Корабельный колокол в громадном обеденном зале, где стояла небывалых размеров модель учебного фрегата, двойным ударом, слышным на всех трех этажах, отметил начало первой перемены. Распахивались двери. Солидные гардемарины-выпускники выходили не спеша. Строго поглядывали на кадет, которые по малолетству не обрели еще сдержанности и неслись куда-то с криками и хохотом...
Контр-адмирал неторопливо шагал среди привычного шума и суеты. Впрочем, вблизи от него суета сменялась почтительной тишиной. Гардемарины щелкали каблуками и вытягивались, роняя с гвардейским изяществом в поклоне головы. Вставали в струнку и младшие кадеты. Неукоснительно соблюдалась высочайшая инструкция, которую государь Николай Павлович изволил начертать в марте прошлого года после посещения Морского кадетского корпуса: "...непременно их (то есть воспитанников) выправить и дать им бодрую осанку и молодецкий взгляд".
Осанка была бодрая. Взгляды и вправду могли показаться молодецкими. Но не было в этих взглядах любезной императору бездумной стеклянности и единой только готовности к молниеносному повиновению. Были веселые искры, иногда озорство мелькало. Живыми, хорошими глазами смотрели мальчики на Ивана Федоровича, который до недавнего времени был помощником директора корпуса, а месяц назад заступил на главную должность.
Крузенштерн знал почти каждого. Как зовут, какие успехи в учении, издалека ли приехал в корпус и кто родители. Только у самых маленьких, появившихся недавно, путал еще имена.
Малыши отдельной стайкой шумели и резвились в середине широкого коридора. Это были воспитанники резервной роты, образованной в прошлом году еще прежним директором, Рожновым. Мальчики десяти — двенадцати лет. Те, что веселы и бойки в своем кругу, но плачут по ночам, вспоминая о родном доме.
Крузенштерн обошел их сторонкой, чтобы не встревожить начальственным появлением.
Он был в десятке шагов от малолеток, и тогда неясное беспокойство остановило его. Что? И память подсказала: несколько секунд назад привычно-цепкий взгляд подсознательно отметил чуть в стороне от шумных кадетиков щуплую, поникшую фигурку.
Крузенштерн вернулся (мальчишки притихли и выжидательно встали прямо), отыскал глазами того, стоявшего отдельно, встретился с ним взглядом. Сказал мягко:
— Подойдите ко мне, голубчик.
Мальчик сделал несколько по-уставному твердых шагов, встал навытяжку. Ростом чуть выше адмиральского пояса. Курносый, с лопухастыми ушами, с рыжеватой короткой стрижкой и бледными редкими веснушками. С тонкой шеей, для которой велик высокий круглый воротник однобортного узкого мундирчика (их недавно ввели вместо двубортных — неуклюжих и старомодных). Поднял, как положено, острый подбородок, но в лицо директору не посмотрел. Серыми глазами, испуганными и горькими, уперся в пуговицу на груди адмирала. Представился по форме, но без положенной бойкости:
— Резервной роты вверенного вам корпуса кадет Алабышев, ваше превосходительство. — И опустил голову.
Крузенштерн двумя пальцами приподнял его подбородок.
— А как зовут кадета Алабышева?
— Егор... ваше превосходительство. — И глаза намокли.
— Ну, а что же случилось с Егором? Пойдем-ка, побеседуем...
Он ладонью прихватил Егора Алабышева за спину, ощутив под сукном острые мальчишечьи лопатки. Отвел к нише узкого глубокого окна. В стеклах отражались желтые масляные лампы. За отражениями мутно серело позднее ноябрьское утро. Нева еще не встала, но о близкой зиме напоминал снег, густо летевший вдоль набережной. Сквозь косые линии снега проступали мачты и такелаж учебного брига "Князь Пожарский", что стоял против корпуса.
Резервной роты кадет Алабышев за окно не смотрел. И на адмирала не смотрел. Голова опять висела ниже плеч.
— Наверно, неуспехи в учении? — спросил Крузенштерн. — Сие поправимо, не надо только отчаиваться. Моряку должно иметь старание и твердость.
Егор всхлипнул и еле заметно качнул головой.
— Тогда знаю, — сказал Иван Федорович ласковее прежнего. — Из дому долго не было писем, да? Но и в этом нет великой беды. Так бывает у каждого, а потом письма приходят целой пачкою. Вы уж мне поверьте... Или не в письмах дело? В чем же?
Егор всхлипнул опять, крупная дрожь тряхнула его.
— Командир роты... господин капитан-лейтенант Фогт... приказал...
— Что же приказал господин капитан-лейтенант?
— После классов... явиться в экзекуторскую.
— Что? — нервно сказал Крузенштерн. И подумал, представивши хлыщеватого, с желтым костистым лицом и залысинами Фогта: "Ах ты, с-сукин сын! Я же предупреждал..."
Но кадета Алабышева спросил с ноткой строгости:
— В чем же вы сумели так провиниться?
— В том случае... когда в кивер дежурному офицеру... мышонка.
Крузенштерн, сдержав улыбку, сказал с удивлением:
— Постойте. Я знаю об этой прискорбной шалости, но виновники сами признались и раскаялись. При чем же здесь вы?
— Я тоже был там... немного после... И меня заметили.
— И решили, что виноваты в сем недостойном поступке вы?
Егор опять вздрогнул плечами и кивнул.
— Но за что же вас хотят наказать сейчас, когда виновные известны?
— За ослушание... — прошептал Егор.
— Не понимаю.
— Когда они еще не признались, господин Фогт... приказывал, чтобы я их назвал, если сам не виноват... Он говорил: "Раз вы были там же, должны их знать..."
— А вы знали?
Егор еще ниже нагнул голову.
Крузенштерн понимал отчаянное положение маленького кадета. Новички с первых дней постигали законы корпусного товарищества. Выдать виновника начальству считалось предательством, жизнь ябедника превращалась в каторгу. К тому прибавлялись и угрызения собственной совести: "Я — нарушитель чести..."
— Господин Фогт говорит... раз я не назвал виновных, значит, не выполнил приказа... и нынче меня накажет...
"Нашел чем пугать ребенка, хлыщ", — подумал Крузенштерн. Он по себе помнил то жуткое чувство, смесь тоскливого стыда и ужаса, когда звучит такой приговор. И тягостную безнадежность, обморочное замирание перед низкой, плотно сколоченной дверью, за которой это должно случиться. Почему-то такие двери выглядели одинаково и здесь, и в бытность корпуса в Кронштадте, когда самого Крузенштерна только зачислили в кадеты...
Слава богу, он своим приказом накрепко закрыл эту дверь, отменивши в корпусе подобные наказания. Сделал это, несмотря на недовольство в Морском министерстве и на скептическое замечание государя.
Но мальчик-то о приказе не знает и сейчас в отчаянье.
— Егор... — негромко сказал Крузенштерн. Тот быстро поднял остренькое лицо. В глазах — и боязнь, и надежда. Бедняга... — Я поговорю с вашим командиром. Уверен, что, проявивши вначале строгость, он будет теперь снисходителен... Но скажите мне: а что вы все-таки делали в дежурной комнате?
Голова кадета Алабышева опять упала. И даже при неярком свете ламп стало видно, как наливаются краской его оттопыренные уши.
— Ну же, Егор, — добродушно поторопил Иван Федорович. — Давай без утайки. Ежели ты в чем-то и виноват, то на сей раз это останется между нами.
— У мышонка лапки были связаны... Жалко стало, я хотел отпустить... Чтобы никто не знал...
Колокол гулко просигналил о конце перемены.
— Ступай в класс, Егор. Я поговорю с командиром роты.
"Надо и в самом деле поговорить решительно, — думал он, поднимаясь на третий этаж, в рабочий свой кабинет. — Наказать кадета самовольно никакой офицер теперь, конечно, не смеет, но держать воспитанников в ежедневном страхе такие фогты еще не отучились... Где Рожнов откопал эту сухую бестолочь? Разве такой командир нужен малолеткам, кои лишь недавно взяты из дому и с трудом живут без родительской ласки?.. Нужны такие, как Сергей Александрович Шихматов, капитан второго ранга гвардейского экипажа, поэт, ученый, действительный член Российской Академии, а главное — добрейший человек, отлично знающий детскую душу. Он и был до недавнего времени командиром резервной роты, мальчишки почитали его за отца родного. Но месяц назад по важной причине личного свойства ушел князь Сергей Александрович в отставку и со слезами распростился со своими питомцами. Нового командира для малышей сразу не нашлось. Крузенштерн обратился тогда за советом к прежнему директору, Рожнову, и тот предложил: "Можно поставить пока Фогта. Аккуратист... А далее уж сами посмотрите..." Ох, смотреть надо было сразу, да в первые недели заведования корпусом столько навалилось на адмирала хлопот...
В кабинете уютно несло теплом от сине-белых изразцов голландской печи. Шторы были задернуты. Крузенштерн не любил пасмурного осеннего света, хотя врачи говорили, что именно такой свет более всего полезен для больных глаз. Нет, пусть уж лучше свечи.
Свечи в канделябре с обручем-абажуром из матового стекла горели мягко, но ярко. Отблески лежали на модели "Надежды", на медных кольцах глобуса в углу кабинета.
Матрос Григорий Конобеев выгребал золу из протопленного с вечера мраморного камина с толстощекими амурами наверху (тепла хватало и от печи, но Иван Федорович, работая по вечерам, любил, чтобы в камине был огонь). Конечно, приборку следовало кончить до прихода адмирала. Однако Крузенштерн не сделал упрека. Григорий был не просто служитель, а старый товарищ по давнему плаванию вокруг света. Сумрачно-добродушный, преданный "нашему капитану" ворчун, ныне причисленный к корпусу.
— Здравствуй, Матвеич.
Григорий неторопливо выпрямился.
— Доброго здоровья, Иван Федорович... Вот опять бумаги пораньше, с утра дежурный офицер принес... Говорит, что от господина капитан-лейтенанта Коцебу... Надо же, какой известный теперь Отто Евстафьевич сделались. А на "Надежде"-то совсем мальчонка был, вроде наших нынешних...
— Такой и был, Матвеич. Тоже кадет, только сухопутный. Отец упросил взять в плавание, — поддакнул Крузенштерн старому матросу, хотя беседовать не хотелось.
— Сухопутный, а каким лихим капитаном стал. Вот оно как поворачивается...
Бумаги оказались корректурой новой книги Коцебу — "Путешествие вокруг света, совершенное по повелению государя императора Александра Первого на военном шлюпе "Предприятие" в 1823, 24, 25 и 26 годах".
К этой книге Крузенштерн прямого отношения не имел, послесловия, как к первому плаванию Коцебу, не писал, но к подготовке сей экспедиции приложил немало сил. Потому и прислал благодарный Отто своему старому командиру пробные оттиски отчета о путешествии.
Крузенштерн притянул к себе полосы серой бумаги, радуясь крупным буквам и отчетливой печати.
...Коцебу рассказывал о путешествии сжато, не в пример первой своей книге о плавании на "Рюрике", в которой хватало живых описаний и красот. К тому же многое Иван Федорович знал уже из рассказов Отто, из рапорта его Морскому штабу. Поэтому не стал он читать подряд, а отыскал (с некоторым стеснением в душе и даже робостью) страницу, где были слова:
"После весьма быстрого одиннадцатидневного плавания от мыса Доброй Надежды мы 29 марта пришли к острову Св. Елены..."
Об острове Отто писал пространно. Более всего — о поездке в те места, где жил в ссылке знаменитый недруг России Наполеон и где была потом его могила.
А о другой могиле, русской, не было ни слова...
Трудно поверить, что моряки не побывали на кладбище, где двадцать лет назад похоронен был их земляк и товарищ. Видимо, Коцебу решил, что рассказ об этом не нужен читателям. Или, всего скорее, не захотел бередить память ему, Крузенштерну...
Но разве от этого уйдешь? Разве забудешь?
Крузенштерн читал:
"Путешественник, приближаясь к острову Св. Елены, видит со всех сторон одни черные, высокие, остроконечные скалы, рождающие в душе его самое мрачное и унылое понятие о сем острове, но, находясь на возвышении, видит, что природа сокрыла в безобразной и страшной оболочке очаровательные прелести..."
...Моряки "Надежды" в мае 1806 года увидели этот остров таким же. Сначала — грозное и печальное впечатление, а позже — удивление перед тихой красотою и чувство долгожданного отдыха. Первые три дня, пока не случилось беды, всем казалось, что попали в самый счастливый и уютный уголок Земли. Одно огорчало капитана: в гавани острова не оказалось "Невы", с которой расстались в тумане вблизи меридиана мыса Доброй Надежды.
Тогда еще не знали, что Лисянский, вопреки уговору, сделал решение не заходить к острову Святой Елены, а идти прямо в Европу. Подбивало желание совершить небывало длинное и скорое плавание от Китая до Англии без захода в промежуточные порты. Что же, Юрий Федорович с блеском исполнил сей подвиг, изумивший всех, кто понимал в морском искусстве. И "Нева" пришла в Кронштадт на две недели ранее "Надежды"...
Кто-то пустил потом слухи, что случай этот испортил дружбу двух капитанов. Неправда это!
Да, жизнь как-то развела Крузенштерна и Лисянского, реже стали встречи, короче письма. Но не было между ними вражды и зависти. И ссоры не было ни разу... В тот день, при первой встрече в Кронштадте, когда остались в каюте одни и Лисянский откупоривал бутылку привезенной из Кантона мадеры, Крузенштерн только и сказал:
— Мальчишка ты все-таки, Юрий...
Тот и в самом деле похож был на мальчишку. Курчавый, румяный. Пушистые бакенбарды казались приклеенными к детскому пухлогубому лицу. И глазами стрельнул по-мальчишечьи. Проговорил и виновато, и дурашливо, как в бытность еще малым кадетиком:
— Сердишься? Прости, я больше не буду...
— Нет, ну в самом деле, о чем ты думал? А если бы напоролись поодиночке на французских каперов? Война же.
— Ну и напоролись бы. Пушки зачем?
— Но это же тебе не с колюжами на Ситке воевать! Что наши пушки против большого фрегата? У меня их всего двенадцать, несколько оставил на Камчатке по просьбе Кошелева...
Лисянский ответил весело, пряча виноватость:
— Брось! Ты в стольких баталиях порохом прокопчен. Неужели сдался бы какому-то каперу?!
— Не сдался бы, но и гибнуть в конце пути радость невелика. Да и с тобой могло быть то же. Тем более понесло тебя Английским каналом, чуть не в зубы неприятелю.
Юрий тряхнул кудрями. Крузенштерн сказал с досадой:
— Лихой ты капитан, Юра, но твоей лихости еще бы здравого ума поболее...
Лисянский вздохнул. Ответил уже без улыбки:
— Люди домой рвались. Вот и решил я — прямо в Европу. Тебе остров Святой Елены интересен, а мне что? Я его в свое время вдоль и поперек исходил. Чего я там не видел?
"Могилы Головачева ты там не видел", — сумрачно подумал Крузенштерн. Но о том не сказал.
А хотелось сказать. Потому что сверлила мысль: приди "Нева" на Святую Елену, и, может быть, не случилось бы несчастья. Конечно, прямой связи здесь не было. Мог и тогда лейтенант Головачев совершить свой непоправимый поступок. Но, возможно, что-то и помешало бы. Всякое, даже малое, изменение в обстановке иногда поворачивает события по-другому. Кто знает, может быть, присутствие "Невы" у острова построило бы в другом порядке цепь тогдашних дел, встреч, разговоров. И могло случиться, что Головачев не оказался бы в то утро один в каюте...
...Крузенштерн отодвинул бумаги, прикрыл глаза. Нет, Лисянский не мог предвидеть несчастья, ни в чем он не виноват. Если уж искать виноватых, то смотреть надо в самое начало. Не окажись в экспедиции Резанова, не случилось бы многих бед. Но сейчас что ему делить с Резановым и кто их рассудит? Ранняя несчастная смерть Николая Петровича в Сибири, а перед тем достойная чувствительных романов любовь его к калифорнийской красавице окружили имя Резанова ореолом...
В нынешние дни о Резанове один Василий Михайлович Головнин решился отозваться нелицеприятно. Вот как написал: "Он был человек скорый, горячий, затейливый писака, говорун, имевший голову более созидать воздушные замки, чем обдумывать и исполнять основательные предначертания... Мы увидим, что он наделал компании множество вреда..."
Если бы одной компании!
Действительно, создавать фантазии Николай Петрович умел. Иногда — самые нелепые. Это надо же придумать: "На "Надежде" бунт против государя императора!"
Впрочем, следует оставаться справедливым: был Резанов по-своему честен и достаточно смел. Временами... Но порою удивлял всех пустыми страхами и комедиантством.
Однако хватит о нем. Головнин сказал — и того достаточно. Головнин вообще самый прямой в суждениях и смелый среди знаменитых нынче русских капитанов (недаром были разговоры о связях его с теми, кто вышел на Сенатскую площадь). Смелее всех, с документами на руках, доказал, как бесчинствуют на Кадьяке и других островах приказчики Российско-Американской компании. Специально для того ходил на Кадьяк на шлюпе "Камчатка". Проверил досконально и подтвердил сведения Лисянского о жестокостях и алчности компанейских купцов и начальников. Но тому же Лисянскому всыпал в журнале "Сын отечества", а потом и в книге своей за неверно составленную карту Чиниатского залива. Из-за неточности едва не сел шлюп "Камчатка" у Кадьяка на рифы, что могло кончиться полной гибелью. И напрасно писал любезный Юрий Федорович гневную ответную статью. Уж коли виноват, нечего спорить. За храбрость, за мореходное умение и открытия тебе честь, но легкомыслие и ошибки в морском деле могут принести беды немалые.
Мысли замкнули круг и от Лисянского снова пришли к острову Святой Елены. Крузенштерн тряхнул головой и взялся за оттиски с начала. Надо было все же прочитать их по порядку.
Колокол между тем уже не раз отмечал перемены...
В четыре часа пополудни Иван Федорович из квартиры, что находилась в первом этаже корпуса, снова прошел в кабинет. Мысли были теперь не те, что с утра. Множество планов требовало от нового директора и множества забот. Нужны новые науки и новые профессора. Нужны классы, где лучшие морские офицеры могли бы продолжать обучение... Летняя практика на учебном корабле должна проводиться для гардемаринов ежегодно... Для матросских детей необходима школа. И пора взяться за постройку дома для семейных матросов, что служат при корпусе. А то живут в подвалах с женами и детьми, и даже с внуками, как Матвеич...
Григорий, словно откликнувшись на мысли, опять появился в кабинете. Шаркая ногами, направился к окну, раздернул шторы. Сказал очень хмуро:
— Свечи-то уж можно погасить.
— Погаси, — согласился Иван Федорович. За окном пробилось в облачную щель неожиданное солнце.
Григорий сердито дунул поверх абажура. Стало темнее, но солнечные полосы резко и весело загорелись на стеклах книжных шкафов. Григорий открыл дверцы, начал протирать корешки. Прибираться в книгах разрешалось ему одному.
— Ты что не в духе? — усмехнулся ему в спину Крузенштерн. — Жена небось опять пилила? Или внук не слушает?
— Чего ему не слушать? Я с детишками всегда слова найду, без всякого озверения. Не то что некоторые...
— Да что случилось-то, Матвеич?
— А то, что, конечно, воля ваша, только не дело это, ваше превосходительство...
"Ваше превосходительство" вместо привычного "Иван Федорович" пуще многих слов сказало, как рассержен старый матрос.
— Да объясни ты толком! Какое "не дело"?
— А такое... Сами говорили, что не будет больше этого. А теперь мальчонку исхлестали, будто загульного матроса.
— Какого... мальчонку? — От догадки нервным ознобом свело на щеках кожу.
— Будто не знаете... Самого малого из них, Егорку Алабышева. Которого Мышонком кличут... И хотя было бы за что, а то ведь...
"Господи, — подумал Крузенштерн, — это же я виноват! — Он всей душой ощутил отчаянье и боль этого Егорки. Его ужас и слезы. Особенно после того как Мышонок поверил в спасение! — Это я виноват! Не сказал Фогту вовремя!.. Но как я мог подумать, что этот мерзавец осмелится?.."
Григорий, встревожившись долгим молчанием адмирала, оглянулся. Увидел его лицо.
— Да неужто не знали?.. Иван Федорович, простите дурака, Христа ради...
Крузенштерн через силу сказал:
— Матвеич... Пригласи дежурного офицера, голубчик.
Григорий торопливо зашаркал к двери. Крузенштерн сидел, стискивая горячими пальцами щеки.
Бравый мичман возник на пороге.
— Ваше превосходительство! Дежурный офицер вверенного вам корпуса мичман Васнецов по вашему...
Крузенштерн движением ладони остановил его. Помолчал несколько секунд, стараясь унять гнев. И все же не сдержался:
— Бывшего командира резервной роты Фогта ко мне...
Удивление мелькнуло на лице мичмана и, кажется, удовольствие: видимо, сей офицер не жаловал Фогта. Он щелкнул каблуками. Григорий, оказавшись в дверях, посторонился.
— Матвеич, — мягко сказал Крузенштерн, — ты пока ступай. Я тут разберусь... Дверь не закрывай. — Ему не хотелось откликаться на стук.
Фогт шагнул в кабинет.
— Честь имею явиться по приказу вашего превосходительства. Вверенного вам корпуса резервной роты командир капитан-лейтенант Фогт.
Согнувшись над столом и глядя исподлобья, Крузенштерн глухо сказал:
— Как смели вы, сударь, нарушить мое распоряжение...
От этого презрительно-штатского, хлесткого, как пощечина, "сударь" Фогт дернул щекой и веком. И, помолчав на секунду более, чем дозволено приличием и дисциплиною, произнес:
— Покорнейше прошу ваше превосходительство указать, какое распоряжение я нарушил.
— Следует ли думать, что вам не известен мой приказ воздерживаться от наказаний, подобных тому, какое вы применили к кадету Алабышеву? А если уж возникает прискорбная необходимость, то делать сие только с моего личного разрешения...
— Я считал, ваше превосходительство, что приказ касается запутанных и сложных случаев. Сей же случай был так прост, что я полагал ненужным беспокоить ваше превосходительство. Вина кадета Алабышева была очевидна.
"И вины-то никакой не было, — подумал Крузенштерн. — Да и в этом ли дело?" Но говорить с подлецом о человеческих чувствах, о сострадании — все равно что рассуждать с нукагивским королем Тапегой про Бугерово сочинение о навигации. Бить надо было тем, что ему, Фогту, доступно: параграфами.
— Как вы сказали? — переспросил Крузенштерн. — Вы полагали?
Холодное, невидимое собеседнику бешенство вдруг поднялось в нем — со звоном в ушах, с ненавистью, но и с ясностью в мыслях. То, что испытывал он порою, когда сталкивался с тупостью, самодовольством и жестокостью. То, что испытал впервые, неожиданно, в тот давний день на шканцах, у Нукагивы. Тогда в словах Резанова прозвучала нагло-снисходительная интонация, которая только что еле заметно скользнула у Фогта.
Впрочем, сейчас Крузенштерн удержался от вспышки.
— Вы полагали... — тяжело повторил он. — А ведомо ли вам, что полагать и принимать свои решения офицеру Российской империи можно тогда, когда он в самостоятельном плавании, в бою или иных обстоятельствах, где требуется его личная ответственность? Находясь же в ежедневной службе под началом старших командиров, он первейшей своей обязанностью имеет выполнение инструкций и приказов, ему отданных.
Фогт опять дернул щекой и сказал, не теряя почтительного достоинства:
— Я учту замечания вашего превосходительства.
Крузенштерн откинулся на стуле. Сжал и расслабил лежавшие на столе кулаки.
— Замечания? Учитывать их вам уже нет надобности, вы более не наставник в корпусе. Но это еще не наказание, а лишь необходимая мера оградить воспитанников от вашего пагубного влияния. Поступок же ваш столь чудовищен, что я не решаюсь дать ему полную оценку и в рапорте Морскому штабу попрошу сделать это высших начальников... Пока же отправляйтесь под домашний арест и ждите решения. Если вам сочтут возможным сохранить офицерское звание, штаб, наверное, подыщет для вас место на корабле.
— Слушаюсь, — отрешенно отозвался Фогт. И добавил неожиданно: — Я и сам имел намерение проситься в эскадру.
— Отменно! — вырвалось у адмирала. — По крайней мере, ваша любовь к употреблению линьков и розог будет там не столь опасна. Взрослые матросы переносят зверства легче детей.
Фогт заговорил опять. То ли было ему уже все равно, то ли он не боялся быть дерзким, имея сильных заступников.
— Смею уверить ваше превосходительство, что в отношении матросов я всегда строго придерживался правил, установленных для русских военных кораблей.
Крузенштерн посмотрел ему в лицо. Они понимали друг друга. Ох как ненавидели и понимали!
— Я вижу ваш намек, господин капитан-лейтенант, — проговорил Крузенштерн, слегка расслабляясь. — Вам угодно сказать, что "Надежда", которой я в свое время командовал, была скорее купеческим, нежели военным кораблем. Но замечу, что на любом судне главная задача командира — не строгость ради строгости, а всемерное попечение об экипаже. Это правило дало мне возможность вернуться из плавания, не потеряв ни одного человека.
Опять дрогнула щека у Фогта, и он переглотнул. Словно загнал в себя чуть не вырвавшиеся слова.
— Говорите, если что-то хотели, — усмехнулся Крузенштерн. — Лишняя ваша мелкая дерзость не усугубит главной вины, не бойтесь.
— Я не хотел сказать ничего дерзкого. Замечу только, что Андрей Иванович Головачев хорошо знаком с нашей семьею. И он помнит судьбу несчастного своего брата...
"От этого и правда никуда не уйдешь", — подумал Крузенштерн. Помолчав, он медленно встал.
— Ну что же, — сказал он, глядя Фогту поверх головы. — Желая задеть меня, вы добились своего и тронули больное место... Однако, говоря о благополучном возвращении, я имел в виду матросов. Лейтенант же Головачев — блестящий моряк и офицер — стал жертвой тяжких обстоятельств, душевного недуга и собственных острых понятий о чести... — "О которых ты, сукин сын, понятия не имеешь", — добавил он мысленно. И продолжал: — Совесть наша друг перед другом чиста. А если есть чья-то вина, то теперь нас рассудит только всевышний... Ступайте...
Когда Фогт вышел, Крузенштерн постоял у окна, машинально ощупывая глазами такелаж и рангоут брига. Отметил досадный перекос фор-брам-рея и провисание грот-стень-штага. Ждал, что воспоминания об острове Святой Елены опять неумолимо и тоскливо лягут на душу. Но нет, не случилось. Потому что другая тяжесть — стыд и вина перед маленьким Егором Алабышевым — была сильнее других чувств. Иван Федорович тяжело прошел к порогу.
Григорий маячил неподалеку от двери.
— Матвеич, иди сюда... Что мальчик? Они его... сильно?
— Может, и не так уж сильно попервости. Да обидно же... Съежился в спальне, все еще плачет.
— Приведи... если он может.
Следовало бы пойти самому, но не смог себя заставить: как будут смотреть кадеты на директора, который обещал защиту и предал!
Он сел в кресло — не к столу, а у камина.
Минут через пять вошел Григорий, ведя осторожно за плечи Егора. Тот глядел в пол.
— Подойди ко мне, — тихо сказал Крузенштерн.
Алабышев подошел, сбивчиво ступая по ковру. Встал в двух шагах от кресла. На опущенном лице разглядел Крузенштерн разводы от слез, на ресницах — капли. Он привстал, взял мальчика за локоть, притянул ближе. Локоть затвердел; твердость эта от злого недоверия и обиды.
И тогда Иван Федорович сказал то, что ни в коем случае не должен говорить командир подчиненному, и уж тем более адмирал крохотному кадету:
— Егорушка, ты прости меня. Я же не знал...
Егор взметнул ресницы — так, что слетели с них брызги.
— Я помыслить не мог, — вполголоса говорил Крузенштерн, — что он посмеет так... без моего ведома... Думал — пугает...
Егор шепотом спросил:
— Значит, вы не разрешали?
— Да что ты! Как же я мог?
Егор всхлипнул, но уже как-то размягченно. Сам придвинулся еще на полшага. Лицо его было на одном уровне с адмиральским эполетом. Крузенштерн взял в ладони его маленькие холодные пальцы.
— Я ведь знаю, как это горько... Наверно, сперва хотелось уйти куда глаза глядят, корпус бросить навеки... Так ведь?
Егор кивнул. Но вдруг сказал без жалобы, тихо, но жестко:
— Но теперь не хочу. Я стану офицером.
Крузенштерн печально улыбнулся:
— И думаешь: только получу офицерский чин — и тут же вызову этого Фогта на дуэль...
Егор опять вскинул ресницы, но сразу набычился:
— Да. Вызову.
— Ну, что же, вызови, коли будет охота... Но кажется мне, ты к тому времени поймешь: не стоит он того... — Крузенштерн опять говорил то, чего говорить не следовало по законам дисциплины. Зато ладонь Егорушки теплела. — К тому же сей Фогт и без этого наказан уже порядочно. И к роте более не вернется.
Егор шмыгнул носом. Так же, как после долгих слез, успокаиваясь, шмыгают все дети. "Слава богу", — подумал Крузенштерн и сказал:
— На дуэлях люди головою рискуют, а это ни к чему. Если уж отдавать жизнь, так за большое дело, за отечество. За людей, которых защищаешь. Обещай это. Хорошо?
Егор посопел опять и ответил шепотом:
— Хорошо...
— Молодец... Тебе худо пришлось нынче, но уж коли так случилось, запомни это не ради одной обиды. Станешь капитаном, будешь командовать многими людьми. Капитан в море — он один царь и бог над всеми, кто на корабле. Не чини тогда людям жестокостей, помни, как горька несправедливость и боль... И на меня не сердись, ладно?
Егор смотрел теперь прямо:
— Я не сержусь, ваше превосходительство. Честное слово.
— Не надо "превосходительства". Мы ведь не по службе тут беседуем. Иван Федорович я... Сколько тебе лет-то, Егор?
— Десять с половиною, ва... Иван Федорович.
— Годы быстро бегут... Ох как быстро, Егор. Будет когда-нибудь у тебя свой корабль, пойдешь вокруг света. И забудешь, как звали тебя Мышонком... — И встревожился адмирал: — А почему так зовут? Уж не обижают ли товарищи?
"Если и обижают, не скажет", — подумал он.
Но Егор Алабышев улыбнулся по-хорошему. И сказал смущенно, однако без досады:
— Это не для обиды так прозвали. Когда все балуются или гуляют, я с книжкой люблю сидеть. Ребята говорят: "Шуршишь, как мышонок в углу..." А потом просят рассказать, что читаю...
— Про что же читаешь? — улыбнулся и Крузенштерн.
— Про плавания... Вашу книгу тоже читал, "Путешествие вокруг света"...
— Да? А еще про что?
— Еще Василия Михалыча Головнина "В плену у японцев"... И Юрия Федоровича Лисянского, который плавал вместе с вами...
— Лисянский плавал более один, чем со мною, у него особые заслуги... Значит, мечтаешь о море?
— Так точно, в... Иван Федорович. Я очень плавать хочу... Мы этим летом у нас в деревне корабль из плота сделали на пруду. И парус был... Я чуть не потонул один раз...
— А вот тонуть-то не смей, — засмеялся Крузенштерн, вспомнив детские игры в имении под Ревелем. — Тебе плавать и плавать, целую жизнь. Может быть, героем станешь, как многие наши офицеры в недавнем бою под Наварином... Слышал ли?
— Конечно! Михаил Петрович Лазарев на "Азове" разом с пятью кораблями дрался и все потопил!.. А перед тем он два раза ходил вокруг света и с капитаном Беллинсгаузеном новые земли открыл в Южном море... Говорят, про их плавание тоже есть книга. Я слышал, но не читал...
— Нет еще, не напечатали пока. Но немало есть других сочинений о разных открытиях, что сделали русские капитаны. ...Я скажу новому командиру роты, что завтра ты свободен от классов. Пойдешь в библиотеку, возьмешь какие хочешь книги и читай на здоровье.
— Младших туда в будние дни не пускают, только по воскресеньям.
— Я распоряжусь... А ты за это дай мне одно обещанье. Дашь? Не бойся, оно легкое...
Глаза Егора совсем уже высохли. Он глянул с хитринкой:
— А про что обещанье, Иван Федорович?
— Как станешь знаменитым мореходцем, откроешь новые острова да напишешь про них свою книгу, не забудь прислать в подарок мне, старику... Коли буду жив... Обещаешь?
Офицер Российского флота Егор Алабышев не написал своей книги. У него была иная судьба. Но Крузенштерна он помнил всю жизнь. До последнего дня, до последней вспышки...