После приказа немедленно зарегистрироваться всем, кто имеет отношение к евреям, Юзефа Антоновна поняла, что их ждут страшные дни, и уничтожила метрики детей, где была записана национальность отца. Но без документов жить нельзя. И они пошли в отдел здоровья горуправы, который тогда возглавлял М. Л. Мурашко. По довоенным временам он знал семью Рубина-Ефимовой, но когда Юзефа Антоновна с детьми вошла в кабинет, спросил, глядя на старшую дочь: «А это кто такая?». Юзефе Антоновне пришлось долго его уговаривать выдать новые метрики.
Беда в том, что их дом сгорел и жить было негде. Вскоре по совету знакомых семья перебралась в поселок Верховье, находящийся недалеко от Витебска. Там Юзефа Антоновна с тремя детьми стала жить в одной маленькой комнатке в деревянном бараке.
Когда начал создаваться партизанский отряд М. Ф. Бирюлина, старший сын Александр ушел в лес.
В Верховье ни Рубина, ни Ефимову никто не знал. Юзефа Антоновна надеялась, что национальность ее мужа останется в тайне. И детей никто не тронет. Она думала, что в это страшное время у каждой семьи полным-полно своих забот и до многодетной беженки никому дела не будет. Она, всю жизнь делавшая людям только добро, была уверена, что если кто-то и узнает правду о ее семье, то придет на помощь. Но на деле оказалось не так. Через некоторое время соседка Ефимовой стала поговаривать, что «в их доме завелись евреи и от них нужно избавиться». Юзефа Антоновна сообщила об этом сыну. Однажды вечером Александр вместе с другом, переодевшись в немецкую форму, пришли к соседке и стали расспрашивать, есть ли здесь евреи. И услышали уже известные им слова. Поняв, что это может плохо кончиться, Александр помог родным перебраться в партизанский отряд, а затем на Большую землю. Это произошло весной 1942 года.
Будучи в эвакуации, Юзефа Антоновна после долгих розысков случайно узнала адрес полевой почты мужа. Первое ее письмо об ужасах фашистской оккупации Витебска читала вся рота, в которой служил Захар Рубин. 7 октября 1942 года оно было опубликовано в газете Западного фронта «Красноармейская правда». А потом стало известно широкому читателю по публикации Ильи Эренбурга в сборнике «Война».
Вот некоторые отрывки из недолгой переписки Захара Рубина с семьей: «Здравствуйте, мои дорогие Юненька с ребятками! Сегодня получил из Горького письмо с твоим адресом. Такого счастья я не ожидал, все равно, как если бы я с того света получил от вас письмо. Не представляю себе, как вам удалось вырваться из проклятых немецких когтей…».
В ответ Юзефа Антоновна писала: «Ты просишь рассказать об отце. Я с ним встречалась много раз, помочь ему я не могла, я сама жила не лучше. Жили они в гетто, в развалинах дома. Один раз он пришел ко мне. Выглядел он ужасно, опухший, оборванный (у них все отобрали). Последнее свидание с ним не состоялось — мы должны были встретиться в воскресенье, а в субботу его расстреляли. Моя мама осталась в Витебске. Я была три раза у Степана, спасибо ему — он сшил Алику бурки. Где он теперь, не знаю. 16 февраля поселку дали два часа сроку — освободить все дома. Потом немцы всех расстреляли. Многие наши друзья, которые остались, погибли: зубной врач Лукаревич, доктор Маркович, сестры, наши молодые акушерки, всех не перечтешь. Все они погибли после ужасной жизни, многие умерли от голода еще до расстрела… В садике перед каланчой виселица, там каждую неделю вешают по несколько человек. Страшная картина…
Вот, мой дорогой, сколько мы пережили ужасных дней. Алик тебя ни на день не забывает, он все понимает. Бывало, в дни безвыходного горя, он обнимет меня и говорит: «Мама, давай сцепимся и утопимся». А потом тут же спохватится и скажет: «Нет, мама, нельзя — вдруг папа придет, а нас нет?».
За голову нашего сына Шуры немцы обещали 12 тысяч рублей. Однажды его вели вместе с другими партизанами на расстрел, вели по морозу голых, босиком. Немцы сидели на лошадях, а рук им не связали. Довели до оврага, а они, сговорившись, рванули в лес».
«25. 08. 42 г. С нетерпением я ждал письма, сами понимаете, да и вообще такого счастья, как узнать о том, что вы все живы, и переписываться с вами я уж не ожидал. Трудности и горя пережил немало… Но в сравнении с тем, что вы пережили, — это, конечно, мало.
…О себе особенно писать нечего. В ноябре я был контужен и два месяца лежал в госпитале… Сейчас нахожусь на Западном фронте, работаю батсанинструктором. Нахожусь на передовой почти все время под пулеметно-минометным огнем. Мои товарищи почти все ранены, мне пробило каску, полы шинели все изрешечены. Вчера я ехал за ранеными. Миной убило лошадей и возчика. На мне порвало плащ-палатку и осколком пробило котелок, а сам я остался цел и невредим и не теряю надежды с вами еще увидеться… Алик, сынок мой, когда я приеду к тебе, куплю новый велосипедик, а Томочке — кино».
Родной брат Захара Рубина, военный инженер-полковник Абрам Рубин, возглавлял военно-строительное управление Западного фронта. Однажды он приехал в часть, где служил Захар. Абрам предложил брату подлечиться от контузий и язвы желудка. Сказал, что в тульском госпитале почти весь медперсонал из Витебска. Но Захар ответил, что никуда с передовой не уйдет — он должен отомстить за смерть своих близких (тогда Захар Рубин еще не знал о том, что семья вырвалась из оккупированного Витебска).
Захар Хононович Рубин умер от ран 15 февраля 1943 года, похоронен в деревне Шатрищево Смоленской области.
Юзефа Антоновна связалась с Вязьменским, начальником военно-полевого госпиталя, и в октябре 1942 года прибыла с детьми во фронтовую Тулу. Она проработала всю войну медсестрой в хирургическом отделении, которым заведовал Б. В. Петровский. Ее труд отмечен медалью «За боевые заслуги».
В августе 1944 года Юзефа Антоновна с тремя детьми вернулась в Витебск. Послевоенные врачи областной больницы и сегодня помнят эту добрую и трудолюбивую медсестру.
Сара Кусиэльевна Манулькина сумела спасти себя и пятилетнюю дочь Любу. Вспоминая об этом, она рассказывала: «Выгоняют нас из Дома культуры (место гетто. — Авт.) на улицу. Беру дочку за руку, иду, а рядом стоят полицаи, совсем мальчики молодые, и один, ну, года 23 ему, и он поднял на меня нагайку и хотел ударить. Я ему говорю: «Слушай, я ведь иду на смерть, зачем ты меня хочешь ударить? Разве тебе легче будет?». И он опустил руку, не ударил. Я увидела кочегарку во дворе, она была справа от выхода и примыкала к правой стене. Там было какое-то внутри отверстие. В это отверстие спряталось 15 человек…
Первый вечер мы отсидели… Переночевала опять в клубе, но утром мы пошли не во двор, а в кочегарку, спрятались в трубе. Это был последний день работы немцев. Я сидела последняя. Была в пальто. Насыпали угли прямо на себя. Сидим спокойно, никто не кричит. Уже ночь. Многих увезли. Заходят немцы. Светят фонариком в трубу, а на мне угли. Один смотрит и говорит другому: «Все расстреляны…»
Они ушли. Ночью и мы решили уйти…»[63]
Сегодня даже трудно себе представить, как Берта Ароновна Вейлер сумела не только выжить, но и сберечь троих маленьких детей.
Когда фашисты стали сгонять евреев в гетто, они прятались в подвале 25 средней школы. Кто-то их выдал. В подвал ворвались немцы и стали бить прикладами, подгоняя к выходу. Особенно лютовали они, когда увидели в руках у дочери Берты Ароновны Рони кулек с сахаром, который они захватили еще уходя из дому и берегли, как самую большую ценность.
В гетто оказался и старший брат Берты Ароновны. Он, инвалид первой мировой войны, бывший в те годы в немецком плену, успокаивал родных. Говорил, что немцы ничего плохого не сделают.
И только старший сын Ким, которому было тринадцать лет, настаивал:
— Или мы уходим все и я помогу нести маленького Яню, или я уйду один. Они убьют всех.
— А как же мой брат? — спросила Берта Ароновна. — Ты же знаешь, у него нет ноги. Он не сможет уйти.
— Он останется здесь, — ответил Ким. — А нам надо уходить.
В войну дети взрослели очень быстро. Иногда день приравнивался к году. И очень рано начали понимать, что выживает каждый по одиночке, а гибнут, как правило, все вместе.
Берта Ароновна попрощалась с братом, и они ушли на север в сторону Ленинграда. Говорили, что там можно выйти к своим. Но чем дальше они шли, тем яснее понимали, что до линии фронта им так и не добраться. Они остановились в Городке. Просили милостыню. Те, что победнее, давали кусок хлеба, иногда оставляли ночевать у себя в доме. Те, кто был побогаче, спускали с цепи собак. Еду можно было обменять на одежду, обувь, и Берта Ароновна отправила старшего сына в Витебск, где у них были перед уходом из дома спрятаны вещи. Она, родившаяся в еврейском местечке на Украине, рассказывала, что украинка, благо с детства знала этот язык также хорошо, как и родной идиш, говорила, что дом сгорел и сейчас ищет родителей мужа, которые живут в Белоруссии.
Вернулся Ким, принес спрятанные вещи, и Берта зачастила на рынок, где обменивала их на продукты. Но однажды ее увидела женщина, которая знала Берту Ароновну еще по Витебску.
Она поздоровалась, сказала, что на нее можно рассчитывать — не выдаст, и тут же побежала к немцам сдавать жидовку и жиденят. Ведь за каждую голову была обещана отдельная премия. Берту Ароновну тут же схватили, привели к коменданту и стали допрашивать. Наверное, и сотой доли тех пыток, избиений, что перенесла она, не выдержать женщине. Но Берта Ароновна думала о детях и упорно повторяла придуманную легенду.
В конце концов комендант поверил ей и отпустил. Берта Ароновна поняла, что из Городка надо уходить. И она решает идти на юг, на Украину. Думает, что в местах, где ее знали с детства, будет легче найти и кров, и пропитание.
Часто их подвозили на автобусах, машинах немецкие солдаты. Причем, делали это охотно. Объяснялось все просто. Фашисты боялись партизан и усаживали рядом с собой детей и женщин. По ним стрелять не будут. Под Гомелем Берта Ароновна остановилась в крестьянской избе. Она понимала, что надо где-то достать документы. Их можно было только украсть. И женщина, до этого не взявшая чужой копейки, решилась на это.
Так Вейлеры стали Маслюковыми. Ким — Ефимом Александровичем. Хоть Ким и не еврейское имя, но опасное, коммунистическое, и его тоже лучше поменять. Роне, дочери Берты Ароновны, пришлось привыкать к имени Ирина, а самого маленького Яню назвали Иваном. Мама приказала детям, если кто-то спросит, как ее зовут, отвечать: «Мария Ефимовна».
Ни Ким, ни Роня не были похожи на евреев. Светловолосые, голубоглазые, они не вызывали никого подозрения ни у немцев, ни у всезнающих полицаев. Да и сама Берта Ароновна, чернявая, смуглая, чем-то напоминала украинских женщин. И только Яня, типично еврейский мальчик, мог выдать их всех. Ведь достаточно было развернуть одеяльце и увидеть, что мальчик обрезан. Его кутали, закрывали лицо. Говорили, что он больной. Но чем больше прятали Яню, тем больше вопросов возникало у случайных попутчиков, у патрулей. И однажды Ким сказал:
— Мама, мы должны избавиться от него. Из-за него расстреляют нас всех.
— Что ты предлагаешь? — спросила испуганная Берта Ароновна.
— Ничего, — ответил Ким. — Подумай сама. Или погибнет он один, или погибнем мы все вместе.
Несколько дней Берта Ароновна повторяла шепотом слова сына, смотрела на Яню и плакала. А когда увидела впереди немецкий патруль, испугалась. Подошла к колодцу, достала из одеяльца малыша, подняла на руках… Эти мгновенья она помнила до самой смерти. Разжать руки Берта Ароновна так и не смогла. Она завернула мальчика обратно в одеяльце и пошла навстречу патрулю.
К октябрю беженцы дошли до Киева, но убедившись, что в городе не прожить, пошли дальше в деревню Шапиевка Сквирского района. Здесь все были уверены, что пришла украинская семья. Им дали крышу над головой. Берта Ароновна или, вернее, Мария Ефимовна, стала работать в школе уборщицей. Ходила в церковь, голосила на похоронах. В общем, ничем не отличалась от местной женщины. Так и дождались освобождения.
Ким сразу же уехал в Киев, окончил ремесленное училище, стал специалистом высокого класса по художественной облицовке мрамором и гранитом монументальных объектов.
Берта Ароновна с детьми в 1947 году вернулась в Витебск. Здесь она узнала, что ее муж Иссер Вейлер, всю войну провоевавший на фронте, в 1944 году пропал без вести.
Ян окончил школу, устроился на завод заточных станков и проработал там 44 года. Тот самый Яня, который в роковом 41-м младенцем едва не остался на дне колодца.
Наверное, с годами, с опытом пережитого, к людям приходят осмотрительность и страх. Во всяком случае, в критические минуты дети гетто были настроены куда решительнее своих родителей.
14-летний Гриша Темкин кричал, плакал, доказывал маме, дяде, что надо решаться на побег. Взрослые не хотели принимать эти слова всерьез. И все же он сумел их убедить. Семья Темкиных бежала из гетто. Проселочными дорогами, лесами, они, подчас обманывая судьбу, добрались до Подмосковья. И снова вел за собой взрослых Гриша Темкин.
До войны в Витебске работало много высококвалифицированных врачей, окончивших в свое время медицинские факультеты крупнейших университетов Европы. Витебляне хорошо знали имена профессора Владимира Марзона, Льва Гинзбурга, Доры Гурман, Гирша Хвата, Ионы Левина, Сергея Лиоренцевича, братьев Александра и Хрисанфа Митрошенко, Николая Наместникова, Исидора Ратнера, Иезекиеля Риваша, Иосифа Сосновика, Соломона Хейна, Людмилы Чернышковой и других.
По данным местного статуправления, в 1940 году в Витебске работало 336 врачей и более 600 человек среднего медперсонала. В первые недели оккупации, судя по сообщению полиции безопасности и СД от 20 июля 1941 года, в городе оставалось 40 врачей, в том числе евреев[64]. Верные своему врачебному долгу, они работали до последней минуты в больницах и поликлиниках города. Многие из них оказались потом в гетто. И погибли.
Витебские женщины буквально боготворили опытнейшего врача-гинеколога Иезекиеля Евелевича Риваша. Он родился в 1872 году в городе Остров Псковской губернии. В 25 лет закончил Дерптский (Юрьевский) университет, свободно читал на немецком, английском. Он работал в городской (бывшей еврейской) больнице, а когда незадолго до войны построили новый роддом на Пролетарском бульваре (ныне улица Б. Хмельницкого), И. Риваша перевели работать туда. Доктор И. Риваш мог еще до войны уйти на пенсию, но это был врач не только по профессии, но и по призванию. Помогать людям было потребностью его души.
Бывшие сотрудники И. Риваша рассказывали нам, что однажды, после многочасовой тяжелой операции, уставший Иезикиель Евелевич, выйдя из операционной, поскользнулся, упал и сломал кость тазобедренного сустава. Был он человеком уже не молодым, кость срослась неправильно, образовался ложный сустав. После этого он хромал, с трудом ходил на костылях. Ему трудно было часами стоять у операционного стола и он оперировал сидя. Больница не могла остаться без опытнейшего гинеколога, и ему специально выделили лошадь, которая привозила его на работу и отвозила домой.
Доктор Иезекиель Риваш имел возможность эвакуироваться. Обстоятельства, по которым он остался в Витебске, нам неизвестны. Рассказывают, что когда за ним прислали грузовую машину, его не оказалось дома. Жил он в одной из квартир в доме № 1 по улице Крылова (бывшей Успенской), который до революции был собственностью семьи Ривашей.
Когда евреев стали сгонять в гетто, русские женщины ходили в горуправу и просили, чтобы И. Риваша оставили на работе. Они всерьез верили, что если этот опытный врач будет принимать роды, они пройдут успешно и потому хотели рожать только тогда, когда он дежурил.
Весь. 1941 год и начало 1942 года И. Риваш действительно практиковал в центральной поликлинике и роддоме. Н. Шидловская рассказывала, что И. Риваш ходил на работу на Марковщину. На костылях! Работая в больнице, он худо-бедно мог прокормить себя и свою, к тому времени беспомощную, глухую жену Анну Ильиничну, с которой прожил всю жизнь[65].
Доктор И. Риваш знал или догадывался, что его ждет. Он был дружен с И. Еленевским — старым витеблянином, юристом, выходцем из дворянской семьи. Однажды Иезекиель Евелевич сказал своему другу:
— Самое ценное, что есть в доме — это моя библиотека. Там уникальные книги и ценнейшая литература по моей специальности. Забери библиотеку к себе. Пускай она останется у хороших людей.
И. Еленевский отказался. Сегодня никто не воспроизведет сказанные им слова, но смысл их был такой: «Чем смогу, тем помогу. Но брать ничего твоего не стану».
До войны доктор И. Риваш с женой любили отдыхать у знакомых крестьян в деревне Иловка. Они останавливались у Ивана и Елены Кривоносовых. А когда Елена Васильевна бывала в городе, она заходила к Ривашам.
С приходом немцев все изменилось. Но благородные и порядочные люди оставались верны своим жизненным принципам. Слухи о том, что немцы издеваются над евреями, доходили и до Кривоносовых. Их дочь Татьяна Ивановна рассказывала: «Однажды мама пошла в город, чтобы узнать, что с семьей Риваша. Дверь открыл доктор. Увидев маму, он очень удивился. «Елена, — говорит, — что ты за человек, люди нас боятся, а ты вот пришла и еще гостинцы принесла». И заплакал. Мама стала его успокаивать: «Вас, — говорила она, — в городе знают, немцы Вас не тронут». Риваш молчал, а из глаз лились слезы. Позже маме кто-то сказал, что ночью к ним пришли немцы и забрали его с женой в гетто. Когда они спускались по лестнице, Риваш что-то не по-русски сказал жене, а немец чуть не ударил его. После этого Риваша никто не видел».
«Когда над Ривашем нависла опасность, — рассказывает Нина Ивановна Дорофеенко, — командование партизанского отряда, понимая это, направило в город, якобы на лечение, партизанку Антонину Моисеевну Скобову, чтобы она переправила его в партизанский отряд. Антонина Моисеевна сказала об этом Ривашу, но он категорически отказался уходить. Никакие уговоры не помогли. «Пойду на смерть, — ответил ей Риваш, — но не поеду. Здесь остается моя жена». Он передал Антонине Моисеевне собранные медикаменты, дал нужную справку, но сам не поехал. По дороге в отряд А. М. Скобова попала в облаву, немцы направили ее в трудовой лагерь, устроенный на бывшей зеркальной фабрике. Выручила ее витебская подпольщица Мария Клементьевна Оскер».
Мария Борисовна Гинсбург, одна из старейших фармацевтов Витебска, до войны работала в аптекоуправлении. Она хорошо знала многих фармацевтов и врачей. В годы войны Мария Борисовна с сыном Ю. И. Новиковым была эвакуирована в Сызрань.
«Это было весной 1942 года, — вспоминает Юрий Исаевич Новиков. — Маму каким-то чудом разыскала фармацевт из Витебска, кажется, Красовская. Мама очень обрадовалась этой встрече: после нашего отъезда в июле 1941 года она ни разу не встретилась ни с кем из витеблян. Красовская много рассказывала о городе. Мама расспрашивала о Витебске, особенно ее волновали судьбы знакомых. Помню, Красовская очень взволнованно заговорила о докторе Риваше. Мама попросила рассказать о нем все, что знает. И тут пошли подробности, которые, по-моему, не только мы, но и мало кто еще знал. Она даже пересказала разговор с каким-то человеком, после которого она сразу ушла из Витебска. Я, разумеется, не повторю все дословно, но услышанное было настолько необычным, что некоторые детали врезались мне в память.
Красовская рассказала, что Риваш был связан с их аптекой. Он выписывал рецепты на лекарства и перевязочный материал, якобы для больных, и передавал в аптеку, где работала Красовская. Риваш знал, что эти медикаменты работники аптеки передают партизанам и подпольщикам.
В один из дней в аптеку пришел молодой парень и спросил Красовскую. Она удивилась: этого человека видела впервые. Он сказал:
— Собирайся. Надо уходить.
— Почему? Куда?
— Потом узнаешь…
В сознании возникло, а если он — провокатор?
— Я никуда не пойду.
— Немцы арестовали Риваша.
— Тогда мне нужно зайти домой и предупредить маму.
— Нет. Уходим сейчас, прямо отсюда. Маме сегодня об этом сообщат.
И они ушли.
Красовская еще долго оставалась у нас и о чем-то разговаривала с мамой».
Врач Н. И. Мельников, живший в годы оккупации в Витебске, рассказывал: «Врача И. Риваша и врача И. Левина я знал лично. Они были оставлены немцами как специалисты уже после расстрела гетто. Было оставлено также 10 аптечных работников-евреев. В феврале 1942 года врач Бабицкая и врач Околович, работавшие в инфекционной больнице, организовали переправу группы людей через фронт. Фашистам стало об этом известно. Через три дня, в феврале 1942 года, опасаясь, чтобы Риваш не ушел, эсэсовцы ночью ворвались в квартиру, забрали наиболее ценные книги, вещи и увели его. Больше о нем ничего не было слышно».
С побегом за линию фронта четырех девушек-фармацевтов, которые были оставлены немцами вне гетто и работали вместе с Иезекиелем Евелевичем, связывают смерть супругов Ривашей и другие витебляне.
Так, например, из воспоминаний Н. Ф. Шидловской и Е. Б. Шпаковской известно, что в 1942 году этот безупречно честный и любимый в городе человек вместе с женой был повешен на площади, перед ратушей для устрашения, «в назидание населению».
В «Поименном списке уничтоженных жителей Витебска», составленном после освобождения города в 1944 году, в графе о смерти напротив почти всех фамилий написано: «расстрелян», «расстрелян», «расстрелян». Напротив же фамилий супругов Ривашей читаем: «убит», «убита»[66]. Обстоятельства их гибели еще предстоит выяснить. Мы не знаем точной даты их убийства, но пропуск И. Риваша на право хождения по городу был закрыт 13 марта 1942 года[67].
Кстати, этим же днем был закрыт пропуск детского зубного врача Доры Лазаревны Гурман.
Оставалась в оккупированном Витебске и медицинская сестра, работавшая вместе с И. Ривашем, Роза Мордуховна Гнесина. В начале июля 1941 года брат Розы Мордуховны Генех Мордухович Гнесин занимался эвакуацией Облпотребсоюза. В его распоряжении был целый вагон. Он просил сестру: «Надо эвакуироваться». Роза Мордуховна посадила в вагон, идущий на восток, мужа, двоих детей, а сама осталась в Витебске. Она говорила: «В больнице много рожениц. Женщинам не прикажешь, когда можно рожать, когда — нет. Риваш один не справится. Я должна ему помочь. Вы езжайте, я потом догоню вас». Она не сумела выбраться из Витебска и погибла в гетто.
В довоенные годы, как, впрочем, и сейчас, с особым уважением говорили о медиках «старой школы». Никто не знает, какие хронологические рамки у «старой школы». Эти слова, как почетное звание, присваивали тем, кто на протяжении многих лет честно выполнял свой профессиональный долг. О Циле Яковлевне Уринсон говорили — медик «старой школы». Более двадцати лет она отработала акушеркой в роддоме. Когда началась война, сутками не выходила из больничной палаты, из операционной. Молодые врачи и медсестры были мобилизованы и переведены на службу в военные госпитали. Те, кто оставался в роддоме, работали круглосуточно. Только однажды Циля Яковлевна выбралась домой, чтобы отправить падчерицу, которую считала дочкой, в эвакуацию. Благодаря ей Лилия Исааковна Лившиц осталась жива. Когда она узнала, что мы пишем книгу о Витебском гетто, прислала письмо, где рассказала о последних месяцах жизни Цили Яковлевны Уринсон.
«Еще в 1943 году я списалась с женщиной, сумевшей чудом выбраться из оккупированного Витебска. У нее была по мужу русская фамилия. Когда фашисты устроили регистрацию евреев, она не пришла на нее, никто ее не выдал и она не попала в гетто. Но там оказались ее родственники, друзья. И эта женщина не раз, рискуя жизнью, приходила на берег Западной Двины к Клубу металлистов. Приносила хлеб, картошку. Видела Цилю Яковлевну. Ее лицо, на котором оставались следы от перенесенной оспы, было легко запомнить. Однажды у ворот гетто она встретила высокую полную русскую женщину, которая принесла Циле Яковлевне еду. Но полицаи не разрешили ее передать. Женщина плакала, говорила, что в гетто ее лучшая подруга. Я поняла, что речь идет о нашей довоенной соседке Василисе Протасьевне Лещинской, тоже акушерке роддома.
После окончания войны я встретилась с Василисой Протасьевной. Она рассказала мне, что не раз приходила к Циле Яковлевне. Предлагала ей свой паспорт, чтобы та смогла выбраться из гетто. Обещала переправить в партизанский отряд, которым командовал племянник Василисы Протасьевны Дмитрий Евстафьевич Лещинский. Но Циля Яковлевна отказывалась. Говорила, что в гетто очень много больных и люди нуждаются в ее помощи. Она не может оставить их. И надеялась, что доктор Риваш возьмет ее к себе ассистентом. Но подневольный доктор Риваш не имел ни прав, ни возможности принимать людей на работу. Циля Яковлевна Уринсон погибла в Витебском гетто».
Даты последних массовых расстрелов, связанных с уничтожением гетто, в показаниях свидетелей упоминаются разные. Одни утверждают, что гетто было уничтожено в первой декаде октября, другие — что расстрелы продолжались до 25 октября. Видимо, некоторые узники гетто в дни массовых расстрелов смогли спрятаться среди пожарищ, в развалинах домов и подвалах, окружавших здание клуба. Однако долго они там оставаться не могли. Не было воды и продовольствия, и нужно было искать другие пути к спасению. Люди, выходившие из убежищ, были замечены немцами, и гитлеровцы провели «зачистку территории». Они искали спрятавшихся евреев, обещали за каждого пойманного 1000 рублей премии. В одном из подвалов нашли 68 мужчин-евреев. Их в тот же день расстреляли.
Об одном из последних расстрелов узников Витебского гетто вспоминает С. И. Угорец: «Четвертого ноября молодой полицай — он жил до войны на нашей улице — сказал мне: «Семен, если ты не выйдешь из гетто, значит все — завтра вам конец». Я прибежал, сообщил родителям, сестре. Они не поверили мне, хотя надеяться уже было не на что. Все понимали, что со дня на день будут уничтожены последние узники. Сейчас я думаю, что родителям и сестре не то, что было тяжело решиться на побег. У них просто не было ни физических, ни моральных сил бороться за свою жизнь. А я решил бежать. Мать дала мне две тридцатирублевые довоенные купюры, которые она берегла на черный день, у всех собрали для меня вещи поцелее да потеплее, и подвалами домов я вышел из гетто. Куда идти дальше, не знаю… Подался к своему другу, однокласснику Николаю Удановскому. Мать Удановского сказала: «Чем я могу тебе помочь? У нас отец — коммунист, сами боимся. Можем дать тебе метрики Коли. А дальше сам выбирайся».
На следующий день я стоял около пекарни на Замковой улице и видел, как машины вывозили оставшихся евреев из гетто. Их везли расстреливать в сторону деревни Тулово. Мне показалось, что кто-то из машины махнул рукой…».
Фашисты были верны своим садистским традициям. Чтобы люди не забывали про праздники, в эти дни они устраивали массовые расстрелы. К годовщине Октябрьской революции гитлеровцы готовились особенно тщательно.
29 июля 1944 года свидетель Е. Н. Бавтуто давала показания следователям ЧГК: «…массовые расстрелы… немцы провели 6, 7 и 8 ноября 1941 года. Расстрелы проходили три дня без перерыва с 7 часов утра до 8 часов вечера. Расстреливали только евреев… Среди расстрелянных были дети, женщины, старики… Расстрелы проводились с садизмом, наблюдались массовые случаи сбрасывания в ямы живых людей.
Спустя три дня после проведения расстрелов я была на этом месте. Всюду валялись документы, вещи, облигации, деньги. Тогда же я нашла отрывок списка расстрелянных евреев на 4-х страницах тетрадных листов. Список этот мною хранился, но в период эвакуации немцами он остался дома, и сейчас его я не нашла.
Закопали расстрелянных неглубоко, были видны отдельные части тела, которые растаскивались собаками».
«Расстрельные списки», найденные Е. И. Бавтуто, скорее всего, были составлены заранее. В день расстрела полицаи проверяли по ним, все ли узники прибыли к месту назначения.
Георгий Валерианович Шантырь рассказывал нам: «На восточной стороне города за евреями уже не охотились. Немцы считали, что их здесь не осталось, и мы более не менее спокойно жили у дяди. Как я попал к нему? Вначале мама взяла нас, меня и сестричку, с собой в гетто. Она почему-то думала, что это место будет самым безопасным. Мы жили в гараже табачной фабрики. Когда мама поняла, что нас ждет, она отправила меня к дяде, брату моего отца. Отец был белорус, так что это была белорусская семья. Я все время носил маме еду. Я не был похож на еврея и мог свободно ходить по городу. Кроме того, полицаи за пачку табака пропускали в гетто. Но было и такое. Иду, а полицай останавливает и спрашивает:
— Ты обрезаный?
— Нет, — отвечаю.
— Покажи, — говорит он.
Мама старалась, чтобы я реже приходил к ней. Она боялась за меня. Примерно в двадцатых числах сентября она сказала, чтобы я забрал с собой сестру, которая находилась вместе с мамой в гетто. Сестре было два года.
Однажды я подошел к гетто со стороны Западной Двины. Увидел маму. Она попрощалась со мной и сказала:
— Береги Инночку.
9 ноября я пошел в гетто, думал, сумею передать маме немного хлеба. По дороге мне встретился мой друг и сказал:
— Не ходи туда. Их всех расстреляли.
В Витебском архиве хранится регистрационный журнал лиц, арестованных СД в июле-декабре 1942 года. Здесь все достаточно просто: отметки о «прибытии-убытии» арестованных, номер, который присваивался каждому узнику тюрьмы, а также номер камеры, в которой он находился. Отметка «убыл» в большинстве случаев не поясняется, куда именно «убыл» — отправлен в какой-нибудь концлагерь или расстрелян. Неизвестно. Названы в документе и имена исполнителей: кто доставил арестованного в тюрьму или забрал оттуда. Учет узников велся аккуратно, изо дня в день на немецком языке. Несколько школьных тетрадей, исписанных канцелярским почерком. За ними судьбы тысяч людей, которые прошли через кровавую мясорубку СД. Для многих из них смертная казнь была избавлением от зверских побоев, издевательств, голода и жажды, от пребывания в каменных мешках тюрьмы.
Здесь под номером 2635 мы находим имя арестованной Надежды Фоминичны Шидловской, сидевшей в камере номер 13.
В списке узников немало еврейских фамилий. Значит, к 1942 году в Витебске еще оставались скрывавшиеся каким-то образом евреи: Буслович Шлема, Шустерман Евгений, Сультин Абрам, Вайнберг Израиль, Тонис Мордух, Габерман Абрам, Левин Меня, Рубинчик Аня, Гинзбург Рая, Файльман Юлиус, Кац Лева, Кабербаум Изя, Рубинчик Малка, Айзенкраф Мария, Эпштейн Павел, Куперман Хая, Церевман Лева, Голдберг Лиза, Сухман Лева, Кагилевич Ехая, Каплан Слава.
И таких фамилий в этом журнале насчитывается более ста двадцати — вряд ли кому-то удалось вырваться из тюремных застенков[68].
Но и после этого в Витебске еще оставались евреи, числившиеся по документам белорусами, поляками, русскими.
Долгое время, начиная с двадцатых годов, в Витебском госбанке, что находился на улице Толстого, работала машинисткой Эвелина Борисовна Петрович. Печатала она быстро и грамотно, порой правила тексты, поданные начальством для печатания.
Аккуратная, всегда подтянутая, Эвелина Борисовна была хороша собой, одевалась с большим вкусом, хотя и неброско. Жгучая брюнетка с короткой стрижкой, как тогда было модно, она выглядела моложе своих лет. Несмотря на мизерную зарплату машинистки, всегда благоухала тонким ароматом дорогих духов. Жила она одиноко, снимала маленькую комнату. Все знали, что была она то ли полькой, то ли русской.
Перед самой войной Эвелина Борисовна вышла замуж за вдовца, у которого был свой домик, и продолжала работать в банке. Они остались в оккупированном городе, так как у ее мужа Андрея Васильевича незадолго до начала войны случился инсульт, и он стал при ходьбе тянуть ногу.
После создания гетто Эвелина Борисовна потеряла покой. Всеми способами она стремилась узнать, кто из ее знакомых оказался там и как им помочь. Кое-что ей выведать удалось. Она узнала, что люди погибают в гетто без пищи и воды. Собирать еду и передавать ее в гетто стало целью жизни. Где только могла, она покупала или выменивала вещи на продукты и готовила передачи в гетто. Любыми путями проникала к ограждению, уговаривала или обманывала охранников и передавала узникам еду, одежду — все, что могла достать. Попадала в облавы, но ей удавалось каждый раз возвращаться домой. Эти частые и настойчивые посещения гетто, хождения по городу привели к тому, что немцы стали ее подозревать, и однажды патруль задержал Эвелину Борисовну. «Du bist Jude!» («Ты еврейка!») — сказали ей и отвели в комендатуру. Даже паспорт, где записано, что она русская, не убедил немецкого коменданта. И только когда привели ее мужа — высокого, гладко выбритого, голубоглазого, представительного мужчину, опиравшегося на толстую палку с серебряным набалдашником в виде собачьей головы, и были представлены дополнительные документы, немецкий офицер отпустил их.
Пришлось Эвелине Борисовне с помощью перекиси изменить цвет волос. Теперь, благодаря светлым волосам, ее внешность не вызывала подозрений, и она продолжала, как и раньше, преодолевая различные трудности, проходить к гетто и приносить передачи. Делала она это до последнего дня существования гетто.
Окончилась война. Эвелина Борисовна осталась жива. Она похоронила своего Андрея Васильевича, не выдержавшего лишений оккупации. Эвелина Борисовна, постаревшая, совершенно седая, встретила немногих своих прежних друзей, вернувшихся в разрушенный и разоренный Витебск. Слезы душили ее, когда она рассказывала о годах немецкой оккупации, и тут открылась история детских и юношеских лет Эвелины Борисовны.
Ее отцом был Хаим-Борух, матерью — Ривка, державшая до революции маленькую лавку в полуподвале дома на Могилевском базаре. В лавке ничего особенного не было — дрожжи, горох, кое-что для крестьян, которые приезжали на базар. Хаим-Борух был благочестивым евреем, читал Тору в синагоге, которая была недалеко от дома на берегу Западной Двины, слыл большим талмудистом.
Ривка очень гордилась ученым мужем, сама сидела в лавке и вела все домашнее хозяйство, а по четвергам разносила дрожжи по домам своим постоянным покупателям. В семье строго соблюдались каноны ортодоксальной еврейской традиции.
Хава, Хавеле (так звали тогда Эвелину дома) была старшей и любимой дочерью. Она была смышленой и красивой девочкой. Родители устроили ее на учебу в Мариинскую гимназию, где учились в основном дети из состоятельных семей. Хавеле хорошо училась, всегда была в окружении подруг. Ее звонкий смех радовал всех. Родители души не чаяли в старшей дочери, она была их гордостью и надеждой.
В выпускном классе в нее влюбился офицер Алексей Александрович Петрович — блестящий молодой человек, с тонкими усиками над верхней губой. Происходил он из дворян. Хавеле была без ума от него. После окончания гимназии она приняла православие и тайно обвенчалась со своим офицером.
Большего потрясения, чем отступничество любимой дочери, для отца и матери быть не могло. Они отреклись от нее. Не только они, но и вся семья, все родственники. Отец не перенес такого удара — он заболел. Хавеле стала Эвелиной и уехала с мужем в Самару. Вскоре началась первая мировая война. Алексей погиб на фронте. Эвелина осталась одна. Она вернулась на родину.
Умерла мама, вышла замуж младшая сестра, но Эвелина не могла подойти, чтобы попрощаться или поздравить. Семья ее так и не простила. В одиночестве текла ее жизнь. Только Бог да подушка знали о переживаниях и страданиях в бессонные ночи.
В первые же дни создания гетто туда заключили семью Каценельсона — мать, отца, детей 10 и 15 лет. Это была сестра Эвелины, ее муж и дети. Вот кого искала она, вот ради кого готова была пожертвовать жизнью, чтобы облегчить их участь.
В 1947 году Эвелина Борисовна все еще работала в банке и жила в маленькой комнатке, но стала часто болеть. К ней приехал племянник. Как мальчик спасся из гетто, мы не знаем. Это был офицер с набором орденских планок. Он забрал Эвелину Борисовну в свою семью в благодарность за то, что она, как могла, помогала его родителям в последние их дни на земле. В этой семье в мире и согласии, окруженная уважением и признательностью, прожила Эвелина Борисовна оставшиеся годы.
В детский дом, который находился недалеко от Смоленского рынка, в начале 1942 года привезли девочку. Она называла себя Верой Хорошкевич. Была тихим, испуганным ребенком. Сторонилась людей, боялась, когда к детскому дому подходили немецкие солдаты.
И только своей лучшей подруге Марии Синцовой доверила тайну. Настоящая фамилия Веры была Гильман. До войны она жила в местечке Кубличи. Ее родители погибли в Ушачском гетто, а сама она чудом выбралась оттуда перед самым расстрелом. Потом попала в Полоцкую тюрьму. Там придумала легенду про Веру Леонтьевну Хорошкевич. И уже из тюрьмы была отправлена в Витебск.
В 1942 году кроме Веры, в детском доме были еще еврейские ребята. Она была свидетелем расстрела трех малышей, про которых кто-то из местных холуев нашептал гитлеровцам. Детей вывели во двор и расстреляли.
Вера Гильман спаслась благодаря мужественным и благородным людям: повару Марии Петровне Мецне, воспитательнице Галине Ивановне Померанцевой и ее мужу Владимиру Иосифовичу Загорскому, которые, рискуя собственной жизнью, спасли еврейскую девочку.
Но вернемся к событиям сентября 1943 года. Гитлеровцы начинают понимать, что когда-нибудь им придется отвечать за содеянное, и пытаются уничтожить следы кровавых преступлений. Они издают секретный приказ о сжигании трупов ранее расстрелянных ими советских граждан. На судебном процессе над немецко-фашистскими военными преступниками, проходившем 15–20 января 1946 года в Минске, обер-лейтенант войск СС и криминал-комиссар гестапо, бывший начальник полиции безопасности в Орле, Орше, Борисове, Слониме Ганс Герман Кох показывал:
Прокурор: Скажите, по чьему приказу проводилось сжигание трупов?
Кох: Этот приказ исходил от Гиммлера. Я сам получил этот приказ от Эрлингера (полковник Эрлингер — руководитель Минского гестапо. — Авт.).
Председатель: Защита имеет вопросы?
Адвокат Михальский: Скажите точнее, как назывался этот приказ?
Кох: Это был приказ «тайной натуры».
Прокурор: Как это понимать?
Кох: Это был совершенно секретный приказ.
Прокурор: Вам говорили, почему нужно было сжигать трупы?
Кох: Инструктаж я получил в городе Могилеве у Эрлингера. Он объяснил, что массовые могилы должны быть уничтожены для того, чтобы впоследствии Красная Армия не могла установить, сколько советских граждан нами было уничтожено.
Прокурор: При этом был проведен наглядный инструктаж, как сжигать трупы?
Кох: Да.
Прокурор: Кто присутствовал при этом?
Кох: Там были комиссары гестапо, которые находились на территории Белоруссии.
Прокурор: Что вы делали с людьми, которых заставляли раскапывать могилы и уничтожать трупы? Вы их впоследствии уничтожили?
Кох: Да.
Вначале полковник Эрлингер предупредил, что выполнить этот приказ нужно «скрытно от мирного населения и после сжигания трупов… в пепле отыскать золотые вещи: кольца, зубы…» После этих объяснений участникам совещания был продемонстрирован костер, подготовленный для сжигания трупов. Тот же Кох показывал: к месту, где уже был сложен костер из 100 трупов советских граждан, расстрелянных в тот день, подвели всех участников. Костер занимал площадь около 36 квадратных метров, в нижней части костра были положены камни, примерно 50 сантиметров высотою, на которых лежали рельсы: на рельсы клались кряжи, на кряжи клались ряды трупов, на трупы клались дрова. И так было три яруса. К низу костра подкладывались дрова».
На вопрос следователя: «С какой целью вам было продемонстрировано сжигание трупов?», Кох ответил: «Это было нам продемонстрировано, как нужно правильно складировать костры при сжигании трупов и чтобы мы могли проинструктировать в устной форме людей, которые будут непосредственно выполнять приказ»[69].
В докладе на VI сессии Верховного Совета БССР 21 марта 1944 года начальник Центрального Штаба партизанского движения П. К. Пономаренко привел рассказ одного из тех, кто был невольным участником акции сожжения, кому чудом удалось остаться в живых:
«Будучи 17 августа 1943 года арестованным, я до 1 октября 1943 года находился в Могилевской тюрьме. При начавшейся с этого числа разгрузке тюрьмы, производившейся главным образом за счет массовых расстрелов заключенных, я был отобран в рабочую команду, сформированную в течение ночи из 280 наиболее сильных по внешнему виду заключенных. Под сильным конвоем полицейских и немцев, вооруженных в большинстве автоматами и имевших служебных собак, команда была направлена на автомашинах в так называемый Пашковский лес, находящийся под самым Могилевом. Там с 1 по 28 октября 1943 года команда была занята раскопкой трупов расстрелянных и зверски замученных людей и их сжиганием…
Вся работа проводилась под большим секретом. Лица, случайно видевшие это зрелище — главным образом проезжавшие крестьяне — расстреливались и сжигались тут же вместе с лошадьми.
По окончании сжигания трупов команда была разбита на две равные по численности группы, из которых одна была увезена куда-то на автомашинах под предлогом продолжения работы в другом месте. Оставшимся немцы приказали залезть на штабеля дров, лечь в ряд, свесив головы. Дав по людям двойную очередь из автоматов, немцы подожгли штабель в нескольких местах. Вслед за этим были расстреляны предварительно уложенные в ряд полицейские, производившие уборку вокруг штабелей, а тела их были брошены в штабель другой группой полицейских. В числе расстрелянных был бывший начальник карательного полицейского отряда местечка Княжицы Могилевского района Дегтярев.
Я оказался раненным и не потерял сознания. Когда немцы уехали, я выбрался из охваченного пламенем штабеля и бежал».
Эти показания Пилунова подтверждаются и другими источниками и свидетельствами.
Даже во времена инквизиции средневековая Европа не знала таких костров из человеческих тел. Для этого нашей благовоспитанной цивилизации нужно было дожить до середины двадцатого века. А тем, кто конструировал костры, разрабатывал методику сжигания человеческих тел, закончить университеты, получить ученые степени магистров и докторов.
Приказ «о сжигании трупов» был исполнен и в Витебске.
«Иловка стояла на этом месте с незапамятных времен, — рассказывала Татьяна Ивановна Кривоносова (Васильева). — Это был хутор, где жили только Кривоносовы — три родных и два двоюродных брата со своими семьями. Старшим был мой отец, Иван Ефремович. Семья была большая: отец, мама Елена Васильевна, я и два брата — Николай и Михаил. Наш дом стоял ближе всего к Иловскому оврагу. Между нашим домом и оврагом был ельник, который потом немцы вырубили. У каждого брата было свое хозяйство, надворные постройки. У нас был большой сарай, баня, хлев.
В какие-то дни немцы стали завозить дрова, сбрасывали их сначала около ельника, а потом в овраг. Из нашего дома это было хорошо видно. Дрова — не дрова, что-то вроде небольших бревен. Никто не понимал, зачем их навезли. Отец говорил, что, наверное, немцы что-то задумали.
Через некоторое время привезли на машине военнопленных. Нам приказали убраться. Мы перешли жить в баню, пленных поселили в сарае.
В бане мы жили недолго. Оттуда нас тоже выгнали, и мы ушли к двоюродному брату отца, который жил на краю Иловки.
Однажды из оврага повалил черный дым, какой-то вонючий. Видеть, что там происходило, никто не мог, потому что немцы кругом поставили охрану. Продолжалось это довольно долго, недели две, а может быть, и дольше. Потом люди говорили, что немцы пленных расстреляли. Как стреляли, мы слышали, но не видели».
Об этом же рассказал нам и житель деревни Тулово Иона Рогожинский. Тогда ему было 16 лет. «О том, что стреляли евреев в Иловском овраге, знали тогда многие, и я тоже. А что происходило осенью сорок третьего, я не видел, но в нашей деревне долго помнили тот ужасный дым, который шел из оврага, даже не дым, а какой-то смрад. Куда ветер подует, туда и этот запах несло. Говорили тогда в деревне, что этот дым из оврага тянет, немцы там что-то делают. После того, как они убрались из Иловки, мы с ребятами пошли к оврагу, чтобы посмотреть, что там. В овраге увидели обгоревшую землю, как это бывает от костров. Люди потом говорили, что немцы выкапывали трупы и жгли на кострах. Следы были на дне, с правой стороны оврага, а не на левой стороне, где в противотанковой траншее в сорок первом стреляли евреев. Оттуда тащили трупы на правую сторону, там их и жгли. В этом месте овраг был широкий. Я место хорошо запомнил, могу показать».
Старожил Витебска А. Киселев, переживший оккупацию, писал в статье «Иловка»: «Осенью 1943 года немцы нагнали сюда военнопленных и своих прислужников-полицаев, чтобы замести следы кровавой расправы над евреями. В течение месяца в большом, не гаснущем ни днем ни ночью кострище сжигались вырытые останки жертв. Последними в том костре сгорели наши пленные. От Иловки по всей околице тянулись черные тучи смрада и сажи. Хмурой осенью с безветренной погодой запах горелых тел вынуждал людей не выходить из домов»[70].
Раскопки и сожжение производились в течение месяца. В этой акции принимали участие комендант полевой комендатуры полковник Биккель, заместитель полевого коменданта майор Рейнгорд, инспектор полевой юстиции Шефран, комендант местной комендатуры майор Морендах, помощник Морендаха и непосредственный руководитель акции обер-лейтенант Зенге, военно-полевой судья Рэч и его заместитель Трейхель[71].
Уже потом, когда было покончено с трупами, когда были уничтожены военнопленные, руками которых фашистские изверги провели эту акцию, на пепелище пришли гестаповцы. Они искали золото, наверное, то самое, за которое евреи «пытались купить весь мир». И эту работу гестаповцы не могли доверить никому. Рейх нуждался в золоте, но еще больше жаждали его те, кто рылись в пепле сожженных.
Одной из первых еврейских семей, вернувшихся в Витебск после изгнания немцев, была семья Гадаскиных. «Отец еще был на фронте, — рассказывает Роза Кивовна Сосновская (Гадаскина). — Тогда можно было приехать в Витебск только по специальным пропускам. Еще будучи в эвакуации, мама почти каждый день говорила: «Пусть на камнях жить, но только быстрее к себе домой, в свой город». И когда фронт проходил через Белоруссию, она добилась своего — ей дали пропуск. Правда, только до Рудни, что в Смоленской области. Гадаскины приехали в Рудню в двадцатых числах июня 1944 года. Впереди двигалась ремонтная бригада железнодорожников, прокладывающая рельсы, по которым потом могли идти поезда. В эшелоне, что следовал за ними, и прибыла в Витебск семья Гадаскиных. Это были первые дни июля 1944 года. Поезд остановился у бывшего депо, рядом с которым Гадаскины жили до войны. «Выйдя из вагона, — вспоминает Р. К. Сосновская, — ни я, ни мама не могли ничего узнать и даже не смогли сориентироваться, хотя мы знали, что наш дом находился от депо буквально в нескольких десятках метров. В какую сторону мы бы ни смотрели, видели одно и то же: груды битого кирпича и одиноко торчавшие печные трубы. К нам подошли несколько человек, мы спросили у них, как пройти на улицу Бебеля. Они показали. Трудно представить себе те дни. Все встречавшиеся люди, знакомые и незнакомые, обнимались и плакали от радости, что снова вернулись домой. Вот так мы начинали жить на пустом месте. Вечером нас, прибывших, стали разводить по пустым домам. Нашу семью отвели в большой деревянный дом, в котором жило уже несколько семей. Там дали комнатку примерно в три-четыре квадратных метра. Спали на полу, матрацем служили мешки, набитые соломой или свежим сеном, которое мы подбирали на бывшем Полоцком базаре. Все, что нужно было для быта, искали на пепелищах. Стол мы сделали из обломков детской кроватки, кровать собрали из полуобгоревших каркасов. В первое время еду варили в солдатских котелках. Ставили на улице несколько кирпичей, подкладывали железяки, и это называлось «таганок». Котлы, ложки подбирали на пепелищах. Нам еще в какой-то мере повезло. Многие из тех, кто возвращался в Витебск, жили прямо в землянках, которые были выкопаны повсюду, немало их было врыто прямо в берега Западной Двины.
Назавтра, когда я вышла на улицу, меня встретила бывшая соседка, которая радостно воскликнула: «Я думала, ни одного еврея не осталось». Мы стали обниматься, целоваться.
Хлеб мы получали по карточкам. Кое-что находили из немецких консервов. Жили впроголодь, но этого не ощущали. У всех было одно радостное чувство — мы снова в родном Витебске. Мы верили, что теперь у всех будет счастливая жизнь.
Меня сразу направили работать начальником медсанчасти в лагерь для военнопленных, учитывая, что перед войной я окончила медицинскую школу. Находился он тогда на территории довоенного трамвайного парка на улице Фрунзе.
Первое время я шла на работу с трудом, потому что хорошо знала, как вели себя гитлеровские головорезы в Витебске. Но я врач и обязана была выполнять свою работу».
В начале 1946 года в Витебске жило около 500 евреев. Это были партизаны, пришедшие на родные пепелища, демобилизованные фронтовики и те, кто вернулся домой из эвакуации. Надо было как-то жить дальше, думать о будущем, растить детей, хотя война не уходила из памяти.
Довоенную численность-населения Витебск восстановил лишь к 1961 году.
Около двадцати лет палачам Витебского гетто из айнзацкоманды-9 удавалось уйти от правосудия. Лишь летом 1962 года по приговору суда присяжных при земельном суде Берлина палачи Витебского гетто были осуждены: Фильберт — к пожизненному заключению, Шнайдер — к десяти годам, Штрук и Туннат — к четырем годам, Грайфенбергер — к трем годам лишения свободы. Позднее наказание Фильберту было смягчено, и он умер не в тюремной камере, а в собственном доме, в окружении детей и внуков.
Десятилетиями любое упоминание о массовых расстрелах евреев в годы войны тщательно замалчивалось советскими властями. Даже там, где родственники погибших устанавливали скромные памятные знаки и обелиски, местные власти не разрешали указывать, что здесь захоронены евреи, разрешалось писать только обобщенно-нейтральные слова «советские граждане». Хотя все отлично понимали, что этих людей расстреливали не за то, что в кармане у них лежал советский паспорт, а за то, что родились они евреями.
Лишь через пятьдесят с лишним лет, в октябре 1993 года, на местах бывшего Витебского гетто и массовых расстрелов у Иловского оврага были установлены памятные камни[72].