ALDO LEOPOLD
A SAND COUNTY ALMANAC
WITH ESSAYS ON CONSERVATION
FROM ROUND RIVER
Illustrated by Charles W. Schwartz
BALLANTINE BOOKS NEW YORK
Олдо Леопольд
КАЛЕНДАРЬ ПЕСЧАНОГО
ГРАФСТВА
ИЗДАНИЕ ВТОРОЕ, СТЕРЕОТИПНОЕ
Перевод с английского И. Г. ГУРОВОЙ
под редакцией
д-ра биол. наук, проф.
А. Г. БАННИКОВА
Москва «Мир» 1983
Очерки известного американского эколога о жизни природы, е Богатстве и бедности земли, о земле как едином, целостном механизме, о месте человека в сложной и хрупкой системе природных связей.
Для самого широкого круга читателей.
OCR и вычитка Давид Титиевский dosik41@gmail.ru
Хайфа, сентябрь 2005 г.
Библиотека Александра Белоусенко
Предисловие
редактора
перевода
________________________
Пораженные результатами невиданного расхищения природных богатств страны, ученые и общественные деятели США уже в конце XIX — начале XX столетия возглавили движение за охрану природы. Именно в это время стали возникать различные общества по охране диких животных, был создан первый в мире национальный парк — Йеллоустонский, приняты законы, регулирующие использование государственных земель, и введены ограничения на продажу их частным лицам, объявлены охраняемыми некоторые земли водосборных бассейнов, впервые проведены учеты природных ресурсов и т. д. Начало складываться общественное мнение о необходимости всемерной борьбы с хищниками, которых считали безоговорочно вредными. Однако представление о рациональном использовании природных ресурсов лишь зарождалось. Под охраной природы понимали лишь пассивную защиту отдельных видов животных и растений или уникальных уголков дикой природы. О взаимосвязи природных процессов и явлений, комплексном подходе к охране природы на основе экологического изучения биотических сообществ еще не было и речи.
В этих условиях появились первые работы Олдо Леопольда — молодого помощника окружного лесничего сначала в штате Нью-Мексико, а затем Аризона.
Олдо Леопольд родился в 1887 году в Берлингтоне (штат Айова), окончил школу в Лоренсвилле и Йельский университет, получив в 1909 году специальность лесничего.
Вдумчивый и тонкий наблюдатель, страстный охотник, влюбленный в родную природу, О. Леопольд быстро включился в ряды активных борцов за охрану природы. В 1924 году он принял участие в организации общества охраны дикой природы, а с 1935 года уже возглавлял его. По его инициативе был создан первый в стране национальный лес, получивший название Хила. О. Леопольд активно участвовал в работе «Утиной комиссии», которая провела изучение мест гнездования водоплавающих птиц и пришла к выводу, что для сохранения этих птиц необходима охрана их местообитаний. В 1929 году такой вывод был откровением, ибо законы тех времен охраняли лишь животных, но не их местообитания.
Уже в первых работах О. Леопольда ясно виден качественно новый подход к охране природы. В своих статьях по лесоводству он рассматривал охрану леса не только как охрану растущих деревьев, но как охрану природного комплекса в целом — среды обитания зверей, птиц и множества других живых организмов. Именно такой подход позволил О. Леопольду выдвинуть понятие «емкость угодий». Разрабатывая это положение, ученый сформулировал правило интерсперсии, ила «эффекта опушки». Сущность этого правила состоит в том, что при взаимопроникновении угодий (интерсперсии) их емкость резко повышается. Наглядным примером служит лесная опушка, где происходит концентрация жизни. Это правило, выраженное О. Леопольдом математически, стало одним из основных в практике современного охотоведения.
Широко мыслящий знаток лесного хозяйства, Олдо Леопольд вскоре получил заслуженное признание и был назначен заместителем директора Лаборатории лесной продукции штата Висконсин, будучи одновременно консультантом Службы леса нескольких штатов страны.
Однако предметом его особого интереса были сложные взаимосвязи факторов, влияющих на популяции диких животных. Именно это привело О. Леопольда к изучению чернохвостых оленей Кайбабского плато. Там многие годы обитало стадо, состоящее приблизительно из 6 тысяч голов; популяция оленей находилась в полном равновесии со средой обитания. Но в 1906 году на Кайбабском плато была начата кампания по уничтожению крупных хищников с целью увеличить стадо оленей в интересах охотников. За несколько лет волки, пумы, медведи и койоты были уничтожены почти полностью. В результате к 1924 году численность оленей возросла до 100 тысяч, то есть увеличилась в 16 раз. Это означало резкое превышение емкости угодий, что и привело к катастрофе. Олени стали гибнуть от голода; в течение шести лет погибло более 80 тысяч голов. Истощенные трупы животных красноречиво свидетельствовали о безграмотном решении сложной экологической проблемы.
Изучив со своими помощниками возникшую ситуацию, О. Леопольд пришел к выводу, что для успешного сохранения промысловой дичи, в том числе оленей, необходимо знать емкость угодий. Только такой подход позволит обеспечить животным возможность активно размножаться. Дичь — это своего рода урожай, который Природа взрастит, и взрастит обильно, если для этого будут обеспечены все необходимые условия.
О. Леопольд опубликовал ряд работ, в которых обосновал нормы изъятия из популяций копытных различных возрастных и половых групп, экологическую необходимость охраны хищных птиц и зверей, а также коснулся частных вопросов ведения охотничьего хозяйства и охраны дикой природы.
В 1929 году О. Леопольд впервые в истории науки начал читать в Висконсинском университете специальный курс лекций по охране дичи, а в 1933 году создал кафедру охотоведения, став, таким образом, основоположником охотоведения как науки. В том же году вышел его фундаментальный труд «Управление дичью» (Leopold A. Game Management.— New York, 1933.), не утерявший своего значения и в наши дни. Книга эта пронизана идеей о необходимости управлять популяциями диких животных путем воздействия на их структуру и среду обитания, то есть основной экологической идеей сегодняшнего дня.
В 1937 году под редакцией О. Леопольда начал выходить «Журнал управления дикими животными», посвященный вопросам охраны, использования и воспроизводства охотничьих животных. С первых же номеров это издание стало основным научным журналом в области охотоведения.
Трагическая смерть оборвала жизнь Олдо Леопольда в самом расцвете сил — он погиб в 1948 году при тушении лесного пожара на соседней ферме.
Предлагаемая советскому читателю книга признана классическим произведением по охране природы. Впервые изданная в 1949 году, уже после смерти автора, она переиздавалась десятки раз. Русский перевод выполнен с издания 1966 года, подготовленного к печати сыном автора, Л. Леопольдом, и объединяющего две ранее выходившие книги: «Календарь песчаного графства» и «Круговая река», откуда составители взяли несколько очерков. В результате первоначальный план книги, о котором О. Леопольд пишет в своем предисловии, претерпел ряд изменений. Это не строго научный труд, а подлинно художественное произведение, гимн природе, ее красоте и гармонии.
Глубокие мысли автора о природе, о задачах бережного отношения к ней человека, высказанные свыше трех десятилетий назад, и сегодня поражают своей актуальностью.
В самом деле, слова О. Леопольда о том, что «принцип сохранения дикой природы — беречь каждую часть механизма земли», что «каждая замена дикого животного или растения на домашнее, естественного водного потока па искусственный сопровождается соответствующими изменениями во всей циркуляционной системе земли» и что «мы не понимаем и не предвидим этих изменений, а замечаем их, только если последствия оказываются явно вредными», украсили бы любой современный труд по теории охраны природы. Не менее актуальна и мысль автора о том, что всякое вмешательство человека в природу подлежит оценке с точки зрения возможных последствий для общего биологического круговорота веществ.
Книга «Календарь песчаного графства» свидетельствует не только о глубоком экологическом мышлении автора, на десятилетия опередившем представления современников, но и о его большом таланте популяризатора, умеющего необычайно ярко и образно излагать свои взгляды.
Вместе с тем, отмечая достоинства книги и прогрессивные воззрения автора, мы не можем согласиться с некоторыми из них. Глубоко переживая разрушение природы, О. Леопольд усматривает причину создавшегося положения не в социальной сущности капиталистического общества, а в недостаточной экологической образованности людей, в отсутствии этики отношения к природе. Однако, если рассуждения автора о добровольном подчинении охотников-спортсменов этическому кодексу отношения к дичи имеют под собой известную реальную основу, поскольку спортсмен не связан с товарным хозяйством, то его мысли, высказанные в отношении других природных ресурсов,— это не что иное, как утопия, миф.
Частное владение природными ресурсами и средствами производства, безоглядная погоня за прибылью и жесточайшая конкуренция неизбежно влекут за собой стремление к неограниченному расхищению природных богатств. Оптимальное решение проблемы взаимоотношения природы и общества может быть достигнуто лишь при замене капиталистического строя социалистическим. Только в этом случае возможно создание новой этики отношения человека к природе.
Профессор Л. Т. Банников
Из предисловия к расширенному изданию
____________________
«Календарь песчаного графства» был вчерне готов, когда Олдо Леопольд скончался. Его сын Л. Леопольд отредактировал этот материал и следил за его изданием в 1949 году. Позднее он подготовил для печати ряд прежде не публиковавшихся очерков и заметок, которые появились в 1953 году под заглавием «Круговая река».
Новая книга объединяет «Календарь песчаного графства» и восемь очерков из «Круговой реки». Расположение очерков немного изменено, а два из них объединены, чтобы избежать повторений и представить основные идеи Олдо Леопольда в едином контексте.
Хотя обе книги широко читались и цитировались, их основные положения потонули в шуме рекламы, восхваляющей достоинства «естественных природных красот». Создание красивых пейзажей вдоль шоссе имеет очень мало общего с той гармонией между человеком и землей, которую так хорошо знал Олдо Леопольд и которой он учил. Те же Соединенные Штаты Америки, которые объявили сохранение природных красот общенациональной политикой, одновременно планируют постройку плотин в двух районах, имеющих огромную природную ценность. Конгресс рассматривает законопроекты о постройке системы плотин в Большом Каньоне реки Колорадо, которые практически убьют живую реку и затопят значительные площади этого уникального уголка американской дикой природы.
Кроме того, для развития гидроэнергетических ресурсов Аляски проектируется постройка плотины в месте, где это приведет к затоплению гнездовий перелетных водоплавающих птиц Тихоокеанского побережья. Постройка плотины Рампарт в очень короткий срок уничтожит большинство уток, гусей и других птиц, которые из года в год на протяжении многих тысячелетий пролетали над Вашингтоном, Орегоном и Калифорнией. Когда Олдо Леопольд писал «Гусиную музыку», никто ничего подобного не мог и вообразить, теперь же это стало реальной возможностью. Грустно и стыдно думать, что американцы, предлагающие этот план, соглашающиеся на него и его осуществляющие, будут защищать свои действия, ссылаясь на финансовые выгоды, тогда как экономика тут не должна быть решающим фактором, тем более, что можно найти другие — и вполне доступные — источники электроэнергии.
Нынешнее поколение, поколение внуков Олдо Леопольда, бунтует в университетских городках, устраивает демонстрации против социальных зол, трудится ради их устранения. Эта молодежь обретает зрелость, когда в борьбе за сохранение «дикой и свободной природы», которую Олдо Леопольд понимал так глубоко и защищал так красноречиво и мудро, наступает решающий момент.
Из всех зол, против которых выступает молодежь, тяжелое положение природы можно назвать самым критическим. Природа дикая и свободная гибнет из-за нашего безразличного отношения к земле. Есть ли лучший способ для борьбы против уничтожения природы, чем вручить молодежи эту книгу — эту страстную защиту этики земли?
Вашингтон, округ Колумбия
июль 1966 года
Каролина Клагстон Леопольд
Луна Б. Леопольд
Моей Эстелле
_________________
Часть I
______________
КАЛЕНДАРЬ
ПЕСЧАНОГО
ГРАФСТВА
Предисловие
_________________
Есть люди, которые могут жить без дикой природы, и есть люди, которые не могут жить без дикой природы. Наброски эти — о радостях и трудностях одного из тех, кто не может.
Дикая природа, подобно ветру и солнечным закатам, воспринималась, как нечто само собой разумеющееся, пока прогресс не начал теснить и уничтожать ее. Теперь перед нами стоит вопрос, имеет ли смысл платить за еще более высокий «уровень жизни» гибелью дикой и свободной природы, ее животных и растений. Мы, меньшинство, предпочитаем летящих в небе гусей всем телевизионным программам мира, а возможность найти ранней весной синий цветок сон-травы — право для нас столь же неотъемлемое, как свобода речи.
Я согласен, что такие дары дикой природы мало что значили с человеческой точки зрения, пока техника не гарантировала дам сытного завтрака, а наука не развернула перед нами жизнь и происхождение диких существ во всем их драматизме. Таким образом, весь конфликт в конечном счете сводится к вопросу о степени вмешательства в жизнь природы. Мы, меньшинство, считаем, что начал действовать особый закон — закон снижения возвратных поступлений,— наши противники этого не считают.
Приходится шагать в ногу с событиями, и эти наброски — мои шаги. Они сгруппированы в три части.
В части I рассказывается о том, что видит и чем занимается моя семья в «хижине»—нашем воскресном убежище от избытка современности. На песчаных землях висконсинской фермы, сначала истощенных, а затем заброшенных нашим обществом, чей девиз — «больше и лучше», мы с помощью лопаты и топора пытаемся восстановить то, что утрачиваем за пределами нашей фермы.
Эти наброски, посвященные ферме, сгруппированы по временам года и слагаются в «Календарь песчаного графства».
Часть II — «Наброски там и сям» — рассказывает о случаях из моей жизни, которые мало-помалу и далеко не всегда безболезненно показали мне, что рота шагает не в ногу. Эти накопившиеся за сорок лет эпизоды, связанные с разными уголками нашего континента, дают достаточно полное представление о проблемах, объединяемых общим названием «сохранение дикой природы».
Часть III — «Выводы» — содержат более упорядоченное изложение ряда идей, с помощью которых мы, думающие иначе, утверждаем наше инакомыслие. Вопросы, рассматриваемые в третьей части, могут по-настоящему заинтересовать только сочувственно настроенного читателя. Эти наброски, так сказать, объясняют роте, как вновь пойти в ногу.
Сохранение дикой природы остается пустым звуком, поскольку оно несовместимо с нашим библейским представлением о земле. Мы не бережем землю, потому, что рассматриваем ее как принадлежащее нам недвижимое имущество. Когда нам станет ясно, что она — сообщество, к которому принадлежим и мы сами, возможно, мы начнем пользоваться ею с любовью и уважением. Только при этом условии земля сможет выдержать натиск механизированного человека, и только при этом условии мы сможем пожать тот эстетический урожай, который она благодаря науке способна приносить, обогащая нашу культуру.
Понятие о земле, как о сообществе, составляет основу экологии, но любовь и уважение к земле принадлежат этике. О том, что земля обогащает культуру, известно с давних пор, но в последнее время этот факт часто предается забвению.
Собранные здесь наброски представляют собой попытку спаять воедино эти три идеи.
Разумеется, подобный взгляд на землю и людей не может избежать воздействия личного опыта и личных пристрастий, затемняющих и искажающих его. Но какова бы ни была истина, ясно одно: наше общество с его девизом «больше и лучше» в настоящее время, точно ипохондрик, настолько поглощено своим экономическим здоровьем, что уже не в силах оставаться здоровым. На этом этапе лучшее лекарство — немножко спокойного пренебрежения к изобилию материальных благ. Возможно, такой переоценки ценностей удастся достичь, критически сопоставляя искусственный, прирученный мир вещей с естественным миром дикой и свободной природы.
Мадисон, штат Висконсин Олдо Леопольд
4 марта 1948 года
Январь
__________________
ЯНВАРСКАЯ ОТТЕПЕЛЬ
Каждую зиму вслед за свирепыми метелями однажды ночью вдруг наступает оттепель и повсюду звенит капель. Она будит не только зверьков, уснувших с вечера, но и кое-кого из тех, кому положено спать всю зиму. Скунс, свернувшийся клубком в глубокой норе, прерывает зимнюю спячку, вылезает наружу в сырую мглу и отправляется бродить, волоча живот по снегу. Его след знаменует одно из самых первых датируемых событий в том цикле начал и исходов, которому мы дали название «год».
След этот как будто свидетельствует о равнодушии к житейским делам и заботам, столь важным в остальные три времени года. Цепочка влажных отпечатков тянется по прямой, словно оставивший их припряг свой фургон к звезде и бросил вожжи. Я иду вдоль них, стараясь определить настроение скунса, состояние его желудка и цель этой прогулки — если у нее есть цель.
Количество всевозможных отвлечений возрастает от января к июню в геометрической прогрессии. В январе либо идешь по следу скунса, либо высматриваешь окольцованных синиц, либо проверяешь, какие сосенки объели молодые олени или какие убежища ондатр разрыла норка, и лишь изредка отвлечешься чем-нибудь, и то ненадолго. Январские наблюдения почти столь же просты и безмятежны, как снег, и почти столь же непрерывны, как холод. Времени хватает и посмотреть, кто что делает, и поразмыслить, для чего.
Полевка, вспугнутая моими шагами, шмыгнула через сырой след скунса. Почему она бегает днем под открытым небом? Не потому ли, что досадует на оттепель? Лабиринт потайных ходов, которые она так трудолюбиво прогрызла в пожухлой траве под снегом, вдруг исчез, и недавние туннели превратились в тропочки, открытые для всеобщего обозрения и осмеяния. Увы, солнце, растопив снег, уничтожило основу основ экономической системы полевки!
Эта мышка — добропорядочная гражданка своего мирка и твердо знает, что трава растет для того, чтобы полевки собирали ее в стожки, а снег выпадает, чтобы полевки сооружали укромные пути от стожка к стожку: предложение, спрос и транспортная сеть — все предусмотрено и устроено на славу. Полевке снег приносит избавление от голода и страха.
Мохноногий канюк проплывает над дальним концом луга. Вот он замедляет полет, порхает над одним местом, точно зимородок, и оперенной бомбой падает в болотце. Больше он не взлетает, и поэтому я уверен, что он изловил и теперь поедает хлопотливую строительницу из мышиного племени, которая не могла дождаться ночи, чтобы исследовать, насколько поврежден ее упорядоченный мирок.
О том, для чего растет трава, у канюка своего мнения нет, зато он прекрасно знает, что снег тает для того, чтобы канюки снова могли ловить полевок. Он прилетел из Арктики в надежде на оттепели, потому что оттепель приносит ему избавление от голода и страха.
След скунса углубляется в лес и пересекает полянку, где снег истоптан кроликами и пестреет розовыми пятнами их мочи. Оттепель обнажила юные дубки, и они поплатились за это своими стволами, которые едва оделись корой. Клочья кроличьей шерсти показывают, что среди любострастных самцов уже начались первые поединки этого года. Немного дальше, в широкой дуге, оставленной совиными крыльями, я нахожу кровавое пятно. Этому кролику оттепель принесла избавление от голода, но, кроме того, и бесшабашное забвение страха. Сова напомнила ему, что весенние помыслы не заменяют осторожности.
Цепочка следов ведет дальше и не выдает ни малейшего интереса как к возможной пище, так и к развлечениям или бедствиям других обитателей этих мест. И я гадаю, чем был озабочен мой скунс, что подняло его с постели. Можно ли приписать романтические побуждения этому упитанному субъекту, волочившему солидный животик по талому снегу? Но вот след исчезает под кучей старых бревен и не появляется с другой стороны. Я слышу звонкие шлепки капель внутри кучи стволов и говорю себе, что скунс их тоже слышит, а потом поворачиваюсь и иду домой, все еще гадая и размышляя.
Февраль
____________
КРЕПКИЙ ДУБ
Человека, у которого нет своей фермы, подстерегают две опасности: твердая уверенность, будто завтраком его обеспечивают магазинные прилавки, и столь же твердая уверенность, будто источник тепла — это котельная.
Чтобы избежать первой опасности, надо завести огород — предпочтительно там, где нет магазинных прилавков, которые могли бы затемнить положение.
А чтобы избежать второй опасности, надо положить в очаг крепкое дубовое полено — предпочтительно там, где нет котельной,— и греть его жаром спину, пока за окнами качает деревья февральская вьюга. Если ты сам свалил свой собственный крепкий дуб, распилил его, расколол на поленья, притащил их домой и сложил штабелем, все это время задавая работу мысли, вот тогда ты поймешь, откуда берется тепло, и твоя память запечатлеет богатство подробностей, недоступных тем, кто проводит воскресенья в городе верхом на батарее центрального отопления.
Дуб, который сейчас пылает в моем очаге, вырос у обочины старой дороги переселенцев, там, где она взбирается по песчаному косогору. Свалив его, я измерил пень. Его поперечник равен 30 дюймам, и я насчитал
80 годовых колец, из чего следует, что у ростка, которым он был когда-то, первое кольцо появилось в 1865 году, в конце войны Севера с Югом. Но история нынешних дубовых ростков научила меня, что практически всякий дуб, прежде чем стать недоступным для кроличьих зубов, зиму за зимой теряет большую часть коры, а летом вновь дает побег. Собственно говоря, каждый выросший дуб обязан жизнью либо кроличьему недосмотру, либо отсутствию кроликов. Со временем какой-нибудь терпеливый ботаник выведет кривую укоренения дубовых сеянцев по годам и убедится, что каждые десять лет она дает пик, соответствующий самой низкой точке кривой десятилетнего цикла кроличьей популяции. (Именно этот процесс постоянной внутри- и межвидовой борьбы обеспечивает животным и растениям коллективное бессмертие.)
Таким образом, можно предположить, что в середине шестидесятых годов прошлого века, когда мой дуб начал наращивать ежегодные кольца, кролики в здешних краях почти перевелись, но что давший ему жизнь желудь упал на землю в предыдущем десятилетии, когда по косогору еще взбирались фургоны переселенцев, устремлявшихся к необжитым просторам северо-запада. Возможно, их тяжелые колеса обнажили косогор, и потому этот росток мог подставить свои первые листья солнцу. Ведь лишь из одного желудя на тысячу вырастал дубок, которому грозили зубы кроликов,— остальные, едва пробившись из земли, тут же гибли в море степных трав.
И на сердце становится тепло при мысли, что этот дубок не захлебнулся в нем и остался жить, чтобы восемьдесят лет собирать и хранить энергию июньского солнца. Вот этот-то солнечный свет благодаря посредничеству моих пилы и топора и высвобождается сейчас, согревая мое жилище и мой дух, пока вьюга обрушивается на стены и раз, и два, и восемьдесят раз. И при каждом порыве ветра клуб дыма над моей трубой свидетельствует всем и каждому, что солнце сияло не напрасно.
Моему псу совершенно не важно, откуда берется тепло, зато ему очень важно, чтобы оно было, и поскорее. И мою способность делать так, чтобы стало тепло, он считает магической, потому что, когда я встаю с постели в холодном предрассветном мраке и, поеживаясь, опускаюсь на колени перед очагом, чтобы развести огонь, он преспокойно втискивается между мной и уложенной на золе растопкой, а я вынужден просовывать руку с зажженной спичкой под его лапами. Наверное, такая вера и двигает горами.
Наращивать древесину и дальше этому дубу помешал удар молнии. Как-то ночью в июле нас всех разбудил оглушительный раскат грома, и мы сразу сообразили, что молния ударила где-то рядом, но так как ударила она все-таки не в нас, мы вскоре снова уснули. Человек все примеривает к себе, и в частности молнию.
Утром, поднимаясь на холм и радуясь вместе с рудбекией и степным клевером недавнему освежающему дождю, мы наткнулись на огромный пласт коры, сорванный с придорожного дуба. По стволу тянулась длинная, шириной в добрый фут спиральная полоса обнаженной древесины, еще не пожелтевшей от солнца. На следующий день листва на дубе пожухла, и мы поняли, что молния подарила нам целую поленницу отличных дров.
Гибель старого дерева огорчила нас, но мы знали, что на песках десятки стройных и крепких отпрысков по его примеру уже накапливают древесину.
Мы оставили погибшего патриарха еще год сохнуть на солнце, которое он больше не мог пить, а потом в погожий зимний день пришли к нему, и вскоре наточенная пила вгрызлась в могучий ствол над контрфорсами корней. Душистые опилки посыпались
из-под ее зубьев, ложась на снег перед коленопреклоненными пильщиками. Мы чувствовали, что эти две кучки опилок — не просто измельченное дерево, но нечто большее, что это поперечный срез целого века, что наша пила движение за движением, десятилетие за десятилетием все глубже и глубже уходит в летопись целой жизни, записанной концентрическими годовыми кольцами крепкой дубовой древесины.
Всего десяток движений пилы — и уже пройдены те несколько лет, которые ферма принадлежит нам, те несколько лет, которые научили нас любить и беречь ее. И сразу же мы врезаемся в годы нашего предшественника — бутлегера, который ненавидел ферму, совсем истощил ее почву, сжег дом и постройки, швырнул ее снова на иждивение графства (с неуплаченными долгами в придачу) и затерялся среди безымянных безземельных тысяч, выброшенных великой экономической депрессией из привычного круговорота жизни. Тем не менее дуб нарастил для него прекрасную древесину — опилки его лет столь же душисты, крепки и розоваты, как и наших. У дуба нет симпатий и антипатий к людям.
Царствование бутлегера кончается где-то среди засух и пылевых бурь 1936, 1934, 1933 и 1930 годов. Дым дубовых поленьев, нагревавших его самогонный аппарат, и торфяной дым горящих болот, наверное, затемнял в те годы солнце, по штату рыскали поклонники азбучного сохранения окружающей среды, но опилки сыплются все такие же.
«Отдыхай!» — командует старший пильщик, и мы переводим дух.
Теперь пила вгрызается в двадцатые годы, в десятилетие самоупоенных дельцов, когда в горячке безответственности и самодовольства все становилась «больше и лучше» — вплоть до уже пройденного пилой. 1929 года и биржевого краха. Если судороги биржи и докатились до дуба, древесина не сохранила никаких, следов этого, нe запечатлела она и нескольких законодательных изъявлений любви к деревьям — федерального закона о лесах и лесоразработках от 1927 года, создания большого заказника-убежища в пойме верхней Миссисипи в 1924 году и утверждения нового отношения к лесам в 1921 году. Не заметил дуб ни гибели последней куницы Висконсина в 1925 году, ни появления в штате первого скворца в 1923 году.
В марте 1922 года «Великий гололед» обломал все окрестные вязы. Но на нашем дереве нет никаких его следов. Что такое лишняя тонна оледеневшего снега для крепкого дуба?
«Отдыхай!» — командует старший пильщик, и мы переводим дух.
Теперь пила проходит между 1920 и 1910 годами — десятилетие грез о мелиорации, когда паровые экскаваторы высушили болота центрального Висконсина, чтобы создать плодородные поля, а вместо этого создали лишь пепелища. Наше болото уцелело, однако не из-за добросердечности или дальновидности инженеров, но просто потому, что каждый апрель река, разливаясь, затопляет его, а в 1913—1916 годах разливы были особенно бурными (может быть, оборонительно бурными).
А дуб знай наращивал древесину — даже в 1915 году, когда верховный суд снял со штата обязанность охранять леса и губернатор Филлип торжественно объявил, что «в охране лесов штатом ничего хорошего с деловой точки зрения нет». (Губернатору не пришло в голову, что «хорошее» имеет разные определения, да и «деловая точка зрения» тоже. Ему не пришло в голову, что, пока суды вносят в законодательство одно определение «хорошего», лесные пожары выжигают на землях штата совсем другое. Возможно, для того, чтобы быть губернатором, надо освободиться от сомнений в подобных вопросах.)
Но если в этом десятилетии охрана лесов ослабела, охрана дичи входила в силу. В 1916 году в графстве Уокешо успешно приживались фазаны, в 1915 году федеральный закон запретил весеннюю охоту, в 1913 году в штате была создана ферма для разведения дичи, в 1912 году «олений закон» поставил под охрану оленьих самок, в 1911 году штат охватила лихорадка создания: убежищ. Слово «убежище» стало священным, но дуб этого не заметил.
«Отдыхай!» — командует старший пильщик, и мы переводим дух.
Теперь мы пилим 1910 год, когда ректор большого университета опубликовал книгу о сохранении дикой природы, когда большое нашествие пилильщиков погубило миллионы лиственниц, когда большая засуха сожгла сосновые боры, а большая землечерпалка осушила Хориконское болото.
Мы пилим 1909 год, когда в Великие озера впервые была запущена корюшка, а дождливое лето побудило законодательное собрание штата урезать суммы, выделенные на борьбу с лесными пожарами.
Мы пилим 1908 год — сухой год, когда бушевали лесные пожары и Висконсин простился со своей последней пумой.
Мы пилим 1907 год, когда бродячая рысь в поисках земли обетованной свернула не туда и окончила свой жизненный путь среди ферм графства Дейн.
Мы пилим 1906 год, когда в штате приступил к выполнению своих обязанностей первый лесничий, а в песчаных графствах пожары уничтожили 17 000 акров леса; мы пилим 1905 год, когда с севера прилетело много ястребов-тетеревятников, которые истребили местных воротничковых рябчиков (наверное, они опускались со своей добычей и на ветви этого дуба). Мы пилим на редкость жестокую зиму 1903—1902 годов; 1901 год, который принес самую сильную из известных засух (выпало только 17 дюймов дождя); 1900 год, открывавший новое столетие надежд и молитв и отмеченный таким же кольцом древесины, как и все прочие.
«Отдыхай!» — командует старший пильщик, и мы переводим дух.
Теперь наша пила вгрызается в девяностые годы прошлого века, которые назывались «веселыми» и обращали взгляд на города, а не на природу родной земли. Мы проходим 1899 год, когда последний странствующий голубь столкнулся с зарядом дроби под Бабкоком, в двух графствах к северу от нас; мы проходим 1898 год, когда после сухой осени бесснежная зима проморозила землю на 7 футов и убила яблони: 1897 год, тоже засушливый, когда была создана еще одна лесная комиссия; 1896 год, когда 25 тысяч степных тетеревов были отправлены на рынок только из местечка Спунер; 1895 год, еще один год пожаров; 1894 год, еще один засушливый год, и 1893 год, год «Бурана синих птиц», когда мартовская вьюга погубила чуть ли не всех синих птиц во время их пролета. (Первые синие птицы всегда опускались на этот дуб, но в середине девяностых годов прошлого века ему почти наверное не пришлось их привечать.) Мы проходим 1892 год, еще один год пожаров; 1891 год, низшую точку цикла численности воротничкового рябчика, и 1890 год, ознаменованный созданием Бабкокского сепаратора, благодаря которому губернатор Хейл смог полвека спустя гордо назвать Висконсин «молочной фермой Америки».
И в том же 1890 году по реке Висконсин на виду у моего дуба гнали самые большие в истории сосновые плоты для сооружения бесчисленных красных коровников на просторах прерий. И сейчас крепкая сосна защищает какую-то корову от вьюги, как крепкий дуб защищает от вьюги меня.
«Отдыхай!» — командует старший пильщик, и мы переводим дух.
Теперь наша пила вгрызается в восьмидесятые годы прошлого века, в 1889 год, когда впервые был провозглашен День посадки деревьев; в 1887 год, когда Висконсин назначил первых егерей для охраны дичи; в 1886 год, когда сельскохозяйственный колледж впервые организовал краткосрочные курсы для фермеров; в 1885 год, которому предшествовала зима «неслыханной продолжительности и суровости»; в 1883 год, когда декан У. X. Генри сообщил, что в Мадисоне весенние цветы зацвели на 13 дней позже среднего срока; в 1882 год, когда озеро Мендота вскрылось на месяц позже обычного из-за исторического «Великого снегопада» и жестоких холодов зимы 1881—1882 годов.
И в том же 1881 году Висконсинское сельскохозяйственное общество обсуждало вопрос: «Как вы объясняете вторичное появление черного дуба по всему графству за последние 30 лет?» Одним из этих дубов был и мой дуб. Кто-то из выступавших выдвинул идею самозарождения, другой считал, что летящие на юг голуби отрыгивают желуди.
«Отдыхай!» — командует старший пильщик, и мы переводим дух.
Теперь наша пила грызет семидесятые годы прошлого века — десятилетие висконсинской пшеничной вакханалии. Похмелье наступило в 1879 году, когда пшеничные клопы, гусеницы, ржавчина и истощение почвы убедили висконсинских фермеров, что им не под силу тягаться с поселенцами западных прерий в их излюбленной игре — сей, сей, сей пшеницу, пока не высосешь из земли все соки. По-видимому, наша ферма тоже участвовала в этой игре, и ветровой песчаный нанос точно к северу от моего дуба обязан своим происхождением пшеничным безумствам.
Тот же 1879 год наблюдал, как в Висконсине впервые начали разводить карпа и как там появился пырей, тайком перебравшийся через океан в трюмах грузовых судов. Днем 27 октября того же года шестеро степных тетеревов опустились отдохнуть на конек немецкой методистской церкви в Мадисоне и оглядели растущий городок. А 8 ноября сообщалось, что рынки Мадисона завалены утками по 10 центов за штуку.
В 1878 году охотник на оленей из Сок-Рапидс бросил пророческую фразу: «Скоро охотников будет больше, чем оленей».
В 1877 году два брата, охотясь на озере Маскиго, за один только день 10 сентября добыли 210 синекрылых чирков.
В 1876 году выпало более 50 дюймов дождя — рекордная цифра. Численность степных тетеревов резко сократилась: возможно, из-за сильных дождей.
В 1875 году четыре охотника убили в Йорк-Прери, через одно графство к востоку, 153 степных тетерева. В том же году комиссия США по рыболовству выпустила мальков лосося в озеро Девилс-Лейк, в 10 милях к югу от моего дуба.
В 1874 году стволы дубов опутывались новинкой — колючей проволокой фабричного производства. Как бы зубья пилы не наткнулись в древесине на такой сувенир!
В 1873 году некая чикагская фирма получила и продала 25 тысяч степных тетеревов. Всего торговцы Чикаго купили 600 тысяч птиц по 3 доллара 25 центов за дюжину.
В 1872 году была убита последняя висконсинская дикая индейка — через два графства к юго-западу.
По-своему знаменательно, что десятилетие, завершившее пшеничную вакханалию первопоселенцев, завершило и вакханалию истребления странствующего голубя. В 1871 году в пятидесятимильном треугольнике к северу от моего дуба гнездилось около 136 миллионов этих голубей; возможно, их гнезда были и на его ветвях — ведь тогда он уже был двадцатифутовым молодым дубом. Сотни охотников промышляли голубей с помощью сетей и ружей, дубинок и соли. В большие города на юг и восток шли целые поезда с будущей начинкой для пирогов. Это было последнее крупное гнездовье в Висконсине и одно из последних в стране.
Тот же 1871 год принес и. другие свидетельства натиска технической цивилизации: Пештигский пожар, уничтоживший леса и верхний слой почвы в двух-трех графствах, и Чикагский пожар, который по преданию запалила корова, возмущенно брыкнув подойник, опрокинувший фонарь.
В 1870 году уже завершился натиск полевок: они сгрызли юные фруктовые саженцы в юном штате, а затем вымерли. Моего дуба они не тронули — его кора была уже слишком толстой и грубой для мышиных зубов.
В том же 1870 году охотник хвастливо сообщил в охотничьем журнале «Американский охотник», что за прошлый сезон он добыл в окрестностях Чикаго 6 тысяч уток.
«Отдыхай!» — командует старший пильщик, и мы переводим дух.
Теперь наша пила проходит шестидесятые годы прошлого века, когда тысячи и тысячи людей погибли, разрешая вопрос о том, можно ли безболезненно вырывать составные части из сообщества человек — человек. Этот вопрос они разрешили, но не заметили, как до сих пор не замечаем и мы, что тот же вопрос равно относится к сообществу человек — природа.
Это десятилетие знало некоторые поиски вслепую, касавшиеся второго вопроса. В 1867 году садовод А. Лэпен убедил Садоводческое общество штата назначить премии за лесные посадки. В 1866 году был убит последний висконсинский вапити. А теперь пила делит надвое 1865 год, сердцевину нашего дуба. В этом году Джон Мьюир хотел купить у своего брата, которому тогда принадлежала родовая ферма в тридцати милях к востоку от нашего дуба, участок, чтобы сохранить дикие цветы, так украшавшие его детство. Брат не согласился уступить свою землю, но идея осталась жить, и в истории Висконсина 1865 год остается годом первой попытки защитить дикую природу, сохранить ее вольной и нетронутой.
Мы прошли сердцевину. Наша пила теперь движется в направлении хода истории. Мы идем поперек уже пройденных лет, вперед к коре. Наконец огромный ствол содрогается, внезапно распил становится шире, пильщики мгновенно вытаскивают пилу и отбегают на безопасное расстояние. Все дружно кричат: «Берегись!» Мой дуб кренится, стонет и с громовым треском валится поперек старой дороги переселенцев, которая дала ему жизнь.
Теперь надо превратить старого великана в дрова. Стальные клинья звенят под ударами кувалды, и отпиленные чурбаки один за другим распадаются на душистые поленья. Их складывают у дороги и стягивают веревкой в аккуратные вязанки.
Пила, клин и топор действуют по-разному, на свой лад, предлагая историкам глубокую аллегорию.
Пила движется только поперек лет в строго хронологическом порядке. Разведенные зубья по очереди извлекают из каждого года ложащиеся кучками щепочки фактов. Лесорубы называют их опилками, а историки — архивами; те и другие судят о том, что скрыто внутри, по образчикам, извлеченным наружу. Только когда распил закончен и дерево падает, на срезе пня взгляду открывается общий вид столетия. Своим падением дерево подтверждает единство мешанины, которую мы зовем историей.
Клин раскалывает по вертикали, открывая взгляду общий вид на все годы одновременно — или же ничего не открывая, так как тут все зависит от того, насколько точно выбрано направление удара. (Если вы не уверены, оставьте чурбак сохнуть до будущего года, чтобы появились трещины. Сколько клиньев, нерасчетливо вогнанных поперек волокна, ржавеет по лесам!)
Топор рубит только под углом к годам и только в пределах внешних колец недавнего прошлого. Его особое назначение — обрубать сучья, для чего ни пила, ни клин не годятся.
Эти три орудия необходимы и для хорошего дуба, и для хорошей истории.
Вот о чем я размышляю под пение чайника, пока крепкие дубовые поленья догорают, рассыпаясь алыми углями по белой золе. Золу эту, когда наступит весна, я верну земле в яблоневом саду у подножия песчаного холма. И она вновь возвратится ко мне то ли как румяные яблоки, то ли в неуемной энергия какой-нибудь жирной октябрьской белки, которая сама не зная почему упорно сажает и сажает желуди.
Март
_____________________
ВОЗВРАЩЕНИЕ ГУСЕЙ
Одна ласточка не делает весны, но одна стая диких гусей, прорезающая мутную мглу мартовской оттепели,— это сама весна.
Кардинал встречает оттепель весенней песенкой, но, убедившись в своей ошибке, он может вновь погрузиться в зимнее молчание. Бурундук выбегает из норки, чтобы принять солнечную ванну, но, увидев кружащиеся снежные хлопья, он может вновь вернуться в свою теплую постель. Однако перелетному гусю, одолевшему в ночном мраке двести миль в надежде найти полынью на озере, отступать некуда. В его появлении есть что-то от неколебимой убежденности пророка, который сжег за собой мосты.
Мартовское утро скучно и серо только для тех, кто ни разу не взглянет в небо, не насторожит слуха, ожидая услышать гусиные клики. Я знавал весьма ученую даму, окольцованную дипломом с отличием, которая, по ее словам, ни разу не видела и не слышала гусей, дважды в год возвещающих смену времен года ее звуконепроницаемой крыше. Неужели получать образование — это значит обменивать чуткость восприятия на более дешевые ценности? Если бы какой-нибудь гусь рискнул на такой обмен, он скоро превратился бы в безжизненную кучу перьев.
Гуси, провозглашающие смену времен года над нашей фермой, чутко восприняли очень многое — включая и висконсинские законы об охоте. Спешащие на юг ноябрьские стаи пролетают над нами в гордой вышине и без единого приветственного крика минуют свои излюбленные песчаные косы и заводи. Любая линейка покажется кривой, если приложить ее к линии, которую они прочерчивают в небе, устремляясь к ближайшему большому озеру в двадцати милях южнее, где днем они будут отдыхать на середине широкого плеса, а ночью воровать кукурузу на сжатых полях. Ноябрьские гуси давным-давно восприняли, что от зари и до зари каждое болотце, каждый пруд щетинятся алчущими ружьями.
Другое дело — мартовские гуси. Хотя по ним стреляли всю зиму, о чем свидетельст-вуют следы дроби на их маховых перьях, они знают, что в силу уже вступило весеннее перемирие. Они следуют всем излучинам реки, пролетают совсем низко над мысками и островами, где теперь нет ни единого охотника, и радостно гогочут при виде каждой косы, точно здороваясь со старым другом. Они низко кружат над болотами и лугами, приветствуя каждое вскрывшееся озерцо, каждую оттаявшую лужу. Наконец они проформы ради делают несколько кругов над нашим болотом, а затем идут на посадку и бесшумно планируют на пруд, выпустив темные шасси и белея подхвостьями. Едва коснувшись воды, новоприбывшие гуси поднимают такой гогот и так бурно плещутся, что вытряхивают из ломкого рогоза последние воспоминания о зиме. Наши гуси снова дома!
И каждый год в эту минуту я жалею, что я не ондатра, укрытая болотной водой по самые глаза.
Эти первые гуси встречают шумными приглашениями каждую приближающуюся стаю, и через несколько дней болото уже кишит птицами. На ферме у нас есть две мерки для определения размаха весны: число посаженных сосенок и число гусей, остановившихся на болоте. Наш рекорд — 642 гуся, сосчитанные 11 апреля 1946 года.
Как и осенью, наши весенние гуси ежедневно навещают поля, но не тайком, не под покровом ночного мрака, а шумно отправляются бродить по стерне среди бела дня и столь же шумно возвращаются обратно. Каждую такую вылазку предваряют громкие споры, и каждое возвращение — еще более громкие. Освоившись, гуси на обратном пути с полей уже не считают нужным кружить над болотом, а прямо сыплются с неба, точно кленовые листья, заходя справа и слева, чтобы быстрее потерять высоту, вытягивая ноги навстречу приветственным кликам снизу. Затем раздается оглушительный гогот — возможно, идет обмен мнениями о достоинствах недавнего обеда. Они подбирают теперь осыпавшиеся зерна, которые пролежали зиму под снежным одеялом, недоступные для ворон, кроликов, полевок и фазанов — всех тех, кто любит лакомиться кукурузой.
Твердо известно, что для кормежки гуси предпочитают поля, распаханные на месте прежних прерий. Но никто не знает, отражает ли это предпочтение какую-то особую питательность тамошнего зерна или же традицию предков, передававшуюся из поколения в поколение со времен нетронутых прерий. А может быть, объяснение заключается просто в том, что такие поля, как правило, обширнее. Будь у меня способность понимать громовые споры, бушующие до и после налетов на поля, я, наверное, скоро понял бы причины этого пристрастия к прерии. Но такой способности у меня нег, и я нисколько не огорчаюсь, что тайна остается тайной. Если бы мы знали о гусях все, каким скучным стал бы мир!
Наблюдая будни весеннего слета гусей, начинаешь замечать преобладание гусей-одиночек, которые то и дело перелетают с места на место и особенно много гогочут. Очень легко приписать их крикам тоскливость и тут же решить, что это безутешные вдовцы или матери, разыскивающие потерянных детей. Однако бывалый орнитолог знает, сколь рискованно такое субъективное истолкование поведения птиц. И я долго старался воздерживаться от поспешных выводов.
Шесть лет я со своими студентами пересчитывал гусей, составляющих одну стаю, и результаты этой работы пролили неожиданный свет на загадку одиноких гусей. Статистический анализ показал, что частота, с которой встречаются стаи с числом особей, равным или кратным шести, не может быть случайной. Другими словами, гусиные стаи — это семьи или объединения семей, и весенние одинокие гуси, вероятнее всего, действительно потеряли своих близких, как с самого начала и рисовалось нашему воображению. Уцелев от осиротившей их зимней охоты, они тщетно разыскивают свою переставшую существовать семью. Теперь, услышав их тоскливые крики, я с полным пра-
вом могу всем сердцем сочувствовать им.
Не так уж часто бесстрастная математика подтверждает сентиментальные фантазии любителя птиц!
Апрельскими вечерами, когда уже так тепло, что можно сидеть на крыльце, мы любим прислушиваться к дебатам на болоте. Долгое время тишину нарушает только посвистывание кулика, дальнее уханье совы или гнусавое клохтанье влюбленной лысухи. Потом вдруг раздается пронзительный гогот — и поднимается невообразимый шум. Бьют по воде крылья, пенят воду широкие лапы, швыряя вперед темные тела, и, как обычно при бурных спорах, кричат все кто во что горазд. Наконец какой-нибудь особо голосистый гусь оставляет за собой последнее слово, и шум замирает, переходя в то еле слышное бормотание, которое почти никогда не стихает в гусиной стае. И вновь: ах, почему я не ондатра!
К тому времени, когда расцветает сон-трава, делегаты гусиного слета на нашем болоте отправляются восвояси. К исходу апреля оно вновь становится всего лишь сырой путаницей зеленых трав и оживляют его только краснокрылые болотные трупиалы и пастушки.
Организация Объединенных Наций была создана в 1945 году, но гуси прониклись идеей единства мира много раньше и каждый март вверяют ее истинности свою жизнь.
Вначале было только единство великих ледников. Его сменило единство мартовских оттепелей и ежегодного переселения международных гусей на север. Каждый март со времен плейстоцена гуси трубили о единстве от Южно-Китайского моря до сибирских степей, от Евфрата до Волги, от Нила до Мурманска, от Линкольншира до Шпицбергена. Каждый март со времен плейстоцена гуси трубили о единстве от Карритака до Лабрадора, от Матавуски до Унгавы, от озера Хорсшу до Гудзонова залива, от Эйвери-Айленда до Баффиновой Земли, от Панхандла до Маккензи, от Сакраменто до Юкона.
Благодаря таким международным передвижениям гусей избыток иллинойсской кукурузы уносится сквозь весенние туманы в арктическую тундру, где в сочетании с избытком света незаходящего июньского солнца он помогает взрастить гусят для всех земель, лежащих на гусиных маршрутах. И этот ежегодный обмен пищи на свет и зимнего тепла на пустынные летние просторы приносит всему континенту чистую прибыль — песню дикой природы, слетающую с мглистого неба на мартовскую грязь.
Апрель
___________
ПОЛОВОДЬЕ
По той же логике, по которой большие реки обязательно текут около больших городов, весеннее половодье время от времени отрезает маленькие фермы от всего мира. Наша ферма — маленькая, и порой, приехав туда в апреле, мы оказываемся отрезанными от всего мира.
Конечно, непреднамеренно. Казалось бы, на то и прогноз погоды, чтобы примерно знать, когда снег на севере начнет бурно таять, и подсчитать, сколько суток потребуется высокой воде, чтобы миновать города в верхнем течении реки. Тем не менее в воскресенье вечером, когда пора возвращаться в город, где ждет работа, вдруг выясняется, что это невозможно. Как ласково бормочет разливающаяся вода, соболезнуя по поводу сорванных ею деловых встреч утром в понедельник! Как звучно и громко кричат гуси, переплывая с одного ставшего озером поля на другое! Через каждые сто ярдов то один, то другой гусь начинает бить крыльями, стремясь увлечь за собою стаю на исследование этого нового водяного мира.
Ликование гусей, когда приходит высокая вода,— вещь тонкая, и те, кто плохо разбирается в гусиной болтовне, могут его и не заметить, зато карпы ликуют попросту и без обиняков. Не успевает разлив увлажнить корни трав, а карпы уже тут как тут, подрывают их и возятся в мути с упоением свиней, выпущенных в поле. Сверкая красными хвостами и желтыми брюшками, они плывут по колеям и коровьим тропам, прорываются сквозь тростники и кустарники, торопясь исследовать свою расширяющуюся вселенную.
В отличие от гусей и карпов обитающие на суше птицы и млекопитающее встречают половодье с философским безразличием. Кардинал на ветке погруженной в воду березы громко высвистывает свою заявку на территорию, о существовании которой свидетельствуют лишь деревья. Воротничковый рябчик гремит где-то в затопленном лесу. Конечно, он выбрал самый толстый комель самого толстого из упавших стволов, которые облюбовал для этого занятия. Полевки плывут к пригорку спокойно и уверенно, точно миниатюрные ондатры. Из яблоневого сада выбегает олень: вода заставила его покинуть обычное дневное убежище в ивняке. Повсюду снуют кролики, хладнокровно обосновавшиеся на нашем холме, который временно превратился в Ноев ковчег.
Весенний разлив несет нам не только увлекательные приключения, но еще и целую коллекцию самых неожиданных плавучих предметов, которые река стащила на фермах выше по течению. Старую доску, севшую на мель у нас на лугу, мы ценим вдвое дороже новой, только что доставленной с лесопильни. Ведь всякая старая доска имеет свою историю, пусть неизвестную, но поддающуюся разгадке, если внимательно рассмотреть, из какого она дерева, каких размеров, следы каких гвоздей, винтов или краски остались на ней, обстругана она или нет, потрескалась или подгнила. По тому, как песок мелей и перекатов исцарапал ее края, можно даже догадаться, сколько раз переносили ее вешние воды с одного места на другое.
Штабель досок, которые нам принесла река,— это не просто собрание индивидуальностей, но и сборник рассказов о человеческой деятельности на фермах и в лесах выше по течению. Автобиографии старых досок пока еще не включены в университетские курсы литературы, но это не мешает любой ферме на речном берегу обладать библиотекой, всегда доступной тем, кто орудует молотком и пилой. И с каждым половодьем она пополняется всякими новинками.
Уединение бывает разным и обладает многими степенями. Остров на середине озера — место уединенное, но по озеру плавают лодки, и всегда можно ждать гостей. Заоблачная горная вершина сулит свое уединенна, но почти на все вершины ведут тропы, а по тропам ходят туристы. Я не представляю себе уединения более нерушимого, чем то, которое оберегается весенним половодьем. И так же считают гуси, которым ведомо куда больше степеней и разновидностей одиночества, чем мне.
И вот мы сидим на своем холме возле расцветшей сон-травы и смотрим на проплывающих гусей. Я гляжу туда, где наша дорога уходит под воду, и решаю (с внешним равнодушием, но про себя ликуя), что по крайней мере сегодня вопрос о том, как добраться сюда или выбраться отсюда, плодотворно могут обсуждать только карпы.
___________________
КРУПКА
Еще две-три недели, и крупка, самое крохотное из цветущих растений, усеет все пески своими малюсенькими звездочками. Тот, кто ищет весну, с надеждой глядя вверх, не видит такой мелочи, как крупка. Тот, кто, отчаявшись ждать весну, опускает глаза, топчет ее, не замечая. Тот, кто ищет весну, ползая на коленях в грязи, находит ее в изобилии.
Крупка просит — и получает — лишь самую скудную долю тепла и комфорта; она живет невостребованными остатками времени и пространства. Учебники ботаники отводят ей две-три строчки, но никогда не помещают ее рисунка или фотографии. Крупке достаточно песка, слишком бесплодного, и солнца, слишком слабого для более крупных, нарядных цветов. В конце-то концов она вовсе и не весенний цветок, а всего лишь постскриптум к надежде.
Крупка не заставляет звучать струны сердца. Ее благоухание — если она благоухает — бесследно развеивают порывистые ветры. Цвет у нее безыскусственно белый. Листья ее носят практичную одежду из мохнатых волосков. Ее никто не ест — она слишком мала. Поэты ее не воспевают. Какой-то ботаник дал ей однажды латинское название и забыл про нее. В ней нет ничего значительного — просто маленькое живое существо, исполняющее свою работу быстро и хорошо.
_________________________
ДУБ КРУПНОПЛОДНЫЙ
Когда школьники голосуют, какую птицу, какой цветок или дерево выбрать символом своего штата, они не принимают решения, а просто ратифицируют выбор истории. История сделала дуб крупноплодный типичным деревом южного Висконсина в те времена, когда травы прерий впервые завладели районом. Этот дуб — единственное растение, способное выдержать степной пожар и выжить.
Вы никогда не задумывались над тем, почему толстый слой пробковой коры одевает все дерево вплоть до самых тонких его веточек? Кора служит ему броней. Эти дубы были передовым отрядом наступающих лесов, который двинулся штурмовать прерию. Сражаться им приходилось с пожарами. Каждый апрель, до того как молодая трава одевала прерию несгораемой сочной зеленью, там бушевали пожары, щадя только те дубы, которые успели нарастить толстую кору, непроницаемую для жара. Разбросанные там и сям рощи ветеранов давних сражений почти сплошь состоят из дубов крупноплодных.
Инженеры не изобретали изоляции, они заимствовали ее идею у этих старых солдат, воевавших с прерией. Ботаники прочли историю двадцатитысячелетней войны. Летопись состоит частично из пыльцы, сохранившейся в торфе, а частично из реликтовых растений, интернированных в тылу и забытых там. Летопись рассказывает, что лес временами отступал почти до озера Верхнего, а временами проникал глубоко на юг. Был период, когда фронт продвинулся так далеко, что ели и другие «арьергардные» виды росли у южной границы Висконсина и еще южнее — еловая пыльца содержится на определенном уровне во всех тамошних торфяниках. Но в основном битва прерии и леса велась там, где граница между ними проходит сейчас, и исход этой битвы остается ничейным.
Свою роль тут сыграли союзники, которые поддерживали то одну, то другую сторону. Так, кролики и полевки летом срезали под корень травы прерии, а зимой обдирали кору с молодые дубков, не погибших от пожаров. Белки сажали желуди осенью и поедали их в остальные времена года. Личинки хрущей портили корни трав, но взрослые жуки объедали листву дубов.. Однако не будь эти союзники — а с ними и победа — столь переменчивы, у нас не было бы той богатой мозаики степных и лесных почв, которая столь декоративно выглядит на карте.
Джонатан Карвер оставил нам яркое описание границы прерий, когда в них еще не хлынули переселенцы. 10 октября 1763 года он посетил Блу-Маундс — группу высоких холмов (теперь заросших лесом) у юго-западного края графства Дейн. Он рассказывает:
«Я поднялся на самый высокий и обозрел окрестность. На многие мили вокруг виднелись только холмы пониже, вдали походившие на стога, потому что деревьев на них нет вовсе. Лишь ложбины кое-где поросли гикори и чахлыми дубами».
В сороковых годах прошлого века в битву вмешался новый участник — поселенец. Он ни о чем таком не думал и просто распахивал под поля столько земли, что прерия лишилась своего верного союзника — пожаров. Дубовые ростки тотчас легионами двинулись в луга, и область прерий преобразилась в область лесных ферм. Если не верите, пересчитайте годовые кольца любых пней любой лесистой гряды на юго-западе Висконсина. Все деревья там, за исключением старейших ветеранов, датируются пятидесятыми и шестидесятыми годами прошлого века — а именно тогда прерия перестала гореть.
Джон Мьюир вырос в графстве Маркетт как раз в тот период, когда новые леса захватили старую прерию и ее дубравы исчезли в чаще молодых, деревьев. В своей книге «Отрочество и юность» он вспоминает:
«Густая и высокая трава, питаемая богатой почвой иллинойсской и висконсинской прерии, давала такую пищу пожарам, что там не могло расти ни одно дерево. Не будь пожаров, прекрасная прерия, замечательнейшая особенность этого края, была бы покрыта дремучим лесом. Едва край был заселен и фермеры приняли меры против низовых пожаров, корни взрастили деревья, образовавшие столь густые чащи, что сквозь них было трудно продираться, и солнечные дубравы исчезли без следа».
Итак, тот, на чьей земле растет дуб крупноплодный, владеет не просто деревом. Он владеет исторической библиотекой и абонементом в театре эволюции. Для умудренного взгляда его ферма украшена эмблемой и символом войны леса и прерии.
__________________
ТАНЦЫ В НЕБЕ
Только через два года после покупки фермы я узнал, что в апреле и мае над моим лесом каждый вечер бывают танцы в небе. После этого мы — моя семья и, я — старались не пропустить ни одного такого танца.
Балет начинается в первый теплый апрельский вечер точно в шесть часов пятьдесят минут. Затем изо дня в день занавес поднимается на минуту позже, чем накануне, и так до 1 июня, когда начало приходится на семь часов пятьдесят минут. Эту скользящую шкалу устанавливает тщеславие танцора: ему необходима романтическая сила света точно в 0,05 фут-свечи. Не опаздывайте и сидите тихо, не то он оскорблено улетит. Декорации, как и время, свидетельствуют об артистическом темпераменте исполнителя. Он согласен выступать только в открытом амфитеатре, среди леса или кустарника, и в центре сцены обязательно должна быть полоска мха или бесплодного песка, голая каменная россыпь или голая середина тропы. Сначала меня удивляло, почему самцу вальдшнепа требуются для танца голые подмостки, но теперь я думаю, что дело тут в особенностях его ног. Ноги у вальдшнепа короткие, и в густой траве или зарослях бурьяна он не мог бы выполнять свои па с блеском, да и его дама их просто не увидела бы. На моей ферме больше вальдшнепов, чем на соседних, потому что на ней особенно много песчаных проплешин, покрытых мхом, так как им нечем питать траву,
Зная чac и место, вы устраиваетесь под кустом к востоку от сцены и терпеливо ждете, вглядываясь в закатное небо, не появится ли вальдшнеп. Он прилетает из какой-нибудь ближней чащи, держась очень низко, опускается на голый мох и тотчас начинает увертюру, каждые две секунды испуская странные горловые звуки «циик, циик», очень похожие на летний крик козодоя.
Внезапно циканье обрывается: и птица взмываег в небо, выписывая широкие спирали и музыкально посвистывая. Она поднимается все выше, спирали сужаются, становятся круче, а свист громче, и вот уже артист кажется темной точкой в небе. Затем он внезапно падает вниз, точно подбитый самолет, сопровождая свое падение нежными гармоничными трелями, которым может позавидовать любая синяя птица в марте. Почти у самой земли он выравнивается, возвращается на сцену — обычно на то самое место, где начиналось представление,— и вновь принимается цикать.
Скоро настолько смеркается, что танцора на земле уже не видно, но за его полетами можно следить еще час — обычное время представления. Однако в лунные ночи оно может с интервалами продолжаться до тех пор, пока луна не скроется.
На рассвете балет повторяется заново. В начале апреля занавес опускается в пять часов пятнадцать минут, на другой день — на две минуты раньше, и так до июня, когда последнее выступление в этом году заканчивается в три часа пятнадцать минут утра. Почему такая разница в скользящей шкале? Увы, боюсь, что даже романтик способен устать: на утренней заре, чтобы танец оборвался, нужно в пять раз меньше света, чем требуется для его начала на вечерней заре.
Как внимательно ни изучай сотни маленьких спектаклей, разыгрывающихся в лесах и лугах, все-таки никогда не узнаешь всего хотя бы об одном из них — и пожалуй, это хорошо. О танцах в небе мне пока неизвестно следующее: где прячется дама и какова ее
роль, если у нее есть роль. Я часто вижу на площадке двух вальдшнепов, и иногда они летают вместе, но никогда вместе не цикают. Так кто же эта вторая птица — самка или самец-соперник?
Еще один вопрос — издается ли свист горлом или производится механически? Мой друг Билл Финн однажды набросил сеть на цикающего вальдшнепа и удалил из его крыльев наружные первостепенные маховые перья. После этого свиста больше не слышалось, хотя циканье и трели раздавались по-прежнему. Но один такой эксперимент едва ли можно счесть доказательным,
И еще один вопрос: до какого этапа гнездования продолжает самец танцы в небе? Моя дочь однажды наблюдала, как самец цикал в двадцати ярдах от гнезда с пустыми скорлупками. Но его ли даме принадлежало это гнездо? А может быть, скрытный танцор — просто двоеженец, хотя нам так и не удалось его разоблачить? Ответы на этот и еще на многие другие вопросы по-прежнему остаются тайной густеющих сумерек.
Небесный балет дается ежевечерне на сотнях ферм, собственники которых скучают по подобным зрелищам, но питают иллюзию, будто их можно увидеть только в театре. Они живут среди природы, но не природой,
Вальдшнеп — живое опровержение теории, будто вся польза от охотничьей птицы исчерпывается тем, что она служит мишенью для охотничьих ружей или изящно возлежит на ломтике поджаренного хлеба. Я всегда готов охотиться на вальдшнепов в октябре, но с тех пор, как я узнал про танцы в небе, с меня довольно одной-двух птиц. Я не хочу, чтобы в апреле в закатное небо взмывало меньше танцоров.
Май
_____________________________
ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ АРГЕНТИНЫ
Когда одуванчики накладывают на висконсинские пастбища печать мая, наступает пора прислушиваться, не раздастся ли завершающий сигнал весны. Присядьте на кочку, вслушайтесь в небо, отстройтесь от гомона луговых и болотных трупиалов, и, быть может, вы вскоре услышите этот сигнал — полетную песню длиннохвостого песочника, только что вернувшегося из Аргентины. ( Имеется в виду Bartramia Iongicauda.— Прим, ред.)
Если зрение у вас острое, устремите взгляд в небо, и вы увидите, как он, трепеща крыльями, кружит среди пушистых облаков. Но если вы близоруки, не пытайтесь искать его в вышине, а просто посматривайте на столбы изгороди. Вскоре серебряная вспышка подскажет вам, на какой столб опустился песочник, складывая свои длинные крылья. Тот, кто изобрел слово «грациозность», наверное, видел, как длиннохвостый песочник складывает крылья.
Вот он сидит и всем своим видом требует, чтобы вы поскорее убрались из его владений. Пусть у вас есть документы, свидетельствующие, что этот луг — ваша законная собственность, песочник безмятежно игнорирует скучные юридические права. Он только что пролетел 4 тысячи миль, чтобы подтвердить титул на эту землю, который получил от индейцев, и до тех пор, пока молодые песочники не научатся летать, луг принадлежит ему, а непрошеным гостям делать тут нечего.
Где-то поблизости его подруга насиживает четыре крупных остроконечных яйца, из которых вскоре вылупятся четыре бойких птенца. Едва успевает обсохнуть их пушок, как они уже шныряют в траве, точно мышки на ходулях, и ловко ускользают от ваших неуклюжих рук, если вы пытаетесь их схватить. Через тридцать дней они уже совсем взрослые — ни одна охотничья птица не развивается с такой быстротой. В августе они заканчивают летную школу, и в прохладные ночи слышится их сигнальный пересвист — это они отправляются в дальний путь к пампе, вновь доказывая извечное единство Америк. Солидарность полушария — новинка для государственных деятелей, но не для пернатых небесных флотилий.
Длиннохвостый песочник легко приспосабливается к жизни на ферме. Он следует за черно-белыми «бизонами», которые ныне пасутся на его прерии, и считает их вполне приемлемой заменой бурых великанов былых времен. Он гнездится не только на пастбищах, но и на покосах, в отличие от неуклюжих фазанов не попадая под ножи косилки. Задолго до того, как приходит пора сенокоса, молодые песочники успевают встать на крыло. В краю ферм у длиннохвостого песочника есть только два настоящих врага — овраг и осушительная канава. Возможно, недалек тот день, когда мы обнаружим, что они и наши враги.
В начале века висконсинские фермы чуть было не лишились своих вестников поздней весны, и майские луга тогда зеленели в безмолвии, а в августовские ночи не раздавался пересвист, возвещающий приближение осени. Вездесущие ружья взимали непомерную дань с новых выводков. Запоздалое введение федеральных законов об охране перелетных птиц спасло их, можно сказать, в самую последнюю минуту.
Июнь
_______________
РЫБОЛОВНАЯ
ИДИЛЛИЯ
НА ОЛЬХОВОЙ
ПРОТОКЕ
Как оказалось, вода в главном русле настолько убыла, что кулички бродили там, где в прошлом году на перекатах прыгала форель, и так прогрелась, что мы окунались в самую глубокую заводь, даже не взвизгнув. Но и после освежающего купания болотные сапоги дышали жаром, будто нагретый на солнце толь.
Вечернее ужение было именно таким огорчительным, как сулили эти предзнаменования. Мы просили у ручья форели, а он подсунул нам гольяна. Ночью мы сидела, обороняясь от комаров дымокуром, и обсуждали планы на завтра. Мы проделали двести миль по жарким пыльным дорогам, чтобы вновь почувствовать властный рывок обманувшейся в своих ожиданиях радужной или ручьевой форели, а их не было.
Однако тут мы вспомнили, что этот ручей не так прост, и выше по течению, почти у самых его истоков, мы однажды набрели на узкую глубокую протоку, которую питали ледяные ключи, бившие в густом ольховнике. Как поступит уважающая себя форель в такую погоду? Так же, как и мы: поднимется выше по течению.
В утренней свежести, когда сотни славок не желали вспоминать, что эта приятная прохлада не вечна, я сполз по росистому откосу и ступил в Ольховую протоку. Выше по течению как раз всплывала форель. Я вытравил леску, опять пожалев, что она не остается всегда такой же мягкой и сухой, и, раза два неверно оценив расстояние, наконец забросил измученного комара точно в футе перед форелью. Забыты были жаркие мили, комары, непотребный гольян. Она проглотила наживку одним могучим глотком, и вскоре я уже слышал, как она бьется в корзине на ложе из мокрых ольховых листьев.
Тем временем другая, даже еще более крупная рыба всплыла в следующей заводи, где обрывался «судоходный фарватер» — у ее верхнего конца смыкалась стена ольхи. Деревце в самой струе течения содрогалось от непрерывного беззвучного смеха, словно по адресу той мушки, которую боги или люди рискнули бы закинуть на дюйм дальше его крайнего листа.
Докуривая сигарету, я сижу на камне посреди ручья и смотрю, как моя форель всплывает под защитой веток ольхи-хранительницы, а мое удилище и леска сушатся, свисая с дерева на солнечном берегу. Благоразумие подсказывает: не торопись. Поверхность заводи слишком уж спокойна. Поднимается легкий ветерок, вскоре по ней побежит рябь и сделает еще более смертоносным крючок, который я сейчас заброшу с безупречной точностью.
И вот он — порыв ветра достаточно сильный, чтобы стряхнуть коричневую ночную бабочку со смеющейся ольхи и швырнуть ее на воду.
Внимание! Смотай сухую леску и встань на середине ручья, держа удилище наготове. Вот оно! Осина на откосе забилась в мелкой дрожи. Я вытравливаю леску наполовину и осторожно взмахиваю ею, готовясь к тому мигу, когда ветер взъерошит воду. Смотри, не больше половины лески! Солнце поднялось уже высоко, и любая мелькнувшая вверху тень предупредит мою рыбу о грозящей ей судьбе. Ну! Стремительно разматываются последние три ярда, мушка изящно падает к подножию смеющейся ольхи... Схватила! Я напрягаюсь, чтобы не дать ей уйти в джунгли за ольхой. Она кидается вниз по течению. Еще минута — и она тоже бьется в корзине.
Я сижу в приятной неподвижности на моем камне, и пока леска снова сохнет, предаюсь размышлениям о форели и людях. Как похожи мы на рыб! Всегда готовы... нет, рады ухватить ту новинку, которую ветер обстоятельств стряхивает в реку времени! И как раскаиваемся в своей опрометчивости, обнаружив, что вызолоченная приманка скрывает крючок. И тем не менее, мне кажется, в этой радостной поспешности есть свое благородство, даже если нас манит мираж. Какими безнадежно скучными были бы абсолютно благоразумный человек, абсолютно благоразумная форель, абсолютно благоразумный мир! Неужели я действительно написал выше, что выжидал, подчиняясь голосу благоразумия? Нет, это было не так! Благоразумие рыбака в том, чтобы рисковать снова и снова — и, возможно, с меньшими шансами на успех.
Вот и теперь — пора! Они скоро перестанут подниматься к поверхности. Я бреду по пояс в воде к началу фарватера, дерзко засовываю голову под ветки трясущейся ольхи и осматриваюсь. Действительно джунгли! Выше по склону угольно-черную яму осеняет такой непроницаемый зеленый полог, что не только удилищем, перышком папоротника не взмахнешь над ее стремительной глубиной. А в яме, чуть не задев плавником темный обрыв, крупная форель лениво переворачивается и втягивает в рот зазевавшегося жучка.
Тут ее не взять — даже на презренного червяка. Но в двадцати шагах дальше я вижу на воде яркий солнечный блеск — там заросли снова расступаются. Пустить мушку вниз по течению? Этого сделать нельзя, но это нужно сделать.
Я отступаю, карабкаюсь на берег и по шею в недотроге и крапиве продираюсь сквозь заросли ольхи к открытому месту выше по течению. С кошачьей осторожностью, чтобы не замутить ванну ее величества, вхожу в воду и на пять минут замираю, пока вновь не воцаряется полное спокойствие. Потом протираю, смазываю, сушу и сматываю на левую руку тридцать футов лески. Именно такое расстояние отделяет меня от портала джунглей.
Ну, рискнем! Я дую на мушку, чтобы распушить ее напоследок, кладу на воду у своих ног и быстро травлю леску кольцо за кольцом. Вот леска вытравлена вся, мушку затянуло в джунгли, и я быстро иду вниз по течению, напряженно вглядываясь в темный туннель, чтобы проследить ее дальнейшую судьбу. Она мелькает в пятнышке солнечного света и беспрепятственно плывет дальше. Огибает мысок и в мгновение ока — задолго до того, как поднятая мною муть разоблачит уловку,— оказывается в черной заводи. Я не столько вижу, сколько слышу бросок огромной рыбы и весь напрягаюсь. Схватка началась.
Благоразумный человек побоялся бы лишиться мушки ценой в доллар, вываживая форель против течения сквозь гигантскую зубную щетку ольховника. Но, как я уже говорил, благоразумный человек настоящим рыболовом быть не может. Мало-помалу, все время потравливая леску, я вывожу форель на открытое место и в конце концов водворяю в корзину.
А теперь признаюсь вам, что ни одну из этих форелей не пришлось обезглавить или сложить пополам, чтобы они уместились в своем катафалке. Большим был не улов, а риск. И наполнил я не корзину, а свою память. Подобно славкам, я забыл, что утро на Ольховой протоке когда-нибудь кончится..
Июль
____________________
ВЕЛИКИЕ ВЛАДЕНИЯ
Площадь моих земельных владений составляет, согласно книгам нотариуса, сто двадцать акров. Но нотариус любит поспать и никогда не заглядывает в свои книги до девяти часов утра. А. сейчас речь пойдет о том, что в них значится на рассвете.
Но о чем бы ни свидетельствовали книги, мы с моим псом твердо знаем, что на рассвете я — единственный владелец всей земли, по которой прохожу. Исчезают границы ферм, и для тебя вообще нет никаких границ. Просторы, не указанные ни в купчей, ни на карте, раскрываются для утренней зари, и безлюдье, которого якобы уже не найти в наших краях, простирается во все стороны, где только выпадает роса.
Как у всех крупных землевладельцев, у меня есть арендаторы. Арендную плату они не вносят, зато очень ревниво следят за неприкосновенностью своих участков. И каждый день на рассвете с апреля по июль они провозглашают в предупреждение остальным, где проходят рубежи их держаний, и тем самым косвенно признают себя моими вассалами.
Эта ежедневная церемония начинается — хотя вы, возможно, ожидали совсем другого — весьма чинно и даже чопорно. Я не знаю, кто и когда установил ее распорядок. В половине четвертого утра со всем достоинством, на какое человек способен в раннее июльское утро, я выхожу из дверей, держа в руках знаки моей монаршей власти — кофейник и блокнот. Я сажусь на скамью лицом к серебряному нимбу утренней звезды. Кофейник я ставлю возле себя в извлекаю из-за пазухи чашку, тихо надеясь, что никто не узнает о неортодоксальном способе доставки ее сюда. Достаю карманные часы, наливаю кофе и кладу блокнот на колено. Это сигнал моим вассалам.
В три часа тридцать пять минут ближайший самец овсянки-крошки провозглашает звонким тенорком, что он держит сосняк к северу до реки и к югу до старого проселка. Один за другим все его сородичи в пределах слышимости указывают границы своих: держаний. Споры не завязываются — во всяком случае, в эту пору суток,— и я только слушаю, в душе надеясь, что их подруг тоже удовлетворяет столь счастливое согласие относительно нынешнего положения вещей.
Овсянки еще не смолкли, а дрозд на большом вязе уже громко высвистывает свои права, на обломанную снегопадом развилку ствола и на всю относящуюся к ней недвижимость и движимость (подразумевая всех: земляных червей на соседней не слишком обширной лужайке).
Неумолчные трели дрозда будят иволгу, и вот она уже сообщает миру иволг, что большой сук вяза принадлежит ей, как и все стебли ваточника вокруг, все болтающиеся веревочки в огороде, а также исключительное право вспыхивать огнем, перепархивая между всем этим.
Мои часы показывают три часа пятьдесят минут. Самец синей овсянки на холме объявляет себя владельцем сухого дубового сука — трофея засухи 1936 года, а также различных жучков и кустов по соседству. Хотя он прямо этого не утверждает, но, по-моему, он молча присваивает себе привилегию перещеголять синевой всех синих птиц и все цветки традесканции, повернувшие венчики навстречу ветру.
Затем разражается песней крапивник — тот, что обнаружил дырку от сучка в карнизе нашего дома. К нему присоединяются полдесятка других крапивников, и теперь уже стоит невообразимый гвалт. Толстоносы, пересмешники, желтые древесные славки, синие птицы, виреоны, тауи, кардиналы — все добавляют свою долю. Список исполнителей, в котором я старательно фиксирую порядок и время первой песни, замедляется, путается, обрывается, так как мой слух уже не способен различать, кто запел раньше, а кто — позже. К тому же кофейник пуст, а солнце вот-вот взойдет. И мне нужно обойти свои владения, пока они еще принадлежат мне.
И мы отправляемся — мой пес и я — куда глаза глядят. Он не обращал ни малейшего взимания на вокальную вакханалию, потому что для него границы держаний определяются не пением, а запахом. Любой невежественный пучок перьев, говорит он, может пищать с дерева. А вот он переведет для меня благоухающие поэмы, которые начертали летней ночью неведомо какие безмолвные существа. В конце каждой поэмы пря-
прячется ее автор — если нам удастся его отыскать. А находим мы самое нежданное и непредсказуемое: кролика, вдруг возжаждавшего очутиться в каком-нибудь другом, месте; вальдшнепа, захоркавшего в знак отречения; самца фазана, гневающегося на траву, которая намочила его крылья.
Изредка мы встречаем енота или норку, припозднившихся на ночной охоте. Порой мешаем цапле спокойно ловить рыбу или наталкиваемся на каролинскую утку, которая со своим выводком мчится на всех парах под защиту понтедерии. Иногда мы видим, как олень неторопливо направляется назад в чащу, до отвала наевшись цветками люцерны, вероники и диким латуком. Но обычно мы видим только сплетающиеся темные полоски, оставленные ленивыми копытами на нежном шелке росы.
Я ощущаю тепло первых солнечных лучей. Птичий хор притомился. Дальний перезвон колокольцев сообщает, что стадо неторопливо бредет в луга. Рев трактора предупреждает, что мой сосед уже приступил к утренним трудам. Мир съежился, вошел в жалкие границы, заверенные нотариусом. Мы поворачиваемся и идем домой завтракать.
__________________________
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ПРЕРИИ
От апреля до сентября каждую неделю начинают цвести в среднем десять диких растений. В июне на протяжении одного дня могут раскрыться бутоны целых двенадцати видов. Ни один человек не в силах принять участие в каждой из этих ежегодных праздников, ни один человек не в силах заметить их все. Того, кто не глядя ступает по майским одуванчикам, в августе может уложить в постель пыльца амброзии; у того, кто смотрит мимо багряной дымки апрельских вязов, машина может пойти юзом на опавших венчиках: июньских катальп. Скажите мне, день рождения каких растений отмечает человек, и я расскажу вам много подробностей о его призвании, увлечениях, сенной лихорадке и общем уровне его экологической культуры.
Каждый июль я внимательно поглядываю на некое сельское кладбище, когда проезжаю мимо него по дороге на свою ферму и обратно. Приближается день рождения прерии, и в уголке кладбища еще живет одна из участниц этого некогда столь знаменательного праздника.
Кладбище как кладбище, обрамленное обычными елями, с обычными памятниками из розового гранита или белого мрамора и обычными воскресными букетами герани, алой или розовой, у их подножия. От всех прочих оно отличается только формой — не квадратное, а треугольное, и еще тем, что в остром углу, образованном оградой, сохраняется крохотный остаток нетронутой прерии, такой, какой она была в сороковых годах прошлого века, когда тут появились первые могилы. С тех пор каждый июль на этом недоступном ни серпу, ни косилке квадратном ярде былого Висконсина высокие, в человеческий рост, стебли сильфии, которую называют еще компасным растением, покрываются желтыми, как у подсолнечника, цветками, величиной с блюдце. Больше нигде на всем протяжении шоссе сильфии не увидишь — а возможно, она вообще исчезла в западной части нашего графства. Как выглядели тысячи акров сильфии, когда ее лис-
тья и цветки щекотали брюхо бизонов,— это вопрос, на который уже никогда нельзя будет ответить. А может быть, он даже и задан никогда не будет.
В этом году сильфия зацвела 24 июля, на неделю позже обычного. Последние шесть лет цветение начиналось около 15 июля.
Когда я 3 августа вновь проехал мимо, дорожные рабочие сняли ограду кладбища, а сильфия была скошена. Предсказать будущее нетрудно: еще несколько лет моя сильфия будет с тщетным упорством расти, а затем, не выдержав борьбы с косилкой, погибнет. И вместе с ней погибнет эпоха прерий.
По сведениям управления шоссейных дорог, за три летние месяца, когда цветет сильфия, по этому шоссе ежегодно проезжает 100 тысяч машин, а следовательно, по меньшей мере и 100 тысяч человек, которые «учили» предмет, именуемый историей, причем 25 тысяч из них, вероятно, «учили» и предмет, именуемый ботаникой. Но из всех этих тысяч, я уверен, на сильфию смотрели от силы человек десять, а исчезновение ее заметит разве что один. Если бы я сказал священнику соседней церкви, что дорожные рабочие, делая вид, будто выкашивают бурьян, жгут на его кладбище исторические книги, он поглядел бы на меня с недоумением. Бурьян — и исторические книги?
Это лишь крохотный эпизод в похоронах местной флоры, которые в свою очередь лишь эпизод в похоронах местной флоры, по всему миру. Механизированный человек знать не знает никакой флоры и гордится успешной расчисткой земли, на которой он волей-неволей должен прожить свою жизнь. Пожалуй, стоит немедленно запретить преподавание истинной истории и истинной ботаники, чтобы никакой будущий гражданин нашей страны не почувствовал угрызений совести при мысли, что его приятная жизнь оплачена столь дорогой ценой.
В результате ферма считается хорошей в той мере, в какой на ее земле истреблена местная флора. Свою ферму я выбрал потому, что она не считается хорошей и не имеет шоссе. Собственно говоря, и она и ее окрестности затерялись в старице могучей реки Прогресс. Ведущая ко мне дорога — это проселок времен первопоселенцев, не знавший ни щебня, ни укатывания, ни грейдера, ни бульдозера. При мысли о моих соседях представитель местной администрации только вздыхает. Их живые изгороди не подстригаются годами, их болота не расчищаются и не осушаются. Если им надо выбирать, идти ли удить рыбу пли идти в ногу с веком, они, как правило, берут снасть и отправляются на речку. В результате по субботам и воскресеньям мой флористический уровень жизни определяется возможностями почти не тронутой глуши, а по будним дням мне приходится кое-как существовать на флоре учебных ферм университетского городка и примыкающего к нему пригорода. В течение десяти лет я развлекался тем, что записывал даты цветения диких растений в этих двух столь различных местностях.
Совершенно очевидно, что глаза фермера, живущего в глуши, получают питания почти вдвое больше, чем глаза университетского студента или преуспевающего дельца. Разумеется, оба последних просто неспособны видеть флору, а потому перед нами вновь встает вышеупомянутая альтернатива: либо поддерживать слепоту нашего населения, либо исследовать вопрос о том, нельзя ли совместить прогресс с растениями.
Число видов, зацветающих в | Пригород и универ ситетский | Ферма в глуши |
городок | ||
апреле | 14 | 26 |
мае | 29 | 59 |
июне | 43 | 70 |
июле | 25 | 56 |
августе | 9 | 14 |
сентябре | 0 | 1 |
всего питания для глаз | 120 | 226 |
В оскудении флоры повинны три фактора — окультуривание земли, выпас скота в лесу и улучшение дорог. Каждое из этих необходимых изменений, естественно, требует заметного сокращения площадей, еще остающихся диким растениям, но ни одно из них не подразумевает полного уничтожения тех или иных видов на фермах или в целых графствах и нисколько от такого уничтожения не выигрывает. На каждой ферме есть свои пустоши, и каждое шоссе по всей своей длине окаймлено двумя лентами нетронутой земли. Не допускайте па эти пустоши коров, плуги и косилки, чтобы местная флора и десятки интересных пришельцев из иных стран могли стать частью нормального окружения каждого гражданина нашей страны.
По иронии судьбы наиболее выдающиеся хранители местной флоры прерий ничего о таких пустяках не знают и знать не хотят. Это — железные дороги с их огороженной полосой отчуждения. Ограды во многих местах ставились еще до того, как в прерию пришел плуг. И в этих узеньких заповедниках, несмотря на золу, копоть и ежегодные палы, флора прерий все еще блещет яркими красками своего календаря — от розового дряквенника в мае до голубых астр в октябре. Мне давно хочется предъявить какому-нибудь твердокаменному президенту железнодорожной компании столь наглядное доказательство его мягкосердечия. К сожалению, мне еще не довелось познакомиться ни с одним таким деятелем.
Железные дороги, конечно, пользуются огнеметами и гербицидами, чтобы уничтожать бурьян на путях, но стоимость этой бесспорно необходимой операции еще
столь высока, что за пределами полотна она не проводится. Впрочем, может быть, уже назревает какая-нибудь рационализация. Мы оплакиваем только то, что хорошо знаем. Исчезновение сильфии в западной части графства Дейн не может огорчить тех, для кого это — всего лишь название в ботаническом справочнике.
Сильфия стала для меня личностью, когда я попытался выкопать экземпляр и пересадить его к себе на ферму, Легче было бы выкопать дубовый саженец! После получаса тяжких усилий я убедился, что корень продолжает расширяться, точно поставленная вертикально огромная груша. Не исключено, что он добрался до коренной породы. Сильфии я так и не заполучил, но зато узнал, с помощью каких сложных подземных ухищрений она умудряется благополучно переживать засухи.
После этого я посеял семена сильфии — крупные, мясистые и вкусом смахивающие на семена подсолнечника. Они взошли очень быстро, но и через пять лет все еще не дали ни одного цветоноса. Возможно, чтобы достичь возраста цветения, сильфии требуется десять лет. Но в таком случае сколько же лет насчитывает моя любимица на кладбище? Пожалуй, она старше самого старинного из памятников, на котором стоит дата «1850 год». Может быть, она видела знаменитое отступление Черного Ястреба и его индейцев от Мадисонских озер к реке Висконсин — ведь она росла как раз на их пути. И уж конечно, она наблюдала похороны местных поселенцев, когда они, каждый в свой срок, обретали вечный покой под качающимися стеблями бородача.
Однажды я видел, как ковш экскаватора, копавшего придорожную канаву, рассек корень сильфии. Он вскоре дал стебель с листьями, а со временем и цветонос. Вот почему это растение, никогда не вторгающееся в новые угодья, тем не менее встречается на обочинах новых грейдерных дорог. Раз укоренившись, оно, по-видимому, способно выжить, как бы его ни калечили, и губительны для него только постоянная вспашка, скашивание и выпас коров.
Почему сильфия исчезает с пастбищ? Однажды я наблюдал, как фермер выпустил своих коров на луг, представляющий собой почти нетронутый уголок прерии, где прежде лишь изредка косили траву. Коровы выщипали сильфию, а остальных растений, казалось, даже не тронули. Бизоны в свое время тоже, возможно, предпочитали сильфию, но они вольно бродили по всей прерии, а не паслись на одном огороженном лугу. Иными словами, бизоны приходили и уходили, и сильфия успевала оправиться.
Тысячи видов растений и животных, истреблявших друг друга, чтобы мог возникнуть нынешний мир, были, к счастью для них, лишены ощущения истории, которым благое провидение не наградило и нас. Мало кто горевал, когда последний бизон покинул Висконсин, и мало кто будет горевать, когда последняя сильфия уйдет вслед за ним в сочные прерии заоблачной страны.
Август
___________________
ЗЕЛЕНОЕ ЧУДО
Некоторые картины становятся знаменитыми потому, что краски их непреходящи и в каждом новом поколении любителей живописи обязательно находятся глаза, которым они приятны.
Но мне известна картина столь эфемерная, что ее вообще редко кто видит, кроме проходящих мимо оленей. Пишет эту картину река, и та же река бесследно стирает ее, прежде чем я успеваю привести друзей, чтобы и они ею полюбовались. После этого она существует только в моей памяти.
Подобно многим другим художникам, моя река темпераментна, и невозможно предсказать заранее, когда на нее снизойдет вдохновение и долго ли оно продлится. Но в разгаре лета, когда один безупречный день сменяется другим и в небе величаво проплывают флотилии белых облаков, есть смысл пройтись по песчаным отмелям и поглядеть, не взялась ли она за кисть.
Для начала на песчаной косе тонким слоем наносится широкая полоса ила. Он медленно сохнет под горячими лучами солнца, и в мелких лужицах купаются чижи, а олени, цапли, зуйки, еноты и черепахи украшают его кружевом следов. Но пока еще нельзя сказать, будет ли продолжаться работа над картиной.
Если же я вижу, что полоса ила зазеленела болотницей, то начинаю следить все внимательнее, так как это означает, что реку посетило вдохновение. Чуть ли не за одну ночь болотница покрывает песок таким сочным и густым покровом, что полевки на соседние лугах не выдерживают искушения. Они всей оравой перебираются на зеленое пастбище и, по-видимому, все ночи напролет прокладывают ходы в его бархатных глубинах. Аккуратный лабиринт мышиных тропок свидетельствует о их радостном усердии. Олени разгуливают по этому ковру взад и вперед, словно им нравится чувствовать его под ногами. Даже домосед-крот прокладывает туннель под косой до полосы болотницы, где он может переворачивать и нагромождать зеленые комья, сколько его душе угодно.
И тут из сырого теплого песка под зеленой полоской начинают пробиваться бесчисленные ростки, еще слишком молодые, чтобы их можно было опознать.
Если хотите увидеть обещанную картину во всем ее великолепии, дайте реке еще три недели одиночества, а затем в ясное утро отправляйтесь на косу, едва солнце разгонит предрассветный туман. Художница уже наложила все нужные краски и обрызнула их росой. Еще более яркая зелень болотницы пестрит теперь голубым губастиком, розовым змееголовником и молочно-белыми цветками стрелолиста. Там и сям лобелия устремляет к небу свое красное копье. А у конца косы лиловая вернония и бледно-розовый посконник подступают к стене ивняка. И если вы пришли тихо и благоговейно, как подобает приближаться к месту, которому красота даруется лишь на краткий час, то, может быть, увидите рыжего оленя, по колено утопающего в волшебном ковре.
Но не возвращайтесь, чтобы опять взглянуть на зеленое чудо: оно исчезнет. Либо вода отступит и все засохнет, либо она поднимется и отчистит песок до его прежней аскетической бледной желтизны. Однако вы можете сохранить картину в галерее своей памяти и лелеять надежду, что и в следующее лето на реку снизойдет вдохновение.
Сентябрь
___________________
ПОЮЩАЯ РОЩА
К сентябрю день пробуждается уже без птичьей помощи. Вяло заведет и тут же оборвет свою песенку певчая овсянка, свистнет вальдшнеп, улетая в свою чащу, неясыть завершит ночной спор последним дрожащим криком, но остальным птицам нечего сказать и не о чем петь.
Однако в такие туманные утра, на рассвете, можно иногда услышать перепелиный хор. Тишину внезапно нарушает десяток контральто, не в силах долее сдерживать восхваление грядущего дня. Но всего лишь через минуту пение обрывается столь же внезапно, как и зазвучало.
Есть что-то особое в пении птиц, которые прячутся от посторонних глаз. Певцов, распевающих по вершинам, легко увидеть и легко забыть — очевидность всегда заурядна и скучна. А запоминается невидимый дрозд, чьи серебряные трели льются из непроницаемой тени, перелетный журавль, курлычущий за облаком, степной тетерев, гремящий в тумане. Ни один натуралист не видел поющего хора перепелов: певцы еще не покинули своего укромного ночлега, а при любой попытке подобраться к ним ближе мгновенно замолкают.
В июне нетрудно предсказать, что дрозд подаст голос, едва сила света достигнет 0,01 фут-свечи, и перечислить, в каком порядке остальные певцы будут присоединяться к общему гомону. Осенью же дрозд молчит, и невозможно угадать, зазвучит хор в траве или нет. Разочарование, которое я испытываю в безмолвные утра, показывает, насколько больше ценим мы то, на что лишь надеемся, чем то, что должны получить в любом случае. Надежда услышать перепелов стоит того, чтобы снова и снова вставать затемно.
На моей ферме осенью всегда есть по меньшей мере один перепелиный выводок, но рассветный хор звучит обычно где-нибудь вдалеке. Наверное, это потому, что перепела предпочитают ночевать подальше от моего пса, который интересуется ими даже еще более горячо, чем я сам. Однако как-то на октябрьской заре, когда я сидел, прихлебывая кофе у костра, хор запел на расстоянии броска камнем. Они ночевали в посадке вейму-товых сосен — возможно, чтобы спастись от обильной росы.
Этот гимн заре, раздающийся почти у нашего крыльца,— великая честь для нас. Почему-то после этого голубая осенняя хвоя веймутовых сосен словно еще больше голубеет, а красный ковер ежевики у их подножий становится еще краснее.
Октябрь
___________________
ДЫМНОЕ ЗОЛОТО
Есть два рода охоты — обычная охота а охота на воротничкового рябчика.
Есть два места, где можно охотиться па воротничкового рябчика,— обычные места и графство Адамс.
Есть два времени охоты в графстве Адамс — обычное время и время, когда лиственницы окутаны дымным золотом. Все это пишется ради тех обойденных судьбой неудачников, кому никогда не доводилось, разинув рот и сжимая разряженную двустволку, смотреть, как кружат в воздухе золотые иглы, пока стряхнувшая их с веток оперенная ракета скрывается в соснах Банкса, целая и невредимая.
Лиственницы переодеваются из зеленого в желтое, когда первые заморозки уже пригнали с севера вальдшнепов, пестрогрудых овсянок и юнко. Стайки дроздов склевывают последние белые ягоды с дёрена, и оголенные веточки розовым облаком висят на склоне холма. Ольха у ручья сбросила листья и больше уже не заслоняет падубов. Ежевика пылает багрянцем, освещая вам путь к стороне рябчиков.
Пес лучше вас знает, где находится эта сторона, и разумнее всего следовать за ним, читая по положению его ушей вести, которые ему приносит ветер. Когда он, наконец, замирает на месте и взглядом искоса предупреждает: «Готовься!», неясно только одно—к чему, собственно, готовиться? К свисту вальдшнепа, к грому крыльев рябчика или всего лишь к прыжку кролика? Этот миг неуверенности заключает в себе почти всю прелесть охоты на рябчиков. А тот, кому обязательно надо заранее знать, к чему готовиться, пусть идет охотиться на фазанов!
Охотам присущи разные оттенки вкуса, что объясняется очень тонкими причинами. Самые сладкие охоты — краденые. Чтобы украсть охоту, либо отправляйтесь в дебри, где прежде никто не бывал, либо найдите заповедное место у всех под носом.
Редкие охотники знают, что в графстве Адамс есть рябчики: проезжая по шоссе, они видят только пустыри, поросшие соснами Банкса и кустарниковыми дубами. Шоссе там пересекают текущие на запад ручьи, которые берут начало в болотах, но дальше вьются среди сухих песков. Естественно, что шоссе на север было проложено через эти песчаные пустоши, но к востоку от него, за сухими перелесками, прячется широкая полоса болота, идеальный приют для рябчиков.
Там, уединившись среди моих лиственниц, я сижу в октябре и слушаю, как по шоссе с ревом проносятся машины заядлых охотников, которые наперегонки мчатся в кишащие людьми графства дальше к северу. Я посмеиваюсь, представляя себе пляшущие стрелки их спидометров, напряженные лица, глаза, жадно устремленные вперед. И отвечая их шумным машинам, вызывающе гремит крыльями самец воротничкового рябчика. Мой пес ухмыляется, и мы смотрим в ту сторону. Мы оба считаем, что этому молодчику полезно поразмяться,— сейчас мы им займемся.
Лиственницы растут не только на болоте, но и у подножия обрыва, где бьют питающие его ключи. Ключи прячутся в огромных подушках сырого мха. Я называю эти подушки висячими садами, потому что из их пропитанных водой глубин драгоценными
камнями поднимаются к свету голубые венчики горечавок. Припудренная лиственничным золотом октябрьская горечавка стоит того, чтобы задержаться и долго смотреть на нее, даже когда пес дает понять, что рябчик совсем близко.
Между каждым висячим садом и берегом ручья тянется выложенная мхом оленья тропа, словно предназначенная для того, чтобы по ней шел охотник, а вспугнутый рябчик перелетал через нее за считанные доли секунды. И тут все сводится к тому, как птица и двустволка считают эти доли. Если результаты не совпадут, следующий олень, который пройдет по тропе, увидит две стреляные гильзы, которые можно обнюхать, и ни единого перышка вокруг.
Выше по течению ручья я выхожу к заброшенной ферме и пытаюсь по возрасту молоденьких сосенок, шагающих через бывшее поле, определить, давно ли злополучный фермер обнаружил, что песчаные равнины предназначены для того, чтобы культивировать уединение, а не кукурузу. Непосвященным сосны Банкса рассказывают всякие небылицы, потому что ежегодно дают не одну мутовку, а несколько. Более точен юный вяз, преградивший вход в коровник. Его кольца восходят к засухе 1930 года. С тех пор ни один человек не переступал этого порога с подойником, полным молока;
Я стараюсь представить себе мысли и чувства этой семьи, когда проценты по закладной в конце концов превысили доход от урожая и им оставалось только ждать выселения. Одни мысли улетают, не оставляя следов, точно вспорхнувший рябчик, но отпечатки других сохраняются десятилетиями. Тот, кто в каком-то незабвенном апреле посадил вот этот сиреневый куст, должно быть, с удовольствием предвкушал его цветение во всех грядущих апрелях. А та, что каждый понедельник терла белье на этой почти уже гладкой стиральной доске, возможно, мечтала, чтобы все понедельники поскорее кончились раз и навсегда.
Погруженный в такие размышления, я вдруг замечаю, что все это время пес терпеливо продолжает делать стойку у журчащею ключа. Я подхожу к нему, извиняясь за свою рассеянность. Фрр! — летучей мышью вспархивает вальдшнеп, и его розовато-оранжевая грудь словно облита октябрьским солнцем. Так вот мы и охотимся.
В подобный день трудно сосредоточиться на рябчиках — слишком много интересного вокруг. Я натыкаюсь на оленьи следы па песке и из чистого любопытства иду вдоль них. Они ведут от одного куста цеанотуса прямо к другому, и ощипанные веточки объясняют почему.
Тут я вспоминаю, что и мне пора завтракать, но прежде чем я успеваю достать сверток из кармана для дичи, высоко в небе начинает кружить ястреб, которого необходимо определить. Я дожидаюсь, чтобы он сделал вираж и показал свой красный хвост.
Опять лезу в карман за свертком, но мой взгляд падает на тополь с ободранной корой. Здесь олень сдирал бархат со своих зудящих рогов. Давно ли? Обнаженная древесина уже побурела. Значат, рога теперь совсем очищены, решаю я.
И вновь хочу достать завтрак, но меня отвлекает возбужденный лай моего пса и треск кустов на болоте. Внезапно из них вырывается олень. Хвост его поднят, рога блестят, шерсть отливает голубизной. Да, тополь сказал мне правду.
Наконец, я извлекаю сверток и сажусь завтракать. За мной следит синица и доверительно сообщает, что ужо позавтракала. Чем именно, она не говорит. Возможно, матовыми муравьиными яйцами пли другим каким-то птичьим эквивалентом холодного жареного рябчика. Кончив завтракать, я оглядываю фалангу молодых: лиственниц, уставивших в небо свои золотые копья. Под каждым осыпавшиеся вчерашние иголки устилают землю дымно-золотым одеялом, на острие каждого сформировавшаяся завтрашняя почка ждет наступления следующей весны.
_________________
СЛИШКОМ РАНО
Вставать слишком рано — это порок, присущий филинам, звездам, гусям и товарным поездам. Некоторые охотники заражаются им от гусей, а некоторые кофейники — от охотников. Странно, что из бесчисленного множества всевозможных существ, которые вынуждены вставать по утрам, лишь столь малая горстка открыла время, наиболее приятное и наименее полезное для этого.
Вероятно, первым учителем компании, встающей слишком рано, был Орион, ибо именно он подает сигнал к слишком раннему вставанию. Час этот настает, когда Орион проходит к западу от зенита на расстоянии, равном упреждению при выстреле по чирку.
Рано встающие чувствуют себя друг с другом спокойно и непринужденно —возможно, потому, что в отличие от тех, кто спит допоздна, они склонны преуменьшать
свои свершения. Орион — путешественник, повидавший несравненно больше всех других,— вообще молчит. Кофейник тихонько булькает, нисколько не восхваляя то, что закипает внутри него. Филин трехсложным криком более чем сдержанно излагает историю ночных убийств. Гусь на отмели, завершая какие-то неслышные гусиные дебаты, не позволяет себе даже намекнуть, что говорит от имени всех дальних холмов и моря.
Товарный поезд, бесспорно, отнюдь не умалчивает о своей важности, но и ему присуща скромность. Его глаз сосредоточен только на его собственном шумном занятии, и он никогда не врывается с ревом в чужой лагерь. Целеустремленность товарных поездов дарит ощущение глубокой надежности.
Прийти на болото слишком рано — значит дать волю ушам. Слух бродит, где хочет, среди ночных звуков, и ни руки, ни глаза не мешают ему сполна наслаждаться всяческими приключениями. Услышав, как где-то кряква упоенно хвалит свой суп, вы вправе представить две дюжины уток, кормящихся в ряске. Стоит крякнуть свиязи, и вы, не опасаясь возражений зрения, можете нарисовать себе целую их стаю. А когда эскадрилья нырков разрывает темный шелк небес, стремительно пикируя на заводь, вы, затаив дыхание, вслушиваетесь, но видите только россыпи звезд. Оказаться свидетелем такого маневра днем значило бы увидеть, выстрелить, промахнуться и поспешно подыскивать объективные причины. И дневной свет ничего не добавил бы к мысленному зрелищу трепещущих крыльев, которые аккуратно режут небесную твердь на две равные половины.
Час слушанья кончается, когда птицы улетают на бесшумных крыльях к широким безопасным плесам и каждая стая смутным мазком прочерчивает сереющий восточный горизонт.
Подобно многим другим договорам о ненападении, предрассветный пакт длится только до тех пор, пока темнота смиряет воинственность. Может даже показаться, будто в той, что с приходом дня сдержанность покидает мир, виновато солнце. Но как бы то ни было, к тому времени, когда забелеют висящие над низинами туманы, каждый петух уже хвалится, насколько хватает сил, и каждая кукурузная копна делает вид, будто такой высо-
кой кукурузы свет еще не видывал. К восходу солнца каждая белка неистово бранится из-за воображаемого оскорбления по своему адресу, а каждая сойка с фальшивым волнением предупреждает о грозящей обществу опасности, которую она якобы сию минуту обнаружила. В отдалении вороны поносят гипотетическую сову только для того, чтобы показать всему миру, сколь бдительны вороны, а фазан, быть может, вспоминая свои прошлые галантные победы, бьет крыльями и хрипло оповещает окрестности, что все болото со всеми фазанками принадлежит ему.
И этой манией величия заражены не только дикие птицы и звери. Подходит час завтрака, и с пробуждающегося скотного двора доносится гогот, мычание, крики и свист, а ближе к вечеру где-то бормочет невыключенный радиоприемник. А потом все отходят ко сну, чтобы повторить уроки ночи.
_____________________
КРАСНЫЕ ФОНАРИ
Окотиться на куропаток можно, разработав план на основе логики, теории вероятности и особенностей местности, где предстоит охота. Такой план должен привести вас туда, где положено быть птицам. Это один способ.
Но есть и второй способ: бродить, переходя от одного красного фонаря к другому. Так вы почти наверное окажетесь там, где действительно есть куропатки. Красные фонари — это листья ежевики, алеющие в лучах октябрьского солнца.
Красные фонари освещали мне путь на очень приятных охотах во многих уголках нашей страны, но, мне кажется, светить ежевика научилась в песчаных графствах центрального Висконсина. По берегам болотистых ручьев среди приветливых пустошей, которые называют бесплодными те, чьи собственные светильники едва мерцают, ежевика пылает красным пламенем в любой солнечный день после первых заморозков до последнего дня охотничьего сезона. Под защитой ее колючек у каждого вальдшнепа, у каждой куропатки есть свой личный солярий. Охотники, которые этого не знают — а их большинство,— выбиваются из сил в кустарнике без колючек в возвращаются домой без птиц, а мы, прочие, остаемся наслаждаться покоем.
«Мы» — это птицы, ручей, мой пес и я. Ручей очень ленив: он неторопливо петляет среди ольховника, словно предпочел бы остаться здесь, а не добираться до реки. И я тоже. Каждая его нерешительная пауза оборачивается еще одной крутой излучиной, где колючие заросли ежевики на склоне смыкаются с чащей замерзших папоротников и недотроги в болотистой пойме. Не найдется куропатки, которая могла бы противостоять прелести подобного места. И я тоже не могу. А потому охота на куропаток — это прогулка по ручью против ветра от одних зарослей ежевика к другим.
Пес, приближаясь к ним, оглядывается и проверяет, достаточно ли близко я для выстрела. Если все в порядке, он крадется вперед, и его влажный нос вылавливает среди сотен запахов тот единственный, предположительное присутствие которого придает жизнь и смысл берегам ручья. Он — старатель, упорно обыскивающий воздушные слои в поисках обонятельного золота. Запах куропаток — это золотой стандарт, связывающий его мир с моим.
Мой пес, кстати, считает, что в отношении куропаток я порядочно-таки невежествен и мне нужно еще многому учиться. И как профессиональный натуралист, я с ним совершенно согласен. Он упорно, с хладнокровным терпением преподавателя логики пытается наставлять меня в искусстве истолкования сведений, которые получает тренированный нос. Я наслаждаюсь тем, как он воплощает в стойке вывод из данных, для него совершенно очевидных, но ускользающих от моего невооруженного взгляда. Быть может, он надеется, что его тупой ученик в один прекрасный день все-таки научится чуять.
Как любой тупой ученик, я верю преподавателю, хотя и не понимаю, как он пришел к своему заключению. Я осматриваю двустволку и подхожу ближе. Как всякий хороший преподаватель, пес никогда не смеется, если я промахиваюсь, что вовсе не редкость. Он только бросает на меня выразительный взгляд и идет дальше по ручью в поисках еще одной куропатки.
Край берегового обрыва — это граница двух ландшафтов: склона холма, с которого охотишься ты, и поймы, в которой охотится пес. Очень приятно спугивать птиц с болотца, ступая по мягким, сухим коврам плауна, и первым доказательством того, что собака — действительно охотник на куропаток, служит ее готовность рыскать в сырости, пока вы следуете за ней по сухому откосу.
Но когда пояс ольхи расширяется, собака исчезает из виду. Скорее поднимитесь на бугор или встаньте на выступе над обрывом и, сохраняя полную неподвижность, напрягайте слух и зрение, чтобы обнаружить, где она находится. Вон вспорхнули славки — значит, она там. А может быть, вы услышите, как треснул сучок под ее лапой, как она зашлепала по воде или прыгнула в ручей. Но если все звуки замерли, будьте наготове — скорее всего она сделала стойку. Теперь ждите квохтанья, которое издает испуганная куропатка перед тем, как взлететь. Тут же вверх стремительно взмывает птица, а может быть, и две. У меня был даже случай, когда целых шесть куропаток проквохтали одна за другой, взмыли вверх и полетели восвояси, — каждая в свою сторону. Окажется ли хоть одна птица на расстоянии выстрела — это, конечно, вопрос случая, я если у вас есть время, вы можете рассчитать свой шанс: 360° разделить на 30°, то есть на тот сектор круга, который держит под прицелом ваша двустволка. Результат разделите на 3 или на 4 (ваш шанс промахнуться), и вы узнаете, какова вероятность того, что вы вернетесь с добычей.
Второе доказательство надежности вашей собаки вы получите, если после подобного эпизода она вернется за новыми распоряжениями. Сядьте и обсудите с ней случившееся, пока она переводит дух. Потом отыщите еще один красный фонарь и продолжайте охоту.
Октябрьский ветер приносит моему псу много всяких запахов, кроме запаха куропаток, и каждый обещает особый эпизод. Когда пес делает стойку, но его уши выражают легкую насмешку, я знаю, что он обнаружил залегшего кролика. А однажды абсолютно серьезная стойка не вспугнула ни единой птицы, но пес стоял как каменный — среди осоки у самого его носа спал жирный енот, получая свою долю октябрьского солнца. И, по меньшей мере, один раз на протяжении каждой охоты он облаивает скунса, обычно в особенно густых зарослях ежевики. Как-то он сделал стойку посреди ручья — шум крыльев и три музыкальных крика объяснили мне, что оп прервал обед Каролинской утки. Нередко он обнаруживает в густом ольховнике бекаса, и, наконец, он может вспугнуть оленя, укрывшегося до вечера на обрывистом берегу над трясиной. Питает ли олень поэтическую слабость к пению воды или практично выбирает место для дневки, к которому невозможно подкрасться бесшумно? Судя по негодующему подергиванию хвоста, верно может быть либо то, либо другое, либо и то и другое вместе.
По дороге от одного красного фонаря до следующего может случиться почти все, что угодно.
На закате последнего дня охотничьего сезона все ежевичники гасят свои фонари. Мне непонятно, откуда у простого растения такая осведомленность в охотничьих законах штата Висконсин, но я никогда не приходил туда на другой день, чтобы разобраться в этом. И следующие одиннадцать месяцев фонари горят только в воспоминаниях. Иногда мне кажется, что остальные месяцы введены главным образом для того, чтобы служить достойной интерлюдией между двумя октябрями, и я подозреваю, что собаки, а может быть, и куропатки думают точно так же.
Ноябрь
___________________
БУДЬ Я ВЕТРОМ
Ветер, творящий музыку в ноябрьской кукурузе, торопится. Гудят стебли, пустые обертки початков чертят в воздухе прихотливые дуги, а ветер уже улетел.
На болоте длинные ветровые волны катятся по травам и разбиваются о дальние ивы. Дерево пытается спорить, машет оголенными ветвями, но разве удержишь ветер?
На косе — только ветер, да рядом река, струящая свои воды к морю. Каждый пучок травы чертит кружки по песку. Я иду через косу к принесенному рекой бревну, сажусь и слушаю всеобъемлющий шум ветра и звонкие всплески крохотных волн у моих ног. Река безжизненна: ни утки, ни цапли, ни полевого луня, ни чайки — все птицы до единой попрятались от ветра.