвовало. Улетел твой дед.
— Так ты колдунья? — удивился Федюшка.
— А чего ты удивляешься? Да, я колдунья, такая же, как и ты. Я — оборотень. Мы на твоем празднике в кошки-мышки играли, ну, мышкой-то я обернулась, а тут вихрь-то меня и подхватил. И мне от молитв твоего брата лихо досталось. Как треснуло меня, тут же я и забыла обратное заклинание. И что теперь делать, не знаю. Ты со снега-то встань, неровен час пристынешь.
Еле поднялся Федюшка, всё внутри у него ныло и болело. Он огляделся: знакомый задумавшийся храм без крестов, кладбище, раскореженная могила деда и мышка на снегу — вот среди чего он оказался после стольких мытарств. Огня же гееннского так и не получил.
«Ну и навалялся ты в трясине среди этого огня…»
И тут Федюшку будто ударило. И не «будто», а — ударило. Будто довесок сверкающего сгустка-молитвы брата-уродца. Вдруг встала перед ним картина скоротечного боя Архангела Михаила и Постратоиса. И суть картинки виделась сейчас именно в скоротечности, несколько секунд действия огненного меча Михаила — и нет всемогущего покровителя страха, тоски и смерти, а есть жалкая крылатая образина, опаленная архангельским огнем. И ведь все время помнил, не забывал Федюшка этот бой, но вот не думалось до этого удара в лоб братниной молитвы, что так жалок и беззащитен могущественный князек поднебесья против секундного потока небесного огня. Слово «беззащитен» вдруг как-то отделилось от картинки-мысли, отлетело в сторону и в обрамлении этого слова, будто под полупрозрачным покрывалом, он увидел своего брата, Федю болезного, хлипкого, хлюпающего губами, безмозглого, вечно улыбающегося от безмозглости дурной улыбкой урода. И ведь действительно символ, олицетворение беззащитности, бессилия… Вид брата, беззащитного урода, под полупрозрачным покрывалом будто требовал от Федюшкиного ума еще одного шага, некоего додумывания, домысливания. Но такая лавина событий и переживаний, что обрушилась на него сегодня, любое размышление сомнет, раздавит, а уж о Федюшкиных размышлениях и говорить нечего, ведь совсем не привык Федюшка, не любил и не умел шевелить мозгами, то бишь размышлять. Да и удар в лоб сияющего сгустка будто бы притупил в нем все чувства. А удар-то какой!.. И сразу увиделось падение кувыркливое Постратоиса и всей сопровождавшей своры его от удара сияющего сгустка. Всем досталось. Все силы ада были сокрушены, сметены молитвой беззащитного маленького уродца, не умеющего говорить… Вновь перед глазами была хныкающая мышка.
— А ты в провал лезь, — сказал он мышке, — там и узнаешь заклинание.
— Не хочу я в провал, — плаксиво ответила мышка, — возьми меня с собой, в сундучок положи, отогреюсь, успокоюсь, может, Бог даст, вспомню.
— Как ты сказала? Бог даст?
— Ага.
— Может, ты и колдуньей не хочешь больше быть?
— А пожалуй, что и не хочу! Половину колдовской прыти из меня молитва твоего братца вышибла. Я сейчас сама не знаю, чего хочу, голова гудит.
— У меня тоже гудит, — сказал Федюшка и положил мышку в сундучок.
Он медленно плелся домой. Ужасно ему не хотелось туда идти, но больше идти было некуда.
Да не бред ли все это, да было ли все это с ним?!
Было. Еще как было.
И пробыл он там, в трясине, — годы. Пусть только минута прошла, но годы и годы промаялась его бедная душа в трясине. Федюшка тут же вспотел на морозе, как только вспомнилась ему трясина. Больше не возникнет у него вопроса, а есть ли душа и что она такое, хотя он по-прежнему не знает многого о ней; не знает, почему она вечна и невидима, но ведь не спрашиваем же мы, почему у курицы две ноги, а у коровы четыре и почему курица молока не дает, а корова яйца не несет. Такова их природа, такими они созданы, вот и весь ответ. Почему-то все взрослые, которые руководили Федюшкиной жизнью, не верили, что душа есть, но постоянно про душу говорили. Завуч его школы, тощая, старая и крикливая женщина, не раз смеялась над этим, что-де многие думают, что душа есть, она их называла невеждами. И спрашивала так проникновенным своим голосом: ну где, ну где она? И руками разводила картинно, только что под кровать не заглядывала картинно, как Постратоис. Но однажды, представляя на утреннике каких-то ветеранов (Федюшка не помнил уже, ветеранов войны ли, революции или труда и демократии), она назвала их молодыми душой. При этом на сцену просеменили и предстали перед школьниками старуха с неживыми глазами и трясущейся головой и старик с открытым ртом и зыркающими туда-сюда пугливыми глазками.
Ни дать ни взять старуха Тоска и старик Страх на пару. Молодые душой, особенно старик, всё что-то хотели сказать, а завуч с улыбкой на устах эти их попытки пресекала, боясь, чтобы не ляпнули они чего-нибудь такого-этакого; был уже такой печальный случай, пригласили раз ветерана, а он выпивши пришел и такое понес… Едва не отлетела от завуча ее душа, в которую она не верила. На душе же Федюшкиной тоскливо вдруг стало, будто грязь от зубов старухи Тоски осталась в ранках и жжет.
Стряхнув в сенях снег, Федюшка остановился перед дверью, прислушался. За дверью скандалили меж собой его родители. Федюшка толкнул дверь и вошел в дом. Бабушки не было. На столе лежало надкусанное яблоко, а по разные стороны от стола стояли его родители и сыпали друг в друга ругательствами и обидными словами. Особенно старалась и преуспела в этом мама. От подавленности, растерянности, в которых она пребывала, когда Федюшка улизнул, и следа не осталось. Перед ним была та мама, к которой он привык: властная, напористая, всегда правая и не терпевшая никаких возражений. Обычно же покладистый, равнодушный ко всему папа был вне себя и яростно, по-всякому обзывал маму. Долго они пуляли так друг в друга обидами, пока наконец не заметили сына.
— Ты! — сказала мама и дунула на прилипший ко рту локон волос.
— Ты чего? — спросил папа, спросил и покраснел, чувствуя глупость вопроса и вообще неприглядность всей ситуации.
— Я ничего, — сказал Федюшка. — А мой братик деда из ада вымолил. Он в Царство Небесное улетел. А я теперь колдун. А может, уже и нет. Той же молитвой и меня долбануло.
Мама и папа уставились на Федюшку, как на ненормального.
— Нет у тебя никакого братика, слышишь, ты! — зло сказала мама. — И больше чтоб этой глупости я не слышала.
Слова о колдуне прошли мимо ее ушей.
— Есть у меня братик, — твердо ответил Федюшка, — а сейчас ты врешь.
Вскинулась мама, хотела уже с кулаками на сына наброситься, но взгляд Федюшкин ее остановил. Она поняла: сорвись она сейчас и случится непоправимое в ее отношениях с сыном. Федюшка подошел к столу, взял яблоко и сунул себе в карман. Затем положил сундучок на стол и открыл его. Он совершенно забыл, что мама не переносит мышей и боится их панически. Увидев дремлющую мышку, мама дико завизжала. Мышка испугалась не меньше, но ей такая встряска на пользу пошла, вспомнила вдруг она заклинание, и перед остолбеневшей мамой предстала на столе тетя, одетая в непотребную рубашку. Тетя сказала: «Иди, малыш, к брату» — и унеслась в открытую форточку. Мама в изнеможении опустилась на пол.
— Я сегодня приведу брата домой, — сказал Федюшка, — и если вы его выгоните, то и я уйду.
Сами собой ноги привели его на станцию. Он сел в подошедшую электричку и через десять минут был уже на станции Никольской и задумчиво смотрел на кресты Никольского храма. Еще издали он увидел брата среди строя нищих. Ужасно все-таки было его уродство. Рядом с братом стоял высокий худой слепец и громко восклицал:
— Подайте Христа ради, братья и сестры, облегчите себе душеньку покаянием.
— Ду-шеньку, ха-ха-ха, карман, а не душеньку!..
Кто это сказал?
— Это ты? — спросил Федюшка.
— Я, — ответил из пустоты голос Постратоиса, — я за тобой, гееннский огонь ждет тебя.
«И хочется, и колется, и мама не велит» — в такое вот состояние ввел Федюшку голос Постратоиса. И тут будто вновь по лбу его ударило. Мотнул он головой туда-сюда, остановился. И пошло растекаться по его телу жгучее отвращение к самому себе, что он вообще слушает этот голос из пустоты…
И теперь ему даже показалось, что это его маленькое чудище по имени «хочу» вскормило могущество Постратоиса, враз уничтоженного беззвучным словом-молитвой не умеющего говорить беззащитного уродца.
— Ты чего, сынок, с воздухом бодаешься? — спросила одна из старушек.
— А я с начальником гееннского огня разговаривал, — ответил Федюшка.
Старушка перекрестилась и едва в сторону не шарахнулась.
— Не говори так, сынок, нечистую только помянешь, а всё равно что призовешь, она тут как тут.
Остатками своего сверхзрения он видел еще цветные ниточки, связывающие людей, но даже и прикоснуться уже не мог, таяла выпрошенная черная сила. Он перевел взгляд на группу из шести здоровенных псов, стоявших у кладбищенской ограды. Каждый из них рыкнул и помахал хвостом.
Это не псы, это оборотни — очень ясно это почувствовал Федюшка. Все они были на шабаше в его честь. Он вынул из кармана яблоко раздора и бросил его псам. И спустя некоторое время страшная сцена разыгралась у кладбищенской ограды: псы в остервенении сцепились друг с другом, изгрызлись не на жизнь, а на смерть. Никто не разнимал их, ибо страшно было подойти. Вскоре четыре собачьих трупа остались лежать на снегу, а два окровавленных, обессиленных пса уползали, скуля, под ограду. Но сразу же забыл Федюшка о псах, — он увидел бабушку. Она стояла в стороне от ряда нищих, смотрела на Федюшкиного брата и плакала.
И у Федюшки вдруг навернулись на глаза слезы. Он подошел к брату, вынул из сундучка целую пригоршню монет и черных камней и хотел было положить их в лежавшую на земле кепку, как почувствовал у себя на запястье жесткие, холодные пальцы.
— Не спеши, отрок, — сказал седой слепец. Это он держал Федюшку за руку. — Не будет блага от твоего подаяния, не свое даешь.
— А чье же? — спросил Федюшка, краснея.
Слепец провел ладонью по Федюшкиной щеке и сказал, улыбаясь:
— Хорошо краснеешь, отрок. Отступило, значит, колдовское в тебе.
— А откуда вы знаете? — совсем смутился Федюшка.
— Да, знаю, вот, чувствую… Знаешь, сейчас дворник наш пойдет псов зарывать, тех, что ты стравил, так ты отдай ему этот сундучок, пусть его с ними зароют, туда и дорога и золоту этому, и бриллиантам черным.
Безропотно исполнил Федюшка то, что велел ему слепец, и не удивился он почему-то, что слепец и про псов знает, будто видел их. Соседи, наверное, рассказали. Когда Федюшка вернулся, слепец вновь взял его за руку и сказал:
— Отойди-ка, отрок, вот сюда, под скамеечку, под дубок… А ты, Федечка, стой, стой, — сказал он уродцу, который тоже было за ними пошел. Тот улыбнулся широко и прохлюпал, прогудел что-то, брызгая слюной. Защемило на сердце у Федюшки от его хлюпания.
— Что он сказал? — спросил Федюшка слепого.
— Да кто ж его знает, — ответил слепой, — что-то, видно, доброе…
— Ой, — закричал вдруг Федюшка, — она! Колдунья!
Та самая, строгая дама, которая подарила Федюшке яблоко раздора, появилась откуда-то на площади перед храмом и, бросив взгляд на ограду, где стоял уже сторож с лопатой, схватилась за голову и понеслась туда. Слепой, едва услышав Федюшкин выкрик, встал быстро со скамейки и, размашисто перекрестив воздух перед собой, громко произнес:
— Да воскреснет Бог и расточатся врази Его!
И будто ударило чем бегущую строгую даму. Упала она носом вперед, перевернулась через голову, и вот уже не дама, а черная кошка мчится к ограде. Выхватила она зубами сундучок из-под ног обомлевшего сторожа, сделала два прыжка в сторону и оторвалась вдруг от земли, замахала быстро лапами, которые в момент обернулись крыльями, а кошачья морда — вороньим клювом; несколько взмахов крыльев — и ворона с сундучком скрылась за деревьями.
— Ну вот, — со вздохом сказал слепой, — бесово к бесам вернулось.
— Она сына обещала зарезать, — сказал Федюшка.
— Ну Бог даст, до этого не дойдет, — ответил слепой, — молиться надо за нее и за сына, что мы еще можем. Но ведь и это немало. Тебя вот привела ведь к нам наша молитва.
— А все кругом горбатые, — ни с того ни с сего сказал неожиданно Федюшка. Он напряженно смотрел на всех идущих в храм, легкая гримаса разочарования исказила его губы. — И бабушка моя горбатая… — Опустил голову Федюшка и вздохнул тяжело. Он расстроился тому, что все, кого он видел, придавлены греховным горбом. И он совсем не замечал в себе перемены, давно ли он орал с жадной восторженностью: «Хочу! Хочу колдовской силы!..»
— Люди немощны, — тихо проговорил слепец, — но сила Божия в немощи совершается. Только ты не о тех горбах расстраивайся, что на людях видишь, а о том, одном, что на твоей спине сидит. Не пустит он тебя в Царство Небесное, в жизнь вечную. А только ради него, ради Царства этого, и стоит жить. Всю жизнь свою надо прожить так, чтобы день смерти, который сокрыт от нас, стал днем успения.
— Как это — успения? — спросил Федюшка.
— Для грешников — смерть, и по мутной, смертной, греховной реке уносит их в геенну, где плач и скрежет зубовный.
— А ты откуда знаешь? — воскликнул Федюшка.
— Так в Евангелии записано.
— А я был там… да, и плач, и скрежет…
— А для избранных — успение, — продолжал слепой, положив руку на плечо Федюшки, — слово-то какое замечательное, усыпают, значит, избранные, а душенька — ко Христу, в Царство Его.
— А кто они, избранные?
— Избранные? А это те, кто на зов Христов явятся. А званые — это всей земли люди, много их, званых. А вот избранных мало, не все на зов Христов идут, — вздохнул слепой и перекрестился.
— Да, я знаю, Он сказал: «Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас…» Я видел это, слышал от Него.
— Что ты, что ты, — испугался слепой, — не говори так, где тебе видеть Его!
— То есть это… А вот и слышал, и видел! Он это говорил! — Не сомневался теперь Федюшка, что не удалось Постратоису его превращение. Именно Его, Самого Христа видел и слышал Федюшка.
— Ну, ладно, тебе, наверное, виднее, — сказал на это слепой, — вижу, что за словами твоими не упрямство стоит, а правда. Ну, дай Бог. Я вот тоже видеть Его хотел и через хотение это упрямое глаз лишился. И нет слов моих благодарности Христу Богу за это.
— За то, что глаз лишился?! — изумился Федюшка.
— Ага, за это. Допекло, было дело, меня мое желание одержимое видеть воочию Христа Бога. Вот, а в Евангелии сказано, что Бога чистые сердцем узрят. Вот и возомнил я о себе, что очистился, только о том и молился, чтоб явился Он мне. И даже вера моя стала шататься, что ж это, думаю, не является Он мне, может быть, и вовсе Его нет?!
Такие вот даже страшные слова говорил про себя. И стою я однажды в храме, вот в этом самом, служба идет, хор как раз запел: «Блаженны чистые сердцем, ибо таковые Бога узрят». И чувствую я, как меня на воздух поднимает. Обомлел я, растерялся, а меня уже от пола оторвало. Только обратил я глаза к небу, как вижу: купол разверзся, и оттуда таким светом в меня брызнуло, что закричал я от боли, так резануло мне глаза. И среди света как бы мелькнул, прости Господи, лик Спасителя нашего. Скорбный лик, взыскующий. Так вот сподобился я видеть Его, но с тех пор больше ничего вокруг не вижу. Ослеплен светом неизреченным.
Поначалу озадачился я, рассердился… Эх, какие мы все-таки дураки… Все-то нам пощупать хочется, увидеть, а ведь сказал Спаситель апостолу Фоме: ты уверовал, потому что увидел раны Мои, блаженны же те, кто, не видя, уверуют. Я в число тех блаженных не вхожу, мне, вишь ты, увидеть надо было. Увидел.
А потом такое умиление на меня снизошло, что до сих пор плачу от радости. Да и как же не радоваться, самим Господом вразумлен, в вере укреплен…
— А если сейчас вам глаза? — перебил Федюшка. — Сейчас бы не ослеп ты? Сейчас ты очищен?! — Не заметил Федюшка, что враз отчего-то на «ты» перешел. Слепец этого тоже не заметил, ему было, видимо, вообще все равно.
— А сейчас бы и в мыслях не возникло у меня ропота, явись, мол, мне, Господи, ублажи мою блажь!.. Нынче у меня и без того тепло на сердце и без того знаю, что Он есть и что нет у меня чистого сердца, чтобы видеть Его.
— А Он не прячется? — спросил Федюшка; спросил — и вспыхнули его щеки краской.
— Как прячется?! — поразился слепой. — Что ты говоришь? Грешной, наглой душе, которой лень потрудиться, чтобы верой обогатиться, которая одного своего разнузданного «хочу» слушается, такой душе и кажется, что Он прячется. А ты понудь себя. Верую, Господи, помоги моему неверию!.. И откроется тебе Господь в том даже, мимо чего ты стократно проходил, позевывая… О, снег пошел. Ты на снежинку глянь, какая она красавица, сколько в ней причудливости всякой, затейливости. Как вглядишься в любую махонькую малость, поражаешься, как сложно всё в ней и при сложности как всё слаженно. Неужто это всё могло само получиться, без Бога? Так думать — безумие есть. Вот и я зрячий был. Да безумный. А ослеп, так и ум обрел. С крупицу малую, но — обрел. Милость его была, когда не являлся Он мне, глаза мои жалел. И с какой же скорбью, гневом и жалостью слушал мои идиотские взывания!
И явление света ослепляющего — тоже милость мне, жало в плоть!.. Плоть моя уязвлена, а дух к вере вознесен. Что же делать, если без этого самого жала дух наш жалок. Ты вон, пока по лбу не получил, все за нечистой силой гонялся… Да уж, знаю, знаю, брат твой поведал мне немного, насколько я понять смог. На уродин ты смотрел, а уродства не видел. За жизнью вечной бегал, а к погибели вечной чуть не прибежал!
— Не хочется умирать, — грустно сказал Федюшка.
— Так и не умрешь. Никто из нас не умрет, но все мы изменимся, — так сказал апостол Павел, ученик Христа. Душа наша освободится от тела, вот тебе и изменение. Да какое!
И полетим мы в Царствие Небесное на языках небесного огня. А представляешь, вот такие, какие мы есть сейчас, да вот с теми глазами моими тогдашними, с воплем моим дурным «явись», являемся в Царствие Небесное, а там этот свет, от которого я тут ослеп, везде разлит… И что мне там делать?! А огненные языки небесного огня как нам сносить такими, какие мы есть сейчас? Что вздыхаешь? Видеть хочешь этот небесный огонь?
— Хочу! Очень хочу! — воскликнул Федюшка и осекся сразу, голову опустил… опять «хочу».
— Не расстраивайся. Это «хочу» хорошее. Может, и тебя ослепит, рядом встанешь со мной.
— Ой! — испуганно вырвалось у Федюшки. Все-таки не хотел он, чтобы его ослепило.
— А как чтобы без ослепления?
— Молись по-тихому, больше никак.
— Пасху надо ждать?
— Не надо. Каждую литургию огонь небесный сходит незримо во всех храмах.
— Дай, Господи, мне увидеть огонь твой, — тихо сказал Федюшка. Не были слова его молитвой, не умел он молиться, он просто просил, как у мамы просят на мороженое, не сомневаясь, что она даст. И сейчас он тихо просил Его, живого Бога, чтобы Он дал, ну хоть показал огонь Свой. Федюшка не знал, даст ли Он огонь Свой, покажет ли, но уверен был Федюшка в момент просьбы, что Тот, Кого он просит, видит его и слышит его просьбу. Не сомневался же он, прося у мамы на мороженое, что мама его существует, что она (мама) не чья-то выдумка, а живая и настоящая.
— Вижу! — вскричал вдруг Федюшка. — Вижу столб огненный над крестами!..
Всполошил Федюшка своим криком всех окружающих, но ничего он не замечал вокруг, он восторженно смотрел ввысь на кресты.
— Что, что ты видишь? — шепотом спросил слепой.
— Огонь вижу. И… и… всё вижу!
Слепой гладил Федюшкину голову и молился о том, чтобы тот не ослеп.
Необыкновенный, никогда ранее не ощущаемый покой чувствовал в себе Федюшка. Покой и уверенность. Да, он обязательно возьмет брата к себе домой, и, конечно же, мама примет его. Она же ему тоже мама.
Она, конечно же, будет плакать, как вон сейчас плачет бабушка. Да и как тут не плакать? Он ведь какой замечательный, Федечка болезный, деда из ада вызволил. И это мама поймет, обязательно поймет, пусть не сейчас, но когда-нибудь. Брат поможет, да и слепой… Вымолили деда, вымолят и маму, — так думал повзрослевший Федюшка, направляясь к брату.
— День-то какой замечательный, — воскликнул тут слепец, — Христос родился!
Праздник сегодня, Христос родился!
Это было не в прошлом году и не в нынешнем, а давным-давно. Это было так давно, что ни один человек на свете не мог бы теперь сказать, когда именно это было. Старая и мудрая волшебница Время успела с той поры свить неимоверно длинную нитку годов. И нитка эта протянулась по всему миру, поднялась во дворцы, спустилась в подвалы и убогие хижины и опутала собой множество злых и добрых, уродливых и прекрасных людей. И одних из них наглухо заткала в свою темную паутину, а другими людьми выткала на своей бесконечной ткани прелестные узоры. И это были именно те люди, в очах и сердцах которых сияло солнце добра, любви и правды.
Итак, это было давно, когда волшебная нитка еще не была столь длинна. В мир снизошел Рождественский сочельник, и в темном небе уже мигали и щурились первые бледные звездочки. А с колокольни должны были с минуты на минуту полететь, словно птицы, веселые звуки рождественского благовеста. Дети в домах уже заглядывали в заиндевевшие от мороза окна, ожидая, не пройдет ли мимо Младенец Христос.
В бедной маленькой лачужке на краю селения в этот вечер не зажигали огней. Там было темно, и было бы еще темнее, если бы в сумраке убогой комнаты не светились солнечным сиянием золотистые глаза сидевшей там маленькой девочки. Девочка держала на коленях цветочный горшок с небольшой зеленой елочкой, которую она сама посадила и вырастила.
Девочка была не одна в комнате. Точнее, следовало бы сказать, что она пока еще была не одна… В темному углу на постели лежала ее старуха мать. Она была очень больна. Бедные люди бывают больны только один раз в своей жизни — когда им приходится умирать. В другое время — во все остальное время их жизни — им некогда быть больными: им надо работать…
Так и мать маленькой девочки, у которой глаза сияли солнечным блеском, работала, не отдыхая, все предыдущие дни и все сотканные из этих дней долгие годы. Иначе ей пришлось бы пойти по миру. И ей, и маленькой дочери. Но всему наступает конец. Наступал сегодня конец и трудовой жизни старой матери. Конец — и вместе с тем отдых.
— Ты что там делаешь, маленькая Гильда? — тихо спросила мать.
И маленькая Гильда ответила матери:
— Я прикрепляю к моей елочке три свечки. Мне подарила их сегодня соседка Мюллер, когда поутру я ходила к ней просить хлеба.
Я хочу зажечь их, как только колокола на башне запоют: «Христос Младенец идет.
Христос Младенец идет». Пусть Младенец Христос увидит, что и у нас горят огни, и пройдет и мимо нашего окна.
— Ах, милое дитя мое, — промолвила мать. — Младенец Христос не пройдет сегодня мимо нашего окна. Я умру сегодня. И я прошу тебя, дитя мое, — продолжала она, — прикрепи ты свои три свечки не к зеленой елочке, а к моему черному гробу, когда я буду лежать в нем и когда уже не смогу сказать тебе, как я тебя люблю.
Услышав эти слова, маленькая девочка с золотистыми глазами вздрогнула от страха.
Ее маленькое сердечко сжалось от тоски, и она подбежала к постели, склонилась к больной матери и заплакала, умоляя мать не умирать. Но старуха покачала головой и молвила:
— Дитя мое, я умерла бы охотно и без всякой скорби, если бы только знала, что ты не останешься одна-одинешенька во всем мире, как маленький цветочек в лесу. Мне было бы не тяжело умирать, если бы я могла оставить тебе хоть какое-нибудь имущество. Но я оставляю тебе только старый ларец, который еще твой прапрадед украсил резьбой, да щегленка в клетке. Но, слава Богу, соседка Мюллер обещала мне каждый день приносить тебе кружку молока и ломоть хлеба — вплоть до самого лета. А летом к вам вернется солнце… А солнце любит маленьких детей…
Старая мать замолчала. Маленькая Гильда, однако, не могла примириться с тем, что мать ее должна умереть. Она проворно побежала к доктору и позвала его с собой. Но когда они пришли в лачугу на краю селения, в темной комнате царила тишина. Даже щегленок уже не чирикал более, а из темного угла, где стояла кровать, не слышно было даже слабого дыхания. И доктор сказал:
— Мне кажется, милое дитя, что ты позвала меня слишком поздно. Твоя мать спит и никогда не проснется.
Так и оказалось на самом деле.
Маленькая Гильда прикрепила к черному гробу свои три свечки и зажгла их. А на третий день пришли шесть чужих мужчин в черных сюртуках. Они погасили зажженные Гильдой свечи, подняли гроб и унесли его на кладбище. И маленькая Гильда с золотистыми глазами осталась совсем одна на белом свете.
Старая и мудрая волшебница Время пряла свою бесконечную нитку и уже успела напрячь ее в семь дней длиною. А маленькая Гильда всё не могла утешится и всё плакала о своей матери, которая теперь отдыхала от жизни в холодной и темной земле. Маленькая Гильда сидела у себя в опустевшей лачужке, плакала и не переставала плакать ни на минуту в течение всего дня. И ночью она плакала и не спала в течение семи ночей. Ее румяные щеки побледнели и похудели, а золотистые глаза, в которых сиял отблеск солнца, затуманились тяжелыми темными облаками.
— Пип, пип. Не плачь, маленькая девочка, — щебетал ее щегленок. — Ведь и само солнце плачет только изредка, а потом снова светит. Не плачь.
Но маленькая Гильда не слушалась щегленка и продолжала плакать. Соседка Мюллер каждый день приносила ей кружку молока и ломоть хлеба и тоже уговаривала ее перестать плакать:
— Дитятко, перестань же плакать. Пей молоко и ешь хлеб. Ведь всё равно ты не оживишь своими слезами покойной матери.
Но маленькая Гильда все-таки не могла удержаться, изнывая от смертной скорби. Но на восьмую ночь к ней снизошел милосердный Ангел. Он сомкнул ее глаза и послал маленькой девочке спокойный сон.
Маленькая Гильда увидела во сне, что она идет по прекрасной долине, среди цветов и звонких ручьев, и цветы и ручьи поют ту самую песню, которую когда-то пела над ее колыбелью мать. И солнце — яркое и теплое летнее солнце, милосердное к покинутым одиноким детям, — горит высоко на небе и зажигает своими лучами затуманенный слезами взор маленькой девочки. «Гильда, — поют ей ручьи, — видишь ли ты свою мать?»
Да, Гильда видит свою мать. Навстречу ей по цветущему лугу идет высокая и прекрасная дама в ослепительно-белом платье. Она совсем другая — и та же самая. Она — мать маленькой Гильды, и она — все те, кто с любовью смотрел на золотистые глаза маленькой девочки, и все те, к кому придет, как в родной приют, ее маленькое, пронизанное вечным солнцем, сердце…
И мать сказала Гильде ласковым и мелодичным голосом, похожим на прекрасное пение:
— Милая моя маленькая Гильда, почему ты всё плачешь?
— Потому что ты ушла от меня, мамочка, — ответил ребенок. — Но теперь я уже не буду плакать, потому что ты опять со мной.
— Ах, нет, — возразила мать, — я не могу остаться с тобой. Но я все-таки хочу, чтобы ты перестала плакать. Слушай меня, дитя мое. Если завтра поутру, когда ты встанешь с постели, слезы опять придут к тебе, то открой старый дубовый ларец, украшенный резьбой твоим прапрадедом. Вынь из него все, что в нем находится, и на самом дне ты найдешь маленький, тонкий-претонкий шелковый платочек. На нем вышито солнышко с лучами. Не знаю, кто вышил его, и не знаю, кому вначале принадлежал этот платочек. Мне подарила его моя крестная мать, а она получила его от какой-то старой мудрой женщины. Я совсем было позабыла об этом платочке… А было время, когда он сослужил мне большую службу. Это было, когда умер твой отец… Дело в том, что платочек этот не простой, а волшебный. Он осушает сразу все слезы у того, кто плачет. Нужно только поднести его к глазам.
Сказав эти слова, мать маленькой Гильды исчезла. После того прошел и сон, и Гильда проснулась в своей постели. Уже было утро, и из окна глядело солнце. Девочка вспомнила о своем сне и о матери, и слезы опять пришли к ней в сердце и на глаза. Но сказанные ей во сне слова матери постучались к ней в душу.
И она проворно вскочила с постели и побежала к стоявшему в углу старому прапрадедовскому ларцу из резного дуба.
Она приподняла крышку и нашла в самом низу ящика пожелтевшую бумагу, а в бумаге — тоненький, аккуратно сложенный шелковый платочек, на котором было вышито солнце с лучами. И девочка с золотистыми глазами заплакала от радости, найдя этот платочек. Но это были уже последние слезы. Едва она расправила платочек и поднесла его к своим глазам, как все слезы сразу высохли. И уже больше в этот день маленькая Гильда не плакала. Не плакала она и в следующие дни. Ее маленькое сердце было осенено спокойствием и словно озарено теми лучами, которые были вышиты на волшебном платочке.
Прошла неделя. Маленькая Гильда не плакала, и щеки ее снова стали розовыми, и золотистые глаза снова засияли солнечным светом, а затмевавшие их скорбные облака рассеялись и умчались неизвестно куда.
И она уже выпивала теперь всю кружку молока и съедала весь хлеб, оставляя лишь немножко для щегленка.
Соседу Мюллеру это сильно не нравилось. Он был скупой человек. И когда наступила весна и солнце стало греть сильнее, а из земли выглянули первые цветы, он сказал жене:
— О щегленке я ничего не говорю. Он нас не разорит. Но чужой ребенок всегда останется чужим ребенком. Сосчитай-ка, сколько она выпила молока и съела хлеба. Молоко-то превратилось бы в золото, а хлеб — в серебро. А вот теперь все это и пропадает.
Соседка Мюллер рассердилась на мужа и сказала, что она обещалась кормить сиротку до лета, а теперь будет кормить ее круглый год. И оба они стали сердиться и спорить друг с другом.
Маленькая девочка с золотистыми глазами и солнцем в сердце слышала их разговор, потому что они говорили достаточно громко.
И ей было тяжело слышать эти слова. Тогда она пошла к старому дубовому ларцу, достала из него шелковый платочек, аккуратно завернула его в пожелтевшую бумагу и спрятала в карман. Затем она подошла к госпоже Мюллер и сказала:
— Ты всегда была добра ко мне. Я очень благодарна тебе за это. Возьми себе наш старый ларец и нашего щегленка. И прощай, госпожа Мюллер.
— Куда ты уходишь, дитя?
— В Божий мир.
— Что ты будешь делать там, в Божьем мире?
— Осушать слезы, госпожа Мюллер.
Так сказала маленькая Гильда и ни за что не захотела остаться. И в самом деле пошла по широкому свету, не боясь ничего. Она шла по густому лесу, где рыскали волки и медведи.
И волки и медведи ничего ей не сделали. Долго шла она и подошла к реке. На берегу стоял маленький мальчик, заглядывал в воду и горько плакал.
Девочка с золотистыми глазами остановилась перед ним и спросила, отчего он плачет. Мальчик через силу сдержал свои рыдания и ответил:
— У меня был кораблик и были солдаты. Целых сто солдат. Я поставил их на кораблик, всех на одну сторону, и пустил кораблик в воду. И он перевернулся и утонул… И все мои солдаты утонули…
И он зарыдал сильнее прежнего. Маленькая Гильда взяла его за руку и сказала:
— Если у тебя было сто солдат, то потом у тебя будет двести солдат. А это будет, когда наступит Рождество и Младенец Христос пройдет мимо твоего окна. Я не хочу, чтобы ты плакал.
И вынула она свой платочек и приложила к его глазам. И слезы у мальчика сразу высохли. Он забыл о солдатах, засмеялся, поднял голову и взглянул маленькой Гильде в глаза.
— Какие светлые у тебя глаза! — воскликнул он. — Постой! Пойдем к моей старшей сестре. Она плачет гораздо сильнее, чем я.
Они взялись за руки, и мальчик повел Гильду к своей старшей сестре. Они нашли ее под плакучей ивой, которая свешивала свои ветви в воду. Молодая девушка в самом деле горько плакала, так сильно плакала, как будто хотела, чтобы волны реки стали солеными еще прежде, чем они дотекут до моря.
Маленькая Гильда спросила ее:
— Взрослая девушка, о чем ты плачешь?
— Ах, тебе не понять этого! — ответила девушка. — Мой милый ушел от меня и никогда не вернется. Ужаснее этого ничего не может быть на свете…
— Ну, это еще не так страшно, — возразила маленькая Гильда, — у тебя снова будет милый, а при счастье — еще и два. Поэтому ты не должна плакать.
Она вынула из кармана платочек и провела им по глазам плачущей девушки. И девушка перестала плакать, улыбнулась и, подняв голову, взглянула на маленькую Гильду.
— Какие, однако, у тебя светлые глаза! — воскликнула девушка. — Точно солнце! Когда смотришь в них, то забываешь всякое горе. Знаешь что? Пойдем-ка со мной, я отведу тебя к нашему соседу. Он так плачет, что никакого и сравнения нет с моими слезами. Пусть и он поглядит в твои глаза.
Девушка взяла маленькую Гильду за руку и повела ее в село. Они постучались в одну из хижин и вошли туда. Там, в темной комнатке, сидел в углу пожилой человек и, положив голову на руки, рыдал тяжким, беззвучным рыданием. У ног его по грязному полу ползал бледный, плохо одетый ребенок.
Как только маленькая Гильда вошла в эту комнатку, в комнатке стало светлее. Девочка подошла к плачущему мужчине и, взглянув на него своими солнечными глазами, тихо спросила:
— Скажи мне, отчего ты так горько плачешь?
— Зачем тебе знать это? — возразил он. — Разве кто-нибудь сможет вернуть ее?
— У него умерла жена, — сказал молодая девушка.
Маленькая Гильда взяла вдовца за руку и промолвила:
— Ты не должен плакать. Ты остался позади, а она ушла вперед. Но тебе ли, взрослому человеку, бояться остаться одному? Пока не наступил твой вечер, ты будешь работать и кормить своего ребенка. А когда ты устанешь и ляжешь, как моя мать, отдохнуть, твоя жена вернется к тебе. Она наклонится к тебе и позовет тебя с собой. Вы снова будете вместе. Поверь мне, что ждать этого не так-то долго.
Мужчина перестал плакать: маленькая Гильда провела по его глазам своим волшебным платочком.
— Твоя правда, — промолвил он. — Я совсем было позабыл о своей работе. А работы накопилось много… И о маленьком Гансе я совсем забыл.
Он поднял на руки своего ребенка и попутно взглянул на маленькую Гильду.
— Послушай! Что за чудо! — удивленно воскликнул он. — Твои глаза сияют, как солнце. Ты заглядываешь ими прямо мне в душу.
Я совершенно забыл свое горе. Нет-нет, постой, я тебя не отпущу… Я отведу тебя во дворец, к нашей королеве. Она плачет дни и ночи. Да не так, как я, а гораздо сильнее.
Не дай Бог никому так плакать.
Он накормил своего ребенка, уложил его спать и, взяв маленькую Гильду за руку, повел ее в город, к королевскому дворцу.
Высоко над дворцом, на башне, развевалось черное знамя. Оно развевалось дни и ночи, и его ни на минуту не спускали, потому что во дворце, кроме короля и королевы, поселилась и царствовала Печаль.
Она занимала самые лучшие покои во дворце. Она сидела вместе с королем и королевой на троне, она присутствовала на торжественных приемах и пышных процессиях. Черное знамя было ее королевским штандартом и означало, что ее величество королевская Печаль пребывает в настоящее время во дворце…
Но отчего она поселилась в королевском дворце?
У короля и королевы была маленькая дочка, милее и прекраснее которой не было ребенка во всем мире. И она умерла. Минул уже год, как она умерла, но отец с матерью не могли утешиться, и с той поры Печаль не покидала их. Королева плакала, не переставая, день и ночь, и никто не мог успокоить ее. Король имел более мужественное сердце.
Он не плакал, хотя и скорбел не менее, чем она. Он уговаривал королеву перестать проливать слезы, но все его уговоры и убеждения были тщетны.
Тогда он послал к ней своего капеллана.
Капеллан захватил с собой громадную библию и сборник самых мудрых и красноречивых проповедей. Но королева отказалась выслушивать его.
— Идите прочь, господин капеллан, — сказала она ему. — Вы пришли ко мне от имени Того, Кто отнял у меня моего ребенка, и я не хочу, чтобы вы меня утешали!
Вслед за этим король послал к королеве знаменитого певца со сладкозвучными гуслями. Певец этот славился тем, что мог развеселить и утешить своим пением и игрой даже самое печальное сердце. Королева приняла его, но от песен слезы потекли у нее еще сильнее.
Пришлось уйти и певцу. Тогда король объявил по всему государству, что он обещает тысячу талеров и придворное звание тому, кто сумеет утешить королеву и осушить ее слезы. Трубачи и герольды на украшенных перьями конях разъезжали по всей стране и везде провозглашали королевский приказ. Но никто не брался утешить королеву. И черное знамя по-прежнему развевалось над дворцом.
Обо всем этом рассказал маленькой Гильде ее спутник, когда они шли ко дворцу. Перед самым дворцом он покинул маленькую девочку и сказал ей на прощанье:
— Постучись в ворота и скажи, чтобы тебя пустили во дворец.
Маленькая Гильда храбро подошла к огромным железным чеканным воротам с золотой короной наверху и постучалась в них своей маленькой ручкой. Громадные каменные львы, лежавшие на страже по обеим сторонам ворот, неодобрительно покосились на маленькую девочку, и Гильде показалось, что они ворчат: «Маленькая Гильда идет во дворец, к самой королеве. Этого еще не хватало».
Старый сердитый сторож с седыми колючими усами выглянул в окошечко и, нахмурясь, крикнул:
— Чего тебе надо?
— Я хочу говорить с королем, — ответила маленькая Гильда.
— Нельзя.
— Ну, тогда со старшей горничной королевы.
— И это нельзя.
— Ну, если так, то я хочу разговаривать с самой королевой.
— Тем более нельзя!
— Но ведь я та девочка, которая у всех осушает слезы.
— А, это другое дело! — сказал сторож.
Он отпер железные ворота и, приказав сторожить своему маленькому сынишке, взял Гильду за руку и торопливо повел ее во дворец. По дороге он зашел к королевскому хранителю флагов и сказал ему, чтоб послал своего старшего помощника наверх, на башню, потому что скоро прикажут снимать черное знамя.
Сторож довел маленькую Гильду до самых дверей королевского покоя, но внутрь войти не посмел и сказал девочке, чтобы она постучала в двери. А сам ушел обратно к воротам.
— Войдите! — откликнулся король.
И, когда Гильда переступила порог комнаты, король спросил, кто она такая.
— Я — девочка, которая может осушать слезы.
— А, это очень хорошо! — воскликнул король. — Как кстати ты пришла к нам, маленькая девочка. Сам я, сказать правду, почти перестал плакать. Я плачу только по ночам, даже еще если случайно увижу игрушки и платьица маленькой Вероники… Но королева плачет и днем и ночью и не знает отдыха от слез. Осуши ее слезы, маленькая девочка.
Он взглянул ей в глаза и воскликнул:
— О, я верю, что ты можешь сделать это!
У тебя в глазах сиянье неба. Того неба, куда ушла наша маленькая Вероника. Твои волосы — как солнечные лучи, и вся ты светишься, словно молоденькая березка весной, когда ее пронизывают сверху донизу солнечные стрелы. Я поведу тебе к королеве. Пойдем.
В соседней комнате маленькая Гильда увидела высокую стройную женщину в черном платье, сидевшую перед портретом хорошенькой златокудрой девочки. Женщина глядела на портрет, забыв обо всем на свете.
Из глаз у нее ниспадали тяжелые крупные слезы, а исхудавшее лицо было бледно как полотно.
Король тихо дотронулся до плеча жены.
— Вот здесь маленькая девочка, — промолвил он. — Она принесла нам Божье благословение.
— Чего ты хочешь? — спросила королева, полуобернувшись к Гильде.
— Я хочу, чтобы ты перестала плакать, — промолвила Гильда. — Ты потеряла ребенка, но в этом же году ты получишь другого.
И она коснулась померкших глаз королевы своим волшебным платочком, на котором было вышито солнце с лучами. И королева перестала плакать. Слезы ее высохли в одно мгновение, и она с изумлением взглянула на маленькую девочку с золотистыми глазами.
— Боже мой! — воскликнула она, просветлев лицом. — Да у тебя такие же светлые глаза, как у нашей маленькой Вероники.
— Это правда! — подтвердил король. — И она вообще как две капли воды походит на нашу Веронику.
— Оставим ее у нас, — промолвила королева и прибавила, целуя маленькую Гильду: — Будь нашей дочкой, маленькая девочка с золотистыми глазами и солнечным теплом в сердце.
Король засмеялся от радости, тотчас позвал камергера и приказал ему немедленно убрать с башни черное знамя. В тот же вечер во дворце было устроено пышное торжество. Всем детям в городе были розданы лакомства и игрушки, а сверх того каждый ребенок мог получить по куску того пирога, который в этот день пекли для короля, королевы и новой маленькой принцессы Гильды. Для этого нужно было только постучаться у ворот и не побояться ни львов, ни страшного привратника с колючими усами. И справедливость требует сказать, что таких храбрых детей в городе нашлось довольно много…
А Печаль незаметно исчезла из дворца. Она не могла вынести яркого сияния золотистых глаз маленькой Гильды.
И стала маленькая принцесса Гильда жить да поживать в королевском дворце. А когда она выросла, то стала такой прекрасной, что во всем мире не было девушки, которая могла бы сравниться с нею по красоте. За нее сватались принцы и короли со всего света.
Даже те из них, которые были уже женаты, старались как-нибудь утаить это обстоятельство, чтобы им позволили жениться на принцессе Гильде…
Но принцесса Гильда не пошла ни за кого из них. Она вышла замуж за бедного короля из далекой заморской страны. Король этот был не очень красив, но у него были такие же золотистые глаза, как у принцессы Гильды, и такое же солнечное сердце. А самое главное — в его стране было очень много плачущих людей, которых необходимо было утешить. Но, к сожалению, у него не было волшебного платочка, который осушает слезы.
Король этот назывался Поэтом, а страна его — Царством Поэзии. Принцесса Гильда охотно пошла за него и принесла ему в приданое волшебный платочек. Тысячи и тысячи людей были утешены ею. Тысячам и тысячам плачущих людей она осушила слезы своим платочком. Многие из них думали, что слезы у них высохли от солнечного взора королевы Гильды. Другие же полагали, что слезы осушил волшебный платочек.
И те и другие были правы по-своему.
А старая мудрая волшебница Время пряла свою вечную пряжу и тихо говорила про себя, покачивая седой головою: «Ну, да, все это и должно было так быть. Мой платочек попал в хорошие руки. Дело-то в том, что это я соткала и вышила его. Но только в плохих руках он не имеет настоящей силы. Нужно, чтобы мой платочек попал к тому, у кого в сердце светит солнце добра, а в глазах сияет отражение Божьего неба. Только тогда от платочка и будет прок. А иначе он действует медленно-медленно, долгими скучными годами, как и вся остальная моя пряжа…»
С тех пор прошло много-много лет. Волшебница Время успела с той поры свить бесконечную нитку годов и даже, быть может, веков… Ее нитка заткала тысячи тысяч людей с их деяниями — королей и полководцев, нищих и преступников… Ее нитка обвивает уже и нас с вами, дорогой читатель, а память о королеве Гильде и короле Поэте все еще жива и нетленна и так же светла, как солнце, чей образ носили они в себе самих и в своих делах.
Король Поэт и королева Гильда жили долго-долго. Говорят, что они живы и до сих пор. И слава Богу, потому что плачущих людей и теперь еще очень много в Божьем мире…