После моего чудесного преображения фотограф Бурлак захотел себе штаны.
– Прикинь,- повторял фотограф, известный своей прижимистостью.- С тебя за кепку денег не взяли, а с меня не возьмут за штаны. Ну, может, штаны чуть побольше кепки. Но все равно возьмут немного. Потом, я гость. Может, мне Рафаилыч это устроит (так Бурлак с первого дня ласково называл принимающую сторону, то есть политолога Карапетяна). Нет, я понимаю, конечно, что они люди небогатые. Но и бедный фотограф тоже человек небогатый. У меня дочь только что родилась.
Я уже привык к разговорам фотографа Бурлака, составляющим неотменимый фон всех наших совместных поездок. Я уже знаю, что говорит сам с собою он главным образом о деньгах, еде, одежде и прочих бытовых проблемах, прикидывая возможные выгоды.
Фотограф Бурлак любит свою семью и желает ей процветания.
– Штаны,- бормотал он, сидя перед телевизором в гостинице.- Прикинь, штаны.
Прямо при мне пошьет. Сто пудов, тут дешевле, чем в Москве. Заодно я сниму. А ты напишешь, что этот мастер шил когда-то штаны Ленину. Прикинь, ему реклама, а тебе репортаж.
Измученный этими разговорами, я предложил подарить Бурлаку кепку.
– Что мне кепка,- печально сказал Бурлак.- Я не Лужков, чтобы в кепке. А штаны - прикинь, штаны! Я приезжаю, а Наташа спрашивает: Максим, откуда у тебя штаны? А я говорю: мне это пошил потомственный армянин, он занимается этим делом сто пятьдесят лет, они из чистой овечьей шерсти, собранной на Арарате.
На третий день я не выдержал и сдался. Мы позвонили Аракеляну и узнали, где работает его друг, занимающийся пошивом брюк. Мастерская находилась в старой части города, опять в полуподвале. Радостный Бурлак на всякий случай прихватил побольше пленки, и мы поехали.
Здесь тоже работали рефлекторы и суетились закройщики, и пахло кофе и крепким армянским табаком «Гарни», а в правом углу над портняжными принадлежностями стоял Осип Мандельштам.
Никогда в жизни не видел я такого сходства.
– Ты видишь?- спросил я у Бурлака.
– Чего?
– Вон там, в углу…
– И что?
Закройщик обернулся к нам, слегка запрокидывая голову и дружелюбно изучая из-под век. Он был невысок, щупл, неестественно прям и горбонос. В рыжеватых его волосах отчетливо видна была ранняя лысина - умная, со лба. Он надел дешевые очки:
– Что хотите, друзья?
– Желательно бы штаны,- просто объяснил Бурлак. Закройщик, не говоря ни слова, спокойно подошел снимать мерку с нового посетителя. Он доставал Бурлаку примерно до груди.
Бурлак, конечно, профессионал, но не настолько, чтобы Мандельштам шил ему штаны.
Не в силах выносить это нечеловеческое зрелище и борясь с желанием попросить автограф, я отвернулся и принялся припоминать разные детали мандельштамовского облика. Сходилось все: длинный ноготь на мизинце, манера запрокидывать голову, несколько верблюжий профиль, неловкость, прямизна осанки… и это дружелюбие, которое он излучал, несмотря ни на что… Курит: надо еще посмотреть, как он курит.
– Как будем шить?- спросил он, закуривая, и я пошатнулся: глубоко затянувшись, он сбросил пепел за левое плечо.
«Пепли плечо и молчи: вот твой удел, златозуб». Если у него еще и золотые зубы, это все. Такой полной аналогии не выдумал бы никакой фантаст. Разумеется, он пишет стихи. Почему он портной? А почему нет? В конце концов, отец Мандельштама имел дело с кожами, сам Мандельштам множество проникновенных строк посвятил визиткам, и шубам, и портняжному мастерству… Мандельштам бывал в Армении, отдыхал на Севане. Когда, о Господи, когда? Тридцатый год? Тридцать первый?
Кажется, тридцатый… Где он был? Проезжал ли через Эривань? Да, естественно; и был в Аштараке, и ездил по Алагезу… Но он был тут с женой; можно ли предположить, чтобы при живой жене… Однако ходил же он к Ваксель, и ничего, не угрызался даже особенно… Вот он о чем-то болтает с другой закройщицей: воробей, в чем душа держится, но отвешивает какие-то комплименты, и никакого этого хваленого барства, и вероятнее всего, он такой и был. Ведь обаяние, о котором вспоминают все,- было, когда он хотел нравиться: и смешон он бывал только намеренно… Как легко мне его вообразить с этой закинутой головой, в любой из хрестоматийных ситуаций: рвущим кровавые блюмкинские ордера, дающим пощечину советскому графу Толстому! Я не такой уж фанат Мандельштама, Боже упаси, но иная его строчка способна закрыть целую литературу. И по-русски он говорил так же плохо, словно на неродном, и с той же убедительной точностью.
– Если вы хотите, чтобы при вас, того-этого, вам надо будет, того-этого, присесть хотя бы, потому что это долго…
«Того-этого», так Липкин транскрибировал его знаменитое мычание в паузах;
Гинзбург передавала точнее - «ото… ото…».
– Скажите, вам говорили когда-нибудь, что вы очень похожи на одного русского поэта?
– Нет,- он удивленно улыбнулся.- На кого?
– На Мандельштама. Он бывал в ваших краях.
– Я знаю,- кивнул он.- Он отдыхал у нас, моя бабка работала на Севане. Но позже, уже это была, того-этого, середина тридцатых…
Работала на Севане. Черт знает, может, он путает про середину. Вдруг она там работала в тридцатом году, и Мандельштам, того-этого…
– Как вас зовут?
– Армен. И фамилия тоже на «М» - Макарян.
– Но сами вы фото Мандельштама видели?
– Очень давно. Не помню толком.
– А стихов не пишете?
– Нет, что вы,- он засмеялся.- Фотографией увлекаюсь, как ваш друг.
Надо сказать честно - в ателье с Бурлаком я приехал под некоторым газом: в этот день мы снимали хашную, встали в пять утра, запечатлевали часть процесса приготовления хаша и таинство его поедания, а под это дело в Армении положено выпивать не меньше граммов пятисот на брата, и хотя пятисот я не осилил, но триста во мне булькало.
– Я должен прийти к вам завтра, на трезвую голову,- сказал я Армену.- Только очень прошу вас, не брейтесь. Хорошо? Вы завтра побреетесь, сразу…
– Хорошо,- он улыбнулся и пожал плечами.
Мы ушли, не дожидаясь готовности бурлачьих штанов. Прямо из номера гостиницы я позвонил в Петербург, Кушнеру - единственному человеку, которого признаю абсолютным экспертом в этом вопросе.
– Александр Семенович,- сказал я, принеся тысячу извинений.- У меня довольно странный к вам вопрос. Я тут в Ереване. И тут человек, который вылитый Мандельштам.
– Глаза какие?- немедленно спросил Кушнер.
– Зеленоватые.
– Курит?
– Да, и через левое плечо.
– Близорукий?
– И сильно. Работает портным.
– Голос?
– Высокий, «о» произносит как «оу».
– Интересно,- сказал Кушнер после паузы.
– А вы совсем не допускаете, что он мог тут… Представляете, если внук? Его бабка работала на Севане, на том самом острове, который теперь полуостров. Там был дом отдыха. Ну возможно же, а?- умолял я.
– Знаете, Дима, он все-таки не Гумилев,- раздумчиво сказал Кушнер.- Это у Гумилева законный сын родился одновременно с незаконным, а этот вел себя сдержаннее…
– Да? А есть свидетельства, что он… (я привел свидетельства).
– Господи, я знаю! Это все сплетни. И потом, знаете… я же бывал в Армении много раз. Тут очень серьезно к этому относятся. Никогда армянка просто так не завела бы романа с женатым мужчиной, тем более в те времена. Да ему голову бы здесь оторвали, и он прекрасно знал это! Он совсем не за этим ездил в Армению…
– А почему, по-вашему, он опять начал тут стихи писать?! Наверняка ведь был какой-то роман!
– Да потому начал, что Москва ваша давить на него перестала. Обстановку сменил, увидел простую глиняную жизнь… Знаете, что это скорее всего?
– Ну?!
– Переселение душ,- спокойно сказал Кушнер.- Ведь ему там было хорошо - пожалуй, последний раз в жизни. Вот он и вернулся.
– Вы верите в переселение душ?
– Почему же нет,- Кушнер был невозмутим.- Во всяком случае, поверить в это мне гораздо проще, чем в роман Мандельштама со случайной армянской девушкой…
Кушнеру верить можно. Он кое-что в Армении понимает.
«Чтобы снова захотелось жить, я вспомню водопад… Он цепляется за скалы, словно дикий виноград… Весь Шекспир с его витийством - только слепок, младший брат: вот кто жизнь самоубийством из любви к ней кончить рад! Не тащи меня к машине, однолюб и нелюдим: даже ветер на вершине слабоват в сравненье с ним»…
Зачем Мандельштам приехал в Армению - понять на самом деле несложно. Дело не в смене обстановки и не в том, чтобы припасть к первоисточникам христианской цивилизации: Армения вообще оказывает на ум загадочное стимулирующее действие, тут великолепно соображается и пишется, и Мандельштам потянулся к ней, как собака тянется к целебной траве. Его «Путешествие в Армению», собственно, и не об Армении вовсе, как и эти мои заметки не о ней. Просто в этой обстановке радостного и вместе аскетического труда, среди гор и строгих, но чрезвычайно доброжелательных людей, которым присущи все кавказские добродетели, но не свойственны противные кавказские понты,- мозг прочищается, проясняется и начинает работать в полную силу. Хрустальный ли местный воздух виноват, колючая ли сухая вода, к которой после Мандельштама навеки приросли эти два определения,- понять невозможно. «Путешествие в Армению» написано о Ламарке, Дарвине, Данте, Палласе, собственно Мандельштаме,- но Армения дана там косвенно; зато косвенность эта и обеспечивает в конечном итоге весь эффект. Виден жар интеллектуального усилия, которое может быть столь интенсивным лишь в исключительно благоприятной, трудовой и честной обстановке. Немудрено, что там к нему опять пробились стихи и исчезло унизительное чувство отщепенства: там все отщепенцы,- и все этим гордятся. Всякий знает, как армяне любят перечислять свои беды,- но это не жалоба, а высокая и понятная гордыня. Оттуда Мандельштам и привез настроение, которым пронизан лучший его цикл, московский цикл 1932 года.
Наутро, на трезвую голову, я отправился к недоказанному внуку Мандельштама. Он ждал, брюки фотографа были готовы. Как я и просил, он не побрился. Сходство сделалось разительней прежнего, этот Мандельштам был уже похож на воронежского.
Запрокинув голову и прикрыв глаза, он что-то бормотал. «Повторяю размеры: вроде правильно сшил».
Повторяю размеры… «Размеры ничьи, размеры Божьи,- стих движется ритмом. Какой прекрасный поэт был бы Шенгели, если бы он умел слушать ритм!»
– Здесь нигде нет поблизости магазина русской книги?
– Русские книги у нас теперь, того-этого, только на лотках,- пояснил Армен.
– А что это у вас за книга?
– Это итальянский словарь. Хочу поехать в Италию как-нибудь, давно мечтаю.
Это было уже слишком. Мы сфотографировали его с русско-итальянским словарем. Я не стал спрашивать, читает ли он Данте в подлиннике.
– Ва, что ты его снимаешь?- спросил старик, греющийся на солнышке рядом с лестницей в полуподвал.
– Он точная копия поэта Мандельштама.
– Так возьми его в Москву, слушай. Он там этим заработает больше, чем тут закройщиком…
– В Москве сейчас этим не заработаешь,- сказал фотограф Бурлак.
– А что написал этот Мандельштам?- спросил старик.
– Я тебя никогда не увижу,
Близорукое армянское небо,
И уже не взгляну, прищурясь,
На дорожный шатер Арарата…
И что-то еще такое,
И еще одну строчку не помню…
Прекрасной земли пустотелую книгу,
По которой учились первые люди.
– Хорошо,- сказал старик.- Это правильно: и что-то еще такое… Никогда не поймешь, что именно, но хорошо.
– Журнал не пришлете?- застенчиво спросил Армен.
– Обязательно пришлем,- заверил Бурлак.- Я всем теперь скажу, что у меня единственный цветной прижизненный снимок Мандельштама. Наташа с ума сойдет.
– Штаны он сшил замечательные,- сообщил мне фотограф на ухо.- Он мастер, мастер…
«Но он мастер? Мастер?» - вспомнился мне настойчивый сталинский вопрос.
Мастер всегда мастер. Ничего удивительного, что он шьет теперь штаны. Это и безопаснее… и потом, все, что надо, он уже сказал. А впрочем, я не удивлюсь, если он пишет, только теперь скрывает. Мало ли. В современном мире лучше считаться закройщиком, чем поэтом. И действительно - где гарантия, что он после всего не захотел вернуться именно сюда? Кто может знать при слове «Расставанье», какая нам разлука предстоит? 2002 год Как мы регистрировались Драма моей жизни заключается в том, что я люблю Юрия Михайловича Лужкова. Я люблю его безмолвно, безнадежно, думаю, что безответно. Но должна же была на мою долю выпасть хоть одна безответная любовь.
То, что я люблю Юрия Михайловича,- еще не вся драма. Главное - что я люблю свою жену. Иногда эта напасть посещает даже самых непостоянных людей: жил-жил и вдруг полюбил навсегда. Но, как пушкинской Лауре, «мне двух любить нельзя». Так и разрываюсь. Между женой и Юрием Михайловичем Лужковым.
Мука моя тем более остра, что от Юрия Михайловича огромная польза Москве. Он восстанавливает храмы и покровительствует искусствам. Он плавает в проруби и играет в футбол. Короче, он превосходит мою жену по очень многим параметрам. Она не возводит храмов, не играет в футбол в проруби, не будет президентом, пока я жив (а жить я надеюсь долго),- если же покровительствует искусствам, то лишь в моем лице. И в этом вся моя драма: жену, которая настолько хуже Юрия Михайловича Лужкова, я люблю гораздо больше, чем его!
Год мы спокойно и полюбовно прожили, не регистрируясь. То есть я перевез к себе из Новосибирска любимую и ея малолетнюю дочь, и стали мы существовать втроем, воспитывая друг друга.
Но год спустя любимая получила от бывшего мужа развод, и мы решили оформить наши хорошие отношения. Это оказалось не так-то просто: для подачи заявления в загс жену как иногороднюю погнали регистрироваться. С практикой регистрации иногородних я, слава Богу, знаком не понаслышке: многажды вытаскивал из каталажки своих гостей, приехавших на два-три дня и потому пренебрегших регистрацией. Приезжает ко мне, допустим, друг из Крыма, тишайшее существо, в жизни мухи не обидевшее; его хватают на Киевском вокзале, проверяют на наличие заветной бумажки, таковой не обнаруживают и, врезав как следует, пихают в зарешеченное помещение. Там, в обществе проституток и алкоголиков, он умоляет: позвоните такому-то, я у него остановился, он подтвердит, что я безвредный!
Прибегаю я, даю взятку, извлекаю друга. А он блондин, безусый, ростом под два метра - типичный кавказец, одним словом. И таких историй у меня по три-четыре в год.
Приезжаем мы с женой в Гагаринский, ныне Вернадский загс - в трепете, в надежде подать заявление… Кто из нас не подавал заявления? Особенно в третий-четвертый раз? И тут пыл наш охлаждается тем фактом, что жена не зарегистрирована.
– На случай подачи,- говорит нам добрая тетенька, словно сошедшая с плаката «Хлеб есть - хозяйке честь»,- можете зарегистрироваться в ближайшей гостинице. Там справку на сутки дают. Но для самого брака, не взыщите, вам потребуется настоящая регистрация. Через паспортный стол. Так что постарайтесь уж заранее.
Мы заплатили полтораста старых тысяч гостинице «Университетская», выделившей нам по такому случаю номер на ночь, и сумели-таки за полчаса до закрытия загса оформить подачу заявления.
Примерно месяц спустя, незадолго до свадьбы, мы приступили к регистрации Ирки в паспортном столе. Паспортные столы работают прихотливо. Мне уже приходилось в этом убеждаться, когда я три года назад в течение трех месяцев вклеивал в свой паспорт новую фотографию, что оказалось в итоге делом двух минут. Дело в том, что в результате перестройки и сопутствующей бескормицы большая часть паспортисток была уволена по сокращению штатов, и все процедуры осуществляет один милиционер вкупе с одною же паспортисткой. В Москву ежедневно приезжает около миллиона гостей. Посчитайте, сколько времени нужно для их регистрации.
Регистрацию в 1993 году придумал Юрий Михайлович Лужков, а префект нашего Юго-Западного округа А.Брячихин объяснял мне ситуацию примерно так:
– Приезжает множество темных личностей. Они открывают филиалы несуществующих фирм - просто чтобы провернуть какие-то противозаконные операции. Как их потом искать? Только благодаря регистрации, иначе они ударятся в бега!
Понимаю, что на лице у моей жены, кандидата философских наук и кандидата же в мастера по художественной гимнастике, написана причастность к незаконным коммерческим структурам,- но мы существа законопослушные, стоим в очереди среди кавказцев, рассматриваем плакаты…
Через два часа отстоя выяснилось, что мы напрасно начали с паспортного стола.
Сперва надо было ехать в РЭУ, где я сроду не был и вообще не знаю, как это расшифровывается. Там берется специальная форма-запрос, и уж она - после надлежащей обработки - отвозится в паспортный стол. Поехали в РЭУ, но выяснилось, что его график работы еще более прихотлив, чем в паспортном столе. То есть если паспортный стол работает каждую субботу после первого и третьего понедельника, а также вторую среду после каждого третьего четверга, то РЭУ работает во второй половине дня в понедельник и в первой половине - в среду, плюс в пятницу с часу до трех. Примерно так, хотя какие-то дополнительные тонкости я все равно, скорее всего, опускаю. Я же не в РЭУ работаю, чтобы с первого раза запоминать такие вещи.
Короче, с помощью компьютера вычислив день, когда работают и РЭУ, и паспортный стол, в опасной близости от даты свадьбы мы наконец отправились в нерасшифровываемое место, чтобы получить искомый бланк-запрос, на котором в паспортном столе поставили бы резолюцию. Очередь, как всегда, стояла изрядная.
Как все советские старики и старухи (а именно из них почему-то состоит нынешняя очередь - их крутые отпрыски, видимо, добывают все справки силой оружия), эта очередь обсуждала жестокие нравы медсестер в ближайшей поликлинике. Мы с Иркой томились, прогуливая работу. Через два часа нас запустили в кабинет.
– Так,- скептически сказала женщина в тех примерно годах, когда каждое существо моложе тридцати воспринимается уже как личный враг.- Нужна выписка из домовой книги и письменное согласие всех членов семьи на регистрацию вашей невесты.
– Да они согласны!
– Они должны подписать. С их подписями и паспортами придете сюда опять. Мы заверим подписи, а потом вы пойдете в Сбербанк напротив и оплатите квитанцию за регистрацию. Реквизиты все написаны на двери.
Я помчался домой - но мать на работе, а пока придет, закроется РЭУ, и плакала наша регистрация! И самое обидное, что паспорт у нее с собой (так бы я подделал подпись, мать простит, она демократ). Так что мероприятие отложилось до очередного рабочего дня РЭУ,- Ирка тем временем старательно переписала десятизначные таинственные реквизиты того московского банка, которому мы должны были порядка пяти тысяч за ее регистрацию на 45 дней. Больше ей как не-члену семьи не полагалось. После брака положено регистрироваться уже на год, но так далеко мы не заглядывали. …Перечел и подумал вдруг, что больше всего этот текст напоминает рассказы Е.Харитонова, прозаика, к которому у меня чрезвычайно сложное отношение. С одной стороны, я не люблю его за фрагментарность и претенциозность, но с другой стороны - этот режиссер-гомосексуалист писал, пожалуй, самую искреннюю прозу на русском языке, не считая Трифонова. И вот этот тонкий, нервный подпольный человек часами описывал, как его гоняли из одной инстанции в другую ради какого-то совершенно ничтожного дела - покупки никому не нужного прибора, починки пола… У него был отличный рассказ «Жилец написал заявление», где подробно, дотошно описывались мытарства жильца в поисках слесаря, потом в поисках домоуправа, потом в поисках линолеума… короче, простейший процесс починки пола растягивался на две недели и обрастал гроздьями сложнейших, иезуитски тонких условий. То же касалось покупки спирографа (знать бы еще, что это такое) для института, в котором трудился загнанный Харитонов. Вот этими, семидесятническими долгими периодами описывать бы наши мытарства, лишь в конце добавляя типично харитоновское, случайно прорвавшееся «О, еб твою мать!». В результате одного из таких долгих странствий по инстанциям Харитонов и умер в сорок лет, сидя в обнимку со своей так и не разрешенной замечательной пьесой «Дзынь!» - умер в твердом, но отчасти все-таки перверсивном убеждении, что государство так и должно иметь нас во все щели, как ему хочется, иначе оно не государство… Кстати, он тоже был из Новосибирска.
Прожив в России тридцать лет, я до сих пор толком не знаю, действительно ли она должна нас иметь во все щели и есть ли это залог благополучия для большинства населения; но подозреваю, что наступившее опять всесилие отечественной бюрократии - главная примета возвращения страны в старые времена. Я хорошо знаю, что такое сегодня получить нужную справку. Наше счастье в том, что мы как будто прорвались в другой класс - писателей, журналистов; купили себе право обслуживаться в других поликлиниках или буфетах, причем купили не стукачеством или карьеризмом, а своим трудом… Потому-то нет ничего унизительней нашего возвращения в класс Обычных Людей, лишенных всяких льгот. Все человечество (или во всяком случае часть его, обделенная рождением в другом месте) стоит в очередях - чем мы лучше? Для человека, читавшего или слышавшего меня, я чем-то выделяюсь… но много ли таких людей? Нет, ты окунись в гущу, в массу, где ты равен всякому. Где тебя точно так же можно поставить в очередь, в позу, в угол.
Где ты и есть полноправный, типичный гражданин союза социалистических республик, которых больше нет, но все осталось по-прежнему.
Ну вот, настал очередной день, когда РЭУ работало, и мы туда приперлись с подписями и паспортами остальных членов семьи. Нам эти подписи заверили, после чего отправили платить за регистрацию - и мы заплатили,- и та самая женщина полусредних лет отправила нас к участковому.
– Зачем?- изумились мы.
– Он вас проверит по ЦАБ.
Что такое ЦАБ, я и до сих пор не знаю; говорят, Центральное адресное бюро.
Выяснилось, что таким образом Ирку станут проверять на пребывание во всесоюзном розыске. Будучи искренне уверен, что она ничего такого натворить не успела, я сравнительно легко согласился на проверку ее по загадочной системе ЦАБ, но участковый, чей офис располагался через улицу, работал по совсем уж таинственному графику: час в понедельник и два часа в пятницу, глубоким вечером; естественно, когда мы пришли в указанный дом, его не было.
Несмотря на все Иркины протесты, я вынул карандаш и, будучи уже достаточно озлоблен, на деревянной стене участкового крупно, с нажимом и скрипом, написал те три буквы, которые так облегчают жизнь всякому гражданину нашей страны.
Толпу подростков, хохочущую над этими буквами, я увидел назавтра. Явившись к участковому в часы его работы, мы опять обнаружили дверь запертою. Участковый был на участке. Если мы хотели успеть до свадьбы, нам предстояло ехать в родное отделение милиции и прогонять Ирку через ЦАБ уже там.
Там - поскольку отделение милиции, слава Богу, бдит круглосуточно - была толпа лиц кавказской и околокавказской национальности, загнанная за решетку. Лица шумели, кричали, чего-то требовали и пахли. Мы подошли к дежурному, которого в тот момент явно не волновала Иркина криминальность. Он окинул ее скептическим взглядом (метр шестьдесят, большие глаза, курносая, на лице читаются пять курсов Новосибирского государственного университета плюс аспирантура) и без долгих проволочек, не запрашивая никакой ЦАБ, поставил на наше заявление о регистрации какую-то большую лиловую печать.
– Не преступница?- спросил он меня строго.
– Отнюдь,- заверил я.
С этой справкой мы поспешили в паспортный стол, до закрытия которого оставался час, но там нас решительно развернули.
– Вы это теперь должны отдать обратно в РЭУ.
– Но у нас свадьба через три дня!
– Ничего не могу сделать. Через неделю женщина из вашего РЭУ поедет к нашей паспортистке и все сделает. А сейчас паспортистка ничего делать не будет. Я ей команды не дам.
– Но почему?
– Потому что не положено. Положено так: сначала в РЭУ, там берете форму, потом в сберкассу, потом в милицию - проверить по ЦАБ,- потом к нам,- вот, я пишу разрешение на регистрацию,- потом опять в РЭУ, и через неделю получите там регистрацию.
– И после свадьбы опять то же самое?
– То же самое. Мало ли что изменится.
С его разрешением на регистрацию я сунулся было к паспортистке, но та захлопнула окошечко, попав мне по носу. Тут я не выдержал.
– Умоляю вас открыть окно!- воскликнул я. Не будучи привычна к таком слогу, она насторожилась.
Дело в том, что в некоторых неразрешимых ситуациях, особенно при столкновении с ГАИ, паспортным столом, ментами и пр., после долгих мытарств с документами или бессмысленных унижений меня начинает нести.
– О!- восклицал я каким-то дискантом.- Не хмурьте ваши красивые брови! Не искажайте недоверием вашего прекрасного лица! Ради всего святого, дайте нам справку о регистрации без паспортистки из РЭУ! Ведь вот, ваш начальник изволил тут написать, что нас можно, можно зарегистрировать, молю вас, не омрачайте слияния двух любящих сер…
Окошечко с треском захлопнулось. -…дец,- закончил я упавшим голосом. Ирка плакала. Она меня таким еще не видела и очень испугалась. Мне было перед ней мучительно стыдно - еще и потому, что когда я приезжал в Сибирь, вся местная публика была по-русски гостеприимна и по-восточному доброжелательна. Еще когда я мотался в Новосибирск с докладами, на всех научных студенческих конференциях вокруг каждого приезжего - будь он из Москвы, Питера или Чухломы - плясали по три местных жителя: водили на экскурсии, кормили, расспрашивали. И потом, когда я летал уже просто к ней, выкраивая несчастные два дня,- это повальное доброжелательство к приезжим повергало меня в трепет. Так, например, узнав, что я москвич, контролер не взял у меня штрафа… а, что я буду травить душу себе и вам!
– Артист,- брезгливо сказала мне паспортистка, выходя из своей дверки уже в шубке и шапке. Шапка была высокая, а ля завуч школы рабочей молодежи семидесятых годов. Мы уехали ни с чем. Чтобы пожениться, нам пришлось снова зарегистрироваться в гостинице «Университетская» за ту же сумму. Хотели мы, раз уж так вышло, провести в гостинице первую (хотя все относительно) брачную ночь,- но передумали. Ее ведь как проведешь, так и вся жизнь пойдет. А мы достаточно помучились по гостиницам.
Но регистрировать Ирку - теперь уже на год - было по-прежнему надо, и мы со своим жалким разрешением из паспортного стола пошли в РЭУ, где нам сообщили, что теперь все придется делать по новой. То ведь было на сорок пять суток, а это на год.
Это повергло нас в полное смущение:
– И через ЦАБ опять?
– Ну а как же!
– И к участковому?
– Естественно.
– И подписи членов семьи с их паспортами?!
– Молодой человек, что вы мне голову морочите! Непонятливый какой нашелся! Мне и так из-за вас в паспортном столе закатили скандал - что, мол, приходят от вас и не умеют себя вести! Будто бы вы там в окошечко паспортистки ломились со всякими словами! Неделю весь стол об этом говорил!
Им там, видно, совсем не о чем говорить…
Единственное, чего не пришлось делать заново,- так это платить за регистрацию еще пять тысяч: сгодились прежние квитанции. Не то б я, наверное, махнул рукой на все эти процедуры - кто нас, женатых, тронет?- но без регистрации Ирку не ставили на учет во взрослую поликлинику (не спасали даже документы с работы, куда ее взяли без прописки, за талант). А ребенка без этой же регистрации не принимали в музыкальную школу, куда он безумно рвался, желая играть на скрипке.
Короче, мы скрипнули зубами и пошли прежним маршрутом: домой (на этот раз мать оказалась дома) - в РЭУ с подписями (но не оказалось начальницы РЭУ, а кроме нее, заверять было некому) - к участковому (но без заверенных подписей членов семьи он не имел права запрашивать ЦАБ) - обратно в РЭУ, с мольбой, чтобы подписи заверил кто-нибудь еще,- но там все та же женщина сказала мне почти сочувственно:
– А не надо жениться на иногородних!
Эта фраза поразила меня, как громом, и открыла глаза на ситуацию. Мы должны железным кольцом оградить Москву и не пустить в нее врага - кавказца, азербайджанца, сибиряка… Двадцать восемь героев-панфиловцев против двадцати шести бакинских эмиссаров.
Я хотел было напомнить, что Россия прирастать будет Сибирью (это написано на щите по пути из новосибирского аэропорта в Академгородок, а сказал Ломоносов); хотел сказать и о том, что когда дивизии сибиряков защищали Москву в 1941 году, у них никто регистрации не требовал; наконец, собирался процитировать биографии многих великих провинциалов, покоривших Москву… Я мог бы поделиться также опытом своих дружб и связей с москвичками, с которыми у меня было всякое и больше не хочется, потому что в массе своей - не в обиду никому - они мало что умеют, хнычут при первых трудностях, несамостоятельны в поступках и суждениях, имеют весьма приблизительные представления о долге и чести, строят из себя Бог весть что… Я мог бы порассказать о так называемой художественной элите, среди которой мне волею профессии приходится вертеться, о борзых девушках из Киноцентра с их дрожащими ноздрями и умением испускать расплывчато-загадочные фразочки о «The Lost Highway»; о детях новых русских - массивных девушках с телохранителями; о кислотной молодежи с ее невыносимым волапюком, о хиппи из так называемых хороших семей (хорошо хипповать, имея такие тылы); о девушках с дворянскими или профессорскими родословными, с пятикомнатными квартирами в центре, с массой заграничных родственников, с пением романсов при свечах, с регулярными выездами в Париж, с каким-то необъяснимым, неукротимым блядством, отличающим особенно породистые образцы… о, много, много я навидался этого добра! И позвольте мне заметить, что ни одна иногородняя, попав со мной в сложные и противные обстоятельства (нехватка денег, поломка машины, идиотизм начальства), не давала заднего хода и честно делила со мной все тяготы происходящего,- тогда как москвички в большинстве своем тут же впадали в панику, и во всем у них был виноват я. Впрочем, бывают разные москвички.
Но подвергать третьему кругу всех этих бессмысленных унижений Ирку, с ее стихами и прозой, с ее любовью к комнатным цветам, с ее словечками, ее рисунками, ее английским в совершенстве, с ее третьим месяцем, в конце-то концов… нет, только желание ребенка любой ценой играть на скрипке удержало меня от скандала. Ребенок хочет играть на скрипке. Ребенок будет играть на скрипке.
Через день нам заверили подписи членов семьи, мы поехали в отделение милиции, два часа ждали, пока вернется откуда-то нужный нам человек, полчаса ждали, пока он сосредоточится, еще три минуты - пока он подписывал бланк, потом отнесли все обратно в РЭУ, из РЭУ наши документы - уже без нас - поехали в паспортный стол, а оттуда нам их через неделю вернули с заветной бумажкой, позволяющей Ирке лечиться, а дочери - учиться.
Через год эту процедуру надо будет повторить. Хватит, понимаете, этой либеральной гнили. Империя начинается с послушания. А послушание проверяется и воспитывается идиотизмом законов. Потому что человека надо закрепостить, а главное условие всякого закрепощения - всеобщая убежденность в том, что закон выше здравого смысла.
И вот я думаю: если моя страна на протяжении десяти школьных лет забивала меня по шляпку за то, что я не такой, как все; если в МГУ она пять лет учила меня истории КПСС и партийно-советской печати; если два года мытарила в армии; если потом заставляла ради мало-мальски достаточных для жизни денег работать на пяти равно бессмысленных работах; если я хватаюсь за любую поденщину, чтобы выжить; если моей безопасности не гарантирует даже взвод милиционеров, которым глубоко плевать на то, что со мной делают у них на глазах; если, наконец, для регистрации любимой женщины я должен в течение месяца носиться по инстанциям и выслушивать то злорадные, то хамские комментарии,- скажите мне, дорогие товарищи, на каких незыблемых основаниях должен держаться мой патриотизм? 1999 год Как я был на объединительном съезде Последнее слово в прениях на III съезде союза «Единство и Отечество» было предоставлено секретарю Политсовета «Отечества» Андрею Исаеву - видимо, не без умысла. Не может быть, чтобы на таком отрежиссированном мероприятии что-нибудь произошло просто так. Исаев был страшен. Он начал на такой высокой ноте, что казалось: выше нельзя. Но оказалось - можно.
– В этом зале,- начал он,- никто не усомнится, что наша партия необходима!
Население России ждет этой партии! Но стоит открыть любую… из сегодняшних газет… дышащих ненавистью… и выяснится… что наша партия… не нужна никому!!!
Зал беспокойно зашевелился.
Из своей начальной констатации Исаев сделал довольно неожиданные выводы. По всей логике событий, он должен был бы доказать враждебной прессе насущную необходимость своей партии. Однако вместо этого он призвал разобраться с враждебной прессой и ушел на свое место в президиуме под неутихающий аплодисмент.
Соотечественники, страшно. И хотя у журналистов есть все основания пороптать - сперва их час морили холодом на входе в Кремль, потом еще час душили жаром в крошечном предбаннике Кремлевского дворца съездов,- отчет о III съезде «Единства и Отечества» хочется выдержать в восторженных или по крайней мере нейтральных тонах. Тем более что стилистика мероприятия, на котором все голосовали единогласно и выступали в унисон, более чем располагает к такому советскому стилю. Никогда еще я не видел в одном месте столько начальства с бирками. Все покорно нацепили депутатские бейджики с синей полосой и ходили группами, держась земляков. Это были родные начальственные лица - набрякшие, значительные, с маленькими глазками; такие люди обращаются друг к другу по имени-отчеству и на ты, умеют приказывать челяди и в любой момент готовы взорваться начальственным же криком. С ними были женщины секретарского вида - такие мгновенно сервируют скромный фуршет подручными средствами и поют после этого фуршета «Каким ты был, таким остался»: о, эти верные спутницы региональных боссов! Присутствовала и комсомольского типа молодежь. Раньше «Отечественников» еще можно было как-то отличить от «Единщиков»: к примеру, осенью 1999 года на лицах членов ОБР читалась нескрываемая, несколько даже глумливая победительная радость, а на лицах «медвежатников» - тоска и недоумение людей, которых с выкрученными руками срочно рекрутировали в непонятную партию власти. Весной 2000 года из отечественников словно выпустили весь воздух, а у медведей появилась невнятная бодрость людей, в трудной борьбе неизвестно за что победивших непонятно кого.
Сегодня «ОВР» и «Медведь» практически неотличимы. Программа у них одна и называется «Наш любимый». Клятвами на верность нашему любимому и его политике, которая за два года чудесно изменила страну, были полны практически все выступления.
Александр Житинский советовал из каждой речи выписывать только глаголы - тогда понятнее, что на самом деле имеет в виду докладчик. Я пошел дальше: из речи Шойгу, открывшего съезд своим докладом, выписал в порядке их появления глаголы, из речи Шаймиева («Вся Россия») - прилагательные, а из речи Лужкова - существительные. Получилось вот что.
ШОЙГУ: Собрались, принять, осознавать, значит, забыть, перестать делить, перестать подсчитывать, стоит, объединить, сплотить, работать, берем, взяли, будем, понимаем. Пытаются сыграть, посеять, расколоть, не суждено сбыться.
Объединить, состоять, обеспечивать, не хотим разъединять, прошло, настало, справиться, гордиться.
ШАЙМИЕВ: Уважаемые, новую, основные, главное, многие, очередной, долговременную, серьезную, реальный, назревшая, важнейшая, огромная, громадная, адекватный, необходимый, повседневная, рутинная, разъяснительная, региональный, местная, неуместная, центристский, конструктивный, правый.
ЛУЖКОВ: Этап, судьбы, энергия, деловитость, самоотдача, груз, ответственность, усилия, программа, платформа, выбор, курс, документ, концентрация, принципы, приоритеты, идеология, организация, свобода, анархия, вседозволенность, верность, жажда, корни.
Из местоимений чаще всего упоминались загадочные «кое-кто». Эти кое-кто не понимают, не ценят, пытаются расколоть и посеять, не хотят мириться с новой реальностью и вообще ведут себя отвратительно. На месте кое-кого я бы уже паковал чемоданы.
Перлов вообще было много. Так, руководитель госдумской фракции «Единства» Пехтин порадовал собравшихся сообщением, что в зале присутствует примерно одна пятая часть женщин. Какая именно часть, он не уточнил, но у тех, кто явственно чувствовал, как этой самой частью накрываются в этом зале остатки российской демократии, сомнений не возникло. Последние надежды увяли после того, как народный артист России, член думского комитета по культуре и туризму Николай Сорокин позволил себе публично помечтать с трибуны о том, чтобы цензуры в России не было, но думские комитеты защиты нравственности с правом запрета безнравственных телепрограмм - были. Он еще посетовал на дефицит современных положительных героев в литературе и кино, а также обилие сцен жестокости и насилия на телеэкране.
Главные разногласия между превшими (разногласия, впрочем, вполне в рамках основополагающего единогласия) возникали по единственному поводу. Одни полагали, что «Единство и Отечество» - партия власти. Другие - что еще нет, но будет обязательно. Задача партии власти, как полагали все выступавшие, заключалась в том, чтобы помогать власти на местах. При таких добровольных помощниках с их энтузиазмом, страхом и административным ресурсом власть обречена переродиться еще до ближайших президентских выборов.
После перерыва приехал Путин. О том, захочет ли он освятить своим присутствием это сборище, в основном и спорила пресса в предбаннике. Впрочем, как мне показалось, прибыл он не столько для того, чтобы освятить, сколько для того, чтобы дистанцироваться. Речь его была больше всего похожа на беседу учителя с первоклассниками, притащившими в качестве металлолома угнанный ими асфальтовый каток. То есть вы неплохие ребята, но, ради Бога, меньше энтузиазма.
– Вы не должны быть партией центра,- вдруг сказал он.
Зал встрепенулся, президиум вздрогнул. Никакой позиции, кроме вполне абстрактных разговоров о политическом центре, у «Единства и Отечества», да и у всей России, нет и быть не может.
– Настоящая жизнь России происходит не в центре, а в регионах,- пояснил Путин.
Зал облегченно выдохнул.
Лично я тоже почувствовал большое облегчение. Значит, в регионах они могут лютовать как хотят, но в Москве, витрине нашей Родины, кое-какая вольность останется.
После выступления Путина приступили к выборам выборных органов. Их у потенциальной партии власти оказалось чрезвычайно много: политический совет, генеральный совет, высший совет, еще какой-то совет… Органы выбирались в гербовом фойе, тайным электронным голосованием. Гербы бывших республик, выложенные из уральских самоцветов, с надеждой взирали на голосующих. Путин, Шойгу и Лужков о чем-то беседовали на сцене под восторженными взглядами собравшихся. Несмотря на объявленный для голосования перерыв, никто не расходился. «Разговаривают! разговаривают!» - перешептывались в зале. То есть и на вас, Юрий Михайлович, и на вас, Сергей Кожугетович, зла не держу и демонстрирую благоволение. Судя по округлым движениям рук собеседников, заговорили о женщинах. Впрочем, возможно, Лужков просто показывал размеры третьего кольца.
После беседы Путин - неожиданно для охраны, цепью стоявшей у сцены КДС,- решил спуститься в толпу. Вокруг него тут же возник народоворот, регулируемый несколькими мордоворотами. Все торопились потереться, потрогать, сфотографироваться с. Путин пожал множество рук, поулыбался в объективы и унес ноги. Присутствующие цепочкой бежали за ним, пока не уперлись в захлопнувшуюся дверь. Но и после этого они долго еще с благоговением нюхали воздух, только что соприкасавшийся с первым лицом.
Итак, преобразование союза «Единства и Отечества» в политическую партию совершилось. Членские билеты утверждены, цели ясны, задачи определены. Разговоры о том, кто возобладает в получившемся тройственном гибриде, уже бессмысленны: ясно, что победил лужковский дух - дух мощной организации «на местах», подобострастия и единогласия. Если у «Отечества» была хоть какая-то идеология, пусть и реваншистско-жэковского толка,- у «Единства» сроду не было никакой, кроме Путина. Идеологией новой партии естественным образом стал Путин в реваншистско-жэковской аранжировке. Демократы, конечно, стонут. А меньше надо было воровать. В конце концов, «Единство»-то создали не обкомовцы - у истоков его стоял олигарх Березовский. Власть поступила хитро, но предсказуемо: сатрапов не допустили до верховной власти, до внешней политики и самых больших денег, но дальновидно отдали им власть над регионами и над партийной жизнью. То есть в конечном итоге над народом, который - в отличие от денег и внешних связей - между выборами никому не нужен.
Кажется, сатрапы этим разделением очень довольны. Что бы они с нами ни делали, государство их окорачивать не намерено: лишь бы не претендовали на Кремль. Они и не претендуют. У них теперь есть мы, а это гораздо интереснее. 2002 год Как я брал интервью у Тото Кутуньо В начале февраля этого года, приехав в Ростов по совершенно другому делу, я обнаружил на нескольких окраинных заборах довольно скромную афишу с анонсом концерта Тото Кутуньо.
Честно говоря, о существовании Тото Кутуньо я вспоминал лишь в тех редких случаях, когда моя жена, родом из Новосибирска, в приступе ностальгии затягивала гимн местной КВНовской команды - песню «Коренной сибиряк» на мотив кутуньовского хита «Истинный итальянец»: «Потомок Чингисхана, праправнук декабриста, живет в тайге суровой над берлогой прямо-прямо»,- это «прямо-прямо» на месте кутуньовского «пьяно-пьяно» умиляло меня особенно. Я и думать забыл о том, что во времена нашей ранней юности была в России мода на итальянцев,- в самом деле, столько других мод пережили мы за это время, такой культурный - и не только культурный - шок огревал нас по башке чуть ли не ежегодно… и тут вдруг Кутуньо - и где? В Ростове! Что он забыл в Ростове? Или, как тот итальянец-футболист Гаринча из анекдота, что соглашается теперь уж играть за стакан семечек,- готов выезжать по первому приглашению и еще приплачивать? В конце концов, Ростов чудесный город, но из Милана, где обитает Тото, его вряд ли видно…
Однако некий узелок на память я завязал и ближе к началу марта позвонил чудесному ростовчанину, некогда однокашнику Дмитрия Диброва по местному журфаку, а теперь главному редактору «Эха Ростова». Этого хитрого казака, большого сибарита по жизни, зовут Виктор Серпионов, и он знает о происходящем в Ростове все, если не больше.
– Витя, а Кутуньо-то приезжает?
– Ты знаешь, как ни странно, да.
– Но он будет настоящий?
– Этого не знает никто. Сам понимаешь - до концерта об этом судить трудно.
– Ну так я прилечу!- озарило меня.- Если он настоящий, я сделаю с ним интервью, а если ненастоящий - я напишу о том, как поддельный Кутуньо три часа дурил ростовских женщин.
Но он оказался настоящий,- во всяком случае, богатая ростовская компания «Донской табак» клятвенно уверила Серпионова, что концерт состоится и организован он по всем правилам международных гастролей. Тото милостиво согласился заглянуть на денек в Ростов, прежде чем выступать в кремлевских сборных концертах. Кстати, именно ежедневная и мощная реклама этих телеконцертов способствовала распродаже билетов на ростовский концерт - до этого их еле брали, не веря, видимо, в реальность встречи со звездой. В русских городах вообще верят только в то, что уже произошло в Москве: все остальное не может случиться по определению, кроме, конечно, отключения света.
Я выпросил командировку в родной редакции, взял с собой любимого фотографа Бурлака, выслушал наставления жены («Главное, привези мне автограф и скажи, что для тогдашних старшеклассниц он был принц из сказки!!!») и вылетел в Ростов утром 7 марта - в самый день кутуньовского концерта.
Тут надо сделать небольшое отступление о фотографе Бурлаке. Это двадцатидвухлетний верзила родом из Питера, человек исключительных способностей и очень быстрой реакции. Встретив его на улице в темное время суток, вы не обрадуетесь,- но в душе это нежнейшее существо, веселое, трудолюбивое и сообразительное. Мечта жизни фотографа Бурлака (зовут его Максим, но в редакции кличут попросту «Молодой») - накопить чрезвычайно много денег, купить квартиру и зажить в ней со своей девушкой, которой он предан настолько, что прочие интересуют его очень мало. Кроме этой девушки и своего ремесла, фотограф Бурлак любит только еду, но некоторая пухлость его скрадывается ростом.
Единственный крупный недостаток фотографа Бурлака - довольно невинная мания, сформировавшаяся еще в детстве: он очень любит влезать на любую крышу и делать фотографии оттуда. Однажды он залез на одну питерскую крышу (я ждал его на чердаке) и пробыл там ровно час, так что я уже проклял все на свете, представляя его разбрызганным по двору,- но выяснилось, что он просто уполз на брюхе в соседний квартал и там выстроил замечательный кадр с водосточной трубой. Тогда я поклялся никогда и никуда больше не ездить с фотографом Бурлаком, но уже через неделю мы вместе летели в Барнаул.
Как выяснилось, верный Серпионов готовился к нашему приезду очень тщательно. Всю предкутуньовскую неделю он долбал своего коммерческого директора Сашу Купинского, который, в свою очередь, долбал рекламный отдел «Донского табака», откуда, опять-таки в свою очередь, теребили начальство, которое связывалось с кутуньовским импресарио: раз в день вся эта цепочка, как в известной музыкальной сказке «Городок в табакерке», передавала по всей цепочке первоначальный посыл, в котором я играл роль валика. Молоточки перестукивались, передавали импульс, и кутуньовский импресарио на конце цепочки издавал музыкальный звон: я ни в чем не уверен… вот если он согласится…
– Жми, жми!- кричал на Купинского Серпионов, который сам вошел в азарт: шутка ли, раз за интервью Кутуньо едут из Москвы - чем черт не шутит, может, он опять в моде. Так мы его затащим на «Эхо» и сделаем эксклюзив! В Серпионове забурлил здоровый журналистский азарт, и Купинский, заступивший на должность коммерческого директора всего месяц назад, жал изо всех сил. Он обещал «Донтабаку» сначала упоминание, потом абзац в нашем интервью, потом эксклюзивную съемку фотографа Бурлака,- короче, накануне моего приезда в компании, должно быть, были уже уверены, что я еду писать исключительно про «Донтабак», который я, кстати сказать, очень ценю за одноименные темные сигареты с донничком.
По приезде мы уютно расположились в кабинете Серпионова, выпили его любимого зеленого чаю, Заваренного фирменным способом, и стали ждать, когда привезут Кутуньо. Серпионов начальственно вызвал своего коммерц-директора, и взору нашему предстал молодой, носатый и еще более хитрый мужчина с выражением глаз доброжелательным и жуликоватым: чувствовалось, что этот сумеет наколоть любого, однако проделает все с таким артистизмом и удовольствием, что наколотый еще останется доволен.
– Ребята, он прилетел, но окончательный ответ будет через час,- с порога заявил Купинский.- Пока идите обедать, потом возвращайтесь, и он нас примет.
В Ростове было плюс пятнадцать, поразительные местные девушки ходили в легких курточках, около центрального парка торговали бижутерией и изделиями местных промыслов, и фотограф Бурлак, обычно более всего озабоченный профессиональными проблемами или едой, с приятностью жмурился на солнце.
– Ну его на фиг, Кутуньо,- сказал он с довольством на круглом лице.- Нажраться бы.
Когда через час, нагулявшись и съев кило мандаринов, мы воротились на «Эхо», Кутуньо все еще не дал никакого ответа, и Купинский ускоренно прокручивал всю цепочку, тюкая по «Донтабаку» с упорством сумасшедшего дятла. Серпионов пребывал в отчаянии от того, что ему нечем занять московских гостей. Ростовское гостеприимство достойно пословицы.
В результате, ожидая Кутуньо, мы успели сделать три интервью (со съемкой) с гостями «Эха Ростова» - все это были люди очень интересные, но, к сожалению, не могущие конкурировать с Тото. Под Тото я выбил разворот. Только тут до меня начинал доходить весь ужас моего положения: вылетев из Москвы наобум лазаря, без четкого плана и уверенности в успехе, я мог получить к моменту подписания газеты зияющую дыру на две полосы, забить которую можно было бы только беседой с рекламным отделом компании «Донтабак». Я представил себе лицо главного редактора, тряхнул головой и прогнал ужасное видение.
– Готово!- заорал Купинский, вбегая в кабинет начальника.- Он в течение часа будет приводить себя в порядок в салоне красоты «Космос»! Это через два квартала отсюда, бежим. Там, пока его будут причесывать, он согласился ответить на пять-шесть вопросов…
Мы рысью дернули в «Космос», расположенный действительно через две улицы от «Эха».
На бегу я купил девять роскошных тюльпанов. Впереди несся Купинский, успевший рассказать нам свою биографию. Этот польский еврей, чья семья Бог весть какими ветрами была занесена в казачий край, успел сменить множество профессий, прежде чем в двадцать пять лет задумался о журналистике. Здесь он с такой легкостью втюхивал на «Эхо» разнообразную рекламу, что Серпионов его заметил и вместо обычного журналиста получил идеального коммерческого директора. Правда, ради Кутуньо Купинского вернули в его журналистский статус, что было для него чудовищным понижением. В зубы ему сунули цифровой диктофон и отправили интервьюировать звезду.
Между тем у салона «Космос» уже толпилось несколько человек с профессиональными видеокамерами.
– Конкурирующая организация?- спросил я, задыхаясь.
– Да видишь ли,- смутился Купинский.- Тут такой поднялся кипеж из-за вас… все подумали, что раз вы из самой Москвы летите за ним - надо его срочно отлавливать.
Я сказал Люське Бородиной, а Люська Бородина сказала на ДонТР, а ДонТР рассказал еще одной телекомпании… в общем, тут уже хвост.
Хвост бурлил, обсуждал перспективы, толпился, толкался и выяснял, кто главнее.
Мигом ввинтившись в толпу коллег и выбирая место, с которого удобнее всего было бы записывать Кутуньо, я несколько упустил из виду фотографа Бурлака - который, воспользовавшись безначалием, немедленно забрался на козырек салона красоты «Космос» и прицелился оттуда объективом на автостоянку, куда должны были привезти Кутуньо.
Длинные ноги фотографа Бурлака болтались над головами взволнованной прессы.
Тото ожидался через полчаса. Для празднования грядущего женского дня и для общего смягчения нравов хозяйка салона, прелестная женщина по имени Ольга, пригласила нас всех к себе в кабинет. Там уже разливали донское полусладкое шампанское. Люся Бородина с ДонТР оказалась женщиной с огромными глазами, тонким станом и мелодичной речью. Донской нос с характерной горбинкой доконал меня.
Люсю сопровождал меланхоличный оператор, который пить отказался: он караулил Кутуньо у входа, обмениваясь профессиональными репликами с фотографом Бурлаком.
Около входа толпились мастерицы «Космоса» - тоже, надо заметить, не лишенные достоинств.
– Да он старый,- говорила одна.- Мы его и не узнаем сейчас.
– Ничего не старый. Пятьдесят восемь лет для итальянца не возраст.
– Пятьдесят во-осемь,- разочарованно протянула самая симпатичная.
– Вон! Вон!- запищали они хором. Мы не успели выпить по второй и прямо со стаканами высыпали на их восторженный писк. Фотограф Бурлак лихорадочно щелкал на своем козырьке. Хозяйка салона на полную громкость врубила магнитофон, и оттуда понеслось:
– Лашьята ми канта-аре!
Между тем из белого «мерседеса», в котором должен был находиться Кутуньо, вышел высокий толстый армянин (половина Ростова, как известно, принадлежит именно к этому гордому племени) и прошел в салон, где ему с утра было заказано кресло.
Армянин хотел маникюр, это сейчас очень модно.
Кутуньо в магнитофоне заткнулся, мы вернулись в кабинет хозяйки «Космоса», и Купинский жестом фокусника достал из пиджачного кармана фляжку коньяку. Вскоре я уже научил весь салон «Космос» песне «Коренной сибиряк». Русские люди вообще сдруживаются быстро, особенно на юге. Тонкий стан Люси Бородиной трепетал под моими пальцами. Оператор зашел и взял два стакана: один опорожнил сам, второй отнес фотографу Бурлаку. Бурлак уже сделал с козырька несколько панорам города и подружился с десятиклассницей, проживавшей непосредственно над салоном. Она спустила ему бутерброд, он сделал ее портрет - вид снизу.
Вечером директору Купинскому надо было уезжать в Краснодар к любимой девушке. Он с бешеной силой набрал на своем мобильнике номер рекламного отдела «Донтабака», нажимая на кнопки так, словно выдавливал глаза всем импресарио мира. Цепочка вновь пришла в движение, и импресарио сообщил, что Кутуньо по дороге в салон решил перекусить. Сейчас он съест пару бутербродов и приедет.
– Ну, это на час,- горько сказала Люся Бородина.- Я наших знаю: раньше его не выпустят. Еще сможет ли петь, когда налопается…
До концерта оставалось полтора часа. Вместе с нами пили уже все девушки салона.
Одной из них пришла в голову счастливая мысль причесать Купинского, и Купинского, невзирая на его крики, причесали. После второй фляжки коньяка, которую все тем же движением фокусника извлекла уже одна из девушек, я тоже утратил всякую волю к сопротивлению. Вскоре все журналисты уже сидели по креслам, а девушки в ожидании Кутуньо трудились над нами. Я уже не думал ни о каком развороте, а просто наслаждался прикосновениями девушки Юли, которая зачесала мои патлы назад, забрала их в хвостик, и через полчаса я был практически неотличим от индейца Джо.
Когда я вышел из этой нирваны и осмотрелся, до концерта оставалось сорок пять минут, а Купинского в окрестностях не было - он удалился вместе с девушкой Катей, которая только что его причесывала, причем диктофон оставил фотографу Бурлаку. И правда, на фиг им теперь диктофон…
– Короче, дело к ночи,- твердо сказала Бородина.- Едем на телецентр, берем кассеты и отправляемся снимать концерт.
Еще около получаса при помощи вышеживущей старшеклассницы ростовские журналисты снимали фотографа Бурлака.
По ухабистому и холмистому Ростову мы чрезвычайно долго добирались до телецентра, где по случаю предпраздничного вечера пили все, начиная с вахтера. Сначала нас не хотели пускать, потом отказывались выпускать - короче, на концерт мы поспели с десятиминутным опозданием, да и то исключительно благодаря Люсиному рисковому вождению. На входе стояли здоровые камуфляжники из местного охранного предприятия, названия которого я не разглядел на их нашивках, но, судя по выражениям их лиц, оно вполне могло бы называться «Кранты».
– Ничего не знаем,- сказали они Люсе и на всякий случай заткнули видеокамеру, хоть и выключенную. Тут я выхватил удостоверение «Огонька», и это произвело на охрану такое впечатление, что стеклянная дверь приотворилась. Первым как самого толстого впихнули меня, а в образовавшуюся брешь просочились Люся, оператор и фотограф Бурлак, которого охрана, по-моему, просто испугалась.
Кутуньо никого не принимал и готовился к выступлению. Зал ростовского Дворца спорта неистовствовал в ожидании кумира. Импресарио Гвидо ходил по коридору мрачнее тучи. Купинский не появлялся. Судя по всему, ему было не до звонков в рекламный отдел «Донтабака». Рекламный отдел «Донтабака», однако, на мероприятии присутствовал и, компенсируя отсутствие интервью, подарил мне блок темного «Донтабака» с донничком.
Настроение мое резко улучшилось только тогда, когда нас впихнули-таки в зал и на сцену вышел Кутуньо. На фоне разноцветной лазерной рекламы «Донтабака» он блестяще отработал первое отделение. Я вспоминал свою молодость, качающиеся фонари, прозрачные вечера, глупых, но красивых девушек (которые по сравнению с нынешними были все-таки Софьями Ковалевскими) - и медленные танцы под Тото Кутуньо, под легкое и кислое вино, от которого мы, однако, стремительно косели.
Я даже вспомнил запах накрахмаленной скатерти, на которой стояло это самое вино в какой-нибудь из наших тогдашних дней рождения. Родители либо уходили, либо сидели на кухне. Детки резвились. Нам было по пятнадцать-шестнадцать лет, мы понимали, что это возраст любви, и влюблялись в кого попало. Салат, торт, танцы.
Обжимон. Бесконечно долгие провожания, вечернее Кунцево, зеленая листва в свете фонаря… Боже, что я тут делаю, чем занимаюсь? На что я потратил свою единственную, свою драгоценную жизнь, начинавшуюся так прекрасно?!
Однако в антракте Бородина схватила в одну руку разнеженного меня, в другую - мое удостоверение и повлекла нас к охране.
– Кутуньо обещал поговорить с нами в антракте!- твердо заявила она.
– Пресс-конференция состоится после концерта,- ответил кто-то из распорядителей, и, обнадеженные, мы вернулись на свои места. После антракта Кутуньо окончательно разбушевался и для исполнения песни «La Campagna» призвал на сцену всех детей в зале; после он спустился со всей этой вереницей в зал и принялся с нею бегать по проходам. Сзади грузно тряслась охрана. Дважды, пробегая по проходу, Кутуньо со своей оравой сбил с ног фотографа Бурлака. Бурлак оба раза поднимался и трусил следом, не переставая щелкать.
– Я очень есть хочу,- пожаловался он, пробегая мимо меня.
– Терпи, Бурлак, казаком будешь!- бойко крикнула ему неунывающая Бородина.
После концерта за кулисы устремился поток поклонниц и поклонников. Кутуньо давал автографы, приговаривая: «Потом, потом… каррашо… очи чччорные…» Фотограф Бурлак взобрался на сцену, но охрана спихнула его обратно. Мы с Бородиной тщетно пытались пробиться к запасному выходу. Там плотно стояли бывшие пятнадцатилетние поклонники Кутуньо, ныне новые ростовчане. Ходили они тяжело, солидно, переваливаясь. Золота на каждом было надето столько, что задержание их в любом международном аэропорту могло бы иметь тяжелые последствия для репутации России.
В течение следующих сорока пяти минут жены и дочери ростовских новых русских фотографировались с Кутуньо, которому, видимо, организаторы концерта оплатили и эту эксклюзивную услугу. Во всяком случае, Тото безропотно принимал требуемые позы, изгибался, улыбался, томно закатывал глаза, целовал толстых дочек в щечки, а толстым женам - ручки. Под конец с Кутуньо сфотографировалось и несколько мужчин, среди которых он явно должен был почувствовать себя в родной Сицилии.
Она, кстати, ему действительно родная - оттуда родом его отец.
– Благодарю вас за прекрасный вечер,- сказал какой-то тихий дон Корлеоне, ростовский папа, которого проще было перепрыгнуть, чем обойти.- Вы сделали нам и нашим женщинам прекрасный подарок. Теперь у вас по программе ресторан, но сначала я попрошу вас ответить на несколько вопросов ростовских журналистов.
Мы с Бородиной сделали боевую стойку, но тут тихий дон щелкнул пальцами, и из-за наших спин появилась девушка совершенно недвусмысленной внешности и таких же манер. В руках она сжимала глянцевый модный журнал - вероятно, самое продвинутое издание в Ростове. В глаза мне бросилась реклама крема для рук. С тихим доном ее явно связывали особые отношения. По этой же причине, вероятно, он спонсировал и журнал. Виясь вокруг Кутуньо золотистой змейкой, редактриса еще около получаса рассказывала ему о своем издании. Импресарио заводил глаза. Кутуньо кротко слушал.
Наконец тихий дон недвусмысленно постучал по часам, и девушка закруглилась, попросив Кутуньо об автографе. Он начал было что-то писать на открытке со своим изображением (он в белых носках и кроссовках, гитара, нотный знак) - как вдруг из-за наших спин донесся печальный вой. Это причитал перед охраной фотограф Бурлак.
– Ой, пустите меня к тому толстенькому!- ныл Бурлак.- Ой, вон к тому в коричневой курточке! Ой, как же он без меня будет брать интервью!
Охранное предприятие меньше всего рассчитывало услышать подобные жалобные песнопения от такой махины, как фотограф Бурлак, и камуфляжные мальчики переминались в нерешительности. Кутуньо с любопытством прислушался.
– Пропустите,- с досадой сказал тихий дон.- Это журналист из Москвы хочет сделать несколько кадров…
Бурлак впрыгнул, поискал глазами крышу, не нашел, с отчаяния влез на диван и несколько раз щелкнул Кутуньо оттуда. Кутуньо закурил и наблюдал за ним с видимым любопытством.
– А теперь,- сказал тихий дон,- позвольте пригласить вас в ресторан, скромно откушать… Всем остальным спасибо.
И тут меня прорвало. Шампанское, коньяк, Бородина или «Донтабак» произвели на меня это взрывное действие, но я подскочил к тихому дону и твердо сказал:
– Я журналист, я летел сюда специально ради этой минуты. Я должен задать несколько вопросов.
Тихий дон посмотрел на меня, как на мышь.
– Один,- сказал он.- Один вопрос, и вас здесь нет.
– Синьор Кутуньо!- воскликнул я, перебегая взглядом с синьора на переводчицу.
Главное - задать первый вопрос, дальше он сам вовлечется в беседу, и мы поговорим хоть пятнадцать минут! Бородина ущипнула оператора, тот стремительно нацелил камеру, фотограф Бурлак упал Кутуньо под ноги и приготовился снимать снизу.- Синьор Кутуньо! Очень ли изменилась русская аудитория?
Переводчица перевела. Кутуньо почесал подбородок.
– Си,- сказал он.- Си, си.
И пошел в ресторан.
Интервью я, конечно, все равно взял. Потом. Потому что у Бородиной оказался знакомый портье в гостинице (но надо же было еще найти гостиницу!), и в конечном итоге все получилось. С Люсей мы долго целовались на прощание. Ей пора было к мужу, а я в пять утра улетал в Москву. На время нашего прощания мы отправили фотографа Бурлака в шашлычную, и он откушался за весь этот день. Так что нам нет преград ни в море, ни на суше.
Но интересно не это. Я вот думаю - а надо ли было вообще его о чем-то спрашивать?
Ведь мы все - те, кто вырос на его песнях,- все-таки встретились, посмотрели друг на друга… Ведь и я, и Бородина, и тихий дон, и оператор, и начальник камуфляжников родились в одном и том же 1967 году, как выяснилось впоследствии.
И все слушали песню «Итальяно веро» - боюсь, что в сходной обстановке.
Так что в конечном итоге я успел задать Кутуньо единственно правильный вопрос и получить единственно правильный ответ. 2002 год За гранью классификация русского путешественника В силу специфики российско-заграничных отношений русский турист - явление в значительной степени идеологическое. То есть в отличие от туриста американского, который на старости лет едет убедиться, что Божий мир хорош, или японского, без устали щелкающего своим фотоаппаратом на научно-технических выставках,- русский турист едет за рубеж в поисках какой-то последней правды. Либо он лишний раз убеждается, что Отечество его нехорошо, что оно неуклонно катится в пропасть и туда ему прямая дорога,- либо он неустанно брюзжит и лишний раз убеждается, что жить не может без своего Отечества буквально ни секунды, вот сейчас еще немножко поужасается - и опрометью обратно!
Честно сказать, я русского туриста не люблю ни в каких его проявлениях. Мне довольно противно слушать русские вопросы на экскурсиях или русскую речь - в отдаленном и прекрасном уголке Парижа, куда я невзначай забрел. Как говорится, «хорошо там, где нас нет, но мы везде». Заговорить по-русски или иным способом выдать в себе русское происхождение - значит с самого начала спровоцировать определенное отношение, унизительное и снисходительное. Сразу предложат самый дешевый оптовый рынок, а то и бабу. И лицо такое сделают… примерно с такими у нас раньше глядели на африканских гостей.
Меня глубоко оскорбляют предложения итальянского гида свозить меня в магазин, «где дешевле»: я сюда приехал не хлопок закупать и не в термальных источниках валяться (около источников мне услужливо напоминают: входной билет означает одно окунание, только одно, за второе надо доплачивать! Хотите отдохнуть - не вылезайте часа три, потом не пустят). Я не люблю русских за границей - потому что очень немногие из них ведут себя, как старые американцы среднего достатка. А как они себя ведут? А очень просто: «Я всю жизнь работал, пытаясь сделать мою страну лучше,- думают они не без некоторого пафоса, обычно присущего middle-class'y.- Теперь я заслужил отдых и счастлив увидеть Божьи чудеса». У русского очень редко есть ощущение заслуженного отдыха и твердое сознание, что он хорошо поработал на благо своей страны. А уж уважать чудеса Божьи, доставшиеся другим, он тем более не склонен. У него подход простой: а) Умеют жить! У нас никогда так не сделают, не подадут, не сервируют, не закатят солнце, б) Вот жируют, сволочи! Это все потому, что мы их от монголов спасли.
По-моему, оба подхода одинаково холуйские. И были холуйскими даже в те времена, когда туризму предавались в основном дворяне.