Часть первая

Погашен в лампе свет,

и ночь спокойна и ясна,

На памяти моей встают

былые времена…[1]

Сакариас Топелиус,

«Млечный путь»

Просыпался:

Века

Вставали…

Рыцарь, в стальной броне, –

Из безвестных,

Безвестных

Далей

Я летел на косматом коне.

Андрей Белый,

«Перед старой картиной»

Пролог «Тармо»

Первое воспоминание Анны Канерва – это гигантский «Тармо», его нос с круглыми ноздрями и глыбы развороченного льда. Мужчины в котелках, с тросточками разбегаются перед ледоколом. Смельчак на велосипеде чуть не провалился в чёрную воду. «Тармо» мощно идёт вперёд. Люди кричат от возбуждения, лёд трещит и качается под ногами, у всех мокрые штаны и ботинки.

Анна с матерью гостила у бабушки в Хельсинки. Соседи видели, как Урсула с ребёнком в руках кинулась на лёд и принялась метаться в толпе мужчин перед «Тармо», – это вместо того, чтобы спокойно погулять по набережной, съесть мороженое, показать малышке коллекцию финляндских птиц на Правительственной или сходить на Бульварную, 29 в Музей горных пород и метеоритов. У Анны было пальтишко, яркое, как с хрустом откушенный огурец. Все всё видели, донесли старухе, был скандал.

Задыхаясь, женщина бегала под носом у смерти, Анна чувствовала, как колотится материнское сердце, обе визжали от ужаса и восторга. Художник Райконен сделал молниеносный набросок с бортом корабля, мамой и девочкой, прекрасно передал движение, рыжие локоны, зелёное пятно. Эта работа по сей день хранится в запасниках Национальной галереи. Подслеповатый поэт Сурво подумал, что ледокол символизирует ход истории, безжалостную силу Времени, неукротимую власть Рока, и назвать его следовало не «Тармо», а «Фатум». Дама же с букетом, или что там у неё в руках, – это бабочка, летящая к своей погибели. Чихнул, утёрся бородой и пошёл в кондитерскую.

Старуха Канерва сидела под пальмой и глухо ругалась, Урсула плакала, она не могла объяснить, что понесло её на лёд. Печка была очень горячая. Изразцы с геометрическим рисунком напоминали распахнутые глаза. После прогулки и всей этой странной беготни девочка заснула прямо на ковре, к ней под бок с урчанием привалился Илмари. Вечером были гости, подавали пирог с черникой. Мама и бабушка, румяные, весёлые, помирившиеся, пили портвейн. Кто-то усатенький играл на рояле.

Ещё Анне запомнилась страшная история, рассказанная кем-то в бабушкиной гостиной, в этот вечер или в другой, такой же тёплый и музыкальный, – про молодого парня, который ломом укокошил своего дядю Юхана. Юхан Лойс был пасечником, одиноко жил в избушке на краю леса. Бабушка признавала мёд только от Лойса. Это был тёмно-зелёный, пахнущий ёлкой мёд, старуха мазала себе им голову, чтобы волосы росли лучше. Однажды у бабушки от ужаса облысела макушка – это когда к ней в окно забрался вор, но она героически спугнула его револьвером своего покойного мужа, то есть Анниного дедушки. Шкатулка с фамильными драгоценностями была спасена, зато выпали волосы. Врачи прописали бабушке кучу дорогих лекарств, от которых начал лысеть и затылок. В газете бабушка искала объявления о продаже париков и, к счастью, наткнулась на заметку о волшебных свойствах елового мёда с пасеки господина Лойса.

Бабушка стала его главной клиенткой. Каждую пятницу госпожа Канерва отправляла на пасеку мальчика Матти, который за тридцать пять марок в месяц служил у неё на посылках. Матти приносил от Лойса корзину, забитую банками с еловым мёдом, воском и пыльцой. Всем этим старуха полностью обмазывалась на ночь, утром принимала ванну и уверяла, что чувствует себя прекрасно: мёд согревал её тело, запах убаюкивал, невидимые пчёлы рассказывали сказки леса и насылали приятные сны. А потом господина Лойса прикончил его племянник – за сто марок наличкой и партию папирос.

Все знали этого племянника, иногда он помогал Матти таскать тяжёлые корзины. Был он спокойный и любезный, а потом в него словно чёрт вселился: стал говорить людям, что дядя – колдун, заговаривает пчёл на убийство, взял лом, шарахнул Юхана по голове, выпотрошил кошелёк и убёг на болото. Там его нашли полицейские собаки. В суде убийцу защищал талантливый адвокат Розенблюм. Взрослые говорили, что если бы парень не взял деньги, его бы оправдали: пчёлы Юхана, хоть и не были агрессивными, но действительно вели себя как-то странно, а народ подвержен суевериям – при желании можно понять и простить.

Старуха Канерва была матерью отца Анны. Отец служил в архитектурном бюро, придумывал красивые и полезные здания, однажды помог Аспелину построить банк в виде итальянского дворца. Банк удался на славу, был забит железными ящиками с золотом, их охраняли грифоны и гномы, которых вызвали для этой цели из недр Папулы. Толстая башня на рыночной площади заслоняла собой палаццо. Она была похожа на закутанную в платки торговку овощами Кати Мякинен. Аспелин хотел, чтобы её снесли. Все считают, что Уно Ульберг защитил «Толстую Катерину», но это, конечно, маленькая Анна убедила господ архитекторов не трогать башню, так как она – единственное прибежище рускеальских троллей, которые лишились своих мерцающих малиновым светом волшебных домов из-за людей, устроивших каменоломню.

Вальдемар Аспелин умер спокойно – ему перед смертью кто-то добрый шепнул, что уродину всё же решили взорвать. Молодые виипурские архитекторы сделали мэтру весёлые поминки в «Толстой Катерине» – ели винегрет и жареную селёдку, пили отличное пиво из местной пивоварни. Они и не думали рушить башню, переделали её в шикарный ресторан и на поминках так отплясывали, что старые бока «Катерины» стали крошиться, а фундамент просел. Когда все уже были пьяные и усталые, скрипач заиграл песню «Над озером». Урсула запела про таинственный шелест камыша, рябь на воде, хмурые тучи и отважных пловцов, которым иногда всё-таки лучше посидеть на берегу. В застеклённые бойницы стучалась метель, рыночную площадь замело, архитекторы утирали слёзы и жарко хлопали рыжеволосой красавице.

У Анны было самое богатое собрание сказок в Виипури, три книжных шкафа, сказки на русском, немецком, финском, на шведском, французском, английском, с картинками и без. Были Андерсен, Топелиус, братья Гримм, сказки Афанасьева и Шарля Перро, несколько изданий «Калевалы», даже самое старое и ценное, с кислым запахом жёлтых страниц. Тома «Тысячи и одной ночи» стояли на верхней полке, в десять лет Анна добралась до них по приставной лесенке и потом долго недоумевала – что за радость бегать до тех пор, пока не поднимется какой-то «уд», и «сосать друг другу языки»?

Библиотеку собрал для Анны отец, он обзавёлся семьёй в почтенном возрасте, но выпивал, веселился и взбирался на скалы, как молодой. Господин Канерва был большой романтик и патриот, рассказывал детям про душу народа, жестокий рок и родимый край, который на самом-то деле является центром мира, но об этом пока не все догадываются.

У Анны был братец Эйно, у него болела спина, он хромал и не любил путешествовать, к бабушке не ездил, сидел с отцом, читал и рисовал.

– О, край, многоозёрный край,

Где песням нет числа,

От бурь оплот, надежды рай,

Наш старый край, наш вечный край,

И нищета твоя светла,

Смелей, не хмурь чела![2]

С сыном на закорках, декламируя Рунеберга[3], господин Канерва бежал по тропинкам и прыгал по камням в поисках «прекрасного вида». За ним бежали и прыгали жена, дочка и коллеги. Вот лучшее место – плоские красные камни плавно уходят в воду. Ночью на них, любуясь луной, отдыхали русалки, днём устраивали пикник господа из архитектурного бюро.

Закрыв глаза, прижавшись щекой к тёплому камню, дети слушали плеск воды и весёлые крики взрослых. Никакой «светлой нищеты» на пикнике не наблюдалось – была куча самой вкусной еды, пиво и вино лились рекой.

После грандиозного заката собирались домой. Обратный путь Эйно держал на спине у матери. В таинственном свете белой ночи деревья шевелились и перешёптывались, мать шла широким шагом, Анна показывала брату, как бегают по черничнику лисы и медвежата. Очень хотелось, чтобы мать вдруг превратилась в медведицу. Сзади орали песни наклюкавшиеся господа.

Выбравшись из леса, Урсула возьмёт извозчика или «vuokra-autо»[4], проедет через мост мимо замка, отвезёт детей домой, уложит в чистые постельки, потрёт Эйно больную спину и сядет плести чёрный платок со снежным узором – у неё триста пар коклюшек и никакого сколка, весь узор в голове. Папаня с коллегами зарулит в пивную, потом в бильярдную датского посланника и, совершенно счастливый, притащится уже на восходе.

Руна первая Вглубь веков. Крещение в Нуолях

Давным-давно была похожая история с беготнёй по льду: прародительница Урсулы, которую звали Медведица, с дочкой в руках металась по застывшему озеру, соседи видели, донесли, свекровь пришла в ярость, но тут дело обстояло хуже – мать в полынью полезла с малышкой, с головой окунулись в воду.

За месяц до этого, тёплым осенним днём к ним в поганые Нуоли на берегу озера Малью приехал с онежского погоста священник Наум Кулотка. У него не было правой кисти, рука заканчивалась культёй, потерял, видимо, в страшном сражении. Его сопровождали чернецы Илья Говен и Николай Репей. Они проповедовали единое крещение во оставление грехов, а так были похожи на купцов: в теле, весёлые, разговорчивые, в крепкой одежде, на сытых конях.

Кулотка объяснял деревенщинам, что нет нужды пихать в могилы горшки, ножи, рыболовные снасти: после смерти людей встречает Иисус Христос и снабжает всем необходимым для загробного существования. Надо дунуть и плюнуть, дружить и торговать с Новгородом и, главное, не пускать в Нуоли латинскую гниду Фому Горбатого, который хочет всех поиметь и чужое добро захапать, так что, если увидите, гоните кольями, а детей и скотину одна Богородица лечит лучше, чем все ваши полевые и лесовые вместе взятые.

Кулотка неделю гостил в Нуолях, веселился, ел-пил, что-то продал, что-то купил во славу Божию ко всеобщему удовлетворению, перетёр со старейшинами и с утречка крестил местное население. Махал крестом и лил воду левой целой рукой, а слепней отгонял культёй.

Кулотка сказал Медведице, что ей подошло бы имя Ириния, и купил у неё непромокаемый плащ – самый дорогой из выставленных на продажу.

Погода была прекрасная, обедали на улице. Обглодав до последней косточки жареную утку, Кулотка рыгнул, перекрестился правым своим огрызком, достал мешочек с кусочками бересты и письменными принадлежностями в тряпочке и аккуратно записал, стараясь, чтобы буквы ровно стояли на тёмных чёрточках: «Спасли двести душ в Нуолях, это Стрелково по-нашему, деревня у Малью, то есть Лохань-озера, хороший у них брусничный соус и морошковый с мёдом исключительный, обязательно покупать плащи у Медведицы Иринии, выяснить, чем пропитывает, почему не промокают. Припугнуть Горбатого, чтобы не пакостил, пусть к убытку готовится, сука».

Под столом кто-то дёргал Кулотку за одежду и со смехом уползал на четвереньках. Священник зевнул, лёг на лавку и сквозь сон немного поговорил с Чудиком, маленьким сыном Медведицы.

– Как твоя мать делает непромокаемые плащи?

– Ей болотный мужик помогает.

– Нет никаких болотных. Есть Святой Дух. Шерсть в моче вываривает?

– В травах.

– Каких?

– Надо у болотного спросить.

– Не выдумывай. Всё-хх, я сплю.

Чудик остался единственным некрещёным жителем Нуолей. Он спрятался, родители видели, но ничего не сказали, им вся эта затея онежских не очень-то нравилась – почему нельзя спокойно дружить и торговать без привлечения потусторонних сил? Заговаривать воду они и сами умеют. Духи леса с ними в хороших отношениях. Дети сытые, весёлые. Зачем жизнь усложнять?

Кулотка дремал, закрывшись новым непромокаемым плащом. Он был очень плотный, но мягкий и не тяжёлый, насыщенного травяного цвета, пах мёдом, дёгтем и болотцем, одним словом – вещь! Через некоторое время, когда первый мороз сковал реки и озёра, в этом прекрасном плаще вернулся в Нуоли уже не Кулотка, а чернец Говен с отрядом шведских крестоносцев. Впереди ехал горбун на великолепном белом коне.

Горбун приказал своим воинам собрать деревенских жителей. Судя по всему, это была та самая гнида, которую следовало встречать кольями. Он говорил с людьми через Говена. Торжественно сообщалось, что крещение, произведённое Кулоткой, недействительно – петь и бормотать надо было на латыни, махать правой рукой, а не левой, и вообще зломудрствующим безручкам таинства совершать строго воспрещается.

– Думаете, вы настоящие христиане? Как бы не так! Вы – фальшивые!

Горбун крикнул, что человек мёртв до тех пор, пока его правильно не покрестят. Рыцари воткнули мечи в землю, уставились на рукоятки и заголосили: «Дома кости лезут грызть собаки, амен!» (так детям слышалось). Горбун привёл священника – толстого человечка с птичьим лицом. Он выглядел не так представительно, как Кулотка. Человечек завёл гнусавые заклинания: всех нуольских срочно перекрещивали, снова поливали святой водой. Чудик опять спрятался. Его отец, бабушка, дяди, тёти и соседи покорно ждали, когда всё это кончится, мать хотела уйти, увести дочку, но ей не дали.

Рыцари ночевали в деревне. В избе Медведицы были на постое Говен и Олаф, последний поссорился с юным оруженосцем Горбатого, дело кончилось дракой, сцепившись, парни катались по земле, шведы смеялись, местные не вмешивались. Ночью Олаф не мог заснуть, кряхтел и ворочался – кажется, Йон сломал ему ребро. Сделали примочку по рецепту болотного, стало легче. Олаф рассказывал сказки про сову, которая летает задом наперёд, и свирепого единорога – его может усмирить лишь девушка с голой грудью. Этот зверь всех ненавидит. Он очень сильный, похож на горбатую лошадь или корову, может побороть льва и вуивра:

– А вуивр – это водяной змей, приполз из Бургундии, очень большой и могучий, у него во лбу глаз – сверкающий драгоценный камень, Говен, помоги объяснить, как по-ихнему вуивр? Когда вуивр спит, камень тускнеет. Можно подкрасться, камень этот вынуть и продать задорого в Упсале. Только сразу бежать надо. Льва не видел, ничего сказать не могу, врать не буду. Говорят, от его рыка скалы крошатся. А вам, женщина, подошло бы имя Ингегерд.

– Слишком много имён за последнее время. Говен, ты убил Кулотку? Что пыхтишь? Думал, я тебя в другой одежде не узнаю? Олаф, где водится единорог?

– В Чёрном лесу и баварских горах. Людей ненавидит. Зря его Ной на борт взял. Теперь неприятности, на прохожих кидается. Если нет девушки – плохо дело, всех поднимет на рог или затопчет. Девушка должна показать единорогу свою грудь и сказать пару ласковых – сразу впадёт в ступор и отбросит копыта. Вы дочь предупредите.

– Она не пойдёт в Чёрный лес.

– Может, внучек ваших занесёт, не забудьте им объяснить, когда родятся.

– Я скажу моим внучкам, чтобы сидели дома. Спокойной ночи!

– И вы спокойно спите. Да, забыл сказать: кровь единорога спасает от любой напасти. Ею можно самую глубокую рану помазать – тут же затянется. Кровь надо в скляночке с собой носить. Если кровью единорога во время боя землю окропить, ваши враги тут же сами себя перебьют.

На бревенчатых стенах и потолке плясали красные тени огненных саламандр, которые резвились среди догорающих поленьев. Мать прижала к себе дочку под одеялом, муж давно храпел, Чудик умолял Олафа рассказывать дальше, Говен бормотал, что не убивал Кулотку, плащ взял, чтобы добро не пропадало.

Утром, когда шведы уехали, Медведица почувствовала, что всё тело у неё горит, особенно жгло лицо и шею – там, куда попала во время вчерашнего крещения заговорённая вода. В глазах у неё темно стало. Кинулась к дочке, показалось, что у ребёнка почернели волосы.

Вот тогда-то и увидели соседи, как бегает по заледенелому Малью Медведица с ребёнком. Ей нужно было окунуться и смыть чужое колдовство. Она выросла на берегу этого озера, всю жизнь пила его свежую воду, все болячки мазала донной глиной, сын и дочка с рождения пахли кувшинками, самым мощным её оберегом был перстень с крупной жемчужиной, которую прадедушка выловил здесь и подарил прабабушке.

Медведица нашла полынью недалеко от берега, подползла с дочкой к краю, залезла в воду, нащупала дно ногами, погрузилась с головой – надолго, насколько хватило дыхания, потом потянула к себе ребёнка, вместе нырнули.

Свекровь ругалась, муж-маменькин сынок за её спиной делал знаки простить и не спорить, румяная дочка спала у печки с урчащим Котиком. Медведица рыдала, но не потому, что старуха гундосит – она ведь от любви сердится, беспокоится. Было невыносимо, что чужаки ради жадности своей морочат людям голову, отнимают свободную волю, не дают делать главный выбор – в кого и во что верить, с каким «духом» жить и умирать.

Руна вторая Фома отправляется за чудесным плащом

«Интересно, каким снадобьем Ингегерд лечила мои ушибы и что это за способ делать шерсть непромокаемой?»

От Говена чудесный плащ Кулотки перекочевал к Олафу – возможно, швед выиграл его в кости или просто взял поносить.

Отряд Фомы Горбатого Христа ради шатался по чужой земле. Здесь что-то купят или отнимут, там продадут. Фому торговые дела не интересовали – Пречистой нужна была кровь язычников и фальшивых христиан, и он проливал её при каждом удобном случае. Тела поверженных врагов, а заодно их псов поганых Фома велел развешивать на ёлках – в назидание тем, кто сомневается, что Господь нас любит бесконечно.

Весной шли дожди, промокшие до нитки рыцари утирали сопли, один Олаф был в сухе и тепле. У изделия нуольской мастерицы имелось ещё одно удивительное свойство – к нему не приставала грязь. То есть можно было в драке по земле кататься, пьяным под кустом валяться, а плащ оставался чистым. Также у Олафа возникло подозрение, что ткань эту сложно пробить оружием. Оно подтвердилось во время стычки с новгородцами: купчины везли пушнину и клетки с соколами, делиться с бедными рыцарями добром своим не захотели, пришлось их потрясти, побеспокоить. Олаф сцепился с двумя толстяками и завалил обоих, несмотря на то, что они одновременно молотили его булавой и хорошим таким аккуратным топориком.

Горбатый Фома видел, как оружие отскакивает от плаща, и глазам своим не верил. Когда всё улеглось, купцы расползлись, разбежались, а рыцари распихали по своим мешкам беличьи шкурки и поделили, не без драки, охотничьих птиц, Горбатый стянул с Олафа плащ и присмотрелся. Он был как новый – ни одной дырки, ни одной вытянутой ниточки!

Фома больше всего на свете любил жареную селёдку, святого Зигфрида и Деву Марию. Вернувшись на родину, он пообещал Небесной Царице снова пойти к северным нехристям, чтобы дальше вразумлять их словом Божиим, а Ей привезти в подарок наимоднейший плащ, можно дамский заказать, с розочками. Зигфриду же посулил бочку с отрубленными головами язычников.

Люди говорят, что первый крестовый поход шведы устроили в середине двенадцатого века – тогда финский крестьянин зарубил топором одного англичанина, который пролез в шведские епископы, шатался там, где закончилась «Христова земля», не платил за постой, обижал богов, водоплавающих птиц, колдунов и предков. По слухам, он ещё и пиратствовал в Варяжском море – взял на абордаж и разграбил три новгородских торговых ладьи.

Второй раз шведы полезли к русичам и карелам в тринадцатом веке, когда зловредный папа римский Григорий разжигал религиозную ненависть и обложил Новгородскую землю санкциями. Но мы-то знаем, что во второй половине двенадцатого века шведы предприняли ещё один маленький походик, официальной целью которого было проверить, правильному ли Богу деревенщины молятся, а неофициальной – добыть секрет Медведицы, узнать и освоить технику изготовления непромокаемых, непробиваемых плащей.

Горбатый Фома убедил архиепископа и городские власти Упсалы снарядить скорее три кораблика и отправить к карельской мастерице отряд из рыцарей, священников и ткачей. Последними славился город Сигтуна на берегу Мелар-озера. Трём лучшим ткачам предписывалось во славу Божию освоить чужеземную технику изготовления чудо-плащей. Священники должны были экзаменовать жителей Нуолей и соседних деревень на знание Pater Noster. Благородные рыцари собирались крошить на мелкие кусочки тех, кто не в курсе или сомневается, что Святой Дух вылезает как из Отца, так и из Сына, торговать надо со шведами, а новгородских слать подальше.

Сигтунским ткачам не нравилось, что их отрывают от дела. У всех троих в мастерских под ткацкими станками следили за ходом работы деревянные и глиняные девушки – то ли Фригг, то ли Фрейи, домовые за чашку молока распутывали пряжу, бабкины заговоры делали ткань крепче, чем всякие инвизибилиумы и пекаторисы. Но карельский плащ поразил их воображение, они двинулись за горбатым крестоносцем Фомой.

Шведы явились в Нуоли, когда лес, озеро и весь карельский мир[5] были скованы первым морозом, покрыты самым непробиваемым белым плащом. Йоны и Бенедикты, сказочник Олаф, предатель Говен тряслись от холода. Лязгая зубами и оружием, стеная, завывая, незваные гости влезли в тёплые нуольские дома, сели около печек и потребовали раскрыть немедленно секрет волшебного плаща – такого же, как на Фоме Горбатом.

В кипятке прыгали яйца, на углях шипело сало. Говен не сводил глаз с Медведицы, он был назначен её главным сторожем, молодой Олаф бредил и разговаривал со своей оставленной в Упсале женой. Рыцарь был совершенно простужен.

– Бригитта, ты опять ходила к пекарю? Зачем два раза в день ходить в пекарню? Тебе пекарь нравится? А я тебе уже не нравлюсь? От него, наверно, пахнет лучше, чем от меня. От него пахнет мёдом, а от меня лошадиным говном, да, Бригитта?

– Олаф, это я, Медведица, Ингегерд. Твою жену Бригиттой зовут? Она ждёт тебя дома. У тебя голова горит. Все спят, успокойся. У тебя на лбу тесто, не открывай глаза. Тесто вытягивает боль.

– Ингегерд, а ведь я пришёл за новым непромокаемым плащом. Я отнял у Говена, Горбатый отнял у меня.

– Говен тоже отнял. Это не ваше добро. Будет тебе плащ. И штаны непромокаемые. Говен, зачем ты опять их привёл?

– Это не я. Их Господь сюда приводит.

– Господь Горбатого или Кулотки?

– Горбатого.

– А твой где?

– Отвяжись.

– Ты мне больше в рясе нравился.

– В ней скакать неудобно.

– Лучше бы ты, Говен, пешком ходил.

Медведица пела, шептала, разговаривала с домовым, который, видимо, прятался за печкой, поила рыцаря клюквенной водой, обкладывала голову заквашенным тестом. Когда тесто, впитав болезнь, разбухало и расползалось, женщина снимала его, бросала в огонь и приносила свежее – плотное, холодное.

Олаф затих, заснул, зато Говену стало беспокойно. Он вдруг увидел, что к нему приближается ряса – да-да, ряса, но сама по себе или будто надетая на монаха-невидимку. Ряса подошла к трясущемуся от ужаса Говену и грозно подняла левый рукав. Говен взвизгнул и выскочил на двор, ряса – следом. Она гонялась за предателем до тех пор, пока тот не рухнул в сугроб. Последнее, что увидел Говен, – склонившееся над ним красивое бесстрастное лицо Медведицы. «Ведьма!» – крикнул он, задёргался и испустил дух.

* * *

Отъевшись и отоспавшись, святые братья разбрелись по весям проверять, правильно ли люди Христа любят и что там у них в загашниках. Пожгли деревень немало. Ткачи же сигтунские учились у Медведицы делать непромокаемо-непробиваемую ткань. Горбатый Фома взял на воспитание её дочку – то ли полюбил ребёнка, то ли держал при себе, чтобы мать не сбежала; дарил из сундучка дорогие вещички, рассказывал про Пречистую, учил бормотать на латыни. Мужу Медведицы, которому всё это не очень-то нравилось, заехал с ноги в живот и пригрозил отрубить голову. Тот затих и больше не высовывался, только просил Чудика не показываться на глаза шведам. Правда, горбатый крестоносец не обращал на мальчика никакого внимания, равнодушно смотрел, как тот улепётывает от него, словно гусёнок, в молодые лопухи.

К лету земля впитала вешние воды, дороги подсохли. Шведы решили не дожидаться, когда новгородские придут с топориками, и по-тихому убраться домой, прихватив с собой мастерицу Медведицу. Ясным утром вышли из Нуолей. Женщину никто не неволил, она сама бежала за Горбатым Фомой, который ехал на коне, держа перед собой её дочку.

Руна третья Фома дарит плащ Богородице

На корабле Медведица слегла, чем дальше её увозили от родной земли, тем хуже становилось. Горбун жарко молился Пречистой, чтобы та спасла ткачиху Ингегерд. Её дочку он называл Трин.

Трин впервые видела море, оно её поразило своей мощью и величиной: «Сколько воды!» Снасти гудели под напором ветра. Фома говорил, что это стонут души некрещёных утопленников. Из свинцовой воды ему кивали и подмигивали чьи-то рожи, он плевал за борт и махал руками.

– Фомушка, с кем ты разговариваешь? – спрашивал ребёнок.

– С подводниками.

– Что они делают?

– Живут и не молятся.

– Под водой?

– Да, в подводном городе.

– А как дышат?

– Они хитрые, у них жабры.

– Ты хочешь их крестить?

– Деус ло вульт![6] И забрать подводное добро.

– Какое?

– Мешок чёрного жемчуга.

– Что ты с ним сделаешь?

– Отнесу Пречистой. Она ждёт меня в Упсале. А одну жемчужинку тебе дам.

– Ну, ныряй!

– Да не умею я. Папа римский пошлёт к подводникам епископа.

– Он может дышать под водой?

– По высочайшему повелению научится.

Горбатому Фоме был сон, что Пречистая и святой Зигфрид даровали ему жабры. Он спускается под воду с факелом и мечом, рубит язычников, поджигает дома из крепкого корабельного дерева. Нехристи падают на колени. Фома каркает: «Ваде ретро, сатана![7]» Его голос гремит и мечется эхом, как в упсальской церкви. Подводники хором кричат: «Ты наш святой отец! Ты наш епископ!» С мешком чёрного жемчуга Фома вылезает на берег, вода мутная от крови тех, кто не хотел креститься. На песке танцует Трин в короне и синеньком платьице с красной накидочкой: «Море волнуется раз! Море волнуется два! Море волнуется три, Фома Горбатый на месте замри!» Фома замирает и плачет от умиления: «Сальве, Регина![8] Матушка, Богородица, заступница, спаси меня, грешного!»

В Упсале Фома сразу пошёл в церковь, там была его любимая скульптура Богородицы – старая, выцветшая, поеденная жучком-древоточцем, но необыкновенно милая, юная, с загадочной улыбкой и весёлым младенчиком. Сто лет назад резчик Фроди из экономии и хулиганских побуждений преобразовал в Деву Марию великолепного позолоченного Фрейра, который за ненадобностью стоял у дедушки в сарае. Бог света и плодородия превратился в христианскую молодую мамочку. Фома без памяти в Неё влюбился – будучи в Упсале, навещал каждый день, дарил цветы и деньги, когда никто не видел, целовал торчащие из-под платья сапоги сорок пятого размера, которые халтурщик Фроди не стал переделывать.

Пречистая ждала Своего Горбатого. Крестоносец благоговейно набросил Ей на плечи чудесный карельский плащ (как обещал, с розочками) и охнул: показалось, что Она кивнула ему и покраснела от удовольствия.

Руна четвёртая Фома добывает клыки святителя

Медведица тяжело болела, засыхала, словно вырванный с корнем цветок. Родная карельская земля питала её жизненной силой, шла через пятки к сердцу. В шведском же королевстве вода была с ржавчиной, воздух отравлен вонью гнилой селёдки, дом Фомы при его внушительных размерах казался тесной клеткой.

Маленькая Трин тянула мать за руку: «Мама, поравставать! Поравставай, мама!» У Медведицы не было сил вылезти из кровати, она неделю ничего не ела.

Горбатый крестоносец от беспокойства места себе не находил: он обещал упсальским и сигтунским ткачам мастер-класс от заграничной мастерицы, даже собрал деньги и уже пожертвовал их любимой скульптуре, а Медведица чахла и могла в любой момент помереть с тоски по сыну и своим Нуолям.

Помолившись, Фома отправился на Пещерный остров, где, по слухам, жил знаменитый целитель, грек, который владел пятью клыками Николая Чудотворца, прятал их в секретном месте, доставал в случае крайней необходимости и использовал в медицинских целях. Фома надеялся, что зубы святого спасут больную женщину.

Рыцарь одиноко плыл в ладье два дня и две ночи. За бортом резвились треска и селёдка, подводные нехристи корчили рожи и показывали языки. На закате солнце опускалось до горизонта и тут же ползло обратно в небо.

На острове крестоносец долго тыркался по диким пещерам, прежде чем нашёл целителя. Судя по всему, в них когда-то жили колдуны, великаны и драконы: стены были покрыты непонятными знаками и рисунками. То ли воины, то ли охотники стояли возле невиданных зверей. У их ног бегали с копьями маленькие человечки. На самом верху, под мокрым сводом пещеры Фома заметил страшные борозды на камне, явно следы когтей. Что за чудище могло их оставить? Холодная капля упала на лоб. Крестоносец вздрогнул – за спиной послышался треск. Постепенно привыкающие к темноте глаза приметили ещё один рисунок. «Езус Кристус!» – простонал Фома: на ровной стене красным цветом был намалёван кто-то невероятно на него самого похожий: в профиль, с горбом, мечом, воздетыми руками. У ног наскального Фомы бегали и куда-то уплывали в лодке маленькие человечки, а рядом стояло горбатое чудо-юдо с рогом во лбу. Крестоносец вглядывался в свой портрет и понять не мог: зачем дурак-художник нарисовал два меча – один в руке, другой в ножнах? Вдруг до него дошло, что не меч это у пояса, а вздыбленный причиндал.

Крестясь и шепча молитву, Фома вышел на свет божий. Солнце припекало, гудели насекомые. Рыцарь лёг под куст и заснул. Ему приснился его предок, тоже горбатый. Он важно ходил и отдавал приказы низеньким человечкам. Взбегал на высокие камни и звал воздушных женщин. С ним дружили два ворона, они тоже призывно каркали: «Ррр-ота! Тррруд!» И чувствовал крестоносец Фома, что этот древний воин-колдун – он сам, причём очень сильный и счастливый. Вместо Роты и Труд явилась Ингегерд – весёлая, здоровая, забралась к Фоме на скалу. Море так блестит, что глаза слезятся. Крепкий ветер бьёт в грудь. Горбун обнимает женщину, плачет от радости, чихает и просыпается.

Фома нашёл грека по дыму костра. Тот жил в землянке в удобнейшем месте: с одной стороны тихая бухточка, с другой ягодное болотце. Отшельник коптил рыбу.

Грек сказал, что так оно и есть, не брешут люди, вот у него в мешочке зубы великого чудотворца, самого Николая Мирликийского. Ткачиху вылечат тридцать три восковые горошины, которые полежат пару дней в мешочке с зубами:

– Собственно, они там уже есть, сотня горошин, лежат неделю, Святым Духом успели пропитаться. Сам ими лечусь от ревматизма. Их надо есть тридцать три дня, по одной перед завтраком.

Рыцарь приказал раскрыть мешочек. В нём действительно были зубы и белые шарики.

– Вот, можете проверить, пять святых клыков, всё без обмана. Они мироточат, понюхайте!

Зубы пахли мёдом.

– Откуда они у тебя?

– Это грустная история. Зубы мне достались от брата Акакия. А к нему они пришли от брата Луппа, который был хранителем гробницы Николая Чудотворца в Мире. Давно это было. Свиньи из Бари украли мощи нашего святителя. Монахи хотели им воспрепятствовать, была драка. Барийцы вцепились в руки и ноги, наши пытались отстоять голову, но не получилось, силы были неравные. Во время потасовки голова несколько раз падала, челюсть треснула и чудесным образом по Божьему повелению у Николая выпали клыки. В них гораздо больше силы, чем в других мощах, сами увидите.

Брат Лупп зубки поднял, положил в коробочку, в келье под подушку спрятал. И правильно сделал, потому что вскоре за барийскими свиньями пришли свиньи венецианские, сунулись в гробницу и все оставшиеся мощи до косточки подобрали.

Лупп хранил зубы Николая в потайном месте, не раз оказывался в лапах у злодеев, которые подозревали, что он знает, где находятся выпавшие клыки чудотворца. Его и пытали, и золотом старались подкупить, но ничего не добились. Будучи уже глубоким стариком, брат Лупп дал зубы брату Акакию на хранение, а тот перед смертью мне с наказом увезти их в дальние края и спрятать в надёжном месте. Так я очутился здесь, на диком острове. Я жив – и это доказательство великой силы чудотворных клыков. Без них я бы давно умер от голода и холода в вашем королевстве.

– Как же они тебе помогают?

– В морозы я ношу на шее этот мешочек с зубами, они меня полностью согревают. Когда проголодаюсь, кладу один клык под язык, и тут же мой желудок наполняется кашей и пирогом. Если есть силы, сам добываю пищу, чтобы святого лишний раз не беспокоить, у него ведь и без меня дел хватает. Так что не злоупотребляю. Ловлю и копчу себе рыбку. Грибочки жарю. Тон артон имон тон эпиусион дос имин симерон![9] Видите, сударь, какой я плотный? Это всё зубы святителя Николая. Вот вам тридцать три горошины, будьте здоровы, не простужайтесь.

– Что это ты пробормотал?

– Это слова молитвы. Я с вами говорю на вашем языке, а молюсь на своём родном.

– Кто разрешил тебе неправильно молиться?

– Это язык Николая Чудотворца.

– Не нужен мне его язык. Подавай-ка зубы![10]

Горбатый Фома отнял у целителя мешочек с мощами и шариками и довольный отправился домой спасать Медведицу.

Руна пятая Фома исцеляет карельскую ткачиху

С клыками святителя крестоносец спешно грёб к Упсале. Погода стояла прекрасная, был полный штиль, парус безвольно висел: «Словно хозяйство архиепископа» – вертелось в фомушкиной голове, и он мотал ею, отгоняя бесовское наваждение. Обходя подводные камни, ладья скользила вдоль шхер по тихой воде. Чайки, защищая свои гнёзда, налетали на Горбатого и норовили клюнуть в макушку. Было жарко – то ли от палящего солнца, то ли от зубов Николая, которые хранились под рубахой в мешочке среди слипшихся восковых шариков.

Рыцарь думал о пещерном рисунке. Кто эти горбуны – воин и однорогий зверь? Имеют ли они отношение к нему, крестоносцу Фоме?

Фома стал горбатым примерно в то время, когда на его щеках и подбородке стали пробиваться редкие волосины. Вдруг его позвоночник поехал куда-то в сторону и начал странно перекручиваться. Спина ныла, каждое движение причиняло страдание. Долгое время Фома провёл в постели. К двадцати годам его горб прекратил увеличиваться и будто окаменел. Боль перестала терзать Фому – то ли сама по себе утихла, то ли он научился её не замечать. Природа наградила его исключительным ростом: имея согбенную спину, он был на голову выше других.

Из семейных легенд Фома знал, что горб – наследственный: от сотворения мира он время от времени выскакивал на спине какого-нибудь предка. У бабушки вырос горб, когда она была уже старая и нянчила внучка Фомушку. После работы на огороде всё её тело болело. «Кол в спине! Кол в спине!» – вопила она вечером, но на следующий день всё равно ползла на клумбы и грядки, хотя смысла в этом никакого не было: во-первых, овощи на рынке продавались совсем недорого, во-вторых, в доме имелась прислуга. Но бабушка упрямо сама пропалывала садовую землянику, ухаживала за цветами, подвязывала горох, прореживала укроп, редиску, таскала вёдра с навозной жижей. Ей необходимо было возиться с землёй. Земля отбирала у бабушки силы физические, но при этом давала мощь духовную. Бабушка имела непростой характер, крутой нрав и большое сердце. Карельская ткачиха была чем-то на неё похожа.

Фома решил, что пещерный, красным намалёванный горбун – такой важный, вооружённый – вполне мог быть его древним дедушкой. Правда, смущал гигантский отросток и не нравились бесовские знаки – все эти таинственные колёса и переплетённые дразнящие языки.

«Неужели я смог заглянуть в прошлое и увидеть моего прародителя? Во что он верил? К чему стремился? Где он сейчас? Имею ли я право за него помолиться? – думал Фома. – Он был вождём, его почитали и боялись. Защищал своё племя и ненавидел чужаков. Прекрасно владел мечом, а ещё знал заговоры разные и колдовские зелья. Посылал врагам страшные проклятия. Был способен парой слов разрушить целую деревню. Поклонялся дьяволу – одноглазому бродяге-пьянице – и множеству мелких бесов. Приносил им кровавые жертвы: ловил всех этих человечков, резал им глотки и развешивал на ёлке. Что ж, и я так делаю – но во имя чего? Во имя Святой Церкви. Дедушка ничего не знал о христианской любви и всепрощении, поэтому сейчас, конечно же, варится в котле. Господи, избави нас от адского огня и приведи в рай все души!»

Вечером, устав грести, Фома причалил к берегу с кострищем и тёсаным бревном, отполированным задами усталых путников. Хотелось есть, а хлеб весь кончился. Рыцарь достал из мешочка зубы святителя. Пять крепких, пощажённых временем, не тронутых гнилью клыков. Фома взял один и пихнул себе под язык: «Святой Николай, пошли мне селёдочку, с душком и молоками, как я люблю, аминь!» Рыцарь преклонил колени перед воткнутым в землю мечом. Его рукоятка отбрасывала длинную крестообразную тень. Прилетевший с моря ветер трепал космы Фомы, овевал обгоревшее, горбоносое, покрытое преждевременными морщинами лицо.

В какой-то момент Фоме почудился запах съестного, но он быстро улетучился. Ничего не происходило. Желудок был совершенно пуст. Фома жарко молился святителю, но безрезультатно. Затошнило от голода. Может, чудотворец обиделся, что его зубы отняли у грека? Но ведь в Упсале, в надёжных руках сына Римско-католической церкви они будут в большей сохранности!

– Святой Николай, помилуй меня, бедного мореплавателя! Ничего с твоими зубами не сделается! Как же было не забрать их у византийца поганого? Греки хлеб квасной жрут во время жертвенного таинства. Попы топчут Тело Христово, с бабами целуются и не признают удавленинку… А вдруг грек подсунул мне фальшивый зуб? Попробовать что ли другой?

Порывшись в мешочке, рыцарь достал прочие клыки, выбрал самый ровный, без щербинок, сунул под язык и тут же по пищеводу в страдальческий желудок потёк горячий суп со шкварками. Насытившись, Фома взял следующий зуб, и опять сработало – живот распёрла томлёная рулька. Прочитав благодарственную молитву, отлив, почистив зубы, рыцарь блаженно вытянул ноги. Все его мысли были с Господом, Пречистой и Медведицей. В кустах блестели глаза зверей, собравшихся посмотреть на спящего человека.

Утром Фома испытал оставшиеся клыки святителя Николая. С третьего поимел любимую свою освежающую тюрю на кислом молоке, с лучком, сухариком и ошпаренными листьями щавеля и смородины. А четвёртый подарил ему воспоминание о бабушке – в желудке стопкой улеглись оладьи с яблочным вареньем. Фальшивый зуб Фома швырнул в кострище и поспешил в Упсалу спасать больную Ингегерд. Судя по всему, этот клык тоже был настоящий, только бракованный и не всегда работал, ибо следующей весной на месте кострища люди увидели роскошное персиковое дерево, покрытое цветами. В связи с этим поразительным явлением, возможно, знаком свыше, на берегу была построена часовня святого Николая – покровителя путешественников. И никто не знал, что под алтарём в земле лежит клык самого чудотворца.

Фома мощно грёб, огибая шхеры, не обращая внимания на мозоли, вскочившие на ладонях. В заводях распустились дивные кувшинки и кубышки, среди них плавали пушистые утята со своей мамочкой. Фома нарвал цветов, завернул в мокрую тряпочку. Днём подул ветер, рыцарь поднял парус и на закате был уже дома. Ничего никому не сказал про святые зубы, тихонько сунул один клык Медведице под подушку, в руки ей вложил букетик, преклонил колени и слёзно помолился. На следующий день женщина пошла на поправку.

Руна шестая Фома рубит голову злой мельничихе

У Фомы на дворе был курятник. В те редкие времена, когда рыцарь спокойно проживал в Упсале, а не шатался по чужой земле, укрощая язычников, его будил звон колокола и бодрый крик петуха. Чтобы пленница поскорее встала на ноги, Фома каждое утро собирал яйца и сам жарил для неё омлет.

– Ингегерд, надо поесть.

– Фома, зачем я тебе? Отвези меня домой, в этой стране я теряю силы. Мне нужна моя земля, понимаешь? И мой сын Чудик.

– Я вернусь в Нуоли, привезу тебе Чудика.

– Он убежит, не дастся тебе в руки.

– Ешь, Ингегерд. А вот Трин здесь хорошо, слышишь, она с девочками разговаривает? Смеются! У неё две подружки постарше, они за ней следят. Я дал им деньги. Они пойдут на площадь и купят себе всё, что захотят. Со скидкой! Ингегерд, я Божий воин, уважаемый человек и могу отрубить голову. Меня все боятся. Трин получит в лавках лучшие товары. Она будет счастлива, как принцесса, потому что люди знают, кто я такой.

Фома был прав – в Упсале все от него шарахались. Когда он въехал в город на белом коне, держа перед собой хорошенькую Трин, народ решил, что это его дочка.

– Ты должна вылечиться, чтобы ехать в Сигтуну. Там тебя ждёт сотня ткачей, пряжа готова, станки заправлены. Пора делать плащи.

– Пускай сами делают.

– Они не умеют. Нужны непромокаемые, непробиваемые, как у тебя.

– Кто сказал, что мои плащи непробиваемые?

– Я говорю! Я видел собственными глазами, что топор отскакивал, словно от камня.

– Фома, тебе померещилось.

– Ингегерд, возможно, ты сама не знаешь силу, которую тебе даровал Господь. Ты милостью Божьей мастерица. Пречистая в сумерках над тобой летает и за тебя молится.

– Фома, а может, это колдовство? Может, это покойная бабка моя, Жила Косолапая, по ночам вылезает из-под кровати и шепчет мне на ухо заговоры на крепкую ткань?

– Не говори так, Ингегерд. Пречистая улыбнулась, когда я накинул на неё твой плащ. Лопни мои глаза!

– Отруби мне голову!

Божий воин размазывал слёзы и сопли. Он и сам уже не понимал, что ему нужно от жизни – чудесные плащи карельской ткачихи, которыми можно согреть деревянных и каменных святых, или же она сама – молодая, красивая, имеющая свою тайну, особую женскую силу и притягательность.

На улице, где жил Фома, было два больших дома – его собственный, из песчаника, доставшийся от отца, и мельничихин – двухэтажный, сложенный из мощных брёвен, окружённый множеством хозяйственных пристроек: амбарчиков и сараев. Мельничиха сколотила состояние на соли – не местной, серой и мелкой, а заграничной, которая была белая, как ляжки королевы. От заморских купцов она получала специальную крупную соль, похожую на горные кристаллы, её добывали в Тулузском графстве, на прудах, где гуляют длинноногие птицы с розовым оперением.

У мельничихи была своя соляная фабрика. Несколько мельниц разной конструкции с разными жерновами намалывали кучу дорогущей соли для самых разных нужд – для еды, для умывания, для лечения, для красоты. Под строгим мельничихиным надзором работники с утра до вечера что-то толкли, заваривали, процеживали, прокаливали. Соль была розовая, жёлтая, красная, мелкая, как пыль, средняя – кристалликами, крупная царапала язык.

В лавке у мельничихи протянулись длинные полки с коробами, склянками, горшками, в которых хранилась соль всех цветов радуги и ароматов: синяя с добавлением высушенных и истолчённых цветков льна и василька, зелёная с хвоей, горькая фиолетовая по секретному рецепту из тополиных почек (эта была самая дорогая, «от нервов», её поставляли архиепископу). В ассортименте были представлены также соляные масла и растворы, простые и экзотические. Они служили для стимуляции выделительных процессов, укрепления хрящей и костей, помогали при укачивании на корабле или в телеге.

Под прилавком у мельничихи имелись опасные порошки и микстуры, в них соль была смешана с ядами. Соль со шпанкой на кончике ножа служила приворотным зельем, десертная ложка без горки могла убить за сутки – просто всыпьте в брусничный пирог, только сами не съешьте. Про товар под прилавком знали лишь постоянные покупатели и «друзья дома».

Кроме соли мельничиха продавала стишки – в основном, про любовь: их привозили с «белым золотом» те же заморские купцы, а переводил грамотный служка одного нарбоннского сеньора, зависшего в Упсале по каким-то своим, то ли сердечным, то ли коммерческим делам. Иногда к стишкам прилагались ноты и можно было петь:

Дева, в вас видна порода,

Одарила вас природа,

Словно знатного вы рода,

А совсем не дочь мужлана;

Но присуща ль вам свобода?

Не хотите ль, будь вы подо

Мной, заняться делом рьяно?[11]

Стишки переписывали и продавали за звонкую монету там же – в соляной лавке. Некоторые образцы трубадурской поэзии прилагались к определённому виду соли. Например, стихи о Даме хорошо сочетались с земляничной, раствор с мужественным запахом кожи и дёгтя прекрасно подходил к теме путешествий и пилигримов.

Предприимчивая мельничиха прекрасно вела торговлю, однако пробуксовывала как мать. Её единственный сын Угги был пьяницей и бродягой. Она совершенно им не интересовалась и умно, без ссор и скандалов, поставила дело так, что ему было неприятно находиться в собственном доме. Мельничиха хотела быть Прекрасной Дамой, всех поражать красотой, умом и всяческими талантами. Она завела у себя салон, там принимала мужичков: интеллектуалов, романтиков и поэтов. Угги с горечью вспоминал, как маленьким дни напролёт бродил по улицам, пока мать со своим носом уточкой, поджатыми губами и поросячьими глазками изображала «прекраснейшую в земной юдоли». «Сынок, иди погуляй!» Она его не любила, он ей мешал высказываться с важной рожей о готском алфавите, руническом письме и политике покойного короля Эрика. Угги чувствовал себя брошенным, никому не нужным. С досады дёргал щекой, заикался и втихаря поджигал вокруг города сухую траву. Люди прозвали его «отмороженным».

Фома мучился мигренью и ходил к мельничихе за крепким соляным раствором, настоянном на мяте. Когда боль сжимала голову, словно обруч пивную бочку, а перед глазами летали жирные слепни, рыцарь нюхал его, втирал в виски и в шею под затылком. Отправляясь в поганые земли нести слово Божие, Фома всегда брал с собой запас целебной соли.

Всю жизнь Фома сторонился женщин – в юности стеснялся своего горба, считал себя уродом, в зрелом возрасте возникли другие интересы: захотелось увидеть дальние страны, помахать мечом, освободить Гроб Господень. Правда, епископ не благословил Фому на Палестину, пришлось разбираться с карельскими безбожниками и новгородскими «фальшивыми христианами». В молодые годы Фома из антропологического интереса пару раз заглянул мельничихе под юбку, но свататься не захотел, не зажгла она его, остался равнодушен. Вскоре мельничиха вышла за престарелого богослова, тот через полгода женатой жизни помер, оставив её вдовой с хорошим начальным капиталом, младенцем мужского пола и запасом тем для умных разговоров. При встрече Горбатый раскланивался с мельничихой, даже отпускал неуклюжие комплименты, но не по старой памяти, а за соль: его здоровье зависело от лекарств соседки.

До знакомства с нуольской ткачихой Фома был влюблён только в одну женщину – в свою деревянную Пречистую. Обожал её, как бабушку и как маленького ребёнка, хотел защитить, порадовать, побаловать – цветочками, нежным словом, слёзной молитвой, языческой кровью. Из любви к Пречистой Фома смирял свою плоть веригами и власяницей. Крестоносец полагал, что Богородица прекрасно осведомлена обо всём, что творится в его штанах, а стояк ей оскорбителен. Почувствовав, что тело становится «слишком тёплым», натягивал на свой бедный горб и плечи фуфайку из козьей шерсти. Она жутко колола кожу и возбуждение проходило. Летом мучимый похотью рыцарь уходил в заросли иван-чая – «к комарикам». Облепленный кровопийцами, страдальчески смотрел на закат, шептал молитвы, возвращался домой тихий, спокойный, с раздувшейся физиономией.

Когда Пречистая улыбнулась, получив в подарок карельский плащ, Горбатый решил, что ей пришлась по нраву Ингегерд, и он может наконец позволить себе нежное чувство к земной женщине.

Ну а мельничиха была по уши влюблена в Фому, правда, виду не подавала – терпеливо ждала, когда тот покрестит всех язычников, отрубит им головы, сожжёт их дома и вернётся в Упсалу, чтобы зажить спокойной размеренной жизнью. Тогда можно было бы с помощью шпанской мушки на кончике ножа завоевать его и склонить к совместной жизни. Появление карельской ткачихи поразило мельничиху до глубины души: как, Фома, нетерпимый фанатик, отдал своё сердце полудикой бабе, которая поклоняется духам леса и – нет сомнений! – приносит в жертву краденых младенцев? Даже если она приняла святое крещение – всё равно ведь возьмётся за старое: напустит порчу, засушит душу и тело.

Каждый день Фома заходил в соляную лавку за целебными растворами для Ингегерд. Щедро расплачивался, говорил, что снадобье прогоняет недуг.

С горя мельничиха завела себе любовника. Им стал Йон – оруженосец Горбатого. Йон был простой, бесхитростный парень, заботился о хозяине и его коне, привязался к маленькой Трин. Мельничиха давала Йону деньги – много денег, выпивки, еды и красивой одежды. Она нашёптывала ему гадости про Ингегерд и Трин (колдуньи, чужие, нехорошие), ночью, пьяный, он с ней жарко соглашался и даже обещал удавить обеих, однако утром его воинственное настроение улетучивалось вместе с хмелем, он шёл к Горбатому, целый день был у него на посылках, возился в конюшне, болтал с ткачихой, которая встала уже на ноги и ходила тихонько по дому и двору, с удовольствием играл и гулял с Трин и её подружками. Вечером возвращался к мельничихе, она шипела и плевалась от злобы, но кормила его, поила, одаривала, снова клеветала, внушая ненависть к любимым женщинам Фомы.

Йон постепенно развращался и опускался, на хозяина работал спустя рукава. В конце концов Горбатый прогнал оруженосца. Они больше не были нужны друг другу. Фома с тех пор, как карельские женщины оказались в его доме, завязал с походами, подуспокоился насчёт язычников. Меч стоял в углу за кроватью, там же были свалены щит, шлем и кольчуга – ночью поблёскивали при свете луны. А у Йона денег стало хоть отбавляй, горбатиться на Горбатого не было необходимости – он крепко засел у мельничихи, жирел и спивался. Старой греховоднице было выгодно, что парень отвык работать и бездельничает: теперь она крепко держала его в сетях – не романтических чувств, не страсти нежной, а заурядной финансовой зависимости. Иногда пьяный Йон пытался сбежать от мельничихи – пришпоривал коня и с гиканьем носился по улицам, сшибая всё на своём пути. Неоднократно под копыта попадали люди, погиб крестьянский ребёнок, калекой стал кузнец – добрый мужик, у которого Горбатый чинил своё снаряжение. Пьяница оставался безнаказанным – мельничиха знала, кому в городской управе дать на лапу.

* * *

Когда Ингегерд выздоровела, Фома предложил ей поискать для себя и Трин самую удобную комнату в его большом доме (болела она в тесной спаленке). Ткачиха выбрала светёлку под крышей – оттуда был вид на город и дальний лес, за который садилось солнце. Она пришла туда с тряпкой и веником, чтобы смести пыль и вымыть пол, задумалась, глядя на полыхающий закат.

Послышался шум: кто-то бегал, возился под лавкой. Показалась мышка с крошечным мышонком в пасти, посмотрела на Медведицу глазками-бусинками и кинулась в дальний угол за сундук. Через минуту снова появилась, юркнула под лавку и выглянула со следующим мышонком. Ей было очень страшно, но надо было спасать детей от чудища, которое вторглось в мышиное королевство. Третий, четвёртый, пятый!

– Ты хорошая мать! Не бойся! И у меня есть дети.

Медведица скучала по Чудику. Она два раза пыталась умереть – первый раз, когда перестала есть, но Фома сунул под подушку волшебный клык. Второй и последний раз – в лесу: с утра побрела туда с лопатой, вырыла себе могилу (попутно нашла несколько шахматных фигур из слоновой кости), встала ногами на дно и той же лопатой и руками принялась сгребать на себя землю, даже камни пыталась привалить. Полежала немного, начала задыхаться, услышала голос Трин и лай. Голос дочки ей почудился, а собака оказалась настоящая – бездомная, весёлая, с острыми ушами и пушистым хвостом. Мощными лапами она рыла нору в могиле Медведицы, мешая ей умереть.

Когти цапнули лицо. Медведица села. Собака возмущённо гавкала – что это ты делаешь? Проводила женщину до дома.

Фома искал Ингегерд во всех комнатах, во дворе, в подвалах. Увидев её, грязную, с лопатой, с разодранной щекой, с бродячей собакой, ничего не понял, кроме того, что всё очень плохо. Горбатый пошёл к мельничихе, велел всем выйти вон, самолично перемолол с солью четыре зуба святителя, ссыпал святое снадобье в коробочку, дома замесил с ним тесто, которое, подходя, сильно запахло мёдом, испёк колобок, дал его возлюбленной. Женщина попробовала колобок и, не удержавшись, съела до последней крошки – такой вкусный оказался. На следующий день карельская ткачиха, взглянув на Фому, увидела не злющего горбуна, а благородного рыцаря с кривым красивым лицом и пламенным сердцем.

Почему святая вода жгла Медведицу, а зубы Николая Чудотворца лечили? – спросите вы. Не могу ничего сказать, сама удивляюсь. Может, какая-нибудь ведьма перед крещением испортила воду и примеси выпали в ядовитый осадок? А может, священник, который над ней бормотал, был таким страшным грешником, что благодать Святого Духа затормозило.

С благословения архиепископа Фома собрался тихонько отвести ткачиху под венец – в расшитом золотыми нитями платье цвета варёного щавеля, без лишних глаз, без свадебной пирушки с танцами и пьяными гостями. Был в себе не уверен, с завистью вспоминал пещерного дедушку. Отправился к мельничихе за специальным снадобьем – у неё была целая полка солёных афродизиаков. Узнав, что Горбатый женится на карельской бабе, мельничиха обезумела от гнева и обиды. Она дала ему сильнодействующий яд, сказала всыпать в бобовую тюрьку и съесть перед сном – только вместе с молодой женой, иначе не сработает. К отраве бонусом выдала стишки в рамочке – можно в спальне повесить:

Искоркой Любовь сначала

Тлеет в саже, от запала

Сушь займётся сеновала:

– Разумей! –

И когда всего обстало

Пламя, гибнет ротозей[12].

«Яд выжжет вам обоим кишки, – думала злая мельничиха, – а я – Прекрасная Дама, у меня молодой любовник, завидуйте все!»

Связавшись священными узами брака, ротозей сварил бобы, накрошил туда лук, сунул хрен, чесночный сухарик, залил всё квасом, засыпал ядом и поднёс любимой Ингегерд. Обоих спасло звериное чутьё ткачихи, а может, вмешался дух бабки Жилы Косолапой.

– Фома, это отравленная еда!

На улице послышалась пьяная песня Йона. Горбатый вынес бывшему оруженосцу плошку с тюрей:

– Отведай, сегодня я женился на Ингегерд!

– Счастья вам желаю, сударь. У вас супруга расчудесная, дочечка маленькая, сладенькая и ещё детишки народятся. К вам Господь милостив, потому что вы прирезали тысячу тёмных язычников и двадцать бочек с золотом привезли в Его дом на корабликах. А я чем порадовал? Да ничем. Вкусная тюрька. Да благословит вас Бог. Я никто и звать меня никак. Правда, выпотрошил наглого Кулотку. Но этого недостаточно. Нужно пролить реки поганой крови, чтобы красавицу-жену по милости Божьей получить… Дурак ты, Йон. Зачем ушёл от рыцаря? Зачем связался со старухой? Иди, иди к ней. Это она подговорила тебя ко всему плохому. Привык к роскошной жизни. К блинчикам привык. Теперь ты у старухи на коротком поводке, никуда от неё не денешься. Ждёт она тебя со своими стишками и блинчиками, а под юбкой у неё воняет тухлой рыбой.

Вздыхая и бормоча, на ходу подбирая ложкой отравленную тюрю, Йон пошёл к дому мельничихи.

– Подождём до завтра, – сказала Ингегерд.

Утром стало известно, что оруженосец скончался в мучениях. Без суда и следствия Горбатый отрубил мельничихе голову. В городской управе ему по этому поводу возражать не стали, никто ничего не сказал.

Руна седьмая Чудик знакомится с Угги

Прошло десять лет. Чудик, сын Медведицы, вырос крепким парнем, ловким охотником. Он был хитрый, доброжелательный и старался дружить со всеми: со своими нуольскими соседями, с новгородскими и шведскими купчиками, с попами, с крестоносцами, которые шатались по карельской земле, сами не зная, что им нужно – всех правильно крестить, взять, что плохо лежит, с девушкой обняться или браги напиться.

Чудик помнил, как дважды избежал крещения, спрятавшись от Кулотки, а потом от Горбатого, и совершенно об этом не жалел. Ни в какого Христа он не верил, у него были свои заступники и авторитеты, например, сосна на скале. Это дерево пробило корнями гранит и брало жизненные силы не из земли, а из камня. Чудик обнимал сосну, она делилась с ним своей мощью.

Как-то Чудик сидел на берегу озера и жарил окуней. В волосах жужжали запутавшиеся мухи и комары. Стволы сосен были красные от закатного солнца[13].

– Хэй! – к нему по пружинящему черничнику подкрался дядька с синими глазищами и сальными жёлтыми волосами. На нём была стёганка, кожаная безрукавка, шею грела лисья шкура с пышным хвостом. У пояса – короткий меч.

– Что ты здесь д-делаешь? – судя по выговору, заика был не местный.

– Я на своей земле ем свою рыбу. А вот ты что тут забыл? – Чудику стало не по себе. Дядька выглядел странно – губы кривила загадочная улыбка, глаза ничего не выражали, точнее, не выражали то, что можно было бы запросто понять, в них была мысль о чём-то Чудику недоступном.

– Ты здесь один?

– Тебе-то что?

– Я смогу поговорить с тобой по д-душам? Нам никто не помешает?

– Помешает! – Чудик совсем занервничал. У него не было при себе никакого оружия, только маленький ножик, а вот гость, судя по всему, умел махать мечом. – Сейчас придёт Зюзьга!

– Это твой брат?

– Нет. То есть да! Это мой старший брат.

– Где он?

– Пошёл уток бить. Он отлично стреляет, далеко и метко.

– Сильный?

– Очень. Он крутильщик бревна!

– Это к-как?

– Ну берёт бревно и крутит – на спине, на шее, – Чудику очень хотелось, чтобы дядька ушёл. И он страшно жалел, что нет у него заступника – старшего брата Зюзьги.

– Можно я тут с тобой посижу, подожду его?

– Ну посиди. Сам-то кто?

– Упсальский я, отмороженный.

– А здесь что делаешь?

– Так, погулять вышел. Это твои удочки? – У Чудика был их десяток, разной длины, с разной наживкой.

– Мои. И Зюзьгины! Хочешь попробовать, пока клюёт?

– Да не умею я. А что за леска?

– Лучшая, из хвоста сивого мерина, её рыба в воде не видит. Насадить тебе шитика? Что тут сложного…

– Спасибо, я не справлюсь. Только сломаю вам удочку.

Судя по всему, упсальский рыцарь-бродяга не собирался резать Чудика, во всяком случае до ужина. Он поглядывал на румяных окуней и глотал слюни. Чудик дал ему рыбу.

– Правда, соли нет.

– Есть соль.

Дядька достал из сумки коробочку с фиолетовой солью.

– Это память о матери. Горькая соль, как и моё детство, как и вся моя жизнь. Мать меня не любила. Мне достался от неё большой дом, но даже не хочется там жить, его нанимают чужие люди. Я хожу по свету, мне не сидится на месте. Вкусная рыба. А хлеб у тебя есть? Благодарю. Вообще-то я б-богатый человек, но сейчас не при деньгах. С матерью мне не повезло, это была холодная, развратная, расчётливая женщина. Но всё же она меня родила, грудью кормила. Я желал бы отомстить за её позорную смерть. Представляешь, ей средь бела дня отрубили г-голову.

– Кто? Зачем?

– Её соседушка, г-гнида Горбатая.

– Как ты сказал? Горбатый?

– Фома Горбатый отрубил матери её злющую голову. За то, что она хотела отравить его с молодой женой в день их свадьбы.

– Послушай, а ведь и я должен отомстить Горбатому. Он украл мою мать Медведицу и младшую сестру. Если это тот Горбатый, что крестил вслед за Кулоткой наши Нуоли. Нас ведь два раза крестили: онежские, потом ваши, упсальские.

– Тот самый. Пойдём, замочим его вместе. Привяжем за ноги к лошадиным хвостам и поскачем в разные стороны. Я много лет вынашивал планы мести, но не решался сводить с ним счёты, всё-таки он воин и неплохо владеет оружием. Правда, сейчас он почти старик и, по слухам, живёт спокойной жизнью, в д-драки не лезет. Самое время проколоть ему шею.

– Неплохая идея. Мне бы маму найти.

– Ну где же твой старший брат? Позови его! – дядька вперил в Чудика свои странные глаза и тронул рукоятку меча.

– Зюзьга! – закричал Чудик. К его удивлению, кто-то ответил с другого берега: «У-у! Иду-у!»

– Там много уток. Пусть охотится. А меня зовут Угги.

– Я Чудик.

– У меня тоже есть старший брат. Он всегда со мной. Защищает, даёт дельные советы. Мой Христобратец.

– Христо кто?

– Христобратец.

– Христос?

– Нет, Христос это другое. Христос высоко на небе, а это мой родной Христобратец. Всегда рядом ходит, но другим старается не попадаться на глаза. Когда надо, является и со мной разговаривает.

– А когда надо?

– Когда мне грустно или я чего-нибудь не понимаю. Впервые он ко мне пришёл в моём детстве. Мне было лет восемь. Мать сказала идти гулять. Она ждала гостей, меня стеснялась и просто-напросто в-выгнала из дома. Я долго бродил по улицам, начался дождь. Я спрятался в нужнике и там заснул. А когда проснулся, рядом стоял Христобратец. Он отвёл меня домой, гости уже разъехались, мать заперлась в своей комнате, про меня вообще забыла. Смеялась там с кем-то… Можно я у твоего костра переночую? А завтра пойдём л-людей собирать в поход. Фома сейчас живёт в Сигтуне. Там его жена учит наших ткачей делать волшебную одежду. У неё есть дочка из прошлой жизни, я не видел, говорят, хорошенькая, и два сына-близнеца от Фомы. Не ваша ли это с Зюзьгой мать? Как выглядит твоя сестра? Миленькая, да?

– Ковыряешь рану.

– Сколько ей сейчас?

– Может быть, шестнадцать. Она меня на три года младше.

– Тебе девятнадцать?

– Не могу точно сказать.

– Так у Зюзьги спроси, он наверняка знает. А что твой отец? Горбатый ему г-голову срубил?

– Он сам по себе умер.

– Думаю, ему Фома помог. Лишил жены и дочки. З-захапал чужое добро. Ничего, ничего. Надо поспать. У меня боли в спине. Отдохнём и в поход. Я поведу войско в Сигтуну, порвём Горбатого, заберёшь свою мамочку. С этого часа мы – походники.

Угги задремал. Чудик, поражённый всем услышанным, долго смотрел на пляску Огневушек в гаснущем костре, потом тоже уснул. Над озером встал густой туман, в нём кто-то тихо вздыхал и похрюкивал. Из кустов вышел Христобратец. Поворошил тлеющие угли. Сел рядом с Угги. Тот застонал во сне. Христобратец принялся тереть ему больную спину.

Руна восьмая Чудик отправляется в Сигтуну

Чудика разбудили лучи солнца – слепили глаза, щекотали нос, играли в листве ивы, под которой заснули «походники». Угги спал, страдальчески скривив полуоткрытый рот. Дерево роняло на него жёлтые лодочки. Он был старше Чудика, но выглядел немужественно, было в нём что-то жалкое, детское. При этом он, несомненно, отличался ловкостью, выносливостью. Угги любил рассказывать о своих удивительных похождениях и с гордостью заявлял: «Я – выживатель!» Куда его только не заносило! И по альпийским ледникам гулял, и в Средиземном море купался.

– А у вас я уже два года походничаю, дошёл до Новгорода, во славу Божию зарезал трёх игуменов, спалил мост и церковь Благовещения.

– Мост-то чем помешал?

– Над святой Софией змей по воздуху летал, рожь не уродилась, хлеб подорожал в три раза – купцы цену взвинтили, зерно по шесть гривен за бочку впаривали. В Упсале у меня большой дом материнский и сундук серебра в надёжном месте. А здесь я – рыцарь бедный. Не могу хлеб втридорога покупать. Раз иду, вижу – бочки через мост катят. Я психанул, подпустил красного петуха. Народ разбежался, зерно в Волхов полетело… Потом затмение было страшное, солнце скукожилось и исчезло, все кинулись в церковь. Понял я, что это знак свыше, и поджёг траву. Люди выбежали, церквушка – дотла.

– В церкви же Христос сидит, а ты Его подпалил. Не боишься, что обидится?

– Там у них дьявол сидит. Они неправильно молятся и гореть им в аду. А тебе лучше помалкивать. А то срублю г-голову. Я же отмороженный.

– Не дурак, понял.

– А до этого в наших, свейских землях походничал. Бил язычников на торфяных болотах, на гранитных скалах. Они в свои поганые праздники знаешь что делают?

– Пиво пьют? Песни поют? С девушками пляшут?

– Ха, не только. Они идолов ублажают кровью человеческой. Это страшное зрелище. Я ходил по их лесам, капищам и священным рощам. Моё сердце не раз сжималось от ужаса. Вот представь себе: ёлка, а на ней висят человечки.

– Живые?

– Мёртвые!

– Зачем же их на ёлку вешать?

– А для красоты. Такое у них чувство прекрасного. Я не мог пройти мимо. Моё естество противилось этой сатанинской мерзости.

– И что же ты делал?

– То, что требует Господь. Деус вульт! Принял надлежащие меры. Я был, конечно, не один. Это здесь я гуляю сам по себе пока что. А там при мне находился отряд воинов Христовых. Мы мочили всех поганых – поганых мужчин, поганых женщин, поганых псов, поганых лошадей. Разве что поганых детей не трогали – забрали потом с собой в Упсалу. Все трупы по местному обычаю развесили на ёлках. И собак. И даже лошадей! Это было непросто. Ты попробуй на дерево лошадь вкрячить, посмотрю, как у тебя получится. Но мы справились. И детям показали в воспитательных целях – идите, смотрите, такая участь ждёт каждого, кто не любит В-в-всеблагого Творца.

– Страшно-то как. А вот интересно, где кровушки больше льётся – в священных рощах язычников или во время ваших крестовых походиков?

– Во время походиков. Наших ведь тоже убивают. Меня много раз ранило. По голове попадало, по рукам и ногам. Но я вообще не очень-то здоровый. Иной раз между лопатками как заноет, потом кольнёт – от боли вырубаюсь, просто теряю сознание. Меня Христобратец лечит. Мнёт спину. У него руки мягкие, сильные, мохнатые.

– Зверь, что ли? Оборотень?

– П-похоже на то. Пару раз приходил в обличье большого барсука. Сидит под кустом, на лбу – белая полоска в темноте светится.

– А так-то на кого похож?

– На рыцаря, а над головой золотая тарелочка летает. Надо бы поесть.

Чудик стал разводить огонь. Угги разделся и полез в тёплую воду. У него действительно тело было покрыто белыми рубцами: не врал насчёт ранений. Одно плечо задралось к уху. Нога прихрамывала.

* * *

Мельничихин сын очень быстро набрал отряд для шведского похода – около двухсот человек. Он убалтывал и убеждал в необходимости идти на Сигтуну всех, кого встречал на своём пути. А встречались разноплемённые торговцы, карелы-охотники, новгородцы. Последним он говорил:

– Там много ваших! Ваши торгуют! А их обижают. Я по рядам ходил, ювелирка исключительная, ах, какие цацки из рыжья с синенькими вставками, висюльки с собачками и лошадками, не удержался, купил себе в уши. Зеркала из Холопьего городка, рамы резные – давка, расхватывают! И шикарная пушнина, горностай, белка. У вашей-то кунички выделка лучше. Вот шведы и обзавидовались. К-карелы, мужичьё! На ваших женщин залупается Горбатый, а вы молчите. Вот Чудик. Почему бы ему не отомстить Фоме за мать и сестру? Где они? Надо бы проверить! Фома отрубил моей родительнице голову. Но это, к-конечно, моё дело, вы тут ни при чём, я сам разберусь. Вообще-то, Фома антихрист, его надо сварить на медленном огне.

Мстителю страшно везло: Сигтунский поход организовался словно бы сам собой – нашлось множество сильных мужчин, которых достали агрессивные соседи-католики, они были готовы к ответному набегу и, казалось, лишь ждали, когда им скажут «вперёд!»; нашлись деньги, чтобы вооружиться и снарядить корабли.

По дороге к отряду примыкал сброд, жадный до лёгкой добычи и приключений, а также приличные люди, которым надо было по делам в Швецию: парни с Готского двора, путешественники, желающие осмотреть достопримечательности и развеяться, – они не вникали в грядущие разборки, но щедро вкладывались в общие путевые расходы.

Таким парадоксальным образом крестоносец Угги устроил военный поход карелов и русичей на свою родную страну.

Правда, в какой-то момент флот Угги чуть не погиб в бурных волнах у берегов Швеции: крещёные подводники, пронюхав, что сын мельничихи хочет погубить Горбатого, задумали ему помешать и позвали на помощь святого Эразма, нашептали, что в ладьях сидят сплошные язычники и христопродавцы. Тот, памятуя, каким мукам предавали его злые люди при поганом Диоклетиане и поганом Максимилиане, согласился всех потопить: для начала устроил шоу с впечатляющей иллюминацией на мачтах и резонансной качкой, затем подогнал шквалистый ветер. Мореплаватели отважно противостояли стихии и святому, но что ты поделаешь с тем, кому на лебёдку внутренности наматывали?

Палубу заливало, Чудика чуть не смыло за борт, Угги бросил ему конец верёвки, подтянул, ухватил за шиворот и попросил прощения за то, что втянул в смертельную авантюру. В общей сумятице появились два незнакомца, Чудик не мог понять – кто такие: один, умный, давал указания, другой, мощный, за всё хватался. Работали слаженно – рубили мачты, непонятным образом перемещались с корабля на корабль, лили в воду тюлений жир, бросали якоря, переводили суда в пассивный дрейф.

– Угги, это кто?

– Так наши Зюзьга и Христобратец.

– Как это? Что это?

– Штормование на якоре. Христобратец делится опытом с Зюзьгой.

– Я не про это! У меня нет брата!

– Здрасьте, приехали, а кто у нас к-крутильщик бревна?

– Я его выдумал!

– Видишь, какова мощь твоей мысли. Смотри, Христобратец молится.

Умный, который руководил спасательными работами, встал на колени, воздел руки и пытался с кем-то договориться. Его заливало водой, качало, в какой-то момент затошнило, но он продолжал молитву: «Патер меус рекс, винтер бинтер жекс! Эне бене ряба, квинтер финтер жаба!» (казалось Чудику). Послышалась святая куролесица – новгородцы просили небесных заступников послать погоду и помочь прищучить шведов.

Зюзьга отошёл в сторонку, харкал в воду и ругался с подводниками, те оскорбительно жестикулировали зелёными руками и хамили на старошведском.

– Гнилые подводные вонючки! Кто приютил короля Олафа, когда его свои же затравили? Новгородцы! И что? Вы Олафа святым объявили, а православных погаными ругаете. Неувязочка! Где после кончины короля сиротка Магнус проживал? В Новгороде. Кто его усыновил и воспитал? Конунг Ярислейф[14], если вам это имя что-нибудь говорит.

– Заткнись, сапог с говном! Шитта[15] тебе за воротник! В твоём наплечном глиняном горшке дребезжит сухая какашка! Скажи новгородским заткнуться. Константинополь – отстой! Папа примат! Деум де Део, люмен де люмине резуррексит терциа дие секундум скриптурас[16].

– Не больно-то вы в скриптурах разбираетесь, сами не понимаете, что брешете. Сразу видно – народ неграмотный.

Наконец, до Эразма дошло, что на ладьях кроме пары-тройки тайных и абсолютно мирных язычников плывут натуральные, хоть и расколотые христиане. Море успокоилось. Суда взяли прежний курс. Чудик искал Христобратца и Зюзьгу, но они исчезли.

Угги мучили боли в спине. Чудик не раз задавался вопросом – почему его мамаша хотела отравить Фому и Медведицу (если это, конечно, она) в день их свадьбы? Он не видел Горбатого больше десяти лет, но запомнил его лицо и, глядя на Угги, вдруг узнавал резкие черты фанатика, одержимого своей мыслью, своей тайной мечтой. Угги часто вспоминал мать, видимо, он всё-таки любил её и простил все обиды. Один раз вскользь упомянул отца, который помер от старости, когда сын родился. Чудик боялся делиться с Угги своими смутными сомнениями насчёт его происхождения – психанёт ещё и отрубит голову.

Ночью, овеваемый морским ветром, Угги лежал в гамаке. Сон не мог к нему прилепиться. Обычно, когда бессонница мучила, Угги считал звёзды Млечного пути – на двадцать пятой глаза смыкались и дрёма тёплой волной окатывала тело, но в этот раз не помогало. Рядом на лавке похрапывал Чудик. Скучающий Угги дёргал товарища, приставал к нему с разговорами.

– Чудик, а есть ли у тебя д-душенька?

– Есть одна в Нуолях, может, женюсь на ней, когда вернусь. Если дождётся. А ты любишь кого-нибудь?

– Конечно. Но она, к большому сожалению, живёт лишь в моём воображении. Я очень хочу её встретить, денно-нощно Бога молю, чтобы п-послал мне её живую и тёпленькую. Твоя история со старшим братом внушает мне надежду встретить мою придуманную невесту.

– Угги, я до сих пор в смятении, не могу поверить! Как такое может быть? Но ведь все видели Зюзьгу, моего из мысли воплотившегося брата. Он пришёл на помощь в тяжёлый час и спас корабли. Я надеюсь, ты обретёшь ту, о которой мечтаешь. Какая она?

– Очень милая. Юная, нежная, непорочная. З-знаешь, мне нравятся развратные, опытные женщины. У меня было много женщин – г-грубых, сильных, пьяных. С огромными сиськами, гнилыми зубами и жарким лоном. Конечно, они не имеют ничего общего с моей П-прекрасной Дамой. Мой идеал – она: бесконечно милая, почти воздушная, но всё же телесная, чтобы было что обнять, поцеловать. Она похожа на кошечку или лисичку. У неё мерцающие глаза и вздёрнутый носик. Ты рубишься?

Чудик спал и видел во сне мать – красный пояс, белые рукава с птичками – и сестру, перемазанную земляникой.

На излёте 1187 лета от рождения Христова флотилия отмороженного сына мельничихи прошла через пролив, соединяющий владения балтийских подводников с древними чертогами поддонного царя Мелар-озера, и бросила якоря у Сигтуны. Приличные пассажиры побежали в сторону, от греха подальше, а воинственно настроенные двинулись в центр города.

Руна девятая Угги мстит Фоме Горбатому, Чудик находит мать

Хитрый Угги приказал походникам не хулиганить до поры до времени и по мере сил изображать пусть потрёпанный, но добропорядочный торговый караван, который собирается кое-что продать (к примеру, такие вот хорошие кистеньки с железными билами, топорики и боевые цепи) и кое-чем затариться. Подошли к славянскому городку. Встретили отца Фафуила с подбитым глазом, тот наябедничал, что городские власти дурковатые краёв не видят, своих крышуют, приезжих кидают, душат налогами и хамским обращением, один Фома Горбатый нам защита, но это на него карельская жена хорошо влияет.

Угги пообещал батюшке дурковатых разъяснить. Предложил походникам пообедать с сородичами, скоординировать действия и устроить местным небольшой погром, чтобы не забывали правила гостеприимства, а сам вместе с Чудиком пошёл в дом своего злейшего врага.

В первой же комнате их встретили два мальчика. Самого красивого, с кудрями до плеч, портил горб. На высокой кровати в перинах утоп их престарелый отец, торчали худые ноги. Слышался храп и свист. Ветер трепал белые занавески. В жару каменный дом отлично держал прохладу.

Чудик сказал мальчикам, что хочет забрать их вместе с матерью. Прибежала Медведица, вывела сыновей вон. Угги обнажил меч. В задумчивости замер над Фомой – не знал, вызвать его на бой или спящим зарубить. Фома открыл левый глаз, свалился за кровать, восстал уже вооружённый – высокий, мощный, страшный. Началась беготня по дому, наконец вывалились во двор. Угги тащил за шиворот раненого старика. Они были похожи как две капли воды. Угги хотел предать Фому позорной казни на глазах всего народа. Но народу было не до семейных разборок Горбатого – в городе начался пожар, новгородцы и карелы громили местных. Ломиками выковыривали из здания церкви красивые литые ворота, кричали: «Возьмём на память!»

Медведица попросила старшего сына и покойную бабку Жилу Косолапую воспрепятствовать смертельному кровопролитию.

– Чудик, надо пожалеть Фому.

– Мама, сколько он людей загубил Христа ради!

– Он не виноват, ему Пречистая и святой Зигфрид голову морочили. Теперь он добрый, детей растит, коврики ткать научился.

Чудик подошёл к товарищу.

– Угги, прости, что вмешиваюсь! Здравствуйте, сударь. Я тот, у кого вы украли мать. Вижу, вы истекаете кровью. Угги, понимаю, что это финал очень важного для тебя дела, мы долго сюда плыли, но вот послушай, можешь и мне отрубить голову, только послушай, не торопись.

– Говори!

– Не кажется ли тебе, что господин Горбатый твой отец, и матушка твоя из ревности отравить его хотела? Не руби с плеча, посоветуйся с Христобратцем.

– Уже советовался.

– Что он сказал?

– П-простить по-христиански.

– Ну так прости.

– Чудик, отойди в сторону, сейчас прольётся кровь. П-прочь! Убирайся! Дети, с-смотрите, ка-ак п-подохнет ваш отец!

Горбатый мальчик кинулся к Фоме, который сидел на земле и был похож на мешок, набитый гнилыми овощами. Угги подумал, что уместно будет прикончить ребёнка на глазах родителя и уж затем самому ему снести голову. В этот страшный момент отмороженному явилась Прекрасная Дама – юная, нежная, непорочная: прибежала Трин. Не зная, что делать, как остановить злодея, девушка с мольбой и бранью разорвала на груди рубашку: меня, мол, тоже можешь зарубить.

Загрузка...