"Заходи", — сказал на прощанье Курганов. Но Толик не заходил больше. То есть он зашел один раз, в конце весенних каникул, но Курганова не оказалось дома, и Толик вместе с досадой испытал и неожиданное облегчение... А потом начался апрель. В апреле дни хотя и длиннее, чем зимой, но бегут стремительно.
После каникул с Толиком подружились одноклассники Юрка Сотин и Стасик Новицкий по прозвищу Назарьян (потому что был похож на худого горбоносого борца Назарьяна, который прошлым летом выступал в приезжем цирке). Раньше они на Толика внимания не обращали, а тут вдруг встретили в кино и говорят: "Айда играть с нами". И пошли они во двор к Сотину, напилили там из березовых жердей коротких чурок и до вечера резались в городки. Игра шла замечательно, потому что двор был мощенный каменными плитами, просохший уже и чистый.
И на следующий день они играли, и потом еще и еще. И сосед Толика по парте Васька Шумов тоже пристроился к их компании.
А потом Толик по пути из школы промочил в луже ноги и несколько дней сидел дома с хрипами в горле. Когда же он снова пришел в школу, оказалось, что для него и для мамы есть важная работа. Вера Николаевна дала тонкую книжицу с билетами для экзаменов и попросила перепечатать их для всех учеников четвертого "А". Мама печатала, а Толик помогал — перекладывал листы шелестящей тонкой копиркой.
Скоро билеты были готовы, и тут уж стало ясно: пора готовиться к экзаменам. Месяц остался! Ну, в конце апреля Толик готовился еще так себе, а после первомайских праздников взялся всерьез. Потому что первые в жизни экзамены — это всегда страшновато. Правда, арифметики Толик почти не боялся, зато правила по русскому его очень беспокоили. Никак он их не мог запомнить. Непонятно было, зачем вообще эти правила, если диктанты он и без них пишет, почти не делая ошибок.
Конечно, не сидел Толик за учебниками до потери сознания. И в городки случалось играть, и к дружинному сбору "День Победы" надо было стихи выучить, и ежедневные уроки приходилось готовить, а то нахватаешь двоек, и не допустят ни к каким экзаменам...
А в середине мая случилась беда: у мамы начались боли в желудке, и врач велел ей ложиться в больницу. Мама успокоила Толика, что это на недельку, на обследование, но он еле удержался от слез (а по правде говоря, не совсем удержался).
Мама отправилась в больницу, попросив Эльзу Георгиевну присматривать за Толиком, а на другой день примчалась из Среднекамска вызванная телеграммой Варя. Она Толика тоже успокоила, что с мамой ничего страшного, и принялась строго следить, чтобы он не бегал к Сотину и Назарьяну, а "готовился к сессии как следует". Они даже поссорились с Варей два раза...
Через неделю мама и правда вернулась — похудевшая, но здоровая. А Варя жила дома еще три дня. Они с мамой часто сидели рядышком и о чем-то шептались, как подружки. А когда Толик оказывался близко от них, разом говорили:
— Иди, готовься к экзаменам!
Среди этих дел и событий так и не собрался Толик навестить Арсения Викторовича. Если бы дом Курганова стоял по дороге в школу или просто поближе к Запольной улице, Толик бы, конечно, не раз забежал. А шагать специально на Ямскую... Ну, правда же не было времени!
Двадцать второго мая, в теплой от утюга рубашке с отглаженным сатиновым галстуком, в своем вельветовом костюме и начищенных ботинках, пошел Толик на первый в жизни выпускной экзамен — писать диктант. Он нес перед собой большущий букет черемухи. С той поры запах черемухи всегда стал казаться Толику празднично-тревожным, связанным со словом "экзамены"...
За диктант Толик получил четверку (в слове "каникулы" пропустил букву "а", обидно так!), за устный русский тоже поставили четыре: немного запутался в суффиксах. Зато по обеим арифметикам — письменной и устной — заработал четвероклассник Нечаев добросовестные пятерки.
Через день после экзаменов собрался бывший четвертый "А" на выпускной утренник. Попили чаю со сладкими булочками, попрощались с Верой Николаевной и даже загрустили на несколько минут, но потом повеселели снова и разбежались по домам.
И вот тогда-то наконец полностью Толик осознал, что пришли летние каникулы. И ощутил великое чувство освобождения.
Но скоро радость поулеглась, стала спокойной и даже скучноватой. Что делать со свалившейся на голову громадной свободой? Назарьян тут же укатил в лагерь, Юрка Сотин через несколько дней отправился в деревню Падерино к дедушке. Шумова мать не выпускала из дома, потому что он схватил переэкзаменовку по русскому. Другие одноклассники тоже бесследно растворились среди нахлынувшего лета. Да они уже и не были одноклассниками: в сентябре пойдут в разные школы — семилетки и десятилетки. В доме, где жил с прошлой осени Толик, приятелей-ровесников не водилось. На двух этажах четырехквартирного дома обитали несколько семей, но все бездетные (если не считать грудных и трехлетних младенцев). Неинтересные были соседи. Мама с ними перезнакомилась, а Толик не очень-то и старался.
В том квартале, где стоял этот дом, подходящих по возрасту мальчишек тоже не оказалось.
Несколько раз Толик бегал на Туринку и купался там с полузнакомыми ребятами в теплой желтоватой воде (мама, конечно, вздыхала, но отпускала). Но компания была так себе. В ней, чтобы казаться своим, надо было лихо дымить бычками и в каждую фразу вставлять слова, которые у Толика застревали в горле. И Толик "откололся"...
Он склеил газетного змея и запустил с крыши сарая, но тут подкатила стремительная трескучая гроза, Толик заторопился, нечаянно оборвал нитку, и змей канул в гуще тополей.
Грозы — это единственное, что отравляет человеку летнюю пору. Опасливое их ожидание, страх, что появятся в небе сизые зловещие облака, постоянно сидели на дне сознания у Толика. Такую неуходящую тревогу ощущали, наверно, в старину жители степных селений, которым всегда угрожали кочевые орды...
Но нынешний июнь оказался спокойным: кроме грозы, погубившей змея, была только еще одна, да и та слабенькая...
После змея Толик начал мастерить модель подводной лодки, но летние улицы с горячим солнечным теплом и буйными травами манили к себе, хотя, казалось бы, что там делать одному?
И Толик стал бродить без всякой цели.
Скоро он понял, что не такое уж это скучное занятие. Если никуда не торопишься, все разглядываешь как следует, получается множество открытий.
Раньше Толик проскакивал по улицам, почти не глядя по сторонам. А теперь увидел, что у каждого дома свое лицо. Потрескавшаяся от старости резьба наличников была затейливой и очень разной. Деревянные накладные узоры на воротах похожи были то на солнышко из сказок, то на украшения древних теремов. Кружевные дымники над крышами, маленькие жестяные шатры над водосточными трубами, башенки над столбами ворот казались волшебным городком, выросшим над зеленью палисадников, над лопухами, заборами и прогретыми досками тротуаров. В этом городке могли жить и домовые, и гномы, и крылатые человечки, которых на ходу придумал Толик (к вечеру человечки превращались в летучих мышей и, кувыркаясь, носились в теплых сумерках)...
Странно, что в прошлые годы Толик не замечал этой старины и сказочности. Может быть, мал был еще? Или нужны были именно такие вот медленные, беззаботные, полные тихого солнца дни, чтобы внимательней взглянуть на свой город?
Оказывается, Толик и не знал Новотуринска. (Это одно название, что "Ново...", а на самом деле древность.) Столько открылось незнакомых улиц и переулков даже совсем недалеко от дома! Но особенно хорошо было бродить рядом с Ямской улицей, по старой слободке, которая называлась Затуринка.
Раньше в Затуринке жили ямщики, торговцы конной сбруей и лодочные мастера (говорят, в прежние времена Туринка была полноводнее, по ней сплавляли лес и даже ходил пароходик заводчика Крутиса). Здесь было много запутанных переулков со старыми березами и елями, с похожими на терема воротами, горбатыми мостиками через поросшие одуванчиками канавы и рублеными колодцами. Вдруг выглянет из-за выступа забора ступенчатое крыльцо с потемневшей от дождей и времени дверью, с ручкой старинного звонка, с кручеными железными столбиками и кованым узором навеса (а на ступеньках умывается худой черный котенок с хитрыми зелеными глазами). Или смотришь — из-за угла высовывается облупленный кирпичный бок полуразрушенной часовенки с поржавелой витой решеткой на черном окне...
Или вдруг откроется среди полуповаленных заборов тесный проход, и непонятно, куда приведет он: или в чертополохово-репейные заросли, где с голыми руками и ногами не продерешься, или на незнакомую какую-нибудь улочку.
Лишь бы не в тот квартал на Ямской, где живет Курганов.
Проходить рядом с домом Арсения Викторовича Толик опасался: вдруг они повстречаются? Скажет Арсений Викторович: "Что же ты столько времени не появлялся?" Стыд какой... Не объяснишь ведь, что и хотел бы зайти, да теперь неудобно. Хотя и жаль, конечно: были почти друзья и как-то непонятно раззнакомились... Ту последнюю встречу вспоминать неприятно, только все равно жаль...
Может, Арсений Викторович зайдет к маме по какому-нибудь делу? Как зимой. Тогда можно было бы завести разговор, объяснить, что вот, мол, не было времени... Может, попросить маму нарочно подстроить такую встречу? Но пока маме некогда — с утра до вечера на работе, потому что вторая машинистка в отпуске...
Утром Толик подпоясывал широким ремнем новые черные трусы, которые мама сшила из блестящего и твердого, как коленкор, сатина, цеплял к ремню фляжку, совал под майку плоский сверток с куском хлеба ("сухой паек"), надевал на руку старенький компас (на всякий случай) и отправлялся в экспедицию — открывать незнакомые улицы. Как раньше моряки открывали острова.
На улицах (как и на островах) обитали, конечно, местные жители. Они то и дело встречались Толику даже в самых глухих, полных тишины и стрекота кузнечиков переулках. Обычно они без всякого интереса глядели на незнакомого белобрысого пацана в сшитых на вырост трусах, полинялой футболке, пыльной пилотке и старом командирском ремне. Но среди жителей имелись и мальчишки. А среди них могли встретиться такие, которые назывались неприятным словом "шпана". И поэтому в первые свои походы Толик брал на поводке Султана.
Однако с Султаном было не очень-то удобно: через забор не перелезешь, по кустам он пробираться не хочет. Надо ему то к столбику, то знакомиться со встречной моськой (которая от страха без памяти). И Толик стал ходить один. Во-первых, путешественник должен уметь рисковать. Во-вторых, нехороших встреч не случалось, и Толик осмелел...
Улицы слободки чаще всего приводили на берега Туринки или ее притока — ручья, который назывался Черная речка. (Потом Толик вырос, поездил по свету и убедился, что почти в каждой местности есть своя Черная речка.) А два переулка упирались в забор старого сада, который другим краем выходил на Ямскую. Однажды Толик рядом с этим забором, на краю высокого тротуара, присел, чтобы пожевать "сухой паек" и глотнуть из фляжки. Тут доски под ним часто затолкались, и он услышал твердый деревянный топот.
Прямо на Толика мчался взъерошенный курчавый мальчишка.
Галстук синей матроски отчаянно колотился у мальчишки на груди. Лямки коротеньких парусиновых штанов съехали с плеч. Тюбетейка пружинисто подскакивала на коричневых кудряшках. Толик хотел вскочить, но в трех шагах от него тюбетейка сорвалась с головы бегуна, и тот затормозил. Выхватил тюбетейку из лебеды, сжал в кулаке и глянул на Толика.
Большие мальчишкины глаза сидели широко от переносицы и были зеленовато-желтого цвета. В них мелькали и настоящий испуг, и веселье. Часто дыша, мальчик сказал:
— За мной гонятся. Не выдавай меня, ладно?
Он упал рядом с Толиком в жесткую траву "пастушья сумка" и пополз, извиваясь, под мостки тротуара. Толик растерянно следил, как исчезают под досками тонкие ноги в коричневых чулках и новых твердых ботинках.
Ботинки дернулись и пропали, и почти сразу опять разлетелся по улице частый топот. Это, разумеется, была погоня. Четверо мальчишек. Толик принял равнодушный вид.
Конечно, Толик не знал, игра тут или ссора всерьез и кто прав, а кто виноват. Но кое-какие жизненные правила за одиннадцать лет он усвоил крепко, и одно такое правило говорило: помогать следует тому, кто слабее. Впрочем, теперь помогать было не надо. Сиди и делай вид, что ты ни при чем.
Мальчишки остановились. Двое по бокам у Толика, один за спиной, а один встал прямо перед ним.
Толик быстро глянул назад, направо и налево. А потом опять на того, кто впереди. В нем Толик угадал главного. Нет, мальчишка не был похож на шпану. Стройный такой мальчик, немного выше и старше Толика. Аккуратная ковбойка, брюки, хотя и помятые, но со следами стрелок от утюга. Гладкие светлые волосы по-взрослому зачесаны назад. И лицо такое... Эльза Георгиевна сказала бы: "Удивительно интеллигентное". Однако обратился он к Толику довольно жестко:
— Эй ты! Здесь никто не пробегал?
— Что?
Мальчик со сдержанным нетерпением повторил:
— Тебя спрашивают: здесь никто не пробегал?
— Кто?
— Ты что, издеваешься? — сказал мальчик.
— Я не издеваюсь. Я не понимаю, что вам надо, — объяснил Толик с жалобной ноткой. Притворялся он лишь наполовину, потому что и в самом деле побаивался. Садняще заболел рубчик под коленом.
— Третий раз спрашиваю: ты никого здесь не видел?
— Никого, — сказал Толик и сразу понял, как он сглупил. Надо было сказать, что видел. Что курчавый мальчишка побежал вон туда, в переулок. Пусть мчатся по ложному следу.
Но было поздно.
— Врет, — подал голос тот, кто стоял сзади (Толик быстро оглянулся). Это был рыхлый парнишка с лицом, похожим на круглую булку, в мешковатых штанах и босой. — Шурка нигде не мог пробежать, кроме как тута.
— Ясно, врет, — печально подтвердил тот, что слева, — мальчишка с тонкой шеей, толстым носом и оттопыренной нижней губой. За ремешком у него торчала красивая отполированная рогатка.
— Врешь, — спокойно сказал Толику главный.
— Не вру я... Чего вы все на одного?
— Ты встань, когда с командиром разговариваешь, — сказал четвертый мальчик. Мягко так сказал, будто посоветовал по-хорошему. Он и сам казался хорошим, самым добрым из всех. Был он, видимо, одногодок Толика. Славный такой, с каштановым чубчиком и длинными, как у девчонки, ресницами. Смотрел совсем не сердито. Но Толик, несмотря на это, огрызнулся:
— Какой командир? Может, он вам командир, а я-то при чем? — И... все-таки встал. Потому что понял: не встанешь сам — "помогут". — Что вам от меня надо? Я сидел, вас не трогал...
Командир терпеливо разъяснил:
— Нам надо узнать про мальчика в белых штанах и синей матроске. Куда он побежал или где спрятался?
— А! — Толик будто лишь сейчас сообразил. — Он вон туда пробежал!
Это получилось так ненатурально, что засмеялись все сразу. А командир кивнул:
— Ясно. Сообщник... Ну-ка, к стенке его...
Толика ухватили за локти, в секунду оттащили от тротуара и плотно придвинули к забору.
— Ну чего... — сказал Толик.
— Пленник, молчать! — перебил командир. — Будешь отвечать, когда спросят.
Толик понимал, что это пока игра. Но именно пока. Но... не такой уж он трус! И не убьют же, в конце концов... И, глядя поверх голов, Толик с печальной гордостью произнес:
— Не буду я отвечать.
— Будешь... — просопел круглолицый, стискивая Толькин локоть. А командир коротко спросил:
— Где беглец?
— Не знаю.
— Лучше скажи сразу, — посоветовал мальчик с девчоночьими ресницами. Он аккуратно придерживал Толика за плечо.
— Сейчас заговорит, — скучным голосом пообещал мальчишка с оттопыренной губой. Вынул из-за пояса, аккуратно размотал и зарядил чем-то рогатку. Далеко вытянул шею из воротника рыжего свитера и прицелился. Прямо Толику в лоб.
— Неужели в человека будешь стрелять? — спросил Толик не столько со страхом, сколько с удивлением. Рогатка щелкнула, доска над головой отозвалась резким стуком, на волосы посыпались мелкие крошки. Видимо, пулей служил сухой глиняный шарик.
Натти Бумпо из романа "Зверобой", когда ирокезы метали в него томагавки, не закрывал глаза. Но у Толика такой выдержки не было. Он зажмурился и со слезинкой проговорил:
— Дурак, выбьешь глаз — отвечать будешь.
— Он не выбьет, — негромко успокоил мальчик с ресницами. — Он снайпер.
— Витя, помолчи, — попросил командир. А над самой головой у Толика опять свистнул и рассыпался глиняный шарик. Толик дернулся и услышал слова командира:
— Мишка, хватит. Это храбрый пленник, он так просто не заговорит. Надо устроить другое испытание.
"Какое еще?" — тоскливо подумал Толик. Стрелок Мишка сматывал рогатку. У командира было задумчиво-деловитое лицо: наверно, он придумывал способ развязать пленнику язык.
"Может, рвануться и удрать? — суетливо думал Толик. — Не успею, догонят... может, зареветь? Тогда, наверно, отпустят. Нет, реветь еще рано... Эх, Султана бы сюда... Вот влип-то. А им сплошная радость: поймали "языка". Наверно, все-таки отлупят... Фляжку бы не отобрали... А если все-таки зареветь?"
В общем, совсем не героические прыгали мысли. Но одной не мелькнуло ни разу: сказать, где беглец, и тем спастись. Это было так невозможно, что бедный Толик даже и забыл про курчавого Шурку. И удивился, когда услышал тонкий голос:
— Подождите! Я здесь!
Показались из-под мостков блестящие ботинки и перемазанные сухой землей чулки. Беглец по-рачьи выбрался на траву, вскочил. Отряхнул штаны и матроску, посадил на пружинистые кудряшки тюбетейку и опустил руки по швам.
— Вот я. А его не трогайте. Олег, он нисколько не виноват!
— Та-ак, ясно — сказал командир Олег и прошелся по измятому Шурке взглядом. От ботинок до тюбетейки.
— А я тоже не виноват, — поспешно сказал Шурка. — Я по правилам убегал. Рафик и Люся в одну сторону, я в другую...
— Убегал-то ты по правилам, — усмехнулся Олег и аккуратно поправил волосы. — А потом пошел на измену.
— Я?! — Шурка стиснул опущенные кулачки и побледнел так, что почернели его крупные веснушки: две на носу и одна на подбородке.
— Ты, — вздохнул Олег. — Потому что впутал постороннего в наши дела. Воспользовался помощью врага.
— Какой же я враг! — отчаянно проговорил Толик (его все еще прижимали к забору). — Я вам что плохого сделал?
— А почему не сказал, где он прячется? — пропыхтел круглолицый мальчишка и кивнул на Шурку.
— А ты бы сказал, если тебя просят: "Не выдавай"?
— Пленник прав, — решил командир Олег. — Он не обязан нам помогать, он ведь не наш союзник. И ведет он себя смело...
— Тогда я пойду? — обрадовался Толик.
— Не так скоро... Может быть, ты чей-то разведчик! Ты ведь не с нашей улицы. Может, еще где-нибудь такой же отряд, как у нас, есть, и вы решили наши тайны выведать...
— И может, Шурка их уже разболтал ему, — сказал Мишка.
— Я?! — Глаза у Шурки влажно заблестели.
— Ничего он не говорил, — заступился Толик.
— Я ни словечка! — клятвенно добавил Шурка.
— С тобой разберемся потом, ты никуда не денешься, — небрежно решил Олег. — А пленника придется допросить в штабе.
— Пошли! — обрадовался круглолицый и потянул Толика за локоть. Толик уперся:
— Куда еще? Чего пристали?
Витя ласково махнул ресницами и успокоил:
— Да не бойся, мы же играем.
— Ага, "играем"! Из рогатки...
— Мишка больше не будет, — успокоил Олег. — И вообще ничего плохого не будет, если станешь говорить правду.
— Ага! Я — правду, а вы опять скажете, что вру!
— Разберемся, — пообещал Олег. — Ну? Пойдешь или тащить?
— А куда?
— Недалеко, в этом квартале, — успокоил Витя.
— Пойду, — вздохнул Толик.
Сопротивляться было глупо. К тому же кроме страха сидело в Толике любопытство: что за отряд, что за игра? И ребята были, кажется, ничего. Ну, Мишка и этот вот, сопящий, так себе, а Олег и Витя — совсем неплохие. Да и Шурка. Честный такой: вылез и заступился...
— Даешь слово, что не убежишь? — спросил Олег.
Это понравилось Толику. Он кивнул.
— Пускай ремень снимет, — потребовал Мишка.
— Зачем? — Толик вцепился в пряжку.
— Потому что с арестантов всегда ремни снимают.
— Не бойся, это ведь не насовсем, — объяснил Витя.
— Все равно не сниму. Это... отцовский.
Ремень был в доме у Нечаевых давным-давно, мама в прежние годы подпоясывала им телогрейку, когда ездила копать картошку или разгружать уголь, если посылали от редакции. Откуда ремень взялся, мама и Варя не помнили. Но Толику нравилось думать, что в давние, может еще довоенные, времена этот широкий кожаный пояс со звездной пряжкой носил отец.
И сейчас у Толика закипели в душе злые слезы, и он понял, что будет биться до конца. И даже страх пропал.
Но биться не пришлось. Олег серьезно спросил:
— А отец кто?
— Он политрук был. Он под Севастополем...
— Ладно, пошли, — сказал Олег. — Ремень не трогать.
Толика привели в длинный заросший двор на Уфимской улице. Во дворе стоял дом с верандой. В дальнем конце поднимался из репейников приземистый сарай. К боковой стене сарая был пристроен самодельный навес. Раму из жердей и палок накрывали старые половики, рваная плащ-палатка и куски толя. Боковым и задним краями эта крыша прилегала к забору и сараю, а свободным углом опиралась на кривой шест. Когда Толик задел шест плечом, весь балдахин качнулся и сверху что-то посыпалось.
— Поосторожнее, — сказал Олег.
На бревенчатой стене сарая висели под навесом разрисованные картонные щиты и деревянные мечи. На утоптанной траве стоял дощатый ящик с круглым клеймом "Коровье масло". Вокруг него — ящики поменьше и перевернутые ведра.
Толику велели остановиться под кромкой навеса.
Витя объяснил чуточку виновато:
— Посторонним вход в штаб запрещен.
Грузный круглолицый парнишка (его, как выяснилось, звали Семен) остался снаружи — то ли просто как часовой штаба, то ли конвоир пленника. Олег, Мишка и Витя сели вокруг "стола", а Шурка поодаль, в уголке. Он тихонько вздыхал. Олег вытащил из-под ящика тетрадку, ручку и непроливашку...
В эту минуту с забора ловко упали в заросли и оказались под навесом еще двое: высокая смуглая девчонка с короткими волосами и гибкий мальчик ростом с Толика. Им шумно обрадовались, но Олег сразу восстановил порядок:
— Тихо! Люська, садись и пиши. — Он уступил девочке место. Она ткнула пером в непроливашку.
— Чего писать?
— Пиши: "Пятнадцатое июня. В отряде была игра в часовых и разведчиков. Часовые были Олег Наклонов, Семен Кудымов, Витя Ярцев и Мишка Гельман. Разведчики были Люся Кудымова, Шурка Ревский и Рафик Габдурахманов...
Светловолосый, синеглазый Рафик весело сообщил:
— А вы нас не поймали!
— Не до того было... Люсь, пиши: "Разведчики разбежались, а часовые..."
— Подожди, я не успеваю...
Пока Олег диктовал, Толик разглядывал щиты. Они были из тонкого картона — видимо, не для боя, а так, для красоты. На каждом акварельными красками нарисована какая-нибудь картинка или знак. "Наверно, гербы, как у рыцарей, — догадался Толик. — У каждого свой".
Рафик глянул на Толика — будто выстрелил синими огоньками:
— Это кто? Новичок?
— Это пленник... — сказал Олег. — Люська, пиши дальше: "Разведчик Ревский нарушил правила и впутал в наши дела постороннего, который, наверно, вражеский лазутчик..."
— Не впутывал я! — подал голос Шурка.
— Не лазутчик я, — сказал Толик.
— Пленник, тихо. Сейчас допросим, все скажешь... Люсь, пиши прямо здесь же: "Протокол допроса..."
— Щас... П-р... После "рэ" надо "о" или "а" писать?
— "О", — сказал Толик и не удержался, хихикнул.
— Пленный, ну-ка без глупого смеха, — одернул Олег. — Встань смирно и отвечай: имя и фамилия?
Толик не то чтобы вытянулся в струнку, но встал попрямее и опустил руки. Почему-то была капелька удовольствия в том, чтобы подчиняться симпатичному и строгому Олегу.
Но что отвечать на вопросы? Все как есть?
— Имя и фамилия! — повторил Олег.
У игры свои правила. Раз Толик пленный, он должен и скрывать правду, и водить противника за нос.
— Липкин, — брякнул Толик. — Гришка. То есть Григорий.
— Школа и класс?
— Десятая. Четвертый "Б"... То есть уже пятый. Теперь в другую школу пойду...
Это было правдоподобно. Тем более что в их десятой школе, в четвертом "Б", и в самом деле учился Гришка Липкин.
— Так, хорошо, — кивнул Олег. — Место жительства?
Но Люся вдруг положила ручку.
— Олег! Он врет! Я с Липкиным, с Гришкой, из десятой школы, в лагере была! В прошлом году! Он маленький и черный!
— Ага, и я был, — сказал за спиной у Толика Семен.
Ох и вляпался Толик! Теперь не будет ему пощады.
— Я это... вырос уже, — пробормотал он, и все засмеялись.
Рафик обрадовался, будто приятеля встретил:
— Конечно, он разведчик! Он не с нашей улицы, и снаряжение у него разведчицкое! Фляжка и компас!
"Все..." — подумал Толик. И опять заболел и зачесался под коленом рубчик от полосного железа. Толик согнулся, чтобы почесать, и снова задел плечом шаткую подпорку навеса.
...Потом Толик вспоминал эти секунды с удовольствием. С гордостью за свою находчивость и быстроту! Как он собрал в пружину все свои небогатые силы, повернулся, дернул за рубаху грузного Кудымова и отправил его на тех, кто сидел у ящика! И рванул в сторону шест!
Уже у калитки Толик на миг оглянулся. Тряпье рухнувшего навеса ходило ходуном, из-под него неслись гневные вопли.
Выскочив со двора, Толик решил было, что он спасся. Но те ребята оказались не дураки — в калитку не кинулись, а махнули через забор, и Толик еле успел проскочить мимо Рафика и Мишки. Теперь шла погоня. Бежали за Толиком все, даже Шурка грохал ботинками, не отставая.
Если семеро гонятся за одним, тому ой как плохо. Среди нескольких все равно окажется кто-нибудь быстрее, чем беглец. И пойдет обходить с фланга, на перехват.
Сейчас таким перехватчиком оказался Мишка Гельман. Да и Олег от Мишки почти не отставал. Они выскочили на дорогу и отрезали Толику путь влево. Словно знали, что ему туда и надо: к дому, на свою Запольную!
Теперь ничего не оставалось, как мчаться вдоль забора, по недавнему Шуркиному пути. И деваться некуда, не залезешь ведь, как Шурка, под тротуар...
Толик чувствовал, что все равно поймают. Потому что ноги уже ослабели, сердце колотится не в груди, а где-то в горле и не дает дышать. Да еще ремень сползает и тяжелая фляжка с невыпитой водой молотит по бедру. А в сандалии набились колючие крошки...
Догонят... Может, лучше сдаться сразу, не мучиться? А что дальше? За обман да за разваленный штаб компания, конечно, разозлилась не на шутку, тут уж не игрой пахнет...
Олег и Мишка обогнали, встали на пути. Вот и все... Толик прижался лопатками к забору. Отбиваться руками и ногами или со спокойной гордостью покориться судьбе?
А до чего же обидно! Так лихо удрал, а теперь выходит — зря. Ох и будет ему сейчас!.. Толик вдавился в забор.
Что это?
Судьба изредка бывает милостива к беглецам. Широкая доска за спиной подалась внутрь. Ура!.. Толик развернулся, даванул плечом доску из последних сил и провалился в открывшуюся щель. Кувыркнулся в чертополохе, вскочил, подхватил пилотку. Повисшая на гвозде доска захлопнула в заборе лазейку — прямо перед весело-изумленными глазами Рафика.
Толик промчался через садовые джунгли, умоляя судьбу об одном: чтобы калитка, ведущая на Ямскую, не была заперта. И ему повезло опять — калитка распахнулась от удара ладонями.
Теперь можно было не так спешить. Пока вся погоня соберется вместе, пока они посоветуются, он уже ой-ей-ей где будет!.. Толик перешел на утомленную рысь. До родных мест еще далеко, надо беречь силы. Он уже миновал садовый забор и был на перекрестке. Он совсем успокоился, и...
Прямо на него выскочили Олег, Мишка и Витя!
Значит, они не побежали через сад, а кинулись в обход! Перехитрили...
Толик рванул назад. Ему вдруг стало страшно так, будто все по правде. Будто если попадется, то ему настоящий плен и расстрел!
Был теперь только один путь, одно спасенье. Еще немного... Вот...
Он грудью грянулся о калитку у знакомых ворот...
На крыльце Толик слегка отдышался, оглянулся. Те, кто догоняли его, заглядывали теперь во двор, но здесь была для них чужая территория, незнакомая и, может, опасная. Толик выдернул из-под ремня майку, вытер подолом лицо и постучал в дверь.
Курганов был дома — опять везенье! Он не удивился, увидев Толика. Просто обрадовался:
— Ох какой гость хороший! Молодец, что пришел, входи...
Был Курганов какой-то помолодевший, веселый. В очень белой рубашке с подвернутыми рукавами. Он взял Толика за плечи, ввел в комнату.
— Очень, очень я рад... А почему ты взмокший? Бежал, что ли? И вид у тебя такой... военно-полевой. Ты откуда?
— Я... так. Мы с ребятами в войну играли, — приврал Толик. — А потом я вот... решил зайти.
— Замечательно решил... — Курганов поспешно убрал со стола газеты, задвигал стулья. — Вот сейчас мы и чаек сразу сообразим. После жарких боев чаек полезен. А? Ты не спешишь?
— Да нет... — пробормотал Толик, представив, как топчутся у ворот преследователи.
— Прекрасно... А то мы так давно не виделись. Я... признаться, я думал: уже не обиделся ли ты? В последний раз я, кажется, был как-то не так... не очень гостеприимен... Да?
— Нет, что вы! Это я сам... Ну, сам такой лентяй, никак не собрался зайти. Да еще мама болела, да экзамены потом... — Толик согнулся и стал чесать под коленом рубчик.
— А с мамой что? — встревожился Курганов.
— Сейчас уже все в порядке!
Комната Курганова тоже казалась веселой и (если можно так сказать про комнату) помолодевшей. Наверно, потому, что впервые Талик видел ее днем. Солнце рвалось в окна. Марлевая занавеска парусом надувалась у открытой форточки. Шелестела на краю стола открытая книга. Шкуры на полу не было, пахло вымытыми половицами.
Хронометр стоял на подоконнике. Желтые винты, ручки и кольца разбрасывали лучистые блики. Стучал хронометр все так же — словно ронял на стекло медные дробинки. И в дробинках этих, казалось, тоже вспыхивают солнечные звездочки...
Карта на стене, рисунок с Нептуном, некрашеные доски полок — все было светлым, все отражало радостные лучи. Лишь черный камин выглядел сумрачно, он был не нужен лету. Толик пожалел камин и приласкал его глазами: не грусти. Глаза прошлись по чугунным завиткам от пола до узорчатого карниза, скользнули выше... И оттуда, со стены, глянул на Толика Крузенштерн.
Тот самый Крузенштерн с его, Толькиного, портрета.
— Ой, — шепотом сказал Толик. — Значит, повесили портрет...
— А как же! Сразу и повесил, как ты ушел тогда. Замечательный рисунок. И стихи прекрасные...
Толик застеснялся, подошел к камину, уперся ладонями в холодный чугун. Из каминной пасти дохнуло по ногам неприятным холодком. Толик зябко переступил и, задрав подбородок, уставился на рисунок. Перечитал свои строчки.
Нет, стихи сейчас не казались ему хорошими. Так себе... И рисунок был не такой уж удачный. И Крузенштерн смотрел с него не в синюю даль океана, а прямо на Толика. Укоризненно смотрел: "Что же ты не приходил столько времени?"
Чтобы оправдаться перед Крузенштерном и Кургановым, а заодно и перед собой немножко, Толик сказал:
— Я заходил в весенние каникулы, а у вас закрыто было... А потом я подумал: приду, а вы, наверно, работаете...
— Сейчас не работаю, отпуск...
— Да я не про эту работу. Я думал, что книгу пишете, — вздохнул Толик.
Арсений Викторович подошел к Толику со спины, положил ему на плечи свои ручищи.
— Видишь ли, с книгой я тоже... кажется, все.
Толик крутнулся у него под ладонями.
— Кончили? Правда?
Голубые глазки Курганова смущенно радовались. Он потрогал рубец у краешка рта, словно хотел придержать неловкую улыбку.
— Видишь ли... самому не верится. Столько лет. А теперь страшно даже... Но делать нечего — кончил.
— А когда напечатают?
— Ну... что ты, дорогой мой. До этого еще... Я и не показывал никому пока. Главное, что дописал... Пойдем-ка за стол.
В углу на табурете уже булькал новый электрочайник. Толик запоздало сдернул пилотку, снял ремень с фляжкой, положил на подоконник рядом с хронометром. Незаметно подмигнул хронометру. Придвинулся с табуреткой к столу.
— Вприкуску будешь?
— Ага... спасибо, вприкуску... Арсений Викторович, а чем кончается повесть?
— Ну, как тебе сказать... Кончается тем же днем, что и начинается. Крузенштерн уже в годах. Размышляет... Может, это и не очень интересно, не приключения, но, как бы это сказать... необходимо для смыслового завершения...
— Почему не интересно? Там все интересно!
— Да? Тогда... может быть, прочитать последнюю главку, а? Ты пей, а я прочитаю... если хочешь, разумеется. А?
— Ну, конечно же! — Толик зажал в зубах алмазно-твердый осколок рафинада, поставил на край стола локти, взял в ладони теплую кружку и прижался к ней щекой.
Арсений Викторович, оглядываясь, вытянул с полки папку.
...Читал Курганов минут десять. Толик слушал с ощущением, словно ничего не кончалось. Словно лишь вчера они сидели у горящего камина, а потом неожиданно наступило летнее утро и за ним очень быстро — день. А повесть будто и не прерывалась...
— Ну вот так, значит... — Курганов закрыл папку и глянул на Толика нерешительно и выжидательно.
— Хорошо, — сказал Толик, застеснявшись этого взгляда. — Правда, Арсений Викторович, хорошо. Немного печально, но наверно, так и надо, да?
— По-моему, да. Значит, ты это почувствовал?
— Ага... Эпилоги всегда немного грустные, — со знанием дела заметил Толик. — Это ведь эпилог?
— Видишь ли... это не совсем эпилог. Он будет дальше, отдельно. А это просто конец последней главы.
— А-а... — Толик почувствовал, будто его слегка обманули. Вернее, он сам сглупил. Арсений Викторович поспешно сказал:
— Впрочем, наверно, ты прав, это эпилог. А дальше — как бы отдельный еще рассказ, окончательное послесловие.
— А там про что? Можно почитать?
Курганов улыбнулся:
— Можно. Только это ведь самый конец. Может, уж лучше все по порядку, а? Своими глазами. Если, конечно, интересно...
— Ой, правда? — Толик даже чай расплескал. — А вы дадите? Все, что написали?
— Я вот что подумал... Может быть, твоя мама согласится перепечатать рукопись? Почерк у меня разборчивый... Мама бы перепечатала, а ты бы прочитал заодно. По печатному-то легче. И впечатление более правильное... А?
— Ну конечно! — Толик вскочил. — Она согласится!
— Вот и хорошо. Ты спроси, а я...
— Да чего спрашивать! — Толик испугался, что Арсений Викторович передумает. — Я и так знаю! Мама недавно говорила, что хорошо бы дополнительную работу найти, а то денег совсем нет... Ой... Нет, она вам, наверное, и бесплатно...
— Ну-ну, это уж ты не туда поехал, — засмеялся Арсений Викторович. — Ни к чему такое дело. Главное — чтобы не очень долго. Хочется до осени показать свое творение знающим людям, а в издательстве не возьмут, если не на машинке...
— Я прямо сейчас могу отнести, — нетерпеливо сказал Толик.
— Да? А... — Курганов нерешительно замолчал.
— Думаете, я потеряю? Вы не бойтесь, ничего не случится!
— Я не боюсь. В крайнем случае у меня черновики есть...
Курганов посмотрел вдруг серьезно и ласково, сказал тихо:
— Ничего плохого не случится. Ты мне всегда приносишь удачу...
Толик зачесал ногой ногу и засопел. Но Курганов и сам смутился:
— Да, тут еще такое дело... Там сразу на первом листе... Ты знаешь, что такое эпиграф?
— Это... ну, такие строчки в начале книжки, да? Из какого-нибудь другого рассказа или стихов...
— Вот-вот... Ну, и так уж получилось у меня... Видишь ли, ты мой первый читатель. И стихи у тебя очень подходящие. В общем, я, как говорится, взял на себя смелость... сделал их эпиграфом к повести. Если ты не возражаешь.
— Ой... — У Толика щекам стало горячо от радости и благодарности. — Но ведь это еще не такие... не настоящие стихи.
— Как тебе сказать... Они хорошие. Для моей повести — очень хорошие. Самые подходящие. Я так и подписал: "Четвероклассник Толик Нечаев, первый читатель этой повести". Можно?
— Конечно... Только я ведь уже в пятый перешел.
— Это неважно. Когда писал стихи — был четвероклассник. Будешь потом расти, а в стихах останется твое детство... А?
— Ладно, — прошептал Толик. — Но я боюсь немного...
— Чего?
— Вдруг мама не разрешит. Скажет: куда тебе в настоящую книжку... Скажет: не заслужил еще.
Курганов медленно проговорил:
— Во-первых, ты очень заслужил...
Толик нерешительно поднял глаза:
— Чем?
Курганов будто не услышал. Сказал:
— А во-вторых, маму мы уговорим.
Толик совсем не боялся засады. Ему казалось, что он пробыл у Курганова чуть ли не полдня. Кто же станет караулить его столько времени?..
Попался он, когда миновал сад и перекресток.
Мишка, Рафик и Люська прыгнули из-за пустого киоска. Семен выбрался из рассохшейся бочки, что валялась у изгороди (бочка при этом развалилась). Олег и Витя подскочили сзади.
Обступили плотно.
Толик притиснул к животу тяжелую папку.
— Ребята, вы что! Я сейчас не играю!
— Мы тоже не играем, — разъяснил Олег. — Мы в самом деле берем тебя в плен.
— Но я сейчас не могу! У меня важное дело!
— Ай-яй-яй, — медовым голосом сказала длинноногая Люська, и глаза ее были безжалостны. — А нам-то что? Тащите его, робингуды.
Семен влажными ладонями ухватил Толика за локти.
— Но я же правда не могу! Мне домой надо! Вот видите — папка? В ней важные документы, у меня мама машинистка!
— Вот и посмотрим, что это за документы! — обрадовался Рафик. Синие глаза его засияли лучистым любопытством.
— Там, наверно, тайные планы против нас, — выдохнул Семен.
Они не понимали! Им нужны были тайны, охота за шпионами, чтобы жизнь была интересной! А ему как быть? Если отберут или растреплют рукопись, растеряют листы, что он скажет Арсению Викторовичу?
"Ты мне всегда приносишь удачу..." Принес удачу!
— Вы какие-то совсем глупые, — с тихим отчаянием проговорил Толик. — Сейчас ну нисколько не до игры. Если с папкой что-то случится, знаете что будет? И мне, и вам...
— Ох как страшно, — хихикнула Люська.
Но Олег сказал:
— Нам твоя папка не нужна, если в ней ничего про нас нет. Ты сам нам нужен.
— Да зачем?!
— Как зачем? Протокол-то еще не дописан, — вредным голосом напомнила Люська.
— Мы так и не выяснили, кто ты такой, — махнув ресницами, разъяснил Витя.
— Ну, Толька я! Нечаев Анатолий! На Запольной живу!
— А зачем говорил, что Липкин? — сказал Семен. — Липкина-то мы знаем.
— Я думал, что игра такая: раз попался в плен, надо обхитрить... А теперь же не игра!
— А зачем по нашим улицам ходил, если ты с Запольной? — вмешался Рафик. — И все высматривал.
— Да не высматривал я! Просто гулял!
— Подозрительно это, — решил Олег. — Надо все выяснить до конца и записать. Пойдешь добровольно?
Толик решился на крайний шаг:
— Знаете что? Я папку отнесу и приду! Сам приду, честное слово! Честное пионерское! Вот, за звезду держусь! — Он вырвал у Семена локоть и взялся за звездочку на пилотке. И подумал: будь что будет, лишь бы с рукописью не случилось беды.
Но Олег сказал:
— Не выйдет. Ты уже давал слово и нарушил. Сказал, что не убежишь, а сам драпанул.
— Да еще штаб развалил! — весело добавил Рафик.
Толик искренне возмутился. Так, что даже бояться забыл:
— Вы что врете! Я слово дал, что не убегу, пока вы меня по улице ведете! А больше никакого слова не было!
— Выкрутился, — сказал Олег. — А сейчас опять слово дашь и снова потом причину выдумаешь уважительную.
— Как наш Шурка! — вспомнил Мишка. — Сперва пообещает, а потом: "Мама не пустила. Разве можно не слушаться маму?"
"Шурка-то ваш лучше вас всех", — подумал Толик, вспомнив честные глаза курчавого мальчишки. И сказал насупленно:
— Он тоже ни в чем не виноват. А вы все на него.
— Виноват или нет, мы сами разберемся, без посторонних, — сказала Люся.
— Конечно, — подтвердил Олег. — Хотя... почему без посторонних? Вместе с ним и разберемся. — Он кивнул на Толика. — Пускай доказывает, что наш милый Шурочка ни в чем не виноват.
— Как? — удивился Толик.
— Он за тебя заступился, когда мы тебя поймали? Заступился. Вот теперь ты заступайся, раз он тебе так нравится.
Толик хотел спросить: откуда они взяли, что совсем незнакомый Шурка ему нравится? Но спросил вместо этого:
— Да как заступаться-то?
— Очень просто. Докажи, что ты не разведчик и он тебе ничего про нас не рассказывал.
— Опять вы одно и то же... — безнадежно проговорил Толик. — Как еще доказывать? Головой о забор, что ли стукаться?
— Стукаться не надо, — спокойно растолковал Олег, а остальные внимательно слушали командира. — Приходи сегодня в штаб, когда мы с Шуркой будем разбираться. Там все и объяснишь подробно... И никакого слова от тебя не надо. Придешь — хорошо. Не придешь — значит, будет Шурка изменник, а ты трус.
— Во сколько приходить-то? — сердито спросил Толик.
Выхода не было.
То, что Олег и вся компания могут посчитать его трусом, Толика не очень волновало. Хуже, что и сам про себя он будет думать так же, если не выполнит обещания. А от себя не спрячешься.
А если пойдет, какие еще испытания устроит пленнику компания, которая называет себя "отряд" и "робингуды"?
Может, взять Султана? Но сразу скажут: испугался один-то идти...
А может, ничего страшного не будет? Вроде бы неплохие пацаны. Конечно, гонялись, в плен брали, допрашивали, но это потому, что он не из их компании.
В том-то и дело, что не из их...
Интересно бродить по незнакомым переулкам и делать открытия, но все один да один... Толик теперь чувствовал, как наскучался он за две недели каникул без друзей-приятелей.
Но откуда он взял, что отряд Олега захочет принять к себе мальчишку с дальней улицы? Пока они его чуть ли не шпионом считают. Допрос готовят... Ну и пусть!
Робость и гордость перепутались в Толькиных чувствах. И жутковато было, и любопытно. От всех переживаний рубчик под коленкой чесался почти беспрерывно. Толик с нетерпением ждал вечера. Олег сказал: "В восемь часов..."
В семь пришла мама.
Вопреки ожиданиям Толика, мама не высказала восторга, когда узнала о рукописи Курганова. Даже известие, что Арсений Викторович сделал стихи Толика эпиграфом, ее не тронуло. Мама сухо спросила, с каких пор Толик стал решать за нее вопросы насчет работы.
Толик упал духом:
— Я думал, ты захочешь. Ты же раньше всегда ему помогала... Он книжку написал, а ты...
— Я, конечно, напечатаю. Но не нравится мне твоя излишняя самостоятельность. Лучше бы ты тратил ее на домашние дела. Пол не метен, посуда не мыта, а я и так кручусь...
— Ма-а, я все сделаю!
— Сделаешь ты... За собой-то последить не можешь. Посмотри на себя: исцарапанный, перемазанный, на майке дыра...
— Ма-а, я зашью!
— Воображаю... И еще имей в виду: будешь мне раскладывать копирку. Сколько экземпляров просил Арсений Викторович?
— Д... три. А ты сегодня начнешь печатать?
— Может быть, мне бросить все дела? У меня в машбюро полно работы, сегодня приду после десяти...
Ну, что же, это было даже хорошо. Не придется объяснять, куда это он вечером "смазал пятки".
...И вот опять Уфимская улица и зеленый двор, где стоит большой дом с застекленной верандой.
Никто не встретил Толика, никто не окликнул, когда он шел через двор. Лишь воробьи шастали в рябинах... Вот и закуток между забором и сараем...
Штабной навес оказался построен заново. И вся компания была здесь. Кроме Шурки...
Невысокое уже солнце светило через забор, и тень от навеса лежала на траве. Толик молча встал на границе этой тени.
— А, пришел все-таки, — добродушно сказал Мишка-стрелок. — А мы думали...
— Ничего мы не думали! — жизнерадостно возразил Рафик. — Я говорил, что придет.
— Я тоже говорил, — серьезно подтвердил Витя. — Почему не прийти, если человек не боится?
До этой минуты ощущал Толик под сердцем замирание, а в желудке холодок. А сейчас отпустило.
— Я же обещал, что приду.
— Ну, ладно, — снисходительно отозвался Олег. — Ты все-таки давай расскажи, что за человек и откуда... Ты садись.
Толик присел на ящик.
— Ну... я с Запольной человек, — начал он и сам улыбнулся такому началу. И ребята улыбнулись. Люся спросила:
— Протокол-то писать?
— Не надо, пусть так рассказывает, — решил Олег. — Ты что в наших краях делал, если сам с Запольной?
И Толик рассказал, как делал для себя открытия.
— Ха! Какие тут открытия, каждый закоулок давно обшарен, все давным-давно знакомо, — сказал Семен.
— Это для вас знакомо... Вот когда Крузенштерн приплывал на дальние острова, их жителям тоже все было знакомо, а для него-то было неизведанное.
— Кто приплывал? — удивился Рафик.
— Крузенштерн, — сказал Олег. — Знаменитый русский мореплаватель. — И обратился к Толику: — А ты что про него знаешь?
— У меня книжка есть... — Про повесть Курганова Толик не сказал. Иначе получилось бы, что болтает о чужих делах.
Но ребята и без того вспомнили о кургановской папке:
— А что это за бумаги ты тогда тащил? — подозрительно спросил Мишка.
— Секретные документы? — подскочил Рафик.
— Да это работа мамина, для перепечатки... Ну, неужели вы по правде думаете, что это про ваш отряд сведения?
Конечно, никто так не думал, и все опять рассмеялись.
— И Шурку вашего я ни про что не расспрашивал, — добавил Толик. — Я и не знал про вас тогда...
— Это понятно, — покладисто сказал Олег. И строго прищурился: — Но с Шуркой мы все равно должны разобраться до конца. Хватит с ним возиться.
— А его опять нет! — вмешалась Люся. — Было ему сказано: к восьми, а он...
— Еще, наверно, нет восьми, — заметил Толик. — Я раньше, чем надо, пришел...
— А вон и Шурик, — сказал Витя.
Шурка вбежал под навес и сразу встал по стойке смирно — запыхавшийся и привычно виноватый.
— Явился красавчик, — усмехнулся Олег.
— Я не опоздал, — быстро сказал Шурка.
Олег усмехнулся снова:
— Раз в жизни... Завтра по такому случаю снег пойдет. — Он утомленно обвел глазами ребят: — Ну, вот что, робингуды. Пора с Шуркой решать окончательно. Возимся, возимся...
— Я же не выдавал никаких тайн... — полушепотом проговорил Шурка. Задергал на груди галстук матроски и тут же испуганно опустил руки.
— Он не выдавал, — подтвердил Толик и подумал: "Сейчас скажут, чтобы не совался..." Но Олег сказал другое:
— Не в тайнах дело. И не в сегодняшнем случае, а вообще... Ты, Шурик, нестойкий человек.
— Почему? Я стойкий... — совсем шепотом отозвался Шурка.
Все, кроме Толика, засмеялись. Но негромко и без веселья. Люся сказала:
— Твои грехи записывать, дак никакой тетрадки не хватит.
"А зачем их записывать?" — подумал Толик. И Шурка еле слышно спросил:
— А зачем записывать?
— Затем, что без этого их не сосчитать, — весело хмыкнул Рафик. А Семен посопел и угрюмо напомнил:
— Вчера, когда мы на Черной речке футбол гоняли, ты посреди игры домой смотался.
Шурка, не глядя на него, сказал:
— Сами же говорили, что от меня никакой пользы...
— Все равно команду в игре не бросают, — проговорил Витя и вздохнул, словно жалея Шурку.
— А если я маме обещал, что к шести часам домой приду...
— Ну и сидел бы с мамой на печке, — зевнув, заметил Мишка.
— А если я обещал, а потом не выполнил, тоже получится, что нестойкий...
— Если обещал, надо выполнять, — рассудил Олег. — Да только, прежде чем обещаешь, думать надо. Зачем было говорить, что придешь к шести?
— Иначе меня совсем бы не пустили... — Шурка нагнул голову так низко, что тюбетейка едва не сорвалась с пружинистых кудряшек. Он схватился за нее и опять встал прямо.
— "Не пустили бы"... Вот она, твоя стойкость, — печально подвел итог Олег. — Нет, ребята, по-моему, хватит. Однажды он так подведет, что всю жизнь беду не расхлебаем...
У Шурки шевельнулись губы:
— Не подведу я...
— Выгнать, да и фиг с ним, — скучно проговорил Мишка.
— А кто фотографировать будет? — напомнил Витя.
— Да он и с фотографированьем со своим всегда волынку тянет, — заметила Люся.
— Зато карточки хорошие, — возразил Витя.
Олег сказал:
— Карточки и правда хорошие, но это не причина, чтобы оставлять в отряде, если человек ненадежный... Ты, Шурка, может, для обыкновенной жизни еще кое-как годишься, но для робингудовской — никак... Я предлагаю Шурку Ревского из отряда "Красные робингуды" исключить.
Шурка вздрогнул так, что тюбетейка над кудряшками подскочила. Он замигал, спросил тоненько и удивленно:
— А я... тогда куда денусь?
Все смотрели мимо Шурки. Олег уже другим голосом проговорил:
— Вот и я думаю: куда ты денешься?
Витя помахал ресницами и нерешительно предложил:
— Может быть, еще одно последнее предупреждение?
Мишка Гельман коротко засмеялся и сплюнул.
— Сколько их было, последних-то, — сказал Олег. — Тут надо другое... Если уж оставлять, пускай даст страшную клятву.
Шурка с готовностью предложил:
— Я могу кровью подписать.
Мишка опять засмеялся. Семен обстоятельно разъяснил:
— Нельзя. Будешь палец колоть — в штаны напустишь.
— Семен! — строго сказала Люся.
— Нет, надо другую клятву, — решил Олег. — Если уж оставлять его, пускай пройдет испытание огнем и водой. И если такую клятву нарушит, не будет ему прощенья... Шурка, ты согласен?
Шурка быстро закивал и наконец уронил тюбетейку.
Семен притащил от колонки ведро с водой. Мишка на лужайке перед навесом развел маленький костер из щепок и газет. Витя и Люся прикатили от поленницы два бревнышка и на них положили концами длинную доску. Получился гибкий мостик. С одной стороны, в метре от мостика, потрескивало пламя, с другой стояло ведро. От забора к навесу протянули веревку. Через нее перекинули шпагат и подвесили на нем кирпич. Другой конец шпагата привязали внизу к доске...
Все делалось слаженно, и Толику ясно стало, что эта операция придумана заранее. Для Шуркиного перевоспитания. Толик совсем убедился в этом, когда Олег достал из кармана листок:
— Вот тут клятва написана...
Один Шурка ни о чем не догадывался. Покорный и счастливый, что все-таки не исключили, он молча следил за приготовлениями, которые Толику казались жутковатыми.
Толик испытывал замирание, словно у него на глазах готовилась казнь. Но возмущаться и вмешиваться ему в голову не приходило. В этом дворе действовали свои законы. В непреклонности робингудов было что-то привлекательное. Толик чувствовал, что если и его заставят пройти испытание огнем и водой, он не сможет протестовать. Подчинится с ощущением сладковатой покорности, под которой шевелится теплый червячок любопытства.
Из дома принесли темную косынку, завязали Шурке глаза. Поставили его на середине тонкой доски — доска пружинисто прогнулась и задрожала под легоньким Шуркой. Кирпич висел прямо над его головой, почти касался тюбетейки.
Мишка подбросил в костер щепок, пламя взметнулось. Видно, Шурке припекло ноги, он быстро затоптался, доска закачалась. Привязанный к ней шпагат задергал кирпич — тот слегка тюкнул Шурку по макушке. Все засмеялись, но Олег строго сказал:
— Тихо!.. Будешь приплясывать и дрожать от страха — получишь камнем по башке. Или свалишься — не в огонь, так в воду. Стой смирно и повторяй слова клятвы. Если дрогнешь — значит, у тебя в характере нечестность. И клятва будет недействительна.
Шурка прижал к бокам согнутые локти, вцепился в лямки штанов и замер, как парашютист перед прыжком.
Все встали в шеренгу (лишь Толик чуть в стороне). Олег раздельно заговорил:
— Клятва... "Я, Александр Ревский"... Повторяй!
Шурка сипловато и торопливо повторил. И повторял дальше:
— "Клянусь огнем, водой и небесными камнями... что никогда не подведу отряд "Красные робингуды"... Не выдам тайны, не испугаюсь опасности, не нарушу обещания... А если изменю этой клятве, пускай меня сожжет огонь... поглотит вода... раздавит камнепад..."
Шурка повторил последние слова и нерешительно спросил:
— Все?
— Все, — слегка разочарованно сказал Олег. Он мигнул Мишке, и тот с размаху вылил в костер воду.
Взлетел шипящий столб пара и пепла — будто джинн вырвался из кувшина. Шурка вздрогнул, кирпич опять клюнул его углом в тюбетейку. Шурка присел, но с доски не соскочил.
— Ладно, — вздохнул Олег. — Кажется, выдержал...
Косынку сняли. Шурка счастливо размазывал по щекам попавшие на лицо брызги и чешуйки пепла.
Олег посмотрел на Толика, словно говорил: "Вот такая у нас жизнь". И спросил:
— Ну, что? Хочешь в наш отряд?
Толик торопливо кивнул.
Семен сказал недовольно:
— Пускай тогда такую же клятву даст.
— Ему-то зачем? — добродушно отозвался Олег. — Видно ведь и так, что человек надежный.
С этого дня время полетело неудержимо и весело.
Утром Толик спешил в отряд "Красные робингуды".
Отряд назывался так не оттого, что в нем занимались стрельбой из луков.
— Просто потому, что мы за справедливость, — объяснил Олег. — Робин Гуд всегда за справедливость сражался. А почему "красные", и так ясно. Не разбойники же мы, а пионеры.
Название придумал Олег. Он почти все придумывал сам, потому что был командир. Толику он казался похожим на Тимура. Только Тимур — это все-таки из книжки и кино, а Олег — вот он, рядышком. И может, не такой уж он героический и безупречный, но дела затевал всегда увлекательные и командовал справедливо.
Дисциплина у "Красных робингудов" была твердая и одинаковая для всех. Подчиняться ей было интересно. И Толик без обиды отсидел на "гауптвахте" час ареста за то, что однажды опоздал в штаб к назначенному сроку. Гауптвахта помещалась недалеко от штаба, у забора. Это была очищенная от лопухов и огороженная колышками с бечевкой площадка. Крошечная. Посреди нее стоял чурбак для арестанта. Справедливый Олег сам один раз сел на него за вспыльчивость: не сдержавшись, он хлопнул по шее бестолкового Шурку, когда тот два раза подряд закинул в чужой двор мячик.
Треснув расстроенного Шурку, Олег вздохнул, сказал ему
"извини" и объявил, что садится на полчаса.
Арестованные не очень скучали: им разрешалось разговаривать с остальными робингудами. Но это если простой арест. А если строгий, приходилось молчать и стоять у забора "пятки вместе, носки врозь, руки по швам". Но строгий арест случился только один раз, да и то для Шурки. Шурка обещал сделать снимки для отрядного дневника, но вовремя не напечатал, потому что, балда такая, разлил дома проявитель на бархатное покрывало, которым вздумал зашторивать окно. Конечно, ему влетело от матери, какие уж тут фотографии...
Толику было жаль Шурку, но Олег сказал, что робингуд Ревский виноват сам: нельзя всю жизнь быть растяпой.
Шурка на командира не обиделся. Он считал Олега самым справедливым человеком. Потому что Олег научил Шурку ездить на велосипеде, стрелять из рогатки, сдерживать слезы при ушибах и ссадинах и не очень бояться драки с одинаковым по силе противником. А перед теми, кто сильнее — в школе и на улице, — Олег за Шурку заступался и взамен не требовал никаких услуг. "Только чтобы ты не был такой размазней".
Но Шурка все-таки оставался размазней, хотя и симпатичной. На всех он смотрел своими ясными зеленовато-желтыми глазами честно и бесхитростно. Со всеми был откровенным. Его спросят: "Шурка, зачем ты таскаешь летом тяжеленные ботинки?" А он: "Мама босиком не разрешает, а от сандалий, она говорит, развивается плоскостопие. А ботинки приучают к дисциплине, потому что их надо чистить и аккуратно шнуровать". Или еще: "Шурка, спорим, что испугаешься пойти по жерди от забора до крыши". А он: "Нет, я пойду, если надо, но я обязательно свалюсь, я еще не выработал иммунитет против боязни высоты". Вот такие фразы он иногда произносил. Видимо, научился у папы. Шуркин папа был адвокат. Чтобы защищать в суде преступников, надо уметь говорить умные и хитрые речи.
Толик один раз спросил у мамы: зачем адвокаты защищают преступников, если те все равно виноваты? Мама сказала, что не все, кого судят, преступники — случается, что человека обвинили напрасно. А бывает, что вина есть, но не такая большая, как сперва кажется. Вот адвокат и помогает разобраться.
Толику иногда казалось, что Шуркина вина во всяких происшествиях не такая большая, как говорит Олег. Но стать Шуркиным адвокатом Толик не решался. Во-первых, Олегу виднее, они с Шуркой по соседству с младенчества живут. Во-вторых, в отряде "Красные робингуды" слова командира не обсуждались. Не принято было. Вся компания Олега слушалась, потому что уважала.
Компания была все та же, с которой Толик познакомился в первый день. Кроме Олега и Шурки — Мишка Гельман, Рафик Габдурахманов, Витя Ярцев да Люся и Семен Кудымовы.
Семена все звали полным именем, вид у него был солидный, но характер такой: что скажешь, то и сделает, а сам не догадается. Люся гораздо живее брата была и любила повредничать.
У Рафика было полное имя Рафаэль. Не татарское, а скорее итальянское. Но он был "чистокровный" татарин, он сам так сказал однажды, когда объяснял, почему светловолосый и с синими глазами.
— Мои родители не из здешних татар, они до войны сюда из Казани приехали, а там много таких светлых.
Родителей Рафика Толик несколько раз видел. Они были пожилые, морщинистые, всегда ходили вместе и ласково здоровались с ребятами. Неважно говорили по-русски. А у Рафика лишь иногда проскакивал татарский акцент — при сильном волнении.
Жили Габдурахмановы в приземистом домишке на той же Уфимской улице. Толик однажды зашел к Рафику и буквально глаза вытаращил: всюду на стенах были разноцветные рисунки. Многобашенные дворцы и терема, гномы в пестрых колпаках, всадники в старинных одеждах и диковинные звери.
— Сам рисовал?
Рафик кивнул смущенно, без привычного озорства.
— Наверно, тебя не зря Рафаэлем назвали, — сказал Толик, водя глазами по картинкам. — Был такой знаменитый художник.
— Знаю... Я читал. Только меня не из-за этого, а просто так...
Рафик много читал. И в школе был почти отличником, это Витя Ярцев сказал, он учился с Рафиком в одном классе.
А сам Витя был "окончательный троечник", хотя по виду очень напоминал отличника: вежливый такой и аккуратный. "Ему силы воли не хватает, — сказал как-то Олег. — А так он хороший человек, только чересчур добрый..."
Зато у Мишки Гельмана воля была что надо. Он даже и Олегу-то не слишком подчинялся. Не то чтобы спорил, а просто пожмет плечами, оттопырит губу и делает по-своему. Не всегда, конечно, а если в чем-то крепко не согласен. Впрочем, с Олегом они не ссорились. Потом уже Толик почувствовал, что Олег словно побаивается скучновато-независимого Мишки и поэтому не командует им, как остальными...
В общем, непохожие друг на друга были люди робингуды, но компания составилась дружная. И Толик недолго чувствовал себя новичком.
Дела у робингудов каждый день случались разные. Но всегда интересные. Например, собрали коллекцию минералов и устроили в штабе выставку. Гор и месторождений поблизости не было, но в пяти кварталах от Уфимской, на окраине Новотуринска прокладывали рельсовую ветку и навезли туда кучи камней и щебенки. Лазишь по этим грудам — и будто ты среди настоящих скал и осыпей. Можно набрать осколков разного гранита с искорками слюды, кварца, похожего на мутный хрусталь, разноцветных полевых шпатов, серых камушков с вкраплениями медного колчедана. И еще всяких пород, названий которых не знаешь (Олег потом определит)...
Были, конечно, и всякие игры: в лапту, в штандер, в разведчиков, в "попа-гоняла".
Один раз отряд организовал настоящую тимуровскую работу. Соседской старушке привезли дрова, и "Красные робингуды" лихо перетаскали их во двор и сложили в сарае. Потому что Олег решил: "Хватит прыгать и бездельничать, надо людям показать, что от нас и польза есть". Правда, тайного дела, как у Тимура, не получилось, бабка находилась тут же и руководила укладкой, а потом одарила работников карамельками. Но Олег сказал:
— Главное не тайна, а результат... Пошли купаться!
Купались на Военке. Так называлось место на Черной речке. В недавние годы войны неподалеку стоял учебный полк, и бойцы построили на речке плотину, получился пруд. На плоской травянистой площадке у берега полк иногда разворачивал громадные брезентовые палатки для летней бани. От тех времен и осталось у пруда название. Сейчас в нем купались мальчишки с окрестных улиц. На береговой площадке хорошо было гонять мячик. Иногда, правда, мяч (особенно если бил по нему Шурка) летел в воду или в теток, полоскавших на мостках белье. Тетки громко, но не очень сердито кричали на ребят и с размаху лупили по воде мокрыми рубахами и полотенцами...
В бесконечно длинном солнечном июле случались и дождливые дни. Тогда робингуды собирались на пустой застекленной веранде Олегова дома. Играли в лото, в домино, а то и в подкидного. Или рассказывали всякие истории. А бывало такое настроение, что пели под шорох дождя песни: "Прощай, любимый город", "В атаку стальными рядами", "Варяга" и печальную песню о пограничнике, который погиб, когда один отбивался от врагов... Собственно говоря, пел один Витька, а остальные просто подтягивали. Голос у Витьки был такой чистый и звонкий, что иногда просто в глазах щипало. Особенно если запоет: "Вот и пришлось на рассвете ему голову честно сложить..."
Иногда приходила молчаливая Олегова мама в длинном халате. Улыбалась ребятам, ставила на табурет чайник, блюдце с сахаром и тарелку с сушками или бутербродами.
В середине дня подкатывала к воротам забрызганная голубая "эмка" — это приезжал на обед старший Наклонов. Он был начальником какого-то треста.
У всех, кроме Мишки Гельмана, были отцы. Толика это удивляло. В классе, где учился Толик, больше чем у половины ребят отцы не вернулись с войны. А здесь, у робингудов, только и слышишь: "отец велел", "папа обещал купить", "это папин фонарик был, он мне его насовсем отдал"... Толик не завидовал. Радоваться надо, что робингудам так в жизни повезло. Но иногда скреб его по душе горький коготок.
Война есть война, от отца осталась только довоенная фотография да воспоминания о скрипучей портупее и шероховатой гимнастерке со звездочкой на рукаве. Но, может быть... может быть, мама и Дмитрий Иванович наконец по-настоящему полюбят друг друга и решат пожениться? Раньше Толика царапала мысль: а не будет ли это изменой отцу? Потом он решил, что не будет. Измена — это если бросают живого. Вот как, например, на той квартире, где они с мамой жили раньше, к соседке тете Клаве вернулся из госпиталя одноногий муж, а она ему: "Куда ты мне такой? У меня другой есть, с руками-ногами..." Если бы отец вернулся хоть какой, хоть совсем искалеченный, для Толика, для мамы, для Вари было бы такое счастье... Но что теперь делать, раз его нет? А Дмитрий Иванович хороший человек. Если бы они с отцом воевали в одном полку, то могли бы стать боевыми друзьями...
Или если бы мама познакомилась получше с Арсением Викторовичем... Но нет, он старый, мама за него не пойдет...
Несколько раз Толик забегал к Арсению Викторовичу. Тот радовался, угощал чаем. Однажды Толик пришел, когда Курганов регулировал хронометр. Отверточкой поворачивал медные цилиндрики на балансире. Он доверил Толику подержать в ладонях тикающий механизм. Сердце хронометра стучало доверчиво и ласково, даже с каким-то мурлыканьем. С такой доверчивостью сидит на руках у знакомого человека соскучившийся котенок.
Толик улыбнулся про себя и не стал пока рассказывать, как сам ставил точное время и запускал хронометр. Нет, он не боялся, что Курганов рассердится или обидится. Просто хронометр и Толик словно договорились сейчас: пусть у них двоих будет своя тайна...
Курганов спросил:
— Ну, а как там... мое творение? Печатается?
— Конечно! Уже больше половины готово!
Мама теперь была в отпуске, поэтому печатала рукопись Курганова каждый день. Утром, прежде чем умчаться к робингудам, Толик прокладывал копиркой чистые листы. Три листа, а между ними две копирки — и так двадцать раз. И, возвращаясь вечером домой — набегавшийся, накупавшийся, обжаренный июльским солнцем, с гудящими ногами и привычно ноющими царапинами, Толик знал, что его сегодня ждет еще одна радость: двадцать новых страниц с рассказом о плавании "Надежды". И, бухнувшись в постель, он читал о приключениях на Нукагиве, о гневных стычках Крузенштерна и Резанова, о страшном тайфуне у берегов Японии, когда матрос Курганов спас двух товарищей, о неудачных переговорах Резанова с японскими чиновниками, о встрече моряков с жителями Сахалина...
Мама печатала иногда и по вечерам. Ей тоже нравилась повесть Курганова, и она говорила, что работает с удовольствием.
Машинка у мамы была старая. Даже старинная. Называлась "Ундервудъ". Мама купила ее перед войной в комиссионном магазине. На машинке были клавиши с буквами, каких теперь и не встретишь. Например, "и" в виде палочки с точкой и "ять", которая похожа на твердый знак, но читается как "е".
От старости звук у клавиш сделался дребезжащий. Когда мама торопилась, машинка словно захлебывалась, и в звонком стрекоте пробивалось какое-то бульканье. Этот голос машинки был знаком Толику с младенчества. Она казалась ему живой. Ну, скажем, такой же, как Султан. Или... как хронометр.
Конечно, Толик любил машинку. И умел печатать на ней, хотя гораздо медленнее, чем мама, и с ошибками.
А один раз Толик даже отремонтировал машинку. Снизу к ней была привинчена плоская деревянная подставка (наверно, чтобы механизм не рассыпался от древности), и вот случилось, что один винт выкрутился и потерялся. Толик нашел в своих запасах новый болтик и туго ввинтил его в гнездо.
При этом он заметил интересную вещь: подставка, оказывается, не из сплошной доски, а из двух тонких, как фанера, досочек с прокладками из реек по краям. С края подставка рассохлась. Толик подковырнул ногтем и вытянул боковую рейку. Открылась темная щель: подставка была пустая. Можно засунуть, например, тетрадку или тонкую пачку бумаги. Тайник!
Толик сперва хотел сказать про тайник маме, а потом раздумал. Решил, что спрячет туда запас копирки. Однажды копирка у мамы кончится (такое порой случалось), тогда Толик откроет свою тайну. Мама удивится и обрадуется.
Но в эти июльские дни копирки хватало. И случилось так, что удивилась мама по другому поводу. И не обрадовалась, а устроила Толику нахлобучку.
Он прибежал в середине дня, чтобы перекусить. С ходу чмокнул маму в щеку и спросил, нет ли молока, потому что пить и есть хочется одинаково. И наткнулся на нехорошее молчание.
— Ну чего? — сказал он. — Я же все сделал, что ты велела. Копирку разложил, воды принес два ведра. Эльзе Георгиевне за хлебом сбегал...
Глядя поверх Толика, мама проговорила:
— Иду я сегодня с рынка и встречаю Арсения Викторовича. "Здрасте". — "Здрасте". — "Как дела?" — "Прекрасно, скоро закончу печатать..." — "Ах, как замечательно! Пусть тогда Толик первый экземпляр сразу принесет, а второй — когда прочитает..." — "Хорошо. А тре..." — И тут я прикусила язык. Анатолий, сколько экземпляров просил сделать Арсений Викторович?
Толик немытой пяткой зачесал рубчик под коленом.
— То есть третий экземпляр ты решил "заказать" для себя?
— А чего такого... — пробормотал Толик, заполыхав ушами. — Жалко, что ли?
— Объяснять еще надо, "чего такого"? Во-первых, ты мне бессовестно наврал! Во-вторых, я столько лишней бумаги перевела! А в-третьих, ты без разрешения автора хотел присвоить экземпляр произведения!
— Я же не без разрешения! — отчаянно сказал Толик. — Я бы потом спросил! А если нельзя, отдал бы ему все три!
— Это ты сейчас так говоришь.
— Нет! Честное робингудовское!
— Это что еще за новая клятва?
— Ну... это наша, у ребят. Ну, честное пионерское!
— Спрашивать надо было раньше, а не после времени.
— Я думал, что можно и потом...
— Он "думал", — уже не так строго проговорила мама. — Я вот тоже думаю: всыпать тебе, как я давно собираюсь, или засадить на неделю дома, чтобы поумнел?
— Ма-а... Лучше уж всыпать, — весело сказал Толик, поскольку гроза явно рассеялась. — А сидеть дома — это же с ума сойти! Каникулы такие короткие!
— Ты у меня когда-нибудь в самом деле дотанцуешь... Чтобы сегодня же все рассказал Арсению Викторовичу, ясно?
— Так точно, товарищ командир! — Толик стукнул упругими пятками о половицы и задрал подбородок.
— Иди мыть руки, грязнуля...
К Курганову Толик зашел сразу после обеда, чтобы добросовестно покаяться. Но Арсения Викторовича дома не оказалось. Толик решил, что для очистки совести сделал пока все, что нужно, и помчался к Олегу. Там сперва ремонтировали покосившийся штабной навес, а потом до вечера играли в лунки.
Толику везло. Мячик то и дело вкатывался в его лунку. Толик его ловко хватал и, когда кидал, ни разу не промахнулся. Поэтому он то и дело оказывался то "царем", то "судьей", то в суровой должности "палача". А среди тех, кого за промахи "казнят" мячом, он не оказался ни разу.
Но когда играли последний кон, везение кончилось. "Царем" стал Олег, "судьей" Мишка Гельман, а в "палачи" неожиданно попал Шурка. Он сразу принял грозный вид.
Олег сел на "трон" — ящик из-под масла. Мишке косынкой завязали глаза, он уселся на землю ко всем спиной.
Проигравшие по очереди подходили к "царю".
— Какое наказание справедливый судья назначит этому преступнику? — вопрошал Олег.
Мишка, никого не видя, наобум определял число горячих. От трех до десяти, как придет в голову.
— Наше царское величество утверждает приговор, — каждый раз говорил Олег. — Только Люсе, которой досталось от судьи "десятка", он милостиво сократил число мячиков наполовину.
Толику выпало семь горячих. Он поежился. Мячик был тяжелый и твердый — для игры в теннис. Как всадят таким между лопаток — в глазах разноцветные зайчики... Ну да ладно, Шурка сильно кидать не будет, он бросает из-за плеча, как девочка...
Толик первым пошел к забору, встал носом к доскам. Сказал Шурке со вздохом:
— Давай скорее, что ли...
А Шурка, видать, старательно целился, время тянул. У Толика даже позвонки зачесались.
Мячик свистнул и гулко стукнул о доску у плеча. Промах!
Ага, Шурка! Держись теперь...
Если "палач" мазал, он менялся местами с "осужденным".
Шурка, путаясь ботинками в лебеде, пошел к забору. Уперся в доски растопыренными ладонями. Замер...
Целиться в Шурку было удобно: белые лямки перекрещивались точно в середине его голубой спины, пониже матросского воротника. Толик поднял мячик и прищурил левый глаз.
Шурка, видно, ощутил спиною этот миг. Тоненькая шея его задеревенела, пальцы зацарапали доски. Ох, Шурка ты Шурка...
Стесняясь самого себя, Толик вздохнул и сильно пустил мячик в кружок от сучка в полметре над Шуркиной головой. Забор ухнул, Шурка удивленно оглянулся. Все радостно завопили: "Мазила!"
Мишка потер ладони. По правилам теперь Толик опять вставал к забору, непутевого "палача" Шурку прогоняли "в отставку", а дело брал в свои руки "судья". Толик пошевелил плечами: уж Мишка-то не промажет.
И Мишка не промахнулся ни разу. Когда Толик шел домой, спина у него все еще ныла и стонала.
Вдруг догнал Толика Шурка. Молча затопал рядом.
— Ты чего? — удивился Толик.
— Так... — сказал он.
Шурка шел, нагибался, отдирал на ходу от чулок репьи и, замахиваясь по-девчоночьи, кидал их в сидевших у калиток ленивых кошек. Те презрительно щурились.
Шурка бросил последний репей и неожиданно сказал:
— А я в тебя нарочно не попал... Не веришь?
Толик удивился, но сразу поверил. И спросил неловко:
— А зачем?..
— Так... А ты в меня тоже нарочно промазал, да?
— С чего ты взял? — буркнул Толик.
— Я знаю.
— Глупые мы с тобой, — сердито сказал Толик.
Шурка мотнул курчавой головой, подхватил тюбетейку.
— Нет. Я не думаю, что мы такие уж глупые.
Они молча прошли еще с полквартала. Был совсем вечер.
— Мне пора, мама будет волноваться, — сказал Шурка.
— Ага. Беги...
— Спокойной ночи, Толик...
И Шурка побежал, стуча ботинками и держась за тюбетейку.
А Толик шел и думал, что день сегодня был хороший.
На этом радости дня не кончились. Дома оказалось, что приехала на каникулы Варя. Толик заверещал и повис у нее на шее.
— Голову отломишь! — закричала Варя. — Пусти, чертушка!.. Толька, я кому говорю!
Кое-как она освободилась. Проворчала, оглаживая косы:
— Маленький, что ли? Вон какой вымахал... Мама, а правда, смотри, как он вырос. Длинноногий какой и тощий...
— Тощий, потому что носится целыми днями. С такой жизни можно совсем скелетом стать.
— Не! — сказал Толик. — У меня замечательная жизнь!
Скоро Толик убедился, что и в замечательной жизни без тревог не обойтись. Бывают, конечно, совсем беззаботные дни, но потом все равно что-нибудь случится... Все оставалось по-прежнему, только глаза у мамы были теперь невеселые.
Нет, мама не сердилась на Толика, не срывала на нем досаду, как бывало при мелких неприятностях. Наоборот, ласковая была. Но какая-то слишком рассеянная. Даже не спросила ни разу, сказал ли Толик Арсению Викторовичу о фокусе с третьим экземпляром (а он, кстати, все еще не сказал).
Толик всегда чуял, если маме плохо. И сейчас он смотрел на нее с беспокойством, но спросить, что случилось, не решался. Во-первых, мама обязательно скажет: все в порядке, не выдумывай. Во-вторых, Толик чувствовал, что расспросы ее еще больше расстроят, а беде не помогут. Но все-таки, что за беда?
Толик решил взяться за Варю. Ей-то все известно. Недаром они с мамой опять, как весной, шепчутся, будто подружки.
Варя сперва уперлась: ничего не знаю, отвяжись. Но тут уж он вцепился в нее мертвой хваткой. Варя повздыхала, пооглядывалась, взяла с Толика страшную клятву молчать и рассказала.
Мама ходила такая расстроенная из-за Дмитрия Ивановича. У того нашлись жена и дочка. На Украине. Как нашлись? А вот так. Он думал, что они убиты в Киеве при бомбежке, но они уцелели. Выжили и потом, когда в Киеве были немцы. А в начале сорок пятого, после запроса о Дмитрии Ивановиче, получили извещение, что он пропал без вести... Теперь вот они отыскались и он отыскался. Скоро поедет в Киев.
Конечно, тут радоваться надо. И конечно, мама радуется, что такое у Дмитрия Ивановича счастье. Но...
— В общем, все так в жизни запутано, — вздохнула Варя. — И радость, и печаль... Ты ведь большой уж, понимаешь.
Толик был, конечно, большой, но сейчас приткнулся к Варе, как маленький, чувствуя и грусть и облегчение оттого, что кончилась неизвестность. Жаль, разумеется, что Дмитрий Иванович не будет с ними, но раз уж так вышло, то пусть... Проживут они и втроем: Толик, мама и Варя.
Он прилег Варе на плечо, посчитал на ее подбородке редкие и светлые, как у мамы, веснушки. Сказал шепотом:
— Варь, а ты папу хорошо помнишь?
— Конечно. Я же тебе рассказывала...
— Ага... Варь, а вдруг на него похоронка тоже ошибочная?
Варя молча погладила его по голове. Толик и сам понимал, что на чудо надежды нет. Красноармейцы писали, что политрук Нечаев погиб у них на глазах: мина разорвалась точно в том месте, где за полсекунды до этого видели политрука...
— Варь, а Дмитрий Иванович насовсем уедет?
— Наверно...
— Ну ладно... Ты попроси маму, чтобы так не горевала, нельзя же из-за этого всю жизнь себя изводить.
— Всю жизнь она не будет, — серьезно пообещала Варя.
И правда, через пару дней мама была уже почти такой, как прежде. Вечером она устроила Толику нагоняй за то, что лезет в постель с немытыми ногами, а утром — еще один: за то, что положил между листами копирку не той стороной:
— Разиня! Я могла испортить два десятка страниц!.. Кстати, ты сказал Арсению Викторовичу про третий экземпляр?
— Я заходил, а его дома нет...
— Целыми днями нет дома? Ох, займусь я тобой...
Толик порадовался маминому бодрому настроению и подмигнул Варе. А она ему. Тогда Толик отозвал Варю в коридор и веселым шепотом предложил:
— Знаешь что? Женилась бы ты скорее. То есть это, выходила бы замуж. Вот и будет мужчина в доме.
— Долго думал? — спросила Варя.
— Ага. Вчера целый вечер.
— Хорошо. Иди-ка сюда... — Варя сняла с гвоздя самодельную мухобойку из деревяшки и подошвы. Толик захохотал и ускакал во двор. Там его нашел Витя Ярцев, который появился со срочным известием.
Известие было такое: к Рафику из Казани приехал дядюшка, привез в подарок масляные краски, во-от такую коробку. Рафик на радостях пообещал всем нарисовать новые рыцарские гербы. Старые совсем пооблиняли, а у Толика и вообще никакого нет.
— Олег велел, чтобы ты придумал скорее, какой тебе надо...
Толик давно уже придумал, но стеснялся спросить Олега, можно ли сделать себе щит с эмблемой.
Щиты с гербами были у всех, кроме Толика. У Олега — скрещенные факел и меч на темно-синем фоне. У Мишки Гельмана — оранжевый щит, а на нем черно-белая мишень с перекрестьем. У Семена — крепостная башня на клетчатом фоне — что-то шахматное, хотя насчет шахмат он был ни в зуб ногой. У Вити: луна и солнце на черно-синем щите. Рафик нарисовал себе почему-то гибкого олененка из цветного мультипликационного фильма "Бэмби". Олененок, выгнувшись, летел над пушистыми деревьями. Это был совсем не грозный герб, но самый красивый. У Люси на черном щите желтела комета с хвостом, похожим на растрепанную косу.
Даже у Шурки был щит — с голубыми и темно-синими полосками наискосок и желтыми буквами А. Р. — Александр Ревский. Шурка хотел что-нибудь боевое, но Олег не разрешил:
— Хватит пока и этого. Ты хотя и Александр, но Ревский, а не Невский...
Толик придумал себе, конечно, щит с якорем. А с чем же еще? Щит — синий, как море, якорь желтый, как начищенная корабельная медь, а в нем — черная буква Т. Она так хорошо врисовывается в якорное тело с перекладинкой.
— А теперь нарисуй звездочку, — попросил Рафика Толик и ткнул в верхний угол щита. — Красной краской. Маленькую...
Он насупился, ожидая, что Рафик спросит: зачем?
Но Рафик молча нарисовал. Маленькую и темно-красную. Как та суконная звездочка на шерстяном рукаве гимнастерки...
Олег сказал:
— Ты не забудь себе и меч сделать. Скоро начнем тренировки по фехтованию. Я книжку достал, там всякие приемы описаны...
— Я уже сделал, — признался Толик.
Новый герб прибили рядом с остальными. Олег похлопал по картону, потом по спине Толика:
— Твой щит на вратах Цареграда...
— Он всего "Вещего Олега" знает наизусть, — гордясь командиром, сказал Шурка. — И вообще все стихи Пушкина.
— Болтун ты, Шурка, — снисходительно отозвался Олег. — Кто же всего Пушкина может выучить?.. Я, конечно, знаю кое-что, но не так уж много. И вообще я больше люблю Лермонтова. Я его "Воздушный корабль" буду на концерте читать.
Оказалось, что, пока Толик выяснял семейные дела, робингуды затеяли новое дело. Решили дать концерт для окрестных жителей. Олег напомнил, что надо не только свистать по улицам, но и о пользе людей думать.
В саду, где ребята много раз играли в партизан и в пряталки, была концертная площадка. В давние годы здесь выступал оркестр, а во время войны сад заглох, и теперь до него еще ни у кого не доходили руки. Часть эстрады и многие скамейки растащили на дрова, но настил сцены чудом сохранился и даже не очень прогнил. Олег сказал, что для робингудовского концерта сгодится, артисты легкие. Главное не сцена, а репертуар.
— Что? — удивился непонятному слову Семен.
— Номера всякие... У тебя ведь есть баян?
— Он умеет на баяне только "Раскинулось море широко" играть, — сказала Люся.
— Ну и сойдет. А Витька споет.
— Лучше уж я без баяна спою, — скромно сказал Витя. — А то он как загудит, я и собьюсь.
— Ладно, Семен отдельно выступит, и ты отдельно... А еще надо пьесу поставить, я в "Затейнике" поищу...
"Затейник" — это журнал, где печатаются всякие игры, стихи, описания танцев и пьесы для школьных спектаклей. У Олега была целая пачка "Затейников". Но подходящей пьесы там не нашлось. Попадались то слишком скучные, без приключений, то длинные и такие, где требовалось много девочек. А у робингудов — одна Люся.
— Ладно, что-нибудь придумаем, — пообещал Олег.
Через два дня собрались на веранде, и Олег вытащил из кармана мятую тетрадку.
— Вот... я сейчас прочитаю. В общем, это пьеса...
Толик впервые увидел, что Олег смущается и, кажется, даже побаивается. Витя сказал Толику уважительным шепотом:
— Это он сам сочинил.
Пьеса называлась "Случай на границе" и была про то, как находчивые мальчишки из пограничного поселка отправились в лес и наткнулись на диверсанта. Пока двое ребят хитростями удерживали нарушителя на месте, третий помчался на заставу. Но опытный шпион догадался о ловушке, и ребятам пришлось вступить в схватку. Пограничники — офицер и солдат — подоспели в последний момент, когда вовсю кипел бой.
Пьеса всем понравилась. Правда, Толику показалось, что где-то он уже читал или слышал по радио что-то похожее. Но что поделаешь, про шпионов полным-полно всяких книжек, спектаклей и кино. Поневоле получаются совпадения. И Олег же не списывал откуда-то, а сочинил своими словами.
Когда стихли похвалы, Олег, розовый от писательского счастья, стал распределять роли. Шпионом он назначил Семена, в ребячью компанию — Рафика, Витю и Толика. Солдатом-пограничником сделал Мишку, а командиром, разумеется, себя. Для этой роли у Олега и костюм подходящий, оказывается, был: гимнастерка, галифе и фуражка. Военную форму ему сшили весной для участия в школьном празднике "День Победы".
Люсе и Шурке ролей не досталось, но Олег сказал, что у Люси и так много забот: объявлять все номера концерта и заведовать театральным имуществом. А Шурке придется отвечать за звуковое оформление. Во время схватки со шпионом он должен уронить груду ящиков — это будет изображать разрыв гранаты. А в самом конце спектакля Шурка включит патефон с пластинкой "Торжественный марш"...
— Если не уронит ящики на патефон или не сядет на пластинку, — заметил Мишка. Олег его одернул и сообщил, что на Шурку он надеется: робингуд Ревский за последнее время заметно подтянулся...
Репетировать начали тут же, на веранде. Слова запомнили быстро, их не так уж много было. Главное — не в словах, а в той сцене, когда мальчишки дерутся со шпионом, выхватывают у него пистолет, а он швыряет в них гранату. Нужно было отработать все приемы.
Отрабатывали два часа подряд. Мама Олега выглядывала из-за двери и покачивала головой. Люся держала наготове медную крышку от самовара: чтобы прикладывать к шишкам и синякам. Дважды она мазала йодом на актерах нешуточные ссадины... Шурка изображал гранатные взрывы — вдохновенно швырял на пол фанерный лист.
Рафик наконец сказал:
— Ты поосторожней с фанерой-то. Мне на ней афишу рисовать.
Афишу Рафик лихо намалевал масляными красками: белой, красной и синей. Она сообщала, что 20 июля 1948 года в саду на Ямской улице тимуровский отряд "Красные робингуды" даст для местных жителей пионерский концерт.
Лучше всего на афише получился клоун: с белой смеющейся рожей, с красными волосами, в клетчатых штанах и громадных ботинках. В программе концерта никакого клоуна не было, и Шурка робко заметил, что получается обман. Олег возразил:
— Клоун просто означает, что концерт будет веселый.
И все согласились.
Но, по правде говоря, веселья в концерте не ожидалось. Схватка со шпионом — дело опасное, что же тут смешного? Остальные номера тоже серьезные. Музыка "Раскинулось море широко", Витькины песни про пограничника и крейсер "Варяг", стихи про юного героя Ваню Андрианова, которые взялась прочитать Люся. Шурка тоже вызвался читать героические стихи — про Севастопольский камень. И надо сказать, читал неплохо. Может, слишком тонким голосом, но с выражением.
Но лучше всех декламировал, конечно, Олег:
По синим волнам океана,
Лишь звезды блеснут в небесах,
Корабль одинокий несется,
Несется на всех парусах.
Не гнутся высокие мачты,
На них флюгера не шумят,
И молча в открытые люки
Чугунные пушки глядят.
Олег читал эти стихи каждый раз в конце репетиции. Робингуды рассаживались по углам пустой веранды, Олег выходил на середину, секунды две стоял молча, потом откидывал волосы, смотрел поверх голов и говорил первую строчку негромко, задумчиво, будто сам с собой разговаривал. Потом голос его звучал крепче, но оставался печальным.
Есть остров на том океане —
Пустынный и мрачный гранит;
На острове том есть могила,
А в ней император зарыт.
Стихи были длинные, но каждый раз слушали их внимательно, не дышали громко и не ворочались. Лишь однажды Мишка Гельман отсидел ногу и шумно зашевелился. Люся на него цыкнула. Олег оборвал чтение. Толик сказал:
— Ну, тихо вы. Дайте дослушать.
Мишка огрызнулся, потирая колено:
— Чего про него десять раз слушать? Все равно он был враг.
— Кто? — удивился Семен.
— "Кто"! Наполеон!
— Разве это про Наполеона стихи? — не поверил Семен. — Ты чего врешь-то?
Мишка, услыхав такое невежество, невоспитанно плюнул.
— Это же все равно будто сказка, — заступилась за стихи Люся. — Про волшебный корабль.
— А Наполеон тогда уже и не враг был, — сказал Олег. — Он пленный был. Пленные врагами не бывают.
— Ага, "не бывают"! Он Москву сжег, — сказал Мишка. — Может, вы и с Гитлером целоваться стали бы, если война кончилась?
— Дурак ты! — сказала Люся.
Шурка повозил ботинками по полу и неуверенно проговорил:
— Наполеон все-таки не Гитлер. Он, конечно, враг был, но все-таки не такой. Он благородный был...
— Сам ты благородный, — хмыкнул Мишка. — Попал бы ты к нему в лапы...
— Ну и попал бы, — отозвался Шурка. — Тогда пленных не пытали и не расстреливали, потому что война была по правилам.
— Тоже расстреливали, я книжку читал, — сказал Витя. — Но все-таки не так сильно. Тогда фашистов не было.
Рафик вставил свое слово:
— Если бы Наполеон был совсем уж враг, тогда про него стихи не печатали бы...
— Да тут дело не в Наполеоне, — сказал Толик.
— А в чем? — оживился Олег. Ему нужна была поддержка.
Толик засмущался и вздохнул:
— Я не знаю, как объяснить словами... При чем тут Наполеон? Это стихи про одинокое настроение, когда человека все бросили. Потому что остров такой...
— Какой? — спросил Рафик.
— Это же остров Святой Елены. Он вообще печальный... На нем наш моряк, лейтенант Головачев, тоже погиб. Там его могила...
— Разве наши на том острове воевали? — удивился Мишка.
— Да не воевали... Это давно было, когда Крузенштерн плавал.
— А почему он погиб? — спросил Шурка. — Дикари убили?
— Да не было там дикарей, что ты!.. Он сам застрелился...
— Почему? — У Шурки жалобно приоткрылся рот.
— Я еще не знаю точно, я не дочитал. Но, по-моему, тоже от этого... от одиночества.
— А какая это книжка? — спросил Олег. — Дашь почитать?
Толик устоял перед соблазном: не стал рассказывать о Курганове и его повести. Не знал, имеет ли право. Он только объяснил, что мама перепечатывает для редакции одну рукопись и дает ему почитать. Когда он все прочитает — пожалуйста, расскажет подробно. А пока... если, конечно, они хотят... он может прочитать свои стихи про плавание, про Крузенштерна.
Как это у него вырвалось? Отчего? Может, оттого, что вспомнились вечера у камина, тиканье хронометра, карта на стене и ощущение, будто совсем рядом, за окнами, море? Сейчас тоже был хороший вечер и рядом сидели друзья, и Толику захотелось разделить с ними настроение морской таинственности...
Но дело, наверно, не только в этом. Хотелось еще... нет, не похвастаться, а просто показать, что он не хуже других. Олег пьесу написал, а он, Толик, вот... тоже умеет...
А может, просто бес под язык толкнул. Так или иначе, слова сорвались, не поймаешь. Конечно, у Толика тут же заполыхали уши, да было поздно.
— Давай, выходи на середину, — велел Олег.
— Да нет, я здесь...
— Выходи, выходи. Чтобы как следует.
Ох, зачем он сболтнул? Хоть бы провалиться сквозь веранду. Толик жалобно сказал:
— Но они ведь не как у Лермонтова. Они... самодельные.
— Давай, давай, — сказал Олег.
Толик вышел, помигал, чтобы не так щипало в глазах от смущения, покашлял... ну и ничего, прочитал. Внятно и без торопливости. Потому что раз уж напросился, куда деваться?
Ребята помолчали, посмотрели друг на друга, и Люся неожиданно захлопала. Тогда и другие захлопали. И у Толика опять затеплели уши, а Олег сказал:
— Мы и не знали, что ты поэт.
— Да никакой я не поэт! — Это я случайно сочинил.
— И больше никогда ничего не писал? — удивился Олег.
— Никогда! — Про стихи о месяце Толик опасливо умолчал.
У Олега мелькнуло на лице то ли облегчение, то ли удовольствие. Но тут же опять он стал командиром:
— Эти стихи ты обязательно прочитаешь на концерте.
— Я?! — ужаснулся Толик.
— Конечно. Чего им пропадать?
— Но... это же не Лермонтов, — опять жалобно сказал Толик. — Как это будет? По сравнению с ним...
— Зато это твои собственные стихи. У нас так и называется — самодеятельность... В общем, это тебе боевое задание.
Толик успокоился. Если задание — никуда не денешься. Олег — командир, а Толик — рядовой робингуд.
— И еще, задание, — сказал Олег. — Попроси маму напечатать для концерта пригласительные билеты. Сто штук.
Мама сказала, что напечатать билеты Толик мог бы и сам: не маленький, знает, как управляться с машинкой.
— Да-а... А сколько я провожусь!
Мама смилостивилась и напечатала. И оставила два билета — себе и Варе:
— Посмотрим, что вы за артисты.
У Толика от волнения засосало в животе, как в начале первого экзамена. И привычно зачесался рубчик под коленом...
В день концерта мама выгладила Толику галстук и белую рубашку и достала из шкафа полузабытый вельветовый костюм. Лишь тогда Толик понял, что он и правда вырос за эту половину лета. Жилет еле прикрывал пряжку на поясе, а чтобы застегнуть под коленками манжеты штанов, пришлось изо всех сил натягивать их вниз. И тем не менее, глянувши в зеркало, Толик остался доволен. Он, как и раньше, показался себе похожим на юного капитана из жюль-верновской книжки. Тем более что волосы отросли, а лицо покрылось крепким, как густой чай, загаром.
От Дика Сэнда и Жюля Верна мысли скользнули к другим парусам, к Крузенштерну, к острову Святой Елены. К печальным стихам о воздушном корабле... К своим стихам.
Правильно ли, что он согласился их прочитать? Задание заданием, но можно было и упереться. Наверно, Олег не стал бы приказывать по всей строгости... И зачем Олег вообще такое задание дал? О концерте заботился? Или...
Впервые у Толика мелькнуло недоброе подозрение о командире робингудов. Олег пьесу сочинил, значит, считает себя немножко писателем. Его за такой талант стали еще больше уважать. И вдруг появляется еще один "писатель". Вроде как соперник... И не нарочно ли Олег Наклонов Толика с его самодеятельными стихами выставляет рядом с собой? То есть с Лермонтовым, с "Воздушным кораблем"? Может, думает: "Пусть все увидят, что у Толика Нечаева стихи — просто детский лепет..."
Но... разве Олег такой? Разве он когда-нибудь кого-нибудь подводил? И Толик разозлился на себя. Особенно когда вспомнил ясное лицо Олега и то, как он красиво подымает голову и откидывает волосы, начиная читать "Воздушный корабль"...
...Он так и читал на концерте. И когда кончил, ему здорово хлопали. Шум стоял по всему саду, потому что на прогнивших скамейках перед эстрадой и прямо на лужайках собралось не меньше ста человек. Это и понятно: билеты робингуды побросали в домашние почтовые ящики на всех ближних улицах. Толик в глубине души это легкомыслие не одобрял. Он побаивался, что могут прийти и такие зрители, которые будут не смотреть и слушать, а свистеть и кукарекать, издеваться над артистами. Особенно если появятся пацаны с Ишимской во главе с известным второгодником и шпаной по кличке Баня... Однако Баня с компанией не явился, а пришли нормальные ребятишки из ближних кварталов. А еще — домохозяйки с мелюзгой-дошколятами. Было несколько тетенек, похожих на инспекторш гороно и два солдата-отпускника. И родственники артистов. В том числе и мама с Варей...
И вот теперь все хлопали Олегу за то, как он здорово прочитал печальные и смелые стихи...
А потом читал Толик.
Он понимал, что его стихам большого успеха ждать нечего, и словно отвечал урок: раз вызвали, надо рассказывать. Правда, когда Толик начал четвертый куплет (он сочинил его позже и на портрете не писал), голос вдруг зазвенел. И увидел Толик острые скалы в сумрачном море, и почему-то представилось, как у стоящих на неспокойном, взволнованном рейде кораблей качаются под реями скрипучие фонари...
Теперь Земля уже почти что вся открыта.
Остались тайны только в синей глубине.
Они — как старый клад, на острове зарытый.
Но, может быть, одна откроется и мне...
Толику тоже хлопали хорошо. Однако он чувствовал: эти аплодисменты не за стихи, а просто за выступление, за старание. Из вежливости. На маму и на Варю он не смотрел. И еще раз порадовался, что нет здесь Курганова.
Мама перед концертом спросила:
— А разве Арсения Викторовича ты не пригласил?
Она и накануне напоминала: надо позвать. Но Толика холодом продирало по позвоночнику от одной мысли об этом. И тут уже дело не в простой стеснительности. Арсений Викторович мог обидеться: сперва Толик подарил стихи ему, Курганову, а теперь читает всем, направо-налево. Стихи эти стали частичкой книги, а книга-то не Толика, она Арсения Викторовича. Спросить разрешения? Но получится, будто просишь назад подарок.
На мамин вопрос Толик с перепугу ответил отчаянным и потому правдоподобным враньем:
— Ма-а! Я к нему десять раз заходил, а его все дома нету и нету!
После чтения стихов, криво кивнув публике, Толик бежал с подмостков и укрылся в кустах позади эстрады. Там готовились к пьесе участники спектакля. Олег натягивал офицерское обмундирование. Он сказал снисходительно:
— Ничего выступил. Вполне...
Толик не ответил. Он сел в траву и мысленно дал себе честное пионерское, честное робингудовское, честное морское и всякое-всякое честное слово никогда больше не писать стихов. Чтобы не страдать потом... А если стихи придумаются сами собой, никогда никому их не рассказывать.
А эпиграф к "Островам в океане" пускай остается, раз Курганову именно такие стихи нужны — от мальчишки, который мечтает о дальних морях, не от поэта.
Как хорошо, что Курганова не было на концерте!
"Но ведь все-таки тебе хотелось выступить! Что ты вертишься?" — мстительно укорила Толика совесть. И он покраснел.
Впрочем, для переживаний времени не было. Начался спектакль. Он прошел с неожиданным и громовым успехом, который затмил прежние номера, в том числе и стихи об острове Святой Елены. Заключительная схватка со шпионом потрясла зрителей своим драматизмом. Диверсант отбивался как зверь, пистолет его грохнул охотничьим капсюлем, будто настоящий маузер. А когда пришло время взрываться гранате, Шурка за сценой не прозевал и лихо обрушил гору пустых ящиков и ржавых ведер...
После концерта Шурка, посасывая палец (придавило ведром), снял артистов своим "фотокором". И сам сфотографировался вместе со всеми: протянул от спуска нитку и дернул.
— Можно было бы сегодня сделать карточки, да нет проявителя, — пожаловался он.
Люся выдала ему пять рублей из собранных за концерт денег.
...Из-за этих денег у Толика с мамой вышел разговор.
— Концерт хороший, — сказала мама, — все мне там понравилось. Кроме одного. Зачем эта девочка (Люся, кажется?) сидела у входа и собирала с тех, кто пришел, по двадцать копеек? Двугривенный, конечно, не деньги, но как-то некрасиво...
По совести говоря, Толику и самому это не нравилось. Но маме Толик сказал то, что говорил ребятам Олег:
— Мы же трудились? Трудились. Значит, заработали. Эти деньги не на глупости пойдут, а для отряда. На проявитель для Шурки, на подготовку к походу.
— К какому еще походу? — сразу заволновалась мама.
— Да к небольшому, недалеко. На один день...
Туча была не просто черная, а с жутковатым булатным отливом. Она обложила горизонт с флангов и сейчас неторопливо — очень неторопливо, но уверенно — подтягивалась к середине беспомощно-голубого неба.
Перед тучей кудрявились несколько светло-серых облачных обрывков. Они быстро меняли форму. От этого тяжесть и непроницаемость тучи казалась еще беспощадней.
На фоне тьмы, обступившей края земли, любая травинка, любая головка цветка была видна очень ярко и отчетливо. И кусты у горизонта. И аэродромный домик на дальнем краю поля, и указатель ветра, похожий на полосатый повисший сачок. И два самолетика в траве, издали похожие на присевших кузнечиков. Все это виделось, как сквозь особое, хрустально-чистое стекло. Необычно ярко белели стволы березок на дальней опушке.
В застывшей четкости, в неподвижности воздуха, травы и листьев тоже была угроза.
Солнце уже ушло за тучу, но духота не стала меньше. От дюралевых листов самолета несло металлическим теплом.
Собственно, это был не самолет, а лишь каркас фюзеляжа — без крыльев и наполовину без обшивки. Оставшиеся кое-где листы щетинились рваными краями. В них светились пунктирные швы дырочек от выпавших заклепок. Кое-где заклепки сохранились; когда лист задевали, они звонко дребезжали в гнездах — напоминали, что сделаны из металла. Все в самолете было из металла.
"Неужели они этого не понимают?" — с тоскливой досадой думал Толик о ребятах.
Он сидел ниже всех, в траве, рядом с уцелевшим самолетным колесом (оно было похоже на резиновый бублик). Сквозь дюралевые ребра он видел над собой робингудов, рассевшихся кто где, и край тучи, которая медленно заглатывает голубизну.
— Толик, иди сюда, — сказал сверху Шурка. — Здесь в носу будто шалаш, а там тебя зальет, когда дождь начнется.
— По-моему, лучше пойти домой, — отозвался Толик. Он говорил спокойно, почти лениво, но страх звенел, дрожал в нем частыми струнками. — Если быстро, мы еще успели бы.
— Чего смеяться-то, — отозвался Олег. — И полпути не пробежим, гроза догонит.
— Ну, до навесов на лесопилке успели бы, — возразил Толик.
— А какая разница? — беззаботно сказал Рафик и попрыгал на пружинистом шпангоуте. — Навесы тоже дырявые.
— Они хотя бы деревянные! — вырвалось у Толика.
— Ну и что? — лениво спросил глупый Семен.
— А то, что дерево молнии не притягивает, а здесь для них все равно что магнит! — опять не выдержал Толик.
Мишка Гельман, который сидел выше всех, ядовито хмыкнул и засвистел. А Олег снисходительно сказал Толику:
— Да брось ты. Смотри, даже Шурка не боится.
"Они и правда не боятся, — с досадливой завистью подумал Толик. — Но они же просто не понимают..."
...А начиналось путешествие хорошо. Вышли рано-рано, тени от заборов были длинные, и в этих тенях висели на травинках шарики росы (Шуркины ботинки от нее заблестели как лаковые). Было прохладно, пахло тополями, и ноги сами шагали по упругим тротуарам окраины. В поход, в поход!
Одно огорчало Толика: не взял он Султана. Не догадался. А теперь увидел, что с Люсей и Семеном отправилась их рыжая собачонка Пальма, и его грызла совесть перед Султаном.
Но зато в самом начале пути Толик сделал открытие. Там, где строили рельсовую ветку, в грудах камней и щебенки Толик разглядел золотистые кристаллы. Они были впаяны в большие куски грязно-серой породы. Не то пирит, не то колчедан.
— Смотрите!
Командир Наклонов похвалил Толика. И сказал всем:
— Поздравляю, ребята. Найдена новая порода.
Правда, он тут же насупил лоб и неуверенно добавил:
— Хотя нет. У нас уже есть такие образцы.
— Таких нету! — заспорила Люся. — Там зернышки мелкие, а здесь — как самородки.
— Да, — великодушно кивнул Олег. — Это новая разновидность. Молодец, робингуд Нечаев. Зоркий глаз.
Нести в рюкзаке камень с золотистыми кристаллами Олег доверил робингуду Ревскому.
Путь лежал вдоль новой насыпи, потом через луг, мимо МТС с красной башенкой водокачки, затем через березовую рощу. На опушке сделали привал для завтрака.
Расстелили на траве клеенку, выложили на нее всякую снедь.
Чего здесь только не оказалось! Огурцы, вареные яйца, банка с тушенкой, бутерброды со всякой всячиной, печенье, конфеты. Даже свежие помидоры. У Толика запасы были скромные. Мама дала бутерброды с маргарином, пересыпанные сахарным песком, пару огурцов и несколько крупных картофелин. "Вы ведь обязательно будете печь картошку на привале..."
Но Олег сказал, что с картошкой возиться некогда. Маршрут длинный, на долгие привалы и костры времени нет. И он, красиво размахиваясь, запустил картофелины за березы. А бутерброды Толика отдал Пальме. Сказал между прочим:
— Чего маргарин глотать, когда и так всего хватает.
Толика ощутимо царапнула совесть. Мама старалась, собирала ему походный паек, а теперь — картошка в кусты, бутерброды собаке. А кто виноват, что дома с едой совсем не густо? До зарплаты еще неделя, а денег почти не осталось.
Но Олег не виноват, он не знал... В конце концов, собаку тоже надо кормить, и уж лучше отдать ей маргарин, чем тушенку.
У тушенки был такой запах, что слюни просто пузырились во рту. Люся накладывала ее на ломти белой булки, покрытые слоем желтоватого свежего масла. Толик вздохнул и вцепился в кусок зубами. Голод не тетка... И вдруг он услышал:
— Я не буду...
Это Рафик сказал.
— Почему? — удивилась Люся.
— Да не хочу я. Давай без мяса.
Мишка Гельман хмыкнул:
— Тушенка-то свиная. Магомет не велит свинину трескать.
Толик впервые увидел, как Рафик недобро сузил глаза.
— Я с Магометом про это не разговаривал. И ты вообще... Не говори, про что не понимаешь.
— А я понимаю, — крупно жуя, сказал Мишка. — С религиозными заблуждениями надо бороться.
— Сам ты заблуждение! Магомет и рисовать не разрешал — ни людей, ни зверей. А я, что ли, не рисую? Мне мать с отцом никогда не запрещают. А свинину они не едят, и я не буду. Потому что такой обычай! И все.
Витя, сердито махая ресницами на Гельмана, сказал:
— Твоя бабушка ведь тоже не ест свинину. И по субботам дома ничего не делает, говорит, что в этот день бог работать не велит. А над ней разве кто-нибудь смеется?
— Это же бабушка, а не я, — огрызнулся Мишка.
Толик хмуро бросил:
— Вот ее и воспитывай.
Он был чертовски раздосадован. На себя. Почему он не отстоял свой хлеб с маргарином и картошку? Поссориться боялся? А Рафик вот не испугался — не дал в обиду ни себя, ни родителей, ни обычай. Ну, пускай это заблуждение, что нельзя есть свинину, а все равно твердость у Рафика правильная...
Олег молча жевал, почему-то не вмешивался в спор.
Толик сказал ему:
— Зря ты мою картошку покидал. У нас дома продуктов и без того кот наплакал, у мамы зарплата не директорская. — Он встал и пошел искать в траве картофелины.
Олег догнал его через пять шагов.
— Толик, извини, я не подумал.
Олег один умел так извиняться: честно и без смущенья. И человеку становилось приятно, будто ему сделали подарок.
Хотя Олег и говорил, что на долгие привалы нет времени, у озера застряли на два часа.
Озеро было небольшое, неглубокое и чистое. На восточном берегу стоял дом отдыха Рыбкоопа, а с другой стороны подступал молодой лесок. На этом, диком, берегу был пляж с мелким прогретым песком. Когда бултыхаешься в озере, а потом валяешься на песке, кажется, что время замерло — так же, как замерли желтые кучевые облака в безмятежной высоте...
Наконец Олег скомандовал:
— Подъем.
Все поднялись. Кроме Мишки. Он только потянулся.
— Гельман... — сдержанно сказал Олег.
— А, успеется, — зевнул Мишка. — Пока Шурка со своими пуговицами справится, полчаса пройдет.
Шурка всегда после купанья одевался дольше всех. Особенно много возни было у него с бумазейным лифчиком, к которому прицеплялись резинки для чулок. Застегивался лифчик на спине, и Шурка сопел, закидывая назад руки и пытаясь дотянуться до пуговиц. Иногда ему помогали, но Олег не одобрял этого. Говорил, что Ревскому надо приучаться жить без нянек. А Мишка добавлял, что пора уже расстаться с детсадовской сбруей. Толику эти дразнилки не нравились. Когда были помладше, все такую сбрую носили, чего смеяться-то? Шурка не виноват, что дома его до сих пор считают за маленького.
Толик подошел к Шурке сзади.
— Давай застегну.
Пуговицы были большие и твердые, костяные. Толик поморщился от болезненной догадки:
— Ой, Шурка, они же тебе спину под рюкзаком давят!
— Да ничего... — сказал терпеливый Шурка и вздохнул.
— Как ничего? Ну-ка, покажи... — Толик задрал на Шурке майку. На острых позвонках кожа была натерта до кровяных точек. Между лопатками — ссадина. Когда купались, никто этого не заметил, а вблизи сразу видно.
— Сними ты эту лишнюю амуницию, — жалостливо сказал Толик. — Зачем ты в ней жаришься?
— Я сниму. Я просто не догадался.
Толик повернулся к Наклонову:
— Олег, давай Шуркины вещи раскидаем по всем рюкзакам. Он спину натер.
— Отставить, — возразил Олег. — Он клятву давал не стонать. Он сам свой рюкзак собирал, пусть несет.
— Не сам он, ему дома натолкали...
— Будет в другой раз умнее. Научится маме доказывать.
— У него же камень еще! — вспомнил Толик.
— Да ничего, я донесу, — с храброй покорностью сказал Шурка. — Теперь легче.
Ботинки он надел на босу ногу, и от этого они стали казаться еще больше и тяжелее. И чаще цеплялись за траву и корни.
Путь вел теперь через вырубку, потом через поле с овсом и через лесок, за которым лежал учебный аэродром. А от него шла к городу дорога — прямая и потому не длинная.
Но до аэродрома еще надо было дошагать. Жарко стало, донимали оводы. И в каждой жилке гудела усталость. Будто и не отдыхали недавно, и не купались. Наконец вошли в лесок, в тень.
Тропинка привела к заросшему оврагу, через него был перекинут ствол ели — голый и скользкий. Ствол ощетинивался метровыми сучьями (тоже голыми). Сучья только и выручали при переправе. Но Шурку они не спасли. Когда ботинки сорвались, ухватиться за сук "этот бестолковый Ревский" не успел.
Люся, которая шла за Шуркой и несла под мышкой Пальму, тонко завопила.
Шурка не долетел до дна. Лямкой рюкзака он зацепился за короткий горизонтальный сук и повис, как парашютист. Качался, поджимал над зарослями тощие белые ноги и попискивал.
Хватаясь друг за друга, за сучья, за Шуркин рюкзак и за самого Шурку, его вытащили. Лишь панамка, которую Шурке дали в поход вместо тюбетейки, канула в заросшую глубину. Люська охала и хныкала. Пальма тявкала. Олег сказал:
— С этим человеком не заскучаешь.
Но, видимо, он и сам был испуган.
Остальные молчали. Шурка виновато мигал. На ноге его была длинная царапина.
Царапину промокнули подорожником, а Толик сказал:
— Шурка, давай твой рюкзак. И бери мой, он легче. — И добавил, вызывающе глянув на Олега: — Каждый имеет право выбирать рюкзак, какой хочет. Нет, что ли?
Олег пожал плечами. И Шурка подчинился Толику.
Но тащил Шуркин рюкзак Толик недолго. Скоро вышли из леса, прошагали метров сто по кустам и лужайкам и на краю аэродрома наткнулись на разбитый самолет без крыльев. Все забыли про усталость. Побросали рюкзаки и полезли на решетчатый фюзеляж.
Это были останки двухместного самолета. Наверно, учебного. Два сиденья друг за другом, перед каждым — приборная доска с круглыми дырами от снятых циферблатов. Семен сказал, что это По-2. Мишка сказал, что Семен дурак: По-2 — биплан, а у этого была одна пара крыльев, вон видны остатки. Спросили Олега. Олег ответил, что неважно, какой это был раньше самолет, а теперь он будет десантный. Себя Олег назначил главным пилотом, Мишку — стрелком-радистом, а остальных (в том числе и Пальму) — десантниками. Велел прыгать в траву — будто с парашютами — и брать с бою ближние кусты.
...Поиграли в десантников. Люська кому понарошке, а кому всерьез перевязала раны (Рафик порезал руку о край обшивки). Потом Шурка вытащил из рюкзака аппарат и штатив и всех сфотографировал на самолете. Нитки не нашлось, и сам он на этот снимок не попал. Чтобы Шурке не было обидно, Толик сказал:
— Теперь ты лезь на самолет, а я сниму.
И вот тогда, глядя поверх фотоаппарата на самолет и ребят, он вдруг почувствовал, что солнечный свет стал немного другим, тревожным. И увидел над горизонтом тучу.
Толик щелкнул спуском аппарата и сказал небрежно:
— Нам бы поторопиться. Вроде гроза подходит.
Все отнеслись к его известию легкомысленно. Семен заявил, что это вовсе не гроза, а просто темная тучка. Мишка добавил, что она пройдет стороной. А Рафик обрадовался:
— Пускай гроза! Мы здесь отсидимся! — Он полез в нос самолета. На капоте обшивка сохранилась почти полностью, и там в самом деле можно было кое-как спрятаться от дождя.
А от молний?
Но не мог же Толик признаться, что с младенческих лет не переносит грозу. Что готов залезть в любую нору от трескучих электрических вспышек.
Сейчас он пересиливал себя, сколько мог. Даже играл вместе со всеми, когда Олег сказал, что теперь самолет — тяжелый бомбардировщик и летит бомбить вражескую эскадру.
Побомбили и расселись на фюзеляже кто где. Просто так. Болтали, будто и не было близко никакой тучи, в которой тысяча молний, и в каждой по миллиону вольт...
Толик наконец снова напомнил, что пора домой. Можно еще успеть! И Олег Толику ответил:
— Да брось ты. Смотри, даже Шурка не боится.
— А я, что ли, боюсь? — жалобно сказал Толик. — Просто я дома обещал, что к шести часам обязательно вернусь. А здесь до темноты можно застрять.
— Не надо было обещать, — холодно возразил Олег. — Может, нам из-за твоего обещания теперь галопом до города мчаться?
— А может, из-за твоей лени до ночи тут сидеть? — огрызнулся Толик. Это уже очень напоминало ссору. Но Олег ответил спокойно:
— Кто хочет, пусть идет. Силой никого не держат. Дорога известная. Верно, ребята?
Дорога в самом деле была знакомая: мимо лесопилки, потом вдоль насыпи, а там и улицы. Толик встал. Теперь он почти верил, что мама и правда ждет его к шести. Кажется, был утром такой разговор. А раз так, идти просто необходимо.
Глядя в сторону, Толик проговорил сердито:
— Если бы вас ждали дома, вы бы тоже...
— Да ты не стесняйся, — сказал Олег. — У нас же полная добровольность. Каждый идет, куда хочет, каждый несет рюкзак, какой хочет...
Вспомнил! Ну и ладно...
— Шурка, может пойдешь со мной?
— Нет, что ты. Я с ребятами, — испуганно откликнулся Шурка.
— Ну, тогда я твой рюкзак возьму. А завтра принесу. Хорошо?
— Нет, я сам, — так же испуганно сказал Шурка.
— Он сам, — сказал Олег.
А гроза надвигалась, торопила. Молния беззвучно зажглась в глубине тучи.
Толик, не глядя на ребят, бросил на плечо свой рюкзачок.
— Я пошел... Потому что я обещал...
— Не заблудись, — с ехидной лаской пожелала ему Люська. Пальма у нее на руках вдруг тонко тявкнула...
Гроза догнала его за лесопилкой. Пригибаясь под упругими струями, Толик бросился к домику, что стоял рядом с насыпью. Заколотил в дверь, она отошла от толчков. Толик боязливо, но быстро шагнул через порог. Он попал в полутемную комнату с большой печью и непокрытым столом. Высокая неприветливая тетка — то ли стрелочница, то ли сторожиха — молча глянула на мокрого мальчишку.
— Здрасте... — жалобно выдохнул Толик. — Я посижу здесь, пока гроза, ладно?
Тетка опять ничего не сказала и ушла за грязную цветастую занавеску. Толик присел на табурет у двери, рядом с кадушкой, от которой пахло кислой капустой.
За окнами грохотало и вспыхивало — иногда очень сильно (Толик вздрагивал). Но тугое гуденье ливня смягчало грозовые взрывы. Стены и крыша, а за ними плотная завеса дождя — это все-таки защита. Толик передохнул, обнял себя за мокрые плечи. И впервые подумал: "А как же — там?"
Каково теперь в просвистанном бурею решетчатом фюзеляже за несколькими дрожащими листами дюраля?
"Сами виноваты", — сказал себе Толик, но легче не стало.
От порога дуло. Толик поджал ноги в раскисших сандалиях, поставил пятки на перекладину табурета. И подумал, что в самолете дует ой-ей-ей насколько сильнее. Тетка вышла из-за ситцевой шторки, глянула на Толика, будто все про него знала, и сердито скрылась опять. Запах кислой капусты смешивался с запахом гнилой тряпки, что лежала на полу у двери. От этого запаха было муторно и тоскливо.
Гроза шумела недолго. Минут через двадцать в ней послышалось утомление, и почти сразу ливень ослабел, будто в небе наполовину прикрутили краны. Грохотало часто, но уже без вспышек и в отдалении. Дождь стал мелким. И вдруг на залитом окне зажглись солнечные искры.
Неужели кончается? А казалось, что мрак, молнии и ливень — на долгие часы.
Толик приоткрыл дверь. Еще сеял похожий на пыль дождик, но край уходящей тучи горел расплавленной медью. Толик зажмурился и оглянулся. Тетка стояла посреди сумрачной комнаты.
— Я пойду. До свиданья...
Толик думал, что хмурая женщина отмолчится и сейчас. Но она сказала неожиданно звучно:
— Иди, иди. За всю жизнь не отсидишься.
И опять показалось Толику, что она знает, как он ушел с самолета...
Толик забрался на скользкую насыпь и пошел по мокрым шпалам к городу. На рельсах сияли солнечные зайчики. Трава и кусты сверкали. Воздух был такой, что зажмуривайся от счастья и дыши изо всех сил. Но у Толика к небу и горлу словно прилипла кислая гниль из той грязной комнаты. Это был запах трусливого убежища и вины...
Когда Толик вернулся домой, мама сказала:
— Слава богу! Такая гроза... Вы под нее не попали?
Толик был уже сухой.
— Я переждал... мы переждали, — хмуро проговорил он. Запах гнили никак не отвязывался. Толик поморщился и глотнул молока из литровой банки, что стояла на подоконнике.
— Не хватай еду впопыхах. Мой руки и садись за стол. Я котлеты приготовила.
— А откуда мясо? Ты деньги получила? — без особого интереса спросил Толик (думалось совсем о другом).
— Заходил Арсений Викторович, взял то, что я успела напечатать, и сразу расплатился.
— Ты все три экземпляра отдала? Я же не дочитал.
Мама сделалась строгой.
— Отдала два. Но не потому, что ты не дочитал, а потому, что насчет третьего объясняйся сам. Стыдно, что ты до сих пор этого не сделал.
— Я много раз ходил, а его все дома нет...
— По-моему, не его дома нет, а совести у тебя нет. Заварил кашу, а расхлебать боишься. Нельзя быть трусом.
Нельзя быть трусом. Толик это понимал. Но, конечно, мысли его были не о рукописи Курганова. С рукописью — ничего страшного. Отнесет он Арсению Викторовичу третий экземпляр, объяснит, как это получилось — вот и все. Курганов поймет.
А как быть с тем, что он, Толик, ушел с самолета?
Сейчас он уже сто раз пожалел, что не остался с ребятами. Ничего бы не случилось. А если и случилось бы... Все равно, наверно, лучше, чем вот так маяться!
Как теперь посмотрят робингуды, когда он придет в штаб? Да и не придет он. Зачем? Олег все равно не простит...
Мама с Варей куда-то ушли, Толик бухнулся на кровать и разглядывал потолок. Гроза не изменила погоду, было опять душно, в комнате с ноющим звоном летала липкая тяжелая муха.
И мысли были тоскливые, как этот звон, липкие и противные, как эта муха.
...Олег не простит. Он никому ничего не прощает. Потому что справедливость для него сильнее жалости. Вот и Шурке не хотел помочь... "А разве это правильно? — подумал Толик. — Ведь Шурка совсем вымотался! Это уже не справедливость, а издевательство... А еще командир!"
Но тут же Толик одернул себя: "Ну и что? Пускай Олег такой и сякой, а ты... А ты все равно трус!"
Он как бы разделился на двух Толиков. Один хмуро и безжалостно рассуждал про вину другого, а тот, другой, почти не оправдывался, лишь иногда слабо огрызался.
Беспощадный к себе Толик заставил себя встать. Подмел и без того чистый пол, притащил с колонки почти полное ведро, покормил остатками супа Султана, аккуратно расставил на этажерке книги.
Потом он увидел рядом с машинкой новые листы с повестью Курганова — мама сегодня напечатала. Увидел и... не сразу решился их взять. Испытал боязливую неуверенность, даже стыд: словно после трусливого ухода с самолета он потерял право читать книгу о хороших и смелых людях.
Но все-таки взял. Положил листы перед собой на подушку.
"...Федор Иванович Шемелин был тяжело и привычно озабочен. Разгрузка затягивалась. Не было уже и речи о том, чтобы выгрузить шесть тысяч пудов злополучного железа, которое лежало в трюмах на месте балласта. Но необходимо было свезти на берег сарачинскую крупу, привезенную из Японии, а также и соль, которую упрямые в дипломатии, но любезные при прощании японцы преподнесли в виде подарка всем офицерам и матросам. Надо отдать справедливость господину капитану Крузенштерну: это по его убедительному слову все господа офицеры и все служители "Надежды" порешили не продавать соль для своей выгоды, а передать ее на склады Петропавловска для общей пользы.
Но забота господина Крузенштерна о Компании на сих границах и кончилась. Отдавши распоряжение начать разгрузку, матросов на оное предприятие посылал без охоты, говоря, что опасается, как бы не занесли они на берег оспу, от которой может случиться среди местных жителей великий мор, как то было уже в 1767 году.
В словах господина капитана можно было найти известную справедливость, ежели бы осторожность его не казалась чрезмерною.
Заболевший на "Надежде" солдат давно поправился, койка его, белье, платье и все вещи брошены в море, койки служителей да и весь корабль окурены солеными кислотами. Доктор господин Эспенберг твердо уверял, что опасности уже нет. Однако капитан в ответ на замечание Шемелина, что опять страдают интересы Компании, сказал, обращаясь не столько к нему, сколько к окружающим господам офицерам:
— Пришла же охота господину камергеру набирать телохранителей столь поспешно, что не поинтересовался, была ли у каждого из них прежде оспа. Знал же, что угроза сей болезни в японских и китайских водах весьма велика...
Господин капитан-лейтенант Ратманов, офицер хотя и заслуженный, но на всякие непристойные шутки способный, тут же высказался о Николае Петровиче Резанове, что якобы страх того перед бунтом на борту "Надежды" сильнее был, нежели оспа, и чума, и холера, взятые в совокупности. Господин же лейтенант Головачев, человек совестливый, тихо сказал:
— Право же, Макар Иванович, вы опять за свое... Скоро он оставит нас, к чему вспоминать прошлое...
Господин Крузенштерн с равнодушным лицом стоял у фальшборта и в разговор более не вступал.
Шемелин пожал плечами и съехал на берег, от которого
"Надежда", стоя на якоре, была в близости.
В том, что г-н Крузенштерн не имеет желания предпринимать ни малейших подвигов в пользу Компании, Шемелин убеждался все более. "И не последняя тому причина — ссора его с Начальником", — думал Федор Иванович.
По справедливости говоря, и господин Резанов не раз подавал поводы для взаимных обид. Однако же не его, купца Федора Шемелина, дело судить прямого начальника своего. Тем более что за главное дело экспедиции — интерес Российско-Американской компании — радеет Николай Петрович всей душой.
А господин Крузенштерн последнее время не стесняется даже и открыто говорить о Компании обидные слова. Недавно, увидав на пристани промышленников с компанейского брига "Мария", капитан "Надежды" сказал господам Ромбергу и Ратманову:
— Когда мы слышали в Петербурге о богатствах Компании и благородных ее устремлениях, мыслимо ли было предположить, что увидим здесь сие убожество и небрежение начальства к простым ее служителям?
Лейтенант Ромберг, человек воспитанный и малословный, на речь эту лишь развел руками, а Ратманов громко сообщил, что от здешних комиссионеров иного и не ждал, поскольку известно, что "каков поп, таков и приход". Тут же раздался смех среди матросов. Они хотя и стояли в стороне и к разговору командиров касательства не имели, но острый на слух и на язык квартирмейстер Курганов сказал товарищам что-то о приказчиках здешних явно непристойное.
Промышленные же с "Марии" и правда были частью больны цингою и язвами, а частью грязны и в одних лохмотьях. Но отнести это следовало не Компании, а собственной их нерадивости, а также небрежению со стороны лейтенанта Машкина, коему поручено было всех этих людей отправить на своем бриге в Америку еще осенью. Убоясь несильной течи в трюме и осенних непогод, Машкин зазимовал в Петропавловске, чем причинил Компании великие убытки...
Слыша обидные слова капитана, главный комиссионер Компании Федор Иванович Шемелин осмелился вступить в спор:
— Как можете вы, Иван Федорович, судить о деле всей Компании по виду нескольких несчастных, которые и промыслом-то заняты не были, а волею случая провели здесь зиму в безделии?
Г-н Крузенштерн ответил, что судит не только по сей встрече и что насмотрелся он уже на компанейские порядки достаточно, а слышал от верных людей и того более. Несчастные промышленники, коих приказчики кормят вонючей солониной и сухарями с плесенью, настрадавшись и ожесточившись здесь без меры, столь же бесчеловечно будут мучить потом невинных туземцев. И есть тому тоже немалые доказательства.
Шемелин сказал почтительно, однако же с долею досады:
— Странно, господин капитан, слышать такое от человека, которому Компания доверила командование кораблями и свои интересы. Всем ведомо, что вы сами были среди первых, кто замышлял эту экспедицию.
— Думая о плавании, я не ждал, что главная цель его будет одна лишь выгода акционеров Компании, — резко ответил Крузенштерн. — Кроме того, компанейские интересы теперь всецело в руках господина Резанова, поскольку угодно ему было объявить себя начальником экспедиции, а мне оставить лишь управление парусами.
— Однако же Николай Петрович отправляются в Америку, и мне ли напоминать вам, что ваш долг закончить предприятие с наилучшей пользой для Компании, у которой вы на службе.
Светлые глаза Крузенштерна под глубокой треуголкой нехорошо блеснули.
— Господин главный комиссионер! Офицеру Российского флота действительно нет нужды выслушивать от купцов напоминания о долге. Смею заверить вас, что я не оставлю экспедицию, как это делает господин Резанов, измыслив для сего пустые причины.
Шемелин сказал, что оговаривать решения его превосходительства Николая Петровича, который поставлен над ними государем императором, возможным не считает. К тому же господин Резанов, как известно, не отдыхать едет, а в нелегкое плавание отправляется для обследования компанейских поселений.
Крузенштерн помолчал и сказал мягко:
— Федор Иванович, мы с вами на одном корабле немало общей каши съели, и я вижу давно, что человек вы умный, просвещенный и обязанности свои исправляете отменно. Жаль только, что ваши должности понуждают вас не видеть ничего далее сугубых выгод компанейских... Но посудите сами, может ли моряк, впервые пошедший кругом Земли, интересы плавания ограничить пользою торговой компании? Новые открытия в науках и описания неизвестных земель — не в пример ли важнее для отечества?
— Так и я, Иван Федорович, пекусь о том же, — нашелся Шемелин. — Коль скорее закончим выгрузку, больше времени останется для плавания около Сахалина.
Крузенштерн добродушно, однако с некоторой неохотою, посмеялся и сказал, что ранее, чем прибудет из Нижнекамчатска губернатор генерал Кошелев, отправляться все равно нельзя, поскольку у капитана с губернатором важные дела.
Это был еще один шаг против Резанова. Тот инструкцией своею торопил капитана "Надежды" с отходом к Сахалину, а Крузенштерн тянул, ожидая встречи с губернатором. Он надеялся, что Кошелев во всем разберется справедливо и доложит в Петербург: Резанов не пожелал идти в Америку на "Надежде" без всякого к тому повода со стороны корабельных офицеров. Без такого свидетельства возвращение в Россию могло быть просто опасным.
...Про все это думал Шемелин в то теплое и пасмурное утро на пристани, глядя, как подходит очередной баркас с "Надежды". Здесь нашел Ивана Федоровича солдат и сообщил, что его превосходительство требует господина Шемелина к себе.
Как и в прошлый приход на Камчатку, Резанов квартировал в доме коменданта порта. Шемелина он встретил в приземистом зальце с тесаными столбиками-колоннами, которые придавали деревянному помещению некоторую европейскую торжественность.
Шемелин поклонился. Резанов встал из-за широкого, крытого зеленым сукном с кистями стола. Он был в мундире и при шпаге.
— Господин Шемелин, — проговорил Резанов с неожиданной ноткой волнения. — Как вам уже известно, дальнейшее пребывание мое на корабле "Надежда" в обществе господина Крузенштерна и других господ офицеров, ему подчиненных, счел я для себя несообразным и посему хотел отказаться от дальнейшего плавания, закончив свою миссию обозрением Камчатской области. Но счастливый случай, доставивший в Петропавловск бриг "Марию", дает мне возможность до конца выполнить высочайшее предначертание и посетить наши американские владения. Вам же надлежит после плавания "Надежды" к Сахалину отправиться с господином Крузенштерном в Кантон с компанейскими мехами, где и произвести коммерцию со всевозможной для Компании выгодой...
Шемелин почтительно молчал, но в молчании пряталось удивление. Зачем его превосходительство повторяет то, что всем уже известно, да еще с такой торжественностью?
Резанов же плавно протянул к столу руку и открыл окованную серебром шкатулку, в которой держал свои важные бумаги.
— Господин Шемелин... — голос его сделался ласковее, но торжественность не пропала. — Судьба велит нам расстаться после того, как мы столько были вместе среди трудов и опасностей. Но прежде чем это случится, я хочу изъявить вам сердечную признательность за поведение ваше и службу и возложить на вас отличие, которое вы заслужили...
После того вынул он из шкатулки золотую медаль, тяжело повисшую на голубой кавалерской ленте ордена Святого Андрея. Однако же на смущенного Шемелина не надел, а положил на край стола. А из шкатулки достал шелестящий лист и начал читать, сам увлекаясь все более высотою слога и важностью минуты:
— Его императорское величество, обращая высокомонаршее внимание к трудам, на пользу отечества подъятым, высочайше уполномочить меня соизволили отличать наградами тех, коих заслуги окажутся оных достойными.
И так далее. Он долго читал, а Шемелин слушал без радости и даже со страхом. Что и говорить, награда высокая, но разве один он ее достоин? Какие бы раздоры ни случались у посланника с моряками, но без умелых офицеров и матросов никакого плавания, никаких открытий и заслуг не было бы вообще. А господа ученые! Разве мало сделали они для пользы науки российской в этой экспедиции? Господин же Резанов наградою отмечает одного главного приказчика, явно показать желая, что у иных участников экспедиции заслуг не видит и не признает.
Конечно, на то воля Начальника. Однако же его превосходительство отбудет скоро к островам американским, а ему, Федору Шемелину, с Крузенштерном и другими моряками плыть вместе до самой России. Как посмотрят спутники на эту медаль?
— Ваше превосходительство... — осторожно начал Шемелин. — Мне и слов не найти, чтобы в полной мере выразить чувствительную благодарность за ваши милости. Потому что одним только вашим милостям я и обязан столь высокою наградою. Ежели взглянуть беспристрастно, то все, что я делал до сих пор, были только самые обыкновенные труды, кои я и без всякой награды исполнять был обязан. Посему, не заслужа, стыжусь принять и носить сие отличие. Не лучше бы, ваше превосходительство, получить мне его, когда экспедиция благополучно положит якори в Кронштадтской гавани? И за особое счастие почел бы я тогда получить награду эту из собственных рук вашего превосходительства. Пока же предприятие сие не закончено...
Говорить Шемелин умел, в жизни немало пришлось иметь дел с высокоучеными господами, да и книг умных прочел он множество. Сейчас, однако, понял, что речь свою затянул чрезмерно.
Резанов смотрел на него с изумлением, с досадою, а потом и с гневом. Лицо посланника пошло малиновыми пятнами.
— Что это говорите вы, сударь! — наконец закричал он. — Предприятие не закончено! Что это значит? Хотите ли вы сказать, как некоторые, что я экспедицию оставляю раньше сроку и тем долг свой исполняю недостаточно? Не предписано ли мне государем императором выбирать средства к наилучшему завершению дел по своему усмотрению?! От многих людей здесь мог я ожидать неповиновения и непочтения, но от вас... Любой на вашем месте счастлив был бы такой наградою! Скажите, сударь, что стало причиною такой неблагодарности и грубости вашей?!
Он долго кричал еще, гневно топоча тонкими шелковыми ногами и теребя красные обшлага мундира. Паричок сбился. В глазах блестели капельки слез.
Навернулись слезы и у Шемелина. Он понял, что далеко зашел в своей щепетильности. Единого слова Резанова достаточно, чтобы обрушить на главного комиссионера Компании великие немилости и несчастья. Но пуще страха была обида. Может, подвигов он и не совершал, но не служил ли разве всей душою Компании? Не был ли Резанову надежным помощником?
Теперь одна оставалась надежда, что при своем переменчивом нраве Резанов гнев изольет быстро и успокоится.
Когда его превосходительство, часто дыша и утирая лицо, замолчал, Шемелин сказал тихо, но с достаточной твердостью:
— Воля ваша, Николай Петрович, как в милости, так и в немилости. Простите, если огорчил вас. Но одно скажу еще: в преданности моей и усердии вам сомневаться не должно.
Резанов скомкал и затолкал за обшлаг кружевной платочек, постоял, наклоня голову, потом поднял лицо и... улыбнулся. И, шмыгнув носом, будто дитя виноватое, сказал негромко:
— Прости и ты меня, Федор Иванович. — Шагнул, встал на цыпочки, поцеловал его, большого и бородатого, в щеку. — Столько досад со мною приключилось, что иногда себя не помню и забываю, кто мне истинный друг...
Шемелин стоял смущенный и растроганный.
Резанов отошел опять на шаг и проговорил потверже, но и здесь не без ласковости:
— Пусть будет по-вашему, Федор Иванович, оставим до Петербурга, хотя не находил я никаких препятствий, чтобы здесь оказать вам справедливость. Вы, господин Шемелин, человек редкий...
Утром 24 июня 1805 года офицеры "Надежды" беседовали на шканцах и смотрели, как вытягивается к выходу из гавани бриг "Мария". Матросы компанейского судна, вразнобой махая веслами, завозили на сотню сажен якорь-верп и бултыхали его со шлюпки. На бриге скрипел на всю гавань шпиль — мотал якорный канат, и судно ползло по серой с проблесками солнечной ряби воде.
— Что ни говорите, господа, а камергер Резанов — человек храбрости небывалой, — заметил Ратманов. — Иначе как решился бы он идти в плавание на судне с такой командою? — И Макар Иванович кивнул на шлюпку. — Ну да от нас, конечно, хоть куда сбежишь...
— Напрасно смеетесь, Макар Иванович, — сказал Крузенштерн. — Здешние жители не виноваты, что среди них недостает искусных моряков. Дело в будущем поправимое, если возьмутся за него умелые люди.
Ратманов хотел возразить, что коли и смеется, то не над командою брига... Но в тот момент с левого борта подошел комендантский баркас и на палубу поднялся гарнизонный офицер.
— Господин капитан! Господа! Поручено мне комендантом сообщить, что его превосходительство Николай Петрович сегодня отбывают. Комендант просит всех пожаловать к обеду, проводить его превосходительство...
Офицеры смотрели на Крузенштерна. Он сказал:
— Я уже имел честь обговорить с господином Резановым все, что касается дальнейшего нашего плавания, и не смею более отнимать его время. Что же касается обеда, то как раз в этот час должно мне быть на корабле по крайней служебной надобности. Принесите господину коменданту мои извинения.
— А... другие господа офицеры? — спросил простодушный пехотный поручик.
— Что до господ офицеров, то сие на их усмотрение.
Офицеры один за другим сослались на неотложные дела. Только лейтенант Головачев молчал. И все в конце концов взглянули на него. Он покраснел и голосом, в котором чуть ли не слезинки перезванивались, но твердо проговорил:
— Ежели господин капитан не укажет мне на твердую необходимость быть по службе на корабле, я не вижу причины не поехать проводить Николая Петровича Резанова.
Всем стало жаль его. Мичман Беллинсгаузен даже закашлялся от неловкости, а Ратманов сказал с непривычной мягкостью:
— Да и мы не видим причины. Что вы в самом деле, Петр Иванович? Езжайте, коли есть желание...
В этой мягкости, однако, опять почудилась Головачеву усмешка, и он, резко отвернувшись, сказал посланцу коменданта:
— Едем, господин поручик.
Головачев ехал на берег с грустью. И с досадою на весь белый свет: на офицеров — товарищей своих по кораблю, на себя (непонятно отчего) и даже на Николая Петровича. Но сильнее досады была затаенная надежда на чудо.
Умом Головачев понимал, что мысли его — вроде тех сказок, которыми утешал он себя в детские годы, в бытность в корпусе, когда подкрадывалась нестерпимая тоска по дому или закипали слезы обиды на бойких и насмешливых товарищей по роте. Ночью, утыкаясь мокрым лицом в казенную подушку, мечтал тогда Петя, что однажды посетит их Морской шляхетный корпус матушка-императрица Екатерина Великая. И проходя перед линией выстроившихся во фрунт воспитанников, заметит небольшого роста, но на диво подтянутого и ясного лицом кадета из младших классов.
— Как твое имя? — ласково спросит государыня.
— Головачев Петр, ваше императорское величество!
— Молодец... А скажи-ка, голубчик, — обратится государыня к директору корпуса Голенищеву-Кутузову. — Каковы успехи Головачева Петра? Радеет ли?
Кутузов — вице-президент адмиралтейств-коллегии и прочая, и прочая, — бывающий в своем корпусе не многим чаще самой императрицы, растерянно смотрит на инспектора классов Николая Гаврилыча Курганова. Тот поспешно делает шаг вперед:
— Успехи отменные, ваше императорское величество! В изучении всех наук показал изрядные способности и прилежание. Поведения также весьма похвального.
— Отрадно сие... Однако же... — Матушка-императрица глядит в лицо замершему от сладкого страха кадету Головачеву. — При таком расположении и душа должна радоваться. Отчего же глаза у тебя, Петя, невеселые?.. Далеко ли твои родители?
— Так точно, ваше императорское величество, — сипловатым от набежавших слез голосом говорит он. — В Калужской губернии. Батюшка в отставке уже... Я полгода не видел его и маменьку...
Голенищев-Кутузов бледнеет при столь неприличном и дерзком многословии кадета, но государыня кладет Пете на голову мягкую ладонь и кивает ласково. А затем строго спрашивает директора:
— Не чинит ли кто Петру Головачеву обид?
Его высокопревосходительство лепечет, что "никак нет, даже и невозможно сие", но от матушки-императрицы скрыть ничего нельзя, каждого она видит до самой души, и побледневшие Филипп Кушелев и Евлампий Левенгарц, кои вчера отобрали посланные из дому сласти да еще смеялись обидно и обзывали неженкой, опускают в великом смущении головы. Да и братья (старший — Андрей и двоюродный — Петр Головачев-первый), вспомнив, как не хотели заступиться за Петю, чтобы не ссориться с товарищами, теперь белы от страха.
И говорит великая государыня директору:
— С обидчиками учинить разбирательство и всех, кто виновен, наказать примерно...
Тогда Петя вытягивает шею, глядит на матушку-государыню во все глаза и говорит умоляюще:
— Простите их, ваше императорское величество! Вы же такая добрая! А они ведь не со злости, они просто по неразумению. Я им дурного не хочу, только пусть больше не пристают!
— Ну, коли так... — улыбается государыня. А на тех глядит строго: — Но смотрите у меня...
А потом говорит она директору корпуса:
— Ведомо ли тебе, генерал, что есть у меня мысль устроить в Ораниенбауме отдельный класс для особо прилежных и к навигаторскому и военному на море делу способных мальчиков? С тем чтобы из них выходили скорее других славные офицеры для моих кораблей? Вот и решила я, что Петр Головачев будет там среди первых воспитанников. А чтобы беспокойство о родителях не мешало его учению, надлежит им переехать в Санкт-Петербург, для чего жалую я отцу Петра Головачева добавочный пенсион и в столице каменный дом со службами...
...Ох, сказки, сказки. Хоть и понимал всю их несбыточность, а на какое-то время утешали.
Но стоит ли сейчас утешаться пустыми мечтаниями? Не дитя уже. Двадцать пять лет прожил и повидал немало. Пороху успел понюхать в девяносто восьмом году, когда наши корабли вместе с англичанами блокировали берег Голландии. В штормах бывал и ураганах, причем в таких, когда многие не робкого десятка люди прощались с жизнью, а он страха не показывал. И теперь вот обошел полсвета и дело свое исправлял не хуже других, капитан Крузенштерн подтвердить это может по совести.
Хотя и молод лейтенант Головачев, но позавидовать его морскому умению могут старые служаки, которые за всю жизнь не видели ничего, кроме Кронштадта, Ревеля и ближних балтийских берегов. Пора бы лейтенанту и внутри себя обрести твердость. Но до сих пор, когда он в тесной каюте своей не спит после вахты и вспоминает все твердосердечие людей друг к другу, все неясности в жизни и обиды, приходит жалость к себе. И, как в детстве, хочется, чтобы случилось чудо.
Вот и сейчас, под равномерное повизгивание уключин, под ровное покачивание зыби, накатывают мысли о невозможном.
...Резанов улыбнется навстречу ласковой своей улыбкой:
— Петр Иванович, голубчик, после всего, что проплыли мы вместе, зачем же расставаться? Отчего не отправиться вам со мною на Кадьяк и далее к американским берегам, а господин Крузенштерн пусть возьмет вместо вас господина Давыдова или господина Хвостова, коих назначил я вначале своими попутчиками. Тоже офицеры и тоже моряки отменные... Ваше же возвращение в Санкт-Петербург хотя и задержится, но зато польза от совместного нашего вояжа в Америку будет немалая...
Нет, несбыточно это.
А почему несбыточно?
Да потому, что ежели бы хотел того Резанов, то высказал бы такое предложение сразу, как решил плыть на "Марии".
Но, может, сперва недосуг было думать о Головачеве, а сейчас вспомнил? Можно ли помыслить, что совсем не помнит Николай Петрович того доброго, что было между ними в плавании после Нукагивы?
Отчего так тянуло Головачева к Резанову? Может быть, кто-то незнакомый с ними обоими подумает впоследствии, что лестно было молодому лейтенанту дружеское знакомство с близким царю вельможею. Или, чего доброго, придет мысль, что боялся Головачев быть замешанным среди других офицеров в дерзком неповиновении посланнику? Но все, кто знают второго лейтенанта "Надежды", не могут, не покривив душой, обвинить его в трусости или подобострастии начальству. Известно на корабле и в Петропавловске, что-в прошлом пребывании на Камчатке, когда Резанов обвинял Крузенштерна в бунте, объявил его лишенным капитанской должности и предлагал всем по очереди офицерам принять начальствование над кораблем, Головачев ответил, как и прочие:
— Ваше превосходительство, кроме господина Крузенштерна, никого представить капитаном на "Надежде" невозможно. В нем одном офицеры и служители видят командира. Не мне судить о его вине перед вами, он капитан мой, и принять ваше предложение для чести офицера флота было бы немыслимо.
Не разгневался тогда Резанов, не кричал, как на других, не укорял, а только сказал печально:
— Ну, что же, Петр Иванович, мне ведомо, что вы всегда поступаете по совести.
И кто знает, может быть, и эта беседа, а не только уговоры губернатора Кошелева повернули Резанова к миру с Крузенштерном. Непрочным, правда, оказался мир, хватило его лишь на плавание в Японию. Сейчас Резанов ушел с "Надежды" окончательно. И забыл лейтенанта, который душевно сочувствовал ему в тяжелые месяцы.
Почему сочувствовал? Потому что казалось ему, Петру Головачеву, что чем-то похожи они с Резановым мыслями и характерами. Похожи, несмотря на разницу в годах и званиях. Чудилось Головачеву, что угадал он в Резанове незащищенную душу, понял его одиночество и тоску по искреннему другу.
А где взять такого друга на маленьком корабле посреди громадного и неведомого океана? Офицеры были врагами, в свите оказались люди пустые и к душевным терзаниям начальника своего равнодушные. Только Шемелин оставался надежен, но в своем звании приказчика был Федор Иванович скорее на положении слуги, нежели товарища. Вот и потянулся Резанов к Головачеву, видя в нем одном сердечного собеседника и понимающего человека.
А потом, обретя силу и уверенность, утвердивши свое звание начальника, забыл о том, кто не побоялся пойти против товарищей ради его, Резанова, защиты.
Но забыл ли? А может быть, сегодня все-таки скажет: "Господин Головачев, зачем же, расставаться нам?"
Резанов ничего не сказал. Ничего, что изменило бы судьбу лейтенанта Головачева. Он улыбался ласково, подержал Петра Ивановича за руки, говоря, что трогательно рад его приезду и дружеской верности. Но... вот и все. После Резанов не выделял уже Головачева из числа провожающих.
С частью из них Резанов чувствительно обнялся и расцеловался на берегу, другие же поехали провожать его на "Марию", которая стояла уже за пределами гавани, в губе. День был тихий и нежаркий, с влажностью в воздухе и горами облаков, из-за которых солнце опускало на зеленоватую воду косые столбы лучей. Со шлюпки поднялись все на палубу "Марии", где его превосходительству рапортовал по форме командир брига лейтенант Машкин — человек малообразованный, со злым землистым лицом, известный тем, что недавно люто наказал своего матроса кошками, и того в беспамятстве свезли на берег. Резанов, однако, кивнул ему с любезностью, а затем опять пошли объятия и поцелуи с провожающими.
— Прощайте, прощайте, друзья мои, — говорил Резанов. Голос его дрожал, и все ощущали искреннюю горечь. У Шемелина в бороде запуталась искристая капелька, остальные тоже вытирали слезы. — Коли судьба разрешит, свидимся в Санкт-Петербурге по окончании всех путешествий наших. Ежели кто не вернется, на то воля божия. Будем же помнить друг друга до конца дней. Прощайте...
Через день Шемелин записал в своем журнале:
"Прощайте", — твердил он и тогда, когда мы, оставя уже его, были на шлюпе и находились на довольной от судна отдаленности, — отголосок поразительный для сердец, любящих сего Начальника. С полудня в 5 часов 14 числа "Мария", пользуясь попутным ветром, подняла якори и скоро скрылась из глаз наших".
Головачев растроган был при прощании не менее остальных. Он уже не мечтал о чуде и обиды на Резанова не чувствовал. Все заслонила горечь расставания.
Но когда шлюпка подходила к "Надежде", новая, непохожая на прежнюю печаль, тоска сдавила Головачеву грудь.
Это был первый приступ той скручивающей душу тоски, которая потом не раз черной гостьей приходила к Головачеву..."
Тоскливо снова сделалось и Толику. До слез.
Подошел Султан, ткнул Толика носом под локоть: ты чего?
А чего он, в самом деле?
Будто наяву, Толик видит невысокую корму с решетчатыми окнами и надписью "Марiя", человека на этой корме. Человек поднял треугольную шляпу и повторяет с горечью: "Прощайте, прощайте..." И печальное эхо разносится над водой. И здесь, сейчас, отдается в комнате. В ушах у Толика отзывается.
Это слово не Резанов говорит друзьям. И не Головачев ему отвечает. Это, видимо, Толик прощается с робингудами.
Он, Толик, тоже оставил экспедицию на полпути...
"Ну, что я такого сделал?! Никаких важных дел там не было, никто из-за моего ухода не пострадал! И я же не начальник был... Я объяснил, что домой надо, и они сказали: "Иди..."
"И ты пошел, потому что боялся. И все это видели".
"Если бы сказали: "Не ходи", я бы остался".
"А они не сказали, хотели испытать тебя. И поняли, что ты трус".
"...А может, все-таки не поняли?" — с горькой надеждой подумал Толик.
Около восьми часов пришли мама и Варя. Веселые. Похвалили Толика за порядок в комнате, а на хмурый вид его не обратили внимания. Были они заняты разговором о каком-то своем деле. Что за дело — Толика сейчас не интересовало. Его грызли все те же мысли: о робингудах и о своем дезертирстве.
Грызли и тогда, когда все уже легли спать.
Шторки были задернуты, но светлая июльская ночь сочилась в щели и сквозь тонкую ткань. Мама и Варя тихо дышали во сне, а Толику думалось, думалось... Наконец, чтобы уйти от своих мыслей, Толик опять взялся за "Острова в океане". Сделал из одеяла шатер и включил фонарик.
...И ушел Толик от своей печали и тревог в другое время, к печалям и тревогам других людей, которые жили давным-давно. Но оттого, что людей этих нет уже на свете, их тревоги не казались маленькими и далекими.
Толик прочитал о плавании Крузенштерна вдоль берегов Сахалина и о том, как ошибся капитан "Надежды", решив, что Сахалин — полуостров. О том, как вернулись моряки на Камчатку, исправили корабль, выгрузили наконец злополучное полосное железо и получили долгожданные письма с родины. Как Крузенштерн вздохнул с облегчением, узнав, что жалобы Резанова и обвинения в бунте действия в Петербурге не возымели и можно со спокойной душой плыть в Китай, а затем и домой.
Настроение у моряков было радостное. У всех, кроме лейтенанта Головачева. Лейтенант чувствовал себя нездоровым, и на душе лежала тяжесть. Службу Головачев нес исправно, но в свободные часы был один в своей каюте или рассеянно бродил по кораблю, избегая разговоров.
Однажды, когда шли уже вблизи китайских берегов, зашел Головачев в кают-кампанию, где астроном Горнер на столе раскладывал широкие листы — наброски будущих карт. Оглянувшись на Головачева, Горнер ласково сказал:
— Вот и ваше имя на карте, Петр Иванович. Мыс Головачева на Сахалине. Не правда ли, сие греет душу?
— Теперь, как бы рано ни кончилась моя жизнь, какой-то след на белом свете я оставлю, — серьезно ответил Головачев.
— Зачем же вам думать об окончании жизни? Она у вас еще вся впереди!
Лейтенант покачал головой.
Горнер участливо сказал:
— Петр Иванович, с некоторых пор замечаю я, да и не только я, вашу странную задумчивость. Неужели причина ее те давние прискорбные события, о которых пора забыть?
— Может быть, и пора, да ведь не получается, — тихо сказал Головачев. — Как забыть, если вижу каждый день людей, которые считают меня отступником чести?
— Помилуйте, кто же так считает? — воскликнул Горнер. — Господа офицеры искренне озабочены вашим печальным состоянием.
— Так ли? — усмехнулся Головачев. — А не вернее ли думать, что озабочены они другим? Не исключено, что при возвращении нашем будет разбор того случая в Нукагиве, и господа офицеры опасаются, что я покажу против них.
— Кто же так думает?.. Да и какой может быть разбор, когда государь уже прислал господину Крузенштерну высочайшие рескрипты с наградами? Случай тот давно предан забвению, а о вас товарищи никогда не могли помышлять ничего худого. А если уж вы так мучаетесь, не проще ли все выяснить в честном разговоре с господином Крузенштерном?
Головачев недовольно пожал плечом, отчего эполет его приподнялся, как крылышко. В разговоре с капитаном не было надобности, потому что такая беседа уже состоялась два дня назад.
— Петр Иванович, — напрямик сказал тогда Крузенштерн. — Я догадываюсь о причинах вашего расстроенного состояния. Вам кажется, что несогласие с товарищами в том деле вызывает к вам скрытую нелюбовь и неуважение офицеров. Ну, честное же слово, это не так. Защищая господина Резанова, вы были искренни, и одно это уже оправдывает вас...
— Я не ищу оправданий, господин капитан, — сухо отозвался Головачев, но в сухости этой отчетливо проступила жалоба.
— Петр Иванович... Все считают вас прекрасным моряком и достойным товарищем. И право же, не стоит больше об этом...
— Вы правы, об этом не стоит, — отозвался Головачев. Но о другой причине своего удрученного состояния он говорить и вовсе не мог. Причина эта — предательство Резанова.
Много раз приказывал себе Головачев не думать о Резанове. Но мыслям не прикажешь. Обида не исчезала. Тоска приходила все чаще. "Отчего так устроена жизнь, — думал он, — что люди не могут положиться друг на друга и не ведают ни привязанностей, ни благодарности?"
"...В китайский порт Макао "Надежда" пришла 20 ноября 1805 года. Встали на рейде гавани Тейпу. Ждали теперь "Неву".
Лисянский должен был вернуться от берегов Америки с грузом. Предстояло заняться торговыми делами, дабы исполнены были планы Российско-Американской компании.
Но не все верили, что "Нева" придет. Капитан-лейтенант Крузенштерн не верил. Капитан-лейтенант Ратманов не верил. И другие офицеры не верили. Конечно, они не сомневались в своем товарище Юрии Лисянском, но думали, что Резанов, повстречавши "Неву" в американских гаванях, оставит корабль там для своих нужд. А посему склонялись многие к плану, чтобы, подождав еще немного, отправляться к родным берегам, по которым все стосковались без меры.
Но главный комиссионер Компании Шемелин не мог допустить мысли, что экспедиция вернется, не совершив торгового оборота. Ради чего стоило тогда идти кругом света, подвергать корабли, людей и компанейское имущество всяким опасностям?
Шемелин упорно спорил с офицерами и старался не пропускать ни одного разговора, где можно было бы доказать, что "Неву" следует ждать хоть год, хоть два.
Один разговор такой был утром на палубе "Надежды", когда матросы занимались уборкою, а офицеры вышли из кают, чтобы хоть немного глотнуть свежего воздуха.
Но не было свежести. С утра над желтой водой гавани Тейпу, над бамбуковыми парусами джонок, над береговыми крепостями, над изогнутыми по краям крышами Макао растекалась липкая духота. С запахом гнили от воды и чадом береговых таверен.
Ратманов, дергая расстегнутый воротник мундира, помянул всех чертей (морских и сухопутных). Затем, обращаясь к офицерам и более всего к капитану, сказал:
— У господ купцов одни прибыли на уме. А мы здесь варимся заживо.
Шемелин, оказавшийся тут же, вздохнул вроде бы спокойно, однако со спрятанной большой тревогой:
— Опять вы, Макар Иванович, купцов поносите. А о чем же купцам думать, как не о прибылях? Что здесь худого?
— Худое то, что ради выгоды вашей множество народу страдает. В Америке — промышленные люди в бедности мрут, а здесь — мы от жары подыхаем и ждем неизвестно чего...
— Подождем еще две недели, как уговаривались, — покладисто сказал Крузенштерн. — Ежели и тогда не будет "Невы", подымем якоря. На "Надежде" товару почти нет, нечего и начинать торговлю.
— Да не будет "Невы", не пустит ее Резанов! — с досадою воскликнул Макар Иванович. — Хотите пари? Любые тысячи готов заложить, да и голову свою заодно!
Осторожно смеясь, Шемелин сказал:
— Вы, Макар Иванович, столь великим закладом всех уверить хотите, что "Нева" не придет. Но как вам о сем знать с точностью? А вдруг случится не по-вашему? И большие деньги, да и голова есть вещи немаловажные, зачем же рисковать... Вот ежели бы пари заключить поменьше да попроще, на то я пошел бы с охотою.
— На какое же? — усмехнулся Ратманов.
— Давайте так. Если придет "Нева", ставите вы дюжину бутылок мадеры, дабы поздравить господина Лисянского с благополучным прибытием. Ну, а не придет — тем же расплачиваюсь я.
— Охотно! А кто еще спорит со мною? — с хмурым каким-то азартом отозвался Ратманов.
Крузенштерн, странно глянув на приказчика, вдруг сказал:
— Я согласен с господином Шемелиным, что "Нева" должна вот-вот быть в Макао. Ставлю на том лисицу. Согласны, Макар Иванович?
Другие офицеры, увлекшись, тоже заключили пари — кто за приход "Невы", кто против. С Ратмановым, с Шемелиным и друг с другом.
— Ну, а вы, Петр Иванович? — оборотился Ратманов к лейтенанту Головачеву.
— Уверен, что "Нева" будет, — негромко отозвался Головачев. — Господин Резанов не тот человек, чтобы ради личных удобств задержать корабль и навредить многим людям...
— Ну, каков господин Резанов, нам ведомо... — начал Макар Иванович, но под взглядом Крузенштерна сменил тон. — Ну, так заключаем пари с вами? Что ставите?
— Что угодно, — равнодушно сказал Головачев. — Хоть все меха, что купил на Камчатке.
— Проиграть не боитесь?
— Ежели и проиграю, что за беда? В том ли богатство?
Поспорили каждый на сшитую из куниц парку и на десяток лисиц.
Шемелин был доволен. Ему казалось, что пари между офицерами заставит их не так настаивать на скором отходе.
..."Нева" пришла в ночь на 3 декабря, через неделю после спора на палубе "Надежды".
Ратманов подошел к Шемелину, поздравил с прибытием долгожданного корабля и подал письмо, которое привезла с подходившей "Невы" лодка португальских купцов. Письмо было от приказчика Коробицына, ходившего в Америку с Лисянским. Шемелин прочитал его на юте при свете гакабортного фонаря.
Из письма ясно стало, что "Нева" в Америке даже и не встречалась с Резановым.
Не скрывая торжества, Шемелин сказал Ратманову:
— Если бы мы не дождались "Неву" несколько дней и ушли бы в Россию, то, признайтесь, Макар Иванович, не послужили бы уверения ваши к великому вреду интересам Компании?
Потом Шемелин записал в своем "Журнале" со смесью удовольствия и досады: "От сих слов хотя заря румяная и показалась на щеках его, но он скоро отверг от себя всякую стыдливость и закрыл громким хохотом с непристойной бранью: "Черт ее знал (то есть "Неву")! Я так думал!"
Оставим на совести приказчика Шемелина эту сцену. Трудно поверить, что при свете желтого фонаря он смог различить на щеках Макара Ивановича "румяную зарю", если бы такая и появилась. И едва ли Ратманов мог страдать оттого, что едва не причинил убытков комиссионерам, которых терпеть не мог.
— Что касаемо вашей Компании, то я о ее интересах при споре и не помышлял, — сказал он Шемелину.
— Что вы помышляли, а что нет, Макар Иванович, теперь неважно... Чьи ж пари?
— Ваши, ваши! Завтра же расплачусь.
И Ратманов заплатил всем свой проигрыш немедля, только Шемелина просил подождать, поскольку за мадерой надо было ехать на берег. Отдавая кунью парку и десять лисиц-огневок Головачеву, он хмуро сказал:
— Шемелин вне себя от счастья... Дело в том, что Лисянскому просто повезло: не встретил он Резанова. А то, без сомненья, зимовала бы "Нева" на Кадьяке...
Головачев спорить не стал. Выигранные меха ногой отодвинул в угол каюты. Лег на койку. При упоминании о Резанове опять пришла глухая тоска и не отпускала до утра. А утром сделалась тяжелее прежней — липкая, как желтая духота над гаванью Тейпу. Тоска и обида: не на Резанова уже, а скорее, на всю жизнь, в которой есть место измене и равнодушию.
Оставаться на корабле было выше сил. Головачев рад был случаю съехать с другими офицерами на берег. Под предлогом нездоровья отказался он обедать вместе со всеми в богатой португальской таверне и незаметно оставил шумную компанию. Пока шли в таверне разговоры и обмен новостями, пока спорил Шемелин с Крузенштерном и Лисянским о торговых делах, Головачев один бродил по городу.
Полдня ходил он без цели среди больших зданий португальской колониальной постройки и среди кривых лачуг, по набережной и рынку с дымом жаровен и криками торговцев. На диковинки и редкости, что продавались в лавках, смотрел без прежнего интереса, на богатство — без зависти, на нищенство — без сочувствия. Лишь в те минуты, когда видел голых, копошащихся среди мусора и мух ребятишек, просыпалась колющая душу жалость. С детства не выносил, когда страдают маленькие. В корпусе несколько раз шел под розги, взявши на себя вину младших кадетов...
Сейчас дал несколько монет согнувшимся до земли родителям голодных детишек и ушел поскорее из нищего квартала. Бежал со стыдом. Какой монетою откупишься от страданий человеческих?
Любил о сем предмете говорить и Резанов, когда беседовали они вдвоем. Сетовал Николай Петрович на жестокосердие людское, от которого много на свете боли и несправедливостей. Верил тогда ему Головачев... А сейчас? Сделает ли Резанов что доброе для облегчения жизни промышленных людей и жителей островов американских, как обещал? Или правду говорил Ратманов, что печется его превосходительство лишь о прибылях, потому что сам вложил свои капиталы в дела Компании?
Верилось, что сделает. Николай Петрович — человек добрый и честный. Но... вспоминалось и другое. Как не отпустил Резанов на родину японских рыбаков, принесенных бурею к берегам Камчатки. Не отпустил, несмотря на просьбу Крузенштерна. Объявил, что якобы сделать сего без дозволения государя императора не может... Рыбаки, обманувши сторожей, без пищи и воды, на утлой байдаре уплыли с Камчатки. По слухам, они благополучно добрались до родины, господь был к ним милостив... Но почему не мог быть милостив Резанов? Срывал на бедняках досаду за свое неудачное посольство в Нагасаки?
Ну, в конце концов, что Резанову какие-то незнакомые японцы? Не ощутил он сердцем их несчастий и тоски по дому... Но как он мог бросить Петра Головачева? Оставил, будто случайного надоевшего попутчика... И обиды этой не изжить, потому что нет ничего больнее предательства...
В лавчонке под бамбуковым навесом сидел старый китаец, крутил в руках кусок желтого дерева и кривой нож. Сыпалась из-под ножа мелкая, как пыль, стружка. Полки были установлены деревянными драконами, фигурками неведомых зверей, куклами, идолами всяких размеров и бюстами-портретами, что в отличие от идолов и зверей вид имели человеческий и живой.
Два английских матроса вертели в руках бюст и сдержанно гоготали. Были, видимо, довольны сходством. Сходство с одним из матросов и вправду было явное...
Неясная еще мысль мелькнула у Головачева. Постоял он, криво усмехнулся, спросил у резчика по-английски:
— А меня сделать можешь?
Китаец заулыбался беззубо, закивал, выдернул из-под себя лист картона, макнул в пузырек с тушью бамбуковую палочку. Пристально и твердо, несмотря на улыбку, глянул на офицера глазами-щелками и фантастически быстро набросал на шероховатом листе его черты — анфас и в профиль.
Головачев, узнавши себя как в зеркале, поразился сходству. Испугался даже. И сразу подумал: "Значит, судьба".
Пришептывая, на ломаном английском языке китаец сказал, что господин может прийти вечером, заказ будет готов. Головачев кинул ему в задаток португальский пиастр и до вечера бродил среди разноязычного многолюдья или сидел на берегу, где от воды пахло гнилью и человеческим потом. Зашел в таверну, выпил кислого теплого вина, хотя раньше не пил даже в праздники за обеденным столом.
Ближе к сумеркам пришел он в лавку китайца. Бюст был готов, и Головачев опять вздрогнул, уловивши живое сходство.
"Меня не будет, а он останется..."
"Ну, что же, так и надо. Пусть помнит..."
На этом Толик уснул.
Проснулся он поздно. Тупо болела голова, скребло горло. Но Толик жаловаться не стал и поднялся сразу. Аккуратно застелил постель и стал делать все, что велят мама и Варя: сходил за водой и за хлебом, помыл после завтрака тарелки, помог Варе выжать и развесить на дворе выстиранное белье... Хмурой покорностью он как бы казнил себя за вчерашнее.
Мама печатала. Перед обедом она закончила предпоследнюю главу и сказала, чтобы Толик проложил копиркой новые листы. Последнюю порцию. А сама пошла к знакомой машинистке — просить свежую ленту к своему "Ундервуду".
Варя окликнула Толика из кухни:
— Ты не забыл, что хотел сходить на рынок за картошкой?
— Ужасно хотел. Аж вспотел весь, — буркнул Толик. Но сложил в пачку готовую к работе бумагу и пошел.
Когда он вернулся, дома не было ни мамы, ни Вари.
Толик снова сел читать. Царапанье в горле прошло, голова тоже почти не болела, лишь кружилась немного.
Глава называлась "Выстрел".
Толик прочитал полстраницы и услышал, что в наружную дверь стучат. Так размеренно и аккуратно стучал лишь Витя Ярцев — когда приходил с поручением от Олега. У Толика замерло и часто застреляло сердце. Он выскочил в коридор.
— Здравствуй, — привычно сказал Витя. И сбился. Виновато махнул ресницами и стал смотреть в пол. Он держал сломанный пополам деревянный меч и разорванный до половины картонный щит. Его, Толика, меч. Его шит.
— Вот, — проговорил Витя. — Олег велел отдать... Потому что мы так решили.
— Что решили? — тихо спросил Толик. Хотя все, конечно, понял. Ох как тошно ему сейчас было...
Витя поднял наконец глаза. И сказал тверже:
— Потому что мы тебя исключаем. Раз ты бросил нас в опасный момент.
Толик молчал. Стоял прямо и спокойно. Этим внешним спокойствием, этим молчанием он только и мог защитить себя от стыда и горя. Хоть чуть-чуть защитить.
— Ну... вот. Все, — опять виновато сказал Витя. И положил картон и обломки к Толькиным сандалиям. — Я пошел...
— Хорошо, — отозвался Толик.
— А может... ты что-то сказать хочешь?
— Нет. Зачем?
Это было для Вити уже непонятно. Кажется, он ждал, что станет Толик оправдываться. Не дождался. Повторил растерянно:
— Тогда я пошел.
— Иди.
Витя неловко двинулся по коридору. Толику очень захотелось заплакать. Он даже подумал, как придет в комнату и уткнется носом в подушку... Но сейчас плакать было еще нельзя. И он смотрел в спину робингуду Ярцеву и вдруг вспомнил, как шли они друг за другом по сучковатому стволу.
— Подожди, — сказал он, и Витя быстро обернулся.
— Что?
— Скажи... вашему командиру... — Толик переглотнул. — Он, конечно, смелый и вообще... И все вы тоже. Но если человек тяжесть несет, ему надо помогать, чтобы не сорвался.
— Ты не сорвался, а просто сбежал, — тихо возразил Витя.
— Я не про себя, а про Шурку.
Нет, он не стал плакать, когда вернулся в комнату. Сделалось немного легче оттого, что он сумел в чем-то упрекнуть робингудов. Он, Толик, плохой, но и они тоже виноваты... Это было хотя и чахленькое, но все-таки утешение...
Сломанный меч Толик отправил в печку: все равно не починишь, да и зачем он теперь? Хотел сунуть туда же и порванный щит. Не нужна ему теперь эта рыцарская эмблема.
Но в последний момент он передумал.
Увидел в углу щита звездочку и передумал.
Такая звездочка... Как на рукаве гимнастерки... Если сжечь, значит, он, Толик, совсем уже никто? Хуже всех?
Он всхлипнул наконец и начал с сумрачным упорством искать по ящикам конторский клей. Нашел пузырек. Склеил щит по разрыву, придавил к полу, подождал, когда высохнет. Потом, стискивая зубы, прибил щит к сыпучей штукатурке над своей кроватью. Назло робингудам. Назло себе. Назло слезам.
Затем он снова потянулся к листам с главой "Выстрел".
"...Корабль мягко качало. В ящике стола, царапая дерево, ездил туда-сюда пистолет со свинченным курком. Курок испортился еще на Камчатке, когда были на охоте. Давно следовало отдать в починку слесарю Звягину или заняться самому, да все недоставало времени.
Головачев уже который день подряд писал письма. Родным, капитану и даже государю. Чтобы объяснить, почему же такое случилось с ним, с лейтенантом Петром Головачевым... Вначале слова находились с трудом, а потом словно что-то открылось в душе, и фраза за фразой потекли на бумагу.
Качка не мешала привычной руке. Трудно было только попадать пером в горлышко пузырька с чернилами, а затем перо быстро бежало по бумаге, выводя слова боли и упреков.
В самом деле! Разве не виноват капитан, что затевал ссоры с Резановым? Не будь тех ссор, не ожесточилась бы душа Резанова, не покинул бы он "Надежду", не оставил бы Головачева.
А офицеры? Разве за добрыми словами не прятали они затаенной злости? А господа ученые? Разве на пути в Зондском архипелаге не ощутил
однажды Головачев в своей тарелке едкой горечи, какая бывает в отравленной еде? Кто, кроме доктора Эспенберга, мог подсыпать порошок? Сумасшедшая мысль? Как знать...
Отрывочные воспоминания о случайных словах и непонятных взглядах, о подозрительных фразах теперь складывались в ясную картину. Он, Головачев, был лишний на корабле, его ненавидели и боялись. И дружбы с Резановым простить не могли.
Что же, господа, вы увидите, как поступает в таких случаях человек чести. Пусть будет вам это и упреком и возмездием. И ему тоже.
Испытывая облегчение, будто кончил тяжелую работу, Головачев подписал конверты, перевязал и положил в ящик с пистолетом. Затем вышел на палубу.
Здесь он увидел Шемелина.
— Слава богу, я все теперь кончил, — сказал он, улыбаясь.
— Что же такое вы кончили? — спросил Шемелин. — Конечно, писали что-нибудь?
— Да, писал. Но теперь уже устал и больше писать не буду... — Головачев опять улыбнулся.
— Как же не будете? — засмеялся Шемелин. — Вот почти перед глазами нашими лежит остров Святой Елены. Там вы, без сомненья, найдете новые предметы, достойные вашего пера.
— Может быть, и так, — вздохнул лейтенант и отошел.
Шемелин смотрел вслед ему с беспокойством. Он помнил вечер, когда корабль находился против мыса Доброй Надежды. Тогда Головачев передал Федору Ивановичу пакет с бумагами и просил сохранить до Кронштадта. Сказал, что здоровье его расстроено и мало надежды вернуться домой.
Шемелин упрекнул его за столь печальные фантазии, но Головачев ответил, что передал пакет лишь на всякий случай.
— А бюст свой мне отдали тоже на всякий случай? Кстати, что за странная приписка на пакете? "Бюст мой старшему по чину принадлежит". Кому же это?
— А вы не догадались?
— Уж коли вы, не дай бог, в самом деле умерли бы, то кому же его отдать, как не вашим родителям?
Головачев покачал головой. Шемелин высказал еще несколько догадок, затем недоуменно развел руками.
— Он — для Николая Петровича Резанова, — тихо сказал Головачев.
Шемелин изумился:
— Да ему-то на что? Неужели думаете вы, что записаны в вельможеские друзья?
— Не думаю, — усмехнулся Головачев. — Но он поймет.
Николай Петрович Резанов не узнал об этом разговоре и не получил бюста. Зимой 1807 года, после плаваний и приключений в Русской Америке и Калифорнии, он возвращался в Санкт-Петербург через Сибирь, простудился и умер. Могила его в Красноярске. Далеко-далеко от другой русской могилы, что затерялась на острове Святой Елены.
...Остров встал из моря суровым нагромождением утесов, и среди этих громадных и сумрачных скал городок Сент-Джеймс, лежащий в узкой долине, казался милым и уютным.
Увидев его, Головачев ощутил спокойствие и даже беззаботность. Словно маленький кадет, которому судьба подарила лишний день каникул. Как будто сперва решено было ехать из родного дома в корпус сегодня и вдруг перенесли отъезд на завтра. Вещи уложены, забот никаких, а впереди еще целый день. Можно не спеша побродить по любимым местам, осмотреть все с ласковой грустью, посидеть в гостиной, где громко тикают на камине старые часы с бронзовыми завитушками. Полистать в отцовском кабинете тяжелые, похрустывающие от старости книги...
Так и сейчас.
Съехав на берег, ходил Головачев по тихим улицам один и со спутниками: с офицерами, с Шемелиным, с доктором Эспенбергом (забывши недавнюю ссору с ним и упреки в попытке отравления). Был спокойно весел. С улыбкой рассказал Федору Ивановичу, как видел в окно одного дома молодую мать, которая забавно играла с девочкой-малюткой. Признался, что детей он очень любит. В доме у майора Сайла, где Крузенштерн снял квартиру и офицеры были в гостях, Головачев, как мальчик, возился с хозяйскими ребятишками, бегал с ними по комнатам, играл в прятки. Особенно много веселился он с пятилетней девчушкой Джесси: вертел ее на руках, болтал с ней, угощал конфетами...
Следующим утром, в последнем письме, написал он, что именно эта девочка подарила ему еще день жизни...
Когда ясное небо уже было испещрено звездами и теплый ветер мягко трогал деревья, Головачев вернулся на "Надежду". По-прежнему спокойный и ласковый со всеми. С ночи заступил он на вахту и был на ней до восьми утра.
Утром седьмого мая, когда многие уже поднялись на палубу, а Крузенштерн съехал на берег, Головачев весело разговаривал со всеми, кого видел, шутил с Шемелиным, подталкивая его под бока.
— Да полно вам, — добродушно ворчал Федор Иванович. — Иди-те, играйте вон с молодыми.
Головачев смеялся.
В восемь часов он прошел к себе в каюту.
День каникул был окончен, ночь тоже прошла, наступило утро прощания. И тяжелая-тоска разом упала на Головачева. Как в давние времена при прощании кадета Пети с домом.
...Остались считанные минуты. Лошади уже поданы к крыльцу, и чтобы сократить неизбежную и давящую до слез печаль, Петя начинает торопить время. Пусть уж скорее все кончится. И тоска эта кончится... Он уныло топчется на крыльце, пока дворня укладывает в бричку баулы. Брат, которому надоела деревня и который рвется в корпус к товарищам, устроился уже в коляске. Пора и ему, Пете. Скорее уж — проглотить комок слез — и в путь...
Он вынул из ящика пистолет.
Тяжелый кремневый пистолет был заряжен еще со времен Камчатки. Так и не выстрелил, когда отвалился курок. Но сейчас курок был не нужен. Фитиль надежнее, не случится осечки".
..."Не надо!" — отчаянно подумал Толик.
Он знал, что это случится. Случилось сто сорок два года назад. Но все-таки надеялся на чудо.
"Не надо"...
"Не надо!" — мысленно крикнул себе Головачев. Тот маленький Петя крикнул на крыльце. — "Не хочу уезжать!"
Он качнулся назад, к двери.
Вбежать в родные комнаты, остаться в них навсегда! Вцепиться в столбики перил на лестнице, в шкаф, в кровать. Стиснуть закаменевшие пальцы, чтобы не оторвали, не увели!..
Но все равно уведут. Уговорят, заставят. Скажут. "Надо". Никуда не спрячешься, никуда не уйдешь от этого железного "надо". Он, задержав всхлипы, последний раз обнимает маменьку и отца, на секунду утыкается лицом в грудь старой няньке и деревянным шагом идет к бричке...
Непослушными пальцами Головачев оторвал от платка полоску и скрутил в жгут. Выбил из кремня искру. Фитиль затлел. Головачев помахал им в воздухе. Появилось странное ощущение: будто не он все это делает, а кто-то другой. Он же смотрит на этого другого и снисходительно усмехается.
С этой усмешкою Головачев сел на стул между койкой и комодом. Голова гудела от торопливо выпитой бутылки ликера.
Головачев уперся правым локтем в комод, а ствол поднес к губам. Левой рукой придвинул фитиль к затравке..."
...Толик будто ощутил на губах вкус холодного, пахнувшего пороховым нагаром железа (так пахли стволы у охотничьего ружья Дмитрия Ивановича).
"Не надо! Не..."
Толик полчаса лежал ничком, и в ушах звенело от тишины, как от прогремевшего выстрела.
Потом он сказал лейтенанту Головачеву:
"Зачем ты это сделал?"
Головачев ответить не мог.
"Запутался, да? — зло спросил Толик. — Значит, если человек запутался, сразу пулю себе в глотку?"
Молчал лейтенант, похороненный с воинскими почестями на острове Святой Елены. Не было его. И не было тех, кто его знал и мог хоть что-то объяснить.
"Ну, а я-то при чем?!" — крикнул себе Толик. Но едкое чувство виноватости не прошло.
"Я тоже запутался, — понял Толик. — Этим мы похожи..."
Подошел Султан, вопросительно махнул хвостом.
— Нет, — сказал Толик, — не бойся. Я стреляться не буду. Черта с два...
Но что же все-таки делать? Как снять с души эту ржавую корку вины? С кем посоветоваться?
"С Кургановым, — подумал Толик. — Отнесу ему повесть и заодно все расскажу. Он поймет..."
Стало легче. Толик встал. Поднял с пола молоток и еще раз ударил по гвоздям, которые держали на стене щит с эмблемой. Так ударил, что вдавил картон в штукатурку.
Потом он взял Султана и пошел с ним купаться. Не на Военку, а к другой запруде, у моста. Здесь он повстречал вернувшегося в город Назарьяна. Они долго бултыхались в теплой мутноватой воде.
Вернулся Толик поздно. Получил за это от мамы легкую нахлобучку, подурачился с Варей и почувствовал, что все в жизни встает на свои места. Не такая уж она плохая, жизнь-то...
Но когда он лег, опять подкрались беспокойные мысли. Они боятся подползать, пока человек движется, занимается делами. А как ляжет — опутывают клейкой паутиной...
И пускай бы тревожные, но отчетливые, такие, чтобы можно было разобраться. А то ведь путаница. Про грозу и самолет, про пистолет без курка, про порванный картон с эмблемой. Про Головачева, про Шуркин рюкзак. И весь этот клубок ворочается, как в густом киселе, в ощущении вины и смутного страха.
Сон иногда накрывал Толика, но и во сне было не легче. Толик видел, как вдоль строя английских солдат, опустивших к земле штыки, движется черный бархатный балдахин. Позади идут офицеры "Надежды", держа под мышками треуголки. Лысый, с белыми бакенбардами доктор Эспенберг тихо говорит Крузенштерну:
— Иван Федорович, вы же ни в чем не виноваты. Он был болен, вот и написал такое письмо. И не вам одному... Можно скорбеть о погибели, но обвинить себя нет никакой причины...
Крузенштерн молчит. Он знает, что причина есть, хотя еще и не разобрался в ней. И оттого, что не разобрался, особенно тяжело. Тот же клубок мыслей, что и у Толика.
Крузенштерн оборачивается к Толику:
— Ладно, я виноват. Но он-то зачем так? Тоже бросил экспедицию. Резанов бросил, он бросил...
Толик сжимается — сейчас Крузенштерн скажет: "И ты!"
Но Иван Федорович ничего не говорит больше, берет его за руку и ведет обратно. Они поднимаются на палубу "Надежды". Паруса неподвижно и туго надуты, хотя корабль стоит у пристани... Но он недолго стоит. Крузенштерн кладет руку на штурвал, и "Надежда" начинает скользить в вечерней тишине.
Она не над водой скользит, а над булыжными мостовыми. Вдоль старых домов, где зажигаются желтые окошки. И Толик видит, что это не Сент-Джеймс, а Новотуринск. Знакомые улицы — Ямская, Уфимская, Запольная. Только желтые акации разрослись в громадные деревья. Мачты и реи цепляются за ветки с перистыми листьями и стручками. Подсохшие стручки лопаются, семена-горошины сыплются дождем и стучат по твердым выпуклым парусам.
...Это мамина машинка стучит. Маме надо как можно скорее допечатать последние листы "Островов в океане".
Мама печатала и утром. Сквозь сон Толик услышал рассыпчатый треск "Ундервуда".
Просыпаться окончательно и вставать не хотелось. Опять скребло в горле, и тупая боль вдавливала голову в подушку. Толик в полудреме томился страхом, что его сейчас заставят подняться и пошлют за водой, или в магазин, или на рынок. Нет, не подняли, не послали. Хорошо-то как...
Лишь в десятом часу, закончив печатать, мама сказала:
— Вставай, все равно уже не спишь. Мы с Варей уходим, у нас масса дел... Картошка на сковороде, молоко в кухне на подоконнике...
— Угу...
— Поешь, а потом разбери и разложи по экземплярам последние листы, я все напечатала.
— Ага...
— Не "угу" и не "ага", а вставай... Отнесешь работу Арсению Викторовичу. Не тяни, он просил поскорее...
Мама с Варей ушли. Толик побрякал умывальником, смочил глаза и нос. Поковырял вилкой жареную картошку. Есть не хотелось, под желудком тяжелым комком шевелилась тошнота.
Толик побрел к столу с машинкой. Здесь лежали последние страницы повести, штук тридцать. Толик брал сложенные вместе три листа, прочитывал верхнюю страницу, убирал копирку и раскладывал листы по трем папкам.
Он зачитался и забыл про боль в горле и тошноту.
..."Надежда" вернулась в Кронштадт, где уже стояла пришедшая двумя неделями раньше "Нева"... Пробежали годы... Вышли книги о первом плавании россиян вокруг земного шара. Вышел знаменитый "Атлас Южного моря", составленный Крузенштерном. Другие русские капитаны уже не единожды совершали кругосветные плавания. Однако первые — всегда первые, им особая слава и честь. Эта слава до конца дней будет с Крузенштерном.
Но слава — она как блеск парадных эполет, более заметна другим, чем самому. А для самого человека важнее славы память.
В памяти же кроме побед и подвигов — горькие ошибки и утраты. Есть ошибки, в которых никто не усмотрит вину капитана. Но не будет и оправдания, потому что он не может оправдать себя сам. Да и надо ли оправдываться? Что было, то было. Он не привык прятаться ни от опасностей, ни от чужих упреков, ни от собственной совести.
А в памяти — острова. Тенериф и Святая Екатерина, Нукагива и легендарный, так и не найденный (но столько раз словно виденный наяву) Огива-потто... Гавайи, Япония, Курилы, Сахалин... И остров Святой Елены, где на маленьком кладбище камень с непривычными для местных жителей русскими буквами. Самая горькая память, самый тяжелый упрек.
Ну, а разве он, капитан Крузенштерн, мог знать, что все так кончится? Разве не пытался утешить и успокоить второго лейтенанта "Надежды"?
"Вы все-таки оправдываетесь, господин капитан-лейтенант... господин контр-адмирал! Зачем?"
"Я не оправдываюсь. Я просто до сих пор не могу понять причину..."
Острова — как люди. Люди — как острова. Мало увидеть остров в океане и обозначить его координаты. Надо знать, что в его глубине. Надо изучать долго и старательно. Лишь тогда можно сказать: открыл.
А всегда ли есть на это время? Мир велик, путь далек, и ветер гонит корабли мимо новых островов. Зачем? Так ли уж важно обойти вокруг света? Не важнее ли один-единственный остров изучить до конца? А то получится как с Сахалином: до сих пор в глубине души гложет сомнение — есть там песчаный перешеек или нет его?
Это потом узнают в точности другие капитаны. А он? Ему уже не водить корабли. Седеет голова, болят глаза, тяжкими перебоями заходится иногда сердце... Особенно как сегодня... О чем печалиться, разве мало плавал? Но порою приходит тоска по туго надутым парусам — белым с голубыми отблесками от синевы южного моря и неба. И по штормовому свисту в такелаже.
И, несмотря на все горечи и ошибки, вновь зовут к себе дальние острова — те, что встают из-за горизонта острыми утесами, вырастают на глазах и плывут, плывут навстречу...
Нет, все это позади. Другие теперь заботы. И другой у него "корабль" — вот этот корпус, где полтысячи мальчишек готовятся стать новой славой Российского флота. Каждый из них — словно остров неразгаданный. Не пройти бы мимо, не просмотреть, не ошибиться. Чтобы не случилось беды... И чтобы не болела потом душа, как болит сегодня из-за Егора Алабышева, который получил нынче первый горький урок несправедливости и боли.
Малыш... Как он сказал о Фогте: "Да! Вызову".
"Дуэлями фогтов не уничтожишь, Егорушка. Их много... Они крепко напустили себе в штаны два года назад, когда мятежные офицеры вывели на Сенатскую площадь свои полки и гвардейский флотский экипаж, но быстро эти фогты осмелели опять. Повстанцами — храбрыми и чистыми душою людьми — будет потом гордиться Россия, однако они не добились пользы. Кто же добьется? И что надо делать?.. Я не знаю. Может быть, Егор Алабышев будет знать, когда вырастет? Или не он, а только внуки его?
В одном я уверен: вырастет Егор Алабышев смелым и честным человеком. И добрым. Никогда никого не предаст. Будет опорою многим людям и защитником своей стране. Для того я здесь. И на то положу свои силы.
Расти, мальчик. У тебя свои острова..."
Толик закончил главу — это были страницы, которые в июне читал ему Курганов. Но это был еще не конец. На следующем листе увидел Толик слово "Эпилог".
Толик прочитал начало эпилога, удивляясь, что речь идет совсем о других временах и людях. Нетерпеливо отложил прочитанный лист, снял со второго экземпляра копирку... и обомлел.
Бумага была чистой. Зато изнанка отложенного листа чернела отпечатанными строчками! Перевернутыми, как в зеркале... Значит, вчера он разложил копирку не той стороной! О, идиот!
Так уже случилось однажды, но тогда мама это быстро заметила. А сегодня торопилась, и вот...
Ох, что будет! Во-первых, от мамы влетит (и правильно, так ему и надо!). Во-вторых, мама сказала, что придет только вечером; когда же Арсений Викторович получит конец повести? Ведь копирка-то у всех листов перевернута, до самого конца!
Сколько их до конца-то?.. Ой, полтора десятка! Для мамы — почти три часа работы...
Вот уж правда: если пошли несчастья, то одно за другим.
Но ведь он же вчера решил не поддаваться. И щит прибил к стене с такой силой... Пятнадцать страниц перепечатать — это, конечно, нелегкая работа. Он не умеет быстро, как мама. Но... ведь впереди целый день. Лишь бы успеть до маминого прихода и не наделать ошибок...
Нет, он стучал на машинке не так уж медленно. Каждая буква отдавалась в голове болезненным толчком, а в горле словно засел шероховатый кубик (сколько ни глотай — не исчезает), и все же Толик печатал с увлечением: он одновременно и дочитывал повесть. Он специально не разрешил себе читать в обгон перепечатанных строчек, чтобы не терять потом интереса. И пальцы, торопясь за словами, метались по трескучим кнопкам все быстрее...
К пяти часам он кончил. Посидел, опустив руки.
Исправил карандашом на последней странице ошибки...
Перечитал последние строчки. Было грустно, потому что конец повести оказался суровым. Но в суровости была гордость — оттого, что есть сильные и бесстрашные люди... И в печали у Толика не было тоски, а было упрямство.
Он опять постарался проглотить деревянный кубик. Толчком поднялся со стула. Готовые листы разложил по трем папкам. А испорченные... Улыбнувшись, он отодвинул в подставке "Ундервуда" тугую планку, согнул листы пополам и сунул в щель. Когда-нибудь он достанет их и покажет маме: "Смотри, что получилось. И допечатал я "Острова в океане" сам..."
Сейчас надо отнести конец повести Арсению Викторовичу. Но сначала — полежать. Недолго, минут пятнадцать. Чтобы ноги стали не такие вялые, а в голове так не стреляло. А то прикроешь глаза, и по векам скачут черные мячики и лопаются с оранжевыми вспышками. Словно круглые орудийные бомбы на севастопольских бастионах, только беззвучно, как в немом кино...
Пришла мама, тронула Толькин лоб, ахнула.
— Я сейчас, — пробормотал он. — Я быстро встану...
— Варя, дай градусник!
Ничего страшного не случилось. Ни дифтерита, ни воспаления, ни тифа, ни даже кори... Температура держалась два дня, а потом болезнь пропала, словно и не было ее.
Ольга Сергеевна, знакомый врач из детской поликлиники, приходила дважды. Во второй раз она сказала:
— Перекупался, перегрелся. Такое с мальчишками бывает. А возможно, еще и перенервничал из-за чего-то. Было?
— Кажется, не было, — с сомнением отозвалась мама. И посмотрела на Толика. Он молчал.
Когда Ольга Сергеевна ушла, Толик сказал:
— Ой, а повесть-то надо отнести Арсению Викторовичу!
— Здрасте! Я еще вчера отнесла.
— Три экземпляра?
— Как ты надоел мне с этим третьим экземпляром! Я тебе сказала: разбирайся с ним сам. Вот поправишься — и неси.
— Я уже поправился!
Но мама на всякий случай еще два дня держала его дома.
Нет, не считал Толик большим грехом, что вместо двух экземпляров повести получилось три. И когда шел к Арсению Викторовичу, успокаивал себя: "Что тут плохого? Я же отдам и все объясню..." Но объяснять-то придется про обман. А даже самый маленький обман — все равно свинство. Все равно за него стыдно. Особенно сейчас, когда всякую свою вину Толик почему-то связывает с тем случаем. С проклятым самолетом без крыльев... Будто все, что он, Толик, делает плохого, валится в одну большую черную копилку. И даже то, что никогда не делал. То, что было давным-давно... Думаешь о "Надежде" и острове Святой Елены, а в какие-то щелки лезут мысли о самолете...
И Толик даже не удивился, когда встретил на своем пути, в квартале от дома Курганова, робингудов. Это было как бы продолжение его мыслей.
Робингуды шли шеренгой. По всей ширине крепкого дощатого тротуара. У Толика на секунду радостно затеплело сердце. Будто ничего не случилось! Будто он спешит к своим робингудам и повстречал их так удачно, и все сейчас будет хорошо.
Но тут же увидел он прищуренные глаза Наклонова, ухмылки Мишки и Семена, ехидное лицо Люськи. И Рафика, глядевшего с каким-то охотничьим любопытством (или показалось?).
Витька смотрел виновато и напряженно. А Шурка — тот вообще не глядел на Толика: потупился и водил ботинком по доскам, когда вся шеренга остановилась.
Толик тоже остановился. Не пробиваться же через робингудовский строй! Это будет уже драка. А обходить их по канаве с застоявшейся зеленой жижей или лезть голыми ногами в чертополох у забора — противно и унизительно.
Олег сказал холодно и лениво:
— А, Липкин...
— Почему Липкин? — хмуро спросил Толик.
— А кто же ты? Когда мы тебя первый раз поймали, ты что сказал с перепугу? "Я Липкин..." И сейчас такой же, опять с папочкой идешь.
— А вы опять думаете, что в ней секретные сведения про вас, — не удержался Толик, хотя и понимал: дразнить бывших друзей опасно.
— Нет, не думаем, — сказал Наклонов. — Из тебя даже и шпион не получится. Для этого тоже смелость нужна...
— А из тебя она вся вытекла, когда ты трусы замочил в самолете, — закончил Семен и гоготнул.
У Толика в глазах защипало от стыда и бессильной злости. Но он постарался остаться спокойным. Это все, что он сейчас мог.
— Зато вы храбрые, — сказал Толик. — Шестеро на одного.
— На тебя, что ли? — искренне удивился Олег. — Кому ты нужен? Пожалуйста, гражданин Липкин, идите своей дорогой. — Он сделал плавный жест, и шеренга расступилась. Встали в два ряда по краям тротуара.
И Толик, закусив губу и глядя перед собой, прошел сквозь строй.
Он был уже в пяти шагах от робингудов, когда услышал тонкий Шуркин голос:
— Толик, а ты разве не к нам шел?
— Цыц! — тут же сказала Шурке Люська. Но Толик уже обернулся. Со смесью обиды, стыда и... надежды.
— Я?.. К вам?
Олег с кротким зевком проговорил:
— Вообще-то, если ты придешь, мы можем рассмотреть твой вопрос.
— Ага... — ухмыльнулся Мишка Гельман. — Только пускай клятву даст больше не дрейфить и не подводить. Как Шурка...
— Клятву? Это, что ли, с кирпичом над макушкой? — понимая, что все кончено, сказал Толик. — Много хотите. Я к вам в рабы не записывался.
— Ну и гарцуй отсюда, — подвел итог Олег.
Толик сделал равнодушно-презрительное лицо и пошел, не оглядываясь. И прижимал к боку изо всех сил папку.
Сзади вдруг по-разбойничьи свистнули (видимо, Семен: он только и умел одно делать хорошо — свистеть вот так). Толик вздрогнул в душе, но не оглянулся, не ускорил шага.
Арсений Викторович долго не открывал. Постучав третий раз, Толик с огорчением решил, что Курганова нет дома. И лишь тогда услышал за дверью шаркающие шаги.
Курганов показался Толику больным. Был он в свитере и шлепанцах из обрезанных валенок. С помятым лицом и сумрачно-рассеянными глазами.
— А, Толик Нечаев... — сказал Курганов странно, с медленным вздохом. — Заходи. Я недавно про тебя думал.
Толик встревожился. Сперва решил даже, что Курганов опять выпил. Но нет, запаха не ощущалось нисколечко.
Настроение Курганова было непонятное, и Толик не решился сразу говорить о третьем экземпляре. Он оставил его в сенях — незаметно сунул за кадушку у дверей. И сразу подумал, что это глупо: Арсений Викторович мог заметить папку, еще когда отпирал дверь. Теперь спросит: "Что ты мне принес?"
Нет, ничего он не спросил. Кивнул на табурет:
— Садись... — И сам тяжело сел на заскрипевшую кровать.
В непонятно-беспокойном молчании Толик оглядывал комнату. Все было как раньше: солнечно, просторно. Смотрел со стены Крузенштерн, привычно стучал хронометр. И все же чувствовалось что-то неуютное. Толик скоро понял что! Пахло остывшими углями и золой. И точно — в камине чернели головешки и светлел серый пепел. Из-под пепла блестело стеклянное донышко. Наверно, Курганов не спал ночь, сидел у огня. Может, не давали покоя всякие мысли? О дочери Лене вспоминал, которая не пишет? Или разные тяжелые случаи из своей жизни? Толик догадывался, что случаев таких было немало.
Словно услыхав мысли Толика, Курганов сказал глуховато:
— Ты на меня не обращай внимания, сегодня я такой... невыспавшийся и хворый. Видно, стариковская бессонница...
— Я понимаю, — кивнул Толик. Догадка его оказалась правильной, и от этого тревога за Курганова сделалась меньше.
— Что ты понимаешь? — ласково и грустно улыбнулся Курганов.
— Ну, когда не спится и мысли разные... Как колючая проволока в голове.
— Господи, а у тебя-то с чего? — тихо сказал Арсений Викторович.
— А из-за всего... Это трудно... Я не знаю, как сказать.
— А ты скажи, как получится. Как думаешь...
— Но... я думаю совсем глупо, — жалобно усмехнулся Толик.
Курганов молчал.
— Ну, совсем глупо, — прошептал Толик. — Мне такое кажется... Будто я виноват, что Головачев застрелился.
Курганов мигнул. Нахмурился. Потискал подбородок.
— Это не глупо. Так бывает... Может быть, ты и в самом деле в чем-то виноват?
— Ну... в чем-то, наверно... — насупленно признался Толик (раз уж пришло время признаваться!) — А Головачев-то при чем?
— Кто знает... Может быть, твоя вина похожа на его вину?
— На его вину? А разве он виноват?
— А разве нет? Ты подумай. И про него, и... про себя.
— Я и так все время думаю, — пробормотал Толик. — Я запутался. Можно, я расскажу?
Курганов кивнул. И Толик рассказал все, что с ним случилось в походе и потом. Иногда он просто давился от стыда и замолкал. Курганов не торопил. И было слышно, как тикает хронометр. От его уверенного стука делалось легче, и Толик продолжал. И проговорил в конце концов:
— Ну вот, видите... до чего я докатился...
Курганов опять потискал желтыми пальцами подбородок.
— Не буду я тебя успокаивать. Ты виноват, сам это знаешь... Но ты скорее перед собой виноват, чем перед ребятами.
— Почему?
— Потому что робингуды твои тебя не удерживали. Никто ведь не говорил: "Оставайся, нам с тобой будет лучше". Верно?
— Олег сказал. "Кто хочет, пусть идет..."
— Ты и ушел...
Толик выдавил, запинаясь от беспощадности к себе:
— Да... Но я же не потому, что он сказал... Я... потому что я струсил.
Курганов обошел Толика, встал сзади. Большую ладонь положил ему на темя.
— Не только поэтому... Потому, что ты был один.
— Один? — Толик удивленно шевельнулся.
— Конечно. Между ребятами и тобой трещина прошла... Как у Головачева между ним и другими моряками. Видишь, он тоже... ушел. Ты — домой, а он — насовсем.
— Но он же не из-за трусости. Из-за обиды. Вообще... из-за горя своего.
— А другим он своей смертью сколько горя принес! Товарищам своим, родителям, братьям... Ты спрашивал: в чем его вина? Вот в этом. В том, что он сделал непоправимое... Ты, Толик, запомни одно: самая страшная беда, когда человек делает непоправимое. Такое, что уже не исправишь. Этого надо бояться больше всего... Понял?
Толик не знал, понял ли. Насчет непоправимого, кажется, понял. А насчет Головачева и себя?.. Что у них одинакового? Что сделал он такого, чего совсем нельзя исправить? Может, Курганов считает, что он, Толик, законченный трус и дезертир?
Толик так и спросил горьким и стыдливым полушепотом:
— Значит, я... совсем?
Рука Курганова дернулась, он отозвался почти испуганно:
— Да что ты, малыш! У тебя все поправимо.
— Как поправимо? — вздохнул Толик. — Мне к робингудам теперь все равно дороги нет...
— Я не про это. Я про характер. Ты, по-моему, трусить больше никогда не будешь, у тебя теперь зарубка на характере.
— Я не знаю, — опять вздохнул Толик.
— А я знаю, — возразил Курганов и отошел к столу... — Я в тебя, Толик, верю. Недаром ты такие славные стихи написал... Я вот оставил тебе на память...
С верхней полки он взял листок, протянул Толику. Толик встал с табурета. Лист был началом повести — первая страница первого экземпляра.
— А... как же вы без него? Разве вам не надо?
— Мне уже ничего не надо, — глухо сказал Курганов и отвернулся к окну. — Сжег я все к чертям...
— Зачем?! — выдохнул Толик.
Спина Курганова сердито дернулась под обвисшим свитером.
— Потому что прочел перепечатанное свежими глазами. И понял: все чушь и мура... Кроме твоих стихов... Ну и вот...
Толик посмотрел на камин. На пепел и угли.
— Оба экземпляра сожгли? — шепотом спросил он.
— Да! И черновик! — раздраженно ответил Курганов. — Чтобы больше не мучиться... Зачем оно, беспомощное бумагомарание? Бред!
— Не бред! Это хорошая повесть!
— Чушь...
— Нет, хорошая. Зачем вы...
Курганов сел к столу, охватил голову растопыренными ладонями. Тихо сказал:
— Хорошая, плохая... Теперь, слава богу, никто решать не будет. Нету "Островов в океане".
Толик смотрел сумрачно и строго.
— Вы теперь сами жалеете, что сожгли...
— Да, — неожиданно обмякнув, согласился Курганов. — Жалею. Столько лет потратил. Смысл в этом видел... И вот — ударило в башку. Тоже, безумный гений нашелся! Николай Васильевич Гоголь... Но все равно правильно. Она бы меня не отпустила, эта писанина, измучила бы до смерти. А я уже не могу...
— А без нее... можете? — спросил Толик негромко, но жестко.
Курганов посмотрел на него исподлобья. Блестящие голубые глазки его тонули в морщинистых впадинах. Он сказал с беззащитностью:
— Ты меня будто добить хочешь. Толик, ты зачем так?
— А вы зачем так? Сами говорите, что нельзя делать непоправимое! А что сделали? Все равно что в себя выстрелили!.. Как бы вы жили, если б не остался третий экземпляр?
Курганов некрасиво приоткрыл рот и, грудью ложась на стол, весь потянулся к Толику. Молча. А в глазах — тоска и просьба о чуде. Обжегшись этим взглядом, ужаснувшись — "Что же я его мучаю?!" — Толик метнулся в сени и ворвался в комнату с папкой. Курганов потянул к ней похожие на грабли пальцы, и лицо его умоляло: только не обмани... Но Толик отшатнулся.
— Нет! Сначала дайте честное слово, самое страшное... что не сожжете больше. Поклянитесь чем-нибудь...
Курганов с облегчением уронил на стол руки.
— Чем хочешь.
— Жизнью своей, — жалобно попросил Толик.
Курганов сказал, слабо улыбаясь:
— Толик... мне моя жизнь — что! Я твоей клянусь, если веришь: никогда не сожгу.
Толик положил папку на край стола. Курганов дотянулся, оборвал тесемки, стал лихорадочно перекидывать листы. Уронил их, медленно вздохнул, уперся в стол руками. Согнувшись, смотрел на Толика. Лицо Арсения Викторовича, пожалуй, не было счастливым. Оно было серьезно-торжественным:
— Феникс... — проговорил он.
— Что? — растерянно пробормотал Толик.
— Птица Феникс. Она сгорает, а потом возрождается из пепла. Живая. Слышал такую легенду?
— Не... — сказал Толик. — Арсений Викторович, вы теперь берегите повесть. Единственный экземпляр ведь.
— Обещаю... А правду я говорил: Толик Нечаев приносит мне счастье... — Наверно, хотел Курганов улыбнуться, но лицо скомкалось, он закрыл его ладонями и быстро сел.
Толик впервые увидел, как плачет взрослый мужчина.
— Я пойду, — тихонько сказал он.